Богословский синтез
Никейский Символ веры: объединяет или разделяет?
Чрезвычайно важно, чтобы современное экуменическое движение согласилось избрать исторический подход в качестве главного фокуса на совещаниях, подобных нашему. Многие из критически настроенных историков-эрудитов XIX в. настойчиво доказывали, что история – это лишь совокупность перемен, а то, что некоторые полагают вечными истинами, на самом деле – лишь отражение тех обстоятельств, которыми они были порождены. С позиций такого релятивизма рассматривалось и Священное Писание – Новый и Ветхий Завет, и чаще – и куда более решительно – утверждения, принадлежавшие исторической церкви.
Преобладание такого «исторического» подхода к богословию было совершенно неприемлемо для тех, кто не желал терять веры в неизменность и спасительность апостольской истины. Что же касается непросвещенных верующих, то они нередко склонялись к отрицанию исторической учености как таковой. В протестантизме (особенно американском) они стали тяготеть к фундаментализму. В католицизме во время долгого правления Пия IX их главной заботой была не проблема соответствия, но сохранения исторической церкви и ее постоянного, институционально установленного магистериума. Результатом этой заботы стали декреты Ватикана о власти и непогрешимости папы. Православие также испытывало похожую озабоченность. Библеистика стала тяготеть к фундаментализму, церковное же руководство порою выступало с весьма спорными утверждениями вроде того, что непогрешимые истины могут непогрешимо возвещаться только вселенскими соборами. К счастью, ни одной из этих тенденций не дано было развиться в полноценную догматическую позицию. Православная Церковь всегда воспринимала себя как церковь Предания, как церковь, почитающую и толкующую Писание и сохранявшую веру не только благодаря официальным постановлениям Вселенских соборов, но и в богослужении, в духовной жизни и в живом опыте всего народа Божьего.
Соответственно, сегодня перед нами стоит задача определить место, занимаемое Никейским Символом веры в Предании, в котором мы видим общий для всех христиан источник486. Православные богословы чувствуют себя как дома в рамках этой, по сути, преимущественно исторической методологии, главное же недопонимание может возникнуть при попытке связать Предание с природой самой Церкви. Но не существует способа определить, что такое Предание, не придя к общему взгляду на Церковь.
Доникейские экклезиологические предпосылки
Изучать раннюю Церковь, отказавшись от исторической методологии, невозможно. Однако историческое знание о раннехристианских общинах не может основываться исключительно на документальных свидетельствах, которые достаточно скудны. Если мы хотим понять подлинную природу экклезиологии в апостольский и послеапостольский периоды, нам, помимо прочего, необходимо рассмотреть опыт и видение Церкви, естественные для древних христиан в их понимании спасения во Христе – т. е. в их богословском восприятии новых животворных отношений между Богом и людьми и людей между собой.
Поскольку в данном случае нас интересует именно никейский период, я вынужден буду ограничиться четырьмя моментами, характерными для более ранних, доникейских времен, которые порой противоречат нашему взгляду на соборные и конфессиональные нововведения «Константиновой» эпохи.
1. Прийти к христианской вере никогда нельзя было путем простых, личных умозаключений или суждений: только через смерть и воскресение в таинстве Крещения наше существование обретает новое измерение в общении с воскресшим Телом Христовым. Общение это реализуется в Евхаристии. Именно Евхаристией определялись в древней Церкви вера и правила поведения. Само собой разумелось, что Церковь является евхаристическим сообществом и что
догматы представляют собой преимущественно сотериологические декларации, цель которых состоит в очищении изначального образа (εικών) Христа – истины – от искажений различными ересями, чтобы помочь христианскому сообществу сохранить правильное видение Христовой истины и жить в этом ее присутствии и этим ее присутствием в истории487.
2. То, что «епископальный» принцип церковной организации, соответствующий описанию, который мы находим в посланиях сщмч. Игнатия (ок. 110), был принят повсеместно, можно объяснить только ссылкой на «евхаристическую экклезиологию»: «Где будет епископ, там должен быть и народ, так же, как где Иисус Христос, там и кафолическая Церковь»488. Модель церкви определяется евхаристическим собранием, которым руководит сам Христос (или тот, кто предназначен действовать как Его «образ»), охраняя провозвестие апостольской веры, а также согласие и единство общины489. «Известное дарование истины"(charisma veritatis cerium)490 приписывалось епископам не в силу их персональных магических качеств как наследников апостольского преемства, которыми они наделены лично, но как предстоятелям (προϊστάμενοι) евхаристического собрания. «Епископ – преемник апостолов постольку, поскольку являет общине образ Христа»491. К сохранению и исповеданию веры относились не как к простому историческому наследованию, передающемуся подобно информации от одного индивида к другому, но как к харизматическому бытию, как к ответу Духа тем, кто взыскует его, как к божественному отклику на призывание (έπίκλησις) Церкви.
3. Во II столетии Церковь оказалась перед лицом серьезной угрозы, вызванной появлением множества вероучительных и мистических утверждений, провозглашаемых теми, кого впоследствии стали называть гностиками. Ответом гностицизму стала концепция Церкви, разработанная сщмч. Иринеем Лионским в соответствии со взглядами Игнатия, которая обеспечила экклезиологическую основу для становления канона Писания и канона веры. Гностики заявляли, что христианское учение распространялось через людей, наделенных особой харизмой – даром передавать традицию от поколения к поколению. Эта харизматическая власть была спонтанной, а сама передача осуществлялась тайно, так что проследить подлинность тайной цепочки, которой – как утверждали лидеры гностиков – они связаны непосредственно с апостолами, было невозможно. Споря с гностиками, Ириней не отрицал харизматической природы учительной функции церкви, однако утверждал, что поставление учителей не может быть ни тайным, ни индивидуальным решением, оно должно происходить публично, в процессе всеобщего литургического и евхаристического общения. Свидетельство каждой общины должно сверяться со всеобщим согласием поместных церквей. Этим консенсусом, в конечном итоге, и определялся канон веры и канон подлинных апостольских Писаний. По сути, Ириней считал «каноническое» и «апостольское» понятиями почти синонимическими. Путь к обретению подлинной веры, утверждает он, пролегает через евхаристическую реальность каждой поместной церкви, которая удостоверяется непрерывным преемством епископского служения и всех церквей. «Наше же учение согласно с Евхаристиею, и Евхаристия в свою очередь подтверждает учение», – пишет он492.
Принявши это учение и эту веру, – продолжает он, – Церковь, хотя и рассеяна по всему миру, <...> тщательно хранит их, как бы обитая в одном доме <...>. Не иначе верят, и неразличное имеют предание церкви, основанные в Германии, в Испании, в Галлии, на Востоке, в Египте, в Ливии, и в средине мира493.
[Потому] все, желающие видеть истину, могут во всякой церкви узнать предание апостолов, открытое во всем мире; и мы можем перечислить епископов, поставленных апостолами в церквах, и преемников их до нас, которые ничего не учили и не знали такого, что эти [гностики. – И. М.] бредят494.
4. Сохранение подлинной апостольской веры никогда не было следствием ни интеллектуального заключения, ни философского обоснования – оно относилось к сфере сотериологии. Выясняется, что древнейшие вероисповедные формулы были частью крещалъной литургии.
Именно потребность в формальном подтверждении веры путем произнесения крещаемыми катехуменами вероисповедной формулы побудила Церковь прежде всего составить Символ веры. <...> Истинное и изначальное назначение символов, их первичный raison d’être состоял в торжественном подтверждении веры в контексте крещальной инициации495.
Именно по этой причине даже после всей последующей эволюции, когда Символ веры стал составной частью евхаристической литургии, в нем по-прежнему использовалось первое лицо единственного числа «верую» (πιστεύω), что напоминало всем верным о том, что вера во Христа является личным свободным выбором и останется такой всегда, пока в евхаристической литургии будет звучать эта торжественная крещальная формула. Множественное число «веруем» (πιστεύομεν) было сохранено для соборных решений, выражающих единство веры епископата. Когда старое понятие символа Сsymbolum, σύμβολον) стало означать исповедание веры, оно приобрело смысл «знака», или «пароля»496. Любой желавший войти в Церковь – вначале через крещение, затем просто исповедуя истинную веру, – должен был предъявить его, чтобы быть принятым в евхаристическую общину поместной церкви.
Ранняя церковь не знала ни административной, ни вероучительной власти, которая обеспечивала бы полную унификацию как самого чина крещения, так и вероисповедной формулы, произносимой катехуменами при крещении. Тем более замечательна – в отсутствие любых внешних централизующих средств – близость крещальных литургий и входящих в них вероисповедных формул во всем христианском мире. Практически все дошедшие до нас вероисповедные определения включают элементы, отличающие кафолическое христианство от гностицизма: единство Бога-Творца (Παντοκράτωρ) ; исторические и зримые аспекты жизни, смерти и воскресения Христа; ниспослание Святого Духа; эсхатологическое воскресение. Словесно они не формализованы, однако в каждой из них есть ясная и всеобщая забота о доктринально едином и универсальном изъявлении веры, принятой человеком осознанно и самостоятельно при его вхождении в Церковь497.
Четвертое столетие
После «обращения Константина», как мы называем это событие сегодня, христианское богословие стало формироваться в условиях интеллектуальных и политических реалий нового социального контекста. Церковь столкнулась с двумя проблемами: она должна была использовать философские категории, привычные для обращенных в христианскую веру образованных греков, и соответствовать новым обязанностям, возникшим вследствие того, что ее взяло под свой патронаж римское государство. В частности, она должна была выработать определения, позволявшие отличать членов «истинной» церкви от еретиков и схизматиков, определения, понятные императору и его сановникам, которые теперь регулярно имели дело с учрежденной «кафолической» церковью, и только с нею одной.
Разумеется, проблемы эти не были для Церкви абсолютно новы. Диалог с греческими интеллектуалами был начат христианскими апологетами II в. После великого Оригена христианское богословие стало уже «богословием философским». В любом случае, в IV столетии не только у отдельных людей, но и у всех серьезных богословов не оставалось иного выбора, кроме как воспользоваться греческими понятиями и терминологией; да и сама церковь, излагая вероучение, стала прибегать к философской терминологии. Это сказывалось в вероучительных постановлениях, таких, например, как осуждение (έκθεσις) Павла Самосатского Антиохийским собором (268). Однако новый альянс Церкви и римского государства потребовал от обеих сторон известной импровизации. Ни империя, ни церковное руководство не были готовы – ни практически, ни идеологически – ежедневно сталкиваться лицом к лицу с новыми взаимоотношениями, возникшими при Константине. Сам Константин был заинтересован в религиозном единстве и с самого начала был крайне огорчен разделением христианских общин. Зная об учительных и дисциплинарных функциях, которыми были наделены епископы, он воспользовался епископскими собраниями, или соборами, для преодоления донатистского раскола в Африке. Однако соборы не выполнили этой задачи. Разделения сохранялись, и Константин, вынужденный принять чью-то сторону, выбрал кафоличество. Идея созвать большой собор в Никее стала следующим шагом. Разочарованный неудачей в Африке, он выбрал роль непосредственного участника собора – от его начала и вплоть до обсуждения решения. Уважая роль епископов, он стал, говоря словами его биографа Евсевия, «епископом тех, кто находился вне Церкви» (έπίσκοπος των έκτος), полагая, что не обретшая единства Церковь не сможет стать церковью всей империи и привлечь языческое большинство ее населения. Сначала епископы приняли, но вскоре отвергли Никейскую формулу единения, предлагавшуюся Константином. Разделения продолжались. И в ответ на требования государства епископы стали вырабатывать одно за другим вероучительные определения, каждое из которых претендовало на истинность.
Что же было raison d’être всех этих определений, обнародованных следовавшими один за другим соборами, которые поддерживались или созывались самим Константином или его преемниками между 325 и 381 гг.? Тёрнер498 как-то написал, что «старые символы веры были предназначены для катехуменов, новый Символ – для епископов»499. Он мог бы добавить, что новые символы предназначались и для императоров, озабоченных единством христианской Церкви. В IV столетии римское государство пыталось обеспечить единство общества, и Церковь не возражала против новой роли христианских императоров. Таким образом, государство понимало вероисповедную формулу как формулу единения. Епископы, богословы и, разумеется, сама Церковь относились к ней совершенно иначе. Нисколько не возражая против единства, обеспечивающего возможность свидетельства и миссионерства, само «свидетельство» они понимали только как свидетельство об истине и были убеждены, что истину можно выразить словами и утверждениями. На практике это стало причиной всевозможных разногласий. В знаменитом, полном юмора тексте свт. Григорий Нисский так описывает ситуацию:
Иные <...> любомудрствуют у нас о непостижимом. <...> всё в городе наполнено такими людьми: улицы, рынки, площади, перекрестки. <...> Ты спросишь об оволах, а он любомудрствует тебе о Рожденном и Нерожденном. Хочешь узнать о цене хлеба, а он отвечает тебе, что Отец больше, а Сын у Него под рукою; если скажешь, что пригодна баня, решительно говорит, что Сын из ничего500.
Тем не менее после многолетних споров то, что мы именуем сегодня «Никейским Символом веры», появляется как цельный текст, принимаемый всем христианским миром в течение столетий и (в принципе) остающийся и поныне узаконенным христианским вероопределением. Этот текст, как известно, отличается от первоначального символа, одобренного в Никее в 325 г. Правильнее было бы называть его Никео-Цареградским. Он стал результатом консенсуса, достигнутого различными группами восточных богословов в конце IV столетия, и в итоге был принят и Западом.
Генезис этого текста, который, конечно же, мы не можем описать здесь детально, позволяет сделать ряд важных наблюдений, имеющих непосредственное отношение к современной проблеме христианского единства.
1. Определяя свою веру, Церковь сохранила верность связи Символа веры с таинством Крещения.
Мы не очень много знаем о том, что именно происходило в Никее в 325 г., поскольку ни одного протокола этого собрания не сохранилось. Однако представляется несомненным, что богословский спор между епископом Александром и его пресвитером Арием был улажен на основе крещального символа – вероятно, символа Кесарии Палестинской, предложенного ее влиятельным епископом Евсевием, или, скорее, похожего символа, принятого в Иерусалиме, – с добавлением двух ключевых выражений, утверждающих, что Сын Божий «единосущен» (όμοούσιος) Отцу и рожден «из сущности Отца» (έκ τής ούσίας του πατρός). Эти дополнения, вероятно, были предложены самим императором, чем и объясняется то, что они были немедленно приняты, однако, вне всяких сомнений, добавления эти не были плодом собственных богословских изысканий Константина. Скорее всего, Константин воспользовался советом своего главного консультанта по церковным делам испанского епископа Осии Кордубского. Обращение к понятию «сущности» (ούσία) означало отступление от обычного, соответствующего Писанию языка имеющихся символов: для обеспечения церковного единства необходимо было использовать термины, понятные тем, кто говорил и думал по-гречески. Теперь этот термин был включен в литургический крещалъный символ: он не был самостоятельным вероучительным положением.
2. Ни у кого ни в Никее, ни в Церкви в целом не было ясного представления об авторитетности собора или принятого на нем документа.
И действительно, исторические свидетельства говорят о том, что дебаты, продолжавшиеся в течение нескольких десятилетий после Никейского собора, велись вокруг содержания веры, но не никейской терминологии как таковой. Церкви повсеместно продолжали использовать собственные крещальные символы. Сам собор воспринимали как осуждение учения Ария, утверждавшего, что «было время, когда Сына не было», и что Он был «сотворен». Однако этот арианский негативизм, осужденный собором, долгое время не компенсировался какими-либо позитивными формулировками. Великий свт. Афанасий Александрийский, который практически в одиночку защищал позитивное содержание Никейского определения, в своих сочинениях редко когда упоминает ключевое слово όμοούσιος, сознавая его спорность; вместо этого он снова и снова настаивает на библейском и сотериологическом значении божественности Христа: «Бог стал человеком, чтобы человек стал Богом». Афанасий боролся за благовестие спасения: смертное человечество может быть спасено только через подлинное общение с Единым Бессмертным, с Самим Богом. Однако большинство восточных епископов боялось некоторых сторонников Афанасия – например, Маркелла Анкирского, богословие которого страдало модализмом (Отец, Сын и Святой Дух представляют собой целостное единство, Лица же их не более чем имена). В таком ключе они интерпретировали и слова о том, что Бог имеет единую «сущность» (ούσία), и потому предпочли забыть о Никее, хотя и были согласны с осуждением Ария. На Западе Никейский Символ до 355 г. даже не переводился, и Иларий из Пуатье «не слышал о никейской вере» до 356 г., когда он был отправлен в ссылку за отказ подписать арианское исповедание501.
3. Все были согласны в том, что важны не слова сами по себе, а их смысл.
Соборы следовали за соборами, и каждый из них принимал вероучительные определения, чтобы выразить отношения между Отцом и Сыном («подобие», «подобие во всем», «подобие по сущности» и т. д.). Все эти формулы принадлежали восточным богословам, стремившимся сохранить подлинную троичность – в частности, формулу Оригена «три ипостаси», хотя это стремление порой отдавало арианскими интерпретациями. Формулировки становились все более и более сложными и все менее похожими на крещальные символы, постепенно превращаясь во что-то вроде «символов веры для епископов». Таким образом возникало все больше и больше разногласий, пока государство своей властью не установило одно определение, что произошло при проарианском императоре Констанции († 361).
4. Решение было найдено благодаря возврату к лаконичности и простоте Никейского Символа веры, а также к пониманию троичности и терминологии, придавшей греческим словам новый смысл.
Первый шаг в этом направлении был предпринят в 362 г. на соборе в Александрии, когда после смерти императора Констанция Афанасий вновь смог занять епископскую кафедру. Открылась возможность различать значение двух слов, вокруг которых и шли споры: сущность (ούσία) и ипостась (ύπόστασις). Никейский собор (в своих анафематизмах) использовал их синонимически, и синонимичность эта, основанная на аристотелевской логике, была принята всеми. Единая сущность в Боге означала единую итгостас (лат. substantia), а «три ипостаси» подразумевали сущностные различия между Отцом, Сыном и Духом. Однако для адекватного выражения тайны троичности необходимо было преодолеть аристотелевскую логику и терминологию: Бог един в своей сущности, но говорить об ипостасном или личностном существовании Отца, Сына и Духа – не значит просто другим способом говорить о Едином Боге: это особый и сущностно первичный способ выразить, Кто есть живой Бог Писания. Когда Никейский собор заявляет, что Сын исходит «из сущности» (έκ τής ούσίας) Отца, имеется в виду, что Сын исходит «из ипостаси" Отца и что Лицо, или ипостась, Отца является «источником божества». Этот персоналистический подход к тринитарному богословию был развит отцами-Каппадокийцами, трудами свт. Василия Великого из Кесарии Каппадокийской, ставшего устроителем церковного примирения и единства. Однако единство это было достигнуто не через отрицание Никейской формулы и отказ от дальнейших поисков, но благодаря прогрессу богословского творчества, заключавшегося в преодолении общепринятых значений греческих философских терминов и полного согласия с богословием спасения и воплощения свт. Афанасия Великого.
5. Примирение было закреплено принятием нового Символа веры, вобравшего в себя Никейский. Доктрина трех ипостасей в него не вошла (предполагалось, что она была фоном всего соглашения), однако в текст было включено богословское положение о Святом Духе, необходимость которого определилась в процессе дебатов.
Новый Символ веры, известный как Никео-Цареградский, появился в результате определенной соборной деятельности, однако прежде всего он стал следствием консенсуса. Мы не знаем наверняка, действительно ли он был принят на Константинопольском соборе 381 г., который санкционировал православное возрождение в имперской столице. В любом случае собор этот – который со временем стал рассматриваться как «Второй Вселенский» – на деле был не так чтобы «вселенским». Его сознательно бойкотировали Александрия, Рим и весь Запад, поскольку эти значительные части христианского мира еще не были готовы принять каппадокийское новшество; они по-прежнему отождествляли сущность и ипостась, страшась того, что отказ от такого отождествления приведет их к арианству или к тритеизму. «Принятие» Никео-Цареградского Символа заняло какое-то время. Его все еще игнорировали на соборе в Эфесе (431), где Кирилл Александрийский предложил запретить любые изменения или дополнения к изначальному никейскому тексту 325 г. В конце концов, Никео-Цареградский Символ был официально одобрен на соборе в Халкидоне (451) вместе с исход-ным Никейским Символом. После этого его приняли даже те, кто был не вполне согласен с некоторыми решениями Халкидонского собора (Рим, например, отказался от 28-го правила) и кто вообще отвергал Халкидон («нехалкидонские», или «монофизитские», восточные церкви). Знание этих исторических процессов важно для понимания того, почему соборы «принимались», «частично принимались» или порой «частично отвергались» теми или иными поместными церквами.
6. Поскольку Никео-Цареградский Символ был принят всеми в качестве объединяющего принципа тринитарного богословия, он стал также и всеобщим крещальным символом.
Восток (именно Восток) счел этот Символ установленным и окончательным, подтвержденным общим консенсусом Церкви. Каждый Вселенский собор после Халкидонского торжественно подтверждал его. Нет никаких сомнений в том, что империя, которая, как мы уже отмечали, нуждалась в ясных формулах для создания религиозного единства, способствовала его устойчивости. Римская церковь, находившаяся с VI по VIII в. внутри Византийской империи, также приняла этот Символ веры в качестве крещального. Папы отстаивали его до такой степени, что категорически возражали против интерполяции Filioque, произведенной в VI столетии в Испании и принятой во Франкской империи. Символ в значительной степени стал объединяющим фактором, поэтому изменение его текста рассматривалось как причина раскола между Востоком и Западом. На Востоке в ходе бесконечных христологических споров Символ обеспечил общность позиций халкидонитов и нехалкидонитов, поскольку он ясно говорил о «воплощенном Сыне Божьем, страдавшем при Понтии Пилате», что было основой доктрины «теопасхизма», опиравшейся на полемику свт. Кирилла Александрийского с Несторием. С целью вновь провозгласить теопасхизм и подчеркнуть, что халкидониты и монофизиты придерживаются в этом вопросе общих позиций, император Юстин II в 568 г. приказал читать Символ веры во время каждой евхаристической литургии (вначале он читался сразу же после молитвы Господней, которую следовало произносить после причастия)502. Обратный процесс шел на Западе, где папа Лев III пытался (безуспешно) бороться с распространением интерполяции Filioque на землях франков, рекомендовав вообще отказаться от пения Символа веры во время Евхаристии503.
Вышеизложенный обзор некоторых обстоятельств, вследствие которых в IV столетии Никео-Цареградский Символ веры стал для большинства христиан привычным, не вызывает особых разногласий. Подобную точку зрения разделяют все церковные историки. Тем не менее здесь следует сделать два замечания.
Во-первых, согласие между Востоком и Западом было далеко не полным – об этом свидетельствует дальнейшее развитие богословия. Греки и латиняне продолжали придерживаться своих, фундаментально различных концепций Троицы, поскольку каппадокийское понимание отличия сущности от ипостаси не было до конца понято Западом.
Во-вторых, значительная часть недавно обращенных в христианство «варваров» формально оставалась арианами: готы обрели веру и Писание на своем языке (в переводе Вульфилы) ок. 360 г., когда империя была арианской, и в течение столетий сохраняли свое арианское исповедание как основу своей культурной самобытности, свое готское богослужение и Писание. Только в VII в. готское арианство исчезло окончательно, и латинская литургия утвердилась на всем «варварском» Западе.
Заключительные наблюдения
В свете всего сказанного как мы должны ответить на вопрос, вынесенный в заголовок нашего эссе: объединяющим или разделяющим фактором в жизни Церкви IV столетия стал Символ веры?
Если бы такой вопрос был адресован епископу в годы, непосредственно следующие за собором (ближе к 325 г.), он, скорее всего, ответил бы, что да, действительно, Символ был фактором объединяющим, исключая одно вошедшее в него сомнительное слово όμοούσιος. Поскольку споры, разгоревшиеся вокруг этого слова, не утихали и поскольку всё больше и больше богословов убеждались в том, что заменить его нечем, все согласились – колеблясь куда меньше, чем прежде, – что Символ являлся надежным объединяющим фактором. Впрочем, одна оговорка, особенно для Восточной церкви в 381 г., все-таки сохранялась: слово όμοούσιος, как и Символ веры в целом, следовало понимать в общем контексте кафолической веры в Троицу и Воплощение. Вне этого контекста, полагали современники, все вероисповедные формулы будут приводить к недоразумениям и потому неизбежно вызовут разделения.
В этих откликах, которые, как мне представляется, были бы характерны для христианских епископов и богословов в 325 и, соответственно, в 381 г., мне видится как подобие, так и отличие от аналогичных реакций, свойственных современному экуменизму.
Подобие состоит в убеждении, что философские понятия, вероисповедные формулы и доктринальные утверждения не являются самоцелью. Они легко могут использоваться для прикрытия подлинных разногласий и разделений. И, что устраивало римское государство, которому необходимо было отличить тех, кого оно хотело поддержать, от тех, кого намеревалось искоренять, формулы все-таки оставались словами.
Различие же между реакцией богослова IV в. и современного экумениста связано с их несхожим представлением о том, что именно должно быть основой церковного единства. Богословы IV в. твердо верили, что единство Церкви неотделимо от полного единства в вере и что это единство как возможно, так и необходимо. Современные экуменисты куда более скептически относятся к идее полного доктринального единства; скорее, они стремятся найти общие «знаменатели», которые дали бы возможность институционально объединить Церковь на основе доктринального минимума, или ориентируются на уже состоявшееся единство, преодолевшее институциональные разделения, обходя необходимость поиска согласия на уровне вероучения. Недостаток такого экуменического минимализма состоит в неумении увидеть то, в чем действительно нуждается современное разделившееся христианство: церковный контекст, sensus ecclesiae, то чувство, присущее разделившимся в IV столетии частям, которое в конечном итоге и позволило им объединиться. Символ веры никогда не являлся самоцелью – он был символом единства. Он не созидал единства, но выражал его, закрепляя формально. Ни в коей мере о нем не говорили как о богословски исчерпывающем или вероучительно «достаточном». Святитель Афанасий и его православные сторонники всегда больше подчеркивали сотериологическое измерение божественности Христа, чем терминологию как таковую. Так, на соборе 362 г. в Александрии, прекрасно зная о том, что большинство восточных епископов продолжает говорить о «трех ипостасях» в Боге, Афанасий целиком был озабочен осуществлением подлинного единства веры на основе сочетания терминологии, избранной восточными, с никейским όμοούσιος. Тогда-то он и смог заявить, что принятие Никейского Символа было «правильным и состоятельным»504, и что те, кто принимает его, могут вступать в общение без перекрещивания или повторного рукоположения. Разумеется, точно такой же была и позиция свт. Василия505. Таким образом, окончание споров об арианстве было отмечено важным шагом в практике принятия схизматиков и еретиков в церковное общение: если прежде основным считался принцип, сформулированный – при вполне конкретных обстоятельствах – сщмч. Киприаном Карфагенским (крещение – это вхождение в Церковь; существует только одна Церковь; соответственно, крещенные в других церквах крещенными не являются…), то история споров IV в. о Символе веры показала, что единая Церковь может продолжать существовать, несмотря на разногласия в вероучительных позициях. Тем не менее, общий Символ веры и общая приверженность церковному содержанию христианского исповедания стали условием евхаристического единства Кафолической церкви506.
Надеюсь, эти наблюдения ясно показывают, что отношение Церкви IV в. к Символу веры существенно отличалось от христианского «конфессионализма» эпохи постреформации. Объединяет их, бесспорно, стремление избежать ошибок и не впасть в ересь. Впрочем, мотивация богословских утверждений (или запретов), содержащихся в различных протестантских конфессиях, существенно отлична от обоснования древних символов. Конфесии, пытаясь занять вероучительное место магистериума средневековой Латинской церкви, стремились перечислить все существенные элементы веры: соглашаясь с ними, человек получал право участвовать в таинствах и становился членом Церкви. Разумеется, здесь присутствовала забота об истине, но также полемичность и намерение отделить «существенное» от «несущественного». В американском контексте скептическое отношение к вероучениям и догмам и достаточно безразличное отношение к вероучительным ересям привели к тому, что конфессии во многом утратили свое реальное влияние, превратившись из «конфессиональных» образований в «деноминации».
В отличие от них церковь IV в. постоянно осознавала себя именно как Церковь. Человек становился членом Церкви, крестившись, приняв истину и войдя в новые личные отношения с Отцом в Сыне посредством Святого Духа – отношения, ведущие к новой жизни в теле Христовом вместе с братьями и сестрами в предожидании грядущего Царства. Истина не преподносилась в форме утверждений и суждений, но в живой ее полноте, в которой призван взрастать каждый христианин, участвующий в жизни Церкви через ее таинства. Ереси считались смертельно опасными, скорее, не потому, что оперировали неправильными формулировками, но потому, что препятствовали этому живительному возрастанию в истине, которое считалось главным raison d'être Церкви.
До начала Реформации фактически не существовало ни «конфессиональных» церквей, ни сконструированных «исповеданий веры». Итогом споров IV столетия стал выбор Никео-Цареградской формулы в качестве краткого крещального и литургического Символа веры. Разумеется, последующие Вселенские соборы также выносили вероучительные определения, однако символами они не становились. Определения эти не предназначались для богослужебной практики. Прибегали к ним исключительно для осуждения еретических или ошибочных интерпретаций Писания и веры. Ни одно из них не претендовало стать окончательным или раз и навсегда узаконить терминологию. Напротив, V Вселенский собор (553) сознательно пошел на использование в христологии Кирилловой (по сути, «монофизитской») терминологии при одновременном сохранении Халкидонского определения, что исключало ложные монофизитские интерпретации положений свт. Кирилла. Таким образом, известный терминологический плюрализм был придан самому Преданию.
Вследствие такого подхода Церковь в течение всего этого времени – как в IV столетии, так и позднее – в своей основе отвечала видению сщмч. Иринея: поместные церкви находились в общении друг с другом, поскольку были едины в вере. Общий Символ веры был главным и необходимым знаком единства, но единство как таковое значило куда больше, чем символ: это была подлинная идентичность в вере, в жизни и в апостольском устройстве [церквей]. Епископат считался единым, поскольку каждый епископ внутри своей церкви занимал ту самую «кафедру Петра», и никакая другая кафедра не была облечена каким-то особым «даром истины». Империя с ее вселенскими притязаниями и огромной властью осознавала, что сохранение единства церквей находилось в сфере ее права и ее ответственности. Для достижения этой цели она прибегала к весьма специфическим методам и, к сожалению, помимо прочего, пыталась использовать Церковь в собственных интересах, хотя все подобные попытки заканчивались неудачей. Понимая, что на карту поставлена истина, христиане раз за разом отказывались от официально навязываемого единства. Императоры созывали соборы, которые формально можно было назвать «вселенскими»507, однако все эти соборы отвергались сознанием Церкви, в то время как устойчивый богословский консенсус (например, такой, как каппадокийское «новоникейское» понимание Никеи) действительно способствовал сохранению церковного единства.
Урок, который современный экуменизм может вынести из запутанной и нередко драматической истории Никейского Символа веры, состоит в том, что вероисповедные формулы сами по себе не ведут ни к объединению, ни к разделению. Они способствуют единству только в том случае, если выражают общее церковное учение и духовное состояние. В этом смысле Никео-Цареградский Символ веры играет особую роль: в течение многих столетий он оставался единственным общим крещальным исповеданием, основной смысл которого, как предполагалось, должен был подтверждаться всеми последующими вероучительными постановлениями, принимаемыми Церковью. Я не думаю, что он мог бы служить объединяющим фактором без этой исключительности, утрата которой ослабила бы его значимость и уравняла бы его с другими исповеданиями или символами, играющими локальную или относительно менее важную роль.
Конечно, основной вопрос здесь – о природе истории и Предания. Никео-Цареградский Символ – на мой взгляд, так же как и Новый Завет – предполагает, что христианское Евангелие является «благовестием» об историческом лице и историческом событии: об Иисусе из Назарета, рожденном от Марии Девы, Который был «Богом истинным от Бога истинного», смерть же Его «при Понтийском Пилате» и последующее воскресение раз и навсегда разрушили детерминизм смерти и греха. Ничего существенного к этому «благовестию» прибавлено быть не может: оно либо принимается, либо отвергается. Если же оно принимается, то может и должно быть выражено на разных языках и объяснено в разных культурах и поколениях. Несколько новозаветных авторов уже начинали формулировать его в терминах греко-римской философской мысли, и этот процесс «разъяснения», зачастую путанный и требующий напряжения всех сил, в каком-то смысле увенчался тринитарным соглашением IV столетия.
Принятие этого соглашения сегодня говорит не только о вере во всецелое и постоянное водительство Святого Духа в Церкви, но и об обретении цельного богословского видения, подлинным и необходимым средоточием которого является личное божество Иисуса. И действительно, только потому, что он является Богом, Его победа над смертью была возможна и значима: лишь парадокс добровольной «смерти Бога», единого имеющего бессмертие (1Тим. 6:16), может со всей полнотой выразить тайну божественной любви как самое сущность Бога. Разумеется, в то же самое время подтверждается и истинность его человечества, ибо Он умирает именно человеческой смертью. Помимо прочего, провозглашается также и достоинство нашего человечества, которое удостаивается столь великой жертвы. Если же божественная личность Иисуса отрицается, вся библейская история превращается в некое достаточно банальное развертывание Божественного промысла, осуществляемое Богом, который остается «на небесах» и управляет творением со стороны.
Так о чем же говорит нам Никейский Символ веры? Или, если быть более точным, что говорит каждый из нас при своем крещении, произнося Символ веры? Ответ на этот вопрос можно найти в Евангелии от Матфея (см.: Мф. 16:13–16): а вы за кого почитаете меня? / – спрашивает Иисус. И Петр отвечает: Ты – Христос, Сын Бога Живаго. Эта-та вера и делает церковь Церковью. Можно – и даже должно – выражать одну и ту же веру множеством способом, поскольку Церковь воистину универсальна, и послание ее должно быть пронесено через все перемены истории от культуры к культуре и из столетия в столетие. Однако содержание «благой вести» и апостольского «видения» тайны Христа должно оставаться неизменным. Это именно то видение, которое мы выявили и в борьбе свт. Афанасия за Никейское исповедание, и в самом тексте Символа веры с его тринитарными положениями и церковным содержанием. Понятый таким образом, Символ веры превращается не только в один из объединяющих факторов церковной истории, но и в наиболее авторитетное традиционное выражение христианской веры. Если нас интересуют какие-то иные формы единства, мы можем не принимать Символ веры во внимание, однако если говорить о единстве в вере, то оно не имеет никакого иного центра или основы.
The Nicene Creed: Uniting or Dividing Confession?
Опубл. в: Faith to Creed: Ecumenical Perspectives on the Affirmation of the Apostolic Faith in the Fourth Century / ed. S. M. Fleim. Grand Rapids, Mï Eerdmans, 1991. P. 1–19.
Fla рус. яз. публикуется впервые.
Пер. с англ. А. А. Чеха.
Халкидониты и монофизиты после халкидонского собора
Обстоятельства великого раскола в Восточной церкви, связанного с Халкидонским собором, как правило, известны лучше, чем всевозможные усилия, которые впоследствии предпринимали византийские императоры и Византийская церковь, чтобы его уврачевать. Действительно, на протяжении V-VII вв. и вплоть до арабского завоевания Ближнего Востока проблема раскола доминировала в религиозной политике империи на Востоке, и в настоящее время многие наши воззрения основываются на тех положительных и отрицательных мерах, которые тогда предпринимались. Сегодня нам относительно легко оценить колоссальные ошибки и преступления, которые совершались всякий раз, когда императоры пытались решить проблему силой. Сегодня нет оснований сомневаться в том, что военное подавление монофизитства в Египте и в других местах, навязывание халкидонской иерархии при помощи государственной силы, постоянные ссылки популярных руководителей египетской церкви сыграли решающую роль в том, что раскол приобрел характер национального сопротивления византийскому церковному и политическому управлению на территории Египта, Сирии и Армении. На протяжении столетий христиане Ближнего Востока, которые не были греками, считали православных халкидонитов «мелкитами» – «людьми императора», да и само халкидонское православие все больше и больше склонялось к отождествлению себя исключительно с культурной, литургической и богословской традицией Константинопольской церкви, теряя связь и общение с древними и почитаемыми традициями Египта и Сирии.
Исторических обстоятельств, позволивших совершить эти ошибки, теперь не существует. Нет империи, способной навязать единство монофизитам и диофизитам. Единства не существует без единства веры, и у нас есть все возможности для того, чтобы разрешить наши трудности, руководствуясь только любовью и верностью Богооткровенной истине. Поэтому для всех нас пришло время обратиться к своим традициям, чтобы ясно увидеть реальные проблемы, отделить то, что мы считаем Священным Преданием, от земных привязанностей и предрассудков, с каким бы уважением мы к ним ни относились, и признать, что Божественную истину нередко можно выразить различным образом, не нарушая при этом единства во Христе.
Цель моего доклада – вкратце рассмотреть богословскую работу, проделанную византийскими теологами VI в. для того, что-бы опровергнуть возражения монофизитов против Халкидонского собора и постараться выяснить, может ли мудрость прошлого помочь нам разрешить проблемы настоящего времени.
1. Халкидон оспаривается
Великий собор 451 г. оказался наиболее многочисленным и представительным, чем все предшествующие церковные соборы. Тем не менее его отвергли крупные христианские общины, которые придерживались христологии, утверждавшей, что во Христе одна природа, а не две. Необходимо понять, что специальным термином «монофизиты» обозначают не евтихиан, а тех, кто после 451 г. продолжал считать формулу свт. Кирилла «μία φύσις του Θεού Λόγου σεσαρκωμένη» («единая природа Бога-Слова воплощенная») наилучшим выражением христологической тайны и доверился руководству таких выдающихся богословов, как Филоксен Маббугский и Севир Антиохийский. Как показали современные исследования, «монофизитское учение о Воплощении, особенно в той научной форме, которую ему придал Севир, есть не что иное, как христология Кирилла»508. Поэтому халкидониты, которые также заявили о своей верности свт. Кириллу, будут главным образом стремиться доказать, что определение 451 г. – всего лишь новое изложение учения Кирилла, нацеленное на решение проблем, возникших в связи с ересью Евтихия. Императоры, заинтересованные в достижении быстрого и окончательного примирения, нередко доходили в этом своем стремлении до крайности и пытались совершенно «забыть» Халкидон. Наиболее известным примером попыток такого рода является «Энотикон», изданный императором Зиноном в 482 г. Некоторое признание документ нашел только среди умеренных монофизитов и оттолкнул весь христианский Запад. Постоянные неудачи этого чисто формального и политического подхода к проблеме заставили богословов разработать философское оправдание Халкидонского вероопределения, в то же время полностью доверяя важнейшему прозрению свт. Кирилла Александрийского, что Христос – действительно единая Сущность. В соответствии с этим они нашли возможность сохранить значимость терминологических систем как свт. Кирилла, так и Халкидонского собора при условии не считать их противоречащими друг другу по смыслу. Эта тенденция окончательно оформилась на V Вселенском соборе (553) и, следовательно, стала обязательной для Православной Церкви в целом.
