Глава первая. Путь от Каира до Суэса

Апрель, 19, четверток. До восхода солнца я готов был в путь на Синай. Душа моя стремилась к Богу; и я уединился в благолепном храме патриархии и, преклонив колена перед образом Спасителя, поручил себя Его святой воле и милосердию, а облобызав лик Богоматери, мысленно воззвал к Ней: «Пресвятая Дева! Ты превозмогла все труды и опасности в шествии Твоем сюда по пустыням. Подражаю терпению Твоему и укрепляюсь верой Твой на предлежащем мне пути».

Из храма я возвратился в патриаршие горницы и тут застал здешних друзей своих. Они пришли напутствовать меня своими благожеланиями и советами. Сердце мое благодарило их и любило.

Настал час путевый. Все мы поехали к Синайскому подворью. Тут у ворот ожидали нас властные старцы и отправились с нами за город. Напрасно я уговаривал одного из них, девяностолетнего инока Симеона, остаться дома: он не послушал меня. Любовь его умастила мою душу. Он познакомился со мной в сирийском городе Триполи, в ноябре 1843 года.

Скоро промчались мы на проворных ослах за ворота Каира и прибежали к месту, называемому Биркет Ель-Хадж, что значит «пруд поклонников», где поджидал меня расторопный переводчик мой копт Ибрагим в кругу навьюченных верблюдов. Тут я простился с добрыми старцами. Наше прощание было молитвенное, братолюбивое, сердечное, с святым лобзанием.

Наступил восьмой час пополуночи. Я со спины одного наклонившегося бедуина влез на высокого верблюда и лег в финиковой плетенке под полотняным навесом, привязанной поперек сего пустынного животного. Старцы еще раз простились со мной, и поезд мой двинулся по дороге поклонников (Дерб ель-Хадж) Было ветренно и холодно.

Лежу. Подо мной тяжелый верблюд ступает и сильно мечет меня то в одну, то в другую сторону, как воду в кожаном меху. Мне больно, а не знаю, как облегчить свою боль. Хватаюсь руками за обруч плетенки, но руки отрываются от него. Сажусь на край ее и кладу ноги на шею верблюда: но голова моя стучится о твердый навес. Дала мне знать себя верблюжья ходьба! Что шаг, то боль!

Поезд мой тянется гусем и то – искривляется, то – выпрямляется. Седоки качаются взад и вперед. Холодный и резкий ветер бушует в пустыне и мчит по земле густой туман. Крупный песок сечет лицо. Камешки хрустят под тяжелыми, но мягкими ступнями верблюдов. А мне больно. Колыхаюсь, креплюсь, молчу, терплю и наблюдаю над собой и над тем, что вижу.

Плодородные поля, нивы и сады за нами; мертвенная пустыня перед нами. Смотрю вдаль и вижу лишь песчаные бугры на песчаной равнине, усеянной разноцветными камешками.

Страдаю и чувствую свое страдание. Душа, как соглядатай, видит судорожное движение тела и подкрепляет его силой воли своей.

Вспоминаю Агарь и Измаила, томившихся в пустыне, Ревекку, Лию и Рахиль, путешествовавших на верблюдах; и это воспоминание служит мне укоризной в малодушии, облегчает мое страдание, усугубляет мои силы.

Лежу, креплюсь, считаю часы и минуты, измеряю ими пространство, скучаю однообразием пустыни, жажду покоя.

Наконец, к величайшей отраде моей, в три часа и тридцать минут после полудня поезд мой остановился на ночлег в самом начале равнины Ел-Мы́́грех. Бедуины тотчас поставили и укрепили мою кущу. Я ринулся на походную кровать и чувствовал, что у меня нет сил и для отдыха, так я измучился.

Вечерняя прохлада немного укрепила меня, а любопытство вызвало из кущи. Смотрю вокруг и вижу один песок и кое-где зеленые кочки: их неохотно ощипывают верблюды и частенько посматривают на табор наш, как будто что-то манит их к нам. В самом деле, бедуины приготовляли для них лакомую пищу, зеленый, сухой горох, накладывая его пригоршнями в торбы. Как только они кончили это дело и позвали верблюдов к ужину, крича им: «таале», т.е. «поди сюда», эти горбуны, один за другим, рысью прибежали в табор, и каждый из них с заметным услаждением всунул рыло в свою торбу, скорехонько подогнул свои ноги и начал жевать сладкий горох, не торопясь и соблюдая всю благопристойность верблюжью.

