Молитвы русских поэтов. XX-XXI. Антология - Марина Цветаева

(18 голосов3.9 из 5)

Оглавление

Марина Цветаева

Цветаева Марина Ивановна (1892–1941) – поэтесса, прозаик. Ее первая поэтическая книга «Вечерний альбом» вышла в 1910 году, вторая, «Волшебный фонарь», – в 1912-м. В том же 1912 году «Цех Поэтов» выпустил первую книгу Анны Ахматовой «Вечер», а в 1910 году Анна Горенко стала подписывать свои стихи этим литературным псевдонимом Анна Ахматова. Так что дебютировали они почти одновременно, но абсолютно по-разному. Цветаева примерно так же, как Гоголь с юношеской поэмой «Ганц Кюхельгаркен» или Некрасов – с «Мечтами и звуками», о которых они старались в дальнейшем не вспоминать. Анна Ахматова не подвергла себя подобной экзекуции. Первые поэтические опыты 1904–1905 годов гимназистки Анны Горенко не вошли ни в одну из прижизненных ахматовских книг. В «Вечер» и «Четки» она включила только одно стихотворение 1909 года двадцатилетней Анны Горенко – «Хорони, хорони меня, ветер»!»
Цветаева, наоборот, предстала в «Вечернем альбоме» именно со своими детскими и юношескими стихами. Она вспоминала: «Книгу издать в то время было просто: собрать стихи, снести в типографию, выбрать внешность, заплатить по счету, – все. Так я и сделала, никому не сказав, гимназисткой VII класса».
Ахматова ко времени издания «Вечера» уже находилась в центре поэтической жизни Петербурга, была секретарем гумилевского «Цеха Поэтов». Начиная с 1911 года в журналах появилось несколько ее публикаций, а сама книга открывалась предисловием Михаила Кузмина, который и представил вновь прибывшую на поэтическом Олимпе.
Цветаеву никто не представлял, у нее до выхода книги вообще не было ни одной публикации, она не имела никакого отношения к литературной среде, да и не ставила перед собой такой задачи «войти» в литературу, заявить о себе. «Издала я ее, – отмечала она, – по причинам, литературе посторонним, поэзии же родственным, – взамен письма к человеку, с которым лишена была возможности сноситься иначе. Литератором я так никогда и не сделалась, начало было знаменательно».
Это знаменательное начало раскрывает многое во всей ее дальнейшей личной и поэтической судьбе.
Одна из самых первых и самых значительных публикаций Ахматовой в четвертом номере «Аполлона» за 1911 год была встречена глумливой пародией Буренина в «Новом Времени». Она с первого же шага испытала на себе газетную подворотню. У Цветаевой не было ничего подобного. На первую книгу никому не ведомой семнадцатилетней гимназистки откликнулись сразу три поэта – Валерий Брюсов, Николай Гумилев, Максимилиан Волошин, а из поэтесс – Мариэтта Шагинян. Каждый из них был не просто поэтом, но и ведущим критиком, вел критические обзоры в крупнейших СМИ того времени: Брюсов представлял поэтические новинки в «толстом» журнале «Русская Мысль», Гумилев законодательствовал в «Аполлоне», в котором из номера в номер публиковались его «Письма о русской поэзии», статьи Максимилиана Волошина будоражили читателей со страниц газеты «Утро России», а Мариэтта Шагинян вела свой «Литературный дневник» на страницах одной из самых известных провинциальных газет «Приазовский край». Все они встретили вновь прибывшую более чем благожелательно. Статья Мариэтты Шагинян так и называлась – «Самая настоящая поэзия». Об этом же писал Гумилев: «Многое ново в этой книге: нова смелая (иногда чрезмерно) интимность; новы темы, например, детская влюбленность; ново непосредственное, бездумное любование пустяками жизни. И, как и надо было думать, здесь инстинктивно угаданы все главнейшие законы поэзии, так что эта книга – не только милая книга девических признаний, но и книга прекрасных стихов».
