1930 год
1 января. Приехали рано утром, ручные вещи оставили на хранение. После чая отправились в ГПУ. Был сильный мороз. Для приема ссыльных был приспособлен громадный сарай, народу полно. Холод здесь был ужасный, потому что в ворота из скважины дуло. По очереди подходили к окошечку. Большинство были мужчины, женщин мало, и нам отдали предпочтение — приняли раньше.
Они, вызывая кого-либо, имели на руках конверт со всеми бумагами, касающимися того человека. Вызвав меня, сказали: «Вы врач, вы здесь хорошо устроитесь». А у меня вырвались те слова, которые были у меня на душе: «Где мне устраиваться, я сюда приехала, чтобы умирать, а не устраиваться».
На это мне ничего не сказали, только дали бумажку, как ссыльной, — на право проживания в Архангельском районе, и сказали три раза в месяц являться в ГПУ, и еще — где мы будем получать хлеб.
Надо было искать квартиру или хотя бы временный ночлег. Но нас нигде не принимали. Походив целый день по городу, мы опять возвратились на вокзал. Ночевать там не полагалось, но старичок сторож сжалился над нами и позволил нам переночевать, хотя, как мы видели, другим он не разрешал.
В центре города была маленькая церковь, остальные закрыты или большей частью разломаны, повсюду видны развалины. Церковь небольшая и битком набита. Видно было, что мужчин больше, так как, главным образом, именно они — ссыльные.
И вот здесь, смотря на этих ссыльных, молящихся с таким умилением, даже иногда с рыданием, вспоминаешь слова акафиста: «Бане, омывающая совесть»[259]. Действительно, где услышишь молитву более умиленную и усердную?! Вот казак, уже престарелый, стоя на коленях, со слезами вполголоса молится всю службу. А там видишь с вышитыми крестами на головном платке, на плечах и на груди крестьян и крестьянок: видно, они как исповедники сюда высланы.
Целый день мы снова ходили по городу; где-нибудь на крыльце посидим, отдохнем и опять странствуем, чтобы найти себе приют. В пригороде, называемом Саламбули, за мостом, хотела нас приютить одна женщина, но она жила в общежитии для рабочих. Она покормила нас супом и напоила чаем. И мы сказали ей, что если уж не будет никакого выхода, то вернемся к ней. И опять пошли.
Дорогой нам кто-то посоветовал, что лучше всего пойти ко всенощной: попросить кого-нибудь из местных жителей нас приютить. Мы так и сделали. Действительно, после усердной просьбы одна старая женщина согласилась, только предупредила, что живет с глухим братом, и она введет нас в свою комнату, так что он и знать не будет. Он бывает недоволен, когда она кого принимает.
Войдя в ее комнату, мы увидали в углу икону Казанской Божией Матери, а на круглом столике портрет какого-то батюшки, перед которым она остановилась и рассказала нам, что это ее духовник о. Димитрий. «Верно, он уже умер», — со слезами сказала она. Он сослан в Сибирь, и от него давно нет известий. Там мы переночевали. Когда некуда было деться, она еще несколько раз принимала нас.
Как-то во время этого странствия по городу сели мы отдохнуть на крыльце. Уже спускались сумерки, шел снег, начиналась метель; и вот, мы увидели, как в нескольких саженях от нас шли монахи — мужчины и женщины — в длинных одеждах. Это этап из Москвы. С вокзала они шли в город Пинегу.
Проскитавшись по городу десять дней и не найдя квартиры, мы пошли в деревню верст за шесть-семь, где поместились не очень давно приехавшие из Пинеги б. Никон и о. Агапит. Отбыв в Кеми свой срок, они были назначены в Пинегу, где им вскоре пришлось расстаться. Отец Агапит был назначен в Архангельск, но, не найдя здесь квартиры, вынужден был поселиться в деревне. Свой адрес он прислал в Козельск, и к нему направился о. Макарий.
Батюшка Макарий Оптинский, который жил в Козельске, был Необыкновенной доброты. Скажет, бывало: «Ну, мать Амвросия, не забывай своего послушания. Скоро праздник, надо послать гостинцы нашим ссыльным». И эти слова меня очень поддерживали: я с радостью обходила всех монашествующих и верующих по городу. Да другому и не так было бы удобно. Я их всех лечила, и они мне доверяли. Как-то я сказала одной матушке: «Собрала бы и ты», а она на это: «Не подумали бы, что это я для себя». Беднота кругом, ну хоть и по мелочи. Обойду всех и соберу рублей пятьдесят: конечно, самое большее.
И о. Агапиту некому было посылать. Я написала ему: если что нужно, чтобы он просто писал. Он написал, что нуждается страшно в сапогах; ему дали командировку в лес, на болото. Один купец, бывший кожевник, дал мне немного кожи (из остатков), а монах-сапожник, который раньше шил о. Агапиту и имел его мерку, сшил сапоги; теперь можно было послать ему. Батюшке надо было собрать на простую дубленую шубу. И, слава Богу, все удавалось. Этот посильный труд был для меня утешением. Так хотелось сделать хоть что-нибудь для них…
Вот туда и решили мы идти. На чужой, незнакомой стороне мы рады были этому свиданию. Нас оставили переночевать. В соседних домах мы узнавали о квартире.
В этой же деревне поселился и присланный сюда с Соловков владыка Тихон Гомельский. Он радушно встретил нас. Помещение у него было хорошее, он занимал две комнаты. В одной — была марлевой занавеской отделена часть для алтаря. Заботился, чтобы нам поблизости найти квартиру. Просил об этом свою хозяйку, был так добр к нам, приглашал нас бывать у него, и когда мы ушли на ночлег, он со своей хозяйкой прислал нам горшочек меду, сливочного масла, и записочку. Вот она:
«Добро пожаловать в Северный Край — русскую Фиваиду, всечестные матери Амвросия и София! Посылается вам мед и масло, как символ сладости духовной, посылаемой рабам Божиим, изгнаным правды ради…
Место изгнания — преддверие Земли обетованной!
На первое обзаведение посылаю по посудинке и по тряпочке: одной горшочек и платок, а другой блюдце и салфетку.
Т. Е. Г.»
Зная его еще раньше по рассказам, как великого ревнителя православия, я радовалась встрече с ним. Он рассказал нам о мученической кончине великого начальника земли Русской — Гермогена Саратовского и о его чудесном погребении[260].
Не найдя для себя ничего определенного, мы, однако, большой надеждой. Мы были уверены, что о нас будут заботиться батюшки наши, и владыка. Действительно, очень скоро пришел о. Агапит и сообщил, что нам соглашаются отдать комнату в деревне, соседней с той, где жили они.
Мы зашли на вокзал, взяли свои вещи из хранения и на двух санях отправились в эту деревню с о. Агапитом. На предполагаемую квартиру приехали уже вечером. Отец Агапит вошел, а там какие-недоразумения: просит меня зайти, надо хозяев уговаривать. Мы к ним поднялись на второй этаж, так как на Севере на первом этаже хозяйственные постройки, живут же на втором этаже. После долгих уговоров хозяева согласились.
Тут вбежал извозчик и начал нас торопить с деньгами за провоз. Внизу с вещами оставалась м. София. Извозчик быстро уехал. Одного пакета, где было самое мое дорогое, — нет. Искать не у кого и где. Там были мои дорогие вещи: письма, золотой крест о. Aзапита и мои новые сапоги (мне подарили хорошую кожу бывшие купцы и один батюшка). Жаль было всего этого…
Хозяева предоставили нам комнату своей покойной матери, которая недавно умерла. Чистота везде замечательная. Дом большой, комнаты высокие, оклеенные, полы крашеные, блестящие. Жили только двое — молодые муж и жена. Кухня тоже блестит. Полки окрашены белой краской, на полках расставлена посуда. Причина всего этого — голод: городские жители отдают все свои хорошие вещи ни за что. В гостиной ковры, плюшевая скатерть. В углу на столике перед образами высокая, аршина полтора, мраморная статуя Венеры… Одним словом, от кухни до уборной все тщательно устроено и блестит чистотой.
Наконец-то, после стольких дней странствования мы поместились в своей небольшой, тоже чистенькой комнате.
Здесь, по деревням, как мы уже видели, все крестьяне зажиточные. У них хорошие внутренние помещения, теплые дворы для скота.
На другой же день навестил нас наш благодетель о. Агапит. Дала ему для чтения пятый том Добротолюбия на русском языке. Приятно нам было побеседовать. Стали спрашивать о б. Никоне. Он с такой любовью вспоминал их совместную жизнь и грустное расставание. Он упомянул, как о. Никон рад будет, когда я ему напишу.
А я между тем не решалась еще писать, думая, удобна ли вообще такая переписка. Но теперь после слов о. Агалита, конечно, решилась. И так мы расстались: в надежде взаимного общения. Передал вам о. Агапит радушное приветствие от владыки и приглашение к нему. Он даже поручил своей хозяйке купить муки, чтобы угостить нас блинами (начиналась масленица).
Через день или два мы узнали, что владыка и о. Агапит арестованы. Только что о. Агапит отдал в починку свои валенки, а морозы теперь сильные, и пришлось уехать так.
Вскоре наступил сороковой день по смерти матери хозяев. Они ходили в соседнее село за две версты в церковь. Пригласили священника на панихиду и устроили обед. Нас пригласили тоже. Я предупредила хозяйку, что нельзя, чтобы статуя стояла под иконой, но она промолчала, так и служили.
За обедом мне пришлось сидеть рядом с батюшкой и я сказала, между прочим, как приятно нам видеть, что здесь исполняются народом христианские обряды. «Только по внешности, а внутреннего ничего нет», — так прямо и сказал он.
Когда через несколько дней я зашла в тот дом, где жил владыка, хозяйка сообщила, что получила из тюрьмы открытку, и показала ее мне. Он просил прислать кое-что необходимое, например, мыло и т.п. Она сказала: «Сама я не могу решиться, дети меня будут укорять. Надо же кому-нибудь исполнить его просьбу». И я решилась. Но для меня эти пять верст от нашей деревни до города были так трудны, что каждый раз, идя туда, я шла как на смерть. Дорога — по реке, был очень сильный мороз и ветер. Так как сил у меня никаких не было, то я не в состоянии была нести даже незначительную тяжесть (например, хлеб, который нам выдавали) и купила там на базаре саночки — в них всё и возила.
