Библейско-апологетический очерк
профессор протоиерей П. Светлов
Вера и разум в их существе и взаимных отношениях служат неисчерпаемою, вечною темою религиозно-философской мысли. Не видится конца опытам решения проблемы веры с разных точек зрения и разными способами: ею занимаются не только богословы, но и философы, психологи, даже медики (психиатры), словом – все, интересующиеся религиозными вопросами, – всем проблема веры представляется и важною, и интересною. К сожалению, далеко не всегда мы находим здесь внимание к решающей все дело методологической стороне вопроса. Достаточно сказать, что часто вопрос об отношении веры и разума в христианской религии решается без обращения к учению самой христианской религии об этом, заключенному в Библии. А как уместно и естественно было бы, кажется, обращение здесь именно к Библии! Конечно, в богословии делалось и делается это, но исчерпывающей вопрос работы здесь тоже не сделано. Вот почему остается пока место всяким новым опытам в этой области. Здесь же оправдание и для предлагаемого библейско-апологетического очерка, предназначаемого послужить выяснению истины и опровержению ложных понятий о вере путем изложения библейского учения (библейской гносеологии).
Библия не имеет целью делать из нас ученых, и мы не найдем в ней ученых психологических трактатов о вере и разуме, точно так же метафизических рассуждений об основе и сущности познания, но она дает нам настолько же простой, сколько и глубокий взгляд на сущность познания, на его органы – веру и разум. Простота, соединенная с глубиною, в данном случае, как и всегда, – вот свойства библейского учения о вере и разуме.
Тем менее может быть понятна эта глубокая простота нашему мудреному и лукаво мудрствующему времени, – такая широкая бездна лежит между Библиею и нашим временем, чужим духу и языку библейского миросозерцания. Отсюда современному богослову грозит опасность исказить чрез привнесение своего чистоту библейского учения, его истинный смысл.
Как же быть? Для нас опорой в данном случае послужила святоотеческая литература. Руководство ее в настоящем случае мы признали необходимым на том основании, что видим в ней полное, можно сказать, выражение не только духа, но даже буквы, языка Библии, простого и величественного, глубокого смыслом.
Не немцы с их учеными, толстыми и безжизненными водянистыми комментариями введут нас в понимание Библии, а те, которые так сроднились душею своею с Библией, что и мыслили, и говорили по-библейски, – лишь отцы и учители Церкви. Удивительное единство в духе и строе их миросозерцания, согласие их в целом лучше всего говорят за истину святоотеческого миросозерцания. Поверяя свое понимание новозаветных писаний святоотеческим, мы, кроме того, старались искать истинный смысл писаний в самых писаниях – при помощи сличения параллельных мест и контекста. В результате получилось довольно цельное, стройное учение о вере и разуме и их взаимном отношении.
Чтобы быть понятными в самом изложении этого учения, сначала представим его в виде схематическом.
Знание принадлежит рассудку и вере: нет веры без знания, нет знания без веры – то и другое суть необходимые, самою природою связанные, элементы в процессе познания: познание есть синтез веры и рассудка. Главная роль в познании все-таки принадлежит вере.
Вера – акт познания синтетический, посредством веры мы постигаем истину во всей ее цельности, как нечто непосредственно данное; рассудок – акт аналитический, чрез него мы созерцаем истину не в ее непосредственной цельности, не как целое, но как расчленение единого целого на его части; чрез рассудок созерцание истины распадается по логическим категориям. Первый акт относится ко второму как ощущение к рефлексии. Очевидно, без первого акта познание никоим образом не может состояться: вера является источником знания, материальным началом его; она ставит нас лицом к лицу с недоступною рассудку сущностью вещей, она – око, которым мы видим сверхопытную действительность, она – чувство, которым мы воспринимаемсущественность; по отношению к существенности вера то же, что ощущение по отношению к внешнему миру. Рассудку принадлежит лишь формальная роль в познании. Данное ощущение истины рассудок разлагает на ясные логические категории и делает его достоянием нашего личного сознания, нашею личною, так сказать, собственностью.
Без рассудка может состояться познание, хотя ему не будет доставать ясности; это будет знание безотчетное, непосредственное (внутреннее созерцание). Объем и глубина познания зависят от веры: они пропорциональны глубине и ясности веры, рассудок же не может дать больше того, что дает вера; он не хозяин, а слуга веры в познании, его дело принимать лишь то, что дает вера: вера дает материал, рассудок перерабатывает его сообразно с законами своей природы, облекает его в логические формы. Материальная необходимость знания зависит от веры, а не от рассудка: в вере, внутреннем чувстве, мы имеем непоколебимое свидетельство достоверности той или иной истины (от рассудка зависит лишь формальная правильность познания): ставить в зависимость, поэтому, материальную необходимость знания от рассудка, делать рассудок судьею веры нельзя, всегда должно помнить, что область логических категорий и форм далеко не исчерпывает собою область внутренне созерцаемого верою, от последней остается всегда нечто такое, что не может укладываться ни в какие узкие логические формулы, и потому содержание знания в двух моментах познавательного процесса всегда бывает не адекватно: переходя из первого во второй момент, оно проигрывает в содержании. Рассудок относится к вере как наука к жизни, как сознание законов, например, любви к самой любви в смысле живого психического процесса.
Итак, рассудок не может быть судьею вере, ценить достоинство ее свидетельств своею меркою: он слеп, не постигает существенного в вещах, и эта существенность вовсе не обнимается наличною совокупностью его форм и законов.
Если фундамент познания вера, то ясно, что его правильность зависит не столько от рассудка, сколько от веры. Все условия истинного познания сводятся к условиям, повышающим энергию синтетической познавательной способности веры. Сила и ясность созерцания находятся в прямой зависимости от степени сродства, которое существует между нашею душою и миром сверхопытной действительности, и так как человек – существо свободное и духовно-нравственное устроение его личности во власти его самого, то отсюда следует, что и это сродство лежит на нашей личной ответственности.
Душа, все симпатии которой лежат на стороне этого видимого, конечного и феноменального мира, ищущая здесь удовлетворения всем своим стремлениям сердечным и умственным, чужда миру сущности. Существует же это сродство в душе, которая любит не этот, а тот мир, жизнь которой определяется законами не этого мира, но того мира; главный же закон того мира – любовь. Отсюда тесная связь познания с нравственною настроенностью личности: истина открыта лишь любящим, исполняющим нравственный закон Божий, и закрыта для безнравственных, этих «зрячих слепцов».
Таково учение Нового Завета о познании. Оно идет вразрез с принятыми на этот счет взглядами в наше время, которое любит разделять глубокою бездною знание и сердце, веру и рассудок, которому кажется диким требование от познающего субъекта гармонической, духовной цельности. Однако истину этого требования понимали и понимают многие, но все непременно предчувствуют. Нам известны из первых, например, И. В. Киреевский и А. С. Хомяков. Считая рассудок неспособным быть реальным критерием и источником познания, думая, напротив, что для рассудка закрыта истинная, живая действительность, они в вере видели основание знания, признавал за рассудком лишь функцию логического выражения и аналитического раскрытия истины, созерцаемой верою, а коренное условие для правильности познания во «внутренней цельности бытия», как выражается Киреевский, т. е. именно в том, о чем говорилось выше.
Не для защиты изложенного нами учения, но для того, чтобы сколько-нибудь приблизить, так сказать, его к сознанию читателей, выслушаем главные основания, на которых Киреевский и Хомяков строят свой взгляд. «Для одного отвлеченного мышления, – говорит Киреевский, – существенное вообще недоступно, только существенность может прикасаться существенному. Отвлеченное мышление имеет дело только с границами и отношениями понятий. Законы разума и вещества, которые составляют его содержание, сами по себе не имеют существенности, но являются только совокупностью отношений (Полн. собр. соч., т. 2, с. 355). В другом месте он же говорит, что философии, утверждавшейся на одном чистом мышлении, «была доступна истина только возможного, а не действительного, закон, а не мир, в котором закон проявляется». Более точное разъяснение этого факта дает Хомяков «знанию рассудочному в предмете доступен только закон его, а не действительность. Знание, противопоставляясь познаваемому, ставит его в отрицательное отношение к себе, но всякое отрицание ставит отрицаемое уже как только возможное, а не действительно сущее, оставляя действительность за самим собою. Оно есть перевод действительного в область возможного, в закон» (Собр. соч., 1861, т. 1, с. 274). Но понимать законы какой-нибудь вещи еще не значит понимать самую вещь. «Человек может понимать все законы какого бы то ни было нравственного побуждения, не постигая нисколько действительности этого побуждения, любви» (ibid., 281).
Итак, знание есть синтез веры и рассудка, где истина сперва ощущается в сердце, а потом постигается умом, и определяется характером цельной личности познающего субъекта. За это говорит наблюдение и, если угодно, внутренний опыт каждого. Последнее основание того, почему мы в области религиозно-философского знания одно считаем истиною, а другое ложью, – воля, сердце, соответствие или несоответствие познаваемого с нашими стремлениями, идеалом, общим складом духовным.
Так называемого беспристрастного, чистого мышления, в котором человек не был бы так или иначе заинтересован, здесь не бывает. Воля представляет нашему сознанию объект для познания, она направляет в желанную для нее сторону мышление субъекта, она начинает, словом, познавательный процесс, она же и заканчивает его, ибо всякое убеждение, непоколебимое знание, предполагает в субъекте горячее участие, любовь к дознанному мышлением положению.
В правильности этого наблюдения нельзя сомневаться, можно сомневаться только в законности постоянного участия сердца в познании, но не в самом участии. Факт постоянного соединения воли с познанием признают даже те, которые считают это соединения незаконным, например, Паскаль. «Есть, – говорит он, – два пути, на которых образуются наши убеждения. Естественный путь – путь рассудка... но обыкновенный, хотя и противоестественный, – путь воли, ибо все люди почти всегда определяются в своих убеждениях не столько доказательствами, сколько склонностями («Мысли о религии»).
Вера, или элемент сердечный, участвует даже там, где ее всего менее можно предположить, – где, по-видимому наше знание определяется не личными, субъективными началами, но исключительно внешнею, объективною, логическою необходимостию, в познании математическо-эмпирическом, – в естественных науках, истории. Это только по-видимому. Основа всех наших знаний о мире феноменальном, знаний самых достоверных, – вера, прежде всего, уверенность в гносеологической целесообразности рассудка, уверенность в реальном бытии мира, и те категории, по которым располагается все наше знание, каковы, например, категории причинности, цели, качества, времени, количества, пространства и прочее, – те категории, которые скорее принадлежат чувству, хотя и принято относить их к рассудку: они существуют в нас как логические инстинкты, не сознаваемые влечения, нормы, дающие определенное направление нашему познанию. Для рассудка самого по себе познание даже феноменального мира невозможно. Вот факт, заимствуемый из истории философии: когда рассудок эмансипировался от веры в области эмпирического познания, то он оказался бессильным даже относительно бытия внешнего мира сказать решительно или да, или нет(идеализм Беркли, скептицизм Канта). Под холодным анализом философского рассудка живая действительность испарялась, расплывалась, исчезала в тумане, категории знания теряли свой живой смысл (Кант, категория причинности у Юма). Словом, эмпирическое знание теряло под собою почву, философия превращалась в пустую умственную гимнастику, в насмешку над «легковерным», но надежным руководителем в деле знания – здравым смыслом.
В заключение еще одно соображение в пользу участия во всяком познании сердечного элемента, веры, словом – субъекта как живой индивидуальности. Чем нам объяснят безграничное разнообразие мировоззрений у людей при одинаковости для всех обязательных норм и законов логики, к тому же особенно обильных своим разнообразием? Думается, не чем иным, как только бесконечным разнообразием познающих индивидуальностей, которыми определяется и характер, и глубина знания: один видит больше, другой меньше в неисчерпаемой глубине мира сущностей, один – так, другой – иначе.
Излагаемый взгляд на познание далеко расходится с обычным, общепринятым, по которому вера и знание противополагаются друг другу. Этот последний взгляд пользуется языком, чуждым языку библейскому: у нас еще не выработано и языка, который был бы пригоден для библейского новозаветного воззрения на веру. Между тем, множество существующих теперь воззрений на веру и разум ссылаются в подкрепление свое на слово Божие; это обязывает нас хотя мимоходом касаться их оценки там и сям в очерке. Это притом полезно и для уяснения положительного учения о вере и разуме. Предлагаемый очерк имеет в виду только одну теоретическую сторону веры, рассматривая ее как начало знания, и не имеет в виду ее практической стороны (хотя обе эти стороны органически связаны между собою), по которой вера является началом жизни, – «оправдания», спасения: эта последняя сторона могла бы дать материю к особому самостоятельному исследованию.
Свет разума
протоиерей Д. Силин
Кто ходит днем, тот не спотыкается,
потому что видит свет мира сего;
а кто ходит ночью, спотыкается,
потому что нет света с ним.
Евангелие от Иоанна 11:9-10
Свет – великое благо. Он делает наши очи зрячими и через них дарит нам для наблюдения целый необъятный мир Божий. Только в свете нам ясны и понятны вещи и явления мира. В одних явлениях, озаренных светом, мы замечаем их разумность, красоту и драгоценность. В других – свет обличает безобразные, зловредные и опасные свойства. Идя во свете, мы свободны от страха и уныния, ибо знаем, куда ступаем и что нас окружает. Свет и сам по себе наполняет нас энергией, бодростью и радостью, и весь мир Божий делает для нас прекрасным и драгоценным.
Напротив – тьма угнетает нас. Она и дивные картины застилает чернотою, она съедает красоту и приятность окружающих нас явлений. Она порождает в нас страх, ибо мы не знаем, куда ступаем в темноте и какие опасности окружают нас. Тьма, сама по себе подавляя нашу бодрость и энергию, отнимает у нас таким образом живительные впечатления от созерцания мира, страшит нас неизвестностью, ужасает призраками, служит вообще причиною ошибок и блужданий, а иногда – страданий и гибели.
Есть свет разума. Это – истинное разумение смысла жизни мира и входящее в него, как существенная часть, разумение смысла нашего бытия и целей нашей деятельности, разгадка наших подлинных отношений к злу и смерти. Этот свет озаряет пред нами весь мир Божий в его необъятной, недоступной для материального зрения, сложности, в его великой красоте и разумности, а в этом мире – и нашу тропу: задачи нашего существования и его отношение и миру. И мир, т. е. все в совокупности бытие, и наше, в частности, существование, под лучами разумного света являются пред нами в своем подлинном виде, в виде величайшего блага и высочайшей красоты – «космоса». Вследствие этого наша жизнь сознается нами как безусловная, ни с чем не соизмеримая, драгоценность. Но и опасности, и неразумия, и бедствия жизни озаряются разумом; однако человек, обладающий благом истинного разумения бытия, видит их подлинное условное значение и преходящий смысл; он не приходит в уныние от видений зла и смерти, а исполняется мужеством и силой на борьбу с ними, ибо хорошо знает, что не злу и смерти, а добру и жизни суждена победа.
В ином положении находится человек, лишенный разумного света, т. е. истинного понимания смысла и целей бытия мира. Мир отражается в его сознании в уродливом и извращенном виде, в слишком значительной мере лишенный своей красоты и правды. Путь его человеческой жизни лежит для него в густом тумане, отчего его характер и его действия полны страха, колебаний и подозрительности. Не имея верного компаса и направления, он беззащитен пред темными, но сильными импульсами страстей, плывет по течению и становится сознательным или бессознательным рабом темных стихийных сил жизни. Не видя пред собою разумной и достойной цели, которая пересиливала бы в нем ужас смерти и ничтожества, он угасает в своих духовных силах и порывах. Своя собственная жизнь представляется ему бессмысленной, ничтожной; он не знает, кто он, откуда пришел, куда и зачем идет. Он видит кругом торжество зла и смерти и склонен думать, что им принадлежит царство в мире и что всякая борьба с ними напрасна. Малодушие перед злом, сдача ему без борьбы – это уже глубина нравственного падения, в котором совесть постепенно атрофируется. Просыпаясь иногда, она ощущает в себе глубокую пустоту везде и всюду; мир и жизнь без смысла и цели, без правды и вечности, теряют для человека свою ценность, они томительны для него, как «пустая и глупая шутка». При таком положении, окутанный мраком и страхом извне, возмущенный мучительным раздором страстей внутри, с праздным умом и сердцем, человек иногда с отвращением смотрит на самое свое существование, его томит тоскою однозвучный жизни шум, и он часто делается своим собственным палачом.
Но не менее жалок и самодовольный человек когда он, в своей ограниченности, ставит себе практический, маленький и скоро достижимый идеал, тонет в наслаждении минуты и насмешливо гасит в себе и других огни благородных идей, властно зовущих разум вдаль и ввысь – к абсолютному свету. Это уже самоубийство духа, жажда сомнительного покоя в усыпляющей тьме и ненависть к свету как к началу пробуждения и широкой живой работы.
