Том XII. Начало единодержавия в Древней Руси

Источник

Том IТом IIТом IIIТом IVТом VТом VIТом VIIТом VIIIТом IXТом XТом XIТом XII

Содержание

Начало единодержавия в Древней Руси I II III IV VI VII VIII IX X XI XII Гетманство Юрия Хмельницкаго I II III IV V VI VI VII IX X XI XII XIII XIV XV XVI Церковно-историческая критика в XII веке История раскола у раскольников I II Воспоминания о молоканах  

 

Писатели, сообщающие исторические сведения о древних Славянах, согласно между собою показывают, что в тот период, когда история начала знакомиться со славянскими племенами, Славяне не терпели единовластия, оказывались неспособными к сплочению и образованию государств, до чрезвычайности любили свободу и, по причине своего свободолюбия, жили малыми общинами или республиками, не только не додумавшись до установления между этими общинами взаимной охранительной связи, но оставляя необузданный произвол ссорам и недоразумениям, которые неизбежно должны были возникать между ними. Не следует видеть в этом какого-нибудь исключительного, как бы судьбой заранее предназначенного племенного свойства. Славяне долее своих европейских соплеменников сохранили тот характер разбивчивости и первобытного натурального свободолюбия, который хотя с многоразличными и своеобразными видоизменениями в разные времена существовал везде и у всех. Ссорами славян пользовались иноплеменники, и потому славяне беспрестанно попадали в рабство, то к тем то к другим. Так проходили века за веками. Порабощение дикими или полудикими завоевателями не могло быть долговременно: по скудости условий жизни завоевателей, при всей временной тягости, оно не оставляло большого отпечатка на правах и обычаях побеждённых и покорённых. Славяне самою судьбой, без больших усилий, освобождались от иноплеменного ига, но потом легко и скоро подпадали под другое. Несчастья мало их научали. Где только Славяне были предоставлены самим себе, там они оставались с своими первобытными качествами и не вырабатывали никакого прочного общественного строя, пригодного для внутреннего порядка и внешней защиты. Только крепкое завоевание или влияние иноземных стихий могло бы привести их к тому. Шляхетская Польша, едва ли не самая чистая славянская нация, сохранившая в своём национальном характере те черты, которыми отличались славяне за тысячелетия, резко показала истории, к какому политическому и общественному строю способны прийти Славяне, предоставленные себе самим, свободно развивая свои древние национальные задатки. Польша выработала себе республику, но без тех свойств и условий, которыми может держаться республика; дала своей республике монархическую внешность, но питала постоянное отвращение к монархии и вечно опасалась превратиться в настоящую монархию. Так делалось в той славянской стране, которая менее других подвергалась насильственному давлению иноземщины. В Чехии монархический элемент был вносной, немецкий. В Сербии он явился временным продуктом византизма и не представлял ничего прочного. Но Русь сроднилась с монархизмом более, чем все другие славяне; только здесь он вошёл в плоть и кровь народа до такой степени, что русское политическое общество сделалось почти немыслимым иначе, как в образе монархии.

В науке существовало и до сих пор существует мнение, что развитие монархического принципа следует видеть во всём ходе русской истории, с водворения княжеского варяжского рода, или так называемого основания русского государства. Выводили монархию из того родового быта, в котором пребывали славяне в незапамятные времена, так что последующая эпоха царского самодержавия представлялась естественным продолжением того, что возрастало последовательно и непрерывно многие века, и весь смысл нашей политической истории, главным образом, заключается в постепенном построении единодержавного государства. Такой взгляд, с видоизменениями в подробностях, высказывали многие достопочтенные деятели русской исторической науки и, сообразно такому взгляду, они не признавали за татарским завоеванием ничего важного, ничего такого, что бы изменило наш общественный быт и наши понятия об устройстве государственного тела. Татарское завоевание, по их мнению, отразилось только разорениями и народными бедствиями; но и без татарского завоевания на Руси вышло бы тоже самое, что вышло путём непрерывного развития на непреложном основании исторических законов.

Г. Кавелин, наприм. приписывал зародыш монархического принципа особенностям великорусского племени, которое позднее других составилось из переселенцев западной и южной Руси в восточные страны, смешавшихся там с народами финно-тюркского племени, но согласно с г. Соловьёвым и он не признаёт влияния татарского завоевания на последующее устройство России. Не так это было на деле.

Начало единодержавия в Древней Руси

I

В древние доисторические времена славяно-русский народ разбивался на народцы: каждый имел своё особое название, свои обычаи, свою историю и свою генеалогию: последнее показывается летописцем о радимичах и вятичах, производивших себя от родоначальников Радима Вятка; мы думаем, что и вообще название народа на «ичи», чаще всего, означало происхождение от родоначальника. По словам нашего старого летописца, каждый из этих народцев отличался «своим нравом и обычаем»; несогласно жили они между собой, напротив, вели междоусобные войны, как показывает вражда, существовавшая между полянами и древлянами. Такая рознь славянских племён, живших на русском материке, не изгладила, однако, между ними сознания общего для всех племенного единства и оттого-то они все легко усвоили название русских. Самое время, когда возникло это общее для них название, еще не определено историей окончательно. Во времена более ясные мы застаём слово «Русь» как бы местной принадлежностью земли полян; но это слово тогда имело и более обширное значение, обнимавшее вообще все славянские племена нынешнего русского материка: так летописец, пересчитав эти племена одно за другим; говорит: «ся бо словенеск язык в Руси», и, следовательно, разумеет под этим словом всю страну, населяемую пересчитанными племенами, а между тем он писал в то время, когда Русью означали преимущественно киевскую землю. Нельзя, наверное, утверждать, что это название занесено к нам пришлыми варягами, как обыкновенно думают. Быть может, оно было нашим домашним названием и прежде, так что ещё в глубокой древности, когда славяно-русские племена не соединены были властью единого княжеского рода, уже для них существовал общий признак единения под общим для всех названием Руси. Во всяком случае, если несколько народцев могли додуматься до взаимного избрания единой власти над собою, а другие более или менее легко усваивали объединяющее начало,

то это одно показывает, что, при разности обычаев и нравов, между славяно-русскими народами было сознание их связи, склонявшее всех к единению. При такой наклонности к единству, вместе с существованием собственных нравов и обычаев в каждом народце отдельно, зародыш федерации лежал в первобытном строе общественного быта. Разумеется, мы здесь говорим о тех первоначальных признаках, которые, как ростки, указывают на будущее растение, а не воображаем себе существования каких-либо форм общественной связи, способных быть причисленными к видам федерации.

Каждый из народцев составлял уже до некоторой степени политическую единицу под названием «Земли». Слово это, в полном его значении, мы встречаем при описании покорения древлян Ольгою. Послы, прибывшие в Киев сватать Ольгу за князя своего Мала, объявляли ей, что их послала вся Деревская Земля. Таким образом, видно, что понятие о Земле, как о политической единице, совмещавшей в себе самовластие народа, понятие, которое мы встречаем развитым и укоренённым в более поздние времена, существовало и в отдалённые эпохи. Где была Земля, там необходимо должно было быть и собрание Земли; иначе, без этого собрания, Деревская Земля не могла бы посылать от себя послов; следовательно, тогда уже были веча – слово, означающее совещательное собрание земли. Кроме веча, у Земли были и начальники – князья. Впоследствии, мы ясно видим, что где была Земля, там было и княжение, а иногда и несколько княжений; тоже было и в более отдалённое время; из нашего же старого летописца мы узнаём, что еще до прибытия варягов у каждого из народцев было, кроме своей Земли, ещё и своё княжение; «Держати почаша род их княженье в Полях в Деревах свое, а Дреговичи свое, а Словени свое в Новгороде, а другое на Полоте, иже Полочане». Здесь княжение совпадало с Землёю. Какого роду были эти князья – мы не знаем; были ли то родоначальники, делавшиеся князьями по рождению и по праву родового старейшинства, или же то были князья, выбранные на совещании Земли, – летописцы об этом молчат. Едва ли есть какие-нибудь положительные признаки, по которым можно заключить так или иначе. Мы также не знаем, куда делись эти князья с их родами после прибытия варягов с их родом, и как они исчезли. Несомненно, только то, что с половины ІХ-го века, другой род, призванный извне (если только на слово верить летописным сказаниям), начинает заменять прежних князей славяно-русского материка. Подробности, с какими совершалась эта замена у русско-славянских племён, от истории ускользнули, кроме Деревской Земли.

Приёмы, с какими управляли наши первые пришлые князья, показывают, что у них не было сознания государственного начала. Власть их ограничивалась сбором дани с тех, с кого собрать было можно. Цель достигалась двумя способами: первый состоял в том, что князь разъезжал по землям и брал сколько мог; такой способ имел характер набега и грабежа, – продолжение того же, что случалось прежде до призвания варягов и что описывает летописец такими словами: «имяху варязи дань на словенех и на чуди и на кривичех»; другой способ собирания дани – посредством назначения по городам «мужей». Посланный в город, к которому тянула Земля, окружённый приведённою с ним военной силой, такой «муж» собирал дань вместо князя и отправлял её к князю, получая себе часть за труды. Вначале размер дани не был установлен; князья и их мужи обирали покорённые племена по своему произволу, и сами подвергались опасности сделаться жертвою ожесточения народа, если он потеряет терпение и восстанет на своих «мучителей»; тогдашние собиратели дани, по сказаниям самого летописца, «мучили» покорённых: о Свенельде, воеводе Игоря, говорится: «и примучи Уличи». Не только сам князь и посланные им мужи, но и княжеские бояре со своими дружинниками, по собственному произволу, ходили вымучивать дань у слабых и разъединённых славянских племён. Так дружина князя Игоря завидовала дружине Свенельда и говорила своему князю: «Свенельдовы отроки изоделись оружием и платьем, а мы наги, пойдём, княже, собирать дань; и ты добудешь, и мы». Здесь слышится такая же речь, какую услышали бы во все времена от шайки разбойников, обращающейся к своему атаману с требованием поступить так, как поступила с выгодою для себя шайка другого атамана. Способ обращения Игоря с данниками изобличает вполне разбойничий характер. Набравши дани и возвращаясь домой, Игорь рассудил, что древляне народ смирный и податливый, и задумал ограбить их побольше. Ни о каком правительственном устроении покорённой Земли Игорь не думал; он оставлял Древлянской Земле её князя, её вече и древляне невозбранно могли сотворить совещание между собой о том, как избавиться от разбойников: «повадится волк в овчарню – говорили они – вынесет всё стадо, если не убьют его». Таков был приговор их веча. Убили Игоря, перебили его дружину, точно также, как бы перебили всякую другую разбойничью шайку. Описание этого события в нашей летописи – живой образчик того, как в то время собиралась дань; и в таком собирании состояла вся деятельность власти пришлых князей над покорёнными народами. Не следует, однако, думать, чтобы такое обирательство славяно-русских народов должно было совершаться только посредством иноплеменников, и на таком предвзятом мнении выводить, что вся княжеская дружина состояла исключительно из иноплеменников. Для составления разбойничьей шайки не нужно, чтобы в этой шайке были исключительно люди иного племени, а не того, который терпит от её разбоев. Разбойничья шайка легко составляется из того же народа, который она разоряет; и если в дружине Игоря были варяги, то, конечно, были молодцы из разных туземцев и, вероятно, преимущественно киевляне, которые находились в давней вражде с древлянами, а потому наездническая алчность должна была у них соединиться с народною неприязнью к соседям. Вообще в тот век было много охотников жить насилием над другими. Это последнее свойство века подало князьям важнейшее средство распространять свою власть над покорёнными народами. То был набор военных сил, который, вероятно, происходил в большом размере, судя по частым и широким войнам с Византией. В рати Олега, по словам летописца, находились не только все известные ему народы славянского племени на русском материке, но также инородцы – чудь и меря. У Игоря, кроме русско-славянских племён, были и варяги и печенеги. Нельзя предполагать здесь чего-нибудь в роде военной повинности; звать с собою на войну было в те времена скорее честь, чем обязанность. Стоило Олегу и Игорю послать мужей и кликнуть клич, и к ним тотчас стекались радимичи, северяне, кривичи, словене, уличи и тиверцы. Летописец, заметив, что Олег вёл рать (войну) с тиверцами, скоро после того помещает этих врагов в ряду воинов, пошедших с Олегом к берегам Босфора. Те же тиверцы, которые упорно отбивались от наездника, естественно пошли с этим же наездником заодно, лишь только он указал им вдали общую добычу.

Понятно, что часто повторяемые походы на Византию содействовали сближению русских народов, участвовавших в этих походах, но до государственности было еще далеко. В период от прибытия Рюрика до Владимира напрасно искать зачатков государства. Правда, в истории мы нередко встречаем примеры, когда завоевательный дух полагал основу государственному принципу, – но когда? Когда, завоеватели, так или иначе, стремились занять края побеждённых народов, осесться в них прочно и установить какой-нибудь порядок. У варяжских князей и их дружинников, как внутри русского материка, так и в войнах с византийской империей, не было другой цели, кроме добычи. Поход Святослава на Болгарию предпринят был в таком же наездническом духе, какой руководил его предшественниками в делах с славяно-русскими народцами. Легкость, с какой Святослав променивал русский Киев на болгарский Переяславец, наглядно указывает, что варяжские князья за целое столетие власти над русскими славянами не выработали для себя на русской почве государственных взглядов и понятий. Это наездническое направление власти в ранний период нашей истории было причиною того, что эта пришлая власть не изменила древних народных обычаев и быта, не приносила с собою ничего существенно нового, и народы при благоприятных условиях, могли впоследствии развиваться на собственных началах. Земли оставались с своим самоуправлением; наездники довольствовались грабежом, где только представлялся случай; около них толпились молодцы, готовые вместе с ними поживляться насчёт кого бы то ни было. Таким образом, князья расправлялись с русскими при помощи не только варягов, но и русских: с полянами ходили на древлян, с северянами на радимичей, с кривичами на уличей или тиверцев и т. д., и со всеми ими ходили они грабить греков. Варяжские князья, владея славянскими народами, не требовали от них существенных изменений быта. Долгое время подчинённые народы, платя дань наездникам, имели своих князей. По крайней мере посланные от Игоря заключать договор с греками, были «от великаго князя русскаго и от всякое княжья и от всех людей русские земли».

Замечательно, что Ольга первая является в истории с некоторыми признаками государственности; это видно из установления дани и уроков. До тех пор не было никакого установления: брали сколько хотели. У Ольги разбойничий наезд стал заменяться подобием закона. Мы едва ли ошибёмся, если скажем, что великая княгиня Ольга поступила так вследствие знакомства с приёмами греческой образованности, которое должно было произойти после крещения. Мы допускаем это тем более, что год крещения Ольги никак нельзя отнести к году путешествия её в Константинополь, описанного императором Константином: из того же описания видно, что она была уже крещена, потому что имела в своей свите духовника, следовательно, крещение её должно было произойти ранее, может быть в Киеве, а может быть и в Царьграде, только не в тот приезд, о котором сохранилось византийское известие, а потому установление дани и уроков могло случиться тогда, когда она была уже крещена и ознакомилась с греческими понятиями о законе.

Но так или иначе, а признаки государственных действий в поступках Ольги были также исключительны и единичны, как её крещение, и не положили основания единодержавному государству на Руси. В последующие за тем времена давняя раздельность выказывается резко. При ольгином сыне Святославе, новгородцы приходят в Киев просить себе князя вовсе не так, как подданные, а как независимый народ; они грозят киевскому князю, что если он не даст им князя, то они и без него сами себе выберут в ином месте. Святослав покорил вятичей и наложил на них дань, но вятичи, скоро после смерти завоевателя, не хотели повиноваться его преемникам, должны были подвергаться новым завоеваниям и до конца ХІ-го века управлялись своими князьями не рюрикова рода: одного из таких князей, Ходоту, победил уже Владимир Мономах. В Землях кривичей и дреговичей, тотчас после смерти Святослава, появляются князья не из рюрикова рода – в Полоцке Рогволод, а в Турове Тур: то были пришельцы из-за моря; неизвестно, откуда они прибыли и каким образом уселись в русских землях, но, во всяком случае, они не были посажены князьями киевскими, следовательно, белорусский край не принадлежал последним.

Владимир открыл новую эпоху сплочения славяно-русских народов. С чужеземною помощью варягов этот князь победил и уничтожил своего брата Ярополка, истребил Рогволода с семьёй, овладел затем полоцкою Землёю, усмирил восставших вятичей и присоединил к Киеву юго-западную часть славяно-русской страны, которую оспаривали ляхи (Червень, Перемышль и другие города). Владимир, как показывает летописец, одолжен был своими успехами пришлой силе варягов, и, хотя отослал их в Грецию, когда они стали ему в тягость, но часть их оставил у себя и раздал некоторым из них города в управление. Это показывает, что киевский князь нуждался в иноземной силе для поддержания своей власти. Вятичей ему приходилось укрощать еще один раз. Взбунтовались и радимичи, но воевода Владимира, Волчий Хвост, укротил их. Способ власти над укрощёнными радимичами оставался прежний: побеждённые должны были давать дань и возить повоз (подводы). Этим и ограничивалось их подчинение Киеву.

Таким образом, и при Владимире-язычнике власть князя над подчинёнными народами продолжала иметь прежний наезднический характер. Она по-прежнему поддерживалась дружиною, составленною из разных пришельцев; кто хотел, тот и поступал к князю; кто был угоден князю, тот и возвышался перед другими. Недаром старые песни о временах Владимира Красного Солнышка приводят его богатырей из разных стран: кто из земли греческой, кто из заморья, кто из града Леденца (олицетворение северных холодных стран), кто из Галича, кто из Мурома, кто из города, кто из села, кто поповский сын, кто крестьянский. Эта дружина знала одного князя; князь её одевал, поил, кормил, ласкал: она была подпорою князю, пополняла его волю, за то и князь зависел от дружины, должен был советоваться с нею и даже потакать её своенравию и прихотям. Таким образом, дружина Владимира, зазнавшись, не хотела есть деревянными ложками и потребовала серебряных. Владимир исполнил её желание: «Серебром и золотом не найду дружины, а дружиною найду серебро и золото; так и отец, и дед мой дружиною доискались серебра и золота». Такие слова влагает летописец Владимиру, и они красноречиво изображают тогдашние понятия о власти: цель её была – добыча, а средством для достижения цели – дружина, пёстрая шайка удальцов, набранных отовсюду.

Но вместе с дружиною сила князя опиралась также на киевлянах или полянах, как на первенствующем племени, среди которого князь жил и с которым должен был делить господство над другими покоренными народами. Таким образом, мы встречаем случаи, когда князь, кроме дружины, советовался с градскими старцами, а эти градские старцы были, без сомнения, старцы всей земли русской, т.е. киевской. Этого мало; соображая тогдашние обстоятельства, мы видим, что самое принятие христианства произошло как уступка воли Киева: город этот давно уже был знаком с христианскою верою; она уже выдержала в нём борьбу с язычеством и явно брала перевес. Оттого-то в Киеве не видно ни малейшей тени сопротивления, тогда как в других Землях оно было.

Надобно мысленно отступить за несколько столетий назад, устранить все прожитое и усвоенное русским народом в последующие времена, войти в мир первобытной культуры, стать на точку зрения девственного народа, уразуметь объём его детских понятий, почувствовать то, что он чувствовал и тогда только можно сообразить, какой великий переворот приносило в Русь христианство. Целый мир новых неведомых до того понятий, связей, отношений открывался разом младенчествующему миросозерцанию язычников. Явилась церковь, такое общественное тело, о котором он не имел ни малейшего представления, с своеобразными приёмами, с новыми правилами жизни, явилась письменность, понятие о книжном знании; сверх обычая, явился божественный закон; сверх отеческого предания – нравственный долг.

Вместе с церковью явилось непременно и государство, хотя бы в младенчествующем образе; христианство без него невозможно; христианство может существовать только среди общества сколько-нибудь устроенного, и самая церковь, как благоустроенное общество верующих, должна была послужить моделью тем же верующих, чтобы стремиться к созданию у себя благоустроенного общества политического. Представлялось одно из двух: либо с христианством должен был войти в Русь новый, чуждый для неё государственный строй из того края, откуда пришла новая вера, либо те зачатки гражданственности, какие существовали в языческом быту, должны были, под влиянием христианской образованности, вырабатываться в государственные признаки. Православие не вводило в повопросвещаемый край ни чужого языка, ни чужих административных и юридических форм; оно мирилось со всякими формами, насколько они ни стояли слишком в разрезе с главными началами христианства: оно старалось только, так сказать, охристианить то, что находилось в язычестве. Таков основной дух православия; таким оно явилось и у нас. Пришедшая к нам из Греции вера создала у нас царство «не от мира сего»: церковь наша была одинакова с греческою, но формы греческой империи к нам вместе с нею не перешли. Политическая и гражданская Византия могла соприкасаться с Русью исподволь, без всякого требования со стороны вступавшей в свои права церкви не только усваивать её атрибуты, но даже и знакомиться с ними. Наше старое могло развиться, только видоизменяясь по мере сближения с христианством. На самобытную жизнь Земель церковь не нападала; правда, она всегда благоприятствовала тем стремлениям к единению, какие встречала в политической жизни, но действовала тихо, не давала толчков вперёд, а только помогала ходу того, что уже само собою, по стечению чисто мирских обстоятельств, приходило в движение. Впрочем, в самом устройстве церкви было нечто отчасти совпадавшее с тем сочетанием самобытности частей с единством целого, которое лежало в недрах стихий русской жизни. Таким образом, под первенством митрополита всея Руси устраивались епископства в главных городах земель, и о бок политической автономии земли возникала в той же земле и церковная автономия. Справедливо говорят, что нужно много времени, пока вырастет молодое посаженное деревцо. Политические и гражданские идеи, с которыми должен былъ ознакомиться русский народ после принятия христианства, не могли скоро воплотиться и окрепнуть. Власть все еще выражалась собиранием дани с подвластных народов; это продолжало быть её главным признаком, но с княжеским значением осязательнее и прочнее соединилась нравственная обязанность защищать землю от внешних врагов и творить в ней правый суд. Эта идея существовала уже и в древности, в эпоху призвания князей, если повторим, оно действительно было так, как передаёт его предание, если только слова, произнесённые новгородскими славянами и их союзниками: «идите володеть нами по праву», не вложены (как мы сильно подозреваем) впоследствии людьми, получившими уже большее развитие и знакомыми с идеей права. Но несомненно, идея эта сознавалась язычниками очень слабо и еще слабее воплощалась в жизни. Допустим даже, что князья действительно призывались для внутреннего порядка и внешней защиты: все-таки это делалось в такой век, когда люди в своих поступках соображались более с побуждениями, страстями и обстоятельствами, чем с сознанием справедливости. Понятно, что князья заботились усерднее о своих ближайших выгодах, чем о порядке в земле и о спокойствии её жителей; притом же, стечение обстоятельств и положение русского края повели к тому, что нравственное значение призвания князей с устроительными целями должно было ослабиться и даже совсем забыться в первые же времена. Мы видели, что князья стали наездниками и обирателями подвластных народов; само по себе разумеется, что их отношения к покорённым были не те, какие могли быть к призвавшим их добровольно, а впоследствии, когда число покорённых стало больше числа призвавших, отношения их к тем и другим стали одинаковы. В итоге выходило всё равно – были ли князья вначале призваны, или же они овладели посредством оружия всеми безразлично – последующие обстоятельства поставили их так, что они для славяно-русских народцев могли быть только вроде атаманов разбойничьей шайки, называемой дружиною, и более ничем. Христианство, внушая князьям вообще нравственные понятия, возродило и выдвинуло вперёд то нравственное значение княжеского звания, которое лежало в самой его сущности, как в звании правителя; принявши крещение, князь должен был почувствовать, что на нём лежит долг, что если он пользуется выгодами и почётом своего звания, за то и сам обязан понести на себе труд за других; языческий эгоизм страстей должен был, хотя бы до некоторой степени, подчиниться христианской идее служения обществу. На князе христианине возлегла обязанность употребить свою власть и значение на распространение христианства между подвластными: это представлялось ему как средство для собственного спасения души; таким образом, для самого князя явилась иного рода польза быть князем, кроме собирания дани и собственного обогащения. Князь христианин, князь распространитель христианства постоянно находился в связи и общении с духовенством; близко знакомился с церковным порядком и стал переносить приёмы церковного быта в сферу своего княжеского управления. Вот, князья познакомились с Кормчею; они должны были сообразно с нею установлять у себя степени подчинения церковному суду и указывать границы церковного ведомства; плодом этого были дошедшие до нас уставы о церковных судах Владимира, Ярослава и др. Этого мало, в Кормчей князья нашли, кроме церковных законов, еще и гражданские и из них узнали что такое было у образованных народов мирское письменное законодательство, как установлялись права, обозначавшие гражданскую жизнь, что почиталось преступлением и как преступление наказывалось. Эти «градские» законы византийских царей, встречаемые при наших старых Кормчих, правда, не были у нас обязательным кодексом, но несомненно послужили моделью законности и даже нередко практически прилагались к делу, по силе того уважения, какое в народах, менее образованных существует к народам, стоящим выше их по образованию. Вместо того, чтобы быть наездником и грабителем, христианство требовало от князя, чтобы он был правителем, судьёю, защитником и охранителем своего народа; церковь указывала ему впереди идеал главы государства. Но до этого идеала было далеко; его не допускали закоренелые нравы, понятия и взгляды народа.

II

Нет ничего ошибочнее, как воображать себе Владимира и Ярослава монархами и, хваля за мудрое строение государства, обвинять их за отеческую слабость, с какою, они, по мнению некоторых, разрушив собственную работу, раздавали волости своим сыновьям и тем раскрыли дорогу бесконечным ссорам и усобицам. Если уж приходится хвалить или порицать этих деятелей давно минувших веков нашей истории, то их скорее можно похвалить за тот раздел Руси между сыновьями, за который их порицали. Мы так думаем именно потому что этот факт приводил Русь к единству, а не отдалял её от него. Впрочем, ни Владимир, ни Ярослав не могли иметь таких понятий о единстве русской земли, какие выработались в более близкие к нам времена. Для них, как и для всех их современников, Русь, в обширном смысле этого слова, была все еще преимущественно скучением народцев, обязанных платить дань Руси в тесном смысле, «иже дань дают Руси». Куда досягало княжеское собирательство дани, там была и Русь; следовательно, Русь, могла расширяться и сужаться, смотря по обстоятельствам: по отношению к киевскому князю политический состав Руси не имел в себе ничего органически единого, кроме платежа ему дани.

Но с христианством возникало для неё другое единство – единство веры, а вместе с нею возникала потребность и единства приёмов управления, насколько вера касалась общественной жизни. Для такого-то единства раздача волостей сыновьям была не помехой, а скорее содействием. Это единство было гораздо прочнее тогда, когда по разным землям, прежде по отношению к власти, политически соединённым одним платежом дани киевскому князю, уселись сыновья этого киевского князя, чем тогда, когда бы там сидели бояре или посадники, несвязанные между собой единством рода: такие посадники со своими дружинами при первой же возможности отложились бы от Киева и в разных местах появились бы свои Рогволоды и Туры, каких мы видели у кривичей и дреговичей при начале княжения Владимира. Мы в подробности не знаем тех средств, какими не допускали до этого Владимир и Ярослав, но по естественному ходу вещей, при первой слабости киевской власти, необходимо угрожал бы разрыв плохо сшитых кусков разношёрстной ткани, чему можно уподобить тогдашний агломерат народов, плативших Киеву дань. Заметим еще, что власть Киева над Землями легче могла держаться прежде, пока всё ограничивалось только платежом дани, а затем ничего более не требовалось, – чем тогда, когда христианство породило иные требования, при которых было необходимо теснейшее соприкосновение власти с народной жизнью: распадение было неизбежно, если бы не явились события, послужившие мерами к его предотвращению. Киевская власть могла поручить воеводе Волчьему Хвосту укрощать радимичей и заставить их платить дань и возить повозы, но киевской власти не было возможности следить за механизмом управления, правосудием, распространением христианства и безопасностью отдалённых Земель; пришлось бы поверить всё княжеским боярам и передать им такую власть, которая довела бы их до значения самостоятельных владетелей, и результатом такого порядка вышло бы то, что – либо наместники отложились бы от Киева, либо Земли, недовольные ломкою старых обычаев и тягостью киевского управления, воспользовались бы слабостью последнего и приобрели независимость. Водворение князей в различных землях предохранило от опасностей того и другого рода. То, что иначе должен был делать киевский князь, управляя отдалёнными краями, то делал теперь князь, помещённый в самой среде края, далёкого от Киева, и дело его, конечно, должно было пойти удачнее, потому что круг действия был более узок. Несомненно, умножение князей в землях и городах было одним из важных средств распространения христианства, а вместе с тем и водворения начал цивилизации в русских землях. Единая православная вера, единый книжный и правительственный язык и единый для всех Земель княжеский род – вот были краеугольные камни постройки новой русской, христианской жизни, внутреннего национального единства, вместо прежней внешней связи, основанной на наездническом вымогательстве дани. Положение Земель, их извечные обычаи были таковы, что разветвление княжеского рода не приводило к возникновению независимых государств из княжеских уделов без особых новых толчков, сообщаемых жизни историей.

Православная вера боролась только с тем, что прямо мешало её распространению, не уничтожая того, с чем была какая-нибудь возможность ужиться. Славянин, получив христианство из Византии, мог оставаться славянином, не обязываясь делаться византийцем, и только свободно, без всякого внешнего натиска, заимствовал из более образованного общества то, чего не находил у себя. Древние понятия об автономии Земель и их самоуправлении продолжали существовать, не вытесняемые, как выше сказано, новыми элементами. Случилось только такое изменение: старинные наименования этнографического свойства – Древлян, Северян, Радимичей, Кривичей и т. п. стали заменяться названиями по главным городам земель. Стали говорить: Земля полоцкая, Земля смоленская, Земля русская (киевская), Земля черниговская, Земля рязанская, Земля суздальская, Земля новгородская и т. д. Перемена эта произошла, вероятно, во-первых, вследствие усилившейся тяги к городам, где, при власти киевских князей, был центр собирания дани; во-вторых оттого, что этнографические наименования не сходились в точности с понятиями о Земле, и одна и та же народная ветвь могла разбиваться на несколько Земель: так, еще в глубокой древности, при Рюрике и Олеге, кривичи были и в Полоцке и в Смоленске, но составляли два различных центра и следовательно две разные Земли.

Под главным городом состояли другие города, иначе пригороды, которые, смотря по благоприятным обстоятельствам, иногда возвышались более других и к ним тянула их собственная территория, носившая также название Земли по имени своего города: так, в Земле Рязанской была Земля Пронская, в Земле Полоцкой Земля Витебская; иногда такие возникшие Земли со своими городами продолжали пребывать частями общей Земли, иногда стремились к выделению и обособлению. Где город, там Земля; где Земля, там город. Земля – то была совокупность населения, связанного сознанием своего ближайшего пункта единения, что не препятствовало этому населению сознавать своё единство, более далекое с другими Землями. Земля была община, имевшая средоточие в городе, а при размножении князей, и своего князя в том городе. Автономия Земли выражалась часто повторяемыми в наших летописях фразами: «сошлась вся Земля, двинулась вся Земля». При понятии о Земле существовали понятия о волости и княжении. Волость не то что Земля, и не то что княжение, хотя эти понятия нередко совпадали одно с другим. Волостью называлась совокупность территорий, состоящих под единой властью, будь эта власть город или князь. Это мы ясно видим из договоров Новгорода с князьями, где пересчитываются новгородские волости, т. е. территории, принадлежащие Великому Новгороду: Вологда, Югра, Терский берег, Пермь, Двина, Волок-Ламский; все они отличаются от собственно Новгородской Земли, которая, впоследствии, является разбитою на пятины и, в эпоху независимости Великаго Новгорода, в его договорных грамотах никогда не поминается в числе волостей. Точно также Киев владел Деревскою или Древлянскою Землёю; то была его волость, но не Земля; у Киева была своя Земля, которой средоточием или выражением служил он сам. В том же смысле понятие о волости, прилагаясь к князьям, различалось от понятия о Земле. По разделении Руси между сыновьями Ярослава, сын его Всеволод получил Переславль близ Киева и Суздальскую Землю; Переславль и Суздаль составляли одну волость по отношению к князю, но не составляли одной Земли. Часто волость и Земля совпадали между собою, так что одна и та же территория была в одном объёме и волостью и Землёю. Но волостью она была по принадлежности или подчинению, а Землёю по автономии и по самоуправлению. Волость иногда совпадала и с княжением, так как с понятием князя соединилось понятие и о власти; по не всегда существовало такое совпадение; в одной волости, по её принадлежности верховному городу, и в одной Земле, по её автономии, могло разом существовать несколько княжений. Так в Киевской Земле, например, мы видим по нескольку князей разом, а, следовательно, и несколько княжений, и все они находились в одной Земле. То же самое мы встречаем более или менее во всех землях. Княжение не давало права на образование новой Земли: не потому была Земля, что там был князь, а скорее князь являлся именно там, где была уже земля. В отношении к волости тоже Великий Новгород давал приглашённым князьям города в кормление; то были княжения этих князей, но никогда не волости; как волости, управляемые ими города и территории, принадлежали Великому Новгороду. Слово «волость», означая вообще принадлежность территории, принималось также в теснейшем смысле, как часть земли или княжения, когда приходилось обозначить, куда эта часть принадлежала. Таким образом, если нужно было сказать о двух или трёх сёлах и указать к какому городу они тянули, то называли их волостями этого города; так, под 1176 годом говорится о двух сёлах Лопастне и Сверилеске, и они названы черниговскими волостями. Смысл принадлежности перенёс слово волость на частное имение князя, боярина и вообще землевладельца; и в таком-то смысле в договорах Великого Новгорода с князьями ставилось условие, чтобы князь не смел отымать волостей у мужей новгородских. В более позднее время, когда, под татарским влиянием, вечевой строй упадал, а княжеская власть возвышалась, волость означала подразделение княжений, так что каждое княжение подразделялось на волости.

Все эти единицы поземельного деления переплетались между собою, то совпадая одна с другой в своём значении, то отделяясь одна от другой, смотря по обстоятельствам, так как, в период до татар, всё подлежало случаю и стечению обстоятельств; но всегда оставалось прежнее понятие: где Земля, там должно быть вече – земское собрание; ни волость, ни княжение не условливали непременного бытия веча, хотя и часто случалось, что на вече сходились люди, составлявшие одну волость, одно княжение; понятие о вече, однако, принадлежало исключительно только понятию о Земле. Ваче было выражением автономии последней, – а не волости, не княжения.

Веча существовали в незапамятные времена. Варяжские князья не уничтожили этого коренного признака славяно-русской жизни, да и не могли и не старались его уничтожить, в ту эпоху, когда власть княжеская ограничивалась собиранием дани, понятие о подвластности только и выражалось платежом дани, когда вопрос, влагаемый летописцем одному из древних князей: «кому дань даёте» был равносилен вопросу: «кому вы подвластны?» Поэтому не удивительно, что, по принятии христианства и по разделении на княжеские уделы краёв, прежде плативших дань Киеву, мы видим полное господство вечевого начала во всех землях. К большому сожалению, наши летописи не дают нам возможности, ни исторически проследить деятельность веч, ни определить степени их значения и характера в разных землях. Тому виною характер самых наших летописей. Они по преимуществу говорят о внешних событиях и, главным образом, следят за деятельностью князей, а потому их справедливо в этом отношении можно назвать княжескими. Причину тому следует искать в том законе человеческой природы, что в обществе, в котором еще мало развито стремление к размышлению, впечатления обращаются исключительно ко внешности и исключительно останавливаются на крупных явлениях внешнего мира; князья же были органами внешней деятельности общества. Следя за рассказом наших летописцев, мы легко заметим, что их вниманию подвергались такие события, которые почему-либо выходили из уровня обыденной жизни и нарушали её однообразие. Только это наши летописцы и считали достойным записывания. Из-под пера наших летописцев едва ли ускользнула хоть одна война или усобица, как бы ничтожною она нам теперь ни представлялась, потому что каждая война или усобица вела за собою движение или перемены в течение обыденной жизни; редко, впрочем, летописец вдавался в её причины, а если и касался их, то только со стороны внешних признаков: исследование было не по головам тогдашних писателей. Летописцы замечали каждое мало-мальски поражавшее их естественное явление, затмения, метеорологические феномены, появление комет, даже сильные грозы; описывали общественные бедствия: голод, мор, пожары; но то, что составляло ряд нормальных, обычных, повседневных жизненных явлений, их мало интересовало. Наши летописцы очень скупы на известия, из которых можно было бы узнать об общественной и домашней жизни наших предков, и множество вопросов, для нас наиболее любопытных, остается и, вероятно, навсегда останется без ответа. Мы, например, знаем, что некоторые города вели значительную торговлю; но как и куда шла эта торговля, насколько те или другие обстоятельства ей благоприятствовали, какие предметы составляли её главную силу, в каком размере и кем она велась – этого напрасно станем мы спрашивать у наших летописцев; по неизменным свойствам умственного развития общества, среди которого жил летописец, он не счёл нужным ничего подобного описывать или записывать: в его голову не могла прийти и мысль, что потомкам его гораздо любопытнее было бы знать об этом, чем о мелких драках князей между собой. Мы знаем, например, что у нас были училища, были люди книжные, писались сочинения духовные и светские, были певцы, прославлявшие подвиги князей и т. д., но летописцы не сообщили нам, где и как устраивались эти училища, чему там учились, не назвали нам ни одного из древних произведений словесности, стяжавших в свое время славу. Если бы случайно не было открыто Слово о полку Игореве, мы бы, с нашими летописцами, не имели понятия ни об этом сочинении, ни о существовании Бояна, соловья старого времени. Как одевались предки наши, что ели и пили, как строили свои терема, как отправляли свои празднества – ничего почти об этом не узнаем из летописей. Даже о борьбе язычества с христианством мы узнаём кое-что из духовных сочинении старого времени, а совсем не из летописей. Неудивительно, что, при этом, летописцы не замечали и не считали нужным замечать таких обыденных и неважных в их глазах явлений, каковы, например, сходбища людей на совещания о своих делах. Для наших летописцев все это было слишком обычно, а потому не достойно записывания, так как этим не нарушалось, или слишком мало нарушалось житейское однообразие. Есть у наших летописцев места, где они простодушно отмечают целый год словами: «не бысть ничтоже». На их языке это значило: не произошло ничего такого, чтобы остановило их внимание своей необычностью. Мудрено ли, что, при таком основном взгляде на окружающий мир, летописцы мало сообщают нам известий о вечах. Они упоминали о них только тогда, когда дело шло об исключительных, нарушавших обычную жизнь случаях, в которых участвовали веча, да и тогда не всегда называли их по имени, а обозначали признаками, например: «сдумали, сдумавше» Кивляне, Ростовцы, Суздальцы и т. д. Или же просто, описывая событие, они давали знать своим описанием, что эти события сами по себе такого свойства, что неизбежно предполагают предварительные народные совещания, как, напр., видим в выражениях: «прияша, предашася, послаша»; или же представляли горожан говорящими, но приводили содержание их речи с местоимением «мы», а это само собою, по здравому смыслу, предполагает бывшее между горожанами совещание.

О вечах в Новгородской и Псковской Землях сохранились более полные и подробные летописные известия. Такая кажущаяся особенность повела некоторых к заключению, что в самом деле Новгород и Псков представляли в нашей истории исключительность, и что в этих городах развились республиканские начала, тогда как общественная жизнь в других русских городах устроилась совсем иначе. Было мнение, приписывавшее эту особенность Новгорода и Пскова влиянию иноземцев, с которыми Новгород, как известно, вёл торговые сношения. Нет ничего неосновательнее такого предположения. Стоит только взвесить положение, какое занимали приезжавшие в севернорусские города торговые немцы, чтобы видеть, как мало влияния могли они оказать на нравы и обычаи русского народа. В Новгороде, сидя в своём немецком или готском дворе, эти иноплеменные гости не имели с жителями Новгорода никаких сношений, кроме оптовой торговли, да и та не происходила ни в каком другом месте, кроме самого иноземного двора. По-русски говорить они не умели и объяснялись с Новгородцами через переводчика. Приезжавшая весной в Новгород артель ганзейских торговцев осенью возвращалась домой; эта артель носила название летних гостей; на смену ей прибывала новая артель, называвшаяся зимними гостями, и в свою очередь проживала в Новгороде только до весны. В такое короткое время иноземцам невозможно было ни научиться по-русски, ни освоиться с русской жизнью до того, чтобы оказывать на неё влияние. Притом же ревнивое и осторожное ганзейское правительство не дозволяло своим торговцам учиться по-русски из опасения, чтобы кто-нибудь не заводил с туземцами торговых сношений, выгодных только для себя и невыгодных для всего немецкого торгового общества. Избегали также посылать несколько раз одних и тех же торговцев в Новгород. Приятельских и братских отношений Новгородцев с немцами мы не видим; напротив, легко заметить постоянное нерасположение одних к другим, которое не всегда сдерживалось и проявлялось в виде обоюдных кровавых драк и убийств; иногда, по этому поводу, прерывалась вся торговля между обоими народами на более или менее продолжительное время. Немец смотрел на русского, как на грубого мужика, которого, по причине его невежества, легко надувать; немец старался держать этого мужика, так сказать, в чёрном теле; у Ганзы было предвзятое правило всеми силами не допускать русских чему-либо научиться: иначе, русские дошли бы до такого состояния, что не позволили бы немцам эксплуатировать себя в своей стране; за то и русский, в своём беспросветном невежестве, при своём племенном простодушии, позволяя себя обманывать немцам, не пропускал случая отомстить разом немцу за всё и ободрать его, как только представится возможность. Новгородские люди несравненно реже ездили за границу, чем немцы в Новгород; их посещение немецких Земель не нравилось немцам и последние старались не допускать новгородцев до таких поездок. Немцам казалось удобнее самим ездить в русские Земли и сбывать русским всякую дрянь, заранее подготовленную к такому сбыту, чем допускать покупателей приезжать к продавцам и выбирать товары по своему вкусу. Как же, при таком взаимном обращении, могло образоваться какое бы то ни было влияние одного народа на нравы другого? Да притом же, что такое заимствовали новгородцы от немцев, если бы в самом деле была возможность что-либо заимствовать от них?

Новгородский строй политической жизни не имеет подобия с устройством немецких городов, если начать сравнивать наш новгородский строй с подобным в других землях, то окажется, что Новгород, в этом отношении, ближе к древним греческим республикам, чем к средневековым немецким городам. Топографические особенности и исторические обстоятельства действительно положили на Новгород своеобразный отпечаток, по которому он разнился от других русских городов более, чем остальные разнились друг от друга; но это является уже собственно в период татарского владычества над Русью, когда в других русских Землях возникал уже иной жизненный строй, противоположный тому, какой существовал до татар, между тем как Новгород, не подвергшись вначале татарскому погрому, защищаемый от прочих русских Земель дремучими лесами и непроходимыми болотами, и, наконец, по своему географическому положению, державший в своих руках всю русскую торговлю и через то более всех богатый, оставался с старинными формами, дорожил ими, крепко стоял за них и только постепенно, мало по малу уступал силе новых форм, которые рано или поздно должны были охватить всю Русь и истребить в ней остатки старого порядка. Так как о Новгороде в период после татар мы знаем больше, чем в татарский период, то вообще, не давая себе труда вникнуть в важный перелом политического строя, произведённый татарским погромом, мы легко впадаем в ошибку и признаки позднейшего времени переносим на предшествовавшее время. Старина, составлявшая особенность Новгорода в тот период, когда в остальной Руси вырабатывался новый порядок, принадлежала прежде не только Новгороду и его меньшему брату Пскову, как особенность этих только Земель, но составляла общие для всей Руси признаки господства вечевых начал. Никакие исторические данные не дают нам права заключить, чтобы Новгород, по главным чертам своего общественного состава, в давние времена отличался от остальной Руси, более чем как позже в XIV и XV веках. Должно, кроме того, остерегаться, не относить к миру фактов того, что собственно составляет только свойство летописей. Так, о Новгороде и Пскове остались специальные летописи, которые так сказать полнеют и делаются подробными уже в тот период, когда Новгород и Псков резко отличались от остальной Руси своим строем. Известия о событиях до татарского периода в тех же летописях гораздо короче, а мы легкомысленно и без разбора готовы относить к XII и XI векам то, что говорится о XIV и XV. О многих других русских Землях: о Черниговской, Рязанской, Полоцкой и Смоленской, до нас вовсе не дошло специальных летописей. Но мы имеем местные, специальные, летописные повествования о Землях Киевской, Галицкой и Суздальской. И что же? При всех упомянутых выше качествах наших летописцев, мешающих нам узнать наш внутренний быт, легко понять, что общественный строй этих Земель был один и тот же, как и новгородский, а, следовательно, последний в своих основных чертах никак не был продуктом каких- нибудь особенно сложившихся обстоятельств, а еще менее иноземного влияния.

В Суздальской летописи под 1176 годом есть драгоценное известие; летописец проговорился, и, в противность своему обычаю замечать только необыкновенные события, высказал то, что делалось на Руси, обыденно и повсеместно во всех русских Землях. «Новгородцы бо изначала и Кияне и Полочане, и вси власти, аки на думу на вече сходятся и на чем старейшие сдумают, на том пригороды станут». Это известие XII века указывает ясно, что обычай вечевого совещания был повсеместен во всех русских Землях в одинаковой степени. Его сила и живучесть в Южной Руси подтверждается тем, что даже в XVI веке сохранялось это название в смысле народной сходки, хотя это делалось уже в те времена, когда другие условия политической жизни уже вытеснили большую часть древних понятий и наложили новый отпечаток на народные нравы.

Вообще древняя славянщина не любила точных форм; неопределённость, отсутствие ясных рубежей составляет характер славянской жизни, а русская отличалась этим в особенности. Поэтому и понятие о вече имело ту же неопределённость и под этим именем разумѣлось вообще всякое народное сходбище, как бы оно ни составилось, если только оно думало изображать собою выражение воли Земли или части Земли, сознававшей до известной степени в данное время за собою автономию. Мы сказали, что средоточием Земли был город; когда понималась Земля независимая и состоявшая из частей, из которых каждая носила в местном смысле название Земли, то средоточием такой сборной Земли был старейший город и в нём собиралось вече, выражавшее собою всю Землю; под старейшим городом были пригороды, села и волости: в каждом из пригородов могло быть также свое вече, т. е. совещание той части сборной Земли, которой ближайшим средоточием был пригород; наконец, вече, как народное сходбище, могло быть и в каждом селе, как скоро это село имело общие свои интересы и члены его имели причину сходиться на совещание о делах своего села. Но пригороды и всякие поселения в Земле зависели от старейшего города в том смысле, что части Земли, взятые каждая отдельно, зависели от целой Земли, – иначе, все вместе зависели от себя вполне: потому-то вече пригорода не имело полновластия и зависело от веча старейшего города.

III

Отношение пригородов к старейшим городам, иначе пригородных или малых веч к вечу большому в главном городе – одна из важнейших жизненных сторон в древней Руси. К сожалению, по скудости материалов, этот вопрос остается мало разъяснённым и обработанным. Мы поневоле должны допускать предположения на основании немногих данных, иногда обоюдотолкуемых. Прежде всего надо уяснить себе, что такое город и как он возник в русской славянщине?

В глубокой древности славяне жили дворами. С разветвлением семей дворы размножались. Их соединяла сначала родовая связь. Дворы, соединённые между собой, составляли сёла. Частные опасности от иноземцев вызывали потребность самозащищения и самосохранения. Это поневоле сближало и соединяло жителей отдельных сёл. Необходимы оказались центры такого соединения. И вот жители расположенных близко между собою сёл, строили укреплённые места, принадлежавшие всем им вместе, и для всех в равной степени служившие в случае надобности убежищем. Такие укреплённые места назывались градами или, по русскому наречию, городами. Вообще город означал место, обведённое оградою, напр. частоколом или плетнём, и это слово однозначительно со словом «огород». Построить город значило вначале обвести загороду. Простые загороды были в древности достаточным местом защиты и туда прятались славяне, когда слышали о нашествии неприятеля. Туда уносили они с собою всё, что было драгоценно в их простой жизни, а жилища свои оставляли на произвол судьбы: в случае разорения, возобновить их было нетрудно, при обилии лесов и несложности постройки. Естественные условия помогали защите: выбирали для городов такие местоположения, которые были сами по себе недоступны; кроме того, деревянные загороды, по надобности, обводились ещё и рвами, называемыми в древности греблями. Обычай убегать из своих жилищ в города сохранился очень долго, даже в такие века, когда жизнь значительно усложнилась; так, на Руси в XVI и XVII веках жители с приближением неприятеля убегали в город «в осаду», покидая свои жилища.

Город – место самохранения и сберегания имуществ, естественно, сделался скоро местом сходбищ и совещаний тех, которые строили этот город, а также и местом управления, когда внутренние безладицы заставили их додуматься до необходимости иметь управление над собою. Окрестность стала тянуть к городу. Естественно было желать селиться ближе к городу, чтобы в случае опасности можно было скорее поспеть в убежище, и потому-то около городов стали возникать поселения и назывались посадами. Посад становился многолюднее, чем были прочие сёла, и делался местом всяких сношений, пунктом обмена произведений или торговли. В самом городе, т. е. укреплении помещалось начальное лицо края, признаваемое жителями, тянувшими к городу, а при нём собиралась и ратная сила, державшая порядок и защиту. Так создавались города жителями кружка селений, почувствовавших сначала нужду в самозащите, а потом и в постоянном общем для них управлении. Эта совокупность селений по отношению к связи между ними носила самое простейшее название – земля, обозначая не только пространство, на котором все жили и которое все считали своим, но и тех, которые на нём жили. Понятно, что земля и город были равнозначительны: город не значил ничего кроме той же Земли, нашедшей для себя средоточие. В городе сходилась Земля, и потому словом город стали заменять слово земля, и в силу такой однозначительности вместо – Земля северская, стали говорить – Земля черниговская или просто Чернигов; вместо Земля словен-ильменских стали говорить – Земля новгородская или просто Новгород и т. д. Но Земля, как собрание людей, расширялась, захватывались новые пространства, делались выселки из старых поселений, основывались и возрастали новые. Жители новых, по месту жительства, отдалялись от своего города; трудно и неудобно им было для самозащиты поспешать туда, и вот явилась необходимость строить другие центры защиты, и они строили их; но так как они были связаны родовой связью с теми, которые строили большой старейший город, то они со своими новыми городами продолжали оставаться в прежнем неразрывном единении с городом старым, служившим общим выражением той Земли, которой принадлежали их деды и отцы и они сами. Таким образом, построенные ими новые города находились в зависимости у старейшего города и в отличие назывались меньшими или пригородами. Пригороды строились по распоряжению всей Земли, т. е. по решению веча в старейшем городе, в видах защиты Земли, обыкновенно там, где наиболее могла угрожать внешняя опасность. Иногда пригороды с их территориями населялись переселенцами прямо из старейшего города; так было, между прочим, в двинской Земле, куда переселялись новгородцы с промышленными целями; чаще же их ставили жители окрестных поселений по воле всей Земли или старейшего города. Но бывали случаи, когда из старейшего города жители выходили на новоселье, вследствие недоразумений и волнений, и тогда построенные ими новые города стремились не оставаться пригородами старого, а хотели быть независимыми. Такой пример представляет нам Вятка; эта новгородская колония никогда не хотела повиноваться своей метрополии, сделалась главою особой Земли и имела свои собственные пригороды. Были ещё пригороды иного рода: те, которые основывали князья и населяли разного рода пришельцами и переселенцами. Так поступал Владимир святой, когда строил в киевской Земле города и населял разного рода людом – и словенами новгородскими, и кривичами, и чудью. Так возникли некоторые города в северо-восточной Руси, между прочим, Владимир-на-Клязьме; къ тому же разряду следует, вероятно, отнести Москву, а на юге образчиком построения таких городов может служить Холм, основанный Даниилом Романовичем. Такие города, населённые пришельцами отовсюду, находясь на почве, принадлежавшей известной Земле, считались на этом основании пригородами старейшего города; но не связанные со старейшим городом узами происхождения подобно другим, они показывали стремление к самостоятельности, а при благоприятных условиях покушались стать выше старейших городов и сделаться главою Земли. Так-то выбился Владимир из-под зависимости Ростова и сделался старейшим городом.

Степень зависимости пригородов от городов определяется в общих чертах словами Суздальской летописи: «на чём старейшие сдумают, на том пригороды станут». Но здесь не разумелось такого рабского подчинения, при котором жители пригородов были бы не более, как безгласные исполнители воли своих господ. Пригороды должны были сообразоваться с постановлениями старейшего города не потому, чтобы старейший город был их владыка, а потому, что старейший город изображал средоточие всей Земли, и его вече было собрание не горожан, а земляков, членов Земли, которой часть составлял пригород. Если житель пригорода находился в послушании у старейшего города по своей принадлежности к пригороду, то в тоже время он был полноправный участник веча по своей принадлежности к Земле, как земляк. В таком смысле следует понимать те известия, когда, повествуя о вечах, собиравшихся в старейшем городе, летописцы говорят: «сошлась вся земля». Но встречались примеры, когда на вече в старейший город особенно приглашались для взаимной думы жители того или другого пригорода... Так, например, в 1132 году в Новгороде, по сказанию Новгородской летописи, была «встань великая в людех», и тогда были призваны на совет псковичи и ладожане. Подобное несколько раз повторялось в новгородской истории. В известиях о других краях русских встречаются случаи, когда летописец, рассказывая о вече, поименовывает города, участвовавшие на собрании Земли своей; так, под 1158 годом говорится, что «ростовцы, суздальцы, владимирцы и все» (следовательно, люди всех пригородов) собирались на вече. Под 1175 годом, участвовавшими на вече поименованы ростовцы, суздальцы, переяславцы, владимирцы. К сожалению, тут и останавливаются наши знания: при каких условиях созывались особенно жители пригородов, по принадлежности к местной корпорации на общее вече – неизвестно. Соображая вообще характер неопределённости во всех отправлениях тогдашней общественной жизни, кажется, справедливым будет предположение, что твёрдых и неизменных правил насчёт этого нигде не существовало; всё зависело от обстоятельств. Повсеместно в русских краях мы встречаем тот важный факт, что некоторые пригороды возвышались по значению перед другими своими собратьями; иные, не выходя из связи с главным городом, достигали почти равного с ними значения; иные же стремились вырваться из-под зависимости старейшего города и стать средоточием собственной вольной Земли. Таким образом, мы встречаем пригороды с большим значением перед другими: в Полоцкой Земле Витебск и Минск, в Смоленской Торопец, в Рязанской Пронск, в Черниговской Новгород-Северский, в Галицкой Перемышль; в Ростовско-Суздальской Земле в древнейшие времена являются два города, равные по значению между собою – Ростов и Суздаль, потом возвышается Владимир и из пригорода делается главным городом Земли; часть этой Земли с пригородом Тверью отделяется и делается самобытною Землёю, главою своих собственных пригородов, из той же Владимирской Земли выделяется с своей территорией, бывший пригород Москва и делается средоточием собственной Московской Земли, а потом подчиняет себе и бывший свой главный город Владимир. В Новгородской Земле Псков, бывший пригородом Новгорода, успел подняться до того, что Новгород сам признал его независимость, довольствуясь тем, что последний именовал Новгород своим старшим братом, а себя называл младшим. В тоже время, в Новгородской Земле показывал стремление к возвышению и Торжок. В XIII веке он был настолько значителен, что вступал в спор с властью старейшего города, и Новгород уступал ему. Например, в 1229 году Новгород отправил туда посадника, а новоторжцы его не приняли. Пригород возвышали обстоятельства; местоположение сообщало пригороду силу, если главному городу трудно было расправиться с ним, в случае непослушания; торговля, обогащая его жителей, давала ему весь и значение. Иначе, стремление пригорода к самостоятельности наказывалось как измена Земле. Тот же Новгород не так снисходительно поступил с другим своим пригородом, Ржевою; когда она вздумала не платить дани, Новгородцы опустошили огнём всю её волость. Много помогало возвышению пригородов особое княжение; как скоро в пригороде появлялся свой князь, то пригород через то самое пользовался большей автономией и, хотя не освобождался от зависимости старейшего города, но возвышался перед другими пригородами, не имевшими своих князей. Впрочем, вообще пригороды везде пользовались, в известной степени, автономией в своих местных делах, если только это согласовалось с интересами старейшего города. В наших летописях есть известие о таких случаях, когда пригороды составляли у себя веча и решали судьбу свою; так, в 1171 году, белорусский город Друцк выбрал себе князя Рогволода, и главный или старейший город Земли Полоцк не противился ему; в 1433 году новгородский пригород Порхов заключил договор с великим князем литовским Витовтом и Новгород утвердил этот договор.

Не должно думать, чтобы вече само по себе как сходбище знаменовало какую-нибудь верховную власть: оно было только её выражением; верховная власть по внутреннему смыслу оставалась не за вечем, а за Землёю. Это понятие о самоуправлении Земли является ещё в глубокой древности, переживает многие века, противные обстоятельства и невзгоды, уцелевает при ином государственном строе страны. Так как в глубокой древности древлянские послы говорили Ольге, что их послала Земля, так в смутное время Московского государства, в начале XVII века, московские послы под Смоленском говорили полякам, что их послала Земля с своим приговором и они сами могут быть только слепыми исполнителями её воли. Между тем, в это время Земля уже составляла совокупность тех частей, из которых каждая считала себя некогда самостоятельной Землёй, и притом уже в смысле единодержавного тела. Дело защиты отечества против поляков и восстановление престола совершилось именем всей Земли. Несмотря на самодержавную власть царей, они сами всё ещё иногда питали уважение к Земле, собирали земские думы и желали знать мысль и волю Земли, которой управляли. Только с преобразованием России на западный образец забылось значение Земли под влиянием новой бюрократии, не имевшей с Землёй ничего общего по роду происхождения.

В дотатарский период Русь только чувством, а не размышлением понимала единство своего бытия и не додумалась до какого-нибудь веча веч – сходбища всех Земель, выражения их федеративной связи. Земли, по-видимому, стремились не к соединению, к раздроблению: в Землях, как мы уже показали, возвышались города, которые со своими территориями имели, если не в настоящем, то в будущем, задачу обособления. Но зато начало духовного единения не только не умирало, а развивалось и укреплялось с распространением православной веры, при отсутствии вотчинного права в княжеском управлении.

IV

Те заблуждались, которые воображали, что древние князья были вотчинники или владельцы своих уделов, точно также, как неверно думают те, которые в деле преемства князей придают большое значение родовому старейшинству между членами Рюрикова дома. Один из талантливых писателей по русской истории, г. Сергеевич, справедливо заметил, что мнение о старейшинстве между князьями вызвано некоторыми выражениями источников, взятыми отрывочно, вне связи с другими свидетельствами тех же источников, которыми необходимо было воспользоваться для уяснения их действительного смысла, и притом частные определения отдельных договоров приняты за обычаи родового быта. Действительно, всматриваясь в дело без предвзятых заранее мнений, окажется, что между князьями не существовало никакого юридического старейшинства; кроме того, которое неизбежно указывала природа, да и то выражаемо было в неопределённых чертах, которым можно придавать теперь различный смысл. Тот князь, который был старее других по летам, назывался старейшим между князьями и имел право быть названным таким именем, а у нас стали подобные наименования принимать за нечто юридическое, независимое от возраста, за нечто такое, что давало бы этому князю право на звание старейшего даже и тогда, когда бы этот князь былъ моложе других. Понятие о старейшинстве имело и переносное значение: кого признавали сильнее, умнее и влиятельнее других князей в данное время, о том выражались, что он старее других. Наконец, было еще естественное семейное старейшинство: дяди над племянником, как брата отца и, следовательно, равного отцу, – старшего брата над меньшим, как старейшего по летам между равными; такие отношения внушали известного рода уважение младших к старшим. Случаям такого естественного в семейном быту уважения у нас ученые придавали юридическое значение. Отец, умирая, скажет сыновьям: «ты, старший брат, будь вместо меня отцом меньшим, а вы, меньшие, почитайте старшего, как отца». Такие фразы говорились повсеместно, и теперь ещё говорятся в семейном быту, но в сущности такие фразы принадлежат к разряду тех нравственных сентенций, которые беспрестанно повторяются и редко исполняются; никак нельзя выводить из них юридических обычаев или измерять ими смысл юридических событий; так точно, как на том основании, что в разные времена старики говорили: «не должно лгать, любите друг друга, не будьте корыстолюбы», нельзя полагать, чтобы те, которые слушали подобные нравоучения, исполняли их; даже и тот, кто произносил их, часто совсем был не таков в своих поступках, каков на словах. Прямое, действительное старейшинство князей являлось тогда, когда князь княжил в старейшем городе, и в таком случае насколько город, в котором он сидел, считал себя старейшим, по отношению к другому городу, настолько и князь его был старейшим, по отношению к князю, сидевшему в меньшем городе или пригороде. Таким образом, князь, сидевший в Полоцке, был старейшим перед тем князем, который сидел в Друцке или Минске; впрочем, такое старейшинство было действительным настолько, насколько последний князь лишён был благоприятных обстоятельств и не обладал смелой предприимчивостью, чтобы свергнуть с себя это старейшинство: так и поступали князья, сидевшие в тех пригородах, которые, хотя и обязаны были признавать волю старейшего города, но не всегда её признавали и при первом благоприятном для них повороте обстоятельств, стремились к независимому положению. До унижения Киева, во второй половине XII века, потерявшего своё первенство и обедневшего от междоусобий и от натисков кочевников, старейшим между князьями всех русских Земель был князь, сидевший в Киеве; пн это не давало ему над прочими князьями какой-нибудь власти и его влияние на других князей измерялось не столько его саном, сколько умом княжившей личности и умением показать свою силу. С упадком Киева, стал возвышаться Владимир в северо-восточной Руси. Ни этот город, поднявшийся недавно из пригорода, ни его князья не имели права на власть над другими князьями и их Землями. Тем не менее, однако, князья, сидевшие во Владимире, по стечению обстоятельств, были сильны и богаты, и потому, играли роль старейших между князьями, и многие из князей заискивали их дружбы и покровительства. Недаром певец Игоря выразился о Всеволоде Юрьевиче, что он может Волгу раскропить вёслами и Дон вылить шеломом. На самом деле, Всеволод был лично умён и силён, и потому его считали старейшим; а между тем за ним невозможно никакими способами натянуть родового старейшинства над другими князьями.

Право Земли и её верховная власть над собою высказывается повсюду в дотатарское время. Земля должна была иметь князя; без этого, её существования, как Земли, было немыслимо. Где Земля, там вече, а где вече, там непременно будет и князь: вече непременно изберёт его. Земля была власть над собою; вече – выражение власти, а князь – её орган. По словам летописца, в половине IX века, северные народцы говорили призываемым варягам: «Земля наша велика и обильна, а порядка в ней нет, идите княжить и володеть нами по праву»; тоже фактически повторялось в каждой Земле при каждом вступлении князя на княжение. Если призвание варяжских князей выдумано, то оно могло быть выдумано невольно, по свойству человеческой природы переносить на отдалённые времена признаки современного быта: что делалось в XII веке, то переносилось воображением на IX. На Руси сложилось такое понятие: без князя в Земле ни порядка, ни охранения, ни суда, ни правды; без князя начнется беспорядок, сильнейшие будут обижать слабейших; роды и семьи передерутся между собой; не будет единодушия ко взаимной защите; набегут чужие и разорять землю; ратная сила не будет повиноваться начальнику, если этим начальником не будет князь. Князь призван володеть, т. е. держать власть, править, защищать; но он не был вотчинником Земли. Володетъ на древнем языке совсем не значило то, что впоследствии. Князь не был государем – он был только господином. Оттого Новгород, удержавший долее других Земель древние формы быта, не хотел в XV веке назвать московского великого князя государем, а давал ему по старине только титул господина; для новгородцев государем был Великий Новгород, т. е. сама Земля новгородская; князь же был только господин, т. е. призванный володеть по праву, иначе – по воле Земли. Князя выбирала Земля потому, что он для Земли был нужен.