Видимо, другого способа ликвидировать раскол, разделяющий восточных христиан с V в., не существовало.
Вообще эта тенденция, которой современные критики дали название «неохалкидонизм», не популярна на Западе. Мы знаем, как трудно было Юстиниану добиться признания собора папой Вигилием. Даже сегодня многие считают, что весь процесс развития византийского богословия во времена Юстиниана был капитуляцией перед монофизитством. Поэтому ясно, что проблема заключается не просто в том, чтобы найти формулу для объединения монофизитов и диофизитов: она касается проблемы христологии в целом и вопросов, возникающих между христианами Востока и Запада, а также внутренних проблем каждой из сторон. Все это придает нашему совещанию более широкое экуменическое значение, и его необходимо со всей ответственностью осознать.
Главным и существенным нововведением Халкидонского определения было использование в христологии понятий, которые отцы-Каппадокийцы употребляли по отношению к Святой Троице. В Боге три Лица, или ипостаси, и одна сущность, или природа. Таким образом, термин ύπόστασις указывает на особенное и индивидуальное, в то время как «сущность» или «природа» обозначает Божественность в целом. Поскольку во Христе одно Лицо одновременно есть Бог и человек, то необходимо было отметить, что у Него две природы в единой ипостаси.
Трудно сказать, сознавали или нет участники собора, какие трудности возникнут вследствие этого терминологического новшества. Так, когда Иоанн Грамматик между 514 и 518 гг. опубликовал научную «Апологию собора», основанную на каппадокийской терминологии, он фактически предоставил Севиру Антиохийскому новые аргументы в оправдание своей оппозиции Халкидону. Согласно собору, Христос «единосущен (όμοούσιος) Отцу по божеству и единосущен (όμοούσιος) нам по человечеству». Но поскольку Божественная сущность (ουσία), в соответствии с учением свт. Афанасия, которое признавали Каппадокийцы, отождествляя понятия «сущность» (ουσία) и «природа» (φύσις), является конкретной реальностью в платоновском смысле (существует действительно единый Бог в трех Ипостасях), многим показалось, что собор утверждал воплощение всей Троицы. Ведь Сын и Отец – Единый Бог, и раз Христос «единосущен нам», так же как и Отцу, то вполне можно сказать, что Он и с нами «един». С другой стороны, можно ли конкретно представить себе человечество Христа, не говоря, что Его человеческая природа есть также человеческая ипостась?
Эти трудности помешали великим богословам умеренного монофизитства VI в. принять Халкидонский собор. Итак, Севир Антиохийский формально различает ουσία и φύσις, придавая первой абстрактное значение: для него «сущность» – то же, что и δεύτερα ουσία Аристотеля509. Он признает во Христе две «сущности» (ούσίαι), но объединенные в одну конкретную реальность, именуемую ύπόστασις, или φύσις, но отвергает учение крайних евтихиан, или синусиастов, полагавших, что во Христе – только одна сущность. Следовательно, Севир считал тринитарную терминологию Каппадокийцев абсолютно неприменимой к христологии.
В ответ богословы-диофизиты разработают более точное и тщательно продуманное понятие ипостаси, следуя по пути, проложенному еще Каппадокийцами и уходящему за пределы аристотелизма и платонизма. Эти уточнения приведут к новым изменениям в самом тринитарном богословии.
Аполлинарий Лаодикийский был, по-видимому, первым, кто применил в христологии слово ύπόστασις510 для обозначения единства Слова с плотью в одной реальности. Аполлинарий, как известно, был осужден за отказ признать Христа всецело человеком, тем не менее множество его сочинений распространялось в V в. под именем свт. Афанасия. По этой причине многие богословы стали приписывать выражения Аполлинария великому защитнику православия от арианства. Одной из наиболее видных жертв этого подлога стал свт. Кирилл: он принял выражение «единство по ипостаси" как формулу, par excellence обозначающую единство бытия Христа, а также другое, явно аполлинарианское выражение – «единая природа Бога-Слова воплощенная» – в качестве вспомогательного описания христологической тайны511. Только впоследствии второе выражение стало предметом разногласий между халкидонитами и монофизитами, тогда как первое принял сам собор. На самом деле одного этого факта признания должно было быть вполне достаточно, чтобы снять с Халкидонского собора все обвинения в несторианстве, ибо в V в. термин «ипостась» действительно имел строгое и конкретное значение. Его принятие собором означало большую уступку учению свт. Кирилла и со стороны Запада, и со стороны антиохийцев, поскольку для последних оно ассоциировалось с вечно пугающим аполлинарианским смешением божества и человечества.
И только внесение в Халкидонское определение выражения «две природы» позволило им согласиться с этой формулой. По этой причине собор принял догматическую систему, подразумевающую, что Христос истинно «един» и истинно «двойственен».
Каппадокийцам еще со времен их полуарианского прошлого было свойственно понимать под словом «ипостась» конкретную реальность, поэтому им пришлось приложить серьезные усилия, чтобы принять выражение свт. Афанасия όμοούσιος и преодолеть арианский соблазн всецелого разделения Отца, Сына и Духа512. Подлинное своеобразие их системы заключалось в том, что ни сущность, ни ипостась не рассматривались как абстракции и что Бог виделся действительно единым и действительно троичным. Этот парадокс, конечно, предполагает, что категории греческой философии удалось преодолеть изнутри (даже если термины и остались греческими) и оправдывает использование этой системы в христологии Халкидона.
Таким образом, понятие ипостаси оказалось в самом центре христологических споров, последовавших за Великим собором 451 г. Чтобы прояснить ситуацию, потребовалась вся трудоемкая диалектика византийских богословов, стремившихся примирить свт. Кирилла и Халкидон. Среди них оказалось мало ярких личностей; к решению проблем они зачастую подходили формально и схоластически, в отличие от своих современников-монофизитов Севира и Филоксена, в сочинениях которых присутствует гораздо больше сотериологической новизны великого александрийского богословия (учения святителей Афанасия и Кирилла), чем в утонченном византийском богословии, культивируемом в Константинополе. Тем не менее диофизитство сохранилось на Востоке исключительно благодаря трудам византийских «грамматиков», а также, безусловно, благодаря преданности Римской церкви Халкидонскому собору.
2. Леонтий Византийский
Среди византийских богословов эпохи Юстиниана особого внимания заслуживает Леонтий Византийский. Его вклад в христологию состоит в учении об ипостаси, которое прп. Максим Исповедник и прп. Иоанн Дамаскин впоследствии сделают частью главного направления византийского богословия.
Защищая Халкидонский собор, Леонтий был вынужден объяснить, почему «ипостась» и «природа» отныне не являются синонимами. Если ουσία и φύσις обозначают то, что является общим для Отца и Сына, с одной стороны, и для Христа и всего челове-чества, с другой, тогда в чем состоит особое значение ύπόστασις? Святитель Василий Великий различал ипостась и «сущность» по соответствующим «свойствам» Отца, Сына и Святого Духа, в то время как «сущность» обозначала их общее бытие. Святые отцы-Каппадокийцы могли также говорить об ипостасях как об «образах бытия» единой Божественной сущности, однако никогда не считали ипостаси простым выражением сущности: по мысли свт. Григория Богослова, ипостаси «обладают» божеством (τά ων θεότης), божество пребывает «в них» (τά έν οις ή θεότης)513. Следовательно, ипостась – это не только особая и конкретная реальность: это субъект, который обладает божественным бытием и раскрывает его. «Ипостасные свойства» лишь описывают и характеризуют, но не образуют его.
Леонтий Византийский применил в христологии персоналистический аспект богословия Каппадокийцев. Божество предвечно «в Сыне»; Оно в Нем «воипостасировано». При Воплощении человечество также вошло «в Него»: Сын существует не только как Бог, но и как человек. Поэтому ипостась не только отличается от Божественной природы, но и способна воспринять другую природу. Она есть не просто «образ бытия» природы, но сам принцип любого существования, и в отношении Христа именно она является личным Объектом нашей встречи с Богочеловеком. Ипостась / – то, что существует само по себе ( καθ’ έαυτό) и обозначает кого-нибудь (τόν τινα δηλοΐ). Природа является чистой абстракцией, когда она не «воипостасирована» (ούκ εστι φύσις ανυπόστατος). В действительности, это то, что Леонтий назвал ένυπόστατον – реальность, существующая не автономно, а в ипостаси.
Богословие Леонтия, конечно, выглядит как сухая схоластика, основанная на терминологии Аристотеля. Однако необходимо понять, что разногласия между халкидонитами и монофизитами были в сущности терминологическими, и потому требовались уточнения именно в терминологии. И вообще можно сказать, что, поскольку богословие является средством общения, оно должно быть наукой точной и четкой… Не подлежит сомнению, что только разработанное Леонтием понятие ипостаси как личностного существования и «бытия-в-себе» способно объяснить перемещение терминологии Каппадокийцев в область христологии514. Если определить понятие ипостаси как индивидуальное существование общей природы или как внутреннее выражение сущности, то неизбежно в таком случае было бы признать во Христе две ипостаси, два индивидуума, два лица. Именно это усмотрел Севир Антиохийский в Халкидонском вероопределении, поскольку отказался провести грань между ипостасью и природой. В соответствии с этим Христос Халкидонского собора представляется ему синтезом двух различных существ. С другой стороны, наличие во Христе особой человеческой природы означало для Севира, что Сын Божий принял человеческую личность, а не природу как таковую. Таким образом, казалось, полностью исчезает сотериологическое прозрение свт. Кирилла.
Тем не менее и Халкидонский собор, и Леонтий Византийский сохранили, по существу, верность этому прозрению. Для них Христос – единое существо, и на это прямо указывает понятие ипостасного единства. Только ипостась реализует обе природы, не упраздняя их свойств. Они существуют в ипостаси, но существуют действительно. Божество и человечество, следовательно, различимы не только «умозрительно» (κατ’ έπίνοιαν), с чем Севир был готов согласиться, но и в действии (τῇ ενεργείςίᾳ)515, причем каждое сохраняет свои «энергии»516. Их общим субъектом, однако, является одна и та же ипостась Логоса, которая не ограничена собственной природой и может действительно воспринять и усвоить другую природу. Логос, «став плотью», обладает всей полнотой человеческой жизни: Он рождается, умирает, подвергается искушениям, ощущает голод и незнание, как обычный человек. В соответствии с этим понятие ипостасного единства приводит к идее «общения свойств»517: с одной стороны, Логос действует в соответствии с воспринятым человечеством, а с другой, человечество, «воипостазированное» в Нем, «само и через Него становится источником всех даров Логоса»518. Таким образом, человеческая «энергия» воспринимается Логосом, и тело Христово, к которому приобщаются те, кто «во Христе», воспринимает Божественную энергию, потому что в ней действует Сам Логос. В этом состоит христологическое основание святоотеческого учения о «причастности» и «обожении», которое в дальнейшем будет развиваться в византийском богословии.
3. Пятый Вселенский собор (553)
Последняя попытка примирения с монофизитами была предпринята в правление Юстиниана I, и кульминацией этих усилий стал собор 553 г., который вновь подтвердил абсолютную верность Византийской церкви богословию свт. Кирилла Александрийского и осудил богословские сочинения, так или иначе противоречащие ему.
Как мы уже отмечали, учение об ипостасном единстве подразумевало понятие communicatio idiomatum (общение свойств). Халкидонский собор включил в свое христологическое определение термин «Богородица». Уже одно это слово, подтверждая принятое на Эфесском соборе решение осудить Нестория, подразумевало, что Христос был единой Личностью – Богом-Словом, Матерью Которого была Мария. Тем не менее поскольку Халкидонский собор казался монофизитам «несторианским», несмотря на принятие термина Θεοτόκος, необходимо было выделить другие значения ипостасного единства. К этой цели будут стремиться т. н. «теопасхистские» формулы, которые поддерживал Юстиниан и официально принял собор 553 г. В них утверждалось, что Сам Бог, а не «воспринятый Им человек», лишь «соединенный с Богом», как заметили бы несторианские богословы, претерпел смерть на кресте. В самом деле, разве для того, чтобы упразднить смерть, не нужно было, чтобы Сын Божий сделал ее Своей собственной? Конечно, рассуждения о «смерти Бога» выглядят неуместными, и, строго говоря, теопасхистские формулы были неполными, пока не было внесено уточнение, что «смерть Бога» могла произойти только «во плоти», т. е. в человеческой природе Христа. Но эти формулы были, безусловно, справедливы, поскольку умереть по-настоящему может именно «кто-то», а раз кто-то – значит ипостась, лицо, но не природа, и во Христе не было другого лица, другой ипостаси, кроме ипостаси воплощенного Сына Божия519. Говорить о «смерти Бога» во плоти было фактически общепринято со времен сщмч. Игнатия Антиохийского (πάθος του Θεού520), а в самом Никео-Константинопольском Символе веры ясно утверждается, что мы веруем в «Сына Божия… воплотившагося от Духа Свята и Марии Девы… распятого же за ны при Понтийстем Пилате».
Противодействие любым формам communicatio idiomatum и богословским выражениям, подразумевавшим его, таким как Θεοτόκος или «смерть Бога», на самом деле было непременным атрибутом несторианства, и признание этих выражений в VI в. создало общую почву для халкидонитов и монофизитов, на которой они могли сойтись в своей верности памяти свт. Кирилла Александрийского, ибо на этой почве Кирилл противостоял Несторию, заявляя о необходимости не только именовать Марию Богородицей, но и говорить, что «Бог вкусил смерть во плоти» (θάνατον γευσάμενον σαρκί – Анафематизм 12).
Поскольку Леонтий Византийский сделал возможным употребление этих формул не в аполлинарианском значении и без отрицания Халкидонского собора, император Юстиниан признал их в качестве критерия православия и связующего звена между халкидонитами и монофизитами. Так, выражение «Один от Святой Троицы пострадал», впервые использованное т. н. «скифскими монахами», цитировалось в предисловии к Кодексу Юстиниана 529 г., а также в сочиненном им песнопении «Единородный Сыне» (Μονογενής Yιός), которое стало своего рода христологическим исповеданием веры и вошло в состав византийской литургии и всех вероучительных постановлений того времени. Даже Рим признал эту формулу в 534 г. Ее значение состоит в утверждении единства бытия Христа: христиане признают только одного Спасителя / – воплотившегося Сына Божия, родившегося от Девы и умершего за нас, а не двух – Сына Божия и человека Иисуса. Один и тот же предвечно родился от Отца и во времени стал Сыном Марии; Один и тот же бессмертен по Своей божественной природе и умер за нас плотью.
Разъяснение этих первостепенных христологических вопросов, казалось, принесет плоды, и в начале царствования Юстиниана появились серьезные надежды на объединение восточных христиан. Неразрешенным остался вопрос более формального характера, касавшийся ряда канонических постановлений Халкидонского собора. Так, на совещании в Константинополе 533 г. одним из основным возражений против собора было то, что он принял в церковное общение двух антиохийских богословов – Феодорита Киррского и Иву Эдесского, которые в прошлом открыто противостояли свт. Кириллу Александрийскому и отвергали «теопасхистские» формулы. Так же, как их друг Несторий, они оба были учениками великого учителя антиохийской школы экзегетики Феодора Мопсуэстийского, христология которого предполагала две ипостаси во Христе. Феодориту Киррскому на Халкидонском соборе, ко-нечно, пришлось анафематствовать Нестория, однако в его сочинениях все еще содержалась полемика с великим Кириллом, которого монофизиты считали единственным непререкаемым авторитетом в области христологии. Таким образом, дело о т. н. «Трех Главах» выросло в проблему, которая привела к V Вселенскому собору.
В 544 г. Юстиниан издал эдикт, предающий анафеме каждую из «Трех Глав», а именно:
1) персонально Феодора Мопсуэстийского;
2) сочинения Феодорита, направленные против свт. Кирилла Александрийского и Эфесского собора;
3) письмо Ивы к Марию Персу, в котором примирение 433 г. между свт. Кириллом и антиохийцами было представлено как капитуляция святителя перед неоспоримостью антиохийской терминологии.
С исторической точки зрения вся проблема «Трех Глав» во многом может показаться нам странной. Стоило ли вообще предавать анафеме людей, которые умерли в общении с церковью? Современные историки, нередко симпатизирующие несторианству, как правило, признают эту затею ужасной и бесполезной и видят в политике Юстиниана уступку монофизитам. Однако, на мой взгляд, ее богословское значение и «экуменический» аспект могут оказаться очень полезными для нас.
Прежде всего, следует отметить, что осуждение касалось только тех сочинений Феодорита и Ивы, которые были направлены против свт. Кирилла и поддерживали тезис о несовместимости Халкидона с александрийским богословием. Политика Юстиниана была основана на полной уверенности в том, что они совместимы и дополняют друг друга. Таким образом, Юстиниан воздержался от осуждения антиохийской богословской школы как таковой с ее непременным и для нас неизбежным подчеркиванием полной реальности человеческой природы и бытия Христа. В самом деле, уже в Халкидоне соборное большинство, принадлежавшее по своим доктринальным убеждениям и системе богословской мысли к школе свт. Кирилла, сознавая опасность крайнего, евтихианского монофизитства, пыталось примирить Антиохию и Александрию. Оно признавало состоятельность обеих богословских школ, сопоставляя их и применяя к ним неустоявшуюся, новую (фактически импровизированную) терминологическую систему христологии. Богословская работа, проделанная в эпоху Юстиниана, вершина которой пришлась на V Вселенский собор, на самом деле являлась творческим синтезом, показавшим, что Халкидон и Александрия со своими несколько отличными терминологиями могут быть действительно истинными, только если воспринимать их в свете друг друга. Несмотря на довольно бурную историю, неприглядный политический фон и необычный, формально оспоримый результат – осуждение трех лиц, умерших более чем за полвека до этого, – V Вселенский собор является хорошим примером подлинной непрерывности Предания Церкви, отклоняющего взаимоисключающие элементы и открывающего истину, которая превыше всех вопросов о личностях.
Вскоре оказалось, что эдикта 544 г., с помощью которого Юстиниан намеревался решить проблему, недостаточно для подлинного соборного признания его политики. Поэтому в дальнейшем появилось императорское «Исповедание веры» (551), которое фактически изложило программу будущего собора. Подтверждая Халкидонский собор, решительно осуждая любое смешение (σύγχυσις) природ во Христе и отвергая нежелание Севира «считать число» (άριθμός) природ, Юстиниан предлагает понятие Леонтия Византийского «сложная ипостась» (ύπόστασις σύνθετος), в которой существуют две природы и за пределами которой они – только абстракции. Однако он соглашается с Севиром в том, что две природы следует различать не как «две вещи», а только «в слове и умопредставлении» (λόγψ μόνφ καί θεωρία)521. Наконец, в императорском «Исповедании веры» формула свт. Кирилла «единая природа Бога-Слова воплощенная» объявлялась православной. Так, Юстиниан пишет:
Мы принимаем выражение свт. Кирилла, <...> поскольку каждый раз, когда отец [Кирилл] использовал его, он употреблял при этом слово природа вместо слова ипостась522.
Таким образом, согласно Юстиниану, различие между свт. Кириллом и Халкидоном было чисто лексическим и неизбежным именно потому, что во времена Кирилла никто не видел существенной смысловой разницы между ύπόστασις и φύσις.
Позицию императора подтвердил собор 553 г. Он решительно отверг все попытки истолковать Халкидонский собор в несторианском смысле.
Анафематизм 5: Если кто [будет клеветать] <...> на святой Халкидонский собор, будто он употреблял выражение «единая ипостась» в этом [несторианском] нечестивом смысле, а не исповедует, что Слово Божие соединилось с плотью ипостасно, и потому едина ипостась, или одно лицо Его, и что так именно и святой Халкидонский собор исповедует единую ипостась Господа нашего Иисуса Христа: тот да будет анафема523.
Анафематизм 14: <...> если кто защищает [несторианство или «Три Главы"] <...> именем святых отцов или святого Халкидонского собора <...> тот да будет анафема524.
Собор также вновь сделал акцент на единстве субъекта во Христе; этот вопрос действительно был слабо проработан в антиохийской традиции, связанной с Феодором Мопсуэстийским.
Анафематизм 3: Если кто говорит, что иной есть Бог-Слово, творивший чудеса, и иной Христос, пострадавший, или говорит, что Бог-Слово был со Христом, родившимся от жены, или был в Нем, как одно в другом, а не (говорит, что) один и тот же есть Господь наш Иисус Христос, Слово Божие, воплотившийся, и Его же самого суть чудеса, и страдания, которые Он претерпел добровольно плотию: тот да будет анафема525.
«Теопасхизм» формально подтверждается 10-м анафематизмом:
Если кто не исповедует, что распятый плотию Господь наш Иисус Христос есть истинный Бог и Господь славы и один из Святой Троицы: тот да будет анафема526.
Нет ни малейшего сомнения в том, что главной целью собора было удостоверить, что ничто в возражениях свт. Кирилла против Нестория не было дезавуировано Халкидоном. Хотя даже Эфесский собор, на котором председательствовал сам святитель, не пошел так далеко, чтобы подтвердить все, что написал Кирилл против Нестория. Отцы собора 553 г. официально провозгласили:
Анафематизм 13: Если кто <...> не анафематствует <...> всех, которые писали против правой веры и святого Кирилла и двенадцати его глав <...> тот да будет анафема527.
Действительно, «Двенадцать глав» свт. Кирилла нередко считались выражением крайней александрийской позиции, и их признание халкидонитами демонстрирует, как далеко они готовы были идти навстречу братьям-монофизитам. В «Двенадцати главах» отсутствует знаменитая формула о «единой воплощенной природе», из которой постхалкидонские монофизиты сделали своего рода символ. Ее отсутствие показывает, что Кирилл фактически не придавал этой формуле такого большого значения, как некоторые из его позднейших последователей, и что образцовым христологическим выражением он считал слова единая ипостась, а не единая природа. Однако в 553 г., поскольку вопрос касался формулы «единая природа», Византийская церковь, вслед за «Исповеданием» Юстиниана также приняла ее, но с оговоркой, что она не будет считаться аргументом ни в пользу Евтихия, ни против Халкидона.
Анафематизм 8: Если кто, исповедуя, что «из двух естеств» (выражение, принятое свт. Кириллом или такими монофизитами как Диоскор и Севир. – И. М.), Божества и человечества, совершилось соединение, или говоря, что воплотилось одно естество Бога-Слова, понимает это не так, как учили святые отцы, что из божественного и человеческого естества, через ипостасное соединение, совершился единый Христос; но на основании таких выражений старается ввести одно естество или существо, [возникшее посредством смешения] Божества и плоти Христа: тот да будет анафема528.
Отсюда понятно, что собор 553 г. полностью воспринял христологию Кирилла Александрийского, основанную на понимании того, что Спаситель мог быть только Единым и что этот Единый есть Бог. Чтобы оценить это в полной мере, всегда необходимо раскрывать сотериологический аспект александрийского богословия, который для Афанасия и Кирилла был вовсе не умозрительным размышлением, а подтверждением библейского факта – столь близкого современной протестантской «неоортодоксии», – что спасти может только Бог. Если не Сам Бог, а человек Иисус, лишь «соединенный с Богом», родился от Марии, умер и воскрес, то спасение не совершилось. Если не Бог – «Один от Святой Троицы» – сделал Своей собственной нашу смерть, как предельное выражение всего нашего падшего состояния, которое Он пришел исправить и восстановить, если Он не является субъектом искупительного действия во всей полноте, то не достигнуто ничего, и Никейский Символ веры даже грамматически является недоразумением, поскольку утверждает, что «Сын Божий …был распят».
И все же Кириллово богословие сохраняет свой смысл, только если иметь в виду, что Бог воспринял человеческую природу во всей полноте и динамической цельности. Иисус Христос был настоящим человеком по Своему уму, душе и телу; Он так же, как и мы, думал, чувствовал, чего-то не знал, страдал и умер. Теперь мы в этом не одиноки, но с нами Бог. Итак, Иисус обладал человеческой природой, но не ипостасью, поскольку ипостась – не выражение природного существования, а нечто, что дает этому существованию сознательную, автономную, личную реальность. Этим «нечто» в человеке Иисусе был Бог-Слово, воспринявший человечество. В этом заключается очевидная и неизменная истина Халкидонского собора.
В заключение мне хотелось бы подчеркнуть два момента.
На мой взгляд, согласие по этим пунктам является сегодня условием всех практических мер по объединению халкидонитов и монофизитов, и мы верим, что такое объединение возможно, поскольку и в далеком, и в недавнем прошлом мы, кажется, были согласны с тем, что разница между нами скорее терминологическая, чем богословская.
1. Богословская терминология может выразить Истину лишь отчасти и всегда как-то неточно. Она – лишь средство общения, орудие, с помощью которого Церковь выражает свое учение. Вот почему Православная Церковь не является и никогда не была «конфессиональной». Она никогда не признавала, что текст некоего исповедания веры ее определяет и, следовательно, ограничивает. Ни Никео-Константинопольский Символ, ни постановления Вселенских соборов нельзя считать определяющими полноту Православия. Если Символ веры приобрел непреходящее значение, войдя в состав литургии, то соборные определения по сути являются утверждениями ad hoc, которые можно понимать только на фоне ереси, осуждаемой ими. Конечно, они отражают абсолютную и неизменную Истину и свидетельствуют о ней, но эта Истина – живая, существующая в органической целостности Единой Церкви Христовой. Собор может быть назван Вселенским, а его решения – безошибочными в том случае, если он в какой-то степени определил эту неизменную и органическую Истину, хотя человеческие слова и, следовательно, соборные определения не могут претендовать на Ее исчерпывающее выражение. И если постановления соборов невозможно просто отменить без того, чтобы Церковь не перестала быть Церковью Христовой, их можно дополнять и заново толковать так же, как V Вселенский собор поступил с халкидонскими определениями.
2. Жизнь Церкви в истории обусловила необходимость вероучительных постановлений и определений. Без них не обойтись по той простой причине, что человеческая мысль постоянно работает, постоянно ищет и нередко заблуждается. Задача Церкви – поставить ее под определенное руководство: вероучительная преемственность православного Предания свидетельствует о присутствии в Церкви Духа Истины. Таким образом, Халкидонское вероопределение, равно как и все определения, бывшие до него и возникшие после, оказалось необходимым не само по себе, но ввиду того, что возникла реальная угроза измены Благовестию Христа. Опасность исходила от ереси Евтихия, который перестал видеть во Христе всецело единосущную нам человеческую природу. Действительно, такая ересь была и продолжает явно или скрыто существовать во многих аспектах жизни Церкви, особенно на Востоке, и Халкидонский собор от нее предостерегает.
Вероятно, в те времена и даже сейчас с этой опасностью можно справиться иначе, с помощью других слов. Попробуем найти их вместе. Главное было принято уже в 553 г., и сегодня в нашем стремлении достигнуть единства нам может помочь предшествующий опыт Церкви.
Дискуссия в связи с докладом о. Иоанна Мейендорфа
Участники: о. Иоанн Романидис (Православная греческая митрополия Северной и Южной Америки, Вселенский патриархат), о. Иоанн Мейендорф и о. Георгий Флоровский (Православная церковь в Америке), о. Вилакуэль Чериан Самуэль (Сирийская Православная церковь Антиохии и всего Востока), о. Виталий Боровой (Русская Православная церковь), епископ Гарегин (Саркисян) (Армянская Апостольская церковь, Киликийский католикосат), доктор Карам Назир Хелла (Коптская Православная церковь), епископ Мелоакский Эмилиан (Тимиадис) (Вселенский патриархат), архиепископ Тиран (Нерсоян) (Армянская Апостольская церковь).
Иоанн Романидис. Складывается впечатление, что выражение «единая природа Бога-Слова воплощенная» стало характеристикой так называемой монофизитской традиции и было отвергнуто халкидонитами. Утверждается, что фраза стала главным объектом разногласий. Однако следует подчеркнуть, что эту формулу св. Кирилла, которая абсолютно тождественна его выражению «единая ипостась Бога-Слова воплощенная», признавали св. Флавиан Константинопольский и Евсевий Дорилейский, равно как и Халкидонский собор, что ясно видно из его протоколов. Камнем преткновения между халкидонитами и нехалкидонитами был скорее вопрос о том, сколько природ после соединения мы различаем во Христе: одну или две? Ответ на него зависит от того, что означает φύσις: ουσία или ύπόστασις?
Также следует отметить, что для св. Кирилла «ипостасное единство» было равнозначно его собственному выражению «природное единство», которое в середине III в. употреблялось против Павла Самосатского, а позднее его использовали современники Аполлинария, так же, как, например, св. Григорий Богослов. По этой причине неверно утверждать, что эти термины проникли в Церковь якобы вследствие аполлинарианских подлогов.
Кроме того, несправедливы утверждения, что Халкидонский собор отверг так называемую «теопасхистскую формулу» двенадцатого анафематизма св. Кирилла, как заявляют западные ученые, или что Пятый Вселенский собор выявил данное значение ипостасного единства, словно на Четвертом соборе об этом не было и речи, как указано в докладе. На самом деле Халкидонский собор принял Томос папы Льва только в свете «Двенадцати глав» св. Кирилла. Так называемая «теопасхистская формула» непосредственно содержится даже в Томосе Льва. По вопросу двенадцатой главы между Халкидонским и Пятым соборами разногласий нет.
На мой взгляд, халкидонское разграничение ύπόστασις и φύσις было введено по большей части случайно. Только на протяжении последующей полемики оно было подтверждено разработанными богословскими концепциями. Следует всегда иметь в виду, что александрийцы восприняли предложенное Каппадокийцами тринитарное различие между ουσία и ύπόστασις и применили его в христологии. С данной точки зрения все рассуждения о «необходимой терминологической инновации» Халкидонского собора направлены на то, чтобы пренебречь весьма существенным фактом согласия между каппадокийскими и александрийскими отцами. Только на этом фоне можно правильно оценить различное использование термина φύσις. Итак, Халкидонский собор не внес ничего нового, а довольно неожиданно принял каппадокийский вариант употребления φύσις, не до конца понимая, как тот же термин использовали александрийские богословы. Невозможно говорить о какой-либо сознательной попытке примирить на Халкидонском соборе антиохийскую и александрийскую христологию и терминологию.
Поскольку для св. Кирилла понятия φύσις и ύπόστασις абсолютно синонимичны, неверно утверждать, что в «Двенадцати главах» он опустил формулу «единая природа», потому что отдавал предпочтение выражению «единая ипостась» или считал его образцовым христологическим понятием. В своих «Двенадцати главах», равно как в остальных трех посланиях к Несторию, св. Кирилл пользуется терминами «ипостасное единство» и «природное единство» как взаимозаменяемыми.
В. Ч. Самуэль. На протяжении V-VII вв. термин «монофизиты» не использовался, а был позже особо введен халкидонскими церквами с целью полемики. Тем не менее, касаясь спора о двух или одной природе, следует отметить, что разница между μόνος [один] и μία [единая] незначительна. «Монофизитство» предлагает различать только одну природу. Μία φύσις относится к «единой природе». Также необходимо помнить, что у нехалкидонитов было четыре выражения: «из двух природ», «ипостасное единство», «единая природа Бога-Слова воплощенная» и «единая сложная природа». На самом деле термин «монофизит» был придуман путем отрыва фразы «единая природа Бога-Слова воплощенная» от всего остального и замены в ней слова «μία» на "μόνος» – то, с чем нехалкидонская православная церковь была совершенно не согласна.
Епископ Гарегин. Я могу вполне согласиться с докладчиком. То, что было сказано, в точности соответствует нашему пониманию учения о Лице Иисуса Христа. Однако я удивлен тем, что Томос папы Льва вообще не упоминался! Для нас, нехалкидонитов, наиболее острым и спорным моментом являлось признание Халкидонским собором Томоса Льва в качестве régula fidei. Согласно нашей точке зрения, Томос сыграл особую и важную роль на Халкидонском соборе. Весьма убедительным является тот факт, что один из наиболее сильных противников собора – Тимофей Элур – в своем «Опровержении Халкидонского собора», полный текст которого сохранился на армянском языке, гораздо сильнее полемизирует с Томосом Льва, чем с Халкидонским определением. То же самое мы видим в христологических и полемических сочинениях армянских богословов.
Георгий Флоровский. Полностью согласен с епископом Гарегином. Это серьезное упущение доклада. Нехалкидониты боролись против Халкидона прежде всего потому, что собор принял Томос Льва, который казался им подозрительным. Действительно, если рассматривать Томос сам по себе, то он может произвести впечатление излишнего противодействия концепции двух природ, особенно когда отдельные действия Христа он постоянно относит к различным природам, не подчеркивая должным образом единства Его Лица, хотя намерения самого папы были разумными и правильными. Однако в настоящее время в толковании Томоса римско-католическими историками и богословами довольно часто прослеживается определенный квазинесторианский уклон, на что недавно обратили внимание сами некоторые римско-католические ученые. По этой причине в диалоге с нехалкидонитами необходимо четко определить нашу позицию и подчеркнуть, что Томос папы Льва следует всегда рассматривать в сочетании с оросом Халкидонского собора.
Епископ Гарегин. Не только профессор Мейендорф не упомянул Томос Льва: важно то, что постхалкидонские византийские богословы комментировали его гораздо реже, чем Халкидонское вероопределение, которое они объясняли в соответствии с христологией св. Кирилла, что во многом приблизило их понимание Халкидона к нашей христологической позиции. Можно ли считать это явление показателем того, что византийские богословы не обращали никакого внимания на христологическую двойственность Томоса?
Иоанн Романидис. В этой связи следует помнить, что епископ Римский Лев и его легаты представили Томос на Халкидонском соборе в качестве изложения веры не только против Евтихия, но и против Нестория. Вследствие очевидной антинесторианской слабости его стали оспаривать, обсуждать, тщательно исследовать и, наконец, приняли только в свете учения св. Кирилла и вновь лишь как изложение веры против Евтихия, что следует из протоколов и самого определения.
Иоанн Мейендорф. Поэтому, на мой взгляд, не стоит переоценивать значение Томоса Льва и считать молчание византийских богословов подозрительным. Вокруг Халкидонского собора существует множество легенд. У нас тоже есть свои мифы относительно нехалкидонитов, но одна из ваших легенд – это Томос.
К. Н. Хелла. Это не совсем так. Существуют другие факты, доказывающие, что Томос тщательно готовился на Западе, но с особой целью: обеспечить одобрение и приверженность восточных епископов западной формуле. С 450 г. Маркиан и Пульхерия собирали подписи в поддержку Томоса. Идея заключалась в том, чтобы составить сильный документ против александрийских богословов. Он был впоследствии представлен на Халкидонском соборе в качестве основного документа.
Иоанн Романидис. Мне не известно ни одного исторического свидетельства, подтверждающего вашу точку зрения, которая представляется совершенно противоречащей тому обстоятельству, что в Халкидоне епископы Иллирика, Палестины, Египта и многих римских провинций в лице свт. Анатолия Константинопольского, составлявшие вместе подавляющее большинство, оспаривали Томос или могли принять его только в свете учения св. Кирилла. Безоговорочно Томос поддержали лишь епископы диоцеза Восток (διοίκησις) и несколько делегатов из Рима.
К. Н. Хелла. В 450 г. на Константинопольском σύνοδος ένδεμούσα [постоянном синоде] Томос был представлен, прочитан и одобрен всеми присутствующими.
Виталий Боровой. В докладе о. Иоанна я вижу две части: богословскую часть и выводы. Последняя, на мой взгляд, наиболее существенная. Я полностью согласен с тем, что Православная Церковь в состоянии заново сформулировать свое учение. Она не ограничивается ни Томосом Льва, ни двенадцатью анафематизмами св. Кирилла, ни даже его формулировкой.
Епископ Эмилиан. Я полностью придерживаюсь точки зрения о. Виталия. Церковь никоим образом не порабощена терминологией, которая приводит к неверным толкованиям и неправильному пониманию.
Георгий Флоровский. Я также согласен с двумя последними пунктами доклада, но лишь в общих чертах, поскольку, с другой стороны, нам следует быть внимательными, чтобы не впасть в легкие абстракции и обобщения. Я сторонник апофатического богословия, но его необходимо использовать с большой осторожностью и не следует считать, что догматические понятия прошлого суть только временные формулировки без постоянного значения. Вести плодотворное обсуждение догматических различий, не обращая особого внимания на историческую терминологию, невозможно. Мы вынуждены использовать понятийный аппарат; с помощью него мы исповедуем Истину, которую получаем в Церкви через Святого Духа. Мы не находимся в плену у терминологии, но нас сдерживает если не буква, то дух святых отцов и их понимание христианской Истины.
Не думаю, что своим разобщением мы обязаны исключительно историческим разногласиям относительно понятий φύσις, ύπόστασις, ουσία, πρόσωπον и т. д. Они имеют определенное значение в стремлении всей неразделенной Церкви возгласить единую Богооткровенную истину. Эти термины греческие, ведь это язык Нового Завета, и раннее христианство целиком греческое. Как христиане, мы сами являемся греками по своему умонастроению. Имеется в виду не узко национальный смысл, а часть общего духовного и интеллектуального фундамента. Святые отцы выработали такое толкование, от которого невозможно просто отказаться. Событие откровения им пришлось облечь в понятные языковые формы и категории. Сложность возникла с самого начала: как до конца понять эти категории и объяснить их исключительно в сфере сотериологии и антропологии? Особая трудность действительно состояла в толковании понятия «ипостась» в отношении единства двух природ. Халкидон сделал акцент на άτρέπτως [неизменно]. Это подразумевает, что в единой Ипостаси воплощенного Логоса человечество присутствовало во всей полноте – τέλειος άνθρωπος [совершенный человек], хотя это было собственное человечество Логоса. В Халкидонском определении термин φύσις употреблялся именно с целью подчеркнуть эту «полноту». На самом деле άτρέπτως и τέλειος άνθρωπος неразрывно связаны. С другой стороны, «совершенная» человеческая «природа» свободна от греха, грех есть понижение человеческой природы до нечеловеческого состояния.