Матушка София была моложе меня лет на десять. А главное, я не могла оправиться после болезни и ходила медленно, поэтому нам не приходилось ходить вместе.
Собрали мы посылку для владыки. Главная часть ее была от наших батюшек. Всё уложила в ящичек и привязала к саночкам. Вскоре по выходе меня догнал человек в санках, который согласился привязать мои санки к своим и меня посадить.
День оказался неприемный, надо было ждать день или два. Меня приютила одна немолодая девушка, вроде блаженной. Жила она в плохоньком мезонинчике. У нее только недавно умерла мать, и она была скорбящая.
Наконец, сдала посылку от лица хозяйки. Узнавала об о. Агапите, но не могла узнать ничего. Бедный, как-то он без валенок! Владыка еще писал хозяйке, просил черного хлеба.
Пришла телеграмма от о. Агапита с его адресом: станция за городом на одиннадцатой или семнадцатой версте. Просит валенки.
Снарядили две посылки: для владыки и о. Агапиту. Сын хозяйки согласился довезти меня с посылками в город. Опять ночевала у блаженной. Отнесла посылку в тюрьму.
Но как на электричке ехать к о. Агапиту, и кто знает, сколько там идти? Девушка эта согласилась меня проводить. Посылку увязали в саночки, и поэтому пришлось стоять с ней на площадке. Электрички полны одних рабочих-мужчин — там всё лесопильные завод. Народ бойкий: на остановках вылетают, как сумасшедшие.
Наша станция. Со ступенек электрички надо сходить прямо на обледеневшую горку. Я, конечно, упала. Через мою голову прыгают рабочие. Чья-то рука оказалась над моей головой и защищала меня от прыгающих. Слава Тебе, Милосердный!
Расспросили, где здесь помещаются заключенные. Версты две или больше надо идти, как нам указали. Заскорузлые низкие деревца, между ними тропинка, по которой мы и пошли. Спаси, Господи, девушку. Она везла санки и решила меня проводить до места.
Девушка возвратилась. А я стала дожидаться, добиваясь приема. Наконец, меня впустили в палатку и раскрыли посылку. He найдя ничего недозволенного, отнесли, и я получила ответную записи благодарностью. Сделалось совсем темно, надо где-нибудь ночевать. Не помню, как-то вышло, что мне дали ночлег: пустили какие-то семейные добрые люди. На другой день даже угостили меня блинами и на дорогу дали. Занесла их, проходя мимо палатки, просила отдать их о. Агапиту. Он опять ответил мне запиской. Укоряла себя, что можно было бы еще послать и хлеба, а я не купила.
Дойдя до станции, я узнала, что испортились электрические провода. Поезд сейчас не пойдет; надо ждать, но сколько, неизвестно. И я решилась идти до следующей остановки. Но и оттуда поезда не шли. Надо было идти до самого города. Уже темнело, и я едва успела дойти до тех рабочих, которые как-то приютили нас в предместье города. Там и ночевала. Слава Богу, устроилось главное дело с валенками. Не верилось даже, что все так благополучно окончилось.
Долго еще после этого путешествия я никак не могла прийти себя. Уже были последние числа января. Как-то раз пришел кто-то из властей. Хозяйка вышла. Он о чем-то поговорил с ней и сказал: «У вас чуждый элемент». Она к нам пришла расстроенная и говорит: «Найдите себе квартиру еще где-нибудь». Но ничего не находилось. Накануне Сретения мы пошли в соседнее село, где были батюшки о. Мелетий и о. Феодот. Они посоветовали спросить у просфорницы — у них большой дом и пустой мезонин, где недавно жил ссыльный. На ночь, с дозволения хозяйки, они пригласили нас к себе.
Когда мы зашли перед службой к просфорнице, старушка нам отказала. После всенощной мы пошли ночевать к нашим батюшкам. И увидели, как тяжела их жизнь. У одного (о. Феодота) была кровать, а другому приходилось каждый раз спать на полу…
Хозяйка не хотела нарушать своего обычного порядка в этой комнате. И сдавая им эту комнату за дорогую цену, не пожелала даже вынести своего зеркала и комода, а постоянно вбегала посмотреться, часто полураздетая. Была она лет пятидесяти или около того, но легкомысленная. С батюшками держала себя очень свободно, требовала, чтобы приносили воды для нее; если завернутся половики в проходной комнате, она им делала выговор.
Но к тому, что мы у них переночевали, она отнеслась благосклонно; вообще она к нам как-то дружелюбно относилась, чему батюшки были очень рады.
Было очень поздно, когда мы пришли от всенощной. Пока легли — уже больше двенадцати часов, и видим, что смиренный о. Мелетий пошел за водой на колодезь. Нам было так его жалко: ведь ему больше шестидесяти лет, а приходится качать воду, и он все это делает с великим смирением. У батюшки Феодота, хотя он, может быть, и моложе, — грыжа.
После обедни просфорница нас пригласила пить чай, сама предложила квартиру в мезонине и сказала, что муж ее приедет на лошади за нашими вещами. Вот как неожиданно и чудесно вышло! Оказывается, прошел слух, что сюда везут инвалидов, и хозяйка, боясь, чтобы они не заняли часть дома, предложила нам жилье и даже спешила с переездом. В тот же день к вечеру мы уже были на новой квартире.
Здесь нам было удобнее: совсем отдельный вход. К нам сюда приходили наши батюшки, и еще появились два знакомых — о. Серафим и о. Кузьма (Магда), совсем молодые, из Петровского монастыря.
И церковь здесь была.
Теперь, имея уже более прочный адрес, я послала письмо о. Никону и впервые узнала от наших батюшек, что батюшка Никон болен. Так было тяжело!
Вскоре я получила от него из Пинеги первое письмо: «Поздравляю тебя, честная м. Амвросия, с грядущими Святыми днями Страстной и Светлой седмицей и усердно желаю тебе радования о Господе и всякого утешения духовного и благополучия. Не знаю, придется ли еще до праздника написать тебе, и поприветствую тебя радостным: Христос Воскресе!
Призываю на тебя мир и Божие благословение. Благодарю за письмо. Да поможет тебе Господь!
Ожидание перемещения — это одно из тяжелых условий: жизни. Хотели и меня, как многих других, переместить, но я и остался по болезни. Но болезнь меня не радует. Доктор определил туберкулез легких. Духом я спокоен, ибо на все воля Божия. Все необходимое имею, а будущее в руках Божиих. Слава Богу за все. Радуюсь, что у тебя хорошее настроение. Да, Господь вразумляет нас и призывает ко спасению. Желаю тебе бодрости духа и крепости душевных и телесных. Да пошлет их тебе Господь.
Сердечно жалею девицу Марию и молюсь о ней. Девице Евгении мир и Божие благословение, и о ней молюсь. Больную Анисью только и приходится всецело предать воле Божией; Господь ведает, что творит, и, видно, всем нам необходимо нести крест.
Пиши, если куда переедешь. Адрес мой пока: Пинега, до востребования. Прошу святых молитв твоих и у отцов. Привет им. Бог даст еще напишу. Пиши и ты. Господь да хранит тебя. Прости грешно иеромонаха Никона. Мир ит. и спасение!»
Тяжело мне было читать это письмо. И теперь уже, по стольких лет, глубокая печаль захватывает сердце, когда я перечитываю батюшкины письма. Не ожидала я, что так быстро и сильно батюшка заболеет. Написала сейчас же м. Валентине, которая раньше всех была выселена, и еще написала о болезни о. Никона б. Мелетию. Матушка Валентина прибыла в Пинегу одновременно с нами. Вероятно, мы и видели их этап, когда сидели на крыльце. Ее я спрашивала о состоянии здоровья батюшки.
Не успела еще ответить м. Валентина, как батюшка написал мне: «Христос Воскресе! Еще раз поздравляю тебя, чадо мое, со Светлым Праздником и призываю на тебя мир и Божие благословение. Читал я твое письмо к м. Валентине, не знаю пока, ответила она: нет.
Но я ведь тебе уже писал, что доктор нашел туберкулез и уже в первой стадии, а далеко зашедший. Меня беспокоит то, что жар 39° долго держится, а от этого и слабость и иногда аппетит пропадает. Больше лежу. Я сам удивляюсь, как быстро и неожиданно для меня это случилось. Теперь я думаю, что те сравнительно легкие простуды, которые, казалось мне, прошли бесследно, были началом того, что сейчас видим.
У врача приходится бывать редко, ибо живу далеко (шесть верст), ходить трудно и, может быть, не полезно, а лошадей нет. Поэтому пользуюсь лишь лекарствами.
Кашля мало, почти нет. Быстро утомляюсь всякими движениями. Чувствую себя хорошо. Господь не отнимает у меня этой милости. За все слава Богу! Все потребное имеется. Живу с о. Петром[261], он мне помогает. Предаюсь воле Божией. Жизнь наша в руках Божиих. Прости. Мир ит. и спасение.
Грешный иеромонах Никон. 27 марта старого стиля».
Когда мы пошли в ГПУ, нам сказали, что можно проситься в некоторые места в Архангельском и Вологодском районах. Я написала б. Никону и спросила, как мне быть.
Здешние батюшки: о. Мелетий, о. Макарий и о. Феодот решили, что Царица Небесная укажет: помолились и положили билетики за образ. Вышел билетик — не проситься никуда.