Мы видели, что с незапамятных времён у славян были князья, что они были и в славяно-русских Землях до прихода варягов. Киевские князья принуждали народы к дани посредством дружины, составленной из разного сброда. Прежних князей заменили в Землях князья Рюрикова рода. Сыновья Ярослава, назначенные отцом князьями в разные Земли, конечно, вначале держались там также посредством дружины, но скоро освоились с земской жизнью, а пришлая дружина слилась с местными жителями; с одной стороны, пришельцы делались землевладельцами и членами Земли, с другой – в княжескую дружину входили местные жители. Старое вечевое выборное начало вошло в прежнюю колею тем легче, что и до того времени Земли, платя киевским князьям дань, внутри не покидали старых обычаев; теперь князья, не ограничиваясь уже одним собиранием дани, а сделавшись, как мы показали выше, по христианским понятиям, правителями, судьями и защитниками Земли, сроднились с народными правами и обычаями, и при таком сродстве образовалось понятие, что во всех Землях по всей Руси должны быть выборные Землёй князья, но непременно из единого Рюрикова рода. Притом же князья умножались, и выбор был большой; трудно было отважиться где-нибудь на избрание князя из другого рода: такой князь не усидел бы, как и случилось раз в Галиче, где вокняжился Володислав, но тотчас же слетел с княжеского стола. Как только где-нибудь осмелилась бы одна партия заместить место, принадлежавшее Рюриковичу, лицом не Рюрикова дома, тотчас составилась бы другая противная партия и призвала бы князя Рюриковича; чувство оскорбления целого рода соединило бы между собою многих князей, хотя без того они жили между собой несогласно. Все они признавали в одинаковой степени за своим родом право княжить на Руси. «Мы не ляхи и не угры», говорили они, «мы единаго деда внуки». Сознавая это право, они, однако, не иначе могли получать его, как через признание Землёю – как бы ни добывалось это признание: основывалось ли оно на добровольном выборе, на полном согласии Земли, или же князя возводила одна партия, пересилившая другую, или же, наконец, князь с посторонней силою овладевал городом и его Землёй. В век, когда военная удача внушала уважение, часто бывало, что князь силой заставлял Землю признавать свою власть, и Земля признавала князя потому-что не могла сопротивляться, но таким образом, все-таки, дело решалось признанием, хотя бы невольным. Если князь и насилием получал в Земле княжение, то, все-таки, должен был, ради прочности, ладить с жителями и заслужить их расположение: иначе, при первой возможности, призывали другого князя, с посторонней силой, а его прогоняли.

Родовые отношения князей нередко принимались во внимание Землями при выборе князей, но не так как юридическое право, а как нравственное соображение, основанное вообще на понятиях о старшинстве в семейном быту; оно и было настолько сильным, чтобы вытеснить соображения иного рода. Таким образом, дядя, споря с племянником, мог подобрать себе партию, которая поддерживала его, ставила ему в достоинство то, что он был дядя – старший по семейным линиям; но также точно и племянник находил себе партию, которая ни во что ставила старшинство дяди и стояла за племянника, когда находила его лучше дяди по личным достоинствам. Уважение к старшим издавна существовало у славян; его поддерживала христианская церковь, но оно не обратилось в такой закон, перед которым должны были умолкнуть иного рода выгоды и соображения.

При рассмотрении известных нам случаев вступления князей в своё достоинство, о большой части их можно сказать, что единственным правом их было призвание или признание Земли. Мы не станем перечислять примеров такого вступления в Новгороде и Пскове; о всегдашнем господстве вечевого начала в этих двух Землях не сомневался никто; но мы обратим внимание наших читателей на прочие Земли, где, по относительной малоизвестности их внутренней истории, воображали существование иных начал, противоположных новгородским и псковским. Открывается, что везде, как в Новгороде и Пскове, власть князю давалась Землёй и зависела от неё. По крайней мере, это без обиняков можно сказать о тех Землях, о которых дошли до нас более подробные сведения. В Киеве, в глубокой древности, если нам и не рассказывают прямо об избрании князей, то мы сами видим явные следы, показывающие, что у полян было издревле прирождённым обычаем решать судьбу свою посредством веча. Так, по поводу признания над собою власти хазарской, поляне сделали это, говорит летописец, «сдумавше»; следовательно, здесь предполагается существование земской думы или веча. Во время борьбы Ярополка с Владимиром, спор между братьями решили киевляне думою; послали к Владимиру и сдали ему свой город, так что он сделался князем, вследствие признания Земли. По смерти Владимира, Святополк получил киевское княжение также по признанию киевлян: он одарил их и подкупил их; конечно, это относится к немногим знатнейшим, которые имели влияние на громаду народа; но это был путь, правда, нечистый, а все-таки, не более как путь, право же заключалось в признании Землёй.

Мы не знаем, какое участие принимал Киев с его Землёю при вступлении Ярослава: добровольно ли покинули киевляне Святополка, или поневоле должны были покориться победителю, но несомненно то, что, по смерти Ярослава, власть князей в Киеве зависела от признания Землёй, причём мало обращалось внимания, а часто и вовсе не обращалось никакого на родовое преемство князей с условиями старшинства. В 1067 году, киевляне стали недовольны своим князем Изяславом Ярославичем; они прогнали его и выбрали себе в князья содержавшегося в плену полоцкого князя Всеслава: этот князь не принадлежал вовсе к племени Ярослава, а потому ясно, что киевляне не считали себя безусловно обязанными следовать делению волостей, устроенному Ярославомъ между его потомством. Полоцкий князь оказался неспособным и бежал при первой опасности; тогда киевляне снова признали прежнего князя, шедшего против них с иноземной помощью; но они были ему верны только до тех пор, пока не ушли от него иноземные союзники: тогда киевляне опять прогнали его и пригласили из Чернигова князя Святослава Ярославича. Только по смерти последнего, киевляне признали прежнего князя, при содействии другого брата Всеволода. Когда, вскоре после того, Изяслав пал в битве, князем киевским сделался Всеволод: о мотивах вступления его летописцы не говорят ничего, но, вероятно, он сделался князем по воле Земли, а не на основании своего семейного старшинства: это мы заключаем, во-первых, из того, что князь этот прежде был любим киевлянами, а это доказывается тем, что киевляне, по его ходатайству, помирились с Изяславом; во-вторых, потому что ни перед тем, как это показалось при избрании Всеслава; ни после того, киевляне не церемонились с такого рода старшинством. По смерти Всеволода, киевляне хотели выбрать сына его Владимира, но Владимир сам уступил киевское княжение своему двоюродному брату Святополку-Михаилу, сыну Изяслава Ярославича. Летописец, говоря о вступлении этого последнего князя, счёл нужным заметить, что киевляне приняли его, и тем самым показал, что Святополк-Михаил сделался киевским князем по воле Земли, послушавшейся совета Владимира Мономаха. Из рассказов летописей видно, что в княжение Святополка-Михаила вечевое начало было сильно в Киеве и высказывалось независимым элементом даже и против власти князей. Так, в 1093 году, князья напали на половцев; но киевляне были против этого похода, не захотели идти с князьями, и оттого князья потеряли битву. В 1096 году, по поводу княжеских междоусобий, Святополк и Владимир писали Олегу Святославичу: «приходи в Киев; положим наряд о русской Земле пред епископами, игумены и пред мужами отец наших». «Олег – говорит летописец – восприим смысл буй и словеса величавы, отвечал: не идёт судить меня епископам или игуменам, или смердам». Это указывает, что Олегу предлагали рассудить дело князей земли, вместе с духовенством; только неизвестно, какие градские люди здесь понимались; разумелся ли здесь только город Киев, или же предполагалось призвать людей из других городов и, следовательно, Земель? Вероятно, на последовавшем за тем снеме, происходившем в Любече, дело обходилось не без участия Земли, но мы, опять-таки, не знаем, были ли там люди из других земель; замечательно только, что снем этот происходил уже не в киевской, в черниговской Земле; поэтому, если допустить, что в первый раз, когда звали Олега в Киев, под градскими людьми разумелись киевляне, то здесь, не в киевской Земле, едва ли за киевлянами могло остаться право решать участь всех русских Земель. На этом снеме постановлено, чтобы каждый князь получил себе княжение, но тут никак не могло быть чего-нибудь обязательного по наследству; это было только распоряжение относительно живших и действовавших в то время князей. Вслед за снемом в Любече, последовало ослепление Василька. Святополк хотел бежать, но киевляне остановили его и сами вызвались быть судьями княжеского дела: Святополк повиновался. По смерти его, киевское вече, имевшее причины быть недовольным его княжением, покарало его клевретов и избрало князем Владимира Мономаха. Князь этот был идеал своего века и на долгое время оставил по себе память, полную уважения и любви; поэтому, киевляне долго предпочитали его потомков всем другим князьям: понятно, почему летописец не сообщает никаких подробностей о вступлении на княжение двух его сыновей одного за другим; киевляне признавали их без всякого спора; их желание совпадало тогда с уважением к семейному старейшинству: Мстислава и Прополка выбирали они по любви к ним; –впоследствии, когда русские хотели похвалить князя, то говорили ему: «ты наш Мономах, ты наш Мстислав»; но те же киевляне не стали стесняться никаким старейшинством, когда приходилось выбирать между сыном Мстислава Владимировича и дядей Юрием, которого не любили.

Завладение Киевом при Всеволоде Ольговиче было делом насилия, и, вероятно, Всеволод, осилил Киев с помощью Черниговцев: киевляне уступили и признали его своим князем, а он, с своей стороны, должен был делать им уступки, чтобы удержаться. Родовое право натянуть за ним невозможно. Когда этот князь, в 1146 году, хотел назначить после себя преемником своего брата Игоря, то не мог избрать другого пути, как только устроить дело так, чтобы его выбрала Земля киевская. Игорь на вече покупал себе княжение обещаниями льгот и уступок, но партия его была, как видно, мала: по смерти Всеволода, киевляне составили вече у Туровой Божницы и осудили на нём тиунов умершего князя. Здесь уже в другой раз является пример, как Земля творила суд и расправу над теми, которые оказались виновными против неё при покойном князе и употребляли во зло его доверие. Ваче потребовало, чтобы Игорь судил сам и не поручал, вместо себя, суда. Но скоро после того опять собралось вече, рассудило, что Игорь не годится и выбрало, вместо него, Изяслава Мстиславича. Приверженцев Игоря разграбили; самого Игоря, наконец, посадили в тюрьму, от которой он только избавился пострижением в чернецы. Это событие возбудило междоусобия с княжескою ветвью Ольга Святославича и, наконец, вызвало бурное вече, умертвившее Игоря. Факт этот показывает, как мало стеснялись киевляне уважением к княжескому достоинству, когда посягали на их земское право.

Междоусобие с Ольговичами повлекло к другой усобице между племянником, избранным киевской землёй и дядей Юрием, которому хотелось княжить в Киеве, опираясь на свое семейное старшинство. Партия у него в Киеве была невелика, но на его стороне был князь Галицкой Земли; было у него достаточно сил Земли Суздальской, и киевляне должны были уступать, принимать Юрия, но, при первом удобном случае, прогоняли его и приглашали снова любимого Изяслава Мстиславича. По смерти последнего киевляне избрали его брата Ростислава, а потом, когда он не мог удержаться против Юрия, Изяслава Давидовича, наконец, признали Юрия. Через два года последовала смерть этого князя; тогда киевляне разграбили его дом и перебили суздальцев, при помощи которых он держался в Киеве. Здесь уже в третий раз мы встречаемся с обычаем по смерти князя творить суд и расправу над его клевретами. В этот раз суд киевлян показывал большое ожесточение, и оно впоследствии тяжело отозвалось Киеву. Прогнавши и истребивши суздальцев, киевляне выбрали Ростислава Мстиславича; через десять лет Киевская Земля выбрала Мстислава Изяславича. Таким образом, до самого разорения Киева Андреем Боголюбским мы видим, что Киевская Земля свободно избирала и призывала князей и, по смерти их, оценяла их способ управления. Это земское начало уступало иногда насилию, но потом опять вступало в свои права, потому что всякий насильник должен был подлаживаться к воле Земли, чтобы не потерять партии, которая могла его поддерживать против другого претендента, всегда имевшего возможность опереться на другую партию в той же Земле. Погром и унижение Киева в 1169 году были, кажется, следствием избиения суздальцев: в ополчении Андрея были дети и племянники убитых в оное время; они то мстили Киеву за свою кровь. С этой поры, хотя и дошли до нас о Киевской Земле довольно подробные известия, но они больше касаются внешних событий; во всяком случае, мы из описаний второй половины XII века и первых лет XIII усматриваем, что в Киевской Земле гражданская стихая уступала военной; цивилизация падала и переходила на северо-восток; тогда киевское княжение делалось достоянием игры случая и силы; Землю изображали княжеские дружины, составленные уже не только из русских, но и из азиатских инородцев, поселённых на почве Киевской Земли: они-то решали судьбу края, поддерживая своим оружием то одного князя, то другого; князь, смотря по обстоятельствам и ловкости, мог быть и слаб и силён, но вообще должен был мирволить той громаде, на которую опирался.

В Галичине везде видно участие Земли, как в избрании князей, так и в верховном суде над их способом управления. Но там успел развиться и усилиться аристократический элемент, как нигде на Руси; этому содействовала возможность образоваться классу богатых землевладельцев: во-первых, почва была очень плодородна и продукты сбывались удобнее, чем в других местах; во-вторых, край Галицкий был более удалён от соседства кочевников, чем, напр. край киевский, хотя не менее плодородный и богатый, но беспрестанно подвергавшийся разорениям. Присоединить к этому нужно соседство с уграми и поляками, с которыми русские имели частые сношения и усваивали признаки их жизни, и в том числе господство аристократизма в строе. Как бы то ни было, бояре, т. е. люди богатые, влиятельные, знатные, держали, в руках своих Землю и изображали преимущественно собою вечевую земскую силу. К сожалению, нам не осталось данных, чтобы проследить постепенность усиления боярства при разных исторических обстоятельствах края. Видим, что галичане вмешивались в семейные дела своих князей: напр., сожгли любовницу князя Ярослава, принудили его жить с законной женой, принять к себе изгнанного закон наго сына и удалить любимого им незаконного. Впоследствии, они, соблазняясь поведением своего князя Владимира, прогнали его, но сами разделились на партии: одни пригласили волынского князя Романа, другие призвали на княжение угорского королевича; таким образом, одна из русских земель чуть было не выбыла из круга земель, управляемых князьями единого Рюрикова дома. Энергический и решительный Роман хотел укротить самовольство бояр; польский историк сообщает, что он употреблял против них жестокие меры; стало быть, он был силён и, следовательно, опирался на сильную партию, которая могла быть и противобоярская, народная, но также могла состоять из части бояр враждебной другой части того же сословия; так вообще аристократия часто отличается безладицей и, несогласием между своими членами. По смерти Романа, во время малолетства его сыновей, Галичина подверглась величайшим беспорядкам, снова подпадала под чуждую власть венгров и поляков; один из бояр, Володислав, захватил было княжеское достоинство на некоторое время. Не удалось тогда ни чужеземцам, ни боярам. Бояре потеряли свою силу в междоусобиях; возвысилась народная партия, соединилась вокруг романов сына Данилы и возвела его на княжение. Так как вслед затем наступило татарское завоевание, то мы и не знаем, в каких отношениях поставили бы княжескую власть к земскому началу исторические обстоятельства при независимом течении жизни в крае.

До нас не дошло специальных летописей о белорусских Землях и о Смоленской; но там, где мимоходом встречаются известия, является несомненное господство вечевого порядка. Земли прогоняли князей и приглашали других: так было в Полоцке в 1128 и в 1159 годах, в Друцке в 1159 году, в Смоленске в 1175 и в 1230; в последнем из годов смольняне, однако, дорого заплатили за свое вечевое право; изгнанный князь привёл полочан, перебил своих врагов смольнян и насильно уселся в Смоленске – разительный пример, как князья могли, при случае, поступать насильственно и самовластно, находя себе помощь в других русских Землях. Недостаток соединяющей федеративной связи между Землями, естественно, делал возможными такие случаи, и земское право невольно уступало праву силы.

О ростовско-суздальской Земле нам осталась специальная летопись. Историки наши видят здесь зародыш будущего единодержавия России. Существовало мнение, что в этом крае пришлый славянский элемент смешался с финско-тюркской народностью; такая смесь положила начало великорусской народности и сообщила ей своеобразный характер, более устойчивый и терпеливый, и потому более наклонный к монархической власти, чем у других славян. Некоторые даже, думают, что славянская стихия составляет здесь меньшинство и великорусы ничто иное, как народ туранскаго племени, принявший славянскую речь, но сохранивший коренные нравы и характер древнего своего происхождения. Но, вникая в смысле летописных сказаний, мы найдём не то: и здесь, как в других землях, господствовал тот же принцип верховной власти Земли; и здесь князь, по отношению к Земле, был тоже, что и в других землях – не владелец, а правитель. Юрий Владимирович, желая утвердить за меньшими сыновьями волость, должен был созывать на думу ростовцев, суздальцев, переяславцев и владимирцев, т. е. всю Землю, но для Земли не обязательны были ни воля покойного, ни даже собственные её постановления: Земля всегда имела право отменить и переиначить то, что прежде порешила. Вопреки распоряжению Юрия, утверждённому Землёй, по смерти Юрия, Земля посадила выбором на княжеский стол князя Андрея. Князь этот был крут и своенравен, за то и не снёс головы; но в его княжение вечевая сила не была, однако, порабощена: таким образом, мы видим, что ростовцы изгнали (следовательно, вечем) своего епископа Леонтия. По смерти Андрея, ростовцы, суздальцы, владимирцы выбрали всей Землёй Ростиславичей. Скоро владимирцы стали ими недовольны за то, что они слушались бояр и допускали собирать себе, неправильным образом, имущества. Они говорили тогда: «мы себе выбрали вольных князей, а эти князья грабят нас будто не свои волости, промышляйте братья». Таким образом, владимирцы считали за Землёй право призывать и прогонять князей и никакого другого права не сознавали. Они прогнали Ростиславичей и выбрали Михаила Юрьевича. После скоро последовавшей кончины этого князя, произошёл раздор между городами, замечательный в нашей истории, потому что указывает на понятие о старшинстве городов. Ростовцы выбрали Мстислава Ростиславича, владимирцы Всеволода Юрьевича; на основании факта старшинства по времени заложения города, Ростов имел право, но Владимир, населённый пришлыми людьми, не покорялся ему. Дошло до междоусобной войны между городами. Решить спор мог только успех. Владимирцы победили и с тех пор Владимир стал главою Земли. Ростиславичи были взяты в плен, и раздражённое вече порешило ослепить их. Князь Всеволод должен был исполнить это решение, но не хотел и обманул вече: Ростиславичи были отпущены, а для успокоения веча был распущен слух, что они прозрели чудотворным образом. Во всяком случае, вече было сильно, когда князь боялся раздражить его и прибегнул к хитрости, чтоб не показать, что делает вопреки воле веча.

Всеволод Юрьевич, как и брат его Андрей, был крутого нрава, человек решительный: это показывает его бесцеремонный поступок с рязанскими князьями; но вечевой строй при нём был в полной силе. Есть одно драгоценное место в Переяславской летописи под 1213 годом; из него видно, что тогда было на Руси в обычае у князей, мимо всяких родовых счётов и притязаний, учинять ряд или договор с Землёй на вече и испрашивать согласия Земли в тех случаях, когда князь являлся туда с правом, основанным на чем-либо другом. Князь Ярослав Всеволодович, получив от родителя в удел Переяславль, приезжает в этот город, созывает переяславцев и говорит им: «Отец мой отошёл к Богу, а вас отдал мне, и меня вам. Хотите иметь меня у себя»? Это место наглядно показывает, что в северо-восточной Руси поставление князей окончательно зависело от Земли; следовательно, и в тех местах наших летописей, где говорится просто, что-такой-то князь стал княжить после отца, следует подразумевать, что он испрашивал согласия Земли, и только в силу признания с её стороны вступал в управление. Из одного места Киевской летописи видно, что в XII веке князья заключали ряды с Землёй, даже и тогда, когда они были уже приглашены и избраны. Так, в 1154 г. когда Ростислав Мстиславич был призван киевлянами из Смоленска, дружина говорила ему: «Ты, князь, еще не утвердился в Киеве с людьми; поезжай в Киев и утвердись с людьми; аче стрый придёт на тя Дюрги, поне ты ся с людьми утвердил будеши, годно ти ся с ним умирити, умиришися пакы ли, а рать зачнёши с ним». К нам не дошло ни одного из древних рядов или утверждений; есть образчики подобных договоров уже в позднейшие времена в Новгороде, но они в своих подробностях не могут для нас служить моделью для более ранних. Есть основание полагать, что в дотатарское время такие ряды были гораздо короче и касались ближайших обстоятельств, занимавших жизнь собственно тех дней, в которые заключались, а не представляли вообще определительных правил для управления. В тот век власть князя не подвергалась таким стеснениям в мелочах со стороны Земли, как бывало в Новгороде в XIV и XV веках. В эти последние века, вся Русь, кроме Новгорода и Пскова, клонилась к единодержавному порядку и воспринимала новые формы общественного и политического быта; только Новгород и Псков удерживали начала и признаки старой вечевой жизни, крепко дорожили ими и охраняли их; князья, напитанные иным духом, были опасны, и необходимо было ограждать себя от их посягательств заранее. В дотатарское время таких опасностей не представлялось. Князь мог себе править без всяких ограничений: для него существовало одно условие – воля Земли: его прогонять, если он станет неугоден. Князей было много, и призвать другого, вместо неугодного, было легко. В Новгороде впоследствии суд князя был разделён с посадником; новгородцы считали нужным для своей свободы стеснить судебное значение князя. Не то было в дотатарское время: князь, по русскому понятию, на то и нужен был, чтобы судить и рядить; киевляне, обеспечивая свою свободу, ставили князю в условие, чтобы суд производил он сам, а не поверял бы никому другому. Князь вместе был и судья, и военачальник, и защитник страны, и её правитель; власть его обнимала все отрасли управления. Князь пользовался большими доходами: ему давались и сёла и торговые и судные пошлины; он мог, ни у кого не спрашиваясь, быть неограниченным в своих поступках, но он должен был всегда помнить, что Земля может прогнать его, если он выведет её из терпения. Мы видим, как уже и замечали, примеры, что изгнанный князь не всегда покорно исполнял приговор Земли и нередко выискивал средства возвращать потерянное силою. Это было вполне уместно в век отваги и удальства. Таким образом, в истории наших княжений постоянно замечается борьба двух начал, по которым князья добывали волости, одно – избрание Землёй, другое – овладение силой, при посредстве партий. Впрочем, оба эти начала нередко и сливались, потому что значением Земли овладевала то та, то другая партия. Чтобы понять это, нужно бросить взгляд на то, что составляло русский народ и кто представлял Землю на вече. Так как в вечевой период вся русская жизнь отличалась крайней неопределённостью, неточностью и невыработанностью форм, то здесь как в хаосе можно нам отыскивать и задатки федерации, и республики и монархии; в сущности же тут ничто не подходит вполне под те осязательные представления, какие мы привыкли себе составлять в качестве общей мерки, прилагаемой к различным видам общественного строя; все вопросы, касающиеся отправлений общественной жизни, легко могут быть разрешаемы противоречиво, и впрямь и вкось. Темнота указаний в источниках и вообще недостаток сведений о подробностях помогают этому. Такой характер неопределённости прилагается и к вопросу о существовании сословий в древней Руси. Некоторые заявляли мысль, что сословий в древней Руси вовсе не было. Если понимать слово «сословие» в теперешнем смысле, то оно отчасти выйдет так; в древней Руси мы не найдём даже сословий и в том значении, какое имело это слово в царскую московскую эпоху нашей истории, но ведь и равенства народа по правам каждого не было, и можно сказать, что сословия существовали в смысле различия людей по состоянию и по степени того влияния, какое по своему положению оказывали одни на других. Это относится собственно к людям свободным: но кроме свободных были еще и рабы, и разделение на свободных и рабов существовало строго определительно в смысле классов противоположно отличных одно от другого. Затем, свободные люди различались между собою по отношению к князю и к Земле. По отношению к князю, из целой громады свободных людей выделялась княжеская дружина, или служилые люди, которые разделялись на вящших или больших, и меньших или молодых. Первые именовались княжими мужами или боярами, вторые носили название гридней, детских отроков или просто дружины. Составляя военную силу и опору князя, дружинники были органами и княжеского управления: из вящших назначались посадники или наместники в пригороды, из низших или молодых тиуны, посельские – собиратели княжих пошлин и доходов, управители княжих сёл и вообще исполнители княжих приказаний. Дружина – явление, естественно возникшее с прибытием варяжских князей, долго оставалась неизбежным признаком удельно-вечевой Руси. Идеал князя быть миротворцем, третейским судьёй в междоусобных спорах, возникающих в Земле и защитником Земли от внешних врагов; по этому самому, князю нужно было стоять независимо от интересов, волновавших землю, быть выше их, чтобы иметь возможность их судить. Для этого нужна была ему сила, независимая от Земли, не состоявшая исключительно из членов Земли, принадлежащая князю и находящаяся в его распоряжении. Такая сила и явилась, то была дружина. Она, как мы уже выше сказали, набиралась отовсюду: кто, желал, тот и вступал в неё, и в ранние времена в значительной степени дружина состояла из иноземцев – варягов. Мы уже показали, как в языческий период дружина, ограничиваясь собиранием дани для князя и для себя, имела характер разбойничьей шайки, находящейся в распоряжении атамана. Мы сказали также, что с принятием христианства и с усвоением понятий более цивилизованного общества о государстве, этот характер изменялся. Теперь стихией, вовсе непричастной к земскому строю; иноплеменники не брали в ней перевеса; ее хотя и наполняли разные охотники, но преимущественно жители того же княжения, где жил князь, которому она служила, и потому она стала принадлежать не только князю, но и Земле; а главное – князья обогащали дружину, наделяли дружинников имениями, последние делались землевладельцами и потому интересы привязывали их к Земле. Как люди свободные, они могли переходить в дружину другого князя, но не теряли своих имущественных прав в той Земле, где жили прежде, могли также оставить службу князю, и обратиться к другим занятиям. Таким образом, дружинники могли делаться членами Земли и притом знатнейшими, влиятельнейшими. Затем, всё остальное население носило общее название вольных людей и разделялось, по степени своего состояния, на вящших, средних и меньших или молодших людей. Вящшие люди носили название бояр точно также, как и высшие дружинники: слово боярин означало вообще человека богатого и влиятельного советом и думою, применяясь и к тому и к другому виду, к боярству дружинному и к боярству земскому, тем более, что тот и другой вид часто между собою сочетались и совпадали. Бояре-дружинники были часто, вместе с тем, и бояре земские; не везде и не всегда возможно отличить тех и других. Правда, в Новгороде бояре новгородские, земские, резко отличаются от мужей княжих – дружины, состоявшей не из новгородцев. Но об этом различии мы имеем сведения из известий, преимущественно касающихся послетатарскихъ времён. Относительно других мест если говорилось: бояре черниговские, бояре владимирские, то трудно сказать, о какого рода боярах идёт речь: о боярах ли земских, или о боярах, служивших князю; да едва ли и в оное время сознавалось это различие; бояре земские могли вступать в дружину князя, и тогда, оставаясь боярами земскими, они были вместе бояре дружинники; а с другой стороны, бояре дружинники, получая от князя сёла и делаясь влиятельными членами Земли, были вместе и бояре земские. Звание боярина приняло смысл советника, распорядителя, но звание это в таком смысле не распространялось безусловно на потомство. При частой смене князей, переворотах и потрясениях в общественном порядке, это было невозможно. Бояре, державшиеся стороны одного князя, теряли свое значение, когда этого князя вытеснял другой; последний окружал себя новыми людьми, оказавшими ему помощь в достижении княжения; новые люди делались боярами, а прежние упадали в своём значении. Но в их потомстве сохранялось если не боярство, то воспоминание о боярстве отцов и дедов; отсюда явился в народе особый отдел детей боярских. Вначале, они были на самом деле дети тех, которые носили звание бояр, но сами они не могли уже сделаться боярами, а оставались с тем наименованием, которое означало их действительное происхождение; следовательно, они не могли детям своим сообщить боярство, а сообщали им то звание, какое сами носили; такими образом, и их дети, и внуки, как и они, стали называться детьми боярскими. Удерживая это название, они обыкновенно служили князьям в дружине, и, таким образом, звание детей боярских соединилось с званием людей служивых. Впоследствии, обыкновение вошло в закон, и на детях боярских уже легла обязанность служить. В таком значении это звание явилось при новом строе русской державы в московском государстве. К людям средним принадлежали вообще люди достаточные, но не особенно богатые, и не имевшие лично влияния на управление Землёй; они известны были также под названием житьих или житых людей. То были люди, занимавшиеся промыслами, торговлей и мелкие собственники земель. Купцы не составляли особого сословия; купец был – только занятие, а заниматься торговлей могли все – и князья, и бояре и житьи люди; но так как торговля в оное время не доставляла такого значения, как землевладение и служба князю, то торговцы, в собственном смысле этого слова, не могли подняться до значения вящших людей или бояр и остались в разряде житьих людей. Наконец, люди бедные, снискивавшие себе пропитание ручной работой, составляли класс чёрных людей. Низшим слоем между черными людьми были так называемые смерды: то были земледельцы, жившие на землях княжеских и находившиеся в непосредственной зависимости у князя. Что смерды имели именно такое значение, видно из следующих примеров: 1) в Русской Правде наследство после смерда принадлежит князю; 2) в другой статье того же законодательного памятника упоминается о случае, когда смерд мучит смерда без княжьего слова и тем самым даётся знать, что князь имел право распоряжаться личностью смерда; 3) в Новгороде прогнали одного князя, поставив ему в вину то, что он не заботился о смердах (не блюдёт смерд). Совокупность этих примеров указывает, что смерды были люди, находившиеся в непосредственном подчинении у князя. Впоследствии, слово смерд сделалось общим названием земледельца-работника, но в более древние времена, в дотатарский период смерд былъ что-то среднее между свободным и рабом. Происхождение этого сословия, как и самое название, не объяснены вполне. Нам кажется, всего вероятнее, что смерды возникли из военнопленных, которых князья селили на своих землях. По языческим понятиям, вообще пленные обращались в рабов, но славяне издревле, как ещё свидетельствует Прокопий, обращались с пленниками добродушно и нередко допускали их в число своих домочадцев; с христианством, тем более, состояние военнопленных должно было облегчиться; между тем, при постоянных усобицах; пленных было много; целые города брались на щит; оставшиеся в живых доставались в удел победителям, и мы знаем примеры, когда князья, взявши город на щит, уводили жителей на свои земли и поселяли их там. Из таких-то переселенцев, вероятно, и образовалось сословие смердов. Оно увеличивалось бедняками, добровольно поступавшими в число княжеских смердов; княжеские и земские усобицы, подвергая разорениям сёла, способствовали умножению таких бедняков. Что касается до рабов, то нигде не видно, чтобы в христианской Руси плен по праву вёл за собою рабство. Рабами или холопами юридически делались люди, продавшие себя в рабство, или проданные своими родителями, как это случалось во время голода, люди рождённые от рабынь, люди, взявшие рабынь в жёны и, наконец, люди, привязавшие к себе ключ без ряду, т. е. взявшие у хозяина служебную обязанность без договора с ним; это, конечно, постановлялось для того, что иначе не было бы конца спорам о холопстве и затруднительно было бы рассмотреть, кто холоп и кто не холоп; вместо доказательств со стороны владельца о том, что служащий – его раб, требовались доказательства от служебника, что он не раб хозяина, так что без этих доказательств служба сама по себе служила достаточным признаком рабского состояния. Вот, вкратце образ, в каком представляется сословное разделение в древней Руси. Мы нарочно коснулись этого предмета для того, чтобы ясно было, из каких элементов могло состоять вече, решавшее судьбу Земли. Все свободные люди, принадлежавшие к упомянутым нам видам, могли быть равноправными членами своей Земли и составлять вече. Но способ отправления веча не имел в себе ничего определённого, точного. Вече отправлялось под открытым небом, на площади, или на улице; всякий имел возможность приходить туда, не собирались голоса, решались дела криком; – какая сторона перекричит, та и одолевает; если меньшинство упрямится, то ему может быть худо – в Новгороде его иногда таскали в Волхов. Все, и знатные, и бедные, от мала до велика, могли собираться на вече, но порядка не соблюдалось и обыкновенно брали верх те, которые в данное время имели силу. Иногда вече состояло из одних бояр, иногда же из одних чёрных людей, когда последние озлоблялись против боярства. Поэтому, когда в летописях мы встречаем выражение: владимирцы, полочане, кияне, то этого нельзя принимать в таком смысле, чтобы все жители Земли сходились на вече по освящённому законному порядку; тут мог быть небольшой кружок сильных на то время людей, проводивший известное намерение. Так, в XII веке один киевский князь, вошедши в Киев, по приглашению, угощал киян; здесь нельзя разуметь целый город вообще, а, конечно, тот кружок, которому князь одолжен был своим избранием. В Галиче бояре, овладевшие судьбой Земли, составляли одни вече; остальной народ не имел голоса, а когда этот народ, противодействуя боярской власти, стекался к Галичу и избирал князя Данилу, то в это время вече состояло из одного простого народа. Дружинники, как люди, обращавшиеся с оружием и, следовательно, составлявшие сами по себе материальную силу, играли роль легальных членов Земли, составляли веча, выбирали князей, поддерживали их, были их советниками, а нередко одни решали судьбу Земли. Таким образом, при всеобщей неопределённости и неточности всех общественных отношений, значение веча случайно переходило на военную толпу, и, хотя казалось, что князья выбирались и признавались Землёй, действовали с согласия Земли, на самом же деле всё творилось одной этой военной толпой или дружиной. Так было особенно в Киевской Земле после разорения Киева Андреем Боголюбским, но тоже случалось по временам и в других Землях. Князья приобретали свои княжения не действительно законным выбором Земли, а «подъискивали, подозревали княжение», прибегали к коварству и насилию и успевали на время, пока другой князь, таким же образом, не «подозревал» под соперником княжения и не находил способа свергнуть его. Людьми партий, поддерживавших покушения князей, не руководили какие-нибудь намерения доставить Земле лучшее устроение, и каждый имел в виду себя, думал возвыситься сам посредством нового князя. Была обоюдная услуга: приглашавшие князя ожидали от него себе выгод и средств к возвышению и обогащению, а князья гонялись за княжениями, потому что княжения предоставляли им доходы с сёл и разные пошлины. Замечательно, что в то время, когда в Киеве гражданственное начало стало уступать военному и судьба Земли зависела от случая и силы, в северо-восточной Руси крепнет земская сила: туда переносится и образованность, как будто, не нашедшая себе питательных соков на киевской почве. Мы выше заметили, что наши историки видят именно в этом краю Руси задаток единодержавия ещё до татар; мы уже указали примеры, свидетельствующие о том, что признаки вечевого порядка и выборности князей являются здесь не менее, как и в других Землях. Полагают, что князьям доставили усиление власти новые города и тем положено было начало единодержавного строя и подавления вечевых порядков, господствовавших в обычаях старых городов. Для примера указывают на борьбу Владимира с Ростовом, борьбу, из которой меньший город вышел победителем над старшим. Действительно, в городе, который князь возвышал, возбуждая самолюбие жителей, он мог надеяться иметь больше власти, чем в другом городе, который ему ничем не был обязан; жители нового города, переселённые издалека и отовсюду, не имели местных преданий, противоборствовавших княжеской воле, но этого было недостаточно, чтобы изменить коренной порядок, к которому привыкли не один какой-нибудь город или же два-три города, а вся Русь. Пока-то жители новых городов успевали составить местные предания на своём новоселье, а во всяком случае, они приносили с собой на это новоселье заветные предания отцов. Владимирец не скоро мог забыть и утратить дух своего отца или деда киевлянина; в новых городах были пока слабы местные интересы, но общие понятия, свойственные всей русской Земле, были вообще их сильнее; обычаи и убеждения веков не перерождаются от одного выселения, без других, более влиятельных обстоятельств. Доказательством могут служить обстоятельства, сопровождавшие убиение князя Андрея; этот князь возвысил Владимир, но по смерти его владимирцы, наравне с другими городами, совершили казнь над его клевретами. Возник спор между городами, но не видно, чтобы город Владимир стоял за монархический принцип. Преемники Андрея, Михаил, а потом Всеволод, избраны были владимирцами на вече, точно также, как это делалось и в старых городах. Владимир стремился сделаться старейшим городом в ущерб Ростову и Суздалю, но сохранял в себе те же приёмы общественной жизни, какие были и в старейших городах. Если в борьбе Владимира с Ростовом что было нового, то разве религиозное христианское начало в противоположность старым обычаям языческих времён, да и то этим только освящалось стремление пригорода стать выше старейшего города. Дело в том, что Андрей перенёс во Владимир чудотворную икону Богородицы; построен был храм Богородицы, составлявший местную святыню; по всем вероятиям, Владимир был с самого начала заселён христианами и в нём никогда не было язычества, тогда как древние города существовали ещё до христианства. Владимирцы признавали над своим городом благословение Божье и преимущественно святой Богородицы; так, по крайней мере, видно из тех философских размышлений, которые, по поводу тогдашних событий, позволяли себе летописцы. Здесь происходил поворот не к единодержавию, не к отдаче судьбы Земли произволу владыки, а к тому, чтобы признать верховным источником устроения Земли – проявление божьей благости над человеческими поступками. Летописец сознаёт, что Ростов и Суздаль – старые города, а бояре ростовской Земли хотели поставить правду свою, правду старую, правду предания и древнего обычая, общего искони русской Земле, по которому старейшие города сходятся на вече и что сдумают, на том пригороды станут; старейшие устанавливают судьбу Земли, а меньшие им повинуются. Но есть другая правда, высшая, правда Божья. Владимир – город мезинный, познал её, Владимир находится под небесным покровительством, его осеняет чудотворная икона, и потому, что задумывает Владимир, то хорошо, и Владимир успевает; на то Божья воля – то чудо. Тут, сверх того, как видно, примешалась и сословная борьба. На стороне Ростова бояре, гридьба, пасынки; народ, вероятно, был на стороне Владимира, и этим, быть может, объясняется успех Владимира. Ростов как город старейший, сопротивлялся, и стал против Владимира, не хотел подчиняться князю, выбранному последним, избрал Ростиславичей; за них была, как ясно из смысла летописи, партия боярская; где только летописец говорит, ростовцы, – там прибавляет: «бояре» или «боярство». Ростов имел притязание распоряжаться судьбой всей Земли; Владимир требовал свободы для каждого города. Всеволод, избранный Владимиром, говорил Ростиславичу чрез посла такую речь. «Брате, тебя привели ростовцы и бояре, а меня Бог и владимирцы, а Суздаль кого захочет, тот ему и будет князь». Ни Всеволод, ни владимирцы не домогались, чтобы Ростов не держал у себя такого князя, какого хотел: он только не хотел подчиняться Ростову сам, не хотел, чтоб и другие подобные ему пригороды подчинялись старейшему городу, а, чтобы каждый распоряжался собою. При таком направлении на сторону Владимира склонилась вся Земля, а наконец, и самый Ростов покорился ему, как скоро выбранный им князь был разбит и вместе с ним боярская партия потерпела поражение. Ничто не показывает, чтобы Владимир в этом деле стоял за монархическое начало или чтобы он, как новый город, мог его воспитать в себе. Также точно не согласимся мы и с тем мнением, будто владимирские князья начали стремиться сознательно к подчинению себе удельных князей и к соединению под своей властью русских земель. Действительно, князья этого края, Андрей и Всеволод, имѣя в своём распоряжении значительные силы Земли, пользуясь счастливым по тогдашним условиям положением своей волости и приливом к ней отовсюду народонаселения, внушали к себе уважение другим русским князьям, последние обращались к ним, искали их союза как сильнейших, подчас даже владимирские князья разделывались круто со слабыми, когда те задирали их и не могли сладить, но то делалось вследствие фактической силы, а не предвзятой и последовательно проводимой задачи, не по сознанию, что в Руси следует быть иному порядку, который бы уничтожил и веча и князей, не с надеждой, что из таких дел выйдут со временем великие перемены. Подчинить другого князя себе, заставить его исполнять свою волю, даже при случае прогнать его из Земли – не значило ещё вводить иной порядок. Желание спихнуть князя и сесть на его место или посадить своего приятеля – факт обычный в удельно-вечевое время; он много раз повторялся и не означал никакого поворота вещей. Вместо изгнанного князя будет другой; но, чтобы не было нигде князей, кроме одного государя – до этого никто не додумался. Равным образом, никто не замышлял уничтожать права Земель на решение своей судьбы; – старались только, чтобы Земля по воле или поневоле расположена была принять такого-то князя. Всеволод круто расправился с рязанскими князьями: он увёз их из рязанской земли и посадил в Рязани на княжение сына своего Ярослава, но это событие произошло, по- видимому, не насильственно: сами рязанцы выдали ему своих князей; следовательно, перемена сделалась с согласия рязанской Земли; через несколько времени рязанцы стали недовольны новым князем, прогнали его, а его клевретов зарыли живьём в погребе. Всеволод не оказался настолько сильным среди русских князей, чтобы и после этого принудить рязанцев покориться своей воле. Всеволод не удержал рязанской Земли. Был у него спор с Новгородом: и там он должен был уступить. Таким образом, в северо-восточной Руси до татар не сделано было никакого шага к уничтожению удельно-вечевого строя, а если Всеволоду оказывали уважение и признавали за ним старейшинство, то это делалось во внимание к его силе, из желания получить, в случае нужды, от него его помощь, а никак не потому чтобы за ним признавали какое-нибудь первенство или главенство над всей Русью. Да и как можно отыскивать начало монархизма там, где все до единого князья были выборные, и где всё шло к большему раздроблению княжений, а не к соединению? Земля избирала Андрея, вопреки завещанию отца; сыновья Всеволода должны были по смерти этого князя получить уделы и делать соглашения с вечами. Таким образом, удельно-вечевое начало не только не упадало, но развивалось в северо-восточной Руси правильнее, чем в других частях русского мира. Нет основания искать здесь каких-то отличий от других русских Земель, вследствие происхождения особой этнографической ветви – смеси славянской народности с финско-тюркской, и выводить отсюда склонность к самодержавию, совершенно противную древнему славянскому духу. Мы не отрицаем, что такое смешение племён существовало, но не видим никаких данных признавать его настолько важным, чтобы оно могло дать народной жизни начало, совершенно противоположное прежним славянским свойствам. Смешение это едва ли было значительно. Большая часть бывших здесь аборигенов уходили к востоку. Ещё в XVI веке существовало живое предание, что черемисы, жившие в Казанской области, были потомки тех, которые жили в Ростовско-Суздальской области и убежали из прежнего своего места жительства, оставив свои земли русским. Славянская колонизация началась здесь с глубокой древности, а в XI и XII веках сильно увеличилась переселенцами с юга. По мере того, как южная Русь была опустошаема половцами, толпы русских бежали оттуда на северо-восток. Этого было достаточно, чтобы, при благоприятных условиях, при большом, сравнительно с другими краями русского мира, спокойствии, славянское население возросло, в течение двух-трех поколений, до значительной степени. Мы имеем целую летопись о событиях этого края в XII веке, и летописец нигде не проговаривался, хотя бы случайно, о пребывании там каких-нибудь инородцев; везде идёт речь об одном русском народе, и все движения общественной жизни явно указывают на тот же славянский дух, который господствовал и в южной Руси, и везде на Руси.

Итак, в дотатарский период не выработалось никаких основ для будущего единодержавия в России, а тем более не было сознательного стремления к нему. В удельно-вечевом строе этого периода не видно никаких признаков, которые приводили бы необходимо к единодержавному порядку. Русь дробилась более и более, но не теряла только духовного единства, и тогдашний общественный склад мог скорее вести к федерации земель, а никак не к единому монархическому государству. С татарским завоеванием произошёл быстрый и крутой поворот.

VI

Татарское нашествие совершилось внезапно. Неволя охватила свободолюбивую Русь вдруг, никто не предвидел, никто не предчувствовал этого удара. Влияние, которое это событие имело на последующую жизнь Руси, зависит не столько от свойств и характера завоевателей, сколько от способа самого завоевания и от обстоятельств, его сопровождавших. Кто бы ни завоевал Русь – для неё важно было то, что она была завоёвана. Размышляя о нашествии татар, следует не упускать из виду важного обстоятельства. Русь, раздробленная и заранее растратившая в междоусобиях свои средства к защите, не могла собраться на отпор неведомому и нежданному врагу; в ней не оказалось ни ума, ни расчёта – царствовала поголовная бестолковщина. Князья и их земские советники пренебрегли новой силой, безрассудно раздражили её, не приготовившись, смело вышли против неё в степь и там погибли. Вслед затем не предпринималось никаких мер к обороне; никто не ожидал возвращения врагов; русские продолжали заниматься своими дрязгами. Прошло 13 лет и враги в другой раз появились также нежданно, как и в первый; и теперь, после данного урока, Русь не поумнела; зато её энергия и мужество были изумительны: везде русские защищали свою свободу с истинным геройством. Ни один город не сдался татарам. У монгольских завоевателей было такое правило: если побеждённые покоряются – щадить их, и чем они покорнее, тем милостивее с ними обходиться; русское правило: лежачего не бьют, вполне применялось к политике монголов; зато, если покоряемые упорно защищаются – следует истребить их без разбора от мала до велика. Так рассчитывали монголы, и расчёт варваров был верен. Меньше останется людей – нельзя им будет поднять оружие, и будут они покорны поневоле, хотя бы и не хотели покориться добровольно. Русь показала себя перед ними крайне упорною, и потому была опустошена до крайней степени. Завоеватели принуждены были брать города приступом; жители погибали в отчаянной резне, враги в неистовстве убивали малых и престарелых, только немногие женщины попадались в плен, а иные спасались от плена самоубийством. Те из русских, которые были потрусливее, разбегались по лесам, но, спасаясь от неприятельского меча, умирали от голода и холода. Исключая Новгород, Смоленск и Белорусские княжения, куда не заходили завоеватели, – в остальной Руси едва ли осталась десятая часть прежнего населения, и притом, остались в живых, конечно, только те, которые способнее были приладиться ко всякой перемене в общественной жизни. Дорожившие свободой предпочли рабству смерть: «лучше быть потяту, чем полонену», – говорил недаром древний певец; и завещание Святослава: мертвые срама не имут, – глубоко лежало в русском сердце. Меньшинство, оставшееся в живых, уже не в силах было помышлять о восстании: приходилось дрожать за жалкую жизнь, приходилось сживаться с новыми условиями. Поколения, сменяя одно другое, возрастали и старелись в этих условиях. Изменялись понятия, изменялся строй общественной жизни и самый народный характер. Конечно, без колебаний не обходилось; старые начала не раз высказывались, но всегда были подавляемы, и после каждого подавления слабели и таяли. Веча умолкли. Только в Новгороде и Пскове долго еще раздавался их звон, но и там старые жизненные начала только прозябали, а уже не развивались и не давали новых форм. Условия, в которые стали завоеватели к покорённым, неизбежно должны были сразу парализовать вечевую жизнь. Прежде над Русью не было единого господина, – теперь он явился впервые в особе грузного завоевателя, хана. Русь, покорённая его оружием, стала его военной добычей, его собственностью; все русские от князя до холопа стали его рабами без исключения. В этом-то рабстве Русь нашла свое единство, до которого не додумалась в период свободы. Период порабощения Руси под властью монголов разбивается на две половины: в первой – образуются из прежних земель княжеские владения, – ряд князей и государей с старейшим князем на челе их – все в безусловной зависимости от верховного государя, татарского хана, истинного собственника русской земли; во второй половине – усиливается власть старейшего князя, а власть хана слабеет, и наконец старейший князь заменяет собою хана со всеми его атрибутами верховного государя и собственника русской земли. В первой половине Русь начала представлять из себя подобие с феодальным порядком, чего прежде не было. Вскоре после завоевания, уцелевшие от бойни князья стали ездить к хану на поклон, и хан отдавал им их княжения в вотчину. Князья сразу поняли, что теперь их княжения зависят от воли хана, их государя, как прежде зависели от согласия Земли или от собственной силы и ловкости. И ходили они в Орду «про свою вотчину». Здесь-тο начался великий переворот в русской истории. Прежде князь не считал и не мог считать своего княжения вотчиной, т. е. собственностью; политический склад Руси был таков, что ему и в голову не могло прийти подобного стремления; он правил Землёй, как правитель: если подчас, пользуясь своим положением, он дозволял себе и произвол, и насилие, то это все-таки делалось в качестве правителя Земли, а не в значении государя, не собственника. Земля ему не принадлежала, Земля была сама себе государь, а князь – господин, которому она сама себя доверяла и отдавала на ряд и управу. Если князь произвольно распоряжался Землёй, то он был в таком значении, в каком, например, может быть в монархическом государстве, при слабом государе, ловкий министр, безусловно властвующий над государством: он силён, но он всё-таки не государь. Теперь Земля перестала быть самостоятельной единицей; место её заступил князь; она спустилась до значения вещественной принадлежности. Так было в порядке вещей. Иначе и быть не могло. Монголы не имели задачи истреблять веру, обычаи и нравы покорённых народов; непокорных они избивали, и тогда вера, обычаи и нравы пропадали сами собою вместе с людьми, но пока живы были монголам принадлежащие люди, оставались с ними живы и их признаки настолько, насколько сами люди покорялись. Монголы застали на Руси – Земли и князей. С Землями им нельзя было входить в непосредственные сношения и сделки: нельзя же было вечам являться к хану для принятия от них милостей и закона. То было физически невозможно. Ханы могли иметь дело только с отдельными личностями, которые бы отвечали за Земли, а такими личностями были князья. Для удержания господства над страной, ханам не представлялось иного средства, как возложить на этих князей ответственность за покорность, а это возможно было только при расширении власти князей, при отдаче им в собственность Земель, которыми они управляли. Монгольские завоеватели поступали с побеждённой страной в известном смысле льготнее, чем, например, варвары, завоевавшие провинции западной римской империи: последние раздавали земли во владение своим людям; монголы почти не делали этого и, вместо своих, жаловали чужих, требуя от них того, что другие возлагали на своих. Ханы принимали покорных князей радушно, милостиво, требовали от них только безусловной покорности; кто показывал дух неповиновения, с тем расправлялись жестоко: черниговский князь поплатился жизнью, отказавшись исполнить обряд, который счёл за нарушение своей религии, но который был только знаком покорности. Князь Данило Романович попытался было медлить поездкой к хану, и за то его волость потерпела разорение, а князь спасся только тем, что, скрепя сердце, должен был ехать к своему владыке и подвергнуться у него чести, которая злее зла показалась современному русскому летописцу, еще не утратившему свободной души предков. Ханы хорошо понимали, что покорность князей невольная. Над князьями нужен был надзор, и монголы в этом случае воспользовались тем, что нашли в обычаях страны. Существовало звание старейшего князя, звание неопределённое, в последнее время не принадлежавшее никому по какому-либо праву и даваемое другими князьями тому, кто был сильнее и внушал к себе уважение. Ханы подняли это звание, дали ему власть и силу. За этим званием стали гоняться князья, как за целью высшего честолюбия, а оно получалось одним путём – поклонами и угодничеством владыке. Прежде существовало первенство старейших городов Земель над пригородами; и в старейших городах и в пригородах были князья; теперь и те и другие князья сделались собственниками; отношения городов перешли на них: князья низшие стали находиться в более определённой зависимости от высших. Князь в старейшем городе был выше того, кто сделался собственником бывшего пригорода. Монголы воспользовались и другим понятием о старейшинстве – родовым: по умершем брате старейшим был брат, следовавший за умершим по времени рождения, за ним другой брат, третий и т. д., а потом уже дети, племянники и т. д. Меньший должен был почитать старшего и по нравственному чувству уступать ему; но прежде это было только нравственное семейное понятие, а не юридическое право, и, как мы видели, не всегда так делалось и отнюдь не считалось необходимым, чтобы так было. Монголы уважали этот нравственный обычай, когда только это им было выгодно, и князь, на основании такого старшинства получивший власть, был крепче, чем был бы прежде, когда зависел от произвола Земли. Но те же монголы не стеснялись нарушать этот нравственный обычай, точно также, как в былое время делали Земли, оказывавшие этому нравственному понятию уважение до известной степени, но не настолько, чтобы стеснять им свои выгоды; в этом отношении то, что принадлежало Землям, перешло теперь к ханам. Все это были элементы, послужившие к неравенству между князьями при одинаковом порабощении всех верховному государю – хану. Князья скоро испытали, что чем покорнее они будут вести себя перед ханом, тем безопаснее усидят на своём княжении, и их волости будут ограждены от разорения. Раболепство перед завоевателем служило единственным ручательством за спокойствие страны. Всех лучше понял это Александр Невский – этот первообраз своих правнуков и праправнуков московских князей. Новгород не хотел было допустить ханских численников, и князь, оказавший перед тем великие услуги Новгороду, выкалывал глаза и порол носы тем новгородцам, которые подущали народ не повиноваться завоевателям. За это он вошёл в большую милость у хана и впоследствии мог быть полезным заступником за Русь. В Ростовской области тяжело стало от татарских даней: они были на откупе, и сами русские не считали предосудительным нагревать себе руки от народной беды. Народ не мог скоро изменить своих привычек; зазвонили веча, стали бить сборщиков. По примеру Ростова тоже произошло во Владимире, Суздале, Ярославле, Переславле, Угличе и отдалённом Устюге. Александр Невский тотчас же поспешил в Орду и успел утишить гнев хана. Его вся деятельность клонилась к тому, чтобы охранить русский народ от печальных следствий, которые могла на него навести татарская месть за вспышки неповиновения. Он умел подладиться к завоевателям; ему доверяли, ради его прощали другим. Такая ловкость и уменье уживаться с завоевателями не только укрепили его власть, но вместе с тем подняли и возвысили значение старейшего князя, которое потом вело к единодержавию. Власть старейшего или великого князя усилились от подчинения Новгорода. До сох пор Новгород не признавал своими князьями таких, которые, сделавшись новгородскими князьями, могли бы княжить ещё и в другом месте. Князь должен быть выбран в Новгороде, жить в Новгороде и служить ему одному. Но с татарским завоеванием порядок и там стал изменяться. В ХПІ-м веке Новгород сделался как бы прикованным к особе великого князя. Призвав, по обычаю, к себе в князья Дмитрия Александровича из Переяславля, Новгород должен был отказать ему и подчиниться костромскому князю Василию, которого хан признал великим: он этого требовал, а за него были татары. С этих пор новгородское княжение остаётся как бы принадлежностью великого княжения. Великий Новгород удерживает внутри себя свой старый вечевой строй, но уже не может, как прежде, безопасно выбирать князей: он должен признавать своим князем великого, и так как великий князь не может постоянно жить в Новгороде, то оставляет вместо себя наместника на Городище. С тех пор Новгород постоянно заботится сколько возможно обезопасить свою свободу от великокняжеских покушений. Отсюда ряд договоров с великими князьями: главной целью их разделить круг власти и деятельности великого князя от круга земских действий. Великий Новгород и великий князь, становятся лицом к лицу в борьбу между собою. Великий князь хочет наложить руку на новгородскую свободу; Великий Новгород хотел бы избавиться от великого князя. Долго ни тот, ни другой не достигают цели. Но власть великого князя возрастает, и Великий Новгород мало-по-малу принуждён подаваться в этой борьбе. Значение великого князя не подвергалось уже разным колебаниям и зависело исключительно от благоволения ордынского. Кто решится ослушаться воли хана и называться великим без его согласия, тот платится за это жестоко, и Земли, которые станут за такого ослушника, подвергаются разорению. Так случилось в споре двух братьев Димитрия и Андрея, сыновей Невского. Димитрий, сначала утверждённый в великокняжеском достоинстве Ордой, а потом, по воле Орды, долженствовавший уступить это достоинство меньшему брату Андрею, вздумал было сопротивляться, и за это татары, помогая Андрею, два раза страшным образом разорили окрестности Ростова, Торжка, Твери, Владимира, Суздаля, Мурома, Переяславля и кроме того четырнадцать других городов. Можно себе представить ужас этого события, последствия усобицы между родными братьями, которые не затрудняются одолевать друг друга при пособии поработителей своего отечества, отдавая им на съедение истощённое, обнищалое, запуганное население русских Земель: а между тем это событие было одно из важных, подготовлявших Русь к будущему единодержавию; оно укрепляло в народе мысль, что его судьба зависит от верховного единого владыки; кого назначит этот владыка – тот народу и господин; все – и князья, и бояре, и простые поселяне, все равны перед этим владыкой, а за непослушание его воле придется страшно отвечать не только виновным, но и десяткам тысяч невинного народа. Сбор дани был главнейшим признаком порабощения и самым важнейшим путём к изменению понятий и нравственных взглядов русского народа. Сначала завоеватели посылали за этим делом в Русь своих баскаков, потом сочли удобнее отдавать сбор дани на откуп, а потом – стали доверять его князьям, первоначально там, где князья покорностью и угодничеством заслуживали такое доверие. К концу ХIIІ-го века уже перестали посылать баскаков, кроме исключительных случаев, и сбор дани был везде возложен на князей. Самый размер дани был неравен и зависел от сделки, заключённой князем в Орде. Понятно, как должна была подняться и усилиться власть князя над народом: от него зависело распределить дань, назначить сколько должна была платить та и другая волость; он, во имя той непреодолимой верховной силы, которая тяготела над всеми равно, он требовал себе покорности и казнил непокорных; он всегда мог их устрашить именем татар, когда только в этом оказывалась нужда. И такой пример мы видим на Волыни в Бересте. Горожане не хотели повиноваться распоряжению покойного своего князя и признать князем его сына, а призвали другого князя: поступок их был совершенно в духе прежнего времени; но сын прежнего князя объявил, что он призовёт татар, и это так устрашило противную ему сторону, что и берестяне покорились, и князь, ими приглашённый, отказался от княжения сам, а берестян за их непослушание обложили тяжелой данью. Таким образом, князьям стали нужны татары, потому что, в случае столкновения с прежними вечевыми началами, могли подать им помощь против народа. Князья входили в дружеские сношения с завоевателями, женились на ханских дочерях, служили ханам против их неприятелей и испрашивали татарской помощи в своих междоусобиях. В Орде всё можно было купить, иногда и от всего откупиться; крепость князя на его княжеском столе измерялась подарками, расточаемыми в Орде ханским любимцам, низкопоклонничеством перед всеми теми, кто имел на то время в Орде силу и вес. То, что князь истрачивал в Орде для своего удержания на столе, выбиралось с народа с полным произволом. Как в Орде князь покупал свои права и вымаливал поклонами благосклонность высших себя, так его наместникам и волостелям нужно было у своего князя покупать и вымаливать должности и милости. Бояре опирались на князя, как князь на Орду; как князь получал своё княжество от хана, так и владение имениями бояр обеспечивалось милостью князя; боярин приучался, в случае нужды, ползать перед князем, как князь перед ханом, и за то мог распоряжаться с произволом над низшим или чёрным народом. Необузданный способ обращения бояр с чёрными людьми не раз вызывал в разных местах вспышки ещё тлевшей в русских искры вечевой старины. В 1304 году, в Костроме народ собрался на вече и побил бояр. В следующем 1305 году то же явление было в Нижнем Новгороде: чёрные люди восстали на бояр и побили их. Но такие вспышки не могли быть продолжительны и по неудачному исходу не могли увлекать своим примером других. После нижегородского возмущения, бывший тогда в Орде нижегородский князь воротился домой с татарами и перебил «вечников». Слово «вече» потеряло прежнее священное значение совещательного собрания свободной Земли: оно стало синонимом скопища, заговора, бунта, и слово «вечник» значило тоже, что бунтовщик. Исчезло чувство свободы, чести, сознания личного достоинства; раболепство пред высшими, деспотизм над низшими – стали качествами русской души. Падению свободного духа и отупению народа способствовало то, что Русь постоянно была в разорении, нищете и малолюдстве. Князья, сделавшись государями своих волостей, продолжали вести усобицы, но они отзывались гораздо тяжелее для русского народа, чем в прежние времена, потому что у князей входило в обычай приглашать татарские полчища на Земли своих противников. Едва северная Русь успела позабыть страшную эпоху междоусобий сыновей Невского, как возник столь же страшный ряд усобиц между Москвой и Тверью, в которых поневоле принимали участие и другие русские Земли. Московские князья менее всех были разборчивы в средствах. Во время борьбы Юрия с Михаилом несколько раз проходили по владимирской и тверской Землям помогавшие Юрию татарские орды. После трагической кончины двух тверских князей, третий из них купил себе великое княжение условием, чересчур тяжёлым для разорённого и без того уже народа – дозволить брать двойную дань со своей волости. По такому договору нахлынули татары в тверскую Землю. Князь приказывал народу терпеть, но у народа не стало человеческого терпения. Народ принялся избивать недобрых гостей, и князь, наконец, принуждён был стать заодно с народом. Соперник Александра, московский князь, как только услыхал о том, что случилось в Твери, тотчас поспешил в Орду, получил там, вместо опального Александра, великое княжение и пятьдесят тысяч татар для наказания непокорного тверского князя. Другие князья русские, исполняя долг рабского послушания хану, также должны были идти на Александра. Тогда тверская Земля была опустошена до того, что казалась безлюдной, и остатки уцелевших от погрома долго после того, по замечанию летописцев, пребывали в крайней нищете и убожестве. Но тверской Землёй не ограничился разгром: опустошены были Земли ростовская и переяславская, – и вообще, куда только ни проходили татары, повсюду они сжигали человеческие жилища и умерщвляли жителей. Досталось и рязанской земле, где был тогда умерщвлён князь Иван Ярославич: и эта Земля после того долго оставалась в нищете. Пощажены были земли московского князя, и это обстоятельство было тогда многознаменательно в русской истории. Московское владение естественно стало богаче остальной соседней Руси: там и жить было безопаснее; туда приливало население; увеличивались силы московского князя, возрастало его значение.

VII

Понятно, что при периодических посещениях татар, при нередких набегах литовцев, а вдобавок, при частых княжеских усобицах, русское народонаселение было малочисленно, бедно и приучено к вечному страху за своё существование, а потому сделалось способным к безгласному и бессмысленному повиновению грозе и силе и составляло готовый материал для единодержавия, как только обстоятельства могли сложиться удобно для его возникновения.

Несмотря на всеобщее порабощение политической жизни, русская страна была слишком обширна и наполнена труднопроходимыми дебрями и болотами. При этих качествах долго сохранялись некоторые признаки древнего быта, признаки личной свободы человека до известной степени. Бояре и слуги (прежняя дружина) назывались вольными людьми, могли оставлять службу одному князю и переходить к другому, и даже их имения оставались нетронутыми, находясь во владениях прежнего князя. Такое условие мы встречаем в договорных грамотах между князьями. Но не следует слишком обольщаться этим и воображать, что свободное положение этих вольных людей было очень прочно и ограждено от произвола. Действительно, бояре и вольные слуги могли свободно переходить от князя к князю, когда их князья, заключавшие между собой договоры, жили в мире; когда при этом договоры заключались между сильнейшими, такое условие было выгодно для сильнейшего: от слабого будут перебегать вольные люди к сильному, потому что у сильного окажется лучше служить; и это право, как скажем после, очень помогло усилению московских князей. Но там, где князья не жили в ладах между собою, такое право было неприменяемо, особенно когда князья надеялись на милость Орды. Само собою разумеется, что князь, не затруднявшийся с татарскими полчищами разорять земли своего соперника и истреблять его подданных за то, что эти люди не по своему выбору, а по приговору судьбы, признают власть последнего, не стеснился бы отнять имение у боярина, который, прежде служивши ему, перешёл на службу к его врагу. Впрочем, в литературе того времени есть признаки, показывающие, что переходы бояр и вольных слуг от князя к князю стали считаться уже несправедливым делом, и нравоучителен вооружались против отъезда, как против измены. Это, по крайней мере, говорилось в московском княжении по отношению к тамошним князьям; московские князья не любили, чтобы от них отъезжали бояре, а чужих к себе принимали охотно. Другой признак личной свободы существовал для низшего класса, крестьян или чёрных людей, и состоял в праве земледельцев оставлять земли одного боярина и переходить па земли другого. Обычай этот был полезен для народа тем, что землевладельцы, нуждаясь в работниках, естественно должны были привлекать их льготами и вообще предоставлением хороших условий жизни. Но и тут, как в деле бояр и вольных слуг, не должно представлять себе, чтобы от этого все крестьяне на самом деле пользовались во всякое время правами, обеспечивающими за ними свободу и благосостояние. Не все, не всегда и не везде крестьяне сохраняли за собою право вольного перехода. Князья прежде всего лишили этого права крестьян, живших на тяглых княжеских землях; в тягло могли прибывать свежие рабочие силы, а из тягла убывать не смели; такого порядка, по крайней мере, как нам известно, держались московские князья, начиная с Калиты, по отношению к своим тяглым (т. е. обязанным доставлять им разные доходы) людям и, давая грамоты на земли монастырям и частным владельцам, ставили условие, чтобы и получившие грамоты не принимали к себе на земли княжеских тяглых волостных людей, за то позволяли им преимущественно принимать переселенцев из иных княжений. Князья других княжений следовали естественно тому же правилу и позволяли землевладельцам призывать людей из иных княжений, а не из своей отчины (А. Э. I. 19). Кроме того, по особой милости, князья давали землевладельцам, особенно монастырям, право, по которому принадлежащие им крестьяне не могли переходить с занимаемых ими земель. Таким образом, во времена господства крестьянских переходов, уже многие из крестьян лишены были права перехода и, следовательно, по закону были крепки земле. Кроме крестьян, по особенным распоряжениям потерявших право перехода и, следовательно, в сущности личную свободу, были ещё на Руси холопы: люди полные (рождённые от рабов), люди купленные, люди кабальные (сами себя запродавшие). Все такие люди находились под произволом господ до такой степени, что не допускались никакой донос или жалоба холопа на своего «государя». Если бы случилось, что государь поколотил холопа так сильно, что холоп от побоев умер – государь не отвечал за это. Такие невольные люди не только наполняли боярские и княжеские дома в качестве слуг, но были поселены на землях, работали на своих государей по воле последних и составляли значительную часть сельского населения. Хотя церковь не переставала оказывать своё благотворное влияние, и многие из князей и бояр, ради спасения души, перед смертью отпускали на волю всех своих рабов, но рабство от этого не уменьшалось, потому что свободные люди часто продавали самих себя в неволю: состояние свободного человека нередко было до того несносно, что он, для своего облегчения, шёл в рабство, и чувство свободы до такой степени иссякло, что отпущенные на волю пользовались милостью господина для того только, чтобы снова продать себя в холопы.