По данному вопросу мне хотелось бы предложить разграничение, которое я сделал много лет тому назад в своей русской книге «Византийские отцы». На самом деле, существует два различных вида диофизитства – я называю их соответственно симметричным и асимметричным. Несторианство – это симметричное диофизитство: четкий и абсолютный параллелизм двух природ, что неизбежно ведет к двойственности лиц или субъектов, которые могут быть едины только в единстве деятельности – в этом состоит смысл несторианского πρόσωπον της ένώσεως [лицо единения], которое согласует два «естественных» лица. Халкидонское диофизитство, наоборот, асимметричное: только одна ипостась как субъект всех атрибуций, хотя различие между Божественной и человеческой природами тщательно охраняется. Двойство лиц категорически отвергается. Суть определения состоит в следующих словах: ενα και τον αυτόν [Один и Тот же]. «Человечество» включено в Божественную ипостась и существует, так сказать, внутри этой единой ипостаси. Здесь нет симметрии: две природы, но одна ипостась. Человеческая природа как бы поддерживается Божественной ипостасью: она воипостасирована. Действительно, эта воипостасност, как позднее было истолковано в византийском богословии, указывает на особое состояние человечества Христа в сравнении с человечеством «обычных» людей – ψιλοί άνθρωποι. Это человечество Логоса. Однако по своим качествам оно «единосущно» нашему человечеству. Но Христос не просто человек, хотя и κατά την άνθρωπότητα [по Своему человечеству] Он όμοούσιος ήμΐν [единосущен нам]. «Состояние» Его человечества тем не менее отличается от нашего: χωρίς αμαρτίας [без греха]. В этом заключается важнейшее сотериологическое значение: Христос был неподвержен неминуемой смерти, и, следовательно, Его смерть была добровольной, или свободной, жертвой. Было бы неуместно далее развивать эту мысль, однако не лишним будет сказать несколько слов о христологическом значении нашего понимания греха в отношении к человеческой «природе». Опять-таки можно выделить два основных представления о человеке, которые я обычно называю антропологическим максимализмом и антропологическим минимализмом. Ярким примером первого является Пелагий, второго – Августин. Высокая антропологическая концепция неизбежно ведет к сниженной христологии: человеку необходим лишь образец совершенства, пример для подражания. Именно в этом направлении пошел Несторий. С другой стороны, пессимистическая антропология нуждается в «максималистской» христологии. В данном случае человеку необходим, по слову св. Григория Богослова, Спаситель – «Воплотившийся Бог».
В настоящий момент мне придется предложить решение, которое я выдвинул несколько лет назад в работе, опубликованной только на русском языке. Следует выделять симметричное и асимметричное диофизитство. Симметричное, соответствующее формуле «истинный Бог и истинный человек», признает, что онтологически в одной ипостаси Христа равным образом присутствует и божество, и человечество, но в дальнейшем допускает наличие онтологического отождествления человечества Христа с человечеством в целом. Это может привести к квазинесторианскому различению или даже разделению двух лиц. Сможете ли вы сказать, что Христос состоял из двух ипостасей? Это может привести к максималистской идее о человеке, которая выльется в максималистскую концепцию Воплощения.
Халкидонский собор, безусловно, придерживался асимметричного диофизитства. Человечество Христа присуще тому человечеству, которое Божественный Логос воспринял полностью и άτρέπτως. Тем не менее есть определенное различие между человечеством в целом и человечеством Христа как Божественного Логоса, поскольку его человечество безгрешно и нетленно. Можно сказать, что Христос был свободен от неизбежной смерти. Сторонники Августиновой позиции, похоже, не уделяли особого внимания этому отличию, и монофизиты отважились так же последовательно рассматривать это различие, скатившись до концепции абсолютного онтологического единосущия, отрицающего наличие во Христе всех свойств, присущих человечеству в целом.
Архиепископ Тиран. В отношении нашего общего греческого наследия и богословской основы я целиком согласен с о. Георгием. Я не в силах терпеть, когда кто-нибудь обвиняет нехалкидонитов в непонимании греческого языка и терминологии. Кроме того, раскол в связи с Халкидонским собором произошел в первую очередь среди самих греков, и негреческие части Церкви примкнули к той или другой стороне. В рассматриваемый период армянские богословы, равно как и сами греки, говорили и писали на греческом языке, да так, что некоторых армянских писателей VI в. невозможно понять без обращения к греческой грамматике и лексике.
Что касается упоминаний о. Георгия о новозаветной терминологии, то, на мой взгляд, следует иметь в виду, что в Священном Писании не могло быть богословских определений, способных помочь нам в этом вопросе. Писание рассматривает реальные ситуации и факты, и наши понятия могут лишь объяснить выраженную в нем истину.
Наконец, я не уверен, что святоотеческая антропология в достаточной мере занималась проблемой человеческой природы. Мне кажется, что некоторые недоразумения, возникшие в процессе христологических споров, были обусловлены этим фактом. Когда отцы говорят о человеческой природе Христа, они, кажется, не вполне отчетливо представляют себе природу самого человека.
В. Ч. Самуэль. Надо признать, что в халкидонской традиции сохранился некоторый теопасхистский акцент, как показал о. Георгий Флоровский. Тем не менее следует помнить, что в этом вопросе нехалкидониты были первыми. В конце V в., когда при Петре Антиохийском (Гнафее) в текст Трисвятого были включены слова «распныйся за ны», халкидониты выступили против. В столице эта фраза была введена при императоре Анастасии Тимофеем Константинопольским и вновь встретила сопротивление со стороны халкидонитов. Только впоследствии, подчеркивая, что «Один от Троицы пострадал», халкидониты стали говорить о Боге νεκρούμενος [принявшем смерть].
Если говорить коротко, вот в чем состоит акцент нехалкидонитов применительно к антропологии и сотериологии. Человек есть существо, которое Бог сотворил из ничего. Но вследствие неповиновения он стал падшим существом. Тогда Бог Сын воплотился, чтобы восстановить человека, ипостасно соединив с Собой человечество во всей полноте. Это соединение – тайна, которую человеческий язык не в состоянии описать. Но мы верим, что человечество, которое Бог Сын таким образом с Собой соединил, не претерпело умаления.
Иоанн Мейендорф. Очевидно, что трудность заключается лишь в толковании φύσις и ύπόστασις. Со своей стороны, я бы добавил, что главная задача Халкидонского собора состояла в том, чтобы разграничить эти два понятия. После Халкидона «ипостась» использовалась для обозначения конкретной реальности и бытия личности. Это понятие позволило взглянуть на Христа как на сложную (σύνθετος) природу в одной ипостаси. Эта терминология дает Церкви способ выражения как двойственности, так и конкретного единства Христа. Однако, поскольку любая терминология всегда условна, Православная Церковь также не исключает возможность использования старой, дохалкидонской терминологии при условии, что она передает тот же смысл. Ни Томос Льва, ни «Двенадцать анафематизмов» св. Кирилла, ни сам Халкидонский орос не являются обособленными документами: каждый из них должен рассматриваться в свете церковного Предания в целом.
Chalcedonians and Monophysites after Chalcedon
Доклад, прочитанный на Первом неофициальном совещании между богословами Православной Церкви и Восточных Православных Церквей 11–15 августа 1964 г. в г. Орхусе, Дания, и последовавшая за ним дискуссия (12 августа, утренняя сессия).
Опубл. в: GOTR. 1964/1965. Vol. 10. № 2: Unofficial Consultation between Theologians of Eastern Orthodox and Oriental Orthodox Churches, August 11–15, 1964. Papers and Minutes / ed. J. S. Romanides, P. Verghese, N. A. Nissiotis. P. 16–30. Дискуссия (Concerning the Paper of Father Meyendorff): Ibid. P. 12–13; 30–36.
Впервые на рус. яз. текст доклада (без дискуссии): Халкидониты и монофизиты после Халкидона // ВЭ. 1965. № 52. С. 223–236.
Другой рус. пер. доклада и дискуссии: Халкидониты и монофизиты после Халкидонского собора // Свидетель Истины. С. 32–45, 53.
Публикуется по этому изданию с некоторыми поправками.
Пер. А. В. Левитского.
Юстиниан, империя и Церковь
Эпоха императора Юстиниана уже давно интересовала и продолжает интересовать историков. Понять личность Юстиниана, его успехи и неудачи оказалось настолько важно для истории поздней Античности и Византии, что появилось множество как аналитических, так и обобщающих исследований, посвященных этой теме.
Особую значимость представляют вопросы, вызванные отношениями между Юстинианом и различными группами восточных христиан, вопросы, затрагивающие политические, социальные и религиозные аспекты. Как Юстиниан относился к религии, к отдельным религиозным объединениям, к Церкви и христологической проблеме, которая привела в V-VI вв. к первому крупному и продолжительному расколу в христианстве? Следует рассмотреть два важнейших аспекта эпохи правления Юстиниана:
1. Роль императора в решении религиозных проблем империи, которая вновь простиралась от Месопотамии до Испании.
2. Богословские разногласия между официальным халкидонским исповеданием и монофизитами в VI столетии.
1
Вступив на имперский престол в 527 г. в возрасте 45 лет, будучи уже зрелым человеком и имея довольно большой опыт в управлении государством в качестве главного советника собственного дяди и предшественника Юстина, Юстиниан продолжил реализацию гигантской программы реконкисты и реставрации. Впечатляющие успехи в отвоевании Африки, Италии и Испании свидетельствуют не только о военной мощи и политическом мастерстве его правительства, но и подтверждают высочайший авторитет имперской идеи самой по себе как в глазах населения покоренных территорий, так и варваров-завоевателей. На протяжении всего своего правления Юстиниан постоянно заботился о сохранении этого авторитета. Он был убежден, что могущество империи зависит не только от военных успехов, но и от непрерывной борьбы с силами внутренней дезинтеграции. Пока его войска сражались на западе, севере и востоке, он целиком посвятил себя строительству юридического, административного и экономического фундамента, посредством которого надеялся обеспечить стабильность империи, навсегда объединившей всю христианскую ойкумену.
Его религиозная политика очевидно преследовала ту же цель. С одной стороны, она была направлена на окончательную ликвидацию сектантских группировок – язычников, самаритян, христиан-еретиков, которые были довольно немногочисленными, чтобы справиться с ними обычными административными мерами; с другой – на жесткое ограничение гражданских прав тех, кого просто уничтожить было либо невозможно, либо нежелательно. В последней категории оказались евреи, но гораздо более серьезную проблему представляли монофизиты.
Профессор Ф. Дворник в своей статье «Императоры, папы и Вселенские соборы»529 великолепно показал, какую политическую значимость приобрели церковные соборы в постконстантиновскую эпоху. От соборов, созываемых и контролируемых императором, ожидали таких вероопределений, которые могли бы иметь силу имперского закона. Однако можно с уверенностью сказать, что одним из главных разочарований Константина и его преемников была законодательная неэффективность системы. Закон, изданный компетентным лицом в надлежащей форме, не мог подвергаться сомнению законопослушными римскими гражданами. И все же с момента зарождения христианской империи все без исключения церковные соборы сталкивались с более-менее стойкой оппозицией: Никейский собор оспаривался подавляющим большинством христиан Востока, Константинопольский собор оспаривали Александрия и Рим, Эфесский – Антиохия (не говоря о многочисленных арианских соборах, неприятие которых со стороны православных считалось уже во времена Юстиниана героическим исповеданием истинной веры). И хотя крупнейшие христианские центры в конце концов признали Никейский, Константинопольский и Эфесский соборы, признание это никогда не было безоговорочным. На Востоке Никейский собор приняли только тогда, когда отцы-Каппадокийцы сделали необходимые пояснения к термину όμοούσιον [единосущие], в котором Запад еще долго усматривал тритеизм. Тем временем на Западе молча приняли только Константинопольский собор (381), не утвердив, однако, ни доктрину «трех ипостасей», ни знаменитое 3-е правило, дававшее Константинопольской церкви «равные привилегии» с Римской. Антиохия в конце концов признала Эфесский собор только после подписания «формулы единения» в 433 г.
Несомненно, что императоры второй половины V в. – особенно Зинон и Анастасий – помнили об этих прецедентах, оказавшись перед лицом сильнейшей оппозиции со стороны огромного числа восточных христиан в отношении Халкидонского определения. Вот почему они, друг за другом, предпочитали самостоятельно решать насущные церковные проблемы и, не прибегая к соборному обсуждению, издавали догматические декреты. Наиболее важным из таких декретов был «Энотикон» императора Зинона (482), сохранявший законную силу до 518 г., когда он был официально отменен Юстином I, возможно, по совету и, безусловно, с согласия его племянника Юстиниана. Эти в целом неудачные имперские попытки были направлены на успокоение Восточной церкви, расколотой на две части – сторонников и противников Халкидонского собора. Строгая прохалкидонская политика Маркиана и Льва, явившаяся логическим продолжением собора, подтверждала, что только лишь силой не удастся сохранить последователей Халкидона на важнейших епископских кафедрах Востока – Александрийской и Иерусалимской. Однако и противоположная политика – поддержка монофизитов – также не принесла результатов: с «Энкикликоном» Василиска (475), отвергавшим Халкидон, успешно боролся Акакий Константинопольский. И сам «Энотикон», образец доктринального компромисса, несмотря на короткий первоначальный успех в восстановлении единства между Константинополем и Египтом, вскоре оказался непригодным. С одной стороны, будучи неопределенным по существу, «Энотикон» не смог предотвратить продолжение давнего противостояния диофизитов и монофизитов на Востоке; с другой стороны, его признание империей привело к непримиримой оппозиции со стороны христианского Запада, возглавляемого римским епископом.
Таким образом, на протяжении второй половины V в., когда уже никто не намеревался отрицать признанный авторитет императора в религиозных вопросах как принцип, тем не менее стойкое меньшинство каждой богословской партии при возможности готово было воспротивиться его воле, если она противоречила их основным убеждениям. Как Маркиану и Льву не удалось навязать свою волю Тимофею Александрийскому (Элуру) и египетской церкви, так и Анастасий не смог заставить столичных патриархов подтвердить его монофизитское толкование «Энотикона». Однако и монофизиты, и халкидониты были рады заручиться поддержкой императора в борьбе друг с другом, когда предоставлялась такая возможность.
Итак, в 518 г., когда Юстиниан, обладая огромным имперским честолюбием, под патронажем своего дяди Юстина I взял бразды правления в свои руки, ему пришлось столкнуться с довольно парадоксальной ситуацией: в результате политики Анастасия два главных церковных центра – Александрия и Антиохия – находились целиком под контролем монофизитов и весьма умелым руководством лучшего богослова постхалкидонского Востока Севира Антиохийского. Только Константинополь и Палестина оставались на Востоке надежными очагами халкидонского православия. Однако церковь «нового Рима» не получила ожидаемой поддержки от папы «ветхого Рима», потому что константинопольские еписко-пы, хотя и оставались верными Халкидону и даже пострадали за веру при Анастасии, продолжали поминать в диптихах имя Акакия – создателя объединительной политики Зинона. Отвергаемые как «халкидониты», по всей видимости, большинством восточных христиан, столичные епископы, которые должны были играть ведущую роль в политике объединения империи, отвергались также и Римом за недостаточную верность Халкидону. Имперская церковь, разделенная на три большие части: Рим, халкидонитский Восток и монофизитов – очевидно, не могла сыграть роль объединителя христианской ойкумены. Таким образом, Юстиниан столкнулся с явно неосуществимой задачей воссоединения Рима, Константинополя и монофизитов.
Чтобы достичь этой цели, император использовал различные тактические приемы, начиная от прямого давления и кончая свободным богословским диспутом с противоборствующими сторонами. Он ни на секунду не сомневался, что постановления Халкидонского собора должны считаться неизменным выражением христианской веры: в 131-й новелле, изданной в 545 г., он объявил правила Никейского, Константинопольского, Эфесского и Халкидонского соборов имперскими «законами», а их догматические определения – «священным писанием». Для Юстиниана преданность Халкидону была не только вопросом богословских убеждений, но и крайней политической целесообразностью. При Юстине, когда Юстиниан уже отвечал за церковную политику, и в первые годы самостоятельного правления, которые совпали с отвоеванием Африки и Италии, первоочередной задачей, безусловно, было примирение с Римской церковью. Несомненно, что в его представлении престиж «ветхого Рима» и, следовательно, его епископов был чрезвычайно велик; но этот престиж также являлся важнейшим аспектом его политических планов на Западе: пока императоры и римские епископы не начнут действовать в согласии, до тех пор империи просто не удастся восстановить контроль над бывшими западными территориями.
В ряде случаев, особенно в письмах, адресованных папе, Юстиниан упоминал об «апостольстве» Рима. Например, в послании к Иоанну II в 533 г. император воздает почести «апостольской кафедре» и папе как «своему отцу» и «спешит сообщить ему о положении церквей»530. Еще никогда в истории христианской Церкви римский епископ не мог заставить Константинопольскую церковь изъять из диптихов имена двух императоров – Зинона и Анастасия – и пяти последовательно сменявших друг друга византийских патриархов. Однако именно это произошло в 519 г., когда римские легаты и вышедший им навстречу за десять миль от столицы Юстиниан восстановили общение между «двумя Римами» на основе строгого соблюдения постановлений Халкидонского собора, которое, по мнению пап, было нарушено «Энотиконом» Зинона.
Однако до конца понять отношение Юстиниана к церкви «ветхого Рима», которое также будет иметь значение для всей его политики на Востоке, можно только на общем фоне его взглядов на христианскую ойкумену. И мне ничего не остается, как процитировать знаменитое вступление к эдикту Юстиниана, известному также как 6-я новелла, изданному 17 апреля 535 г. на имя свт. Епифания Константинопольского:
Величайшими у людей дарами Божиими, данными свыше по человеколюбию, являются священство и царство. Первое служит (ύπηρετουμένη) делам божественным, второе начальствует и наблюдает над делами человеческими; и то, и другое происходит от одного начала и гармонично обустраивает жизнь человеческую – и ничто так не важно для царствующих, как почет иереев, которые за них вечно молят Бога. Ибо если первое будет совершенно безукоризненным и удостоится у Бога благорасположения, а второе будет по справедливости и подобающим образом обустраивать порученное ему государство, то наступит некое доброе согласие (συμφωνία τις αγαθή), которое обеспечит все какие ни есть блага роду человеческому531.
Чтобы осознать всю значимость этих слов, необходимо помнить, что они – лишь вступление к длинному перечню церковных постановлений, где Юстиниан объясняет, что, по его мнению, означает «дар священства». Истинная цель 6-й новеллы – оформить законодательно такие вопросы, как семейное положение духовенства, церковные владения, местопребывание епископа, выбор и обучение духовенства, препятствия к рукоположению и правовой статус клириков. Эти юридические нормы, составляющие ядро 6-й новеллы, необходимы для понимания сути предисловия. Император, безусловно, включает в свои полномочия «человеческие дела», куда входят все правовые аспекты церковного устройства, тогда как компетенция священства, согласно преамбуле, распространяется на «божественные дела», которые состоят исключительно в «служении Богу», т. е. в молитве и совершении таинств.
«Симфония», упоминаемая в тексте, это не согласие между двумя силами или двумя различными социальными структурами – церковью и государством; скорее всего, таким образом демонстрируется внутренняя сплоченность всего человеческого общества, земное благополучие которого зависит только от императора. Для церкви, как общества sui generis, нет места в юридическом мышлении Юстиниана. Империя и церковь представляют собой единый организм, которым добросовестно управляют две неразделенные богоустановленные иерархии532; теоретически двойственность сохраняется между imperium [царство] и sacerdotium [священство], но, так как роль священства состоит в исполнении божественных дел, она почти не имеет законодательного выражения. По мысли Юстиниана, цельность земного государства обусловливается законами, издавать которые – привилегия императора. Церковные предания и соборные постановления приобрели силу закона посредством имперских декретов, но сами по себе они не являются законом.
Именно таким образом следует понимать отношение Юстиниана к римскому епископу. Он знает о существовании «Петровой», или «апостольской», теории происхождения римского примата и не испытывает никаких неудобств, говоря о ней, потому что, по его мнению, только имперская власть может придать ей силу закона в отношении «дел человеческих». И поскольку авторитет римского епископа был необходим для осуществления его политических планов, в 519 г. Юстиниан был готов пожертвовать репутацией Константинопольского патриарха, чтобы получить поддержку папы. Первенство было признано за находившимися в зоне его пристального внимания римскими папами Иоанном I и Агапитом, которые посещали Константинополь в довольно унизительном качестве послов остготских королей-ариан Теодориха и Теодахада в 525 и 536 гг., соответственно. В обоих случаях политическая миссия, с которой их отправили готы, провалилась, но особое значение придавалось религиозному руководству, словно Римская церковь готовилась к той роли, которую ей предстояло играть в православной империи после победы в Италии. Между тем несколько лет спустя, когда папа прочно закрепился в имперской системе, Юстиниан совершенно без колебаний заставил несчастного Вигилия подчиниться политике, направленной на объединение восточного христианства. И действительно, в эдикте 545 г. (131-я новелла) он официально вводит в законодательство империи политический принцип первенства между главными кафедрами в противовес «апостольскому» принципу, на котором, особенно со времен свт. Льва Великого, настаивали папы. Этот указ подтвердил 3-е правило Константинопольского и 28-е правило Халкидонского собора, отведя столичному патриархату второе место после «ветхого Рима»533. Данный принцип, очевидно, подразумевал политико-религиозную идеологию, выраженную в 6-й новелле: единый император и пять патриархов управляют единым христианским обществом. Именно с этими патриархами Юстиниан будет пытаться решать религиозные проблемы в своем царстве. Так, непосредственно им был адресован эдикт 543 г. против Оригена534, и скоро в византийских источниках они будут считаться «пятью органами чувств» организма империи.
Этих и многих других фактов вполне достаточно, чтобы византийскую теорию отношений между церковью и государством – или скорее отсутствия таких отношений с тех пор, как церковь и государство оказались включены одно в другое, – обозначить термином «цезарепапизм».
Однако, говоря о византийском «цезарепапизме», мало кому удается избежать отождествления исторической ситуации V-VI вв. с понятием «папства» – явления, которое окончательно оформилось на латинском Западе только в XI в. Под термином «папство» подразумевается общепризнанное существование неограниченной религиозной власти, наделенной законным правом определять учение о вере и нравственности. Теперь (особенно на Востоке) самодержавию римских императоров, которому Юстиниан на основании закона придал отчетливую и универсальную форму и которое развивалось в соответствии с раннеэллинистической традицией сакрализации политической власти, постоянно будут противостоять широкие массы христианского духовенства и мирян, не желающих соглашаться с тем, что вопросы христианской веры должен решать один человек, обладающий непререкаемым авторитетом. По словам Т. М. Паркера, богословские споры на Востоке «всегда были безнадежно запутаны смешением политики и религии и осложнялись еще и тем, что миряне участвовали в них наравне с духовенством, что редко, если вообще когда-либо встречается на Западе»535.
Естественно, что любое государство, особенно Римская империя – и особенно в эпоху Юстиниана, стремится контролировать, насколько возможно, все сферы человеческой жизни и устанавливать порядок, определяемый законом. Представляя себе церковь и империю как единую структуру, Юстиниан не смог избежать того, что для него казалось очевидным, т. е. распространить компетенцию закона на область религии. Поэтому «цезарепапизм» оказался встроен в юридическую схему, которая определяла законодательную и политическую деятельность императора. Однако эта схема не учитывала одно обстоятельство, в особенности характерное для Востока: христианство по самой своей сути не было религией юридической власти. Даже когда большинство епископата стремилось исполнять имперские постановления, могло возникнуть «пассивное сопротивление, хотя и менее отчетливо выраженное, чем настойчивость Запада в отстаивании прав церковной власти, оно тем не менее было сокрушительно для проявлений эрастианства536"537. Благодаря этому сопротивлению Египет, несмотря на жесткое имперское давление, оставался по существу монофизитским, и Константинополь сохранял верность Халкидону в правление Анастасия. Монофизиты и диофизиты одинаково были убеждены в том, что никто не может обладать абсолютной властью в решении вопросов вероучения. Я не намерен сейчас определять, что обусловливало их взгляды – истинная или ложная вера, социальные, экономические условия или политические факторы, – но исторические обстоятельства, кажется, неизбежно приводят к заключению, что во времена Юстиниана не существовало внешнего, обязательного и общепринятого критерия, который позволил бы разрешать доктринальные конфликты. На роль такого критерия, естественно, претендовал император, который по-разному и с различной степенью воздействия осуществлял свою власть; однако его самодержавие ограничивалось тем, что среди христиан не существовало никакого морального или богословского обязательства верить, что император может устанавливать христианские догматы.
Между правовой структурой империи, которой полновластно управлял император, и самой сущностью христианства существовала пропасть, которую не могли до конца заполнить документы, подобные 6-й новелле: практически юридические тексты давали императору абсолютную власть над церковным руководством и церковными институтами, но не над содержанием веры. Назначая подходящих людей на соответствующие церковные посты, император, конечно, мог влиять на вероучительные определения, но сами определения, даже будучи включенными в свод законов, не рассматривались в качестве источников новых религиозных воззрений, но как действительные или недействительные, необходимые или излишние выражения веры, которая в принципе должна была оставаться неизменной со времен апостольских и просто передаваться последующим поколениям. В Византии существовала и всегда будет существовать пропасть между римским правом и христианством538.
Наличие такой пропасти лучше всего иллюстрирует разница, с которой юридические источники определяют роль императора в церковных делах, с одной стороны, и богословская литература, с другой. В то время как в документах, подобных 6-й новелле, в официальных судебных постановлениях или даже в протоколах Вселенских соборов, созывавшихся по инициативе императора и проходивших в соответствии с законодательными процедурами, подчеркивается власть государства в процессе разбирательства и принятия решения, богословы в своих сочинениях, независимо от принадлежности к какой-либо богословской партии, обсуждают непосредственно вопросы вероучения, почти не ссылаясь на императорский авторитет.
Безусловно, вмешательство империи в религиозные дела могло также иметь негативные последствия; небогословские, политические или националистические мотивы могли способствовать возникновению оппозиции по отношению к имперской Церкви со стороны отдельной географической области или группы сектантов. Однако А. Г. М. Джонс, мне кажется, убедительно показал, что «мы располагаем чрезвычайно скудными данными, чтобы говорить о каком-либо национализме в позднеримской империи».
На мой взгляд, – продолжает он, – националистические и социальные теории (объяснения расколов. – И. М.) основаны на абсолютно неверном понимании позднеримской ментальности. Сегодня для большинства людей религия или какое-либо вероучение являются второстепенными и не вызывают особой заинтересованности. С другой стороны, национализм и социализм – две мощные силы, способные вызвать самые глубокие чувства. По моему мнению, современные историки рассматривают умонастроения прошлого с позиции настоящего, утверждая, что только религиозные или догматические споры не могли вызвать столь сильную и продолжительную вражду, которую демонстрировали донатисты, ариане, монофизиты, и что реальной движущей силой здесь, должно быть, является национальное или классовое чувство <...>. Смею утверждать, что когда сектанты, как нам достоверно известно, заявляли, что «мы – носители истинной веры и являемся истинной Церковью; наши противники – еретики, и мы никогда не примем их доктрины, не будем общаться с ними и не будем подчиняться нечестивому правительству, которое их поддерживает», – они действительно так считали539.
К вышесказанному можно добавить, что каждая партия охотно использовала имперскую власть, если это могло помочь ей в борьбе с оппонентами. Таким образом, монофизитство вряд ли можно назвать просто антиимперским движением: его лидеры даже канонизировали Анастасия, а также Феодору в знак признательности за поддержку, которую они так счастливо получили от них.
Вот одно из наиболее ярких проявлений подлинной силы, в которой Юстиниану нельзя отказать: он сознавал, или, может быть, узнал о неизбежных ограничениях своей власти в области вероучения. Он, так же как и его предшественники, несомненно, во всей полноте использовал свои полномочия. Доказательством служат его вероучительные эдикты, жестокое обращение со строптивыми папами, патриархами, епископами и любыми другими противниками. Однако, в отличие от Зинона и Анастасия, Юстиниан на этом не остановился. Он реально пытался внести вклад в решение непосредственно догматических вопросов – не только при помощи своей власти или прибегая к репрессиям, но и толкая вперед саму христианскую богословскую мысль.
2
Великий собор, открывшийся в Халкидоне в 451 г., был крупнейшим христианским собранием из когда-либо проходивших до тех пор. В отличие от других соборов, его работа протекала более организованно и упорядоченно: предоставлялось пространство для обсуждений, для внимательного изучения документов. В результате появилась христологическая формула, всегда поражавшая продуманным и гармоничным соединением положительных элементов александрийского и антиохийского богословия.
Тем не менее именно это стройное Халкидонское определение вызвало первый крупный и продолжительный раскол в восточном христианстве, поскольку любая догматическая формула и вероопределение не только решает проблемы, но и создает новые. Вот два наиболее ярких примера:
1. В Никейском Символе веры говорилось, что Сын «единосущен» Отцу; на Халкидонском соборе, дабы подтвердить, что в Иисусе Христе действительно было две природы – божественная и человеческая – провозглашалось, что Он – «единосущен Отцу по божеству и единосущен нам по человечеству». Таким образом, косвенно осуждался Евтихий. Утверждая, что Сын и Отец имеют единую сущность, Никейский собор следовал важнейшему принципу библейского монотеизма: Бог един. Однако, когда в Халкидоне говорили, что Христос был «единосущен нам», не подразумевалось ли под этим, что существовал также единый человек? В дальнейшем, очевидно, потребовались разъяснения относительно того, каким образом Три едины по божественной природе, но не едины по человеческой.
2. Халкидонский собор сделал решительный шаг вперед, говоря о Христе, познаваемом в двух природах (έν δύο φύσεσιν), тогда какДиоскор Александрийский и монофизиты были готовы принять умеренную формулу свт. Кирилла из двух природ (έκ δύο φύσεων), которая фактически позволила бы им утверждать, что результатом соединения «двух природ» во Христе стала одна природа воплотившегося Бога-Слова. Позиция Халкидона, которая на самом деле разделяет монофизитов и православных, подразумевает, что божество и человечество, соединившись во Христе, не смешались друг с другом, но сохранили свои важнейшие характеристики. Собор, однако, также с большой осторожностью отнесся к интуиции свт. Кирилла об одном Христе: в небольшом отрывке, который является ключевым местом вероопределения, восемь раз повторяется слово о αύτός («Тот же») для того, чтобы подтвердить, что Один и Тот же «был рожден от Отца прежде веков» и потом «родился от Марии Богородицы». Несмотря на это, Кирилл использовал именно слово «природа» (φύσις) для обозначения указанного тождества Христа, а когда хотел подчеркнуть конкретную реальность Его личности, заменял это слово другим термином – ύπόστασις [ипостась]540. Между тем в Антиохии единство Христа обозначалось словом πρόσωπον [лицо]: Феодор Мопсуэстийский и вслед за ним Несторий говорили о «лице единения», в котором или посредством которого божество и человечество сосуществовали в Иисусе Христе. Халкидонская формула произвела терминологическую революцию, отождествив πρόσωπον и ύπόστασις: в ней заявлялось о двух природах Христа, которые, сохраняя свои свойства, встречаются в одном лице, или ипостаси. Такое отождествление, конечно, имело своей целью сохранить верность свт. Кириллу и при этом не вызвать возмущение у антиохийцев. Однако в формуле не уточняется, что обозначает одна ипостась Христа: предвечный Логос, одну из божественных Ипостасей – «Одного и Того же», рожденного от Отца «прежде всех век», – или антиохийское «лицо единения», т. е. только исторического Иисуса?
На протяжении почти целого столетия монофизитские богословы пользовались этой двусмысленностью Халкидонской формулы. Своим огромным успехом монофизиты обязаны также удивительному отсутствию среди халкидонитов крупных богословов. В правление Льва I, Зинона, Анастасия и Юстина I лидерам монофизитов Филоксену Маббугскому и Севиру Антиохийскому по богословскому таланту не было равных из числа халкидонской партии.
Итак, в начале своего правления Юстиниан столкнулся с множеством различных толкований Халкидонского определения. Мне кажется, что для систематизации эти толкования можно свести к следующим четырем:
1. «Строгие диофизиты» (я предпочитаю этот термин, которым пользовались Шарль Мёлер541 и другие, для обозначения «строгих халкидонитов», поскольку он содержит определенные следствия) считали, что Халкидонский собор утвердил антиохийскую христологию. Первым и наиболее ярким представителем этой школы был Феодорит Киррский – бывший друг Нестория и главный противник монофизитства до Халкидона и на самом соборе. Собор снял осуждение, которое наложил на него Диоскор в ходе Эфесского собора 449 г.; в течение последующих почти пятнадцати лет Феодорит продолжал творить, и его популярность только возрастала. На Халкидонском соборе его насильно заставили анафематствовать Нестория, однако официально он не отказался ни от богословской критики в адрес Кирилла Александрийского, ни от использования исключительно антиохийской христологии с полемическими антикирилловскими оттенками. Лучше всего неизменность его христологической позиции иллюстрирует отношение Феодорита к т. н. «теопасхистской» формуле, т. е. к выражениям, в которых высказывалось или подразумевалось, что Логос, «став плотью», действительно умер на кресте – например, что субъектом смерти Христа был Сам Бог-Слово.
Тем не менее «теопасхизм» на самом деле был позицией свт. Кирилла, которую, как ни странно, он вывел из Никейского Символа веры, где слова «страдавша» и «распятаго при Понтийстем Пилате» прилагаются к Сыну Божьему. В результате в 12-м анафематизме против Нестория Кирилл заявляет:
Кто не исповедует Бога-Слова пострадавшим плотию, распятым плотию, принявшим смерть плотию и, наконец, ставшим первородным из мертвых, так как Он есть жизнь и животворящ, как Бог: анафема542.
Феодорит отрицательно относился к точке зрения свт. Кирилла до и после Эфесского собора; свою позицию он не изменил ни накануне, ни по окончании Халкидонского собора: в своем опровержении «Двенадцати анафематизмов» и, кроме того, в кратком богословском обзоре под названием «Haereticarum fabularum compendium» [«Собрание еретических басен»], опубликованном около 453 г., он по-прежнему жестко отвергает «теопасхизм». Важную роль во взглядах Феодорита играет аргумент, основанный на платоновской концепции человека: бессмертная душа находится в плену смертного тела. Воскресение, утверждает он, было воскресением плоти Христа, а не Его души или божества, поскольку может ли быть душа бессмертной, а божество – нет? Смерть Иисуса Христа была разделением души и тела, Его воскресение стало их воссоединением посредством божественной силы, которая оставалась соединенной с ними543. Согласно Феодориту, безусловно, нецелесообразно говорить о «смерти Бога». Поддерживая контакты с несторианами в Персии, он объяснял им свое понимание Халкидона: собор, писал он, использовал концепцию одной ипостаси во Христе в том смысле, в каком Феодор Мопсуэстийский использовал πρόσωπον, и само определение есть не что иное, как подтверждение старой христологии антиохийской школы544.
Вслед за Феодоритом Киррским со времени Халкидонского собора до правления Юстиниана можно проследить непрерывную линию «строгих диофизитов». Она включает в себя нескольких Константинопольских патриархов, в особенности свт. Геннадия (458–471) и свт. Македония (496–511), и отчетливо видна в полемике против интерполяции в текст Трисвятого. Когда Антиохийский патриарх Петр Гнафей прибавил к знаменитому гимну, исполнявшемуся в Халкидоне, «Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Безсмертный, помилуй нас» – слова «Распныйся за ны», это вызвало бурное негодование со стороны халкидонитов. Наличие такой формы халкидонской христологии, которую мы именуем «строго диофизитской», во многом дало основания монофизитам утверждать, что Халкидонский собор на самом деле был несторианским.
2. Монофизиты своим абсолютным неприятием собора давали понять, что он полностью изменил богословию Кирилла Александрийского. «Строгие диофизиты», вроде Феодорита и Геннадия, с одной стороны, и такой лидер монофизитов, как Севир Антиохийский, чьи взгляды, как великолепно заметил Жозеф Лебон в своем классическом исследовании545, были по существу аналогичны взглядам свт. Кирилла, – с другой, просто продолжали дискуссию, начатую Кириллом и Несторием, словно и не было Халкидонского собора.
Рационалистический анализ Воплощения, который мы находим у Феодорита и на котором, в частности, основывалась диофизитская оппозиция «теопасхизму», был мало знаком монофизитским богословам. Они исходили из личного тождества предвечного Логоса и Логоса, воплотившегося от Девы и распятого на кресте. Некоторые халкидониты утверждали, что это тождество было подтверждено Халкидонским собором. Тогда почему, – спрашивали монофизиты, – вы не согласны с нами в том, что «Бог-Слово пострадал во плоти»? Если «одна ипостась», о которой говорится в определении, есть ипостась Логоса, то кто, кроме Логоса, мог умереть на кресте? Поскольку смерть может быть приложима только к личности, а не к природе, умереть может только кто-нибудь, а не что-нибудь. Кроме того, если Халкидон не отрекается от Кирилла, тогда почему на соборе были реабилитированы его противники, например Феодорит, и почему официальная имперская халкидонская церковь не препятствовала защитникам собора прямо отрицать самый важный 12-й анафематизм Кирилла против Нестория, в котором провозглашалось, что «Слово пострадало плотию»?
Таким образом, в глазах монофизитов позиция халкидонской партии была по крайней мере двусмысленной, и вследствие этой двусмысленности они полагали, что собор, несмотря на видимость служения Кириллу, фактически реабилитировал Нестория. В их собственной христологической традиции, основанной на творениях свт. Афанасия и свт. Кирилла и, к сожалению, на сочинениях Аполлинария Лаодикийского, приписывавшихся Афанасию, преобладало стремление сохранить непрерывное отождествление Логоса до, в процессе и после Воплощения. Формула Кирилла – «единая природа Бога-Слова воплощенная» – стала их лозунгом, и в глазах народа она выглядела куда убедительней, чем рациональное стремления халкидонской христологии сохранить во Христе активное действие целостной человеческой природы.
Вскоре Юстиниан и его советники по богословским вопросам поняли, что реакция на монофизитскую критику будет не только отрицательной и безусловной. Они начали с прискорбием осознавать, что сама по себе Халкидонская формула не является окончательным решением рассматриваемого христологического вопроса: ее значение зависит от интерпретации. Пришлось прибегнуть к содержательному объяснению вероопределения, и первым было предложено оригенистское решение проблемы, в результате чего Юстиниан получил третий возможный вариант толкования Халкидона.
3. По поводу оригенизма я просто замечу, что после публикации подлинных сочинений Евагрия Понтийского546 можно утверждать, что Юстиниан, осуждая Оригена и оригенизм (сначала своим эдиктом, а затем на Соборе 553 г.), боролся с реальными противниками. Более того, интересно, что между проблемой оригенизма и христологическим вопросом, вероятно, существовала некая связь547. Возможно даже, что участие оригенистов в полемике вокруг Халкидона способствовало возникновению широко известных беспорядков, которые учинили монахи-оригенисты палестинского монастыря прп. Саввы, и привлекло общественное и политическое внимание к учению Евагрия. Решение христологической проблемы, предложенное оригенистами, главным представителем которых был Леонтий Византийский, основывалось не на общепринятой концепции «природ», а на суждении Евагрия, что Христос был не Вторым Лицом Троицы, а умом (νους), по сути отождествленным с Логосом. Я коснулся проблемы оригенизма только для того, чтобы подчеркнуть, что оригенистская христология, интеллектуально весьма привлекательная, совсем не подходила на роль критерия православия, и Юстиниану с его советниками пришлось внимательно осмотреться, чтобы найти способ сформулировать приемлемое для всех единое вероучительное определение.