Не менее благожелательным был отзыв Брюсова, о котором она позднее напишет: «Середину, о полном овладении формой, о редкой для начинающего самобытности тем и явления их – как не запомнившуюся в словах – опускаю». Но эта опущенная середина и была самой важной. В критическом обзоре «Новые книги стихов» Брюсов сравнивал два поэтических дебюта 1910 года – Ильи Эренбурга и Марины Цветаевой. Девятнадцатилетний Эренбург, как и семнадцатилетняя Цветаева, напечатал свою книгу за свой счет, но не в Москве или Петербурге, а, вслед за Гумилевым, в Париже, переправив ее Брюсову в Москву с сопроводительным письмом: «Это лишь ученические опыты, полные ошибок, часть которых я уже осознаю. Целый ряд стихотворений печатать не следовало бы». Брюсов и отнесся к книге как к ученическим опытам, отметив в обзоре: «В его стихах не столько непосредственное дарование, сколько желание и умение работать». Но Эренбург, судя по всему, на большее не рассчитывал, ему было достаточно и таких одобрительных слов, чтобы на всю жизнь сохранить чувство благодарности, считать Брюсова своим «крестным отцом» в литературе. Таковым его называли многие поэты, в том числе Гумилев. Далеко не случайно Анна Ахматова пошлет ему свои стихи, спрашивая «надо ли мне заниматься поэзией» раньше, чем с тем же вопросом обратится к своему мужу – Гумилеву. Произошло это в том же 1910 году, когда Цветаева направила ему свою первую книгу «с просьбой посмотреть». Вопрос Ахматовой остался без ответа, а книгу Цветаевой он не только посмотрел, но и откликнулся на нее в прессе. Близкие поздравляли ее со статьей Брюсова, а она взбунтовалась. «Вот что мне из нее запало, – признавалась она много позже, приведя по памяти его слова: „Стихи г-жи Цветаевой обладают какой-то жуткой интимностью, от которой временами становится неловко, точно нечаянно заглянул в окно чужой квартиры…»»
Вскоре появится ее первое стихотворное послание к Брюсову, за ним второе. Запишет об этом: «Словом, войска перешли границу. Такого-то числа, такого-то года я, никто, открывала военные действия против – Брюсова».
В любой другой ситуации все свелось бы к обычной литературной полемике. Здесь же вступили в действие обстоятельства, о которых Владислав Ходасевич писал: «Проявить независимость – означало раз навсегда приобрести врага в лице Брюсова. Молодой поэт, не подошедший к Брюсову за оценкой и одобрением, мог быть уверен, что Брюсов никогда ему этого не простит. Пример – Марина Цветаева». И не только Цветаева, для которой Брюсов стал с тех пор черным человеком. Софья Парнок недаром обратится к нему с вопросом: „Кого вы ищите, Сальери? // Кто среди юных Моцарт ваш?..»»
Одновременно со стихотворными посланиями к Брюсову она написала еще одно – «Литературным прокурорам», которое было адресовано уже не одному, а всем критикам. Прежде всего цеховикам – Гумилеву и Городецкому. «Будь я в цехе, они бы не ругались. Но я в цехе не буду», – гордо заявила она.
Таким образом уже с первых же своих шагов в литературе она противопоставила себя сразу двум основным поэтическим силам – символистам Москвы во главе с Брюсовым и акмеистам Петербурга во главе с Гумилевым. У нее были все основания возненавидеть дореволюционного, а уж тем более послереволюционного Брюсова, но после его смерти, в очерке «Герой труда», она напишет: «..И, окончательно вслушавшись, доказываю: Брюсова я под искренним видом ненависти просто любила, только в этом виде любви (оттолкновении) сильнее, чем любила бы в ее простейшем виде – притяжении». В 1922 году он писал о ее «Верстах»: «Десятилетие назад они естественно входили бы в основное русло, каким текла тогда наша поэзия. С тех пор много из делаемого теперь М. Цветаевой уже сделано другими, главное же – время выдвинуло и новые задачи, новые запросы, ей, по-видимому, совсем чуждые». На этот раз самым резким было выступление не Брюсова, а одного из самых близких друзей, которому в «Верстах» было посвящено восемь стихотворений. «Для Москвы самый печальный знак – богородичное рукоделие Марины Цветаевой, перекликающееся с сомнительной торжественностью петербургской поэтессы Анны Радловой. Худшее в литературной Москве – это женская поэзия», – так напишет в 1922 году Осип Мандельштам, отношения с которым вскоре будут порваны раз и навсегда. Трудно объяснить такую резкость Мандельштама не просто к женской поэзии, а именно к православным мотивам, ведь в поэзии самого Мандельштама нет ни богоборчества, ни антиправославия. Его дореволюционное стихотворение «Вот дароносица, как солнце золотое…» посвящено таинству евхаристии, а стихотворение «Люблю под сводами седыя тишины…» создано в том же 1921 году, когда прозвучала цветаевская молитва «Так, Господи! И мой обол…» Но в сентябре–октябре 1922 года в трех номерах «Правды» появится статья Льва Троцкого «Внеоктябрьская литература», в которой прозвучат его слова, ставшие вскоре приговором: «..