Array ( )
Рассказ специалиста по японской культуре <br><span class=bg_bpub_book_author>Виктор Мазурик</span>

Рассказ специалиста по японской культуре
Виктор Мазурик

Часть 1

Здравствуйте, в эфире передача «Мой путь к Богу» – о тех людях, которым на их пути к вере пришлось многое переосмыслить. О том, что движет этими людьми, что дает им силы на их пути, мы беседуем с нашими гостями. Сегодня у нас в гостях Виктор Петрович Мазурик, доцент Института стран Азии и Африки, специалист по японской литературе. Виктор Петрович, по традиции мы начинаем с предыстории. Расскажите в двух словах о том, как ваша семья, ваш фон, на котором Вы формировались с детства – относилась ли она к вере или не относилась, насколько это вообще повлияло или не повлияло на Ваш путь к Богу?

– Мой случай можно считать типичным для человека моего возраста, жившего в Советском Союзе. Для современной молодежи это уже все экзотика прошедших эпох, они себе с трудом представляют, что это была за страна. Это было выдающееся мощное государство, с удивительными такими проектами историческими колоссальными, попытка построить общество без классовых противоречий, попытка развить науку новую прогрессивную, новую культуру, основанную на гармонических отношениях людей, не противопоставленных друг другу имущественными интересами. В этом много было симпатичного, но там всегда не хватало, нам всем недоставало чего-то, что мы сами не могли определить точно, что это такое. Какая-то неправда чувствовалась – маленькая или большая, она удивительным образом всплывала в разных мелких деталях и даже в каких-то очень серьезных идеологических документах, особенно под конец существования страны мы это уже ощущали просто почти физически, этот уровень.

Я родился в Сибири, это, правда, Западная Сибирь, не так далеко от Урала, район весьма индустриализованный, это продукт индустриализации тридцатых годов, а второй толчок ему дала Великая Отечественная война. Родители мои оба металлурги. Отец – инженер Кузнецкого металлургического комбината, он был заместителем начальника крестопрокатного цеха, война его и забросила в Сибирь, где он с моей мамой познакомился – женщиной из крестьянского рода. Она, конечно, получила в детстве крещение. Отец тоже, конечно, был крещен, его предки с Украины, и там даже какие-то польские следы есть, но это было крещение, тогда же младенцев крестили, и эта традиция сохранялась еще до конца двадцатых-тридцатых годов, когда это еще не было никакой сложной проблемой для нашего общества. Но мама со мной почти не говорила о вере, о духовных вещах, тем более отец – член партии. Они не были такими атеистами, идеологически подкованными, воспитанными, просто они относились к религии, как многие советские люди, как к чему-то, что отступило уже в историю культуры, не очень актуальному, не очень важному в данный момент. Они были очень занятыми людьми. В мое поколение никто не занимался специальным воспитанием, не говоря уже про каких-то там репетиторов, это была эпоха еще дотелевизионная, поэтому мы в основном развлекались во дворе, читали книжки, и так далее. Я слышал очень много о Боге от своей бабушки, которая, родившись тоже в православной семье крестьянской, перешла под влиянием, как я сейчас понимаю, очень интенсивной протестантской проповеди, в протестанство. Сибирь – это русский Новый свет, так сказать, это зона открытий всяких, проектов, утопий, это место ссылки вольнодумцев, сектантов, людей вообще необычных. Туда, надо сказать, еще в советское время довольно активно проникли миссионеры американские с проповедью разных толков протестантизма: пятидесятники, баптисты и так далее. Бабушка у меня была представителем евангелическо-баптистского христианства. Она мне вечером вместо сказок русских народных рассказывала новозаветные притчи, о ветхозаветных персонажах (я более или менее со слуха всех знал), и напевала мне мелодии на русском языке, которые потом я с изумлением узнал в проповедях американских баптистских проповедников, которые в 90-е годы вещали у нас с телеэкранов на стадионах. Меня не очень удивляло, что в нашей семье было, например, Евангелие, была Библия с Ветхим и Новым Заветом. Меня немного удивляло то, что это отпечатано где-то там в Сан-Франциско, в Нью-Йорке и так далее. Я прошел обычную школу советского ребенка: был октябренком, пионером, комсомольцем.