Почему же не над всеми восходит солнце разума? Почему не всем видна жизнь в своей подлинной широте и в своей потрясающей и беспредельно радостной для нас правде? Объективные условия для развития истинного разумения жизни для всех одинаковы. Причина, почему одни видят, а другие духовно слепы, лежит в нашем произвольном объективном отношении к миру и жизни. Солнце горит над нами независимо от нашей воли. Солнце разума загорается в нас только при наших усилиях, при неотступной и систематической работе ума и воли. Объективные проблески разумного света встречают каждого в жизни, но не каждый пользуется ими в должной мере. Правда, бывают несчастные жизни, которые как будто никогда не были согреты этим светом, – которым недоставало встречи с людьми духа или эти встречи были уже слишком запоздалыми. Однако если бы они сами не затушили светоча своей собственной совести, то он разгорелся бы в них, и его было бы достаточно для того, чтобы выйти к свету безусловной правды. В мире Божием отовсюду слышны голоса, зовущие к правде и жизни. «Слово, могущее спасти нас, «весьма близко» к нам: «в наших устах, в нашем сердце» (Втор.30:14). Всюду Дух Божий говорит сердцу нашему; необходимо только, чтобы мы не закрывали своих очей и ушей от Его влияния, не ожесточали своего сердца. «Ныне, когда услышите глас Его, не ожесточите сердец ваших» (Пс.94:7-8; Евр.3:7-8). Каждому открыта свободная дорога: поищи и найдешь. Все, нужное для необходимого минимума познания истины и правды, всем дано; так что попирающие истину своей самомнительной неправдой «безответны» (Рим.1:18-20). Однако нельзя не пожалеть современного человека, течением истории и общественного развития иногда крепко запутанного в своих порывах к правде. Редко можно встретиться со свободной и самостоятельной мыслью: очень часто люди в своем духовном развитии связаны многими традиционными предрассудками. Иногда последние довольно грубы, однако деспотически владеют и неслабыми умами. Многие ходячие предубеждения и непроизвольно усвоенные вкусы и привычки мысли роковым образом препятствуют современному человеку увидать подлинную правду и красоту жизни. Поэтому первая задача на пути к истине – разобрать эти преграды, приобрести свободу и независимость собственного суждения. Объективных оснований и объективной правды, которые для всех одни и те же, мы часто не видим или потому, что узко смотрим, или потому, что поддаемся гипнозу других, говорящих, что и смотреть не нужно. Поэтому необходимо осмелиться открыть свои глаза во всю их ширь и научиться правильному и полному наблюдению жизни и действительности. Необходимо переставить и переменить в нашем субъективном отношении к объективной жизни и правде то, что мешает нам увидать свет истины и услышать слово, служащее к нашему миру и спасению...
К сожалению, в наше время очень многие боятся глубокой, внутренней, сосредоточенной работы над вопросами мировоззрения и над своим личным самоусовершенствованием. Зачем, говорят, уходить в субъективизм, когда перед нами – океан объективного мира, кипящей действительности, реальной жизни, неисчерпаемая масса понятных и наглядных знаний и открытий, живой интерес общественных движений и работы?
Как будто похоже на правду. Однако это – один из вреднейших для мысли и жизни предрассудков. Боязнь «субъективной» работы и подозрение ее в узости и односторонности – совершенно напрасны и ошибочных. Разве возможно какое-нибудь развитие субъекта без восприятия и познания объективного мира? Разве не развивается наш субъект по тому образцу и строю, какие видит в объективном мире? Нельзя говорить о работе в глубине нашего духа, не говоря о том объективном источнике, который дает материал для этой работы. Поэтому говоря о личном самоусовершенствовании, мы ни на минуту не можем забыть о благах безграничного объективного мира Божия. Наоборот, говоря о субъективном совершенстве, мы заботимся именно о том, чтобы в субъекте не было препятствий к самому правильному самому широкому и глубокому восприятию откровений и голосов объективного мира и кипящей вокруг нас жизни. Разве можно думать, что мы очень дорожим объективными познаниями мира, если мы не позаботимся о том, правильны ли стекла, через которые мы его созерцаем? Разве можно сказать, что мы очень заинтересованы в точной оценке и измерении действительности, если мы считаем неважным вопрос о том, правилен ли тот аршин, каким мы ее измеряем, справедлива ли та норма, какою мы ее оцениваем? Ведь вопрос о духовной работе, об упорядочении «внутреннего человека», субъекта есть именно вопрос о том принципе, каким мы можем объединить и объяснить всю массу доступного субъекту опыта. Весь мир отражается и сосредоточивается в субъекте, воспитывая и преображая его по своему образу. Но эти влияния впечатлений от внешнего мира сами по себе могут быть беспорядочными и беспринципными, толкать нас в разные стороны, если в нас самих не будет компаса и строго определенного направления, пересиливающего и согласующего внешние стихийные давления, – органического начала, синтезирующего приток внешних элементов. Упорядочить свою внутреннюю духовную жизнь – это именно и значит переварить и усвоить все внешние впечатления бытия, привести к гармонии и осветить ярким светом мир Божий в том его виде, как он отражается в нашем сознании и чувстве. Это есть обзор мира Божия изнутри нашего сознания. Это сознание есть объективная часть бытия; изучать и культивировать ее – прямая и несомненная наша задача: как мы могли бы претендовать на познание целого, если бы пренебрегли частью и притом наиважнейшею и неустранимою, так как вне ее мы ничего не имеем от мира Божия? Он дан нам именно в нашем сознании, самосознании, чувстве и воле. Порядок и правда в мироздании вносят мир и строй в жизнь нашего духа, и обратно ясность, мир и стройность наших душевных сил и состояний дают возможность ярко и чисто отразиться в них объективной правде мира. Таким образом, объект и субъект органически и неразрывно связаны: это два полюса одного и того же явления, и часто для полной и действительной объективности бывает необходимо заглянуть в субъективную глубину. Высота объективного сознания есть мера гениальности человека; но тот не объективен, кто выключает из своего созерцания такой несравненно важный, центральный объект, как внутреннее духовное существо человека. Пренебрежение к этому высшему из доступных нам явлений мира было бы именно плачевной узостью и рабством ума. Но к этому центральному, непосредственно нам данному объекту нет иного пути, как только через самоуглубление.
Человек – живая органическая клетка, входящая в одно органическое целое мирового процесса. Для жизни и развития ему необходимо ощутить и воплотить в себе идею целого. Его субъективная жизненность лежит, таким образом, в объективном едином принципе мировой жизни. Но этот принцип ближе и яснее всего открывается нам именно в субъекте, где сходятся все струны восприятий объективного мира, где мы имеем дело с высшим явлением и синтезом мировой жизни. Поэтому-то субъект есть для нас центральный объект, через который лежит для нас путь к разгадке и всего объективного мира в целом. Таким образом, внутреннее самосовершенствование есть гармония субъекта и объекта, есть обладание принципом, который все внешнее и внутреннее приводит в состав одного стройного целого, в силу чего ясен бывает человеку мир Божий и ясно ему бывает в глубине его собственного духовного существа. Это – высочайший органический синтез, «связь», – религия. Развитие нашей жизни состоит в открытии и глубочайшем восприятии нашим сознанием объективного единства в мире Божием и в установлении с Единым нашей органической, природной связи – завета. Это осуществляет религия, к этому стремится философия, к этому более окольно и широко идут и все науки, все по- знания.
Однако и поняв подлинное, объективное значение субъективной работы нашего духа, люди часто не решаются взяться за нее. Действительно, искание разумного света большею частию сопряжено с громадным -то радостным, то мучительным – трудом. Оно часто требует нелегких жертв, упорной и напряженной мысли, терпения и самоограничений. Поэтому-то весьма многие предпочитают брести за другими, «за веком», за толпой, только бы самим не искать пути к правде, только бы не нести тяжелых трудов по выработке своего собственного мировоззрения. Но они не знают, каких несравненных радостей лишаются, освобождая себя от этого труда!
И на самом деле: создать свой разум, создать свою душу и для себя, и как наилучший дар для других – какая это славная и грандиозная задача, какая счастливая и лучезарная цель! Разве можно на что-либо иное отдать порывы своей воли и силы жизни с такой горячей настойчивостью, как на стремление к ней? Нам даны только основания, природные малоразвитые начала, зачатки ума и духа: и от наших усилий, от нашего горячего желания и неотступной воли зависит возвести их в высочайшее достоинство и бесконечную красоту Это зажгло бы в нас тот светоч, который ярко озарял бы пред нами путь нашей жизни и светил бы на путь других. И однако мы видим, что часто приносятся тяжелые жертвы ничтожным и вредным целям, а важнейшее и несравненное остается в пренебрежении: ведь оно «не видимо» и чувственно не ощутимо, а большинство людей так нечутко в идейной сфере и так падко на всякую внешнюю материальную наглядность.
А между тем для духовно зрячих сколько славы и блеска именно внутри, в идее, в духе, и здесь-то особенно и исключительно!
И это действительно так… Громадные затраты воли, но радостные и жизнесозидательные; напряженнейшая, но самая благородная работа в таинственных глубинах собственного духа: упорно, неотступно шлифуется каждое впечатление, понятие, идея, создается единое живое целое, – и вдруг уже просвечивают его могучие, стройные контуры, ощущается необъятная, изумительная в своей красоте и силе, еще неведомая вполне, но радостно и реально открывающаяся и нарастающая жизнь духа. Вот работа разума, вот рост в человеке истинного познания и понимания! В подлинном и живом развитии нашего сознания ни один момент не теоретичен, не отвлечен, – разве, может быть, на время, методологически, но всегда неразрывно связан с чувством и волей, с целым души. Это – органический рост личности. В результате могучего и целостного роста ума получается зрелое и полное развитие личного сознания – великая и несравненная драгоценность. Раскрывши свои природные возможности, заложенные вглубь его существа, и в силу этого полное неизобразимой красоты само по себе, такое сознание становится дивным зеркалом и призмой для отражения в себе всего существующего, всего мира и каждой его частности в прекраснейших его оттенках и преломлениях разумного света. Все для человека озаряется этим светом, все становится понятным, полным красоты и ценности, и он знает, куда идет, в нем нет уже страха перед смутным и чуждым процессом бытия, но совершается понятное таинство роста и раскрытия неведомой еще во всей полноте, но уже безусловно прекрасной и драгоценной вечной жизни духа.
Человек сильно рвется к полноте и ясности всего сознания: это и само по себе его высшая радость, но особенно это драгоценно потому, что зрелое сознание служит могучим орудием для правильного и радостного образования и развития личности, души, природа которой полна для нас потрясающих откровений. Человеку доступна радость (хотя и условного) самотворчества. Высокий творческий восторг переживает создатель произведения слова или искусства. Но те произведения не живы: создадим их – и они уже внешни для нас, пережиты, мы переходим к новым, сознание же наше всегда живо, всегда с нами, никогда не отделимо от нас, ибо это – мы сами, и непрестанно усовершается: красоты его и богатство содержания в нем не ветшают и тем больше растут и накопляются, чем больше мы ими пользуемся. Поэтому-то несравнимы ни с чем радости творчества своего собственного разума, сознания, своего живого мировоззрения и личности. Это – жизнь нашего духа, его созревание, его цветы и плоды. Создать цвет и плод – задача жизни растения; неудача в этом – потеря жизни и ее значения. Так и разум должен создать из себя законченное целое, стать завершенным произведением зрелым плодом; это его неудержимое природное тяготение. Ни полного человеческого достоинства, ни творческой силы и радости духа не может иметь человек, лишенный истинного и зрелого взгляда на мир. Он – заблудившийся во мраке и в пустыне...
И что это за печальное недоразумение: все имеет право зреть и развиваться выносить цвет и плод, все живое заслуживает самой внимательной культуры, а только самое дорогое семя, во всем блеске своих цветов и плодов еще неведомое нам, сеют драгоценнейшее и несравненное – наш дух, наше разумное сознание – может будто бы, как иногда многим кажется, жить как придется, без культуры, без старательного ухода. И растение, и животное живут безвольно, инстинктивно, не ошибаются, не заблуждаются, не грешат, ибо их создает и руководит законосообразное, чуждое для них, сочетание сил, определяемое идеей, какую им-то нет нужды понимать или ей сочувствовать. Мы – в ином, почетнейшем положении: идея или идеал нашей жизни и личности доверены нам самим, мы должны сами потрудиться выяснить себе, напечатлеть пред своей сознательной волей свой подлинный образ и воплотить его в своем существе. Нам необходимо поэтому знать, чем мы должны быть, чем мы будем. За всякое ответственное дело мы беремся со страхом: изучили ли мы его, не испортим ли? А устроить свою жизнь, свое сознание, свою душу – это можно будто бы без мысли, без труда, без неотступных исканий и борьбы, без науки. Оттого и получается, что разумное и автономное существо вносит в свой внутренний мир такую страшную путаницу, такой кошмарный разлад, что само себе становится противным, и волна собственной мути духовной смывает его, наконец, в стыде и позоре, с лица земли.
Кому и зачем это нужно? Разве нет других путей, как только «уходить» или «опускаться»? Зачем затаптывать в себе прекрасные возможности духа и жизни, когда во многих других вокруг нас они расцветают? Может быть, у нас нет свободы и выбора? Неправда. Почему же при одних и тех же условиях земной жизни, под одним и тем же солнцем, при слишком сходных радостях и печалях, трудах и ресурсах – одни находят воззвание и возбуждение своих духовных сил, полны блеска ума и гения, а другие холодны и тупы?
Одни брызжут лучами радости, счастия, светлых надежд, а другие полны безнадежного и бессмысленного отчаяния? Нет, значит, здесь фатума, непреложной судьбы, а есть разница свободных отношений и отсюда – разница результатов. Известно, что великие дела нравственной силы и красоты совершали те, кто имел наиболее высокое сознание своей личной свободы, кто осмелился пойти наперекор гнетущим тенденциям среды и истории, поверив в возможность того, что многим робким и малодушным казалось невероятным. Такова история многих великих идей и открытий. Стоит, наоборот, болезненно внушить себе, что мы связаны, ничего не можем, что мы – только игрушка внешней слепой необходимости и внутренних деспотических импульсов, – и мы действительно теряем свою человечность, воля наша падает и атрофируется, мы – рабы, мы – игрушка в руках чуждых нам сил, которым не сочувствуем, и жизнь, противная нашим подлинным стремлениям и совести, невыносимо томит нас и мучит.
Но какая охота быть рабом и игрушкой слепых течений жизни, когда нам даны все шансы владеть ими, направлять их, куда нам угодно? Нужно только, чтобы в нас возникло непреклонное хотение; а для этого нужно знать, чего хотеть. Если мы не знаем и не хотим знать, куда плывем, то не все ли равно, куда нас вынесут волны? Но если мы знаем, где наше спасение, то отчаянно гребем наперекор течению и часто побеждаем, спасаемся. Слишком очевидно, таким образом, что для «спасения» нашей жизни, ее смысла и значения, нам необходимо знать, в чем ее упования, где влекущие ее цели и вдохновляющие ценности. Это знание наивысший долг человека. И действительно, раз сверх общих и объективных условий и заданий существования нам дана собственная воля и предоставлена свобода положить руль своего курса направо или налево, чтобы создать из себя сосуд славы или бесчестия, – то достойно ли разумного и зрячего существа отказываться от высочайшей и ответственной чести –знать, куда, зачем и как направить свою жизнь? А для этого необходимо иметь верное понимание мира, т. е. всего бытия, и своего отношения к миру, или, сказать иначе, – иметь истинную религию, понимаемую как совершеннейший плод всестороннего развития человека, и прежде всего как органический синтез живой полноты его убеждений.
Религия – это то, что есть истина. Без истины человек слеп: он не знает, чего хотеть, куда идти, зачем и что делать. Не зная этого, он предоставляет направление своей жизни чуждым и даже враждебным силам, т. е. лишается свободы. «Истина сделает вас свободными» (Ин.8:32). Любовь к истине (ср. 2Сол.2:10) – вот та сила, которая духовно зажигает человека, делает его гением, героем мысли, науки, искусства, труда. Узнать, понять, выразить и совершить правду – то, что дороже всего, что безусловно должно быть, – вот в чем интерес, сила и достоинство человеческой жизни.
Но здесь-то, к сожалению, мы слишком часто встречаем унижающее человека и влекущее его к рабству корыстное равнодушие к истине. Нам часто говорят: «Пусть схоластики отыскивают несуществующую истину, а для нас истина и правда только в том, что греет нас и светит нам в жизни, хотя бы это были для разных людей прямо противоположные начала». Старая басня: нам нужны плоды, а на корни не стоит обращать внимания. Но ведь тепло и светло то только в истине: во лжи и неправде – разрушение и смерть. Истина – это то, что созидает жизнь. И не может быть, чтобы истинны были и те, и другие противоположные начала: не может быть, чтобы жизнь созидалась по различным, до противоположности, принципам. Это отвергало бы всю науку, которая говорит, что все в жизни совершается с железной точностью, по неизменным и однообразным законам. Нарушение единого общего закона и порядка жизни ведет к смерти.
Люди – одной природы, и одно для них питание; а если им угодно придумывать чуждый природе порядок, то печальные результаты скоро показывают им их ошибку. Будто бы светлы и теплы принципы, а жизнь разрешается страшным диссонансом и крушением. Тепло и светло дереву от солнца, и оно живет и цветет; тепло и светло ему от огня, и оно в нем сгорает. Опасно смешивать с солнцем огонь, сжигающий жизнь. «Будем, как солнце», – возглашает гордый человек, нашедший как будто «свою» истину в увлекающих его стихийных порывах; но как он жалок не замечая, что он сгорает в огне своих страстей и скоро погаснет в чаду своего разложения. Не мы выдумали свою жизнь; не в нас, поэтому, и созидающий ее принцип. Нам дан разум, чтобы его найти, и воля, чтобы, найдя его, руководиться только им, если мы хотим жить, а не разлагаться: жизнь совершается только по единому закону, а не по капризам отдельных особей. Наша свобода не есть беспринципное состояние (разложение) жизни, а радостное согласие с теми незаменимыми объективными началами, которыми созидается жизнь всего мира.
Есть мощное, общее и систематическое движение человеческого ума к познанию мира и к открытию начал, которыми все строится и управляется в мире. Это – наука. Неотступно и твердо, шаг за шагом идет она к разрешению «мировых загадок». Для очень многих нет более высокого авторитета, чем наука, и притом наука точная, положительная, не пропускающая песчинки без исследования. Ей они вверяют все свои надежды и волю, все свое мировоззрение и мироотношение. Работая для нее беззаветно, они не видят конца своей работы, потому что она изумительно необъятна. Но они будто бы счастливы тем, что кто-то когда-то в отдаленном будущем на трудах всех раннейших поколений построит «целое» науки, дойдет до конца пути, увидит все глубоко сокрытые тайны бытия.