Ветер утих. Солнце закатилось. На небосклоне, во всех точках видимого слияния его с землей, появилось радужное кольцо, но поблистало лишь несколько минут и начало тускнуть, тускнуть и вдруг исчезло. Его похитил сумрак. Тогда бедуины развели пищеварные огни. Их зарево отразилось на смуглых лицах и придало им особенную выразительность. Я подошел к сим чадам пустыни. Смотрю: одни из них месят тесто, другие готовят из него опресноки, третьи посошками уравнивают прогоревшие угли и, нагребая на них горячую золу, пекут под ней эти лепешки. Когда они были готовы, все бедуины сели кружком и за скудным ужином начали разговаривать по-своему. К ним подошел верблюжонок и протянул свою курчавую шейку в их круг. Бедуины едят и говорят: а он смотрит и слушает, как будто понимает их речи.

Угасли пищеварные огни. Засветились звезды на небе. Чист их блеск в пустыне, приятно его отражение. Синие бездны неба приманили к себе мою душу; и она вместе с умными Силами начала славить и величать всемогущество, премудрость и благость Бога всевышнего и вечного.

Было дивное безмолвие на небе и в пустыне. Было велие спокойствие в душе моей. В таборе все спали мирно и сладко. Близ моей кущи зеленой лежали полукругом десять седел; и против каждого из них тихо спал верблюд, протянув длинную шею по остывшему песку. Я прислушивался к их дыханию. Оно сопровождалось шипением.

Наконец сон одолел и меня.

20, пятница. Он укрепил мои силы.

Перед восходом солнца верблюды пошагали. Я пошел позади их. Казалось, они двигались медленно, но я едва-едва поспевал за ними. Куда мне равняться с верблюдом в ходьбе? В один шаг сего пустынного ходока укладывались мои два и три шага, да и широкие ступни его не тонут в песке, а только оставляют на нем легкое напечатление подошв и раздвоенных ногтей; мои же узкие стопы вязли в нем непрестанно и запинали ход мой. Трудно было идти; от верблюдов пахло нехорошо; в горле сохло, во рту накипала горечь. А ложиться в плетенку не хотелось.

Минул шестой час дня. Я ускорил шаги свои; и спутники, хотя нехотя, шли за мной торопко. Ибо таков обычай на Востоке: когда старший в караване идет пешком, тогда и все зависимцы от него не смеют идти на чужих ногах.

Отец мой! Не пора ли нам садиться на верблюдов? До ночлега далеко; пешие не дойдем, – сказал мне Ибрагим.

– А! Ты устал.

Переводчик никогда не должен уставать советовать господину своему все, что ему приятно в новом пути.

– Но мне весьма неприятно садиться вот в эту плетенку и перекидываться в ней с боку набок. Я лучше пойду пешком.

А кто вам присоветовал ехать так на верблюде?

– Признаться, сам я выдумал этот способ. Мне казалось так лучше, покойнее.

Помилуйте! Никто не ложится поперек верблюда на ходу. Так нельзя сохранить равновесия в теле.

– Что же мне делать?

Садитесь на моего Эджина. Он идет легко и спокойно. Только не шевелите бумагой. Когда он услышит шелест ее, испугается, бросится в сторону, и вы упадете.

– Спасибо за предостережение. Но ты же как поедешь?

Я сяду в вашу плетенку.

– Да она разобьет тебя.

Попытаюсь и, если будет несносно, возьму легкого верблюда из-под вьюка, а вашего тяжелого нагрузим.

Я послушал доброго советника и сел на Эджина. Он пошел, словно конь. Мне было хорошо. Легкое наклонение взад и вперед показалось даже приятным после вчерашних толчков. Тут я испытал, что езда на хорошем верблюде не так тяжела, как говорят о ней, и поставил себе за правило путешествовать в каждой стране по примеру ее жителей. А переводчик мой, хотя и страдал жестоко в моей плетенке, но не покидал ее, как будто хотел доказать, что у него терпения не менее моего.

Свыкшись с ездой на верблюде, я сидел на нем смело и поворачивался во все стороны. Около меня были вода и еда.

В равнинной пустыне ел-Мыгрех было не жарко и весьма тихо. Лишь изредка ощущалось легчайшее движение успокоенного воздуха с тихим гулом и свежим веянием.

