<span class=bg_bpub_book_author>Гилберт Честертон</span> <br>Писатель в газете

Гилберт Честертон
Писатель в газете - Из сборника «Честертон в предисловиях» (1929)

(7 голосов4.9 из 5)

Оглавление

Из сборника «Честертон в предисловиях» (1929)

Литературный Лондон

Предисловие к книге Элзи М. Лэнг «Литературный Лондон» (1906)

У больших городов довольно недостатков, но худший из них — нежелание взглянуть на себя со стороны; возможно, нежелание это вызвано тем, что зрелище может оказаться слишком удручающим. Беда городских жителей не в том, что они ничего не знают о свиньях, примуле или кукушках. Беда их в том, что они ровным счетом ничего не знают о собственных домах и оградах, о фонарных столбах и тротуарах. Иными словами, беда их заключается в том, что они ровным счетом ничего не знают про большие города, в которых живут. Принято считать, что в городе меньше поэзии, чем в деревне. Это неверно. В городе окажется куда больше поэзии, если только мы узнаем его как следует. Если к следам человеческим мы отнесемся с тем же живым участием, с каким относимся к следам зверей и птиц, не только улица, но всякий дюйм ее окажется не в пример более романтическим, чем самая живописная лесная поляна. Сидя на поляне, мы обыкновенно говорим: «Смотрите, вон гнездо», и сразу же задумываемся, какая птица сплела его. Между тем нам никогда не придет в голову сказать, стоя на улице: «Смотрите, вон ограда», и задуматься, какой человек ее построил. Нам кажется, что в городе все делается само по себе, без человеческого участия, тогда как в деревне на всем лежит печать индивидуальности. Яйца и кротовые норы представляются нам сугубо личным творением кур и кротов. Ограды городских парков кажутся нам совершенно безликими потому, что они сотворены человеческой личностью. В этом–то и заключается специфика города: он вмещает слишком много личностей, чтобы отметить неповторимую особенность каждой в отдельности. В самой неприметной улочке слишком много от человека, чтобы хоть один человек смог оценить ее по достоинству. Для того чтобы представить себе, какие человеческие усилия понадобились для ее создания, нужна поистине сверхчеловеческая прозорливость. То же самое относится и ко всему городу. Переплетение миллионов неповторимых человеческих судеб столь ощутимо в огромном городе, что даже всеобщее признание мимолетно в нем, словно пламя свечи на ветру. В городе почести и слава недолговечны, призрачны, известное — неизвестно, — именно поэтому книги, подобные «Литературному Лондону», и насущными увлекательны. Почти у каждого из нас есть все основания гордиться своим городом не меньше, чем если бы мы жили в доме под Ватерлоо или в коттедже в Раннимиде[242]. Взять, к примеру, меня. Я пишу эти строки в Баттерси[243] неподалеку от того места, где (как принято считать) жил славный Болинброк и где (как утверждают) Поп писал свой «Опыт о человеке». Из–за реки на меня смотрит церковь, в которой (как говорят) покоится тело великого Томаса Мура. Прямо напротив моего дома стоит дом Екатерины Брагантской. И так можно продолжать до бесконечности. Когда достопримечательностей так много, о них просто перестаешь вспоминать — как если бы при Ватерлоо состоялось не одно, а двадцать сражений или в Раннимиде была подписана не только Великая хартия вольностей, но решительно все английские законы и постановления. Всякая лондонская улица хранит в себе память о великих исторических событиях, о знаменитых поэтах, о кровопролитных сражениях. Отчасти именно поэтому Лондон кажется нам лишенным романтики — в нем слишком много романтики, чтобы она ощущалась повсеместно. Другая, не менее весомая причина заключается в том, что городу посвящается куда меньше описаний, чем деревне. Почти во всех книгах можно отыскать обстоятельное изображение поля. Цель настоящей книги как раз и состоит в том. чтобы дать нам исчерпывающее описание улицы.

