4. Приложения
1. Воспоминания об отце А.П. Голубцове55
(Мария Александровна Голубцова)
«Папа для меня не имеет возраста. Я запомнила ярче всего его последние годы, когда ему было за 40. Он был высокого роста, хотя не казался высоким, так как не был худ; ходил большей частью опустив голову и несколько на бок и всегда о чем–то думал. Густая грива темных мягких волос до половины закрывала высокий лоб и мешала ему; после бани, старательно их причесавши, он повязывался белым сложенным платком и становился тогда ужасно похожим на пожилую деревенскую бабу. Из–под нависших бровей смотрели живые голубые глаза; когда он смеялся, они смеялись и искрились, но когда сердился – страшными они становились.
Губ его я никогда не видала, а также подбородка; они едва угадывались в его густой, окладистой бороде. Все мы, а особенно мама, так привыкли к его волосатому виду, что терпеть не могли, когда он сильно постригался, а он любил иногда подразнить маму. Нос у папы был крупный, мясистый, но не бросался в глаза, потому что все черты лица были крупные, как и вся вообще его представительная фигура. Мама вспоминала, что в юности, худой, со своей непослушной шевелюрой, он был весь какой–то особенный; это подтверждают его студенческие карточки.
Папа одевался до крайности скромно; он принципиально не хотел тратить на себя и донашивал свои вещи до последнего.
Летом неизменно носил старый чесучевый пиджак, а другой, новый, был для выходов. Под него полагалась чесучевая рубашка фантазия, непременно с отложным воротничком, подвязанная вместо галстука шнурком витым с помпонами на концах. Крахмальных воротничков, особенно стоячих, и манжет терпеть не мог и надевал их только в официальных случаях – на лекции, в церковь, в гости. Папина чесуча стиралась и гладилась всегда отдельно; и это лежало на моей обязанности. Бывало, папа, как–то особенно мягко и даже виновато улыбаясь, скажет: Маруська, выстирай и почини мне! «Папа, да ведь тут уж и чинить–то нечего, видишь, какая труха. Правда, на локтях и на полах спереди одни дыры». «Ну, ничего, последний раз, уж как–нибудь затяни». Новую чесучу было гладить очень трудно, особенно если не уследишь, и она пересохнет; спрыскивать ее нельзя, а то выйдут пятна темные, и папа рассердится. С лица гладить нельзя – ласы получатся, и с изнанки – никак не прогладишь. Вот, бывало, летом жарко-жарко, и пыхтишь с ней, потом придешь в прохладный кабинет, где сидит папа, повесишь вещь и получишь в награду его ласковый благодарный взгляд. Да, кажется, это была единственная услуга, которую ему я оказывала...
Зимой папа часто дома ходил в теплом своем халате. Сперва он был серый, строченный черным сутажем, с шелковым лиловым поясом, кисти его тяжелые и нарядные доставляли всем ребятам годовым и моложе немало удовольствия. Потом тот халат перевернули на изнанку и он стал пестрый в зеленую с красным клетку, и папа уже стал стесняться выходить в нем к посторонним. Раньше он иногда принимал даже в халате студентов, заходивших по делу ненадолго. Папины брюки ;для меня кажутся все одинаковыми, он носил большей частью черные в мелкую полоску английского образца, и носил их, как и все, очень подолгу, так, например, лет 10 они назывались новыми, а потом переходили в разряд старых, перевертывались, чинились, пока не поступали в распоряжение какого-нибудь мужичка или ходивших к нам нищих. Татар или старьевщиков у нас никогда не водилось. Все ношенное или почему–либо непригодное, иногда совершенно новое, но не нужное, с папиной точки зрения, немедленно отсылалось «на родину» – в Ильинское или на Черную Заводь, на Поргу, где жили сироты, оставшиеся после полных папиных братьев: дяди Толи, дяди Коли и дяди Алеши. В торжественные случаи папа надевал фрак. Вероятно, за всю свою жизнь он носил только один, а в другом лег в могилу. Во фраке всегда ходил на лекции, : полагалось тогда в Академии. Бывало, в среду и в четверг, часов в одиннадцать чинал одеваться, брал свои книжки, надевал пальто и, хмурясь, выходил через парадное – он единственно и ходил через него, а мы – все ребята – через кухню шли, и мама тоже. На улице зимой папа не разговаривал, боясь, чтобы не захворали его больные бронхи, или говорил осторожно, подняв воротник. Ходил он емном ватном пальто, непременно с барашковым воротником и в высокой барашковой же шапке. Всегда очень аккуратный; однако и шапку донашивал до дыр, желая на себя тратиться. Очень редко, и то, когда был моложе, и в сильные морозы, надевал свой енот, как это было тогда в моде, и тогда казался большим и важным барином.
