<span class=bg_bpub_book_author>Гилберт Честертон</span> <br>Писатель в газете

Гилберт Честертон
Писатель в газете - Из лондонской периодики 1902—1904 гг.

(7 голосов4.9 из 5)

Оглавление

Из лондонской периодики 1902—1904 гг.

Слепота любителя достопримечательностей

Как–то мне довелось познакомиться с одним американцем, очень неглупым и живым человеком, который во время нашей беседы о природе после паузы заявил с неподражаемым акцентом: «Ну знаете, раз вам удалось увидеть самую высокую гору в Швейцарии, к чему смотреть все остальное?» Поглощенный, как и все американцы, духом конкуренции, он, очевидно, допускал, что даже горы могут конкурировать друг с другом, а потому судил об уходящих в небеса горных вершинах, как об американских портье, отчаянно сражающихся между собой на вокзале за его чемодан. Существует вполне укоренившаяся (насколько — не знаю) точка зрения, будто конкуренция благотворно сказывается на развитии личности. Сторонники крайних форм конкуренции неизменно отстаивают идею о том, что именно в состязании развивается личность, формируется индивидуальное своеобразие человека. На самом деле ничего подобного, конечно же, не происходит. Конкуренция — это попросту имитация, подражание, и, какой бы жестокой и непримиримой она ни была, она останется жестокой и непримиримой имитацией. Если в туристском справочнике одна из достопримечательностей выделяется из числа других как самая главная, например самая высокая гора, самое толстое дерево, самая круглая дырка в стене, тысячи других красот пропадут попусту, подобно непризнанным гениям рода человеческого. Люди видят Мадлен и Лувр, но не видят Парижа, они видят Пфальцский замок и Драхенфельс, но не видят Рейна. Они видят Вестминстерское аббатство и Стратфорд–он–Эйвон, но не видят самой Англии[43]. Англия так и останется для них неведомой Атлантидой. Они видят пирамиды, дольмены, покосившиеся башни, великие стены, висячие сады, катакомбы, колоссальные статуи, но им ни разу не довелось увидеть то самое чудо, по сравнению с которым все эти достопримечательности — ничто. Они видели семь чудес света, но самого света так и не видали.

