Новый Коринф. 1 июля 1865. Четверток.
С 9 часов Омония стала разводить пары, а в 10 снялась с места. Благословив ее на всенощное бдение, я в самых сладких мечтах о завтрашнем прерадостном дне, посидел на палубе, но утомление от ходьбы по городу и начавшаяся легкая качка навели вскорости на мозг еще более сладкую дремоту. Не дождавшись потому, пока Посидон донесет судно наше, как перышко, через 50 стадий на своем гигантском трезубце к своему преславному капищу на Рионе, мы с товарищем сошли вниз, оставивши „философа“ доискиваться глубокого смысла в том, что Ахиллевс, сколько бы ни быстро тек, никогда не опередит черепахи. Нашей попыткой объяснить древний паралогизм тем, что под черепахой надобно разуметь Омонию, Патриду и пр., мыслитель остался недоволен. Под убаюкивающий нескончаемый такт машины, мы спали, на этот раз, беспробудно. Было 5 часов утра, когда sior Camerotto громко возвестил в кают-компании: ἤρθαμεν στὴν Κόρινθον! Можно представить, как магически подейстровало на слух золотое слово Коринф! По устарелым понятиям, я ожидал, что мы придем в лачужный поселок Лутраки, которому вторит на той стороне такой же Каламаки. И вдруг – Коринф! Какая сила сдвинула классическое имя с приуроченного ему места на морской берег? Я поспешил на палубу, чтобы скорее насладиться зрелищем именитого города. Мне памятен старый город, верстах в 5-ти лежащий к Югу глубже в материк, весьма непригожий и кончивший тем, что стал ни на что непохожим, т. е. совершенно развалился от неоднократных землетрясений. Теперешний приморский выселок его, еще очень незначительный, обещает, впрочем, хорошую себе будущность. Место весьма пригодное для торгового движения. Один недостаток, но зато капитальный, у него, это – недостаток в пресной воде, коею богат был настоящий Коринф – старый, давний, древний, стяжавший такую громкую известность во всех отношениях, так что в его цветущие времена обратилось в поговорку: „не всякому плыть в Коринф“. У него были две пристани на двух морях, Кенгхрей на Саронском и Лехей на тезоименном ему Коринфском заливе, обе давно исчезнувшие даже из памяти народной. Выстроен ли новый Коринф на месте Лехея, остается вопросом, но что его напрасно отодвигает в Лутраки г. Рангави в своей книге: Τὰ Ἑλληνικὰ, с этим согласен даже вчерашний наш фидософ.
Не теряя времени, мы съехали на берег, заплативши лодочнику на турецкую монету 7 1/2 пиастров. Это дороже даже, чем в столичной Керкире. Объясняется это недостатком конкурренции, по новости места. Вскоре мы познакомились еще и с третьим недостатком, вовсе не предвидевшимся мною, когда я говорил о пресной воде. Отплывая от Омонии, мы видели на берегу несколько колясок, обязательно перевозящих пассажиров через перешеек в Каламаки, и там сдающих на другой пароход того же общества, который уже доставляет, их в Пирей. Когда мы ступили на берег, последняя из колясок готовилась отходить. Мы обратились со своими билетами к агенту общества и заявили желание немедленно ехать. Нам сухо ответили, что места в коляске уже заняты упредившими нас пассажирами, и что нам придется подождать, пока подойдут оттуда другие коляски. Нечего делать, оставалось ждать, хотя мы, как пассажиры 1-го класса, имели формальное право на предпочтение другим. Чтобы скоротать время, я принялся за чтение и утешился курьезным сообщением Τῶν Ἑλληνικῶν, что во времена известного в классическом мире царя или тирана Коринфского Периандра, лет за 600 до Р. X., в Лехейской пристани собрались все пресловутые семь мудрецов древности и были гостями у восьмого – Периандра. Зашла речь у них о том, какое из правительств самое лучшее? Пусть Лехейская пристань была именно здесь. Любопытно потому подслушать, что говорят мудрые люди о самом мудреном из вопросов социальных. Солон: то, в котором необижаемые выдвигаются вперед не менее обидимых (??), и наказывают обидчиков. Виас: то, в котором закон занимает место тирана, пусть и царя. Фалис: в котором нет ни богатых, ни