Крестьяне свободные, имевшие право перехода с земли на землю, назывались сиротами и могли пользоваться своим правом только с ограничениями. Таким образом, только однажды в год дозволено было уходить (отказываться), именно за неделю до Юрьева осеннего дня и в продолжении недели после этого дня. Кто, почему-нибудь, не успевал воспользоваться этими двумя неделями, тот обязан был оставаться у прежнего помещика целый год без прекословия. Приняв в соображение тогдашнюю многоземельность и сравнительное малолюдство, что можно усматривать в таком явлении, как шатание безземельного народа из одного чужого владения в другое чужое же? Конечно, нищету, утеснения, всеобщую тягость, ничем не ограждённое горькое положение народа. Почему, в самом деле, эти сироты, вместо того, чтобы, сиротствуя, ходить от одного владельца к другому, не селились где-нибудь на пустопорожних землях и не жили либо общинами, либо в качестве мелких частных собственников? Оттого, что вся земля, какого бы она ни была свойства – заселённая или пустопорожняя, удобная или неудобная, пашня, сенокос, лес, болото – вся была в распоряжении у князя: она дарована была ему от хана, истинного государя, владетеля, собственника всех покорённых русских земель. Где земля была пуста и не приносила никаких доходов, там она в действительности никому не принадлежала, но как скоро на ней поселялись, как скоро её начинали обрабатывать люди, так тотчас князь покажет над ней право, потянет новопоселённых в тягло или утвердит за монастырём, либо за частным лицом. Всякое поземельное владение, находясь в области княжения такого или другого князя, давалось или держалось по милости князя и от него зависело – будь это многоземельная боярская вотчина или десять четей надела бедного крестьянина чёрной общины. Князь налагал на жителей своего княжения какие хотел дани и поборы и освобождал от них тех, кого ему угодно было освободить и пожаловать льготой. Давать земли и оставить их во владении и пользовании он мог и хотел только так, чтобы от этого происходила выгода ему самому; поэтому, кроме монастырских и церковных имений, которые давались князьями в видах спасения собственных их душ, следовательно, в ожидании выгод не на сём, а на том свете, – всё остальное давалось с обязанностью либо служить князю ратным делом, либо доставлять князю выгоду работами и данями. Отсюда вытекало, что бояре, дети боярские и вообще вольные владельцы земли, получая от князя право на поземельную собственность, обязаны были за то служить ему и потому они делались исключительно служилым сословием, именно потому что были землевладельцы. За услуги или в видах выгод, ожидаемых от их службы, князь некоторых из них освобождал от тех повинностей и даней, которые оставались лежащими на других: то было, однако, не право, не какая-либо постоянная сословная привилегия, а единственно проявление воли и милости князя, так точно, как и обложить тех или других данями и повинностями зависело от княжеского произвола. Бояре имели право продавать, закладывать, завещать свои вотчины; существовали основанные на древних обычаях правила, определявшие отношения этих вотчин к роду владельцев, но всё это не придавало боярскому сословию полной свободы и независимости от княжеского произвола. Будучи недоволен за дурную службу себе или за неповиновение, князь всегда мог отнять у боярина его вотчину и распорядиться ею по желанию. На тех землях, которые не составляли частной собственности и не были раздаваемы никому во владение, князь держал упомянутых выше чёрных, или тяглых волостных людей. То были, вероятно, потомки древних свободных сельских общин, с постоянными отливами и приливами населения в это сословие; со времени татарского завоевания на них-то преимущественно легла тягость дани, которую должна была нести порабощённая Русь. В XIII веке, по татарском завоевании, они были подвергаемы поголовной переписи или «числу» и назывались поэтому численными людьми. Но так как переписи, впоследствии, не повторялись, между тем население возрастало, особенно в Московской Земле, куда, вследствие невзгод, обуревавших соседние русские Земли, приливало народонаселение из последних, то образовались и умножались тяглые люди, не подвергнутые перечисленью, а численные люди сделались только отделом или частью всего сословия тяглых волостных людей. Некоторое время они отличались тем, что князья, при дележе своих княжений, не полагали в разделе численных людей, а завещали последующим князьям блюсти их за одно, но впоследствии это было утрачено; численные люди пошли в раздел за уряд с остальными тяглыми и потеряли свое особенное наименование.

Тяглые волостные крестьяне с землями составляли как бы зародыш государственного достояния, в отличие от княжеского, именно потому что доходы, получаемые от них, назначались на дань татарам, следовательно, на такой предмет, которого существование не зависело от князя. Но так как хамы поручили собрание дани самим князьям, и последние платили дань в разных размерах, определяемых огулом, а раскладка дани на подданных предоставлялась князю, то через то самое тяглые люди попали в безусловную зависимость от князей. Они платили уже дань не хану, а своему князю, а князья, в своих договорах между собой, говорили, что в случае, когда Бог переменить Орду, то есть когда они освободятся из подъ власти завоевателей, дань, которая платилась хану, должна сделаться достоянием князей. Отсюда понятно, как свои собственные князья заступали для народа место иноплеменных завоевателей. Князья брали с тяглых людей дань уже не в том размере, в каком нужно было им самим заплатить хану, а по произволу, наблюдая свои собственные выгоды. Кроме дани, тяглые волостные люди были обложены работами, производимыми по размету под надзором сотских и старост, да ещё облагались множеством разнообразных поборов; названия их известны нам преимущественно из грамот, даваемых князьями тем, которые, по особой княжеской милости, освобождались от наборов. Таковы были писчая белка, мыто, тамга, восьминичье, костки, ям, подводы, явленное, закосное, ставление княжескихъ дворовъ, кормление княжеских коней и пр., и пр. Были ещё, сверх того, определённые князем поборы в пользу княжеских наместников, волостелей, доводчиков и праветчиков, а в случае судного дела они платили князю, по старине, судные пошлины. Все эти поборы простирались и на боярские и на всякие имения, если они не были освобождены особыми льготными княжескими грамотами. Что такие разнообразные поборы и повинности вели не к благосостоянию, а к утеснению народа, показывает, во-первых, уже то, что князья, из желания облегчить некоторых, к кому особенно благоволили, избавляли их от этих поборов, и повинностей; во-вторых, то, что жители, не вынося тягостей, нередко разбегались, а иные, чтобы избежать тягла, отдавались противозаконно в холопство; в-третьих, наконец, то, что, впоследствии, в XVI веке разнообразные поборы были заменяемы огульной платой, и при этом правительство само высказывало, что при прежних порядках, которые оно тогда устраняло, народ сильно был угнетён и особенно терпел от злоупотреблений со стороны наместников, волостелей и их подручников. Много веков нёс народ такой горький для него строй тягла без исхода. Частые разорения, которые постигали его и от татарских нашествий, и от набегов литвы, и от междоусобных распрей собственных князей, довершали его бедственное положение. Не быть в зависимости от землевладельца для русского крестьянина значило нести тягло и подвергаться тяжёлым поборам и работам, да ещё быть, прикованным к месту. Конечно, лучше было в качестве «сироты» ходить от владельца к владельцу. Сирота все- таки лично был свободнее тяглого человека; тягло, в древности, было истинное подобие той неволи, которую впоследствии называли крепостным правом и во многом было тяжелее последнего, испытанного народом при других условиях жизни и нравов.

Но и положение «сироты», в сущности, несмотря на видимую личную свободу, было очень часто не лучше, а иногда и хуже положения не только тяглого человека, но настоящего раба: об этом, к счастью для истории, сохранились любопытные свидетельства духовных, вопиявших за горькую участь как рабов, так и сирот, называемых в этих свидетельствах подручными. Обыкновенно крестьянин приходил к землевладельцу в нищете и нужде; условия, которые предлагал ему землевладелец, вначале могли быть необременительны: крестьянин мог обязываться платить хозяину только оброк за пользование землёй и более никаких обязанностей на себя не принимать; но будучи в стеснительном положении, он для своего обзаведения принуждён бывал делать долги и имел неосторожность сделать заём у владельца той земли, на которой поселялся, на срок за проценты (рост), очень высокие по обычаю того времени, поддерживавшемуся редкостью и дороговизной серебра. Срок платежа приходил, и крестьянин не в состоянии был выплатить. Тогда он должен был согласиться работать владельцу за долг; иногда же он с первого дня займа условливался платить владельцу рост работой; и тогда, при достижении срока платежа, не в силах будучи заплатить капитала, крестьянин должен был подвергаться новым, более стеснительным условиям. Работу, в таком случае, оценивал владелец: крестьянин, находясь по отношению к нему в состоянии неоплатного должника, во всём ему уступал; владелец, естественно соблюдая свои выгоды, оценивал крестьянскую работу елико возможно низко. Крестьянский долг не мог покрыться этой работой. Новый рост увеличивал долг; крестьянин, обременённый работой на владельца, имел слишком мало свободного времени на работу для себя и не в силах был выплатить положенного в начале по условию оброка за землю; и вот на сумму этого невыплаченного оброка насчитывался новый рост, и владелец, при невозможности получить его с крестьянина деньгами, обременяет за него крестьянина ещё новой работой. Наконец – приходит к тому, что крестьянин всё своё время тратит на работу владельцу, и владелец помыкает им и его семьёй как невольниками, хотя и оставляет за ними звание свободных людей. Но это звание для бедняков уже не преимущество, а тягость. Чтобы избавиться от безвыходного положения неоплатного должника, крестьянин с своей семьёй часто шёл в холопство иногда к кому- нибудь другому, а иногда к тому же самому владельцу, у которого состоял в неоплатном долгу: в том и другом случае его положение временно казалось выгодным; в первом – он избавлялся от заимодавца и мог получить от покупщика его свободы ещё какую-нибудь надбавку сверх суммы, покрывавшей его прежний долг; в последнем – господин, приобретая юридически в рабы того, кого он уже держал в рабстве в действительности, давал ему за это некоторое облегчение. Но случалось и так, что господин, за следуемый ему долг высосавши всю силу крестьянина и не нуждаясь в юридическом его порабощении, прогонял его вон, чуть не голого. Тем крестьянам, которые первоначально, приставая к владельцу, заключали с ним более выгодные для себя условия, и главное, могли обходиться без того, чтобы делаться должниками владельца земли, шло, разумеется, лучше, но и тогда сильнейший всегда имел возможность притеснить слабейшего, а на таком суде, где всё было продажно, сильнейший скорее оказывался прав, чем его слабый соперник. Вообще же, лучшим доказательством печального состояния сирот служит то, что они повсеместно и охотно «закладывались», шли в законное рабство и мало дорожили своей свободой. Льготнее было тем сиротам, которые селились на княжеских не тяглых землях, в сёлах, не входивших в разряд тяглых волостей. Кроме последних, князья, особенно московские, приобретали себе имения, которыми владели в качестве таких же собственников-вотчинников, какими были и бояре: эти имения назывались сёлами и слободами, в отличие от тяглых, именуемых волостями; они то послужили началом того разряда имений, которые, впоследствии, назывались подклетными, дворцовыми, а в более позднее время – удельными. Их накопление было одною из важнейших причин обогащения, а через то самое и возвышения московских великих князей. Приобретая повсюду земли, они называли на них сирот и предоставляли им значительные временные льготы: оттого эти княжеские сёла и слободы процветали более других населённых местностей Руси, но зато в них скорее и прочнее, чем где-нибудь, ограничивалась свобода перехода. Уже в XV веке, жалуя частным лицам имения, князья ставили условием, чтобы владельцы не принимали к себе людей ни из волостей, ни из княжеских сёл, дозволяя, впрочем, самим себе принимать людей из волостей и имений других князей. Мало-помалу жители этих сёл подпадали всякого рода поборам, которым подвергались тяглые волости и отличались от последних более по имени и по некоторым формам управления, чем по житейскому быту крестьян.

Городов в смысле корпораций особого сословия с особыми правами, кроме северных народоправных, в татарской Руси не существовало; торговля и промышленность до такой степени были ничтожны и отличались первобытными приёмами, что занимавшиеся ими не могли подняться до значения и прав, высших над крестьянскими. Посады, как называлось тогда то, что мы теперь называем городами, где преимущественно сосредоточивались торговля и промыслы, причислялись к тяглым волостям; промышленный или торговый человек отличался от пашенного только тем, что участие его в тягле измерялось не землёй, а промыслами.

VIII

Мы представили этот беглый очерк состояния народа для того, чтобы показать, что в татарский период сложились и установились нравственные и экономические условия, подготовившие народную громаду к тому, чтобы сделаться превосходным материалом для такого государства, каким явилась в XVI в. московская монархия. Татарское завоевание дало Руси толчок и крутой поворот к такой монархии, но она не могла возникнуть скоро; Русь с половины XIII века до конца XV пережила период феодализма.

Употребляя это выражение, мы не думаем сказать, чтобы у нас существовали все те условия, которые на западе устроили порядок, известный под именем феодального. Но в человеческом мире не всё подобное одинаково. Мы принимаем слово феодализм в значении его общих признаков и разумеем под ним такой политический строй, когда весь край находится в руках владетелей, образующих из себя низшие и высшие ступени с известного рода подчинённостью низших высшим и с верховным главою выше всех. Такой строй существовал на Руси вполне. Не допуская важности раздела в русской жизни между дотатарским и послетатарским периодами русской истории, некоторые наши мыслители хотели видеть феодальный строй до татар, другие не хотели его видеть и после татар. Два эти противоположные заблуждения исходили из одного и того же неверного взгляда, искавшего единства там, где существовало громаднейшее различие. До татар у нас не было феодализма, если только не отыскивать некотоpоro далёкого с ним подобия в отношениях старших и младших городов между собою, – но с татар он действительно начинается. Верховный владыка, завоеватель и собственник Руси, хан, называемый правильно русскими царём, раздал князьям Земли в вотчины и по этим Землям они естественно очутились в неравном между собою отношении: одни, владевшие прежними пригородами, были ниже, другие – сидевшие в главных городах – выше. Над всеми ими был старейший или великий князь. Вначале это звание безусловно зависело от воли хана, давалось князьям без всякого внимания к какому-либо старшинству Земель, владеемых князьями. Поэтому, бывали старейшими князьями: владимирские, костромские, переяславские, тверские, городецкие, нижегородские; только на город Владимир показывали они, получив сан старейшего, притязание, как по воспоминаниям силы и значения этого города, так и потому что сами они происходили от предков, княживших во Владимире с некоторыми признаками старейшинства, по причине их случайной силы между другими князьями. С лёгкой руки хана Узбека, в первой половине XIV в. звание старейшего великого князя утвердилось за московскими князьями, постоянно переходя от отца к сыну, с ханским утверждением, и так было до тех пор, пока не пала и не разложилась Орда и московские князья не усилились до возможности заместить собою ханов, и сделаться такими же владыками и собственниками русских Земель, какими, по праву завоевания, при азиатском складе понятий, были и считали себя ханы. Только однажды, в малолетство Димитрия Донского, произошло уклонение от обычного перехода звания старейшего великого князя от одного московского князя к другому, его прямому наследнику, но и то ненадолго. Москва скоро успела возвратить себе своё право, уже освящённое бывшими перед тем тремя поставлениями в великокняжеское достоинство князей московской линии. Кроме старейшего великого князя московского были ещё по Землям князья главные по отношению к низшим, и назывались также великими, находясь под началом великого старейшего. За исключением Новгорода и Пскова, находившихся, со своими старыми вечевыми формами, под началом или в полузависимости от старейшего великого князя, – в других русских Землях носили название великих князей в XIV в. суздальские и нижегородские, рязанские, тверские, смоленские; по временам пытались называться великими и другие, но не удержали за собой этого титула, не имея соответствующего значения на деле. Под началом у великих князей, в их областях, находились меньшие князья. Отношения между великими и меньшими выражались родственными признаками: меньшие должны были относиться к великим как дети к отцам и племянники к дядям, то есть с уважением, какое подобало оказывать родственникам по восходящей линии. То была одна из черт различия между феодализмом у нас и на западе Европы. Наши князья все были из одного рода, да притом часто линии, ближайшие к великому князю, оттесняли более отдалённые, и князь, владевший вотчиной в Земле великого, был в самом деле близкий родственник последнего. Тем не менее, меньшие князья были в такой зависимости у великих, которая напоминает нам феодальную лестницу на западе. Обязанные взносить великому князю следуемую с них татарскую дань для передачи по принадлежности, они также обязаны были быть готовыми на ратную помощь великому князю по его призыву. В договорах между собою, великие князья говорили меньшим, «где всяду сам на коня, и вам со мною пойти, и где ми послати вас пригоже, и вам пойти без ослушания, а где пошлю своих воевод, и вам послати своих воевод с нами». Но меньшие князья управляли своими вотчинами невозбранно и великие не мешались в их внутренние порядки. Князья у себя во владениях раздавали земли боярам и детям боярским, с обязанностью служить. Было три вида земельных раздач: в вотчину, кормленье и введенье. Отдача в вотчину – значила потомственное право владения – его давали князья за услуги; но и те старинные владельцы, которых род с давних времён считал своей принадлежностью известные вотчины, стали пользоваться этими имуществами уже на новых основаниях – в качестве вознаграждения за службу, и князь мог лишать их достояния за неповиновение и измену, как и тех, которых наделил вотчинами вновь. Отдача в кормленье было пожизненное право пользоваться доходами и владеть имениями, также за обязанность служить за них то был первообраз поместного права, впоследствии широко распространённого на Руси. Боярину, называемому введённым, князь поручил управление и суд над какой-нибудь из своих волостей, с уделением боярину из получаемых доходов некоторой части в качестве вознаграждения за управление.

Такой феодальный строй мог существовать и быть крепок только до тех пор, пока была крепка и деятельна власть Орды. Но сами ханы, вместо того, чтобы, как делалось сначала, давать звание старейшего великого князя то князю одной, то другой Земли и не допускать преемства в одной линии, чтобы тем не допустить одному из княжений слишком усилиться над другими, – подняли и возвысили московских князей, давая им звание старейшего великого князя одному за другим. Права за московскими князьями не было никакого, кроме ханского произвола, и они именно тем и приобретали благосклонность ханов, что не искали великого княжения на основании каких бы то ни было прав и преданий, а просили только ханской милости, и кроме этой верховной милости никакого права знать не хотели. Это резко выразилось при соискательстве великого княжения перед ханом, в 1432 г., Юрием Шемякой и Василием Васильевичем московским. Когда Юрий думал выиграть свое дело, ссылаясь на старых летописцев и разные старые списки, боярин Иван Дмитриевич, хлопотавший за Василия, бывшего ещё малолетним, указал хану, что его князь ищет великокняжеского стола по царскому жалованью: «ты – выразился он – вольный царь, волен в своём улусе кого восхощешь жаловать на твоей воле»? Такой аргумент тогда же понравился хану, и Василий московский признан великим князем. С таким презрением ко всяким историческим правам, с таким уважением паче всего к силе и действительному могуществу относились все московские князья, льстили, раболепствовали пред ханами, между тем сами усилились, обогащались, увеличивали свою территорию, а тем временем в Орде произошли смуты, нестроения: царство, основанное силой оружия, почти без всяких гражданских зачатков, скоро стало разрываться и, соответственно этому явлению, феодализм на Руси падал и уступал место монархическому началу. Московский князь, утвердивший за собой и за своим потомством привилегию звания великого князя над всей Русью, подвластной Орде, Иван Калита, был бесспорно человек великого ума и чрезвычайно ловкий. В продолжении каких-нибудь тринадцати лет он упрочил за собой обширное, по своему времени, владение. Из его духовного завещания видно, что он владел пространством, занимаемым теперь уездами рузским, звенигородским, подольским, коломенским, серпуховским, можайским, бронницким, боровским, перемышльским. Из духовного завещания его внука видно, что он же купил себе Галич, Белоозеро и Углич с их волостями. Кроме того, он в разных местах приобретал себе сёла, копил с них доходы и употреблял на покупку новых сёл, имея в виду сколько возможно более расширить территорию своих владений. Владимир подарен был ему ханом. Ярославские и ростовские князья были ему подручниками. Тверская Земля была унижена и до крайности разорена; тверские князья принуждены были признавать себя под началом московских. На Новгород, который помогал Калите, он уже наложил тяжёлую руку, в благодарность за содействие к достижению своего могущества.

Его преемники продолжали закупать себе сёла и накоплять богатства. Внук его, Димитрий, пользуясь нестроениями в Орде, покусился на открытую брань с завоевателями Руси. Это событие сильно подняло и на будущие времена утвердило нравственное значение великого князя, после того, как он явился предводителем русских князей в первый раз уже не по ханскому приказанию, а по свободному стремлению доставить русской Земле независимость от иноплеменников. Последовавшие затем неудачи показали, что ещё не пришла пора вести борьбу, что завоеватели, несмотря на начавшееся распадение их державы, ещё настолько сильны, чтобы показать Руси пагубные плоды её неповиновения, что ещё придётся московским князьям поддерживать себя искательством милостей у ханов, а не борьбой с ними; но эти неудачи, отсрочив дело освобождения, были, по причине того же нестроения в Орде, поправимы и потому не подорвали нравственного значения главенства над Русью, показанного московским князем в смелом предприятии против Мамая. Преемник Димитрия, Василий, совершил важный подвиг: он овладел суздальским и нижегородским княжением, городами Муромом, Тарусой, Мещерой, Городцом, и этого достиг он уже не по милости хана, а собственными силами и ловкостью.

Не видно, однако, чтобы московские великие князья, постепенно п последовательно усиливаясь, имели ясное сознание о создании единодержавного государства. Судьба вела их к этому; но сами они, сообразно понятиям, наследованным от прародителей, долго смотрели на свои владения, как на вотчину, покупали, а подчас и насилием отнимали у других волости, но потом делили их между сыновьями, назначая одного из них, старшего, старейшим над другими, и, таким образом, продолжали феодальный порядок. Из этого могло выходить только то, что линии, отдалённые замещались бы ближайшими к великому князю, и только; сказать иначе – сильнейший грабил бы слабейшего, при возможности грабить, и наделял бы ограбленным своих присных. От такого состояния дел до государственности не близко. Но на счастье русскому государству княжеский московский род не слишком распложался, и великий московский князь часто оставался при небольшом количестве родственников, имеющих владения в его великокняжеской московской волости. У Калиты старший сын Симеон умер бездетным, второй, оставил единственного сына, бывшего великим князем и только от третьего, – Андрея, осталось потомство, образовавшее линию удельных князей, имевших владения внутри московской области и подначальных непосредственно великому московскому князю. У Димитрия Донского было пять сыновей, но кроме великокняжеской линии, последовавшей от старшего сына Василия, из остальных сыновей Донского только у одного, Юрия, осталось потомство. Междоусобие Димитриевых внуков, великого князя Василия Васильевича и сыновей Юрия, выбросило потомство последнего из рода владетельных князей; вместе с тем уничтожились уделы и потомков Андрея, сына Калиты, кроме удела верейского князя, находившегося в полной зависимости от великого князя. Таким образом, Московская Земля была сосредоточена в одних руках и в таком виде доставалась сыну Василия Васильевича Тёмного, тому великому умом и деятельностью Ивану, который принял на себя историческое призвание введения монархизма.

Ему, обладателю всего московского великого княжения, предстояло исполнить следующие задачи: окончательно освободиться от всякой зависимости в отношении к Орде; не допустить своих братьев быть такими князьями-государями в своих ветчинах, какими бывали прежние братья великого князя; подчинить северные народоправныя Земли, уничтожив их вечевой строй и автономию; присоединить к Москве два великих княжения, тверское и рязанское, и, таким образом, совершенно уничтожить феодальный порядок и сделаться полным государем-собственником Руси, заменив для неё татарского хана.

Исторические обстоятельства сложились превосходно для разрешения этих задач, и Иван совершил своё призвание; только немногое, как, напр. окончательное уничтожение вечевых форм во Пскове и слитие с московским великим княжением рязанского, уже и без того потерявшего свою самостоятельность, великого княжения осталось довершить его преемнику.

IX

Но отчего же борьба возникшего монархизма с феодализмом пошла так успешно и последний оказал так мало упорного, деятельного сопротивления?

Что создало у нас феодализм, то и держало его существование. Слабость создавшей его стихии ослабила невольно и своё создание. Феодализм, как мы уже показали, был произведение татарского завоевания. Татарские ханы сделали князей из правителей земель вотчинниками земель; только при защите со стороны ханов и могли князья держаться, а это могло быть только до тех пор, пока ханы были сильны: только тогда князь, слабый в сравнении с сильным, мог находить против покушений последнего силу в том, кто был равным образом владыка и слабого, и сильного на Руси. Но как только Орда стала разлагаться, как только ханы перестали поддерживать созданный ими строй русской Земли, стали довольствоваться одной данью, предоставив судьбе внутреннее течение политической и общественной жизни, – мелкие князья очутились без внешней подпоры против крупных и сильных. Много их погибло в междоусобиях; – нравы до того огрубели, что случаи самого бесцеремонного истребления друг другом были нередки между князьями, и тогдашняя Русь не возмущалась такими случаями, как бывало в прежние времена, в дотатарский период; те князья, которые остались целы с потомством, потеряли не только внешних защитников в ханах, но и ту внутреннюю или домашнюю силу, на которую могли опираться для защиты и охранения своих прав и владений. Эту внутреннюю силу составлял для них служилый класс – прежняя дружина, разделявшаяся на высшую и низшую степени, на бояр и вольных слуг, иначе детей боярских. Хотя люди эти, получая от князей кормленья и вотчины и за то обязанные князьям службой, тем самым зависели от князей; хотя князь, как вотчинник своего княжения и господин в своём княжении, мог непослушного лишить имущества и имел право даже казнить его, но так как служилые составляли для него ратную силу, то князь только с их помощью и мог охранять себя, и потому выходило, что насколько они зависели от князя, настолько и князь зависел от них. Это, по крайней мере, вполне можно сказать о боярах – лицах первостепенных в служилом сословии. Князь должен был ласкать их, советоваться с ними, называть их своими думцами, а нередко и поступать по их желанию, ограничивая свои собственные стремления им в угоду. Но бояре не могли привязаться к князю более, чем к своим собственным выгодам. Это свойство лежало в нравах и привычках служилого сословия, наследованных от дедов и прадедов. Издавна боярин и вольный слуга считали себя вправе отъезжать от одного князя к другому, из одной земли в другую; ничего не могло быть естественнее этого обычая в таком крае, где, при возможном и разнообразном раздроблении, никогда не терялось понятия о единстве всей страны, при каких бы то ни было условиях и переменах. Если где служилые этого не делали, то единственно там, где им было выгодно оставаться постоянно на одном месте или где, в данное время, было опасно раздражать князя. Пока могучая рука ханов охранительно почивала на феодальном строе Руси, пока князь, владетель небольшой вотчины, мог найти себе защиту и опору в милости общего для всех владыки, до тех пор бояре и вольные слуги служили таким князьям, соединяя свои интересы с княжескими; но по мере того, как влияние верховной власти ханов на внутренние отношения князей между собою ослабевало и крупные князья стали усиливаться, бояре и вольные слуги почувствовали, что им невыгодно держаться слабых и переходили к сильнейшим, сообщая последним ещё более силы своей службой. Бояре каких-нибудь князей елецких или козельских переходили к великому князю рязанскому, бояре князей микулинских или дорогобужских – к великому князю тверскому; но так как скоро всех крупнее, выше и сильнее оказалось московское великое княжение, то они более всего стали переходить к великому князю московскому и всякий успех последнего привлекал к нему толпу служилых людей. Таким образом, счастливый исход борьбы с тверскими, суздальскими и рязанскими князьями привлекал на сторону великих московских князей тех бояр, которые служили их противникам. В XIV-м в. во время борьбы с Тверью, как только Москва стала брать перевес, тверские бояре покинули своего князя и отъехали к московскому. Тоже случилось в Твери и в эпоху последней катастрофы, лишившей Тверь окончательно самобытности: тверские бояре, коромольники, как их называет летописец, покинули своего князя Михаила Борисовича в самом стеснённом положении и передались на сторону московского. Известно, что измена бояр доставила Москве, при великом князе Василии Димитриевиче, суздальское и нижегородское княжение. Бояре, на челе которых был румянец, предательски подвели своих князей в беду и выдали их великому московскому князю. Подобное произошло и с Рязанью. Подобное происходило, без сомнения, и везде, хотя мы не имеем подробностей об упадке разных княжений, которых владетели вдруг появляются служебниками великого московского князя. Москва, со времени Калиты до полного образования в ней монархии, была обетованным средоточием, куда стекались отовсюду бояре и служилые люди не только из княжений северных и восточных, но из тех русских земель, которые уже не состояли с северными и восточными в такой тесной связи, как прежде, – из Киева, Волыни, Белой Руси, Литвы; в число московских бояр поступали пришельцы и не из русских стран; много было фамилий, впоследствии знатных, о которых родословные книги гласили, что предки их пришли из немец или из Орды: потомству двух таких чужеземных родоначальников – Музы Чета и Андрея Кобылы суждено было потом сидеть на упразднённом троне Рюриковичей по выбору Земли русской. Все эти служилые люди, как перешедшие в московское княжение из иных русских Земель, так пришельцы из чужих краёв, наделялись от великих московских князей землями и правами по их достоинству и службе. Московские великие князья ценили боярство и ратную силу, потому что с ними получали перевес на Руси и расширяли свои владения. Но и боярству и вообще служилым людям было выгодно держаться великого московского князя – ни у кого на Руси не могло быть им так хорошо. Они помогали московским князьям подчинять других князей, приобретать земли, за то и московские князья со всяким успехом и приобретением награждали их. Понятно, что, при такой связи посредством обоюдных равносильных выгод, бояре, будучи слугами московского великого князя, были его советниками и он, властвуя над ними, делал всё с их совета и ничего не предпринимал без них. В этом смысле летопись, описывая кончину Димитрия Донского, влагает ему такое обращение к своим боярам: «под вами грады держах и великие власти; вы же не нарекостеся у меня бояре, но князи Земли моей»; так естественно было до тех пор, пока великие московские князья не усилились до того, что могли уже поступать самовластнее. С переходом бояр и служилых людей на сторону сильнейшую, что оставалось делать слабым князьям, потерявшим силу совета и рати? Составлять новую силу, поднимать из громады простого народа способных и возводить их в служилые и в бояре? Но это не так-то было легко: пока образовалось бы новое боярство, новое служилое сословие – нужно было время, а история не ждала; пока слабый мог усилиться, сильнейший задавил бы его, пользуясь периодом слабости. Да если бы даже были возможность и время образовать новое боярство и новый служилый класс – новые все-таки поступили бы, как поступали старые: выгоды склоняли бы их перейти на сторону сильнейшего и предать своих благодетелей. Самобытность слабого удельного князя делалась для него бременем. Её нужно было охранять, а охранять её было нечем. Пытаясь охранять её, он должен был раздражать сильнейшего, а сильнейший всегда мог за то лишить его не только владения, но и куска хлеба. Притом такое владение мелкого удельного князя не было в безопасности от беспрестанных внешних ударов; с разложением Орды образовывались в татарском мире чисто разбойничьи, наезднические общества, жившие грабежом и набегами; русские Земли, переставая чувствовать деспотизм иноземной завоевательной власти, стали страдать едва ли не хуже прежнего от иноземных опустошений и разорений; мелкие князья не в силах были оборониться и от них. Им отовсюду грозила беда и ниоткуда не было спасения. Что же оставалось им? Единственный исход для них был – пожертвовать своею независимостью, добровольно отказаться от самобытности, покориться сильнейшим, поступить в число подвластных, идти по пути, указанному боярами и стать наравне с боярами. Так и поступили удельные князья. Одни за другими они вступали в службу великого московского князя и за то получали обеспечение владения своими вотчинами. Ещё когда московское величие было в зародыше, при князе Юрии Даниловиче, были у московского князя служилые князья; число их всё более и более увеличивалось, а при Иване III была их уже большая толпа между боярами. По своему происхождению они пользовались почётом в боярском сословии, к которому стали принадлежать, но получили и важное ограничение против других: великие князья не дозволяли им продавать своих старинных княжеских вотчин. Это запрещение возникло из прежних условий и было очень естественно. Княжеские вотчины, имевшие значение самобытных владений, как бы мелких государств, уже поэтому в старину не подлежали продаже. Но в феодальном строе мелкие князья в известной степени подчинялись великим, обязаны будучи доставлять им ордынскую дань и выходить в поле со своей ратью по их призыву, следовательно, хотя они и управляли своими владениями самобытно, но в тоже время, по причине обязанности к великим князьям, лежавшей на них по отношению к своим владениям, эти их самобытные владения составляли часть волости или области великого князя. Если бы князь, владетель такого княжения, перешёл в службу к иному великому князю со своим владением, то тем самым и владение его перешло бы к Земле того, к кому он перешёл; это было бы к ущербу того великого князя, под началом которого владелец со своим княжением состоял прежде. Понятно, что последний ни за что этого не мог допустить, и потому великие князья ставили по отношению к младшим условие, что если князь, подведомый великому, перейдёт к иному, то он лишится своей вотчины, находящейся в Земле, принадлежащей к области того великого, у которого он находился под началом. Тоже прилагалось и к продаже. Продажа влекла за собой передачу права владения. Княжением мог владеть только князь, следовательно, князь мог продать своё княжение только другому такому же, как и он князю. Но в таком случае князь, мог продать свое княжение иному великому князю или же равному себе, но состоящему под началом иного великого князя, и это имело бы значение, равное тому, если бы он сам, со своим княжением, перешёл под начало иного великого князя. Эти условия, стеснявшие права мелких князей, перешли и к Москве, когда мелкие князья одни за другим делались служебниками великого московского князя. Сначала они наблюдались по необходимости, пока кроме московского великого князя существовали другие великие князья, а потом, правило возникшее из обстоятельств, переживши произведшие их обстоятельства, долго существовало как обычай, оправдываемый, впрочем, укоренившимся взглядом на значение князей и их княжений. Князь отдавался великому князю и получал от него своё княжение уже как вотчину, раз им же уступленную; великий князь жаловал ею прежнего владельца; таким образом, последний получал от великого князя собственность своего рода уже как собственность великого князя, уступаемую ему и его потомкам в пользование. Таким образом, княжеские старинные вотчины стали чем-то средним между вотчиной и кормленьем или поместьем; то были скорее поместья, отличавшиеся от прочих поместьев тем, что давались не пожизненно лицу, а роду, до тех пор, пока этот род не прекращался; в последнем случае княжеская вотчина шла на великого государя.

Период от смерти Димитрия Донского был временем укрепления великокняжеской власти, постепенного возвышения её до полного самодержавия и столь же постепенного упадка боярского влияния на власть. К сожалению, очень трудно, по недостатку данных, проследить явления этого многозначительного периода. Димитрий поручал сыновьям своим советоваться с боярами, и без них ничего не начинать. При взаимной поддержке великого князя боярами и бояр великим князем, при соглашении их интересов, это было вполне естественно, и, казалось бы, с падением уделов, с уничтожением феодального строя, на Руси должна была образоваться монархия, в которой власть монарха была бы разделена с боярами. Но так кажется только, с одной стороны. Рассмотревъ вопрос с другой, мы увидим, что великие князья поставлены были в такие счастливые условия, что их власть должна была возрасти до полного самодержавия, и оппозиция со стороны боярства могла явиться не сильною, а страдательною.

Великие князья не очень щедро жаловали вотчинами, и гораздо щедрее были на кормленья. Пожалованье вотчиною или обращение поместья в вотчину было явлением особенного доверия и расположения; обыкновенно бояр награждали кормленьями или поместьями; это ставило их в такое положение, что они особенно нуждались в расположении князя. Поместья давались пожизненно, но могли быть даны и детям того, кто владел ими прежде; сверх того, если детей было много, то им давались ещё и новые поместья кроме отцовских: всё это зависело от воли и благорасположения великого князя. Чтобы приобрести и поддержать доброе внимание к себе со стороны великого князя и тем дать обеспечение своему семейству, боярин должен был угождать великому князю и заискивать его милости. Но система кормлений давала последнему ещё и другую толпу слуг, которых прямая выгода была держаться великого князя и охранять его власть: то были дети боярские, которые, за службу свою, получали в кормление поместья в небольших участках. Они вообще были люди небогатые, существовали одной только службой; каждый из них был неровен по достоинству боярину, но все вместе составляли силу, которая, по повелению великого князя, готова была стоять за его интересы, и в случае, если бы могло дойти дело до столкновения верховной власти с боярством, они, как нахлебники первой, конечно, не замедлили бы стать для неё орудием против боярского сопротивления. Наконец, едва ли не важнее для успехов самодержавия и безопасности его от боярской оппозиции было то, что боярство, как по свойству своего состава, так и по сложившимся в нём нравственным взглядам, не имело задатков для корпоративного сплочения членов за интересы сословия против верховной власти. Бояре не были люди, связанные ни узами происхождения, ни преданиями одинаковых свободных гражданских прав; один из них пришёл оттуда, другой отсюда; каждый искал своей выгоды в службе московскому великому князю; только служба их соединяла и более ничто; каждый знал только себя и своих ближних по роду, да великого князя, которому служил; к интересам других, подобных ему бояр, у него не только не лежало сердце, но они постоянно сталкивались с его интересами. Боярин или боялся, чтобы другой не «заехал» его, т. е. не стал к великому князю ближе и, следовательно, выше его, или же сам пытался заехать другого товарища. Отсюда обычай местничества, обычай древний, которого господство мы встречаем уже в XIV веке из спора бояр Ивана Калиты, Родиона Нестеровича с Акинфом Гавриловичем. Первый заехал последнего, и потом, после того, как последний отъехал в Тверь, убил в бою и принёс на копье великому князю голову великокняжеского изменника, а своего местника. С тех пор мы видим местничество непрерывно до конца XVII века. Хотя этот обычай нередко вредил государственным делам, но в тоже время был полезен для успехов самодержавия, потому что не давал боярам сплотиться, образовать между собою общие сословные интересы и постоять за них. Родовая честь – существенный признак всякой родовой аристократии, измерялась у бояр только службой государю; дети и внуки могли гордиться заслугами отцов и дедов единственно в сфере службы. С течением времени случаи службы умножались и местничество усложнилось и запуталось; каждый только того и глядел, чтобы беречь честь свою и своего рода против другого, чтобы другой не сел и не стал выше его, когда – не то что предок этого другого занимал на великокняжеской службе обязанность или поручение выше его предка, – а совершенно посторонний человек, стоявший на служебной лестнице ниже его предка, был в тоже время выше такого лица, которое было равно с предком того другого, которого возвышение пред собою он считал оскорблением для себя. Такие понятия делали невозможным никакое сплочение боярского сословия за свои интересы и противодействие верховной власти. Но местниченье не было исключительно принадлежностью боярства: оно распространялось и на всех вообще служилых людей; все местничали друг с другом; всякий хотел быть выше другого в служебном деле или по крайней мере обнаруживал склонность находить предлог, чтобы не допускать другого стать выше себя.

Этот-то эгоизм служивого сословия, эта служебная привязанность каждого к воле великого князя, это отсутствие сословных интересов – были важнейшими средствами к укреплению самодержавной власти. Надобно заметить, что московские великие князья благоразумно не вооружали против себя ни боярства, ни массы служилых людей и не давали повода пробудиться у них каким-нибудь такого рода побуждениям, которые бы направлялись к сознанию прав сословия и охранению их. Великий князь советовался с боярами, ласкал их, поверял им служебные обязанности, но если кто-нибудь из бояр навлекал на себя гнев великого князя, последний не страшился наказать его; так, Василий Димитриевич отнял у знатного боярина Свиблы его вотчины; то же сделал Василий Васильевич с боярином Иваном Дмитриевичем; а Иван Васильевич, по своей воле, казнил их, постригал в монахи и даже подвергал телесному наказанию. Суровый поступок великого князя с боярином не раздражал других бояр, они смотрели на него, как на дело, относящееся только до того, кого постигала опала, а никак не до других; напротив, опала какого-нибудь боярина доставляла другим приятность, потому что эти другие были недовольны его возвышением и с его падением надеялись сами подняться. По мере падения уделов и соединения русских земель во единое московское государство, боярство более и более теряло свое значение великокняжеского совета и ниспускалось к холопству. Окончательное уничтожение права отъезда сделало бояр совсем служилым сословием, холопами.

Недаром в древней Руси существовало правило, вошедшее в Русскую Правду, что кто привяжет к себе кличь без ряда, того считать холопом; – иначе, кто станет служить другому без предварительных условий, которыми ограждалась его свобода, тот в глазах всего общества тем самым уже налагает на себя звание холопа или несвободного человека. Ясно, что понятие о службе другому лицу совпадало с понятием о холопстве или неволе. Древняя дружина никак не была толпою слуг князя; слово служба не имело того значения, какое получило после, а название дружина явно указывает, что дружинники были друзья, товарищи, сопутники, помощники князя, а не слуги его. Сначала, как мы указали, они составляли вольную шайку под начальством князя, как бы атамана; впоследствии, под влиянием христианства, когда дружинная стихия сливалась с земской, они, будучи нередко членами той же земли, которой управлял князь, были вообще его помощниками, его силою, необходимой ему как правителю, избранному Землёй, и во всяком случае, служа князю, служили Земле, потому что, в обширном смысле этого слова, и сам князь служил Земле. Но когда земское или вечевое начало подавлено было татарским завоеванием, когда князь, по ханскому изволению, стал вотчинником, тогда дружинникам приходилось служить одному лицу князя, уже не зная Земли, и таким образом они из княжеских дружинников обращались в княжеских слуг. Так как князей было много, а Русь, находясь под единой властью хана, при своём раздроблении, не переставала быть единым телом, то эти слуги сохраняли древнее право переходить из Земли в Землю, от князя к князю, и потому назывались вольными: в этом праве перехода состояла их воля и с таким правом поступали они на службу к московским великим князьям. Право это постоянно сдерживалось выгодами служить у сильнейшего из князей и опасностью раздражить его, но несмотря на очень частую невозможность им пользоваться, все-таки продолжало существовать до уничтожения уделов, т. е. до тех пор, пока переходить или отъезжать было уже некуда – разве в чужие земли, что считалось уже изменой. Таким образом, мы видим прекращение этого права при Иване III, а окончательное уничтожение уже при его сыне. Тогда все служилые люди, не исключая и князей, стали называться холопами государевыми. Это вполне согласовалось с древними, не умиравшими ещё, понятиями русскими. Всякий человек, служащий другому человеку, был или вольный человек – наймит, или холоп. Воля выражалась правом служащего оставить того, кому он служит; кто терял это право, тот делался холопом; иначе – холопство в том и состояло, что слуга не мог оставить господина, и отсюда уже истекали разные правила, расширявшие власть господина и стеснявшие гражданское положение раба. Пока крестьянин, живя на земле господина, сохранял право «отказа», т. е. право перейти на иную землю, до тех пор он назывался крестьянином; если же он, вследствие стеснённых обстоятельств, как часто бывало, лишал себя этого права, по взаимному соглашению с господином – он из крестьянина делался холопом, хотя продолжал жить там же, где жил до того времени. В подобном положении очутились и служилые люди по отношению к великому князю, с той разницей, что они не по своей охоте лишились этого права, а вследствие сложившихся обстоятельств. До тех пор, пока они могли отъезжать – они были вольные слуги, служилые люди великого князя, а когда это право прекратилось, они стали его холопами. Тогда они стали крепки ему, его государству, крепки не только сами лично, но и со всем своим потомством. Не только бояре и служилые князья, но самые родные братья великого князя стали именоваться его холопами. В частном быту издавна хозяин, по отношению к своему невольному человеку, назывался государем, а тот – его холопом; тоже сделалось и в быту государственном. великий князь, называвшийся прежде господином или господарем, стал называться государем, а его служилые люди – его холопами. Но слово холоп, нераздельное с понятием о службе, по отношению к государю, осталось только принадлежностью служилого человека; духовное лицо не было холопом государя, а богомольцем; посадской или волостной человек не был также холопье, а сирота.

Таким образом образовалось государство с единодержавным главой, состоявшее из холопов, сирот и богомольцев; те же, которые, по разным условиям течения общественной жизни, не принадлежали ни к тем, ни к другим, ни к третьим – назывались гулящие люди и составляли важнейший элемент народного исторического движения.

X

Существует мнение, что образованию единодержавия много помогло влияние великой княгини Софии Фоминишны, гречанки, и пришедших с ней греков. Что действительно такое воззрение существовало в эпоху, близкую к этому событию, показывает беседа опального Берсеня с Максимом греком, происходившая в государствование Василия Ивановича, сына Ивана III. «Как пришла сюда мати великого государя со своими греки, ино наша земля замешалася, и пришли нестроения великие, как у вас в Царьграде», сказал Берсень Максиму. Грек заметил ему, что София была особа знатного происхождения. Москвич на это сказал: «какая бы она ни была, да к нашему нестроению пришла. Максиме господине! ведаешь и сам, а и мы от разумных людей слыхали: которая Земля переставляет свои обычаи, и та Земля не долго стоит, а здесь у нас князь великий обычаи переменил». Что эта перемена обычаев состояла именно в упадке боярского совета и возраставшем самовластии государя, показывают слова того же Берсеня, которыми объяснил он то, что высказал прежде: «лучше старых обычаев держатися, и людей жаловати и старыхъ почитати, а ноне-де государь наш запершись сам-третий у постели всякие дела делает». Из этого достаточно видно, что усиление самодержавия возбуждало между современниками ропот, и они приписывали такую перемену влиянию Софии и иноземцев. Знатные бояре в своё время не терпели этой женщины и даже успели поссорить её с великим князем, но после жестоко поплатились за это. Иван, назло жене, лишил великокняжеского преемничества рождённого от неё сына Василия, венчал на царство внука – отрасль своей первой супруги тверской княжны, а потом, помирившись с Софиею, засадил в тюрьму венчанного внука и предал опале противных ей бояр. Нет сомнения, что хитрая и ловкая гречанка, умевшая выстоять всякие семейные и боярские противности, оказывала влияние на понятия и характер мужа, но мы думаем, что она могла только укреплять его в помыслах самодержавия, а не зарождала их в нём. Обстоятельства, к которым привела Русь вся её предшествовавшая судьба, были достаточны для возбужденья решительных стремлений к самодержавию без посторонних, чуждых влиянии. Иван довершил то, что работали его прародители, хотя часто с смутным сознанием последствий своей работы. Он покончил с Новгородом: эта Земля прежде находилась только под началом московского великого князя; теперь он привёл её в состояние не только зависимости, но полного порабощения: он выселил из родины горожан и землевладельцев и раздал в кормленье своим служилым имения новгородцев; через это он не только обеспечил для себя спокойное обладание Севером Руси, но ещё устроил там ратную силу, всегда готовую стоять за всякие интересы своего государя. Сословие детей боярских, наделённых за службу поместьями, – важнейшее орудие для поддержки московского самодержавия, при нём значительно умножились. Вятка также была покорена, и там на место выведенных туземных жителей царь Иван населил детей боярских. Пала потом и самобытность Твери. Орда более не властвовала над Русью. Теперь сам московский великий князь делался её владыкой, тем, чем был для неё хан; вся Русь становилась его достоянием; громада народа, давно забитого, отвыкшего от всякой самодеятельности и привыкшего только повиноваться силе – безропотно должна была служить ему одному и потом, и кровью. Что могли ему сделать бояре? Как посмеют они требовать от него, чтобы он, в своих поступках, соображался с их видами, испрашивал их советов и ничего не начинал без их думы, как некогда поступал Димитрий Донской, поучая и детей своих следовать своему примеру? Герберштейн говорит, что это был такой деспот, что не было к нему подступа: женщины, встретившись с ним, млели от страха, а бояре трепетали перед ним, боялись вымолвить слово в его присутствии, и когда он, сидя на пиру, дремал, они раболепно молчали, страшась нарушить спокойствие властелина. Это была одна из тех сильных, могучих натур, которые, даже не имея права на власть, невольно внушают страх и повиновение. Понятно, что сорокалетнее пребывание бояр с властелином такого характера должно было послужить им превосходной школой покорности и повиновения. Влияние Софьи и вообще иноземцев отразилось на тех царственных приёмах и придворном величии, которые стали с тех пор сопровождать жизнь московского государя. Обрядность умершей в дряхлости Византии стала заменять простоту юной Руси, и она-то, эта обрядность, впоследствии так сросшаяся с обиходом московского двора, так разветвившаяся во множестве своеобразных приёмов, – она, вначале, соблазняла непривычных к ней русских, изливавших, при случае, негодование против Софии и греков. Важнейшим признаком влияния византийской царевны было то, что московский великий князь, сочетавшийся с ней браком, стал воображать себя преемником славы и величия православных византийских царей. С этой идеей Иван Васильевич в некоторых своих грамотах уже титуловался царём и счёл нужным освятить обрядом царского венчания назначение себе преемника в особе своего внука, которому не удалось царствовать. Сын Ивана, Василий, не повторил над собою венчания на царство, быть может, избегая подобия с племянником, который томился в оковах, бывши первой личностью в русской истории, носившей царский венец. Но и Василий не чуждался царского титула, укреплявшего и освящавшего возникшую самодержавную монархию. При Василии Ивановиче самодержавие достигло своего апогея. Берсень, сравнивая его с родителем, описывал последнего так, что нам он может показаться либеральным государем в сравнении с сыном. Иван Васильевич, по замечанию Берсеня, допускал против себя «встречу», – позволял себе противоречить, а Василий не искал и не принимал ничьего совета, хотел быть сам мудрее всех; все дела, по выражению Берсеня, сам-третий у постели делал. Современник Герберштейн оставил нам очень живой и рельефный образ этого государя, представив в нём истинный тип самовластного деспота. По словам императорского посланника, не было в мире монарха с такой властью над подданными, какую имел московский государь. Всех он угнетал тяжёлым рабством и располагал по произволу жизнью и достоянием всех от мала до велика. Ездили в посольстве к императору Карлу V в Испанию князь Иван Ярославский и дьяк Семён Трофимов; там их наделили разными подарками – серебряными и золотыми сосудами, блюдами, цепями, монетами; по возвращении их в Москву, всё у них забрал государь. К удивлению иноземцев, это не возмущало русских: «Что же, говорили они, государь иным чем пожалует». Обогащая самого себя всеми средствами, Василий умышленно старался приводить в бедность бояр; нужно ли дать кому-нибудь поручение, сопряженное с издержками, – московский государь приказывает тому, на кого возлагает поручение, исполнить его на свой собственный счёт. Тот же Герберштейн сообщает, что государь хотел послать Третьяка Долматова по делу к императору Максимилиану; дьяк стал отговариваться недостатком средств; за это государь велел всё его движимое и недвижимое имущество отписать на себя, а его самого на всю жизнь запереть в тюрьму, там несчастный дьяк и умер, а семейство его осталось в нищете. «Государь решает сам все духовные и мирские дела, говорит Герберштейн. Хотя советники у него и есть, но никто из них не смеет разноголосить с государем, не только что противоречить ему. Все говорят, «воля государя – божья воля; что ни делает государь, всё это он делает по божьей воле; он, словно как ключник или дворецкий у Господа Бога, – творит то, что Бог велит. Сам государь, если его о чём-нибудь просят, хоть, например, об освобождении узника, обыкновенно отвечает: «если Бог повелит – освободим». Равным образом, если кто спрашивает другого о чём-нибудь неизвестном или сомнительном, то ему отвечают такой фразой: «про то ведают Бог, да великий государь»! Не знаю, или народ по своей грубости требует такого тирана себе в государи, или тирания государя сделала народ грубым, бесчувственным и жестокосердным».1 Всё повиновалось самовластью. Между тем втайне вздыхали бояре о тех временах, когда их предки не дрожали перед великими князьями, а говорили с ними смело, когда князья без их совета ничего не начинали. Но при таких государях, каковы были Иван и сын его Василий, опасно было шёпотом друг с другом поговорить об этом, страшно было даже помышлять.

Вдруг всё изменилось независимо от всяких боярских усилий. Бояре возвратили себе самодеятельность, хотя не надолго.

XI

Василий умер, оставив преемником малолетнего сына. Надобно же было, вместо малолетнего, управлять государством взрослым людям: были у Василия братья, но братья великих князей еще не усвоились с долгом подданных до того, чтобы, сделавшись правителями вместо малолетнего племянника, не покуситься самим захватить его достояние. И бояре невольно очутились правителями русской Земли. Исполнялось, таким образом, мимо их стараний, тайное, заветное желание, которое они так долго принуждены были заглушать в себе, что уже почти забыли его. Но тут-то боярство показало, как много легло на нём следов предшествовавшего времени, и как самое их старинное звание княжеских слуг внушало им свойства, делавшие их мало доступными к умению образовать из себя кружок свободных людей с целями, касающимися устроения судьбы края и своего сословия. Эгоизм лиц и небольших партий, слагавшихся не во имя идей, а из частных видов, был сильнее всяких земских и сословных интересов. В то время бояре, как сословие, почти вытирались из классов русского народа, и самое слово боярин уже получило совсем иное значение. С усилением Москвы, московские великие князья начали своих бояр жаловать титулом «боярина»; таким образом, боярин значил уже чин, сан, по великокняжескому пожалованию, и помещался на придворной лестнице почестей. Кроме бояр, были пожалованные государем дворецкий, окольничий, кравчий, постельничий, конюший, ловчий, оружейничий – чин боярина был выше других. Боярская дума, прежде бывший совет свободно служащих у великого князя слуг высшего разряда и достоинства, состояла теперь из тех лиц, кого пожалует в боярство государь. Правда, при этом принимался во внимание род, так что большей частью в бояре жаловались те, которых предки были боярами, но всё зависело от воли государя; могли быть пожалованы люди, которые не считали своих отцов и дедов в высоком сане; могли остаться, не получив никогда боярского сана, и такие, которых отцы были облечены этим саном. Прежнее значение слова боярин, в смысле высшего сословия, ещё долго оставалось в неофициальном употреблении; не только в те времена, о которых теперь идёт речь, но и гораздо позже, боярин вообще значит тоже что господин, знатный человек, отличавшийся как по происхождению, так и по средствам жизни, и в этом смысле говорилось – боярский дом, боярские люди; в таком значении слово это перешло и к нашим временам в сокращённом виде – барин. В ХѴІ-м веке значение боярина в смысле сословия уже значительно ослабело, впало в неопределённость и потеряло юридический характер. Кроме бояр по сану, боярами по роду и сословию могли называться лица, принадлежащие к древним знатным родам и сами собой поддерживавшие своё значение и влияние на общественные дела, которые всё-таки группировались около бояр по сану, имевших с ними одинаковую знатность рода. Как мы сказали, чувство сословной корпоративности между ними было слабо, и потому во всех событиях эпохи младенчества Ивана Васильевича видно господство и преследование личных интересов. Одни у других стремились вырывать и, при удаче, вырывали правление. Сначала мать государя сделалась правительницей и, как следовало ожидать от правления молодой женщины того времени, возникла борьба между её родственниками и её любовником Партия последнего одолела, потому что за него временно были люди старых московских боярских родов, а родственники её, Глинские, были недавние пришельцы и возбуждали зависть в потомках старожилов; дядю правительницы уморили голодом в тюрьме; потом кружок недовольных собрался около дядей государя – братьев Василия; но не удалось им. Государевых дядей одного за другим уморили в тюрьме, а их сторонников наказали кнутом, других же из них, не так знатных, перевешали. Недолго жила правительница, и как думают, была отравлена. Тотчас по смерти её, захватили власть князья Шуйские, уморили голодом любовника умершей матери государя, скоро потом сами низвергнуты были Бельскими, потом в свою очередь со своей партией низвергли Бельских. Таким образом, Шуйские, Бельские, а с ними Оболенские, Палецкие, Кубенские, Шереметевы, Воронцовы и другие, не чувствуя над собой ярма и государева страха, как бывало во дни оны, давали простор разнузданным страстям, друг друга толкали, друг под другом рыли подкопы; слабейшие приставали к сильнейшим и при первом случае изменяли им; возвышение одних сопровождалось убийствами и преследованиями низвергнутых; все почти имели в виду только свои личные выгоды, руководились узкими побуждениями честолюбия, корыстолюбия или страха. Всякий пёкся о себе, а не о земских и государских делах – говорят современники. Впоследствии, царь Иван Васильевич в письме своём к Курбскому, вспоминая дни своей юности, так описывает времена боярского правления: «они наскочили на грады и сёла, ограбили имущества жителей и нанесли им многоразличные беды, сделали своих подвластных своими рабами, а рабов своих устроили как вельмож; показывали вид, что правят и устраивают, а вместо того производили неправды и нестроения, собирая со всех неизмеримую мзду и все творили и говорили не иначе, как в видах корысти (по мзде)». Свидетельство царя-деспота в этом случае не может быть сочтено недостойным вероятия, потому что оно подтверждается рассказами современных летописей; так, псковская летопись выражается о характере наместников во время правления Шуйских. «свирепи ако львове, и люди их аки зверие дивии до крестьян». При отсутствии корпоративного духа, бояре, захватывавшие власть, не думали установить какого-нибудь прочного ограничения самодержавной власти и оградить на будущие времена свободу и значение своего сословия. Не позаботились они и о таком воспитании малолетнего, бывшего у них в руках, государя, которое бы подготовило монарха в их духе. Шуйские, по своему неблагоразумию, поступали, напротив, так, чтобы впоследствии образовать из своего царственного питомца – тирана, склонного к злодеяниям и вместе раздражённого воспоминаниями своего унижения, перенесённого в детстве. Маленький Иван для забавы убивал и терзал животных, заслуживая за такие игры похвалы от своих воспитателей и с детства получил вкус к пролитию крови. Когда, впоследствии, этот приобретённый в детстве вкус обратился на кровь человеческую, он не забыл, как, бывало, во время его датских игр, князь Иван Васильевич Шуйский, сидя на лавке, клал ноги на постель его родителя и не оказывал ему самому ни малейшего уважения, как будто ни во что ставил сан, носимый малолетним. Подобные горькие воспоминания об унижении в детстве возбуждали впоследствии в Иване Васильевиче злобу к боярам. «Питаша его – говорит Курбский о его воспитателях – на свою и детей своих беду, ретяшеся друг перед другом, ласкающе и угождающе ему во всяком наслаждении и сладострастии».

Ясно, что правление слуг, очутившихся нежданно в положении господ, не могло произвести коренных преобразований в государственном строе. Пропущено было самое удобное время поставить преграду дальнейшему господству самодержавия, чего так внутренне желало боярство, и чего совершенно не умело сделать. Едва, привыкший из детства своевольничать, царь подрос, как попал под опеку своих дядей – Глинских, до тех пор сидевших тихо и смирно, страха ради. Они, вместе с государем, составили заговор против Шуйских и в один день, Иван Васильевич приказал схватить Андрея Шуйского и отдать на растерзание псарям. Затем следовали опалы, ссылки, заточения в тюрьму и неистовые выходки необузданного и кровожадного произвола. Иван достиг совершеннолетия, венчался на царство, женился – но продолжал находиться под опекой Глинских. Уничтожить эту опеку возможно было только тем самым средством, каким Глинские захватили её, то есть заговором. Кружок бояр, между которыми был дядя царицы, воспользовался случившимся в столице пожаром, одним из самых ужасных, какими богата русская история. Распустили в народе нелепый слух, будто бабка государя, Глинская, вырывала из человеческих трупов сердца, настаивала в виде и кропила этой водой улицы, а от этого произошёл пожар. Народ взволновался, убил государева дядю, Глинского; самому государю угрожала опасность от разъярённой толпы. Иван Васильевич испугался, потерялся и как часто бывает в таких случаях с людьми его характера, был склонен принять, как единственную опору, помощь религии. Явление было необычное в московской истории: неудивительно, что царь поддался влиянию духовного лица, которое на него подействовало религиозным страхом и утешением. То был знаменитый Сильвестр, одна из таких необыкновенных личностей, которые, во время спокойного течения общественной жизни, могут навсегда остаться незамеченными, но в эпоху переворотов и катастроф, силой своего ума и воли, вызываются стать на челе общественной деятельности. К большой потере для истории мы не знаем предварительной биографии этого человека: говорят только, что он был священник, пришлец из Новгорода. Несомненно, что душою происшедшего тогда в сердце Ивана Васильевича переворота был он. Сильвестр овладел его совестью. – царь всецело ему отдался, как руководителю и наставнику; вслед затем, вероятно по благословению Сильвестра, он приблизил к себе Алексея Адашева, человека молодого и незнатного: его отец только в следующем году произведён в окольничие. Эти два лица сошлись с князем Дмитрием Курлятевым, а потом приблизили к себе кружок князей и бояр, которые образовали около государя совет, управлявший его именем всеми государственными и земскими делами. Мы не можем сказать, из кого именно состоял этот кружок советников, руководимых Адашевым и Сильвестром. Мы знаем состав боярской думы тех лет, когда царь был под опекой Сильвестра и его пособников, но по этому одному нельзя делать заключений; иные, находясь в боярской думе, мало значили для дел; другие, не находясь там, могли иметь более значения; – и действительно, ни Сильвестр, ни Адашев не имели никакого участия и голоса в боярской думе, а однако течение дел более всего от них зависело. По ходу тогдашних дел можно указать на лиц, более деятельных в эту эпоху, на кн. Курлятевых, особенно Дмитрия, на кн. Куракина, кн. Мих. Репнина, кн. Турунтая, кн. Пронского, кн. Юрия Кашина, князей Воротынских, Одоевских, кн. Дмитрия Палецкого, кн. Курбского, кн. Петра Шуйского, кн. Горбатова, Сабурова, Шереметева, Морозовых. Но определить степень влияния каждого из них – нельзя. Мы были бы в совершенной тьме относительно этой чрезвычайно важной эпохи, если бы до нас не дошла драгоценная переписка царя с беглецом кн. Анд. Мих. Курбским; в их полемике отражаются как в зеркале две стороны – одна боярская, стремившаяся ограничить власть монарха, другая – царская, стремящаяся освободиться навсегда от подобного ограничения, стоящая за святыню самодержавной и безусловной воли верховного главы и помазанника. Вероятно, те, которых царь губил, особенно в начале эпохи своих мучительств, те, которые прославляются Курбским как мученики, оказывались в глазах царя виновными в стремлении ограничить его власть: но поэтому также нельзя заключать о степени их влияния при Сильвестре и Адашеве, тем более, что царь казнил и таких, о которых есть положительные сведения, что они были врагами Сильвестра и Адашева. Таким образом, он, например, казнил казначея Фуникова, которого, по известию самого царя Сильвестр и Адашев послали в заточение. Но что царь действительно был ограничен в своей власти, действовал по воле других и всё управление исходило не от него, кроме немногих случаев его строптивости, – в том удостоверяют нас, как рассказ Курбского, так и сознание самого царя. Курбский хвалит такое положение дел; царь вспоминает о нём с негодованием.