Летом было у него пальтецо, большей частью коротенькое и жило всегда не меньше 10 годов. Шляпы носил соломенные, одного и того же фасона и хорошей соломки.
Да, Александр Петрович одевался скромно и держался скромно. И нам заведал: не лезь вперед, дожидайся, когда тебя отметят. В церкви ли, в гостях, всегда старался он встать и сесть где–нибудь в уголку, говорить тихо. Даже на лекциях своих держался так, как будто он и не профессор вовсе. Генеральского тона я нигде не наблюдала; наоборот, мне даже иногда становилось обидно за него, зачем он так скромно и тихо вел себя. Наши швейцары в Историческом Музее, где читал ; лекции для Училища Живописи, Ваяния и Зодчества, и те куда были важнее, чем профессор Голубцов.
День папы
Папа вставал зимой и летом рано, часов в 6–7, это была сперва деревенская привычка, а потом уже необходимость. Без чаю, тотчас он садился за работу в кабинете, бывало, зимой еще темно, а он уже тихонько крадется мимо, чтобы не разбудить нас. Иной раз ищет какой–нибудь нашей тетради с письменной домашней работой, которую надо подавать в этот день. Найдет, прочитает, легонько подчистит на нескладных местах и почти всегда сделает выговор, что плохо написано. Во избежание этого я частенько с вечера прятала свои сочинения; он придет, поищет, не найдет и, видя, что я проснулась, спросит: «А где сочинение? Дай–ка мне почитать». «Папа, да ведь все равно подавать надо». «Я только посмотрю знаки...» встанешь, а папа торопится читать, волнуется, задерживает меня и торопливо говорит: «Вот здесь надо две точки, зачем тире? А здесь в скобках что? Не нужно – так надо зачеркнуть: так не пишут» – «У нас пишут. Ну давай, полчаса девятого». – Сейчас, ты пей чай». Наконец, одеваешься, бежишь за тетрадкой; а папа все еще что–то скоблит своим маленьким вовсе сточенным коричневым ножичком. Пока выйдешь, смотришь, папа уже гуляет по нашей аллее, березовой, от мостика к дону, остановит, строго осмотрит нас, все ли в порядке – калоши, чулки и шубки – и, сохрани Бог, если нет – вернет домой. Свободно вздохнешь, когда оставишь далеко позади и папу, и дом.