Эта пустыня есть обширная и ровная плоскость, возвышающаяся над поверхностью Нила на несколько сажень. Путник, проходя ее в прямом направлении от запада к востоку, ничего, кроме песка, не видит перед собой налево; а справа взор его пересекается низменным кряжем горы Мыгрех ел-Ве́бера, из-за которого выглядывает гора Гарба́н. Яркий свет солнца обливает эти желто-темноватые высоты. Вся поверхность Мыгрехской пустыни усеяна камешками, по большей части, кремнистыми, разной величины и разного рода и цвета. Впрочем, отлив черный господствует на всем пространстве. Здесь нам нередко попадались голые остовы верблюдов. Смерть поспевает везде. Из городов и селений, с морей и рек, из лесов и с полей она заходит и в пустыни и тут поедает свои жертвы. Страшно думать о ней там, где утробы гиен и шакалов служат гробами.

Не помню, во сколько часов мы доехали до места, называемого Дар ел-Ха́мра, на котором поклонники, едущие в Мекку из Каира, останавливаются на ночлег. Тут одиноко стоит колючая акация и дает слабую тень. На ней я заметил ветошки. Они означают, что вблизи находится могила какого-то правоверного, умершего на пути к гробу Магомета. Одно живое дерево растет в этой пустыне, да и то служит надмогильным памятником. Не залюбуешься в таких местах; зато сосредоточиваешься в себе самом и размышляешь или творишь святую молитву.

От Дар ел-Хамра мы ехали около полутора часов до приземистой насыпи, сделанной при копании колодца, который называют Бир ел-Батр. По словам Лепе́ра, этот колодец начали рыть в 1676 году. А Буркхардт (1815) заметил, что некто Али Бек, приказав копать его и в глубине двух сажен с половиной не нашедши воды, оставил неблагодарную работу. При мимолетном взгляде на это место я вспомнил пророческое слово о кладенцах сокрушенных и безводных, с которыми сравнены лжеучители. И в наше время многие мыслители подобны этим кладезям. Их мудрования, по-видимому, глубоки. Ищешь в них истины, этой живой воды, утоляющей жажду духа, но не находишь и чувствуешь одно распаление ума, крушение сердца и внутреннюю тоску. То ли дело вера, внушенная матерью и привившаяся к душе в часы коленопреклонной молитвы, совершаемой, бывало, на одной половой доске с нею. С этой верой не вжаждешься во веки. Без нее я не доехал бы до ел-Батра и воротился бы из безводной и знойной пустыни, пролегающей между Нилом и Чермным морем.

Вера есть могущественная сила. Ею превозмогаешь все неудобства и неприятности на трудном пути к святому месту; а молитвой веры и священными воспоминаниями услаждаешь их горечь.

От ель-Батра до Уади Хуфе́йри мы ехали около двух с половиной часов, подвигаясь неприметно к низменным воскрылиям горы Мыгрехской. Эта уади, т.е. широкое и плоское русло иссохшего дождевого потока с зеленой пажитью для верблюдов, по уверению арабов, простирается до селения Бельбеис в северо-западо-западном направлении. В нее впадают другие мелкие русла, по коим дождевая вода течет в область Шуркийскую, – древний Гессем, где сыны праотца Иакова пасли стада свои. В Хуфейри дорога поклонников, по которой мы шагали, совпадает с другой стезей, ведущей из Каира в Суэс и называемой Дерб ел-Анкебиэ. Наши проводники хотели было ночевать в этой уади, но я, желая поспеть завтра в Суэс, приказал им подвинуться ближе к горе Авейби́д, которая высилась перед нами налево. Поезд мой потянулся далее. Верблюды на ходу жадно ощипывали тернистые кочки полузеленые, полуопаленные солнцем. Прошел еще час с небольшим в пути; и мы расположились ночевать на месте, называемом Реджум Еш-Шаугириэ, по имени небольшого племени бедуинов, которое живет у Каира в Каид-Беге и держит множество верблюдов. Эти бедуины в 1815 году провозили тут кофе из Суэса в Каир и были ограблены и побиты другими братьями их по пустыне.

Минула половина четвертого часа пополудни, когда синайские арабы водрузили мою кущу. Стало быть, я сегодня ехал в течение десяти часов, но не утомился много. А переводчик мой едва дотащился до ночлега уже пеший. Его разбило в моей плетенке. Решено было изрубить ее и сжечь.