Всему положил начала Сильвестр и всё держал он: Курбский объясняет способ, каким он взял царя в руки и умел долгое время владеть им. Этот пресвитер, по словам Курбского, поведал царю чудеса, якобы явленные от Бога. Не знаю, прибавляет от себя Курбский, какие они были: истинные ли, или он, пользуясь глупостью царя, напустил на него ужас, подобно как отцы повелевают слугам ужасать детей мечтательными страхами: так поступал и этот блаженный льстец. На то же намекает сам Иван Васильевич в письме к Курбскому: «Не мните мя неразумна суща или разумом младенчествующа, якоже начальницы ваши поп Сильвестр и Алексей, ниже мните мя детскими страшилы устрашити, якоже прежде сего с попом Сильвестром и со Алексеем лукавымъ советом прельстиста». Приняв во внимание страстный, увлекающийся и вместе трусливый, нрав царя и господствующие суеверия века, становится понятно, каким орудием сумел Сильвестр совершить важное дело. Царь видел в нём что-то высшее, счёл его за святого блаженного мужа, одарённого свыше благодатью, мудростью, дарами пророчества и чудодеяния, и потому так суеверно почитал его, слушался и боялся, пока не прошло обаяние. Действуя заодно с Адашевым, они, по известию Курбского, «собирают к нему советников, мужей разумных и совершенных; одни из них были старики, украшенные благочестием и страхом Божиим, другие же люди среднего возраста, предобрые, храбрые, искусные в военных и земских делах, и так усвояют ему их в приязнь и дружбу, и без их совета он не мог ничего ни мыслить. И назывались эти советники избранная рада, ибо всё важное и полезное от них происходило». Усвоивший в новом отечестве западнорусские выражения, Курбский переводит словом рада слово дума, но здесь едва ли можно разуметь официальную боярскую думу: если люди, принадлежавшие к последней, и были друзья Сильвестра и Адашева, то не по своему пребыванию в боярской думе. Эта избранная рада означала более интимный, неофициальный совет, служивший планам Сильвестра и Адашева, – вероятно из тех князей и бояр, которых они приблизили к себе; – некоторые, а может быть и многие, не так проницательные как Курбский, чистосердечно варили в высшее помазание Сильвестра; – удивительный этот человек умел примирять их, соглашать и направлять к цели, по крайней мере, несколько лет. Следствием такой зависимости царя от кружка, устроенного священником, были дела очень важные: издание Судебника, Стоглава, установление губных грамот, излюбленных старост и целовальников, освобождение народа от произвола наместников и волостелей, дарование ему льгот и самоуправления, завоевание Казани и Астрахани. Всё это делалось именем царя и во всём этом был царь неповинен. «Я – говорит в письме царь – принял попа Сильвестра ради духовного совета и спасения души своей, а он попрал священные обеты и хиротонию, сперва как будто хорошо начал, следуя божественному писанию, а я, видя в божественном писании, что следует покоряться благим наставникам без рассуждения, ради духовного совета, повиновался ему в колебании и неведении. Потом Сильвестр сдружился с Адашевым и начали держать совет тайно от нас, считая нас неразумными; и так, вместо духовных дел, начали рассуждать о мирских, и так мало помалу всех вас, бояр, приводить в самовольство, снимая с нас власть и вас подстрекая противоречить нам, и почти равняя вас честью с нами, а молодых детей боярских уподобляя честью с вами; и так мало помалу утвердилась эта злоба и вам стали давать города и села, и те вотчины, которые ещё по распоряжению деда нашего у вас отняты, которых вам не следовало давать – роздали: все пошло по ветру, нарушили распоряжение деда нашего и тем склонили на свою сторону многих. Потом Сильвестр ввёл к нам в синклит единомышленника своего князя Дмитрия Курлетева, обольщая нас лукавым обычаем, будто всё это делает ради спасения души нашей, и так с этим своим единомышленником утвердили свой злой совет, не оставили ни одной власти, где бы не поместили своих угодников, и с тем своим единомышленником отняли от нас власть, данную нам от прародителей, назначать бояр и давать им честь председания по нашему жалованью: всё это положили на свою и на вашу волю, чтобы всё было как вам угодно; и утвердились дружбой; всё делали по своему, а нас и не спрашивали, как будто нас вовсе не было; все устроения и утверждения творили по воле своей и своих советников. Мы же, если что и доброе советовали, им всё это казалось непотребным. Во всякой мелочи, до обувания и спанья, я не имел своей воли; всё делал по их желанию, словно младенец». Эта красноречивая исповедь живо показывает состояние, в каком находился царь под обаянием Сильвестра. Шло к тому, чтобы власть царская, власть единодержавная, выработанная несколькими поколениями московских государей, опять возвратилась к тому состоянию, в каком находилась в ХІѴ-м веке во времена Димитрия Донского, а может быть и ещё ограниченнее. Удельные князья и их бояре потеряли свои владения и силу в отдельных Землях, стали холопами московского государя; теперь их потомки, не восстановляя своих удельных прав, стояли на рубеже приобретения другого права – управлять общим советом, всей русской Землёй, уже соединённой и распространённой. Замечательно, что из лиц влиятельных того времени была большая часть потомков удельных князей, но ещё замечательнее то, что во всех действиях правительства, находившегося, по признанию самого царя, в их руках, не видно вовсе аристократического направления, как бы, казалось, следовало ожидать; напротив, в тогдашнем законодательстве и учреждениях виден господствующий дух уравнения, стремление народной громаде доставить благосостояние и льготу. Нет ничего такого, что бы клонилось к исключительным выгодам знатных княжеских и боярских родов; напротив, сам царь ставит им в вину, что они молодых (т. е. незнатных) детей боярских равняли честью с боярами. Это обстоятельство объясняется, во-первых, тем, что всё исходило от Сильвестра и Адашева и их пособники, хотя принадлежавшие к знатнейшим родам, смотрели глазами двух или трёх (считая Курлетева) тогдашних временщиков, овладевших волею царя, – во-вторых, тем отсутствием корпоративного духа, о котором мы говорили, как о следствии давнего значения бояр в качестве слуг великого князя. Это качество и было одной из причин недолговечности стремления поставить самодержавию границы.

Всё зависело от обаяния, в каком находился царь, уважая Сильвестра, считая его лицом, облечённым высшей благодатью. Как только это обаяние исчезало, всё строение, предпринятое Сильвестром и его пособниками, оказывалось заложенным на песке и должно было рассыпаться, прежде чем могло быть достроено.

Царь, вследствие потрясения и страха Божия, отдавшийся под начало руководителя, не мог не чувствовать тягости своей зависимости, и уже после казанского похода, вспылив на одного из приближённых, сказал: «ныне меня Бог боронил от вас». Тогда уже это неосторожно произнесённое слово показалось зловещим. Между пестунами царя и братьями жены его возникло несогласие; царю не советовали уходить из-под Казани, пока не устроятся дела, но царь послушался более совета своих шурьев. Влияние Сильвестра только до некоторой степени умеряло обычный эгоизм личных побуждений, лежавший издавна в нравах знатных родов, но он не мог совершенно искоренить безладицу между окружавшими царя. Она проявилась резко в 1553 г., когда с царём случилась опасная болезнь. У постели ожидавшего смерти государя бояре не хотели присягать на верность малолетнему сыну его Димитрию и склонялись на сторону двоюродного царского брата князя Владимира Андреевича. Некоторые упорно отрекались от принесения присяги Димитрию, другие хотя уступили желанию царя, но с явным недоброхотством высказывали опасение, что, во время малолетства будущего царя, захватят власть их родственники по матери, Захарьины, и гласно заявляли свою ненависть к этим людям, к которым был расположен государь, горячо любивший свою жену Государь не умер, как было ожидали, но выздоровел и чувствовал в сердце неизгладимое огорчение. Это событие отмечено в летописях особенно важным, потому что с него началась смута между боярами. Государь не мстил за оскорбление, хотя не забывал его. Его не побудила к перемене отношений к ограничившей его партии даже и беседа с песношским старцем Вассианом, бывшим некогда коломенским епископом, испытавшим гонения от бояр и потому их всех ненавидевшим. «Если хочешь быть самодержцем – сказал царю этот старец – не держи около себя людей мудрее себя». Курбский признаёт за этим старцем большое влияние на Ивана Васильевича и потому сильно на него озлобляется. Дела, однако, и после того оставались в прежнем виде, хотя царю все тяжелее и тяжелее становилась зависимость. Один из ближних вельмож, бывший в числе тех, которые во время болезни Ивана Васильевича отказывались присягать сыну его Димитрию и были склонны признать преемником больному царю – его двоюродного брата Владимира Андреевича, князь Семён Ростовский, вероятно, видя к себе постоянное нерасположение государя и опасаясь, что рано или поздно царь припомнит ему прошедшее, замыслил бежать в Литву; с ним соглашались бежать его родственники. Но замысел их не удался. Беглецов, вместо казни, осудили на заточение. Событие это увеличивало недоверие царя к боярам, тем более, когда царь впоследствии замечал, что Сильвестр оказывал сочувствие к преступникам. У боярской партии насчёт подобных поступков был иной взгляд, как у государей. Сообразно древнему праву отъезда, дорогому для них по предковским преданиям, они всё ещё смотрели снисходительно на то, что государи клеймили изменой и предательством: совесть их говорила им иное. «Если кто – рассуждал впоследствии такой же беглец Курбский – не убегает от прелютого гонения, тот сам себе убийца, тот противится слову Господню: аще гонят вас во граде, бегайте в другий; притом же и образ показал верным своим сам Господь Бог, когда убегал не только от смерти, но и от зависти богоборных жидов». Вслед затем произошло какое-то дело по поводу бояр князей Прозоровского и Сицкого. Бояре дали этому делу такой оборот, что, казалось, хотели судить поступки государя. По крайней мере впоследствии царь, в своей переписке с Курбским, припоминал, как Курбский и Курлятев хотели судить его. О факте этом мы знаем только из неясного намека: тем не менее видно, что и на этот раз у царя остался повод к недовольству против бояр за то, что они стремились держать его в своей зависимости. Вслед затем размолвка царя с своими пестунами сильнее обозначались по поводу ливонской войны. Сильвестр был решительно против этой войны. Адашев также не одобрял ее. Другие, будучи их сторонниками, также неохотно соглашались признать её справедливость, по крайней мере сначала. За то сам царь хотел воевать и находились советники, подстрекавшие его. У Сильвестра была идея распространять пределы русского государства в другие стороны, насчёт татар, – уже Казань и Астрахань были покорены; представлялась возможность расправиться и с Крымом; правда, для этого требовались слишком большие усилия, но казалось возможным преодолеть всё, особенно в союзе с Литвой и Польшей, заключённым с целью взаимными силами истребить хищническое гнездо, устроенное на Крымском полуострове; нападение на Ливонию отвлекало русские силы и приготовляло для Руси столкновение и вражду с Литвой и Польшей. Царь не слушал таких советов; война началась; Сильвестр продолжал порицать ее, жалел о разорении Ливонии, называл её сиротой вдовицей и пугал царя карой Божьей за варварства, совершаемые его войсками в несчастном крае; случалось ли захворать царю, царице или их детям – Сильвестръ говорил, что это Бог наказывает его за Ливонию. Его нравоучения отражались даже на полководцах; царь, впоследствии, указывал, что они неохотно шли на войну: «Аще бы не ваше злобесное претыкание было, то бы за Божьей помощью, едва не вся Германия была за православием», писал он к Курбскому в своём простодушном высокомерии, повторяя, как кажется, то, что ему нашептали враги Сильвестра. Наконец, государь потерял терпение. Люди, неприязненные Сильвестру, овладели им. Сильвестр и его сторонники раздражали шурьев царя и самую царицу, Анастасию: последнее было для них всего вреднее. Мы не знаем, за что именно не ладили она с ними, но царь, в письме своём к Курбскому, напоминает, как супругу его уподобляли нечестивым царицам, и между прочим Евдокии, преследовавшей Иоанна Златоуста. Это указывает, что царица Анастасия не любила Сильвестра, которого его сторонники сравнивали с Златоустом. С ней и с её шурьями действовали на царя другие, которые, по правдоподобному объяснению Курбского, хотели удалить Сильвестра и его сторонников для того, чтобы им невозбранно было всем владеть, брать посулы, извращать правосудие и умножать злыми способами свои пожитки. Хотя до нас не дошли непосредственно их доводы, какими они вооружили Ивана Васильевича против Сильвестра и Адашева, но, вероятно, они были именно те, какие сам царь впоследствии приводил для оправдания своих последующих поступков: священникам совсем не подобает властвовать и управлять; царство, управляемое попами, разоряется: так было в Греции; и Бог, изводя Израиля из работы, не священника над ним поставил и не многих правителей, а единого Моисея, как царя, Аарону же, его брату, повелел священствовать, а не творить людского строения, а как Аарон начал заниматься людским строением, так и от Бога отвёл людей. Царь должен быть самодержавен, всем повелевать, никого не слушаться, а если он будет делать то, что другие постановят, так – только честью царской председания будет почтён, а на деле не лучше раба; и пророк сказал: «горе граду имже мнози обладают»; русские владетели и прежде никому не повиновались, а вольны были подвластных своих миловать и казнить. Так говорил царь; так, вероятно, и ему говорили враги Сильвестра и его партии. Но в довершение всего они заронили царю мысль, что Сильвестр чародей и силою волшебства опутал его и держит в неволе. Это орудие было особенно сильно, потому что оно было того же закала, как и сильвестрова. Сторонники Сильвестра сознаются, что Сильвестр был «льстец», то есть обманщик, но оправдывают его тем, что он употреблял обман, как средство для хороших целей: он умел представиться в глазах царя богоугодным человеком, облечённым силою необыкновенною, силою свыше, чудотворцем; он дурачил царя ложными чудесами: в этом сознаётся его поклонник Курбский; теперь, действуя против него, враги старались представить его также чудотвором, но только получившим свою силу не от Бога, а от тёмных властей. Такой путь скорее всего мог поколебать душу суеверного Ивана Васильевича. Суеверие свело его с Сильвестром; суеверие и развело. Сильвестр увидел, что царь уже ему не верит, рассудил, что долее оставаться при дворе ему незачем и удалился в монастырь; его друга Адашева услали в Ливонию к войску. Быть может, партия их сторонников опять нашла бы средства обратить царя на прежний путь повиновения, но тут случилось обстоятельство, которое сделало невозможным такой возврат.

Умерла Анастасия. Царь, любивший горячо свою супругу, был в чрезмерной печали. Понятно, что с потерей любимой особы, которая, по свойству человеческой природы, стала ему, по смерти своей, ещё любезней, все те, которые не любили её при жизни, стали ему особенно ненавистны. Этим воспользовались враги и бросили царю мысль, что в смерти Анастасии Романовны виновны Сильвестр и Адашев что они извели её чарами. Царь, уже предрасположенный видеть в этих лицах злых волшебников, легко поддался внушениям их врагов. Сильвестра и Адашева не было в Москве: их не допустили туда приехать для своего оправдания, хотя они об этом просили через митрополита. Курбский сообщает доводы, которыми тогда вооружали против них царя Ивана Васильевича. «Если ты, царь – говорили ему – допустишь их к себе на глаза, – они очаруют тебя и детей твоих; да кроме того: войско и народ любят их более тебя, и самого тебя и нас перебьют каменьями. А хотя бы этого не случилось – опять обойдут тебя и подчинят себе в неволю. Эти дурные люди, негодные чародеи, уже держали как будто в оковах, тебя, государя великого, славного и мудрого, повелевали тебе в меру есть и пить, не давали тебе ни в чём воли, ни в малых, ни в больших делах; не мог ты ни людей своих миловать, ни царством своим владеть. Да если бы не было их при тебе, при таком мужественном и храбром государе, если бы они не держали тебя как на узде, ты бы уже почти всей вселенной обладал; а то они, своим чародейством, закрывали тебе глаза, не давали тебе ни на что смотреть, желали сами царствовать и всеми нами владеть. Только допусти их к себе на глаза: тотчас тебя ослепят! Вот теперь, отогнавши их от себя, ты истинно образумился, то есть пришёл в свой разум; открылись у тебя глаза и смотришь ты свободно на свое царство, как помазанник Божий, и никто иной– ты сам один всем владеешь и правишь».

Такие речи были как нельзя более по сердцу царю. Если Сильвестр держал царя в зависимости при помощи религии, то нашлись и противники, которые поражали его самого именем религии. Нашлись ему враги из его же собратии, духовенства. Русские духовные, по взгляду на верховную власть государя, издавна уже разделились на две партии. Одна покровительствовала стремлениям московских государей к единодержавию и полновластью, проповедывала, что власть государя должна быть неограниченной, всё должно исходить только от него; никто не может судить его поступков, ибо он божий помазанник, слуга и наместник и сердце его в руце Божьей. К этой партии примыкали и такие, у которых были своекорыстные виды. Это были, по выражению Курбского, те боголюбивые мнихи, которые вообще не советовали по разуму духовному, а с прилежанием прислушивались, что угодно царю и властям, то есть чем бы вымолить монастырям имения и богатства. Проповедуя деспотизм мирской власти, они также были поборники деспотизма в церкви, деспотизма верования, устава, обряда. Курбский называет их иосифлянами, от Иосифа Волоцкого, в своё время бывшего главным и энергическим представителем такого направления в духовенстве. Укор в любостяжании, который делали им противники, подтверждался той защитой монастырских имений, которой так отличался Иосиф Волоцкий. Другая партия, напротив, считала, что царский произвол должен умеряться советом разумных людей и руководиться наставлениями благочестивых представителей церкви; люди этой партии отличались, сравнительно с своими противниками, большей мягкостью, снисходительностью к человеческим слабостям и заблуждениям.

Иван Васильевич собрал духовных и светских сановников судить Сильвестра и Адашева в чародействе, которым они опутывали царя и лишали его власти. Духовные были люди партии самодержавия, Курбский называет из них Вассиана, чудовского архимандрита Левкия, Михаила Сукина, как особенно отличившихся против Сильвестра; но вероятно и епископы, находившиеся па этом суде, были того же покроя. Только митрополит Макарий возвысил голос, находя справедливым призвать обвиняемых и выслушать их объяснения; но его не послушали, потому что все хотели угодить царю. Сильвестра осудили на вечное заточение в Соловки; Адашева держали под стражей в новозавоёванном Дерпте, где он и умер, по одним от горячки, по известиям его врагов, – от самоотравления.

Вслед затем царь Иван Васильевич вступил в тот период своего царствования, который отметился в истории нашей самым диким, бесчеловечным проявлением самовластия и мучительствами над знатными русскими родами, Прежде всего он перемучил родственников и свойственников Адашева, умертвил князей Оболенского, Репнина, Кашина и других лиц, постриг Курлятевых и Шереметева, заточил князя Воротынского. Между тем ливонская война вовлекла Московское государство в войну с Литвой. Князь Курбский, лицо знатное и влиятельное, изменил Москве и передался к Литве; нашлись и другие, последовавшие его примеру. Понятие о праве отъезда, еще не изгладившееся у князей и бояр в значении предковского предания, подавало опасение, что измена охватит Москву в самые критические минуты её борьбы с внешними врагами. Царю показались необходимыми самые крутые меры. И вот явилась опричнина. Отчего же царь, уже издавна тяготившийся наложенной на него опекой, не свергал её с себя так долго? Отчего он не решался прежде делать того, что делал после? Судя по наружным признакам и, главное, по той заботливости, с какой, впоследствии, царь утверждал своё полновластие, можно бы подозревать, что партия, стремившаяся держать его в зависимости, действительно имела опору в народной громаде, составила себе определённый план средств ограничить навсегда верховную власть, и потому царю нужно было и много времени и много средств, чтобы лишить её способов противодействовать, что, одним словом, царю нужно было подготовиться, потому что ему предстояла борьба с сильными противниками.

Не то было на самом деле. Партия, с которой царь должен был бороться, во время своего временного господства, не устроила никакой организации для самосохранения, а впоследствии, когда царь стал её преследовать, не показывала никакого деятельного противоборства. Ясно, что царь имел дело с противниками, которые не были, „или же не хотели и не умели сделаться сильными. У них были желания, а сознания средств для осуществления своих желаний было мало. Причина была совершенное отсутствие того, что называется гражданским чувством и не из чего было ему развиться. Они, по существу своему, продолжали быть слугами, так, как и предки их, примкнув к возраставшему московскому государству, имели характер служебный. Предки их, будучи слугами, были в тоже время и советниками великих князей и фактически ограничивали самовластие последних: без их совета и воли великие князья ничего не предпринимали. Это произошло, как мы уже показали, от того, что великие князья, в деле возрастания своего могущества, опирались на их силу и нуждались в них также, как они нуждались в нём. Но времена иные настали; великие князья стали из господ государями; уничтожение автономии русских земель и подчинение их московскому владычеству, расширение пределов государства, освобождение от всякой иноземной зависимости, передавшее московским государям то право собственности, какое имели ханы над Русью, учреждение поместного порядка и военной силы, привязанной исключительно к государю, обогащение государевой казны, неразлучное с умножением владении, наконец, освящение государского единовластия церковью в лице, если не всех, то значительной части её представителей – все это вместе возвысило московского государя до той степени, которой достигши, он уже не находился в необходимости сообразовать свои действия и поступки с советом и волей своих слуг. Между тем, у этих слуг оставалось желание, чтобы в Москве делалось так, как бывало встарь, и чтобы царь соображался с их советом так, как предки царя соображались с советом их предков. Случай помог их желанию. Они достигли цели. Но в качестве слуги, они не могли стать выше того положения, в каком находились их предки; между тем времена были другие, обстоятельства вынуждали искать мер, чтобы не потерять достигнутого. Они этих мер не искали, довольствовались тем, что случайно пробрели, не думали о будущем. Они все-таки были не более как слуги, нашедшие возможность подчинить своей воле владыку, но оставлявшие также ему полную возможность поворотить дела во вред им, и притом не отличавшиеся единодушием и согласием, как почти всегда бывает со слугами, случайно ставшими вне страха и повиновения. С такими-то противниками имел дело царь Иван Васильевич. Противники, очевидно, были не сильны, но он вёл с ними борьбу, как с великой силой: он долго терпел их, а потом долго и круто истреблял.

Все это объясняется, как нам кажется, трусостью – отличительной чертой характера царя Ивана Васильевича. Качество это является во всех его поступках от юности до гроба и несколько раз в его жизни выказывается очень выпукло. Трусил он и терялся перед Девлет-Гиреем, когда этот крымский хан напал на Москву и разорил её; трусил он перед Стефаном Баторием, когда, как говорят, приказывал своим послам сносить унижение перед победителем; трусил он перед судом Божием, когда посылал в монастыри поминовения по убитым им же и называл жертвы своей подозрительности невинными. Но трусость его не исключала и противного качества: он, всегда падавший духом в несчастии, был надменен, высокомерен, заносчив в счастье; в делах внешней политики он показывал это качество не раз: дерзко и презрительно относился к шведскому королю, когда его не боялся, безжалостно теснил Ливонию, когда она не могла от него оборониться, надменно обращался с Литвой и Польшей, пока военное счастье не перешло на сторону последних и не заставило его изменить тона речи. Это был человек крайностей – неумеренный как в подчинении и самоунижении, так и в гордости и произволе. Предавшись необузданно произволу в юности, он вдруг пал духом и струсил под угрожающим явлением народного волнения, вызванного пожаром; в припадке трусости и падения духа он смирился перед Сильвестром, считая его боговдохновенным мужем, облечённым чудотворной силой свыше: он трусил перед ним, и, хотя часто чувствовал своё унижение, но, из трусости, не смел покуситься свергнуть с себя ига. Только тогда, когда другие, овладевши им, успели внушить ему уверенность, что чудесное значение Сильвестра есть дело чародейства, а не высшего благословения, дар тёмных сил, а не Бога, тогда только он решился удалить его, но не смел, однако, позвать его на суд, боясь, чтобы Сильвестр опять не очаровал его. Враги Сильвестра, как видно, хорошо воспользовались для своих целей трусливостью царя и поддерживали его в этой боязни, сами опасаясь, чтобы царь, по слабости характера, опять не попал в зависимость к прежним своим опекунам. Удалив Сильвестра и Адашева, царь не мог остановиться на одном этом. Сторонники опальных, за невозможностью забрать царя в руки по-прежнему, могли бы показывать своё противодействие царскому самодержавию посредством козней, заговоров, измены, предательства: так казалось царю и в таком духе настраивали его новые любимцы. И царь шагнул далее – казнил нескольких ближних Адашева и нескольких знатных лиц, которых считал людьми партии, покушавшейся держать царя в зависимости. Чувствуя, наконец, себя независимым, испытавши, что ему сходит с рук проявление самовластного произвола, Иван Васильевич весь предался любимой мысли – утвердить самодержавную власть до того, чтобы она уже никогда не могла подпадать никакому ограничению. По его понятиям, совершенно согласным с той наклонностью к крайностям, которая отражалась во всех проявлениях его характера, самодержавие могло являться не иначе, как в формах безусловного, безграничного, ничем не стесняемого произвола державной особы; для того, чтобы быть истинным самодержцем, он хотел делать всё, чтобы ему ни пришло на сердце; он хотел, чтобы для московского государя не существовало ничего недозволительного, ничего предосудительного; он стал нарочно делать то, что, удовлетворяя его диким животным страстям, наиболее подвергалось осуждению по нравственным понятиям. Самодержавие по его идеалу должно было стать выше самой нравственной правды. Этим, перед его совестью, оправдывались те дикие, развратные и нередко кровавые оргии, которым он предавался и которые он сам не одобрил бы, если бы подобные позволяли себе его подданные. Его любимцы, как князь Афанасий Вяземский, Басмановы, Малюта Скуратов, братья Грязные – подстрекали его, восхваляли его мудрость и величие, проповедовали любезное ему учение о неограниченной власти монарха и право государя делать всё, всё, – хотя бы и такое, за что казнят подданных, а между тем указывали ему на нерасположение бояр, на тайные замыслы и наклонность к измене. Вера в своё могущество усилилась в Иване Васильевиче после того, как первые казни прошли для него благополучно; он стал самонадеяннее совершать казни, а вместе с тем не переставал бояться со стороны боярства поступков, вызывающих казни. Бегство Курбского, Черкасских и других оправдывали эту боязнь. Подобно Курбскому, и другие князья и бояре могли также перейти в Литву и своим содействием усиливать её насчёт Москвы, как их предки некогда переселялись из других русских Земель в Москву, поступали на службу к московским великим князьям и усиливали московское великое княжение насчёт других княжений. Так бы, вероятно, и сталось, если бы между литовским и московским государствами не стояла важная преграда – разноверие литовских государей, если бы западная пропаганда, напиравшая на православную церковь, не приводила в соблазн русского религиозного чувства.

Не все, по примеру Курбского, способны были заглушить в себе чувство такой несогласимости и, оставаясь православными, служить государю римско-католической веры, властвовавшему над громадой православного народа. Оставаясь в Московском государстве, они, с другой стороны, при отсутствии единомыслия, не могли приступить к какой-либо деятельной борьбе с произволом самовластного государя. Но царю Ивану Васильевичу, при его врожденной трусливости, представлялась возможность и того и другого – и государственной измены, и домашних заговоров, и бунтов. Ему памятен был бунт москвичей, возбуждённый боярами, ненавистниками Глинских. Из всех опасностей возможность повторения чего-нибудь подобного, при удобном случае, имела более других оснований. И вот, предупреждая всё, что могло, в таком или ином виде, проявиться в смысле противодействия верховному полновластью, как тайное желание ограничить государя, Иван Васильевич прибегнул к средству, которое всегда и везде употреблялось в многоразличных образах властями, когда они не шли рука об руку с общим настроением подвластного народа. Сущность этого средства состоит в том, что власть из среды управляемой громады выделяет для себя толпу слуг, которых привязывает к себе особыми милостями и выгодами и делает из них орудие для подчинения остальной громады народа и для насильственного задушения в нём противного себе духа. Так возвышались и держались все тираны древних и средневековых республик; такое значение опоры власти имела преторианская когорта в Риме, и почти во всей истории западной и потом восточной византийской империи войско, поддерживавшее императоров, дозволявшее им тиранствовать над народом, но нередко возводившее и низвергавшее их, было отдельной от народа корпорацией, изображавшей орудие верховной власти. Можно отыскать и в близкие к нам времена такие же примеры. Что в обществах, более цивилизованных, делается способом гладким и благообразным, то в таком обществе, каким было Московское государство в XVI веке, делалось резко и грубо. Иван Васильевич нашёл нужным устроить разделение в русском народе – употребить одну часть его орудием своего самовластия для уничтожения противного себе духа, который он подозревал в своём государстве. Он приступил к этому, однако, не иначе, как дав своему делу благовидность народного одобрения. По собственному ли побуждению он решился на это, или же другие подстрекнули его, – но мы легко усматриваем здесь влияние примеров церковной византийской истории, конечно, знакомых царю, любившему подчас чтение. Нередко лицо, избираемое в духовный сан, отказывалось от сана, извиняясь своим недостоинством и принимало не иначе, как бы уступая воле и желанию тех, которые непременно хотели, чтобы оно стало их пастырем. Чем более казалось, что избираемый принимал свой сан не по собственному желанию, а по воле тех, которые хотели ему подчиняться, тем более возрастал его нравственный авторитет. Но уподоблению царя Ивана Васильевича с каким-либо Амвросием мешало то, что царь уже более двадцати лет был признаваем государем. Нужно было прежде оставить государство, а потом принять по просьбе народа с такими условиями, которые бы имели смысл освящения народным одобрением действий самого размашистого произвола верховной власти. И с такою-то целью царь Иван Васильевич выехал из Москвы, не объявив куда едет, но своими сборами в путь показав, что предпринимает переселение куда-то на продолжительное время. Через месяц он прислал к митрополиту грамоту, в которой излагал разные противодействия своей власти, жаловался на митрополита и духовных, что они вступаются за тех, на кого царь возлагал свой гнев и, наконец, объявлял, что он «от великой жалости сердца, не хотя многих изменных дел терпеть, оставил своё государство и поехал вселиться в иное место, куда укажет ему Бог». Грамота подобного содержания прислана была для прочтения всему народу. Царь, обвиняя бояр и знатных людей, относился к народу милостиво и уверял, что ему нечего страшиться царских опал.

Казалось, царь Иван Васильевич затеял игру не совсем безопасную. Что, если бы те, в которых он видел наиболее стремления ограничить царскую власть, сумели настроить народ на ответ не в таком духе, какой был приятен царю? Что, если бы они в некотором смысле повторили то, что произошло после московского пожара? Происшедший в оное время народный мятеж показывал царю, что московский народ, подчас, способен поддаться внушению противников власти. Однако, этого не случилось. Во-первых, бояре не имели настолько единодушия и смелости, чтобы покуситься на такое предприятие; во-вторых, народ не находился в таких обстоятельствах, чтобы поднять возмущение или на угрозу царя оставить государство – сказать: туда и дорога! Да и прежде – бояре успели взбунтовать народ собственно не против действий царя, а против его любимцев, Глинских. Народная громада везде и всегда охотнее приписывает свои несчастья, видимо проистекающие от дурного управления и злоупотреблений власти, не самой верховной особе, а лицам, окружающим последнюю. В монархе, напротив, народ, видит противовес произволу многих сильных, которые, не чувствуя над собой руки сильнее себя, невыносимее тяготели бы над массой слабых. Народ не имел причины быть недовольным тогдашним своим правительством; полезные учреждения во внутреннем устройстве и блестящие подвиги политического усиления державы придавали предшествовавшему времени царствования Ивана Васильевича славу и возбуждали признательность; народная громада приписывала их не кому, как царю, потому что они совершались именем царя; ему единому принадлежала благодарность. Казни и опалы, постигшие нескольких князей и бояр, мало оскорбляли чувство толпы, даром, что из опальных были именно те лица, которым народ был обязан тем, что было для него сделано хорошего. Царю не ставили в вину того, что он казнит: на то он и царь, чтобы ему казнить и миловать; если казнённые и опальные прежде были хорошими людьми, то царь награждал их, а если, потом, царь на них опалился – значит, они стали дурными людьми и заслужили постигшую их судьбу. Народ испугался, услышав царскую угрозу оставить государство; прежде всего народу представилось слишком странным и неестественным так внезапно остаться без главы при живом государе, тем более, что единственный сын и наследник был малолетен и правление должно было, по необходимости, сосредоточиться в боярских руках, а народ боялся боярского правления, как многовластия и неразлучных с ним интриг и междоусобий. Притом, сам государь, покидая государство, не делал никаких распоряжений; не назначал по себе ни преемника, ни органов управления: он просто бросал государство на произвол судьбы, на распрю боярам за овладение державой. Понятно, что при таком небывалом поступке своего государя, русский народ хотел, во что бы то ни стало удержать единовластие и возвратить себе утраченного монарха, а потому на жалобы царя о том, что его одолевают изменники, единодушно дал такой ответ, какой неминуемо, ввиду грозившего безначалия, всем и каждому должен был прийти в голову: «пусть царь государь казнит своих изменников и лиходеев»; а некоторые кричали, чтобы царь только указал этих изменников, а народ сам расправится с ними. Из бояр никто не посмел объяснять народу, что следовало, спросив у царя – кто такие эти изменники, потом уже рассудить: точно ли они изменники, и тогда только, когда они действительно окажутся виновными казнить их. При том отсутствии единства целей, какое продолжало господствовать между боярами, всякий, кто осмелился бы выступить с заявлением в подобном смысле, не найдя поддержки между своими собратьями, был бы отдан произволу толпы, которая разорвала бы его, как первого из тех изменников, на которых жаловался государь; если же бы этого и не случилось – смельчак, впоследствии, стал бы предметом царского мщения. Все бояре, и в том числе те, которые должны были опасаться, что под изменниками разумеют именно их, покорно присоединились к голосу народной громады и вместе с ней решили, что следует просить государя сжалиться над народом и принять оставленную власть. Отправилась к царю депутация: на челе её были духовные. Иван Васильевич принял челобитную и соизволил опять взять свои государства, но на том, как передаёт современный летописный источник, «чтобы ему своих изменников, которые измену делали и в чём ему государю были непослушны, на тех опалы свои класти, а иных казнити и животы их и статки имати». Вместе с тем он поставил духовенству особое условие, что ему, государю, не терпеть докуки от ходатайств за опальных со стороны духовных лиц. Иван Васильевич потребовал, таким образом, того, что. по его идеалу, составляло сущность полного самодержавия и хотел освободить его от всякой, даже нравственной узды. Но самодержавие, как мы видели, уже существовало, в глазах народа, прежде в полной силе. Привыкши к повиновению верховной власти ханов ещё в эпоху татарского завоевания, русский народ, впоследствии, признал туже силу, тоже право и за московскими государями, заменившими для народа ханов. В народе не было и зародыша сомнения в этом праве, так как народная громада не думала и, следовательно, не могла сомневаться. Сомнение царь замечал в боярах и частью в духовных. Именно – его право казнить н миловать по своему царскому произволу он хотел теперь оградить всенародным признанием, потому чтоименноэто право и желали подвергнуть сомнению. Курбский ясно высказывал это боярское учение, но Курбский, сидя в Литве, мог, конечно, свободнее объясняться, чем те, которые находились в Москве; втайне же и многие из последних чувствовали и мыслили, как Курбский. Всенародная воля, дарующая царю полное право казнить и миловать, освящающая самый широкий произвол его действий, должна была теперь лишить эти тайные боярские желания всякой надежды на осуществление и помочь царю искоренить их. Замечательно, как в тоже время царь хотел оградить себя от духовенства. Иван Васильевич понял, что собственно церковь сильнее государевой власти. Это не то, что боярство. Последнее с трудом могло привлечь на свою сторону народную массу, по крайней мере на что-нибудь прочное и продолжительное; напротив, царь, в случае противодействия со стороны боярства, мог скорее опереться на народ. Но если бы церковь вздумала противодействовать царю и воззвала к народу, царю было бы трудно с ней бороться. И нужно было оградить царское полновластие от такого совместника. На счастье, царю большинство духовных сановников, по своим стремлениям, принадлежало к разряду тех, которых называли иосифлянами и никак не способно было поддерживать из среды своей тех, которые бы осмелились выступать перед царём с самобытной речью: так, впоследствии, не поддержало оно митрополита Филиппа, и царь, безопасно для себя, мог по своему произволу лишить сана, а потом и умертвить этого пастыря, носившего достоинство первопрестольника русской церкви. Требование царя – не мешаться в его дела и не докучать ему просьбами о помиловании тех, которые подпадали его гневу, легко могло быть исполнено духовенством, и царь этим требованием сразу и заранее оградил своё усиливающееся полновластие от всякого нравственного суда.

XII

Обезопасив себя и народным признанием правоты своих будущих дел, и отстранением всякого обуздания своего произвола со стороны религии, царь Иван Васильевич приступил к раздвоению государства. Из одного сделалось две части; одна называлась опричниной (то есть особенной, состоящей на исключительных условиях), другая земщиною. Одни города с их уездами поступили в опричнину2, другие остались в земщине; самая Москва подпала этому раздвоению: одни части города причислены к опричнине, другие к земщине. Опричнина, гораздо меньшая часть государства, чем земщина, составила как бы собственное владение государя в противоположность государственному; в опричнине были свои бояре и окольничие, свой особый царский дворец, казна, дьяки и военная сила: дети боярские и стрельцы. Все доходы с опричнины шли исключительно на царский обиход. По таком разделении государства началось переселение. Царь приказывал выводить из опричных городов и их территорий владельцев, непринятых в опричнину, а тем, напротив, которые туда вошли, раздавал земли за службу. Таким образом, всё, что входило в опричнину, обязано было царю милостями и выгодами, должно было служить ему и громить опальную земщину, когда царь признает нужным. Земщина была поверена управлению боярского совета, но, для большего отчуждения от себя, Иван Васильевич поставил над ней иного царя, крещёного татарина Симеона Бекбулатовича. Этот, поставленный настоящим царём, воображаемый царь земщины не имел ни власти, ни своей воли, должен был делать то, что ему прикажут, и в сущности ничего не делал; но Иван Васильевич, однако, совершал кое-что такое именем этого созданного им царя, чего не хотел совершать от своего собственного имени. Таким образом, Симеон отобрал у духовенства, особенно у монастырей, крепости на имения. После того, как царство Симеона минулось по приказанию Ивана Васильевича, настоящий царь не всё возвратил из того, что отобрал воображаемый, а кое-что удержал в свою пользу

При разделении государства на опричнину и земщину, Иваном Васильевичем руководила какая-то ирония над своими тайными и бессильными противниками. Сообразно древнему до татарскому различию княжеского и дружинного от земского и вечевого, бояре, приходя к желанию поставить границы самовластию верховного лица, различали государское дело от земского и назначали, таким образом, государю свой круг власти, за рубежом которой хотели поставить власть земскую, с принадлежащими ей функциями, так, чтобы только в полном согласии государя с Землею состояло правильное устроение государства; совет бояр и духовных должен был, сообразно их желаниям, знаменовать это самобытное земское начало. Теперь самодержец, как бы в насмешку, произвёл сам разделение государского и земского, но так, что земское должно испытывать опалу всемогущего государя, а государское или опричное пользоваться его милостями и вместе с ним душить земское, пока оно не перестанет показывать признаков стремления к самобытному существованию, чтобы, таким образом, в государстве не было ничего, кроме государского. Поставление Симеона в цари также имело значение как бы иронии над боярскими стремлениями возводить царей, показанными некогда во время болезни царя Ивана Васильевича, когда бояре не хотели присягать его малолетнему сыну, а думали сделать царём Владимира Андреевича. Иван Васильевич этим как будто хотел сказать боярству: вам хотелось иметь царя не по наследству, по вашему выбору; вот же вам царь не по наследству, только не по вашему выбору, а, по-моему, такой царь, что хочу – сделаю его царём, хочу – отставлю! Самовластие царя как будто измышляло нарочно самые необычайные и странные способы показать своё право и намерение распоряжаться владеемым краем по совершенному произволу. Иван Васильевич делал именно такое, чего даже ожидать было трудно и тем показывал, что для него нет никаких границ, нет ничего, о чём бы можно было сказать, что он не может этого сделать.

Семилетний период опричнины искоренил побеги всякого противодействия, всякого поползновения к ограничению верховной власти. Почти не осталось сколько-нибудь знатных и влиятельных родов, которые бы не считали в числе казнённых своих представителей. Опала постигла Новгород за преступление очень сомнительное; самодержавие карало в нём долгое и запоздалое господство вечевых начал, хотя, предавая на повальное истребление сотни (а иные говорят тысячи) новгородцев, оно в них карало более местность, где они жили, чем кровь свободных отцов в их жилах: после перетасовки, сделанной дедом царя, прямых потомков древних новгородцев оставалось в Новгороде мало; большинство жителей происходило от тех, которых московская власть перевела туда после разгрома вечевой Земли. Иван Васильевич как будто испытывал, до чего могут простираться и произвол его власти, и безгласная покорность народа; оказалось, что и то, и другое могло быть безграничным. Период опричнины был также временем крайнего порабощения церкви и унижения духовенства. Негодуя на нравственную силу церкви и стараясь лишить её права налагать какую бы то ни было узду на царский произвол, он завёл у себя в Александровской слободе подобие монастыря; его опричники и он сам с ними совершали разные монашеские действа по их своеобразному уставу; то был монастырь, но не утверждённый и формально не благословенный церковью, монастырь, основанный единою волею царя и по воле его во всякую минуту подлежавший упразднению. И этот самодельный монастырь Грозного был как бы демонстрацией против церкви и её духовных сановников, напоминавшей, что стоит царю захотеть, так он и в церкви устроит опричнину, подобную той, какую устроил в государстве. Ничего не могло быть священнее церковного благочиния для русского человека; ничто так не могло оскорблять его религиозного чувства, как нарушение этого благочиния, – и царь посягнул на него: царь ходил в церковь в шапке, как татарин в мечеть; его опричники дозволяли себе тоже; митрополит Филипп сделал за это замечание и лишился, по воле царя, сана, а потом и жизни. Царь этим доказывал, что церковь не смеет судить его поступков, что он выше церкви; от его произвола зависит достоинство и жизнь её сановников: нет и не должно быть в его поведении ничего такого, что бы церковь дерзала находить дурным или непристойным. Царь Иван Васильевич посягнул и на вековые уставы православия. Четвёртый брак издавна считался и признавался недозволительным и законопреступным. Царь собрал собор духовных и приказал разрешить себе четвёртый брак, не в пример другим. Собор корыстолюбивых и трусливых пастырей был руководим новгородским архиепископом Леонидом, которого, как бы в благодарность за раболепство, тот же царь Иван Васильевич приказал впоследствии обшить в медвежью шкуру и затравить собаками. Такой собор не затруднился дать ему разрешительную грамоту, после которой женолюбивый московский государь несколько раз вступал в беззаконное сожительство, освящая его именем брака к соблазну всего православия. Русская церковь доведена была до такого нравственного унижения, до какого она ещё никогда не доходила, а самодержавие вознеслось до такой высоты, что уже восходить было некуда более: сам божественный закон не смел поставить ему пределов; в московском государстве царь стал как бы выше самого Бога: церковь Божия дозволяла ему то, что для всех остальных смертных было, по её учению и правилам, нравственным преступлением.

При тех милостях и преимуществах, какими царь Иван Васильевич отличал опричнину, при том произволе и необузданности, какие допускал он показывать опричникам, могло статься, что, совершив важные услуги самодержавию, в свою очередь опричнина сделалось бы для самодержавия противодействующей стихией, и показывала бы стремление держать от себя в зависимости волю верховной особы. Иван Васильевич не допустил до этого. Поддавшись нашёптываниям и советам тех лиц, которые вооружали его против Сильвестра, Адашева и их сторонников, он не дозволил им самим заменить павших. Не одни князья и бояре земской партии погибали во время опричнины; любимцы грозного царя, наиболее способствовавшие его освобождению из-под опеки сильвестро-адашевского кружка, Вяземский, Басмановы и один из Грязных потерпели царскую опалу и погибли в муках: их обвинили в измене; конечно, то была одна придирка; изменять таким людям было не из чего; но царь сознавал, что некоторое время находился под их влиянием, у них в зависимости и не мог им простить этого, и это было их настоящее преступление. Наконец, царь уничтожил и опричнину: она сделала своё дело. Опыт кончился. Царь Иван Васильевич мог убедиться, что земщина не показывает признаков самобытной жизни и как бы перестаёт существовать в смысле государственном. Московское государство стало исключительно государским. Земское дело могло отмечаться только, как одна из сторон одного и того же государственного дела, а не как противоположение государскому. Опричнины не стало, а царь, уже и без опричнины, доканчивал истребление всего, что возбуждало в нём подозрение, но он уже не боялся русской Земли: он презирал её и, без зазрения совести, выражал перед англичанами своё презрение к покорному и безгласному народу.

Таким образом, единодержавие, зародившись во время татарского завоевания, как неизбежное последствие покорения страны и обращения в собственность завоевателя, вмещаясь, сначала, в особе верховного владыки-завоевателя, хана, устроив, для своего удобства, на Руси, феодальный порядок из найденных в ней и подвергнутых изменениям элементов, с ослаблением Орды перешло от ханов к московским великим князьям и, постепенно расширяясь, усиливаясь и подавляя собою как феодализм, так и признаки древней жизни, – хотя уже парализованные, но все ещё существовавшие и по своим качествам противные духу единодержавия, – достигло, при царе Иване Васильевиче, наивысшего развития и такого могущества, какого, смеем думать, никогда и нигде не достигало в христианских обществах. Дети и внуки представителей знатных родов, большей частью потерпевших от царя Ивана Васильевича, не дозволяли себе подобно предкам, помышлять о чём-либо несогласном с угодливостью верховной власти и не смели питать иных чувств, кроме холопских, приличных их званию и значению слуг и рабов. Правда, у некоторых из них временно пробудились было дедовские стремления – то было в смутное время, и это пробуждение навевалось сближением с польским элементом; но как самое пробуждение было несильно и незначительно, так и обстоятельства того времени не благоприятствовали укреплению таких стремлений. Народ, видя и чувствуя, что эти стремления совпадают с покушениями иноземцев поработить русскую веру и русскую народность, стал к ним враждебно. Боярская сила казалась ему орудием не спасения, а гибели русской Земли. Народ обратился к единодержавию. Спасённое благочестивой энергией русского народа и неразумием его врагов, вновь состроенное государство пошло снова самодержавным путём. Потомки князей и бояр поддерживали честь своих родов только службой и покорностью государю; притом в механизме государственного управления выработалась важная перемена; оно было собрано в руках русских людей другого рода – то были дьяки.

Иван Васильевич возвысил этот класс и находил в нём противовес ненавидимой им боярской партии. Недаром один из самых видных представителей последней, Курбский, в своей истории отзывался об этих людях со злобой п указывал на них, как на орудие царского самовластия. «Писари наши русские (говорит он, переводя употребительным в польско-литовской Руси слово дьяк), им же князь великий зело верит и избирает их не от шляхетного роду, ни от благородна, но паче от поповичей или от простого всенародства, а то ненавидячи творитъ вельмож своих, подобно, по пророку, глаголющему: хотяще един вселитися на земле». Также враждебно отзывались о дьяках другие, подобные Курбскому, беглые русские люди, Тетерин и Сарыгозин, в письме к дерптскому наместнику, Михаилу Яковлевичу Морозову: «Есть у великого государя новые верники, дьяки, которые его половиною кормят, а большую себе емлют, которых отцы нашим отцам в холопство не пригожались, и ныне не токмо Землёю владеют, но и головами нашими торгуют» Эти люди невысокой породы возбуждали досаду в людях породистых своим возвышением; они усиливались по мере того, как усложнялся механизм управления и принимал письмовный характер. Управление государства поверено было, по отраслям и по частям, приказам. В приказах сидели дьяки, в некоторых по нескольку, в других по одному. Председательство давалось боярину или окольничему, или думному дворянину, вообще человеку породистому, но всё производство дел находилось в руках дьяков, (обыкновенно председавший в приказе породистый человек» мало вникал в дела, отвлекался другими поручениями и слушался своего дьяка. В некоторых приказах сидели одни дьяки; важнейший из приказов, возникший в XVII-м веке, приказ тайных дел, поверялся одним дьякам, «и в тот приказ, – говорит Котошихин, – бояре и думные люди не входят и дел не ведают, кроме самого царя». Точно также и другим важным приказом, посольским, заведовавшим сношениями с иностранными государствами, управлял думный дьяк, вместе с дьяками, данными ему в помощь. Во все города посылались для управления наместники и воеводы, из людей более или менее породистых и в помощь им давались дьяки; собственно, последние вели все дела, а воеводы, хотя и считались честью выше дьяков, но слушались их, как людей более опытных и искусных; в сущности, управляли дьяки. Кроме дьяков существовали ещё подьячие (подьячие – низший сорт дьяков): они или работали по письмоводству под рукой дьяков или находились, вместо них, на низших местах. И те, и другие вместе образовали сословие приказных; сословие это размножилось, покрыло собою, как сетью, московское государство и держало его в своих руках через делопроизводство. Им было это тем легче, что нередко воеводы и даже те породистые люди, которые председательствовали в приказах, плохо знали грамоту, а иногда и вовсе не знали её. В самой боярской думе, которую созывал царь для совета о государственных делах, часто заправляли всем дьяки, хотя они там не пользовались никаким правом голоса, и даже не имели мест, а стояли на ногах, когда другие сидели. Но бояре и думные люди, когда царь их спрашивал по замечанию Котошихина, «брады свои уставя ничего не отвещевают, потому что царь жалует многих не по разуму их, а по великой породе, и многие из них грамоте неучёные и нестудерованные». Сложность управления дала важное значение деловой письменности; выработались формы, образовалась особая делопроизводительная наука; бумага для народа стала символом и орудием власти. Дьяки были люди бумаги, люди учёные, люди, знавшие тайну и хитрость правительственного дела. Понятно, что боярин или воевода, знавший более ратное дело, чем бумажное, и часто на месте своего служения в приказе или по обязанности наместнической или воеводской службы не оставлявший ратного дела, не имел ни времени, ни охоты усвоить приёмы делопроизводства и во всём, что касалось хода, финансового и гражданского управления, суда и расправы между народом, во всём полагался на дьяка, бумажного дельца.

Дьяки, по своему происхождению и положению, были вполне пригодными органами самодержавной власти. От неё они получали и своё существование, и средства к существованию. Ничто не могло их поставить против неё враждебно. К боярам и князьям они питали зависть, какую обыкновенно питают люди незнатные к знатным, вступив па поле общественной деятельности; с народом они не могли сойтись душа в душу; они стояли, на общественной лестнице, выше народа и, с дозволения правительства, жили на счёт его. Поэтому приказные люди, более, чем всякое другое сословие, приросли к механизму самодержавного правления. Тем не менее, они приобрели недобрую славу среди русского народа. Их постоянно упрекали, а нередко и обличали в лихоимстве, казнокрадстве, кривотолковании законов и всякого рода неправдах. Посулы и поминки сделались неотъемлемыми признаками дьяка и подьячего. Господство дьяческого управления было временем народной тяготы и, вследствие тяготы, народных побегов. Самодержавие, подавив против себя оппозицию в боярстве и создав для себя новый орган в дьячестве, возбудило, через посредство этого органа, новую оппозицию уже не в людях породистых, а в народной громаде. К счастью самодержавия, эта оппозиция не сплотила народа на домогательство каких-нибудь прав, не выработала в нём никакого представления о формах иного государственного и общественного строя. Многоземельность и привольная пустынность на окраинах государства возбуждала недовольных не к сопротивлению, а к переселению, к побегам, к бродяжничеству. Человек, по своей природе, чувствуя на себе тяжесть, чаще всего хватается за легчайшее средство избавления, а таким средством для русского человека представлялся побег. Кому становилось худо жить на земле своих отцов, тот бежал – на Волгу, в Сибирь, на Яик, на Дон, в украинныя степи. Столкновения с татарами на юге приучали беглецов к оружию, сделали их войнолюбивыми, образовали из них казачество. Это воинственное общество беспрестанно пополнялось беглецами из Московского государства, не прерывало с ним связи и часто являлось противоборной силой для правительства. Движения казаков, начинаясь с юга, производили смятение в народе, возбуждали в нём недовольство властями, увлекали его в восстания, которые всегда были сильнее на окраинах, по близости к жилищам казаков. В смутное время казачество чуть было не вывернуло с корнем вон всего государства. Царствование Романовых в XVII веке прошло в борьбе с противогосударственными элементами, в заботах об истреблении народных мятежей и об ограждении от них государственного порядка. Раскол подлил масла в огонь, дал новый контингент народной оппозиции и освятил её делом веры. Государство колебалось, но побеждало; Пётр Великий, выдержав, в свою очередь, упорную борьбу с народной оппозицией, сильно измял её и изломал своей железной волей и гениальностью государственного ума, оставив, впрочем, на долю своих преемников заботу доканчивать истребление её последков.

* * *

Мы не имеем цели подробно описывать и исследовать борьбу единодержавия с враждебными элементами во времена, последовавшие за окончательным установлением монархического самодержавного принципа при царе Иване Васильевиче; мы коснулись этих времён только для уяснения того, что составляет задачу настоящего исследования –показать, как и из чего сложился и образовался принцип единодержавного полновластия в русской жизни. Заметим только, что народная оппозиция, вызванная органами самодержавия после его торжества в XVI веке, была еще несостоятельней прежней княжеско-боярской, постоянно падала и совершенно упала от собственного умственного бессилия. У неё не доставало идеала, даже такого неопределённого, какой в своё время имел князь Курбский. Если бы какому-нибудь Стеньке Разину или Булавину посчастливилось сделать то, что у них было, так сказать, начертано на знамени восстания – именно поголовное избиение всех бояр, воевод, дьяков и подьячих – всего того, что управляло народом и надоедало ему, – коренного переворота на Руси все-таки не произошло бы; прежнее должно было восстановиться; из народной громады поднялись бы новые бояре, воеводы, дьяки, подьячие с верховным самодержавным главой. Собственно, на самодержавие народ не посягал; он уважал этот образ власти и лучшего не желал для себя, потому что до лучшего не додумался; он ненавидел только его органы, через которые самодержавная власть действовала и, защищая их, а не себя, должна была бороться с народом. За свои страдания и тяготы мстить царю народ не помышлял; он мстил только его органам – воеводам, дьякам, подьячим, мстил также и бумаге, которую исписывали дьяки и подьячие. Бумага русскому народу, в эпохи его восстаний, представлялась чем-то омерзительным, враждебным. Сообщники Стеньки Разина, везде, где только торжествовали и избивали начальных людей – истребляли и бумаги; и сам их батюшка Степан Тимофеевич, обещая взять Москву, не покушался на особу царя государя, а только грозил «на верху у царя» сжечь все бумаги, так как он сжигал их в тех городах, которыми овладевал. Эта ненависть народной оппозиции ко всему бумажному составляла противоположность с оппозицией боярской, подавленной царём Иваном Васильевичем. Та, напротив, опиралась на бумагу; старые летописи, примеры из древней и византийской истории, записанные в хронографах, поучительные словеса философов церкви были для неё авторитетом; она дорожила родословными книгами; она сама составляла узаконения и грамоты; она желала, чтобы они и исполнялись. На безграмотную громаду народа, напротив, бумага могла оставлять только то впечатление, которое было сообразно с теми случаями, при каких народ входил с ней в соприкосновение. Бумага в руках воеводы или дьяка казалась посадскому или волостному человеку вестью о какой-нибудь новой тягости или стеснении; бумага тянула его на войну, в осаду, на казённые работы, в целовальник к царской прибыли, вымогала с него кормы и подводы, облагала его новыми поборами, волочила в суд или в тюрьму, отдавала па поруки, гонялась за ним, когда он бегал. Хотя до Петра Великого, благодаря незнакомству с приёмами западной бюрократии, бумаги писались сравнительно ближе к народному пониманию, чем после, но и в те времена нередко дьяки нарочно сочиняли их так, чтобы слушавшие не могли сразу усвоить их смысла и нуждались в комментариях, которые дьяк или подьячий сообщал так, чтобы из того выходила польза для него самого; да, наконец, русский человек не всегда был уварен, что в бумаге было именно написано то, что ему, безграмотному, читал дьяк или подьячий, или же что она действительно была выражением царской воли, мнение о приказных людях было таково, что они были способны, «норовя своей бездельной» корысти, прочитать народу от царского имени что-нибудь «составное» и потребовать будто бы по царскому приказу того, чего царь не приказывал. Поэтому-то бумага стала врагом русского народа; поэтому-то народная оппозиция так вандальски осуждала на раздирание и сожжение эти памятники дьяческой и подьяческой литературы, из которых многие теперь имели бы свою относительную ценность для археологии и истории.

Единодержавие побороло и ту, и другую оппозицию, и уважавшую бумажное дело, и ненавидевшую его. Единодержавие восторжествовало оттого, что за него было народное чувство. Как ни ужасны подчас кажутся нам народные восстания, но большая половина русского народа в них не участвовала и покорно несла тяготы свои, от дедов и прадедов привыкши к повиновению и терпению; да наконец и те, которые увлекались в мятеж, обыкновенно скоро опамятовались, после первой неудачи били челом о помиловании и, испытав на спине вразумляющие батоги, возвращались к прежнему повиновению. Оставалась небольшая (сравнительно с массой, подвластной государству) горсть вольнолюбивых удальцов, не сживавшихся с тяготами; уцелевая от смерти в борьбе с укрощавшими их властями, они уходили в степи, там мерялись удалью с татарами, разбивали купеческие караваны по сухопутным и водяным дорогам, иногда делали разбойничьи набеги на жилые места с целью прокормления себя и мало по малу увеличивали свою толпу приёмом новых беглецов, чтобы, со временем, пользуясь случаем, дерзнуть на новое «воровское дело», которому, подобно предшествовавшим, грозила верная неудача при малом участии парода, недостаточном для успеха. Но и самые эти удальцы, возбудители восстаний, почти никогда не дерзали вооружать других и вооружаться против государя: предметом их ненависти были только начальные, иногда все богатые люди, а если иногда негодование их обращалось против царской особы, то всё-таки против личности, а не против принципа самодержавной власти, да и то – это случалось только по поводу религии, которая одна у русского народа была выше земного самодержавия. Фанатики-раскольники не затруднялись клеймить Петра именем антихриста, но это касалось только его личности, и притом только за то, что, в понятии русского человека, входило в круг религии; во всём остальном он не подвергал сомнению право царя по своей воле распоряжаться судьбой государства и жизнью, и достоянием своих подданных. Тот же фанатик, недовольный личностью царствующей особы, не мог вместить у себя в голове иного государственного строя, кроме единодержавного, с абсолютною властью царя; он желал только, при этом, чтобы царь, имея полное право делать с ним что ему угодно, не чуждался тех форм, в которых он, со многими, одинаково с ним веровавшими, полагал сущность религии.

Когда русский народ, приучившись из страха перед материальной силой и опасностью и привыкнув, в течение веков порабощения под татарским владычеством, повиноваться верховной власти завоевателей и их доверенных, перенёс этот страх на отношения свои к московским государям, – им, кроме того, руководило и сознание, что без единого владыки у него было бы много владык, а это для народа было бы хуже всего; что, притом, только при единовластии можно отстоять от иноземцев веру, жизнь и достояние. При пособии церковного взгляда, особенно с тех пор, как великие князья получили царственное значение, стали преемниками чести древних византийских монархов, помазанниками божьими, укоренилось и возросло понятие, что царь, самодержавный владыка, даётся от самого Бога и всё, что он ни творит, всё это совершается по божьей воле. В начале XVII века, москвич, изъясняя поляку, зачем русские предпочитают свою неволю польской свободе, сказал: «если же сам государь неправосудно со мной поступит – в том его воля; он, как Бог, карает и милует»! Такое воззрение до того окрепло в русском народе, что для него исчезла всякая возможность рассуждения как о необходимости единодержавия, так и о долге своего повиновения. Осталось единственное оправдание и того и другого: так от Бога уставлено! Царские деяния, как бы они тяжело ни отзывались на жизни подданных, стали подлежать не обсуждению, а смиренному терпению, подобно деяниям божьим, которые могут быть также тяжелы для человека в качестве наказания, посылаемого за грехи. Случится ли какое-нибудь естественное бедствие – неурожай, болезни, мор, скотской падёж... что делать? Конечно, ничего более, как терпеть и покоряться воле божьей. Точно также если и царь наложит тяготу или опалу на людей своих – ничего не остаётся как терпеть: царь как Бог: и покарает, и помилует. Его бояре, воеводы, дьяки – иное дело; они ведь могут обмануть царя; они могут его именем поступать и против его желания; народ часто покушался восставать на них, но думал, что при этом он не восстаёт против государя. Сам царь, лишь бы только не было сомнения в его законном наследственном поставлении и освящении Богом, для русского народа было существо выше человеческого; он земной бог – говорили и до сих пор говорят о нём великорусские поселяне. И на таком-то обоготворении царской особы (которое, собственно, есть народный образ выражения нравственного понятия об исходе высшей власти от самого Бога) почило полновластие, образовавшееся указанными историческими путями и установившееся в XVI веке при царе Иване Васильевиче.

Сокрушая, при помощи уважения к себе народной громады, всякую явную оппозицию, полновластие, однако, не могло побороть иного рода оппозиции – тайной, тупой, страдательной, единичной. Эта оппозиция состояла в том, что русский человек, не смея сопротивляться явно власти или открыто оказать ей непослушание, не стеснялся, однако, увильнуть от исполнения того, чего она требовала, не пропускал возможности обмануть и провести её, поживиться царским добром и вообще действовать власти во вред, когда от этого произойдёт польза или облегчение для него самого. Такого рода оппозиция сильно укоренилась в русском народе от мала до велика; в низших классах она выразилась в огромном размере побегами, всяческими уклонениями от повинностей, шатанием, бродяжничеством, непамятством родства, изготовлением фальшивых паспортов, деланием фальшивой монеты, всем, что, помимо прямых преступлений против личности и собственности других, подводило русского простого человека в острог, под кнут или плети и в Сибирь; в высших и служебных классах оппозиция эта выразилась тем казнокрадством, против которого Пётр Великий принимал такие крутые меры, тем лихоимством и кривосудием, которыми в нашем воспоминании так опозорились и наши прежние суды, и наш давний приказный люд, а потом заместивший его чиновный люд; наконец, той служебной и официальной ложью, которая в половине XVIII века побудила князя Щербатова сказать: «Несть верности к государю, ибо главное стремление почти всех обманывать государя, чтобы от него получать чины и прибыточные награждения. Несть любви к отечеству, ибо все почти служат более для пользы своей, нежели для пользы отечества; и наконец, нет твёрдости духа, дабы не токмо истину перед монархом сказать, но ниже временщику в беззаконном и зловредном его намерении попротивиться». И это было вполне естественно и неизбежно. Чем меньше человек имеет права, нужды и побуждений обращать свою мысль и чувство к общественным условиям, среди которых живёт, тем более он чуждается их, мало-по-малу грязнет в своих собственных мелочных интересах, делается полным эгоистом.

1870.

Гетманство Юрия Хмельницкаго

I3

28-го сентября 1659 года, царский главный воевода князь Алексей Никитич Трубецкой прибыл в Переславль с наказом, где ему поручалось утвердить в Малой Руси гетмана, кого пожелают и изберут казаки. Выговскому не отнималась надежда на примирение. Трубецкой должен был и его пригласить на раду, как будто бы ничего не было, и даже признать его в гетманском звании, если бы этого хотели казаки. Но это сказано было, очевидно, для соблюдения вида справедливости и готовности предоставить казакам управляться по своим правам. Впрочем, в этом случае правительство могло писать из Москвы что угодно, будучи уверено по ходу дел, что Выговского никак не захотят выбирать казаки после того, как они его недавно низложили; напротив, если бы он осмелился приехать в Переяславль, то казацкая рада приговорила бы его к казни. По прибытии в Переяславль, московский военачальник получил, через переяславскаго полковника Тимофея Цыцру; письма от Юрия Хмельницкого, обозного Носача и семи заднепровских полковников 4). В них извещалось, что на раде казацкой, происходившей на реке Русаве, Выговский низложен с гетманства, и казаки отдали знамя, булаву, печать и все гетманские дела Юрию Хмельницкому. Трубецкой немедленно отправил к Заднепровскому войску путивльца Зиновия Яцына с письмом, где уговаривал Юрия служить верно государю по примеру своего родителя, Богдана, а с тем вместе всех казаков убеждал последовать примеру левобережных полков: принести повиновение великому государю в своих винах и учиниться у государя в вечном подданстве по-прежнему.

В казацком войске после разделки с Выговским, при неопытности и молодости Хмельницкого, начал входить в силу Сомко, шурин Хмельницкого. По известию Украинской летописи, он внутренне досадовал, что выбор в гетманы пал не на его особу, но делать было нечего. За Юрия стоял горячее всех Иван Сирко и убеждал казаков никого не допускать к гетманству, кроме сына Богданова. Сомко должен был притворяться довольным и поздравить своего молодого племянника. Войско из-под Белой Церкви прибыло в Трехтемиров, и там, на просторной долине, называемой Жердева, собралось на раду.

Прежде всего все в один голос изъявляли признание Юрия в гетманском достоинстве: – Будь подобен отцу своему, кричали казаки, будь, как он, верен и доброжелателен его царскому пресветлому величеству и матери своей Украине, сущей по обеим сторонам Днепра.

На этой раде составлены были статьи, которые следовало представить царским воеводам на утверждение. Положили просить о том, чтобы подтвердили все статьи Богдана Хмельницкого, а к ним присоединили новые. Ясно, что их требовала и сочиняла партия казацких старшин, хотевших удержать и расширить автономию Украины, и, признавая верховную власть царя, насколько возможно охранить независимость своего края от теснейшего подчинения Москве. Для этого хотели возвысить власть гетмана так, чтобы только он, будучи главным правителем Украины, вёл сношения с Москвой, чтобы мимо его без ведома его и всей старшины, без подписи гетманской руки и без приложения войсковой печати, никакие писания, присланные из Украины, не были принимаемы у московского правительства; чтобы все люди, принадлежащие к Войску Запорожскому, а особенно шляхта, находились под его ведомством и судом, и чтобы ему одному повиновались непосредственно все полковники со своими полками и отнюдь не выходили из его послушания. Это установлялось для того, чтобы не допустить недовольным обращаться прямо в Москву и через то давать повод московскому, верховному для Украины, правительству непосредственно вмешиваться в местные дела; казаки в таком вмешательстве видели нарушение своих прав, своей вольности, а главное – боялись последствий в будущем: когда войдут в обычай такого рода отношения, то местные выборные власти потеряют и силу, и значение, и, наконец, может дойти до того, что окажутся ненужными. У воевод и ратных московских людей были столкновения с жителями Украины; поэтому, полагали домогаться, чтобы наперёд царские воеводы были в одном Киеве, а в других малорусских городах их не было вовсе; сверх того, чтобы московское войско, когда придёт в Украину, состояло под верховным начальством гетмана войска запорожского. Гетману следовало предоставить и право принимать чужеземных послов без ограничения, посылая, впрочем, в Москву списки подлинных грамот, а в случае заключения мира и трактатов России с соседними государствами, особенно с поляками, татарами и шведами, гетман должен высылать от Войска Запорожского комиссаров с вольным голосом и значением. Гетман должен выбираться вольными голосами одних казаков, с тем, чтобы при этом отнюдь не участвовали в избрании лица, не принадлежащие к войску запорожскому. Право участия в выборе не простиралось на поспольство; казаки боялись, чтобы, таким образом, не было выбрано лицо, нерасположенное стоять за интересы казацкого сословия, или такое лицо, которое окажется слишком угодливым верховной власти в ущерб местной самостоятельности. Составители статей хотели оградить отношения своего края и в церковном отношении: они напоминали, чтобы церковь малорусская находилась непременно под непосредственным владением константинопольского патриарха, а тем самым заключала отличие от московской церкви, имевшей своего местного верховного патриарха в Москве. Постановлялось условие, чтобы митрополит киевский, мимо константинопольского патриарха, отнюдь не был принуждаем к подчинению и послушанию иной, какой бы то ни было, власти; Москва отнюдь не должна была допускать утверждаться влиянию поставленных при её помощи иерархов: требовалось для этого, чтобы, по смерти каждого киевского митрополита, также и других епископов, преемники их поставлялись не иначе, как по вольному выбору духовных и светских особ. Вместе с тем казаки выговаривали себе невозбранное право заведения школ «всякого языка», где бы то ни было и как бы то ни было. Наконец, просили полной амнистии, вечного «непамятозлобия и запомнения» всего, что недавно делалось. Видно было ясно, что казаки на этот раз хоть и изъявляли желание быть верными Москве, но в тоже время боялись ее; соглашались находиться в зависимости от неё, но только в такой зависимости, которая была бы до того слаба, что, при случае, можно будет от неё избавиться.