С недоумением читаешь большинство наших стихотворных сборников, особенно женских, – вот уж поистине где без бога ни до порога. Лирический круг Ахматовой, Цветаевой, Радловой и иных действительных и приблизительных поэтесс очень мал. Он охватывает самое поэтессу, неизвестного в котелке или со шпорами, и неизменно бога». Конечно, Мандельштам не имел никакого отношения ко всему тому, что последовало за этой установочной статьей Льва Троцкого, но все перечисленные Троцким названы именно в статье Мандельштама. Цветаева разорвала с ним отношения раз и навсегда, Ахматова постарается об этом не вспоминать…
«Версты» – последняя книга, изданная Цветаевой в России, ее реквием по России, прощание с Россией, с Москвой. Все остальное войдет уже в другую книгу – «После России», написанную в эмиграции.
О «Верстах» как удивительной книге «либо заговоров, либо заклинаний», об их «шалых степных ритмах» напишут Всеволод Рождественский, Надежда Павлович.
Восторженное письмо пришлет ей в Берлин Борис Пастернак. Но самыми дорогими были для нее слова Аделаиды Герцык: «Передайте Марине, что ее книга „Версты», которую она нам оставила, уезжая, – лучшее, что осталось от России». Аделаида Герцык, пережившая в Крыму «красный террор», как никто другой, понимала, что значат цветаевские «Версты».
Цветаева оставила в России «Версты», а увозила из России «Лебединый стан». Книгу, которую она тайне от всех создавала в те же самые годы, что и вторую часть «Верст». В одном из эмигрантских писем она писала, что ее «так называемые „контрреволюционные» стихи» в России «изустно хорошо знали». Она подробно опишет в воспоминаниях одно из таких чтений зимой 1921 года в Политехническом музее, когда она, «делая явное безумие», открыла поэтический вечер чтением стихов о Белой гвардии. Первым прозвучал «Дон», заканчивавшийся строками «И в словаре задумчивые внуки // За словом: долг напишут слово: Дон». О дальнейшем она рассказывала: «Секунда переживания и – рукоплещут. Я, чуть останавливая рукой, – дальше. За Доном – Москва („кремлевские бока» и „Гришка-Вор»), за Москвой – Андрей Шенье („Андрей Шенье взошел на эшафот»), за Андреем Шенье – Ярославна, за Ярославной Лебединый стан, так (о седьмом особо) семь стихов подряд. Нужно сказать, что после каждого стиха наставала недоуменная секунда тишины (то ли слышу?) и (очевидно, не то!) прорвалось – рукоплещут. Эти рукоплескания меня каждый раз, как Конек-Горбунок – царевича, выносили… Стих, оказавшийся последним, был и моей, в тот час, перед красноармейцами – коммунистами – курсантами – моей, жены белого офицера, последней правдой… В этом стихе был мой союз с залом, со всеми залами и площадями мира, мое последнее – все розни покрывающее – доверие, взлет всех колпаков – фригийских ли, семейственных ли – поверх всех крепостей и тюрем…»
Закончив чтение, Цветаева услышала за своей спиной повелительно-просящий шепот Брюсова: «Госпожа Цветаева, достаточно!» Вполоборота ответила ему: «Более чем». Брюсов, организовавший вечер московских поэтесс в Политехническом и выступавший на нем в роли ведущего, впервые услышал ее современные стихи. Больше на поэтические вечера Цветаеву уже не приглашали…