Надо сказать, что с каждой стадией возрастной формировалось уже сознательное отношение к этим всем вещам. И вот наступил весьма драматический момент для меня, такой переломный: вступление в коммунистическую партию. Из-за изменения места работы отца – его перевели на работу в Москву по его же специальности, я, приехав сюда, закончив здесь 10 класс, вообще как-то не очень даже задумался о том, куда поступать, я не очень хорошо знал, какие даже вузы есть в Москве. Знаете, это легкомыслие возраста и времени было. Мы в свое время, в советское время, жили с уверенностью, что наше будущее как-то определено и оно будет развиваться от хорошего к лучшему, и что мы рождены для счастья, как птица для полета, и так далее. Никто как-то не раздумывал серьезно о выборе пути. Я даже сам не сразу понял, почему я выбрал филологию, в то время как у меня все в семье были технари. Два моих брата – младший и старший, оба заканчивали физтех, потом старший там преподавал, потом работал в вычислительном центре Академии наук, и они надо мной все время посмеивались, говорили: ну, у тебя мозги не очень, поэтому ты в филологию и пошел, что для математики уже не годишься. Но это не совсем, по-моему, справедливо, я всегда пытался оправдаться. Я помню, как я перешел от математики к литературе и стал интересоваться литературой в школе – вот это я точно помню, честно могу, не покривив душой, об этом рассказать. Во-первых, я очень увлекался математикой, участвовал во всех олимпиадах городских, и я помню, что решение задач математических было для меня такой же захватывающей авантюрой, таким приключением, как чтение детективных романов. Я до сих пор помню ощущение радости, когда находишь вот этот нужный ответ. Но потом я стал замечать неприятную одну вещь: у меня не сходились эти ответы, и с разочарованием обнаружил, что я решаю правильно, но по рассеянности цифры пишу другие. В девятом классе, когда я учился еще в Сибири, впервые был введен Достоевский в школьную программу – вот это был поворотный пункт, он сработал, правда, не сразу. Сразу это было вот что: я не понял, что произошло, я прочитал «Преступление и наказание» и со мной что-то такое случилось. Я симулировал болезнь, будто бы у меня температура поднялась, я не ходил где-то около недели в школу и залпом прочитал все основные романы Достоевского (сейчас я с такой скоростью читать не умею давно уже), и на меня это произвело очень странное впечатление. Я не могу сказать, что я проникся идеями Достоевского или его художественным методом полифонического реализма, как Бахтин его назвал, хотя можно с этим спорить. Но я почувствовал погружение в какой-то другой мир, и притом в некотором роде более реальный, чем тот, в котором живу я. Было такое впечатление, что я бочку рома какого-то пиратского выпил, не закусывая, и я как в тумане каком-то ходил некоторое время, а потом забыл про это. Но когда спустя два года стал вопрос о том, куда поступать, я уже точно знал, что поступлю на филологию. Выбор Японии был случайным: просто в этот институт (тогда он назывался Институт восточных языков) на месяц раньше сдавали экзамен, там было филологическое отделение. Мы со старшим братом проходили по тогдашнему проспекту Маркса (ныне улица Моховая), и он показал на вывеску, а там было такое объявление об экзаменах вступительных: «Смотри, здесь на месяц раньше экзамены, тут есть филологическое отделение, почему тебе не попробовать сюда как эксперимент? Получится – получится; не получится – можешь еще попробовать куда-то». Я подал документы и прошел – правда, на краешке возможности.

– В то время Вы просто были обычным молодым советским человеком, эти проповеди бабушки на Вас, на Ваше мировоззрение особого влияния не оказали.

– Я помню, знаете, эти беседы в духе для «Мурзилки» или для «Крокодила». Я бабушке говорил: «Бабушка, люди уже в космос полетели, а ты говоришь о каких-то таких сказочных мифологических вещах!» Она говорила: «Попомните еще, дети, вот будет, когда-то вы все это оцените по-другому…» Нет, когда я был комсомольцем, когда был старшеклассником, и потом, для начала, студентом, у меня не было времени просто об этом думать, честно скажу, потому что было очень много актуальных всяких проблем. Я в это погрузился с головой, вот просто прямо «бульк» – и там растворился. Надо сказать, что школа была очень мощная, нам преподавали носители языка и культуры, и двуязычные люди, люди с удивительной судьбой совершенно. О своих сэнсеях я мог бы рассказывать с утра до вечера. Мы прикоснулись к культуре, совершенно на нас не похожей, и это было удивительное совершенно открытие. Потом, закончив этот институт, вот так получилось, что моя преподавательница Ирина Леоновна, переводчик средневековой и современной японской литературы, замечательный тоже совершенно человек, – она ушла на пенсию как раз в тот год, когда я заканчивал институт. А не было никого, кто готов был бы вот эту вакансию занять, и мне пришлось без всякой подготовки, честно говоря, был не готов, я не думал о педагогической карьере, мне хотелось в каком-то НИИ читать книжки, что-нибудь писать. Но жизнь по-другому судила. Мне пришлось преподавать историю японской литературы. Начал я с древности и средних веков. Скажу сразу, что, когда в 90-е годы уже зашаталось все у нас в системе образования, университет стал испытывать огромные трудности, у нас просто ушло целое поколение преподавателей, а молодежь не хотела идти на эту должность мало оплачиваемую, как и по сей день, и очень сложную. И поэтому мне пришлось преподавать всю литературу вплоть до сегодняшних дней, что и сейчас приходится делать, что неправильно совершенно, потому что средневековая литература, будь то в Японии или в России – это не просто литература другого периода, она представляет другую культуру совсем, чем то, что мы имеем сегодня в России.

– А как случилось так, что попали уже в Японию, потому что ведь не все же преподаватели непосредственно отправляются надолго туда?

– В советское время не было с Японией никаких учебных контактов, не было стажировок, первая стажировка появилась через год после моего завершения. Мы даже шутили между собой, что вообще никакой Японии не существует, что это миф и легенда. У нас такая была, знаете, студенческая шутка, в злодейском фольклоре ходила, что Япония – это спецпроект каких-то спецслужб, которые переодевают наспех наших среднеазиатских сограждан и проверяют наши реакции на разные всякие там вещи. На нас производил впечатление кинематограф японский. Куросава, кстати, был один из тех, кто может быть косвенно повлиял на мой выбор, когда я уже среди языков выбирал. Я ничего не знал об Иране, об арабских странах – ну, сказки «Тысяча и одной ночи» слышал краем уха, а вот Япония… Я видел фильм «Расёмон» Куросавы, который произвел на меня очень сильное впечатление. Я читал гениальные переводы Мацуо Басё Веры Николаевны Марковой, и они тоже какой-то, видимо, след оставили, поэтому, при прочих равных условиях, я просто вот так, методом «тыка», выбрал Японию как такую экзотическую страну, о который мало знал, но, тем не менее, что-то привлекательное было.