Очень быстро, не успела я еще получить ответ от батюшки Никона, как пришла бумага, чтобы мы 6 мая ст. ст. были на пристани с вещами. Мы взяли извозчика и утром были на берегу. Сюда же прибыли и все наши батюшки. Дня за два или три до нашего отъезда. София решила лучшие вещи отправить домой. Между прочим, и сапоги свои. Чтобы дойти до почты, ей нужны были сапоги (местность болотистая), и она надела мои — совсем плохие, с кривыми каблуками, дырявые. Я написала Поле, чтобы она как-нибудь постаралась купить для меня хоть плохонькие, и ей удалось найти на базаре за 25 рублей. Я рада была, что хоть такие она успела мне прислать. Надевая их, я закручивала ноги, а м. София, видно, не поостереглась, много ходила и натерла себе пузыри. Ноги ее разболелись, и температура поднялась до 39°. Пришлось ей отстать от нас, с ней осталась одна сестра на свой риск.
К берегу нам были поданы большие лодки (там их называют «карбасами»). Все мы поместились на одной.
А батюшка Мелетий накануне нашего отъезда был отправлен на пароходе для следствия в другое место. Жаль нам было расставаться с б. Мелетием и провожать его совершенно одного. Куда его повезут, мы не знали: так же, как и о себе.
Проехали мы немного, до какого-то полуострова, куда прибывают ссыльные для карантина, а позже отправляются дальше. Это пересыльный пункт. Нас поместили в маленькой комнатке, половину которой мы и заняли втроем. Вещи наши были сгружены кучей, мы на них и поместились. Другую половину комнаты заняли еще ссыльные.
На этом островке был ручеек, куда мы ходили за водой и умываться. Батюшка Макарий вынул селедочки, я предложила пойти на речку — почистить и помыть. Здесь я почувствовала, что нет; никаких сил. Едва справившись с селедками, я почувствовала полное изнеможение, но, конечно, вида не показывала.
Оставшаяся с м. Софией сестра принесла нам полученные без нас письма. Мне было от б. Никона. Вот оно: «Христос Воскресе!
Мир ти и спасение и Божие благословение, чадо мое, м. Амвросия. Получил твое письмо. Ты беспокоишься о моей болезни и желаешь знать все подробно. Я уже писал тебе, но и еще могу написать.
Квартира достаточная, хотя может быть и есть немного сырости. Питание имеется обычное: суп, лапша, каша, есть постное масло пока еще есть немного скоромного; имею бутылку молока ежедневно, есть сахар. Вообще голоден не бываю. Привык есть раз в день, чай пьем два раза.
Медицинского надзора нет. Здесь врачи к нам не ходят, идти в больницу на обычный прием, очень спешный, и только. Но хотя и живу от больницы в шести верстах, идти не решаюсь. Лошадей нет, и я выжидаю удобного случая съездить. Был у доктора один раз и просил его сказать откровенно. Он сказал: в легких плохо, туберкулез. Главное, температура 38-39°. Прописал тикоил, Доверовские порошки и три раза в день тинктуру строфант с валерианой по 20 капель. Вот и все. Кашель редкий. Скоро утомляюсь. Болей чувствую.
Болезнь началась внезапно. Чувствуя себя здоровым, я пошел копать снег около дома и почувствовал боль в венах больной ноги. Я все же несколько поработал и утомился. Сразу заболели все вены начиная от живота до пяток (это первый раз за четыре года). Я положил компресс, смерил температуру — 40°. Оказалось кровоизлияние
На следующие три дня температура была почти нормальная! Вдруг я почувствовал боль (колики) в груди, температура 40°, которая была не более недели. Я лежал довольно долго — две или более недели. Вены перестали болеть, кровоизлияние рассосалось, но рана, открывшаяся немедленно, прошла только недавно. Прежнего дыхания нет, оно не так свободно.
Квартира спокойная, живу в д. Козловке с о. Петром, брат Валентины (Устюши). За деньги здесь почти ничего купить нельзя. Просят вещей, особенно полотенца, холсты и т.п. У меня были тряпки, и я писал, чтобы прислали мне. Тогда можно иметь молочные продукты.
Да поможет и тебе Господь, и да управит путь твой на спасение. Вручаю себя Богу. Бываю покойнее, когда своей воли не проявляю. Поэтому просить о чем-либо не решаюсь пока, да и нет уверенности в том, что будет обращено внимание. Будем молиться Господу, да спасет нас и да поможет нам в бедах и нуждах: иного пристанища и надежды не вижу. Человеческие расчеты и суетны и ошибочны. Когда приходится терпеть и трудное что-либо, но знаешь, что нет тут твоей воли, получается нравственное облегчение и мир души.
Да будет воля Божия. Да не посрамит Господь веры нашей и преданности воле Его!
В Пинеге, кроме пайка, трудно найти продукты питания, и кто не получает посылок, конечно, нуждается, голодает. Базара нет, только промен на вещи. В самой Пинеге не оставляют, посылают куда-либо дальше, в деревню. Кто может работать, в лес посылают и на другие работы. Кто имеет документ о неработоспособности, того не посылают на работу, а куда-либо в деревню, подальше стараются, но бывает, что и недалеко устаиваются.
Почта ходит исправно. Паек, получаемый безработными, конечно, недостаточный: 300 гр. хлеба в день, 600 гр. пшена в месяц и два килограмма рыбы в месяц, соли достаточно, зимой пол-литра керосина.
Климат, как в Архангельске, только ветры пронзительные бывают часто. Народ скорее неприветливый, мало сочувствует.
Овощей и на промен почти не найдешь, даже картофеля. Не знаю где как живется, и сравнивать не могу.
Благодарю Господа, что доселе подкрепляет внутренне и все для меня необходимое посылает. Слава Богу за все!
Спаси тебя, Господи, за заботу обо мне. Милость Господня да будет с тобою во век. Прости. Прошу молитв твоих и отцов наших. Благодарю их за привет и сочувствие. 7/20 апреля.
Задержалось письмо. Последние дни температура 38-39°. Масло я достал на промен и молоко имею. Да будет воля Божия. 12/25 апреля».
Как мне тяжело было читать это письмо. Спросила я, нельзя ли теперь просить переменяться местами? Сказали: «Конечно, нет».
Среди ссыльных был молодой священник с юга. В праздник он и несколько бывших сестер ходили поодаль, в кустарник, и там молились. Пригласили потихоньку и меня. Надо было идти очень осторожно, поодиночке.
Комендант — кавказской народности, говорит дружелюбно, доброжелательно. Батюшки поручили мне вести все переговоры с ним и с начальством, которое еще бывает. «К вам они хорошо относятся, вот вы и поговорите с ними», — сказали батюшки.
М. София впоследствии рассказала мне, что когда она была после нас на этом пересылочном пункте, то расспрашивала: куда отправлена такая-то старушка; ей хотелось узнать про меня. Комендант ответил, что он помнит такую, она напомнила ему мать, и ему так хотелось даже освободить ее. Недаром же батюшки заметили его доброе отношение ко мне.
Приехал начальник, и они вместе с комендантом объявили, сейчас всех будут обыскивать. Меня позвали и сказали, что поручусь за своих и за себя, что у нас нет никаких медицинских бумаг от докторов, то нам поверят на слово и не будут обыскивать пошла к батюшкам и спросила бумаги, которые у них были. Они отдали и я передала. И нас больше не трогали. Других осматривали тщательно, много было хлопот из-за этого. Одна пожилая интеллигентная женщина, раздеваясь, куда-то сунула свой образ драгоценный и не нашла: так плакала!
Скоро должен был окончиться наш карантин (кажется, десять дней или четырнадцать). Сестра принесла с наших квартир письма. И мне было письмо от б. Никона.
Это было последнее письмо, которое я от него получила:
«Христос Воскресе! Дорогая дочь моя, м. Амвросия! Письмо твое от 14 апреля получил только 28 апреля. Сердечно благодарю тебя за любовь и заботу. Спаси Господи. Конечно, и я рад был бы видеть тебя. Но нельзя забывать, что мы своей воли не имеем, и может случиться так, что и в Пинеге будешь, но не будешь иметь возможно видеть меня, ибо и здесь бывают частые перемещения и назначения в разные места. Поэтому, думается мне, не нужно ставить тебе свое положение в зависимость от моего.
Не имея никаких примеров в отношении подачи заявления, никаких справок, совершенно не зная чем мотивировать свою просьбу (Каргополь не Крым), да и почти не надеясь на какие-нибудь благие результаты, я пока решаюсь оставаться на месте, предавшись воле Божией. Вызывать тебя в Пинегу не решаюсь, сознавая, какие трудности тебя могут встретить. С другой стороны, как будто не решаюсь и отклонить твое желание. Нет у меня определенной решимости в этом вопросе. Господи, помоги и вразуми! Надо молиться, да укажет Господь путь.
О себе могу сообщить, что болезнь, как мне кажется, идет вперед, ибо температура не падает ниже 38-39°. Это наводит на мысль о скоротечности болезни. А так я себя чувствую как будто все в одном положении. Легкая болезненность есть во всем теле и груди. Температура беспокоит меня и внушает мысль о близости смерти. О выздоровлении теперь почти и не думаю, считая это несбыточной мечтой. Предаюсь воле Божией.
Сердечно благодарю отцов за любовь и внимание, и заботу обо мне. Спаси их, Господи!
Призываю на тебя мир и Божие благословение. Да хранит тебя господь под кровом Своея благости. Молюсь о тебе моею немощною молитвою, но все же молитвою любви о Господе.
Приходила мне мысль ехать тебе туда, куда поехали или поедут отцы, чтобы не быть совсем одной. Но опыт показывает, что разлучение неожиданно настигает. Не надейтесь на князи, на сыны человеческие: в них же несть спасения. Блажен ему же Бог Иаковль помощник его, упование его на Господа Бога своего[262]: единая надежда на Бога, вот твердое основание. Остальное все непрочно, и особенно в нашем положении. Совершенно не знаешь, где лучше, где хуже и чтo ожидает. Да будет воля Божия!
Преподобный Феодот Студит, сам бывший в ссылке, ликует и радуется за умирающих в ссылке. И мне приходила мысль, что мы, иноки, отрекшиеся от мира и ныне, хотя и невольно, проводим мироотреченную жизнь. Так судил Господь. Наше дело хранить себя в вере и блюсти себя от всякого греха, а все остальное вручить Богу. Не постыдится надеющийся на Господа[263].