4. По этой причине появилась четвертая интерпретация Халкидона, которая восторжествует в имперской Церкви в VI столетии; начиная с Жозефа Лебона, эту трактовку называют «неохалкидонской». Суть ее заключалась в отрицании несовместимости свт. Кирилла и Халкидона и последовательном истолковании одного через другое. Согласно «неохалкидонитам» понятие «одна ипостась», употреблявшееся Халкидонским собором, обозначает не «лицо единения» Феодора Мопсуэстийского и Нестория, а то, что Кирилл подразумевал под «единой природой». Следовательно, кирилловская терминология, включая выражение «единая природа Бога-Слова воплощенная», должна сохранить свое значение даже после Халкидона в антинесторианском контексте, тогда как Халкидонская формула о «двух природах» была необходима для противодействия евтихианству. Другими словами, ни одна из существующих терминологических систем не может вполне адекватно выразить тайну Боговоплощения, но догматические позиции свт. Кирилла и Халкидонского собора, не исключая друг друга, не допускают ошибочного толкования этого центрального вопроса христианской веры.
Эту апофатическую суть неохалкидонской позиции, предполагающей неизбежное интеллектуальное смирение со стороны ее последователей, следует иметь в виду, если мы хотим по достоинству оценить достижения Юстиниана.
Однако в течение последних десятилетий неохалкидонизм не пользовался особой популярностью среди историков. Его считали просто навязанной государством искусственной схемой, созданной для того, чтобы угодить монофизитам и предать истинную халкидонскую христологию. Критика неохалкидонизма возникла отчасти благодаря широко распространенному стремлению реабилитировать великого Феодора Мопсуэстийского, учителя Нестория, и самого Нестория. Рассмотрение этого вопроса, конечно, останется за рамками данной работы. Тем не менее мне хотелось бы сделать чисто историческое предположение, что интерпретация Халкидона неохалкидонитами, вероятно, не вызывала никакого противодействия со стороны самих отцов собора. Такое впечатление сложилось у меня в процессе изучения соборных деяний. Подавляющее большинство на соборе 451 г. составляли последователи свт. Кирилла. Собор почти утвердил его формулу «из двух природ», с которой согласился бы Диоскор Александрийский. После того, как на втором заседании знаменитый Томос св. папы Льва, адресованный им свт. Флавиану Константинопольскому548, начал всерьез претендовать на место окончательной формулы, на соборе было объявлено, что он согласуется с «верой Льва и Кирилла». Когда же представители Иллирика и Палестины вновь заявили протест, Томос был передан на пять дней в специальную комиссию, которая подтвердила, что он совпадает с учением «Двенадцати анафематизмов» Кирилла против Нестория549.
Поэтому можно сказать, что стремление рассматривать свт. Кирилла и Халкидон как единый, непрерывный и последовательный процесс развития христологических концепций не было в эпоху Юстиниана новым явлением: это стремление появилось еще во время дискуссий на Халкидонском соборе. Во всяком случае неохалкидониты VI в. по-другому и не объяснили бы свою позицию и не согласились бы, что приставка «нео-» подразумевает существенные изменения, внесенные ими в халкидонское учение.
Мощь движения монофизитов, его привлекательность для народных масс по всему Востоку, заслуженный авторитет таких богословов, как Филоксен и Севир, а также чрезвычайная слабость апологетов Халкидона, которые фактически покорились монофизитской монополии на Кириллово православие – в такой богословской ситуации находился христианский Восток, когда к власти пришел Юстиниан.
Политика формального компромисса с монофизитами, которую проводили Зинон и Анастасий, провалилась не только по богословским причинам, но также вследствие упорного сопротивления со стороны Рима. Даже если бы Юстиниан захотел продолжить ее, он не смог бы этого сделать, поскольку отвоевание Италии, Африки и Испании навязало ему религиозную политику, приемлемую для христианского Запада. Именно по этой причине свою главную мечту о всемирной империи, объединенной политически и религиозно, так же как и свое личное понимание богословских проблем, ясно отражавшее суть вопросов, разделяющих халкидонитов и монофизитов, он положил в основу религиозной политики, которая привела ко II Константинопольскому собору (553).
Первоочередной задачей было отвести монофизитские обвинения в том, что Халкидонский собор предал свт. Кирилла, и окончательно исключить возможность толкования Халкидонской формулы в «строго диофизитском» или антиохийском ключе. Однако Юстиниан и его советники не стремились только к тому, чтобы успокоить монофизитов. Им также было известно о внутренней слабости и противоречивости позиции «строгих диофизитов», которые, например, отвергая фразу «Логос умер во плоти», противоречили учению об «общении свойств» или, по крайней мере, низводили его на уровень бессодержательного высказывания. Потому что если Логос по причине Своей божественной природы не мог умереть, то как же тогда Он мог родиться от Девы? И если не Он родился от Марии, то почему же Ее следует называть Богородицей? Позиция «строгих монофизитов» косвенно ставила под вопрос не только монофизитство, но и Эфесский собор. Таким образом, Юстиниан оказал невероятную поддержку тем, кто в лагере халкидонитов защищал «теопасхистскую» формулу: Иоанну Грамматику, опубликовавшему ок. 514–518 гг. «Апологию Халкидонского собора», Иоанну Максентию и «скифским монахам», а позднее – Леонтию Иерусалимскому. Так, выражение «Один от Святой Троицы пострадал плотию» превратилось в знамя политики и богословия, которое поддержали также римские папы, поскольку оно содержалось в Томосе Льва550. Это выражение также вошло в имперское исповедание веры, предварявшее Codex juris [Свод законов].
Дело т. н. «Трех Глав» привело к большим проблемам с Западом. Мы уже видели, в какой сильный аргумент превратили монофизиты тот факт, что Халкидонский собор принял в общение двух друзей Нестория и критиков свт. Кирилла – Феодорита Киррского и Иву Эдесского – и что сочинения главного представителя антиохийской христологии Феодора Мопсуэстийского пользовались большой популярностью в халкидонских кругах. Вопрос был не из легких, поскольку затрагивал юридические полномочия собора: можно ли осудить эти «Главы» и оставаться при этом верным собору? В большей степени именно по причинам юридическим, нежели богословским, Юстиниан столкнулся с противодействием со стороны Запада проекту осуждения.
Ему пришлось прибегнуть к весьма «крутым» мерам: Юстиниан низложил папу, возвел другого и неожиданно встретил сопротивление Вигилия – кандидата на папский престол, выдвинутого им самим и Феодорой, – которое продолжалось шесть лет. Наконец папа все-таки ратифицировал этот документ, но Запад еще долго продолжал хранить молчание и, возможно, так никогда и не оценил богословского значения решений 553 г. Тем не менее Пятый Вселенский собор формально не посягнул на авторитет Четвертого: сохранение Ивы и Феодорита в общении не оспаривалось, за исключением их сочинений против Кирилла. Объектом личного посмертного осуждения был только Феодор Мопсуэстийский551.
Кроме осуждения «Трех Глав», решениями собора официально подтверждаются важнейшие положения богословия свт. Кирилла Александрийского: единство существа Христа, тождество по ипостаси между историческим Христом и Предвечным Логосом – все это выражалось в «теопасхизме». Подтверждение вероучения Кирилла, очевидно, предполагало, по крайней мере, частичное признание его богословской терминологии. Таким образом, собор формально допускал возможность использования формул свт. Кирилла «из двух природ» («έκ δύο φύσεων») и «единая природа Бога-Слова воплощенная» («μία φύσις τού Θεού λόγου σεσαρκωμένη») – при условии, что «эти выражения следует понимать так, как учили святые отцы [Халкидона]» (8-й анафематизм).
Данное решение имеет очень важное значение. В действительности собор освобождает богословие от самодостаточности терминов и формул и утверждает, что главное – их смысл. Такое отношение само по себе является отходом от обычной практики постконстантиновской имперской церкви. От монофизитов не требуют немедленного отказа от привычной им богословской терминологии, но лишь понимания и принятия халкидонского стремления как такового сохранить во Христе полноту подлинного действующего человеческого начала.
К несчастью для Юстиниана, Халкидонский собор стал в глазах монофизитов и особенно египтян символом и несторианства (в независимости от содержания данного термина), и кровавых репрессий, которым подвергались его противники. Некоторые из них пойдут на примирение только после того, как век спустя халкидониты сделают им действительно значительную уступку в монофелитском «Экфесисе» Ираклия (637) и «Типосе» Константа II (647/648).
Таким образом, мечта Юстиниана о всемирной империи, объединяющей Восток и Запад в «симфонию», основанную на единой вере, оказалась неосуществимой. Религиозные проблемы было невозможно свести к правовой структуре государства. В результате упорство, с которым Византия, а также – в несколько иных формах – средневековый Запад стремились к утопическому отождествлению церкви и государства, Царства Божьего и земного царства, догмата и закона, политического права и религиозной истины, только способствовало расколам в христианстве и усугубляло их.
И именно на фоне полного провала имперской идеи Юстиниана стали заметны его достижения. Перемещение акцента с внешней формы на содержание, которое мы отмечали в решениях собора 553 г., было по сути своей признанием со стороны императора того, что богословские вопросы нельзя решать с позиции государственного законодательства. Это содержание христианского богословия эпохи Юстиниана заслуживает – особенно в настоящее время – более высокой оценки, чем та, что обычно дается.
В наш век мы все больше отдаляемся от богословия, которое рассматривает человека и Бога как два различных философски определимых объекта с несовместимыми характеристиками, такими как подверженность страстям и бесстрастность, способность к изменению и неизменность, сложность и простота. Становится все очевиднее, что эти категории – по крайней мере, в тех случаях, когда они представляют абсолютную ценность, – относятся к области философии и потому исторически обусловлены рамками сознания, в котором они родились. Чтобы понять богословские достижения Юстиниановой эпохи, необходимо полностью довериться христологии свт. Кирилла и самого императора: божественная природа Богочеловека остается по своей сущности абсолютно трансцендентной и потому недоступной для философского определения, но Его божественное Лицо, или Ипостась, в той или иной степени перестает быть трансцендентным и целиком воспринимает человеческую природу, так что «смерть во плоти» становится ей внутренне присуща. Поэтому Сам Бог, ограничиваемый философскими понятиями, уже не пребывает «на небесах» в плену собственной трансцендентности; Он полностью разделяет состояние страдающего человечества и делает его страдание своим.
Императору Юстиниану, безусловно, не удалось успокоить христианский Восток и примирить его с Западом. Неисчислимыми будут социальные и политические последствия окончательного раскола на Востоке, когда подавляющее большинство негреко-язычных христиан отделится от имперской церкви. Но, однако, необходимо осознать, что жаркая богословская полемика во время правления Юстиниана с догматической точки зрения была наиболее плодотворной в истории христианства и может оказаться особенно – и весьма неожиданно – актуальной в свете современного образа мысли.
Emperor Justinian, the Empire and the Church
Доклад, представленный автором в мае 1967 г. на симпозиуме «Юстиниан и восточное христианство» в Дамбартон Оукс (Вашингтон).
Первая публикация: Justinian, the Empire and the Church // DOR № 22. 1968. P. 45–60.
Переизд. в: Meyendorff J. Byzantine Legacy. P. 43–66.
Впервые на рус. яз.: Империя и Церковь в эпоху Юстиниана // Свидетель Истины. С. 12–31. Пер. с англ. А. В. Левитского.
Другой рус. пер.: Император Юстиниан, империя и Церковь // Мейендорф И. Византийское наследие. С. 57–90. Пер. с англ. Ю. Вестеля, М. Козуба и др.
Пер. А. В. Левитского.
Византия как центр богословской мысли на христианском Востоке
Основанный в IV в. на берегах Босфора как «новый Рим», призванный стать новой столицей христианской Римской империи, Константинополь (Византий) постепенно, но неотвратимо стал также главным интеллектуальным центром восточного христианства. Отсеченная в V в. от всей своей западной половины, империя просуществовала несколько сот лет, объединенная тремя элементами, которые принято считать основами «византийской» цивилизации: христианской верой, римской политической традицией и греческим языком. Использование греческого в качестве официального языка государства и главного средства выражения интеллектуальной деятельности не означало, однако, что христианская Византия была греческим национальным государством. Она сохранила свой многонациональный и мультикультурный характер вплоть до позднего Средневековья. Армяне, сирийцы, славяне, грузины и представители других этнических групп либо входили в византийскую общественную иерархию, либо, если тому благоприятствовали политические факторы, создавали независимые государства, которые тем не менее продолжали считать себя частью христианского мира с центром в Константинополе и частью канонической структуры Православной церкви. Константинополь определял традиции, образцы религиозной мысли и критерии богопочитания и духовности для всего «Византийского содружества»552.
В V в. христианский Восток все еще был полицентричным: экзегетические и богословские традиции в Александрии, Антиохии и сироязычной Месопотамии отличались друг от друга. И все же острое противостояние, вызванное христологическими спорами и последующей монофизитской схизмой, к которой присоединилось большинство сирийцев и египтян, значительно ослабили древние интеллектуальные центры Ближнего Востока. Исламское завоевание VII в. наглухо изолировало их от Константинополя. Два Рима – «ветхий» на берегах Тибра и «новый» на Босфоре – оказались лицом к лицу в пределах имперского православия.
В эпоху императора Юстиниана (527–565), определившую весь дальнейший строй средневековой византийской цивилизации, богословие Константинопольской церкви сознательно пыталось достигнуть синтеза между противоборствующими традициями, уходящими в прошлое, и преодолеть их разноречивость. В самом Константинополе преобладало влияние, идущее из Антиохии. Великий Иоанн Златоуст (ок. 347–407; патриарх 398–404) и злосчастный Несторий († ок. 451; патриарх 428–431), родом антиохийцы, принесли в столицу сирийские экзегетические и богослужебные традиции, а также установили твердую христологическую традицию, которая в конечном счете стала известна как «халкидонская». Тем не менее в VI в. вследствие юнионистской (сегодня ее назвали бы «экуменической») политики Юстиниана, нацеленной на умиротворение монофизитов, в качестве нормативной должна была выступать христология, ассоциировавшаяся с Александрией. Эти синкретические тенденции, очевидно, были результатом роли всеобщего объединителя, которую взяла на себя столица империи. Как и Рим на Западе, Константинополь не мог претендовать на «вселенский» авторитет, не стремясь при этом выступать судьей и миротворцем – задача, исключавшая солидаризацию с одним конкретным богословским течением. Весьма примечательно, что результатом такой политики стал не искусственный компромисс, а подлинный синтез553.
В столице империи располагались высшие учебные заведения: университет, открытый в 425 г. указом Феодосия II и просуществовавший с перерывами до позднего Средневековья, и патриаршая школа, готовившая высшее духовенство554. Школы существовали и в других городах, центрами богословского образования были и некоторые монастыри, но по степени влияния – светского или церковного – они не могли сравниться со средневековыми университетами на Западе, возникшими уже после XII в.
Императорский константинопольский университет способствовал сохранению – в узком и аристократическом кругу интеллектуалов – классической традиции греческой античности. Здесь преподавалась «древнегреческая грамматика и риторика», а выпускники «подготавливались для посвящения в тайны имперского управления и служения в высших эшелонах церковной иерархии», но «их культура оставалась непроницаемой для широкой публики, поскольку была выражена мертвым языком и предполагала приобщение к области скрытого знания»555. За исключением свт. Фотия (ок. 820–895; патриарх 858–867, 877–886), чьи энциклопедические познания и активное участие в церковной политике оказали сильное влияние на религиозную мысль, в числе влиятельных богословов нельзя назвать никого из интеллектуалов, связанных с университетом. Подобно Михаилу Пселлу (1018–1078), они писали почти исключительно на темы философии и риторики. Когда же они отваживались сформулировать философский вывод в категориях богословия, они сталкивались с церковным осуждением556. Таким образом,
в преддверии того исторического периода, когда Запад обратился к философии древних и вступил в великую эпоху схоластики, Византийская Церковь официально отвергла всякую мысль о новом синтезе между греческим духом и христианством, оставаясь верной лишь тому синтезу, что был достигнут в патристический период557.
Но если императорский университет не способствовал развитию богословия, быть может, эту задачу выполняла патриаршая школа Константинополя? По-видимому, тоже нет. Единственный период, когда активное участие «патриарших» учителей в богословских спорах подтверждается историческими свидетельствами, это XII в., но эти споры, хотя и велись на весьма изощренном богословском уровне, ограничивались исключительно борьбой со схоластикой и ересями558. Богословская мысль творчески развивалась, как мы убедимся, в других местах.
Скудные сведения о связи между богословием и ученостью в Византии объясняют широкий разброс мнений историков относительно византийской христианской цивилизации. Историки эпохи Просвещения (Вольтер, Гиббон) презирали «средневековое варварство» Византии, признавая за ней лишь весьма скромные заслуги в деле сохранения рукописей древнегреческих авторов. В XIX в. возрождение интереса к истории Византии было вызвано теми же предпосылками: в Византии основой общего образования была греческая классическая литература, Византию даже признавали подлинным источником итальянского Возрождения, поскольку именно она передала Западу греческое наследие. Однако в последнее время куда более отчетливо осознается последовательно негативное отношение Византийской церкви к античному эллинизму. Но каким же в этом случае был реальный вклад христианской Византии в развитие богословской мысли? Была ли это действительно ультраконсервативная цивилизация, полностью обращенная в прошлое, реакционная, забывшая об античности и свысока смотрящая на католичество?
По словам современного историка, «не может быть сомнения в том, что за псевдоклассическим фасадом Византии скрывалась совершенно иная реальность»559. Но какая реальность? Здесь не место отвечать на этот вопрос во всех его аспектах, но мы можем обсудить один из них, поговорив о природе византийского опыта христианской веры и тем самым – византийского богословия. Мы уже заметили, что это богословие не создавалось преимущественно в школах. В нем видели не научную дисциплину, преподавание которой требует академической методологии, но скорее систему истин, усваиваемых при чтении Писания (или на слух, за богослужением), в опыте соборной или личной молитвы, из проповедей или от учителя, авторитет которого был не столько интеллектуальным, сколько духовным. Таким же был общий подход к богословию и на Западе до победы схоластики. Блаженный Августин и не думал иначе. В каком-то смысле Византия сохранила связь между христианским откровением и светской мыслью, существовавшую в поздней Античности.
Я проиллюстрирую это византийское и, говоря шире, восточнохристианское понимание богословия тремя характерными чертами.
1. На Востоке богословие всегда понималось как опыт или приобщение, но не как чисто умозрительное знание. В самом деле, «восточное предание никогда не проводило резкого различия между мистикой и богословием, между личным опытом познания Божественных тайн и догматами, утвержденными Церковью»560. Уже отцы-Каппадокийцы, особенно свт. Григорий Назианзин (329–389), использовали термин «богословие» (θεολογία) скорее в смысле созерцания Божественной Троицы, нежели интеллектуального рассуждения о Ней. Поэтому «богословами» в византийских текстах именовались прежде всего евангелист Иоанн, Григорий Назианзин, а также мистик Симеон, известный как «Новый Богослов» (949–1022). Это дополнение к имени явно подразумевало не его научно-богословскую эрудицию, но визионерское мистическое осознание божественной Истины.
Евагрию Понтийскому (346–399), другу отцов-Каппадокийцев и первому выдающемуся учителю монашеской духовности, принадлежит известное изречение: «Если ты богослов, то будешь молиться истинно, а если истинно молишься, то ты – богослов»561. Для самого Евагрия в этих словах заключался специфический оригеновский и неоплатонический смысл, который мы сейчас не будем обсуждать, но в позднейшей традиции восточной духовности единство богословия и молитвы попросту утверждало опытный, или «мистический», характер христианского богословия: познание Бога считалось неотделимым от святости.
Этот подход к богословию таил в себе опасность субъективизма и духовного индивидуализма. Не видели ли в «богослове» гностика, наделенного эзотерической привилегией познания Бога? В самом деле, монашеские круги IV столетия, в которых настойчиво подчеркивалось «мистическое» понимание богословия, стали источником движения, известного как «мессалианство». Мессалиане отрицали действительность таинств в официальной церкви, особенно Крещение, и считали единственным необходимым и результативным средством общения с Богом личную молитву562. Однако Византийская церковь сознавала эту опасность. Мессалианство неоднократно осуждалось по различным вероучительным причинам, но прежде всего потому, что его приверженцы считали познание Бога личным аскетическим достижением, независимым от сакраментальной природы Церкви. Церковь же утверждала, что, напротив, божественная жизнь и познание Бога – дары, получаемые всеми крещеными, хотя и зависящие также от личного духовного усилия563.
Споры вокруг мессалианства и природы духовного опыта продолжались более или менее явно на протяжении всей истории Византии. И хотя мессалианство в его еретической и антицерковной форме осуждалось, пророческая и опытная природа богословия не отрицалась никогда.
2. Утвердительному богословскому рассуждению неизменно противопоставлялась трансцендентность Божества. В часто цитируемом толковании на слова Екклезиаста время молчать, и время говорить (Еккл. 3:7) свт. Григорий Нисский (ок. 335 – ок. 395) пишет:
Итак, если речь о Боге, то, когда вопрос о сущности, время молчать, а когда о каком-либо благом действии (ενέργεια), ведение о котором нисходит и до нас, тогда время возглаголат силы, возвестить чудеса, поведать дела, и до сих пределов пользоваться словом <...>564.
Представление о том, что Божественная сущность находится абсолютно вне тварного знания или приобщения и что опыт божественного может быть получен только через Его «благодать», или «энергию», было ясно выражено в IV в. отцами-Каппадокийцами, в творениях Псевдо-Дионисия (начало VI в.) и прп. Максима Исповедника (ок. 580–662). На исходе Средних веков более полно этот догмат разработал свт. Григорий Палама (ок. 1296–1359).
Вопрос касался не только «апофатического», или «отрицательного», богословия как такового. Апофатизм был необходим, чтобы освободить ум, исключив все представления, отождествляющие Бога с тем, чем Он не является, т. е. от всякого подобия идолопоклонства. Однако подлинное опытное знание, а следовательно, и подлинное богословие, шли дальше апофатизма; это был достоверный опыт Божественной непознаваемости, или «знания через незнание»: «…вмещение отрицания в духовном видении из-за непомерности видимого – иное и высшее богословствование отрицательного». Видение Бога и приобщение к Нему никогда не предполагает обладания: «…даже самому духовному взору всепревосходящий божественный свет является лишь в еще более совершенной мере сокровенным565 "566. Поэтому боговидение и приобщение не суть формы естественного и тварного знания, но «жизнь во Христе», в обоженном человечестве воплощенного Логоса.
Такое понимание Божественной трансцендентности предполагает опытную природу богословия, описанную выше, но также в принципе исключает возможность интеграции богословия в существовавшую прежде философскую систему. Какое бы влияние греческая философия, особенно неоплатонизм, ни оказала в действительности на отдельные аспекты греческой святоотеческой мысли, официальная позиция церкви по отношению к ней была отрицательной. В особом анафематствовании по случаю церковного суда над интеллектуалом-неоплатоником Иоанном Италом в 1082 г., которое зачитывалось каждый год во всех церквах в первое воскресенье Великого поста, осуждалось «нечестивое учение греков»567.
В исторической перспективе это формальное отречение от греческого философского наследия в грекоязычной Византии XI в. являет примечательный контраст с почти одновременным «открытием» Аристотеля на латинском Западе в преддверии великого синтеза философии и богословия, известного под именем схоластики. Парадоксальным образом Восток в Средние века становился менее «греческим», чем Запад.
3. Вопрос вероучителъного авторитета в Византийской Православной церкви. Никогда не было сомнений, что Писание – высший критерий христианской истины. Отцы IV и V вв. были по преимуществу экзегетами, о чем свидетельствует огромное количество написанных ими комментариев к Писанию. Та же традиция экзегетики продолжалась и в Средние века. Однако на греческом Востоке решение проблемы канона заняло больше времени, чем на Западе: вариации, в особенности касающиеся статуса «пространного» канона Ветхого Завета и Откровения, существовали вплоть до VIII в. Трулльский собор (692) принял канон, включавший книги из «пространного» канона, даже Третью Маккавейскую, но исключил Книгу Премудрости Соломона, Товит и Иудифь. Преподобный Иоанн Дамаскин (ок. 675 – ок. 753) воздержался включать в канон Книгу Премудрости Соломона и Книгу Премудрости Иисуса, сына Сирахова, хотя и считал их «отменными и прекрасными»568. Эти колебания, которые окончились общим признанием «пространного» канона (хотя Откровение так и не вошло в богослужебный обиход), не вызывали серьезных споров или противоречий, что ясно показывает, что Церковь и ее Предание не зависели от фиксированного канона богодухновенных текстов, но считались достаточными источниками христианской Истины, преемственными по отношению к апостольской Церкви.
Признанными свидетелями Предания были епископы. Собор (или «синод») епископов для отдельной области и вселенский собор в мировом масштабе созывались для улаживания трудностей, разрешения споров и принимали необходимые решения в области вероучения. Примечательно, однако, что каждый собор византийской эпохи подчеркивал, что не меняет ничего ни в содержании, ни в понимании вероучения, «единожды преданной святым», и что новые вероучительные определения принимаются вынужденно и лишь для того, чтобы отмести неверные толкования апостольской веры еретиками569. Но эта намеренно консервативная позиция соборов не мешала вводить новую терминологию (например, учение о «двух природах» Халкидонского собора 451 г.) или давать новое толкование более ранним определениям (например, утверждение «Кириллова» толкования Халкидонского догмата на Константинопольском соборе 553 г.), или даже официально заявлять о «развитии» прежней вероучительной формулы570.
Поэтому соборы представляли собой нормативный инструмент, посредством которого Церковь выполняла свои обязанности хранительницы истинной веры. И все же авторитет епископов никогда не подавлял – или не подменял собой – понимание христианской веры как опыта Истины, доступного Церкви как общине и каждому христианину лично. Отсюда столь частые ссылки на авторитет богослужебной традиции наряду с Писанием и святыми отцами571 или случаи, когда в экстремальной ситуации святые противопоставляли собственный пророческий опыт и богодухновенное убеждение мнению епископов. Когда судьи, будучи монофелитами, указали при. Максиму Исповеднику, что весь епископат, включая, очевидно, и римского епископа, принял монофелитство, святой ответил парафразом Гал. 1:8: «Святой Дух анафематствовал <...> даже ангелов, вводящих что-либо новое и чуждое проповеди [евангельской и апостольской]»572.
Это объясняет, почему в византийском православии вероучительные постановления соборов нуждались еще и в церковной «рецепции», под которой понимался не демократический референдум, а одобрение Духом Святым, говорящим через всю Церковь.
В основном потому, что богословская истина не укладывалась в систему понятий, которым можно обучить подобно схоластической дисциплине, или не исчерпывалась авторитетными постановлениям коллегии епископов, богословское творчество в средневековой Византии существовало главным образом в монашеских кругах. Начиная с прп. Максима Исповедника, великие имена византийского богословия – это имена монашеские (прп. Симеон Новый Богослов, свт. Григорий Палама), тогда как выходцы из немонашеских кругов, вроде Фотия, многочисленные антилатинские полемисты или канонисты XII в. ограничивались ученым, умным, но по сути консервативным хранением depositum fidei573. Эта консервативная тенденция отражена в следующем постановлении Трулльского собора (692):
Предстоятели церквей должны <...> поучати весь клир и народ <...>, избирая из Божественнаго Писания разумения и разсуждения истины, и не преступая положенных уже пределов и предания богоносных отец: и аще будет изследуемо слово Писания, то не инако да изъясняют оное, разве как изложили светила и учители церкве в своих писаниях, и сими [епископы. – И. М.] более да удовлетворяются, нежели составлением собственных слов <...>574.
И тем не менее, Святогорский томос (1340), выпущенный афонскими монахами в ответ на просьбу Григория Паламы поддержать его в споре с Варлаамом Калабрийским о познании Бога, утверждал законность пророческого служения в новозаветной общине, авторитетно возвещающего будущее Царство, как ветхозаветные пророки возвещали пришествие Христа. Это новозаветное пророчество, особое дерзновение монахов, не было непременно связано со старыми формулировками, но было призвано возвещать Истину, основываясь на непосредственном духовном опыте:
Установления [Церкви. – И. М.], едва лишь услышанные и уже всеми совместно признанные и открыто возвещаемые, были таинствами Моисеева закона, и только пророки духовно прозревали в них. Обетованные же святым блага будущего века [например, Иак. 2:5. – И. М.] суть таинства жительства по Евангелию, и прозревать в них дано тем, кто удостоился иметь духовное зрение, и видят они их в малой мере, как бы некую часть залога [Царства. – И. М.]575.
Таким образом, творческое начало в византийском монашеском богословии, сколь бы односторонним в некоторых отношениях оно ни было, основывалось на «эсхатологической гносеологии», неотделимой от представления, что христианская община сакраментально предвосхищает Царство Божие. Поэтому в применении к восточнохристианскому богословию и духовности неверно говорить о «мистицизме», который в современном словоупотреблении означает индивидуалистическую и эмоциональную религиозность, если не понимать под ним тайну (μυστήριον) «Христа и Церкви» (ср.: Еф. 5:32) и не иметь в виду эсхатологическое, сакраментальное и экклезиологическое измерения богословского знания.
Theological Thought in the Christian East
Впервые опубл. в: Schools of Thought in the Christian Tradition / ed. R Henry. Philadelphia, Pä Fortress Press, 1984. P. 65–74.
Переизд. в: Meyendorff J. Rome, Constantinople, Moscow. P. 29–38. Впервые на рус. яз. в: Мейендорф И. Рим, Константинополь, Москва. С. 43–56; 279–281.
Пер. с англ. Н. В. Эппле выполнен по изданию 1984 г.
Греческая философия и христианское богословие в древней Церкви
Христианство родилось благодаря служению еврейского Мессии, Смерть и Воскресение Которого были осмыслены Его учениками как исполнение библейских пророчеств, сделавшее Сион центром спасения всего мира. Поэтому подлинность христианского благовестил была неотделима от библейского, исторического и еврейского фона, однако действенность и вселенский его охват зависели от способа, каким оно передавалось, истолковывалось и воспринималось во всем мире.
Равным образом и проблема взаимоотношений христианства и эллинизма не исчерпывается простым сопоставлением двух культур и двух систем мышления. Первохристианская община понимала свое отношение к греческому миру как миссию, успех или неудача которой были критерием подлинной вселенскости.
Это видно уже из того, что «апостольские» писания, которые, в конце концов, вошли в новозаветный канон, написаны на греческом языке, хотя родным языком авторов были арамейский или еврейский. Такая заинтересованность первых христиан в распространении благовестил об Иисусе из Назарета на международном языке той эпохи не означала, что они отрекались от библейских корней этого благовестил. Для апостола Павла оставаться «евреем» от семени Авраамова (ср.: 2Кор. 11:22) было залогом цельности его веры, а сделаться «для всех всем» (ср.: 1Кор. 9:22) – непременным условием служения, ибо проповедь, за которую он был ответствен, предназначалась всем. Богословие Логоса у св. Иоанна в главных чертах имело, несомненно, еврейское и библейское происхождение. Но мог ли евангелист Иоанн и его читатели воспользоваться словом λόγος, не зная о важности этого термина в греческой философии?
Конечно, этот миссионерский универсализм приняли не все. Наличие отчетливо выраженной консервативной иудеохристианской традиции с ее спецификой признал Апостольский собор в Иерусалиме (см.: Деян. Гл. 15), поэтому Петру и было вверено благовестие для обрезанных (Гал. 2:7). Эта иудео-христианская традиция сохранялась веками среди населения, говорившего на сирийском или арамейском языках. Современное исследование корней христианства может обнаружить здесь самые ранние проявления христианской веры, восходящие порой (хотя и не всегда) к первоначальной апостольской проповеди576. И все же нельзя отрицать, что исторически это семитическое христианство развивалось в несколько сектантских формах, для которых характерен крайний аскетизм и практический отказ от миссионерской ответственности. Выдающаяся миссионерская экспансия сирийского монашества и несторианского католикосата Селевкии-Ктесифона опровергают, казалось бы, такое утверждение, но необходимо помнить, что миссия эта осуществляется уже после принятия Никейского исповедания и подразумевает, таким образом, значительную «эллинизацию». Вообще, именно усвоение греческого языка и характерных черт культурного и философского обихода эллинизма стало реальным свидетельством «кафолического» понимания Церкви. Конечно, эллинизм таил в себе огромные искушения и многих привел к ложным учениям, что могло быть исправлено только через возврат к библейским (а значит, еврейским) категориям мысли. Однако проповедь о Христе должна была прозвучать в мире, говорившем и думавшем по-гречески. Для христианского богослова такая грекоязычная проповедь означала не измену Писанию (как полагал Адольф Гарнак), но прямой миссионерский долг. Исполнять его начали христиане первого поколения, а завершили те, кого мы называем «отцами».
Обращение к греко- и латиноязычному миру – включая представителей римской власти, гнавших христиан, – взяли на себя те, кого мы называем «апологетами». Произведения авторов, объединенных этим наименованием, относятся преимущественно ко II и III вв., но интеллектуальная позиция, которую они представляли, продолжала жить в творениях большинства христианских писателей IV, V и даже VI столетия. В самом деле, до царствования Юстиниана языческий эллинизм и на Востоке и на Западе оставался духовной силой, основывавшейся на некоем культурном консерватизме и постоянном интеллектуальном вызове неоплатонизма. Как и апологеты доконстантиновой эры, многие христианские богословы последующих времен занимались опровержением неоплатонических взглядов, полагая их несовместимыми с христианской ортодоксией. Их полемика привела к выработке позиции, позволявшей установить некое преемство между эллинизмом и христианством и тем самым облегчить обращение последних языческих интеллектуалов.
Только этой интеллектуальной и духовной позицией можно объяснить появление в конце V в. уникального корпуса сочинений, загадочный автор которых скрылся под псевдонимом св. Дионисия Ареопагита.
Наша статья не может претендовать на рассмотрение всех проблем, связанных с долгим периодом конфликта, – а значит, и интеллектуального взаимообогащения – эллинизма и христианства.
Поэтому в первой ее части я решил сосредоточить все внимание на Оригене и блж. Августине – двух выдающихся личностях, которые справедливо признаны основоположниками богословия на Востоке и Западе соответственно. Разделенные более чем столетней чредой важнейших событий и жившие в различных политических реалиях, они тем не менее столкнулись с одной и той же по своей сути культурной и философской задачей: «богословствовать» в мире, воспринявшем неоплатонизм как основополагающую философию. Их неудачи, как и их достижения, имели далеко идущие последствия в веках.
1. Ориген и Августин
Различия в их исторических судьбах бросаются в глаза. Взгляды Оригена даже при его жизни оказвались предметом многих споров и в конце концов были осуждены как еретические на V Вселенском соборе. Блаженный Августин, напротив, пользовался повсеместным уважением у христиан, был приглашен на Эфесский собор и признается ныне одним из отцов Церкви.
Но не менее очевидны и параллели. Заслуги Оригена как создателя греческого христианского богословия особенно очевидны потому, что практически ни одно из учений о Боге, Христе или спасении, сформулированных по-гречески за три последующих столетия, невозможно понять без обращения к его системе, отвергнутой отцами в качестве «системы», но впоследствии служившей источником их терминологии, методов библейской экзегезы и основ духовности. Еще поразительнее влияние Августина на латинский Запад. До эпохи ранней средневековой схоластики он был непререкаемым авторитетом во всех областях богословия и
повлиял на историю догматов, богословскую мысль и религиозное чувство западного христианства больше всякого другого писателя, за исключением авторов Священного Писания577.
Столь очевидная значимость Оригена и Августина имеет самое прямое отношение к теме статьи. Ибо тот и другой, будучи образцовыми христианами (Ориген – как исповедник веры, Августин – как мистик и епископ), видели в греческой философии удобное интеллектуальное средство для распространения христианства и такого изложения вероучения, которое сделало бы его приемлемым для современников. Если говорить об Оригене, то предметом его изначальной, по преимуществу апологетической заинтересованности была, судя по всему, область экзегезы. Может ли Священное Писание христиан, созданное на еврейском и примитивном греческом языках выходцами из безвестного варварского племени, соперничать с высочайшими достижениями греческой παιδεία [просвещения]? Могут ли в свете высшей истины бытия притязать на какое-то значение простейшие мифы семитских народов, кровавые распри племенных вождей Палестины и даже мессианские чаяния еврейских пророков? Ориген искал способ заинтересовать образованных греков в чтении Ветхого Завета и нашел ее в «духовном» прочтении Писания, которому он придал форму своего знаменитого аллегоризма. Этот метод нередко представляется нам до крайности искусственным, но для Оригена главной заботой было согласовать свое толкование Библии с греческой (преимущественно платонической) интуицией о том, что важны одни лишь вечные истины и что описанные в Библии исторические события есть не что иное, как образы или притчи, которые указывают на неизменную и всегда равную себе реальность, постигаемую только умом. История значима не сама по себе, но в той мере, в какой указывает на вечный мир Духа.
Как апология христианства метод Оригена имел огромный миссионерский успех. Под его влиянием целые поколения греков смирялись с унизительной для их культурного статуса необходимостью искать истину в Священном Писании евреев. Далее мы увидим, как великие отцы IV в., успешно преобразовав смысл такого подхода к библейской экзегезе, сохранили сам метод Оригена, избегая при этом некоторых его крайностей. Это проявилось не только в святоотеческих комментариях на Писание, но и в литургическом предании православной Византии, которое остается сегодня основой православной духовности.
Но как легко заметит читатель самого известного, систематизаторского произведения Оригена578, экзегетический подход великого александрийца основан на метафизических предпосылках, заимствованных у неоплатоников. Согласно неоплатонизму, божественная мудрость и правосудие требуют, чтобы все вещи были сотворены как равные друг другу и равно близкие Самому Богу. Это означает, что Бог творил лишь равные и тождественные друг другу «духи», или «умы», созданные для созерцания божественной сущности как таковой. Если же видимый мир исполнен грубой материи, неравенства и различий, то это – следствие грехопадения. Отсюда и главная цель христианской жизни и духовности – восстановление единства между тварным «умом» и Богом. Вот почему ученики Оригена – и, в частности, великий Евагрий Понтийский – сформулировали основы учения о непрестанной «умной молитве», которое стало стержнем духовной дисциплины и мистики восточного монашества.