А как поехал – ну, первые мои поездки были такие рабочие, деловые. Я ездил в качестве переводчика, в качестве консультанта разных организаций: Комитета молодежных организаций, потом министерства культуры.

– Переходя к Японии, хотелось бы о впечатлении, когда Вы уже столько лет готовясь, изучая Японию, все-таки оказались в ней. Для всех, с кем я общался, все равно разница между тем, что ты себе навоображал, изучая, и тем, что оказалось на самом деле, оно есть как в плюс, так и в минус, но в любом случае все равно всегда оказывается немножко не так, как если ты вне этого. И знакомство уже там с православной Церковью, чтобы Вы осветили.

– Ну, что же, попытаюсь вспомнить, в какой последовательности это все было, хотя память нас часто подводит, подсовывая нам некий современный вариант. Буддисты, например, считают, что никакого прошлого вообще нет; некоторые конфессии буддизма считают, что есть только актуальное настоящее, а будущее и прошлое – это такие, в общем, виртуальные времена, гипотетические тайники, тени, отбрасываемые настоящим. А на самом деле, если бы мы на машине времени перенеслись на пять минут в свое же прошлое, мы себя там не узнали бы, потому что мы были совершенно другим существом, из других дхарм состоящим. Я всегда привык даже собственной памяти не очень доверять, поэтому постараюсь быть как можно более точным.

Первое впечатление о необычности – это климат, конечно. Я – человек, выросший на матерой земле, так сказать, посреди Сибири, с сухим таким климатом, с очень холодной зимой и очень жарким летом, но и то, и другое легко переносится, потому что это не влажное. А в Японии, выйдя из здания аэропорта, я просто почувствовал себя в сауне некоей такой, тем более летом была первая поездка. Знаете, влажная такая парилка, она дает запахи, вот в этом влажном воздухе, разогретом, разогреваются по-другому все растительные запахи: травы, деревья, тем более, что там набор трав и деревьев совершенно другой, чем у нас. И некоторое время в таком состоянии, как в некоем аквариуме движешься. Потом я все-таки сначала попал в мегаполисы эти пресловутые – там, Токио и Йокогаму, которые сливаются фактически вместе на равнине Канто. Меня потряс совершенно ритм жизни. С одной стороны, скорость ее; а с другой – несомненно более отлаженность этой жизни, которая развивается как идеальный часовой механизм, где скорость колоссальная, больше чем у нас, но она не ощущается как скорость. Она ощущается, просто, не то чтобы с какой-то восточной флегмой – нет, деловая такая, нормальная ритмика вещей, событий, но которые просто настолько пригнаны, прилажены друг к другу эти действия, что ты не воспринимаешь это как какую-то гонку, вот это удивительно. И это качество, которое, как и многие другие японские качества, сначала очень нравятся нашим людям, они просто очарованы этим, насколько все вот предусмотрено. У нас говорят «знал бы, где упасть – соломку подстелил», в Японии где бы ты ни упал, там везде соломка. И ты сначала даже как бы не веришь этому всему, а потом ты начинаешь этим восхищаться, но по прошествии некоторого времени (у каждого человека этот порог времени индивидуален) возникает прямо противоположная реакция такого раздражения, напряжения, вплоть до аллергии почти физической, когда уже у людей начинаются эти истерики. Потому что им кажется, что ты попал в какой-то механизм, спецпроект, у тебя считывают мысли, ты хочешь что-то сказать, а тебе предугадывают то, что ты хочешь сказать, это кажется даже жутковато, в общем, и ты теряешься. Потом тебя это начинает расстраивать, как слишком отлаженная, слишком регламентированная жизнь, ты себя ощущаешь все время какой-то занозой в этом обществе, каким-то чужаком, который под стеклянным колпаком в роли гайдзина – это даже не иностранец, a гай – это внешнее пространство, один человек, или он человек из какого-то внешнего пространства космического. Тебе прощают разные огрехи, незнания сложного японского этикета, потому что ты не просто гайдзин, ты бака-гайдзин – дурак-иностранец, короче говоря. К тебе относятся сверх предупредительно, вежливо все, но это начинает утомлять, потом раздражать, потом вызывает бешенство у многих наших людей.

Я начал понимать следующую вещь: те многие годы, которые я Японией занимался до этого, не научили меня главному. Я сталкивался и продолжаю сталкиваться со стереотипным, неправильным представлении о Японии: либо неадекватно негативным и совершенно несправедливо негативным, либо также неадекватно фетишистским таким, мифологически позитивным. Это либо представление о том, что японцы не совсем развитые homo sapiens, и что у них все построено не на обучение, как у нас, а на дрессировке, что это какие-то роботы, как их назвал кто-то из американских корреспондентов в 70-х годах, – экономические животные и т.д. и т.п. А с другой стороны, что это нация какой-то запредельно утонченной философии, эстетизма такого, что они все какие-то панэстеты, и что у них ни слова в простоте не говорится, и все такое. Ни то, ни другое неверно абсолютно, причем неверно в основе своей. Проистекают оба эти взгляда из одной неправильной посылки. Представляем мы себе, что картина мира – причем не в сознании скорее, а в подсознании у японского народа такая же точно, как у нас, поэтому она должна, по идее, вызывать такие же реакции на уровне рефлексов. А у них рефлексы другие, потому что картина другая.