Сразу же хочу оговориться: я отнюдь не разделяю того презрения, которое иногда испытывают к путешественникам унылые домоседы. Я сожалею не о том, что люди с энтузиазмом едут в Драхенфельс, а о том, что они не проявляют энтузиазма ко всему остальному. Наша главная беда в том, что мы осматриваем достопримечательности в отрыве от всего, что их окружает, и превозносим их как исконную цель нашего путешествия. Всякий наделенный воображением человек многое почерпнет из путешествия по Франции или Германии. Хочу лишь заметить, что он почерпнет ничуть не меньше, если никогда не побывает в тех местах, куда повсеместно и методично возят туристов. Если бы человек мог очутиться в этих местах самым неожиданным и естественным образом, эффект был бы совсем иным. Тогда бы статуи и соборы подстерегали его, как нечаянно распустившийся цветок в живой изгороди или облако, неожиданно принявшее прихотливые очертания. Бродить среди великолепных холмов Суссекса, внезапно увидеть грозную крепость, за которой простирается безбрежный лес, и узнать, что это и есть замок Ховардов; идти по песчаному побережью в Нормандии, увидеть деревушку, прилепившуюся к скале, и выяснить, что это аббатство Сен–Мишель, — вот что значит путешествовать с толком. Ведь в этом случае самое прекрасное зрелище предстанет кульминацией в ряду пусть и менее значительных, но также привлекательных зрелищ. Тот, кто не наслаждался видом Суссекских круч, не получит истинного удовольствия и от Арундельского замка[44]. Того, кто останется равнодушным к морю и песку, вряд ли поразит и страшный утес Архангела. Однако современному туристу свойственно рассматривать эти достопримечательности сами по себе, представлять их чудесами природы, единственными в своем роде. По сути дела, суеверие средневекового паломника, который шел многие мили, чтобы на мгновение коснуться рукой заветного камня, ничем не отличается от идолопоклонства современного туриста, который объедет полсвета, чтобы на этот камень взглянуть. Нельзя не заметить, что достопримечательность, которая является составной частью окружающей обстановки, не имеет ничего общего с достопримечательностью, изъятой из своего окружения. Если долго идти по тропинке в графстве Суррей, вдоль которой, может быть, на мили вперед простирается удивительной красоты живая изгородь из диких роз, то бывает, что остановишься в изумлении при виде какого–нибудь одного куста или цветка, отличающегося от остальных невиданной статью и великолепием. Но стоит этому прекрасному цветку дать имя, разрекламировать его по всей стране, стоит неподалеку выстроить станцию, куда по праздникам в поездах и омнибусах будут свозить толпы безобидных лондонцев, выгружать возле розового куста на положенную минуту, а затем увозить восвояси, — и мы поймем, что от былого очарования не осталось и следа. Причем очарование это, если вникнуть поглубже, исчезло вовсе не потому, что его развеяли, как полагают некоторые сверхчувствительные особы, прозаические поезда и мерзкие туристы. Поезда, равно как и туристы, — создания в высшей степени поэтические, ведь только самой необузданной поэтической прихотью можно объяснить их страсть к передвижению. Очарование, которым обладал розовый куст, развеялось по той простой причине, что магия не заключалась в нем одном; помимо магии розового куста, была еще магия самой тропинки, и магия одиночества, и магия самого таинственного и впечатляющего сочетания: тишины и жизни. Из–за пароходов и организованных экскурсий то же самое произошло и с Рейном: розовый куст был найден, зато тропинка утеряна. Лучше сто раз пройти по тропинке, так и не увидев ее самой запоминающейся особенности, чем, уставившись на какой–нибудь куст, расценить его как нечто из ряда вон выходящее. Зрелище, о котором принято говорить, что оно изумительно, перестает быть показательным. Судить об Италии по покосившейся башне — все равно что судить о всем человечестве по бородатой женщине в ярмарочном балагане. Подобное отношение к чудесам основывается на убеждении, что все чудесное — это отклонение от нормы, тогда как по более зрелом размышлении выясняется, что истинное чудо и есть норма. Если глубже вникнуть в историю человечества, падающая башня в Пизе окажется ничуть не более удивительным строением, чем ближайшая водонапорная башня. Чудо как раз и заключается в том, что наши хрупкие постройки не ходят ходуном, как в Судный день.

В известном смысле великие строения и великие города, в которые мы стремимся попасть любой ценой, обладают ничуть не большей ценностью, чем непримечательная улица и прохожие, на которых мы обычно не обращаем никакого внимания. Величайшие архитектурные памятники принадлежат великому прошлому, единому для всей европейской цивилизации, и независимо от того, больше или меньше приобретет посетитель Вестминстерского аббатства по сравнению с посетителем Кёльнского собора, сведения их, по крайней мере с познавательной точки зрения, будут равноценны. Только в случайно открывшемся взгляду пейзаже, только в случайно собравшейся группе людей и заключается истинная достопримечательность, ради которой стоит отправляться в дальний путь. Архитектура английского и немецкого соборов относится к одной школе, зато архитектура немцев и архитектура англичан таят в себе самые поразительные несоответствия. В каждой стране, в каждом городе заключена лишь им присущая тайная и священная индивидуальность. Только тот, кто постиг ее, только тот и никто другой имеет право сказать, что был в этой стране или в этом городе. И быть может, когда мы, отдав должное современной культуре, объездим все страны и материки и наберемся о них знаний, мы начнем наконец постигать самую неизведанную страну из всех — нашу собственную. Тогда мы, может статься, поймем, в чем состоит истинное своеобразие английского пейзажа, и в результате прихотливой смены вкусов и понятий далекого будущего сделаемся наконец патриотами.