Да, я и забыла сказать, что обычно папа готовил нам и утренний чай; всем полагалась утром или чашка молока с белым хлебом или яйцо, а потом чай. Папа редко пил с нами, а больше потом, проводивши нас в гимназию; этого момента, когда он засядет за книги, нее мы нетерпеливо ждали, вначале, бывало, еще выйдет по каким–нибудь хозяйстненным делам, ну а потом уж плотно – можно не бояться, шалить и заводить шумные игры. Разве уж только что случится: кто–нибудь упадет, ушибется, или очень раскапризничает маленький грудной, какой–нибудь Лелька или Павлик, что папа быстрыми шагами, испуганный выскочит из кабинета: «Что, что такое?». Так он сидит до завтрака. В 12 часов полагалось у нас чаепитие, хоть маме оно и не нравилось, и сколько раз хотели его отменить, ничего не выходило. Всегда папа виновато говорил: «Олечка, а не поставить ли нам самоварчик, я что–то озяб». Да как было не озябнуть, сидя неподвижно 2–3 часа в холодном и сыром кабинете. С полу дуло, от окон – того больше. Потом, когда я подросши, занималась в кабинете летом, я хорошо поняла, отчего папа никак не мог обойтись зимой без чаю в 12 часов. Умственная работа истощает быстро и мозг требует отдыха и возбуждения. Вот почему папа, придя в столовую, где всегда из кухни тянуло теплом, пахло мягким хлебом, и весело кипел самовар – вот почему папа довольно улыбался и потирал руки, садился на свое обычное место, слева от самовара. За завтраком бывали всегда только младшие дети, старшие учились. Подавалась всегда жареная картошка, иногда просто огурцы с хлебом или сливочное масло. Папе наливали стакан крепкого чаю с лимоном, он брал себе на колени последнего малыша, шутил с остальными и так сидел за 2–3 стаканами, пока не остывал совершенно самовар. Все, бывало, уйдут по своим делам, а папа сидит, греясь и отдыхая от своей работы. После завтрака опять затворится он до обеда. Что он делал? Писал в это время, т.е. до 1908 года, свою докторскую: «Соборные чиновники и особенности службы по ним». Материал приходилось выбирать из старых текстов и освещать его исторически. На столе у папы всегда лежали тома полного собрания русских летописей, с обычными его заметками красным или синим карандашом. Рядом можно было видеть тексты греческие и латинские и груды на новых иностранных языках. А среди них отдельные листочки мелкомелко и черным-черно исписанные папиным почерком, тоже не размашистым, 4– 5 страниц. Но вот около 3–х часов начинают появляться учащиеся. Сперва прибегают из гимназии женской девочки, потом мальчики. В столовой собирают обед, папа встречает детей и по глазам, а то даже по походке на дворе знает, у кого не ладно. Идет понурый, боязливо смотрит и не шалит – дела не важны. Если бежит весело и уверенно раздевается – значит, принес пятерку. «Ну что, спрашивал тебя? По какому предмету? Что? А поднимали? Кого же Тихон Павлович спрашивал? Наташу Цветкову? Так. Ну, а классную по математике выдали? – 4-. А почему не 5; ну–ка, покажи». И это у каждого так выспросит. Потом позовут обедать, за папой посылался обычно кто–нибудь из младших. «Папа, иди обедать». «Хорошо», – скажет он, не поднимая головы. Пройдет минут 10, мы съели первое, – папы нет. Опять пойдут. «Папа, идите обедать!». Придет и осердится: «Что не ждете?» – «Да ведь дважды за тобой посылали!» – «А я и не видал».
За обедом почти всегда разговор о том, что нового в гимназии. Что учителя делили в классе, что спрашивали, какие темы письменные. Если папа был в духе, все сидели вольно и весело. Если же не в духе, за столом было скучно, тихо, иногда пугающе тихо. Младшие часто не любили кислой капусты и придвигали ее к стенкам глубоких тарелок. «Вы что там чиричите! Все есть!» Капризничать или вовсе не есть у нас не полагалось. «Что!» – только скажет папа, да посмотрит – и все обойдется. После обеда папа дожился на часок другой спать и если был малыш 2–х лет, то зазывал и его всякими гостинцами и хитростями. Дети терпеть не могли того отдыха и как, бывало, скажешь после обеда: «Папа зовет», так – в плач. Если уж очень разревется, папа положит на кровать, пришлепнет сверху рукой и скажет сердито: «Ну, спать, молчать!» – тот поплачет тихонько и уснет. Старших ребят во всякую погоду отправлял гулять, строить гору или просто пройтись пред чаем. В тот же промежуток от 4 до 6 ходили к нам заниматься студенты, готовившие кого нибудь к гимназии (Ник Ив. – Ваню и меня, Ник. Ник. [Раввинов?] – Серегу, Наташу, Нарбеков – Петю; с остальными занимались мы сами, и если брали кого, то ненадолго). В таком случае часто чай пили в зале, вместе со студентами, и тут уж велись разговоры ученые.