Так что же: нужно спокойно ждать, когда все разрешится наукой и откроется полнота познания и реальной правды? Можно бы было ждать; но для последней в каждую данную минуту необходимо иметь верное направление, чтобы быть дальше от смерти; а для этого нужно знать цель, к которой направляется жизнь, ведать пути и средства подлинно духовного человеческого существования, т. е. иметь цельное мировоззрение. Это – первое. Второе: необходимо было бы ждать, если бы наука имела безусловно только один путь – бесконечного исследования, вширь и вглубь, мира Божия, если бы не было научного философского и религиозного мышления с еще более широким полем зрения и с более прямым направлением к существу дела – к основам цельного миропонимания. Люди, предубежденно настроенные против философской и религиозной мысли, конечно, обречены только на долгое и терпеливое ожидание, и они решаются ждать, жить пока без ясного и определенного мировоззрения – только своим неустанным научным трудом и надеждой – что полный свет рано или поздно блеснет им или грядущим поколениям. Однако оказывается, что вполне выдержать этого ожидания нельзя; отчего мы и видим появление горячих и скороспелых решений величайших вопросов жизни во имя «последних слов науки», решений, часто удивительных именно по своей ненаучности. Нет, наука пока не решила основных вопросов бытия и не скоро решит их, если и суждено ей увидать конец своих стремлений. Поэтому совершенно положиться на нее при выработке мировоззрения нельзя. Этому препятствует уже то одно, что за знамя науки идет борьба между разными направлениями мысли; а в этой борьбе от имени абсолютно бесстрастного знания часто говорят человеческие страсти, и дело науки часто колеблется личными недостатками ее служителей. Поэтому-то в вопросах общего и целостного мировоззрения нельзя остаться без своей собственной самостоятельной работы, без борьбы и испытания своих собственных разума и совести.
Конечно, истина одна и наука одна. Но не все то – наука, что таковой себя объявляет, не вся та наука, где исключительно стремятся водрузить ее знамя. Конечно, кому и поднять светильник знания над человечеством, как не науке? Однако, ее лучезарное сияние есть могучий результат общих усилий человеческого разума, а не мерцание отдельных факелов или лучинок разных дисциплин или единичных умов. Но в том-то и беда, что усилия могучих и горячо жаждущих общего блага умов часто не сливаются в общий и объединенный порыв к свету и правде, а сталкиваются и взаимно обессиливаются в подозрительной и страстной борьбе. Впрочем, в борьбе за свое существование наилучшие чаяния и убеждения человечества крепнут и шлифуются. Жаль только, что люди в этой борьбе, часто с полнотой фанатического увлечения, как за несомненной истиной, идут за неправдой и тем дальше отходят от истины, чем больше верят в подлинность избранного направления. В научной сфере уклонения от прямого направления к истине бывают особенно настойчивы и стремительны, как крайне самоуверенные от своей кажущейся солидарности со знанием.
Познание – великая и светлая сила; но оно имеет множество степеней и самых разнородных оттенков. Оно может идти по поверхности вширь, разрастаясь без конца, бессильное проникнуть вглубь вещей. Оно может, наоборот, идти далеко вглубь, открывать миры в микроскопических пылинках, но быть слишком узким, неспособным обнять великих и широких перспектив. Как много среди ученых узких специалистов или поверхностных энциклопедистов!.. Идеальное познание стремится к абсолютной полноте, глубине и шири, ко всеведению и премудрости. Его задача – «постигнуть... что широта и долгота, и глубина и высота... дабы исполниться всею полнотою Божиею» (Еф. 3:18-19). Могущество нашего познания зависит от того идеала, какому мы служим. У кого «бог – чрево» (Флп. 3:19), т. е. кто заинтересован только в чувственных благах и ценностях жизни, тому нужно только изучить, как приобрести и распределить наибольшее количество питания, удовольствий, власти над природою и других материальных и видимых преимуществ. Жадность себялюбивых и своекорыстных исканий ненасытна: поэтому и служители чувственных идеалов – «идолов» широко и глубоко захватывают область знания, всюду проникают и рыщут в чаянии новых и новых завоеваний для удобств, комфорта и пряности жизни. Но для них безнадежно закрыта необъятная область духовных, безусловных и вечных ценностей, в которую проникают только те, кому знаком голод внутреннего человека , кто знает, что «не хлебом одним жив человек», кому нужно разгадать Божие слово – безусловную и вечную идею бытия, чтобы знать – зачем жить и чтобы утолить жажду правды и разума, так властно выраженную в безусловных требованиях нашего сознания.
Чем выше идеал, чем шире и глубже запросы чувства и совести, тем необъятнее, выше, глубже и шире запросы познания и тем беззаветнее и самоотверженнее труды и жертвы ради него. Но безусловные идеалы и властные порывы чистого человеческого гения в области вечной правды – странны и непонятны сынам земли и плоти. Поэтому высокие науки духа часто – в пренебрежении, забыты, принижены; они слишком нежно, иногда робко и застенчиво отстаивают свое положение в ряду других наук. «Положительные» умы с гордостью называют наукой исследование жизни козявки и с пренебрежением – «метафизикой» и «мистикой» исследование существа и глубин нашего духа и личного сознания. Низшие идеалы крепче в ежедневной действительности, она ближе и понятнее чувствительным людям; критика с их точки зрения по отношению к духовным идеалам несдержанна и не очень разборчива в средствах. От этого и происходит пренебрежительное отношение поклонников «богов века сего» к служителям Безусловной Истины. Первые довольны: им не нужно смотреть по высотам, им не нужно болеть и о здоровье корней чисто человеческого существования: все это будто бы тщета: им нужны только грубо очевидные ценности – земное, чувственно влекущее счастье; хотя оно-то именно и призрачно так как подлинное и непреходящее счастье имеет корни в духовных убеждениях и в вечных реальных ценностях.
«Плотские» обычно высокомерно «судят духовных»; но у них нет данных для действительного и основательного суда в этом случае, так как нет духовного опыта, нет познания о том, что «постигается духовно». А «духовный судит о всем», так как к неизбежному плотскому опыту и к познанию у него присоединяется духовное разумение (1Кор. 2:14-15). В этом роковом историческом споре большинство людей занимает печальное положение равнодушия и пассивного противления Духу, подчиняясь гипнозу самоуверенного крика невежд, инстинктам плоти и суете будней. Поэтому-то путь к истине окружен туманом, затруднен грубыми препятствиями и требует немалых жертв и борьбы за свободу разума и его стремлений. Но нужно иметь настолько смелости и твердости, чтобы властно поставить высокие идеалы пред своей совестью и всем сердцем поклониться им; только тогда воля найдет нужную ей крепость в борьбе за свободу самых широких и глубоких запросов ума, обусловленных его природной организацией. Почему же только запросы чрева и плоти суть природные и неотвратимые, а чистые и благородные порывы души должны быть смяты? Разве они не та же природа, только высшая, бесконечно прекрасная и драгоценная? Зачем же иногда люди так робки и трусливы, когда встанут пред ними высшие и непреходящие вопросы духа и совести? Зачем быть рабами? Нужно же иметь столько характера и самостоятельности, чтобы нас не запугали нахалы и невежды, самозванно мнящие себя глашатаями последних слов науки и сходящие за таковых пред несведущей и доверчивой толпой. Они грубо окрикивают тех, кто поднимает свои очи кверху, обращает их вглубь духа или устремляет в неведомые дали, к которым рвется душа, неудовлетворенная перспективами наличного, плотского и преходящего существования. Как много в неведомом и недоведомом того, что нам безусловно необходимо узнать и понять, чтобы жить и радоваться сознательно, осмысленно, по-человечески, а не по-животному. И вот тут запреты: смотри только под ноги и на то, что ешь, изучай только полезное в борьбе за плотское существование, а душа – фикция, ее нет: если ей больно, то это – самообман, иллюзия... И очень многие поддаются таким окрикам и внушениям, хотя и жестоко потом платятся, когда неумолимая логика жизни приводит их к печальному выводу, что нет смысла и радости в существовании, что «жить не стоит» ... Но нужно знать, что истинных ученых очень мало и что они никогда не бывают врагами самых широких попыток человеческого разума и никаких областей не объявляют для него запретными. Наоборот – они ищут полной свободы для ума, совести и исследования.
Поэтому мужественно и благородно, не смущаясь запретами позитивизма, смело должно пойти всюду, куда зовет и куда хочет пойти свободный ум и свободная душа, жаждущая только единой и несомненной правды.
II
Вопросы наук физических, исследования о небе и земле, о растениях и животных обычно окружены почтением: унижающее их и враждебное к ним отношение справедливо клеймится как невежество. Но есть более высокие вопросы, для которых первые служат грунтом и пьедесталом; это – вопросы философской, этической и религиозной мысли, исследования о духе, о смысле и ценности нашей жизни, о нравственных идеалах, о Боге и вечности. Грубое, уничижительное и насмешливо- враждебное отношение к этим вопросам изобличает, конечно, особенно значительную степень невежества. Однако почему-то часто случается, что «передовые» и «положительные» умы, когда проявляют грубое и враждебное отношение к высшим вопросам разума и совести, не только не стыдятся своего невежества, а высказывают его с гордостью, вменяя это себе в честь и заслугу.
Для иллюстрации наших сетований нельзя не остановиться на одном конкретном примере в этом роде. Из него мы увидим, как иногда странны и болезненны эти претенциозные запреты высших интересов, как иногда грубо и антинаучно пытаются гордые, но близорукие умы удержать человечество от порывов к безусловному Солнцу разума...
В сборнике профессора К. Тимирязева «Насущные задачи современного естествознания (1908 г.) есть статья под заглавием «Антиметафизик» (с. 44 2-464). Это читанная в Венском философском обществе в январе 1905 г. лекция проф. Л. Больцмана, – в переводе и с предисловием проф. Тимирязева. Последний в своем предисловии едко жалуется на «растущий и мало помалу все застилающий, в надвинувшихся на нас сумерках, туман – туман метафизики и мистицизма». Проф. Тимирязев «глубоко убежден, чтонасущная задача современного естествознания заключается в борьбе с поползновениями метафизики найти лазейку в область положительного знания». Поэтому он и «считает полезным привести мнение» физика-философа Больцмана, который, «выступая противником метафизики, не только видит в ней коренное зло (!), но и указывает на происхождение этого зла и на средства борьбы (!) с ним».
Туман метафизики... Конечно, кому приятен туман? Во всяком случае не гг. метафизикам. Философия по самой своей природе есть стремление к безусловной ясности ума и сознания (ср. Корнелиус («Введение в философию»), к абсолютной яркости, полноте и адекватности отражения бытия в нашем представлении и в нашей мысли. Она борется с туманами, она страждет от них; но роковым образом яркие вершины, до которых она добирается, снизу закрыты иногда густым туманом. И сколько благороднейших геройских усилий употребила философия в победоносной борьбе против «туманов» за свет правды и разума! Сам же Больцман признает эту заслугу за философией, говоря, что философы, несмотря на несовершенство своих воззрений, все-таки «оказались полезными, потому что расчистили путь, загроможденный еще худшими воззрениями; раскрыли их ошибочность и обеспечили переход к более ясным воззрениям» (с. 456). Чего же еще нужно? Разве и положительные науки сразу стали хватать звезды? Не были ли и они в зачаточном и младенческом состоянии, да и теперь не лежит ли пред ними бесконечный путь развития? Приводит же сам Больцман в качестве примера теорию электричества и магнетизма Вильгельма Вебера. «И хотя теория Вебера, – говорит он, – теперь не выдерживает критики, он остается одним из величайших исследователей электричества всех времен». Его теория возбудила мысль и энергию ученых, дала толчок к плодотворным опытам, подготовила путь для новой теории. Почему же, сознавая такую же постепенность движения и философии к «ясности», не хотят простить ей неизбежных и временных туманностей? Правда, эти туманности иногда кажутся нам искусственными и напрасными; однако их можно поставить в вину только отдельным философам, а не философии вообще. Иногда смутность и болезненность мысли сопровождают частные, переходные моменты философии; можно ли из-за этого объявлять всю философию или метафизику «коренным злом» и призывать к «борьбе» с ней? Что сказали бы служители положительного знания, если бы философы, приведя длинный ряд теорий физики и химии, не выдержавших критики, наивных, самопротиворечивых, объявили бы естествознание «коренным злом» и призывали бы к «борьбе» с ним?.. Они этого не сделают, так как никто столько не уважает положительных наук в их собственных границах, как именно метафизики, потому что они хорошо знают, что такое физика (метафизика – после физики): а физики это делают, цинично заявляя при этом, как проф. Больцман: «по правде сказать, я не знаю, что такое философия» (с. 445).
Больцман заслуживает внимания только в критике одного тезиса Шопенгауэра, именно того, что Ничто есть истинно сущее и обратно. Это, конечно, бред отвлеченной и больной логики. И неужели болезнь в одном пункте или нескольких – того или другого философа, часто, как например, у Шопенгауэра, происходящая от мути гнева, самолюбия и других страстей, может повести к непониманию вообще, что такое философия, и к издевательствам над нею? Мудреца грехи философии должны вести только к строжайшей самокритике, к выработке высшей ясности, объективности и свободы своего чувства и сознания, а не к близорукой потехе над тем, что он – по собственному признанию – не знает, но в чем высший и благороднейший признак истинной человечности...
«Насущной задачей современного естествознания» проф. Тимирязев объявляет «борьбу с поползновениями метафизики найти лазейку в область положительного знания» (с.442-443). Не слишком ли много претензий? Кто же, на самом деле, смеет запретить метафизике не через «лазейку», которой она не ищет, а широкими воротами входить и выходить в область и из области положительного знания? Узурпаторы этой последней объявляют ей борьбу, но нестрашную, безоружную. Безоружную, потому что бороться с метафизиками можно только их же оружием, т. е. философски, метафизическими понятиями, на место их утверждений выдвигая свои, их уничтожающие; но ведь кто принципиально против всякой метафизики, тот, надо полагать, чужд всего метафизического, и ему не с чем выступать против ненавистных ему понятий. Поэтому, если эта борьба не фикция, то она, очевидно, ведется не с метафизикой вообще, а за свою предвзятую метафизику. Так оно и есть, и только при этом понятна страстность заявления, его пренебрежительный и уничтожающий тон.
Метафизику высокомерно хотят оттолкнуть от области положительного знания, заделав от нее даже «лазейку» туда. Конечно, при этом боятся не за метафизику, которой желают скорейшего конца, а за положительные науки. Но неужели философы такие вар- вары, люди настолько другой породы, что от их прикосновения науки завянут? История мысли не говорит ли совсем другого? Если некоторые ученые сбиваются будто бы в своем методе от метафизических предположений, то в этом вина уже не философии, а именно самих служителей науки, неверных и неточных на своем пути. Философия, конечно, безусловно заинтересована только в совершеннейшей точности «точных» наук.
Совсем напрасная боязнь метафизики объясняется только неверным представлением о ней и ее отношении к положительному знанию. Ее хотели бы понимать только как отвлеченное «априорное» размышление; а это совсем неверно. Требовать от философов, чтобы они не глядели на мир Божий, а предавались бы только своим умозрениям, это значит потешаться и над философией, и над здравым смыслом вообще. Без впечатлений бытия, без живых опытов взаимодействия субъекта и объекта, без восприятия и познания мира – никакой мысли, сознания, науки и философии у нас не явилось бы. Ведь первые «метафизики» были большею частию просто самоучки – «физики». Ведь первый грандиозный мыслитель, от которого пошел самый термин «метафизика», поместил начатки этой дисциплины за физическими трактатами. Без наблюдения мира нет метафизики; и чем выше метафизическое развитие, тем больше спроса на наиболее научное и современное миронаблюдение. Как познать высшее, не зная низшего? Как понять далекое, не смотря на близкое? Как уразуметь все, не зная и не разумея его частей и элементов? Как постигнуть дух, то, что невидимо, когда мы не постигаем того, что видимо? Поэтому теперь едва ли можно найти философа, который не считал бы для себя необходимым быть в курсе современного естествознания.
И если бы оно на самом деле было враждебным и вредоносным для философии, то последней, ввиду блестящего состояния наук, давно бы не существовало. А между тем философия процветает, и метафизики усердно усвояют и горячо приветствуют успехи естествознания. И не через «лазейку» они сообщаются с ним, так как честному естествоведу нет ни малейшей нужды бояться открытых и широких ворот в его область для гг. метафизиков.
И на самом деле: метафизик кровно заинтересован в самом точном и верном познании действительности. Ему в самой высокой степени понятны и дороги строгость и точность естественнонаучных методов. Своим влиянием он может принести «положительному» ученому не туман, а именно ясность: потребовать от него в собственном смысле точной и положительной науки. Выводы и умозрения у него свои, а фактический материал он берет из других рук. Очевидно, что он слишком сильно заинтересован в подлинности и доброкачественности этого материала, чтобы стоять не на фантомах, строить не на песке. Сначала метафизик идет вместе с физиком (в широком смысле), и это неизбежно; потом, когда физик уже не может идти с ним дальше, он продолжает путь один, никогда не порывая, однако, связи с положительным фундаментом знания. Сначала физика и метафизика не разделялись. Не метафизики ли выносили и взлелеяли принципы всех наук? Не философы ли углубили и осмыслили естественнонаучные методы? Среди многих своих направлений философия знает и «позитивное», столь благоприятное развитию точных наук. Только философское мышление не ограничивается и не успокаивается ни в каком отдельном направлении: оно идет все дальше и глубже, все шире и выше, и действительность раскрывается пред ним с новых и разных сторон. И как бы ни упрекали метафизику за мнимую враждебность к положительному знанию, за кажущуюся измену научным принципам, – все это неверно. Всякий метафизик жаждет стать именно на положительную почву; только он работает над открытием положительных начал там, где их простой глаз и микроскоп ученого не видят, но где они принудительно ощущаются разумом. Конечно, не все философы говорят одно и то же, и это будет до тех пор, пока они не найдут подлинной, абсолютно единой правды. Но они к ней приближаются; у них уже не мало общих твердо установленных принципов. При этом общее их отношение к положительному знанию совершенно безукоризненно. Это и само собою понятно: не только ученый философ, но и всякий хоть немного интеллигентный человек способен понять и оценить непоколебимое значение и научное достоинство положительного, то описательного и экспериментального, то математического и индуктивного, метода так он ясен, так очевидно незаменим и необходим в познании мира, чего одинаково страстно жаждут и физики и метафизики. Не изумление ли пред миром, не жажда ли понять и объяснить его двинули в путь исследования и ученого, и философа? Разница между ними лишь та, что первый довольствуется исследованием частей, элементов, последнему – нужно все; первый идет кропотливо, мелким шагом, мечтал с аршином и весами дойти до последних оснований бытия, второй идет более решительно и прямо к этим основаниям, зная, что аршином и весами их не измерить: для первого все законы мира ясны и исчерпаны в его колбе, для второго – неведомые возможности мира бесконечны. Когда первый взглянет в бесконечность, он делается метафизиком; когда второй заглянет в глубь элементов, он, делается ученым. Это братья – соработники, исполнители одного замысла и дела, но с двух его сторон: со стороны элементов и со стороны целого; со стороны внешней, видимой, и со стороны внутренней, невидимой. Метафизик не помешает физику не навяжет ему своих методов, так как ясно видит, где им место. Но он не позволит ему неточностей и сочинительства, предвзятых выводов и произвольного метафизиканства. Вот тут-то, думается, и есть причина, почему иным ученым хочется спрятаться от метафизики в специальную неприкосновенную область. Враги серьезной и научной метафизики, они часто любят сочинять свою, грубую и наивную. Не удержался от этого и Больцман...