В защиту человека по имени Смит

Некоторое время назад за свои скромные потуги на оптимизм я подвергся яростным нападкам со стороны мистера Ч. Ф. Г. Мастермэна, который заявил, что, отыскивая во всем поэзию, я сам привношу ее в жизнь[45]. К сожалению, я не смею претендовать на то, что привношу поэзию в жизнь, — в лучшем случае я лишь старательно фиксирую ее наличие в человеческом обиходе. Сентименталисты, находящиеся в плену пылких иллюзий, — это как раз те люди, которые не видят поэзии в обычных жизненных проявлениях. Они всецело подвержены влиянию слов, воздействию расплывчатой современной фразеологии, в соответствии с которой «замок» — слово поэтическое, а «почтамт» — непоэтическое; «рыцарь» и «орел» — поэтические, а «полицейский» и «свинья» — нет. Я вовсе не хочу сказать, что это несправедливо с точки зрения литературы, что с точки зрения стиля не существует разницы между орлами и свиньями. Хочу лишь отметить, что, когда обычный, рядовой человек отказывает в поэзии свинье или почтамту, он находится под дурманящим воздействием чисто литературных представлений. В этот момент он не видит предмет как таковой, в противном случае он убедился бы, что этот предмет не просто поэтичен, но подчеркнуто, вопиюще поэтичен. Так, он считает, что железнодорожный сигнал — понятие в высшей степени прозаическое, поскольку это слово само по себе звучит смешно, к тому же в нем нет рифмы. Однако, если он вдумается, что же такое железнодорожный сигнал, он поймет, что это, в сущности, красный свет пламени, вспыхивающий, чтобы спасти людей от смерти, — предмет столь же поэтичный, как копье Бритомарты или лампа Аладдина [46]. Иными словами, именно тот, кто воспринимает привычное как заурядное, и есть человек, живущий в потустороннем мире.

Из всех примеров, подтверждающих это общее положение, которые приходили мне в голову за последнее время, нет более любопытного и наглядного, чем фамилия Смит — великолепное доказательство того, что поэтизация обыденных явлений — это безусловный факт, тогда как их обыденность — безусловное заблуждение. Так, если мы будем рассматривать фамилию Смит согласно поверхностным и общепринятым понятиям, памятуя о том, когда она нам обычно встречается и что о ней обыкновенно говорится, мы воспримем эту фамилию как нечто смешное и тривиальное, на ум приходят карикатуры в «Панче», анекдоты, песенки — словом, вся избитая мелочь современной жизни, средоточием которой оказывается некий безвестный мистер Смит. Однако, если мы внимательно вглядимся в это незамысловатое слово, нам неожиданно откроется целая поэма[47]. Слово это означает великое ремесло, ремесло грубое и первобытное, заложенное в великом эпосе древности, профессию, которая неизменно поощрялась, ибо от нее всецело зависели «arma virumque»[48][49]. Ремесло это столь поэтично, что даже простые деревенские дети с немым любопытством следят за неистовой творческой мощью кузнечного дела, смутно ощущая, что пляшущие искры и оглушительные удары в недрах кузницы сродни чуду, которого не увидишь в сапожной мастерской или пекарне. Таинство пламени, тайна металла, битва между самым осязаемым и самым потусторонним из земных веществ, поражение непобедимого железа от руки своего великого победителя, жестокая невозмутимость Природы, хищная сметка человека, первооснова тысяч наук и искусств, пахота полей, рубка леса, снаряжение войска, основы оружейного дела — все это с поразительной краткостью, но и с завидной ясностью выведено на визитной карточке мистера Смита. Род Смитов — династия благородной старины и первобытной простоты. Не было бы ничего удивительного, если бы человека по имени Смит отличала надменная осанка и презрительная улыбка. А между тем романисты, если им надо вывести сильную, романтическую личность, упрямо называют его Вернон Эйлмер, что не значит ровным счетом ничего, или Бертран Вэлленс, что также ничего не значит, в то время как в полной их власти дать герою священное имя Смит, — имя, выкованное огнем и железом. С самых первых дней исторической летописи, с первых сказаний род Смитов рвался в бой; трофеи, им захваченные, принадлежат всему миру, имена их приняты повсеместно, их род древней самых древних наций, их герб — молот громовержца Тора[50]