Обычно же, даже если были гости, для детей ставился другой самовар, они пили всегда в столовой. Часов в 6 все садились по своим местам. Папа последний уходил из–за чая; он любил вечером поговорить за самоваром. Бывало, трешь чашки и обсуждаешь с ним разные дела. И мама иной раз тут сидит, а то – в детской комнате. Зимой везде зажгут лампы и сядут заниматься, каждый на строго определенном месте: Ваня в зале за круглым столом, за другим – Сережа и Петя. В занятной – я и Наташа, в детской – мама с младшими. Папа в кабинете. Там тихо в передних комнатах. Шумно только в столовой и в детской. Мама шьет или учит кого–нибудь, вроде Нюрки, читать по кубикам. Наташа с Петкой то и дело приходят туда же с разными недоразумениями, а через часик, другой – отвечать уроки. Мама сквозь сон плохо их слышит, он устала, бедная, за день, и их монотонное чтение вовсе ее усыпляет. Папа сидит в кабинете, и к нему без особой нужды никто не суется – страшно. Начнет спрашивать и то и се, не отделаешься. Разве уж понадобится бумага или перышки, тогда пойдешь. Он полезет в левый верхний ящик, вытащит несколько листов и спросит: – «А тебе на что? Сдвинет на лоб, свой зеленый колпачок, который носил всегда, предохраняя свои глаза от света, посмотрит и снова уйдет с головой в свои книги. Только маленькие 3–4-летние ребята не боялись ходить в кабинет; у папы в конторке или в шкафу всегда бывало что–нибудь сладкое, оно–то и притягивало к себе. Подойдет, бывало, такой малыш к двери, просунет голову и посмотрит, в каком папа настроении. Если улыбнется, влезет весь и прямо к шкафу; если сердит, дверь снова затворяется. Некоторые были храбрее и не обращали особого внимания на папино настроение, и если что было вкусное, ходили очень усердно и мешали заниматься. В таком случае устраивали всякие заграждения: в зале на столе ставили сову (такая у нас была лампа) или вешали на папину дверь на ручку обезьянку или просто мочалку, но это не всегда помогало, и папе приходилось отбояриваться печением или пастилой. Часов в 10 подавали ужин. Младшие уже иногда засыпали, их будили. Старшие, не кончивши какого–нибудь изложения, были угрюмы и усталы. Мама тоже клевала. «После ужина, Маруська, мы с тобой пойдем гулять». «Хорошо!» Поужинали. «Папа, пойдем. – Да, знаешь, тяжело, как–то после каши». «Ну, пойдем, папа, ты обещал». Папа нехотя надевает шубу, и мы отправляемся вдоль заснувших улиц. Ходили всегда по Вифанке, по направлению к Черниговской... Темно. Огоньки в низеньких домиках едва мелькают. Вдали лают, перекликаясь, собаки, да стучат сторожа. Мы идем молча: папе нельзя говорить на морозе, а я так что–нибудь скажу и тоже молчу. Хорошо так, тихо, морозно, безлюдно. Ворочаемся домой. Все почти полегли. Папа ложится, берет газету и скоро засыпает...»
(Написано 4 июля 1921 г., село Атово в десятилетнюю годовщину смерти отца).
2. О проведении праздничных дней в семье Голубцовых
(Иван Александрович Голубцов)
(Письмо братьям от 4 июля 1920 г., Москва)
«Дорогие ребята! Поздравляю вас всех с нашим великим родным праздником и с именинниками, а Нюру и Сережу со днем Ангела. Как хотелось бы мне, чтобы праздник у вас был настоящий – с обедней в Троицком соборе и со звоном в «Царя».