Кстати, объективно об этом свидетельствует структура языка японского. Людвиг Витгенштейн просто по своей теории, что структура языка – это структура мировидения, он бы просто прямо как в учебнике это все объяснил. Язык выполняет не совсем такую функцию, как в известных нам языках: русском, европейских, он стоит гораздо ближе к действительности. При сравнении японского языка с русским понимаешь, что он растворён в потоке реального бытия гораздо сильнее, чем наш более абстрагированный, категориальный выстроенный системно язык. Если говорить о системности – вот две диаметрально противоположности: Китай и Япония. Китайцы – философы, ученые, такие гениальные семиотики, они строят системы везде, будь то стратегия войны или ремесла, или искусства – у них все теоретически просчитано и размерено. Японцы – органические эмпиристы. Для них процесс познания связан с практическим опытом жизни и с практическим опытом взаимодействия с какими-то явлениями, предметами и так далее. Это может быть вот то, о чем мечтали Рерих и многие философы Серебряного века – о живом знании, которое не оторвано от реального потока жизни, а как бы растворено в нем. Это звучит немного фантастично – то, что я говорю, но это очень просто на самом деле, это не сложнее чем то, что мы привели, это проще.

– Если вернуться к Вашему пути – Ваше попадание, вживание и такое хорошее знакомство с Японией оказало как-то влияние на Ваш духовный путь?

– Думаю, что да, хотя совсем не таким образом, как я мог бы это предположить. Если бы мне кто-нибудь рассказал о том, как это будет, я бы, во-первых, не поверил, я страшно бы удивился, и даже, может, рассмеялся. Дело в том, что объект моего изучения – это средневековая литература, а средневековье отличается от архаической древности и от современности тем, что в нем люди пытаются найти некие метафизические точки в себе внутри, в своем взгляде на мироздание, которое не зависит ни от каких привходящих обстоятельств, найти некие первоосновы, так сказать. Этим занята в равной степени и восточная мысль и западная в средние века. Тут есть типология культурных эпох вне зависимости от какой-то другой истории, учений каких-то философских, духовных, религиозных – все равно вот это есть. И вот, когда я занимался средневековой литературой, мне в разговоре со студентами приходилось использовать какие-то философско-метафизические термины. У нас, кроме христианской, никакой удовлетворительной терминологии нет, поэтому мне пришлось поневоле, с ростом какой-то профессиональной квалификации, все глубже зарываться в эти термины, начинать их изнутри раскручивать, рассказывать, смотреть, что же это такое, понимать. И это привело меня к размышлению совсем другому об истории культуры своей страны, Японии. В зеркале чужой культуры мы лучше видим свою физиономию культурную и свою необычность. И я стал замечать необычность своих реакций – не японских уже, а своих. Глазами японцев глядя на то, что происходит в России и на свои реакции, я понял, что в их глазах мы должны выглядеть гораздо более фантастично, чем они в наших. Мы можем им предъявить разные претензии, что они живут в мифологическом мире еще в значительной степени, когда эго человеческое не отделено от картины мира еще, а составляет как бы его интегральную часть, и поэтому у него взаимоотношения с частями этого мира другие, чем у нас. Они скорее похожи на некую то ли детскую игру, то ли какой-то мистический опыт или ритуал какой-то мистический, все по-другому. Но наша реальность – особенно современная российская, более фантастична, конечно, она более придумана из головы, более такая какая-то странная, случайная. Потом, когда я переводил монографию о Достоевском своего коллеги и друга большого Накамура Кэнноске, профессора Токийского государственного университета, я вдруг японскими глазами увидел Достоевского и понял, что для японцев Достоевский не столько философ христианский, сколько, знаете, японцы привыкли не вдуматься в мир, а вчувствоваться в него, практически ощупывать его всеми пятью чувствами, причем в их синергийном таком единстве. Так вот, он показал, как это делает Достоевский. Что Достоевский – это человек, который не столько в своих романах, даже там, где есть философские эти начала, у него там и разговоры его мучают, и идеи, его мучает ощущение жизни и смерти. Он, кстати, и назвал эту монографию «Чувство жизни и смерти у Достоевского», он показал, что благодаря обостренной психике, которая приводила даже его к болезненным всяким явлениям, он очень физически ощущал энергию жизни и энергию смерти, вот этот холод второго и вот это свет и тепло первого. И все его герои как бы, вот, между этими двумя полюсами – они очень напряженно ощущают эту полюсность, и отсюда вот эта захватывающая энергия романов Достоевского, он это доказывает там с цитатами, как положено литературоведу. И наконец, вот, Накамура Кэнноскэ последние четверть века занимается архиепископом Николаем Японским. Благодаря ему я втянулся, сам того сначала даже не понимая, насколько это изменит мою жизнь, в круг людей, вопросов, исследований, а это оказался целый мир, который изменил очень сильно мой внутренний, что я понял спустя только определенное количество лет, – встреча с таким выдающимся русским человеком, выдающимся по любым оценкам – будь то светским или тем более церковно-духовным человеком, архиепископом Николаем Японским (Иваном Дмитриевичем Касаткиным), в итоге привела меня в христианство.