Порешивши предложить в таком духе договор, казаки отправились к Трубецкому обратно присланного последним Зиновия Яцына, а вместе с ним послали своего полковника Дорошенка изъявить желание, чтобы государь велел казакам быть под своей рукой на правах и вольностях своих, как это было при покойном Богдане Хмельницком. Трубецкой вручил Дорошенку царскую жалованную грамоту и вместе с ним послал к Юрию Сергея Владыкина пригласить новоизбранного гетмана со старшиной ехать к нему в Переяславль.

4-го октября, казацкая рада отправила к Трубецкому вместе с Владыкиным снова Петра Дорошенка, а с ним черкасского полковника Андрея Одинца и каневского Ивана Лизогуба. Они привезли Трубецкому два письма: одно от гетмана, другое от всех полковников, и четырнадцать статей в смысле составленных на жердевской раде условий, которых содержание изложено выше. Вместе с тем они просили боярина и воеводу прибыть за Днепр к Трехтемировскому монастырю.

Трубецкой, прочитав статьи, сказал Дорошевку и его товарищам: – «Здесь есть кое-что новое против договора с Богданом Хмельницким, а у меня есть тоже новые статьи для утверждения Войска Запорожского, чтобы в нём наперёд не было измены и междоусобия и напрасного пролития крови христианской. Мы к вам на раду не поедем; пусть ваш новоизбранный гетман прибудет сюда без сумнительства веру учинить и крест целовать на вечное подданство».

Казацкие послы напрасно уговаривали Трубецкого поступить по их желанию. Казаки надеялись, что московский боярин, находясь посреди казацкого войска, будет уступчивее. Но это видел Трубецкой и, напротив, стоял на том, чтобы казацкие начальники приехали к нему и принуждены были договариваться посреди московской ратной силы. Дорошенко просил, чтобы боярин, по крайней мере, для уверенности, послал своих товарищей в казацкое войско в то время, как гетман со старшиной приедет к нему в Переяславль. И на это Трубецкой не поддался, но согласился, однако, послать за Днепр товарища своего, окольничего и воеводу Андр. Вас. Бутурлина, не в качестве заложника, а для того, чтобы привести к присяге казацкое войско. Трубецкой сделал замечание, что если казаки будут далее упрямиться, то он пошлёт на них ратную силу, и Шереметеву из Киева велит идти на них в тоже время5. Но чтобы не раздражить казацких полковников до крайности, боярин не говорил им о решительной невозможности принять привезённые ими статьи, откладывал дело до прибытия гетмана и даже подавал им некоторую надежду, что, быть может, их желание исполнится. Тем не менее, послы казацкие, Дорошенко и его товарищи, оставлены были в Переяславле до тех пор, пока придёт известие от Юрия Хмельницкого и казацких полковников; к последним послан был ещё раз Сергей Владыкин.

Решительные заявления Трубецкого поставили казаков в такое положение, что им оставалось только повиноваться. В противном случае, приходилось воевать с царским войском, – но на это половина войска не согласилась бы; малорусский народ, под влиянием свежей неприязни к Выговскому и его шляхетским затеям, был бы против этого весь. Притом, трое полковников были задержаны в московском стане: военачальник не выпустил бы их. 1-го октября, Юрий Хмельницкий известил Трубецкого, что он едет в Переяславль.

Трубецкой отпустил задержанных чиновников и отправил за Днепр, для приведения к присяге казацкого обоза, своего товарища Бутурлина, но приказал ему только тогда перевозиться на правый берег Днепра, когда казацкое начальство будет уже на левом. Он не доверял казакам и ему не доверяли казаки. На другой день, 8-го октября, Юрий Хмельницкий увидел, что Бутурлин стоит на берегу Днепра и не перевозится. Юрий послал ему сказать, что пока Андрей Васильевич не переедет на правый берег Днепра, казацкий гетман со старшиной не переедут на левый. Бутурлин отправил к Трубецкому спросить, что ему делать.

Трубецкой приказал Бутурлину, для успокоения казаков, послать за Днепр своего сына Ивана, а самому отнюдь не ехать, прежде чем гетман не перевезётся. Так поступил Бутурлин. Казаки, увидев, что сын Бутурлина уже на правой стороне Днепра, успокоились и переехали на левый. Тогда и Бутурлин, воротивши сына назад, сам переправился на правый берег.

Эти обстоятельства показывают, как мало искренности и доверия существовало тогда между обеими сторонами и, следовательно, наперёд можно было предвидеть, как мало прочности могло быть в том, что между ними будет постановлено.

Настойчивость Трубецкого не всех сломила. С Юрием Хмельницким прибыли обозный Носач и войсковой есаул Ковалевский: они оставлены при своих урядах и приехали просить прощения за вины свои. Кроме их приехал новый войсковой судья Иван Кравченко, избранный вместо низложенного соучастника Выговского – Богдановича-Заруднаго, и писарь Семён Остапович Голуховский, избранный вместо Груши. Из полковников с правого берега были в Переяславле с Юрием – черкасский Андрей Одинец, каневский Иван Лизогуб (бывшие уже прежде с Дорошенко и задержанные Трубецким), корсунский (начальник казацкой артиллерии) Яков Петренко, кальницкий Иван Сирко и бывший прилуцкий Дорошенко, уже тогда, по своим дарованиям, ловкости и воспитанию, стоявший впереди в делах. Но полковники: киевский Бутрим, Чигиринский Кирилло Андриенко, брацлавский Михаил Зеленский, подольский или винницкий Евстафий Гоголь, паволоцкий Иван Богун, белоцерковский Иван Кравченко, уманский Михаил Ханенко, не приехали в Переяславль и не хотели покориться Москве. Юрий, увидевшись с Трубецким, скрывал настоящую причину их неприбытия и объяснял, что эти полковники не явились потому, что надобно было оставить их для обороны края против поляков и татар. Он объявил московскому военачальнику, что имеет право подписаться за них. Со стороны духовенства явился на раду в Переяславль один только кобринский архимандрит Иов Заенчковский. Кроме того, прибыло несколько сотников, товарищей и дворовые люди Юрия.

II

Трубецкой, прежде собрания рады, на которой следовало от имени царя утвердить Юрия в гетманском достоинстве и постановить новые договорные статьи, написал к Ромодановскому, и в Киеве к Шереметеву, чтобы и тот и другой спешили с ратной силой в Переяславль, приказал съезжаться на раду нежинскому и черниговскому полковникам и рассылал грамоты к войтам, бурмистрам, райцам и лавникам городов и местечек левой стороны Днепра, приказав им ехать на раду и объявить посполитству, чтобы оно с ними туда же съезжалось. Боярин заметил, что поспольство левой стороны недолюбливает казаков и расположено к московской стороне; он, поэтому, надеялся, при большем стечении народа, вытребовать от казацких начальников то, что было нужно для московского правительства и притом так, что всё будет делаться по воле большинства народного.

Просидев один день во дворе, где его поместили, Юрий отправил к Трубецкому есаула Ковалевского просить свидания. 10 октября, боярин приказал всем быть у себя. Боярин обошёлся с Юрием ласково, сообщил ему царскую милость, известил, что царь его похваляет за то, что он желает оставаться в подданстве у великого государя и побуждал подражать своему отцу в непоколебимой верности царю. Старшины и полковники били челом об отпущении своей вины перед царём и говорили, что они отлучились от царя поневоле: то были обычные отговорочные фразы того времени. Боярин объявил им царское прощение за прошлое и проговорил наставление, чтобы они вперёд оставались под высокой рукой царского величества навеки не отступны. – Великій государь (он сказал им) велел учинить в Переяславлѣ раду и на раде избрать гетманом того, кто вам и всему войску запорожскому надобен, и постановить статьи, на которых всему войску запорожскому быть под рукой его царского величества.

После этого свидания прошло несколько дней. Московские воеводы прибывали один за другим со своими ратями. 13 октября, прибыл боярин Василий Борисович Шереметев, 14 – окольничий князь Григорий Григорьевич Ромодановский. Переяславль беспрестанно наполнялся людьми различных состояний. Съехались около боярина верные царю полковники левой стороны: нежинский Золотаренко, черниговский Иоанникий Сили, полтавский Фёдор Жученко, прилуцкий Фёдор Терещенко, лубенский Яков Засядко, миргородский Павел Андреев со своими писарями и сотниками; стекались из ближних мест войты, бурмистры и мещане.

Пятнадцатого октября, Юрия и старшину опять позвали к Трубецкому, который встретил их вместе с прибывшими вновь воеводами. С ними были дьяки: думный Илларион Дмитриевич Лопухин и Фёдор Грибоедов. С Юрием и полковниками был и наказной гетман Беспалый. Казацкой старшине прочитана была царская верющая грамота на имя Трубецкого: в ней от царя поручалось боярину утвердить новоизбранного казацкого гетмана, постановить статьи и привести всех к присяге. Потом прочитаны были статьи, привезённые Трубецким: их было два рода, – одни старые, те, на которых присягал покойный Богдан Хмельницкий, другие новые, написанные не вполне в прежнем смысле и прямо противные тем, которые измышляли казаки на жердевской раде. Юрий со старшиной не смея опровергать их, не изъявлял одобрения, а просил только прочитать их на целой раде казацкой и сказал: на каких статьях быть нам и всему войску запорожскому под самодержавной рукой его царского величества, мы будем бить челом на раде, чтобы про то всё было ведомо всему войску запорожскому.

Этими словами показалось, что казацким старшинам, руководившим молодым гетманом, не нравятся привезённые из Москвы статьи, и что они всё ещё, считая себя вольным народом, думают договариваться на таких условиях, какие сами для себя найдут выгодными и представят, а не на таких, которые им предложат под страхом. Трубецкой, – может быть, по принятому обычаю запросить побольше, чтобы скорее получить то, что нужно, – сказал.

– Великий государь повелел в городах Новгороде-Северском, Чернигове, Стародубе и Почепе быть своим воеводам и ведать уезды тех городов, как было встарь, оттого что те города исстари принадлежали к Московскому государству, а не к Малой России. Так и теперь надобно учинить по-прежнему, а казаки, которые устроены землями в уездах тех городов, пусть живут на своих землях при воеводах (т. е. под властью воевод, а не гетмана), если их нельзя будет поместить в других местах.

Таким образом, боярин изъявлял притязание, отнять у гетманской власти значительную часть края. Он был по историческим правам справедлив. Но и у противной стороны были равносильные права.

Юрий на это отвечал:

– В Чернигове, Новгороде-Северском и Почепе издавна устроено много казаков, и за ними много земель и всяких угодий. Новгород-Северский, Стародуб и Почеп приписаны к Нежинскому полку, а в Чернигове свой казацкий полк. Если вывести оттуда казаков, то казакам будет домовное и всякое разорение, и права и вольности их будут нарушены, а великий государь пожаловал войско запорожское, велел всем нам быть под самодержавной рукой на прежних правах и вольностях и владеть всякими угодьями по-прежнему; и в царских жалованных грамотах написано, что права казацкие и вольности не будут нарушены ни в чём. Если же. начать переводить казаков из тех мест, то у них начнутся большие шатости. Пусть государь-царь пожалует нас: велит Новгороду-Северскому и Стародубу, и Почепу и Чернигову оставаться в войске запорожском.

Трубецкой возразил ему:

– Вы говорите, что Новгород-Северский приписан к войску запорожскому, а когда это сталось? Тогда, когда Войско Запорожское отлучилось от польских королей; а когда Войско Запорожское было за королями польскими, в те времена Новгород-Северский не был прилучён к Войску Запорожскому, а оставался за сенаторами. Казаки тамошние новопоселённые и со старыми казаками не живали. Стало быть, если можно будет их перевести на иные места, то переведите; а некуда перевести – пусть там живут под воеводами.

Юрий и за ним полковники стали бить челом, чтобы города, о которых идёт речь, оставались в войске запорожском. – Не говорите об этих городах на раде – сказали они, – а если только объявите, так будет в войске запорожском междоусобие и беспокойство.

Трубецкой не стал более настаивать. 17 октября, устроена была генеральная рада за городом в поле. Сходились не одни казаки; толпы мещан и поспольства из городов, местечек и сёл привалили туда. Московские воеводы ехали с ратными московскими людьми. Трубецкой приказал объявить, что он велит казакам при себе учинить раду и выбрать по своим войсковым правам гетмана, кого они себе излюбят, а потом пусть останется этот гетман неотступно в подданстве под государевою самодержавною рукою со всем войском запорожским навеки.

Присутствие воевод и московского войска не могло нравиться многим. Московский боярин своими поступками возбуждал ропот; жаловались, что он считает Войско Запорожское как бы побеждённым, а не вольным народом, и намерен устроить его судьбу, как хочется Москве, а не самому войску. Ещё оскорбительнее показалось казакам, когда Трубецкой приказал князю Петру Алексеевичу Долгорукому со своим отрядом приблизиться и окружить место рады. Такая рада должна была отправиться несвободно, под московским оружием, и, следовательно, поступать и делать такие постановления, какие угодны будут московской власти.

Сначала произнесли присягу на подданство те заднепровские старшины и полковники, которые прибыли с Хмельницким. Левобережные уже прежде присягнули. Потом последовал выбор; все беспрекословно огласили гетманом Юрия Хмельницкого: то есть одобрили в Переяславле то, что уже было сделано за Днепром. Потом прочитаны были статьи переяславскаго договора 1654 г.; а потом читались новые статьи, которые теперь московское правительство сочло нужным дать казакам, чтобы поставить их в зависимость более тесную, чем та, в какой они находились по условиям присоединения Малой Руси в Москве, при Богдане Хмельницком. Гетману воспрещалось принимать иноземных послов; гетман со всем войском запорожским обязан был идти в поход, куда будет царское изволение, следовательно, и за пределы Малой Руси, тогда как по прежним статьям служба казацкая ограничивалась только внутри. Гетман обязывался не поддаваться никаким прелестям, не верить никаким возбуждениям против Московского государства, казнить смертью тех, которые станут возбуждать неудовольствие против Московского государства и заводить ссоры с московскими людьми, а порубежные воеводы будут казнить тех великороссов, которые станут подавать повод к ссорам. Гетман лишался права ходить с Войском Запорожским на войну, куда бы то ни было, не мог никому помогать и не посылать никуда ратных людей без воли государя, равным образом обязан был карать тех, которые пойдут для такой цели самовольством. Вопреки выраженному в жердёвских статьях желанию избавиться от московских воевод, в предъявленных от московского правительства статьях требовалось, чтобы воеводы московские с ратными людьми находились в городах: Переяславле, Нежине, Чернигове, Брацлаве, Умани; они, впрочем, не должны были вступать в права и вольности казаков; ратные люди должны были кормиться из своих запасов; а в тех городах, где московские воеводы заменяли прежних польских, именно – в Киеве, Чернигове и Брацлаве они могли пользоваться теми самыми местностями, которые некогда предоставлялись на содержание польских воевод. Реестровые казаки освобождались от постоя ратных людей и дачи подвод. Эти повинности ложились исключительно на поспольство. Казакам давалось право вольного винокурения, пивоварения и медоварения, но с тем, что они могли продавать вино в аренды только бочками, а никак не квартами в раздробь, мёд же и пиво гарнцами, и за самовольное шинкарство подвергались наказанию. Посполитые лишены были этой свободы. Таким образом, выходило, что поспольство, которое согнали в Переяславль с целью поддержать московскую власть против сомнительного расположения к ней казаков, должно было нести тягости, от которых освобождались казаки. В Белой Руси казакам не позволялось находиться, но те, которые там завелись, могли, если захотят, переселиться в казацкие места, а если не захотят, то должны были отбывать повинности, лежавшие на поспольстве. Равным образом, те, которые в Белорусском крае носили звание полковников и сотников, начальствуя над новообразованным там казачеством, должны были лишиться своего звания; следовало, между прочим вывести казацкую «залогу» из Старого Быхова, где тогда засели недруги Москвы, Самуил Выговский и Иван Нечай, которые умертвили многих московских людей, взявши их в плен на веру: там не должно находиться никакого другого войска, кроме государева. Очистить Белую Русь от казаков требовалось под тем предлогом, что в Белой Руси никогда не было черкас, т. е. казаков, и притом край по соседству с ляхами: от того у казаков с ляхами будут нескончаемые ссоры. Казаки лишены были права, без доклада государю, избрать нового гетмана по смерти прежнего и переменять живого, хотя бы гетман оказался изменником. Следовало, в последнем случае, известить государя, а государь отправит, кого захочет, учинить сыск; и когда обвинённый окажется действительно виновным, тогда его сменят и поставят на его место другого, по выбору казаков, но непременно с царского утверждения. Эта статья, по-видимому, охраняла гетманскую власть и вообще местное малорусское правительство от беспорядков и буйства, но в тоже время, вопреки домогательству жердёвской рады не дозволять никому сноситься прямо с Москвой мимо гетмана, открывала широкий путь такого рода сношениям в ущерб местной власти, давая возможность недругам гетмана и других начальствующих лиц обращаться к царю и в приказы с доносами, а московскому правительству доставляла возможность следить за тайнами в Малой Руси и вмешиваться следственным и судебным образом в действия её правительства. Гетману воспрещалось без рады и совета всей казацкой черни избирать лиц в полковники и вообще в начальнические должности. В этом случае, восстановлялось старинное казацкое право, нарушенное в последние времена Богданом Хмельницким. Московскому правительству было выгодно восстановить его, потому что оно надеялось на преданность себе большинства чёрных людей. Новоизбранный полковник должен быть непременно из своего полка; все начальные люди должны быть православного исповедания; даже недавно принявшие православие не допускались до начальнических должностей. Объявлялось, что это постановляется для того, что от иноземцев бывали всякие смуты, и простые казаки терпели от них утеснения. Гетман не имел права судить и казнить смертью полковников и вообще начальных людей до тех пор, пока государь не пришлёт кого-нибудь к управе. Эта статья в то время обеспечивала такие лица, как Тимофей Цыцура или Василий Золотаренко, которые, по поводу недавних событий, нажили себе много врагов, и последние могли настроить против них молодого гетмана; на будущее время, эта статья, наряду с другими, усиливала влияние московского правительства и ослабляла местную верховную власть: а это выгодно было для дальнейших государственных видов Москвы. Хотя казаки, по-прежнему, не лишались права избирать гетмана, но гетман обязан был, по избрании, явиться в Москву видеть царские очи и не прежде мог именоваться гетманом войска запорожского, как получивши знамя, булаву и бунчук от правительства. При гетмане должны находиться с обеих сторон Днепра по судье, писарю и есаулу. Казаки должны были обязаться отдать московскому правительству жену и детей изменника Выговского, брата его Даниила и всех Выговских, какие только есть в запорожском войске, и впредь не допускать отнюдь на раду лиц, оказавших недоброжелательство к московскому правительству. Кроме Выговских, к этому разряду относились: Григорий Гуляницкий, Самуил Богданович, Григорий Лесницкий и Антон Жданович. Кто допустит их в раду, тот за это подвергнется смертной казни; равным образом, тому же наказанию подвергался всякий из старшин или из простых в войске запорожском, кто не учинит веры хранить эти статьи или, учинивши, нарушить после.

В это время, Малая Русь сделалась притоном беглых людей и крестьян из Великой Руси. Из уездов Брянского, Карачевского, Рыльского и Путивльского, от вотчинников и помещиков бегали боярские люди и крестьяне в Малую Русь, составляли шайки около Новгорода-Северского, Почепа и Стародуба, нападали на имения и усадьбы своих прежних владельцев и делали им всякие «злости и неисправимые разорения». По настоящему договору, следовало таких беглецов отыскивать и возвращать на место прежнего жительства.

Казацкая рада, окружённая со всех сторон московскими войсками, должна была беспрекословно соглашаться. Статьи, постановленные на Жердёвском поле, привезённые боярину Трубецкому полковником Дорошенком с товарищами для утверждения – не признаны, а действительными положено признать те, которые составлены в Москве и поданы на Переяславской раде Трубецким.

18 октября, по приказанию Трубецкого, Юрий со старшиной, полковниками и выбранными из всех полков казаками ехали к соборной церкви в город. Из церкви вышел со крестами и образами кобринский архимандрит и каневскій игумен Иов Заенчковский, с ним был переяславский протоиерей Григорий Бутович, со священниками и диаконами. После молебна казаки были приведены к вере по записи, присланной из посольского приказа. В этой записи гетман обязался быть навеки неотступным под царской рукой, по повелению государеву стоять против всякого недруга, не приставать к польскому, турецкому и крымскому и другим государям, служить со всем Войском Запорожским царю, царице и их наследникам, не подъискивать никаких других государей на земли, принадлежащие московскому государю, извещать государя о всяком злоумышлении против него, ловить и представлять изменников, стоять против всяких неприятелей царских, не щадя голов своих, вместе с московскими ратными людьми, как укажет государь, держать совет с теми боярами и воеводами, которых пошлёт государь при своих письмах, и утверждать Войско Запорожское быть в совете и соединении с московскими ратными людьми, не отъезжать из полков к неприятелю, не учинить измены в городе, где ему случится быть с царскими полками, не. сдавать неприятелю городов, не отходить самому в иное государство, не ссылаться с недругами его царского величества и не приставать к изменнику Выговскому и его единомышленникам.

После присяги, боярин пригласил гетмана, старшину и полковников на пир, где, по обычаю, возносили заздравную чашу государеву. Вероятно, тут же подписаны казацкими начальниками статьи и присяжный лист, ибо в статейном списке об этой подписи говорится после известия о пире. Гетман изъявил согласие на все требования московского правительства за всех полковников, которые были в отсутствии и оставались на правом берегу Днепра. Он уверял, как и прежде, что они остались для оберегания границ, и старательно скрывал настоящую причину их неприбытия, вероятно, надеясь, что можно будет их уговорить.

Таким образом, Трубецкой обделал дело в пользу московской власти искусно. Но это дело заключало в себе на будущие времена дальнейшие причины измен, беспорядков и народной вражды.

III

Когда Хмельницкий воротился в Чигорин, и в собрании всех полковников приказал прочитать статьи, поднялось негодование, ропот на Хмельницкого и на старшин, бывших в Переяславле. Самые старшины, обозный, судьи, есаулы и генеральный писарь Голуховский нарекали на гетмана и друг на друга. Недовольство охватывало не только тех, которые прежде были не расположены к Москве и боялись её, но и тех, которые стояли за верность ей; в переяславских статьях видели нарушение казацких прав, упрекали Москву в лукавстве; многие тогда же были готовы нарушить этот насильственно выжатый договор, но прежде решили послать посольство в царскую столицу просить отмены переяславских статей. Послан был черкасский полковник Андрей Одинец с Петром Дорошенко, Павлом Охрименком, Остапом Фецкевичем и Михаилом Булыгой. Дорошенко из хитрости уклонился на этот раз от чести быть первым лицом в этом посольстве, тогда как, по всему вероятно, заправлял им он. Они прибыли в Москву в декабре.

На переговорах с боярами они изустно, по данному им наказу, домогались изменения некоторых статей, постановленных в Переяславле. «В двух грамотах (сообщали они) от его царского величества, присланных несколько недель тому назад, государь обещал нам, казакам, своим милостивым государевым словом содержать своё запорожское войско по-прежнему; и мы также обещались по присяге, данной покойным гетманом Богданом Хмельницким, служить государю верно и вечно. Просим, чтобы воеводы царские были только в Киеве и Переяславле, а в других украинских городах не находились и не наезжали в них, кроме тех случаев, когда с ними будут посланы ратные люди на оборону края против неприятеля, если откроется надобность». Им прочитали соответствующую этому предмету статью нового переяславльского договора и отвечали, что государь приказал быть по статьям переяславским, да ещё прибавили такое объяснение: «В прежних статьях, постановленных при покойном Богдане Хмельницком не написано, в которых городах быть московским воеводам, так стало быть новые статьи не нарушают старых».

Далее, посланцы просили, чтобы гетману и судьям возвращено было право судить и казнить смертью по закону. Им прочитали соответствующую статью переяславского договора и объявили, что для этого будет присылаться от царя московский человек к их суду на исправление. Если кто окажется по суду виновным, такого казнить, но не иначе, как по согласию с присланным от царя. Заметили при этом, что так поступить нужно для того, что изменник Ивашка

Выговский казнил многих казаков за верную службу государю.

И теперь высказалось, хоть не прямо, то недоверие к боярам и дьякам, находившимся в Москве, которое выразил когда-то Выговский опасением, будто в Москве нерасположенные к малороссам лица читают царю совсем не то, что присылается из Малой Руси. Послы просили, чтобы присылаемые из войска запорожского грамоты читались царю при самих послах. Им на это припомнили, что подобного требовал уже изменник Ивашка Выговский, вымышляя, будто его листы не доходят до царя, но этого никогда и не бывало и не будет. Листы их всегда чтутся царю и государю, и всегда ведомо то, что в этих листах написано.

Послы просили, чтобы царь приказал не принимать никаких листов и челобитен из Малой Руси, мимо гетмана, и не давать приёма никаким посланцам, если только не привезут с собой гетманского письма, от кого бы они ни приехали: от имени ли Войска Запорожского, от старшины или от черни, от поспольства или от запорожцев, были бы то лица духовного или мирского звания, – потому что такие люди приезжают клеветать и друг на друга и на казацкое правительство, да заводить ссоры. На эту просьбу им отвечали, что если кто приедет в Москву без гетманского листа, то в Москве рассмотрят, по царскому повелению, зачем он приехал: для своих ли дел, или для смуты. Если для своих, – то царь даст указ, смотря по этим делам, а если окажется, что он приехал для смуты, то его царское величество не поверит никаким наговорам и велит об этом написать к гетману. «Пусть гетман ничего не опасается; а быть по вашему прошению нельзя (сказали бояре), – через то вольностям вашим будет нарушение, и вы сами свои вольности умаляете».

Отговорки были самые благовидные, но они не успокаивали казацких послов, потому что, с правом каждому приезжать в Москву мимо гетмана, неудержимо разрушалась дисциплина казацкого правительства: ему нельзя было ничего затеять такого, чтобы для Москвы оставалось тайною; оно всегда было под страхом; оно всегда могло опасаться доносчиков, которые, подсмотревши, подслушавши или заметивши в Малой Руси что-нибудь такое, что не нравится в Москве, располагали бы верховное правительство против гетмана и старшин. Казацкие послы просили, чтобы там, где царские послы будут договариваться с польскими королями и с окрестными монархами, были послы Войска Запорожского и имели вольный голос. Для малороссов казалось унизительно и оскорбительно, если соседи станут решать судьбу их отечества, не спрашивая у них самих об их желании. Они представляли в этом случае самое убедительное побуждение. Это требование соединялось у них с вопросом, касавшимся веры. Шло дело об епархиях, архимандритах, игуменствах, захваченных униатами, и вообще о церковных имуществах. Нужно было домогаться, чтобы униаты отдали православным то, что неправильно захватили: поэтому-то, и казалось необходимым, чтобы казацкие послы, знавшие местные обстоятельства и подробности, присутствовали при таких съездах. Московское правительство в этом пункте сделало уступку, дозволив, чтобы при съезде московских послов с польскими находилось два или три человека от Войска Запорожского, но с тем, чтобы в числе этих лиц отнюдь не было сторонников Ивашки Выговского. Вместе с тем посланцы домогались, чтобы гетману дозволено было принимать иностранных послов из окрестных государств, с тем, что эти сношения не обратятся во вред московскому государству, и гетман будет обязан доставлять царю через своих посланцев подлинные грамоты с печатями, присланные от иноземных властей. В довод того, что такие сношения не будут опасны и предосудительны, и что гетман со старшиной не употребить во зло этого права, посланцы представили письма, присланные недавно из Крыма. Из них можете уразуметь (говорили они), как иноверцы недовольны согласием между христианами, и как, напротив, радуются смутам и вражде нашей. Бояре отвечали, что царь похваляет гетмана за верность, но, тем, не менее отказали в просьбе о дозволении принимать послов, и сообщили, что царь повелевает оставить всё по силе переяславских статей, а дозволяет сноситься с валахским и мультанским владетелями только о малых порубежных делах. Таким образом, и этого важного признака самостоятельности не добились казаки.

Гетман явился тогда ходатаем в пользу осуждённых за измену: просил о Даниле Выговском, Иване Нечае, Григорие Гуляницком, Григории Лесницком, Самуиле Богдановиче, Германе «Ганонове» и Фёдоре Лободе, а также и о взятых в плен казаках Иване Сербине и других, просил отпустить их, чтобы не быть им «баннитами», налагал на себя условие, однакож, не принимать их в уряд. На это гетманским посланцам отвечали, что государь жалует гетмана: этим людям не быть баннитами, но указ об этом дан будет тогда, когда гетман сам прибудет в Москву. Насчёт приезда его в Москву посланцы извинялись, что он не может этого сделать скоро, по причине внутренних нестроений, но исполнить царскую волю тотчас, как скоро успокоится всё в Украине. На это посланцам сказали, что когда гетман увидит государевы пресветлые очи, а великий государь увидит его верное подданство, то пожалует его по достоинству, – лучше было бы, чтобы он приехал нынешней зимой.

Послы ещё просили, чтобы на войсковую армату (артиллерию) было отдано староство житомирское; на это отвечали и заметили, что на армату отдан уже Корсун со всем уездом, и следует этому оставаться по силе переяславскаго договора.

Гетманские посланцы, не добившись совершенно ничего, возвратились с досадой: неудачная просьба ещё более раздражила казаков против Москвы. Все это подготовило их показать при случае явное нерасположение.

IV

Между тем, тогда же обращались в Москву лица и места из Малой Руси сами по своим делам, и к ним московское правительство было снисходительнее и щедрее. Из местностей Малой Руси, город Нежин, как со своим казацким полком, так и со своим мещанством, более других в это время был поставлен в приязненное положение к Москве. Полковник нежинский Василий Золотаренко был одним из руководителей поворота Украины на сторону Москвы и противодействовал Выговскому из Нежина; протопоп Филимонов сообщал в Москву то, что делалось в Украине; за то Нежин особенно и пострадал во время войны с Выговским; а между тем, с другой стороны, нужно было для нежинского полка испросить особое прощение за участие казаков этого полка в восстании под начальством Гуляницкого. Тогда малороссов пугала мысль, что их за измену станут переселять: такой слух носился еще в то время, как Трубецкой заключал договор в Переяславле. Золотаренко отправил в Москву посланцев и выпросил нежинскому полку особую жалованную грамоту; всем обывателям духовного и мирского чина и всему мещанству и поспольству объявлялось прощение, царское обещание не переселять никого с места жительства и вообще царская милость.

В начале 1660 г. город Нежин отправил в Москву просьбу об утверждении своих городских муниципальных прав. Тогда и гетман Юрий Хмельницкий послал от себя ходатайство за Нежин. Полковник Золотаренко просил за разорённый войной монастырь. Послан был в Москву войт Александр Цурковский с товарищами от мещанских чинов; они испросили у государя жалованную грамоту на неприкосновенность их городского суда: никто не мог нарушать их приговора, не допускалась апелляция в Москву посредством зазывных листов. В уважение понесённых мещанами разорений, царь им дал льготы на три года от платежа дани, состоявшей в размере двух тысяч польских злотых, взимаемых с аренд, шипков и мельниц посредством откупного способа; нежинцы в эти льготные годы освобождались также от подводной повинности, но исключая царских посланников и гонцов, а также иностранцев, едущих прямо к царю. Находившиеся в этом посольстве мещане испросили для себя каждый особые льготы и данные, кто на грунт, кто на дом, кто на мельницу, под предлогом, что он был разорён в прошедшую войну Такие-то просьбы, обращённые прямо в Москву, мимо гетманского правительства, подрывали невольно, мало по малу, местную автономию Малой Руси; здесь завязывались почти те же отношения, какие некогда были в Великом Новгороде перед его покорением Москвой; малороссы находили возможность и выгоду обращаться в Москву прямо, мимо своего правительства, и ездили в Москву по частным делам за судом. Полковники отправляли свои посольства и сами от себя ездили. Кто хотел из начальных людей и имел средства, тот и ехал в Москву в надежде получить подарки, льготы или милости. Так, из дел того времени видно, что приезжали в Москву Яким Сомко, переяславский полковник Тимофей Цыцура с полковым старшиной: писарем, обозным, хорунжим, есаулом и сотниками, и другие – и все они получили в Москве соболей, кубки и прочее. В марте приехал Василий Золотаренко с товарищами. Они приехали за тем, чтобы отправиться вместе с московским посольством в Борисов, на предполагаемую комиссию, которая собиралась для порешения недоразумений и споров с Польшей, так как на участие в этом деле казаков согласилось московское правительство, сделавши в этом единственную уступку просьбам, привезённым Одинцом с товарищами. Настоящие посланцы имели с собой инструкции, вероятно, составленные на казацкой раде; там им предписывалось приступать не иначе к миру, как только в таком случае, когда поляки согласятся исполнить то, что обещали по гадячскому договору и что утвердили уже на сейме: именно, уничтожение церковной унии – чтобы оставлена была в Руси, принадлежавшей Речи-Посполитой, одна греческая вера; чтобы церковные достоинства, то есть митрополия киевская, епископства, архимандриты и иные монастырские начальства отдавались по вольному избранию без всякого различия людям как шляхетского, так и нешляхетского происхождения, а митрополит был бы рукополагаем от константинопольского патриарха; чтобы русский язык, был удержан во всех судебных и административных местах; чтобы посольства к королю и Речи-Посполитой от русских были принимаемы не иначе, как на русском языке, а также и ответы словесные и письменные были бы даваемы не иначе, как на этом языке. Таковы были главные требования по отношению к церкви и общественному устройству соединённых с Польшей русских областей, заявленные в то время Малой Русью в лице послов Войска Запорожского. Кроме того, малорусское посольство должно было домогаться суда над Тетерей и над полковником Пиво. Первый убежал из Войска Запорожского, захватив с собой тысячу червонцев, принадлежавших митрополиту Дионисию Балабану, и взяв с собой грамоты и привилегии польских королей и великих литовских князей –начиная от Гедимина и кончая Иоанном Казимиром; сверх того, увёз деньги и вещи, принадлежавшие вдове Данила Выговского, дочери Хмельницкого. Его подозревали в стачках с иезуитами; посланцам поручалось стараться, чтобы все «договоры Тетери, составленные Бог знает каким мудрым слогом, на строение и собрание отцов иезуитов, на кляшторы (римско-католические монастыри) и воспиталища, подкрепляемые краденой войсковой казной, не имели силы». На полковника Пиво они жаловались, что он опустошил Межигорский монастырь и митрополичьи местности.

На предполагаемом съезде в Борисове должны были определиться границы русских земель с Польшей, у которой эти земли должны быть отняты. Польша старалась удержать свой бывший территориальный размер, а Московское Государство хотело удержать за собою всё, что добровольно отдавалось или было завоёвано оружием в последнее время, Малая Русь хотела соединить во единой целости свой народ под властью Московского Государства, домогалась присоединения провинций, которые населены были одним с ней народом и показывали участие в прошедшей борьбе против Польши. Таким образом, с одной стороны предполагалось присоединить к Московскому Государству Белую Русь в следующих границах: начиная от Динабурга до Друи, от Друи шла предполагаемая линия на Дисну, от Дисны рекой Ушачею до верховьев этой реки, отсюда до Доскина, от Доскина до верховьев реки Березины до Борисова, от Борисова до Свислочи, от Свислочи до Позыды реки, против Зыцина, отсюда рекой Позыдою до Припети, а потомъ рекой Припетью до Днепра. Малая Русь составляла отдельный край с Волынью и Подолью, и польскому королю не следовало вступать в те земли, где великого государя Войска Запорожского люди: край этот, под именем Малой Руси по реку Буг, должен оставаться при Московском Государстве во веки. На таких границах должны прекратиться взаимные набеги, и с этих пор как Польша не должна посылать ратных людей за Буг, так равно и гетману, и писарю, и полковникам и всякого звания запорожским людям не задирать поляков, не начинать никаких военных дел и не хотеть им никакого лиха. Царь отправил на комиссию боярина Никиту Ивановича Одоевского, Петра Васильевича Шереметева, князя Фёдора Фёдоровича Волконского, думного дьяка Александра Иванова и дьяка Василия Михайлова.

Борисовская комиссия, где долженствовало разграничить Русь с Польшей, не имела никакого значения. Едва только открылся съезд, как начались военные действия. Поляки, принявши Выговского с Украиной по гадячскому трактату, тем самым нарушили виленский договор, посягая на земли, ещё фактически принадлежащие московской стране. В Польше явно высказывали, что избрание Алексея Михайловича в преемники Яну Казимиру было обман, и на самом деле московскому царю не доведётся быть польским королём. Московское правительство также было убеждено, что война неизбежна, и, несмотря на Борисовский съезд, не прекращало военных действий.

В Литве было московское войско под начальством Ховенского в числе тридцати тысяч и князя Долгорукого, а в январе Хованский взял Брест: город был сожжён, жители истреблены. Весной Хованский подошёл под местечко Ляховицы, принадлежавшее Сапеге, напал на литовский отряд и разбил его. После этой победы он стал станом под Ляховицами и пытался взять этот городок. Между тем собралось литовское войско к великому литовскому гетману. На место взятого в плен московскими людьми Гонсевского, король послал туда Чарнецкого, достигшего в ту пору высоты военной славы. У него, говорили, было тысяч шесть, да за то хорошего войска. Соединившись с Сапегой, он напал на Хованского, осаждавшего Ляховицы, которые уже изнемогали от голода в осаде и готовы были сдаться московскому воеводе. Хованский был разбит и убежал с войском. Горячий Чарнецкий хотел было гнаться за ним до Смоленска в пределы Московского Государства, но Сапега остановил его, и, по его совету, они оба вместе пошли на Долгорукого, который стоял под Шкловом.

Когда весть о разбитии Хованского дошла до Борисова, комиссары с обеих сторон поняли, что им рассуждать не о чем, если война опять началась, и, следовательно, спор между Польшей и Русью может решиться оружием, а не словами. Они разъехались. Так и прекратилось дело соглашения.

На юге также открылись неприязненные действия. Так, на Украине готовилось большое царское войско под начальством боярина Василия Борисовича Шереметева, грозившее идти в польские пределы. Со своей стороны, коронный гетман Станислав Потоцкий вторгся с войском на Подол, не хотевшую возвратиться к Польше; хлопы зарывали хлеб свой в землю, жгли сено и солому и сами бежали в крепости и запирались с казаками. Польское войско лишено было продовольствия и подвергалось всем неудобствам дурной погоды. Пытались взять Могилёв-на-Днестре –не удалось; нападали на Шарогрод –также не было удачи. Со своей стороны, боярин Василий Борисович Шереметев, вышедши из Киева, разбил и в плен взял Андрея Потоцкого с его отрядом. Это было зимой. С наступлением весны поляки готовились идти на завоевание Украины и заключили договор с крымцами. Хан обещал послать султана Нураддина с восьмидесятью тысячами орды. Выговский деятельно подвигал іполяков на Москву. – «Я желал бы (писал он к коронному канцлеру Пражмовскому), чтобы наш милостивый пан король показал свою готовность к войне созванием посполитаго рушения; как начнёт расти трава, мы двинемся на неприятеля и, без сомнения, с Божьей помощью, при пособии татарских войск, мы поразим надломленные казацкие силы; Москва потерпит ещё раз поражение, подобное Конотопскому, и будет просить мира». Между тем поляки пытались склонить на свою сторону молодого гетмана, и это было возложено на того же Казимира Белевского, который успел составить гадячский договор. Белевский писал к Юрию и старался расшевелить в нём злобу против Москвы за смерть зятя его Данила; по словам Белевского, его страшно замучили: терзали кнутом, отрезали пальцы, буравили уши, вынули глаза и залили серебром. «Если бы (писал Белевский), мой большой и любезный приятель, родитель вашей милости, воскрес и увидел это, – не только взялся бы за оружие, но бросился бы в огонь. Не Польши бойся, а Москвы, пане гетмане; она скоро захочет доходов с Малой Руси и будет поступать с вами, как с другими». С другой стороны, он его предостерегал, что Польша уже не так слаба, как прежде и, освободившись от шведской войны, может обратить на Украину свои все силы. Юрий, хотя уже и был недоволен Москвой, но не поддался козням Белевского и в феврале отвечал ему – «Трактуйте, господа, с его величеством царём, а не, с нами; ибо мы всецело остаёмся преданными, верными подданными его царского величества, нашего милосердого государя. Что его царское величество с вами панами постановить, тем мы и будем довольны, и не станем думать о переменах. Никто не должен полагать и надеяться, чтобы мы замыслили отделиться от его царского величества. Пусть Бог покарает того, кто своим непостоянством и хитростью не сохранил по своей присяге верности его царскому величеству и наделал бед Украине; уже Бог покарал его и ещё покарает. А Хмельницкий, один раз присягнувши его царскому величеству и отдавши ему Украину, не подумает отлагаться». Но в том же письме гетман заявлял и признаки желания независимости: «Хотя я и моложе летами Выговского и не так разумен, как он, не хочу, однако, чтобы мое гетманство было утверждено царскими грамотами или королевскими привилегиями; ибо Войску Запорожскому за обычай по своему желанию иметь хоть трёх гетманов в один день!» Также точно и в письме своём к Дионисию Балабану, наречённому митрополиту, нерасположенному к Москве, Юрий писал: «Раз освободившись из польской неволи и начавши служить его царскому величеству, мы никогда не подумаем изменить и отступать от нашего православного монарха и государя, который – если мы присмотримся получше к делу, – больше есть наш природный государь, чем кто-нибудь другой. Поэтому, с упованием на неизреченное милосердие его, желаем, чтобы и твое преосвященство, не доверяя людским вестям, поспешил к осиротелой своей кафедре». Дионисий Балабан, упорно ненавидевший Москву, был очень далёк от того, чтобы склониться на такие убеждения и представления; да не прочна была преданность Москве и самого гетмана и вообще всякого, кто только в Украине думал о политике: казаки готовы были оставаться в связи с Москвой, но в тоже время желали как можно шире для своего края автономии, а Москва, напротив, хотела допустить её как можно менее, и как можно теснее привязать Украину к себе наравне с другими землями русскими, в разные времена подчиненными её власти. Тут-то и был корень раздоров на многие лета; и уж, конечно, не слабому Юрию можно было разрешить такие вековые недоумения.

V

Польша грозила Московскому Государству походом на Украину, московское правительство поручило боярину Василию Борисовичу Шереметеву защищать эту страну вместе с казаками.

Шереметев собрал совет на раду под Васильковым на Кодачке. На раде, кроме воевод, данных ему в помощь, были и гетман Юрий Хмельницкий, старшина и полковники. Был здесь молдавский господарь Константин Щербань, доброжелатель Москвы за это время. По известиям польских летописцев и дневников, у Шереметева было тогда 27000, а казаков одиннадцать полков. Вопрос шёл о том, защищаться ли на Украине и ожидать прихода туда поляков, или же самим идти в польские владения. Тимофей Цыцура подделывался к надменному и самонадеянному характеру боярина Шереметева и понуждал идти вперёд.

Он говорил: – С таким войском, с такой силой, как можно ждать и только защищаться! У тебя, боярин, во всём порядок: жалованье раздаётся исправно; ратные люди вооружены, и казны и запасов достаток; служилые твои никому не в тягость, не бесчинствуют как поляки, не причиняют слёз бедным жителям, а царским жалованьем довольны; наряд у тебя большой, подвижный, лёгкий; пушки искусно приправлены на своих местах; зелья и свинца много, ружьев разного рода без числа, топоры, заступы, лукошки, телеги, гвозди, всякая снасть в порядке, вьючных лошадей много, да все хорошие, неистомлённыя, – играют, когда пасутся. Сколько у тебя в войске боевого запаса, а в Киеве ещё более сберегается. А у ляхов что? Они отважны только с тем, кто их боится; а кто сам смело в глаза смотрит им, для тех они не страшны. Мы, казаки, у них Украину отняли; московское войско Литвой завладело; швед Прусы у них завоевал; только и остался у них, что свой польский угол, да и тот они потеряют, как только услышат о нашей силе; у них ведь безурядица: шляхта, разорена, и жолнеры ропщут, что им жалованья не платится; поспольство от больших налогов с голоду умирает; теперь-то самое время их доконать. Где у короля такая сила, чтобы против нашей устояла! Мы не только что в Польше побываем, а всю Польшу завоюем, и самого короля с королевой в полон возьмём, лишь бы только нас, казаков, не обделили добычей, если будем служить верно и достойно. Я же за себя уступаю всё золото и серебро вам, пусть только позволят мне взять, что понравится из дворца королевского!

Шереметеву была очень по нраву такая льстивая речь. Но тут подал голос против Цыцуры князь Григорий Козловский, который со своей ратью стоял под Уманью, присмотрелся к украинским казакам, понимал дух их, и с осторожностью, в обличение Цыцыры, говорил так:

– А мой совет, так лучше нам не идти в Польшу, а стоять за Украину и укрепить города гарнизонами. Довольно будет с нас и Украины потрудиться. Мне кажется, войско наше совсем не так прекрасно, как описывает пан полковник Цыцура, а главное – верность казацкая не так крепка и тверда; она вертится в разные стороны. К какому государю не обращались казаки? Кому не поддавались, и кому не изменяли! Турку кланялись, татары ими недовольны, Ракочи через их измену в Польше потерпел, да и шведу не очень-то корыстно отозвалась дружба с ними. И наш великий государь, е. ц. в. узнал уже, что значит их гибкая верность. Поэтому нужно нам не в Польшу идти, а оставаться на Украине. Когда придут сюда поляки с татарами, легче будет нам обороняться в крае, где много городов, замков, гарнизонов, чем в чистом поле в чужой земле. Если мы их заведём сюда, у нас будут запасы, а их мы запрём, как в осаде, посреди неприязненных им городов, и поразим голодом и недостатком. Они сами будут хотеть сражаться и дойдут до того, что с отчаяния начнут приступать к городам; тут-то мы свежими и здоровыми нашими силами потопчем примученных и надорванных. А то, когда мы пойдём в их землю, как бы они нас, истомлённых далёким путём, где-нибудь не осадили! Мы не знаем силы и числа польского войска. Как можно так смело думать, что оно и мало, и негодно. А если нет?! А что, если наши силы будут слабее ихних? Тогда ведь нам беда. Поляки не спускают бегущему неприятелю. В военном деле малая ошибка большую беду делает, словно пожар – от малой искры загорается да расходится так, что никакие человеческие силы погасить не могут.

Но Шереметеву не понравились эти рассуждения, и потому другие военачальники начали поддерживать Цыцуру. Князь Щербатов говорил потом главному боярину и доказывал возможность вести войну и идти с войском в глубину Польши. Шереметеву понравились слова Щербатова, и еще более стала противна речь Козловского. Он не стерпел, чтобы не сказать последнему грубости, по своему обычаю.

– Такие неразумные речи умаляют достоинство е. ц. в. Как хочешь думай, да не говори: через то власть подрывается. Мы идём в Краков, и завоюем Польшу.

– Тебе, боярин, лучше знать, сказал Козловский, чем мне; не стану спорить и послушаю; стану на том месте, где ты мне укажешь: готов защищать его, или мёртвым лежать на нём.

Говорил ли что-нибудь тогда Юрій Хмельницкій, неизвестно. После рады на Кодачке, он ушёл в Корсунь, и оттуда отправил в Москву посланцев, двух Корсунских сотников, с грамотой, где извещал о раде, которая положила идти в Польшу, и просил прислать, вместо Шереметева, другого воеводу на Украину для обороны её от татарских набегов в тο время, когда Шереметев с московской ратью и с казаками отправится в поход. В ознаменование верности гетмана, посланцы его повезли схваченного Богушенка, который был послан Выговским, бывшим уже в звании киевского воеводы, в Крым. У него отобрали несколько писем к Выговскому от хана и от разных мурз; из этих писем видно было, что Выговский вёл тогда деятельное сношение с Крымом и подвигал крымского хана с ордами на Москву. Вместе с тем Хмельницкий просил освободить Ивана Нечая, взятого в Быхове и отправленного в Москву; он просил этого ради внимания к жене его, сестре своей. – «Сестра моя проливает слезы кровавые – писал гетман – и на меня нарекает и докучает мне, чтобы я бил челом вашему царскому величеству». Это была не первая просьба о Нечае. – «Многажды (говорит Юрий в том же письме) писал я вашему величеству об Иване Нечае, но никогда не могу счастливым быть, чтобы получить желаемое. Чаю, писанье моё до рук вашего царского величества не доходило». Эта последняя просьба молодого гетмана не была уважена. Московское правительство указывало на вины зятя Хмельницкого как он именовал себя польским подданным и посылал в разные места прелестные письма, и был взять в Быхове с оружием. – «Его нельзя отпустить в Войско Запорожское – было сказано в ответе – потому что учнёт желать добра польскому королю, а польский король ведёт войну с его царским величеством». Это семейное обстоятельство способствовало недоброжелательству Хмельницкого к Москве. Сестра побуждала его мстить за мужа. Полковники и знатные казаки роптали на переяславский договор, жаловались, что Москва хитро забирает в руки Войско Запорожское, насилует права и вольности казаков, и побуждали Хмельницкого думать, как бы сбросить с себя «московское ярмо». Боярин Василий Шереметев раздражал гетмана своей невнимательностью и презрением, а полковники указывали на это гетману и возбуждали в нём досаду. Тогдашний митрополит Дионисий Балабан, недоброжелатель Москвы, действовал против неё на свою паству духовным оружием; вмешательство московских властей в дело избрания митрополита, тогда казалось, угрожало малороссийскому духовенству потерей их прав, порабощением церкви светской власти царя. Балабан, как и вообще тогдашние образованные малороссы шляхетского рода, несмотря на своё православие, склонился на польскую сторону, когда приходилось выбирать между Польшей и Москвой. Был у него некто Бузский, проповедник, которого он употреблял в сношениях с королём. Этот Бузский, приехав от короля в Украину, поселился в Чигирине и настраивал Хмельницкого на сторону короля, расточал ему ласки королевские и обещания милостей и наград.

Шереметев, раздражая против себя казацкого старшину, навлёк нерасположение к себе лично и малорусского духовенства чрезвычайною надменностью и высокомерием. Говорят, делая смотр на Лыбеди, он учредил обед и пригласил к нему настоятелей киевских монастырей. За обедом, после нескольких стоп крепкого меду, выпитого в сопровождении грома пушечных и ружейных выстрелов, Шереметев начал превозносить свое войско и сказал: – «Отцы честные, слышите: вот этими войсками, вручёнными мне от государя моего, я обращу в пепел всю Польшу и самого короля представлю государю моему в серебряных цепях». На эту похвалу заметил ректор братских школ: – «Надобно Богу молиться, а не на множество вой уповать». Тогда боярин сказал: – «При моих военных силах можно с неприятелем управиться и без помощи Божией!» С ужасом услышали малороссы такой отзыв, и сочли его великим богохульством, и это разнеслось между духовными и светскими, и вооружало умы против «москалей» вообще6.

Всё, что происходило в Украине, всё это передано было польским военачальникам одним ловким шляхтичем. Коронный гетман не раз посылал в Украину лазутчиков, и они ворочались без успеха, но этот шляхтич отличился за всех. Он умел хорошо говорить по-украински и легко сошелся с русскими. Сперва он попробовал прикинуться «макалем», но это не удалось. – «Москали – толкует современник – по своему варварству не допускали к себе в большую дружбу иноземцев, даже и украинцев». Удобнее он затесался между казаков, оделся бедно по-мужицки, выдавал себя за дейнека, пьянствовал, обращался с мужичьей грубостью и неловкостью, проклинал ляхов, славил казаков, пел казацкие песни, и казаки приняли его за своего брата. В продолжение нескольких дней он со своим балагурством, со своим знанием казацких обычаев, дошёл до того, что запанибратился с начальниками, пил с ними мёд и пиво, и выведал, насколько нужно было, положение московских людей и казаков; узнал, наверное, и то, что казаки в данное время не терпят «москалей», и поляки могут воспользоваться этой неприязнью. Сделав своё дело, он исчез из казацкого лагеря, и может быть только тогда догадались казаки, кто был этот гость. Он-то принёс польским военачальникам верные сведения о совете воевод, о их замыслах идти на Польшу, о числе войска, о недовольстве Хмельницкого на Москву и на Шереметева, о неприязни между великорусскими служилыми и украинцами и, наконец, о медных копейках, которыми платили тогда жалованье и московским ратным людям, и казаками. Надобно заметить, что даже безропотно покорных своих старых подданных Москва выводила тогда из терпения принуждением брать медную монету за серебряную, а украинцев тем более.

Польское войско было тогда под начальством коронного гетмана Станислава Потоцкого и польского гетмана Любомирского, прославившего себя в шведскую войну. Одна часть с коронным гетманом стояла близ Тернополя, другая с Любомирским находилась ещё в Пруссии. Но когда пришло известие, что дело с Москвой опять клонится к войне, Любомирскій прибыл к королю, перед ним и перед сенаторами требовал уплаты жалованья, и в трогательных выражениях описывал труды и нужды войска. Король и сенаторы положили написать к сборщикам налогов приказание – поторопиться сбором недоимок на жалованье войску; само правительство, однако, сознавало тогда же, что это средство ненадёжно. После продолжительных войн, средства народа умалились, и нельзя было надеяться на скорую уплату; притом самые сборщики в то время не отличались безкорыстием и часто не пропускали случая погреть руки на счёт общественного интереса. Старались успокоить жолперов и заставит их продолжать службу, не разбойничая и не буйствуя; но удержать жолперов одними надеждами было трудно; тогда поддержали войско паны частными пожертвованиями. Сам Любомирский, в числе других, заплатил солдатам значительную часть из собственных доходов. Любомирский повёл своё войско на соединение с войсками Потоцкого на Волынь, и тамошние владельцы, зная, что это войско идёт для укрощения казаков, следовательно, для безопасности прилежащего казакам края, дали войску квартиры и безденежно снабжали его обильными запасами.

Всё польское войско состояло тогда из двенадцати полков пехоты и более десяти конных полков, снаряжённых на счёт панов и находившихся под командой снарядителей; да сверх того было два конные полка немецких и артиллерия из двенадцати орудий, под начальством динабургского старосты Вульфа. Кроме всей этой силы в войске было большое число служек, годных к бою, и превосходивших число самых жолнеров.

Но силы Польши против Руси не ограничивались собственным войском. На стороне её была ещё крымская орда, которую тогда привлекал более всех Выговский, находясь в звании киевского воеводы. Уже давно крымский хан сердился на Польшу за то, что она медлила и не действовала решительно против казаков и Москвы. В письмах, писанных к Выговскому ханом и разными сановниками его, выражались о поляках в таком смысле: – «Уже нам слов не достаёт, несколько лет через частые писанья и разных посланцев сообщали мы вам, чтобы вы как можно скорее соединили войска свои с нашими войсками и наступали на неприятеля. Вы же в письмах своих постоянно говорите о великих усилиях своих, а на самом деле ничего не делаете. Наши войска несколько месяцев в сборе ожидать в Белгороде от вас известия, и стоят без дела. Ещё не слыхано, чтобы орда столько времени напрасно стояла; зима прошла, уже и весна минула, лето пройдёт, наступит осень, пора дождливая». Когда, наконец, собрались поляки, и дали знать в Крым о своём походе, шестьдесят тысяч крымских и нанайских орд с прибавкой янычар выступили в Украину. Августа

26, Потоцкий двинулся со своим войском из-под Тарнополя на Подоле и дошёл до Ожеховцев.

VI

Когда таким образом поляки собирались громить Украину, Шереметев выступил из Киева по направлению на Волынь, и думал войти в Польшу прежде, чем поляки узнают о его движении. Хмельницкий шёл за ним другой дорогой шляхом-Гончарихой. Когда московское войско дошло до Могилы Перепетихи, Хмельницкий прибыл к боярину. Шереметев принял его, как прежде принимал, сухо и неуважительно, показывая вид, что он мало нуждается в его помощи. По известию летописи Величка, когда Юрий ушёл из московского лагеря, ему передали, что Шереметев, проводив его, при многих, сказал, указывая на гетмана: «Этому гетманишке приличнее бы ещё гусей пасти, чем гетмановать». Так, при поджигательстве недоброжелательных к Москве старшин, Шереметев этой выходкой не только охладил Хмельницкого к усердию, но ещё сам содействовал к готовности отпасть от Москвы, когда придёт случай.

Московское войско прошло местечко Хвастов и двинулось на Котельню. Хмельницкий всё продолжал идти боковым путём – шляхом-Гончарихой. Когда московские люди доходили до Котельни, отправленный на подъезде из польского войска Кречинский схватил нескольких казаков и привёл в польский лагерь. Они рассказывали, что Шереметев идёт с войском в 80 000; и думает он с Цыцурой, что Потоцкий всё ещё стоит под Тарнополем, и что у Потоцкого всего на всё каких-нибудь тысяч шесть, а о пане Любомирском все думают, что он далеко где-то за Вислой. Такое неведение неприятеля о польских силах было очень приятно полякам. Куда же направляются москали? спрашивали поляки казаков. Те отвечали, что на Чудново. 9-го сентября, военачальники составили военный совет, и на этом совете порешено было немедленно идти на встречу неприятелю. Войска двинулись по шляху-Гончарихе, по которой шёл с казаками Хмельницкий. Правой стороной командовал Потоцкий, левой Любомирский, артиллерия занимала средину; по сторонам их шли татары. Они дошли до Гончарского поля. Московское войско тем временем доходило до Любара, первого волынского города на границе казацкой Украины. – «Когда, – говорит современный дневник, –польские войска проминули место, означаемое той приметой, что там прежде стояла корчма в поле, оба предводителя поехали вместе и въехали на высокую могилу (насыпь). Оттуда они увидали вдали людей, которые двигались между кустарником близ Любара. Гетманы послали подъезд вперёд проведать, что это такое. Отправленный подъезд воротился скоро и донёс, что это неприятельское войско. Тогда Потоцкий послал известить Нураддина и приглашал его послать передовой отряд против московской рати, а сам выслал против неприятеля два драгунских полка, два полка Выговского и польского коронного писаря. Несколько полков, кроме того, отправилось еще и охотою. Те, которым принадлежали эти полки, были тогда с ними. Выговскому пришлось идти против русских. Он вступил в битву с передовыми из московского войска. Московские люди сначала было погнали татар, а потом отступили от польского войска. Поляки поймали какого-то раненного московского начального человека и нашли у него план расположения войска. Это очень помогло полякам. Они узнали, что московские люди стали обозом и окапываются».

15-го сентября, собрали военный совет. Смелые говорили: – Не давать врагу отдыха, чтобы он не устроился; наступать на него немедленно. Осторожные возражали: – Ещё к нам не подоспели орудия, и пехота не пришла и не устроилась. Лучше мы их осадим и будем их медленно томить.

– Нет, – сказал Потоцкий, – от медленности у нас охладеет мужество, а у врагов прибудет. Татары подумают, что мы трусим.

Решено было действовать быстро, наступать на неприятеля, не давать ему покоя и мучить частыми приступами. Войско подвинулось к московскому обозу. 16-го сентября, московские люди и казаки вышли из табора, сошлись с правой стороной польского войска, но когда бросились на них польские копейщики, то подались назад. Татары ударили на них с боку, из леса. Московские люди отступили в свой обоз. Поляки подъезжали к их окопам и кричали: – Трусы негодные! выходите, расправимся в открытом поле. – Но московские люди не выходили, а отстреливались из окопов. Поляки палили из пушек в московский табор и с удовольствием глядели, как доставалось боярским шатрам, которые издали виднелись своей пестротой. Более всех отличался у них и был героем этого дня коронный хорунжий Ян Собесский, будущий герой-король Польши. – «Он доказал, – говорит современное описание, – что недаром он правнук великого Жолкевского». Вечером бой прекратился. Современное известие (вероятно, неверное) говорит, будто московских людей убито до 1500, казаков 200, а поляков только 60, преимущественно из полка Собеского. Пленные и перебежчики из польского стана рассказали Шереметеву о силах польских, да и сам он собственными глазами удостоверился, как ложно описывал это войско Цыцура, потешая его боярское чванство. Гораздо приятнее было полякам от вестей, сообщённых казаками, перебегавшими в польский обоз. Они извещали, что вообще казаки не терпят «москвитян», и очень многие готовы с радостью перейти к полякам, лишь бы те им простили, что они связались с «москалями»...

Предводители поручили написать увещание к казакам Стефану Немиричу, брату убитого Юрия, пану православной веры.

«Вы знаете, казаки, – писал Немирич, – кто я таков; с древних времён дом Немиричей соединён с русским народом и кровью и происхождением. Мы – дети Украины. Я брат Юрия Немирича, столь преданного казакам, вашего товарища. Я не хочу для вас быть хуже моего брата. Если вы, казаки, будете держаться москалей, то вас будут убивать, брать в плен и опустошать дома ваши. Неужели за каких-нибудь изменников-негодяев такое множество казацкого народа будет терять своих детей, которые принуждены стоять за москалей. Удивляюсь, что вы подружились с москалями; вам из этого везде только вред, а не выгода. Сравните милости московского государя с благодеяниями польского короля; москали дают вам вместо золота и серебра медные деньги; всех вас разоряет и истощает Москва; запрягают вас в рабское ярмо; а всемилостивый король отеческой рукой даёт вам свободу, сожалеет о бедствиях, в которые вы впали и которые вам грозят впереди; король посылает вам прощение за нынешние и прошлые ваши прегрешения. Сами видите, что войско наше сильно; пример Хованского показывает вам, что оружие польское торжествует не столько числом войска и храбростью, сколько Божьей милостью. Истощённая междоусобиями и поражённая чужими врагами, Польша была при последнем издыхании: уже её по частям делили соседи: москаль, швед, брандербургец, молдаванин, угр, – но божеское провидение воздвигло своими руками добрых граждан. Побойтесь гнева Божия. Отступитесь от москалей, не слушайте льстивых убеждений Шереметева, передайтесь на сторону нашу, к собственному нашему и вашему войску, и напишите к Хмельницкому, чтобы и он также думал о своём собственном спасении, а не о москалях».

Это письмо прочтено было в лагере московским казакам Цыцуры. Казаки, говорит современник, и готовы были перейти к полякам – и по тогдашнему нерасположению к Москве, и по всегдашней привычке изменять – но никто первый не решался идти и показать пример. Цыцура ещё тогда не считал московского дела потерянным. Со своей стороны, Шереметев прибегал к подобным же средствам, и написал к султану Нураддину письмо. Он писал: – «Его царское величество пожалует тебе втрое больше подарков, если только теперь ты отступишь от польского короля с татарами». Нураддин не хотел и слушать об этом и величался перед поляками своей дружбой к ним. Он отдал письмо Шереметева Любомирскому, а тот поблагодарил за него деньгами.

Несколько дней не происходило ничего важного, кроме незначительных «герцов», и ещё раз отличился на них Ян Собесский. Чуть было не схватили его московские люди, увидевши на нём золотистый терлик, и закричали: честной человек, честной человек (т. е. знатный)! Но он ушёл от них счастливо. Перед тем пронеслась весть, что Шереметев хочет отступить. Шереметев как будто хотел показать полякам противное: ночью московские люди сделали вылазку из своих окопов и хотели было неожиданно напасть на польский стан. Перебежчики были у них вожаками; но поляки в пору узнали об этом, ударили тревогу – и московские люди отступили.

Тут окончательный опыт научил Шереметева, что Козловский один говорил правду, когда все прочие из подобострастия к главному воеводе потакали Цыцуре. Шереметев теперь озлобился на Цыцуру и раздражил его против себя. Говорят, что, услышав от Шереметева несколько неприятных выражений и видя, что боярин не благоволит к нему, Цыцура тотчас же задумал перейти к полякам, но Шереметев, догадавшись о намерении казацкого полковника, обласкал казаков и объявил им награды в Киеве, если они благополучно убегут от поляков. Единственная надежда была на Хмельницкого, и Шереметев с другими воеводами помышляли отступить, чтобы перебраться на шлях-Гончариху, где шёл Хмельницкий. 24-го сентября решено было отступать. Воеводы убрали свои палатки, свернули знамена, устроили свое войско. Но прежде, чем войско сдвинулось с места, выслали ратных людей с топорами и бердышами рубить деревья, раскапывать пни и каменья.