Однако как же бедна и убога его собственная метафизика! «Пока сохраняется вера в какой-то особенный дух, – пишет он, – который без посредства механических средств может познавать объекты, или в какую-то особую волю, которая, опять-таки без участия механических средств, может хотеть то именно, что нам полезно, мы никогда не объясним даже простейшего психологического явления. Только тогда, когда мы поймем, что дух и воля не представляют нечто независимое от тела, а только бесконечно сложное действие частиц материй, которое путем развития становится все совершеннее и совершеннее; только тогда, когда мы поймем, что и воля, и представление, и самосознание – лишь высшие ступени развития тех физико-химических сил материи, которые на первых порах сделали возможным для протоплазматического пузырька перемещение в места более для него благоприятные и удаление из мест менее благоприятных, – только тогда все (!) в психологии нам станет ясным» (с. 457).
Итак, дух и материя тождественны. Сущность души – частицы материи. Душевные явления – «только бесконечно сложное действие» их. Воля с ее страданиями и радостями, с ее святостью и падениями, представление, с его огнем и блеском у поэтов и художников, высота развитого самосознания, гений пророков и философов, памятники высочайших прозрений и творчества человеческого ума и искусств, неизобразимая глубина и достоинство человеческого чувства и личности, любовь и совесть – все это, оказывается, – «лишь высшие ступени развития физико-химических сил материи». Все это механически, но без механика, разумно, но без разума, само собою, без воли и цели, вышло из «протоплазматического «пузырька», который смог передвинуться «в места более для него благоприятные»... Как все это, оказывается, просто... И как плоско! И это будто бы – физика, наука? Вот какую антинаучную и антиразумную метафизику составляют некоторые положительные ученые («антиметафизики») в своих лабораториях. Очень понятно, почему им не хочется, чтобы к ним заглядывали действительные метафизики. И они говорят нам, что если мы «поймем» это непонятное, вопиюще антилогичное соединение знаком тождества двух идеально ярких противоположностей, духа и материи, то «все в психологии нам станет ясным». Все прояснится, когда мы все спутаем, когда без всяких оснований «поймем» убийственный для способности понимания явный абсурд? Поймем психологию, когда ее уничтожим во имя физики и химии, признан абсолютной основой бытия и разума «движение частиц материи»? Не напоминает ли это знахарей, которые приписывают бессмысленным смесям целебную силу от всех болезней и тоже «объявляют борьбу» – медицине? Едва ли большую научную ценность имеет и борьба с метафизикой во имя всеобъясняющего будто бы в психологии утверждения, что движение частиц материи есть мысль, дух, воля и обратно.
На самом деле: разве физика знает сущность души, самосознания и воли? Разве в физико-химических опытах когда-нибудь удавалось получить такое «действие» частиц материи, какое порождало бы явления самопознания, чувства, говорило бы о решениях воли? Если бы мы созерцали только частицы материи и их физико-химические действия, то разве мы «увидали» бы и поняли бы когда-нибудь состояния духа, ума, самосознания и воли? Чтобы изучать землю, не на луну ездят; чтобы понять душу, не тело анатомируют, а именно исследуют психику, идут путем самонаблюдения. При самонаблюдении не видно «частиц материи»; при созерцании последних не видно «их» самосознания, мыслей, чувств и проч. Знак равенства здесь может поставить только пылкая фантазия, при сильном духоборном и мистическом желании, чтобы было так. Обычно это делают люди, чуждые самонаблюдения, несведущие в психологии. Последняя (например, Гефдинг) говорит, что нет душевных явлений без их единства, без их неразрывной связи с целым души. Пусть для развития и проявления психической жизни нужен механизм действующих частиц материи, физико-химических сил и энергий: однако из этого «действия частиц» вот именно- то и нельзя понять ни одного психического явления; вот именно-то «все в психологии» и в психофизиологии становится наиболее ясным и понятным при предположении простой, единоатомной самостоятельной души. Чем бы там она ни была, но это – новый элемент, органически синтезирующий все эти «действия частиц» и специфически на них реагирующий, без чего в них не было бы жизни и смысла. Органический механизм есть именно механизм, и пользоваться им, как и всяким механизмом, может только разумное начало. Никто не изучал последнего без этого механизма, это – правда; но отожествить его с ним было бы верхом неосновательности и антинаучного произвола. Мысль так и есть мысль: движение частиц так и есть движение частиц; назвать одно другим – абсурд. Вот этого-то именно никогда и не давала сделать метафизика; и это было полезно для положительных наук: одергивало их в антинаучном стремлении сочинять произвольную и темную метафизику явно нездоровую. Подлинная метафизика есть в строжайшем смысле научное стремление мысли – всесторонне и всею полнотою своих ресурсов раскрыть и определить с абсолютной – в конце концов – логической и фактической обоснованностью, всеобъемлющую правду бытия и разума; всеобъясняющее начало космической жизни. Такое стремление в большей или меньшей степени лежит в основе всякого научного труда, и расцвет его в метафизике делает ее только в высшей степени благоприятною для положительного знания; так что последнему нет никакой нужды и основания заделывать от нее «лазейки» в свою область и бороться с нею как с «коренным злом».
Но опасения профессора имеют другую сторону. Его больше всего оскорбило то, что «в довершение всего, недавно в «Вопросах философии и психологии» появился ряд статей, в которых развивается мысль, что даже такая положительная наука, как физика, приводит будто бы последовательно мыслящего ученого к ряду метафизических или мистических выводов» (с. 442). Это особенно вызывает его на заявление о его «диаметрально противоположных» воззрениях и о его убеждении в насущной необходимости для естествознания бороться хотя бы с малейшим соприкосновением с ним метафизики. Ученый боится, как бы метафизика не получила оснований для своих выводов в положительных науках. Он уверен, что этих положительных оснований для нее не существует: она вся на воздухе. Но он, очевидно, боится, как бы метафизики не сочинили этих оснований и не оболгали бы, не опозорили бы положительных наук, сказавши, что и в них есть основания для метафизических положений. Его заботит престиж положительного знания. Его страшит, как бы метафизика не получила поддержки и питания от тех, кто ее от всей души ненавидит как коренное зло.
Напрасная и бесполезная боязнь! Это тайная боязнь за свою науку как бы она не привела туда, куда ее служители страстно не хотят ее допустить. Но ведь им известно «отрезвляющее» влияние естествознания, ведь его они считают главной силой в борьбе с метафизикой. Тогда им прямой путь – как можно больше привить ей этого начала, чтобы в коренном зле возникло саморазложение. Тогда, наоборот, им нужно приглашать к себе метафизиков и не только не заделывать от них «лазейки», а держать настежь все ворота. Если у вас свет, не прячьте его. Пусть «метафизика» станет на «физику» как на свой фундамент, и если он действительно прочен, зачем бить в набат?
Метафизика, базированная на положительных науках, не может быть туманной, мистичной, суеверной. Если метафизики – народ интеллигентный и честный, то они не сделают из науки недостойного и неправильного употребления. Фактов ее исказить нельзя, да это, как говорилось, прямо противоположно стремлениям философии, жаждущей безусловной правды. Фактом метафизику не убьешь: факты и для нее – факты. Дело в обобщениях и выводах. Положительные науки подскажут метафизикам ясные и положительные выводы. И уж во всяком случае метафизические операции на основании положительных данных изящнее сделают специальные служители философии, чем это делают за них ее ненавистники. Правда ли это? Уж пусть решают те, кому дорога истина, т. е. представители чистой мысли с той и другой стороны. В этом споре физики должны стать на точку зрения метафизиков, и обратно. Вопросы решаются строжайшим судом чистой научной мысли и неподкупной логики. И если положительные науки в своем органическом синтезе действительно ведут к высшим вопросам и открывают таинственные дали бытия, то что же винить метафизику: в этом будет уже виновата истина, как она есть. Что делать, если новые открытия в строении материи дают нам предчувствие многого неведомого и таинственного, как будто обещал со временем вскрыть корень всех вопросов – отношение духа и материи? Что делать, если и наука рвется в ту же глубь, в какую смотрит и философия, так что неудивительно, если в один прекрасный день они увидят одно и тоже? Кто виноват, что наука так ярко и потрясающе иногда рисует гений мира? Можно ли сетовать на философию, если она не соглашается признать этот гений порождением хаоса и безумия? Конечно, покорность философии больше правде и логике, чем произвольным вкусам некоторых профессоров, последним иногда весьма не нравится. Но тогда они, если хотят честно «бороться» с метафизикой, должны быть близко с ней знакомы и вполне стоять в курсе современной философии, как и она считает это своей обязанностью в отношении к естествознанию. Вместо этого они иногда диктаторски, как Больцман и Тимирязев, заявляют, что вопросы ее пусты, что метафизика – «умственная мигрень, «коренное зло» и т. д., хотя, «говоря по правде», Больцман «не знает, что такое философия», а Тимирязев, по-видимому, совсем ее не выносит. Метафизика не разделяет суеверий некоторых односторонних ученых, и поэтому-то последние впадают в «антиметафизическое» настроение. Но они иногда теряют в нем меру и обнаруживают, что не от метафизиков, а от некоторых физиков и ботаников нужно спасать естествознание, чтобы, смотря на них, не подумали, что оно источник обскурантизма, безосновательной и непримиримой вражды к самому человеческому разуму в его основе и высших природных свойствах.
На самом деле, посудите... Больцман утверждает, что «в философских проблемах мы имеем дело с обманом понимания», – с иллюзией ума. Мы будто бы по привычке ставим вопросы и тогда, когда для них нет уже места, когда они заведомо безответны и бесплодны. «Унаследованное стремление искать причину всего, – говорит он, – бьет далее цели, когда мы спрашиваем о причине всеобщей приложимости закона причинности, как и когда мы спрашиваем, зачем вообще существует мир, зачем он таков, каков он есть, зачем мы сами существуем, и именно теперь и т. д.». Стыдно приводить великие вопросы человеческого разума в такой «хулиганской редакции невежды в философии, но ведь это – профессора, учители человечества; нужно же видеть их иногда в их подлинной стоимости, здесь же открывается действительная научная и этическая ценность некоторых столь обычных у нас «антиметафизических» выступлений. Шутя выдернуть из философии несколько вопросов, придать им чудаковатую форму и затем тешить над ними свое остроумие, – ведь так может поступать только человек грубой толпы, дитя улицы. Скажут: охота с ним спорить? Повторяем: ведь за такими идут, это – вожди. Но мы им скажем, что их издевательство относится не к метафизике только, а к человеческому разуму вообще, к науке в полном и совершенном смысле этого слова.
Общие вопросы мировоззрения дороги дня нас, как фундамент и основа для решения вопросов о человеке, о цели и нормах нашего существования. Но они беспредельно интересны и жизненны для нас и сами по себе. Это коренной и сильнейший инстинкт нашего разума – все знать, все понять. По самой своей природе он неизбежно раскрывается в сторону мира, и мир отражается в нем всею своею полнотою, ближайшее удовлетворение разум находит в опытных науках. Но они дают ему только сырой материал: опыт – ничто без собственной деятельности разума, без размышления. К опыту неизбежно, таким образом, прилагается мысль. Вот вам начало философии. Опыт может ответить не на все вопросы. Атом – кардинальное понятие в химии; но он недоступен опыту. О нем составляется представление в силу логических умозаключений и догадок на основе опыта. Вот вам начало философского «умозрительного» метода. Философия виновата разве в том только, что она идет далее всех наук. Ее задача – постигнуть и объяснить то единство в мире, которое постепенно выясняется всеми науками. Она стремится договорить то, чего науки не договаривают. Каждая из них говорит только о своей области; а нужно сказать и обо всем мире как целом. Справедливо, что «только исследование причин составляет науку» (тот же сборник проф. Тимирязева, с. 80). И разве научное мышление не в праве поставить вопрос о причине мира, как единого органического целого? Или оно здесь должно отступить? Философия чужда малодушия и идет в своих исследованиях до последних и всеобщих оснований бытия. Она дает наилучший, возможный для нее в данное время и без конца усовершаемый, органический синтез всех знаний о бытии. Те области, которые исследованы положительной наукой она сама не переисследует. Те же области живого и конкретного опыта, которые оставлены в небрежении, она исследует сама. Факты нашего сознания суть именно факты; факты совести, воли и т. д. – то же самое. К этим фактам нет дороги, кроме как через сознание же, самонаблюдение, размышление: в реторте их еще не нашли. Таким образом, к фактам мира философия присоединяет факты духа и в таком уже виде предстающее ей бытие стремится понять и объяснить, сгармонировать, привести к научному единству и полной ясности, сделать высшие обобщения и произвести широчайший синтез – добиться того, чтобы волнующие разум загадки бытия была разрешены и иероглифы природы выражены в терминах человеческого сознания.
Синтезу предшествует анализ, могучий и плодотворный метод ума. Он имеет смысл не только сам по себе, как удовлетворение нашей пытливости, но главным образом как фундамент для синтеза. Анализ идет вглубь, синтез – ввысь и вширь. Наука анализирует каждое явление, разлагает его на элементы, и если, сложив их, она снова получит первоначальное целое, то это и будет означать, что она постигла содержание явления и связь его составных частей. Анализ и синтез, таким образом, взаимно связаны, дополняют друг друга и так дают законченное знание о предмете. Весь мир состоит из отдельных явлений и областей, анализ и синтез в каждой области признаются и ценятся. Но неужели мы делаем преступление против разума, если возбуждаем вопросы глубочайшего философского анализа, касающегося абсолютно первых элементов и оснований бытия, а затем, вскрывши – насколько это возможно – основы жизни вселенной, пытаемся воссоздать и выразить в терминах своего разума тот всеобъемлющий органический синтез всего сущего, который в объективной действительности явно осуществлен? Осуществлен, потому что иначе не было бы единства разума и единства законов мира, одной истины и одной науки, гармонии сил жизни и возможности бытия. Пользуясь выводами опытных аналитических наук, философия отыскивает единое начало, лежащее в основе многообразия мировых явлений, и единую идею, органически гармонирующую все частные моменты сознания, возникающие как отражение всех частных моментов бытия, какие только могут быть восприняты и истолкованы в терминах разума. Это есть искание полной и абсолютной ясности и гармонии нашего разума, его совершенной природной зрелости и удовлетворения. Это есть вскрытие основного единства, связи и «непрерывности бытия», что составляет «душу науки» (Гефдинг); это – целостное миропонимание, отдаленная цель и венец всех знаний. Везде и всюду во всех областях знания, идя к этой цели, мы преодолеваем массу всевозможных «почему» и «зачем», и всегда они одного смысла и достоинства. Неужели же уясняющая деятельность ума законна только в частных областях жизни и незаконна в приложении к «целому» мира? Неужели насущное для ума стремление создать целостное всеисчерпывающее миропонимание подобно, как острословит Больцман (с. 462), рвоте при мигрени, сосанию пустой соски, трению жерновов без зерна и потому должно быть истреблено как «коренное зло»? Мы будто бы в праве говорить об идее и природе той или иной частной вещи или явления, но не смеем ставить вопроса об идее и сущности всего мира как целого. Мы будто бы можем разбирать фразы, даже страницы книги бытия, но не в праве ставить вопроса об основной мысли целой книги, всего этого, дивно влекущего нас к себе, произведения. Это – обскурантная демонстрация против человеческого разума. Правда, были неудачные попытки, были великие грехи разума отдельных философов; так возражайте против них со всем пылом негодования; но говорить вообще против философии, в ее принципе и существе, против чистейших и вдохновенных порывов самых крепких и великих умов- это типичный обскурантизм. Философия – «целое науки, и целое не механическое или эклектическое, а идейное, органическое, – отображение души мира. Отрицать целое во имя частей – вопиющее противоречие!..