У нас, хотя начали ходить пароходы, но редко, да еще, говорят, скоро будет сплав леса по реке и тогда, должно быть, прекратится пароходное движение. Все это создает большие затруднения в почтовом и вообще во всяком сообщении. Погода холодная, ветреная, пасмурная. Получила ли ты мое письмо, которое, хотя и заказным я послал, но в самую распутицу?
Прости. Желаю тебе всякого благополучия и помощи Божией. Прошу твоих святых молитв, и у отцов.
Грешный иеромонах Никон. 30 апреля/13 мая». Какой нравственной поддержкой было мне это письмо моего дорогого духовного отца! Как буквально исполнились его слова! Никак нельзя надеяться на человеческую немощь, только Господь Своею сильною рукою поддерживал и помогал мне в тяжелые минуты, а этих тяжелых минут было так много!
Карантин кончился, и нас потребовали на баржу. Помню, солнце склонялось к закату, когда нам объявили о посадке на баржу с крышей. Куда и как мы ехали, я совершенно не представляла. Можно было за деньги взять носильщика с двухколесной тележкой: так мы перевезли вещи и поместились на палубе баржи. Только когда наступил день, стало видно, что мы плывем по реке Северная Двина. Мы останавливались, к нам прибавляли еще людей. Вижу: на руках внесли, сняв с подводы, молоденькую девушку. Она была тяжело больна, еле дышала, но получила бумагу, что надо явиться, и ее из деревни перевезли и положили на баржу. У нас было тесно до невозможности вытянуть ноги, но ей, как больной, нашлось место, и ее положили. Я подошла к ней, и мы о чем-то поговорили. Прошло много времени, и она скончалась. Покойницу вынесли при: остановке на берег. Умер и один пожилой человек: его вынесли на следующей остановке.
Наконец, мы прибыли к месту своего назначения, но здесь ссыльных было слишком много: кого-то оставили, остальных послали дальше. Наконец, высадились. Был еще день: яркое солнце, жарко. Остановились около крутого берега, но все же здесь была площадка выгрузили вещи. Нам сказали, чтобы мы с ручными вещами шли вверх, а за вещами приедет трактор и привезет окружным путем. Взвалила я на плечи свой мешок с пристроченными петлями. Было трудно идти по крутой тропинке на гору, где, очевидно, располагался колхоз.
Едва-едва поднялась, отстала от своих. Здесь лежало бревно, села отдохнуть. Пожилой крестьянин подсел ко мне и стал расспрашивать, откуда мы. Прихрамывая, проходит какой-то человек с портфелем и, обращаясь к крестьянину, резко говорит: «Вот ты достукаешься и сам попадешь туда же». Можно было понять, что им запрещено говорить с ссыльными. Я сразу встала и пошла по дороге.
Нас поместили за деревней в очень большом сарае. Большая часть пришедших заняла места у стен, по краям, где крыша была плотнее. А мне пришлось занять место посредине. Когда привезли мои вещи, я поместилась на сундуке, этим было хорошо, только крыша совсем плохая и во время дождя защиты не было. Недалеко от сарая было озерцо или скорее болото. Воду из него пить нельзя. Зачерпнешь и попадается масса головастиков — молодых лягушек.
Среди ссыльных было много магометан. Они были одеты в длинную национальную одежду, строго исполняли свои религиозные обряды, молились и ходили омываться в это озеро.
А за пищевой водой мы должны были ходить мимо этого озера по крутой тропинке, довольно далеко, вниз в овраг: там был родник ключевой воды.
На окраине деревни был колодец. Мы иногда ходили туда своими посудинами и просили у крестьян, берущих воду своими ведрами, и в наши посуды наливать. Большинство исполняло нашу просьбу. Но вот, одна старая женщина из ближайшей хаты, выскакивала иногда и, увидев, что наливают в наши посуды, бранилась, выхватив их, выливала на землю.
Скоро произошло событие, которое потрясло всех. Внук этой злой женщины, мальчик лет трех-четырех, схватил девочку такого же возраста за ножки, когда она, став на доску, заглядывала в колодец, и толкнул ее туда. Она утонула. Вытащили уже мертвой. Колодец забили досками. Что-то грозное, промыслительное виделось в этом…
Как ни строг был приказ не иметь сношения с ссыльными, но мало-помалу все же к нам приходили, иногда за вещи давали какие-нибудь продукты питания. Однажды, лежа на сундуке, я заинтересовалась. Около меня поместилась группа сестер. Среди них была одна, которая только что прибыла из Соловков, рассказывала о тамошней жизни и показывала стихотворение, написанное в день ее Ангела (26 января, она была Мария) ее духовником, епископом Иннокентием, Он был еще молодой; мать его, чтобы быть поближе к сыну, поселилась в Архангельске.
Вот это стихотворение, которое пришлось мне так по духу:
Покорно предайся Божественной воле
Воззвавшего к жизни всех смертных Творца,
К Нему обращайся ты в тягостной доле
И в Нем ты увидишь благого Отца.
Не сетуй: Кто прежде времен существует,
Кто правит с премудростью тьмами планет,
Кто вихрю и морю предел показует,
Тот путь безопасный и нам обретет.
На Божию благость свое упованье
Возложим с спокойной душою во всем,
Тогда все и тайные сердца желанья
Господь увенчает отрадным концом.
Напрасно к заботе, борьбе непосильной
И к делу стремиться и тратить покой —
Молись и получишь ты силу обильно,
Все блага молитве дает Он одной.
С любовью предвидит Премудрая воля
В чем благо для сердца, что вред принесет,
И каждому послана Господом доля,
Но верных Своих Он к блаженству ведет.
Ни в чем нет преграды Его начертаньям,
Блаженство творить — конец Его дел.
Поверь же Господним святым обещаньям,
И вечная радость — твой вечный удел.
Надейся! Он видит души сокрушенной
Всю скорбь и страданья в жестокой борьбе;
Но верь — и увидишь тогда несомненно,
Что все Он устроит ко благу тебе.
Как радостно Богом Христом быть спасенной!
Ты примешь от Бога победный венец.
И внидешь с хваленьем души искупленной
В мир вечный, готовый для верных сердец.
26 января 1929г. Епископ Иннокентий
И еще маленькое стихотворение, такое подходящее к нашему настроению:
Как темна и терниста дорога,
Сколько горя и страха в пути.
У Тебя милосердия много –
Поддержи и спаси! О, Спаситель!
Я много грешила,
Но вернулась опять же к Тебе.
Покаянья отверзи ми двери,
Жизнодавче Христе!
Эта монахиня Мария, видно, с большим трудом переносила изгнание. Вскоре к ней приехал брат, и им удалось как-то незаметно уехать. Я думаю, владыка, ее духовный отец, не одобрил бы, что она самовольно сошла со своего креста…
Принесли топоры, и нам было объявлено, чтобы мы все шли лес на работу. Батюшка Феодот высоко подвязал свой подрясник и с топором отправился в лес, также и батюшка Макарий. Здесь была игумения Антония, на вид очень слабая: она тоже пошла с несколькими сестрами. Вообще, пошла большая часть, остались только сколько-то слепых, люди с отмороженными руками или ногами и всем больные.
Многие совершенно голодные, бледные, распухшие, едва державшиеся на ногах. Помню, один из таких голодающих подошел своей алюминиевой чашкой к б. Макарию и сказал: «Насыпь мне сухариков, я их съем. А ты потом возьми у меня эту миску, я ведь умираю, она мне будет не нужна».
Все собираются, кто может, а я думаю: ведь я, может быть, даже не буду в силах дойти с топором до места: туда надо идти по страшно крутым тропинкам, которые видны с этой стороны оврага. Я отказалась идти и легла. Человек с ружьем ударил меня и сказал: «Если не пойдешь, тебя запрут в погреб».
К вечеру возвратились наши рабочие, усталые до крайности матушка игуменья повредила себе руку и должна была временно остаться. Они там топором или еще чем-то очищали кору с бревен, этого нужна большая ловкость и сила.
На другой день праздник Св. Троицы. К нам пришел комендант и сказал насмешливым тоном: «Назначаем вас на дачу». Было еще очень рано, часов пять-шесть. Еще не успели мы поесть, как подъехали к нашему сараю двое простых саней-розвальней: в каждых санях по две лошади, запряженных гуськом.
Уложили наши вещи на сани, а мы пошли пешком. Удивительно было: трава, день теплый и вдруг сани. Но когда дошли до дремучего леса, где была прорублена только одна дорога, то вместо проезда мы увидели жидкую грязь, среди которой торчали пни срубленных деревьев. По такой дороге только и можно пробираться на санях и то с трудом. Недаром же запряжено было по две лошади в сани. Саням иногда приходилось перекидываться через пни, и тогда часть вещей, несмотря на то, что они были увязаны, падала в грязь. Пешеходам можно было идти только по бокам просеки, но и здесь было очень трудно пробираться. Срубленные деревья и сучья преграждали путь. Приходилось перелезать через деревья, а почва была болотистая, ноги вязли, после каждого шага приходилось отдыхать, сидеть на сучьях.
Я сказала тому, который отправлял нас, что я не поспею за ними. «Ничего, здесь одна дорога, не заблудишься». На этом я и успокоилась.
Скоро я осталась одна. Чем дальше мы углублялись в лес, тем становилось мрачнее, солнечные лучи сюда не проникали. Не было даже певчих птиц. Шли несколько часов, всё без изменения. Один мрак. Наконец, посветлело, деревья поредели: лужайка, тепло, солнышко.
А я ведь с утра не ела, как-то буду дальше, и со мной ничего нет… Вдруг навстречу идет крестьянин с кожаной сумкой через плечо. Поклонился и говорит: «Я таких люблю, посидим!» Здесь было бревно. Мы сели. Он достал пшеничную лепешку и дал мне.