бедных. Питтак: в котором злым не дается начальство. Клеовул: в котором граждане боятся более укора, чем закона. Хилон: которое слушается более законов, чем риторов. Анахарсис: в котором, при равенстве всех, добродетель считается за лучшее, а зло за худшее. Любопытную подачу голосов Периандр заключил своим мнением. То, сказал он, в котором начальствуют немногие из лучших, за что и причислен древностью сам к мудрецам. Хорошо все это, но вот уже целый час прошел, а коляски все нет. От скуки я пошел рассматривать микроскопический город, а товарищ остался на стороже на берегу. Слышу, гремит желанная амакса, но прежде, чем я дошел до берега, экипаж уже умчался обратно. Нахожу спутника страшно разгневанным. У него была схватка с агентом, наговорившим ему кучу грубостей и усадившим в коляску своих знакомых; я отправился в агентурную бараку за объяснениями, но на свой протест получил холодный ответ, что мы можем жаловаться кому хотим, если считаем себя обиженными. Агент не захотел более говорить со мной и на мое замечанье, что таким образом мы можем не попасть на Каламакский пароход, даже не поворотил ко мне головы своей. – Ну, что? – встречает меня раздраженно товарищ. – Да то, что сказал Питтак, – отвечаю я, – а именно, чтобы не дожидаться более, как милости, того, на что мы имеем право. Пождав еще напрасно с полчаса, мы сдали свой багаж на кару (длинную телегу), имевшую везти пожитки палубных пассажиров, давно ушедших пешком в Каламаки, и следом их пошли сами, вооружившись одними зонтиками и мстительными помыслами против некоего Феодораки Триппа, афронтировавшего так неполитично чужеземцев. Фамилия человека посмевательно напоминала мне греческую поговорку (τρύπα σ᾿τὸ νερὸ), которую не стыдно было бы изречь какому-нибудь девятому мудрецу, хотя в форме правила; не делай дыры в воде.
Прекрасная погода с утренней прохладой, чистый ароматический воздух, ровная, укатанная дорога, окружающая ее зелень, вид гор, исторические воспоминания, припамятование собственного двукратного переезда по перешейку в более цветущие лета жизни – мало-помалу ослабили неприятное впечатление новокоринфских приключений наших. Беседуя о временах минувших, мы коротали время. Попала нам и коляска на встречу, но мы уже решились, на память временам грядущим, докончить свой пешеходный подвиг. Открывшееся наконец перед нами широкое море Эгейское прибавило нам силы и охоты, и к 12 часам мы добрели, наконец, под палящими лучами солнца, до Каламакской кофейни, употребивши на переход через пресловутый Эксамилон (шестимилие) без малого 2 часа. Пароходик Иония покачивался на рейде и совсем еще не думал надувать себя парами. Однако же, все наши сопассажиры Омонийские были уже на нем. Мы дождались кары (правильнее: κάρα от каро – сагго, сред. рода) с вещами своими, заплатили кафеджи за подкрепление 15 пиастров „проклятою“ монетою, да 5 3/4 за лодку до парохода, и благополучно добрались до Ионии, где весело были встречены старыми знакомыми, уже осведомленными о нашем злострадании в Коринфе и о нашем a la Ираклис переходе через перешеек. Нескрываемое озлобление при этом моего спутника, вместо сочувствия и сонегодования, возбуждало, однако же, некоторого рода услаждение в слушавшей его Одиссею публике. Мне как-бы чуялось внутреннее одобрение ее палликарству досточтимого Федори, отделавшего скифов, задумавших распоряжаться в чужой земле. Что ж? И поделом нам. Вон и льстивый единоплеменник наш Анахарсис, за две с половиною тысячи лет до случая, изрек, что в хорошем правительстве должна цениться добродетель, а хулиться – порок. И говоря это, он знал, что греческая добродетель – ἀρετὴ собственно значит: „храбрость“ или паликарья – по нынешнему. Ну, вот ее и одобряют тихомолком. А задай мы, так или иначе, трепку г. Триппе, вероятно удостоились бы титула добродетельных, не смотря на свое иноземство. Удача есть диплом на честь, сказал некто негде, хорошо знакомый с духом Ираклидов древних и... новых.