Всякий, кого зовут Смит, может вести свою родословную от какого–нибудь Смита, который был адвокатом во времена Генриха VIII, или Смита, который был полковником в английской армии под Бленгеймом[51]; Смита, который был кавалером, или Смита, который был пуританином[52]; Смита, который был епископом, или Смита, который был повешен. Уже в самом этом имени содержится исчерпывающая историческая информация. При этом следует помнить, что происхождение великого рода уходит не только в исторические, но и в доисторические времена. Все лучшее, что есть на земле, берег свое начало не в тщательно выверенных фактах, а в зыбких легендах. В основе всего практического лежат за давностью лет едва различимые колоссальные небылицы. За расплывшимся исполинским образом исторического Смита проступают еще более внушительные и неясные очертания сказочного Смита, сына Вулкана[53], первого покорителя железа. Стыд, который испытывают многие Смиты за свою фамилию и за свою родословную, был бы поистине необъяснимым, не будь он следствием глубокого и укоренившегося порока, возникшего относительно недавно. Интерес к своей родословной, к своей генеалогии, который испытывали представители старинных аристократических родов, был не так уж плох, по сути дела, даже хорош. Исследовать происхождение человека — занятие, во всяком случае, не менее разумное, чем исследовать происхождение первоцвета, или барвинка, или луговой собачки; герольд со своим плащом и трубой по праву занимает место рядом с ботаником, или конхиологом, или специалистом по вопросам естествознания. Беда геральдических гипотез вовсе не в том, что они существовали, но в том, что они были слишком ограниченными. Эти гипотезы не касались родословной неотесанного крестьянина, таинственного происхождения лудильщика. Иными словами, беда не в том, что было чересчур много генеалогии, а в том, что ее было недостаточно. Следовало бы всерьез позаботиться о том, чтобы интерес к родословным распространялся на всех простых людей, чтобы мясник научился гордиться своим дедом, чтобы носильщик с гордостью произносил свое имя. Одного примера со Смитом вполне достаточно, чтобы увидеть, какой глубокий смысл заложен во всех самых простых фамилиях. Пример этот отнюдь не случаен, это относится к любой из тех привычных фамилий, которые представляются нам заурядными или абсурдными. Но кем бы мы ни были по сути своей, у нас у всех одно — благородное — происхождение.