... Помните ли, как, прийдя ото всенощной, все были уже в предпраздничном настроении, за ужином папа делился впечатлениями от службы, говорил, что хорошо спели, или что вышло неудачное, после ужина как собирались в залу и рассаживались чинно на запретных в прочее время диване и креслах, мама садилась за рояль, папа понукал нас петь под музыку, а большей частью, не добившись от нас толку, сам начинал в полголоса или какую–нибудь песнь канона или богородичен, вроде и сегодняшнего «Приидите празднолюбцы»... А на утро снова чистка и новый смотр и новая служба... Помните, как приходили мы от обедни большей частью врозь, – мы поскорее, папа попозже, а мама всегда дома встречала нас» побывав сама «у Красюка»56 или у ранней, встречала с накрытым уже столом, с поданным самоваром и пирогом. А когда ходила она в собор и заходила потом куда–нибудь в лавку, помните, как усталая поднималась она по кухонной лесенке и кто–нибудь из маленьких, а последнее время – Сима, всегда бежал к ней навстречу и, не дав взойти на последнюю ступеньку, висел у нее на шее. Помните, как потом приходил с парадного папа, и мы все в большие праздники шли его поздравлять, а затем, уже и кончив чай пить и пирога наевшись, все–таки садились за стол снова и слушали, что начинал рассказывать папа... А он, глядя на нас, обычно говорил маме: «Ну, уж дай им еще пирожка» или «Ну уж, налей им еще с вареньицем»... А там в зале начинался разговор о какой–нибудь прогулке после обеда... Разве эти праздничные чаи не были нашими домашними вечерями любви? Так много ее было тогда за столом, и так непосредственно выражалась она, и так проникала все мгновения праздника... А этот самый праздник разве не налагал каждый раз своего особого отпечатка на все наше настроение? Помните этот Петров день со службой в Успенском соборе? Разве не вставали в этот день как–то особенно пред сознанием эти мощные фигуры первоверховных апостолов; такими же большими представлялись они, как их изображения на стенах и сводах Успенского собора. А помните, как искренно начинал в такие дни говорить папа о их апостольском величии, о торжественности праздника этого в Риме, и помните, как хотелось, чтобы сбылись папины мечты о путешествии в Рим, разве не чувствовалась его любовь к нам в эти минуты с особой силой?! Вся ученая его профессия ушла его в Вечный Город с его катакомбами, в которых, казалось, папа жил сам, шал их наиболее тихие и наиболее жуткие уголки... И мы держали его на Красюконке, мы заставляли его любить эту Красюковку... больше катакомб. – Разве не другое настроение, не другие разговоры и мечты царили у нас в день Сергиев или день Ильин? Тут праздновали две родины – 1–я и 2–я, и снова воображению рисовались или медведь преп. Сергия, его келья в темном лесу, или огненные кони пророка Илии, засухи и грозы, далекое Ильинское на Шаче с дедушкиной могилой И снова папа дополнял наши настроения рассказом о житии преп. Сергия или о прошлом Лавры или о храмах ее и ризнице или своими воспоминаниями об отце–покойнике и бабушке, об их буднях и праздниках, их трудах и бедности, и мотом запевал вдруг тропарь Илии славному... И ярко казалось, что эта невиданным где–то одиноко на холме среди лесов приютившаяся церковь Ильинского погоста умеет праздновать свой праздник не хуже нашей всероссийской богатой Лавры А разве не наполнялись дни другим своим содержанием в дни Преображения, Успенья, Покрова и т.д...»