Солнце в пустыне, склоняясь к западу, палит более, нежели в полдень. Ибо раскаленные горы и пески увеличивают жар его и блеск. Я укрылся от него в своей куще и на походной кровати терпеливо ожидал прохлады вечерней. Разгоряченная кровь волновалась во мне. Тяжелые вздохи часто вылетали из груди и воздымали мои руки, покоившиеся на ней крестообразно. Я мог произносить только самую краткую молитву: «Господи помилуй». Эта молитва в пути и после пути по знойной пустыне, дивно как, соразмерна с нашей немощью! А Бог и эту искру души видит так же, как и пламень ее.

Перед закатом солнца я потребовал чаю и велел налить в самовар нильской воды, запасенной в бутылках. Но она была так горяча в них и издавала такой неприятный запах, что нельзя было пить ее; а в двух бочках и в кожаных мехах была гораздо свежее. Тогда еще раз я понял, что в путешествиях надобно сообразоваться во всем с обычаями, приемами и порядком жизни тех туземцев, страну которых проходишь волей или неволей. Городское умничанье не остается без наказания в пустыне. Пусть этот случай послужит уроком для других.

После чаю я пошел любоваться камешками здешней пустыни. Многие из них очень красивы. Круглота их в безводном месте доказывает, что в таком виде они образовались сами собой. Между ними попадались мне такие, которые очень похожи на мячи, грибки, и булки. Я наполнил ими свои карманы и, воротившись в кущу, подал домочадцу своему Ивану половину белой каменной булки. Он обманулся бы разительным сходством, если бы не чувствовал большой тяжести пустынного хлебца.

Солнце позна запад свой. Чистое небо голубое, во всех точках видимого слияния его с землей, препоясалось радужной лентой. Я любовался этой разноцветной тканью и говорил сам себе: «Справедливо небошественный апостол назвал Бога «Отцем всякия утехи»; ибо не только слово Его, не только благодать Его, но и вся природа радует чад Его своими прекрасными явлениями». Ненаглядный пояс небесный развился на короткое время и скрылся под лазуревой ризой Бога, усеянной звездами. Я начал читать псалом: «Благослови, душе моя, Господа. Господи Боже мой, возвеличился еси зело: во исповедание и в велелепоту облеклся еси. Одеяйся светом, яко ризою, простираяй небо, яко кожу...» При этих словах взор мой устремился вглубь звездного неба, и я не мог продолжать молитвенного псалма, погрузившись в созерцание славы Божией, которую поведают небеса. Живое понимание всемогущества, премудрости и благости Творца и Вседержителя возбуждало во мне чистейшие чувствования: изумление, благоговение, смирение перед Ним и любовь к Нему – подателю жизни и бессмертия. Я стоял как бы в храме. Над самым теменем горы Авейбид блестела полярная звезда, словно лампада вверху иконостаса. Разные созвездия украшали небесную твердь, как святые образа – церковь. Сквозь мерцания млечного пути видны были многие светила. Они горели, как свечи пред ликом Ветхого денми. Темно-синий свод неба знаменовал мне непроницаемые судьбы Божии. Я поручил себя провидению Вседержителя.

Было тихо в пустыне, освещенной звездами. Вдали от нашего кочевья горы Авейбид и Атага́ бугрились, как темные волны. Моя куща бросала длинную тень. Близ проводников моих полудикий осел, которого синайские отцы вели в монастырь свой для работы на мельнице, рыл борзым копытом песок и потрясал железной цепью, которой привязали его к седлу, как будто хотел найти в земле воду, чтобы утолить свою жажду. Арабы давали ему пить из деревянного корытца, но он отворачивался от них. Дикое упорство его поразило меня. Своенравный, он хотел лучше терпеть жажду, нежели принимать питье от человека, который оковал дикую свободу его. Этот онагр беспокойно озирался во все стороны, как будто замышлял бегство и разгульную жизнь в обширной пустыне. Бедуины, подкрепив свои силы хлебом насущным, шумно разговаривали по-своему, пошевеливая посошками утухающее огнище. Два синайские старца молились безмолвно. Да усладится беседа их с Богом живым! Я еще раз поручил себя провидению Божию.

Так прошел второй день мой в пустыне.