За бойкое перо

Мой вышедший на прошлой неделе очерк, хуже которого мне в жизни ничего не приходилось читать, писался под пышным буком во время длительной прогулки и едва поспел на почту. Привожу эти подробности вовсе не затем, чтобы обыграть столь аппетитное прилагательное, как «пышный», а также вовсе не из эгоистических соображений — ведь эгоизм еще более обременителен для своего собственного ego, чем для других. Заповедь «познай себя» не спустилась на нас с небес, она родилась совсем в другом месте. Лично я наотрез отказываюсь познать себя — это человек не моего круга. Он мой таинственный благодетель, который предпочел оставаться неизвестным. Пишу все это также вовсе не из гордости за свою любовь к длительным прогулкам, ибо, по правде говоря, большую их часть я просидел под пышным буком. Указываю на обстоятельства, при которых писался мой очерк, поскольку глубоко убежден, что это и есть моя первейшая моральная обязанность журналиста. Журналистика сделалась бы куда более честным занятием, откажись она от присущих ей резонерства и важности. Она была бы куда правдивей, поведай о неразберихе и проволочках, о суматохе и беготне, в которых рождается. Мне хотелось бы также, чтобы в начале или конце газетных статей была помещена краткая ссылка на те обстоятельства, при которых создавалось нетленное произведение. К примеру, читаем заголовок: «Привьется ли биметаллизм в Австралии?» — и ниже мелким шрифтом: «Омнибус, второй этаж» или любое из тех мест, где мы, журналисты, большей частью и проводим нашу кропотливую исследовательскую и статистическую работу. Предположим, открывая какую–нибудь лихую утреннюю газетенку, мы читаем заголовок, набранный аршинными буквами: «Последние новости. Сражение под Пинг–Хо[54] продолжается. Свидетельство очевидца». А в указанном месте сноска: «Кондитерская «Эй–би–си», Стрэнд[55]». Точно так же заголовку «Следует ли старым девам выходить замуж за вдовцов?» предшествует примечание: «Трактир «Лебедь и Слон», 12.15», и так далее. В случае необходимости более пространного комментария имело бы смысл прибегнуть к системе легко узнаваемых сокращений. Так, например: «Как завоевать Англию? П. Г. Д. Д.» (Приморская гостиница. Дождливый день) или «Буддизм и немецкие пессимисты — сравнительный анализ. З. Д. О. Р. Ц.» (Загородный дом. Обои в розовый цветочек). Подобные сокращения, несомненно, украсят наши статьи, придадут им особый колорит. Сама Природа окрасит их своими нежными красками, как окрашивает она цветы и вино.

Разумеется, я вовсе не собираюсь тем самым дискредитировать профессию журналиста. Просто, насколько я понимаю, чистосердечные рассуждения о том, как пишется очерк, не в пример более оправданны, чем пророческая напыщенность, которую напускает на себя газетчик в угоду современной журналистской практике. Все те, кто заявляет, что журналистика должна быть честной, по сути дела, хотят, чтобы она была респектабельной. Но честность не бывает респектабельной — респектабельно лицемерие. Честность всегда смеется, ведь все нас окружающее — смешно. Вдумайтесь, какое странное создание человек: это удивительное существо подбирает все, что его окружает, будь то яйца, арбузы, овцы и так далее, и закладывает в себя, как если бы он был саквояжем. Вспомните, что даже человеческие скелеты наделены способностью ухмыляться. А потому в любую эпоху самым честным и искренним людям предъявлялось обвинение в том, что называется «богохульством» и что, в сущности, означает легкомысленное отношение к жизни. Люди, прослывшие респектабельными, — это люди, напрочь лишенные убеждений. Взгляните на них, когда они шествуют по Бонд–стрит[56] в начищенных до блеска цилиндрах. Ни одна естественная человеческая мысль не способна нарушить их непроницаемую степенность и простодушную уравновешенность. Боюсь, что примерно то же происходит и с корифеями нашей профессии, в особенности с теми, кто сочиняет передовицы. Им не хватает честности, чтобы хоть в чем–то проявить легкомыслие. Если бы автор передовиц в «Таймс» был честным (я имею в виду, интеллектуально честным) человеком, если бы он прозрел хотя бы на мгновение, последствия могли бы быть самыми ужасными: насмерть перепуганные подчиненные, заглянув в его кабинет, обнаружили бы, что он катается по полу, корчась от смеха, визжа как зарезанный и дрыгая ногами, — очередной скандал в редакции.

Первым шагом на пути к честной журналистике является признание того, что она не более чем просто журналистика. Большей частью она создается в безумной спешке, как правило, глубокой ночью, создается людьми, которые, как ни страшно в этом признаваться, не отличаются ни особым умом, ни незаурядными способностями. Журналистика по сути своей не может быть точной. Она может быть честной, а если так, то она не станет скрывать, более того — открыто признает свою неизбежную неточность. Ее задача вовсе не в том, чтобы сообщать чистую правду о русской артиллерии или канадских финансах. Ее задача состоит, вернее, должна состоять в том, чтобы сообщать чистую правду о настроении и убеждениях тех, кто ее создает. Главный грех журналистики заключается не в том, что передовица представляет историю в ложном свете, — представить историю в истинном свете едва ли возможно; главный грех журналистики состоит в том, что в своих статьях газетчик выставляет в ложном свете себя самого. И это чудовищная и, увы, расхожая практика. Происходит это вовсе не оттого, что журналист пишет второпях, но именно тогда, когда он стремится писать тщательно. Состряпанная на скорую руку статейка — явление вполне нравственное.