III
Среди главнейших вопросов философии есть особенно важный и особенно, поэтому, ненавистный «антиметафизикам». Это – вопрос о цели, смысле, достоинстве и ценности нашей человеческой жизни. Вопрос о ценности жизни, по Больцману, – «совершенная бессмыслица. Жизнь мы и должны принимать за то именно, что представляет ценность, а о том, представляет ли что иное ценность, мы можем судить только по сравнению, т. е. на основании того, способствует ли оно жизни или препятствует ей... Но если мы спрашиваем, представляет ли жизнь сама по себе ценность, то это все равно, как будто бы мы спрашивали: «может ли жизнь способствовать жизни?» – вопрос, не имеющий никакого смысла. Согласно определению, мы вправе только спрашивать, «что может способствовать жизни?» Ценным является именно то, что способствует жизни. Вопрос о ценности самой жизни лишен всякого смысла...». Так и хочется сказать: «дитя... ты забыл о смерти». Жизнь, конечно, самодовлеющая ценность, и ценно все то, что ей содействует; но если сумма всех ценностей жизни со смертью равняется нулю, то разве разумное существо не вправе поставить вопроса о ценности вообще жизни? Что делать, когда мы имеем разум, и этот разум говорит нам, что, если итог нашей жизни – нуль, то и все ее ценности – нуль? Жизнь связана со смертью. Жизнь есть постепенное умирание; а умирание прямо противоположно жизни: оно есть отрицание всех ценностей. Вопрос о ценности жизни сводится, таким образом, к вопросу; стоит ли чего-нибудь жизнь, если она без остатка поглощается смертью? По Толстому: есть ли смысл жизни, не уничтожаемый смертью? Или еще иначе: может ли разумное существо радоваться своей жизни, если знает, что она – полная добыча смерти и тления? Это вопрос о том, эфемерно ли, мимолетно ли наше существование, как мыльный пузырь, или оно устойчиво, бессмертно? Неужели этот вопрос так-таки и лишен всякого смысла и всякого влияния на тон нашей жизни? Это – первое. Второе: так много разницы в жизнях людей, так разнообразно может быть содержание жизни; и одно содержание – пусто, бесцельно, ненужно; другое – вечная драгоценность. Можно жить, чувствуя непреходящий смысл жизни, сознавая, как она беспредельно дорога, и – можно гнушаться собственным существованием. Кроме разума, у человека есть совесть. Этого, может быть, «не знают» гг. физики: в их приборах ее как «результата действия физико-химических сил материи» не получается; а между тем она – факт. Для устроения же достойной человека жизни по разуму и по совести необходимо установить взгляд на смысл жизни и на ее цель. Вопрос о смысле жизни, это – то же самое, что вопрос о ценности ее. Что бессмысленно, то не имеет для нас никакой цены: чем больше смысла в каком-либо предмете или явлении, тем они для нас дороже. Мы ищем смысла, потому что мы разумны; мы ищем ценностей, потому что мы любим (ценим), потому что мы – существа чувствующие. Мы не можем отказать в удовлетворении и жизни нашим основным природным силам – разуму и любви, ибо тогда нет и воли – желания действовать и жить. Жить и действовать без разумения жизни и без любви к ней – нельзя. Мы все взвешиваем с точки зрения смысла и ценности. Что устойчивее, то ценнее; что больше имеет связей и последствий, то дороже; в чем больше разума и красоты, то драгоценнее; что ближе и роднее нам, то милее нам, то незаменимо для нас; что для нас ценно, дорого, разумно, прекрасно, близко, сродно, мило, незаменимо, то мы любим. От разумения рождается оценка; от последней – любовь; от разума и любви – воля к жизни, определенные желания и действия, из которых слагается жизнь – того или другого качества.
Самое дорогое для нас по близости и незаменимости – это наше собственное существование, наша человеческая личность, а равно и жизнь всякой личности, нами любимой, а если глубже вдуматься в сущность дела, то и вообще всякая человеческая жизнь, всякая личность. Оставить это драгоценнейшее для нас явление без разумного освещения и без любви (т. е. оценки) противно нашей природе, да и невозможно. И вот оказывается, что о нашей-то жизни мы и не смеем поставить вопросов: имеет ли она смысл, какова ее ценность, устойчива ли наша жизнь или эфемерна, есть ли в ней разумная всеобъединяющая цель или она бессмысленный калейдоскоп разрозненных явлений, остается ли что от нашей духовной личности после телесной смерти, или смерть ее всю и без всякого остатка уничтожает, одним словом – могу ли я, будучи разумным существом и видя страшные противоречия в своей жизни, любить ее, ценить, дорожить ею? Вот именно об этом-то я будто бы и не имею разумного права думать, здесь-то я будто бы «бью далее цели» и спрашиваю нечто «бессмысленное». Осмыслить что бы то ни было – разумно; но осмыслить свою собственную жизнь – смешно, глупо. Искать определенной и рациональной цели для некоторых моментов своего существования, чтобы направить их к временному и мимолетному торжеству, – разумно и необходимо в «борьбе за жизнь»; но искать определенной цели, смысла и направления для всей жизни в ее целом – бессмыслица, никому ненужная, смешная и глупая. Все можно логически связать в стройную систему, но нельзя связать – единством разумной цели и правдою универсальных отношений – отдельных состояний, моментов и сторон человеческой жизни, жизни разумнейшего на земле существа. А между тем это – факт, что человек – существо разумное и смыслящее; ему противно все неразумное и бессмысленное, будь это его собственная жизнь; и если где особенно ему нужна деятельность разума, так это именно в вопросе о сознании стоимости или счастья своего собственного существования.
«Ценно то, что способствует жизни». Какой жизни: животной или духовной? Животной – как это мало для человека! Духовной – в чем она? Если бы Больцман стал развивать свой вопрос о том, что способствует жизни, он неизбежно пришел бы к расценке жизненных идеалов и к установке общего нормального идеала; а все это неразрывно связано с общими задачами и достоинством человеческой жизни, с ее смыслом и ценностью вообще. Вкусив жизни, человек страстно жаждет ее. Но жизнь – в любви: без любви – отчаяние пустоты и бесцельности. Значит, любить. Но кого? «На время не стоит труда, да и нет смысла: все равно в итоге – нуль. А вечно любить – возможно или невозможно? Вот вопрос. Для человека как субъекта разума и любви жизнь и радость возможны только при существовании вечных ценностей. Где же они и в чем? Вот сущность вопроса о ценности жизни. Жизнь наша получает свою подлинную стоимость только при неразрывном завете с вечно живым и безусловно ценным.
Жить, не спрашивал о смысле и ценности существования, можно только при некотором параличе сознания, при подавленности его властными влечениями страстей. Но это рабство недостойно человека, и натуры благородные не выносят его. «Я жить хочу не в жалком опьяненьи, боясь себя зачем? пытливо вопросить, а так, чтоб в каждом дне, и в часе, и в мгновеньи таился б вечный смысл, дающий право жить», говорит поэт (Надсон). Пусть Тимирязев, Больцман и им подобные говорят, что вопросы о смысле и ценности жизни – туман, метафизика, мистика, бессмыслица, что они «бьют далее цели», что на них нет разумных ответов и что поэтому они – пустое бессмысленное страдание, «умственная мигрень», трение жерновов без зерна и т. д., от этого величайшие вопросы жизни не сгинут, разум останется разумом, и искание безусловной всеобщей правды – его высочайшею славой.
Антиметафизикам не хочется страдать от этих вопросов, им оскорбительна их «безответность»; но вольно же им давать им неправильную постановку, во-первых; во-вторых, разве не потом и слезами добывались все наилучшие достояния науки? Неужели же это правда, неужели же так-таки и нет разумных ответов на важнейшие вопросы о жизни? Разумное существо будто бы не может установить разумной цели и достойного направления своей жизни, обусловливающих ее ценность для него самого и для других. Правда, нам говорят, что разумное существо должно устанавливать свои отношения к наличным явлениям жизни в целях подчинения их себе и утверждения своего временного плотского существования и благополучия. Но разве нас готовят на убой, и пред вопросом об утучняющих нас благах все высшие ценности должны пасть? Разве у разумного существа не явится грозного вопроса: «к чему мне ваша жизнь без цели и значенья? Мне душно будет жить, мне стыдно будет жить...». У человека есть инстинктивная, природная, неискоренимая потребность общего и абсолютного смысла бытия, общей и совершенной удовлетворенности и счастия, чему создана служить и его личная жизнь: в этом – ее смысл. И если это невозможно, если этого нет, то чего же стоит жизнь? зачем она? Смешно и стыдно жить по-животному, только для минутного услаждения плоти. А ведь это только и остается человеку когда все высшие радости и ценности духа осмеяны, затоптаны, обречены на атрофию, объявлены нулем. Но разумное существо не может ценить явной бессмыслицы, и сердце, созданное для жизни идеалами разума, красоты и блага (счастия), не может всецело служить животному, тленному, бессознательному и безобразному началу – обреченной на смерть плоти. От этого-то и рождается протест против жизни. «Мне душно будет жить, мне стыдно будет жить, – и, полный гордости и мощного презренья (нехорошо выражено, но это именно протест человеческого сознания против животной жизни), цепь бледных дней моих, без слез и сожаленья, я разом оборву, как спутанную нить»!.. (Надсон, «Верь, – говорят они»). Так поэт выражает то, что просто и коротко говорят многие «предсмертные» записки: «не стоит жить», «жизнь наскучила», «нет смысла в жизни».... Не зная подробностей душевной драмы Больцмана, мы не можем кинуть ему беспощадного упрека и осуждения; однако его самовольный конец не может же не быть связан с теми убеждениями, какими он жил. Связь эта может быть двояка. Первое – ему самому могла опротиветь жизнь без смысла и значенья, ему скучно, ему стыдно стало жить; это – если он без сомнений верил своим безрадостным положениям. Второе и более вероятное – он только устами отрицал право и законную власть над нашим сознанием высших вопросов жизни; а в душе его, может быть, как досадный для него «пережиток» и «наследственная» болезнь, жили «зачем?», «почему?», «а потом?» и другие вопросы, от которых ему не было покоя, но которым он не хотел уступить. Диссонанс запутал нить его жизни, распутать ее он не считал себя в праве: это – «метафизика», нестерпимость путаницы чувствовал и «разом оборвал запутанную нить». Так или не так относительно него, но относительно весьма многих это несомненно так. Отсюда и видно, что отрицание высших вопросов во имя очевидной только борьбы за плотское существование несправедливо и со своей собственной точки зрения: ничто так не укрепляет нас в служении жизни, как именно разумение ее великого смысла и ценности; ничто не вливает столько радости в земное существование, как сознание раскрывающегося в нем вечного значения, соприкосновения его с бесконечными перспективами...
Закрыть пред человечеством все дали, ограничить его мелькающей сетью преходящих материальных явлений и сказать: «вот – твое все! ничего более! – это значит объявить ему приговор вечной смерти и ничтожества. Это значит вырвать радость, надежды, человеческий смысл существования у наиболее сознательных и благородных из людей. Чтобы иметь право и смелость смять для многих и так безрадостную жизнь таким безнадежным приговором, нужно все знать, постигнуть самую основу и сущность бытия, адекватно воспринять своим сознанием содержание того Начала, которое все определило и направило во вселенной. Разве все это узнали гг. Больцман, Тимирязев и их коллеги? Разве весь мир, все умы, всякая наука и философия преклонились пред открывшейся им тайной бытия, так что ниоткуда им нельзя ждать протеста и возражения? Очевидно, г. Больцман совершенно был в этом уверен, не допуская ни малейшей мысли о том, что он мог впасть в какую-либо ошибку; потому что только этой уверенностью можно объяснить ту смелость и решительность, с которой он не только «утверждает приговор вечной смерти над всем великим и духовным в человеке, но и составляет особый план – «изменить законы мышления», произвести искусственное вырождение их, чтобы раз навсегда уничтожить всякие порывы духа в метафизические дали. Что ж, постигшим тайну «отбора» это так легко...
Он пишет: «Должно оказывать отпор тому непреодолимому стремлению применять законы мышления и тогда даже, когда они бьют далее цели, так чтобы мало-помалу это стремление шло на убыль и, наконец, совершенно в нас исчезло. Что это возможно, ручательством тому служит история... Законы мышления должны быть так изменены, чтобы они всегда, и каким бы мы ни шли путем, приводили к той же цели, чтобы они всегда соответствовали нашему опыту и чтобы была предотвращена возможность их выстреливанья дальше цели. Хотя этот идеал, вероятно, никогда не будет вполне осуществлен, тем не менее мы должны стараться к нему приблизиться. Тогда исчезнет то беспокойство, то мучительное чувство, что все нас окружающее – загадка, что загадочно, почему мы существуем, почему существует мир и почему он именно таков, каков он есть, и где причина тому, что всякое действие имеет свою причину и т. д. и т. д. Тогда человечество избавится от той умственной мигрени, имя которой метафизика» (с. 463, 404).
Итак, нужно изменить законы мышления, нужно диктаторски указать разуму ограниченный круг ближайшего внешнего опыта, предписать ему слепо сообразоваться только с этой «целью» и оборвать все наиболее высокие и важные вопросы, которые возбуждает «опыт» в человеческом сознании. Пусть человек занимается изучением причин и следствий ближайших материальных явлений, но пусть он не осмеливается ставить вопросов о причинах и смысле мирового процесса или о реальных основах высочайших идеалов, к которым неотступно, по природе, идет внутреннее развитие его духа. Стремление к полному и всестороннему уяснению и синтезу данных опыта, неизбежно выводящее из очерченного круга наглядных явлений и ведущее к новым и высшим областям и вопросам нужно объявить бессмысленным «выстреливанием дальше» позитивной «цели» и, по возможности, совершенно истребить в человеческом сознании. Систематическим применением этого прокрустова способа нужно стремиться достигнуть того, чтобы вопросов метафизики у человечества и не могло рождаться. Вот – мечты «антиметафизиков». Но разве это не заговор против человеческого разума? Разве это не низкая попытка (с негодными, к счастью, средствами) насильственно и искусственно кретинизовать его? В древности против мыслителей готовили цикуту, теперь изобретают более страшное – целую систему глубокой общей атрофии метафизического сознания... Вопросы мешают покою, нужно их вытравить из недр человеческого разума: пусть человек не идет дальше того, что дает непосредственный опыт и ощущение. Зачем ему умствовать, понимать, вопрошать? Нет загадок, все ясно, если не будем загадывать, не будем спрашивать. Не будет разума как организации вступлением проф. Тимирязева, было, спустя некоторое время (в 1910-м году № 54), напечатанное письмо трех курсисток с плачем над самоубийством их подруги, о которой они писали, что она «бесконечно мучилась окружавшими ее человеческими страданиями, противоречиями жизни, равнодушием счастливых... Больше всего мучило покойную сознание, что помочь человеческому горю, как ей казалось, невозможно. Жизнь потеряла для нее смысл. Жить изо дня в день, без цели, влачить серенькое обывательское существование она не могла... Ее окутал гнетущий страх уныния и безверия. Она задыхалась, рвалась, искала выхода и не нашла его. Подруги жалуются в письме на «окружающую атмосферу», мрак, и спрашивают: «скоро ли рассеется этот мрак? Долго ли еще добрые, честные, чистые, любящие будут уходить из жизни, вместо того, чтобы жить, верить, любить и работать?».
На этот крик молодых душ профессорская газета откликнулась (№ 62, 1910 г) статьей «о самоубийстве», в которой по книге Дюркгейма о том же предмете указывается закон, что «чем больше связь индивидуума с какой-нибудь коллективной группой, – семьей, союзом, обществом, – тем больше гарантий против самоубийства... В революционные периоды, когда связь между отдельными индивидуумами и обществом растет, общее число самоубийц падает... Общество или группа говорят субъекту: ты наш, будь с нами, переноси неприятности с нами или даже для нас, в этом твое существование; у тебя не может подняться вопросов о смысле жизни... Но если этого призыва он не чувствует, если он один, если связь порвана, – пред ним встает страшный вопрос о смысле жизни, опоры нет, темным силам души предоставляется простор».
Может быть, и правда, что под наркозом «революционных периодов» обреченные самоистреблению живут и действуют, как под влиянием гальванического тока двигаются и мертвецы; но все равно – те и другие мертвы. Наркоз повышенной и деспотической общественности убивает личное сознание и волю: «у тебя не может подняться вопросов о смысле жизни. Но раз человек оторвался от власти стада, захотел быть сознательным и свободным, поставил вопросы «почему?» и «зачем?» – он погиб: в его сознание врывается «страшный» вопрос о смысле жизни, и «темные силы души» губят неосторожного. Так что же: подальше от сознания и свободы? разум и ясность страшны? Значит, жить можно только под наркозом и внушением или общественности, или – для иных натур – других возбуждающих и деспотизирующих сил и средств? Но, во-первых, приятные для одних «группы» и средства могут быть отвратительны для других; во-вторых, все эти влияния временны и навсегда застраховать нормального субъекта от человеческих порывов к разуму и свободе не могут. Значит, остается жить под постоянной угрозой «страшного вопроса»? Так не лучше ли прямо и смело взглянуть в глаза этому страшилищу и дать на роковой вопрос разумный ответ, если не единолично, то вместе со всеми – со всем человечеством или с той частью его, которая нашла смысл и радость жизни.
Как будто на вопрос о жизни действительно нет ответа? Как будто он действительно – порождение «темных сил души»? Неправда! Пред нами прошли века и тысячелетия: ученые, мудрецы, поэты, пророки... Сколько от каждого века и народа вложено в сокровищницу философии и религии! Вопрос о смысле жизни довольно раскрыт; у человечества есть дивные ответы на него, препровождающие к дальнейшему развитию и освещению жизненной проблемы. Для имеющих очи, чтобы видеть, над человечеством зажжен уже немеркнущий свет разума и ведения о сущности и правде жизни; и если бы люди не закрывали от него очей своих и другим не заказывали бы смотреть на него, то они давно слились бы в один союз живых, из которого не выпал бы и не был бы поглощен тьмой и смертью ни один член.
Это, конечно, великая правда, что человеку одному жить нельзя: он может дышать только в общине, союзе, в любви, в церкви. Но церковь и всякая община и группа, чтобы живить своих членов, должны быть не панурговым стадом, а свободным союзом. Свободный же союз создается на вере многих в одни те же принципы, на общем стремлении к одним и тем же идеалам. Вера же и стремления создаются взглядом, убеждением, а убеждение – мыслью, духовной работой. Этой-то «внутренней» работы и боится автор статьи «о самоубийстве» . «Новая проповедь, – говорит он, – наставляет человека: углубись в самого себя, сделай себя лучше; что тебе до форм, в которых ты живешь?.. Он углубляется в себя и кончает цианистым кали». Во-первых, превратное понятие о духовной работе человека над личным саморазвитием в поисках света и разума: «самоуглубление не только не идет против искания лучших форм общей жизни, но прямо и безусловно необходимо для творчества их. Лучшие формы – те, в которых воплотилась внутренняя духовная правда, – те, которые осуществляют в себе общие, всем дорогие начала, – те, в которых человек живет всем своим существом, глубиной, а не одной видимостью. А общая вера и вечная правда, основы глубокого и непреходящего единения людей в идеальной организации, не даются пустым головам и поверхностным душам: они именно в глубине, в богатстве умственного и сердечного содержания. Во-вторых, вопросы духа и разума, конечно, непосильны больным душам в одиночестве; разумеется, их нельзя покинуть: сильный, может быть, и один найдет путь, а слабый нуждается в общей поддержке. Поэтому-то мы и говорим, что не глумиться нужно над вопросом о смысле жизни, не страшиться его, не пугать слабых, а решительно поставить его для общего и всестороннего научного разрешения как для всех неизбежный и роковой вопрос. При правильной постановке его и при верной работе над ним, он озаряет нашу жизнь мощным разумным светом, вдохновляет ее и наполняет неисчерпаемой нравственной силой. Без «самоуглубления» здесь нельзя обойтись; однако не темные силы души, а все, что только в ней есть светлого и прекрасного, должно проявляться и созревать в ответе на великий вопрос о жизни, так властно пробуждающий наше сознание и нашу свободную волю. Без разрешения этого капитальнейшего вопроса нашего духа как можно мечтать о лучших и идеальных формах человеческого общежития, которые суть именно практическое выражение нашего взгляда на человеческую жизнь, победа и торжество в наличной действительности наиболее глубоких и развитых требований нашего разума и совести? Нет действия без причины, дома без основания, дерева без корня.