3. Мои воспоминания о профессоре Александре Петровиче Голубцове
(прот. А.П. Введенского)
Я окончил Академию в 1908 г. Следовательно, в июне сего года я простился с любимым всеми студентами профессором Александром Петровичем Голубцовым. С того времени прошло 58 лет. За это время, скажу словами А.С. Пушкина: Немного лиц мне память сохранила. Немного слов доходит до меня, А прочее погибло безвозвратно. Но наша память подобна догорающей лампе. Вот–вот она погаснет. И действительно – погасла, а через минуту она ярким пламенем вспыхивает, освещает тьму комнаты и вы все видите, как на ладони.
Вот эти вспышки света, появляющиеся в нашем сознании при нажиме памяти, я и хочу предложить вниманию Вашего Высокопреосвященства57.
Я окончил Черниговскую Духовную Семинарию первым учеником и как таковой был послан на казенный счет в Московскую Духовную Академию.
Получив прогонные (10 руб.), я 16 августа со страхом и трепетом выехал в Москву. Приехав на Киевский вокзал, а взял извозчика и переехал на Ярославский вокзал. Там уже стоял поезд на Сергиево. Но публики было столько, что нечего было и думать о получении 1–го, места. Но попался носильщик, которого я и до сих пор с благодарностью вспоминаю. Он схватил мои вещи и, протолкав публику, вошел в вагон и я за ним. Мне попалось место возле окна. Напротив меня сидел солидный человек, внушающий к себе доверие по одному своему виду. Я снял с себя плащ и остался в семинарской тужурке с погонами на плечах, на которых было вышито серебром три больших буквы ЧДС.
– Это что за форма? – спросил приятным баритоном мой сосед.
Я ответил, и между нами завязался приятный разговор, который помню и до сего дне [так в письме].
– Едете в Академию поступать? -Да.
– Думаю, что едете во всеоружии?
– Готовился добросовестно, но что толку от моей подготовки.
– Ничего не понимаю.
– Видите в чем дело. В детстве я долго болел. И меня пичкали бромом, который совсем отнял у меня память. Поэтому я урок [твержу],58 но через день забываю его. Так что я едва–едва донесу свои знания до экзамена.
– Ничего, ничего. Господь поможет Вам. Не теряйте только надежды на Него. Теперь по случаю знакомства нашего закусим. Я угощу Вас своими любимыми копчушками. Эта рыбка мягкая, нежная и притом очень вкусная.
Я стал было по своей застенчивости отказываться, хотя страшно хотел есть. Но мой знакомый похлопал меня по плечу и сказал:
– Довольно! Довольно!
Я, помню, оторвал хвостик от положенной на бумагу рыбки, а мой знакомый рассмеялся, положил еще другую и сказал:
– Вот ваша порция. Все поешьте и не отказывайтесь, а то заставлю еще больше есть. Сказано народом: «Гость подневольный человек»!
Закусили, а тем временем поезд подходил к Сергиево.
– Ну, давайте познакомимся. Я – профессор Академии – Александр Петрович Голубцов. А Вас как величают, молодой человек?
– Александр Петрович Введенский.
– Так вы, значит, тезка мой! Очень приятно. Отныне я Ваш помощник и покровитель. Чувствую, что Сам Господь вручил Вас моему попечению. Вашу руку
Мы подали и пожали друг другу руки. Я был на верху счастья, надежд и очарования.
В Сергиево профессор взял извозчика, усадил меня и сам сел рядом со мною.
Поехали. Но едва доехали до первого домика, стоявшего на косогоре, как извозчик остановился. Громадная толпа народа перерезала нам путь. Извозчик начал кричать.
– Дорогу, а то всех вас подавлю. Разойдись!
Толпа шарахнулась в сторону и нашему взору предстала необыкновенная картина. А именно. Возле дома стоял совершенно раздетый, но в кальсонах и рубахе человек и кричал:
– Пустите, я хочу приложиться к мощам Преподобного Сергия. А жена его держала за руки и молила:
– Сережа, вернись, оденься, и я вместе с тобой пойду до Преподобного.
– Ах, Боже мой, – вполголоса пробурчал мой тезка. – Да ведь это профессор Академии и домовладелец сего дома лишнюю рюмку хватил и потому куролесит.