Было ли решающее влияние Оригена на богословие и духовность обусловлено применением интеллектуальных категорий и выразительных средств неоплатонизма? Разумеется. Да и мог ли он научить греков думать и молиться по-христиански, не используя язык и те элементы эллинского мировоззрения, которые считал совместимыми с христианской верой? Но Ориген, безусловно, допускал серьезные ошибки в своих попытках примирить «Афины» и «Иерусалим», и эти ошибки Церковь впоследствии исправила. А вот миссионерский пафос и метод Оригена были восприняты и развиты святоотеческой традицией.
Положение блж. Августина в Церкви совершенно иное, но, как и у Оригена, цель его заключалась в том, чтобы установить согласие между верой и философией. Об этом ясно говорит известная формула из его 43-го Слова: «Intellige ut credas, crede ut intelligas» («Разумей, чтобы веровать, веруй, чтобы разуметь»). А метод «разумения» у него всегда основывается на неоплатонизме. Ведь именно чтение неоплатоников (в латинском переводе) освободило сознание Августина от манихейского дуализма – рассудочного мировоззрения, которого он придерживался в свои молодые дохристианские годы. Платонический монизм представлялся ему тогда вполне совместимым с библейским представлением о едином Боге-Творце. Поэтому
<...> впоследствии почти по всем вопросам, на которые Писание не давало прямых указаний, разъяснение интеллектуальных проблем, привлекавших его внимание, Августин получал из «Тимея» и «Менона» Платона, а также из «Эннеад» Плотина. И если читатель Августина задумается о происхождении некоторых его философских идей, он в большинстве случаев отыщет ответ у Плотина579.
Поэтому без обращения к неоплатоническим категориям мысли невозможно понять ни антропологию Августина, ни его учение о Боге. Хорошо известное учение Августина о познании исходит из понимания человека как души, обитающей в теле. Душа одна, без всякого участия телесных чувств, способна воспринимать неизменную реальность и, сама будучи тварной (а потому не «неизменной»), постигает различие между преходящим тварным бытием и Богом – единственным Абсолютом. Таким образом, теория познания, выстроенная на понятиях неоплатонизма, приводит Августина к его учению о Боге. В ранних сочинениях он признает библейскую концепцию Творца тождественной тому, «что сказано о Боге Платоном и Плотином»580. Это подразумевает определение Бога как неизменной Сущности, которая и трансцендентна в своей неизменности, и постигаема в своей трансцендентности изменяемым тварным умом:
<...> Неизменчивая субстанция или сущность, которая есть Бог, – одна-единственная. Поэтому ей, конечно же, более всего подобает быть сущей, от чего [и возникает] само название сущности581.
Сформулированная на языке неоплатонизма, доктрина эта по замыслу блж. Августина была призвана выразить библейскую идею Божественного всемогущества, которая предполагала его понимание благодати и даже предопределения. Бог-Творец есть всемогущий Бог благодати.
С чем именно связана невосприимчивость Августина к учению о тварной человеческой свободе (фактически не имеющей места пред лицом Божией благодати) – с платоническими ли элементами его мировоззрения, или с особым прочтением Послания к Римлянам, – вопрос спорный. Но не вызывает сомнений, что учение о Боге у Августина, подразумевающее абсолютный приоритет Единой Сущности над личностным, или тринитарным аспектом Божественного бытия, берет начало в его же исходной философской онтологии.
Таким образом, Ориген и Августин, два основоположника спекулятивного богословия на Западе и Востоке, и вправду «эллинизировали» христианство. Цель у обоих была, как мы сказали, миссионерская и апологетическая, однако результат их систематизации поставил под вопрос чистоту православия. Остается ли «эллинизированное» христианство по-прежнему христианством? Ведь по некоторым принципиальным вопросам богословия и антропологии христианство и платонизм совершенно несовместимы. Чтобы стать по-настоящему христианским, эллинизму надлежало преобразиться или «принять крещение». Этот процесс преображения мы и должны проследить в дальнейшей истории святоотеческой мысли.
2. Преображение эллинизма
В случае с блж. Августином это преображение отчасти проявилось в его собственной духовной «одиссее». И подлинно христианское обращение, и знаменитая «Исповедь», и проповеди, и епископское служение ясно показывают, что Августин-философ и Августин-клирик не имел иной цели, как стать свидетелем благовестил Христова. Добавим, что определение Бога как высшей сущности смягчается у Августина попыткой воспользоваться библейским учением об образе Божием в человеке, которое служит основой для его так называемых «психологических» моделей Троицы. И, наконец, его выступления против ересей того времени (манихейства, пелагианства) были признаны всей Церковью как имевшие решающее значение.
И все же нельзя отрицать, что интеллектуальное наследие Августина – особенно в свете православной традиции – представляется несколько двусмысленным. Эта двусмысленность связана с тем, что философский синтез Августина был совершенно некритически воспринят латинским Западом и пользовался там непререкаемым авторитетом вплоть до наступления эры высокой схоластики. Блаженный Августин не имел соперников, а его сочинения, затрагивавшие практически все аспекты христианской жизни, на протяжении веков служили западному христианству своего рода непогрешимой энциклопедией, т. е. выступали в роли, какую сам он вряд ли им приписывал. В результате его концепция природы и благодати, осмысление человеческой сексуальности и – что, пожалуй, еще важнее, – учение о Боге как высшей сущности (которое продолжало затемнять учение о Троице) привнесли в западнохристианскую мысль элементы и формы неискупленного, или непреображенного платонизма (а местами и манихейства), сыгравшие свою роль в постепенном богословском размежевании Востока и Запада. Сам блж. Августин никогда не думал о своем учении как о законченной и всеохватывающей системе, но история сделала «августинизм» таковым во времена, когда культурные различия и институциональные конфликты не позволяли духу обоюдного доверия и конструктивной критики быть нормой отношений между Востоком и Западом.
На Востоке мысль Оригена – в отличие от системы Августина на Западе – изначально подвергалась сомнению. Но споры вокруг Оригена не помешали лучшим богословским умам IV в. – отцам-Каппадокийцам – использовать его сочинения и идеи. И позже, вплоть до официального осуждения оригенизма на V Вселенском соборе в 553 г., полулегальная, но влиятельная группа его последователей (преимущественно монахов) имела уверенность, что по всем основным богословским вопросам, в том числе христологическим, последнее слово остается за нею. Популярность великого александрийца порой приобретала сектантский характер, и объяснить ее можно лишь поразительной соприродностью оригенизма эллинистическому мышлению. Для образованного грека Ориген символизировал возможность быть христианином и одновременно иметь ответ практически на каждый вопрос в очевидном конфликте между греческой философией и христианской верой.
Некоторые богословские интуиции Оригена вошли в греческую святоотеческую традицию как исходные принципы, хотя как мы увидим ниже, их неоплатонический контекст подвергся радикальному изменению. Так, Ориген утверждал, что человеческая жизнь всецело реализует себя лишь в акте созерцания и богообщения, а потому «обожение» (θέωσις) не есть божественная реальность, прибавленная к «природе», но реализация подлинного «сродства» (συγγένεια)582 между духовной стороной человека и Богом. Такой подход исключал противопоставление «природы» и «благодати» – в том смысле, в каком говорил о нем Августин – и наделял библейское учение об образе Божием в человеке всем заложенным в нем духовным динамизмом, позже получившим столь мощное развитие у свт. Григория Нисского и прп. Максима Исповедника. Равным образом и учение о трех ипостасях в Боге – основной вклад отцов-Каппадокийцев в разрешение тринитарных споров – заимствовано преимущественно у Оригена, который, основываясь на апостольском определении Сына как образа ипостаси (χαρακτήρ τής ύποστάσεως – Евр. 1:3) Отца, первым ввел общее наименование лиц Святой Троицы как ипостасей583 . Тринитарный субординационизм Оригена – особенно после искаженного толкования его Арием – надлежало исправить, но учение о Боге, сформулированное в терминах «триипостасности», служило с тех пор главным аргументом против савеллианского модализма.
Таковы достижения мысли Оригена, воспринятой магистральным направлением святоотеческого богословия. Однако эллинистические идеи неоплатонизма, сформировавшие основу его системы – как в антропологии, так и в учении о Боге, – нуждались в испытании крещением.
Ориген верил и учил, что все души, или «умы» (νόες), созданы Богом от века, что их связь с телами – результат грехопадения, а их спасение состоит в возвращении к невещественному созерцанию божественной сущности. Эта неоплатоническая по своей сути концепция была несовместима с христианскими представлениями о творении, телесном воскресении и Божественной трансцендентности.
Истинно библейское осмысление человеческого бытия привело великого святого Иринея Лионского к однозначному выводу, что Божьи создания, существующие по Его воле, не могут быть бессмертны «по природе», ибо единый имеющий бессмертие (1Тим. 6:16) – это Сам Бог. Следовательно,
<...> душа не есть жизнь, но участвует в жизни, дарованной ей Богом. <...> и души, прежде не существовавшие, будут продолжать свое бытие, когда Бог захочет, чтобы они существовали и продолжались584.
Мы знаем, однако, что не только Ориген, но даже великие отцы и авторы литургических текстов часто говорят о душе как существе «бессмертном». Достаточно вспомнить хорошо известный диалог свт. Григория Нисского с его (и свт. Василия Великого) сестрой Макриной «О душе и воскресении»585. При всей бесспорности влияния Оригена, в подходе свт. Григория к общей для них обоих теме ясно ощущается смещение главного акцента, удачно охарактеризованное Ярославом Пеликаном:
<...> [платоническая] идея о бессмертии души в конечном итоге была отождествлена с библейским учением о воскресении тела – учением, одной из первоначальных полемических целей которого было бессмертие души586.
Это совмещение двух антропологий, прежде совершенно несовместимых, стало возможным благодаря христианскому учению о творении. В этом вопросе отцы – даже те из них, кто, подобно Григорию Нисскому, относились к Оригену с величайшим пиететом – расходились с великим александрийцем и вместе со св. Иринеем Лионским утверждали (хотя бы косвенно), что бессмертие души – не «природное» ее свойство, но дар Бога Своему созданию, предвосхищающий общее воскресение. Такой подход, уже не связанный с идеей предсуществования души или вечного ее творения (как у Оригена), мог быть согласован с учением о воскресении. На этом примере лучше всего видна внутренняя трансформация платонизма, который усвоил библейскую концепцию творения, подразумевавшую вхождение личного и трансцендентного Бога во время, что совершенно несовместимо с любой формой платонического умозрения. Душа бессмертна, но ее бессмертие – обусловленное, всегда зависящее от всемогущей Божьей воли. Оно зависит не только от первого акта творения как такового, но и от нового творения, начало которому было положено Боговоплощением.
Более того, всякий, кто признает концепции творения и Боговоплощения решающими для христианского понимания человека, неизбежно принимает и концепцию триединого и трансцендентного Бога. Усвоение отцами-Каппадокийцами (невзирая на риск подвергнуться обвинению в «тритеизме» и субординационизме) оригенистской терминологии, вводящей три ипостаси Бога, объясняется их намерением выразить веру св. Петра, признающую божественное тождество личности Иисуса, как первый и основополагающий христианский опыт. Бог христиан – это воплощенный Сын Божий, а не трансцендентная Сущность философов. В этом смысле Бог отцов-Каппадокийцев отличается не только от Оригенова вечного Творца, но и от «Абсолютного Существа» Августина. И, в конечном счете, это различие можно свести к противоположности между «Богом философов и ученых», с одной стороны, и «Богом Авраама, Исаака и Иакова», с другой587. Оно станет еще более резким в эпоху христологических споров, когда свт. Кирилл Александрийский начнет отстаивать свою знаменитую «теопасхистскую» формулу: «Один от Святой Троицы пострадал плотию». Платоническое представление о бесстрастном и неизменном Абсолюте становится, таким образом, совершенно бесполезным для христианского богословия.
Это не значит, однако, что идея Божественной трансцендентности отвергалась как таковая. Совсем напротив. Эллинизм (и Ориген) следовал убеждению, что божественная сущность сама по себе доступна созерцанию очищенного ума. Каппадокийцы и вся идущая от них (и от свт. Кирилла) византийская православная традиция утверждали, что божественная сущность абсолютно трансцендентна, соединение же божества с тварью происходит в ипостаси Воплотившегося Слова и через божественные энергии, пронизывающие Его обоженное человечество, сообщается тем, кто «во Христе».
Все это – безусловно, греческие слова и греческие понятия, но адаптированные к требованиям христианского опыта и христианского богословия. И эта адаптация была не просто подгонкой слов, но радикальным изменением и трансформацией эллинского мышления. Можно с уверенностью сказать, что ни Платон, ни Аристотель, ни Плотин не признали бы законным подобное использование их словаря патристической традицией. Противостояние Академии и Евангелия завершилось христианским эллинизмом, но не эллинизированным христианством.
3. Византия и эллинизм
Царствование Юстиниана (527–565) означало конец языческого эллинизма в Византийской империи. Уцелевшие к тому времени языческие школы (в том числе афинская Академия) и храмы были закрыты, вследствие чего отпала и формальная нужда в «диалоге» с враждебным христианству языческим миром. Возможно, автор сочинений, известных в науке под общим названием Corpus Areopagiticum и впервые представленных на богословском собеседовании в Халкидоне в 533 г., был последним крупным «апологетом» христианства, обращавшимся к интеллектуалам-неоплатоникам. При Юстиниане произошло также осуждение Оригена, направленное не только против отдельных его воззрений, но и против самого подхода великого александрийца к человеку и человеческой судьбе. Казалось, византийское православие в конце концов отвергает эллинизм как опасность и искушение.
Однако греческое мировоззрение продолжало жить не только в сочинениях Псевдо-Дионисия, повсеместно признанных как аутентичное свидетельство знаменитого Павлова ученика. Формулировки тринитарного и христологического догматов в сочинениях отцов и определениях соборов несут на себе неизгладимый след богословской борьбы IV-V вв. И борьба эта велась не только за христианское благовестие как таковое, но и за адекватную его интерпретацию и выражение в терминах, заимствованных из греческой философии, таких как «бытие» (το είναι), «сущность» (ούσία), «природа» (φύσις), «субстанция», или «лицо» (ύπόστασις), «энергия» (ενέργεια) и т. д. Как мы уже видели, значение этих терминов менялось: в православном богословии они приобретали новое измерение и новый контекст, чуждые Платону, Аристотелю или Плотину. Сами слова оставались греческими, но теперь освящались употреблением в отеческих творениях и соборных документах. Их христианское наполнение – и с равной неизбежностью философская судьба и основание – отныне были неотделимы от Священного Предания.
Кроме того, Церковь никогда не отвергала сочинения апологетов с их главным тезисом о Христе как исполнении не только пророчеств Ветхого Завета, но и всего здравого и истинного, что содержалось в греческой философии. Святитель Василий Великий собственноручно составил небольшое руководство под названием «К юношам о том, как получить пользу от языческих сочинений», а благожелательные ссылки на философов встречаются у большинства греческих и латинских авторов святоотеческой эпохи бок о бок с утверждением библейских основ христианства.
То правда, что за всю средневековую историю византийской православной мысли отношения между греческой философией и христианским богословием никогда не достигали общепризнанного и нерушимого согласия. В классических и достаточно строгих официальных исповеданиях православной веры после Юстиниана, и особенно после победы над иконоборцами в 843 г., Платон и Аристотель неизменно ассоциировались с язычеством. Видимо, оттого, что византийцы говорили по-гречески, они гораздо лучше, чем средневековые христиане латинского Запада, знакомившиеся с Аристотелем через арабские переводы, осознавали свое языческое прошлое и, следовательно, необходимость «крестить» эллинизм, прежде чем прилагать его к христианскому богословию. Даже Богоматерь в Акафисте – особом песнопении в ее честь, относящемся к VI в., – прославляется за то, что она посрамила «философов»: Χαίρε, φιλοσόφους άσοφους δεικνύουσα· χαίρε, τεχνολόγους άλογους έλέγχουσα. Χαίρε, ότι έμωράνθησαν οι δεινοί συζητηταί· χαίρε, ότι έμαράνθησαν οι των μύθων ποιηταί. Χαίρε, των Ἀθηναίων τάς πλοκάς διασπώσα· χαίρε, των άλιέων τάς σαγήνας πληρούσα588.
Радуйся, любомудрых явившая немудрыми;
радуйся, опытных в слове обличившая как бессловесных.
Радуйся, ибо искусные в спорах соделались глупцами;
радуйся, ибо мифотворцы истощились.
Радуйся, расторгающая ухищрения афинян;
радуйся, наполняющая сети рыбаков589.
Равным образом и Синодик Недели Православия, ежегодно читаемый в первое воскресенье Великого поста, анафематствовал тех, кто последует «эллинским учениям», их «суетным мнениям» и приемлет «Платоновы идеи как истинные»590.
На такой однозначно оборонительной позиции Церкви в отношении греческой философии настаивало широкое большинство византийских монахов. Эта негативная установка монашества приводила в негодование ученую элиту – интеллектуалов-гуманистов, которые оказали неоценимую услугу нашей современной цивилизации как хранители и переписчики произведений античных авторов-язычников. Но в каждом столкновении монахов и гуманистов – в частности, в XI и XIV вв. – победа оставалась за монашеской партией. Это не было, как нередко думают, победой обскурантизма. Интерес к греческой мысли насильственно не подавлялся, но использовать ее для выработки богословских формулировок и в контексте богословской проблематики уже не считалось необходимым.
В этом смысле контраст между византийским Востоком и средневековым латинским Западом поистине разителен. Запад, после того как он столетиями воспитывался на сочинениях блж. Августина, чья зависимость от платонизма никогда не была ни оспорена, ни искуплена, в XII в. «открыл» и признал своим «учителем» (didascalus) Аристотеля. Результатом нового синтеза греческой философии и христианской веры стал томизм и средневековая схоластика в целом. Этот синтез – в отличие от синтеза греческих отцов IV в. – не был вызван к жизни апологетическими и миссионерскими задачами, но представлял собой творческий и спекулятивный процесс (fides quaerens intellectum591), попытку интегрировать христианство в рационалистическую систему. Поскольку методология этого творческого синтеза была заимствована из греческой философии, вполне закономерно, что накануне падения Византии некоторые византийские гуманисты увидели в нем итог эллинского умозрения, для которого не оставалось, с их точки зрения, никакого будущего на «монашеском» Востоке, но еще сохранялся шанс на латинском Западе. Поэтому Димитрий Кидонис мог около 1347 г. посетовать:
<...> поскольку мы [византийцы] не радеем о собственной нашей [греческой] мудрости, то доводы латинян и принимаются нами за латинское измышление <...> [ибо латиняне] выказывают пламенное желание блуждать по тем самым лабиринтам Аристотеля и Платона, к которым никогда не проявлял интереса наш народ592.
И даже такой философски ориентированный защитник православия, как свт. Геннадий Схоларий, давая волю своему эмоциональному убеждению в том, что Фома Аквинский – фактически «грек» по духу, восклицает:
О многочтимый Фома! Отчего небо даровало тебе рождение на Западе? [Родившись на Востоке] ты не стал бы защищать заблуждения Западной Церкви об исхождении Святого Духа и о различии между сущностью Бога и Его энергией, но был бы для нас неложным наставником веры593.
То, что грекоязычная и грекомыслящая православная Византия куда полнее, чем латинский Запад, сознавала несовместимость древнегреческой философии и христианского благовестил – важнейшее открытие в сравнительном изучении Востока и Запада. Действительно, Димитрий Кидонис и Геннадий Схоларий были, в сущности, ностальгирующими интеллектуалами-одиночками. Православие осознавало само себя отнюдь не в них, а в великих монашествующих богословах, чье свидетельство и упорное отстаивание «единого на потребу» сберегали традицию даже в тяжкие времена бедствий и культурного упадка.
Заключение. Кафоличность и Предание
«Церковь – действительно апостольская, но Церковь также и отеческая», – писал о. Георгий Флоровский594, желая показать, что невозможно остаться верным первоначальному благовестию, не зная, как защищали его отцы, и не разделяя их стремления выразить его на языке, доступном современникам. В самом деле, Церковь на своих Вселенских соборах утвердила победу отцов над ересями. «Отцы» потому и отцы, что Церковь признала их / – а не их противников – занимающими правую позицию в вопросах вероучения. Эти вопросы, как я уже говорил, возникали в болезненном процессе обращения эллинского мира ко Христу; между тем отцы, сами будучи в культурном отношении частью этого мира, пытались облегчить его обращение и потому принимали, насколько возможно, термины, понятия и истинные прозрения греческой философии. Фактически в этом процессе они свидетельствовали о подлинной кафоличности Церкви, ее миссии, обращенной ко всем, ее ответственности за спасение мира и ее способности принять и благословить все, что достойно сохранения, особенно когда такое приятие ведет к спасению многих.
Итак, в каком смысле Церковь – «отеческая»?
С одной стороны, она предана истине, которую отстаивали в своей борьбе отцы, и потому истину эту невозможно узнать и постичь, не войдя в «разум» отцов, не сделавшись их современниками в духе, а значит – не позволив себе стать, как и они, греками. Богословие сегодня должно сохранять внутреннюю солидарность с их позициями; вот почему все православные богословы в этом смысле обязаны стать «греками».
С другой стороны, кафолическая Церковь сегодня призвана спасать не греков минувших времен, а людей XX столетия. Поэтому быть «отеческой» не означает просто повторять их формулировки и мысли, ибо солидарность – т. е. истинное содержание Священного Предания – не тождественна повторению. Верность отцам – которые говорили по-гречески и обращали греков в великие истины благовестил, – требует, чтобы мы обращались к нашим современниками и обращали их.
Но эта миссионерская ответственность кафолической Церкви лишена смысла, если не различать в ее истории от апостольских времен до великой встречи с мыслью античной Греции все ту же живую Истину, Истину, которая спасает все культуры и все цивилизации, способные – как эллинская мудрость в лице отцов – к преображению в крещальной купели.
Greek philosophy and Christian theology in the Early Church
Лекция, прочитанная 1 июня 1983 г. в Православном центре Вселенского патриархата (Шамбези, Швейцария).
Опубл. в: Meyendorff J. Catholicity and the Church. P. 31–47.
На рус. яз. публикуется впервые.
Пер. с англ. Ю. С. Терентьева.
Святитель Василий, мессалианство и византийское христианство
Раннехристианское монашество было спонтанным и народным движением. Множество христиан обоего пола, следуя примеру нескольких первопроходцев, осваивало различные формы монашеской жизни без предварительной подготовки и специального обучения. Время становления монашества в Египте, Палестине, Сирии и Малой Азии – IV в., но уже вскоре его постоянно возрастающее влияние на жизнь всей христианской Церкви превратилось в реальный вызов – духовный, экклезиологический и богословский.
С исторической точки зрения прототипы христианского монашества могут быть легко обнаружены в дохристианском иудаизме или некоторых течениях стоицизма и неоплатонизма. Но именно в христианстве, особенно восточном, монахи заняли поистине ведущее положение как духовные его столпы. Отсюда неминуемо возникали проблемы институциональной структуры христианства, христианской духовности и христианского богословия. Отсутствие каких-либо принципиальных возражений против монашества со стороны церковного руководства показывает, что монашество получило единодушное признание как отражающее некоторые основные положения христианской веры. Вместе с тем вскоре обозначились и стали предметом пререкания случаи уклонения от монашеского идеала или чрезмерной его радикализации в некоторых группах. Неизбежно вставал вопрос о нормах и дисциплине. К тому же само явное существование категории христиан, практиковавших особый род жизни и учреждавших свои организационные структуры, параллельные имеющейся церковной общине, затрагивало и само церковное единство.
С этой проблемой сталкивались все выдающиеся деятели Церкви III и особенно IV в. Некоторые интеллектуалы – например, Ориген и Евагрий, – пытались выстроить богословскую систему, которая служила бы основанием монашеской духовности и стиля жизни. В своем «Житии прп. Антония» свт. Афанасий Александрийский создал образ монашеского святого – όσιος595 византийской агиографии, – постепенно усвоенный, наряду с более ранним образом мученика, как пример и идеал для будущих поколений. Но никто не может сравнитьсяx со свт. Василием Кесарийским, который распознал в монашестве вызов для всей Церкви и попытался осмыслить этот феномен с позиций христианского богословия и экклезиологии, т. е. принять и включить его в целостное видение христианства.
В этой статье я не задаюсь целью заново и детально излагать учение свт. Василия о монашеском аскетизме, исчерпывающе охарактеризованное в трудах нескольких первоклассных ученых. Проблема, которая меня занимает, относится, по сути, к истории всего восточного христианства. Эта проблема – духовное руководство в доктринальной и дисциплинарной сферах, которую так часто выдвигали и решали – индивидуально или коллективно – представители монашеских кругов. История Византии изобилует примерами, когда монахи оспаривали авторитет епископов (и даже императоров), защищая Халкидонское исповедание или, наоборот, монофизитское учение, отстаивая почитание икон, отвергая компромиссы в области нравственности или церковной дисциплины и нередко разрывая общение с канонической церковной властью во имя того, что считали непреложной истиной. Более того, византийские аскетические писатели – прп. Симеон Новый Богослов в начале XI в. или исихасты три столетия спустя – обосновали харизматический авторитет монашеского руководства с богословских позиций. Эту тенденцию в истории византийского христианства связывают обычно с влиянием сочинений Псевдо-Макария, сам же Псевдо-Макарий идентифицируется как носитель идей мессалианства – харизматической секты, отвергавшей церковную иерархию и таинства и просуществовавшей уже в виде боковых ответвлений вплоть до позднего Средневековья. В результате созерцательное монашество, олицетворяемое прп. Макарием и ставшее магистральным направлением восточнохристианской духовности, часто подозревают в криптомессалианстве596, антиинтеллектуализме и харизматическом экстремизме. Обоснованы ли такого рода подозрения?
Ответ на этот вопрос требует, как мне кажется, привлечения текстов Василия Кесарийского, рисующих монашеский идеал. И не только потому, что его авторитет на протяжении многих веков оставался непререкаемым для всего византийского монашества, но и потому, что сам он напрямую соприкасался с теми ранними формами аскетической и духовной жизни, в которых следует искать корни мессалианства. Речь идет о кружке Евстафия Севастийского, чье влияние на свт. Василия признается многими исследователями597.
1. Святитель Василий, евстафиане и Церковь
Когда свт. Василий посвятил себя идеалам христианского иночества (ок. 358), монашеское движение уже процветало на востоке Малой Азии. Он не только без колебаний присоединился к тамошним аскетам, но спустя десятилетие стал учеником и близким другом Евстафия, выдающегося духовного наставника, который к тому времени, как впоследствии и сам Василий, был возведен в епископское достоинство (ок. 356) и стал митрополитом Севастийским в Римской Армении – провинции, примыкавшей к Каппадокии.
Ключевой вопрос нашей темы – существует ли связь между учением Евстафия и доктриной аскетизма свт. Василия? Поскольку тексты самого Евстафия не сохранились, об умонастроении его кружка дают представление в первую очередь правила Гангрского собора (ок. 340), осуждающие некоторые аскетические воззрения «евстафиан». Так, известно, что те открыто отвергали брак и семейную жизнь (правила 1, 9, 10, 14, 15, 16), а потому и женатое духовенство (правило 4); учреждали отдельные монашеские общины, независимые от епископата и священства (правила 5, 6, 7, 8, 11), практиковали пост, идущий вразрез с установлениями Церкви, в том числе о праздновании Дня Господня. Гнушались евстафиане и мясной пищей (правила 2, 18, 19).
Похоже, что Василий, который оставался другом Евстафия до 373 г. – т. е. долгое время и после собора, – не признал решений, принятых в Гангре. Это и понятно, ибо епископы, которые собрались там под председательством Евсевия Никомедийского – наиболее известного среди придворных иерархов, поддерживавших арианство в последние годы царствования Константина, – были арианами. Евстафий же, напротив, входил в группу умеренных омиусиан и ок. 367 г. подписал Никейское исповедание. Таким образом, он находился в догматическом единомыслии с Василием и принадлежал к одной с ним церковной партии. Их долгая дружба основывалась на обоюдной преданности идеалам монашества, последующая же размолвка (после 373) связана с отказом Евстафия признать единосущие Святого Духа Отцу и Сыну.
Нельзя с уверенностью сказать, разделял ли сам Евстафий крайние воззрения, осужденные в Гангре, или эти заблуждения были свойственны лишь отдельным не в меру ревностным членам его кружка. Но второе предположение выглядит вполне вероятным. Ведь Евстафий достиг в конце концов епископства, а это подразумевало его согласие с утвердившейся церковной практикой и отмежевание от аскетического экстремизма. Святитель Епифаний Кипрский повествует об одном крайнем «евстафианине» – пре-свитере Аэрии, который отказался выполнить поручение своего митрополита и принять начальство над странноприимным домом в Севастии. Впоследствии Аэрий, не считавший, как и другие экстремисты, общественное служение необходимым, порвал с Евстафием во имя все того же крайнего аскетизма598.
Вместе с тем не вызывает сомнений, что к кругу монашествующих, подпавших осуждению Гангрского собора, принадлежал не только Евстафий, но и его друг Василий, хотя тот и не разделял экстремистских установок некоторых евстафиан. Это ясно ощущается при чтении его «Аскетиконов»599. Не порицая брак, свт. Василий недвусмысленно рекомендует добровольное разлучение, если одна из сторон принимает решение вести аскетическую жизнь600. Вопреки 3-му правилу Гангрского собора, возбраняющему принимать в монастыри беглых рабов, он предпочитает риск неповиновения со всеми его последствиями601 и так же поступает, когда дело касается государственных податей, ибо монах, по его мнению, свободен от общественных обязательств602. На самом деле идеалы Василия и Евстафия связаны гораздо теснее, чем в указанных примерах. Эта глубинная связь их внутренних установок, недавно выявленная Полом Федуиком603, имеет очень важное значение для вопроса, который обсуждается в данной статье.
Монашество, за которое ратовали свт. Василий и, по всей вероятности, Евстафий, представлялось им не отдельным «орденом» и даже не особой категорией членов Церкви, но идеалом «истинных», или «совершенных» христиан (τέλειοι χριστιανοί), образующих общину Церкви. Говоря об общине в «Аскетиконах», Василий подразумевает собственно Церковь, а не монастырь. По мнению всех историков монашества, он был несомненным и безусловным противником индивидуализма в виде отшельничества, понимаемого исключительно как личный подвиг, и поборником киновии, или «общежития». Его призывами к братской любви и постоянному пребыванию вкупе с единомышленниками вдохновлялись признанные вожди монашества, в том числе прп. Феодор Студит на Востоке и прп. Бенедикт Нурсийский на Западе. Василий все время повторяет, что человек не самодостаточен; что каждому нужен сосед, который порицал бы его за проступки; что уединенная жизнь не благоприятствует делам любви, без которых нет христианства; что дары Духа Святого мы получаем вместе с собратьями и ради собратий. Все эти наставления сыграли важнейшую роль в формировании общежительного монашества. Однако сам Василий не создавал и не способствовал созданию отдельных монашеских общин, в отличие от прп. Пахомия в Египте, который и считается фактическим отцом всех киновитов. В его учении о монашестве главный акцент сделан на созидании единого тела Церкви. Стремящиеся стать «совершенными христианами» через отказ от брака, послушание наставнику и постоянное упражнение в делах любви должны устраняться не от церковного общения, но лишь от мирских благ, служа в этом примером для всех. Им прямо возбраняется иметь отдельные евхаристические собрания (впоследствии вошедшие в практику общежительного монашества) и тем более – длительное отлучение себя от таинств (часто практиковавшееся отшельниками в подражание прп. Антонию Великому). Напротив, «совершенные христиане», по свт. Василию, призваны оставаться в общине, проводя жизнь, которую французы называли когда-то la vie devote604.
Гангрский собор, по-видимому, справедливо определил некоторые тенденции кружка Евстафия Севастийского как экстремистские и закрепил их осуждение в своих правилах. Но нет никаких свидетельств о снисходительном отношении свт. Василия к подобным крайностям. Он никогда не порицал брак и женатое священство, не ставил совершенную аскезу выше дел любви. Противоположная позиция противоречила бы всему тому, что составляло главную его заботу. Василий никогда не оправдывал особый класс подвижников, изолировавший себя от Церкви и разрушающий церковное единство. Его убеждение, что единство это можно поддерживать, держась золотой середины в аскетических предписаниях и одновременно сохраняя аскетический идеал как образец для всех христиан, выглядит, быть может, несколько наивно. Но этим убеждением пронизаны оба «Аскетикона», письма и все служение свт. Василия. Читая сочинения великого Кесарийца, мы не встретим в них упоминания о «монахах», живущих по иным правилам, нежели остальные члены Церкви. Он всегда обращается к своим последователям как к просто «христианам», но при этом неустанно зовет их к «совершенству»605. И лишь тогда, когда монашество превратилось в особую и канонически выделенную часть христианской общины (а эволюция эта совершилась под влиянием новых норм иноческой жизни – в частности, устава прп. Пахомия Великого), «Аскетиконы» стали восприниматься как монашеские, а призывы их автора поддерживать в Церкви общинный дух – как адресованные некоему особому сообществу в лице монашества. Но первоначальная их направленность была иной.
Есть все основания думать, что Василий порицал крайности аскетизма не меньше, чем отцы Гангрского собора. Но вместо того чтобы попросту осудить эти крайности, он сформулировал идеалы «евстафиан» заново – в свете эсхатологического и пневматологического учения о церковной общине как таковой.
Разумеется, общинная аскетическая жизнь в каких-то формах существовала и в дни свт. Василия, но подобные общины рассматривались им как поместные «церкви». Это видно, в частности, из того, что новозаветный термин προεστώς (1Тим. 5:17; ср. также προϊστάμενος в Рим. 12:8; 1Фес. 5:12; 1Тим. 3:4), который у апостола Павла обозначает «предстоятеля» евхаристического собрания в поместной церкви, – прилагается Кесарийцем к главе братства, представлявшегося его духовному взору.
Но подобное смешение в текстах свт. Василия аскетического идеала и собственно христианства, с одной стороны, и сакраментальной власти епископа и харизматического служения монашеской общины, с другой стороны, ставит нас перед более общей проблемой, связанной с природой даров (χαρίσματα) ведения, учительства и управления. В самом деле, Василий недвусмысленно утверждает, что дар ведения, данный «предстоятелю», подается и всей общине христиан, и поэтому он ответствен перед ее членами и может быть судим «теми, которые ему вверены»606. Когда же святитель увещевает начальствующих как «предстоятелей слова» (οί προεστώτες τού λόγου) исполнять все, что сами проповедуют, то в его устах это всегда больше, чем просто нравственное увещание. Как и остальные отцы-Каппадокийцы, он упорно избегает проводить различие между личной святостью и даром (χάρισμα) проповедания – различие, столь четко сформулированное на Западе блж. Августином в его полемике с донатистами. Для Василия, как и для христианского Востока вообще, богословие (θεολογία) подразумевало личный опыт и созерцание. И потому парадокс и потенциальное напряжение между институциональным и харизматическим руководством в его видении Церкви разрешается не иначе как через утверждение ее единства в Евхаристии и дарах Духа, которые различны и, пребывая в одном теле Церкви, проявляют себя, в частности, как дар управления и дар послушания607. Здесь нет, правда, четкого юридического или канонического определения различных форм руководства и послушания в церковной общине. Тем не менее ясно, что Василий был противником харизматизма крайних евстафиан, которые, согласно отцам Гангрского собора (правило 5), гнушались церковными собраниями (συνάξεις) и устраивали собственные, без пресвитеров и без благословения местного епископа (правило 6). Он настаивал на том что совершение Евхаристии в «преимущественном» (έξαιρέτως) и «первообразном» (πρωτοτύπως) смысле есть функция иереев, хотя оно также и дело всей Церкви608.
Это поразительное переживание церковного единства, – а не формально-канонические определения руководящей функции духовенства или отрицание харизматической роли аскетов – ясно отличает экклезиологию свт. Василия от зарождавшегося мессалианства, которое уже заявило о себе в среде малоазийского монашества.
2. Мессалианство и Церковь
В более поздние времена монашеские общины на христианском Востоке – неизменно популярные и находившие тысячи последователей во всех слоях общества – подлежали, по нормам тогдашнего канонического права, исключительно юрисдикции местных епископов. Никаких религиозных «орденов» вне этой юрисдикции восточнохристианский мир, в отличие от средневекового Запада, не знал. И экклезиологическое учение свт. Василия с центральной для него идеей единства Церкви, без сомнения, утвердило взгляд на монашество как на часть церковного тела. Но в монашеской среде всегда существовало сопротивление попыткам ее интеграции, о чем недвусмысленно говорят различные «харизматические» движения, собирательно именуемые «мессалианством».
Однозначно определить их весьма затруднительно, да, наверное, и невозможно. Мессалиане, известные также как «евхиты» или «энтузиасты», а позже, среди славянских народов, как «богомилы», появляются то в одном, то в другом регионе с IV столетия до позднего Средневековья. Ответвлением этого движения были катары, или альбигойцы, на Западе609. Даже афонские монахи-созерцатели, т. е. «исихасты» XIV в., официально принадлежавшие к канонической Православной Церкви и заявлявшие о своей приверженности ее учению, обвинялись их противниками в тайном мессалианстве. Наконец, уже в наши дни некоторые исследователи идентифицировали автора сочинений, по традиции приписывавшихся одному из столпов египетского монашества прп. Макарию Великому, как вождя некоей мессалианской секты конца IV – начала V в.610. А поскольку тексты, надписанные именем прп. Макария, пользовались огромной известностью и авторитетом в православном мире, то подозрение в мессалианстве пало так или иначе на восточнохристианскую духовность – по крайней мере, на те ее аспекты, которые оказались связаны с идеями «харизматического» (или «духовного») руководства и осмысления веры в свете «внутреннего опыта». Один из самых известных в наше время исследователей восточнохристианской духовности Ириней Осэр611 однажды написал: «Мессалианство – величайшая духовная ересь христианского Востока»612.
Не имея возможности рассмотреть эту проблему в полном объеме, хотелось бы сосредоточиться на некоторых сторонах наследия свт. Василия, имеющих к ней отношение. Мы уже отмечали его тесную дружбу с Евстафием Севастийским, чьи экстремистски настроенные друзья (если не сам Евстафий) ок. 340 г. подпали осуждению Гангрского собора. Ближе к концу IV в. термин «мессалиане» применялся к виновникам сектантских уклонений среди аскетов. По более поздним свидетельствам константинопольского пресвитера Тимофея (VI в.) и прп. Иоанна Дамаскина (VIII в.), мессалиане были осуждены ок. 390 г. на соборе в Сиде Памфилийской. Собор состоялся под председательством свт. Амфилохия Иконийского – близкого друга и ученика свт. Василия – и, согласно пресвитеру Тимофею, среди осужденных на нем еретиков фигурировали не только мессалиане, но и евстафиане, так что связь между теми и другими можно считать твердо установленной613.