Господи! Откуда же это могло быть при таком голоде? Я была поражена и от умиления стала плакать. Не помню, о чем мы говорили. Потом я съела лепешку и подкрепилась. Разве я могла бы дойти голодной? У меня было такое чувство, что это Ангел Господень послан мне для спасения. Как я должна благодарить Господа!
Начало темнеть. Мне показалось, что в стороне стоит медведь с поднятыми лапами. Но от усталости и всего пережитого страха в душе не было: я шла как на смерть. Пошел дождь, я даже расстегнулась, чтобы мне освежиться, а то усталость была невыносимая.
Лес становится реже. На дороге, в грязи, вижу, валяются некоторые из моих вещей. Вскоре увидала едущего обратно извозчика. В кармане у меня было пять рублей, и я стала просить его захватить обратно потерянные вещи: я заплачу. В это же время навстречу шел один священник, у которого тоже были неподалеку потеряны вещи. Он нашел их и тоже попросил извозчика их довезти. Извозчик согласился, и я в изнеможении села на сани, а священник шел рядом.
Скоро показались огни. По топкому болоту мы доехали кое-как через бревна до крыльца. Постройка была новая, но не было ни окон ни дверей. Посередине вместо печки была груда кирпичей; в ней развели огонь. Вокруг грелся и сушился народ. Было уже половина второго ночи. Всего нас пришло 48 человек. Женщин было немного всего шестеро.
Начальства у нас не было, за старшего был поставлен один хромой еврей, какой-то странный, видимо, очень жестокий: он грозился, что если будет голодать, то для него ничего не стоит убить человека. Очень подозрительно всматривался в мои вещи, выражал удивление, что они тяжелые. Мне он был так страшен.
Некоторые хотели пить, подставляли жестянки под крышу, пить было невозможно, она пахла скипидаром.
Мы, женщины, выбрали себе небольшую комнатку и стали размещаться. Около нас собрались несчастные и, находясь в отчаянии говорили: «Утешайте нас, мы больше не можем терпеть!»
Одна из монашек взяла в руки свое Св. Евангелие и хотела прочесть, но куда-то задевала очки. Я предложила прочесть и спросила, что читать? «Да что откроется», — сказала сестра.
Св. Евангелие открылось на месте Послания к евреям, гл. XI, ст. 33:
«Иже верою победиша царствия, содеяша правду, получиша обетования, заградиша уста львов…» И я прочла до конца главы.
Не могу выразить, как на всех подействовало это!.. Прочла еще из Св. Евангелия, не помню чту, но тоже было подходящее к нашему положению.
Только находясь в совершенно отчаянном положении, мы могли так сильно почувствовать это утешение. Словами я не могу выразить. Надо пережить все это, чтобы понять…
Среди этой ужасной обстановки Господь послал нам мир душевный, неизъяснимый словами! Мы улеглись, накрывшись полусырыми вещами, но успокоенные сердцем. Слава Богу! Не ожидая ничего кроме смерти, мы все были спокойны. Когда наутро мы встали, даже слабые монашки пошли разыскивать воду. Около наших бараков была непролазная грязь, проходили только по бревнам, а в промежутках топь и человеческий навоз. Здесь, видно, раньше жили ссыльные, и они всё загрязнили.
Среди нашего народа оказалось очень много несчастных, у которых были отморожены и руки и ноги, частью уже омертвевшие и издававшие ужасный запах. Я развела марганец и сделала им перевязки. В это время с тракторной базы приехал человек, который привез различные инструменты. Он приехал на тракторе, так как до базы дорога была проложена: были настланы бревна. А по обеим сторонам топь.
Человек этот объявил, чтобы мы все получали инструмент и шли чистить лес, и обещал привезти хлеб. Я сказала ему, чтобы он посмотрел, кого он зовет работать: то безрукие, то безногие, или слепые. Восемь человек были слепые или совсем больные и слабые. Он увидел: кому здесь работать? Я его просила, чтобы он дал знать, кому следует, и чтобы нас увезли отсюда, а то все перемрут. И он уехал, забрав инструменты.
Прошло уже часа два или три, как наши сестры пошли за водой для чая, а их до сих пор все не было. Наконец, возвратились. Одна из них — с пустым ведром, от усталости не могла вымолвить ни слова: так сразу и легла на полу. А другая все-таки притащила неполное ведро и рассказала, что идти невозможно. Везде валежник и топь. Нога проскочит глубоко и никак ее не вытащишь. Едва нашли хорошую ключевую воду. Первая сестра несколько раз падала и пролила ее всю. Стали кипятить воду для чая…
Невдалеке от нас лежал грудами срубленный лес. Одна старушка, лет шестидесяти, интеллигентная, из соседнего этапа, пришла на работу. Не знаю, как уж она добралась и что могла сделать? Башмаки у нее были совершенно разорваны, но настроение — бодрое: она надеялась здесь что-нибудь сделать.
Еще было светло, когда с базы приехал фельдшер: видно, на основании слов того человека. Я ему показала больных и сделала список с диагнозами болезней. Он довольно дружелюбно отнесся к моим словам и, между прочим, спросил, смотря на корзинку: «Что это у вас?» Я сказала ему, что там перевязочный материал и хирургические инструменты. Он очень заинтересовался. Я стала ему показывать (инструменты были очень хорошие, большей частью английские, считавшиеся лучшими). Он любовался ими.
«Я отдала бы все, какие вам понравятся, только бы вы выручили нас из этого места», — сказала я ему. Он пообещал, что завтра же пришлет подводы, и мы отсюда уедем. Я охотно отдала ему все, что он захотел. Он быстро уехал. Я вытащила свое последнее пшено, и мы стали его варить, чтобы напоследок подкрепиться.
Фельдшер выполнил свое обещание. На другой день рано утром, только успели мы встать, подъехали сани за вещами. Подождали они нас, пока мы попьем чай; потом мы упаковали вещи и отправились тем же путем. Но почему-то доехали скоро, хотя солнце, конечно, уже зашло. Наступил длинный зимний вечер, когда мы подъехали к нашему сараю, оставленному недавно. Печально было смотреть на этот полураскрытый сарай и его обитателей. Там было только двое: дьякон, совершенно больной, почти умирающий (мы его и оставили таким). Еще перед уходом общими силами мы втащили в сарай негодные розвальни, валявшиеся неподалеку, и на них положили больного. А еще был оставлен больной дизентерией. Теперь он окончательно ослабел. Одежда с него была сброшена, как загрязненная и он лежал голый, прикрытый только соломой. Больше в этом сарае никого не было. Наши батюшки и остальные ссыльные разбрелись по деревне, кто где мог достать себе место.
Больной дизентерией еще мог говорить и сказал мне, что ему хочется сахара. У меня был кусочек в кармане, и я ему дала. Он взял его в рот, и пока я говорила с другими больными, он уже скончался.
А другой больной, видя, что за мной пришли (батюшки прислали ссыльных, чтобы перенести вещи), стал умолять меня, чтобы я на другой день навестила его. Я, конечно, обещала и приходила к нему несколько дней.
Батюшка о.Макарий был необыкновенно добрый. Он старался поделиться с каждым и теперь он позаботился прислать за мной. Не помню, как это он мог узнать.
Изба, хотя была большая и высокая, но топилась очень жако, а мне еще и место оставили около печки. На другой день я попросила у хозяев поместиться на чердак, где они обыкновенно сваливают на зиму сено, и для этого у них там сделаны ворота. От ворот покатый пол до земли. По нему и втаскивают сено наверх. Я так была довольна своим новым помещением! Окон там не было, но я приоткрывала ворота и могла читать.
Хозяева были хорошие люди, не притесняли нас. Батюшки угощали меня своим кушаньем. А я готовила суп в жестянке от консервов и носила дьякону в сарай: версты полторы от нашей деревни через поля, в двух или трех местах надо было перелезать через заборы.
Дьякон каждый раз со слезами радости встречал меня, лежа на санях. Он не знал, как только отблагодарить меня. У него были родные – жена и дети, но он не писал им, чтобы не портить им жизнь. Все они служили. Дочь его была капитаном на каком-то речном пароходе, и он боялся им повредить. Сил у него не было, и он просил меня из его сумки вытащить то, что для него было самым дорогим. Это были карточки жены и детей. Он хотел отдать их мне, чтобы выразить свою благодарность. Но я сказала – пусть они будут у него.
Но недолго пришлось нам побыть с батюшками. Через несколько дней им велено было не уходить с той базы, где они работали, а на ночь помещаться в бараках.
И я осталась одна на чердаке. Все-таки мне было там хорошо, полуоткрывала ворота и могла читать и что-нибудь шить. Навещала больного дьякона.
Прошло несколько дней такой спокойной жизни, и вдруг, когда сидела и что-то шила, снизу с дороги раздался голос: «Вот ты где, сейчас же переселяйся в бараки». Это кричал комендант, который отправлял нас тогда на базу. Я промолчала.
Прошло два дня, и проходя, пришлось мне встретиться с комендантом. Он закричал: «Ты опять здесь, немедленно отправляйся!» И вслед за тем прислал бумажку с направлением в такие-то бараки. Я допросила хозяина запрячь лошадь и отвезти меня с самыми небходимыми вещами (один чемодан) в назначенные мне казармы, хозяин знал их. Мы доехали до края обрыва, а дальше были земляные ступеньки к берегу Северной Двины, где и были расположены бараки. Он донес мой чемодан.
Здесь меня встретил тот хромой, которого я так боялась, и указал мне на нары для трех человек. По краям были мужчины, пожилые, грубого вида, кажется, пьяные. «Среднее место свободно, можешь занимать».
Я не пошла туда, села у порога на свой чемодан и стала смотреть кругом. Помещение большое, на пятьдесят человек, все мужчины, только одни нары по соседству занимали три женщины. Окнами казармы выходили на юг. Было очень душно, накурено, много мух. Одна женщина сказала мне: «Если не хотите туда, я вам уступлю, лягу на этом краю вместо вас, а мужик подвинется». Мы так и сделали. Две женщины были простые, грубые работницы, а третья — еврейка, видно, со средствами (судя по хорошей одежде и вещам).