Александр Петрович слез с дрожек, подошел к раздетому товарищу и говорил громко, так что и я был свидетелем сего инцидента.
– Сережа, друг мой! В таком виде идти к Преподобному грешно. Ты этак оскорбишь память Преподобного и опозоришь себя. Вернись! Оденься, и мы вдвоем пойдем. Но только сперва протрезвись.
Виновник скандала повиновался и вернулся домой. А Александр Петрович сел па дрожки, довез меня до Академии, поручил швейцару отвести меня до инспектора, а сам вернулся на место происшествия.
«Какой добрый, примерный друг и сослужитель!» – подумал я.
Инспектор повелел швейцару отвести меня в комнату №1, которая была внизу сии квартиры. И там я познакомился со своими новыми товарищами, приехавшими держать экзамены из Полтавы, Курска, Витебска и Пензы.
Отдохнувши, я принялся повторять предметы, по которым предстоял экзамен. Экзамены начинались 21 августа. В моем распоряжении еще было 2 дня.
Первым экзаменом был письменный. Накануне его Александр Петрович вычнал меня и предложил пройтись по прекрасному саду, расположенному перед Академией. Как только мы вошли во внутрь сада, профессор предложил посидеть и отдохнуть.
Я любовался зданием Академии. Профессор неожиданно задает вопрос:
– А помните, какой писатель назвал русский народ Богоносцем? и почему?
Я ответил: – Ф.М. Достоевский, который знал идеалы русского народа, его пастырей и учителей, воспитавших его на Евангелии и Библии.
– Прекрасно. Вы еще на досуге продумайте эту тему.
Я два дня думал по этому вопросу, а через два дня Инспектор Академии давал ним экзаменационную тему по русскому письменному: «Воспитательное значение библии». Я написал благодаря А.П. – на 5.
Сердечное спасибо тебе, мой добрый учитель! За эту помощь я ежедневно утром и вечером молюсь Творцу Вселенной о упокоении твоей доброй души.
Поступив в Академию, я первым долгом счел познакомиться с ее библиотекой. Мне передавали прямо таки басни о всезнающем библиотекаре Попове. Говорили о нем, что он знает так хорошо библиотеку, что назови ему любую книгу, и он скажет – в каком шкафу, на какой полке стоит она.
Нахожу кабинет библиотекаря, вижу – сидит Ал–др Петрович и возле него куча книг. То библиотекарь подобрал Нашему папе нужные ему книги. И я заметил, что Ваш папа никогда не обременил служителей доставлять ему на дом книги. Иногда сам приносил домой и журналы и книги. С библиотекарем он дружил всегда благодарил сии его услуги.
В первое воскресение после начала занятий я пошел в Академическую церковь. И там сразу заметил Ал–дра Петровича. Стоял он и молился. Крестное знамение полагал истово, благоговейно и кланялся в пояс. Сначала я думал, что он старообрядец, но оказалось – настоящий православный христианин.
Приятно было видеть чистоту православия в его лице.
Замечу кстати, что его примеру следовали и студенты всех курсов Академии, а также посещавшие храм из Сергиева Посада.
Как–то раз мой товарищ Щетинин, живший в одной комнате со мной, пришел поздно вечером и говорит:
– Товарищи! Я только что из гостей, был у проф. Голубцова».
– Как же ты попал к нему? – все чуть не разом спросили его.
– А сам профессор позвал меня к себе и попросил меня переписать красивым, четким почерком для печати его рукописи. Сначала я с трудом разбирал его рукописания, а после привык и без труда разбирал его археогогические сочинения. Платит он с листа. И платит очень для меня сходно. Зато супруга его, Ольга Сергеевна, потчует дивными пирогами. Я согласен отказаться от гонорара, но от пирогов – никогда. Такие они вкусные. Куда нашим кондитерам.