Газета вовсе не должна походить на энциклопедию, равно как газетчики не должны кичиться энциклопедической достоверностью своих статей. В известном смысле газету и энциклопедию подстерегает одинаковая участь. И та и другая в конечном счете оказываются несостоятельными. Отличает их лишь то, что газета, выходя чрезвычайно быстро, интересна даже своими просчетами, в то время как энциклопедия, выходя чрезвычайно медленно, не интересна даже своими открытиями. Газета должна быть попросту исчерпывающим отчетом умного человека о своих ежедневных впечатлениях. Если же в ней этого нет — газета превращается в фальшивку. Настоящее молоко — это просто молоко; истинное вино — это вино, и ничего больше; истинная журналистика — это журналистика, и только. Заниматься журналистикой — значит уметь ежечасно черпать из повседневной жизни яркие впечатления и делиться ими с читателем, не допуская при этом ни слова фальши. Дайте нам легкомысленную журналистику, и мы спасем Англию.

Старые мастера

Утверждение, что шедевры Старых Мастеров способствуют культурному развитию масс, не столь банально, как может показаться на первый взгляд. Оно одновременно более спорно, но и более верно, чем кажется. Все дело в том, что именно великое искусство прошлого может оказаться пригодным для этой цели, так как огромное множество современных веяний в изобразительном искусстве лишь поверхностны. Немало поучительного можно отыскать в пьесах Шекспира, а полотна таких мастеров, как Тициан и Леонардо, обладают поистине непревзойденной воспитательной силой.

Для того чтобы объяснить, в чем состоит общезначимая ценность этих шедевров, следует вникнуть в одну из наиболее характерных особенностей, чтобы не сказать заболеваний, нашего времени. Основное отличие искусства прошлого, особенно искусства Возрождения, заключалось в том, что великий человек оставался прежде всего человеком. Незаурядным человеком в ряду самых заурядных людей. Шекспир и Рубенс ничем не отличались от самого простого человека своего времени: они ели и пили, любили и умирали так же, как и он. Вот что имеется в виду, когда говорят, что эти боги прочно стояли на земле. Вот что имеется в виду, когда говорят, что Шекспир часто бывает груб; вот что имеется в виду, когда говорят, что он часто бывает скучен. Речь идет о том, что великий поэт прошлого бывал ленив и рассеян; что он часто поддавался настроению; что многое в его книгах прямолинейно и не «артистично». Верно не только то, что Гомер иногда клевал носом, — верно и то, что сонливость Гомера была частью его величия. Посапывание слепого поэта потрясает небеса не меньше, чем храп самого Юпитера.

Художники прошлого были просты и естественны в проявлениях, как и все люди. Что же касается современного художника, то он выставляет себя особым, фантастическим существом, которое даже чувствует и питается на свой, особый лад. Сравните Веласкеса с Уистлером, сравните Шекспира с Шоу, сравните даже Аддисона со Стивенсоном. Уистлер воображал себя бабочкой, которая наслаждается диковинными цветами и беспечно порхает где придется. Многие друзья Стивенсона называли его эльфом, и, хотя это вовсе не означало, что ему чуждо все человеческое, из этого следовало, что он в известном смысле бесплотен. Бернард Шоу, безусловно, чародей, причем чародей ирландский, что еще хуже…