Давно уже исчез из вида памятный перешеек с его новым Коринфом и новыми Исемийскими играми, как видно присоединившими к 4-м известным видам состязаний, еще пятый: игру кошки с мышкой. Но пора уже забыть об „эписоде“ в виду раскрывающейся великолепной картины, которою глаза мои, так сказать, упивались в течение целых 10 лет. Вот направо стоит и как-бы качается от морской зыби фиолетовый остров Эгина с его красивою коническою вершиною. Налево высится (4200 ф.) и как-бы дружески говорит мне: καλῶς ἦλθες! привлекательная Герания. А впереди, прямо против корабля, стоит исторический Саламин, не очень красивый углами, это правда, но громкий своими классическими пирогами, от которых и мы когда-то вкушали не из лакомства, конечно, и не из голода, а по приказу: „отсюда и досюда“. Кстати, тогда мы – школьники еще не знали, что славное место зовется теперь... бубликом, калачиком – κολοΰρι. Огибаем ряд южных мысов его, частно мне весьма памятных, и выходим в лицо Аттике, стерегомой тремя горными массами Имиттом, Пентеликом и Парнифом.. Приниженно между ними стоит острым конусом Ликавиттос (Ликабет по картам), и еще приниженнее преименитый холм Афины Городницы (πολιάδος), или Акрополь, за которым скрывается самый город ее, при имени которого у меня от душевного волнения перестает писать рука.
Мы в Пирее. Первым делом нашим было осведомиться: жив ли г. Таволарий? Мне отвечает старый лодочник барба (дядя) Яни: переживет нас с тобой. Кто из моряков наших не знает Табеллярия, Тавалария, Тавалашки, Тавлинки, наконец, как величали наши офицеры ремонтовщика станционерного в водах Греции, смотря по расположению духа имевшего с ним дело субъекта? То он – „человек незаменимый“, то п... преестественный“! Так бывало третировали редкого по своей способности и услужливости человека. Разумеется, мы прямо к нему отправились, по старой памяти. От него мы узнали, что о приезде нашем в Грецию уже было известно в Пирее, и что наш консул здешний уже осведомлялся у него о нас. Мы сочли долгом немедленно отправиться к своему бывшему знакомому по Константинополю, не так давно получившему консульский пост в Элладе за то, как острил один его сослуживец, что он отлично произносит греческую букву Θ. После отверстых объятий и самых живых распросов об общих нам знакомых, начиная от Янины до Царя Града, он сообщил нам для прочтения телеграмму из сего последнего, в коей говорилось, что чуть явится в Грецию тот и тот имярек, объявить им, что их ждут в Константинополе. Великие стосковались по малым, заключили мы простовато и были даже тронуты такою заботою о нас начальства, вовсе не подозревая, чтобы какой-нибудь „умысел другой“ таила в себе посольская телеграмма. От консула мы прошли к нашему посланнику при Греческом Дворе, проживавшему на купальный сезон тоже в Пирее. Именитый сановник принял нас дипломатически ласково, даже удостоил типическою фразой, что он давно желал познакомиться с нами... Его очень занимали тревожные слухи о приближающейся холере, появившейся будто-бы уже и в Смирне и еще ближе где-то. Не сегодня-завтра, по его мнению, откроется карантин и в Пирее, и нам по пути в Константинополь непременно где-нибудь придется выдержать его. Встревожило это и нас, но что было делать? Бежать из Греции с первым пароходом, на что, по-видимому, намекал посланник не имело цели. Холера шла из Египта -Турецкой провинции, и шла Турецкими городами, следовательно, попавши раз в пределы Турции, мы невозбранно потом достигали и Константинополя. Разве могло совсем прекратиться рейсовое пароходство? Это одно действительно и смущало нас. Задуматься над этим, однако, не дал нам вдруг очутившийся перед нами, бывший сослуживец мой Афинский о. М, приехавший купаться в море. Он сперва завел нас в купальни Фалерейские, оказавшиеся столь благовременными для нас, особенно после сегодняшнего Исемийского перехода нашего, а затем усадил в готовую уже коляску, которая понесла нас по пыльному шоссе в... Афины.