Профессор в присутствии Щетинина рассказывал все академические новости. И мы, студенты, завидя Щетинина, спрашивали его, а ну–ка расскажи, что там в сферах слышал. А Щетинин, бывало, отвечал: «Новости не так вкусны, как подовые пироги». И тут в сотый раз описывал их. А раз принес и с собой для пробы. И я пробовал и находил, что таковых действительно не едал на своем веку.
Начались беспорядки. Они порождены были группой наших братушек – Болгар, Сербов, Черногорцев, Румын, Греков, которых в Академии было достаточно, которые не учились, а только играли в карты, пьянствовали, развратничали. Они и подняли шумиху, звали к забастовке. Русские студенты, прежде чем дать свое согласие, порешили узнать мнение проф. Св. Писания Нового Завета Муретова, задав ему такой вопрос: не противоречит ли Св. Писанию забастовка?
Профессор явился на сходку и в присутствии Ректора Еп. Евдокима и др. профессоров дал такой ответ: если вы добиваетесь хорошего, то можно, а если плохого, то нельзя.
Но тут поднялся Александр Петрович и сказал:
– Дорогие студенты! Я очень рад, что вы хотите согласовать свое поведение со словом Божиим. Позвольте в таком случае напомнить слова Ап. Павла: «Всяка душа властем предержащим да повинуется. Несть бо власти, аще не от Бога. Тем же, противляяйся власти – Божьему поведению противляется». Так и вы, дорогие студенты, поступайте, и Бог благословит ваше доброе намерение.
Забастовка была сорвана. Ректор Академии, благословляя Александра Петровича, сердечно благодарил его за спасение.
Но после братушки привели патентованных агитаторов, и они повернули дело по–другому.
Церковная археология читалась в Академии на 3 курсе. Но я, не дожидаясь пошел к Александру Петровичу еще на 1–м курсе.
Читал он в 4–й аудитории. Я пришел, уселся на последней парте и стал ожидать.
После звонка он через одну минуту тихонько открыл дверь, вошел в аудиторию и остановился. Высокий, представительный, с небольшой бородкой, он выслушал молитву и, поклонившись направо и налево, взошел на кафедру и стал говорить о стилях древних и новых храмов. Подробно остановился на византийском стиле и стал художественно описывать константинопольский храм Св. Софии.
Во время описания я заметил, что румянец появился на его щеках, глаза горели и он был один восторг, одно очарование.
Вот все крохи, которые сохранила мне память о Вашем папе. Общее мнение
Самый тихий,
Самый кроткий,
Самый благородный,
глубоко верующий –
самый трудолюбивый
и к студентам относился
как брат, более – как родной отец.
Мир праху его!
А.П.Голубцов с выпускниками МДА 1906 г. в июне 1905 г.: Н.А. Титовым (Курская ДС.) s А. 11. Крутиковым (Костромская ДС) и А.А. Успенским (Костромская ДС).
В семейном альбоме Голубцовых–Смирновых сохранилось несколько фотографий выпускников Академии с их дарственными надписями А.П. Голубцову в тч. от Ал–ара Гр. Халанского (МДА1891), проходившего по делу Самарина–Кузнецова, и И Ф. Полянского (МДА 1892), будущего московского святителя и священномученика митрополита Петра Крутицкого59. На следующей странице даются их фотокопии.
* * *
См. [9|, ч. 3. с. 66.
т.е. в ц. Михаила–Архангела наискосок при богадельне, построенной Красюком. Ранняя обедня служилась и в Лавре (С/'.).
Воспоминания помещены в 3–4 недатированных письмах к ал. Сергию (Голубцову) периода 1968–1971 гг., судя по ним. Частично цитировались нами выше, см. с. 23.
В машинописи инно ошибочно iiociaii/icim «нижу», и лсмстительности – «ныучу».
О них см. в наших книгах: «Московское Духовенство в преддверии и начале гонений» М 1999 I и «Профессура МДА в сетях Гулага и ЧеКа» М 1999 г.