Взгляды мессалиан, рассмотренные собором в Сиде, отчасти охарактеризованы Тимофеем и Иоанном Дамаскином. Отражены они и в сирийском тексте под названием «Книга степеней» («Liber Graduum»)614.
Пристальный анализ сообщений о еретичествующих евстафианах или мессалианах Малой Азии позволяет без труда понять, в чем их доктрины расходились с идеалами свт. Василия Великого. Из названных источников прежде всего выясняется, что мессалиане исповедовали савеллианское, или докетическое, учение (ср.: Тимофей, 6; 8615). Но это могло быть одно из тех стандартных обвинений (справедливых или нет – другой вопрос), что основываются – как нередко показывает история всех раскольников – на косвенных свидетельствах и слухах. Другим часто повторяющимся мотивом было обвинение в дуализме, но оно в целом довольно туманно. В любом случае нелегко установить, был ли это реальный онтологический дуализм или традиционный для монашеской письменности акцент на том, что душа человека доступна злу.
Ясно другое: главная установка мессалиан – совершенно иная, чем у Василия Великого, и через несколько веков развившаяся в самые нелепые и фантастические верования – была вызовом Церкви как сакраментальному телу. Мессалиане видели себя духовной элитой, а единственная иерархия, какую они признавали, основывалась на духовно-аскетических совершенствах. «Книга степеней» делит христианскую общину на «праведных» и «совершенных». Упражнение в делах милосердия, попечение о неимущих, исполнение заповедей – все это удел «праведных». «Совершенные» же сподобляются особых даров Духа, которые делают ненужными не только труд и добрые дела, но и подвиги воздержания. К ним, стяжавшим «совершенную любовь» и особое видение Бога, неприложимы внешние требования христианской этики. И наконец, «совершенным» не нужны сами таинства.
Такой радикальный «харизматический» элитаризм был, безусловно, главным соблазном для раннего монашества, а многовековая история мессалианства говорит о поразительной силе и живучести этого соблазна. Но не менее очевидно, что свт. Василий и, по-видимому, Евстафий Севастийский выступали против подобной идеологии и хотели воспитать в ревнителях монашеского пути церковное понимание их миссии. В этом заключается истинный смысл и задача Василиевых «Аскетиконов». Тем не менее, как мы уже убедились, он не отвергал сам принцип духовного, или харизматического, руководства, но скорее обеспечивал ему церковноканоническое обрамление.
Аналогичную цель преследовали, на наш взгляд, и творения Псевдо-Макария. Конечно, они написаны в ином стиле, чем «Аскетиконы», и говорят не столько о внешней дисциплине, сколько о личном духовном совершенствовании. Но, подобно свт. Василию, их автор хорошо изучил мессалианскую среду и, порой используя порожденные ею тексты, старался интегрировать позитивные элементы мессалианского идеала в сакраментальный и церковный контекст616. Не зная его настоящего имени, мы знаем почти наверное, что он – младший современник Василия, жил на востоке Малой Азии и, не будучи мессалианином, принадлежал к кругу друзей Кесарийца. В этом убеждают многочисленные параллели между так называемым «Великим посланием» Псевдо-Макария и трактатом «De institute) christiano»617 свт. Григория Нисского, младшего брата свт. Василия618.
Одна из величайших заслуг Василия и Григория – та, что они сумели предотвратить уклонение монашеского движения в сторону сектантства и направить его в русло Церкви. Но этому успеху, сколь же церковно-институциональному, столь и богословскому, много способствовал безвестный автор «Макариевского корпуса». Если проповедь свт. Василия раскрывала в первую очередь ценности общинной жизни, то свт. Григорий Нисский и Псевдо-Макарий утверждали учение о личностном богообщении как самой сути христианства вообще и монашеского идеала – в частности. Из самого сходства текстов того и другого хорошо видно, что подходы их были различными, но не взаимоисключающими. Оба согласны в том, что каждый человек предназначен к соединению с Богом и что мессаллиане заблуждаются, полагая «обожение» (θέωσις) достоянием немногих. В то же время они разделяют мысль, основополагающую для духовной традиции всего восточного христианства, – что совершенство даруется по благодати Божией и лишь постольку, поскольку сам человек свободным и личным усилием ищет соединения со Христом в Святом Духе, и что богословие как таковое есть выражение этого личностного опыта. Говоря словами Владимира Лосского, «если мистический опыт есть личностное проявление общей веры, то богословие есть общее выражение того, что может быть опытно познано каждым»619. Никакая институция, никакой внешний авторитет, даже церковный, не могут встать между Богом и человеком; но и личностный опыт обладает подлинностью лишь тогда, когда приобретается в общине, через сакраментальную принадлежность к Церкви, а значит, – в соединении со всеми святыми всех времен.
По мнению мессалиан, познание Бога «во всяком чувстве и полноте разумения (έν πάση αίσθήσει καί πληροφορία)» достигается мистиком в одиночку, без стороннего содействия и даже без принадлежности к Церкви, ибо крещение для него «излишне» (Иоанн Дамаскин, 4; 5; 6; 17; Тимофей, 2; 3; 12620). Стяжавший такое познание становится высшим и единственным авторитетом для себя и всех остальных, независимо от сакраментального служения. Таким образом, и параллели, и коренные различия в учении свт. Григория Нисского и Псевдо-Макария, с одной стороны, и мессалиан, с другой, налицо.
В самом деле, тот и другой согласны с мессалианской критикой «магического» понимания таинств. Оба подчеркивают роль человеческого усилия, которое актуализирует действие крещальной благодати в жизни. Как пишет Псевдо-Макарий,
<...> рожденный свыше от воды и Духа (Ин. 3:3–5) не должен оставаться в младенческом состоянии духовного возраста, но ему следует, посредством многих усилий, трудов и терпения во время борения с духовным соперником, преуспеять и возрастать <...>621.
Но основой и необходимым условием духовного преуспеяния всегда остается крещение (а значит, и пребывание в Церкви): «Идущие за Христом силою крещения снова достигают первоначальной меры Адама, делаются победителями демонов и страстей»622.
Итак, мы видим, что на уровне личной духовности и богословских взглядов в отношении крайнего аскетизма свт. Григорий Нисский и Псевдо-Макарий разделяли ту самую «интегрирующую» позицию, какую на уровне личного поведения и участия в церковно-общинной жизни занимал свт. Василий. Не разрешенная до конца проблема соотношения Божественной благодати и человеческой свободы оставалась для них неким парадоксом, и это позволяет понять, почему на Западе их причисляли порой к «полупелагианам».
То правда, что мессалиане были в определенном смысле пелагианами Востока. Превознося аскетические подвиги и заявляя, что в христианстве возможно лишь харизматическое руководство, они отвергали благодатную природу церковных таинств и авторитет епископов, чьи полномочия имели, по их мнению, человеческое происхождение. Но если западное богословие твердо стояло на августинианских позициях, утверждая примат благодати и, в конечном счете, выводя полномочия иерархии ех opere operato623, то православный Восток пошел на риск, оставив эту проблему без окончательного разрешения. Он осуждал мессалиан за отвержение Церкви и таинств, но не сам принцип харизматического руководства, который по-прежнему сохранял силу наряду с принципом институциональным, не освобождая никого из членов Церкви от духовного обязательства стремиться к обожению «во всяком чувстве и полноте разумения».
В Византии мессалианское движение продолжало существовать во многих формах и неоднократно подвергалось соборному осуждению. Но и внутри самой Церкви духовные руководители – преимущественно из монахов – нередко бросали вызов церковным и гражданским властям, никогда не признавая их монополии на полноту истины и знания. Простой монах, но и крупнейший византийский богослов VII в., прп. Максим Исповедник противостоял ситуации, когда все патриархи, включая римского епископа (как ему говорили), приняли монофелитскую ересь. «Святой Дух, – отвечал он, – анафематствовал чрез апостола даже ангелов, вводящих что-либо новое и чуждое проповеди [евангельской и апостольской]»624. Безусловно, такая позиция была свойственна не только отдельным мистикам или отшельникам, более других причастным духовному индивидуализму мессалиан. Самый видный деятель общежительного монашества VIII-IX вв. прп. Феодор Студит дважды разрывал общение с патриархами, противясь их снисходительному отношению (или икономии) к бывшим иконоборцам и царским прихотям.
Но если византийское христианство не позволяло епископам монополизировать духовное и вероучительное руководство Церковью, это вовсе не означало, что такая монополия принадлежала монахам-харизматикам. Есть множество примеров, когда видные деятели монашества осуждались за ереси или за то, что сегодня назвали бы «харизматической недисциплинированностью». И главная цель, которую преследовал своими аскетическими сочинениями свт. Василий, заключалась в том, чтобы сделать каждого христианина, в особенности же аскета и подвижника, ответственным за свое учение и поведение перед всем телом Церкви.
История Византийской церкви убедительно показывает, что границы между еретическим мессалианством и православным монашеством не всегда были отчетливо видны. То и другое проявляли себя как народные движения, особенно популярные среди неученого люда, и формы этого проявления различались подчас с трудом. Похоже, что в поздневизантийский период некоторые мессалиане умышленно проникали в монашескую среду, чтобы беспрепятственно проповедовать свои воззрения. Хронист XI в. Анна Комнина упоминает о придворном священнике во Влахерне, который оказался мессалианином625. С другой стороны, очевидно, что осторожный и тщательно взвешенный подход свт. Василия к теме духовного руководства не разделяли некоторые писатели мистического направления, в частности, носитель истинно пророческого духа, величайший мистик византийского Средневековья прп. Симеон Новый Богослов (949–1022). Буквальный смысл многих его текстов сводится к тому, что дар сакраментального священства зависит от личной святости соискателя и что священник, не сподобившийся боговидения и просвещения Духом Святым, – попросту самозванец626. Симеон ратовал за то, чтобы монахи, не имеющие иерейского сана, могли осуществлять духовное руководство и принимать исповедь. Грань между мессалианским и православным видением дарований (χαρίσματα) Духа в таком контексте представляется особенно тонкой. Но прежде чем осуждать прп. Симеона, вспомним о сознательном выборе византийского христианства: духа пророческого не угашать627. А прп. Симеон был подлинный пророк: вся его проповедь есть предостережение братии столичного монастыря св. Маманта от формально-ритуалистического подхода к иноческому призванию.
Прошу, – пишет он, – постараемся еще при жизни увидеть Его и созерцать, потому что если мы удостоимся увидеть Его здесь ощутительно, то мы не умрем, смерть не овладеет нами (ср.: Рим. 6:9)628.
Но он был также священник, и его призывы иметь веру, укорененную в живом опыте, всегда соединены с самыми практическими проявлениями евхаристического сакраментализма.
В 1340 г., следуя похожей традиции, афонские монахи под руководством Григория Паламы отстаивали то, в чем видели истинный смысл православия, против мнений Варлаама Калабрийского. Так возник текст, известный как Святогорский томос («Томос Святой Горы»), где они описали, в частности, роль в Церкви тех, кто «посвящены собственным опытом (οί αύτη τη πείρα μεμυημένοι)» в таинства Царства Божия, кто «ради Евангельской жизни отвергли стяжание денег, человеческую славу и непристойные наслаждения плоти»629, – иными словами, последовали традиционномонашеским обетам бедности, послушания и безбрачия. Согласно Томосу, все они исполняют служение, сродное пророческому служению в Ветхом Завете: как древние пророки предощущали троичную природу Бога, вполне явленную лишь во Христе, так и пророки христианской эпохи стяжали сами и возвещают другим опыт обожения (θέωσις) – соединения с Богом в веке грядущем. Образец пророческого служения в эпоху Нового Завета составитель Томоса видит в Дионисии Ареопагите, Максиме Исповеднике и Макарии Египетском, чьими учениками называли себя поздневизантийские исихасты. Таким образом, «опыт» святых воспринимается здесь как эсхатологическое предвосхищение той действительности, которая принадлежит, по сути, всей Церкви630. Святые – не избранные визионеры, не новаторы от богословия. Подобно пророкам Ветхого Завета, они стяжали «духовное зрение», которое доставляет более ясное видение Бога и переживание будущего как настоящего. Их пророческая роль не умаляет ни ответственности епископов, ни значения концептуально-богословских разработок, но обладает собственным авторитетом. В кафолической Церкви институционально-сакраментальный авторитет епископов и духовный авторитет святых сосуществуют, и напряжение, порой возникающее между ними, не может оправдать подавления того или другого. Авторитет Духа не подавляется авторитетом Церкви, а духовные руководители мыслят свое руководство лишь в контексте ее сакраментального общения.
Заключение
Наиболее важный и самый официальный документ, запечатлевший самосознание византийского христианства, так называемый Синодик Православия, представляет собой род расширенного литургического исповедания веры. Он ежегодно прочитывался в первое воскресенье Великого поста в память о преодолении иконоборческого кризиса в 843 г. и неоднократно дополнялся, отображая все новые нюансы церковного учения. Синодик содержит пространное и очень верное осуждение мессалиан, считающих, что «крещение – это просто вода, которая не дает оставления грехов и не от Духа происходит, о себе же говорят, будто они сообщают дары Духа в посвятительных своих обрядах, каковые ложно нарицаются в произносимых при сем молитвах иноческим посвящением». Среди прочего мессалианам ставится в вину утверждение, что «приобщение Тела и Крови Господа и Спасителя нашего Иисуса есть приобщение обыкновенных хлеба и вина» и что именно они – истинные «граждане Царства Христова» (χριστοπολίται)631. Но одновременно Синодик официально одобряет богословие свт. Григория Паламы, составителя Святогорского томоса, как вполне согласное со свв. Афанасием Александрийским, Василием Кесарийским, Григорием Богословом, Григорием Нисским и Иоанном Златоустом, а равным образом – со свв. Кириллом Александрийским, Максимом Исповедником и Иоанном Дамаскиным632.
Эти тексты свидетельствуют, что византийское христианство не пыталось посредством концептуальных или институциональных формул разрешить парадокс одновременного существования в Церкви сакраментального и духовного руководства. Оно никогда не стремилось свести христианскую веру ни к зависимости от институционального авторитета, ни к доверию горстке харизматиков. Сознательное сохранение подобного парадокса возможно было, на наш взгляд, лишь потому, что locus христианского опыта неизменно усматривался в Церкви как евхаристическом сообществе, а это всегда предполагает одновременно и преемственность в апостольской вере через церковный порядок, и харизматическое событие, открывающееся каждому и воспринимаемое каждым в полноте свободы и в единстве со всей общиной.
Нам представляется также, что признание этого парадокса в восточном христианстве позволило бы лучше понять не только историю монашества, но и смысл традиционного для Византии сопротивления авторитарным концепциям Церкви, которые вырабатывались на Западе в Средние века.
Как служитель Церкви свт. Василий Кесарийский стремился к примирению на основе не одних только слов или формулировок, но самой истины. Как богослов, он учил своих современников ответственно пользоваться терминами и философскими понятиями. Как наставник аскетики и духовной жизни он сознавал, лучше многих в то время, что авторитет и свобода, послушание вышестоящим и личный опыт богообщения не исключают друг друга. Именно в этом смысле византийское христианство и Православная Церковь всегда признавали его самым выдающимся и бесспорным отцом и учителем.
St. Basil, Messalianism and Byzantine Christianity
Впервые опубл. в: SVTQ. Vol. 24. № 4.1980. P. 219–234.
Переизд. с измененным заглавием: St. Basil, the Church, and Charismatic Leadership // Meyendorff J. Byzantine Legacy. P. 197–215.
Впервые на рус. яз.: Св. Василий, Церковь и харизматическое водительство // Мейендорф И. Византийское наследие. С. 263–288.
Перевод выполнен по изданию 1980 г.
Пер. с англ. Ю. С. Терентьева.
Богословское образование в святоотеческую и византийскую эпохи и его уроки для нашего времени
Писания Нового Завета содержат первый и наиболее авторитетный образец характера и цели христианского научения. Господь Иисус Христос во время Своего земного служения действовал как равви, т. е. учитель, а Его последователи назывались «учениками» не только в годы земной жизни Спасителя, но и в период, когда происходило первоначальное распространение Евангелия по всему Средиземноморью. В книге Деяний встречается много примеров употребления слова «ученик» в значении «христианин»: С нами шли и некоторые ученики из Кесарии, провожая нас к некоему давнему ученику, Мнасону Кипрянину, у которого можно было бы нам жить (Деян. 21:16; ср. также со многими примерами в главах 9 и 10). Раннехристианская община видела себя школой, приемлющей наставление от единого Учителя.
Но учение, исходящее от Иисуса, не было похоже на учение книжников, ибо оно имело власть (см.: Мф. 7:29). Эта власть исходила от личности Учителя и цели Его служения. Иисус Христос не был просто основателем нового философского или этического течения; Он был Сыном Божиим, воспринявшим человеческую природу, чтобы возвратить ее к вечной жизни в Боге, от которой отпал человек. Вот почему ученикам Христовым надлежало не только запечатлеть и усвоить Его наставления в уме и памяти, но и стать свидетелями Его величайших дел: смерти, воскресения, восшествия на небеса. То, что Он совершал, было несравненно убедительнее любого отдельного Его наставления. Вот почему наименование «свидетели», которое апостолы получили от Самого Христа (Вы же свидетели сему. – Лк. 24:48), почетнее простого звания «учеников». Последователь Христа не просто постигает учение; он возвещает факты – твердо установленные и засвидетельствованные.
Действительно, апостольское учение, на котором воздвигнута Церковь, говорит о том, что Иисус совершал, а ученики видели: что мы слышали, что видели своими очами, что рассматривали и что осязали руки наши (1Ин. 1:1). Апостолы были избраны стать свидетелями исторических событий, и в частности – опустевшего Гроба и Воскресения. Эти события – события спасения, однако мы, Иисусовы ученики последующих столетий, знаем о них благодаря свидетельству апостолов.
Христос, как известно, ничего не писал, а сложной технологии для записи человеческой речи, столь привычной в наши дни, в то время не существовало. Мы знаем о Христе – о Его делах и наставлениях – только через учеников, которых Он избрал, т. е. благодаря человеческому посредничеству, запечатленному в день Пятидесятницы Духом Святым, Который «рыбари богословцы показа»633. Через Церковь, основанную Самим Иисусом, когда Он призвал Своих учеников, и силою Святого Духа непрерывно продолжающуюся в веках человеческой истории, мы также становимся «учениками», хотя наше знание Христа зависит от «свидетельства» апостолов.
Эти предварительные замечания о первом поколении христиан необходимы нам, чтобы уразуметь, что же в действительности означает и подразумевает обучение богословию. Как показывает пример самих апостолов, оно предполагает не только сообщение учений и фактов, связанных с Христом, но и такую интерпретацию, которая сделала бы их доступными для разных обществ и культур. Как пишет св. апостол Павел:
для Иудеев я был как Иудей, чтобы приобрести Иудеев; для подзаконных был как подзаконный, чтобы приобрести подзаконных; для чуждых закона – как чуждый закона <...> – чтобы приобрести чуждых закона; для немощных был как немощный, чтобы приобрести немощных. Для всех я сделался всем, чтобы спасти по крайней мере некоторых (1Кор. 9:20–22).
Таким образом, самые истоки христианской веры делают всех христиан «учениками» одного Наставника, однако это предполагает также, что они – и особенно те, кто воспринял особый дар учительства – становятся учителями для других. Сама Церковь по своей природе в какой-то степени подобна школе, хотя отношение между наставником и учениками в данном случае есть отношение сокровенного общения. Посредством Святого Духа Христос учит, но также и подает силу учить; Он поставляет апостолов, пророков и учителей (см.: 1Кор. 12:28), которым вверено предлагать не собственные идеи и собственную мудрость, но все ту же «апостольскую» истину о Воскресении Христа такими способами и в таких формах, какие могли способствовать созиданию Тела Христова.
Послеапостольская церковь
Все, что мы знаем о жизни ранней христианской Церкви I-II вв., указывает, что обучение занимало центральное место в жизни каждой местной общины, и это было обусловлено сакраментальным, или евхаристическим, пониманием Церкви. Катехуменов, или оглашенных, следовало готовить для вступления в общину, что было первым уровнем учительского служения.
Апостолов – первых свидетелей о Христе – уже не было, но сама община по-прежнему состояла из «учеников», наставленных апостолами. Научение обычно происходило во время евхаристического богослужения и осуществлялось священнослужителем, занимавшим в собрании место Самого Господа. Оно состояло в чтении фрагмента Писания и гомилетического комментария, произносимого «предстоятелем» (προϊστάμενος), или совершителем Евхаристии, который в конце концов стал повсеместно именоваться «епископом». Событие Пятидесятницы было продолжено в Церкви через призывание Святого Духа и Его явления как Утешителя, научающего учеников всему (Ин. 14:26).
Известно, что в ранней Церкви наставление катехуменов (как и более общая задача свидетельствовать о христианской вере перед «внешними») осуществлялось не епископами, а особым чином «учителей» (διδάσκαλοι), наделенных особым даром (χάρισμα) и выполняющих функцию, подобную той, которую в наши дни выполняют профессиональные теологи. Литургическая проповедь в евхаристическом собрании была делом епископов, в то время как учители обращались к «внешним». Нередко полагают, что такие сочинения, как «Послание Варнавы» и «Послание к Диогниту» принадлежат «учителям». Действительно, эти свидетельства II в. отличаются по стилю и содержанию от таких чисто «внутренних» документов, как Послания св. Игнатия Антиохийского. Автор «Послания к Диогниту», которым мог быть Пантен – основатель огласительного училища в Александрии – называет себя «учителем язычников»634.
Учительные беседы дидаскалов отличались от торжественной проповеди епископа в евхаристической общине. Святой Иустин Мученик сообщает:
В так называемый день солнца бывает у нас собрание <...> и читаются, сколько позволяет время, сказания апостолов или писания пророков. Потом, когда чтец635 перестанет, предстоятель (προϊστάμενος) посредством слова делает наставление и увещание подражать тем прекрасным вещам636.
Таким образом, учительство епископа было неотделимо от совершения Евхаристии: каждая Церковь, в единстве со всеми другими Церквами, сохраняла апостольскую веру, и эта вера выражалась епископом в собрании всей Церкви вокруг Евхаристии. Епископ был наделен «известным дарованием637 истины"638. Это не было персональной привилегией безошибочности, но служением, которое исполнялось в Церкви и для Церкви, ибо хранительницей апостольской веры считалась только Церковь как единое целое. Согласно сщмч. Иринею Лионскому, епископам апостолы «передали сущую повсюду Церковь; и она во всей полноте дошла до нас с неподдельным соблюдением Писаний»639. Обязанность учительства была неотделима от епископата, и «апостольское преемство» не мыслилось как поддерживаемое механически и вне верности апостольскому учению. Епископ занимал седалище Петра (cathedra Petri), или, по известному выражению свт. Киприана Карфагенского, седалище истинного учительства. Епископ не считался непогрешимым и мог быть подвергнут суду других епископов и всей Церкви. Он занимал кафедру именно затем, чтобы осуществлять харизму учительства, которое представлялось неотделимым от его роли совершителя Евхаристии.
Такой целостный взгляд на христианское учительство – важнейшая часть наследия, завещанного нам ранней Церковью. Обучение богословию в Православной Церкви – не независимое ученое занятие, но творческий акт передачи, истолкования, пастырского попечения. Вот почему св. Ириней, описав епископскую харизму как дар, позволяющий различать ложные предания, искажения и ереси, говорит затем о «превосходном даре любви, который драгоценнее познания и славнее пророчества, и превосходнее всех других дарований»640. И в первую очередь поэтому наилучшим обрамлением учительства становилось евхаристическое собрание.
Такова, вероятнее всего, причина, по которой в III в. ощущалось некоторое напряжение между руководящей структурой Церкви (έκκλησία) и деятельностью по крайней мере некоторых «учителей» (διδάσκαλοι).
Александрийское огласительное училище, учрежденное в главном интеллектуальном центре империи и служившее мостом между эллинизмом и христианством, уже под руководством Климента, похоже, заняло в отношении реальной жизни Церкви несколько отчужденную позицию. Его доктрины становятся не вполне «церковными». Здесь не место осуждать наследие Климента и тем более – наследие его великого преемника Оригена. Без них христианское богословие не смогло бы завоевать языческий мир. Все великие отцы IV в. признавали, что многим обязаны богословию Оригена. Хочу лишь сказать, что масштабные творческие усилия обычно связаны с риском, а Ориген не боялся рисковать. Под его началом александрийское училище (διδασκαλεΐον) превратилось из школы катехуменов в своего рода христианский университет, открытый для всех: «Тьма еретиков и немало самых знаменитых философов стекались к нему и ревностно изучали не только богословие, но и мирскую философию»641.
Критики Оригена оспаривали его право учить, поскольку он не имел пресвитерского сана. Времена изменились, и новозаветный титул διδάσκαλος уже не считался достаточно авторитетным. Служение учительства стало сопрягаться почти исключительно с епископским или, по крайней мере, с пресвитерским. Действительно, звание διδάσκαλος вскоре повсеместно исчезает. Но поскольку от епископов нельзя было ожидать такого внимания к служению учительства, какого требовали многолюдные общины крупных городов, функция эта нередко поручалась пресвитерам, и без того участвовавшим в епископских трудах управления. В этот же исторический период пресвитеры стали и постоянными совершителями Евхаристии, так как первоначальные поместные Церкви, возглавляемые епископами, разделились на «приходы».
Эта тенденция подразумевала некоторую «клерикализацию» учительских функций в Церкви, хотя, как мы увидим далее, существовали и противоположные тенденции, особенно на Востоке. Заметим, однако, что напряжение между «церковным» учительством, укорененным в евхаристическом собрании, и свободными интеллектуальными поисками александрийских дидаскалов отражает реальные проблемы – проблемы методологии и подхода к богословию. С одной стороны, св. Ириней писал: «Наше же учение согласно с Евхаристией, и Евхаристия в свою очередь подтверждает учение»642. С другой стороны, для Оригена действительно важно было прийти к какому-то согласованию христианства и неоплатонизма, которое сделало бы возможным переход греческих интеллектуалов в Церковь. А в рамках «евхаристического» научения это не всегда могло быть осуществимым…
Такого рода напряжения в христианской мысли возникают всякий раз, когда она сталкивается с историческими переменами, решает миссионерские задачи, трудится над тем, чтобы сделать себя понятной людям, которые ни в культурном, ни в мировоззренческом смысле не являются христианами.
Примечательно, что напряжение и потенциальный конфликт между епископами и дидаскалами были исторически преодолены в IV столетии, когда в лице великих каппадокийских отцов сами епископы овладели навыками и прониклись заботами дидаскалов, тщательно пересмотрев идеи Оригена – сохранив его приверженность синтезу христианской и позднеантичной мысли, но отвергнув те положения, которые действительно противоречили библейскому откровению и скорее следовали хитросплетениям языческой мудрости греков. Отцы преуспели в осуществлении подлинного синтеза между апостольской традицией, сохраняемой в Церкви через сакраментальное епископское преемство, и нуждами миссии, обращенной к греческому миру.
Наша задача сегодня, без сомнения, в том, чтобы следовать их примеру и твердо держаться их традиции. Однако этого нельзя достичь простым подражанием или повторением утверждений, сформулированных отцами много веков назад. Чтобы быть по-настоящему верными духу святых отцов, необходимо полностью отождествить себя с неизменным и непреходящим содержанием христианской веры как переданной от апостолов. Но наше свидетельство о вере недейственно, если мы не обращаемся к нашим современникам и, стало быть, не формулируем его в свете проблем, стоящих сегодня перед человечеством.
В IV столетии перед отцами Церкви встала задача приобщить к христианству греко-римскую цивилизацию. Интеллектуальные и культурные достижения этой цивилизации были впечатляющи, и образованному человеку, взращенному афинской Академией, довольно трудно было в поисках истины обратиться к христианскому Священному Писанию – творению неведомого и малочисленного «варварского» племени евреев, чья культурная неполноценность казалась очевидной. Тем не менее отцам надлежало подтолкнуть греков к чтению и пониманию Библии, раскрыть им всю беспрецедентность мессианских чаяний еврейского народа и, наконец, осуществление этих чаяний в лице Иисуса из Назарета. Апостол Иоанн уже отождествил этого безвестного Мессию евреев с Логосом, «через Которого все начало быть» (ср.: Ин. 1:3), т. е. с понятием, близким для греков. Отцы IV в. созидали на этом основании, выражали по-гречески и для греков великие библейские истины о Троице и Боговоплощении. Они боролись с еретиками, как правило, неспособными уразуметь суть Писания и допускавшими, чтобы христианская мысль направлялась философскими категориями. Отцы – по крайней мере, большинство из них – не использовали эту неспособность отдельных христиан применять философию надлежащим образом как повод для разрыва с интеллектуальной средой своего времени. Такой разрыв означал бы измену миссии Церкви. Напротив, они достигали успеха там, где другие терпели поражение. Отцы оставили нам законченный богословский синтез, предмет которого – Троица (θεολογία), и домостроительство Спасения (οικονομία), которые вовсе не были формой «эллинизированного христианства», как утверждала протестантская либеральная теология XIX в., а представляли собой истинное торжество христианской мысли в обращении «ума» эллинского мира ко Христу.
Этот патриотический синтез был творческим. Со стороны отцов Церкви он предполагал подлинную любовь, неподдельную озабоченность проблемами мира, спасти который пришел Христос – конкретного мира той эпохи. Действительно, каждое поколение христиан посылается в мир, отличный от мира предшествующих поколений. Следовательно, задача тех, кто преподает или изучает богословие, неизбежно включает два требования:
– передавать ощущение тождества и непрерывности апостольского учения, хранимого Церковью без всякого изменения или искажения;
– выражать это учение так, чтобы оно стало понятно живым людям – тем, среди которых Церковь существует и которых она призвана спасать.
За каждым из этих императивов стоят свои опасности и соблазны.
Самый легкий путь сохранить неизменную веру Церкви ориентирован на слепой, застывший консерватизм в способах выражения и установках – путь, как бы не замечающий различия между единым Священным Преданием Церкви и множеством «преданий человеческих». Господь Иисус Христос Сам предостерегает нас от следования таким преданиям, имеющим опору в себе самих и, таким образом, от оставления заповедей Божиих (см.: Мк. 7:8). Такой слепой консерватизм превращает Церковь в музей, лишает действенности ее миссию, обращенную к конкретным, живым людям, и потому оказывается на руку тем, кто был бы рад исчезновению Церкви.
Однако другое требование, призывающее богословов осовременивать свои учения и постоянно направляющее их внимание на проблемы современности, чреват соблазном «модернизма», который означает, в частности, пренебрежение непрерывностью православного Предания, всецелое растворение в модных и скоропреходящих веяниях, зачастую расшатывающих – особенно в современном западном обществе – умственное и духовное равновесие христиан.
Пытаясь определить, в чем состоит наследие отцов для нашего времени, мы должны осознать оба императива, также как и скрытые в них соблазны. Мы должны оставаться верными сути Предания, и при этом – способными сообщать ее нашим современникам новым способом, не изменяя ей, как подобает свободным наследникам и духовным чадам святоотеческой эпохи.
Святоотеческое наследие
Понятно, что определить природу и значение святоотеческого богословия в нескольких фразах немыслимо. Тем не менее можно указать некоторые принципиальные положения, выработанные отцами, которые и сегодня могут быть взяты за основу нашего обучения православному богословию.
Первое из таких положений – «теоцентричность» человеческой природы. Для св. Иринея Лионского обладание Святым Духом Божиим есть главная и наивысшая природная способность человека. Святитель Григорий Нисский отождествлял «образ Божий» в человеке со свободой (свойством, открывающим для человека возможность участвовать в божественной жизни, ибо один только Бог истинно свободен). Святитель Григорий Палама утверждал, что человек, в силу прямого сродства с Богом, выше самих ангелов. Итак, перед нами реальный пример согласия отцов, который объясняет, что они имели в виду, определяя конечное назначение человека словом «обожение» (θέωσις). «Бог стал человеком, чтобы человек стал Богом», – писал свт. Афанасий Александрийский643. Православная вера подразумевает господство человека над творением. Научный и технологический прогресс, который сегодня наделяет человека устрашающей властью над материей и энергией, а завтра, возможно, и над всей вселенной, основывается на том, что человек создан по образу своего Творца, а значит, потенциально допущен к соучастию в божественной власти над тварной природой. Но бытие по образу Божию, предполагая свободу, подразумевает ответственность. Человек призван явить образ Бога, но не узурпировать Его власть; соучаствовать в благости Божией, но не подменять ее злом; пользоваться силой Божией, но не играть природой как эгоистичное и капризное дитя. Человек постоянно злоупотреблял своими возможностями, а в наши дни поставил всю человеческую цивилизацию на грань атомной катастрофы. Однако посреди трагической, полной заблуждений истории человеческого рода стоит Личность Богочеловека Иисуса Христа и Тело Его, т. е. Церковь, являющая для тех, «кто имеет уши, чтобы слышать и глаза, чтобы видеть» [ср.: Мф. 13:16], истинное значение образа Божия в человеке. Кто не видит истины Христа, тот слеп и в отношении природы человека вообще. Это проявляется всякий раз в том, что человек, отвергая Единого истинного Бога, создает новых псевдобогов. Существо «теоцентричное» по природе, он стремится к абсолютному, будь то Единый Истинный Бог или же один из бесчисленных, вновь и вновь возникающих Его суррогатов.
Второе положение отцов, в котором открывается неизменное средоточие нашей веры, – Бог есть Троица и, следовательно, Бог есть любовь (1Ин. 4:8.). Бог, будь Он один, не мог бы быть любовью: любовь всегда есть некоторое отношение, и Бог есть такая любовь, которая вечно соединяет Отца, Сына и Духа. Соединяя три божественные Ипостаси по природе, эта божественная любовь силой благодати становится доступной человеку. Господь говорит:
Отче! которых Ты дал Мне, хочу, чтобы там, где Я, и они были со Мною, да видят славу Мою, которую Ты дал Мне, потому что возлюбил меня прежде основания мира (Ин. 17:24).
Это предполагает, что обожение, или θέωσις, которое мы упоминали как первое отеческое положение, не разрушает человеческую личность и человеческую свободу. Это не поглощение человека безличным божественным абсолютом, как в буддизме. Жизнь в Боге – межличностное отношение, вне которого нет любви, а ведь Бог есть любовь. Более того, Божественное триединство прямо подводит к ответу на вопрос, что значит стать христианином и жить христианской жизнью в конкретных обстоятельствах нашего «падшего» мира.
Если высшее назначение человека сокрыто в межличностных отношениях внутри самой божественной жизни, то начальное движение того, что мы называем нашей верой, с той же необходимостью есть личностный акт. Николай Бердяев любил повторять: «Христианами не рождаются, христианами становятся»644. На протяжении столетий христиане, и особенно – православные, поддавались соблазну видеть в христианской вере нечто само собой разумеющееся. Они рассматривали ее как часть культуры, отождествляли с национальным достоянием, добивались государственного покровительства и пользовались его плодами. До сих пор мы дорого расплачиваемся за эти иллюзии.
Ибо это и вправду были иллюзии. Святая Церковь верит, и всегда верила, что крестить можно не вещи или отвлеченные понятия, но только живых людей, на основании их личной веры (или на основании обещания восприемников, что такая вера будет им преподана и впоследствии умножится). В таинствах Церкви может участвовать только личность, ибо только личность может ответить на любовь Бога и пребывать в общении с Ним. Даже когда Церковь благословляет и освящает неодушевленные предметы, она делает это для того, чтобы вновь поставить их в первоначальное и должное отношение к Богу и тем самым дать людям возможность использовать их в соответствии с волей Божией. Так бывает, например, когда мы благословляем воду, чтобы она стала – для нас, людей, – «благодатью избавления, благословением Иордановым, источником нетления, освящения даром»645. Однако Церковь не может, к примеру, освятить такой институт, как государство или же некую идеологию или философию. Конечно, эти безличные реальности выполняют свои функции в нашем мире, куда мы, как христиане, посланы быть учениками Христа, но они не обладают божественными свойствами. «Освящаемые» или «обожествляемые», они становятся идолами.
Раб Божий крещается «во имя Отца и Сына и Святаго Духа». Он входит тогда в общение с Лицами Святой Троицы, и в общение со Святой Церковью, которая предвосхищает и провозвещает на земле новые отношения, богоустановленные и богоугодные – те, что составляют мир и радость Царства Божия.
Богословские школы
Характеризуя роль святоотеческого и византийского наследия в православном богословском образовании, я до сих пор говорил о ранней Церкви, когда по вполне понятным причинам юная христианская община искала пути сделать свое свидетельство известным эллинистическому обществу – состарившемуся и самодовольному. Чтобы понять, как и почему она добилась успеха, надо вспомнить основные богословские предпосылки, определявшие православное понимание назначения человека и природы Церкви.
Это необходимо не только из чисто исторического интереса. Ибо, по моему убеждению, в сегодняшнем мире нам более чем когда-либо необходима постоянная переориентация сознания на коренные основы христианской надежды. Мы живем в мире, который часто определяется как «постхристианский» в том смысле, что, признавая историческую значимость христианства в формировании нынешнего состояния, он не считает, что христианство является и основанием будущего. Этот секуляризм принимает многообразные формы в различных обществах, но его всепроникающее присутствие – бесспорный факт для всех нас.
Ныне существующие православные богословские школы создавались в условиях встречи православия с Западом. Все они поначалу заимствовали круг учебных дисциплин и методологию, принятые на Западе. Первой такой школой стала знаменитая Киевская академия, основанная в XVII в. митрополитом Петром (Могилой) . На ее западную ориентацию указывает то, что преподавание велось на латыни, а программа обучения была близка к иезуитским школам Польши и Литвы.
Эта латинская ориентация получила заслуженную критическую оценку позднее, когда православное богословие достигло зрелости и начало заново открывать свои библейские и святоотеческие истоки. Отец Георгий Флоровский в своей классической работе «Пути русского богословия» пишет о «западном пленении» православной мысли. Однако, говоря об академии Петра Могилы и ее огромном влиянии (особенно после внедрения киевской школьной методологии в России во время петровских реформ), необходимо признать и то, что православное богословие не могло бы плодотворно развиваться без сознательной ориентации на проблемы современного мира, т. е. оставаясь застывшим в чисто ритуалистических и без конца повторяющих себя формах. Конечно, прививка западных идей и методологии была произведена крайне грубо, но это – отличительная особенность всех реформ Петра. Умы и сердца людей не были готовы к немедленному усвоению такой мощной дозы западных идей. Следствием стали большие ошибки. Однако в конце концов произошла настоящая духовная и интеллектуальная встреча, во многом схожая с конфронтацией христианства и эллинизма в III-IV вв. Контуры православного богословия, использующего западные методы, но сохраняющего содержание Предания, как оно запечатлено в богослужении и отеческих творениях, постепенно вырисовываются в XIX столетии. В яркой личности свт. Филарета (Дроздова), митрополита Московского, Георгий Флоровский справедливо усматривал символ перехода от интеллектуальной порабощенности западными идеями к новой эпохе свободного, нестесненного возрождения православной традиции. Встреча с Западом, начавшаяся при Петре Могиле, оказалась исторически необходимым выходом из изоляции в направлении, удостоверявшем, что православное богословие остается живым свидетельством непреложной истины Христовой в современном мире.