Напрасно искать передать то, поистине, как-бы очарованное состояние души, в котором она ко всякому знакомому предмету устремлялась с наивностию младенца, еще не дающего себе отчета, ни что и почему его влечет, ни зачем он то или другое делает. На „баранках» (les Baraques), по середине дороги от Пирея в Афины, где „каруцеры“ делают неизбежную водопойную остановку, я почти плакал, когда слепой бандурист, по моему приглашению, запел хриплым напряженным голосом про героя Карайскаки. Воскресло чувство первой встречи моей в 1850 г. с жизнию края, ставшего мне оттоле своим. Говорю „чувство», а не простая память, потому что на все, по новости положения моего в препрославленной стране, душа отзывалась тогда с самым живым сочувствием. Карайскаки пал, сражаясь за свободу Греции тут возле теперешних барак на широком поле. Имя его было Кара-искос, но сердечность отношений к нему окружавших его и жалостная кончина его в виду речных памятников минувшей народной славы, дали ему ласкательную форму. Печальное, но славное было его время, а главное – оно, золотое, было время нашей первой юности... После этого, можно ли было, и в 1850 и в сем 1865 году, без умиления слышать взятую из него, грустную повесть? Таким же безотчетным чувством близости, ласки и тоски повеяло на меня и от холма Нимфея с изящным зданием Астроскопион (обсерватория); затем: храм Тезея (Фисион), холм Ареопага и венец всего – Акрополь – проносятся перед глазами. Смотришь и сам себе не веришь, что это они дорогие и желанные – опять перед тобой, такие же, как и всегда, тихие, вдумчивые, безответные. Мы окружили последний загородною дорогой и лицом к лицу очутились перед исполинскими колоннами бывшего храма Зевса (грамматичнее: Дия) Олимпийского. От них уже начинается Дворцовый булъвар, тысячу раз исхоженный ногами нашими, выведший нас к заветному Дому Калаканову 387 . Конец очарованию. Живая, подвижная, шумная действительность, с знакомыми стенами, лицами, речами и со всею бытовою обстановкою прежнего времени, сняла со всего мистико-фантастический покров, и пятилетнего промежутка между минувшим и настоящим как не бывало! В визитах к нам и от нас прошел остаток приснопамятного для меня дня.
* * *
Хозяин сего дома, Григорий Калаганис стоит двух-трех сочувственных слов. Родом с острова Митилины, он рано поступил в духовное звание, и был около 30 лет сперва Эфимерием, потом настоятелем Греческой церкви в Вене, где и скопил с десяток тысяч кремиц, на которые выстроил в Афинах большой трехэтажный дом, отданный им в наем под квартиру клира русской посольской церкви. Был (давно уже покоен) тонкого ума человек. Живя долго между немцами, он освоился с их языком, перенял некоторые их привычки, и возвратившись в Афины, считался самым холодным патриотом, и, действительно, был врагом крайностных увлечений своего племени. Не принадлежал он, по политическому поветрию того времени, ни к английской, ни к французской и, всего менее, к русской партии. Раз где- то на беседе выхвалял он русских, к удивлению всех знавших его образ мыслей, заверяя, что лучше их он не видел людей на свете. – Да что же в них особенного? – спрашивают его. – Καλὰ πληρώνουν (хорошо платят), – отвечает он без запинки. В бытность его в Вене еще Эфимерием (приходским, подначальным священником), настоятель церкви заставлял его служить часто временно, не обращая внимания на то, есть кто в церкви или нет. Раз, оканчивая литургию и не видя в церкви никого, он вместо того, чтобы сказать: Спаси Боже люди твоя, и благослови достояние твое, произнес: Спаси Боже стоялки (по греческому обычаю) твои, и благослови подсвечники твои. – Что ты? С ума сошел? крикнул на него настоятель. – А что? – отвечал тот спокойно. – Да где же люди-тο?.. Сам покойник рассказывал нам это. Был он несколько времени и ректором Ризариевской семинарии в Афинах. Ученики – жаркие патриоты обнесли его в неправославии за его холодность к некоторым обрядам, и его сменили. Ἀκούς, – говорил он с невозмутимым спокойствием, после своей неудачной ректуры, – δὲν φθάνει ὄτι εἴμαι προτεστάντης ἀλλὰ καὶ ὁ ἴδιος Λυθηροκαλβηνός εἴμαι, δηλαδὴ καὶ ὁ Λύθηρος καὶ ὁ Καλβίνος – μαζὴ! (Слышь. Мало того, что я протестант, нет, еще сам Лютерокальвин, т. е. и Лютер, и Кальвин вместе!). Король Оттон пожаловал ему орден Спасителя 5-й степени. По придворному этикету, он доджен был лично поблагодарить Его Величество за награду. По прибытии его во дворец, Авлархис (Гофмейстер) спрашивает, что ему угодно? – Да вот, Его Величество пожаловал мне бляху (μανζαφλάρι), так я пришел благодарить, – отвечал он самым невинным тоном. И все-таки отказал по смерти дом свой, стоящий около 100 000 драхм, той же Ризариевской школе!