Только-что предводители решили отступать, поляки уже знали об их решении от перебежчиков и положили напасть на них во время отступления, когда они будут переходить через заросли и переправы.

На другой день неприязненные войска не начинали сражения, и только между охотниками происходили герцы. Польское войско было наготове, и предводители велели дожидаться знака, когда можно двинуться, а сами ожидали, когда тронется с места их неприятель. Сообразив, что неприятель пойдёт по неудобной дороге, польские гетманы расположили войско своё так, чтобы можно было нападать на отступающих и спереди, и сзади, и с боков. Коронный гетман со своей половиной должен был пересечь путь московскому войску и не давать ему далее хода, а Любомирский должен был напирать и преследовать позади. Каждая половина войска разделялась, в свою очередь, на две части, так что одна часть из каждой половины должна была охватывать бок неприятельского обоза; сверх того, из обеих половин отобрана была ещё пятая часть в резерв; она должна была, по требованию, поспевать на помощь какой-нибудь из четырёх, которые будут в деле, и доставлять свежих воинов на место убитых. «Тогда, – по замечанию современника Зеленевицкого, – предводители, следуя обычаю древних римских полководцев, говорили жолнерам возбудительную речь такого содержания:

– «Нам теперь следует решить – кому владеть Украиной. Московский государь без всякого права овладел этим краем польской Речи-Посполитой, и через это вы остаётесь и бедны, и нищи, и отечество не в силах вознаградить вас. Мы с охотой дали вам трёхмесячное жалованье, в виде подарка, из собственных сумм; это ничто в сравнении с тем, чем должно вознаградить вас польское королевство. Возвратим ему эту богатую и изобильную страну – Украину. Тогда мы приложим всё старание, чтобы вам были выплачены следуемые суммы. Но тут дело идёт не об одних наших выгодах. Как сыны истинной католической церкви, вы сражаетесь, ревнуя о вере, которая должна быть вам драгоценнее самой жизни. Видите скорбь истинного правоверия; греческая схизма торжествует; осквернены священные пороги храмов; алтари разорены; святые дары –о ужас! – потоптаны святотатственными ногами, храмы отданы для совершения в них суеверных обрядов врагам истинной церкви Христовой. Подвизайтесь за веру и свободу, поражайте свято- хулителей и стяжайте себе вечную славу в отдалённом потомстве».

Жолнеры отвечали восклицаниями, уверяли в готовности храбро сражаться за католическую веру и выгоды польского государства.

В ночь с двадцать пятого на двадцать шестое, московское войско двинулось; оно поставлено было пешими колоннами рядов в восемь, внутри четвероугольника из возов; но пройдя немного, увидели, что в восемь рядов идти неудобно, и перестроились в шестнадцать рядов. Устройство подвижного обоза, довольно сложное, было сделано с такой быстротой, что поляки изумлялись.

Московские люди думали, что поляки узнают об их отступлении спустя несколько часов, и не воображали, что поляки давно следят их каждый шаг. И не успели московские люди пройти на выстрел из лука, как поляки были перед ними и за ними. Поляки двинулись по ближайшему направлению прямо через лес и перерезали им путь. Сначала путь шёл через лесные заросли; и тем и другим негде было развернуться. Но когда русские потом вышли на просторное место, тут поляки ударили на них со всех сторон. Польские копейщики кидались на обоз. Ратные люди государевы, сидя и стоя на возах, недвижимо держали свои длинные копья, и польские всадники натыкались на них. Польские пушки каждую минуту посылали в обоз ядра, пули и гранаты; царские пушкари без торопливости отвечали им из своих. Весь обоз шёл тихо и спокойно, преодолевая большие трудности, через топи и яры. Хладнокровие московских людей изумляло поляков. Никто из обоза не отвечал на ругательные вызовы и похвалки. Среди грома орудий не раздавались человеческие голоса, кроме невольного стона раненых. Казаки усердно помогали московским людям, и не только отражали неприятельские налёты, но даже вырывали из рядов и утаскивали к себе пленных и обращали в тыл польских удальцов.

«В этом шествии московский обоз (говорит польский очевидец) походил на огнедышащую гору, извергающую пламя и дым, и поляки уподоблялись еврейским отрокам в вавилонской пещи, ибо ангел Господень невидимо осенял нас тогда».

После полудня велено было польскому войску остановиться на отдых; между тем приказали придвинуть к московскому обозу все орудия, сколько их было у поляков. Царскому обозу приходилось скоро всходить на гору: было опасное место; тут-то удобно было полякам разорвать четвероугольник, а было для них неизбежно разорвать его, и этого-то добивались поляки до сих пор напрасно. Вперёд была отправлена засада под начальством Немирича. Любомирский заметил, что в своих налётах на неприятельский обоз польские удальцы более кричали, чем делали, и отдавал предпочтение хладнокровию врагов. Он сам выехал перед ряды жолнеров и говорил им: – «Болтовня и бестолковый крик не разломают неприятельского обоза; нужнее неустрашимый дух и твердые руки, владеющие оружием. Москаль убегает от нас не по-заячьи, а по волчьи, оскаливши зубы: видите, каким крепким, оплотом он оградил своё бегство. Держитесь согласно хоругви, не выскакивайте без толку из строя, и дружно все сложите вместе руки и груди, сломите неприятельскую ограду в её середине, – вы добудете победу».

Московские люди продолжали идти по-прежнему хладнокровно, спокойно, и дошли, наконец, до опасного места, где нужно было спускаться в яр и всходить на гору. Тогда польские предводители замыслили правое крыло своего войска переправить через яр в другом месте, и зайти московскому обозу вперёд; но им надобно было переправляться через топкий яр; от этого московские люди успели уже взвести две части своего обоза на гору, прежде чем поляки могли их не допустить до этого. Немирич завязал битву на горе, но должен был отступить и пропустить неприятеля, получив сам рану. За то польское войско с боков и с тыла напёрло на оставшихся внизу московских людей; усилилась пушечная пальба; польские пушки подошли сколько возможно ближе. Московские люди отбивались по-прежнему, со спокойствием пробивали себе путь на гору. Русские потеряли, по одному известию, семь 7, по другому8, восемь пушек, да восемьсот возов с запасами. Поляки нашли в них себе продовольствие, и очень обрадовались утомленные пехотинцы, которые терпели недостаток. Битва прекратилась вечером. Полил сильный дождь. Поляки считали за собой победу, несмотря на то, что потеряли много убитыми. Татары не участвовали вовсе в битве, и их стали даже подозревать в том, что они приняли от московских людей подкуп. Другие толковали, что татары оттого не ходили в битву, что вообще им несносно слышать гром огнестрельного оружия.

Следующая ночь была тёмная. Дождь лил как из ведра. Оба враждебные войска стояли вью грязи, без крова. Польские лошади оставались без корма. Поляки не могли достать ни дров, ни огня; только пехота, огибавшая неприятельские обозы, была счастливее, отнявши возы. Гетманы провели ночь вместе, в одной карете.

Когда взошло солнце, поляки увидали, что московских людей уже не было и удивились их терпению и неутомимости. – «Не побоялись – говорит современник – ни темноты, ни дурной дороги; не мучило их ни беспокойство, ни труды и тревоги прошлых дней».

Русские шли ночью и на рассвете приближались к местечку Чуднову на реке Тетерев. Узнавши, что Хмельницкий недалеко, Шереметев спешил сойтись с ним: от этого зависело единственное спасение. Как ни были изнурены поляки трудами прошлого дня, но гетманы решились, во чтобы то ни стало, не давать неприятелю отдыха и приказали немедленно идти за неприятельским обозом, чтобы прежде, чем московские люди дойдут до Чуднова, захватить чудновский замок. Поляки двинулись, а между тем, идя по следам, собирали с убитых детей боярских металлические и жемчужные пуговки, и, смеясь, говорили, что «москали» убираются по-бабьи.

Когда Шереметев увидел, что поляки его преследуют, то приказал сжечь местечко Чудново, ибо сам не надеялся удержать его и боялся, чтобы враги не нашли в нём опоры. – «Сам Бог навёл на него такую ошибку» – говорили после поляки.

Потоцкий поскорее послал занять уцелевший от огня замок, укреплённый дубовым палисадом. – «Здесь нам подручно, говорили поляки, занявши замок; все видно, а выстрелы неприятеля доставать до нас не будут».

Московский обоз стал на низменном месте, казаки стояли на возвышении. Весь союзный обоз представлял, по растяжению, подобие греческой дельты. Поляки окружили неприятелей своих со всех сторон, уставили пушки и начали палить без отдыха. Крепко поражали они московских людей из садов разрушенного местечка, да с возвышения, на котором стоял замок. Кругом на равнине раскинулись татары и ловили каждого русского, кто осмелился выйти из обоза за травой. Русские были лишены пастбищ. – «Нам нечего с ними драться и терять людей» – решили предводители. Пресечён им путь к добыванию живности, голод заставит их без боя сдаться». Инженеры принялись копать канавы, чтобы отвести воду и лишить московский обоз этой необходимости.

Так прошло время до седьмого октября. В этот день татары привели пленных казаков. – «Мы идём с Хмельницким, показали они в расспросе, – идём на помощь к Шереметеву. Сам Хмельницкий и старшины хотели бы с вами соединиться, да поспольство не хочет. Присягнули за москалей драться до последнего».

По совету Любомирского, тогда оставлена была вся пехота и артиллерия держать в осаде Шереметева. Коронный гетман страдал лихорадкой, но пересилил себя, показывал пример терпения и мужества: его водили под руки и он трясся от лихорадки, но командовал и делал распоряжения. Любомирский с конницей и со многими панами отправился на казаков.

VI

Хмельницкий шёл медленно по Гончарихе. Вокруг него были благоприятели гадячской коммиссии: Гуляницкий, Махержинский, Лесницкий, изгнанный из рады по царскому повелению. Носач пристал к ним снова. Полковники и сотники, недовольные переяславскими статьями, не хотели сражаться. Простые казаки возмущались при мысли брататься с ляхами. В то время, когда одни хвалили гадячский договор, другие показывали к нему омерзение, ибо этот договор допускал введение ненавистного для народа шляхетского достоинства между казаками и подрывал казацкое равенство. Молодой, бесхарактерный гетман был озлоблен против боярина, был недоволен царём за то, что в Москве не исполняли его просьб, но всё ещё колебался; поспольство проклинало ляхов; старшины бранили москаля. В этой нерешимости казацкий обоз едва двигался, и когда московский достиг Чуднова, казаки достигли до местечка Слободища.

Седьмого октября, поляки пришли под Слободище, за несколько вёрст от Чуднова. Казацкий Обоз стоял на возвышении; близ него было разрушенное местечко Слободище; печи, бревна, погреба и всякого рода мусор преграждали путь через местечко. С другой стороны, тянулся болотистый вязкий луг. Любомирский, как только увидел привычных врагов польской короны, закричал в голос своему войску:

– «А, вот они, – вот семя преступного мятежа, змеиное исчадие; вот гадины, их же гнуснее земля никогда не питала! Теперь, поляки, потребуйте от них назад свободного звания, согните вашим оружием шеи подлого холопья: пусть они кровью смоют своё дворянство»!

Любомирский знал, что Хмельницкий и старшины вовсе не желают помогать Шереметеву, но знал также, что простые казаки ненавидят поляков, а старшины их не любят и только; по временному нерасположению к москалям, они могут стать на сторону Польши, а при малейшем благоприятном ветре от Москвы всегда предпочтут её Польше. Любомирский поэтому и хотел повести дело так, чтобы потом можно было законно уничтожить гадячский договор и ссылаться на то, что казаки оружием поляков потеряли приобретённое своим оружием от поляков. Негодование при виде врагов, от которых стались все неисчислимые беды польской нации, закипело у панов и шляхты. Не вошли еще предводители в переговоры, а уже половина войска, пришедшего с Любомирским, принялась мостить плотину через луг. Воевода киевский, бывший гетман Выговский, отличался перед всеми против своих прежних соотечественников и прежних подчинённых.

Предприятие полякам не удалось так легко, как полагали. Казаки колебались было при виде поляков, но увидя, что поляки наступают на них с оружием, стали защищаться и отбили с уроном тех, которые лезли на казацкий табор через развалины местечка; а те, которые шли через луг, забились в болото и принуждены были повернуть назад, преследуемые казацкими выстрелами.

Но в казацком лагере дела направлялись, без боя, в пользу поляков. Там поднялась неописанная неурядица; старшины упрекали Юрия, обвиняли один другого, спорили, кричали, советовали и так сбили с толку гетмана, что он, будучи вдобавок в первый раз в битве, совсем потерялся и кричал:

– Господи Боже мой! Выведи меня из этого пекла; не хочу гетмановать, пойду в чернецы! Буду Богу молиться. За что я через вероломство других терпеть буду! Если меня Бог теперь избавит, непременно пойду в чернецы!

– Отложи, пане гетмане, своё благочестие на будущее время, – сказали ему старшины, – лучше подумай, как спасти себя и всю Украину. О чернечестве подумаешь на воле, когда опасность пройдёт, а теперь давай-ка лучше ударим сами себя в грудь, да и пошлём к полякам просить мира; пообещаем им верность и подданство Речи-ІІосполитой, а москаль пусть себе, как знает, так и промышляет.

– Видимо, – говорит обозный Носач. – что сам Бог помогает польскому королю; лучше заранее войти в милость у короля, а то и душам нашим кара будет, и полякам отданы будем; пожалеем после, да не воротим.

Другие рассуждали, как бы ещё сохраняя некоторое сочувствие к Москве, но также находя, что обстоятельства вынуждают казаков изменить ей. – «Если ляхов победить не можем, говорили эти, если здесь все погибнем, москалям от этого никакой пользы не станется, а если сохраним себя, то после и москалю пригодимся». Подобным благоприятелем для москалей оказывался тогда писарь Семён Голуховский. Заклятые противники ляхов из черни кричали: – «Здесь орда; пошлём лучше к татарам; они нам давние приятели; они сойдутся с нами». По этому совету громады, старшины отправили посольство к Нураддину, с письменным предложением отстать от поляков и пристать к казакам. Неизвестно, что и как отвечал им Нураддин, но письмо казацкое он передал Любомирскому, и в другой раз получил от поляков вещественную признательность за свои добродетели.

В то время, когда в казацком таборе бросились на все стороны, а Хмельницкий, потерявшись, переменял свои намерения каждую минуту, является к нему посланец с письмом от Выговского, а в письме было сказано: – «По праву, данному мне над тобой отцом твоим, я, как твой попечитель, заклинаю тебя душой твоего родителя, доверься полякам, приведи к тому же своих, и отступи от Москвы. Сам знаешь, сколько зла мы от неё видели. Теперь силы Шереметева потоптаны, сокрушены; он гаснет, как лампада без масла, где светильня только дымит, а уже не светит. Не ожидай, пока погаснет; тогда вся тягость военная обратится на тебя одного. Король милостив, простит прошлое, и не только всё забудет, но сохранит и утвердит все права казацкие. Казаки более могут надеяться от великодушия польской нации, чем от московского варварства и тиранства».

Так как Хмельницкий и старшины не знали, наверное, чья возьмёт, поэтому и послали разом и к полякам, и к московским людям. К Шереметеву послали Мороза с известием, что на казаков напали поляки, и просили Шереметева поспешить на помощь по направлению к местечку Пятку. В тоже время поехал полковник Пётр Дорошенко с двумя товарищами в польский лагерь. Надобно было обходиться с поляками так, как будто мирятся с ними не по принуждению, а по доброму желанию.

Дорошенко был допущен к Любомирскому, и говорил.

– Что это значит, ваша милость, за что нападают на нас поляки? Мы вовсе не хотим воевать с вами и только по необходимости должны против вас защищаться, потому что вы нападаете на нас. Казаки не хотят быть врагами поляков. Мы пришли сюда затем, чтобы отвлечь Цыцуру от москалей, и теперь готовы соединиться с вами, если вы примете нас благосклонно.

Любомирский, гордый своими подвигами, начал высокомерно обращаться с казацким послом, а полковник принял также вид собственного достоинства и сказал.

– Пан гетман! забудьте причины старой ненависти и примите притекающих к лону отечества; а иначе на нашей стороне правда, у нас есть самопалы и сабли. Наше оружие славно. Смотрите, чтобы из него не выскочил такой огонь, от которого затмятся все ваши надежды на победу, а то и вовсе станут дымом!

Приехал Нураддин, и после обычных вопросов о здоровье, обращаясь разом и к Любомирскому и к казакам, он сказал гетману: – «Пан гетман, уважь казакам, не годится отвергать их просьбы; они верные подданные короля. Притом же, если будешь на них злиться, – тебе это может быть вредно. Счастье ещё не покинуло их. Если их раздражить, то они будут кусаться по своему обыкновению. Не дразните этих пчёл; лучше с них мёд получайте. Больше славы будет вам обратиться на москаля и угостить его, как следует угощать такого незваного гостя.»

Любомирский, стараясь, сколько возможно, высказать свою силу и могущество, и тем вынудить у казаков самые выгодные для поляков условия, сказал Дорошенку:

– Хоть казаки за многократные мятежи и измены Речи-Посполитой заслуживают, чтобы их карать, но король дал мне милостивое приказание относительно вас; притом же я уважаю просьбу султана Нураддина и приказываю протрубить прекращение военных действий. Примиряемся с вами. Пусть Нураддин, ходатай за вас, казаков, посоветует вам же не бунтовать более.

Нураддин приложил руку к груди и сказал:

– Я ручаюсь за казаков; они бунтовать не будут и останутся в повиновении Речи-Посполитой.

Потом он ухватился за рукоять своей сабли и, подбежав к Дорошенку, скороговоркой произнёс:

– Казак! вот этою саблею наш татарский хан будет вам мстить, если вы не будете постоянны и не сдержите верности и послушания королю.

Любомирский сказал, чтобы казаки присылали со своей стороны к великому гетману для заключения договора. Сам он тотчас уехал к главному войску.

Тем временем Шереметев, не зная ничего что делается в казацком лагере, и получивши через казака Мороза известие от Хмельницкого, четырнадцатого октября двинулся далее в путь по направлению к Пятку. Но только что прошли московские люди с версту или немного более, как увидали, что поляки уже поделали шанцы и поставили своих копейщиков, которые, искусными и ловкими движениями, не раз были опасны московским посошным людям, недавно взятым от сохи. Русские бесстрашно шли на них. Но тут ударили на них сзади и с боков – с трёх сторон. Русские отбивались, пробивались и сохраняли всё своё железное упорство, непоколебимое хладнокровие, презрение к смерти; – под выстрелами, посылаемыми к ним со всех сторон, они силились достигнуть цели – соединения с казаками. Тяжёл был им каждый шаг. На пути им была разорённая деревушка. Там был пруд. Плотина была прорвана. Вода разливалась по лугу. Мостов не было. Грязь была до того велика, что нельзя было двинуться и одной телеге, не только целому обозу. В этом-то месте приударили на них поляки дружнее и сильнее. Русский обоз начал сходить с дороги вправо, к лесу, чтобы идти суше, но тут появились татары; заиграла султанская музыка, говорит очевидец, называя таким образом дикий крик и гик орды. Татары пустили на московскую рать градом свои стрелы. Русские старались добраться до леса, где думали укрепиться снова под его защитой. Но польские копейщики бросились со своими длинными копьями и так поражали русских, что прокалывали одним копьём разом двух и трёх; из пушек и ружьев палили поляки в московский обоз со всех сторон; русские отвечали горячо и неустрашимо, и, говорит очевидец, ещё не случалось видеть такого густого огненного дождя. Поляки прорвали обоз, таскали возы, брали пушки, уносили знамена. Татары понеслись вслед за поляками, как вороны на добычу, и стали грабить что попало. русские собрали последние силы и выбили из своего обоза неприятеля. Уже часть обоза их была оторвана, но остальная сомкнулась снова, и под выстрелами польских пушек, из которых не ленился угощать их генерал Вульф, достигла опушки леса и там стала окапываться. Тогда несколько сот казаков вырвались из обоза и убежали, но их всех татары истребили.

Татарам досталась карета Шереметева, и в ней набрали они соболей, золота и серебра вдоволь.

Поляки могли сказать, что победили неприятеля, но эта победа обошлась им чересчур дорого: много они потеряли своих людей, а ещё более лошадей, так что, несмотря на все выгоды, которые обстоятельства войны представляли для их нации, нелегко было сломить железное упорство и стойкость царского войска. Поляки отправили к Пятку отряд под начальством князя Константина Вишневецкого перерезать вперёд путь отступающему неприятелю.

Хмельницкий слышал гром орудий, когда происходила битва. После посылки Дорошенка в обозе казацком всё ещё колебались, и гетман не знал на что решиться. Но когда достигло туда известие, что московское войско разбито и находится в безвыходной осаде, тогда казаки увидали, что поляки одолели, и мириться с ними неизбежно. Они послали комиссаров для заключения договора в польский обоз под Чудновым.

Когда казацкие комиссары явились, паны спросили их: – «Что за причина, что вы, казаки, после гадячского договора, прибегли опять к Москве»?

– Казаки, отвечали комиссары, стали, недовольны Гадячскими статьями потому, что его милость король дал шляхетское достоинство только некоторым, а другим не дал; оттого последние стали досадовать за такую неровность между своими побратимцами, что одни будут шляхтичами, а другие не будут, и так, на злость другим, многие и отдались москалям.

– Это показывает, – сказали им, – что Княжество Русское противно правам казацким и свободе; поэтому мы оставим вам все вольности, как следует по гадячскому положению, а Русское Княжество уничтожим; всё войско запорожское и городовое украинское примет снова гадячскій договор, и будет его держаться, от москалей отречётся на веки и будет готово идти на войну, куда пошлёт его милость король.

Оставить Гадячский договор, уничтожить Русское Княжество значило уничтожить всю сущность гадячского договора. Полякам несносно было это русское княжество, а на всё прочее они легче могли согласиться, так как всё прочее, без русского княжества, не давало Украине вида самостоятельного государства, федеративно связанного с Польшей, а ставило казаков в положение одного из видов войска польской Речи-Посполитой.

– Его милость пан гетман Юрий Хмельницкий, сказали комиссары, не думал вовсе отпадать от короля, но если случилось, что нарушен был Гадячскій договор, то это сделалось не оттого, чтобы он и мы все не варили его милости королю и не желали ему добра, а оттого, что москали сильно напали на нас. Гетман наш все-таки не подавал руки врагам короля, и пришёл сюда не затем, чтобы помогать москалю, да и не подал ему никакой помощи, а послал нас принести уверение в своём послушании и верности королю.

Им отвечали: – Их милости паны гетманы принимают с признательностью такие чувствования пана гетмана.

Комиссары со стороны польской были: брацлавский воевода князь Михаил Чарторызский, стольник сендомирский Шомовский, хорунжий коронный Ян Собеский, и хорунжий львовский. Семнадцатого октября был составлен новый договор. Гетманы утверждали прежний, гадячский, исключая всех мест, которые относятся к Русскому Княжеству; признано было обоюдно, что Русское Княжество оказывается мало нужным для казацких вольностей и не служит для прочного вечного мира, а потому оно уничтожалось, а казацкий гетман обязывался отослать королю пункты, относящиеся до этого предмета для уничтожения. Гетман казацкий со всем войском отрекался от подданства царю московскому и обязывался обратить оружие вместе с поляками на поражение Шереметева, а вперёд не принимать никаких покровительств, кроме королевскаго. Со своей стороны польские гетманы объявляли прощение Цыцуре, если он оставит Шереметева, когда ему прикажет казацкий гетман, его непосредственный начальник; также точно полки нежинский и черниговский, которые находятся на московской стороне, должны были отстать от неё по приказанию гетмана, а если они не послушают этого приказания, то казацкий гетман будет действовать против них как против неприятелей. Равным образом гетман обязывался укрощать оружием всякое волнение, которое бы произошло в Украине или Запорожье против казацкого договора с поляками. Положено было пленных польских отпустить, и казаки не должны будут беспокоить владения крымского хана, как союзника Речи-Посполитой.

После составления и подписи договора, послали в казацкий табор двух панов, князя Константина Вишневецкого и стольника сендомирскаго Шомовского для приведения к присяге казаковъ. Хмельницкий, 18 октября, прибыл в польский лагерь под Чудновым.

Его приняли отлично, со знаками уважения. Гетманы польские (и Любомирский) пригласили его к себе в шатёр; там он и ночевал у них.

На другой день спокойно и без споров совершилась обоюдная присяга. Сначала присягнули оба гетмана коротко соблюдать договоры, поставленные комиссией гадячской 6-го сентября 1658 г. и на комиссии чудновской, 1660 г. 17 октября.

Гетман Юрий Хмельницкий в присяге своей обещал со всем Войском Запорожским, от старых до меньших, быть в послушании у короля, отречься от всех посторонних протекций, особенно же от царя московского, не поднимать рук против Речи-Посполитой, не иметь сношений с посторонними государствами, не принимать ниоткуда, не отправлять никуда посольств без ведома короля, и быть готовым идти на войну против всякого неприятеля Речи-Посполитой. Вдобавок он обещал усмирять оружием всех, кто будет поднимать бунт в Войске Запорожском.

После совершения обоюдной присяги, Хмельницкого пригласили на пир; веселились вдоволь, пели: «Тебе Бога хвалим»; играла музыка, палили из пушек, пили взаимно здоровье и уверяли друг друга в непоколебимой дружбе и братстве. После обеда, окончившегося уже вечером, Хмельницкий послал приказание Цыцуре отступить от москалей и присоединиться к полякам.

– Я прошу ваших милостей, сказал Хмельницкий, обратившись к польному гетману, пусть будет безопасен нашим казакам переход к королевскому войску, чтобы татары не напали на верных его величеству королю казаков.

Предводители обещали расставить польские отряды, чтобы казаки из московского обоза могли перейти к полякам беспрепятственно от своевольной орды. Нураддин за свою орду поручился, что казаки будут целы.

Цыцура, когда получил это известие, не показал его всему казацкому войску может быть потому, что тогда бы узнали московские люди и стали мешать свободному переходу казаков, можетъ быть и потому, что ожидал от простых казаков сопротивления. Он промедлил один день. 21 октября ему дан был знак: выставлен был бунчук Хмельницкого. Тогда Цыцура взял свою хоругвь и вышел из обоза. За ним последовало до двух тысяч казаков. Тотчас же орда, увидев это, обратилась на них, но тут поляки, посланные для обороны казаков, стали представлять, что султан Нуреддин поручился за целость казаков. Татары, обыкновенно малопослушные в таких случаях, не хотели знать этого и начали бить казаков; насколько поляков, хотевших обороняться, были задеты татарским оружием. Погибло до двух сот казаков. Иные были захвачены в плен татарами. Тогда некоторые, видя, что их вместо того, чтобы принимать дружелюбно, бьют, повернули назад в московский обоз. Только Цыцура с небольшой горстью своих успел достигнуть польского обоза.

VII

В это время московское войско приходило в самое отчаянное положение. Обоз был со всех сторон окружён врагами; они сделали около него вал, поставили на вал пушки и палили беспрестанно. Не было выхода для пастбища лошадей; вонь от людских и конских трупов заразила воздух до того, что на далёком пространстве нельзя было не затыкать носа. Не ставало запасов, не ставало пороха, и тот, какой был, отсырел. Дожди лили как из ведра день и ночь, в обозе грязь и навоз повыше колен, людям негде было ни лечь, ни укрыться от ненастья и от польских пуль и ядер. Положение московских людей было выше всякого человеческого терпения.

Двадцать шестого октября явился в польский обоз из московского думный человек, Иван Павлович Акинфиев.

Он был, видно, человек, по-тогдашнему, образованный и ритор. Допущенный к гетману, он говорил:

– Заключим, поляки, мир на взаимных условиях для блага обоих народов, и русского, и польского; мы происходим от одного племени, как ветви от одного ствола, говорим сходными языками, похожи друг на друга и по одежде, и по нраву; притом же мы соседи и христиане, искупленные кровью Христовою. Божье правосудие покарало нас, вот уже много лет мы вас воюем, а вы нас. Сие прискорбно ангелам Божьим и приятно врагам душ и телес наших. Если бы две руки, вместо того, чтобы ловить волка, стали бы терзать одна другую, то всё тело досталось бы зверю. Так и мы, христиане, между собою ссоримся и отдаём тело Христова народа магометанам. А когда бы мы соединёнными силами ополчились на врага св. Креста, то освободили бы Святую Землю, орошённую кровью Христовою, и исполненную всех утех Асию, и весь свет бы себе покорили и истребили бы нечестивое семя агарянское.

Оратор понравился полякам. Он свёл речь на казаков и сказал так:

– Теперь уже и самим нам явно, что казаки есть причина несчастий наших и толикаго кровопролития. Да будет проклято самое имя их, ибо они призывали то нас против вас, то вас против нас, – и вам и нам изменяют и в то же время продают себя иным государям: и турецкому, и угорскому, и шведскому; и, я думаю, они самому аду продали бы себя, если бы на них явился покупщиком дьявол, ему же они уже и так себя записали.

Иван Павлович приглашал поляков разорвать союз с татарами и заключить с Москвой; доказывал невыгоды и непрочность дружбы с неверными, изъявлял готовность отступиться от Украины и выдать всех казаков, которые находятся в московском войске.

Ему отвечали: – Пусть бояре вышлют на переговоры комиссаров, а мы вышлем своих.

С московской стороны выбраны были комиссарами князь Щербатов, князь Козловский и думный дворянин Иван Павлович Акинфиев. С польской – воевода бельский князь Димитрий Вишневецкий, воевода черниговский Беневский, подкоморий киевский Немирич и стольник сандомирский Шомовский. От татар двое мурз.

Несколько дней, однако, прошло в переговорах. 29 октября съехались комиссары и разъехались. Такая же неудачная сходка последовала 30 октября. Татары не хотели, как будто, вовсе мириться с Москвой.

Московским людям блеснула надежда. Пришло известие, что Борятинский с войском, находящимся в Киеве, выступил на выручку Шереметева. Скоро, однако, надежда эта исчезла. Борятинский дошёл до Брусилова; жители не пустили его и встретили выстрелами, а поляки в пору узнали о Борятинском и послали против него отряд, которому, однако, не пришлось биться с Борятинским. Последний воротился в Киев. Впрочем, у Борятинского было так мало войска, что он не мог выручить осаждённых. Шереметеву не было исхода: приходилось согласиться на то, что оставляет победитель. Когда сходились комиссары, польские обращались с московскими высокомерно. Из московских комиссаров князь Щербатов говорил очень униженно: – «Мы просим вас оказать по-христиански милосердие, ради Христа». Козловский не принял участия в этой просьбе. Он молчал с суровым лицом, и не боялся раздражать победителей своей благородной выдержкой.

Беневский говорил им нравоучения в таком тоне:

– Видите, ваши милости, как Бог карает несправедливую войну и вероломно нарушенный договор. Благодарите Бога, что напали на такой великодушный народ, – как мы, поляки. Другие вам не простили бы этого.

Московские комиссары спросили: на каких условиях может быть освобождено московское войско из осады? Беневский сказал:

– Хотя бы вы целый ад призвали себе на помощь, и тогда не вырвались бы из наших рук. Остаётся вам одно: отдаться на милосердие ваших победителей». По обычной милости наияснейшего короля, вам даруется жизнь и свободное возвращение, но без оружия; вы должны отступиться от казаков и вывести московское войско из украинских городов.

Такое требование было выше прав, какие были у Шереметева. Отказаться от целой страны не мог полководец. Но некуда было деться московским людям: они должны были согласиться на всё. Они только выпросили, чтобы победители им дозволили взять ручное оружие. Договор был составлен и подписан с обеих сторон в таком смысле: московские люди всем табором могут выйти и положить оружие; войска царские должны выступить из городов малорусских: Киева, Чернигова, Нежина, Переяславля, и не оставаться отнюдь ни в одном месте. Все они должны идти в Путивль, а пока они не выйдут, Шереметев со всеми начальствующими лицами, в числе трёхсот человек, должны оставаться заложниками в польском лагере. Всё московское войско должно также до этого времени оставаться в киевском воеводстве около Котельны, в местах, какие укажут предводители. Шереметев и начальники должны, сверх того, присягнуть, что, и после их отпуска, не будут оставаться в малорусской земле. Казаков московские предводители должны оставить совершенно, а находящиеся в московском лагере казаки должны выйти, положить оружие и знамена к ногам польских гетманов, и с тех пор находиться в их распоряжении, как подданные Польши. После выхода всех московских войск из малорусских городов,– московским людям отдаётся их ручное оружие, т. е. ружья, мушкеты, пистолеты, карабины, сабли, запалы, протазаны, алебарды, бердыши и топорки; все это повезётся за ними до прежней коронной границы и отдастся московским войскам под Путивлем, а пушки останутся победителям. При отпуске военнопленных в отечество, поляки обязывались их не грабить, не побивать, в плен не брать и не делать им тесноты и бесчестья.

Шереметев написал к Борятинскому в Киев письмо, извещал о происшедшем, и требовал, чтобы Борятинский выступил из Киева, оставив наряд в городе. В конце своего письма Шереметев приписал собственной рукой: «Крепок Киев был Юрием Хмельницким и казаками, а они отступили; теперь города не крепки будут; можно людей потерять».

Шереметев смотрел на дело так, что нечего более добиваться московскому правительству удерживать Малую Русь, когда туземцы показали нежелание оставаться под властью царя. Но писарь Хмельницкого, Семён Голуховский, ещё до сдачи Шереметева, тайком прислал товарищу Борятинского Чаодаеву письмо в ином смысле:

«Хотя я с паном гетманом – писал он – и присягнул королю, но поневоле; а я помню присягу его царскому величеству и милости царские. Пеших и конных поляков 30000, орды 40000: пану Шереметеву нельзя вырваться. Его обоз кругом осыпали валом. Ради Бога, ваша милость, постарайтесь, чтобы скорее ратные люди его царского величества были присланы на Украину, ибо неприятель думает посягать на всю нашу землю; пусть царские люди по городам будут осторожны и не верятъ никому по присяге, чтобы не сделали того, что Цыцура, который, по старому, лихам передался. Остерегайтесь, а меня не выдавайте; запасайтесь всякою живностью и не верьте прелестным листам, хотя и к вашей милости писанным».

Борятинский из этого письма мог заключить, что в Малой Руси ещё не всё безнадежно потеряно, и что казаки могут ещё служить царю. Борятинский не послушал Шереметева. Он говорил:

– Мне царь даёт указы, а не Шереметев.

Татары заартачились. Султан созвал к себе мурз. – Что нам делать? Спрашивал он. Поляки с Москвою мирятся. И нам разве мириться? – Мурзы в один голос сказали: – Если поляки мирятся с Москвою, значит они отступают от братства с ордою». – Султан поехал в польский лагерь и объявил, что он не согласен.

– Как можно выпускать Москву, – говорил он, – когда она почти в неволе, чуть-чуть жива, чуть панцири на плечах на них держатся, чуть оружие носят.

Предводители успокоили его насколько доказательствами и, главное, подарками. Прошло после того ещё два дня. .Польские предводители старались как-нибудь устроить примирение московских предводителей с татарами. Шереметев предложил татарам выдать всех казаков, которые оставались ещё в обозе московском. Московские люди злились на казаков более, чем татары. 3 ноября (23 октября стар. ст.), московские люди начали выгонять из своего обоза казаков безоружных. Татары бросились на них и неистовствовали над ними; одних били, других ловили арканами. Казаки бросались назад в обоз, но московские люди начали палить на них и помогали своему неприятелю. – «Это было (говорит современник) настоящее подобие охоты или скорее рыбной ловли. Московские люди бегали с крюками и арканами, ловили малоруссов и продавали татарам. Малоруссы были тогда очень дёшевы. Голодный московский человек, поймавши казака, отдавал его татарину за кусок хлеба, за горсть соли или муки, или за одно яблоко. Татары поступали с казаками по произволу: одних связывали и вели в неволю, других убивали для забавы».

На другой день, в четверг, 4 ноября (24 октября стар. ст.), московские люди, полагаясь на договор и на честь своих победителей, отворили сами обоз, и чахлые, голодные, похожие больше на привидения, чем на живых людей, стали выходить из окопов и должны были отдавать оружие. Коммиссары выехали к ним. Немирич, на прекрасном коне в богатом наряде, изображал лицо короля Яна Казимира. Русские должны были бросать к ногам его свои алебарды, протазаны, ружья, мечи, топоры, бердыши, знамена и барабаны. Другие комиссары с офицерами вошли в московский обоз и увозили из него пушки. – Отдавайте эти орудия нам, победителям, когда не умели ими защищаться от нас, говорили им насмешливо поляки. – Шереметев с воеводами явился к гетманам. Они приняли великодушно побеждённых и пригласили к столу. Шереметев ничего не ел, и выпил только полрюмки вина. Когда зашла речь о казаках, боярин вспыхнул и сказал: – «Проклятое отродье! истинные дьяволы! они меня погубили и продали: сами в беду ввели и в беде изменили. Заведут в пропасть, да потом и смеются! Всему виною Цыцура. Я хотел в Киеве оставаться, да послушал его и погубил царское войско. Я уже два года сидел в Киеве, как войско наше было в Украине, и видел их измену и хотел идти к столице, – видел, что мне не отсидеться между вами и черкасами, а Цыцура бунтовщик меня удерживал. Он и вам зла много наделал. Возьмите у него душу; хоть бы у него было сто душ, всё у него отнимите!» Поляки любовались печальным расположением духа и отчаянием побеждённого московского вождя. «Вот он – говорили они – вот тот, кто чуть с неба не прыгал; теперь смотрите, как присмирел». Этого не могли они сказать о князе Козловском. Он хранил молчание и своей благородной суровостью внушил к себе уважение.

Татары недовольны были тем, что им только отдали казаков. Опять стала роптать вся орда нуреддинова. – У нас – кричали татары – добыча пропадает! Поляки милостивее к врагам своим, москалям; за столько трудов, за столько страданий, за столько крови хоть бы обоз московский дали облупить; хоть бы если не соболиные, так овечьи меха нашли бы мы там: все-таки было бы чем от холода прикрыться! – Мурзы пришли к польским предводителям и говорили:

– Отдайте нам обоз московский, а не то султан Нуреддин напишет к султану Калге; у него тридцать тысяч людей, а стоит он на границе Польши.

Гетманы старались умерить требования Нуреддина, а между тем послали пять сот человек немецкой пехоты на стражу в московский обоз на ночь, на случай нападения татар.

Но тут между польскими жолнерами возник ропот. – Какая же теперь награда за наши труды, раны, голод и нужды? кричали они; нет ничего! Мы надеялись, что по крайности, нам отдадут московский обоз.

Предводители собрали совет:

– Нам – говорили они – во чтобы то ни стало, надобно охранить московский обоз от татарского и всякого нападения. Помните, что сделалось с седмиградским войском Ракочи под Черным Островом. Оно отдалось полякам на милость; а потом татары взяли всех в неволю. Это большое безчестье польской нации. Смотрите, чтобы и теперь того же не случилось. Мы отобрали у Москвы оружие, будет подло отдать их безоружными на резню татарам. Из христианского сострадания, по правилам чести мы должны охранять их и проводить в безопасное место. – Другие возражали: – Несправедливо и жалко оскорблять орду. Татары всегда готовы подать нам помощь в стеснённых обстоятельствах. В продолжение шести лет войны, они были без хлеба, без крова, без жалованья, постоянно сражались против врагов Польши, невзирая на отдалённость пути, на дурные дороги; не колебали их верности наши военные неудачи. Терпеливо они ожидали, что их вознаградят в те дни, когда Польша успокоится. И теперь мы их позвали на помощь. Татарину отказать в грабеже и ясыре – всё равно, что пожалеть для званного гостя хлеба-соли. Сообразите ещё и то, что султан Калга может прийти и насильно отнять у нас то, чего мы не хотим дать добровольно. Они станут с врагами и начнут против нас, биться. Неприятель наш даром получил от поляков свободу; пусть же он её купит у наших союзников.

Последнее мнение одержало верх. Вероятно, поляки услыхали, что Борятинский не думает сдавать Киева, а, следовательно, условие не исполнялось, и поляки имели предлог считать себя не связанными, договор же не состоявшимся. Послали к татарам сказать, что московский обоз отдаётся им на волю.

Татары бросились со всех сторон на московский обоз. Стража, поставленная прежде для охранения его, получила приказание отступить. Началось всеобщее разграбление и убийство безоружных. Напрасно ратные люди бросались к ногам татар и просили пощады. Татары гнали их в неволю, а тех, которые оказывали какое-нибудь сопротивление, убивали. Поляки смотрели на эту сцену. Польский историк говорит, что им жаль было русских. На другой день татары потребовали Шереметева.

Шереметева отдали Нуреддину. Его заковали и отправили в Крым. Он сидел три месяца в оковах, и наконец, по просьбе своего шеферкази хан приказал его расковать. Несчастный боярин пробыл в татарской земле двадцать два года. Щербатова, Козловского и Акинфиева повезли в Польшу показать королю. Когда их привезли и представили, им приказывали стать перед польским королём на колени. Козловский не согласился на такое унижение, и поляки толкнули его в затылок, чтобы он упал. – Вот, говорили они тогда, не хотел преклонить колена, так стукнулся лбом. – Козловский встал, оправился, принял спокойный и благородный вид, не говорил дерзостей, как князь Семён Пожарский хану, под Конотопом, но и не унижался перед иноземным государем, врагом своего государя.

IX

После Чудновской победы, коронный гетман возвратился в Польшу, а Любомирский двинулся в Украину. Казаки отправились к Корсуну. Тогда крымская орда рассеялась по Украине и начала делать обычные опустошения. Казаки стали биться с ними. Набравши пленных обоего пола, татары погнали их в Крым, но наткнулись на запорожский отряд, который под начальством Суховия шёл-было на помощь к Шереметеву. Запорожцы рассеяли татар и освободили пленников. Вся Украина заволновалась. Народ, по обычной ненависти к ляхам, отвращался от мысли подчиниться вновь Польше. Много было нелюбивших и «москалей», после того, как случались от ратных людей насилия и оскорбления. К довершению горя народного, в 1660 году была засуха и не родилось хлеба. В разорённой Малорусии сделалась дороговизна и голод. Народ не знал, куда приклонить голову. Распространилась весть о приближении страшного суда. Говорили, что в следующие годы одно за другим постигнут род человеческий разные бедствия: в следующем 1661 году будет война на всём свете, а в следующие годы приключится землетрясение, потом потекут кровавые реки, загорится земля по местам, а в 1670 году померкнет солнце и настанет день судный. По Малорусии пошли слухи, что где-то в вавилонском царстве уже родился антихрист, долженствующий пред концом света искушать и мучить род человеческий.

При таком общем поражении духа, слабый Хмельницкий не знал, что ему делать – держать ли булаву, или последовать своему обещанию, данному в обозе под Слободищем. Юрий был по натуре робкого ума, непредприимчивой воли, грустного нрава и в то же время раздражительного; он мог переходить от мягкости к суровости, от податливости к упрямству, но так или иначе, а всегда мог жить только чужим произволом и делаться орудием других. После чудновского дела, нужно было держать совет с казаками, обсудить дело на раде, мысленно оглядеть Украину, поразмыслить, что с ней делать и как поступить. Назначена была рада в Корсуне. Хмельницкий пригласил туда Беневского, конечно, надеясь, что он с своей ловкостью сумеет направить толпу. Нужно было, чтобы кто-нибудь говорил казакам от имени короля. Пока собирались всё полковники, сотники, прошёл месяц. По казацким обычаям, нельзя начинать рады, если хотя один полковник не будет на лицо, когда этот отсутствующий не даст за себя кому-нибудь полномочия.

Рада собралась 20 ноября. Хмельницкий колебался, оставаться ли ему гетманом или сложить с себя это звание. То заманчива была ему власть и почёт, то страх брал верх над приманкой честолюбия. Некоторые старшины и полковники, если не советовали ему прямо отказаться от булавы, то двусмысленными намеками и холодностью показывали, что это было бы им по душе. Были люди, надеявшиеся после Юрия взять власть; были приверженцы Выговского. Негодовали на Юрия за то, что он уступил Москве, недовольны были и за то, что он отрёкся от Русского Княжества перед поляками. Юрий не имел качеств, внушающих повиновение. Казаки могли повиноваться только тогда, когда сознавали за своим начальником материальную и нравственную силу.

Беневский ещё прежде советовался с Любомирским, как поступить польскому комиссару в том и другом случае, и оба решили, что надобно стараться удержать Хмельницкого на гетманстве, а писарем назначить Тетерю, который, как надеялись, за выгоды будет предан польской стороне. Юрий Хмельницкий, по мнению Беневского, был именно такой гетман, какого нужно было в то время полякам. Им легче было овладеть и легче было держать его в руках, чем кого- нибудь. Притом, уважение к роду Хмельницкого со стороны поляков могло действовать примирительно на казацкие симпатии.

Беневский, приехав в Корсун, прежде всего постарался выведать у полковников их намерения, созвал их к себе и стал уговаривать об избрании гетмана: «Юрий объявляет, что не хочет оставаться гетманом; если он будет упрямиться, кого вы считаете достойным гетманского достоинства?» Ему отвечали: – «Пусть Юрий кладёт булаву; об этом нечего беспокоиться; у нас уже есть такой, что годится. Мы к нему пошлём и тотчас выберем».

Они говорили таким тоном, как будто желая поддобриться к Беневскому, в предположении, что ему самому не хочется, чтобы Юрий был гетманом. Этот другой был – Выговский. Но как ни казался предан Польше бывший гетман, как ни отличался в войске против своих соотечественников, поляки соображали, что Выговский хотел соединения с Польшей – федеративного; в сущности, он добивался самостоятельности. Выговский стоял за Великое Княжество Русское, а Юрий отказался от него. Допустить Выговского гетманом – значило возбуждать вновь вопрос о княжестве. Выговский не отказался бы от него, стал бы снова требовать прежних условий, ссылался бы на то, что сейм польский, раз согласившись на гадячские статьи, не имел причины отвергать постановленного. Гораздо лучше было иметь гетманом Юрия; при нём о княжестве не было бы речи, когда он именно от него отрекся.

Беневский посетил Хмельницкого и нарочно выбрал для этого свидания ночное время. – Для чего ваша милость хотите оставлять булаву? спрашивал Беневский. – «Я молод, неопытен, говорил Юрий, да к тому и больной – совсем неспособен». Он страдал падучей болезнью и грыжей. По известиям малорусских летописцев, он страдал болезнью половых органов.

– Мне жаль вашу милость, – говорил Беневский. – Это ещё не важная причина, чтобы подвергать опасности дом ваш и имущество. Всё это махинации этого Выговского. Если он сделается гетманом, – вас ожидает беда; он постарается от вас избавиться.

Хмельницкий сказал, что не думает, чтобы так далеко простирались козни Выговского, и уверял, что Выговского не выберут.

– Я говорил с полковниками и узнал их намерение, – сказал Беневский, – они мне высказались, уверяю вас, только вы положите булаву, они непременно выберут его, а не кого-нибудь иного; спросите их: они не посмеют при мне сказать вам иного в глаза.

Хмельницкий послал за полковниками. Беневский ждал, пока они сошлись. Ещё всё была ночь, Беневский сказал:

– Вот, панове полковники, я уговариваю пана гетмана, чтобы он скорее собрал раду. Ожидая вашей рады, пан маршал королевский не распускает кварцянаго войска, а долее держать его в голодном крае невозможно. Он просит, чтобы послать к нему обозного Войска Запорожского, Носача, уговориться с ним, как войско разместить, чтобы оно могло стать на квартиры без всякой тягости для казаков. Да, вот ещё я уговариваю пана гетмана, чтобы он не оставлял булавы, не попирал славы отца своего; да никак не могу его уговорить. Я сказал ему, что ваши милости, паны полковники, намерены, если пан Хмельницкий окончательно покинет булаву, выбрать не кого другого в гетманы, как онаго.

Полковников видимо привела в смущение такая неожиданная очная ставка. Им некуда было вывертываться, и они все разом крикнули:

– Завтра пусть будет рада; если ты, пан гетман, покинешь булаву, то нам нельзя быть без гетмана, и мы тотчас пошлём к нему и отдадим своих жён и детей в покровительство.

– Рано утром завтра пусть будет рада, – сказал Юрий и отпустил полковников.

Оставшись снова наедине с Беневским, Юрий изменил тон, уже не говорил об отречении, напротив, показывал твёрдую решимость не выпускать булавы из рук. Он понял, что бывшие от полковников намеки и потачки его попыткам кинуть гетманство исходили от тайных козней Выговского. Юрий начал сердиться на полковников.

– Все они люди двоедушные и изменяли Речи-Посполитой, сказал он; они затем и хотят такого гетмана, чтобы можно было своевольствовать.

Беневский почёл удобным озадачить Хмельницкого, дать ему знать, что есть причина не доверять и ему, и он должен делом доказать иное.

– Напротив,–сказал Беневский,–полковники показывают все на тебя, пане гетмане; говорят, будто за тебя начинаются все смуты: и Сирко, и Апостол, и Цыцура, и ещё прежде Пушкарь, все за тебя восставали; они говорят, будто ваша милость послал к царю Бруховецкого с частью своих сокровищ, а родной твой дядя, Сомченко, по твоему подущению, поднял бунт в Переяславле. Так про тебя полковники говорят.

Хмельницкий объявил ему, что на него клевещут, но, однако, кое в чём и сознавался, стараясь извиняться молодостью. Он, наконец, сказал:

– Я прошу вашу милость быть мне отцом и ходатайствовать за меня пред его величеством королём. Присягаю вашей милости, что буду слушать вашу милость, а дурных советов слушать не стану.

– Вашей милости одно спасение: быть верным королю и держаться ему за полы, иначе пропадете от ваших врагов. Не отказывайся, ваша милость, от булавы, а что ты говоришь, что молод и нездоров, так возьми в писари Тетерю; он человек умный и преданный тебе, и король будет доволен, если ты его возьмёшь писарем; этим получишь доверие и короля и всей Речи-Посполитой. У Семена Остаповича Голуховского писарство надобно отнять, потому что он поставлен царём, и весь, как есть, царский человек. Слушайся во всём пана Тетери, всё будет хорошо.

Хмельницкий только и мог ответить, что просил Беневского руководить его, как неопытного юношу.

На другой день, 20-го ноября, в гетманском дворе собрали раду. Туда сошлись только полковники и Ситники. Беневский проговорил речь, объявил, что казачество снова возвращается под власть законного короля, именем королевским уничтожал все распоряжения, сделанные по воле московского правительства, и, не задавая вопроса об избрании, прямо от имени короля вручил булаву Хмельницкому.

Стоявшие на раде не смели противоречить, потому что не имели повода.

Юрий прежде был избран ими, не слагал с себя достоинства, как того некоторые хотели, а потому не было повода протестовать против поступка Беневского. Но не прошло дня, как до ушей Беневского начало долетать, что простые казаки волнуются. Они кричали: – «Раду собрали в избе; там были одни старшие; это против извечных обычаев; войска не допускают в раду. Старшие замышляют что-то противное войску».

Беневский вспомнил несчастный исход гадячской комиссии, после которой простые казаки побили знатных людей, думая, что эти люди действуют вопреки желанию всей черни. Чтобы этого не повторилось, Беневский нашёл, что нужно составить «чёрную» раду; пусть такого состава рада примет договор с поляками, и сверх того, ещё нужно обязать все казачество присягою. Он сказал об. этом Хмельницкому и полковникам.

И гетман, и полковники восстали против этого. – «Да будет известно вашей милости, – сказал Хмельницкий, – что, если теперь созвать черную раду, когда в Корсуне ярмарка к много народу, так и меня, и полковников, и всю старшину, и вашу милость, пан воевода, чернь погубит.»

– Я надеюсь на Бога, – говорил Беневский,– и уверен, что ваш страх напрасен. Если же не будет черной рады, то ничего не сделается.

Хмельницкий хотел было вооружиться против этого своею гетманскою властью, но Беневский напомнил ему:

– А, забыл, ваша милость, что обещал меня во всём слушать.

Хмельницкий повиновался, досадовал на самого себя и вновь показал слабость характера; и прежде он просил Беневского давать ему советы; и теперь, попытавшись было поставить на своём, снова обещался во всём поступать по советам королевского коммиссара. Не только казацкие начальники, самые поляки, бывшие тогда с Беневским, возражали против намерения собрать черную раду. Беневский настоял на своем, и 21-го ноября, в воскресенье, по сделанному Хмельницким оглашению, собрана черная рада на Корсунской площади, перед соборной церковью св. Спаса. Хмельницкий не пошёл туда сам. Полковники собрались около него и также не хотели идти. Пусть, говорили они, Беневский идёт туда сам, когда он её собрал. Пусть попробует, что ему скажет чернь. Они скрывали от Беневского, что намерены не ходить на раду, и послали к нему известить, что рада собрана, и казаки ожидают королевского комиссара.

Беневский, квартировавший далеко от площади, приехал на раду в уверенности, что найдёт там и гетмана, и старшину, но не нашёл никого.

Казаки, по обыкновению, стали в круг. Увидев Беневского, его ввели в круг и посадили на скамью. Все оказывали ему знаки уважения.

– Где пан гетман? – спросил прежде всего Беневский.

– Ваша милость на королевском месте; когда велишь послать за ним, он должен прийти.

Беневский послал за Хмельницким. Он прибыл. Пришли вместе с ним и полковники. Сняв шапку, гетман кланялся на все стороны, вступил в круг, положил на землю шапку, а на неё булаву, и сказал, что снимает с себя гетманство. Потом он объявил: – «По Божьей воле и по вашему желанию, вы обратились к нашему прирождённому государю. Теперь, чтобы не оставались у вас московские порядки, то его величество король прислал к нам комиссара своего, учинить между вами иной порядок».

Беневский произнёс длинную речь, восхвалял великодушие короля, порицал «москалей», и окончил объявлением всеобщей амнистии от имени короля и Речи-Посполитой.

Казаки крикнули: – «Слава Богу и королю нашему милостивому! Вся эта беда сложилась у нас от старших; они для своего лакомства обманывали нас. Мы теперь будем верны королю его милости, и хоть бы сам батько стал бунтовать, так и батько убьём» Беневский объявил, что всё, устроенное московским государем, уничтожается; его милость король назначает вновь начальство войску и жалует в звание гетмана Хмельницкого. Беневский поднял с земли булаву и вручил ее Хмельницкому. Тут же в звании обозного, он утвердил Носача и дал ему другую булаву, принадлежащую достоинству обозного.

Казаки с радостными восклицаниями приняли Хмельницкого.

– Теперь, – сказал Беневский, – принесём благодарность Богу, пойдём в церковь, и там пусть войско всё присягнет на верность его величеству королю.

– Все пойдём присягать, – кричали казаки.

Все пошли в церковь.

Протопоп Мужиловский9 прежде всего произнёс проповедь, а потом перед евангелием, лежащим на аналое, поставленном посреди церкви, казаки присягали, повторяя слова, которые громко произносил писарь (dictante notario). Они отрекались от московского государя и клялись в верности польскому королю.

По выходе из церкви, Хмельницкий пригласил Беневского с товарищами обедать. Пир был веселый и обильный. Гремели пушки, когда пили заздравные чаши за короля и королеву. Подгулявшие полковники прославляли братство с Польшей, величали короля и особенно королеву, которой, по наущению Беневского, приписывали заступничество за Войско Запорожское перед королём. – Ото мати наша! – восклицали они.

– А дивно, – замечали некоторые, – как это наша черненкая рада да прошла так годно!

Гулянка тянулась до поздней ночи.

На другой день, 22-го ноября, созвали вновь раду, и Беневский приказал прочитать привилегии, данные на гадячской комиссии Войску Запорожскому, но только без княжества русского. Казаки слушали чтение в глубоком молчании, потом закричали громко: – Вот, коли-бы его милость пан воевода киевский, будучи ещё у нас гетманом, прочитал нам так и растолковал, – такой бы беды не сталось! – При этом Выговский был помянут грубыми выражениями.

Тогда люди из казаков, подученные заранее Беневским, объявили требование, чтобы Семён Голуховский положил писарскую печать, и этот знак писарскаго достоинства отдан был Павлу Тетере. Беневский устроил так, что казалось, будто эта перемена делается без всякого содействия с его стороны, по добровольному желанию рады. Гетман, верный обещанию слушаться во всём Беневского, присовокупил своё желание, чтобы Тетеря был писарем. Полковники не смели противоречить. Голуховский пришёл в раду без малейшего подозрения, что ему устраивают смену, и теперь это изменение судьбы постигло его неожиданно. Молча положил он свою печать. Беневский передал её из рук в руки Тетере, и сказал, что он теперь писарь Войска Запорожского по воле гетмана и полковников. По известиям Беневского и сам Тетеря не знал, что на него возложат в этот день писарскую должность. Беневский, заранее задумавши удалить Голуховского и поставить на его место Тетерю, в преданности которого был уверен, не сказал, однако же, об этом самому Тетере, вероятно для того, чтобы тот не проговорился прежде времени. Теперь это случилось так внезапно, что никому не дали одуматься. Тетеря также молча принял печать, как Голуховский её отдал. Погодя несколько времени, Тетеря сказал: – «Вы знаете, что я был у царя московского послом; в Москве я узнал, что царь замышляет над нашей Украиной. Если в Войске Запорожском опять явится измена против своего прироженнаго государя, то я не хочу знать не только писарской печати, но и Украины».

– Не дай Господи, – восклицали казаки, –чтобы мы подумали бунтовать и к царю склоняться. Ты, пан Тетеря, во всём наставляй молодого пана гетмана; на тебя полагаемся, тебе мы вручаем и себя, и жён, и детей, и худобу нашу.

Казаки соглашались безропотно на все, чего ни требовал Беневский, что ни предлагал он. Тогда от лица гетмана и всего Войска Запорожского отправлены письма к Борятинскому и Чаадаеву, а также в Переяславль, к тамошнему воеводе. Казаки побуждали их выйти из городов с московскими полками, потому что Войско Запорожское со всей страной не хочет более находиться под властью царя и возвращается к своему прежнему государю, королю польскому, и к своему отечеству, Речи-Посполитой. Хмельницкий написал к Сомку письмо, убеждал к покорности и грозил смертной казнью за непослушание. Разом с этими письмами издан был универсал, объявлявший Сомка изменником и запрещавший всей Украине слушать его. К переяславцамъ написано особо воззвание, чтобы они поднялись и вырезали «москалей», если последние не выйдут по добру по здорову.

Как полки полтавский, прилуцкий и миргородский открыто не хотели присягать Москве и объявляли себя за гетмана Хмельницкого и за соединение с Польшей, то этим полкам предписывалось действовать вместе с частью Чигиринского и Каневского, для подчинения королю остальных.

X

На левой стороне Днепра, Сомко услышавши, что Юрий склонился на сторону Польши, собрал раду из чиновных и простых казаков в Переяславле и уговаривал переяславцев стоять за царя. Его выбрали наказным гетманом. Немедленно он отправил посольство в Москву. В Москве несколько времени не знали о горькой судьбе Шереметева и его войска, и узнали об этом прежде всего чрез посредство Сомка. Он жаловался на него, обвинял в измене, изображал погибель Украины и умолял скорее присылать ратную московскую силу. Нежинский полковник Василий Золотаренко также не хотел признать действительность Слободищенского договора для Украины и стоял за царя. Полки прилуцкий и полтавский упорствовали против Москвы. Полтавский полковник Фёдор Жученко явился тогда главным коноводом против неё, думая, что счастье покинуло Москву. Местечки и сёла полтавского полка вооружились. Лубенский полковник Шамрицкий (иначе он пишется Шемлицкий) и сотники полка лубенского говорили: «Нам всё равно, москаль или лях; кто сильнее, затем мы и будем». Таково было более или менее общее настроение на левой стороне Днепра после чудновского поражения; совсем не то, что ещё недавно было при Пушкаре. Тогда Москва казалась сильной; теперь, после свежего несчастья, она мало внушала надежды на защиту; притом народ в Украине познакомился покороче с обращением великорусских ратных людей и успел уже натерпеться от их своевольств. Поэтому все стали сговорчивее по отношению к Польше. За Полтавой и Лубнами, Ромен, Лохвицы, Пирятин, Миргород, Гадяч открыто объявили себя против царя. Украинцы хватали московских ратных людей и бросали в воду. Казнь постигала малоруссов, которых обвиняли в склонности к Москве. Малоруссы притом боялись, что вот придут из-за Днепра поляки с тамошними казаками, приведут ещё и татар, и будут их разорять, а царское войско не придёт их выручать, а потому они спешили на деле показать своё расположение к полякам, чтобы взаимно расположить их к милосердию над собою. Но Золотаренко и Сомко, посреди такого волнения, оставались верными царю, писали к Ромодановскому, умоляли его поспешить в Украину; Ромодановский на эти мольбы отвечал, что ему велено стоять в Сумах. Он по их письмам, сделал только то, что послал отряд московских людей под Гадяч разорять мятежных казаков и жителей полтавского полка.

Поляки дожидались только заморозков, чтобы перейти Днепр. Зимой явился па левом берегу этой реки отряд под начальством Чарнецкого. С ним были правого берега казаки, под начальством Гуляницкого. С ним были и татары. Чарнецкий прошёл земли полка черниговского, и осадил Козелец, но был отбит. Поляки опустошили села нежинскаго полка. Гуляницкий покушался было письмами склонить нежинцев к отступлению от царя, но этого ему не удалось. Сделано было нападение на Нежин. Нежинцы отбились, и даже взяли в плен киевского наказного полковника Моляву и послали его в Москву. Золотаренко напрасно ещё раз просил помощи у Ромодановского. Ромодановский отправился из Сум в Белгород, вместо того, чтобы идти в Украину, потому что он прослышал о нападении татар на украинные земли московского государства, а товарищ его, стольник Семён Змиев, послан был уже поздно. В переяславском полку явились правобережные казаки, под начальством Бережецкого и Макухи. С ними были и татары. Городки переяславского полка: Березань, Барышполе, Басан, Воронков, Быков, Гоголев сдались и признали государям польского короля. Но Сомко выступил против врагов и разбил их. Бережецкий был схвачен и повешен. Макуха успел убежать за Днепр. Сомко не ограничился этим: к его переяславским казакам пристали остатки, разбитого под Чудновым, казацкого войска и московских людей; выгнав казацкие и татарские загоны из своего полка, Сомко перешёл затем на правый берег Днепра, разбил своих неприятелей ещё и там, под Терехтемировым и под Стайками.

Скоро после того и сам Чарнецкий оставил левый берег Днепра, и вообще поляки не могли более распространять свою власть над этой частью Украины, потому что их войско возмутилось за неплатёж жалованья, и пустилось в польские области разорять королевские имения.

По поводу измены Юрия, из Москвы послана была царская грамота об избрании нового гетмана, в присутствии отправленного для этого дела Полтева. Но Полтев, не мог пробраться далее Нежина и воротился. Первые месяцы 1661 года прошли в битвах с неприятелем, вошедшим в левобережную Украину, и потому нельзя было думать о раде. Притом же надобно было, чтобы, кроме переяславского и неженского, другие полки также были за одно под царской рукой.

Но вот настроение умов левобережной Украины мгновенно изменилось, как только жители почувствовали, что близко их нет поляков с татарами. Прилуцкий и лубенский полковники написали к Сомку повинную. Марта 28, прислал к нему грамоту войт лубенский от имени всех жителей города и повета. В письме своём он хитрил и уверял, что ещё давно жители хотели изъявить своё желание оставаться в верности царю. Лубенский полковник поехал к Сомку с повинной, а войт и горожане просили за него в письме своём в таких выражениях: «Покорное прошение о нём приносим, как за оберегателем нашим. Смилуйся, не имей на него разгневанного сердца, а невинности его, яко верному и правдивому слуге Е. Ц. В., которой и здоровье своё умаляет, изволь простить и милость свою показать»

В половине апреля, прибыл в Нежин князь Ромодановский. Тогда составилась рада в третье воскресенье по Пасхе, под Нежином, в селе Быкове, для избрания гетмана. Сам Ромодановский туда не поехал, а послал товарища своего Семена Змиева. На раде были, кроме Сомка, полковники лубенский, прилуцкий и черниговский со своими сотниками. Сверх того там были и полки слободские (острогожский, ахтырский, сумский), которые вообще не принадлежали к гетманскому управлению, но на этот раз, находясь при войске Ромодановского, допущены были к выбору гетмана. Переяславцы, лубенцы, прилучане, черниговцы и ахтырцы подавали голоса за Сомка, но нежинцы хотели возвести на гетманство своего полковника Василия Золотаренко, соперника Сомкова. Спорили и ни на чём не порешили. Наконец, утомившись от напрасных споров, положили послать к царю и просить присылки из Москвы особого посланца, который бы именем царским утвердил гетмана. Таким образом, в случае, если произойдёт ещё раз такое разногласие, какое случилось в Быкове, то царский посланец должен будет разрешить его. Собственно для выбора гетмана приезжал уже прежде Полтев, но он не мог быть на раде, да и рада не могла собраться; у Змиева же не было никакого наказа об избрании гетмана, да и у самого князя Ромодановского его не было. И потому-то на раде порешили отправить в Москву такое посольство.