Необходимо прояснить некоторые ошибочные представления, укоренившиеся в этой связи. Так, например, к городским окраинам принято относиться как к чему–то будничному, прозаическому. Может быть, это и так, но, по–моему, нет ничего более романтического, чем городская окраина. Тот, кто пренебрежительно относится к пригородам, пренебрегает тем самым английской историей, особенностями развития английского общества, самой природой английских общественных институтов. Разумеется у пригорода есть свои, и весьма существенные, недостатки, но эти недостатки никак не связаны с современностью. Городские окраины — это не только то, что немцы обычно называют «Colonie», то есть удаленные от центра жилые кварталы, возникающие по мере роста городского населения. В Лондоне есть такие пригороды, но только не Баттерси. Собственно лондонский пригород — это, по сути дела, крохотный городок, который когда–то вырос на холмах и жил своей независимой жизнью до тех пор, пока бурное море разлившегося Лондона не захлестнуло его с головой. Эти городки завоеваны могущественным городом, но они сохранили свое лицо, как сохраняют его завоеванные государства. Можно сказать, что эти городки пришли в упадок, став жалким придатком Великой лондонской империи. Однако они не пали настолько, чтобы сказать: они вновь родились, созданные Великой лондонской империей. Всякий раз, когда мне случается бывать в Уондзуорте или в Патни[244], меня охватывает чувство, будто в этих лондонских пригородах и по сей день жива мятежная память о славных днях их независимости. Проблема городских окраин неразрывно связана с непосредственной задачей автора книги отыскать в Лондоне памятные места, связанные с жизнью великих людей. В самом деле, многие из них жили в Лондоне во времена, когда он еще не был Лондоном в современном понимании. Так, Камберуэлл сейчас, может быть, самый пыльный район города; когда же там жил Браунинг, он, может статься, был самым зеленым. Поэт мог слышать сразу двух соловьев (а не одного, который еще почему–то поет у нас в Баттерси), и притом каждую ночь подряд![245] А потому — давайте относиться к городским окраинам, как к древним городам, на которые обрушилась кипящая лава, извергаемая вечно действующим вулканом современного домостроительства. Обаяние Лондона, его нетленная слава в том, что это самая несообразная, самая многоликая из столиц мира: чуть ли не на каждой улице Лондона можно увидеть американский бар, выросший по соседству с церковью, которая строилась еще до крестовых походов.

Нет ничего удивительного в том, что человека может раздражать Лондон, как может раздражать его вся вселенная, — но даже в этом случае в Лондоне ему едва ли придется скучать[246].

«Книга снобов» и Теккерей

Предисловие к «Книге снобов» У. М. Теккерея (1911)

«Книга снобов», как хорошо известно, первоначально печаталась в «Панче»[247]. В самой фабуле книги, задуманной как тонкая и остроумная пародия на помпезный стиль научных изысканий, скрывается злая ирония. Художественное воплощение — под стать изобретательному замыслу: его отличает подчас поразительная точность и артистизм. И вместе с тем всякий, кому довелось работать в газете, не ошибется, сказав, что в «Книге снобов» безошибочно угадываются литературные навыки профессионального газетчика. Сразу же бросаются в глаза, например, напыщенные риторические концовки некоторых глав, наподобие той, в которой описывается мрачный дворец и гнусное ложе опустившегося Лорда Карабаса[248], в связи с чем автор принимается расточать неуемные похвалы самому себе; мол, нам, представителям среднего класса, несвойственны невиданная заносчивость и неимоверная скаредность, которые уживаются в этом гадком несчастном старике. Бывает, впрочем, и так, что глава кончается, словно уличная потасовка, разящим выпадом кинжала, молниеносной и меткой эскападой. Вот, например, Теккерей мимоходом сообщает читателю, что восковая фигура Георга IV в королевской мантии выставлена для всеобщего обозрения; цена за вход — один шиллинг, для детей и лакеев — шесть пенсов. «Смотрите — всего шесть пенсов!»[249] Иногда же глава обрывается внезапно каким–нибудь незначащим замечанием: это Теккерея–журналиста что–то отвлекло, и он, стремясь поскорее закончить главу, обрывает себя на полуслове. Тем самым «Книга снобов» представляет собой очередной пример того странного парадокса, который впервые проявился в заимствованных сюжетах и наскоро написанных пьесах Шекспира: книга, которую читатель не выпускает из рук, по–видимому, писалась ее автором на скорую руку; то, что читателю доставляет несказанное удовольствие, приводило писателя в крайнее раздражение. Книга Теккерея лишний раз подтверждает, что недолговечная журналистика может жить веками.