21, суббота. Утром в семь часов все было готово к отъезду. Верблюды, подняв свои тяжести, перестали реветь. Я пошел за ними позади их погонщиков. В движении была и мысль моя. «Верблюды, – думал я, – созданы Творцом в шестой день мира и определены на службу человеку в песчаных пустынях. Значит, эти пустыни нужны нам. Для чего же они распределены на поверхности земли? Вероятно, для сосредоточения большого жара, дабы он оттуда волнами разливался в разных направлениях и, производя теплые ветры, умерял холод стран полунощных. Бог сотворил все премудро на пользу человека. А дух человеческий, кроме многих других потребностей, имеет неодолимое стремление к усовершению себя в тиши и уединении. Итак, ему нужна пустыня: и Бог дал ему не одну. Из пустынь принесены народам верования и законы. В пустынях процвели, как крины, Моисей, Илия, Иоанн Предтеча, Антоний Великий, Василий Великий, Иоанн Златоустый, св.Евфимий, св.Савва, Иоанн Дамаскин. В пустынях развиты были самые высшие силы человеческого духа, как то: созерцание Бога, прозрение в будущность, видения, чудодейственность. Наконец, в пустынях люди укрывались от неправды и злобы своих братий».

Думая так, я шел легко. Утро было прохладное. Солнце неутомимо катилось по небу голубому. Верблюды терпеливо несли мою рухлядь и людей туда, куда вел меня Бог. Арабы напевали однотонные песни, соразмеряя такт их с ходом пустынных животных. Звуки в воздухе слышались и шаги на песке напечатлевались в одни и те же мгновения. Верблюды хотя и корноухи и хотя сами ревут отвратительно, но любят слушать напев человека. По этому я судил, что голос наш немало способствовал к обузданию животных и к покорению их нашей воле.

Спустя час с небольшим после отъезда от ночлега мы дошли до места, где дорога поклонников совпадает со стезей Басатинской, ведущей из Каира в Суэс южнее. Тут у подошвы горы Авейбид дождевые воды разделяются: одни сбегают на запад к Нилу, а другие на восток к Чермному морю. Стало быть, это место есть самое возвышенное. От Нила поднимаешься к нему нечувствительно. Тут я сел на своего верблюда. Вдруг послышался тончайший и нежнейший голос какой-то птички. Он несся с каменистой горы Авейбид. Пернатая пустынница не пела, а свистала протяжно, одним тоном и с расстановкой. Что она выражала таким звуком? Не знаю. Один Бог ведает чувствования птиц небесных. А мне такой голос крылатушки показался благовестом, призывающим путника к молитве. Я вспомнил стих псалмопевца: «на горах птицы небесные превитают: от среды камения дадят глас», и начал петь тихо псалом: «Благослови, душе моя, Господа, и вся внутренняя моя, имя святое Его» и проч.

Распевая его, я зорко всматривался в местность. Мы шагали между двух гор, Авейбид и Атага́, в не тесной, но и не широкой долине, по взволнованной поверхности. Все это место, обе горы и их отрасли, составлены из известкового раствора и совершенно обнажены. Казалось, мы проходили по длинному храму, недоконченному и непокрытому, которого стены, северная и южная, еще ничем не украшены. Гора Авейбид, тянущаяся с запада на восток, низка, а противоположная ей Атага стоит, как исполин могучий, плечистый, ребристый и грозный. Эта гора есть сложность темно-известковых скал с примесью кремнистого хряща, кои разнообразно и вычурно высятся одна над другой, составляя одно ненаглядное целое. Она резко отделяется от смежных холмов и пригорков и в сравнении с бледной окрестностью окрашена густо-темно. Смотря на нее, я думал, что она-то и есть та гора Божия, к которой Моисей просился у фараона на трое суток, чтобы там принести жертву Иегове вместе с израильтянами. Действительно, от Нила до нее три дня пути. Эта же гора есть тот Веельсепфóн, при котором народ Божий ополчился перед чудесным переходом через Чермное море.

В одиннадцать часов мы прошли поперек ложбины Емшаш, которая со своим руслом тянется на северо-восток и, как говорят арабы, огибает крепостцу Аджруд с севера и оттуда поворачивает к Красному морю и теряется в прибрежной пустыне. В сей ложбине, немного выше помянутой крепости, на запад от нее, есть колодезь, Бир Емсаш, будто бы с порядочной водой. С дороги не видно его.