Недалеко от дверей казармы, на берегу, была устроена печь: длинная, из кирпича, внизу подбрасывали дрова (находили палочки на берегу). Над печкой была проволока, на которую мы и вешали свои жестянки с крючками. Из жестянок пили чай и готовили в них что-нибудь. Какой-то мальчик поймал небольшую рыбку и предложил купить. Я взяла ее и задумалась, как с ней быть.
Один господин, бывший со мной рядом, научил меня, как ее очистить и сварить. Это оказался профессор из Петербурга (кажется, из Космической Академии). Потом я узнала, что он не пошел в казармы, а здесь же по склону горы (в нескольких саженях отсюда) занял с одним священником баню. Когда она топилась, то они выходили и вытаскивали свои вещи. С Соловков, отбыв там заключение, он прибыл сюда на свободную ссылку. Там, когда он болел сыпным тифом, за ним самоотверженно ухаживал его друг (по фамилии Сперанский), А теперь сам он, — как обещал своему другу, — взял на попечение его отца священника, тоже отправленного на свободную ссылку, больного параличом: он едва передвигал ноги.
Когда не было дождя, я целый день была на воздухе: сидела где-нибудь с книжкой, или на речке мыла что-нибудь из белья, или у печки была. Иногда сидела у входа в баню со своими новыми знакомыми.
Профессор в разговоре часто касался восточных верований, употребляя выражения теософов, что меня даже огорчало. Потом он это заметил и часто извинялся, если опять по ошибке скажет.
Как завижу проходящий пароход, сейчас же иду по берегу: не увижу ли там знакомых или, скорее, они меня. Действительно, на одном из пароходов была мать София, отставшая от меня из-за болезни ноги. Она увидела меня и, хотя пароход остановился довольно далеко, она старалась как-нибудь поговорить со мной. Но сторож! допустил, и она смогла только указать мне рукой то направлен куда они пойдут. На другой день она пришла и стала приглашать меня к себе, так как в их бараках было много свободного места.
Не знаю, по какому случаю нас отправили туда. Мне было приятно опять соединиться со своими. Там были и два батюшки, с которыми мы только что расстались в деревне. Эти бараки были выстроены только для лета и находились далеко от берега. Бараки были в виде длинных коридоров: по одной стене — окна, а к другой прилегали наши спальные нары. Здесь мы и сидели, и спали. Нары были в два этажа. Мы помещались внизу.
Сюда же были переведены и профессор с больным батюшкой только в другой барак. Батюшка о. Евгений рассказывал, что с ними по берегу шел один грузинский князь. Видя, что батюшке трудно перешагивать через препятствие, он шел впереди и отбрасывал с пути камни и прутья — все, что могло бы помешать больному идти.
Потом мы познакомились и с этим князем. Замечательно светлая личность: пожилой, с белыми седыми волосами и бородой, стройный, красивый, с военной выправкой. В нем был виден необыкновенный человек (фамилию его я забыла, по названию растение «агава» напоминает его фамилию). Вероятно, ему часто присылали посылки: он раза два давал мне консервы в жестянках. Когда он отсюда уезжал раньше нас, то написал мне письмо. В обращении он употребил выражение — «дорогая сестра». Видно было, что он верующий.
Начальством нашим здесь назначен был уже другой человек: в военной форме, по внешности со светским лоском. У него была искусственная рука, но так хорошо сделана, что сразу нельзя заметить.
Когда нам потом пришлось переходить в другой барак, где не было нижнего места, он уступил мне свое — на столе.
Здесь было вообще лучше жить: были и свои, и еще хорошие люди. На ручей мы ходили и за водой, и умываться, и мыть белье и посуду. Лето было жаркое. Сюда же привезли из сарая и больного дьякона. Здесь ему многие помогали, так что он даже немного окреп.
Наступило время отправки дальше, и мы все пошли на берег реки, где нас ожидала баржа. Ночью прибыли в Котлас. На пристани легли на свои вещи. Была еще ночь. Вдруг, тревога: нам приказали сейчас же идти дальше версты за две-три в Макариху. Батюшки наши попарно пошли. Я и несколько наших женщин остались, хотя нас несколько раз и ударяли конвойным ружьем. Но так хотелось спать! И я ведь не вижу дороги: как я пойду, я не успею за ними!..
Позже оказалось, что ушедшие ночью не сразу нашли дорогу в темноте, странствовали по каким-то рвам и только к утру попали в барак, где все спали, и места им сразу найти было нельзя. Пока они присели на край нар, а как рассвело, пошли обратно за вещами. На базаре мы наняли извозчиков, которые и свезли нам вещи. Там всех нас поместили в один барак.
Бараки эти были более или менее приспособлены к холодному времени. Они состояли из крыши, которая с двух продольных сторон доходила до земли. Крыши были из досок, покрытых дерном. А с поперечных боков шли дощатые стены, в которые были вделаны ворота, с той и другой стороны. Над воротами — продолговатые в ширину окна. Поэтому освещение здесь весьма скудное. Барак был на сто или двести человек. Нары в два яруса. Помещаться здесь было тесно: вещи поставить некуда, и ног нельзя вытянуть.
Макариха — целый городок, масса бараков с номерами; легко заблудиться. Ссыльных — около восемнадцати тысяч. Зимой здесь были ссыльные из казачьих станиц. Часть их (очень небольшая) осталась и теперь: их отправляли постепенно.
Зимой здесь было трудно жить. Установили железные печи. Но это — капля в море для такой громады. Дети, большей частью, перемерли. Памятником их пребывания осталось кладбище недалеко отсюда. Там масса могил и на каждой по маленькому крестику, иногда с трогательной надписью. Видно: писали любящие родители над могилой своих детей.
Написано в 1943 году, после большого перерыва.
Режим в нашей Макарихе был не очень строгий: хотя официально и не было разрешения на выход из нашего городка, но все же можно было, гуляя, проникнуть за границу городка. Наши не решались, но я уходила в церковь в городе.
Увидалась там со знакомым дьяконом Косьмой. Он подвел меня после службы к владыке-хирургу — преосвященному Луке[264], который тоже обитал в этих краях. Не старый, на вид лет 50-55, в темно-сине подряснике, с монашеским кожаным поясом, лицо приятное, благостное. Он благословил меня и на мой вопрос (если мне предстанет необходимость работать по медицине, благословит ли он меня) с готовностью, с радостью сказал: «Благословляю, работайте с Господом. Вот я ведь тоже работаю».
Причаститься было нельзя: батюшка здешний никого не исповедовал. Отец Косьма обещался зайти к нам в Макариху. Он жил деревне по другую сторону города.
День был жаркий. Идя из города, я изнемогала от жары. Проходя мимо открытых ворот, увидела скамейку во дворе под деревьям и решила отдохнуть. Подхожу, чтобы сесть и слышу окрик: «Не садитесь, скамейка только что окрашена, вот здесь можно», — и мне показывают на соседнюю скамейку.
Это говорил пожилой почтенный человек, видно, интеллигентный. Я подошла и села рядом с ним. Он сразу догадался, что перед ним ссыльная. Стал расспрашивать — откуда? И когда я сказала, что из Козельска, он сейчас же спросил: «Врач Оберучева? Моя жена писала мне, что она у вас ночевала, и дочь наша Ирочка тоже была у вас». И я его знала, только заочно. Отдохнув и поговорив немного, я хотела уходить, а он, написав адрес своей дочери, живущей в Москве, настойчиво повторял: «Напишите ей, непременно напишите». Ему была назначена здесь ссылка. У меня осталось такое хорошее впечатление от этого человека, от этой чудесной встречи.
Возвратилась я благополучно: на меня никто не обратил внимания.
Отец Косьма навещал нас: помнится, приносил мне пшена. И как-то спросил, нет ли какой нужды, — чтобы я сказала, так как ему часто присылают посылки.
У меня, между прочим, не выходил из головы больной, который начал поправляться после тифа: он лежал голый, а ему так хотелось на чистый воздух. Вот я и просила, не может ли о. Косьма уделить пару белья и утешить этого больного. Спаси, Господи, о. Косьму, он всё принес, и выздоравливающий был так рад.
Как-то раз, один познакомившийся со мной священник вызвал меня из барака и предложил с его духовными чадами пойти в кустарник, чтобы там помолиться. Был канун 1 августа. Он обещал придти с владыкой Варнавой.
Я возвратилась в барак и собралась уходить, а наши батюшки добродушно пошутили надо мной, сказав: «Наша м. Амвросия, как только появится новый батюшка, так сейчас же оказывает ему по чтение, благословения просит».
Я ушла с сестрами, которые ждали меня у входа в наш барак. Вошли в кустарник и сели на кочки в ожидании прихода батюшки и владыки. Батюшка этот был совсем молодой, но такой добродушный, доверчивый: он с таким благоговением отзывался о владыке, когда звал меня. Сестры рассказывали о владыке, что он особенно прозорливый, говорит необыкновенно, в его словах надо видеть особый глубокий смысл; вообще, он говорит много непонятного, как говорят блаженные, юродивые Христа ради: «Вот вы увидите, увидите!» И сами с таким восторгом говорят о нем: «Идет! Тише, тише! Идет, идет!»
Рядом со священником шел владыка. Он был одет в длинный белый балахон, ниже подпоясан узким ремнем. На голове круглая, высокая, полупомятая шапка, вроде камилавки. Сам пожилой, лет семидесяти, с седой бородой, резкими чертами лица, орлиным носом. Вообще, немного напоминает старца Илариона Троекуровского[265], как его изображают на портретах.
Мы все подошли за благословением. Сразу бросилось в глаза неумение держать себя и благословлять, что-то (а что, и сама не могу объяснить) показалось мне странным. В душе я укорила себя.
Батюшка и сестры пели, «владыка» молился, но сам не принимал участия в служении. И здесь мне показалось странным, что он и поклоны совершал не тогда, когда обычно полагается. Опять я себя укорила и вспомнила, что при назначении «владыки» в сан епископа, была какая-то история (хорошо ее не помню): как будто укоряли, зачем его посвящают в епископы, когда он не получил надлежащего образования. Но зато он праведный, необыкновенно духовный, за это его и посвятили, вспоминаю я.