У «Панча» есть все основания гордиться этой великолепной работой, равно как и другими, например «Песней о рубашке»[250] или блестящими карандашными рисунками Кина, которыми пестрят страницы журнала. Вместе с тем само по себе упоминание, что некое произведение впервые появилось в «Панче», может — поразительным образом — сбить с толку современного читателя. Такая основополагающая черта английского характера, как неистребимая предубежденность, более всего проявляется в прекраснодушной верности внешним атрибутам вещей, между тем как сами вещи совершенно изменились или исчезли вовсе. У всех у нас есть кузен или тетушка, которые упрямо продолжают ходить в рыбную лавку Рибса или в обувной магазин Туффля только потому, что Рибс и Туффль издавна почитаются деловыми и надежными предпринимателями. Им даже не приходит в голову, что бедного Туффля нет в живых уже лет сто, а лавчонка Рибса давно уже входит в огромный рыбный трест, который принадлежит юному коммерсанту из–за океана. Все мы знаем, что детей продолжают упрямо записывать в старые школы, хотя в них давно уже заправляют новые учителя, а какой–нибудь торговец чаем из Бромптона и по сей день неизменно открывает по утрам свежий номер «Таймс», как если бы редакция этой газеты не претерпела за эти годы чудовищные изменения. Находясь под воздействием той же предубежденности, многие из нас забывают, что современный «Панч» не имеет ничего общего с тем «Панчем», в котором сотрудничал Теккерей. Во многих своих проявлениях современный «Панч» — это не столько «Книга снобов», сколько журнал для снобов. Даже оставив в стороне великодержавные замашки журнала, приходится констатировать, что современный «Панч» — в целом консервативный орган, выражающий большей частью интересы благополучных слоев общества. Именно поэтому современному читателю бывает так трудно понять, что во времена Теккерея «Панч» был чуть ли не революционным журналом.

Впрочем, такое определение не следует понимать буквально. Разумеется, «Панч» не был революционным журналом в том смысле, в каком считаются революционными журналы французские или итальянские. Английский радикализм всегда был скорее позой, нежели убеждением, — будь он убеждением, он мог бы одержать победу. Отличие старого «Панча» от современного более всего проявляется в юмористической тематике. Современный английский юмор во многих отношениях даже превосходит юмор старого «Панча»: он более изощрен, более изыскан. При этом большинство талантливых современных юмористов избирают предметом для осмеяния быт простых людей. Бывает, что эти юмористы шутят умно и проницательно, как мистер Барри Пейн, гуманно, как мистер Петт Ридж, добродушно, как мистер Зэнгвилл, разухабисто и бесшабашно, как мистер Джейкобс, — но все они высмеивают исключительно жизнь простых людей. Для них нет более комических персонажей, чем пьяница, идущий за пивом, или прачка, которая развешивает белье во дворе. Однако такой юмор существовал и в девятнадцатом веке: им пользовался Диккенс, когда писал о карманных ворах; им пользовался Теккерей, когда писал о лакеях. Вместе с тем великие викторианцы в отличие от современных юмористов были твердо убеждены, что великие мира сего не менее комичны, чем простые люди. В номерах старого «Панча» император, олдермен, епископ, судья представали перед читателями в гротескном изображении. Так, совершенно естественными и привычными для того времени были слова Теккерея из «Книги снобов» о том, что офицер в парадном мундире видится ему «таким же нелепым и напыщенным монстром», как какой–нибудь туземный царек с кольцом в носу и в начищенном до блеска цилиндре на макушке[251]. Епископ не казался викторианцам величественным старцем, облаченным в ризу, с митрой на убеленной сединами голове; для них он был всего лишь забавным старикашкой в гетрах и фартуке. Баронет не был для викторианцев титулованным дворянином — для них он был попросту грубым, тупым существом с тяжелой рукой и неповоротливыми мозгами. Таким образом, определенно преуспев в творческом освоении классического наследия, мы столь же определенно утратили присущую этой традиции широту взглядов, слепо подчинившись выхолощенным представлениям и расхожей моде. Довольно будет сказать, что для Теккерея и его друзей социальное чванство и снобизм были проявлением идолопоклонства; они ни минуты не сомневались, что идолов следует низвергать, причем не только потому, что идолопоклонство свидетельствует о невежественности и безнравственности, но потому, что оно (на взгляд Теккерея) смехотворно в своей тупой и жестокой дикости.