Так вот, различие между двумя представлениями о гениальности — гениальность как Нечто большее и гениальность как Нечто иное — во многом определяет воздействие изобразительного искусства на людей. У великих художников было все то, что принято называть «слабостями»: они постоянно добивались выгодных заказов, они нередко угождали низменным вкусам. Они мало заботились о славе, а порой и о чести. Они писали с удивительной легкостью и, как точно заметил Рескин, беззаботно оставляли свои великие фрески «на произвол свирепых морских ураганов и прожорливых червей»[57]. Вместе с тем им были свойственны не только обычные недостатки, но и не менее обычные добродетели, и независимо от того, были ли они хорошими или плохими людьми, их представление о добре было таким же, как и у всех прочих. Пусть они слишком редко стремились изменить свое поведение, зато им никогда не пришло бы в голову изменить своей совести. В результате им удалось сохранить в неприкосновенности то примитивное чутье, те земные аппетиты и бессознательные инстинкты, которые ничем не отличаются от чутья, вкусов и инстинктов всякого простого человека, живи он даже в наших растленных современных городах, и которые в нашей современной растленной жизни играют первостепенную роль.

Не пускаясь (даже мимоходом) в давний, еще времен Свифта и Темпля, спор о сравнительных достоинствах Старого и Нового времени[58], мы можем со всей определенностью сказать, что с воспитательной точки зрения Старое время лучше Нового. Несколько серо–зеленых мазков на обрывке оберточной бумаги могут быть по–своему ничуть не хуже, чем какой–нибудь натюрморт кисти фламандского художника или «Святое семейство» — итальянского. Однако совершенно очевидно, что две последние картины гораздо нагляднее объяснят простому человеку, что представляет собой живопись. Мы слишком легко подходим к вопросу о «школах» в изобразительном искусстве. Искусство Рафаэля может быть ничуть не лучше любого другого искусства, но как «школа» оно, несомненно, предпочтительней. Импрессионизм, постимпрессионизм, пост–постимпрессионизм и так далее — это явления, которые можно превозносить или критиковать в зависимости от эстетических пристрастий каждого человека. Их можно рассматривать как конец искусства с точки зрения его целей. Их можно рассматривать как конец искусства с точки зрения его нецелесообразности. Однако, как бы то ни было, эти явления никак не назовешь началом искусства: это не возникновение, не зарождение, не исходная точка искусства. Что же представляет собой искусство, какова его первооснова, откуда взялась у людей потребность писать картины — на все эти вопросы могут дать ответ Старые Мастера. И только они.

Можно было бы привести массу примеров, но довольно будет обратиться к расхожей фразе, вызывающей привычную ухмылку у искусствоведов. Я имею в виду сочетание «сюжетное полотно». Именно в сюжетных полотнах нагляднее всего проявляется отличие старого героя, который был человеком и даже сверхчеловеком, от нового героя, который не человек вовсе. В картине Леонардо да Винчи есть сюжет, в картине Паоло Веронезе есть сюжет, в картинах кисти Тициана или Тинторетто также присутствует сюжет. Возникает вопрос: какой именно? Большинство полотен, написанных в средние века и в эпоху Возрождения, постоянно рассказывают одну и ту же историю — историю, на которой зиждется вся наша европейская цивилизация, зиждется настолько прочно, как если бы эта история была волшебной сказкой или чистейшей правдой. Неприязнь к сюжетным полотнам возникла только в наше время по той простой причине, что сюжет этот сочли скучным. Я не стану распространяться о том, устарела ли великая история о богочеловеке. Скажу лишь, что равной замены этой истории я пока не вижу.

Старые Мастера обладают и другими качествами, доказывающими, что они не только полубоги, но и великие педагоги. Я имею в виду то, что в своих картинах они неустанно взывают к народному инстинкту, заложенному и в них самих, и в их меценатах, и в толпе их неискушенных почитателей. Обратимся в качестве примера к ясности и цельности их картин. В «Видении суда» Микеланджело перед нами предстает настоящий человек на настоящих небесах. Человек дышит. Небо сияет. Просвещенному зрителю это может показаться неправдоподобным, зато куда более правдоподобной покажется эта же картина непросвещенной толпе, на фоне которой культурные знатоки выглядят жалкой горсткой ничтожных отщепенцев. Для всего человечества, для людей неприхотливых и естественных изображение живого человека на ясном небе отнюдь не покажется неправдоподобным. Более того, такое изображение будет восприниматься более правдоподобным, чем импрессионистический портрет конкретного человека или постимпрессионистическая зарисовка конкретного места.