– Виктор Петрович, мы сейчас прервемся и уже на следующей передаче продолжим нашу беседу. Я хочу напомнить нашим зрителям о том, что вы можете прислать ваши вопросы замечания и пожелания на наш электронный адрес. Помощи Божией вам, храни вас Господь.

Часть 2

– Здравствуйте, в эфире передача «Мой путь к Богу» о тех людях, для которых на их пути к вере пришлось много переосмыслить. О том, что движет этими людьми, мы беседуем с нашими гостями. Сегодня у нас продолжение беседы с Виктором Петровичем Мазуриком, доцентом Института Стран Азии и Африки, специалистом по японской литературе. В прошлый раз мы как раз остановились на том моменте, когда уже в Японии, начав с знакомства и даже перевода книги японского автора о Достоевском, Вы открыли для себя святителя Николая Японского. Примечательно, что они были не только современниками, но и встречались вместе, и каждый из них оставил у себя в дневнике запись об этой встрече. Не могли бы Вы продолжить как раз и рассказать о Вашем впечатлении о святителе Николае, когда Вы для себя его узнали?

– Действительно, Достоевский со святителем Николаем встречались, причем в очень важный момент, связанный с празднованием Пушкинской очередной годовщины и открытием памятника Пушкину на Тверской. И вот, накануне той знаменитой речи Достоевского, которая произвела такое огромное впечатление на всех современников, в которой была, на мой взгляд, объявлена некоторая русская культурная программа удивительной мощи и убедительности по сей день, Святитель Николай разговаривал с великим русским писателем, они говорили, судя по тем скупым заметкам, которые сохранились, о роли православия на Востоке, о том, как принимают японцы, как понимают православие. Поэтому для меня, знаете, Пушкин и все наше русское слово и литературное, которая в нас так мощно отозвалось; Достоевский, который был моим главным свидетелем и участником моей инициации такой литературной русской; и наконец, святитель Николай Японский, чья личность открылась мне позже всего, но зато, может быть, наиболее мощно, как я сейчас понимаю. Дело в том, что я очень многие вещи с тех пор переоценил в какую сторону: я как-то стал спокойнее оценивать события своей жизни, их значение как те вещи, которые мне казались очень трагическими, драматическими, я спокойнее стал оценивать радости какие-то – и первыми, и вторыми иногда мы слишком увлекаемся и не замечаем, что это нас часто сбивает с какого-то очень важного пути. Например, когда меня спрашивают труден ли японский язык (те, кто начинают его изучать), я обычно на это отвечаю: а он в учебе не трудный, там главная сложность состоит не столько в технических моментах – грамматике, лексике, письменности, сколько в другой совершенно ментальности, которая состоит в том, что там интуитивная часть познания мира работает гораздо сильнее. Там очень многие слова передают не интеллектуальную информацию, а такую, я бы сказал, даже не эмоциональную, a сенсуальную, какую-то первично сенсуальную. Например, японскую поэзию надо читать не головой, как мы привыкли, а всем телом, ее надо обонять, осязать, слышать на вкус, так сказать. Мы не умеем это делать, а только так можно понять главный этот посыл, главный этот месседж японского поэта. Мы привыкли читать текст как некое интеллектуальное послание, на себя оборачиваясь, это очень видишь.

Так вот, Николай Японский встретился в 1861 году – тоже удивительный год, это же год реформы крестьянской, – человек из русской глубинки, из беднейшей семьи сельского дьячка, который благодаря своим способностям и труду, прилежанию, получил блестящее образование в элитном столичном учебном заведении – Духовной Санкт-Петербургской Академии. Человек получил совершенно колоссальный культурный заряд, но самое главное, как стало ясно из его полувековых трудов подвижнических в Японии, он имел некий удивительный внутренний духовный стержень, который позволял ему преодолевать препятствия, невозможные для обычного, на мой взгляд, человека. Все гадают до сих пор: как мог человек за полвека, причем не обладая такими финансовыми людскими ресурсами, как протестанты и католики в его время, создать очень мощную миссию христианскую – свыше 30 тысяч верующих, колоссальное количество храмов с крупнейшим христианским храмом в центре столицы. И главное: как он сумел убедить японцев, а ведь история почти трехсот лет взаимоотношения России и Японии – это сплошная цепь казусов, недоразумений, курьезов каких-то мелких и крупных трагедий; а вот лишь только полвека служения Николая Японского – это светлая страница, довольно солидная, надо сказать, в истории этих отношений. Почему он это смог – то, что не могли зачастую дипломаты сделать, я уж не говорю о политиках, военных, – он сумел в годы русско-японской войны не допустить антирусского психоза в стране. Совершенно другие были отношения. Конечно, недоверие было огромное. С самого начала его появления в Японии на него смотрели как на иноземного чародея, который разлагает веру предков. Он обладал качествами, которые японцы сами к этому времени стали терять под натиском западной культуры, благодаря быстрой вестернизации, модернизации, экономической, политической перестройки. Что они стали утрачивать: они стали утрачивать то, по чему мы сейчас так скорбим тяжко в нашей стране, такие категории своей прежней средневековой феодальной дворянской культуры как честь, достоинство, ясное понимание смысла своего бытия в этом мире. Все стало распадаться на какую-то мелочь, экономические проекты, политические интриги какие-то, и в результате, в середине двадцатого века Япония руину собой представляла – не только экономическую и военную, но и духовную, надо сказать. И до сих пор мои знакомые японские преподаватели университета, филологи, говорят, что мы находимся на распутье ничуть не меньше, чем вы, Россия, потому что мы очень здорово запутались в собственных ногах и все хуже понимаем, что такое миссия Японии в мире, и что такое ее исторический путь в дальнейшем. Николай Японский попал не в благостные времена. В1861 году проповедь христианства была еще запрещена под страхом смертной казни после неудачной миссии католиков, которые слишком опасно для себя вторглись в политику и в результате привели к закрытию страны, и к истреблению христиан физическому. Это были гонения совершенно невероятные – с огромным количеством жертв, многими десятками тысяч жертв. Причем японцы увидели, что особенно ужасно было для христиан японских противоречия внутри христианской Церкви. Они увидели, как протестанты (голландцы и англичане) бомбили пушками своих кораблей замок Симабара, где последний оплот католического христианского восстания был, помогали правительству феодальному топить в крови христианское сопротивление гонениям. И поэтому японское правительство сочло, сегуны говорили, дело не в том, что как говорил Токугава Иэясу, или это Хидэёси – я не помню, кто сказал, что христианское учение само по себе неплохо и даже симпатично,так сказать, и я его уважаю, но оно плохо для нашей страны в данный момент, потому что мы видим, к чему это приводит, мы видим, какие нестроения в вашем мире, и мы боимся, что мы пойдем по пути колонии и полуколонии Китая, Формозы и так далее.