Сестры, которые так благоговели перед ним, хотели, чтобы я пошла рядом с ним, и он что-нибудь нужное бы мне сказал. Он мне что-то много говорил, но я не поняла и потому не запомнила. Мне неловко было перед сестрами, что я не могу так восторженно относиться к нему, как они. Мы попрощались с тем, что завтра за мной зайдут, и мы пойдем сюда же помолиться.
Утром пришел ко мне сам батюшка, вызвал меня из барака и в ужасе рассказал обо всем происшедшем. В их бараке было несколько московских священников и вот, когда они с «владыкой» возвращались, московские батюшки стали говорить вслух между собой, намерением, чтобы их слышали окружающие, что между ними притворщик, самозванец, которого надо разоблачить…
На другой день рано утром увидели, что «владыка» исчез. Он ушел и когда, — никто ничего не знал. Молодой батюшка сейчас же прибежал ко мне и рассказал все это. А сам огорчен ужасно: Что будет с «владыкой», куда он ушел? Он, верно, испугался. До сих пор батюшка еще верил в него и потому так огорчился. А у него было только сомнение: вдруг какая-нибудь клевета вызвала та гонение на невинного человека?! В душе я боялась его осудить до тех пор, пока не встретила человека, который был дружен с настоящим владыкой Варнавой[266]: он рассказал мне, что, живя в Москве, владыка часто бывал у них в семье, они его чтили, и когда он скончался, они были на погребении.
Ходила я на кладбище с книжкой: там были деревья и можно было посидеть почитать, а то ведь в бараке полутемно, душно, а на улице жарко и пыльно. Перед нашим бараком был навес, но крыша исчезла, остались только одни столбы и стропила. Днем там нет защиты от солнца. Вечером мы — несколько сестер — читали там вечерние молитвы. На память об этом у меня остался рукописный молитвенник, где мои голубые чернила расплылись, потому что читали, когда шел маленький дождь.
На кладбище было тяжело: там ежедневно с утра вырывалась громадная могила, в десять-двадцать раз больше обычной. Туда весь день приносили покойников и зарывали только вечером. Кроме того на кладбище одной быть небезопасно, когда даже в городке иногда видишь: сидит какой-нибудь батюшка с мешком и чинит белье, а сапоги поставил рядом; и вдруг шпана, как их называют здесь, с удивительным проворством схватывает сапоги и убегает. Или кто-то из них ухватит шапку, а в ней зашиты деньги. Тем дело и кончается. Сколько все это горя приносит! Все живут под страхом. Особенно, когда позже стали отправлять более молодых и способных к работе, и остались только старые да малые. Здесь уж было полное раздолье для шпаны: они заняли один из освобожденных бараков и по вечерам зажигали костер, пели песни. Это напоминало разбойников, которые когда-то в таком страхе держали народ.
Иногда шпана ночью делала налет: они подкапывались под края крыши и неожиданно врывались в барак, где все спали. Это наводило такой панический страх: со сна люди не понимали, за что хвататься… Поэтому в нашем бараке решили установить дежурство. По очереди мужчины с палками стояли по часу и следили. Как приближал вечер, так становилось страшно. Начальство почему-то под конец уехало…
Наступил день Преображения. Я пошла к обедне, из наших никто не ходил. Выйдя из церкви, я попала под сильный дождь: вся вымокла, что называется, до костей. При выходе из города зашла в один дом посушиться. Напротив как раз была почта, и я зашла узнать, нет ли для меня писем до востребования. Стою в очереди. Кто-то из нашего барака увидел меня и велел поспешить: «Все ваши уложились, объявление садиться на баржу».
Я ужасно испугалась и сейчас же побежала. Правда, все уложились и даже связали мои вещи. Но там у меня деньги, которые необходимы для дороги. Я всё развязала, стала разбирать, а у самой руки и ноги трясутся: долго не могу ничего найти, сил нет завязать веревки.
Все тронулись, осталась я одна в бараке. Кое-как связала вещи, теперь надо искать носильщиков. Надо, значит, оставить вещи на произвол. Бегу в один, другой барак, но вот свободных, которые могли бы понести, нет. Уже солнце село. Какие-то две женщины, после многих моих просьб, согласились донести мои вещи до баржи.
Но когда подходили, узнали, что наши остановились в каком-то ущелье, и там сложили вещи в ожидании баржи. Еще рано. Для меня это ужасно — ведь опять надо тащить мой громадный багаж, но кому? Даже неловко стать рядом с м. Софией и другой монахиней, как будто я им навязываюсь, чтобы мне помочь. Чувствую, что они меня сторонятся: боятся моего багажа. Свой они как-нибудь дотащат вдвоем; или одна будет сторожить, а другая понесет.
Так я и встала в стороне, а вечер уже наступил, почти совсем стемнело. Нигде не вижу людей. Наши все пошли с вещами на баржу. Молюсь Богу, мне страшно, хожу вокруг, чтобы увидеть кого-нибудь… Но нигде никого… Боюсь думать о дальнейшем.
И вот два незнакомых мне до сих пор батюшки пришли и взяли мои вещи. Я села на палубе, на вещах. Как же благодарна я была этим батюшкам. Верно, наши сказали, что я осталась там одна. А на пристани видно было, как шныряла шпана. Страшно было даже подумать остаться в такой обстановке!
На палубе было хорошо, лучше чем в каюте. Тепло, приятно смотреть на небо и реку. А внизу, в темноте, многих обворовывали. Мы ехали по Северной Двине в Великий Устюг. Кое-где в селах еще были церкви, и их вид утешал нас. К концу дня мы увидали главы церквей Великого Устюга. Но подъехали не к тому берегу, где был город, а к другому. Здесь мы высадились на пустом берегу и расположились группами, в каждой группе был назначен свой распорядитель. Стали раскладывать костер и кипятить воду для чая. Мы должны были отправиться версты за три от берега, вверх, в Троицкий монастырь, где нам назначена ссылка. Поджидали подвод для вещей (на нашем этапе была тысяча с чем-то человек). Ходили в монастырь посланные и сказали, что скоро будут подводы. У кого были легкие вещи, те, взяв их на плечи, пошли пешком.
Наши батюшки и сестры, подождав до захода солнца, решили пойти с более легкими вещами. Сестры оставили около меня то, что было потяжелее, и тоже пошли, чтобы занять, если будет возможность, место получше, а меня просили, чтобы я проследила, как будут класть их вещи на подводы. Мало-помалу к вечеру все ушли. При вещах осталась я, и еще на земле около костра лежали два больных человека. Они были в жару и без памяти. Их знобило, и они бессознательно тянулись к огню. Все время надо было следить, чтобы они не сгорели.
Наступила темнота, но никаких подвод не приехало. Из монастыря возвратился посланный нашей группой и сказал, что, к сожалению, подвод никаких нельзя достать и придется остаться здесь до утра. Видно было, что ему жаль так оставлять меня. Он прошел по окрестности, принес хворосту и сказал: «Надо вам развести побольше костер, и вы его поддерживайте, чтобы было теплее».
А я только перед этим думала: хорошо, что костер тухнет, огонь будет привлекать сюда шпану, которая, должно быть, во множестве рыскает по берегу, как это обыкновенно бывает при остановках. Но теперь не противоречила; только Один Господь знает, что лучше — в темноте или при огне? Оправив костер, он смущенно попрощался со мной и ушел в монастырь, обещав похлопотать утром.
Только Господь знает, как я пережила эту ночь!
Как только забрезжил рассвет, две сестры взяли свои вещи, которые лежали около моих. Так что остались только мои.
К утру оба больных скончались.
Вскоре пришел за мной батюшка Макарий с двумя ссыльными. Упокой его, Господи (теперь он умер): он всегда был так добр ко мне и вообще ко всем.
Мы пошли в гору к монастырю. Это было 6 августа. Помню, в ограде было два больших храма, один в два этажа. Часть каменных монастырских построек, прочных, со сводами, еще сохранилась. Постройки были старинные. Однажды, уже в мою бытность, сюда приезжала комиссия от Архангельского общества, говорила о сохранении этого монастыря, как археологической древности. Но пропустить эту комиссию в храм не разрешили, так как в нем были сыпнотифозные.
Наши располагались в храме наверху. Пришлось идти по лестнице со всеми вещами. Вещи люди поставили в головах, а сами лежали прямо на полу. Сестры освободили мне местечко между ними.
Весь пол храма был сплошь занят лежащими людьми. В ограде то тут, то там, около деревьев размещались группами люди и готовили себе пищу или кипятили воду для чая. Все уголки монастыря были сплошь заняты ссыльными, так как людей было слишком много. В каждом помещении был выбран особый старший, который всем распоряжался.
В первый же день мне пришлось увидеть около ворот на крыльце сторожки полубольного человека. У него было воспаление шейных желез — последствие сыпного тифа, который он только что перенес, но еще не совсем оправился от болезни. Он остался от прежде бывшего здесь этапа. Конечно, теперь заболели все, у которых раньше не было тифа.
Поминутно можно было видеть людей больных, изнемогающих от жажды, но от слабости ничего не могущих для себя сделать. Взяв свою кружку, я подходила к группе сидящих у костра людей и просила то тех, то других налить в мою кружку воды, чтобы напоить больного. Некоторые давали, но большинство в первое время относились ко мне с недоверием и отвечали резко, вроде: «Знаем, какому больному, — для себя просишь». Тогда надо было просить у других, так как больные умоляли дать им пить.
Вечером, когда все ложились, было страшно темно, трудно найти свободный промежуток, чтобы ступить ногой; к тому же первое время света никакого не было, а в темноте пройти было почти невозможно. Когда утром вставали, лестница наша была завалена навозом и вся залита.