В этом смысле «Книга снобов» — продукт своего века, во всяком случае, продукт некоторых его тенденций и течений. Сейчас нам кажется невероятным, что в «Панче» печатался автор, который открыто обвинял коронованную особу в снобизме. …Между тем подобные чувства и высказывания были вполне привычным явлением в то время и в тех кругах. По сравнению с добродушной неуемностью Диккенса или с безжалостной сдержанностью Дугласа Джерролда филиппики Теккерея могут показаться даже чересчур умеренными. Теккерею удалось создать не один емкий и точный образ сноба, чванство которого более всего проявляется в нелепых аристократических замашках. И в этом бессмертие Теккерея, ибо высшее писательское мастерство заключается как раз в том, что уникальный в своем роде персонаж оказывается — парадоксальным образом — универсальным.

Мы считаем Теккерея сатириком, однако в некотором смысле многие антиснобы его времени были не в пример более резкими, чем он. Диккенс умел быть беспощадным к своим героям. Можно даже сказать, что Диккенс беспощаден ко всем, кроме тех, к кому особенно расположен. Микобер и Урия Хип, в сущности, стоят друг друга, оба они жулики и прощелыги. А между тем самому Диккенсу столь же мил первый, как отвратителен второй. Отличительное свойство Теккерея, напротив, — проникаться слабостью всякой плоти. Если он издевается, так над самим собой; если кого упрекает — так в первую очередь самого себя; в тех же случаях, когда он бывает снисходительным, он снисходителен прежде всего к самому себе. Этим определяется его относительная слабость в обличении зла. Этим же определяется и преимущество его этической программы. Теккерей предпочитает вникать, а не обличать. Виртуозно издеваясь над майором Бэгстоком, Диккенс отнюдь не призывает читателя сочувствовать своему персонажу, войти в его положение[252]. Напротив, когда Теккерей издевается над майором Понто, мы сразу же проникаемся симпатией к этому жалкому, суетному человечку, мы чувствуем, что он близок нам, не исключено даже, что он упрятан в каждом из нас[253]. Замысел «Книги снобов» мог бы с тем же успехом принадлежать Диккенсу или Джерролду, да и многим другим современникам Теккерея. Однако только одному Теккерею мог прийти в голову поразительно трогательный подзаголовок: «Написана одним из них».

Джейн Остин

Из предисловия к избранным произведениям Джейн Остин (1922)[254]

Недавно в газетах появился ряд полемических статей, из которых следует, будто все поколения, предшествующие нашему, отличались завидным простодушием и однообразием. Кому–то из авторов принадлежит мысль о том, что в мире Джейн Остин любая дама, которой сделали предложение, может на месте лишиться чувств. Думаю, что всем тем, кому довелось прочесть хотя бы одну книгу Джейн Остин, это оригинальное умозаключение покажется, мягко говоря, смехотворным. Элизабет Беннет[255], например, сделали предложение сразу два весьма самоуверенных поклонника, однако она и не думала падать в обморок. Если уж на то пошло, ее воздыхатели были ближе к тому, чтобы лишиться чувств, чем она. Для тех, кто выдвигает подобные теории, возможно, небезынтересно будет узнать, что ранние произведения Джейн Остин, только теперь увидевшие свет, представляют собой пародию на чувствительные романы. «Остерегайся обмороков… Поверь мне, при всей их пикантности и даже уместности, они могут, если ими злоупотреблять, самым пагубным образом сказаться на твоем здоровье» — так писала умирающая Софи безутешной Лауре[256]; и эти слова современные критики пытаются использовать как доказательство, что все первое десятилетие девятнадцатого века английское общество пролежало в глубоком обмороке! Между тем не следует забывать, что подобная чувствительность изображена в художественном произведении, к реальной жизни отношения не имеющем. Комизм как раз и заключается в том, что Лаура и Софи беспрестанно падают в обморок в совершенно безобидных ситуациях. Что же касается наших проницательных современников, которые утверждают, будто чувствительность вымышленных персонажей свидетельствует о чувствительности реальных людей, то они, к сожалению, простодушно доверились Лауре и Софи, совершенно забыв про Джейн Остин. Они почему–то верят не живым людям того времени, а самым невероятным романам, которым не верили даже современники Джейн Остин. Они со всей серьезностью проглотили «Тайны Удольфо», даже не усмотрев искрометной шутки, таившейся в «Нортенгерском аббатстве»[257].