– К сожалению, это так, если рассмотреть католическую миссию в Азии в то время, это не только Японии касается. Когда католики пришли в Китай, Вьетнам, современную Корею, Японию, в Сиам, почти везде их приняли, в общем-то, благожелательно, в некоторых странах даже и разрешали проповедовать – пожалуйста, проповедуйте. Но тот момент, что они привносили политику – причем бывало так, что, например, католические миссионеры-французы боролись против испанских и португальских католических миссионеров, потому что каждый из них отстаивал интересы той стороны, которую он представлял, это все видели, и это действительно дискредитировало. Так что не только в Японии и в Китае запретили католицизм, и в ряде других стран почти везде запретили, в Корее тоже. Все это было под запретом и это является следствием тех, скажем прямо, ошибок, которые совершали католические миссионеры в то время.

– Знаете, я это говорю не в укор католикам, среди них были и истово верующие люди, и мученики веры. Но на себя хорошо оглянуться. Мы часто негласно соглашаемся с этим тезисом, что благая цель оправдывает, иногда, может быть, средства не самые такие чистые и высокие, так сказать. В результате получается, как мы говорим «хотели, как лучше» – и получается трагедия иногда, иногда недоразумение, казусы всякие. В отношениях с Россией было очень много таких казусов. Но я хочу сказать, что Николай Японский попал в очень сложное время в Японию, которое все осложнялось и осложнялось по мере всех 50 лет, пока он там был. Одним из пиков этого была, конечно, русско-японская война. Но когда погиб адмирал Макаров, подорвавшись на мине на флагманском судне, японские газеты вышли с траурными рамками и с поэмой, посвященной памяти величайшего героя адмирала Макарова. И Николай Японский, мне кажется, напомнил японцам о том, что такое самурайская честь. Кстати, если бы его поместить в сценарий фильма «Последний самурай», то знаете, он был на стороне вот того самого «реакционного» восстания дворян против этой варварской вестернизации страны.

– Так он и был, я читал его ранние заметки, он полагал, что все-таки сегуны соберутся с силами.

– Он ведь служил на севере, в Хакодате, а это был оплот вот этих японских викингов, так сказать, японских казаков – самураев. Восстание Сайго Такамори разбили, но японцы чтят его как национального героя, потому что это был последний защитник национальной чести, они считают, потому что все дальше скатилось просто в экономический проект, уже не страна, а бизнес-план вообще. Николай Японский предупреждал японцев об опасностях этого пути. Он предупреждал о росте неконтролируемого национализма – и как в воду глядел, потому что мы видели, что потом к средине ХХ века это произошло в Японии. Кстати, он точно так же предупреждал русские власти. Например, во время войны он писал в дневниках: «Бьют нас японцы – и по делам бьют», а почему это происходит? Не потому, что мы огромная империя, технически продвинутая, и маленькую, в общем, бедную, несравненно бедную по сравнению с Россией страну не можем победить. Почему? Потому что у этой страны народ, такая японская интеллигенция, что ли, мыслящий класс и правительство едины, они верят в идеалы. У нас же мы видим по поводу побед японцев радостное улюлюканье в среде нашей прогрессивной интеллигенции. И даже в церкви, – он пишет, – настроение сейчас всякого шатания, и если это не закончится, мы можем потерять страну, мы просто на грани находимся. И опять же, увы, его слова были справедливы. И наконец, он им принёс те качества, которые они стремительно утрачивали в своем самурайском сословии, три главных воинских достоинства. Первое – это терпение, преодоление себя физическое, психологическое, моральное и всякое. Второе – трезвение, то есть ясный взгляд на ситуацию в мире и на себя в этой ситуации, где ты находишься. Если у тебя такого ясного взгляда нет, то на поле боя ты легкая мишень. И наконец, третье, самое главное и самое сложно понимаемое современной молодежью – это смирение, под которым обычно, утратив фундаментальное значение слова, люди понимают такую, знаете, трусливую позицию, что я, мол, как-нибудь отлежусь тихонечко, не буду никому мешать, такой оппортунизм. На самом деле это высшее воинское качество. В чем оно состоит: в самоумалении до личностного нуля и до переливания своей личности в функцию. Самураи о себе говорили: если ты не умер до выхода на поле сражения, ты не воин, ты должен для этого мира быть мертв, как монах, ты должен быть человеком-функцией, ты должен быть живым мечом (по-нашему говоря – орудием в руце Божией), или говоря по-восточному, живым дао, вот этим вот вселенским ритмом, который через тебя должен действовать, а не ты. А это требует такого отказа от всяких предпочтений – эмоциональных, интеллектуальных, волевых, это, знаете ли, похлеще, чем любое харакири физическое. Это смирение дается только подвигом огромным.