От антинаучного обхода главных вопросов разума и совести слишком много вносится в жизнь и застоя, и трагизма. Указанное выше письмо курсисток имеет эпиграф из Т. Гуда: «Подумать, что людными столица домами полна, но с мыслями трудными была без приюта она!»... Как будто в душевной драме «ушедшей» были повинны обитатели всех людных домов столицы; а между тем она не была с ними в общении, они не были для нее той мрачной средой и атмосферой, которая угнетала ее и внушала ей «трудные мысли». В этом были повинны только немногие, действительно «людные», дома, в которых она была «своей», атмосферою которых жила. Очень возможно, что в этой «своей», формировавшей ее мысли среде она слышала, что нельзя углубляться в себя, что бессмысленно решать вопрос о смысле жизни, о причине мира, что вообще нельзя ставить самых важных вопросов, что нужно только повиноваться «группе», переносить неприятности с нею или даже для нее, что в этом – ее существование (идеал? Божество?) и т д. Конечно, только среда, непосредственно формирующая воззрения молодежи, ответственна за последствия порождаемых в ней «трудных мыслей» – безнадежно спутанных и противоречивых. Эта же среда повинна и в «бесприютности» искателей смысла жизни. Раз им говорят: «у вас не может подняться вопросов о смысле жизни» и внушают, что эти вопросы – дело «темных сил души» и страшны, как предвестники отчаяния и смерти, то, понятно, они принуждены таиться от окружающих со своими думами и страданиями и одиноко вести иногда непосильную тяжесть наболевших вопросов. Это именно и говорят в своем письме курсистки о погибшей подруге. Конечно, каждый «уходящий» прежде всего и сам виноват в своей скрытности и недальновидности: ты ныне не видишь смысла в жизни, а завтра увидишь; ты его не находишь, а он есть, и неисчислимые массы человечества страстно борются за свое существование; в твоей среде нет наставника, брата, спасителя, ищи его подальше... Все это так, но молодая, больная, запутавшаяся мысль часто до невменяемости подавляется мраком и ужасом. Поэтому-то большая часть вины в трагедиях молодежи должна падать на тех, кто вынимает из-под нее почву, вытравляя из души ее высшие ценности и надежды, отчего именно и получается уродство мысли, мрак отчаяния и тяга к смерти. Молодому, горячему сердцу, только что раскрывшемуся для жизни, изумленному ее красотой и радостью, говорят: «итог всего – нуль, смерть; о смысле и ценности жизни смешно говорить: нужно изучать, что видим: отрывки и клочки, а целой идеи, общих и всеобъемлющих вопросов касаться бессмысленно, на самое интересное для нас – нет ответов, и вообще жизнь сильно привлекает нас только затем, чтобы нам больнее чувствовать ее бедственность и разрушение». Пред молодыми умами раскрывают поразительную по своей грандиозности книгу бытия, старательно вычеркивают из нее главную мысль, дающую цену и смысл каждой частности и всему замыслу, и говорят: поймите и оцените это великое произведение. В момент высшего напряжения «воли к жизни» молодому существу представляют жизнь как дикий мрак, как пытку, как издевательство над разумом и говорят: люби ее, служи ей, живи, радуйся!.. Конечно, в душе возникает ад противоречий («трудные мысли»), и никакими «группами» и увлечениями его не замять: они иногда еще больше растравляют его. «Группе» нужны только послушные и самозабвенные работники, лишенные самостоятельного и свободного рассуждения, с притупленными разумом и совестью; а что будет с ними после, ее не касается. «После» они, конечно, не способны жить и действовать: у них нет своего пути и своего взгляда, нет сознания непреходящих общечеловеческих целей. И они «уходят», а умные люди винят затишье, реакцию, не догадываясь, что бегущие от жизни погибают не потому, что уже нет революции, а потому, что она была. Всякий наркоз влечет за собою внутреннюю реакцию организма, разбитость и атрофию естественной энергии. Есть ли поэтому какой смысл мечтать о периодах искусственно и болезненно повышенной общественности? Есть ли какой смысл и право стремиться к вытравлению из душ человеческих свободного и самостоятельного рассуждения, вопросов о смысле и ценности жизни, о вечных идеалах разума и совести? Благородно ли бороться с «самоуглублением»?
Нет, нужно совсем иное. Нужно снять узы и запреты с человеческого сознания и провозгласить, что нет уголка и вопроса в мире Божием, которые не могли бы быть озарены светом разума. Пусть встанет человеческий разум во всей красоте своей полной, не урезанной прокрустами-антиметафизиками, природы. Нет вопросов, которым он не смог бы дать правильной постановки и от разрешения которых должен панически отступить. Пусть «изнутри» встанут пред человеком все вопросы его разума и совести: это не тьма, а путь к свету и ведению. Не духу человеческому бояться «самоуглубления». Это и право, и долг каждого – заглянуть вглубь себя, вглубь всех вопросов о мире, о жизни и личности. В глубине-то духа и лежит та одна истина, которая всем кровно дорога и всех сливает в «одну душу», объединенную с духом Животворящим, Началом всего бытия. Великая «связь», «синтез», «религия», «церковь»! Из глубины органических сил и основ ткутся формы органической жизни; так из глубин духа, связанных с глубинами мира и связующих всех в одно, рождается восторг к каждой жизни и всех друг к другу и создаются идеальные формы общежития, в которых каждая личность все больше цветет и расширяется, торжествуя над всякой смертью и всяким одиночеством. Как органические клетки строятся в один организм, одушевленный одним духом, таки мы, «как живые камни» (1Пет. 2:5), «устрояемся в жилище Божие Духом» (Еф. 2:2 2).
Итак, свободный человеческий разум, не имея запрета ни в одной эмпирической области, смело должен входить и в храм философии, в область науки умозрительной и духовной. К фактам жизни мира он должен присоединить факты сознания и духа и тем заложить фундамент для широчайшего, всеобъемлющего обобщения, освещающего подлинным светом каждую частность, без того непонятную. Он должен понять мир как единое целое произведение, изумительное по стройности, по связности частей и по совершенству подчинения их одной идее. Если бы в раннейшие периоды истории была организована общая, согласная и объединенная, без слепой вражды и подозрительности вдохновляемая взаимным братским сочувствием, могучая и неотступная работа умов в этом направлении, то человечество в своей массе давно и радостно было бы потрясено и навсегда утешено сознанием той великой правды, ради которой и дана жизнь и в силу которой она бесконечно драгоценна. Впрочем, в человечестве и для человечества по пути к истине все-таки сделано уже много, очень много... Не дан же нам, в самом деле, разум для безумия, для погружения всей жизни во мрак бессмыслицы; не в том же его задача, чтобы отказаться от уразумения абсолютного смысла бытия – от истин и вопросов, данных самым существом его природы, несравненно для него дорогих и необходимых. Наоборот, его задача – озарить пред собою все глубины и дали бытия лучезарным светом сознания и мысли, чтобы вскрыть в конце концов те вечные основы, на которых мир стоит. Это необходимо человеку: на эти основы должна опереться и его жизнь, чтобы в ней не было колебаний.
Вопросы вечности и положительная наука
протоиерей Евгений Капралов
Тайна жизни не в том, чтобы жить,
а в том, чтобы знать, для чего жить.
Достоевский
Есть вещи на свете, к которым и такое
надежное средство, как опыт, неприменимо,
а между тем эти вещи – это вопросы жизни,
без разрешения которых для себя, хотя бы
приблизительно, умирать не хочется.
Н.И. Пирогов
В истории человеческой мысли есть вопросы, не имеющие предельного возраста, которыми человечество никогда не уставало интересоваться и к которым не могло относиться с уравновешенным спокойствием, – это вопросы о вечных основах жизни, ее разуме и конечной ценности. Исключительное чувство серьезности и до страстности повышенного напряжения, с каким всегда трактовались названные темы, указывает на их непреходящее значение и глубочайшую близость к самым дорогим и интимным сторонам духа.
Убежденные опыты на эти темы составляют содержание того, что обычно принято называть жизненным мировоззрением и что в морально-практическом отношении имеет действительно абсолютное значение.
В самом деле, не только человека морально-чуткого, но и всякого сколько-нибудь сознательно живущего окружающий мир, его сложная, путаная жизнь, его загадки и тайны интересуют главным образом и, пожалуй, единственно с точки зрения вопроса о смысле бытия, о разуме или бессмысленности всего и преимущественно – человеческой жизни. даже философски среднеразвитому человеку жить представляется позволительным и возможным при одном условии: когда существование понимается как разумная ценность, оправданная своим качественным содержанием и вполне гармоничная во всех линиях. Мы ищем, требуем разума и гармонии во всем. Нас не только пугают пробелы, или пустые, так сказать, пространства в мировосприятии, но серьезно тревожат, не давая покоя, всякие в этом отношении острые углы, несогласованные противоречия, неотчетливо уловленные контуры отдельных картин мироздания. Еще мучительнее, до трагической подчас остроты, поражает наше сознание отсутствия центральной, единящей идеи в ощущениях и восприятиях мира или неясность принципа, с помощью которого хотелось бы уложить в стройную систему осмысленного знания все наличные данные познания.
Мы не только желаем знать, накоплять сведения о вселенной и ее жизни, но, как единственно удовлетворяющего и единственно достойного для себя, желаем и ищем знания идеального, т. е. такого, когда каждая, даже самая ничтожная деталь в результатах познания стояла бы на своем месте в общей системе завершенного мировоззрения, каждая малейшая искра знания воспринималась бы как отражение единого солнца знания, всесторонне освещающего весь разумный план вселенной.
И это не есть голос объективно-спокойной любознательности – нет, это кровная потребность человеческого духа, от такого или иного удовлетворения которой зависит целиком характер нравственного я человека и характер его отношений к практическим задачам жизни.
С другой стороны, это не есть жажда всеведения, которая имеет в виду количественный объем знания и которая, по существу своих устремлений, есть порыв в беспредельность. Нет, это изнутри человеческого сознания идущее повеление сейчас проникнуть в смысл мироздания, сейчас найти оправдание миру в наличных откровениях его индивидуальному восприятию. И так как мир мыслится нами как среда, где раскрывается мое я, т. е. мыслится в неразрывной связи с жизнию моего сознания, то это повеление есть, точнее говоря, настоятельное требование моего духа, побуждающее меня прежде всего другого, насколько возможно ясно, решить: откуда мир и зачем? Кто я, и зачем я?..
В мире мысли нет вопроса более важного и более очередного. Желает ли этого человек ила не желает, вопросы эти сопутствуют мысли повсюду и лишь в аспекте их требований получает свою ценность все великое и малое в приобретениях человеческого разума: лишь то почитается нами за важное и значительное, что в той или иной степени помогает разрешению данных вопросов.
Можно искусственно создать повышенный интерес к одному какому-либо объекту знания, можно временно заслониться от этих вопросов переживаниями данной минуты; можно достигнуть даже видимого безразличия к ним, но совершенно уйти от них – не в силах человека, потому что не в силах человека изменить природное лицо своего духа. Рано или поздно, но абсолютно неизбежно эти вопросы постучатся в душу и потребуют вразумительного для себя ответа, В определенный срок в период своего интеллектуального созревания мы все неизбежно читаем книгу жизни, думаем и спрашиваем по монологам Фауста и дерзновенно, как Анатэма у Л. Андреева, препираемся с «Ограждающим входы».
Почти все драмы человеческие, какие только знала земля, если проникнуть во внутренние причины, их вызвавшие, в последнем своем основании рождены бессилием ума удовлетворительно для сознания разрешить тяжкую «тайну от века».
И с другой стороны, если мир видел подлинно счастливых людей, то такими были, несомненно, люди, разгадавшие эту тайну или искренно и непоколебимо веровавшие, что разгадали ее.
В первом случае человек кончает свои поиски разума бытия исступленными проклятиями, посылаемыми Небу, во втором – торжественно-благоговейным гимном Тому Великому, Кто положил печать Своей премудрости на каждом атоме вселенной. В первом случае воля, ум, совесть человека не имеют ни твердой почвы, ни оправдывающего жизнь вдохновляющего импульса; как могу я работать, когда не знаю для чего? Как могу жить, если не вижу смысла в жизни? Во втором случае – огонь вдохновения, моральный энтузиазм, энергия воли естественные спутники твердого философского убеждения в ценности жизни; ясна мне дорога жизни, вижу я не только ближайшие ее линии, но и последние перспективы, сливающиеся с горизонтом вечности, – понятна для меня сама вечность и мое положение в ней, – и я радостен, бодр, деятелен.
Широкие верующие массы переживают жизнь, правда, без драматических потрясений; но это указывает не на то, что для них вопроса об идеальных формах бытия и человеческой жизни, о цели и смысле ее не существует, а на то, что ответ на этот вопрос уже воспринят их сознанием в окончательной форме религиозных верований, покрывающих без остатка все возможные движения вопрошающего разума. Если наивный дикарь – всегда почти завидный оптимист, то тоже не потому что он чужд философского истолкования мира, а потому что в своем истолковании его, которое он фиксировал в мифах, легендах, религиозном культе, он нашел полное примирение своей жизни с запросами мысли.
И никогда в истории человечества не было, чтобы хоть один человек сошел в могилу без убеждения, что и жить и умереть он должен при отчетливом сознании своего разумного назначения во вселенной. Это сознание не покидает его даже тогда, когда он умирает по-видимому безрассудно или в бессильном отчаянии под невыносимою тяжестью нерешенных проблем жизни. Самовольный трагический уход из жизни, печальные явления которого стали теперь так часты, может быть, всего убедительнее говорит о том, что жить как-нибудь, наугад, без философского вида на жительство, «без догмата», человек не может. Жить он может лишь под условием, «чтоб в каждом дне, и в часе и в мгновенье таился б вечный смысл, дающий право жить»; ибо тайна жизни, как справедливо сказал Достоевский, «не в том, чтобы жить, а в том, чтобы знать, для чего жить. Без твердого представления себе, для чего ему жить, человек не согласится жить и скорее истребит себя, чем останется на земле, хотя бы кругом его все были хлебы». И если кто добровольно обрывает свою жизнь, то это говорит не о том, что жизнь бессмысленна, а о том, что он не мог свести ее начала и концы по причинам, в природе самой жизни не лежащим.
Возможно, наконец, и отношение к запросам жизни совсем безразличное, мыслимо и такое жизнеощущение, когда волны чисто материальных чувственных восприятий до краев наполняют душу и держат все ее внимание и интерес только на низшей сфере бытия, когда человек сознательно гонит прочь от себя впечатления от идеального мира и исключительно живет во власти сил низменного порядка. Но и такая упорная, философски беспринципная беспечность на суде самой человеческой природы неизбежно в свой срок находит законное возмездие: нет ведь, в конце концов, человека более жалкого, чем тот, кто свое царственное первородство легкомысленно бросает под грязные ноги идола греха и животной чувственности. Нормальная психика не принимает такого унизительного миропонимания. В ее природе заложено – искать и осуществлять идеалы достойного существования...
* * *
Как же определить разумное назначение человека в мире?
Для христианина тут вопроса нет. Вся философия его жизни с первой строки и до последней высветлена в божественном Слове. Для веры нет ни тайн, ни загадок, ни мук беспокойного искания. Кто жаждет, пусть приходит и пьет из бессмертного Источника жизни, от Христа, Который есть путь, истина и жизнь.
Но существует и иное решение этого вопроса. Оно идет со стороны популярного неверия. Популярное неверие утверждает, что задачу человеческой жизни можно разрешить вполне удовлетворительно и без религии, что в деле установки разумного жизненного мировоззрения совершенно достаточно опереться на авторитет положительной науки, что эта последняя, будучи, в лице громадного большинства своих представителей, будто бы атеистична, даст все необходимые средства для создания вполне успокоительной безрелигиозной философии жизни. Век догматической, младенческой веры, говорят, миновал, теперь – пора научного разума, который обладает всемогуществом, магическим секретом побеждать все препятствия и победоносно одолевать все проблемы знания и жизни. Свободная от всякой религиозной метафизики наука, и только она одна, есть вселенский учитель человечества. Тропа к алтарям религиозной веры должна скоро зарасти; к святилищу же науки пути с каждым днем становятся все шире...
Подобные уверения слышатся часто. Сами по себе они были бы не опасны, если бы оставались личным достоянием их исповедников. К сожалению, они имеют тенденцию к распространению из кабинетов в широкую публику и раздаются с высоких кафедр пред аудиториями, охотно и с доверием принимающими слова людей, утверждающих, что они говорят от лица подлинной науки.
И таков уж злой рок нашей русской жизни, что наиболее послушную аудиторию подобная проповедь находит в кругах русского просвещенного общества и особенно – в кругах только что начинающей умственно и морально зреть молодежи, которая легко склоняется пред чужим мнением, лишь бы оно шло с заманчивою метою научности. Нужно точно разобраться, правы ли указанные утверждения? Нужно это сделать потому, что в таких серьезных вещах, как определение осмысленной программы жизни, нельзя допустить никаких неясностей, ибо всякая неосмотрительность здесь, тем более ошибка в принципе, может вести к роковым последствиям.