В XIX в. балканские православные страны – Сербия, Греция, Болгария и Румыния – получили возможность вернуть былую национальную независимость и устроить свою церковную жизнь по-новому. Были основаны богословские школы – также на западный манер. В большинстве случаев перенималась немецкая модель, подразумевавшая создание теологических факультетов в структуре государственных университетов. Однако отделение Церкви от государства, которое произошло после Второй Мировой войны, неизбежно привело к строгому размежеванию богословских и светских учебных заведений. На сегодня одна только Греция придерживается модели XIX в., сохраняя богословские факультеты в Афинском и Фессалоникийском университетах.
Принятие западной системы образования в православных богословских школах таило большой соблазн – свести богословие к положению научной дисциплины среди множества других. С зарождением средневековой схоластики богословие стали определять как дисциплину, которая, подобно прочим, использует методы аристотелевой логики, с той лишь разницей, что оно могло принимать божественное Откровение – Писание и Предание – как законную (и необходимую) предпосылку научной мысли. Конечно, теология на латинском Западе считалась венцом всех наук; другие дисциплины, особенно философия, рассматривались как вспомогательные по отношению к ней (philosophia ancilla theologiae646). Однако метод рассуждения оставался все тем же: рационализм был единственной законной формой познания. Бытие Божие получало рациональные доказательства. Ереси трактовались не иначе как противоречие здравому смыслу. Библейское описание Творения использовалось натуралистами в качестве научного довода. Церковный magisterium издавал постановления, которые должны были приниматься как предлагаемые рациональные истины, служащие основанием для дальнейших теологических рассуждений.
Мы уже видели, что святоотеческая традиция завещала нам иное понимание человека и иное видение его приближения к Богу. Поистине путь познания Бога заключается не в рациональном усвоении понятий о Нем, но в подлинном общении, в котором участвует ум, равно как и душа, и тело. Именно это общение восстанавливает истинную природу человека, какой создал ее Бог, и какой Он ее любит. В самом деле, Он сотворил человека «по образу и подобию», а это означает – согласно отцам, – что общение с Богом и возрастание в Нем естественны для человека. Без такого общения он теряет свою целостность как человеческое существо: он несовершенен, смертен, несведущ и слеп. Восприняв человеческую природу, умерев на Кресте и восстав от смерти, Сын Божий восстановил первозданное и истинное человечество.
Могут ли и должны ли наши современные школы, изначально созданные по западным – латинским и протестантским – моделям, развивать эту святоотеческую традицию богословия? Без сомнения – могут и должны.
Во-первых, сами отцы (и мы уже говорили об этом) признаны Церковью как «отцы» именно потому, что выражали истину христианства на языке своего времени, используя всякий раз, когда это представлялось возможным, категории греческой философской мысли. Они были подготовлены к этому, пройдя обучение в афинской Академии (свт. Василий Великий, свт. Григорий Богослов) и усвоив литературный и официальный стиль своего времени, сохраненный Церковью до сего дня, особенно в литургической гимнографии.
С другой стороны, сегодня для нас совершенно невозможно развивать православное богословие, не используя в полной мере все достижения западной образованности и западной методологии. Проблема, однако, в том, чтобы не оказаться в рабстве у этой методологии, следуя ей некритически. Отцы не принимали греческие понятия без предварительного очищения их, без преобразования их изнутри, без решительного отвержения исходных посылок, несовместимых с христианским откровением (вспомним хотя бы осуждение оригенизма). Поэтому и сегодня некритическое усвоение западной учености, которая развивалась вне Церкви на базе секулярного, рационалистического детерминизма, будет иметь катастрофические последствия для православного богословия. Так, если говорить о Библии, то невозможно постичь истинное значение священного текста, не признав, что Бог действует в истории не только через естественный порядок вещей, который изучается науками о природе, но и непосредственно, выходя иногда за пределы этого порядка и являя Свою мощь как Творец и Спаситель. Однако западная научная традиция также может научить православных – вполне приемлемыми путями и с большой пользой для них, – распознавать встречающиеся в Библии литературные жанры – историческое повествование, поэзию, притчи, которые постигаются как таковые, когда Церковь читает, толкует и превозносит Писание как Слово Божие. Да и сама доступность святоотеческих творений в наши дни – это плод трудов западных ученых, не говоря уже о богатейшей вспомогательной литературе, вышедшей из-под пера католических авторов, которые, как и мы, озабочены восстановлением отеческой традиции в современном богословии.
Однако, признавая себя в постоянном долгу перед западной литературой и методологией, наши богословские школы должны быть все же православными школами, научающими, с одной стороны, различать, критиковать и отфильтровывать западные идеи, а с другой стороны, воспринимать и передавать сущность православной веры: о Боге, человеке и тварном мире. Эта вера содержится в Писании, но она, сверх того, выражена отцами и сохранена великой византийской традицией, которая передана также другим культурам. И сегодня эта традиция отчетливее всего сохраняется, пожалуй, в богослужении Православной Церкви: непосредственный совместный опыт Царствия Божия, являемый в Евхаристии и других таинствах, во всем литургическом чине (τάξις), в особом понимании текстов Писания, когда они читаются за богослужением, в богатом наследии византийской гимнографии, которая сохраняет, иногда почти дословно, точное вероучительное слово отцов.
Верность православной богослужебной традиции сохранила православие на Балканах и Ближнем Востоке при многовековом турецком господстве, когда не было ни богословских школ, ни богословской науки. Даже сегодня Русская Церковь придает этой функции литургического благочестия особое значение: православными христианами в Советском Союзе оно переживается фактически как главное выражение церковной жизни, включающее преподавание и изучение истин веры. Почти тысячу лет назад послы князя Владимира, присутствовавшие за литургией в Святой Софии Константинопольской, не могли понять, «на небе они или на земле», и этот опыт стал решающим в выборе новой веры.
Поэтому одним из самых существенных факторов в жизни теперешних наших богословских школ должна быть укорененность их академических сообществ в традиции веры, как она хранится в традиции богослужения. Маргинализация литургического благочестия (в случаях, когда такое происходит) есть верный признак западного влияния в его ложной и опасной форме. Если богослужение – всего лишь выражение благочестия, не относящегося к реальной христианской жизни, отделенного от богословия и периферийного по отношению к основной деятельности богословской школы, тогда для него отрезаны все пути к роли, какую оно играло в Православной Церкви на протяжении столетий. Роль же эта заключается в том, чтобы быть выражением истинно православного «образа мыслей» (φρόνημα), который преобразует Церковь из простого человеческого собрания в Тело Христово, и тем самым преобразует школу – которая обычно считается лишь местом интеллектуальных упражнений – в настоящую мастерскую христианской жизни, в центр, откуда Предание Церкви распространяется по епархиям и приходам, помогая епископам и священникам учить и проповедовать Истину.
Заключение
Нынешние центры православного богословского образования исполняют свою миссию в различных обществах. Со стороны может показаться, что им недостает единства и общего пафоса. Однако такое впечатление было бы поверхностным. Единство традиции, один и тот же в своей основе подход к главным элементам богословия и православного опыта составляют бесспорный факт, который я – при всей нашей немощи и всех разделяющих нас барьерах, при всех различиях в языке и происхождении – заново открываю всякий раз, когда выпадает случай посетить богословские школы тех или иных православных стран. Наша богословская литература, если подходить к ней с обычной меркой – с точки зрения количества и качества – быть может, не так сильна, как хотелось бы. И все же ее укорененность в святоотеческой традиции, согласие с раннехристианской проповедью и стремление к общению с Богом как конечному призванию человека вполне способны объединить всех нас и сделать православное свидетельство глубоко значимым для многих «внешних».
Будем же использовать любую возможность лучше реализовать единство наших «корней» и, следовательно, нераздельность нашего будущего. Опыт, в котором заново раскрывается и переживается это единство, особенно ценен для тех из нас, кто был призван нести весть о православии западному миру. В сегодняшней Америке мы составляем незначительное меньшинство в обществе, которое изначально было религиозно-плюралистическим, а ныне стало чрезвычайно секуляризованным. Мы сознаем лежащую на нас обязанность остаться верными православию, и сверх того – научиться выражать его не как сектантскую и «закрытую» экзотическую доктрину, но как истину христианства для наших дней. Богословское образование необходимо нам, но столь же необходимы молитвы и соработничество всех, кто причастен богословскому образованию в различных концах света.
Theological Education in the Patristic and Byzantine Eras and its Lessons for Today
Доклад, прочитанный в отсутствие автора (ему было отказано в праве въезда в СССР) на международной конференции православных богословских школ, организованной «Синдесмосом» (Ленинградская Духовная Академия, 3–9 февраля 1986 г.).
Первая публикация: Theological Education in the Patristic Era and its Lessons for Today//The Star of the East. Vol. 8. 1986. P. 17–32.
Переиздание: Theological Education in the Patristic and Byzantine Eras and its Lessons for Today // SVTQ. Vol. 31. № 3.1987. P. 197–213.
На рус. яз. публикуется впервые.
Перевод выполнен по изданию 1987 г.
Пер. с англ. Ю. С. Терентьева.
Богословие в тринадцатом столетии: методологические контрасты
Разграбление Константинополя крестоносцами в 1204 г. и монгольское завоевание Восточной Европы в 1237–1240 гг. были событиями катастрофическими, поставившими под угрозу само существование восточного христианства как социального и культурного организма. Тем не менее восточное христианство выжило, сохранив абсолютную верность своему богословию. На Западе тот же XIII в. был временем зарождения новых и динамичных форм интеллектуального творчества в университетах и монашеских орденах, радикально изменивших сам «способ» христианского богословствования.
Необходимо уточнить термин «богословие» в контексте этого времени. В византийском обществе, так же как и в западном раннесредневековом мире, богословские представления, убеждения и верования присутствовали практически во всей социальной или личной жизни. К ним обращались не только на архиерейских соборах, в полемических прениях между представителями разделенных церквей, их не ограничивали кругом специальных трактатов, проповедей, антологий и святоотеческих сборников. Они звучали ежедневно в церковных песнопениях, их пели и слышали даже неграмотные. Они неизбежно присутствовали в политических делах, основанных на религиозном понимании царства. Ограничиваясь XIII столетием, достаточно вспомнить хотя бы спор об употреблении святого мира (μύρον) при помазании императоров, переросший в спор о природе и значении самого помазания, начатый Димитрием Хоматианом в связи с коронованием Феодора Ласкариса в Никее (1208)647. Богословские предпосылки влияли и на экономические, и на социальные явления, как это видно, например, из отношения церкви к ростовщичеству, из требований, связанных с браком, из религиозного обоснования управления церковной собственностью или из богословского осмысления форм искусства и иконографии.
Поэтому очень трудно дать действительно ясное и четкое определение «богословия» в византийском или раннесредневековом западном контексте. Однако именно в XIII в. между латинским Западом и новым греческим (и славянским) Востоком устанавливается институциональное, социальное и концептуальное разделение. Первая часть моего доклада будет посвящена этому возникшему противостоянию. Следующие две части будут кратким обсуждением богословской конфронтации между Востоком и Западом в XIII в. и появления «монашеского» богословия в византийском мире.
1. Запад: университеты и монашеские ордена
Указ папы Иннокентия III, обнародованный около 1211 г., узаконил и дал новый, канонический статус корпорации Studium parisiense, состоящей из учителей и студентов, преподававших и обучавшихся либо при соборе, либо при монастыре святой Женевьевы в Париже. Указ оговаривал, что «проктор» нового университета будет представлять его при папском дворе. В 1215 г. папский легат Робер де Курсон утвердил устав университета. И хотя король Филипп-Август также признал это новое учреждение, именно папский указ придал ему всеобщее измерение. Однако «вселенскость» латинского мира XIII в. была понятием относительным. Во всяком случае, это «вселенское» представление о мире вовсе не учитывало традиций Востока. Главной в нем была озабоченность латинской церкви целостностью своей собственной традиции, которой угрожали не греки, а волна действительно революционных идей, порожденных переводом Аристотеля с арабского на латинский язык, а через перевод – и проникновение арабской философии, укорененной в неоплатонизме. По выражению Этьена Жильсона,
Studium parisiense – это духовная и нравственная сила, значение которой не ограничивалось ни Парижем, ни Францией, но охватывало весь христианский мир и всю Церковь. Оно было элементом вселенской Церкви точно в такой же степени и точно в таком же смысле, как священство и империя648.
Огромный поток знаний и методологий, открывшийся в ставших доступными текстах и идеях, не соотносился в латинском христианстве с унаследованными от поздней Античности древними образцами и формами, но привел к созданию новых инструментов и установлений, способствовавших развитию новых форм мышления и интеллектуального творчества, которые, однако, подлежали управлению и контролю церковного магистериума. Это новое творческое начало, которому предстояло сыграть основополагающе важную роль в развитии современной Европы, подняло Studium на один уровень со священством СSacerdotium) и царством (Imperium). Согласно францисканскому летописцу Джордано ди Джиано, эти три установления подобны фундаменту, стенам и крыше одного и того же здания – Католической церкви, которая без их взаимодействия не может создать ни подобающую ей структуру, ни получить возможности роста649.
Два английских университета, созданных несколькими десятилетиями позже в Оксфорде и Кембридже, хотя и были не так тесно связаны с римским магистериумом, тем не менее отражали те же основные тенденции к организации и профессионализму. Последствия для самой природы богословия были радикальными: оно стало наукой – конечно, самой высокой из всех, которой должны были подчиняться все другие дисциплины, включая философию и естественные науки. Ее преподавали дипломированные профессионалы на особом факультете – богословском, а обучение находилось под регулярным присмотром церковного магистериума. Наблюдение было руководящим и конкретным. В 1215 г. папский легат Робер де Курсон запретил преподавание в Париже физики и метафизики. В 1228 г. папа Григорий IX напомнил факультету, что богословие должно управлять другими науками, так же как дух управляет плотью, а в 1231 г. он призвал преподавателей богословия «не делать из себя философов»650.
Тем не менее, несмотря на эти папские напоминания, ясно требовавшие, чтобы Studium действовал в согласии с Sacerdotium, главным результатом работы университетов стал новый творческий синтез, известный под именем схоластики (лучшим примером которого служат труды св. Фомы Аквинского), синтез христианского откровения и греческой философии, четко отличавшийся как от платоновского наследия блж. Августина, так и от греческого наследия Оригена и от отцов-Каппадокийцев IV в., признанных высшим критерием православия на Востоке.
Другим решающим фактором, углубившим профессионализм в богословии, был рост монашеских орденов – организаций, также неизвестных на Востоке, чья роль в богословском образовании и развитии богословских школ оказалась экстраординарной. В 1216 г. папа Гонорий III официально санкционировал существование ордена проповедников, или «доминиканцев», сделавших изучение богословия настолько обязательным для своих членов, что семеро из них в тот же год отправились в Париж. Полвека спустя богословие великого доминиканца Фомы станет господствующим в латинском мире. Орден св. Франциска при своем «втором основателе» св. Бонавентуре (1257–1274) также стал великим инициатором изучения богословия. Даже цистерцианцы последовали общему настроению, основав дома для обучения в Париже и Оксфорде, где доминиканские и францисканские приораты добились почти монополии в преподавании богословия.
Подобный схоластический профессионализм – клерикальная монополия латинского образования – был совершенно чужд византийцам. На Востоке не только духовенство и монахи, но и миряне, включая императоров и чиновников, могли заниматься богословием и публиковать богословские трактаты. Богословских школ как таковых не существовало. Богословие понималось как высший вид знания, но не как «наука» в ряду других наук, которой можно обучиться в школе. Патриаршая школа в Константинополе не была очагом новых богословских идей. Она готовила преимущественно церковных администраторов и канонистов651. В XII столетии в византийской столице происходили утонченные споры, в которых участвовали Евстратий Никейский (1117), Сотирих Пантевген (1155–1156), Константин Хлиарин (1154–1156) и Иоанн Ириник (1167–1170), однако они были лишь продолжением старых христологических споров, включая диалоги с армянами652, – ничего, реально связанного с проблемами дня. Мощное интеллектуальное движение, захватившее Запад, несомненно, проходило мимо Византии. Позже, только в 1347 г., то есть после всех событий XIII в., византийский аристократ Димитрий Кидонис удивится, обнаружив, что латиняне «выказывают пламенное желание блуждать по тем самым лабиринтам Аристотеля и Платона, к которым никогда не проявлял интереса наш народ»653.
Рассматривая автобиографии двух выдающихся греческих богословов XIII в., Никифора Влеммида и Григория Кипрского, непосредственно контактировавших с латинянами, с удивлением замечаешь, что ни тот, ни другой не получили систематическ богословского образования, сравнимого с тем, что стало доступным их латинским противникам благодаря появлению схоластики. Оба были мужами вполне учеными, но образование свое они получили с помощью тех же методов, что не менялись со времен поздней Античности – т. е. в разных местах и у отдельных учителей. Богословие как специальная дисциплина даже не упоминается в списке предметов, изучавшихся Влеммидом у некоего Монастириота из Брусы, у нескольких неназванных учителей в Никее, у Димитрия Карикеса (ранее в Смирне облеченного престижным званием ύπατος των φιλοσόφων), у своего собственного отца, у которого он обучался медицине, и у некоего Продрома в маленьком городке на реке Скамандр. Он прошел испытание в искусстве риторики при дворе императора Иоанна Ватаца в Нимфее, после чего поступил в монастырь и там по собственному почину посвятил себя изучению Священного Писания и святоотеческих сочинений654. Григорий Кипрский, впоследствии патриарх Константинопольский, в своей «Автобиографии»655 вообще не упоминает о богословском образовании, но отмечает какое-то элементарное обучение в латинской школе при латинском архиепископе в Никосии, после чего он странствовал в поисках знаний, которые в конце концов получил, главным образом, под руководством гуманиста Георгия Акрополита в Константинополе (1267–1274).
Лучшим византийским богословам этого периода хватало и изощренности, и основательного знания греческой философии и святоотеческой богословской традиции. Но при встрече со своими латинскими оппонентами, окончившими западные университеты, они столкнулись не только с профессионализмом и искусством аргументации, не имевшими прецедента в христианстве, но также и с чувством академической и культурной самодостаточности, часто их удивлявшим и вынуждавшим занимать еще более оборонительную позицию по отношению к латинскому христианству.
До второй половины XIV в. ни один греческий богослов и не пытался ознакомиться с подлинной сутью латинского богословия и основами латинской образованности. Греческий перевод «De Trinitate» блж. Августина, сделанный Максимом Планудом († 1310), остался делом гуманиста-одиночки, чей труд вряд ли когда-либо был использован византийскими богословами656.
2. Богословские споры
Установление в 1204 г. Латинской империи в Константинополе и различных латинских княжеств на Востоке, так же как и экспансия торговой империи итальянских городов-республик, вряд ли могли способствовать братскому интеллектуальному диалогу между греками и латинянами657. Греческие интеллектуалы, искусные в богословии, переезжали либо в Никею, либо в Эпир. Духовенство, оставшееся под латинской оккупацией, боролось за сохранение своей православной самобытности. Насильно вовлеченное в различные формы организационных и канонических компромиссов658, оно не было готово ни к диалогу, ни к академическому состязанию. Беспрецедентная, официально подтвержденная Иннокентием III интронизация в Святой Софии латинского патриарха, венецианца Фомы Морозини, спровоцировала возобновившуюся и четче обоснованную греками полемику против латинской интерпретации «Петрова» первенства659. Но так же как и в прошлом, средоточием богословских споров, продолжавшихся как внутри, так и за пределами Латинской империи, была проблема исповедания Троицы, связанная с латинской вставкой Filioque в Никео-Цареградский Символ веры.
Здесь, конечно, невозможно обозреть все подобные встречи и случаи660. Три наиболее важные: 1) встреча в Никее и Нимфее в 1234 г., свидетельствующая о первом столкновении между греками и новым поколением латинских богословов-"схоластов»; 2) встреча в Никее между легатом Иннокентия IV францисканцем Иоанном Пармским и Никифором Влеммидом; 3) события, связанные с Лионским собором (1274). На самом соборе не было никаких богословских обсуждений, но за формальным постановлением об унии последовал долгий кризис внутри Византийской церкви, закончившийся соборным решением, отстаивавшим позиции Восточной церкви по вопросу о Filioque.
Дебаты 1234 г. были результатом переписки между папой Григорием IX и патриархом Германом II. Папа назначил представителями Латинской церкви двух доминиканцев и двух францисканцев, греческая же сторона была представлена самим патриархом. В действительности греческую точку зрения представляли два мирянина, Димитрий Карикес («консул философов») и молодой Никифор Влеммид. Председательствовал император Иоанн Ватац.
Обсуждение длилось более четырех месяцев661 и касалось вопроса о Filioque, а также, по настоянию греков, употребления латинянами в Евхаристии неквасного хлеба. В устной полемике с монахами первый греческий представитель, Карикес, был приведен в совершенное замешательство, а письменный документ, составленный Влеммидом, показал, что две представленные позиции несовместимы.
Дебаты в Никее между Иоанном Пармским и греками (1250), как о них сообщает тот же Никифор Влеммид, теперь уже иеромонах, также не привели к соглашению, но аргументация сосредоточилась на греческих святоотеческих текстах, описывающих Духа Святого как «действующего через Сына» (δΓ υιού). Латиняне использовали эти тексты для доказательства своей точки зрения: действовать «через Сына», говорили они, означает то же, что исходить «через Сына», потому что в этом контексте «через» означает то же, что «от».
В публичных ответах латинским богословам Влеммид пытался показать, что проблема заключается не в том, чтобы найти примиряющие синонимы, а в том, чтобы сохранить ипостасные, или личные свойства каждого из Божественных Лиц. Действительно, как признало бы и большинство современных ученых662, подлинным вопросом, стоявшим за спорами о Filioque, было различие между латинским – августиновским – взглядом на Троицу как на единую Сущность с личными свойствами, понимаемыми как отношения, и греческим, унаследованным от отцов-Каппадокийцев пониманием единой Божественной Сущности как совершенно запредельной, а Личностей (Лиц), или ипостасей, каждая из Которых обладает Своими единственными и неизменными свойствами, – как открывающих в Себе трехличностную божественную жизнь. Греки не хотели понимать аргумент латинян о том, что «Отец и Сын суть единая Сущность, поэтому Они и являются единым источником Духа, исходящего “от Обоих” (a Pâtre Filioque)».
Влеммид оставался верен греческому пониманию Троицы. Но после переговоров с латинянами в 1234 и 1250 гг. сам он стал большим сторонником церковного единства и защитником идеи, что образ, объясняющий образ исхождения Святого Духа словами «через Сына», может служить мостом между двумя системами богословия. В двух кратких трактатах, обращенных соответственно к другу Иакову, архиепископу Охридскому, и императору Феодору II Ласкарису (чьим наставником он был и для кого он написал книгу под названием «Βασιλικός Aνδριάς» («Статуя императора»), Влеммид собрал святоотеческие тексты, употребляющие формулировку «через Сына», и напал на тех греков, которые по причине их антилатинского настроя не придавали ей достаточного значения663. Вообще уже со времен свт. Фотия греческая позиция заключалась в различении между вечным исхождением Духа от Отца и посланием Духа во времени через Сына и Сыном. Это различение между исхождением в вечности и проявлениями во времени служило у византийцев для общепринятого объяснения множества тех мест Нового Завета, где о Христе говорится как о «дающем» или «посылающем» Духа и где о Духе говорится, что Он «Дух Сына». Однако в своих письмах к архиепископу Иакову и к императору Феодору Ласкарису Влеммид характерно избегает различения между вечностью и временем: святоотеческое выражение «через Сына» отражает соотнесенность Божественных Лиц в вечности и уровень «икономии» во времени.
Влеммид надеялся таким подходом удовлетворить обе стороны: «Наше время призывает нас привести множество людей к согласию во Христе»664. Он бросил вызов упрямой оборонительной позиции византийских полемистов, которые ссылались на противопоставление между «вечным» и «временным» в тринитарных отношениях. Разве пришествие Духа через Христа не есть проявление вечной жизни Бога и тем самым проявление вечных взаимоотношений Божественных Лиц? Но тогда, спрашивали некоторые его читатели, не правы ли латиняне, говоря о вечном исхождении Духа от Отца и Сына?
Сам Влеммид всегда оставался верен греческому святоотеческому взгляду на отношения Лиц в Святой Троице665. Но ум его был пытлив, и он любил рисковать. У него, однако, не было ни времени, ни подходящего случая, чтобы сделать все выводы из своих исканий. Выводы сделали другие, но уже в иных направлениях.
В 1274 г. император Михаил VIII Палеолог подписал исповедание веры, составленное в полном соответствии с латинским богословием четырьмя доминиканскими монахами, специально посланными в Константинополь папой Григорием X. Подпись, поставленная заранее, давала императору право участвовать через делегатов во вселенском соборе в Лионе, где без всякого обсуждения было провозглашено соединение церквей. К сожалению, это исповедание веры, составленное под явным влиянием нового систематического подхода к богословию в западной схоластике, включало также и новый элемент, никогда до того не обсуждавшийся между Востоком и Западом: латинское учение о чистилище666. Этот вопрос оставался спорным вплоть до Флорентийского собора.
Совершенно очевидно, что здесь невозможно говорить обо всех участниках и эпизодах споров, вызванных в Византии Лионской унией. На эту тему существует обширная специальная литература667. Мне хотелось бы отметить только один факт: решительное расхождение между двумя главными греческими протагонистами – Иоанном Векком и Григорием Кипрским – с обеих сторон обосновывалось взглядами Никифора Влеммида, но приводило к разным выводам. Иоанн Векк, прочитав Влеммида668, убедился, что поскольку формула «через Сына» указывает на вечное исхождение Духа, она вполне оправдывает латинское Filioque. Он был возведен в патриархи Михаилом VIII и стал большим сторонником Лионской унии. Григорий Кипрский, православный преемник Векка, бывший сторонник унии и, несомненно, тоже читавший Влеммида, воспринял у него идею, что формула «через Сына» относится к вечной божественной жизни. Он, однако, отказался следовать за Векком в латинский лагерь: его сопротивление латинскому пониманию тринитарного богословия основывалось на различии между природой Божией и Его Lipsiae, или «вечными проявлениями» (εκφανσις άΐδιος). Действительно, утверждал он, вечные, божественные χαρίσματα Духа Святого проявляются «через Сына»; но личное, ипостасное существование Духа исходит от Отца, Который есть единственный личный источник и причина Сына и Духа, как Лиц669. Это богословие Григория Кипрского вызвало немало споров в Константинополе, предваряющих дебаты между Паламой и его противниками в следующем столетии670, однако оно было одобрено Влахернским собором 1285 г.671
3. Монашеское богословие
Прилагательное «монашеское» употребляется здесь за неимением лучшего термина. Правда, византийское богословие этого периода часто связывают с исихазмом, движением, восходящим к сочинениям прп. Никифора Исихаста и других духовных авторов конца XIII в., сторонников психосоматического метода совершения молитвы Иисусовой. Однако то богословское течение, которое в XIV в. было представлено паламизмом, не было соразмерным, или тождественным личной мистической аскетике, связанной с термином «исихазм»672. Сам Палама, когда ссылается на близкие ему «авторитеты», повлиявшие на его собственные богословские определения, особо упоминает свт. Феолипта Филадельфийского и патриарха Афанасия I673, тогда как главный его ученик, Филофей Коккин, называет Григория Кипрского674. Таким образом, предшественники богословского возрождения XIV в. не были исключительно «монахами». Тем не менее, в Палеологовский период в Византийской церкви постепенно возобладало монашествующее духовенство. Его господство стало абсолютным в 1347 г., с победой Иоанна Кантакузина в гражданской войне, но процесс этот начался уже при св. патриархе Афанасии I (1289–1293, 1303–1309). Это «монашеское» течение началось одновременно с богословским возрождением, которое не было непосредственно связано с переговорами об унии или с антилатинской полемикой, но возникло внутри самой Византийской церкви, отражая ее интеллектуальные и духовные запросы, а также социальные вопросы времени. Оно придавало особое значение всему духовному и сакраментальному. Об этом свидетельствуют труды (в большинстве еще неопубликованные) митрополита Филадельфийского Феолипта (ок. 1250 – ок. 1324)675 или энергичная, порой доходящая до фанатизма социальная активность патриарха Афанасия676. Однако к концу XIII в. основной богословский вопрос, с которым сталкивался каждый из этих авторов, был связан с церковным строем и экклезиологией; представители затяжного «раскола арсенитов», также в большинстве возглавляемого монашеством, часто ссылались на «духовный» авторитет «святых», противопоставляя его сакраментальной и канонической власти епископата. Такие люди, как Феолипт и Афанасий, пусть и не всегда согласные во мнении относительно методов и личностей, тем не менее были озабочены необходимостью одновременного реформирования епископата и монастырей, поскольку видели, что многие епископы и монахи либо недостойны своего звания, либо плохо понимают свою роль и ответственность перед Церковью. Интересно отметить, что большая часть написанных в этот период в Византии текстов связана с «экклезиологией», но они скорее касаются внутренних вопросов самой Восточной церкви, нежели проблемы папского первенства677. Эта духовная и, в то же время, социальная и реформаторская ориентация богословов, которых я называю «монашескими», создает определенный контраст писаниям интеллектуалов вроде Никифора Влеммида. И этот контраст предвосхищает конфронтацию между любителями светской «эллинской» учености и паламитами, проявившуюся в XIV в.
Несмотря на огромную разницу в интеллектуальной системе и методологических подходах к богословию между профессиональными «схоластами» Запада и старомодными изощренными учеными Византии, массовое церковное присутствие латинян на Востоке от Палестины и Греции до итальянских торговых центров на северном побережье Черного моря сделало XIII столетие временем неизбежных встреч. В местах, оккупированных латинянами, враждебность между двумя общинами не препятствовала дружественным контактам на уровне народного благочестия: местное население могло пользоваться греческим переводом римской мессы678, тогда как некоторым латинянам нравились византийские иконы и некоторые они даже заказывали679. Можно быть уверенным, что если бы вместо формальных, официально организованных дискуссий богословов по вопросу о Filioque оказались бы возможными стихийные и непосредственные встречи между ранними францисканцами и византийскими исихастами, то диалог пошел бы несколько иными путями. Но о подобных встречах нам ничего не известно, а исторические и культурные условия времени этому не способствовали. Профессиональные латинские богословы были мобилизованы для сокрушения греческих позиций на основе достижений нового схоластического синтеза: самого Фому Аквинского просили подготовить для Лионского собора антигреческое досье680. Все три главных монашеских ордена: доминиканцы, францисканцы и цистерцианцы – организовали свои центры в завоеванной стране ромеев681. Доминиканский центр в Пере, основанный во время Латинской империи напротив Константинополя, на другой стороне Золотого Рога, продолжал действовать даже после 1261 г. и служил главным местом контактов между византийскими интеллектуалами и Латинской церковью.
Дало ли все это конкретные результаты? Да, если учитывать, что некоторые греки полностью приняли латинское томистское мировоззрение. Но со стороны латинян не было реального «сдвига» в понимании того, что христианское единство может состоять в чем-то ином, кроме как в простом «обращении» греков (reductio Graecorum). Православная же сторона – от Влеммида к Григорию Кипрскому и Паламе – постепенно поднималась над чисто оборонительной позицией, приходя к пониманию того, что действительная проблема Filioque заключается не в самой этой формуле, а в завершающем определении Бога как Actus Purus, содержащемся в «De ente et essentia» Фомы Аквинского, в противоположность более личностному восприятию Троицы, унаследованному византийцами от отцов-Каппадокийцев682.
Theology in the Thirteenth Century: Methodological Contrasts
Первая публикация: The Mediterranean World in the Thirteenth Century Theology: East and West // The 17th International Byzantine Congress: Major Papers. Dumbarton Oaks – Georgtown University, Washington, DC, August 3–8, 1986. New Rochelle, NY: Aristide D. Caratzas, 1986. P. 669–682.
Переиздание: Theology in the Thirteenth Century: Methodological Contrasts // Καθηγήτρια: Essays Presented to Joan Hussey for Her 80th Birthday. Camberley, Surrey: Porphyrogenitus Publishing, 1988. P. 395–407. Переизд. под таким же заглавием в: Meyendorff J. Rome, Constantinople, Moscow. P. 73–86.
Впервые на рус. яз.: Богословие в тринадцатом столетии. Методологические контрасты // Мейендорф И., прот. Рим, Константинополь, Москва. С. 105–122; 286–291.
Публикуется по этому изданию с уточнениями.
Пер. Л. А. Успенской под ред. иерея Константина Польскова.
* * *
Ср.: The Fourth World Conference on Faith and Order: The Report from Montreal 1963 / ed. P. C. Rodger, L. Vischer. L., 1964 (Faith and Order Paper, 42).
Zizioulas J. Being as Communion. P. 116–117 [ср.: Иоанн (Зизиулас). Бытие как общение. С. 115].
Ignatius Antiochenus. Ad Smyrnaeos, VIII, 2 [Писания мужей апостольских. С. 367].
Об этом см.: Meyendorff J. Church and Ministry // Idem. Catholicity and the Church. P. 53–55.
Irenaeus. Adversus haereses, IV, 26, 2 [Ириней. Сочинения. С. 387].
Zizioulas J. Op. cit. P. 116 [cp.: Указ. изд. С. 115].
Irenaeus. Op. cit., IV, 18, 5 [Указ. изд. С. 365].
Ibid., I, 10, 2 [Указ. изд. С. 50].
Ibid., Ill, 3,1 [Указ. изд. С. 222].
Kelly J. N. D. Early Christian Creeds. Ed. 3, rev. NY, 1981. P. 31.
См.: Ibid. Р. 52–61.
Такие историки, как Ф. Каттенбуш, А. Гарнак, Г. Лицманн и др., провели огромную работу по изучению и классификации символов веры Востока и Запада. Если большая часть латинских символов веры, судя по всему, имеет отношение к оригинальному римскому тексту, – что исторически оправданно уже потому, что Римская церковь являлась единственной «апостольской» церковью на Западе, – то восточные вариации не имеют такого рода «исходной» модели. Тем не менее, все они выстраивались вокруг одной и той же тринитарной структуры, определявшейся использованием символа при крещении.
[Тёрнер Катберт Гамильтон (1860–1930) – английский церковный историк и библеист. Охсфордский профессор экзегезы Священного Писания. Исследователь истории ранней Церкви. Издатель и комментатор обширного корпуса источников по каноническому праву «Ecclesiae Occidentalis Monumenta Iuris Antiquissima», более известного под аббревиатурой EOMIA. Авторитетный специалист по рукописной традиции Вульгаты.
Turner С. Н. The history and use of Creeds and Anathemas in the early centuries of the church. L., 1910. P. 24.
Gregorius Nyssenus. De deitate Filii et Spiritus Sancti // PG 46, col. 557b / [Григорий Нисский. Догматические сочинения. T. 1. С. 152].
Об этом существует обширная историческая литература. Ясное резюме см.: Kelly J. N. D. Op. cit. P. 254–262.
См.: loannes Bidarensis. Chronicon // PL 72, col. 863b.
См. рассказ аббата Смарагда о принятии папой послов Карла Великого ок. 810 г.: MGH: Concilia aevi Carolini. P. 240; то же в: PL 102, col. 971.
Athanasius Alexandrinus. Epistola ad Afros Episcopos, 1 // PG 26, col. 1029b.
В части., см.: Basilius Caesariensis. Epistola 204: Ad Neocaesarienses, 6 // PG 32, col. 753b.
См. об этом поистине блестящую главу «Истина и общение» в книге митр. Иоанна (Зизиуласа): Op. cit. Р. 67–122 [Указ. изд. С. 62–121].
Ср.: Meyendorff J. What Is an Ecumenical Council? // Idem. Living Tradition. P. 45–62.
Lebon J. Le monophysitisme sévérien: Étude historique, littéraire et théologique sur la résistance monophysite au concile de Chalcédoine jusqu’à la constitution de l’église jacobite. Louvain, 1909. P. XXI.
Ср.: Lebon J. Op. cit. P. 354, 376–388.
См.: Richard M. L’introducton du mot «hypostase» dans la théologie de l’incarnation // Mélanges de science religieuse. T. 2. 1945. Lille, P. 5–32; 243–270.
Cp.: GaltierP. L’unio secundum hypostasim chez saint Cyrille // Gregorianum. Vol. 33. Roma, 1952. P. 351–398.
Ср.: Prestige G. L God in Patristic Thought. L., 1952. P. 242.
Gregorius Nazianzenus. Poemata dogmatica, III: De Spiritu Sancto, 74 // PG 37, col. 414a, In. 3; Oratio 39,11 // PG 36, col. 345d, In. 2–3.
О христологии Леонтия см.: Θεοδόρου Ἀ . Χριστολογική ορολογία καί διδασκαλία Λεοντίου του Βυζαντίου // Θεολογία. Τ. 26.1955. Σ. 212–222, 421–435, 584–592; Τ. 27. 1956. Σ. 32–44; Verkhovskoy S. Some Theological Reflections on Chalcedon // SVTQ. 1958. Vol. 2. № 1. P. 2–12.
См.: Leontius Byzantinus. Adversus argumenta Severi // PG 86, col. 1932c.
Cm.: Idem. Contra nestorianos et eutychianos // PG 86, col. 1332c.
Cm.: Idem. Adversus argumenta Severi // PG 86, col. 1945cd.
Idem. Contra nestorianos et eutychianos // PG 86, col. 1337a.
Современные западные богословы нередко считают «недопустимым» употребление «теопасхистских» формул (см., напр.: Moeller Ch. Le chalcédonisme et le néo-chalcédonisme en Orient de 451 à la fin du Vie siècle // Konzil von Chalkedon. Bd. 1. S. 637–720). Православные богословы считают их само собой разумеющимися (см., напр.: ОксиюкМ. Теопасхистские споры // ТКДА. 1913. T. 1. Кн. 4. С. 529–559 [переизд.: БС. 1999.Вып. 2. С. 18–40]; Флоровский Г. Византийские отцы V-VIII вв. С. 129). Однако более свежее и многообещающее понимание этого спорного вопроса обнаруживается в ряде работ Г. Дипена, посвященных Кирилловой христологии.