И вот Николай Японский все эти три эти качества воинские им продемонстрировал с такой убедительностью и мощью, что как-то, знаете, все языцы умолкали, все противные аргументы затихали. Потом он еще для меня гениальный педагог, он просветитель Японии. Его ценят японцы не только православные, он считается одним из величайших просветителей эпохи просвещения. А девиз императора Мэйдзи – это просвещенное правление, эпоха просвещения на западный лад, так вот – он принес в Японию школу переводчиков, из которых вышли переводчики русских великих писателей: того же Достоевского, Толстого, Чехова, Тургенева, которые очень сильно повлияли на картину мира японцев в новое время. Он больницы строил и кадрами населял эти больницы, он очень много сделал для, в широком смысле слова, работы с культурой японской. Некоторые современные противники Церкви говорят, что задачей Церкви и науки, или культуры в широком смысле слова, они если не прямо противоположны, то они очень далеки друг от друга. Пример Николая Японского показывает: совсем не так, что через культуру можно прийти к Богу и можно через Бога прийти к самопознанию такому глубокому о себе, которое ты прежде не видел.

Я расскажу, как со мной это было. Я в основном знакомился, все мои поездки в Японию были более или менее длительные, самая длинная была год, я там возглавил группу стажеров наших из Университета Стран Азии и Африки, это был 1985 год. Уже в это время всякие перестроечные у нас начинались дискуссии и дебаты, а мы их все провели в Японии, и мы видели нашу перестройку из Японии. Это было очень смешно. Люди ходили футболках и джинсах с русскими надписями, это был последний писк моды, но самым для меня переломным был 1991 год. Незадолго до этого в 1990 умер мой отец, и вот я попадаю в Киото. Меня послали туда в японскую чайную школу Урасэнкэ, которая существует уже около 400 лет после того, как ее основал один из основоположников японского чайного действа Сэн-но Рикю, чайный Мастер с большой буквы. А что такое чайный мастер для Японии конца XVI века – это фигура типа нашего Сергия Радонежского, это абсолютный эталон духовности, в большей и гораздо степени, чем любой священник любой конфессии, которые к тому времени были в Японии: синто, конфуцианство, буддизм или уже к этому времени христианство уже проникло в Японию. Кстати, в чайное действо вошли несознательно подсознательные элементы христианской культуры. И известно, что среди чайных мастеров тайное христианство в период его запрета продолжало существовать. Так вот, в конце 1980-ых впервые приехал его 15-й потомок и провел чаепитие в Кремле. Оно всем очень понравилось, и решили основать чайный класс, как бы такой филиал этой школы, а уже к тому времени в нескольких десятках стран существовал такой филиал – правда, всегда на основе общины японской, которая жила в этих странах. У нас впервые была попытка на русской почве создать чайный класс, он существует уже 25 лет. Что такое чайное действо в Японии? Самый близкий культурный аналог – совершенно с другими, разумеется, духовными корнями и другими метафизическими смыслами – это Литургия. Если сказать о первоначальном значении слова «литургия», ведь это общее действо. Так вот, чайное действо что это такое – это идеальная модель бытия, из которой устранено все лишнее, случайное, и оставлена только насущное, вот что такое чайное действо. Аналога его нет ни в Китае, ни в любой другой стране, где чай как многообразная культурная форма разных видов чаепития утвердился еще задолго до Японии в Индии, в Китае. Но только в Японии, на базе чайных традиций, сложился вот этот пресловутый «путь чая», как они это называют, который есть один из универсальных способов познания и самопознания человека, который по центральному положению в традиционной японской культуры сопоставим только что с литургией в русской культуре. И там я, впервые столкнувшись с этим, попал в то средневековье, которое по книгам изучал к этому времени уже не первое десятилетие. И вдруг я оказался в живом средневековье. Я вынужден был в кимоно, в хакама, с веером, с бесконечными поклонами среди свитков на старокитайском языке существовать в этом совершенно другом ритме, в другом пространстве и времени. Там изменяется хронотоп, пространственно-временные восприятия во время этого действа меняются, это отдельная, очень сложная тема. Но главное, знаете, что произошло: я случайно познакомился с молодым священником, вернее, он всего на год моложе меня, мы с ним ровесники ‒ отцом Марком, дай Бог ему здоровья. Случайно на тихой улочке Муромати (а я занимаюсь периодом Муромати в японской истории, это XV-XVI века) я увидел деревянную церковь, я спросил, что за церковь, мне сказали, что это Благовещенский храм Киотовский. Войдя внутрь, я просто в изумлении застыл, потому что там был русский иконостас – а я до этого, к стыду своему, об истории православия в Японии ничего не знал. Про католиков я слышал, конечно, но в советское время нам же ведь никто, этот стыдобушка страшная. Я сейчас говорю студентам: понимаете, ведь сенсей наших сенсеев – это Николай Японский, первый системный японовед России во всех областях японской культуры, а не только в христианстве, в проповеди. Когда мне стали об этом рассказывать, для меня вдруг открылась огромная часть даже не японской, а русской истории. И я стал как-то так приходить по приглашению батюшки Марка на такие чаепития – не японские, а чисто российские, в его приход, сидел там с ним, распивал чай. Мы говорили о «Королях и капусте», о чем угодно, но как-то мы никогда не говорили о Церкви. И вдруг под конец моего пребывания, весной 1992 года он меня как-то вскользь так спросил: «А в какой церкви Вы крестились в России?» Я смутился: «Вы знаете, я вырос в Советском Союзе, и как-то у нас с эта культура уже стала слабеть, я некрещёный». И он мне каким-то деловым тоном сказал: «Русский человек некрещеный – это безобразие, нехорошо, непорядок, я вас крещу на Пасху!» Я совсем растерялся, стал аргументы приводить: «Вы знаете, отец Марк, я только Отче наш знаю, да и то только от бабушки, а вообще-то я не знаю ничего. Ну, евангельскую историю более-менее знаю, потому что без нее мировая литература, искусство – ничто, я все-таки филолог, гуманитарий». Он говорит: «Это ничего, это все приложится». Я тогда последний аргумент сказал: «Но я член партии!» Причем я был парторгом самой сложной идеологической кафедры, самого сложного идеологического факультета МГУ, там же ведь в советское время изучали кришнаизм, буддизм и всякие прочие эти «измы», которых наши идеологи как огня боялись. Поэтому, когда я заканчивал аспирантуру, мне сказали: «Шагом марш в партию!» Я сказал, что еще подумаю. Мне сказали: «Нет, нам не нужны молодые преподаватели, которые не отличаются стройной марксистской идеологией». И я ему сказал, что я член партии. Он мне сказал: «А вот это совсем неважно». Он меня крестил, причем там никого не было, в церкви были одна моя знакомая и он с матушкой, они меня крестили, и на Пасху я там стоял как какой-то пасхальный кулич. А там уже съехались со всех приходов все и на меня буквально показывали пальцем, говорили: «Вот русский, которого крестили на Пасху!» И я осознавал немножечко свое такое странное свое положение, и честно скажу, что относился к этому с некоторым такой почти недоумением и почти иронией. Я подумал: ну, странный поворот судьбы.