Монашествующие и духовные ютились вместе. Спать в храме на полу мне пришлось только одну или две ночи. Затем меня позвали в контору, там был комендант из В. Устюга — наше начальство. Он сказал: «Вы нам помогайте, как врач (из моих документов это было видно), чтобы своей подписью засвидетельствовать смерть ссыльного, и тогда уже его будут хоронить. А размещайтесь в комнатке рядом с конторой — вот здесь».
Мне страшно было отлучиться, и сразу согласиться я не могла, хотя сознавала, что там обстановка для ночлега ужасная. Но здесь я боялась оставаться одна, и поэтому ответила: «Если бы еще кто-нибудь со мною был, я согласилась бы». Они разрешили мне взять кого-нибудь из своих. Рассказала батюшкам. Они одобрили мой переход. Спросила, не хочет ли кто со мной. Одна из сестер, монахиня Алексия (из Брянского монастыря) захотела, и мы перешли.
Там, конечно, было несравненно лучше. От конторы была деревянной перегородкой отгорожена комнатка в одно окно. Нам двое нар, был столик, табуретка, а для освещения мы употребляли маленький пузыречек с керосином и зажигали фитилек.
Теперь я уже считала своей обязанностью обходить все группы этапа, а где замечала больного, старалась отделить его от здоровых. Таким образом, с позволения начальства получились отдельные палаты для различного рода больных. Пока были большей частью дизентерийные. Главное, больные просили пить. Теперь мне помогала м. Алексия. Она приносила и кипятила воду, а я разносила по своим больным. И пока кое-что было из лекарств, раздавала им. У каждого были свои нужды, и так как им не к кому было обратиться, то они говорили мне. И вот, пойдешь что-нибудь отнести, а по пути встретятся больные с бесконечными просьбами: приходится задерживаться, и когда еще дойдешь до места!
Утром в контору приезжал комендант из В. Устюга. Я где-нибудь у больных, а он, как войдет, сейчас же кричит мою фамилию. Надо было подать ему записку: сколько умерло, сколько заболело. К тому же, я стала просить чем-нибудь помочь мне — привезти сахара, белого хлеба, молока, чтобы дать больным. Черный хлеб нам давали.
Комендант был ничего, видно, добрый человек, хотя по необходимости он резко говорил. Но на мои усердные просьбы он смилуется и скажет: «Ну, я вам пришлю сахара, белого хлеба и молока, только прямо в вашу комнату».
И это было правильно, так как, если я сразу не выйду к подводе с продуктами, то старшие (начальство наше) встретят подводу и отольют себе от этого малого количества молока, которое предназначалось больным. Поэтому, завидя подводу, мы с м. Алексией шли скорее ее встречать.
Иногда комендант скажет, как бы проверяя нас: «Уж очень вы заботитесь о ссыльных!»
«Ну, как же иначе, когда я сама такая!»
Эта пища для такой массы больных была каплей в море. Но и то слава Богу! Хоть по кусочку сахара дашь всем больным и некоторым белого хлеба по кусочку и по полстакана молока.
Дизентерия была ужасная. При голодном желудке человек не переносил болезни. В день умирало несколько человек. А когда вскоре добавился тиф, то стало умирать десять-пятнадцать больных.
А каково при такой болезни быть в одном и том же белье! Стала я и об этом просить. И вот, уже под конец, склонились на мою просьбу и выдали белье. Мне выдали мыло, м. Алексия наготовила воды и стала обмывать их, так что можно было надеть чистое белье.
Как благодарны были люди! Хотя они и умирали, но были утешены, что о них заботятся. Некоторые давали адрес и просили сообщить их родным, когда умрут.
Помню, один больной, интеллигентный, подозвал меня и спросил тихонько: «Что, если бы я выпил литр водки, умер бы я?» Он очень страдал, ему хотелось умереть.
Я стала уговаривать его: «Вам уже немного осталось жить, умоляю вас, употребите эти несколько оставшихся часов на подготовку к вечности. Вам осталось немного потерпеть, а там вечность…»
В конце концов, он пообещал терпеть, сколько ему Господь назначил, и дал мне конверт с адресом своей сестры, чтобы я, когда он скончается, вложила туда извещение о его смерти. Я так и сделала. В тот же день, кажется, он скончался, и я отправила письмо с кратким извещением о смерти. Через несколько дней я получила ответ от нее с просьбой подробно описать последние дни жизни брата. Конечно, я написала, что знала.
До поздней ночи приходилось спешно обходить все помещения, где могли оказаться больные. Их надо было отделять, хоть сколько-нибудь оберегая других от заражения. Когда прибудут новые ссыльные, и я замечу их, то спешу к ним, чтобы поместить в более или менее безопасное место.
На минутку присела я на скамейку, где сидели наши батюшки, и они сказали мне, что сейчас принесли в мертвецкую (каменный обширный погреб) нашего дьякона, который когда-то был с нами в сарае.
Под вечер запрягали лошадь и накладывали покойников на одну телегу — человек по пятнадцать и более. Если я могла улучить время, то шла провожать их на кладбище, чтобы хоть там помянуть их. Везли их два человека, большей частью из шпаны. Им отдавали за погребение одежду умерших.
Сначала я делала это сама, когда могла, а потом уполномоченный, в один из своих приездов к нам, сказал мне, чтобы кто-нибудь провожал покойников до могилы, пока не зароют, а то на могильщиков полагаться нельзя, и чтобы народ окрестный не смущать небрежным погребением.
Некоторые из ссыльных иногда пробирались в церковь, которая находилась верстах в трех отсюда, на самом берегу, напротив В. Устюга. Тогда я передавала записочки о упокоении умерших. Но, к сожалению, не всех записывала: уж очень много их было. Прости меня, Господи! И как я жалею, что не сберегла списки умерших, чтобы потом на свободе поминать их.
В наш этап был помещен и петербургский профессор из Космической Академии — А.П. Машков. Мы с ним познакомились. И теперь он предложил мне помогать. Я очень обрадовалась, так как больных — масса, и при всем желании одна я не в силах что-нибудь сделать для облегчения страданий самых тяжелых из них. А с его помщью могла хотя бы впрыскивать им камфару. Все больные лежали на полу. Он, как более молодой, мог, стоя на коленях, делать впрыскивания, а я ему готовила шприцы и иглы. Так у нас проходили целые ночи.
Часто за какие-нибудь провинности шпану засаживали в холодный погреб, рядом с мертвецами. И вот, пробегаешь мимо их решетки, а эти несчастные, полураздетые (несмотря на холод и сырость) протягивают руки и умоляют дать им хлеба или еще о чем-нибудь просят.
К ним иногда сажают и обыкновенных ссыльных. Например сидел недолго один священник. Его надо было удалить от более состоятельного протоиерея, чтобы «освободить» последнего от часов, хорошей одежды и денег. Вскоре протоиерей скончался, и священника выпустили.
Вместе с православным духовенством там было два католических ксендза. Я о них старалась заботиться, как о своих. Все были дружелюбно настроены друг ко другу.
Стали говорить, что скоро наш этап отправят дальше. Приехала комиссия, состоящая из врача-женщины и фельдшера, и распорядилась, чтобы заболевших не отправляли по этапу, а оставили здесь. И еще: чтобы у отъезжающих волосы на голове были острижены. Для этого насилия не применяли, а распустили слух, что ссыльных везут домой, и для отправки надо быть остриженными. Наши Оптинские батюшки не пошли на это и не остриглись.
Всем ставили термометры. В этом гнезде заразы трудно было остаться незараженным кому-либо, кроме тех, кто раньше перенес сыпной тиф.
У батюшки Феодота оказалась температура выше нормальной, видно было, что он уже заболевает, но он просил скрыть, что у него повышается температура[267].
[259] Акафист Преблагословенней Владычице нашей Богородице и Приснодеве Марии (Благовещению), икос 11.
[260] Имеется в виду еп. Гермоген (Долганов), см. примеч. 63. В июне 1918 г. арестованного владыку перевезли в Тюмень. 15 июня, в 10 часов вечера, его и арестованного священника Петра Карели большевики посадили в трюм парохода «Ока», который пошел вниз по реке в сторону Тобольска. Около полуночи был сброшен в воду о. Петр, а в половине первого ночи убийцы вывели на палубу святителя, который до последней минуты молился. «Когда палач перевязывали веревкой камень, он кротко благословил их. Связав владыку и прикрепив к нему на короткой веревке камень, убийцы столкнули его в воду. Чудо и особое промышление Господ сопровождали священномученика и после кончины. Честные останки его были вынесены на берег реки и 3 июля обнаружен крестьянами села Усольского <...»> // Иеромонах Дамаст (Орловский). Мученики, исповедники и подвижники благочестия Русской Православной Церкви XX столетия.....Кн. 2. Тверь, 1996, с. 174-175
[261] Иеродиакон Петр (Драчев, впоследствии схиигумен Павел, 1888-1981) — родился в г. Елец. В 20 лет поступил в Иоанно-Предтеченский скит, исполнял послушание садовника, был учеником старца Варсонофия. После закрытия Оптиной пустыни жил в московском Даниловом монастыре. В 1929 г. был арестован и отправлен в архангельскую ссылку, в Пинегу. После освобождения служил в Туле. В 1938 г., спасаясь от ареста, уехал, жил в маленькой деревушке. Принял схиму в Почаеве. После войны до своей кончины служил в с. Черкасы, Ефремовского района, Тульской области. См. о нем: Монахиня Мария (Добромыслова). Жизнеописание оптинского старца Никона. Козельск, 1996, с. 389, 395, 398, 400-406, 413-420, 424-427
[262] Пс. 145; 3, 5.
[263] Пс 24, 3; 68. 7.
[264] См. примеч. 97.
[265] Старец Иларион (в миру Иларион Мефодьевич Фокин, 1774-1853) — подвизался в затворе в селе Троекуровское (с 1824 г.), где основал Троекуровскую женскую общину (впоследствии монастырь).
[266] Очевидно, имеется в виду еп. Варнава (Накропин) — б. епископ Тобольский и Сибирский (с 7 марта 1917 г. находился на покое), умерший в Москве в 1924 г.
[267] На этом обрывается текст воспоминаний м. Амвросии.
Комментировать