Минул полдень. В теснине меж гор, раскаленных солнцем, было чрезвычайно жарко и душно. Верблюды шли медленно. Гортань моя сохла. Силы мои изнемогали. Хотелось отдохнуть. Но отдыхают ли в раскаленной печи? Надлежало ехать далее. Стезя привела нас к невысокому отрогу Атаги, который лежал перед нами поперек и, казалось, преграждал нам дорогу. В этом отроге искусственно сделан узкий проезд меж скал. Как этот проезд, так и близлежащий, приземистый холм арабы назвали мне Ел-Мундул. Я вспомнил библейский Мигдол, у которого израильтяне ополчились прямо против Веельсепфона (Атаги) Тут стезя, по которой ездят из принильского селения Абузабе́ль в Суэс, сходится с прочими тремя дорогами, как то: с Хаджийской, Анкебийской и Басатинской. Посему надобно думать, что египтяне во время Моисея держали тут военную стражу, которая могла уведомить фараона о движении израильтян. Переводчик говорил мне, что Мундульский холм недавно служил засадой разбойников бедуинов, но Мегмет-Али паша1 египетский успел выгнать их оттуда. Проезжая мимо сего холма, я заметил на нем кучи камней. Они, вероятно, суть остатки той древней стены, которую видел Пококке в 1762 году2.

По выходе из Мундульского ущелья дорога в Мекку стелется прямо к соседней крепости Аджрудской, а путь в Суэс отклоняется правее на юг. Тут взору представляется песчаное поле, которое постепенно понижается к Чермному морю, расстилаясь у подошвы Атаги. Оно совершенно походит на те пустыни, кои мы проехали. Там-сям видны обнаженные при́выси, бугры и полосы солончаковые; но нет ни одного дерева, ни одного кустарника и никакой зелени.

Аджруд, в еврейской Библии Фихахирóт, в славянской – Придворье (Исх. 14:2), т.е. пристанище путников, есть небольшое четвероугольное укрепление. Тут мусульмане на пути в Мекку ночуют и запасаются водой. Желая поспеть в Суэс, до которого от Аджруда надлежало ехать еще четыре часа, я отложил обозрение сей крепости до возвратного пути, тем скорее что от несносного жара изнемог, да и склонение дня к западу (на часах моих значилась половина третьего) не позволяло медлить в голой пустыне, где томила меня жажда и где зной иссушил всю влагу в моих устах и очах. Опаленный, жаждущий, сляченный от продолжительной езды, я едва-едва держался на верблюде и ничего не видел ни перед собой, ни направо, ни налево. Помню только, что глотал такой жар, какого, кажется, никогда в моей жизни не вдыхал и не выдыхал. В такой мучительной истоме пройдено было пространство трехчасового пути от Аджруда до колодца Бир Суэс, находящегося в маленьком укреплении. Тут меня сняли с верблюда. Я едва стоял на ногах. Синайские старцы уговаривали меня провести ночь на этом месте. Но я взглянул на Суэс, до которого оставался один час езды, и ретивое подсказало мне: потерпи еще немного, завтра отдохнешь на чудесном поморье. Увлекшись этим заманчивым внушением, я пожелал старцам доброй ночи и пошел пешком вперед, пока наши арабы поили своих верблюдов, неохотно пивших солоноватую воду в первый раз по выезде из Каира. Сделав свое дело, они обогнали меня. Переводчик советовал мне сесть на верблюда, но я не послушал его, воображая, что крепкая воля придаст мне силу на час, и поступил весьма неблагоразумно. Ибо верблюды, торопясь на видный им ночлег, пошагали довольно скоро, и я отстал от них далеко. На половине пути по мокрому и соленому песку мои силы исчезли. От усталости и жажды я изнемог до такой степени, что упал на землю. Во рту ощущалась несносная горечь. В левой полости живота было больно. Я начал кричать, чтобы подвели ко мне верблюда. Напрасно! Никто не мог меня слышать. Ибо поезд мой уже приближался к Суэсу. Положение мое было затруднительно. Ни взад, ни вперед! Не помню, сколько времени я пролежал в соленой пустыне. Солнце закатилось. Сумрак сменил свет. Мне стало страшно. Страх придал мне силу. Я встал и кое-как, ворча, крепясь, молясь, добрел до палатки, которую Ибрагим поставил на самом берегу Чермного моря, между Суэсом и холмом Кольсумским. Он приветствовал меня с благополучным приездом, а я упрекнул его за то, что он покинул меня одного в пустыне, и лег спать.

* * *

1

Автор использует также другой вариант написания этого имени – «Мегмет Алипаша», – прим. электронной редакции.

2

Voyage de Richard Pococke. T.1, Paris, 1772.

Комментарии для сайта Cackle