В России «Лебединый стан» на многие годы попадет в «черный список» самых запретных, антибольшевистских. Но сама Цветаева менее всего думала о каких-либо «анти» и слова «контрреволюционные» стихи неизменно брала в кавычки. «Большевиков я как-то не заметила, – признавалась она. – Оттого, может быть, и это отсутствие настоящей ненависти к большевикам. Точно вся сумма чувства, мне данная, целиком ушла на любовь к тем. На ненависть – не осталось». Примером ненависти стали строки Зинаиды Гиппиус из ее стихотворения «Песня без слов»: «Не надо мести зовов. // И криков ликования: // Веревку уготовав – // Повесим их в молчании». Примером любви стал «Лебединый стан» Марины Цветаевой.
Но судьба «Лебединого стана» в эмиграции тоже оказалась совсем не простой, как, впрочем, и судьба самой Цветаевой. «Лебединый стан» впервые увидел свет в полном объеме лишь в 1957 году.
Из нескольких эмигрантских изданий Цветаевой самым значительным стала книга «После России». В октябре 1927 года она писала о ней в письме к Максиму Горькому: «..Скоро выходит моя книга „После России», т.е. все лирические стихи, написанные здесь, – вышлю. Если бы Вы каким-нибудь образом могли устроить ее доступ в Россию, было бы чудно (политики в ней никакой) – вещь вернулась бы в свое лоно. Здесь она никому не нужна, а в России меня еще помнят».
Так и не дождавшись возвращения в Россию своей последней книги «После России», она вернулась сама… 24 сентября 1940 года записала в черновой тетради: «Вот составляю книгу, вставляю, проверяю, правлю, плачу деньги за перепечатку, опять правлю, и – почти уверена, что не возьмут, диву далась бы – если бы взяли. Ну – я свое сделала, проявила полную добрую волю (послушалась) – я знаю, что стихи хорошие и кому-то нужные (может быть, даже – как хлеб…)». 1 ноября 1940 года она сдала книгу в Гослитиздат. Ее включили в план издания 1941 года, но уже 19 ноября поступила внутренняя рецензия Корнелия Зелинского, который, разбирая стихи «с того света», являющиеся «осквернением лиры», делал вывод: «Ясно, что в данном своем виде книга М. Цветаевой не может быть издана Гослитиздатом. Все в ней (тон, словарь, круг интересов) чуждо нам и идет вразрез направлению советской поэзии как поэзии социалистического реализма». Эта последняя книга Цветаевой увидела свет в 1991 году – через полвека после трагедии в Елабуге…
Ключом к своей поэзии она называла хронологию. И в этом, как и во всем остальном, была полной противоположностью Анны Ахматовой, нередко, особенно в советские времена, прибегавшей к «ложным датам». Ахматовой было важно увести читателей, критиков, редакторов, цензоров от прямых ассоциаций, сравнений с ее личной жизнью, судьбой, историческими событиями. В этом, во многом вынужденном (и в то же время тютчевском – «молчи, скрывайся и таи») отстранении от дольнего мира – многослойность ее «поэтических криптограмм», с трудом поддающихся «расшифровке» даже с помощью указанных ею дат. У Цветаевой, наоборот, уже в первых стихах была та жуткая интимность, которая и останется на всю жизнь. Ее стихи неотделимы от хронологии. Но в стихах, датированных 1917–1922 годами, это вехи не только личной, интимной жизни, а России. «Версты» и «Белая стая» – самые молитвенные поэтические книги о трагедии России, сравнимые с «Неопалимой Купиной» Максимилиана Волошина и крымскими стихами Аделаиды Герцык. Античная Таврида соединила их поэтические судьбы навсегда.
Уже в 30-е годы, процитировав свои строки:
Я деревня, черная земля.
Ты мне луч и дождевая влага.
Ты – Господь и Господин, а я –
Чернозем – и белая бумага –
она напишет: «Одна поправка: так говорить должно только к Богу. Ведь это же молитва! Людям не молятся. 13 лет назад я этого еще – нет, знала! – упорно не хотела знать. И – раз навсегда – все мои такие стихи, все вообще такие стихи обращены к Богу (Недаром я – вовсе не из посмертной женской гордости, а из какой-то последней чистоты совести – никогда не проставляла посвящений.) – Поверх голов – к Богу! По крайней мере – к ангелам. Хотя бы по одному тому, что ни одно из этих лиц их не приняло, – не присвоило, к себе не отнесло, в получке не расписалось. Так: все мои стихи – к Богу если не обращены, то: возвращены».