["Страдание Бога». – Ignatius Antiochenus. Ad Romanos, VI, 3; cp.: Писания мужей апостольских. С. 355.
Drei Dogmatischen Schriften Justinians / hrsg. E. Schwartz. München, 1939 (Abhandlungen der Bayerischen Akademie der Wissenschaften: Philologisch-Historische Abteilung. Neue Folge, 18). S. 72–111; о позиции Севира см.: Lebon J. Op. cit. P. 345–368.
Drei Dogmatischen Schriften Justinians… S. 78. Ln. 5–10.
[ДВС. T. 3. C. 471.
[Там же. С. 474.
[Там же. С. 470–471.
[Там же. С. 472.
[Там же. С. 473.
[Там же. С. 472.
Dvornik F. Emperors, Popes, and General Councils // DOP. № 6. 1951. P. 1–23.
Codex Justinianus, 1,1,1 // CIC. Bd. 2. S. 2.
Novella VI // CIC. Bd. 3. S. 35–36 [Максимович К A. Церковные новеллы св. императора Юстиниана I (527–565 гг.) в современном русском переводе: Из опыта работы над проектом // Вестник ПСТГУ. I: Богословие. Философия. 2007. Вып. 17. С. 30–31]. Ср. великолепный анализ данного и параллельных текстов Юстиниана: Dvornik F. Early Christian and Byzantine Political Philosophy: Origins and Background. Washington, DC, 1966. Vol. 2 (DOS, 9, 2). P. 815–819.
Неплохой обзор позиции Юстиниана относительно данного вопроса см. в: SchmemannA. The Historical Road of Eastern Orthodoxy. NY, 1963. P. 144–153 / [Шмеман A., прот. Исторический путь Православия. Μ., 1993. С. 185–197].
Novella CXXXI // Ed. cit. S. 655.
Justinianus. Ad Menam adversus Origenem // PG 86, col. 945d; 981a.
Parker T. M. Christianity and the State in the Light of History. L., 1955. P. 78; cp. также: BréhierL. Le Monde Byzantin. Vol. 2: Les Institutions de l’Empire Byzantin. P., 1949 (Collection l’Évolution de l’Humanité, 32 bis). P. 195–200; Dvornik F. The Circus Parties in Byzantium: Their Evolution and Suppression // Byzantina-Metabyzantina. Vol. 1. 1946. P. 119–133.
[Эрастианство – теория, происхождение которой связано с именем немецкого богослова Томаса Эрастуса (1524–1583), считавшего, что Бог вверил управление людьми гражданской власти, а потому церковь не имеет права на репрессивные функции по отношению к ним. Сегодня эрастианство понимается как теория, согласно которой государству принадлежит решающее слово в церковных спорах.
Parker Т. М. Op. cit. Р. 74; ср.: Bréhier L Op. cit. P. 441.
В известном смысле, эта пропасть совпадает с древнеримским различием между potestas – действующей силой, и auctoritas – нравственным авторитетом, как явствует из послания папы Геласия к императору Анастасию I. Ср.: Caspar Е. Geschichte des Papsttums von den Anfàngen bis zur Hôhe der Weltherrschaft. Bd. 2: Das Papsttum under byzantinischer Herrschaft. Tübingen, 1933. S. 65 ff; Dvornik F. Early Christian and Byzantine Political Philosophy. Vol. 2. P. 804–809.
Jones А. Н. М. Were Ancient Heresies National or Social Movements in Disguise? // JTS, ns. Vol. 10. 1959. P. 297–298.
Ср.: Grillmeier A. Christ in Christian Tradition. Vol. 1: From the Apostolic Age to Chalcedon (451) / tr. J. S. Bowden. NY, 1965. P. 409–412.
Moeller Ch. Le chalcédonisme et le néo-chalcédonisme en Orient de 451 à la fin du VIe siècle // Konzil von Chalkedon. Bd. 1. S. 637–720.
АСО I, 1. S. 92 [ДВС. T. 1. С. 199; ср.: Восточные отцы V в. С. 88].
Опровержение Феодоритом анафематизмов Кирилла см.: PG 76, col. 401cd, 409bc, etc. [Восточные отцы V в. С. 61, 64 и т. д.] ; Theodoretus. Haereticarum fabularum compendium, V, 15 // PG 83, col. 504b-505a [Восточные отцы V в. С. 201–202].
Послание Феодорита к Иоанну Эгейскому [сирийский фрагмент и пер.] в: Nau F. Documents pour servir à l’histoire de l’église Nestorienne // Patrologia orientalis. Vol. 13, 2.1919. P. 190–191; cp.: Richard M. La lettre de Théodoret à Jean d’Égées // RSPT. Vol. 30. 1941/1942. P. 415–423.
Lebon J. Le monophysitisme sévérien: Étude historique, littéraire et théologique sur la résistance monophysite au concile de Chalcédoine jusqu’à la constitution de l’église jacobite. Louvain, 1909.
Ср.: Guiïlaumont A. Les «Kephalaia Gnostica» d’Évagre le Pontique et l’histoire de l’origénisme chez les Grecs et les Syriens. P., 1962 (Patristica Sorbonensia, 5).
Эту связь рассматривает Д. Эванс: Evans D. Leontius of Byzantium: An Origenist Christology. Washington, DC, 1970 (DOS, 13).
[В рус. пер.: Окружное или соборное послание святейшего Льва, архиепископа города Рима, писанное к Флавиану, архиепископу Константинопольскому (против ереси Евтихия) // ДВС. Т. 2. С. 231–238; То же // Антология. T. 1. С. 617–622.
АСОII, 1, 2. S. 82–83 [ДВС. Т. 3. С. 6–7].
«Filius Dei crucifixus dicitur et sepultus [о Сыне Божием говорится, что Он распят и погребен]». – АСО II, 1,1. S. 28 [ДВС. Т. 2. С. 235].
Я уделяю много внимания рассмотрению решений 553 г. и всей христологической проблеме эпохи Юстиниана в своей книге «Christ in Eastern Christian Thought» [Иисус Христос. С. 32–100].
Obolensky D. The Byzantine Commonwealth: Eastern Europe, 500–1453. L., 1971 / [Оболенский Д. Византийское содружество наций; Шесть византийских портретов. М., 1998].
См.: Meyendorff J. Christ in Eastern Christian Thought. P. 69–89 [Иисус Христос. С. 77–100]; похожие оценки византийского богословия см.: Idem. Byzantine Theology. [Византийское богословие]; а также в статье: Idem. Byzanz // TRE. Bd. 7. Lfg. 4/5. 1981. S. 500–531. Замечательную общую историю идей и направлений мысли см.: Pelikan J. The Christian Tradition. Vol. 2 [Пеликан Я. Христианская традиция. Т. 2]. Ссылки и библиографию см.: Beck H. – G. Kirche und theologische Literatur; а по поздневизантийскому периоду см.: Podskalsky G. Théologie und Philosophie in Byzanz.
Codex Theodosianus, XIV, 9, 3; VI, 21, 1; Fuchs F. Die hoheren Shulen von Konstantinopel im Mittelalter. Leipzig; B., 1926 (BA, /8); Bréhier L. Notes sur l’histoire de l’enseignement supérieur à Constantinople // Byzantion. T. 3. № 1. 1926. P. 72–94; T. 4. № 1. 1927/28. P. 13–28; Idem. L’enseignement classique et l’enseignement religieux à Byzance // RHPR. Vol. 21.1941. P. 34–69; Dvornik F. Photius et la réorganisation de l’Académie patriarcale // AB. Vol. 68.1950 (Mélanges Paul Peeters, 2). P. 108–125.
Mango С. Discontinuity with the Classical Past in Byzantium // Byzantium and the Classical Tradition / ed. M. Mullett, R. Scott. Birmingham, 1981. P. 49–50.
Gouillard J. Le Synodikon de l’Orthodoxie. P. 305–324; Niarchos C. The Philosophical Background of the Eleven Century Revival of Learning in Byzantium // Byzantium and the Classical Tradition… P. 127–135.
Meyendorff J. Byzantine Theology. P. 64 [Византийское богословие. С. 92].
Browning R. The Patriarchal School at Constantinople in the Twelfth Century // Byzantion. T. 32.1962. P. 167–202; T. 33. P. 11–40.
Mango С. Op. cit. Р. 50.
Lossky V. The Mystical Theology. P. 8 / [Лосский В. Мистическое богословие. С. 112].
Evagrius Ponticus. De oratione, 60 // PG 79, col. 1180b [Евагрий. Слово о молитве, 61 // Его же. Творения. С. 83]; англ, пер.: Idem. The Praktikos and Chapters on Prayer / tr. J. E. Bamberger. Spencer, Ma, 1970 (Cistercian Studies Series, 4). P. 65.
По мессалианству существует обширная литература, однако многие вопросы, связанные с этим движением, по-прежнему вызывают споры среди исследователей, в том числе трактовка сочинений, приписываемых прп. Макарию Великому, которые ряд современных ученых называют «мессалианскими». Из последних публикаций об этом см.: Dorries H. Die Théologie des MakariosSymeon. Gottingen, 1978 (Abhandlungen der Akademie der Wissenschaften in Gottingen: Philologisch-Historische Klasse. Dritte Folge, 103). Мой взгляд на проблему отражен в: Meyendorff J. Messalianism or Anti-Messalianism? A Fresh Look at the «Macarian problem» // Kyriakon: Festschrift Johannes Quasten / hrsg. P. Granfield, J. A. Jungmann. Münster, 1970. Bd. 2. P. 585–590.
Об учении свт. Григория Паламы по данному вопросу см.: Меуеndorff J. Study of Gregory Palamas. 1974. P. 161–162 [Введение в изучение. С. 223–224].
Gregorius Nyssenus. Expositio in Ecclesiasten Salomonis. Homilia 7 // PG 44, col. 732c; также в: Idem. Opera / ed. W. Jaeger. Vol. 5. Leiden, 1962 / [Григорий Нисский. Экзегетические сочинения. С. 233].
Выделено о. И. М.
Gregorius Palamas. Pro hesychastis, И, 3, 26; II, 3, 31 // Défense des saints hésychastes. T. 2. P. 439; 449 / [Григорий Палама. Триады. С. 238; 243].
Gouillard J. Le Synodikon de l’Orthodoxie. P. 57.
Johannes Damascenus. De fide orthodoxa, IV, 17 // PG 94, col. 1180bc; также в: Die Schriften des Johannes von Damascos ed. B. Kotter. Bd. 2: Expositio fidei. В.; NY, 1973. S. 211 [Иоанн Дамаскин. Источник знания. С. 315].
См., напр., преамбулу к Халкидонскому определению (451): COD. Р. 84 [ДВС. Т. 3. С. 47–48].
Учение о «нетварных энергиях», сформулированное в 1351 г., считалось «развитием» (άνάπτυξις) постановления о двух энергиях и двух волях во Христе, вынесенного VI Вселенским собором (680); см. Томос собора 1351 г.: PG 151, col. 722b.
См., напр., ссылки на богослужение в сочинениях Григория Паламы против Варлаама: Grégoire Palamas. Défense des saints hésychastes. Ed. 2. T. 2. P. 746.
Acta Maximi Confessons: Relatio motionis, 7 // PG 90, col. 121c [Житие преподобного Максима Исповедника публ. А. И. Сидорова // Ретроспективная и сравнительная политология: Публикации и исследования. Вып. 1. М., 1991. С. 141].
Залог веры (лат.).
Quinisextum Consilium. Canon 19 // ΣΚ. T. 2. 1852. Σ. 346 [ППЦ. T. 1. С. 490].
Tomus Hagioreticus // ΓΠΣ. T. 2. Σ. 567; также см.: Ibid. // PG 150, col. 1225 [Святогорский томос / пер. Т. А. Миллер // АО. 1995. №3 (6). С. 69; То же // Патристика. С. 159].
См., например, крайне интересную и важную книгу, вышедшую недавно: Murray R. Symbols of Church and Kingdom: A Study of the Early Syriac Tradition. Cambridge, 1975.
Knowles D. The Evolution of Medieval Thought. NY, 1962. P. 32.
[Имеется в виду трактат «Περί άρχών» («О началах»).
Knowles D. Op. cit. P. 36. Этьен Жильсон также характеризует мысль Августина как «усилие христианской веры, которая пытается как можно глубже понять свое собственное содержание с помощью философской техники, заимствованной у неоплатонизма, в частности у Плотина». – Gilson È. La philosophie au Moyen-âgë Des origines patristiques à la fin du XIVe siècle. Ed. 2, rev. P., 1952. P. 128 [cp.: Жильсон Э. Философия в средние века: От истоков патристики до конца XIV века. М., 2004. С. 97].
Augustinus. Soliloquia, I, 4, 9 // PL 32, col. 874.
Idem. De trinitate, V, 2, 3 // CCSL. Vol. 50. P. 160 / [Аврелий Августин. О Троице. Краснодар, 2004. С. 134].
Origenes. De principiis, IV, 36 [ср.: Ориген. О началах. С. 326].
См., в части.: Origenes. Contra Celsum, VIII, 12; также см.: Prestige G. L. God in Patristic Thought. L., 1952. P. 179.
См.: Gregorius Nyssenus. De anima et resurrectione dialogus // PG 46, col. 11–160 / [Григорий Нисский. Догматические сочинения. T. 1. С. 97–150].
Irenaeus. Adversus haereses, II, 34, 4 / [Ириней. Сочинения. С. 215].
Pelikan J. The Christian Tradition. Vol. 1. P. 51 [Пеликан Я. Христианская традиция. T. 1. С. 49].
[Здесь – аллюзия на известное выражение Паскаля: «Бог Авраама, Бог Исаака, Бог Иакова, а не Бог философов и ученых».
Méga_s Ieró_s Sunékdhmo_s toú orfodó_ksou xristianoú. Aθηναι, ά. ε. Σ. 58–59.
[Ср.: «Радуйся, любомудрыя немудрыя являющая; радуйся, хитрословесныя безсловесныя обличающая. Радуйся, яко обуяша лютии взыскателе; радуйся, яко увядоша баснотворцы. Радуйся, афинейская плетения растерзающая; радуйся, рыбарския мрежи исполняющая». – Из 9-го икоса Акафиста Пресвятой Богородице.
Τριώδιον Κατανυκτικόν. Aθήναι, 1958. Σ. 147–148; также см. критическое издание: Le Synodikon de l’Orthodoxie. P. 57–59.
Вера, взыскующая разума (лат.).
Demetrius Cydones. Apologia I // Mercati G. Notizie di Procoro e Demetrio Cidone, Manuele Caleca e Teodoro Melitiniota ed altri appunti per la storia della teologia е della letteratura bizantina del secolo XIV. Città del Vaticano, 1931 (ST, 56). P. 366.
Gennadios Scholarios. Oeuvres complètes ed. L. Petit, M. Jugie. P., 1928–1936. Vol. 6. P. 1.
Florovsky G. Bible, Church, Tradition: An Eastern Orthodox View // Idem. The Collected Works. Vol. 1. Belmont, Ma, 1972. P. 107.
[Преподобный.
Т.е. скрытом мессалианстве.
См., в части.: Loofs F. Eustathius von Sebaste und die Chronologie der Basilius-Briefë Eine patristische Studie. Halle, 1898; Amand de Mendieta D. L’Ascèse monastique de Saint Basilë Essai historique. Maredsous, 1948. P. 52–61; и несколько исследований Ж. Грибомона: GribomontJ. Le monachisme au IVe siècle en Asie Mineurë de Gangres au Messalianisme // SP. Vol. 2. 1957 (TU, 64). P. 400–415; Idem. Eustathe de Sébaste // DS. T. 4, 2. 1961. Col. 1708–1712; Idem. St. Basile et le monachisme enthousiaste // Irénikon. T. 53. 1980. P. 123–144.
Epiphanius. Panarion, 75 / ed. К. Holl. Bd. 3. Leipzig, 1933 (GCS, 37). P. 333–340.
[Речь идет о сочинениях свт. Василия, которые в русском переводе, буквально передающем заголовки PG, озаглавлены как «Правила, пространно изложенные в вопросах и ответах» (Василий. Творения. Ч. 5. С. 87–208) и «Правила, кратко изложенные в вопросах и ответах» (Там же. С. 211–375).
Basilius Caesariensis. Regulae fusius tractatae, 12 // PG 31, col. 948c-949a [Указ. изд. Ч. 5. С. 108]; англ, пер.: The Ascetics Works of Saint Basil / tr. W. K.L. Clarke. L., 1925. P. 173.
Ibid., 11, col. 948ac [Указ. изд. С. 107–108]; англ, пер.: Ibid. P. 172–173.
Ibid., 8, col. 936c [Указ. изд. С. 103]; англ, пер.: Ibid. Р. 167. Эти и другие параллели между осужденными на Гангрском соборе мнениями и учением Василия Великого рассмотрены в: Gribomont J. Le monachisme… P. 405–406.
Fedwick P. J. The Church and the Charisma of Leadership in Basil of Caesarea. Toronto, 1979; см. особенно: P. 12 f., 156–160.
Исполненной благочестия (фр.).
См.: Fedwick P. Op.cit. Р. 165, п. 28.
Basilius. Regulae morales, 70, 36 // PG 31, col. 844d-845a [Указ. изд. Ч. 3. С. 476].
Эта мысль подробно развита в трактате свт. Василия «О Святом Духе» [Указ. изд. Ч. 3. С. 231–358], особенно в параграфе 61 [в рус. пер. это место – 1-й абзац гл. 26].
Basilius. Regulae brevius tractatae, 265 // PG 31, col. 1261d/1264a [Там же. Ч. 5. С. 289]. Я не разделяю мнение Ж. Грибомона (Gribomont J. Le monachisme… P. 406–407), который расценивает упомянутый нами текст о священстве как свидетельство, что Василий одобрял евстафианскую практику, осужденную в Гангре.
Среди многих исследований об этом движении наиболее исчерпывающим остается: Obolensky D. The Bogomils: A Study in Balkan Neo-Manicheism. Cambridge, 1948.
Одна из новейших монографий на эту тему принадлежит Герману Дёррису: Dôrries H. Die Théologie des MakariosSymeon. Gottingen, 1978 (Abhandlungen der Akademie der Wissenschaften in Gottingen: Philologisch-Historische Klasse. Dritte Folge, 103).
[Осэр Ириней (1891–1978) – сотрудник Папского Восточного института, ученый, пастырь, исследователь исихастской традиции на христианском Востоке, автор большого количества научных работ, основанных на изучении корпуса источников IV-XIV вв. Осэр, в частности, доказал западному кругу теологов, что исихазм с его психосоматическим методом молитвы – не маргинальное или раскольническое течение, а развитие древней монашеской традиции подвижничества. Опубликовал критическое издание приписываемого прп. Симеону Новому Богослову сочинения «Метод священной молитвы и внимания». Обращался к католическому монашеству с призывом воспользоваться молитвенным опытом восточных отцов. Как проповедник Осэр провел огромную работу по ознакомлению Запада с православием.
Hausherr I. L’erreur fondamentale et la logique du messalianisme // OCR Vol. 1.1935. P. 328.
Ср. более детальное обоснование этой связи в: Gribomont J. Le monachisme… P. 414–415.
Публикация текста: Liber Graduum / ed. M. Kmosko. P., 1926 (PS, 3). Редактор предпослал ему введение, которое содержит и другие материалы по мессалианству – в частности, более поздние свидетельства пресвитера Тимофея и прп. Иоанна Дамаскина.
i>Timotheus. De receptione haereticorum // PG 86, col. 49ab. Цифры, приведенные в скобках, подразумевают здесь и далее нумерацию мессалианских тезисов в изложении пресвитера Тимофея и прп. Иоанна Дамаскина по тексту PG.
Более развернутую аргументацию по этому вопросу я привожу в: Meyendorff J. Messalianism or Anti-Messalianism? A Fresh Look at the «Macarian problem» // Kyriakon: Festschrift Johannes Quasten / hrsg. P. Granfield, J. A. Jungmann. Münster, 1970. Bd. 2. P. 585–590.
["О христианском устроении». Имеется в виду сочинение «О цели жизни по Боге и об истинном подвижничестве» / [Григорий Нисский, свт. Аскетические сочинения и письма / изд. подг. Т. А. Александровой под общ. науч. ред. А. Г. Дунаева. М., 2007. С. 173–202]. Приведенное о. Иоанном Мейендорфом название соответствует латинской версии.
Эти параллели раскрыты Вернером Йегером в: Jaeger W. Two Rediscovered Works of Ancient Christian Literaturë Gregory of Nyssa and Macarius. Leiden, 1954. Ученые спорят, было ли «Великое послание» вдохновлено свт. Григорием (Йегер) или же брат свт. Василия сам воспользовался им как источником своего трактата (Грибомон).
Lossky V. The Mystical Theology. P. 8–9 [Мистическое богословие. С. 112].
[Johannes Damascenus. De haeresibus, 80 // PG 94, col. 729ab, 731b; Timotheus. Op. cit. // PG 86, col. 48bc, 49cd.
Macarius Aegyptius. Epistula Magna, [II, 4] //Jaeger W. Op. cit. S. 236 [Макарий. Творения. С. 99].
Idem. Homilia 1 // Neue Homilien des Makarius / Symeon. 1: Aus Typus III / hrsg. E. Klostermann, H. Berthold. B., 1961 (TU, 72). S. 3 [Макарий Египетский, npn. Новые духовные беседы. Μ., 1990. С. 19].
[Из совершаемого служения (лат.).
Acta Maximi Confessons: Relatio motionis, 7 // PG 90, col. 121c [Житие преподобного Максима Исповедника публ. А. И. Сидорова // Ретроспективная и сравнительная политология: Публикации и исследования. Вып. 1. М., 1991. С. 141].
Аппа Comnena. Alexias, X, 1, 6 – T. 2. P. 189 [Алексиада. С. 265]; англ, пер.: The Alexiad of Anna Comnena / tr. E. R.A. Sewter. Baltimore, Md, 1969. P. 295.
Ср. ссылку в: Syméon le Nouveau Théologien. Traités théologiques et éthiques. Pt. 1. P., 1966 (SC, 22). P. 31–35. См. в той же связи содержательную статью: Van Rossum J. Priesthood and Confession in St Symeon the New Theologian // SVTQ. Vol. 20. № 4. 1976. P. 220–228.
[Ср.: 1Фес. 5:19.
Symeon Novus Theologus. Catecheses, 2 // SC 96. Ln. 421–424.
[Григорий Палама, сет. Святогорский томос пер. Т. А. Миллер // АО. 1995. № 3 (6). С. 70; То же // Патристика. С. 160.
Tomus Hagioreticus // PG 150, col. 1225–1236; критическое издание П. Христу: ΓΠΣ. T. 2. Σ. 567–578.
Gouillard J. Le Synodikon de l’Orthodoxie. P. 69. Текст Синодика можно найти и в любом издании греческой Триоди (из славянской Постной Триоди он с XVIII в. исключается).
Ibid. Р. 89.
[Неделя Пятидесятницы. Великая вечерня. Фрагмент 3-й стихиры на Господи воззвах.
Epistula ad Diognetum, 11 [ср.: Раннехристианские апологеты II-IV веков: Переводы и исследования. М., 2000. С. 128].
В оригинале статьи – учитель (the teacher).
lustinus. Apologia I, 67 / [Иустин Философ и Мученик, св. Сочинения / пер. прот. П. Преображенского. М., 1892. С. 98–99].
Выделено о. И. М.
Irenaeus. Adversus haereses, IV, 26, 2 [Ириней. Сочинения. С. 387].
Ibid., IV, 33, 8 [Указ. изд. С. 409].
Ibid.
Eusebius. Historia ecclesiastica, VI, 18, 2 [Евсевий Памфил. Церковная история. М., 1993. С. 214].
Irenaeus. Op. cit., IV, 18, 5 [Указ. изд. С. 365].
Athanasius Alexandrimis. De incarnatione Verbi, 54 // PG 25, col. 192b [cp.: Афанасий. Творения. Ч. 1. С. 260].
Ср. слова Тертуллиана: «…христианами становятся, а не рождаются». – Apologeticus, XVIII, 4 (Тертуллиан. Апологетик; К Скапуле / пер. А. И. Братухина. СПб., 2005. С. 142).
Из чина Святого Крещения и из Последования Великого Водоосвящения.
[Философия – служанка богословия (лат.).
Ср. по этому вопросу: Karpozilos A. The Ecclesiastical Controversy between the Kingdom of Nicaea and the Principality of Epirus (1217–1233). Thessaloniki, 1973; и мое сообщение об этих событиях на [XV Международном] Конгрессе византинистов в Афинах в 1976 г. «Идеологические кризисы (1071–1261)»; переизд. в: Meyendorff J. Byzantine Legacy. P. 67–85 [Византийское наследие. С. 91–116].
Gilson È. La philosophie au Moyen-âgë Des origines patristques à la fin du XIVe siècle. Ed. 2, rev. P., 1952. P. 395 / [Жильсон Э. Философия в средние века: От истоков патристики до конца XIV века. М., 2010. С. 299].
Процитировано Э. Жильсоном в: Ibid.
Ср. тексты, цитированные Э. Жильсоном в: Ibid. Р. 396 [Указ. изд. С. 299–300].
Ср.: Browning R. The Patriarchal School at Constantinople in the Twelfth Century // Byzantion. T. 32.1962. P. 167–202; T. 33. 1963. P. 11–40.
Лучший новейший обзор этих дебатов, итоги которых запечатлены в Синодике Православия, см. в: Gouillard J. Le Synodikon de l’Orthodoxie. P. 1–316.
Demetrius Cydones. Apologia I // Mercati G. Notizie di Procoro e Demetrio Cidone, Manuele Caleca e Teodoro Melitiniota ed altri appunti per la storia della teologia e della letteratura bizantina del secolo XIV. Città del Vaticano, 1931 (ST, 56). P. 366; также см.: Kianka F. The Apology of Demetrius Cydones: A Fourteenth Century Autobiographical Source // BS. Vol. 7. № 1. 1980. P. 57–71.
Ср.: Nicephori Blemmydae curriculum vitae et carmina nunc primum éditä Praecedit dissertatio de vita et scriptis Nicephori Blemmydae / ed. A. Heisenberg. Leipzig, 1896. P. 2–18; нов. изд.: Nicephori Blemmydae Autobiographia sive Curriculum Vitae necnon Epistula universalior / ed. J. A. Munitiz. Turnhout; Leuven, 1984 (CCSG, 13). P. 4–15; англ. пер. с полным комментарием: Nicephoros Blemmydes. A partial account / intr., tr., not. J. A. Munitiz. Leuven, 1988 (Spicilegium Sacrum Lovaniense, 48). P. 43–57. О светских трудах в Никейской империи см. в особенности: Андреева М. А. Очерки по культуре византийского двора в XIII веке. Прага, 1927 (Travaux de la société royale des sciences de Bohême. Classe des lettres. Nouvelle série, VIII, 3). P. 128–160; также см.M. A Byzantine Government in Exilë Government and Society under the Laskarids of Nicaea (1204–1261). Oxford, 1975. P. 174–181.
Изд. с фр. пер.: Lameere W. La tradition manuscrite de la correspondence de Grégoire de Chypre, patriarche de Constantinople (1283–1289). Bruxelles; Roma, 1937 (Études de philologie, d’archéologie et d’histoire ancienne, 2). P. 176–191; рус. пер.: Троицкий И. Е. Автобиография Григория Кипрского, еп. К-польского // ХЧ. 1870. Ч. 2. № 7. С. 164–177.
Существует мнение, что Августиновы «психологические образы» Троицы, известные благодаря переводу Плануда, вдохновили один из пассажей в «Физических главах» свт. Григория Паламы. Но на деле параллелизм этот совершенно внешний (ср.: Hussey Edmund М. The Palamite Trinitarian Models // SVTQ. Vol. 16. № 2. 1972. P. 83–89).
Об этом периоде см.: Setton К. М. The Papacy and the Levant (1204–1571). Vol. 1: The Thirteenth and Fourteenth Centuries. Philadelphia, Pa, 1976.
См., напр., диспутации Николая Месарита в Константинополе в 1206 г.: (Heisenberg A. Neue Quellen zur Geschichte des lateinischen Kaisertums und der Kirchenunion. Bd. 2: Die Unionsverhandlungen vom 30. August 1206. München, 1923 (Sitzugsberichte der bayerischen Akademie der Wissenschaften, Philosophisch-philologische und historische Klasse, Jahrgang 1922, 5); repr.: L.: Variorum Reprints, 1973); и интересное письмо греческого константинопольского духовенства к Иннокентию III, с согласием поминать папу в богослужении как светского правителя, но не как главу Церкви (PG 140, col. 297с; ср.: L’Huillier P. La nature des relations ecclésiastiques gréco-latines après la prise de Constantinople par les croisés // Akten des XL International Byzantinisten-Kongresses 1958. München, 1960. P. 317–318).
См. мою давнюю статью: St. Peter in Byzantine Theology // Meyendorff J., Afanassieff N., Schmemann A., Koulomzine N., Kesich V. The Primacy of Peter in the Orthodox Church. L., 1963. P. 7–29.
Более полные данные см.: Барвинок В. И. Никифор Влеммид и его сочинения. Киев, 1911 (очень обстоятельный труд, заслуживающий переиздания); Троицкий И. Е. К истории споров по вопросу об исхождении Святого Духа // ХЧ. 1889. Ч. 1. № 3–4. С. 338–377; № 5–6. С. 581–605; Ч. 2. № 9–10. С. 280–352; № 11–12. С. 520–570; Geanakoplos D. J. Emperor Michael Palaeologus and the West, 1258–1282: A Study in Byzantine-Latin Relations. Cambridge, Ma, 1959; Gill J. Byzantium and the Papacy, 1198–1400. New Bruswick, NJ, 1979; Papadakis A. Crisis in Byzantium: The Filioque Controversy in the Patriarchate of Gregory II of Cyprus (1283–1289). NY, 1983; статьи Д. М. Найкола, воспроизведенные в: Nicol DM. Byzantium: Its Ecclesiastical History and Relations with the Western World. L.: Variorum Reprints, 1972; также см.: Hussey J. M. The Orthodox Church and the Byzantine Empire. NY; Oxford, 1986. P. 211–219.
Доклад монахов папе был издан в: Golubovich G. Disputatio Latinorum et Graecorum seu relatio apocrisariorum Gregorii IX de gestis Nicaeae in Bithynia et Nymphaeae in Lydia // Archivum Franciscanum Historicum. Vol. 12. [Florence],1919. P. 428–465; cp. более старое издание: Mansi 23, col. 279–320b.
«Латинская философия рассматривает природу в самой себе и затем переходит к действующему субъекту; греческая же философия рассматривает сначала действующий субъект и через него переходит к обнаружению природы. Латиняне считают личность модусом природы; греки видят в природе содержание личности». – Régnon Th. de. Études de théologie positive sur la Sainte Trinité: Troisième série. Pt. 2: Théories grecques des processions divines. P., 1892. P. 433; также cp.: Meyendorff J. Byzantine Theology. P. 180–189 [Византийское богословие. С. 256–269].
Nicephorus Blemmida. De processione Spiritus Sancti. Oratio I: Ad Iacobum Bulgariae archiepiscopum // PG 142, col. 553–565; Ibid. Oratio II: Ad Theodorum Ducam Lascarium // PG 142, col. 565–584. Трактаты эти были личными докладами, не предназначавшимися для широкого распространения. Согласно Никифору Григоре, он написал их «тайно» (λάθρα – Historia Byzantina, V, 6 // PG 148, col. 269a). И события жизни, и образ мыслей Влеммида оспаривались и в его время, и в последующих поколениях (Георгий Пахимер, Никифор Григора), и более поздними историками. Лев Аллаций считал его крипто-латинянином (ср.: Léo Allatius. De ecclesiae occidentalis atque orientalis perpétua consensione libri très. Cologne, 1648. P. 712 f.). Евгений Вулгарис (Aνάκρισις περί Νικηφόρου τού Βλεμμίδου // Ιωσήφ Βρυεννίου τά Παραλειπόμενα. Τ. 3. Lipsiae, 1784. Ρ. 307–400) и Андроник Димитракопулос (Bibliotheca Ecclesiastica. Vol. 1. Lipsiae, 1866. P. 25–34) видят в нем твердого православного. Современные суждения о его трактатах к Иакову и императору Феодору см.: Барвинок В. И. Указ. соч. С. 109–145; Gill J. Op. cit. P. 152–157.
Nicephorus Blemmida. De processione Spiritus Sancti. Oratio I: Ad Iacobum Bulgariae archiepiscopum, 24 // PG 142, col. 560b.
Он отчетливо выразил это в своем трактате «О вере» («Περί πίστεως»), своего рода завещании, оставленном им перед смертью своей монашеской общине (PG 142, col. 585–605а). Нет необходимости предполагать, что он «изменил свои взгляды во всяком случае один раз, а возможно, и два» (Gill J. Op. cit. P. 152).
Текст исповедания см.: Denzinger. P. 214–215. Первое упоминание о чистилище как о проблеме между церквами, по-видимому, было в 1235–1236 гг., когда францисканский монах Варфоломей стал расспрашивать греческого посла Георгия Вардана, митрополита Корфу, на эту тему в Орвието (ср.: Roncaglia М. Georges Bardanès, métropolite de Corfou, et Barthélemy de l’Ordre franciscain. Rome, 1953 (Studi e Testi Francescani, 4); также cp.: HoeckJ. M., Loenertz R. J. Nikolaos-Nektarios von Otranto, Abt von Casolë Beitràge zur Geschichte der ost-westlichen Beziehungen unter Innozenz III. und Friedrich II. Ettal, 1965 (Studia patristica et byzantina, 11). P. 155.
См. последнее хорошо документированное исследование, где подробно разбираются предыдущие труды: Papadakis A. Op. cit.
Georgius Pachymeres. De Michaele et Andronico Palaeologis / ed. I. Bekker. Bonn, 1835. Vol. 1. P. 381.
Влеммид не делал различия между Духом как Лицом и χαρίσματα. Не делал его и Векк (cр.: PapadakisA. Op. cit. P. 98, n. 33). Это различие – основной вклад в богословие, сделанный Григорием Кипрским.
Многие тексты собраны в: Laurent V., Darrouzès J. Dossier Grec de l’Union de Lyon, 1273–1277. P., 1976 (Archives de l’Orient chrétien, 15).
Текст [соборного] Томоса см.: PG 142, col. 233–246b; англ, пер.: Papadakis A. Op. cit. Appendix I. P. 155–165.
Cp. мою статью: Is «Hesychasm» the Right Word? Remarks on Religious Ideology in the Fourteenth Century // Okeanos: Essays presented to Ihor Sevcenko. Cambridge, Ma, 1983 (Harvard Ukrainian Studies, 7). P. 447–457 [см. наст, изд., с. 652–663].
Gregorius Palamas. Pro hesychastis, I, 2, 12; II, 2, 3 // Défense des saints hésychastes. P. 99, 323–324 [Григорий Палама. Триады. С. 57; 177–178].
Philotheus. Contra Gregoram antirrhetici, VI // PG 151, col. 915cd; cp. другого богослова-паламита: Joseph Calothetus. Vita sancti Athanasii patriarchae Constantinopolitani // Ιωσήφ Καλοθέτου Συγγράμματα έκδ. Δ.Γ. Τσάμης. Θεσσαλονίκη, 1980 (Θεσσαλονικείς βυζαντινοί συγγράφεις, 1). S. 482. Акиндин как антипаламит, естественно, критикует Григория Кипрского; ср.: Meyendorff J. Introduction à l’étude. P. 29–30; англ, пер.: Study of Gregory Palamas. 1974. P. 24 [Введение в изучение. С. 9–11].
Интересная личность Феолипта заслуживает дальнейшего изучения, что видно из предварительных исследований, таких как: Salaville S. P. Formes ou méthodes de prière d’après un Byzantin du XIVe siècle, Théolepte de Philadelphie // EO. Vol. 39. 1940. P. 1–25; Idem. Une lettre et un discours inédits de Théolepte de Philadelphie // REB. T. 5. 1947. P. 101–115; Idem. Deux documents inédits sur les dissensions religieuses byzantines entre 1275 et 1310 // Ibid. P. 116–136; Idem. Un directeur spirituel à Byzance au début du XlVe sièclë Théolepte de Philadelphie. Homélie sur Noël et la vie religieuse // Mélanges Joseph de Ghellinck. T. 2. (Museum Lessianum, Section historique, 14). Gembloux, 1950. P. 877; Laurent V. Les crises religieuses à Byzancë Le schisme antiarsénite du métropolite de Philadelphie Théolepte († c. 1324) // REB. T. 18. 1960. P. 45–54; Constantelos D. J. Mysticism and Social Involvement in the Later Byzantine Church: Theoleptus of Philadelphia – A Case Study // BS. Vol. 6. 1979. P. 83–94.
Личность cbt. Афанасия стала гораздо лучше известна после частичной публикации его писаний: Talbot А. – М. The Correspondence of Athanasius I, Patriarch of Constantinoplë Letters to the Emperor Andronicus II, Members of the Imperial Family, and Officials. Washington, DC, 1975 (DOT, 3 CFHB, 7).; также cp.: Boojamra J. L. Church reform in the late Byzantine Empirë A study for the Patriarchate of Athanasios of Constantinople. Thessaloniki, 1982 (Analecta Vlatadon, 35).
Ср.: Darrouzès J. Documents inédits d’ecclésiologie byzantinë Textes édités, traduits et annotés. R, 1966 (Archives de l’Orient chrétien, 10). R 86–106, 340–413.
Cp.: Heisenberg A. Neue Quellen zur Geschichte… S. 46–52.
Weitzmann K. Icon painting in the Crusader Kingdom // DOR № 22. 1966. R 81–83.
Ср.: Dondaine A. «Contra Graecos»: Premiers écrits polémiques des Dominicains d’Orient // Archivum Fratrum Praedicatorum. Vol. 21. Roma, 1951. P. 320–446; Idem. Nicholas de Cotrone et les sources du «Contra errores Graecorum» de Saint Thomas // Divus Thomas. Vol. 28. Fribourg, 1950. P. 313–340.
Cp.: Loenertz R. J. Byzantina et Franco-Graeca. Vol. 1. Rome, 1970 (Storia e Letteraturä Raccolta di Studi e Testi) (статьи о доминиканцах, изданные между 1935 и 1966 гг.); Geanakoplos D. J. Bonaventura, the two mendicant orders, and the Greeks at the Council of Lyons (1274) // Studies in Church History. Vol. 13: The Orthodox Churches and the West / ed. D. Baker. Oxford, 1976. P. 183–211; Bolton B. M. A Mission to the Orthodox? The Cistercians in Romania // Ibid. P. 169–181.
Cp. наблюдения, ведущие к таким же заключениям в блестящей книге: Hussey J. M. The Orthodox Church and the Byzantine Empire. NY; Oxford, 1986. P. 248–249.