В самом деле, если считать, что ранние произведения Джейн Остин предвосхищают ее более зрелые книги, то уже в «Любви и дружбе» намечается сатирическая тенденция, в полной мере проявившаяся в «Нортенгерском аббатстве». За изящной легкой светской болтовней «Любви и дружбы» утонченные читатели Джейн Остин не рассмотрели громоподобного бурлеска. Удовольствие от чтения этой книги может сравниться лишь с тем удовольствием, с каким эта книга писалась. Роман этот столь же молод и весел, как и его сочинительница. Говорят, Джейн Остин писала его, когда ей едва исполнилось семнадцать лет,[258] — он и впрямь весь светится лихим задором девических проказ. Эту книгу отличает прелестная домашняя раскрепощенность, которую принято скрывать на людях, — так смех за утренним кофе куда естественней, чем за банкетным столом…

Ранние произведения Джейн Остин представляют собой огромный психологический интерес; более того, кажется, будто в них сокрыта психологическая тайна. Секрет этот раскрывается просто: никому еще не приходило в голову, что Джейн Остин не только великая писательница, но и истинный поэт. Говорят, поэтами не становятся — поэтами рождаются. Родилась поэтом и Джейн Остин. Можно сказать даже, что в ее прозе больше истинной поэзии, чем в стихах иных состоявшихся поэтов. Многие поэты обязаны поэтическим вдохновением своим великим предшественникам. У Джейн Остин их не было. Такие поэты, как Колридж или Карлейль, зажигали свои поэтические факелы от костров немецких мистиков или философов–неоплатоников. Они прошли через жаркое горнило культуры, в котором могли бы вспыхнуть и менее творческие личности, в котором закалились бы и менее оригинальные поэтические темпераменты. У Джейн Остин не было ни великих предшественников, ни наставников, ни кумиров, она была прирожденным поэтическим гением. Пламя ее поэзии вспыхнуло само по себе, совершенно неожиданно, как оно вспыхнуло впервые у первобытного человека, который невзначай потер две сухие палки друг о друга. Найдется, впрочем, немало критиков, которые скажут на это, что и Джейн Остин высекла огонь своего вдохновения из сухой палки. Действительно, благодаря своему незаурядному художественному темпераменту ей удается интересно писать о том, что под пером тысячи других, внешне похожих на нее сочинительниц выглядело бы смертельной скукой. Про такую писательницу, как Джейн Остин, не скажешь даже, что она оригинальна, — она проста и естественна, как сама природа. Оригинальной может назвать ее разве что тот критик, который считает простоту и естественность недостойными литературы. Дар Джейн Остин настолько безусловен, настолько монолитен, что он с трудом поддается критическому анализу, его нельзя разложить на тенденции и влияния. Джейн Остин не раз сравнивали с Шекспиром. В этой связи вспоминается старый анекдот о человеке, который заявил, что может писать, как Шекспир, только не хочет. У тысячи старых дев, сидящих за тысячами чайных столов, также может возникнуть ощущение, что все они способны написать «Эмму»[259] — было бы о чем.