Из книги «Вечерний альбом» (1910)

Молитва

Христос и Бог! Я жажду чуда
Теперь, сейчас, в начале дня!
О, дай мне умереть, покуда
Вся жизнь как книга для меня.
Ты мудрый, ты не скажешь строго: –
«Терпи, еще не кончен срок».
Ты сам мне подал – слишком много!
Я жажду сразу – всех дорог!
Всего хочу: с душой цыгана
Идти под песни на разбой,
За всех страдать под звук органа
И амазонкой мчаться в бой;
Гадать по звездам в черной башне,
Вести детей вперед, сквозь тень…
Чтоб был легендой – день вчерашний,
Чтоб был безумьем – каждый день!
Люблю и крест, и шелк, и каски,
Моя душа мгновений след…
Ты дал мне детство – лучше сказки
И дай мне смерть – в семнадцать лет!
26 сентября 1909
Таруса

Еще молитва

И опять пред Тобой я склоняю колени,
В отдаленье завидев Твой звездный венец.
Дай понять мне, Христос, что не все только тени,
Дай не тень мне обнять, наконец!
Я измучена этими длинными днями
Без заботы, без цели, всегда в полумгле…
Можно тени любить, но живут ли тенями
Восемнадцати лет на земле?
И поют ведь, и пишут, что счастье вначале!
Расцвести всей душой бы ликующей, всей!
Но не правда ль: ведь счастия нет вне печали?
Кроме мертвых, ведь нету друзей?
Ведь от века зажженные верой иною
Укрывались от мира в безлюдье пустынь?
Нет, не надо улыбок, добытых ценою
Осквернения высших святынь.
Мне не надо блаженства ценой унижений,
Мне не надо любви! Я грущу – не о ней.
Дай мне душу, Спаситель, отдать – только тени
В тихом царстве любимых теней.
Осень 1910
Москва

Из книги «Версты» (1916–1922)

* * *

Устилают – мои – сени

Пролетающих голубей – тени.
Сколько было усыновлений!
Умилений!
Выхожу на крыльцо: веет,
Подымаю лицо: греет.
Но душа уже – не – млеет,
Не жалеет.
На ступеньке стою – верхней,
Развеваются надо мной – ветки,
Скоро купол на той церкви
Померкнет.
Облаками плывет Пасха,
Колоколами плывет Пасха…
В первый раз человек распят –
На Пасху.
22 марта 1916

* * *

В день Благовещенья

Руки раскрещены,
Цветок полит чахнущий,
Окна настежь распахнуты, –
Благовещенье, праздник мой!
В день Благовещенья
Подтверждаю торжественно:
Не надо мне ручных голубей, лебедей, орлят!
– Летите, куда глаза глядят
В Благовещенье, праздник мой!
В день Благовещенья
Улыбаюсь до вечера,
Распростившись с гостями пернатыми.
– Ничего для себя не надо мне
В Благовещенье, праздник мой!
23 марта 1916

* * *

Канун Благовещенья

Собор Благовещенский
Прекрасно светится.
Над главным куполом.
Под самым месяцем,
Звезда – и вспомнился
Константинополь.
На серой паперти
Старухи выстроились,
И просят милостыню
Голосами гнусными.
Большими бусами
Горят фонарики
Вкруг Божьей Матери.
Черной безсонницей
Сияют лики святых,
В черном куполе
Оконницы ледяные.
Золотым кустом,
Родословным древом
Никнет паникадило.
– Благословен плод чрева
Твоего, Дева
Милая!
Пошла странствовать
По рукам – свеча.
Пошло странствовать
По устам слово:
– Богородице.
Светла, горяча
Зажжена свеча.
К Солнцу-Матери,
Затерянная в тени,
Воззываю и я, радуясь:
Матерь – матери
Сохрани
Дочку голубоглазую!
В светлой мудрости
Просвети, направь
По утерянному пути –
Блага.
Дай здоровья ей,
К изголовью ей
Отлетевшего от меня
Приставь – Ангела.
От словесной храни – пышности,
Чтоб не вышла как я – хищницей,
Чернокнижницей.
Служба кончилась.
Небо безоблачно.
Крестится истово
Народ и расходится.
Кто – по домам,
А кому – некуда,
Те – Бог весть куда,
Все – Бог весть куда!
Серых несколько
Бабок древних
В дверях замешкались, –
Докрещиваются
На самоцветные
На фонарики.
Я же весело –
Как волны валкие
Народ расталкиваю.
Бегу к Москва-реке
Смотреть, как лед идет.
24–25марта 1916

Из цикла «Стихи о Москве»