С этой целью поехал в Москву есаул Иван Воробей (Горобец) с сотниками полков нежинского, черниговского, придуцкого, миргородского и лубенского. Посольство это должно было известить царя о том, что случилось, и просить о присылке особого царского чиновного человека. Им поручалось также узнать царскую волю, на каком положении останется вперёд Украина. Сомко спешил обеспечить себя и просил царя наградить его за труды, так как он во всё время последней войны понёс большие издержки и подверг разорению своё последнее имение. Пробивая себе дорогу к полному гетманству, Сомко видел, что поперёк ему на этой дороге хочет стать Золотаренко, и потому чернил его и писал къ думному дьяку Алмазу Иванову: – «Когда неприятель наступал на нас на левом берегу Днепра, я не один раз писал к нежинскому полковнику, а он ни нам (переяславцам), ни черниговцам никакой помощи не давал и не чинил, и для того неприятель где хотел, там ходил, жёг, разорял по всей Украине, никаких страхов не ожидаючи, никого не боячись, и ныне тот же полковник в никаком изпротивлении ходитъ и параду не поехал, по указу его царского величества». Вместе с тем Сомко жаловался на Ромодановского, что он не оказал Малой Руси никакого заступлен, во время нахождения врагов из-за Днепра.

XI

Всю весну 1661 года в Малой Руси шло дело усмирения и приведения жителей к подданству царю. После быковской рады, семь тысяч московских ратных людей отправилось, под начальством Григория Косогова, в полтавский полк. С ним пошло до двух тысяч малоруссов. Сомко отправился к Остру.

Малоруссы, освободившись от страха со стороны поляков и своих заднепровских братий, теперь боялись воинского разорения от московских войск и спешили приносить повинную московскому царю, подобно тому, как в прошлый год, услышавши о поражении Шереметева, спешили заявить преданность Польше. Теперь местечки и сёла сдавались царским воеводам и Сомку без сопротивления одно за другим, и признавая царскую власть, вместе с тем должны были изъявлять желание признавать временным гетманом Сомка, приводившего их к покорности царю. Таким образом, этот человек готовил себе опору, чтобы тогда, когда вновь будет избирательная рада, ему можно было заявить, что народ уже признавал его достойным гетманского звания. С другой стороны, он старался заслужить у царя доброе внимание. Он покорил царю Остер, Веремеевку, Жовнин, Ирклеев. Войты городов присылали к нему письма с изъявлением послушания и умоляли избавить их города от разорения. В Кременчуге избран был полковником Кирило Андриевич. Он поддавался царю, умолял избавить его от разорения, просил Сомка, как тогдашнего главного начальника края, утвердить его в звании и прислать знаки полковничьего достоинства: шестопёр и литавры. В Кременчуге тогда в первый раз явился полковник. Кременчуг сделался временно полковым городом. Обширный полтавский полк со многими местечками и сёлами покорился тотчас, как только явился туда Косогов. Сменили Жученка; на его место избрали полковником Гуджела. 19 мая, новый полковник явился к Косогову с сотниками своего полка и бил челом в послушание царю. Вслед затем, бывший полковник Фёдор Жученко, отправился к Ромодановскому с повинной. Сотники полтавского полка просили помиловать его.

Таким образом, левого берега Украина опять вся казалась верной царю. Сомко считал этот подвиг своим и надеялся, что в Москве оценят это и ему более не будет препятствия сделаться навсегда верховным начальником страны. Сомко так осмелился, что просил через посланцев своих московское правительство, чтобы, во внимание к большим расходам, неразлучным с гетманской должностью, полковники давали ему все доходы, подобающие носящему полное гетманское звание. Но не смотря на все его старания, на все его уверения в преданности Москве, ему не доверяли в царской столице. Доходов, которых он домогался, ему не дали, на том основании, чтобы не было из-за этого ссоры между полковниками; никаких денежных милостей ему не оказали, только сказали посланцам, что об уплате собственных его денег, истраченных на жалованье ратным людям, будет дан указ. Но исполнения он не дождался. Московское правительство не сделало даже различия между ним и Юрием Хмельницким, и как бы заставило Сомка отвечать за поступки Юрия: Сомко просил о возвращении брата своего Богдана Колющенка, задержанного в Москве на том основании, что к Юрию послан Феоктист Сухотин и задержан Юрием. Ясно было, что Сомка оговаривали: тайным врагом его был Василий Золотаренко, искавший булавы для себя, а за Василия Золотаренко хлопотал протопоп Максим Филимонов, которому доверяли в Москве более чем кому-либо из малоруссов в то время. Этого мало: приехавший к Сомку посланец Фёдор Протасьев привёз ему выговор за то, что в грамоте, которую он посылал к царю, были пропуски в титуле, и, кроме того, ему ставили в вину, что он в своей грамоте подписался с «вичем» – Іоаким Семёнович, – тогда как, замечали ему, самые бояре пишутся без «вича». Последнее, однако, прощено было Золотаренку, который подписался Василием Никифоровичем. Сомко объяснял, что он человек неграмотный10, а писарь у него новый; что же касается до пропусков в титуле, то эта прописка случилась не умышленно: у писаря был образец от переяславского протопопа, образец был неверен, но в Украине этого не понимал никто.

Всего неприятнее для Сомко должно было отозваться то, что ему теперь поручали сношение с Хмельницким. В то время, когда Сомко приводил Украину под власть царя и надеялся за это себе «нагороди» (а вожделенной нагородой было для него гетманство), Юрий прислал в Москву Михаила Суличенка и объяснял, что переход на польскую сторону под Слободищем случился поневоле, по крайности, и присягу польскому королю он учинил по принуждению заднепровских полковников, изменников, которые, «по ляцкому хотению, ищут погибели всего войска Запорожского»; Юрий просил не класть на него вины за это невольное отступление; он теперь зато будет промышлять о возвращении царю Заднепровской Украины, и сам хочет навсегда пребывать в подданстве и послушании его царского величества. По этому-то отзыву московское правительство поручало Сомку войти с Юрием, своим племянником, в сношение, убеждать его оставаться в верности царю и обнадёживать царской милостью. Это значило заставлять Сомка работать против самого себя, подрывать себе самому возможность получить гетманское достоинство: оно уже упразднилось изменой Юрия; но если Юрий получит царское прощение, то, естественно, гетманство будет оставлено за Юрием, как за носящим это звание; притом от его гетманства ожидалась прямая польза Москве, тем более, что он привлечёт к царю Запорожье, где его не переставали считать гетманом. Сомку велено было выразиться в письме к Юрию, что царь утвердит за ним в подданстве город Гадяч, со всеми принадлежностями, чем владел покойный отец его, а если он захочет поехать в Москву и видеть царские очи, то ему не только не будет вспомянуто его прежнее невольное отступление, но он обрящет милость, и честь, и многое жалованье.

Недоверие к Сомку поддерживалось в Москве получаемыми один за другим, доносами от Золотаренка и Максима; и потому гонцу, отправленному в Переяславль, было поручено разведать – подлинно верен ли Сомко, и нет ли в нём «оскорбления и сомнения», и если окажется за ним какая-нибудь шатость, то снестись об этом с переяславскимъ воеводой, князем Василием Волконским, и известить царя. Тот же гонец, который приезжал к Сомку с приказанием писать к Юрию убеждения и обнадёживать его царской милостью, возил милостивую грамоту к Золотаренку, постоянно оговаривавшему Сомка. Сомко притворился и говорил посланцу, что он надеется, что Юрий отстанет от заднепровских полковников, и послал письмо к племяннику. Гонец дожидался ответа в Переяславле. Сомко, после сношений с Хмельницким, отвечал в своей грамоте к царю, писанной 21 августа: «По указу вашего царского величества, я писал к сродичу своему Юрию Хмельницкому, и напоминал ему именем Творца Сотворителя Бога, чтобы он вспомнил отца своего и свою присягу, и пришёл в обращение и пребывал бы по прежнему в верности и подданстве царскому величеству; но я имею подлинную ведомость от Семена Голуховского, бывшего писаря Юрия Хмельницкаго, что Юрий Хмельницкий единодушно стал с «приводцами» ко всему злу; он моего посланца приказал засадить в тюрьму и призывал на помощь крымского хана. Уже хан с ордою в уманском полку собирается воевать против царя и покорять украинские города левой стороны Днепра». В заключение Сомко просил прислать ратные силы против покушений Юрия. Вместе с царским посланцем отправил в Москву самого Семена Голуховского.

Этот бывший писарь, по снятии с него писарства, ездил было в Варшаву, но был принят там нерадушно: поляки считали его сторонником московского царя, и не верили его словам о покорности королю. Теперь, воротившись из Польши, он прибыл в Москву искать милостей у царя, которому изъявил уже преданность во время слободищенской катастрофы. Василий Золотаренко, соперник Сомка, по отношению к Юрию говорил тогда с Сомком за одно и писал к царю об опасностях со стороны заднеприя, ссылаясь на Голуховского, которому поручил рассказать всё подробно. Семён Голуховский ехал в царскую столицу с тем, чтобы провести обоих своих доверителей.

Через несколько дней после того, с другим гонцом, Юрием Никифоровым, Сомко извещал совсем другое: Юрий действительно желает отложиться от Польши, потому что полковники не дают ему воли; Юрий писал к Сомку о своём желании быть в подданстве у царя. Сомко при этом давал совет держать, близ Юрия, московского приближенного человека, послать на заднепровскую сторону великорусских ратных людей и занять ими города: Чигирин, Корсун, Умань, Брацлавль, Белую Церковь, так что если поляки задумают идти на левую сторону Днепра, то русские войска будут находиться на правой у них сзади; а если придется уступить заднепровские города, то следует прежде вывести из этих городов всех людей на левый берег, а города уступить пустыми, и этою уступкой выговорить у поляков уступку левого берега Днепра. Таким образом, Сомко предлагал в это время то, что силою обстоятельств действительно случилось не так скоро, уже после его смерти.

В своих письмах, отправляемых в Москву, как Сомко, так и враг его Золотаренко и все другие полковники беспрестанно просили о присылке и прибавке великорусских ратных людей в Малой Руси, даже в противном случае грозили, что край не в силах будет обороняться от поляков и заднепровских казаков, и, в случае нападения, отпадёт поневоле от царя. Дело было в том, что нравственные силы Малой Руси чрезвычайно подорвались вследствие прошлых потрясений, неудач и внутренних волнений; две политические партии стояли враждебно одна против другой; они успели уже разделить прежде нераздельную Украину по течению Днепра: одна, сосредоточиваясь на левой стороне, наклонялась к Москве, – другая, на правом берегу Днепра, к Польше; но не было веры в правду и там, и здесь, и в сущности малоруссы не предпочитали ни ляхов «москалям», ни «москалей» ляхам, а готовы были склоняться то сюда, то туда, смотря по наклонению обстоятельств, не от них зависевших. К левой стороне Днепра была ближе Москва; она могла скорее дать знать свою грозу; и потому левая сторона, казалось, тянула к Москве. Но прежней народной ненависти к Польше противоположно становилось неудовольствие против великоруссов, сильно возраставшее от обид, какие делали московские ратные люди туземцам. Как царское войско обращалось тогда с малоруссами, описывает между прочим в своей жалобе Киево-Печерской лавры архимандрит Иннокентий Гизель, 29-го мая 1661 года. Ратные люди разорили, сожгли местечко Иванков, принадлежащее Киево-Печерской обители, под предлогом, что жители противятся царю и не дают корма по требованию ратных царских людей. 12-го июня, три села той же обители, Михайловка, Булдаевка и Богданы ограблены и опустошены, и жители должны были ещё возить в Киев у них же награбленное. – «Обиды немало –говорит архимандрит – ратные люди киевские разными времена обители святой печерской починили, и описать нам невозможно. Сие есть многим известно, что многие прежде вотчины и хуторы пресвятыя Богородицы от них есть разорены, церкви разрушены, престолы спровержены, тайны пресвятыя с сосудов пометаны, священники обнажены, иноки за выи связаны, жены порублены и иные на смерть побиты, и подданные наши от убожества и нажитков своих разорены, и иные помучены и попечены, а иным руки и ноги отсечены, прочие же на смерть побиты. Нам ведомо есть, что по изволению начальных своих ратные люди то чинят, а по нашему челобитью их не наказывают и управы святой не чинят». Случалось, ратные люди займут квартиру в доме мещанина, распоряжаются его семьей и считают принадлежащим себе его дом, со всем имуществом. По московскому обычаю наймит, определившейся к хозяину без особого ряда или договора, делался его холопом, и подобным образом московские люди обращали в рабство вольных малоруссов, а в то время войн, ратные люди брали в плен жителей и продавали их, разрознивши семьи. В современных известиях сохранилась жалоба или извет второго воеводы в Киеве Чаодаева на князя Юрия Барятинского: такого рода неустройства и беспорядки приписываются в ней последнему. По этому известию, Барятинский грабил малорусские сёла и местечки, и не щадил даже церквей. – «Как был в Киеве (пишет Чаодаев) боярин В. Б. Шереметев, и куды бывали посылки ратным людям из Киева в черкасские города, и заказ был ратным людям крепкий, под смертною казнью, чтобы церквей Божиих не грабили и ничего из них не имали, и, хотя малая на кого улика бывала, и им за то было жестокое наказание; а он, князь Юрий, и ратным людям своим велит и сам церкви грабит». Впрочем, извет Чаодаева мог быть преувеличен, ибо он был в сильной вражде с Барятинским, и жаловался, что последний отстраняет его от дел вовсе. Между тем на этого же самого Чаодаева жаловался переяславский воевода князь Волконский, что он посылал в Переяславль из Киева ратных людей, и эти ратные люди делали утеснения переяславским жителям, попам, мещанам и казакам, били их, домы их ломали и жгли... При этом, казаки давали московским людям припомнить, что в прежние годы у казаков с ляхами брань сталась за то, что ляхи насильно становились в их дворах. Бесчинство и грабежи над туземцами от ратных людей были в то время неизбежны, потому что московские ратные люди терпели чрезвычайную скудость. Производительность края была подорвана недавними смутами, но всего более повредили течению экономической жизни выпущенные медные деньги, которые причиняли тогда страшную передрягу и тревогу во всей Руси. Начальники всякого рода, как только имели случай, вымогали у подчинённых серебряные деньги и ефимики, принуждали брать медные деньги по цене наравне с серебряными, медные деньги падали, и вместе с тем поднимались на предметы цены. Как плохо было жить московским людям в Украине – можно видеть из того, что они беспрестанно бегали. В Киеве, в 1661 году, было четыре тысячи пятьсот человек гарнизона; из них с 15-го августа по 4 сентября убежало 103, с 4 по 12 сентября – 351 человек; из них татар 204 человека. Причиной этому, по донесению воеводы, была большая скудость в съестных запасах и в конских кормах, происходившая от того, что запасы покупались чрезвычайно дорого на медные деньги. Понятно, что, при таком положении, ратные люди приходили в отчаяние, дисциплина потерялась, они бегали и неистовствовали над жителями. Побеги до того усилились, что правительство не ограничивалось уже обычными наказаниями, но приказывало беглецов вешать. Что касается жалоб на разграбление и осквернение церквей ратными московскими людьми, то дело это было возможное при множестве нехристиан в числе ратных людей. При малейшей распущенности со стороны воевод, они не были удерживаемы благочестивым страхом в отношении христианских храмов, где не молились сами. Кроме того, и самые великоруссы могли тогда не оказывать достодолжного уважения к малорусской святыне. То было время религиозного волнения в московском государстве, породившее на грядущие века раздвоение церкви, а впоследствии и раздробления на секты старообрядства, враждебного реформе обрядов, признаваемой государством. Ревнители старинных обрядов, видя в малорусской церкви отмены в богослужении и святопочитании, не только не сходные с своими заветными обычаями, но сходные с теми, какие вводились на их родине в московском государстве, естественно, изливали свою злобу на то, что ненавидели. Достаточно было видеть, что малорусс знаменуется проклятой щепоткой, чтобы не считать его за единоверного себе. Ясно, что все такие поступки не способствовали усмирению вражды и установлению доброго согласия между туземцами и пришельцами. Несмотря, однако на всю тягость, какую терпел малорусский народ от московских войск, несмотря на непрестанные жалобы царю и боярам на бесчинства великорусских войск, начальство малорусское то и дело что просило московское правительство о присылке поболее ратных людей из московского государства: этим ясно высказывалось, что Малая Русь может держаться при Московском государстве только единственно чуждой помощью. Совсем не то было в первые годы присоединения: тогда казаки вместе с московскими людьми одерживали победы, тогда не они Московским государством, а скорее Московское государство ими стало сильно в борьбе с Польшей. Теперь наступал для казачества период растления и разложения.

Многие искали тогда себе счастья и возвышения, стараясь заслужить доверие и милости московского правительства, но никому так не удалось, как известному ужо нам нежинскому протопопу Максиму Филимоновичу, потому что никто так охотно не казался готовым попирать всякие так называемыя права и вольности, подчинять Малую Русь московской власти и поставить ее наравне с другими старыми землями московского владения. В первых месяцах 1661 года, он отправился в Москву, при покровительстве боярина Ртищева, там посвящён был под именем Мефодия в сан епископа Мстиславского и Оршанского, и назначен блюстителем митрополичьего престола. Конечно, он надеялся быть со временем митрополитом. Дионисий, нерасположенный к Москве, не хотевший ни за что посвящаться и благословляться от московского патриарха, вопреки древним извечным правам константинопольского, не признаваем был за митрополита. Мефодия послали в Киев, дали ему на прокормление 6100 р., наградили соболями и поверили ему сумму в 14000 р. на раздачу войскам жалованья и на устройство ямов. Сверх того, он ещё получал деньги для подарков тем, кого, по его усмотрению, потребуется привлечь на московскую сторону. Приятель его, протопоп Симеон, писал в Москву «Многие духовные и светские с радостью примут, его (Мефодия), надеясь его заступлением многую милость Малой Руси у его царского пресветлого величества получить, и надеятся на милость Божию, как его господина возвратят, вскоре послушают совета и рады его заднепровские полковники». Мефодий получил от правительства поручение наблюдать и над Сомком, и над всеми другими. До сих пор он казался другом Золотаренка; с ним заодно действовал он ещё против Выговского. Теперь он стал считать Золотаренка, также, как и Сомка, недостойным гетманского достоинства, но оставался наружно расположенным к Золотаренку и несколько времени относился не враждебно и к Сомку; и того и другого поджигал друг на друга, а сам вошёл в сношения с кошевым запорожским Иваном Мартыновичем Бруховецким, и старался доставить булаву ему. В Украине резко стояли одни против других, знатные и простые, городовые и низовые; Сомко и Золотаренко, хотя соперники между собой, оба принадлежали к «значным»; то, за что стоял Выговский с своей польской партией, было и их целью. И они хотели шляхетства, избранного сословия между казаками; люди зажиточные замыкались в круге против черни и, несмотря на взаимные несогласия, старались сохранить своё состояние, обеспечить себя и получить такие права, которые допускали бы их обогащаться на счёт громады, хотели управлять делами Украины. В Запорожье, где толпились такие, которым не везло почему-нибудь в Украине, держались за равенство, ненавидели всякое возвышение, хотели, казалось, власти черни, вместе с тем хвалились преданностью царю, подозревали и рассеивали подозрение в измене и склонности к Польше всех «знатных». Знаменитый Сирко, прежде заступник и сторонник молодого Хмельницкого против Выговского, ненавидел Юрия за Слободище, не терпел и Сомка, обзывал его изменником. Везде были толки о предстоящем избрании в гетманы; от него все ожидали или боялись того, чего желали или не желали. Выбор Сомка или Золотаренка одинаковым образом казался в Запорожье торжеством шляхетского направления. Мысль о шляхетстве, распространяясь между городовыми казаками, невольно должна была тянуть их к Польше; гадячский договор отвергнут был сгоряча; прошло довольно времени, и казаки стали в него вдумываться, и день ото дня увеличивалось число тех, которые, будучи зажиточнее других, сожалели о прошедшем, порицали свою поспешность и недогадливость, и желали возвращения потерянного. Казаков раздражало то, что не многим дано было шляхетство; но после чудновского договора, когда уничтожена статья гадячского договора о способе возвышения в дворянство, сторонники поляков стали толковать, что этим теперь всё казацкое сословие уравнивается в звании высшего шляхетского достоинства. Зная, что между городовыми казаками ходят такие толки, пущенные поляками, преимущественно Беневским, в Сече составили воззвание к народу и разослали по городам. Содержание этого воззвания было таково: «Славное Войско Запорожское низовое остерегает всех казаков, чтобы они не верили изменничьим льстивым письмам. Не принимайте них, братья, и не поступайте подобно безбожному Выговскому, – соединитесь с нами единомысленно, чтобы бусурманы и ляхи не утешались; а буде вы для проклятого шляхетства не захотите стать за себя, то утеряете души свои; – сами знаете, что вам, чернякам, это шляхетство ненадобное: добре знаете, что ляхи не для помощи, а для погибели вашей приходят к нам, а татары хотят до остатка христиан извести».

Запорожские казаки ненавидели вообще казаков городовых; в Украине поспольство их ненавидело; не любя вообще казаков из зависти, за то, что они пользуются привилегиями, которых лишены посполитые, последние сочувствовали в этом казакам запорожцам, которые, при случае, проповедовали, что казачество должно быть достоянием всех, хотя на самом деле у тех запорожцев, которые, говоря подобное, видели для себя лично возможность возвышения над другими, было на уме другое. В Запорожье издавна находили приют те, которые принадлежали к посполитым, самовольно называли себя казаками; Запорожье казалось стремилось к тому, чтобы весь народ уравнять и сделать казаками. Лукавый Бруховецкий, задумав захватить верховную власть и разбогатеть, расчёл, что у него два средства к достижению цели. Надобно, с одной стороны, потакать зависти чёрных и бедных против знатных и богатых, чтобы, таким образом, вооружить народную громаду за себя против своих соперников; надобно, с другой стороны, подделаться к московскому правительству и обещать ему более, чем сговорились бы обещать Сомко и Золотаренко. У Москвы было относительно Малой Руси заветное желание закрепить её за собой и сравнять с прочими областями своего государства; а потому, чем более какой малорусс оказывался помогать этим видам, тем скорее он заслуживал у московского правительства благосклонность. Таким образом, выскочил Мефодий. Будучи ещё протопопом, он в своих письмах выражал желание не только потери вольностей, но даже уничтожения казацкого порядка. Москва ещё не решилась на это: у неё не было к тому средств; но Москва дорожила людьми, так думающими, хотела, чтобы их было побольше на будущее время, и вот протопоп сделан епископом-блюстителем, стал на одной ступени до митрополита, сделался самым доверенным лицом у московского правительства. Бруховецкий расчёл, что надобно в этом отношении подражать ему, держаться его, и писал к нему, вероятно, с той целью, чтобы его письмо читалось: – «Явная беда нашей бедной, плача достойной, умаленной отчизны. Не хотим мы её оборонять от неприятеля, а только за гетманством гоняемся; паны городовые печалятся о томъ, как бы прибавить нового наследника Выговскому и Хмельницкому. – И кто надеялся такой измены от Хмельницкого; она явна всему свету. А ваша святыня заговариваешь изменника Сомка, который пуще цыгана людей морочит; он настоящий изменник, посылаю лист его на обличенье. Нам не о гетманстве надобно стараться, а о князе малорусском от его царского величества, на которое княжество желаю Фёдора Михайловича (Ртищева), чтобы был лучший порядок и всякое обереженье, чтобы служилый народ был готов на встречу неприятелем, а что есть под панами полковниками маетности и мельницы, те взять на доходы войсковому скарбу, а нам всеми силами следует держаться крепко его царского величества: той будет нам славно и здорово». Само собой разумеется, что в Москве должен был понравиться человек, который заявляет мысль, что лучше желать управлять в Малороссии великоруссу, чем избранному по казацким правам гетману. Бруховецкий знал, что Москва, с её осторожной политикой, не назначит великорусса управлять Малой Русью, а даст гетманство тому ма- лоруссу, который советует это сделать. О Золотарёнке в письме к тому же Мефодию Бруховецкий выражался: – «Он напрасно хочет вылгать у его царского величества булаву; его на то не хватит; и прежде он многих добрых людей потерял; не такой он, чтобы войско его здесь слушало; войско в откупах не ходит; они (вообще «значные») научились на года табак откупать, а войско только за свои вольности обвыкло умирать. Хотят (говорит он разом о Сомке и Золотаренке) быть гетманами над Запорожским Войском: без разума завидуют нашей луговой саломате, а мы с ними обменяемся на их городовую. Пусть бы отведали, как солона ваша луговая саломата; напрасно только губят невинные души и пустошат землю, и выманивают жалованье его царского величества. Добро было бы, если бы ваша святыня изволил писать об этом к его царскому величеству, и известить меня, чтобы я войску сказал, а то войско сердитует, говорит: покуда нам терпеть такую неволю, что в городах гетманов ставят нам на пагубу; и прежде они ничего доброго отчизне не сделали. Васюта всё о богатстве думает – к ляхам отвезёт в заплату за вольности: он уже и то у них в конституции написан; боюсь, чтобы он дурного чего не сделал».

Все эти замечания были известны в Москве и располагали там власть в пользу Бруховецкого. Князь Ромодановский, главный начальник московской рати на юге, был за Бруховецкого. Бруховецкий в письмах к Мефодию хвалил его, и говорил: – «мы бы все пропали, если бы не Ромодановский», и это, разумеется, доходило до Ромодановского и до других из московских людей, до кого нужно. Мефодий, сошедшись с Бруховецким, работал в его пользу всем своим влиянием в Москве, вёл интригу тайно, явно до поры до времени он льстил Золотаренку и продолжал казаться по-прежнему его другом. Мефодий хотел, чтобы Золотаренко писал на Сомка побольше доносов, чтобы, таким образом, при помощи его, как можно более заподозрить и впоследствии погубить последнего. Золотаренко поддавался Мефодию во всём, как своему давнему другу, и строчил в Москву на Сомка злые наговоры, также точно, как Сомко писал на Золотаренка. Москва, давно не веря Сомку, не стала верить и Золотаренку.

Несколько времени, однако, Москва наклонялась более всего к примирению с Хмельницким, в надежде, что многие за Днепром, по примеру Юрия, обратятся к царю. В пользу Хмельницкого располагал в Москве правительственных людей бывший писарь Семён Голуховский, которого приняли в Москве радушно, и который, поэтому, с другой стороны располагал к Москве и Хмельницкого и обнадёживал царской милостью. Золотаренко и Сомко ошиблись в этом человеке: и тот и другой надеялись, что Голуховский будет за них стоять, а вышло, что он не стал ни за того, ни за другого, а был щедр на обещания и заступался перед царём за молодого гетмана. Хмельницкий получал от него из Москвы убеждения быть верным царю. Вероятно, Голуховскому принадлежит одно письмо, напечатанное в т. IV «Памятников» Киевской комиссии, без имени, тем более, что пишущий говорит о недавнем своём пребывании у короля польского: «Мне – пишет он – на дороге и на разных местах в это время говорили поляки, и старшины ихнии, и чернь, и духовные: уж мы всех казаков забрали в мешок, только еще не завязали! Поэтому надобно остерегаться поляков: они никогда не желали и не желают добра Войску Запорожскому и всему народу греческой веры. Я, имея хлеб и соль в Войске Запорожском, как прежде советовал, так и теперь советую: обратитесь по прежнему к его царскому величеству, яко ко благочестивому христианскому монарху, помня свою присягу, заранее видя над собою ляцкую и бусурманскую хитрость» Он пишет, что царь знает, что Хмельницкий изменил под Слободищемъ поневоле, что он тогда спешил подать помощь Шереметеву, но, по грехам, это намерение не исполнилось; царь прощает и предаёт забвению этот поступок; царь подтвердит все вольности, даст вдвое. Голуховский припоминал Юрию его родителя, отдавшего царю Малую Русь и пребывавшего ему в верности.

XII

Хмельницкий колебался то туда, то сюда. С Польшей не ладилось у него вскоре после замирения, как и следовало ожидать. На него писали и доносили; его подозревали в Варшаве; польские коронные гетманы ожидали от него измены, а он в письмах своих к королю жаловался на сплетни и на клеветы, которыми его чернили в Польше. В Украине дожидались польского сейма, который должен был утвердить слободищенский договор. На этот сейм посланы были послы от Войска Запорожского. Договор был утверждён. Объявлена всеобщая амнистия. Старшины за преданность Польше получили привилегии на разные имения11. Но от этого не прекратилось недовольство. Казаки жаловались, что татары, союзники поляков, под видом готовности гетмана на войну против москвитян, рассыпались загонами по украинской земле, грабили, разоряли и уводили в плен русских жителей. Гетман Хмельницкий раз десять просил польское правительство, чтобы послано было скорее коронное войско совместно с казаками и ордою на левый берег Днепра, чтобы таким образом, можно было отклонить орду от правого берега. Не дождавшись от Польши войска для избавления подвластного себе края от татар, 7-го октября 1661г. Хмельницкий сам заключил договор с ханом Мехмет-Гиреем. Хан обязался послать с казаками на левый берег свою орду, запретил делать набеги и опустошения в тех полках, которые пойдут на войну, не делать насилий лицам и имуществам в тех жилых местностях на левой стороне Днепра, которые будут отдаваться гетману, не останавливаться более трёх дней под теми городами, которые не станут сдаваться, чтобы не подать татарам возможности рассыпаться по краю и делать грабежи, не входить в переговоры с неприятелем без ведома польского короля, а при отступлении в Крым орде воротиться по левой стороне Днепра, а не по правой.

Это были меры, найденные тогда возможными, чтобы прекратить разорительное пребывание татарских орд на Украине правого берега. Соединившись, таким образом, с татарами, Хмельницкий отправился на левый берег Днепра в октябре. 21-го октября 1661 года, Хмельницкий и хан, перешедши Днепр, стали под Переяславлем. Хмельницкий с казацкими полками стоял обозом на Поповке за рекой Трубежем. Великорусский воевода в Переяславле, Песков, доносил впоследствии царю, что у Хмельницкого постановлялся тогда тайный договор со своим дядей Сомком; последний обещал изменить царю, когда пойдут из-за Днепра польские военные силы под Переяславль; что это намерение не состоялось оттого, что в пору прибыли в Переяславль великорусские ратные силы. Этому доносу нельзя, конечно, слишком доверять, потому что тогда подобные донесения писались под влиянием сомковых врагов, которых было много у наказного гетмана. Сомко съезжался со своим племянником на разговор на плотине между городом и неприятельским станом. Он объяснял московским воеводам, что на этих разговорах он убеждал племянника обратиться к царю, быть под его высокой державой, обнадёживая его царской милостью, делал, одним словом, то, что ему было прежде приказываемо делать, но Юрий не послушал его. Сомко убеждал его писать к царю. – «Нечего мне писать, сказал Юрий, я гетман, свободный человек; надо мной нет королевского гетмана и воеводы, а если и есть королевское войско, то под моей властью; а ты наказной гетман не сам по себе, а от меня; ты прогони московских людей из украинских городов, отдай мне весь снаряд со всеми принадлежностями, и покорись королю, своему вотчиннику. Эта вотчина королевская, а не царская».

Передав эти слова воеводам Чаодаеву и Пескову, Сомко заметил, что Юрий таким образом говорил только по нужде, под влиянием Лесницкого, Носача и Гуляницкого; без них он бы иное говорил, иначе бы поступал.

Постояв несколько времени под Переяславлем, Хмельницкий разослал отряды возмущать казаков и склонять на свою сторону, но это не удалось ему. В местечке Песчаном, полковник уманский Иван Лизогуб попался в плен. Хмельницкий, ничего не сделавши, отошёл от Переяславля с ханом, а по уходе его воеводы жаловались царю, что во всё время этой осады Сомко пил, худо распоряжался, никакого от него прока не было, явно дружил врагам. Как только казаки с московскими ратными людьми выйдут на вылазку, Сомко посылает асаулов загонять их опять в город, и до пленных не допускал великорусов, чтобы они не могли получить никакой ведомости. Взятый в плен Лизогуб отдан был под надзор брату его, переяславскому мещанину. Сомко не допускал до него московских людей, чтобы они не получали от него никаких сведений. Сомко, впоследствии, объяснял, что Лизогуб объявил о своём переходе на царскую сторону.

Хан и Хмельницкий двинулись к Нежину; отряды казаков п татар делали разорения по левобережной Украине, доходили вверх даже далее Стародуба, врывались в великорусские земли; по известию донесений от Хмельницкого королю, казаки и татары доходили до Калуги. Но ни один укреплённый город не был взят ими; проходивши по Украине до праздника Богоявления, хан и Хмельницкий ушли за Днепр. Часть казаков, оставшуюся под начальством Тимофея Цыцуры в Ирклееве, разгромил Ромодановский. Ирклеев, принявший Цыцуру, был за это сожжён; сам Цыцура взят в плен. В Кропивне был взят другой предводитель казацкого загона, Мартын Курощуп. Обоих отправили в Москву.

Это нашествие увеличило беспорядок в Украине. Ожидали, что Хмельницкий, усилив себя королевскими войсками, прибудет снова. Противная Сомку партия продолжала действовать всеми силами, чтобы очернить его в глазах московского правительства. Московские воеводы, находившееся в Украине, были настроены против него, потому что он не ладил с ними и вообще не любил великоруссов. Казаки, не расположенные к нему, подлаживались к великоруссам, говорили им: – «Яким (Сомко) умыслил учиниться гетманом, хочет взять волю над всеми полковниками, а тех, которые ему непослушны, изведёт; всех грубее ему теперь Васюта (Золотаренко) да Бруховецкий, да Дворецкий. Если он станет гетманом, то первым делом убьёт их и возьмёт верх над Украиной, а тогда учинит по всей воле юрасковой; а если Васюта убережётся, то будет у нас то, что было с Выговским и Пушкаренком; великая беда и разоренье великое чинится нам от старших наших; больно нам, как наш же брат мужик да старшим станет, и хлеба наестся и государево жалованье возьмёт, да захочет быть великим паном, поищет свободы и сойдётся с ляхами и татарами и изменит». Некоторые, подделываясь к московским людям, говорили: – «Совсем незачем быть у нас гетману; гетманским полководством не уберечь Украины без ратных государевых людей: не устоять нам против неприятельской силы»! Сам Сомко, чтобы снять с себя подозрение в наклонности к измене, говорил тоже, что и Бруховецкий, вместе с другими полковниками: – «Пусть государь отдаёт нам казаков ведать окольничему Фёдору Михайловичу Ртищеву; он к нам ласков и царскому пресветлому величеству по нашему прошению всякую речь доносит». Этим заявлениям не верили воеводы и доносили правительству, что Сомко и все казаки с Сомком готовы изменить и отдаться Юраску, что удержать страну можно только прибавкой московской рати, содержать же эту рать в то время делалось день-ото-дня труднее. Медных денег не хотели брать малоруссы ни за что, а старшины, пользуясь случаем, продолжали вымогать насилием у посполи- тых последнее серебро, и насильно давали медные деньги, которые не ходили: дороговизна сделалась неслыханная, за лошадь надобно было заплатить не менее ста рублей; за десять рублей медных денег с трудам можно было выменять пол- . тину серебряных; овёс и сено стали чрезвычайно дороги; лошади у ратных людей пропадали; разорения, произведённые недавней войной, увеличили обеднение народа; ратные буквально подвергались голодной смерти. Весной 1662 года, в Киеве состояло только 3206 ратных людей; из них было больных 458 человек. Из 737 рейтар у 250 не было лошадей; у драгун, которых было 92 чел., не было ни у одного лошади. На содержание этого гарнизона у воеводы Чаодаева было серебряных денег 1600 рублей, ефимков на 6502 р., а медных 76837 р. но в Киеве, как и по всей Украине, не брали медных. В Нежине, по донесению тамошнего воеводы Семена Шаховского, по причине побегов, оставалось очень мало московских людей, всего 4 пищали и почти не было в запасе – свинцу и фитилей. Край вокруг Нежина до того обнищал, что нельзя было купить для фитилей поскони и льну, и воевода не ручался за возможность отсидеться от неприятелей, которых беспрестанно ожидали. В Чернигове осталось всего двести человек московских людей, и город не надеялся никак оборониться. Переяславский воевода князь Волконский писал в Москву тоже, жаловался на малолюдство, па побеги ратных людей, на недостаток съестных припасов для ратных, и между тем продолжал обвинять Сомка и, вообще, всех переяславских казаков в тайной измене.

Ожидая вновь нашествия Хмельницкого, Сомко, 23 апреля 1662 года, оповестил раду в Козельце, как бы для совещания о средствах обороны. Он надеялся, что здесь, между прочим, состоится выбор его в гетманы, и тогда останется только просить царского утверждения. Партию его держали полковники наказной переяславский Щуровский, ирклеевский Матвей Попкеевич, кременчугский Константин Гавриленко, наказной лубенский Андрей Пырский, наказной миргородский Гладкий, прилуцкий полковник Терещенко, зинковский Шиман; всё это были его подручники; черниговский полковник Силич был за него с своей партией. Но против него были неженцы с Золотаренком, а главное, был его злейшим врагом Мефодий, не дававший ему приобрести доброе расположение ни московской власти, ни казацкой громады. Когда одна часть казаков желала иметь его гетманам, другая, настроенная Мефодием и Золотаренком, кричала, что он недостоин, что он изменник, сносится с Юраском, дружит полякам. Преданная ему партия составила избирательный акт; приложены были руки и печати; другие, подстрекаемые Мефодием, не признавали законным этого акта. Сомко остался тем, чем был, не более. Постановили просить царя о присылке рати, а тем часом действовать сообща против Хмельницкого, избрание же отложить до того времени, когда прибудет царский посланник.

С тех пор приверженцы Сомка полагали, что избрание в Козельце совершилось: присланному от царя не останется ничего, как только утвердить состоявшееся избрание; но противники их говорили, что никакого избрания отнюдь не было, и оно должно произойти снова при царском посланнике, и не иначе, как черною радою, то есть где бы участвовали громады казаков и посольства. После этой неудачной рады, Мефодий и Золотаренко опять писали в Москву, жаловались на самовольство Сомка, ещё лишний раз уверяли, что он, изменник, сносится с своим племянником и хочет для того только захватить власть, чтобы изменить и увлечь за собою левую сторону Днепра. Воевода Волконский повторял в своих донесениях в Москву тоже, и князь Ромодановский также описывал Сомка изменником; Бруховецкий, наконец, с своей стороны чернил Сомка как только мог. За Бруховецким вопиял против Сомка и знаменитый Сирко. Сохранилось его энергическое письмо к Сомку (хотя в крайне испорченном списке), где он пишет к нему между прочим так:

«Многомилостивый господин Яким Сомко, наш любезный приятель! Покинь мудрить; лукавство твое и измена уже явны всему войску; я знаю твою лукавую лесть: ты в соумышлении со своим племянником хочешь изменить Богу и его царскому величеству, но Бог не потерпит великой неправды; вы оба однодумны с оным псом Выговским, с которым вы породнились, и его научением дышите, гоняясь за чертовским шляхетством ляцким. Пусть тебе памятно будет, как на сейм ты бегал для титулов и маетностей; ты получил своё наказное гетманство не от войска, а от клятвопреступного Хмельницкого, и неправильно пишешься наказным гетманам; лучше бы тебе покинуть свое гетманство, вспомнивши о войсковой казни, издавна постигавшей тех, которые присваивали себе титулы без заслуг и единодушного согласия всего низового войска. Какие твои заслуги? Донских казацких посланцев у нас много; они все знают, как ты на Дону вином шинковал. Ты людей притесняешь, поставил сторожи на переправах будто от неприятелей, а за ними своим нельзя проходить, и только в убыток государству всё это делается в совете с нечестивым Хмельницким. Ты по шею купаешься в братней крови; но вот Бог даст – войско совокупится; станет дума всех чёрных людей войсковых; не сердитесь на нас, что мы вам правду объявляем».

Запорожцы от себя, а Мефодий от себя писал в Москву одно и тоже, что избрание гетмана прочно может стать только посредством чёрной рады, такого сборища, на котором были бы все малорусские чёрные люди, а не одна старшина, с толпою казаков, покорной старшине.

Московское правительство, уже настроенное против Сомки, имело причину быть им ещё более недовольным за казацкую раду, ибо на предшествовавшей иченской раде сами казаки решили просить о присылке боярина, и ждать его, чтобы не иначе как в его присутствии избран был всенародно гетман, а теперь, не дождавшись боярина, Сомко стал распоряжаться выбором очевидно для своих видов. 13-го мая, из Москвы от царского имени послана грамота к Ромодановскому; ему предписывалось идти в черкасские города для оберегания от неприятельского нашествия, и собрать раду для избрания всеми голосами настоящего гетмана. Велено было непременно, чтобы из Запорожья казаки прибыли на раду с Бруховецким. На этой раде должны быть, кроме старшины и казаков, мещане и чернь. Москве – чёрная рада была на руку. Опыт предыдущих событий показал уже, что в Украине малорусское посольство предано царю и готово подчиняться всем переменам, какие окажутся нужными для московских видов. Оно не имело тех шляхетских и политических правь и вольностей, которыми дорожили казаки, а между тем хотело улучшения своего быта, чувствовало над собою тягость казацких привилегий и надеялось льгот, охраны и защиты от царя; оно гораздо меньше, чем казаки, впитало в себя польских понятий и взглядов, более оставалось русским. Оно желало чересчур много, даже невозможного, но требовать могло очень мало, и более способно было надеяться и ждать, чем домогаться. Его идеал было широкое всеобщее равенство, свобода от всяких податей, повинностей, стеснений; но так как этот идеал недостигаем по существу вещей, то, при отсутствии определённых и ясных требований, оно легко обращалось к прежней доле терпения. Московская политика понимала, что, опираясь на черную громаду, можно довести край до подчинения самодержавной власти, так как Бруховецкий и его запорожские соумышленники понимали, что в тех обстоятельствах, в каких находилась растрепанная Украина, взволновав эту громаду и потакая её похотениям, хотя бы неумеренным и неосуществимым, можно взять над нею верх и потом поработить ее и обогащаться на её счёт, погубивши тех, которые думали жить и обогащаться на её счёт, другим, более легальным путём. Поэтому, как Бруховецкому и его благоприятелям, так и Москве была нужна чёрная рада. Сомку она была чрезвычайно неприятна; он предвидел себе возможность беды, но должен был притворяться, и говорил воеводе, что одобряет такой способ избрания, сам же вовсе не хочет гетманства и готов оставаться черняком, служа верою и правдою царю своему. Ничего другого не мог говорить тогда Сомко. Что касается до Золотаренка, то он был достаточно ограниченье умом, чтобы с первого раза понять грозящую беду, а поддаваясь внушениям Мефодия, надеялся для себя выигрыша во всяком случае.

Между тем Москва всё ещё не оставляла надежды уладить с Хмельницким. У него и у казаков, державшихся польской стороны, не ладилось и долго не могло ладиться с Польшей. Поляки продолжали подозревать Юрия и надеялись от него каждый час измены. Коронный гетман Станислав Потоцкий писал к маршалу коронному Любомирскому, по слухам, что Хмельницкий ищет у константинопольского патриарха разрешения от чудновской присяги, что он переговаривается и с Бруховецким, и с Сомком, и хотел бы, чтобы верные царю казаки, напали на него, когда он будет с малым числом войска, чтобы потом извинять себя, как будто он передаётся поневоле Москве, так как он уже извинял себя в Москве, что передался Польше поневоле. Эти подозрения имели свою долю правды. Хмельницкий писал в Сечу к Сирку, поручал ему сделать в полях какую-нибудь помешку татарам, изъявлял надежду самому скоро воевать против татар и ожидал союза европейских государей против турок. «Не тревожьтесь тем, – выражался он, –что мы здесь татар приглашаем и присягаем им: дурно своему брату христианину солгать, а басурману – Бог греха отпустит». Недоразумения по поводу религии с Польшей не прекращались. Сейм утвердил чудновскую комиссию, которая подтвердила многие статьи гадячского договора; за уничтожением Русского Княжества, последний оставался во всей силе законного значения. Дионисий Балабан, хотя ненавидел Москву, был верный православный и писал письма к королю, чтобы, согласно с конституцией, утверждавшей гадячский договор, были скорее отобраны от униатов монастырские и церковные имения, данные издавна православными предками панов православным монастырям, что только этою мерою утвердится в Украине спокойствие, и Запорожское Войско будет оставаться в незыблемой верности королю и Речи-Посполитой. Гетман в марте послал в Варшаву Гуляницкого с тремя другими старшинами (Креховецким, войсковым писарем Глосинским и Каплонским) для отобрания, согласно конституции, от униатов всех епископских кафедр, архимандритств и духовных имений, просил короля скорее назначить с польской стороны четырёх комиссаров и дать им полномочие для исполнения вместе с казацкими послами «святого дела», как он выражался. Но исполнить этого было невозможно, несмотря на все обязательства и конституции; пока поляки были католики, невозможно было им совершить такого дела, которое клонилось к ущербу их религии. Кроме того поднимался старый вопрос о свободе народа от панов, за что ратовал южно-русский народ в одинаковой степени как и за свою веру.– «Доношу вашему величеству, – писал Хмельницкий королю, – что паны, шляхта и посессоры имений вашего величества и дедичных отягощают невыносимыми чиншами, десятинами, поволовщинами и иными тягостями, и приневоливают к работам верных вашему величеству казаков, проливающих кровь за благо Речи-Посполитой, нашему народу чинить великое беззаконие, нарушают вольности наши, утверждённые договорами и конституциями прошлых сеймов». Но в то время, когда с таким требованием явились послы гетмана Войска Запорожского, на тот же сейм явились послы от шляхетства и жаловались, что гетман дозволяет своим универсалом делать панам всякое насилие, одних не допускать до владения имуществом, других выгонять из наследственных имений, захватывать государственные и частные доходы имений королевских, духовных и светских особ. По этим жалобам, в силу последовавшего об них сеймового решения, король отвечал польским послам от южно-русских воеводств, что будет дано приказание Хмельницкому возвратить захваченное достояние обывателям. Вместе с тем было постановлено, что все привилегии, выданные прежде казакам на шляхетские имения, хотя бы они были одобрены постановлениями прежних сеймов, уничтожаются новою конституцией, и все такие имения, находящиеся во владении казаков, должны быть, по введении коронных войск в Украину, возвращены прежним законным владельцам. В особенности признавались недействительными постановления прошлого 1661 года. Новое постановление налегало особенно на уничтожение в прежней конституции слов, имеющих такой смысл, что реестр казацкий, со стороны казацкого правительства, не должен быть приведён в исполнение прежде возвращения церковных имений, и только три месяца спустя после этого удовлетворения православных, гетман обязан был реестровать войско. Так как этот пункт не оказался внесённым в конституции, записанные в градские варшавские книги, то теперь, на этом основании, его и уничтожили. Окончательно реестрование было очень желательно для поляков: оно легально полагало предел неясным отношениям между казаками и посольством, должно было прекратить вступление посполитных в казачество, а гетману и его старшине преградить путь вмешательства в дела края, не входящие исключительно в круг казацкого управления. Но и для казаков было чрезмерно важно составить реестр свой только тогда, когда будут удовлетворены духовные требования русского православного народа, и когда чрез то будет удалена важнейшая причина восстаний, побуждавшая казаков привлекать к себе сколько возможно большее число посполитых для борьбы с Польшей. Поляки, нарушая теперь то, что сами прежде постановили, и домогаясь завершения реестра прежде возврата церквей и церковного ведомства имений в руки православных, явно показывали, что не хотят исполнять последнего никогда, а обманывают казаков и весь русский народ только для того, чтобы стеснить казаков и, по возможности, лишить их на будущее время средств защищать православие и подниматься против Польши под этим благовидным предлогом. Понятно, что, при таком обращении между собою наружно помирившихся врагов, прочного союза казаков с Польшей не могло быть. Со стороны поляков слишком рано давала себя знать иезуитская политика, да и Хмельницкий и его полковники всегда готовы были перейти на сторону царя, если бы только могли уладиться и окончиться недоразумения, возникшие с Москвой, а казаки могли быть довольны под московским правительством и надеяться осуществления своих желаний. Но в то время со стороны Москвы было мало оказываемо лестного для казацких надежд. Москва не расположена была делать уступок, каких хотели казаки и какие вовсе не содействовали прочнейшему сплочению Украины с Московским государством. Москва, следуя своей заветной политике – подчинению русских земель и собирания Руси в единое тело, – не решилась бы принимать Юрия или какого бы то ни было другого гетмана иначе, как держась твердо условий, ненавистных для казацкой старшины, условий второго переяславского договора; но к тому же существенной помощи от царя казакам в те смутные времена было мало. Сомко и левобережные полковники, то и дело, что просили ратных сил, а им то и дело отвечали, что об этом будет дан указ, но московское войско в Украину не посылалось, а те ратные люди, которые находились с воеводами в городе, не в силах будучи оборонять Украины от чужих, были бичами для своих. – «Мы, –говорил черниговский полковник великорусскому гонцу, – беспрестанно просим у государя войска, а нас только тешат словами, и ратных людей не шлют, а у воевод какие есть ратные, так от них наши дома разорены. Третий год сами боронимся от неприятеля». В самом деле, в то время не было числа челобитным, подаваемым от малорусов царю: один, жаловался, что ратные московские люди отняли у него жену, другой – дочь, третий – что малолетних детей завезли в «Московщину», и завезённые терпят неволю неизвестно где; некоторые выпрашивали проезжие грамоты и разъезжали по московской земле, отыскивая своих детей и кровных. Число ратных уменьшалось, и потому всё менее и менее Малая Русь имела надежду на помощь от них против внешних врагов. Насилия же, грабежи, убийства, всякого рода оскорбления малорусский народ не переставал терпеть от тех, которые оставались в Украине. Все это известно было на правом берегу, и, разумеется, останавливало Хмельницкого и его старшину от нового подданства царю. Притом же расчёт был таков, если они отложатся от Польши, поляки и татары их примутся разорять, истреблять поголовно; московский государь не подаст им помощи, так точно, как не подаёт малорусам на левой стороне, и потому – перейти на сторону царя в то время значило, для правого берега Украины, отважиться на явную погибель. Понятно, что оставаться под властью поляков было не любо после того, как последние, сознавая бедственное положение Украины, упадок её народных сил и разложение казачества, начали уже явно показывать, что всё обещанное ими был обман, что Украине грозит прежняя доля. Тем не менее правобережные казаки всё ещё держались Польши, потому что считали её больше для них сильной и в случае вражды с ней более опасною, чем Московское государство, которое поставило себя так, что дружба с ним казалась им опаснее вражды. Вот почему Хмельницкий, хотя и переговаривался много раз о подданстве царю, но в своей нерешимости, не получивши ещё сведения о новом постановлении польском, вредном для казаков, снова летом 1662 года отправился подчинять себе левобережную Украину, вместе с ордою и польскими вспомогательными хоругвями.

XIII

Сомко с верными ему полковниками и на этот раз должны были встречать его без ратной помощи царской, предоставленные самим себе. Сомко счастливо отбил передовой татарский набег, в конце мая изловил тридцать человек татарских языков и отослал к царю. В этот раз им послано было такого содержания письмо: – «Смиренно молю и в стопы ног вашему царскому пресветлому величеству упадаю – писал он – покажи премногую милость надо мною, слугою своим верным: не дай меня в поношение тем моим соперникам, которые описывают меня перед вашим величеством в своих обманных листах изменником; они и прежде сидели в своих домах, и ныне сидят, никуда нейдут, помочи не дают на неприятеля и давать не хотят, а мою работу Бог видит, как я не час и не два, не щадя головы своей, имел бой с неприятелем, умирая за ваше величество и за целость Малой России с одним полком своим переяславским. Не знаю, зачем меня епископ с Васютою описывают изменником; я в невинности своей буду слёзно плакать пред вашим величеством, пока увижу, что ваша государева милость снимет с меня вражду и ненависть, и ваше величество изволите прислать такие грамоты, чтобы всякій мне противник и непослушник устыдился; В десятый раз бил челом вашему величеству, чтобы епископ перестал побуждать назло, и те люди, которые надуты епископским советом, пусть всё это оставят и со мною служат верно вашему царскому величеству. Мы бьём челом вашему величеству: изволь прислать к нам боярина для избрания гетмана; изволь ваше царское величество оставить это дело на волю всему Войску Запорожскому, а не мне, и не боярину, как по стародавним обычаям наших предков делалось, епископ же пусть в это вовсе не вступается». Вместе с тем Сомко жаловался на Ромодановского, который явно дружилъ с епископом и Васютою, и был нерасположен к Сомку. Сомко указывал на то, что он, Ромодановский, вопреки правам казацким, требовал с зинковского полка триста человек, подводы и пятьдесят провожатых. «Нашим извоёванным людям, выражался Сомко, с такой налоги и без войны война». Он просил запретить Ромодановскому вступаться, в права и вольности Запорожского Войска, не приводить епископа и Васюту на зло, и не быть в казацкой раде при избрании гетмана, а знать ему своё дело войсковое, порученное царём, оберегать край от неприятеля. Вместе с тем Сомко просил о возвращении ему данных воеводе Чаодаеву собственных денег на жалованье войску, о чём он уже объявлял теперь не первый раз. – «Храни Боже, по моей смерти – писал он – некому будет бить челомъ о тех деньгах; сынов у меня милых было два, и тех Бог до славы своей святой обоих взял вдруг».

Хмельницкий со своими казаками, а также со вспомогательным отрядом поляков и с татарами, стоял станом недалеко Переяславля более месяца. Происходили частые стычки. Между тем татары и правого берега казаки ходили по окрестностям. 23 июня, Чигиринского полка казаки овладели Кременчугом. Кременчугские мещане впустили их; пятьсот человек ратных московских людей заперлись в малом городке с запасами и орудиями. С ними было небольшое число кременчугских жителей, не хотевших изменить царю. Три дня они отбивались от приступов, но, наконец, 25 июня прибыл Ромодановский с десятью тысячами конных. Тогда осаждённые сделали вылазку и, уварив на врагов, рассеяли их и прогнали. Другие казацко-татарские загоны следовали по направлению к северу, 20 июня взяли Носовку, перебили жителей, взяли в плен священника с семьёю. В июле, загоны татар, поляков и казаков опустошили окрестности Козельца. Нежин со дня на день ожидал их посещения, не надеясь отстояться от неприятельского нашествия. Тем не. менее нежинский полковник не хотел действовать заодно с Сомком, не хотел признавать его наказными, чтобы впоследствии не признать настоящим гетманам. Сомко писал к нему, жаловался, что сам он один с переяславцами должен отбиваться от многочисленной силы; друг друга оба они укоряли. Сомко во время осады выходил неоднократно на вылазки, посылал подъезды, ловил пленников и посылал их к царю. Так, 15 июня, Сомко отослал в Москву трёх взятых на бою поляков, и снова обычно умолял царя прислать скорее московское войско на выручку Переяславля, чтобы предупредить неприятеля, который, как показывали языки, ожидает к себе свежих сил, – «Самим нам, писал Сомко, сил и помочи ни от Васюты, ни от князя Ромодановского не имеючим, придётся сесть в запор и самим нам голодом помереть и коням и всякому животному». Вместе с тем он снова просил опять защитить его от внутренних неприятелей, и дать ему власть карать своих врагов. – «Прикажи, милосердый государь, на таковых гетману и полковнику и всему войску дать власть, чтобы таковых смутников и раскольников нам вольно было, по своему войсковому обычаю, судить и карать; инако та измена искоренитись не может». Тогда он жаловался на Семена Голуховского. Воротившись из Москвы, Семён Голуховский прибыл в Нежин; там, вероятно, он совещался с Золотаренком и с Мефодием, оттуда отправился в зинковский, а потом в полтавский полк, и волновал везде казаков против Сомка, оттуда отправился в Кременчуг, где изрубил атамана за что-то: там его схватили и препроводили к Сомку. Сомко доносил, что у Голуховского нашли приготовленные им письма к Ромодановскому, где бывший писарь описывал Сомка изменником и спутником, и кроме того рассыпал на зинковский и миргородский полки обвинения, которые Сомко называл несправедливыми. Сомко доносил, будто Голуховский, проезжая по полкам левой стороны, распускал между казаками слухи, что только Полтава и другие крайние города останутся в целости, а прочие, и в том числе Переяславль, будут сожжены – неизвестно кем, замечал при этом Сомко, сообщая слова Голуховского. Московское правительство не отвечало Сомку на его просьбы расширить власть гетманскую; не вызвали никакого ответа жалобы на Васюту, епископа Мефодия, Голуховского; московское правительство как будто не понимало некоторых строк в его письмах, но за верную службу милостиво похваляло, заоохочивало вперёд служить и всякого добра его царскому величеству хотеть, и над неприятелем промыслы чинить, надеясь, что у великого государя его служба забвена не будет. Царская грамота извещала Сомка, что на выручку Переяславля и всей Украины левого берега велено быть в черкасских городах воеводе князю Григорию Григорьевичу Ромодановскому, который уже вступил в черкасские города, и Петру Васильевичу Шереметеву, который вслед затем уже послан и скоро вступит туда.

Вслед за этою царскою грамотою приехал в Украину стольник Осип Коковинский с грамотами; в этих грамотах царь так же ласково хвалил Золотаренка, как и Сомка; и тому и другому писано было, что великий государь велел учинить полную раду и выбрать на ней гетмана. Сомко должен был в ответ на это сказать стольнику, приехавшему к нему с грамотою: – «Я рад государевой милости, а не гетманству; хоть я буду и последним казаком, – я рад ему государю служить, рад я тому, когда, согласно с государевым указом, выберут вольными голосами гетмана».

Более месяца Сомко держался против Хмельницкого в осаде. Хмельницкий всё это время стоял под Переяславлемъ за три версты. Несколько раз был съезд у него с Сомком. Последний говорил воеводе Волконскому, что он продолжает уговаривать племянника отстать от поляков и быть верным царю, но писарь Сомка Глосовский, друживший тайно с Золотаренком подпивши проговорился и объявлял, что Сомко ссылается с племянником о том, как бы им соединиться с крымским ханом, что они тянут время нарочно, пока соберётся король с поляками и придёт под Киев.

Наконец, прибыл под Переяславль Ромодановский с войском; к нему присоединился и Золотаренко со своим полком, не хотевший быть заодно с Сомком, но слушавший Ромодановского, как царского воеводу. Хмельницкий, стоя близ Переяславля, не знал о прибытии московского войска; только татары, сделавшие набег на Пирятин, поймали московского языка, узнали о прибытии Ромодановского и дали знать Хмельницкому. Тогда гетман поспешно снялся со всем обозом и стал отступать к Днепру. Ромодановский, узнавши об этом отступлении, двинулся за ним; вместе с ним пошли Сомко и Золотаренко и черниговский полковник Силич.

17 июля произошёл бой. У Юрия было до 20000 войска, в этом числе польских двадцать четыре хоругви и немцы драгуны; татары отстали от Хмельницкого и ушли в свою сторону. Бой открыл Сомко со своими казаками, бился упорно два с половиной часа, но, когда наступил на Хмельницкого Ромодановский с конницею, войско Хмельницкого подалось и уже не могло поправиться; одни, бросивши табор, побежали к Днепру, другие, с самим Хмельницким, бежали в лес; только немецкая пехота сомкнулась в углу табора в числе тысячи человек, оборонялась храбро и вся погибла. Тех, которые бежали к Днепру, преследовало московское и казацкое войско, и припёрло их к реке так, что, не находя исхода, они бросились в реку и погибли. Очевидец говорит, что тогда их потонуло так много, что впоследствии трудно было приступить к Днепру по причине чрезмерного смрада от трупов. Те, которые успели сбросить с себя платье и переплыть Днепр, ушли домой нагишом. После, Хмельницкий, пользуясь тем, что лес закрывал его от неприятеля, переправился за Днепр.

18 июля, победители стали советоваться. Сомко и державший его сторону Силич, рассчитывая, что и в Нежинском полку многие не любят Васюты и охотно провозгласят Сомка гетманом, объявили, что теперь непременно следует выбрать гетмана, и так как войско в сборе, то прежде похода за Днепр следует собрать раду; иначе нельзя идти за Днепр. Сомко уже прежде отправил за Днепр Лизогуба, назначив его капевским полковником, и поручал ему разсылать на правой стороне письма для убеждения заднѣпровских полковников и их казаков к переходу на сторону царя. Наказной гетман уверял, что полки: белоцерковский, корсунский и черкасский готовы отстать от Хмельницкого и присягнуть на верность царю, – нужно только, чтобы видели на левой стороне Днепра порядок и знали, что есть избранный и утверждённый царём гетман. Этим хотел он убедить к скорейшему собранию избирательной рады. Но все его старания были напрасны. Ромодановский противился; кричал против Сомка Мефодий, за ним Золотаренко, – произошла ссора; в особенности Сомко и Мефодий друг друга укоряли очень язвительно. Ромодановский, как главный над всеми царский воевода, наотрез объявил, что не допустит теперь до рады, что выбор должен совершиться после, когда можно будет собрать всех казаков и чернь, и когда прибудет для того нарочный боярин от царя.

Думая склонить на свою сторону казаков, Сомко начал устраивать им пирушки на радости после победы, а тем временем Мефодий и Золотаренко стали советовать Ромодановскому оставить Сомка. «Пусть себе пьянствует», говорили они. Они требовали немедленно идти за Днепр. Они рассчитывали, что война окончится без Сомка, и таким образом кредит его безвозвратно подорвётся у царя. Ромодановский, ненавидя Сомка, послушал их и двинулся, не сказав ничего об этом Сомку. Последний, узнав, что воевода и прочие казаки вышли, сам наскоро собрался и торопился догнать Ромодановского, но не успел.

Ромодановский стал в Богушевке над Днепром отправил на другой берег стольника Приклонского со значительным отрядом московских людей и казаков, а сам с остальным войском пошёл далее вниз, по левому берегу Днепра. Приклонский, счастливо переправившись, вошёл в город Черкасы без сопротивления, и поставил в Черкасах полковником Михайле Гамалею. Из Черкас Приклонский пошёл далее, намереваясь взять Чигирин. Но в то время Хмельницкий уже успел явиться в Чигирин и собрать орду. Хан прислал ему большое войско под начальством султанов Селим-Гирея и Мехмет-Гирея. Приклонскій, не дошедши до Чигирина, неожиданно услыхал, что на него идёт сила, и поворотил к Днепру к Бужину. Против самого Букина у Крюкова стоял на левой стороне Ромодановский. Приклонский поспешил туда, но татары догнали его прежде, чем он успел переправиться. По донесению Хмельницкого, московским ратным людям на правом берегу Днепра нанесли два поражения: одно 1 августа под Крыловым, где татары уничтожили отряд московских людей и украинских дейнеков, – вероятно, передовой отряд Приклонского, – взяли две пушки, все военные снаряды; потом 3 августа, нагнали самого Приклонского под Букиным с десятью тысячами, и там поразили его на голову, взяли семь пушек, много знамён, барабанов и боевых снарядов. Но по известию летописи самовидца, участвовавшего если не в этом самом сражении, то вообще в войне этих дней, Приклонский потерял мало, и, защищаясь, успел с табором своих переправиться на левый берег. Потерпели наиболее малоруссы; у них не стало терпения идти в таборе; они выскочили из табора и пустились скорее вплавь через Днепр, тогда мелководный, но и то с другого берега пушечными выстрелами русские разгоняли татар и мешали истреблять плывущих. Переправившись через Днепр, Приклонский соединился с Ромодановским, и всё войско поспешно отступило. По известию Хмельницкого, султан Мехмет-Гирей догнал его при переправе через Сулу и поразил жестоко, взяв восемнадцать пушек, и весь табор достался татарам. Ромодановский с остатком войска ушёл в Лубны. Самовидец не говорит об этом поражении вовсе; кажется, что вообще донесения Хмельницкого, хотевшего перед королём уменьшить стыд своего поражения, преувеличены, и доверять им нельзя, тем более, что для самого Хмельницкого его успехи не исправили последствий его поражения на левой стороне Днепра.

XIV

Эти-то последние события произвели всеобщее волнение в Украине правого берега. Все видели неспособность Хмельницкого; надежда на поляков и страх их силы поколебались. Коронное войско не приходило в пору на помощь казакам, воевавшим против Москвы, а та часть его, которая находилась с запорожским гетманом, была несчастлива. Татары рассыпались по Украине, грабили своих союзников, уводили в плен женщин и детей. Татары стали чувствовать презрение к полякам и советовали казакам отдаться оттоманской порте: под её могучею властью Украина найдёт свою целость и безопасность: великая сила оттоманской монархии и её подручных татар защитить её и от Ляхов, и от москалей, на которых нет казакам надежды. Турецкий государь великодушно будет хранить права казацкие, – так говорили татарские мурзы, – и этот голос достигал уже до сведения поляков. В тоже время татары стращали малоруссов, что если не станется по воле хана, то Украине придётся очень плохо: и в самом деле, шестьдесят тысяч орды, разгостившейся в русских провинциях, были опаснее всех врагов. Но успех царских войск стал возвращать подорванное уважение к московской силе; возобновлялась прежняя наклонность быть под рукою православного монарха. Запорожцы, первые провозгласившие Юрия гетманом во дни Выговского, теперь стояли за возведение в гетманы Бруховецкого, под царским покровительством, показывали Хмельницкому злобу и если верить величку, писали такие послания: – «Пролитая тобою кровь, как кровь Авеля, вопиет к Богу об отмщении; знай, что ни орда, ни поляки не спасут тебя от ожидающей тебя беды. У нас есть верный способ взять тебя посреди твоего Чиги- рина и выкинуть прочь, как выкидывают из верши негодную пиявку. Не вводи ты нас более в грех; выбирайся сам из Чигирина и беги куда хочешь; не забирай только с собою войсковых клейнотов, ибо ты нигде с ними от нас не спрячешься. И если ты заблаговременно из Чигирина не выедешь, то мы явимся и не только размечем стены дома твоего, но не оставим в живых и тебя, злодей и разоритель нашей отчизны!»