А потому я ратую за обращение к Старым Мастерам ради того преданного глубокому забвению дела, которое зовется народным образованием. Наши историки лгут гораздо больше, чем наши журналисты; наши модные концепции прошлого меняются с каждой новой модой, и, как и всякая мода, эти концепции капризны и отвратительно вульгарны. Зато не лгут выцветшие краски и старые холсты, и твердость их рисунка, богатство красок, откровенная искренность их тематики способны еще многое поведать нам. Я вовсе не хочу сказать, что мы вновь впали в варварство. Я хочу сказать только, что есть чему поучиться у Старых Мастеров.


[43] Мадлен — знаменитая парижская церковь XVIII в. Наполеон пытался перестроить ее в Храм Славы. Пфальцский замок — средневековый замок в Баварии, построенный во времена Каролингов. Драхенфельс — гора на Рейне, недалеко от Бонна, с развалинами средневекового замка на вершине. Вестминстерское аббатство — знаменитейшая лондонская церковь X—XIII вв., содержащая национальные реликвии. Стратфорд–он–Эйвон — родина Шекспира.

[44] Ховардов замок — дворец в графстве Суссекс, построенный в XVIII в. драматургом и архитектором Дж. Ванбру. Аббатство Сен–Мишель — выдающийся памятник французской средневековой военной и монастырской архитектуры, построенный на скале близ побережья Нормандии. Арундельский замок — средневековая крепость в Суссексе; владение герцогов Норфолкских.

[45] Статья Ч. Ф. Г. Мастермэна о Г.К.Ч. появилась в январском номере журнала «Букмэн» за 1903 г.

[46] Бритомарта — персонаж книги III эпопеи Э. Спенсера «Королева фей» (1589—1596), женщина–рыцарь. Аладдин — герой арабской сказки «Волшебная лампа Аладдина».

[47] Смит (Smith) — кузнец (англ.).

[48] Мужи оружия (лат.).

[49] Первые слова «Энеиды» Вергилия.

[50] Тор — в скандинавской мифологии бог–громовержец, вооруженный молотом.

[51] Под Бленгеймом в 1704 г. английские войска под командованием герцога Мальборо нанесли поражение французам и баварцам.

[52] Противоборствующие стороны в английской буржуазной революции. Пуритане — здесь: сторонники парламента, кавалеры — сторонники короля.

[53] Вулкан — бог–кузнец в древнеримской мифологии.

[54] Сражение под Пинг–Хо. Г.К.Ч. допускает контаминацию. Во время восстания ихэтуаней в Китае в июне—июле 1900 г. сражения шли у крепости Таку (Дагу) на реке Пэйхо. В то же время предводителем повстанцев в осажденной крепости был Ли Пинг–хенг (Ли Бин–хен) Возможно, Честертон намекает на освещение китайских событий газетой «Дейли мейл», опубликовавшей, с ссылкой на фальшивые свидетельства «очевидцев», статью о массовых убийствах белых в Пекине.

[55] Стрэнд — улица в центральной части Лондона, изобилующая ресторанами и кофейнями.

[56] Бонд–стрит — одна из центральных торговых улиц в Лондоне.

[57] Из трактата Дж. Рескина «Камни Венеции» (1851 —1853), т. II, гл. VIII.

[58] «Спор древних и новых» о сравнительных достоинствах античной и новоевропейской литератур продолжался со второй половины XVII до начала XIX в. Свифт и Темпль были на стороне «древних».

Комментировать