А потом я вернулся. Я уехал из Советского Союза и вернулся в Россию, поэтому шутили люди в этом международном чайном классе по поводу комплекса рыбака Урасима, который пробыл три дня в царстве морского дракона и вернулся на землю, а там триста лет прошло, уже никого вообще ничего похожего нет. И мы даже провели, кстати, первые в этой школе православное чаепитие «чакай», так называемое светское чайное собрание. Там вместо китайского философского свитка было написано по-церковнославянски, а по бокам на английском, чтобы иностранцам была понятно, и на японском «Слава в вышних Богу, и на земли мир, в человецех благоволение». И вот, в беседе с 15-м потомком Сэн-но Рикю я попытался объяснить, что это такая формула, которая очень подходит для духа вселенской гармонии, чайного действа. Там курились не восточные благовония, а ладан в греческой кадильнице такой, и там самовар стоял в прихожей Кузнецовской работы. Произошло это чаепитие рождественское, а после этого меня крестил отец Марк, а по возвращению в Россию я вдруг заметил, что изменилось моя жизнь, я стал другим человеком. Я даже не знаю, когда это произошло, года два или три на это понадобилось. Причем не моими стараниями, а вот как-то я пытаюсь до сих пор поймать грань эту, и не могу, и даже я не могу понять: то ли я так изменился, то ли весь мир вокруг меня, страна-то стала другая. В театре бывшем студенческом возобновился Татьянинский храм университетский. Стали выходить книги, я мог читать Иоанна Дамаскина, Иоанна Златоуста. Мы вдруг стали задним числом проходить ту часть культуры, которую недополучили в свое время в школе и в институте. Я вдруг другими глазами стал читать своих классиков: любимого Достоевского, Чехова, Толстого. Я вдруг понял, что читал их как папуас Новой Гвинеи вообще, что многие вещи до меня не доходили. И вот это для меня открыло совершенно новую фазу моей жизни, которая была уже связана с изданием, изучением дневников Николая Японского, сотрудничеством с Николо-Угрешским монастырем, со знакомством с очень многими японскими деятелями культуры, в том числе православными священниками.

– Спасибо большое, Виктор Петрович, за Ваш рассказ. Я напоминаю нашим зрителям, что вы можете прислать ваши вопросы, замечания и комментарии на наш электронный адрес. Помощи Божией вам, храни вас Господь.

 Ведущий ‒ священник Георгий Максимов

Гость ‒ Виктор Мазурик, доцент ИСАА МГУ имени М.В. Ломоносова

Видео-источник: Телеканал СПАС

Комментировать