Поставим вопрос прямо: положительная наука, на которую ссылается неверие, если даже взять ее во всем объеме ее сведений, в самом ли деле в состоянии дать человеку исчерпывающее решение мировых тайн и в частности – тайны человеческого существования? Кто желает облегчить себе ответ на этот вопрос, тот должен прежде всего условиться, что мы должны понимать под положительной наукой. Надо строго различать подлинную, точную науку от ее вредных фальсификатов, от полунаучного или псевдонаучного знания. Наука о мире и его жизни, наука в собственном смысле – это великая сила. Она есть сосредоточенная работа коллективного человеческого ума, исследующего природу и постигающего ее законы и их соотношения. Это благороднейшее проявление человеческого гения, стремящегося заглянуть в таинства мировой жизни и понять их значение. Ее объект – вся замысловатая сложность космоса; ее метод – точный анализ чувственно данного материала; ее идеал – приведение всего разнообразия мировых явлений к единству целого; наконец, ее моральный облик – полная объективность и беспристрастие: наука чужда партийного лицеприятия и сервилизма.
От этой чистой науки мы должны отличать научную философию, которая есть стремление использовать авторитет и свидетельства положительного знания для целей, лежащих за чертой строгой науки, в плоскости теоретических интересов. Такое использование научных ресурсов может быть сделано и хорошо, и дурно, умело и неумело, добросовестно и тенденциозно. Когда это делается нехорошо, неумело, тенденциозно, – безразлично, делается ли это самими представителями науки или популяризаторами их трудов, – тогда получается большое зло: чистую науку и ее объективные опытные данные привлекают для небеспристрастного часто решения вопросов философской природы, заставляют ее говорить чуждым ей голосом и санкционируют ее именем идеи не только явно спорные, но и заведомо ложные. Играет ли тут роль теоретический фанатизм, т. е. слепое всепоглощающее увлечение определенной мыслию или убеждением, заставляющее брать из обширного научного материала только то, что поддерживает так или иначе излюбленную идею, или, как это нередко бывает, здесь действует просто мелкий интерес партийного научного самолюбия, ничего общего не имеющего ни с подлинной наукой, ни с продуманной философией жизни, все равно: в том и другом случае для широких масс, желающих узнать правду об отношении науки к вопросам вечности, получается печальный результат: о подлинной науке они надлежащих сведений не получают, а то, что получают, представляет из себя весьма часто просто суррогат знания, который, однако, нередко коренным образом, иногда катастрофически, потрясает жизненное мировоззрение тех, кто по неосмотрительности принимает его за настоящую науку и зачастую обращает искренне веровавших в религиозно равнодушных или активно неверующих. Конечно, подлинная наука совершенно не ответственна за такое неправомерное употребление ее приобретений и авторитета.
Взятая в своем чистом виде, в бесспорных своих результатах и в положительных, точных выводах, наука по существу никогда не была враждебна религии, и классические ее представители никогда не ставили такой дилеммы: или наука, или религия.
Истинная наука осторожна и скромна. Насколько она вообще далека от крикливого и заносчивого псевдонаучного знания, можно видеть по отдельным признаниям, которые в разное время сделаны серьезнейшими ее подвижниками. В свое время Ньютон, научный гений которого пользуется мировой славой, говоря о своих открытиях сравнивал себя с ребенком, играющим на берегу моря, которому удалось найти камешек, более других гладкий или раковину более других блестящую, между тем как перед ним раскрывался безграничный океан неисследованного и неизвестного. Со дней Ньютона наука шагнула вперед гигантскими шагами. Ее триумфальное шествие во всех областях поистине изумительно. Современная физика и химия обнажили до дна недра природы, заставили говорить камни, показали изумленному взору чудеса такой своеобразной «жизни» в неорганизованном, казалось бы, веществе, что ум невольно начинает отказываться от устаревшей привычки свысока отвергать сверхъестественное и в понятие чудесного спешит вложить более обнадеживающее религиозную мысль значение. Астрономия бросила мысль в бесконечные космические дали и гармонию и механику небесных миров сделала доступной школьному пониманию. Биология, физиология, анатомия изъяснили живую жизнь в самых тончайших ее изгибах как сложный и в целом дивно закономерный процесс, а в исследования этих наук вложено столько логической точности и широкого всеобъемлющего единства и стройности, что всякая, самая восторженная похвала человеческому гению тут была бы слабым лепетом. Может быть, никогда идеал совершенного познания не казался так близок к человеку, как теперь. Благоговейные гимны, которые слагались в честь науки и ее блестящих завоеваний никогда не звучали так правдиво как в наши дни...
И однако из лагеря тех, кто в собственном смысле держит знамя науки, со стороны крупнейших общепризнанных научных авторитетов именно в наши дни сильнее и сильнее раздаются голоса, звучащие весьма пессимистически и призывающие к спокойному благоразумию и правдивости в том, что касается надлежащей оценки правоспособности и возможных перспектив научного прогресса. В 1800 г. сказанные Дюбуа-Реймоном слова о тесных пределах естествознания, о существовании многих неразрешимых для науки мировых загадок в разных вариантах повторяются сейчас особенно настойчиво. Утверждается в качестве незыблемой истины, что наука о природе даже в пределах собственного опыта и своих специальных отделов исследования переживает еще младенческий возраст. «Мы все еще пока лишь на ранней утренней заре науки» – заявлено было публично на ученом собрании «Американской ассоциации для прогресса науки» в 1899 году. Сфера неизвестного с каждым новым откровением раздвигается (по сознанию беспристрастных натуралистов) все шире и шире, и основные вопросы точного знания по-старому стоят пред научным сознанием с печатью абсолютной тайны, проникнуть в которую наука не питает надежды и впредь.
Еще более скромна настоящая наука там, где дело касается ответственных вопросов жизненно-философского характера. Вполне объективная оценка положительного научного знания и с точки зрения его методов, и с точки зрения его содержания показывает, что позитивная наука не может в этих вопросах быть помощницей человеку, что она оставляет его в поисках целостного мировоззрения как раз там, где именно и нужны категорические и строго согласованные между собою ответы и что научная безрелигиозная философия, предлагающая в этом случае от имени науки свои собственные ответы, берет на себя неподходящую роль и совершает явно безнадежное дело. Это станет ясно, если мы проверим ценность научного и научно-философского знания в живом процессе выработки жизненного мировоззрения.
* * *
Путь, каким мысль идет к созданию мировоззрения, приблизительно одинаков у всех; его этапы легко уловимы. Они отмечаются по линии, которую мы ведем от нашего материально-духовного я к его противоположности – миру вещественному.
Первый момент, с которого начинается в душе слагаться сознательное отношение к миру, есть акт сопоставления себя с миром: я и мир – вне и возле меня. Основное чувство, возникающее при этом сопоставлении, есть чувство грандиозности мирового целого, которое со всех сторон охватывает сознание и наполняет душу бесконечным разнообразием чувственных восприятий. Пред лицом мира, среди гигантской, неустанной работы его сил человек в первую минуту своего сознательного соприкосновения с ним испытывает глубокую тревогу и растерянность – сознает фатальную порабощенность своего духа порядку природы: слишком разительною представляется ему противоположность между его пространственною ничтожностью и колоссальностью мирового механизма; слишком несоизмеримы кажутся силы человеческого вещественного организма и запас живой энергии, действующей в явлениях природы. «Я – червь, – сознается человек.
Однако это чувство космической умаленности отнюдь не абсолютное в человеке. Последующий момент в процессе сознательного восприятия мира и его жизни – это реакция сознания на космос и его стихийность, акт противопоставления себя ему, результатом чего является у человека уверенное сознание своей исключительности среди вещественного мира, сознание себя в нем явлением особенного порядка. Слабое физически дитя природы – человек, – несмотря на подавляющее величие и стихийную мощь природы, оказывается сильнее ее в том смысле, что безмерно возвышается над нею своим свободным духом, своею способностью чувствовать себя в активной оппозиции к ее слепой стихийности и понимать себя не безответным, послушным рабом ее, а живым, самодеятельным агентом, властным господином ее. Неизбежно покорный во многих сторонах своего бытия законам натуральной жизни и фатальному механизму внешней природы, он в природе своего духа чувствует себя наделенным неограниченными возможностями самодеятельно и творчески входить в жизнь мира, вполне активно отзываться на влияния природы и свободно комбинировать их по требованию своей пользы и широкого практического удобства.
На почве этого сопоставления и противопоставления между моим я и вселенной сам собою возникает и требует решения двойной вопрос: 1) о мире, его возникновении, сущности и цели и 2) о смысле моего настоящего, о связи его с прошлым и о завершительных далях будущего.
Откуда возник мир? Для самоопределяющегося сознания это вопрос существенной и принципиальной важности. От его решения в ту или другую сторону зависит спокойствие, интерес и энергия моей жизни. Если мир явился случайно, как непреднамеренный результат игры слепых сил, то я и все человечество – тоже случайные явления. Тогда немыслима повышенная и разумно-содержательная жизнь. Если он есть осуществленный замысел Верховной Силы, то и я и человечество есть реализация разума, – и тогда человеческая жизнь полна интереса и пригодна для осмысленной активности.
Продолжая идти далее, мысль спрашивает, в частности, о строе вселенной. И опять этот вопрос внутренне связан с моим душевным миром. Его я неизбежно ставлю, не могу не ставить, так как от того, как я решаю его – признаю ли я в формах мирового развития одухотворенную целесообразность или мертвый механизм, – зависит опять моя личная добрая или дурная настроенность в отношении к собственному существованию. В положительном решении этого вопроса лежит источник моего самоудовлетворения и жизненности моих действий; в противном случае и мир, и я в мире, и все в нем – томительная загадка или вопиющая несообразность.
Когда затем мысль переходит к положительной оценке природы человеческого духа в его отношении к целям мироздания, она неизбежно останавливается пред загадкою предназначения, какое суждено человеку и его личности во вселенной. Что ему дано исключительное предназначение, это сколько-нибудь размышляющий человек чувствует с непосредственною очевидностью с момента, когда делает определение своих природных преимуществ сравнительно с явлениями других порядков жизни: атрибут интеллектуального превосходства над всем окружающим сознается тут сам собою. Чувствуя, что он включен как материальная подробность в план вселенной, человек прекрасно сознает, что он, в свою очередь, сам включает в себе всю вселенную, охватывая, покрывая ее своим разумом и упорядочивая в мысли кажущуюся в отдельных моментах ее хаотичность. «Я царь», – говорит он с обоснованным правом.
В безмерном все я только быстрый атом,
Но без меня вселенной в мире нет.
……………………………………………………..
В безмерном все я малая былинка,
Но без меня нет в мире красоты.
(Бальмонт)
Еще в большей степени сознается и будит человеческую совесть и мысльморальный характер человеческой личности, понимание человеком своей жизни как нравственно определяемого подвига или, по крайней мере, как существования ценность которого определяется велениями нравственного долга. Для чего даны человеку его нравственные преимущества: во имя чего он должен быть верен долгу и полагать его в основание своей жизни? С этими вопросами соединены самые основные интересы его духа – его царственное величие во вселенной, его несравнимая ни с чем высота как нравственной личности.
Но эта, сама собой возникающая при рассмотрении существа человеческого духа идея о царственном положении человека в мире, открывающая, казалось бы, широкие перспективы для его горделивого самоутверждения, сталкивается с другою наглядною истиною, что в жизни нравственных идеалов человек обречен на глубокую трагедию духа:
гармония, которой требует, ищет человек всюду и которая в мире вещественных отношений налицо, – оказывается в нравственном миропорядке нарушена: ее нет или она слабо выражена. И вот новый ряд мучительных вопросов: зачем зло, грех, смерть? Зачем торжествующее насилие, угнетение добродетели, море слез, безграничность неискупленных, неоправданных страданий? Зачем неутолимая жажда высокого, чистого, когда это стремление на пути к своему осуществлению обречено на непосильную борьбу с явлениями грубой пошлости и темного порока? Есть ли в мире кто-либо в верховном смысле ответственный кому можно было бы пожаловаться, у кого спросить о смысле или разгадке этой вопиющей дисгармонии? Или вся эта запутанная и беспорядочная канитель, именуемая человеческою жизнию, есть в самом деле неостроумный «диаволов водевиль»?
Идеал добра, моральная гармония... Может быть, это просто нездоровая иллюзия духа? Если иллюзия, тогда опять все сплошь непроницаемая тайна и самое бытие человеческого духа – один из моментов какого-то грандиозного и бессмысленного обмана, в котором человек насильственно вовлечен участвовать без понимания своей роли. Если не иллюзия, тогда должен быть указан такой синтез бытия, в котором найдут свое разумное истолкование все кажущиеся противоречия ума и совести...
И до тех пор, пока человеком не пройден до конца этот путь постижения разума жизни, он не может избыть мучительной умственной и особенно моральной тревоги.
На этом пути внутреннего роста души, в стремлении понять себя и свое место во вселенной, что может получить человек от науки?
Повторяем: наука не дает и не может дать ему тут самого главного – ясного разумения начала и конечных целей бытия. И тот, кто в своих попытках опознать себя пред лицом вечности хотел бы опереться только на позитивные науки или на философские доктрины ее безрелигиозных комментаторов, рискует не достигнуть или пройти мимо своей цели. Это особенно очевидно открывается, если мы, в частности, кратко определим роль положительного знания, его компетентность и силу в каждом из вышеуказанных моментов движения мысли, ищущей разгадки мировой тайны.
* * *
Первое и самое серьезное испытание, которому подвергается в этом отношении положительная наука, есть космологическая проблема. На этом испытании позитивное знание, даже поддержанное философскими средствами, оказывается в положении вполне безответной инстанции или, по крайней мере, в роли стороны, дающей показания, далекие от пределов элементарно устанавливаемой истинности и от требования исчерпывающей полноты. На вопрос, откуда и как образовался мир со всею сложностью настоящих его форм и явлений, положительная наука в философском ее выражении отвечает только рядом гипотез, которые справедливо самою наукою называются условными или служебными, так как они не объясняют действительного способа возникновения и развития космоса, а начертывают лишь предположительную схему их. Для современного положения данного вопроса достаточно указать на то, как с космологическою проблемой справляется, например, самая популярная в настоящее время «монистическая философия», предпринявшая в лице ее творца Э. Геккеля попытку всесторонне применить данные естествознания к решению вопросов жизни. Как известно, Геккель (в своих сочинениях «Естественная история мироздания», «Мировые загадки» и др.) с присущей ему самонадеянностью давно уже настойчиво повторяет, что мир в своем происхождении вполне объясним без вмешательства какой-либо сверхматериальной Сущности или Высшей духовной Силы. Но для того, чтобы заменить старую теистическую космогонию, ему приходится допустить целый ряд предположений, которые по своей полной экспериментальной недоказуемости могут быть отнесены лишь к области чистых научных догматов. Такими догматами устлан весь путь, каким идет монистическая мысль, начиная с вопроса о вечности и природе материи и до гипотезы происхождения нашей Земли. Все так называемые «космологические положения», перечисленные Геккелем в его «Мировых загадках», касающиеся возникновения планетного мира и, в частности, земли – продукт отнюдь не научной мысли, а свободного в своих полетах воображения, которое, разумеется, в своей деятельности не подлежит ответственному, научному контролю. И если об этих гипотезах Геккель выражается, что они «большею частью доказаны», то это надо отнести более на счет его темперамента как увлекающегося популяризатора излюбленной теории эволюции, чем на счет научной объективности его труда. Доказать вечность материи и ее движение (1-е и 3-е положение), фактическую силу закона материальной субстанции (т. е. разложения и новообразования миров – 4-е положение) путем научным, конечно, нельзя, как нельзя считать положением эмпирической достоверности и астрономический взгляд на историю происхождения нашего Солнца и Земли (положение 5-е и 6-е). Все это стоит вне естественнонаучного, опытного восприятия и составляет предмет научной веры, которая, оказывается, для данного случая не выдерживает самого слабого испытания логики, непосредственной очевидности и даже самого научного опыта. Так, извечное существование материи, выводимое монизмом из закона сохранения материи и энергии, есть, во-первых, допущение, опрокидывающее логику в основном ее и элементарном законе причинности: беспричинно вечной материи (как и беспричинного движения) логика не может принять; во-вторых, оно есть предположение, в настоящее время опровергнутое научным опытным показанием. В настоящее время, как известно, открыто провозглашено научное положение, что материя «умирает» медленною, едва заметною, но фатально действующею смертью, что в недрах материальной сущности происходит процесс диссоциации вещества. Это наукою установленное открытие (связанное о именем Ле-Бона), как вполне понятно, есть смертный приговор догмату материалистической философии (Геккеля) о самодовлеющей от вечности материальной субстанции. Раз материя не вечна, то исчезает все построенное на этой предпосылке начертание картины мирообразования в материалистическом смысле. Тут важно не то, что научный вывод в вопросе о происхождении мира, сделанный монистической философией, оказался ошибочным: позитивная наука в своем будущем развитии, наверное, не раз еще переживет моменты отречения от своих старых догматов, и это нисколько не унижает ее высокого престижа. Важно то, что для мысли, ищущей цельности и успокаивающей убедительности в изъяснении мировой жизни, в такой научной философии, какою является материалистический монизм, нет самого существенного, нет обаяния абсолютной логически определяемой безгрешности в том именно утверждении, которое есть наиболее ответственное для всей доктрины, т. е. в утверждении, что материя есть извечное лоно вселенной, – нет в ней ответа на врожденную потребность духа вывести историю мироздания не из непроницаемого тумана полулегендарных догадок, а из основания вполне убедительного для разума, если не в смысле экспериментальной достоверности, то в смысле, по крайней мере, логической и нравственной приемлемости. А это значит, что при самом первом шаге в процессе создания мировоззрения положительная наука обрекает нашу мысль бродить в полных потемках. Ведь ответить на вопрос, откуда мир и как он организовался, ссылкою на гипотетическую материальную субстанцию и ее видоизменения под влиянием движения – значит отсылать мысль к неуловимо абстрактной инстанции. Такое объяснение есть не что иное, как повторение в подновленном лишь виде старого мифа о творческом случае, который так могуществен, что создает мир, и так разумен, что организует все по наилучшим планам. Ведь если в истоках бытия вселенной поставить случай, то даже при усвоении (неизвестно по каким основаниям) разумности его действиям в жизни мира, не остается никакой гарантии, что в одно печальное время разумность покинет свою роль при Случае и все то, что человек привык считать за ценности самодовлеющие и абсолютные, исчезнет так же неоправданно бесследно, как немотивированно они возникли и вошли в обиход человеческой жизни.