* * *

Из рук моих – нерукотворный град

Прими, мой странный, мой прекрасный брат.
По церковке – все сорок сороков,
И реющих над ними голубков.
И Спасские – с цветами – ворота,
Где шапка православного снята.
Часовню звездную – приют от зол –
Где вытертый от поцелуев – пол.
Пятисоборный несравненный круг
Прими, мой древний, вдохновенный друг.
К Нечаянныя Радости в саду
Я гостя чужеземного сведу.
Червонные возблещут купола,
Безсонные взгремят колокола,
И на тебя с багряных облаков
Уронит Богородица покров,
И встанешь ты, исполнен дивных сил…
Ты не раскаешься, что ты меня любил.
31 марта 1916

* * *

Над синевою подмосковных рощ

Накрапывает колокольный дождь.
Бредут слепцы калужскою дорогой, –
Калужской – песенной – привычной, и она
Смывает и смывает имена
Смиренных странников, во тьме поющих Бога.
И думаю: когда-нибудь и я,
Устав от вас, враги, от вас, друзья,
И от уступчивости речи русской, –
Одену крест серебряный на грудь,
Перекрещусь, и тихо тронусь в путь
По старой по дороге по калужской.
Троицын день 1916
* * *

– Москва! – Какой огромный странноприимный дом!

Всяк на Руси – бездомный.
Мы все к тебе придем.
Клеймо позорит плечи,
За голенищем нож.
Издалека-далече
Ты все же позовешь.
На каторжные клейма,
На всякую болесть –
Младенец Пантелеймон
У нас, целитель, есть.
А вон за тою дверцей,
Куда народ валит, –
Там Иверское сердце –
Червонное горит.
И льется аллилуйя
На смуглые поля.
Я в грудь тебя целую,
Московская земля!
8 июля 1916, Казанская

* * *

Белое солнце и низкие, низкие тучи

Вдоль огородов – за белой стеною – погост.
И на песке вереница соломенных чучел
Под перекладинами в человеческий рост.
И, перевесившись через заборные колья,
Вижу: дороги, деревья, солдаты вразброд…
Старая баба – посыпанный крупною солью
Черный ломоть у калитки жует и жует.
Чем прогневили Тебя эти серые хаты,
Господи! – и для чего стольким простреливать грудь?
Поезд прошел и завыл, и завыли солдаты,
И запылил, запылил отступающих путь…
Нет, умереть! Никогда не родиться бы лучше,
Чем этот жалобный, жалостный, каторжный вой
О чернобровых красавицах. – Ох, и поют же
Нынче солдаты! О Господи Боже Ты мой!
3 июля 1916

* * *

Закинув голову и опустив глаза

Пред ликом Господа и всех святых – стою.
Сегодня праздник мой, сегодня – Суд.
Сонм юных ангелов смущен до слез.
Безстрастны праведники. Только Ты,
На тронном облаке, глядишь как друг.
Что хочешь – спрашивай. Ты добр и стар,
И Ты поймешь, что с эдаким в груди
Кремлевским колоколом – лгать нельзя.
И Ты поймешь, как страстно день и ночь
Боролись Промысел и Произвол
В ворочающей жернова – груди.
Так, смертной женщиной, – опущен взор,
Так, гневным ангелом – закинут лоб,
В день Благовещенья, у Царских врат,
Перед лицом Твоим – гляди! – стою.
А голос, голубем покинув грудь,
В червонном куполе обводит круг.
Март 1918

* * *

Благословляю ежедневный труд

Благословляю еженощный сон.
Господню милость и Господень суд,
Благой закон – и каменный закон.
И пыльный пурпур свой, где столько дыр,
И пыльный посох свой, где все лучи…
Еще, Господь, благословляю мир
В чужом дому – и хлеб в чужой печи.
Май 1918

* * *

Слезы, слезы – живая вода!

Слезы, слезы – благая беда!
Закипайте из жарких недр,
Проливайтесь из жарких век.
Гнев Господень – широк и щедр.
Да снесет его – человек.
Дай разок вздохнуть
Свежим воздухом.
Размахни мне грудь
Светлым посохом!
Май 1918

Из книги «Стихи к Блоку»

* * *

Ты проходишь на Запад Солнца

Ты увидишь вечерний свет,
Ты проходишь на Запад Солнца,
И метель заметает след.
Мимо окон моих – безстрастный –
Ты пройдешь в снеговой тиши,
Божий праведник мой прекрасный,
Свете тихий моей души.
Я на душу твою – не зарюсь!
Нерушима твоя стезя.
В руку, бледную от лобзаний,
Не вобью своего гвоздя.
И по имени не окликну,
И руками не потянусь.
Восковому святому лику
Только издали поклонюсь.
И, под медленным снегом стоя,
Опущусь на колени в снег,
И во имя твое святое,
Поцелую вечерний снег –
Там, где поступью величавой
Ты прошел в гробовой тиши,
Свете тихий – святые славы –
Вседержитель моей души.
2 мая 1916

* * *

У меня в Москве – купола горят!