Уже в самых первых, еще совсем сырых сочинениях Джейн Остин подспудно проявляется острота ее воображения. Ее вдохновение, пусть еще совсем робкое, питается не внешними впечатлениями, но глубоким внутренним чувством. В ее юных опытах уже намечается тот острокритический взгляд на жизнь, которым она прославится со временем. Меньше всего ее молодое дарование обязано кичливой мастеровитости, которой так принято нынче поклоняться. Не теме, но вдохновению обязана она своими первыми литературными успехами. Вдохновению Гаргантюа и Пиквика, сокрушительному вдохновению смеха.

Какой смысл спорить, что более руководит ею: невоздержанность, порывистость или, напротив, контроль, самообладание. Из ее первого романа явствует, что она по самой натуре своей крайне несдержанна. Ее сила, как, впрочем, и сила всякого художника, — в умении контролировать, укрощать свою несдержанность. Сквозь нарочитую тривиальность проступает огромная, неуемная жизненная энергия, подчас едва скрываемая. С тонких надменных губ чопорной леди, кажется, вот–вот сорвется разухабистая непристойность батской ткачихи[260]. В этом, собственно, и кроется безотказно разящая сила ее иронии. В этом — безукоризненная выверенность ее подтекста.

За спиной бесстрастного на вид художника таится страсть, и страсть эта безжалостно и весело расправляется с постылой скукой и безнадежной глупостью провинциальных нравов. Джейн Остин с филигранным и непринужденным мастерством владеет своим оружием — и сталь ее клинка тем тверже, чем жарче огонь, его породивший.


[242] Раннимид — луг на берегу Темзы, где в 1215 г. была подписана Великая хартия вольностей, ставшая началом английской конституции.

[243] Баттерси — район в Лондоне на правом берегу Темзы, где с 1902 по 1909 г. жил Г.К.Ч.

[244] Уондзуорт и Патни — южные пригороды Лондона, населенные в основном состоятельными людьми.

[245] По свидетельству самого Р. Браунинга, слушая в детстве в саду в Камберуэлле пение двух соловьев, он представлял себе, что к нему спускались души его любимых поэтов Китса и Шелли.

[246] Перифраза знаменитого высказывания С. Джонсона «Кто устал от Лондона, устал от жизни».

[247] Книга снобов» печаталась в 1846—1847 гг. в «Панче» под заглавием «Снобы Англии. Книга, написанная одним из них». Отдельно издана в 1848 г. «Панч» — юмористический журнал, основанный в 1841 г. Первоначально носил радикальный характер. Позднее постепенно превратился в консервативное издание.

[248] Дворец… лорда Карабаса описан в гл. 35 «Книги снобов»

[249] Ср.: «Посмотрите на Горгия в его подлинной королевской мантии в Музее восковых фигур. За вход один шиллинг. С детей и лакеев шесть пенсов. Ступайте и заплатите шесть пенсов». («Книга снобов», гл. 2.)

[250] «Песня о рубашке» — стихотворение Т. Гуда. Опубликованное в 1843 г в «Панче», оно стало гимном чартистов.

[251] Заключительные слова гл. 36 «Книги снобов».

[252] Микобер, Урия Хип — персонажи романа Диккенса «Дэвид Копперфилда (1850). Бэгсток — персонаж его романа «Домби и сын» (1848)

[253] Понто — провинциальный сноб. («Книга снобов», гл. 31—36.)

[254] Настоящее предисловие было написано Г.К.Ч. к первой публикации юношеских произведений Дж. Остин.

[255] Элизабет Беннет — героиня романа Дж. Остин «Гордость и предубеждение» (1813); предложения ей делают Коллинз (кн. 1, гл. XIX) и Дарси (кн. II, гл. XI).

[256] Софи и Лаура — героини юношеского романа Дж. Остин «Любовь и дружба» (1790, опубл. 1922).

[257] «Тайны Удольфо» (1794) — готический роман Э. Рэдклифф. «Нортингерское аббатство» — пародия на готические романы Дж. Остин.

[258] Г.К.Ч. не вполне точен. Дж. Остин написала роман «Любовь и дружба» в 14 лет.

[259] «Эмма» (1815) — роман Дж. Остин.

[260] Батская ткачиха — персонаж поэмы Дж. Чосера «Кентерберийские рассказы».

Комментировать