Громадные хронологические периоды устойчивого существования случайно возникших явлений как в области физической, так и духовной природы, ничего тут не могут обеспечить даже для завтрашнего дня. Случайно возникшее случайно и погибнет; этот бесстрастный и холодный вывод из материалистической философии ум требующему для всего, тем более для человеческого существования разумного оправдания, не дает никаких успокоительных заверений. «Случайно ты возник, живи, не думая зачем!» Это легче сказать, но не так легко примирить с такою философией сознание и живую совесть.
* * *
Следующий шаг в научно-позитивном истолковании мира – объяснение возникновения разнообразных форм жизни – также не тверд и также малопригоден в смысле элемента для построения разумного миропонимания. Что такое жизнь? Откуда она? Как возникло разнообразие жизненных явлений? Есть ли план в мироздании? Эти вопросы в положительной науке разрешаются с точки зрения теории развития (эволюции) и разрешаются очень просто: вселенная – громадный и сложный механизм, все в нем происходит и жизнь появляется под давлением, в силу и по неотвратимому року раз навсегда одинаково действующих законов природы, чрез которые переступить не дано никому и ничему в мире. Этой фатальной неуклонности подчинена и жизнь высшего порядка, т. е. жизнь человека. Каких-либо окончательных целей или предопределенного плана природа не знает... Но опять: даже не вступая в пререкания с наукой по вопросу о целесообразности, которая разлита повсюду, естественно спросить: в состоянии ли эта проповедь облегчить неутолимое стремление человека к самоопределению в мировом целом? – Нет, конечно. Мысль человеческая не может удержаться в границах предписанного ей механической гипотезой стеснительного режима, рвет искусственные нуты и настойчиво требует договаривать правду о мире до последнего конца: она не мирится с допущением, что жизнь мира протекает в железных тисках мертвых законов, не освещенных светом целевых перспектив и не обвеянных дыханием зиждительного разума. Мир без регулирующего начала, хотя бы и развивающийся по строго определенным нормам, нормы без нормирующего агента, – для незатуманенного сознания нечто совершенно невыносимое. Допущение, что все течет, кружится, исчезает, захваченное мертвыми зубцами какой-то гигантской машины, возникает по воле механических комбинаций материи, предопределенных всемогуществом откуда-то появившихся законов, и пропадает в круговороте вещества, вызывает горячий протест со стороны нравственного сознания. Нравственное сознание горячо протестует против недостойной роли, которая выпадает на долю человека с его высокими запросами в такой тягостной обстановке всемертвящего механизма. Если мир есть всего только грандиозная мастерская, действующая, неизвестно с какою целью, без хозяина, то я, человек наделенный кем-то разумом и даром понимания всего и правом спрашивать о целях во всем, – могу ли я не возмущаться, когда мне говорят, что объективных целей и наперед обдуманного плана в мировой жизни нет? Если их нет, то нет оправдания и моему существованию. Но тогда: зачем я живу? Я ведь не только жив, но и мыслю, не только мыслю но и полон великих порывов и вдохновенных устремлений за грани конечного и условно ограниченного; у меня есть, в душе моей живут бессмертные идеалы; они сращены с природой моего я. Мне невозможно их выбросить за борт, как ненужный балласт, ибо это есть то, что составляет самую подлинную сущность моего характера как человеческой личности.
Когда мне говорят, что природа неумолима, что она не знает жалости и сострадания, что в свой срок я неизбежно попаду под тяжелые колеса мировой машины и буду раздавлен и стерт, как плесень, и исчезну без остатка, я не могу не возмущаться всем напряжением своего сознания и требую ответа: зачем же все это: зачем жизнь, если она навсегда прерывается смертью? Зачем красота человека, если она оканчивается безобразием трупа? Какой смысл силы, которая превращается в бессилие небытия? Где примирение этой трагедии мысли, мечущейся между колыбелью рождения и могилою тления?
Строгая наука на эти вопросы отвечает кратко: «я знаю только законы причинных соотношений предметов и явлений; их удостоверяю и формулирую. Телеологические перспективы выходят за границы моего опыта и исследования; я их не касаюсь. На все эти «зачем» у меня нет ответа».
Но популярная научная философия смелее и увереннее: она говорит больше, но дает испытующей мысли гораздо меньше. Чистая наука, по крайней мере, просто отказывается от всякого руководительства на путях философии жизни; научная философия берется отвечать на поставленные вопросы, но, оказывается, не только не облегчает положения, но создает его полную безвыходность, своим авторитетом намертво закрепляя и как бы санкционируя тот порядок механического бытия, который вызывает такое возмущение здравого сознания. Говоря, что вопросы целей – вне ее компетенции, точная (позитивная) наука не утверждает, что их (целей) нет; научная философия определенно и категорически заявляет, что они не существуют. Она сполна отрицает, в частности, мысль об исключительной ценности человеческой личности в порядках жизни: человек не составляет исключения рядом с другими представителями животного мира. Как те, так и он всего лишь звено в цепи механического развития все той же материальной субстанции, вся его так называемая духовная жизнь не есть какой- либо исключительный своеобразный феномен, поднимающийся выше механически устойчивой материи, а всего лишь момент в ее саморазвитии, – о какой-либо предустановленной осмысленной выше материальной или загробной цели в применении к человеку не может быть к речи («научный опыт, – говорит Геккель, – не знает никаких сил, которые были бы лишены материальной основы; не знает он никакого духовного мира, который существовал бы вне природы и выше ее»). Человеку, как и другим представителям жизни, назначено завершить свой круг развития в условиях механических и затем отойти в лоно материи. Цель жизни – смерть, естественно наступающая после изнашивания и разрушения тканей.
Но разве это утешение для мысли, отрицающей тиранию материи? Разве это удовлетворение совести? Наконец, разве это вообще ответ на тревоги живой души? Если бы я мог этими спокойными рассуждениями повелеть замолкнуть всем голосам разумного сознания, тогда дело решалось бы благополучно. Но, не переставши быть человеком, я не в состоянии того сделать. У Чехова в. одном рассказе («Палата № 6») выведен врач, по русской медицинской традиции, атеист, но не лишенный способности логически мыслить. Коснувшись в своих думах проблемы жизни с точки зрения материалистической философии, даже он, добросовестный исповедник материалистической догмы, не может удержаться, чтобы не высказать горечь искреннего недоумения и недовольства на коренные и самые тяжелые пробелы в материалистическом жизнепонимании. Кто стоит, как он, на материалистической позиции, тот не может не чувствовать себя «как бы в ловушке, из которой нет выхода». «В самом деле, – рассуждает доктор, – против его воли вызван он (человек) какими-то случайностями из небытия к жизни... Зачем? Он хочет узнать смысл и цель своего существования, ему не говорят или же говорят нелепости; он стучится, – ему не отворяют; к нему приходит смерть – тоже против его воли»... «Зачем мозговые центры и извилины, зачем зрение, речь, самочувствие, гений, если всему этому суждено уйти в почву и в конце концов охладеть вместе с земного корою, а потом миллионы лет без смысла и цели носиться с землей вокруг солнца? Для того чтобы охладеть и потом носиться, совсем не нужно извлекать из небытия человека с его высоким, почти божеским умом, и потом, словно в насмешку, превращать его в глину»
«Обмен вещества! Но какая трусость утешать себя этим суррогатом бессмертия! Бессознательные процессы, происходящие в природе, ниже даже человеческой глупости, так как в глупости есть все-таки сознание и воля, в процессах же ровно ничего. Только трус, у которого больше страха пред смертью, чем достоинства, может утешать себя тем, что тело его будет со временем жить в траве, камне, жабе... Видеть свое бессмертие в обмене вещества так же странно, как пророчить блестящую будущность футляру после того, как разбилась и стала негодною дорогая скрипка».
А затем: если смерть – окончательный итог жизни, чем жить до той роковой минуты, когда твой труп опустят в могилу? Что делать с вопросами вечности, с порывами к идеальному, с муками нравственных противоречий? В чем же тогда оправдание жизни человека? Во имя чего тогда стоит жить, и стоит ли жить?
И это все вопросы для научного только разрешения непосильные, потому что выходят за черту научной досягаемости. И наука объективная, наука опыта и точного факта минует, обходит их, так как в ее богатых опытных материалах нет данных для ответа на эти беспокойные запросы духа. И тот, кто с этими вопросами обратился бы к честному представителю подлинного научного знания, услышал бы, несомненно, один ответ: положительная наука работает вдали от этих вопросов; с ними надо обратиться в другое место, к представителям иных изысканий...
У того же Чехова есть очень проникновенно и живо написанный рассказ («Скучная история»), весьма хорошо поясняющий данную мысль. Глубокий старик профессор, с лишком 30 лет с честью занимает университетскую кафедру, добросовестный и честный работник; верит в науку непоколебимо, убежден, что «она есть самое прекрасное и нужное в жизни человека... что только ею одною человек победит природу и себя«; имя его гремит не только в России, но и за границей. И вот этот ученый старик на закате дней, когда особенно назойливо, неотвязно ежеминутно в голове выплывают докучливые думы о пройденном жизненном пути и смысле его, после тщательной самопроверки ловит себя на ужасном вынужденно сделанном самому себе признании, что не для чего жить, что те 62 года, которые прошли, надо считать пропащими, что в его пристрастии к науке, в стремлении познать себя по методам науки, – во всех мыслях, чувствах и понятиях, какие он составляет обо всем, нет чего-то самого главного самого важного, чего-то общего, что связывало бы все это в одно целое, нет того, что называется общей идеей или богом живого человека... «А коли нет этого, – заключает горестно профессор, – то значит, нет и ничего«. И эта опустошенность мысли после десятков лет научной работы обидно и трагически скоро сказалась. Молодая, мятущаяся, искренняя душа попыталась найти у него поддержку в тяжком кризисе совести; это его воспитанница с разбитой личной жизнью и с порывами к осмысленному подвигу. Придавленная, как тисками, драмой своей души, она приходит к своему старому другу и учителю и, бледнея, сжимая руки на груди, порывисто, с отчаянием, – наконец с рыданиями просит: «Помогите, помогите мне!.. Ради истинного Бога скажите скорее, сию минуту: что мне делать?.. Вы мой отец, мой единственный друг! Ведь вы умны, образованы, долго жили. Вы были учителем! Говорите же, что мне делать»?» И... слышит от профессора ответ: по совести, Катя, не знаю, а вместо разъяснения того, о чем спрашивает измученная девушка, слышит с натянутой, растерянной улыбкой произнесенные жалкие слова: «Давай, Катя, завтракать! Будет плакать».
Таких трагических душ – мы это хорошо знаем – много, и все они так же болезненно спрашивают о путях жизни у научных авторитетов и так же обречены уходить от них ни с чем, с невыплаканными слезами отчаяния, потому что у науки нет чем отереть эти слезы и чем выпрямить исковерканное страданиями сердце.
«Не знаю» – это в устах научного работника единственное слово для всех ищущих у науки помощи в установке разумных устоев жизни. Что такое добро, что такое зло? Во имя чего стоит быть честным, справедливым, милосердным, героем, подвижником? «Не знаю», – отвечает наука. Есть ли бессмертие, вечная жизнь? «Не знаю». Чем вдохновлять твою энергию на братолюбивую работу, на устройство социального благополучия? «Не знаю»...
Тогда какая же цена научным приобретениям, гению точного знания, прогрессу материальной техники? В вопросах жизни и смысла ее, как теперь ясно, – настолько относительная, что мысль ученого даже сверх меры отягощенного многознанием, если она не ведает или отрекается от религиозной философии, поникает в полном бессилии и смущении, когда становится лицом к лицу с этими вопросами, и всего один шаг отделяет иногда это смертельно тягостное чувство разочарования в положительном знании от решения добровольно оборвать запутанную нить неосмысленной всесторонне жизни. Помните глубокую, мрачную грусть Фауста, потрясенного убеждением в полной ненужности научных знаний, раз ими нельзя добиться абсолютной истины. Помните, как он, изведавший досыта плодов от древа познания и не переступивший от него к дереву светлой жизни, прощаясь со своим кабинетом пред решенным самоубийством, говорит черепу полуиронически и полутрагически:
«Что хочешь сказать мне ты, пустой череп, скаля на меня свои зубы? Не то ли, что, подобно мне, и твой мозг смущенно искал лучшего и, теряясь в потемках, жалким образом заблуждался в жадном стремлении к истине?.. А вы, мои инструменты, не смеетесь ли вы надо мною, со всеми вашими колесами, зубчатыми полосами, валами и скобками? Вы должны были служить мне ключом, чтобы отпереть ворота, пред которыми я стоял; но я вижу что бородка вашего ключа зазубрилась и не может повернуть замка. Таинственная для нас даже среди светлого дня природа не позволяет совлечь с себя покрывала, и то, что соблаговолит она открыть нашему уму сама, никогда мы не познаем насильственно помощью наших рычагов и механизмов».
В переводе на более прямой язык эти же мысли прекрасно изложил известный немецкий проф. А. Гарнак. «Наука, – говорит он, – не в состоянии дать смысла жизни. Я позволю себе сослаться на свой личный опыт, на результат моей серьезной 30-летней работы над такими вопросами. Чистая наука – дивная вещь: жалок тот, кто пренебрежительно относится к ней или притупляет в себе интерес к познанию. Однако на вопросы откуда, как и зачем, она и в наше время так же не в состоянии ответить, как и 2-3 тысячи лет тому назад. Она дает нам знание фактов, вскрывает противоречия, связывает явления и исправляет обманы наших чувств и представлений. Но где и как начинается, куда и как ведет кривая линия мира и нашей собственной жизни, на этот вопрос наука не дает ответа.
Наиболее выразительным показателем неотвратимо рокового уклона ad absurdum, по которому логически правильно идет «научно»-материалистическое мышление в вопросе достоинства и смысла человеческой жизни, может служить недавно получившее широкую известность учение нашего русского ученого И. И. Мечникова, работавшего в парижском Пастеровском институте. Недавно вышел (уже вторым изданием) сборник его статей по естествознанию под заглавием «Сорок лет искания рационального мировоззрения», где профессор соединил главным образом те из своих работ, которые проникнуты одной общей мыслию и направлены к выработке и уяснению с материалистической точки зрения «основ общего воззрения на человеческую жизнь». Свое учение проф. Мечников назвал теорией ортобиоза. Это научно-философский синтез естественных данных по вопросу о человеческой жизни и ее назначении, имеющий целью открыть научный путь к преодолению гнетущего страха смерти, который делает особенно загадочной и непостижимой с безрелигиозной точки зрения тайну человеческой жизни. Сущность этого учения такова: человек есть один из потомков низшего животного царства, достигший путем медленной эволюции громадного перевеса в мозговых органах перед своими сородичами. Организация человека – и физическая, и так называемая психическая – далека от совершенства. Человек полон всевозможных дисгармоний и нецелесообразностей. В числе этих дисгармоний самая беспокойная – это страх смерти, который необходимо всячески победить. Средства для этого простые: надо тщательно наблюдать за правильною работою всех органических функций, оберегая себя от излишеств и физических, и умственных и старательно ухаживая главным образом за физиологией питания и работой пищеварительного тракта. Кто будет верен этому совету, того ожидает нормальная старость, постепенно приводящая к потере инстинкта жизни и к появлению инстинкта естественной смерти. На самый же основной вопрос о разумном назначении человека дается до поразительности упрощенный ответ: человек наилучшим образом выполнит свое назначение, если он наилучшим же образом использует свои природные силы, как в области физиологии, так и в моральной и социальной, и приготовит для себя путем ухода за собой приятную старость с хорошо развитым инстинктом естественной смерти. И... все. Т. е. возможно больше практического благоразумия, бережного обращения и экономии в трате сил, хорошая доза здорового эгоизма и больше всего телесной и духовной гигиены! Неправда ли, все просто, ясно, элементарно. Но если немного вдуматься во все это, каким в конце концов безысходным, холодным ужасом вест от подобной философии человеческой жизни. Слушаешь и кажется: если бы не крупное имя научного специалиста, – такую цинически-эпикурейскую проповедь легко принять просто за сознательный и злой памфлет. Более грубо унизить человека, как это сделано здесь, намеренно нельзя. Ведь в окончательном итоге учения об ортобиозе получается, что самосознание человека, его чувство собственного достоинства как разумной личности, понимание им вечности, тоска и порыв к ее идеалам – все это психическая болезнь, которую надо лечить специфической противорелигиозною и противофилософскою прививкой (как бывают особые прививки против дурных болезней). Т. е. от имени науки выражается всеми словами полное пренебрежение и неуважение к самим дорогим движениям человеческого духа и проповедуется, что все ценнейшие особенности его природы, которыми он безгранично возвышается над видимым миром, по существу, не нужны ему и даже вредны, и потому идеальное стремление его жизни – это так или иначе избавиться от них и возвратиться к блаженству животного спокойствия не только в жизни, но и пред лицом смерти. Одним словом, мятущемуся душой человеку рекомендуется целительное средство: постарайся забыть, что ты человек и тверже помни, помни ежеминутно, что ты только животное.
Показательно тут то обстоятельство, что подобный взгляд высказывается в качестве итога, выношенного ученым в течение сорока лет искания рационального мировоззрения, – после того как ученый этот имел достаточно времени и добросовестного усердия точнейшим образом пересмотреть все положения науки, соприкосновенные с вопросами философии, религии и морали, и учесть решительно все, что в состоянии сказать наука по этим вопросам с точки зрения своих ресурсов. Это уже гораздо больше, чем частное мнение частного человека. Это, если хотите, последняя и окончательная декларация научной философии о пределах своей компетенции в проблемах жизни. Разумеется, проф. Мечников менее всего думал о том, что он произносит роковой приговор над наукою: напротив, судя по его заявлению, что единственно только в науке человек найдет всю правду о жизни и ее идеалах, он в своем учении об ортобиозе думал лишь об ее престиже. И, как видите, устами его сказана печальная для материалистической философии, но бесспорная правда: положительная наука не только бессильна в решении извечных вопросов человеческого существования, но насильственное применение ее методов и данных к этой области логически правильно приводит к всецелому упразднению авторитета и ценности морального и интеллектуального я человека.
По благословению
Блаженнейшего Владимира, Митрополита Киевского и всея Украины
Издано в рамках совместной издательской программы ИЦ «Пролог» и Киевской Духовной Академии