У меня в Москве – колокола звонят!
И гробницы в ряд у меня стоят, –
В них царицы спят, и цари.
И не знаешь ты, что зарей в Кремле
Легче дышится – чем на всей земле!
И не знаешь ты, что зарей в Кремле
Я молюсь тебе – до зари!
И проходишь ты над своей Невой
О ту пору, как над рекой-Москвой
Я стою с опущенной головой,
И слипаются фонари.
Всей безсонницей я тебя люблю,
Всей безсонницей я тебе внемлю –
О ту пору, как по всему Кремлю
Просыпаются звонари…
Но моя река – да с твоей рекой,
Но моя рука – да с твоей рукой
Не сойдутся, Радость моя, доколь
Не догонит заря – зари.
7 мая 1916
* * *

А над равниной
Крик лебединый.
Матерь, ужель не узнала сына?
Это с заоблачной – он – версты,
Это последнее – он – прости.
А над равниной –
Вещая вьюга.
Дева, ужель не узнала друга?
Рваные ризы, крыло в крови…
Это последнее он: – Живи!
Над окаянной –
Взлет осиянный.
Праведник душу урвал – осанна!
Каторжник койку – обрел – теплынь.
Пасынок к Матери в дом. – Аминь.
Август 1921

* * *

Так, Господи! И мой обол

Прими на утвержденье храма,
Не свой любовный произвол
Пою – своей отчизны рану.
Не скаредника ржавый ларь –
Гранит, коленами протертый!
Всем отданы герой и царь,
Всем – праведник – певец – и мертвый.
Днепром разламывая лед,
Гробовым не смущаясь тесом,
Русь – Пасхою к тебе плывет,
Разливом тысячеголосым.
Так, сердце, плачь и славословь!
Пусть вопль твой – тысяча который?
Ревнует смертная любовь.
Другая – радуется хору.
20 ноября 1921

Из книги «Лебединый стан» (1917–1922)

* * *

За Отрока – за Голубя – за Сына

За царевича младого Алексия
Помолись, церковная Россия!
Очи ангельские вытри,
Вспомяни как пал на плиты
Голубь углицкий – Димитрий.
Ласковая ты, Россия, матерь!
Ах, ужели у тебя не хватит
На него – любовной благодати?
Грех отцовский не карай на сыне.
Сохрани, крестьянская Россия,
Царскосельского ягненка – Алексия!
4 апреля 1917, третий день Пасхи

* * *

Идет по луговинам лития

Таинственная книга бытия
Российского – где судьбы мира скрыты –
Дочитана и наглухо закрыта.
И рыщет ветер, рыщет по степи:
– Россия! – Мученица! – С миром – спи!
17 марта 1918

* * *

Ты дал нам мужества
На сто жизней!
Пусть земли кружатся,
Мы – недвижны.
И ребра – стойкие
На мытарства:
Дабы на койке нам
Помнить – Царство!
Свое подобье
Ты в небо поднял –
Великой верой
В свое подобье.
Так дай нам вздоху
И дай нам поту –
Дабы снести нам
Твои щедроты!
17 сентября 1918

Але

В шитой серебром рубашечке,
– Грудь как звездами унизана! –
Голова – цветочной чашечкой
Из серебряного выреза.
Очи – два пустынных озера,
Два Господних откровения –
На лице, туманно-розовом
От Войны и Вдохновения.
Ангел – ничего – все! – знающий,
Плоть – былинкою довольная,
Ты отца напоминаешь мне –
Тоже Ангела и Воина.
Может – все мое достоинство –
За руку с тобою странствовать.
– Помолись о нашем Воинстве
Завтра утром, на Казанскую!
5 июля 1919

Из стихотворения «Маяковскому»

…Выстрел – в самую душу,
Как только что по врагам.
Богоборцем разрушен
Сегодня последний храм.
Много храмов разрушил,
А этот – ценней всего.
Упокой, Господи, душу
усопшего врага Твоего.
Август 1930

Комментировать