Подобные угрозы возбуждали сочувствие и в городовых казаках, подчинённых Хмельницкому. Хмельницкий со дня на день ожидал нападения из Запорожья, или бунта в подчинённом ему войске. Везде ему мерещилась измена; куда бы он ни шёл – говорит летопись – всё оглядывался, не спешит ли кто за ним и не хочет ли его поймать и отдать запорожцам. Пробудилось в нём угрызение совести за своё непостоянство, сознание собственной неспособности; из его дел выходило одно зло; он видел разорение от татар, посрамление церквей; бусурманы со дня на день становились нахальнее и тяжелее народу; между полковниками возрастали раздоры. Хмельницкий, как казак (сколько показывают его письма), воспитанный с пелёнок в отцовских преданиях заветного стремления к самостоятельности своего народа, хотел для своего отечества одного – самостоятельности. Он не любил поляков, хотя и льстил им. Поляки уже не хотели скрывать, что они обманули Украину, что все их обещания неискренны, что православная вера не освободится никогда от своего поругания, русские земли будут под властью поляков, и русский народ ни в какой форме не достигнет того, чтоб уважали его права; Хмельницкий готов был поминутно обратиться к царю, но поминутно и отступал от этой мысли, отталкиваемый твёрдостью, с какою московское правительство держалось своих государственно-мудрых, но ненавистных для казаков последних переяславских статей. Хмельницкий не имел самобытного ума, который бы мог соединить другие умы и направить к одной цели, а у казаков было чересчур много разномыслия и взаимной вражды, и непостоянства, и Хмельницкий не мог понять, как хочет поступать казацкая громада, чего ожидает и надеется народ в данную минуту, как следует в угоду ему соразмерять свои поступки. Одни ему говорили: надобно ладить с поляками. В этой мысли более всех поддерживал его Тетеря, бывший при Богдане переяславский полковник, при Юрии выбранный генеральным писарем. Он скоро оставил эту должность, съездил в Польшу, был там за услуги Польше пожалован титулом стольника полоцкого, и приехал от короля в качестве наблюдателя за поведением казаков. Тоже твердили и другие старшины; но громада казацкая беспрестанно волновалась, не любила по-прежнему ляхов, и боялась их, но и «москали» представлялись ей немилыми. Татарские насилия всего нагляднее указывали Хмельницкому плоды, приготовляемые новым соединением с Польшей. Все беды, терпимые народом вообще и лицами поодиночке, стали приписывать Хмельницкому. Он глава народа, он старший во всём; он и виноват за управляемых; его проклинали. Тетеря писал к королю, что он старался всеми силами примирить войско с гетманом, но безуспешно . «Что сделать с этим упрямым народом, – писал он, – когда у него такой нрав, что как кто потеряет у него расположение, тому уже нелегко будет приобрести его вновь». Презирая гетмана, многие казаки совсем отказались от службы и занялись своими домашними делами. Общественные побуждения охладевали; хотелось жить как попало. Хмельницкий чувствовал возраставшее всеобщее презрение к себе; самолюбие боролось в нём. Он злился на казаков, на всю Украину, на весь народ свой; то сознавая свою слабость и ничтожество, Хмельницкий готовился сложить булаву сам, то вдруг, замечая, что этого только и требуют, и хотят презирающие его казаки, держался за неё обеими руками, грозил даже отдаться в руки орде и посредством её укрощать непослушное казачество. Осенью, чтобы сколько-нибудь избавить Украину правого берега, он повёл орду опять к Киеву и за Киев, где Десна сливается с Днепром, но казаков пошло с ним мало; не хотели его слушать. Хмельницкий, пользуясь, вероятно, малочисленностью ратных в Киеве, хотел, по выражению Тетери, подбодрить татар к службе Речи-Посполитой, доставив им возможность набрать пленных малоруссов. Но он ничего не сделал, скоро возвратился и этим походом только более, вооружил против себя единоземцев. Каждый шаг его был новым преступлением. Меланхолия терзала его. Он мучился и дрожала как Каин, говорит летопись. Наконец, под влиянием мучительной тоски, растерзанной совести и страха, решился он исполнить свой обет, данный под Слободищемъ, и вступить в монастырь. Хмельницкий собрал казаков на раду под Корсунь, в монастырь Ольшанский. Когда казаки съехались, Юрій явился в собрание, поклонился и говорил:

«Памятуя заслуги родителя моего, вы избрали меня гетманом, но я не могу быть достоин этой чести, я не могу уподобиться моему родителю, и отцовского счастья мне не дал Бог! Я решился расстаться с вами и исполнить давнишнее желание – удалиться от света и стараться о спасении моей грешной души. Желаю вам всем счастья; выберите себе иного гетмана, и так как нам нет возможности отбиться от ляхов и москалей – отдайтесь лучше турку, чтобы посредством союза с ним дать Украине свободу».

Некоторые советовали ему оставить это намерение; удерживал его более всех Павел Тетеря, более всех внутренне желавший его удаления, с тем, чтобы самому заступить его место. Другие, ненавидевшие его и прежде, говорили смело: – «А нехай иде соби к дидьку, коли з нами жити не хоче! злякався, то теперь пид каптур хоче голову зховати. Знайдемо соби такого, шо стане за наши вольности!»

Хмельницкий удалился и 6-го января 1663 года в Чигиринском монастыре был пострижен под именем Гедеона. Фамилия его не потеряла значения и под клобуком; скоро мы его увидим архимандритом, а через несколько лет придётся увидеть его ещё раз на бесславном военном поприще, отступником христианства.

После отречения Хмельницкого, казаки собрались на избирательную раду в Чигирине. Некоторые предложили Выговского.

– Он сенатор и воевода,– возражали другие,– если он станет гетманом, то не будет послушен казацкой раде.

Были тогда два соперника у Выговского, оба женатые на дочерях Хмельницкого. Первый, по известию Коховского, был Иван Нечай, вероятно каким-то образом получивший увольнение из плена в Москве. За него старалась жена его Елена. Другой – Тетеря; его жена Стефанида умела обделать дело своего мужа лучше сестры. Она обдарила отцовскими деньгами знатнейших влиятельных людей на раде и расположила их в пользу своего мужа. За знатными были приобретены и голоса толпы. Многие, зная Тетерю, не считали его способным ни по уму, ни по совести, но золото и серебро соблазнило их. По известию украинского летописца (Величко, 36), каждый из тогдашних казаков ради сребра и злата не только дал бы выколоть себе глаз, но не пощадил бы отца и матери. – Все они, – говорит этот летописец, – были тогда подобны Иуде, продававшему за серебро Христа, и могли ли они думать о погибающей матери своей Украине. – Это было как нельзя естественнее. Дело Малой Руси проигрывалось. Неуспех и беспрестанные неудачи истощили надежды, лишали веры, отклоняли от цели, возбуждали мысль о её недостижимости, отчего терялась воля и терпене, иссякала любовь к отечеству, к общественному добру; подвиги самоотвержения оказывались безлюдны и напрасны. Эгоизм частный брал верх над благородными побуждениями; слишком невыносимо становилось каждому своё домашнее горе, не выкупаемое тем, за что ему подвергались; всякий стал думать о себе самом, потому что убедился в суетности дум о всех; души мельчали, пошлели; умы тупели под бременем безысходного искания средств ко спасению; всё, что считалось прежде дорогим и святым, продавалось дешевле и дешевле и героем времени стал тот, кто умел сберечь самого себя среди всеобщих потрясений, выскочить из водоворота смут, потопивши других, обеспечить себя на счёт других; добродетелью стал ловкий обман, доблестью – бессердечное злодеяние, великодушие – глупостью. Так бывало всегда в истории в те периоды, когда общество, вследствие сильных потрясений, не достигая целей, руководивших его посреди прожитых невзгод, не выносило ударов противной судьбы и начинало умирать и разлагаться. Такая смерть начиналась тогда и в Украине, в обществе, промелькнувшем в истории славян под именем Войска Запорожского. Цель его была достижение национальной политической самобытности. Край, где оно зародилось, по историческим обстоятельствам, не способствовал развитию в нём в предшествовавшее время гражданственных начал в необходимой степени; оно заявило в истории свои требования без этого запаса: три противоположные силы стали тянуть его к себѣ; то были – Московское государство, Речь-Посполитая и мусульманский мир в образе Крыма и Турции. Недостаток самобытных гражданственных начал лишал ткань его той упругости, какая нужна была, чтобы противостоять такой ужасной тройной тяге; эта ткань начала разрываться, – а где общество разрушается, там существенно должны брать верх частные побуждения тех, которые составляли это обречённое на погибель общество, так точно, как после разрыва ткани остаются видимы составлявшие её нити.

Павел Тетеря, по донесениям московских воевод, был родом из Переяславля, где при Хмельницком он был полковником. В молодости он получил образование выше многих других из казацкого звания, но оно не дало ему ни военных дарований, ни мужества, ни чести. Всегда, во всём, он заботился об одном себе, и потому в эти годы явился вполне человеком своего времени. Ещё во время своего полковничества он успел собрать состояние: женитьба на дочери Хмельницкого сделала его богачём. Соумышленник Выговского в деле отложения от Московского государства, он вместе с ним участвовал в деле Гадячского договора, получил дворянство, при пособии Беневского был сдѣланъ писарем Войска Запорожского, уехал потом в Польшу, подделался к королю и к знатным панам, получил там между прочим местности в награду за своё расположение к Речи-Посполитой, для приобретения наличных денег заложил их в начале 1662 года и приехал в Украину в качестве комиссаре, с жалованием до 2000 зл. в четверть года. Теперь этот человек буквально купил себе гетманство. Деньги, употреблённые на подкуп, были, в виду возможности пробрести большие богатства в гетманском звании, затрачены, как затрачивает капиталы купец на оборот для большей наживы. Прежде приятель Выговского, он видел в нём соперника, и с этих пор сделался его злейшим врагом; впоследствии он и погубил его, так как он положил себе цель нажиться при помощи поляков, то угодливость полякам была у него в то время до того велика, что в письмах своих к королю и к государственным лицам, он старался держать себя отдельно от Войска Запорожского, как будто он человек чужой для него, только наблюдающий над ним, как будто не принадлежал никогда ни к нему, ни к южно-русскому народу; он как будто сам забыл своё происхождение из переяславских мещан. Кроме собственной наживы и удовлетворения эгоистических потребностей, у него других целей и идей не было. Сделаться главою народа ему нужно было только для того, чтобы обобрать этот народ и потом покинуть его навсегда. Вполне передовой человек своей эпохи, он должен был, сообразно своим целям, выиграть больше всех и выигрывал. Сделавшись гетманом, он держался польской помощью, послал Гуляницкого посланцем в Варшаву и упрашивал короля двинуться с войском для покорения польской стране оторванных земель. Нужно, однако, было исполнить и всеобщее требование толпы. Тетеря должен был, подобно своему предшественнику, просить об исполнении условий относительно православной веры; повторилось домогательство отобрать от униатов церковные имения и отдать православным, древним их владельцам. Лично для самого Тетери этот вопрос не был вопросом сердца; впоследствии он отрёкся и от веры, за которую теперь ходатайствовал потому только, что иначе, на первых порах, не мог бы держаться на гетманстве.

Итак, по странному, можно сказать, стечению обстоятельств, после удаления сына Богдана Хмельницкого от дел, в Украине явились претендентами на власть, соперниками между собою за эту власть – свойственники старого Богдана; Сомко был его шурин, брат первой жены; Золотаренко другой шурин, брат третьей его жены; Тетеря – муж его дочери; явился за ними и четвёртый соперник: он уже был не родственник, не свойственник старого Богдана, как прочие; он был когда-то слугою этого Богдана, не более, – и он-то успел переспорить всех на левом берегу Днепра.

XV

Тетеря, после своего избрания, разослал письма и воззвания на левобережную Украину, убеждал покориться себе как законному гетману Войска Запорожского, и грозил, что вот скоро прибудет польский король с сильным войском, а с ним и хан крымский. Эти «прелестные» письма мало имели действия; только в Переяславле, где знали лично издавна Тетерю, как тамошнего уроженца и полковника, нашлись у него кое-какие благоприятели. Сомко писал к полковникам, приказывал ловить агентов Тетери, перехватывать его письма и доставлять к нему; но в тоже время, однако, писал к Тетере ответы на предложения его, подавал надежды присоединить левобережную Украину к Польше, если бы только быль уверен, что ни король, ни Речь-Посполитая не будут ему мстить. Это сообщено было через Тетерю королю, и от короля последовало Сомку прощенье. Переговоры Сомка с Тетерею велись тайно, но про них проведали враги Сомка. Впрочем, Сомко не очень-то доверчиво готовился отдаваться полякам; переписываясь дружелюбно с Тетерею, он в тоже время наряжал агентов в заднепровские города возбуждать против польской власти тамошние полки. Сомко, как видно, не доверяясь судьбе, заготовлял себе только на случай возможность увернуться, если в самом деле польская сторона возьмёт верх, или если под властью Москвы ему покажется уже чересчур невыносимо. Зловещие слухи носились по Украине. Говорили, что царь намерен уступить Украину Польше и вместе с Польшей уничтожить казачество. Начавшиеся съезды между русскими уполномоченными и польскими панами с целью уладить недоумения и заключить мир – подавали повод к таким подозрениям и толкам. Каждая партия хотела извлечь для себя пользу из этих слухов, люди, нерасположенные к москалям, возбуждали этими толками народную громаду против Москвы; враждующие честолюбцы приписывали их своим соперникам; Бруховецкий и Мефодий, сообщая о них в Москву, выставляли свою преданность и чернили своих противников.

Король был очень доволен, что избран в гетманы Тетеря – человек, на которого более чем на кого-нибудь Польша могла положиться, – и послал к нему знаки гетманского достоинства с Иваном Мазепою, ещё молодым русским шляхтичем, тем самым, которому, через несколько лет, суждено было самому быть гетманом. так как Мазепа был ещё человек незначительный, то Тетеря нашёл, что отправление этой церемонии через такого человека унизит достоинство гетмана Войска Запорожского, и вспоминал, что некогда Богдану Хмельницкому вручал подобные знаки власти Адам Кисель, носивший сан воеводы, указывал и на то, что за Днепр от царя будет послан, для вручения тамошнему будущему гетману подобных знаков, знатный боярин, и просил дозволить принять посылаемые знаки не от Мазепы, а от пана Фомы Корчевского, более знатного, чем Мазепа, носившего тогда титул саноцкого подкомория. Король позволил это.

Возведение нового гетмана не положило конца ужасным опустошениям, которые продолжала терпеть правобережная Украина от татар. – «Распоряжаясь достоянием бедных людей и честью девиц и женщин – писал Тетеря королю – татары совершают такие гнусные, приводящие в ужас христиан, злодеяния, что многие из Войска Запорожского готовы отдаться в ту неволю, какая досталась в удел валахам и молдаванам, лишь бы не терпеть такого невыносимого и непривычного ярма от орды». Но против орды двинуло тогда московское правительство калмыков, которые издавна враждовали с татарами, и необычные для Украины полчища появились и разбили орду под Чигирином.

На левой стороне, враги Сомки узнали о его сношениях с Тетерею и воспользовались этим, чтобы ещё более очернить его и заподозрить перед Москвой. Осенью 1662 года, запорожцы провозгласили Бруховецкого кошевым гетманом, – это был неслыханный ещё чин в Украине. Кошевым атаманом сделан знаменитый Иван Сирк. В качестве кошевого гетмана, Бруховецкий явился в Украине, чтобы сделаться гетманом Войска Запорожского. Он стал в Гадяче, с ним тогда был Мефодий. Они оба настаивали у московского правительства, чтобы собрана была чёрная рада и выбрала вольными голосами гетмана. Сторону его держал князь Ромодановский. Это одно уже располагало в пользу его половину Украины, видавшей, что правительство более всех претендентов склоняется на его сторону. Много помогало ему то, что до сих пор Золотаренко доверял Мефодию и был уверен, что Бруховецкий и всё Запорожье никого не желают в гетманы, кроме его, Золотаренка; он и теперь не ожидал, не понимал что делалось. Узнавши, что Бруховецкий в Гадяче, ждал от него писем и удивлялся, что это так долго не получает их; необычно ему стало и то, что друг его Мефодий, находясь вместе с кошевым гетманом, вдруг замолчал. Золотаренко решился сам ехать в Гадяч, тем более, что там был и Ромодановский. В Батурине, куда он приехал, его окружили значные товарищи и советовали ему не ехать к Бруховецкому, а скорее примириться с Сомком, держать сторону последнего и помогать ему в достижении гетманского достоинства. Эти советы показались Золотарёнку плодом сомковых козней и так его раздражили, что он почитал тех, которые их давали, своими врагами, и подобно тому, как некогда со своими друзьями сделал Цыцура в Переяславле, хотел он собрать их по приятельски и перебить. Он поверил это дело пехоте, но пехота не согласилась на такое злодеяние и чуть было его самого не убила. Тогда Золотаренко, считая вообще московских воевод падкими на корысть, послал к Ромодановскому подарки, и приказал тем, которые повезли их, узнать наверное, что думают запорожцы. Посланцы Золотаренка нашли Ромодановского в Зинькове, где были запорожцы. Князь не только не принял подарков, но ещё насмеялся над ними и, заметил, что у него, князя и боярина, больше своего, чем у Золотаренка. Тогда некоторые запорожцы, у которых развязались от вина языки, перед посланцами Золотаренка проговорились и откровенно объявили, что они сошлись затем, чтобы перебить городовую старшину, которая обогащается на счёт простого народа, а прежде всех достанется Сомку и Васюте. Такое известие посланцы привезли Золотаренку. Тогда для него разъяснилось, что он был до сих пор в дураках у Мефодия и обносил перед московским правительством в измене Сомка не для своей пользы, а для того, чтобы проложить путь другим, самому же за то, быть может, потерять голову за одно с Сомком, вместо награды от тех, для кого так усердно постарался. Он написал к Сомку, просил забыть всё прежнее, изъявлял желание примириться и обещал быть ему на будущее время покорным. Свидание между бывшими двумя врагами произошло в местечке Ичне. Туда съехались полковники, сотники, знатные товарищи; в церкви, стоявшей на рынке, они произнесли присягу слушаться Сомка, и на предстоящей раде избрать его, а не другого, в полные гетманы. Так излагает дело современный летописец. По архивным делам видно, что рада, на которой Золотаренко признал Сомко гетманом, происходила в Нежине и сам Сомко на ней не был, а присылал туда своего войскового писаря. Это видимое разноречие легко согласить: вероятно, Сомко с Золотаренком видались в Ичне и там примирились, а рада происходила в Нежине и Сомко счёл уместным показать своё безучастие в таком собрании, которое его выбирало. Васюта Золотаренко, как бы желая загладить прежнюю неприязнь к Сомку, теперь изо всех сил хлопотал за него, одних убеждал, других принуждал обещать верность Сомку. По окончании рады выбор был послан в Москву с приложением подписей и печатей и с прошением от гетмана и всего Войска Запорожского о царском подтверждении постановления рады. Васюта, прежде чернивший Сомка пред московским правительством, теперь писал, что гетман Иоаким Сомко верный слуга и мы с ним, яко с достоверным царского пресветлого величества слугою, с початку слушать по присяге и доселе служили так и служить и умирать готовым, а не с таковым, который есть и нраву не нашего полонник и великие беды и мародёрства людям бедным чинить застаючи в Гадячем.Но выбор Сомка был всё неполный; только полки нежинский, черниговский, лубенский, переяславский, прилуцкий признали Сомка гетманом; против него оставались полки полтавский, зиньковский и миргородский. Бруховецкий понимал, что его сила в Украине зависит от временных обстоятельствъ, что громада склоняется к нему, пока её льстят надежды на ограбление знатных людей и пока всем явно, что московская власть» на его стороне. Он знал, что у громады память коротка, и он до тех только пор мог на неё рассчитывать, пока сам был у неё на глазах, а если бы скрылся хотя на короткое время, то враги его могли бы взять верх и вооружить против него ту же громаду, которая теперь так за него стояла: им бы также поверили, как верили до сих пор ему, потому что он не переставал кричать, что не должно верить им. Бруховецкий и его сторонники толковали, что Юрий Хмельницкий для того отказался от гетманства, чтобы предоставить полное гетманство дяде своему Сомку, а последний, сделавшись гетманом, намеревается отдать всю Украину Тетере. Когда царский посланник приехал в Украину, то все полковники, сообщники Бруховецкого, говорили это почти одними и теми словами.

Московское правительство остерегалось всех, хотя и ласкало всех разом, не доверяло вполне никому, хотя наклонялось с большим доверием к Бруховецкому. В конце декабря 1662 г. был отправлен из Москвы посланником Ладыжинский: он повёз Бруховецкому, Сомку, Золотаренку и всем полковникам милостивое слово от государя. Царь уверял всех, что не.думает отдавать полякам черкасских городов, как толкуют некоторые «плевосеятели», и назначал новую полную раду на весну. Как видно, у правительства было намерение до времени рады разлучить Бруховецкого с Мефодием и выпроводить Бруховецкого с его запорожцами на зиму из Украины, чтобы избежать волнений. Мефодию приказывали ехать в Киев, а Бруховецкому с запорожцами в Сичу, а оттуда идти на татар. Предполагался поход князя Григория Сунгалеевича Черкасского на крымские улусы, в соединении с калмыками; Бруховецкий должен был помогать этому предприятию. Получив грамоту с таким приказанием от Ладыжинского, Бруховецкий сказал: «мы готовы служить государю и головы свои положить, а идти нам никак нельзя; я выгреб сюда с казаками по Днепру на судах; лошадей у нас нет; живучи здесь долгое время, наши пропились: как нам идти пешим зимою в такой далёкий путь! И в разум этого взять нельзя. Меня убьют свои же казаки, а не то Сомко убьёт меня на дороге, как Выговский Барабоша и Сомку, а если со мною что учинится, то и вся Украина смутится и Запороги отложатся». Он собрал раду, и рада приговорила, что идти никак нельзя прежде, чем соберётся полная рада, а иначе, если запорожцы теперь выйдут из Украины, то Сомко их уже не впустит. Положили посылать к царю челобитье. Мефодий также отговаривался от исполнения царской воли: «нельзя идти в Гадяч, – говорил он – «меня Сомко изменник велит погубить, а Гадяч в моей епархии; пусть государь меня помилует – позволит жить в Гадяче до полной рады».

«Если – говорит Бруховецкий – великий государь не велит учинить полной рады всем поспольством, всею чернью, если всеми вольными голосами и не выберут гетмана и не укрепят «пунтов», так Сомко отдаст всех нас королю. Пусть это будет извещено его царскому величеству. Хмельницкий с умыслом сдал гетманство Тетере, а ведь Павел Тетеря Сомку зять; сестра Якимова была за Павлом Тетерей и дети у него от ней есть в Польше. Вот Сомко знал, а не объявил великому государю, что Юраско племянник его гетманство Тетере сдаёт, а теперь они тайную раду сделали с Золотаренком и выбрали Сомко в совершенные гетманы; это всё затем, что как Сомко гетманство обоймёт, так сейчас и отложится».

– Какой это выбор – говорили бывшие с Бруховецким полковники – половина обирала, а половина не обирала.

Думая расположить московское правительство видами на выгоды, Бруховецкий говорил:

«Зачем они полной рады не хотят? Затем, что сами всем владеют и обогатели не в меру, а обогатев, всегорода хотятъ поддать королю, а сами за то хотят для себя шляхетства добиться. Ништо великому государю Запорожское Войско и черкасские города не надобны. Без полной рады, не выбравши всеми вольными голосами гетмана и не укрепя «пунтов» и привилегий – не укрепить великому государю Запорожския Войска и малороссийских городов! У нас в Войске Запорожском от века не бывало того, чтобы гетманы, полковники, сотники и всякие начальные люди, без королевских привилегий, владели мещанами и крестьянами в городах и сёлах, разве кому король за великие службы на какое-нибудь место привилье даст: те только и владели. А гетманской, полковницкой и казацкой и мещанской вольности только и было, что если кто займёт пустое место земли, лугу, лесу, да огородит или окопает, да поселится с своею семьёй – тем и владеет в своей городьбе; а крестьян держать на таких землях, кто сам собою занял, никому не было вольно, – разве позволялось мельницу поставить; да и вином в чарки казаки не торговали: одни мещане торговали тогда и с того платили королю или панам, за кем кто жил. Тогда и подати брались с мещан и со всей черни в королевскую казну. А теперь гетман, полковники и прочие начальные люди самовольно позабирали себе города, и места и пустовые мельницы, а чёрных людей отяготили, так что под бусурманом в Царьграде христианам такой тягости не наложено. А вот как будет полная чёрная рада, да пунты все закрепят, так все эти доходы у гетмана, у полковников и начальных людей отпишут, а станут эти доходы собирать на государеву казну, и на жалованье государевым ратным людям. Вот почему наказный гетман и начальные люди не хотят полной чёрной рады.

Сомко, напротив, представлял тому же московскому посланцу, что, если казна остаётся в убытке, то разве от того беспорядка, который производит Бруховецкий со своими-запорожцами. На нежинской нынешней раде у казаков закреплено» – говорил он, – «чтобы бить челом великому государю, чтобы он велел быть раде и укрепить привилеи и пунты по прежнему, чтобы казаки были переписаны порознь по своим лейстрам (реестрам); лейстровые казаки станут государю служить, а с мужиков станут собирать государеву казну и хлебные запасы, а нынеча в такой розни у великого государя всё пропадает: все называются казаками, на службу не идут, а государевой казны не платят, а как неприятель наступит, так старые лейстровые казаки служить не хотят, а мещане не хотят давать податей, да бегают на Запорожье и там на себя рыбу ловят, а сказываются, будто против неприятелей ходили. Вот кабы по-прежнему одного гетмана слушали, так, во время неприятельского прихода, из Запорожья приходили бы к гетману на помочь, а не то, чтобы от службы и от податей бегать в Запорожье. Теперь у них всякий себе начальствует, и от того у них всё пропадает».

Сомко с большим огорчением принял от Ладыженского известие о назначении полной чёрной рады, показывавшее, что государь не хочет утвердить избрания, последний раз сделанного на нынешней раде. «На меня – говорит он – всё епископ измену взводит, а я служу верно, столько раз татар и ляхов и изменников малороссийских отбивал, какие нужды в осадах терпел... вот и теперь у нас около Переяславля и во многих других местах все повоевали, ни одной деревни не осталось, хуторы, писики – всё истреблено, пожжено, во всём переяславском уезде и в других малороссийских городах не сеяли ни одного зерна ржи, а государевой милости всё нет, когда государь велит собирать на весну полную чёрную раду». Он припоминал, что уже два раза в Козельце и Нежине он был избран в гетманы, а государь его не утвердил и приписывал всё это наговорам епископа Мефодия.

– Ты говоришь это напрасно – сказал ему царский посланник – верная служба твоя государю известна, и великому государю давно то годно, чтобы быть тебе, за твои многие службы и раденье, в совершенных гетманах, только государь не пожаловал тебе подтверждённой грамоты и булавы потому что у полковников сделалась рознь, и полковники присылали к его царскому величеству бить челом, что великий государь велел для совершенного избирания гетмана учинить полную раду и выбрать гетмана вольными голосами; государь не хочет нарушить ваших вольностей, а желает, чтобы всё было прочно, и постоятельно и правам вашим и вольностям непротивно».

«От века того не бывало – говорил Сомко, – чтобы епископы на раду ездили; знать епископ должен одну церковь, а такой баламут и в епископы не годится. Прежде сложился с Васютою Золотаренком, а теперь с Бруховецким; по его баламутству Бруховецкий гетманом кошевым называется. У нас в Запорожье от века гетманов не бывало – там бывали только атаманы; а гетман был один; на то и войско называется Войско Запорожское. Пусть и теперь великий государь прикажет в Запорожье быть атаманам, а не гетманам, а если в Запорожье будет гетман, так нам нельзя писаться гетманом Войска Запорожского».

Бруховецкий уверял, что Сомко сносится с Тетерей и хочет отдать Украину Польше; что он вместе с Золотаренком непременно изменит царю; а Сомко, в свою очередь, говорил Ладыжинскому – «Бруховецкому нельзя верить; Бруховецкий полулях; он был лях, да пристал к Войску Запорожскому, но он никогда казаком не был, и у Богдана Хмельницкого служил во дворе, а не войске; Богдан его не брал на службу».

Но Сомко не умел так подлаживаться к московским воеводам и гонцам, и вообще к московскому правительству (которому все беседовавшие с Сомком московские люди в точности передавали его речи), как это делал Бруховецкий. Сомко, напротив, раздражал Москву против себя. «Там, – говорил он, – только что обещают, а ничего не дают. Мне сулили милости, а не заплатили даже собственных моих денег, что я издержал на жалованье ратным людям царским». В бытность Ладыжинского в Переяславле, Сомко сделал несколько заявлений, которые не могли понравиться московскому правительству. Таким образом, он охуждал статью договора с Юрием Хмельницким, запрещавшую казнить самовольно смертью чиновников и начальных людей. «Нужно – говорил он, – чтобы полковник страшился гетмана и за повеления его везде стоял и умирал. Вот как Выговский оставил Грицька Гуляницкого в Конотопе – велел ему за повеление своё умирать, а если не сделает так, то он прикажет казнить его жену и детей: и Гуляницкий исполнял его повеление. Вот это хорошо». – Но Грицька Гуляницкий, сказал Ладыжинский, – забыл Господа Бога и православную веру и своровал великому государю? – «Выговский своровал – сказал Сомко, «Гуляницкий исполнял повеление своего старшего». Такой взгляд не мог быть по вкусу Москве, когда власть гетмана для того именно и ограничена, чтобы полковники могли не исполнять повелений своего старшего, противных видам и целям московским. Также не могло понравиться в Москве изъявленное наказным гетманом желание, чтобы были отпущены на родину задержанные в Москве малоруссы и в том числе Григорий Дорошенко, Нечай, взятый в плен изменник Цыцура и другие. Сомко вместе с Лодыжинским, объезжал городъ и показывал ему укрепления, сделанные недавно им около Переяславля. «Вот здесь в конце, в большом городе – говорил Сомко – я думаю поставить маленький городок; как в неприятельский приход мы войдём на вылазку, а воевода может город запереть, и нас назад не пустить. – Такое подозрение на воеводу было оскорбительно. – Ты, –сказал ему Ладыжинский, – от неприятелей в осаде сиживал и на вылазки ходил, и никогда ворот от тебя не запирали, а государевы люди из города к тебе на выручку хаживали. Нет; без государева указа тебе нельзя и подумать строить в большом городке малого. – Ладыжинский сказал об этом воеводе Волконскому. Волконский ему сказал: – Наказной гетман и мне уже говорил про это, только я сказал так: коли ты будешь делать другой городок себе, так я пошлю тысячу человек государевых людей, да велю им с тобою жить вместе в этом городке. Вот нонеча у наказного гетмана заведены караулы по всему большому городу, где государевы люди; там он своих черкас поставилъ вместе; а как неприятель Юраска Хмельницкий с черкасами и ляхами стоял под городом, тогда такого караула по городу у него не было. Из-за Днепра то и дело приезжают к нему купцы, и он за Днепр купцов с этой стороны посылает. Словам его верить никак нельзя – до чего дела дойдут; а. покамест дурного дела за ним не примечено. – В бытность Ладыжинского, к Сомку привозили письма из-за Днепра, а игумен Игарскаго монастыря привёз ему письмо Тетери. Этот игумен, Виктор Загоровский, был большой приятель Сомка; как только он приехал, Сомко стал с ним пить.

Царский посланец проведал об этом стороною и потом обратился к наказному гетману с требованием показать письмо Тетери.

«Я теперь запил – говорилъ Сомко – пью мою вольность; от Тетери ещё много будет писем: я все, сколько будет их, отправлю к его царскому величеству. Он пишет мне, чтобы згоду учинить; а я ему отпишу, что я тому рад, чтобы войны не иметь; а живём мы по милости царского пресветлого величества в своих вольностях, татарам жён и детей не отдаём, хлеб едим целым ртом – никто у нас не отнимает; а вы, напишу, гетмана за чем постригли и скарб его пограбили?

Частые сношения с Тетерею и забутылочная дружба с теми, которые перевозят ему письма, внушали подозрения.

Более всего настаивал Сомко на то, что государевы ратные люди делают великие обиды малоруссам. Пусть, говорил он, великий государь прикажет переменить ратных людей по годам, а то государевы люди получают жалованье медными деньгами, а медных денег в Украине нигде не берут, так государевы ратные люди проевши то с чем пришли, беспрестанно крадут; уже многих сделали без имущества; с ними никак нельзя жить: у нас учинится что-нибудь дурное, либо казаки и мещане покинуть свои и разбегутся врознь: вот в Нежине и Чернигове построили особые дворы государевым ратным людям, ау нас в Переславле стоят они по дворам казачьим и мещанским. Пусть и здесь построят им дворы. О разных людях Сомко и самому царю писал жалобу на царских ратных людей в самых резких выражениях: – «Мы, верные подданные вашего царского величества, сколько лет подставляем свои головы, проливаем кровь, лишаемся своих имений и пожитков, скитаемся наги и босы, и до конца приходим в разорение и расхищение от чужих и от стояльцев (то есть ратных, стоявших на квартирах); народ наш российский от грабежа и крадежа ратных людей рассеян во все стороны; в Переяславле много найдётся пустых дворов; хозяева, не терпя более непривычных для них больших обид, разбрелись, и остальные думают разойтись». На эти жалобы прислан в Переяславль от царя стольник Бунаков; он в Переяславле производил сыск и нашёл возможным наказать кнутом одного только Якушку Нечаева за воровство, а более никого виновного не оказалось из ратных людей. Сомко объяснял тогда, что московские ратные люди и переяславские жители, первые ответчики, вторые челобитчики на них, – ещё до приезда Бунакова, то в боях побиты, то в полон взяты, то умерли; от этого теперь выходит, что по иному делу есть челобитчики, да нет ответчиков, и, в заключение, просил, чтобы вперёд государь не велел ратным людям обижать переяславских жителей. Эти жалобы, по которым нельзя было произвести следствия, естественно внушали ещё более подозрения против Сомка; они казались явным доводом нелюбви Сомка к великоруссам и Московскому государству. В Москве заключили, что Сомку нельзя ни в чём верить, и, напротив, те, которых он хотел оговорить перед правительством, через это самое приобретали доверие.

В это время, когда в Москве уже считали епископа Мефодия самым преданным, надёжным и достойным человеком в Украине, Сомко то и дело, что писал против него, умоляя запретить ему мешаться в войсковые дела, и сказал Ладыжинскому так: – «Если государь не велит вывести Мефодия из Киева и из украинских городов всех, и велит ему быть на раде, то никто на раду не поедет, нам нельзя служить государю от таких баламутов, да и прежде никогда митрополиты не ездили на раду и не выбирали в гетманы». Эти выходки против Мефодия только более располагали власть к последнему, а Сомко тем самым казался соучастником заднепровской, враждебной царю, партии. Дионисий Балабан, называясь митрополитом, считал Мефодия похитителем своего законного достоинства, и обращался к константинопольскому патриарху. Последний выдал на Мефодия отлучение, а Дионисий, как ему следовало, отослал его в Киев. Малая Русь привыкла издавна повиноваться в делах церкви константинопольскому патриарху, как верховной духовной власти, и приходила в волнение. Мефодий обратился к царю, и царь хлопотал о снятии отлучения. В это время Сомко вдруг вооружается против Мефодия и как бы противодействует царскому расположению к этому человеку.

В Москве привыкли считать Сомка таким двоедушным человеком, который говорит одному то, другому иное об одном и том же; и в самом деле, Сомко то уверял, что снимает с себя гетманство, готов уступить его тому, кого выберут на чёрной раде, сам же будет служить царю черняком; то ссылался на козелецкую раду, говорил, что выбор уже окончен, что настоящий уже избранный гетман – он, что у него есть и лист за руками и печатями полковников; прежде не приступал к его выбору Золотаренко; теперь, когда и Золотаренко с своею партией признал уже его гетманом, не было, казалось, причины не быть ему в этом достоинстве; дело кончено, и если будет весною ещё рада, то на ней некого более выбирать, и остаётся только князю Ромодановскому вручить царскую утвердительную грамоту избранному на козелецкой раде гетману. В то же время Сомко через посланцев говорил о вольностях и правах казацких, надеялся их утверждения от царя. Бруховецкий поступал в этомъ случае гораздо политичнее и практичнее; он не жаловался на великоруссов, не просил подтверждения каких бы то ни было прав, зная, что Москве всего неприятнее слышать от малоруссов о правах и вольностях; он весь предавался на волю царя, – этим-то он и выигрывал в Москве, а доброе о нём мнение, как о надёжном человеке, давало ему право надеяться, что гетманство останется за ним, кто бы ни был его соперник.

Золотаренко, помирившись с Сомком, не только не выиграл, но проиграл в Москве; он уже и так утрачивал прежнее доверие к себе; теперь, когда узнали, что он сошёлся с Сомком, которого не любили, то и на него стали смотреть как на подозрительного человека; в добавок он одним поступком навлёк на себя неблагосклонное внимание; у него было имущество, которое он держал в Великой Руси, в Путивле, чтобы спасти от случайного расхищения в беспокойной Украине; но как только он примирился с Сомком, тотчас перевёз это имущество в Нежин. Тогда враги его стали толковать и объяснять, что Золотаренко, поладивши с Сомком, сделал это потому, что заодно с Сомком хочет изменить царю и передаться Польше, как только выберут Сомка в гетманы. Этот человек, после своего примирения с Сомком, утверждённого обоюдною присягою в церкви, не переставал строить козни против того, кому торжественно обещал повиноваться. Надежда на гетманство ещё воскресла в нём. Московский гонец сказал ему, что Сомко думает, что уже дело кончено, он избран в гетманы и хвалится тем, что нежинский полковник признал его. В Васютке пробудилось прежнее самолюбие и он сказал: – «До чёрной рады пусть будет Сомко гетманом, чтобы между нами розни не было, но потом гетманом будет тот, кого выберет чернь; мы не выбирали совершенным гетманом Сомка, это он сам затеял; Сомко изменник: он сносится с Тетерею; ему верить нельзя». Понятно, что, при такой двуличности, какую оказывали два помирившиеся наружно соперника, при тех наговорах, которые про них рассыпали, Москва не могла, в видах благоразумия, верить ни тому, ни другому, должна была остерегаться и того, и другого, и более всего склоняться верить Бруховецкому, по крайней мере, потому что последний говорил всегда одно и без видимых уловок постоянно отдавался на волю московского правительства, на одного царя полагал надежды.

XVI

Наступила весна 1663 года. Московское правительство оповестило, что, согласно общему желанию, в Украине будетъ чёрная рада в половине июня, а на ней должен быть выбран гетман большинством голосов народа. Местом для рады назначили Нежин. Казаки и поспольство должны были сходиться туда со всех сторон и вступать в собрание без оружия. Это всенародное собрание должен был открыть посланный нарочно для этой цели окольничий, князь Данило Степанович Великогагин. Бруховецкому не совсем нравилось, что рада происходить будет в Нежине, городе ему противном; ему хотелось бы, чтобы она собралась в Гадяче, где он, так сказать, уже насидел себе место. Но надобно было пользоваться временем. Бруховецкій разослал своих запорожцев по разным краям склонять народ идти в Нежин на раду; запорожцы подстрекали чернь против зиачных, кричали, что значные, находясь на начальстве, делали простым людям утеснения, и теперь пришёлъ час отплатить имъ. Уговаривали народ ограбить Нежин – гнездо значных.

Назначенный от царя окольничий прибыл вместе со стольником, Кириллом Степановичем Хлопковым, в сопровождении вооружённых отрядов, под начальством полковников Страсбурга, Инглиса, Полянского, Воронина, Шепелева и Скрябина. По известию, сообщаемому украинскою летописью (известною под именем «Летописи Самовидца»), Бруховецкий, прежде, чем великорусские посланцы достигли до Нежина, поспешил им на встречу, сошёлся с Великогагиным и Хлоповым; с ним был и Мефодий. Они постарались убедить и расположить в свою пользу царских посланных подарками. Так, по замечанию летописца, обычно людям соблазняться дарами. Но если Бруховецкий в самом деле дарил тогда Великогагина, как и должно быть, по обычаям того времени, то это могло иметь значение одного почёта, а расположить царского окольничего к себе Бруховецкий не мог более того, сколько дело его было уже подготовлено в его пользу в Москве. Ромодановский давно был на его стороне. В Москве считали его единственным в Украине лицом, годным для гетманского достоинства, и Вликогагин, едучи на Украину, был уже настроен правительством благоприятствовать Бруховецкому, а не кому-нибудь другому. Это же тем более было легко, что поспольство украинское было всё за Бруховецкого, а в то же время и за Москву.

Московские люди вступили в Нежине и расположились в старом и новом городе. Рада назначена была 17-го июня. Оставалось несколько дней до этого времени. Толпы народа отовсюду валили к Нежину и укрывали поле в окрестности города. Васюта со своими неженцами был в городе. Сомко с переяславцами, сопровождаемый значными товарищами, стал у ворот, называемых Киевскими. Прибыли полковники лубенский, черниговский со своими полками и стали близ Сомка. Они были вооружены, наперекор приказанию царского посланца; в таборе у них были пушки. Сомко и его приверженцы продолжали твердить, что собственно нового выбора быть не должно; избирательная рада была уже ранее, остаётся только подтвердить и объявить народу царское утверждение. По известию украинской летописи, Сомко представлялся князю Великогагину, оказал ему подобающую почесть, поручил себя, всех полковников и войско на милость царского величества, уверял в непоколебимой своей верности престолу, предъявлял свои права, ссылаясь на двукратное своё избрание радою казацкою в Козельце и Нежине, и замечал, что собрание чёрной рады опасно; такое собрание черни не может обойтись без бунтов и беспорядков. Князь Великогагин выслушал его сухо и отвечал, что по царскому указу следует быть чёрной раде, на которой спросят: кого народ хочет, и кто народу окажется люб, того и утвердят на гетманстве.

Золотаренко, вероятно видя, что в городе берёт верх сторона противная, выехал из Нежина к Сомку со своим полком в один табор; его казаки были вооружены, и везли пушки, несмотря на то, что князь Великогагин запрещал царским именем брать оружие. Окольничий велел своим людям пропустить нежинцев из городских ворот, чтобы преждевременно не раздражить партии знатных.

Бруховецкий стал на противоположной стороне города. Его табор с запорожским кошем и казаками полков, не приставших к Сомку и с громадою отовсюду стекавшейся черни, помещался на урочище Романовский-Кут.

Дело шло о том, на каком конце города будет происходить рада. И та, и другая партия рассчитывала на это и надеялась от этого себе успеха, потому что, в случае нужды, можно было взять числом не голосов, а рук. Сомко и его приверженцы много полагались на местность; у них казаки были вооружены, следовательно, если бы дошло до драки, то меньшее число, в сравнении с громадою черни, могло взять над нею верх, умея хорошо владеть оружием.

Вот, с прискорбием узнаёт Сомко, что царский шатёр разбивается на той стороне, где стоит Бруховецкий. Он отправил к князю посланца, просил, чтобы рада происходила непременно у Киевских ворот и, в случае отказа, грозил уйти в Переяславль. Окольничий не обратил на это внимания. Сомко своими резкими требованиями и угрозами мог только более вредить себе, если бы судьба его и без того не была решена.

16-го июня, накануне рокового дня, князь Великогагин послал к Сомку и прочим полковникам приказание перейти на другую сторону города и стать по левую сторону шатра, без оружия и пешком. Скрепя сердце, Сомко повиновался. За ним повиновались и другие. Они обошли город и явились на пространную равнину с восточной стороны города Нежина. Уже красовался нарядный царский шатёр, присланный из Москвы; перед ним были устроены подмостки, на которых стоял длинный стол; на этот стол следовало поставить новоизбранного гетмана и показать его народу. Гетманская булава лежала на виду и ожидала достойного избранника народной воли.

Сомку и его приверженцам велели явиться пешими и безоружными; они явились на конях, с саблями, ружьями и даже привезли с собой пушки. Им велено было стать на левой стороне от шатра, – они стали на правой, где стоял и Бруховецкий: они боялись, что их умышленно хотят отдалить и не дать им возможности одержать верх на раде после того, как прочтётся царский указ. Их кармазинные, вышитые золотом, жупаны, богатые уборы на конях, составляли противоположность с сермяжными свитами и лохмотьями пеших, обнищалых, разорённых сторонников Бруховецкого, сбежавшихся отовсюду на добычу – грабить тех, которые пышнились своими богатствами во времена, печальные для громады украинского народа.

В этот день рада не открывалась. Князь Великогагин приехал из города, вошёл в царский шатёр, и за ним последовал Бруховецкий. Они дружески советовались, как поступить, чтобы на предстоящей раде устроилось дело в пользу Бруховецкого. Последний обещал князю употребить остаток дня на то, чтобы привлечь на свою сторону приверженцев Сомко.

Враги не могли спокойно провести вечера и ночи перед заветным днём. Князю пришлось разбирать возникшую между ними вспышку. Бруховецкий прислал къ нему сотника и жаловался, что Сомко взял в плен нескольких его казаков и отнял у них лошадей по тому поводу, что послан был отряд в триста человек освободить некоего Гвинтовку, который впоследствии заместил Золотаренка на полковничьем уряде. Окольничий послал к Сомку какого-то майора потребовать объяснения. Князь приказывал прекратить всякие ссоры и несогласия. Дело объяснял Золотаренко. – «Мой брат, – сказал он, – взять одним из старших у Бруховецкого, Гвинтовкою, и окован цепями, и я посылал освободить своего брата. Более ничего».

17-го июня, с восходом солнца, начали бить в литавры и бубны. Московское войско стало в боевой порядок. Солдаты становились по правую сторону шатра, стрельцы по левую. Малоруссы начали подвигаться волнистыми толпами из своих таборов. С обеих сторон развивались распущенные знамёна казацкие. Около десяти часов утра, князь Великогагин с Хлоповым и товарищами отправился в царский шатёр и увидавши, что казаки идут вооружённые, послал к ним ещё раз приказание оставить оружие. Бруховецкий изъявлял готовность оставить оружие, но объяснял, что это будет для него не безопасно, потому что соперники его идут с оружием и могут напасть на безоружных. Сомко и подавно не решался обезоружить себя; он ясно видел, что князь Великогагин склоняется на сторону Бруховецкого: для него оружие составляло последнюю надежду; его положение было таким, что либо пан, либо пропал.

Вслед затем Сомко увидал, что Бруховецкий не ленив, и не даром трудился в предыдущий день чрез своих пособников. Чуть только Сомко, идя из табора с своими полками, поравнялся на одной линии съ Бруховецким, простые казаки толпами переходили из рядов Сомка в ряды Бруховецкого: они увидели, что за последнего царь и народ.

Приехал епископ Мефодий и вошёл в шатёр.

Наступал час рады. Говор утих. Все ожидали с напряжённым вниманием. Князь вышел из шатра с царскою грамотою в руке. Подле него был Мефодий. Он послалъ своих офицеров к Сомку и Бруховецкому.

– Князь приказывает вам, – говорили они, – оставить лошадей и оружие и явиться пешком к шатру съ вашею старшиною и знатнейшими казаками слушать царскую грамоту.

Обе стороны отправились. Но Сомко явился, в противность приказаний, с саблею и сайдаком; обок его шёл его зять и нёс бунчук, так что Сомко являлся, напоминая своею обстановкой, что он считаетъ себя уже гетманом, избранным казаками, и стоит крепко за своё право. Толпа казаков его полка слезла с коней и стояла вдали, готовая по первому знаку броситься с оружием на противников.

Князь Великогагин со своими товарищами взошёл на подмостки и читал царскую грамоту. В ней говорилось, что царь соизволил быть чёрной раде для избрания единого гетмана Войска Запорожского. Князь не успела прочитать и половины этой грамоты, по обыкновенью очень плодовитой словами, какъ сторонники Сомка хлынули к шатру и закричали:

– Сомко – гетман! Яким Семёнович Сомко. воин храбрый и в делах искусный; он не щадил здоровья своего за честь и славу его царского величества. Его хочем совершенным гетманом устроити!

– Бруховецкий гетман! Сомко изменника! – заревела громада, приверженная к Бруховецкому и также хлынула к шатру.

И те и другие бросали вверх шапки по казацкому обычаю и кричали – Сомко гетман! Бруховецкий гетман! Сомко изменник! Бруховецкий изменник!

Сторонники Сомка сперва опередили противников, схватили своего претендента, подняли, поставили на стол и прикрыли знамёнами. Но вслед затем напёрли на них сторонники Бруховецкого, понесли своего претендента на руках, и поставили на том же длинном столе, где уже стоял Сомко, прикрытый знамёнами и бунчуками.

Князь со своими товарищами, не дочитав грамоты, был спихнут и оттиснут; он ушёл в свой шатёр.

Началась свирепая рукопашная драка и борьба между ожесточёнными противниками. Зять Ромка, державший подле него бунчук, был убит; его бунчукъ изломали. Сомко не удержался на столе; булаву у него вырвали. Драка разгоралась сильнее и участников прибывало все более и более, но московского войска полковник немец Страсбург велел пустить в дерущуюся между собою толпу ручные гранаты; много от них легло убитых и раненых. Эта энергическая мера прекратила свалку. Бруховецкий остался победителем над грудою мёртвых и умиравших, и со знаками гетманского достоинства, с булавою и бунчуком, вошёл в царский шатёр. Сомко успел с трудом сесть на коня и убежать в свой обоз. За ним следовала толпа его сторонников, гонимая московскими гранатами. Бруховецкий дружески беседовал с окольничим; с ним был и неразлучный Мефодий. Чернь ликовала и провозглашала Бруховецкого гетманом. Восклицаний в пользу Сомка скоро не раздавалось ни одного.

Сомко, в своём стане поговоривши со старшиною, отправил к князю посольство. – «Сомко просит – говорили его посланцы – возвратить тело бунчужного, его зятя, для погребения также возвратить раненных и оказать правосудие над теми, которые перебили и переранили такое множество нашего народа. Войско не признаёт Бруховецкого гетманом, хотя он и захватил булаву в свои руки. Сомко с полками уйдёт в Переяславль, а оттуда учнёт писать к его царскому величеству, «что Бруховецкому дали булаву против общего желания, а войско не принимает его».

– Сомко и его люди – сказал князь – сами виноваты; они подали повод к беспорядку; зачем они пришли с оружием и насильно хотели поставить гетманом Сомка?

Потом окольничий послал к Сомку какого-то Непшина (вероятно дворянина или сына боярского);

– Князь зовёт тебя со старшиною в шатёр; тамъ порешите мирно и согласно.

– Мы не можем доверять, – отвечали ему, – нас также убьют, как убили бунчужного. Да и решать нечего; дело давно кончено. Гетман выбран. Гетман – Сомко.

Бруховецкий отправился в свой табор с булавою и бунчуками. Чернь бежала за ним и около него, метала вверх шапки и кричала: Бруховецкий гетман!

На другой день, 18 июня, окольничий с товарищами и епископ Мефодий опять собрались в шатре и, после совета между собой, послали двух офицеров, одного к Сомку, другого к Бруховецкому.

– Рада не окончена – извещали они – приходите опять к царскому шатру со старшиною, а казаки пусть стоят на поле, поодаль, только безоружные.

Оба обещали. Новая рада назначена была на третий день.

Но в тот же день она оказалась ненужною. В войске Сомка поднялся бунт. Собственно, его истинные приверженцы были только старшины и значные казаки. Простые казаки, бывшие до сих пор на его стороне, разделяли в душе, одинаково с толпою, стоявшей за Бруховецкого, злобу против тех, которые поставлены были выше их по званию или по состоянию, и потому легко заразились примером большинства народной громады. Притом же значные, приехавшие туда чересчур великолепно, привезли с собой на показ свои богатства; возы их были не пусты. Это соблазняло бедняков, особенно когда Бруховецкий через своих пособников возбуждал их ограбить эти возы. Несколько сотен из войска Сомко, вероятно сговорившись прежде, похватали свои знамёна и, распустив их, ушли к Бруховецкому и поклонились ему как гетману, а потом повернули назад, бросились на возы своей старшины и принялись выбирать из них, что кому нравилось и, что кто успевал себе схватить. Сомко, Золотаренко, полковники лубенский и черниговский и их полковые чины бросились искать у князя Великогагина спасения от разнузданной толпы. Князь Великогагин приказал их всех взять под стражу и препроводить в нежинский замок. Современник говорит, что они сами тогда желали, чтобы их укрыли хоть куда-нибудь. Всех их было человек пятьдесят. У них отобрали лошадей, оружие, сбрую, сняли с них даже платье и посадили под замок. Золотаренко ещё прежде отправил туда свою жену и детей, поверив их Михайлу Михайловичу Дмитриеву.

После того, когда чернь не голосами, а самым делом показала, кого она желает видеть гетманом, князь Великогагин послал звать Бруховецкого.

– Как прикажет князь явиться, с оружием или без оружия? спросил Бруховецкий.

Ему отвечали: – Без оружия всё войско должно собраться.

Тогда вперёд выехала стройно конница, без оружия, но со знамёнами; за ней следовала пехота, также безоружная. Конница стала в виде полумесяца около шатра, так что один её конец упирался в правый, а другой в левый бок шатра. Пехота стала в средине против шатра. Окольничий с московскими чинами и с неизбежным Мефодием вышел под прикрытием алебард в средину казацкого круга. Бруховецкий, полковники, сотники, атаманы, есаулы отдавали ему почёт. Он спрашивал: – Кого хотите иметь гетманом? – Толпа отвечала: – Мы выбрали Ивана Мартыновича Бруховецкого.

– Твоя милость должен взять бунчук и обойти кругом ряды казаков, сказал князь Великогагин.

Бруховецкий сделал это, и мимо каких казаков он проходил, те казаки склоняли перед ним знамёна и бросали вверх шапки, давая тем знать, что они выбрали и признают его гетманом.

После этой церемонии, князь с московскими чинами вошёл в шатёр. За ним Бруховецкий и Мефодий.

Здесь царский посланник вручил новоизбранному гетману булаву и бунчук из своих рук и проговорил официально речь, утверждавшую его в гетманском достоинстве. Бруховецкий на радости предложил тогда же, в знак своей признательности за поставление его в гетманы, чтобы в украинских городах были помещены московские залоги (гарнизоны) и на содержание их обращён был лановой налог, который народ когда-то платил польским королям, и хлеб, собираемый до того времени в каждом полку на полковника; сверх того, чтобы при каждом городе, где будут гарнизоны московских людей, воеводам и офицерам московского войска отведены были на пятнадцать вёрст земли для пастбища и сенокоса, да вдобавок следовало обложить особою данью мельницы для содержания ратных царских сил. Для себя собственно он просил выдачи врагов своих, Сомка и Золотаренка с товарищами, и уверял, что так хочет народ и волнуется по этому поводу.

Князь подал ему надежду, что будет так, как он хочет.

Торжествующий Бруховецкий в тот же день в нежинской соборной церкви присягнул на верность и получил царскую жалованную грамоту с золотыми буквами. Пушечные выстрелы возвестили народу, что избранный им гетман утверждён волею великого государя.

Новый гетман тотчас сменил всех полковников и старшину, и назначил новых из своих запорожцев, с которыми с самого начала умышлял удавшийся теперь переворот. Бруховецкий исполнил своё обещание, которое сообщали чёрному народу его пособники: он дозволил грабить богатых и потешаться вообще над знатными в течение трёх дней. По этому дозволению, безобразное пьянство, грабежи, насилия продолжались три дня; значных мучили беспощадно; никто за них не взыскивал, всё обращалось в шутку, говорит самовидец. Всё имение тех, которые сидели в замке под стражею, было расхищено, так что у них во дворах не осталось ровно ничего. Худо было всякому, кто носил кармазинный жупан; иных убивали, а многие тем спасли себя, что оделись в сермяги. Город Нежин охранило московское войско, а иначе его бы ограбили, а потом спьяна и сожгли бы до основания. По истечении трёх льготных дней, Бруховецкий дал приказание прекратить грабежи и бесчиния, предоставив каждому искать судом за оскорбление, если оно прежде было нанесено. Не один значный человек потерпел тогда от своего слуги, который мстил своему господину за то, что сам от него прежде переносил брань и побои, как это часто во дворах бывает, по замечанию летописца. Местечко Ичня, куда съезжались избиравшие Сомка, было сожжено в пепел; сгорела и церковь, где присягали Сомку на верность и послушание.

Новопоставленные из запорожцев полковники получили каждый по сто человек стражи. Эти временщики тотчас же показали, что они такое, и чего можно вперёд ожидать от них. Не только значные, но и простые потерпели от них утеснения и оскорбления на первых же порах. На Украине настало господство холопов, которые вдруг сделались господами, и, упоённые непривычным достоинством, не знали пределов своим необузданным прихотям и самоуправству. Они брали у жителей провиант и фураж безденежно; жители обязаны были их кормить и одевать. Они – говорит русский летописец – делали такое озлобление, что можно было подумать, что их назначил не гетман, избранный народною волею, а тиран ненасытный, оскорбитель человечества12

В то время, когда: на левой стороне происходил этот переворот, на правой загорелось восстание против Тетери. Виновником его был священник в Паволочи по имени Иван Попович. Он некогда был казацким полковником, потом посвятился во священники, а теперь снял с себя священническое достоинство, опять принял звание полковника, вошёл в сношения с Сомком, надеялся с левой стороны помощи и начал восстание своё тем, что велел изрубить всех жидов в Наволочи. Народ, ненавидя поляков, обрадовался, что находится предводитель и начал к нему стекаться, но в то время Сомко был уже в неволе. Поповичу всё равно было, что Сомко, что Бруховецкий, и он обратился к Бруховецкому, прося помощи. Но Бруховецкий не подал ему помощи, и «паволоцкий поп», стеснённый Тетерею, чтобы избавить город от гибели, сдался и умер в ужасных муках пыток. Таким образом, эта попытка остановить раздвоение Украины не удалась. С избранием полного, а не наказного, гетмана на левой стороне начинается в Южной Руси печальный и бурный период двугетманства. Московское правительство медлило утверждением особого гетмана на левой стороне, пока Хмельницкий носил гетманское звание. Оно ожидало, что слабый гетман, когда поляки доведут его до отчаяния, решится, наконец, возвратиться к своей прежней присяге, тем более, что он не раз подавал надежду на своё обращение. Это было бы, как уже замечено выше, очень выгодно для Москвы; с ним вместе Заднепровская Украина опять присоединилась бы к Москве. Притом имя Хмельницкого заключало в себе всё-таки ещё обаятельную силу для людей Малой Руси. Когда же Юрий принял монашество и сошёл с политического поприща, Москве не оставалось более ждать ничего; на Тетерю не было надежды. Таким образом, в Украине, прежде единой и нераздельной, теперь полнее и законченнее означилось разделение на две половины: одна была за Московским государством, другая за Польшей. Люди, видевшие впереди неминуемую гибель неокрепшего политического тела гетманщины, со вздохом припомнили слова евангельские: «всякое царство, разделившееся на ся, не станет»! Это, ещё не выросшее, тело умирало столько же от неблагоприятных внешних обстоятельств, сколько от внутренних недостатков своей природы, и едва ли более не от последних. Бруховецкій, вместе с изъявлением благодарности царю, доносил на Сомка, Золотаренка и на их приверженцев, посаженных под стражу, что они изменники. Доводом служило то, что у Сомка найден был гадячский договор, доставшийся казакам по разбитии Выговского в 1659 году. Сомко не уничтожил его, не доставил царю, а держал у себя, следовательно, хотел при случае воспользоваться этим документом. Бруховецкий уверял, что если бы Сомко добился гетманства, то потребовал бы нового договора с Московским государством в смысле гадячских статей, а если бы ему отказали, то стал бы иначе промышлять. Царь приказал отдать обвиняемых на суд Войску Запорожскому. Обвинения против Сомка были не совсем несправедливы. Из современных писем Тетери к королю видно, что Сомко, ожидая чёрной рады, вёл сношенья с Тетерею о присоединении левой стороны Днепра к Польше. Не приступая ни к чему решительному (хотя, ему с Тетерей удобнее было сойтись, чем с самим Юрием; если бы пришлось к делу, Тетеря, вероятно, уступил бы гетманство Сомку, получив за то от короля воеводство или что-нибудь подобное), Сомко, вероятно, подготовлял себе дружбу с Польшей, как последнее средство, когда уже с Москвой не оставалось бы никакой возможности кончить так, как он хотел. А так как Москва ни за что не соглашалась на умаление своей власти в Украине и на расширение местной автономии (что было заветною целью Сомка и значных, потому что сходилось с их эгоистическими стремлениями), – поэтому измена была бы неизбежна, если бы Сомко сделался гетманом; впоследствии, не избежал её и Бруховецкий. Суд над обвинёнными происходил в Борзне и был короток. Он вёлся, разумеется, так, что подсудимым не дано никаких средств к спасению и оправданию. Сомка, Золотаренка, черниговского полковника Силича, лубенскаго Шамрицкого и нескольких других приговорили к отрублению головы13, некоторых же, не так ненавистных Бруховецкому, решили послать в оковах в Москву14, для отправки их в ссылку по распоряжению московского правительства. 18 сентября, на рынке в Борзне совершена была казнь. Сомку последнему пришлось испить смертную чашу. По известию, сообщаемому летописью Грабянки, татарин, исполнявший должность палача, был поражён мужественною красотою Сомка, хотя уже далеко не молодого.

– Неужели надобно рубить и эту голову? спросил он. Бессмысленные вы и жестокие головы! Этого человека создал Бог на показ целому свету, и вам не жаль предавать его смерти.

Вслед затем, разумеется, он немедленно исполнил свою обязанность.

Обозный Иван Цесарский и киевский полковник Василий Дворецкий присутствовали, вместе с прилуцким полковником Писецким, при казни, а потом отвезли в Полтаву двенадцать приговорённых к ссылке. Из Москвы их отправили в Сибирь.

Церковно-историческая критика в XII веке

Известно, какое важное значение имели у нас в старину местные святые, покровители городов и земель. Они были одним из обычных явлений, поддерживавших удельно-вечевой строй нашей общественной жизни. Уважение к святым возвышало достоинство тех местностей, где они проявляли данную им благодать; край гордился своим патроном, имя его призывалось в битвах, на него полагали упование во время грозивших краю бедствий. Лица, удостоившиеся после смерти сделаться местными патронами, во время земной жизни своей иногда были духовные сановники, иногда отшельники, а чаще особы княжеского дома. Последним особенно было кстати получить значение покровителей города и земли. При жизни они правили этим самым городом и Землёй, защищали местные интересы против других князей и Земель, охраняли благочестивое жительство от иноземцев и иноплеменников; сподобившись за свою добродетель святости и нетлению, они ощутительно для веры, в веровании народа, продолжали и за гробом оказывать прежнюю любовь к своей Земле, были на небесах представителями и помощниками некогда управляемого ими народа. Память мужей церкви, отшельников от мира возбуждала в благочестивых поклонниках думы о суете мира, о превосходстве духовной жизни; особы княжеского рода были ближе к земному порядку: они не убегали от мира в дебри и леса, они вращались с людьми, несли семейные и общественные обязанности, не чуждались житейских радостей, боролись наравне с другими против треволнений житейского моря. Оттого и после смерти они казались ближе к земным потребностям, чем те, которые во время земного своего поприща пренебрегали ими и покидали их для высшей сферы. Не было почти Земли русской, где бы не являлось благоговейного уважения к памяти о лице из местного княжеского рода. В Новгороде чтили Владимира, строителя св. Софии, и Мстислава Храброго, распространившего пределы владений Великого Новгорода; Псков возвышался и приобретал независимость от Новгорода под благословением князя Всеволода-Гавриила, изгнанного новгородцами и с честью принятого псковитянами; – тот же Псков, в своей нескончаемой брани с немцами, воодушевлялся мужеством, надеясь на святого Довмонта-Тимофея, богатыря, охранявшего освящённым у св. Троицы мечом и православие и русскую народность против покушений немецкого католичества; Полоцку покровительствовала св. Евфросиния; Киев помнил Ольгу, Владимира, страстотерпцев Бориса и Глеба; замученный киевлянами Игорь нашёл себе посмертный покой в родном ему Чернигове. Муром пребывал под покровительством своего просветителя князя Константина с сыновьями, и добродетельной четы – Петра и Февронии. Татарское насилие украсило княжеские роды черниговской и рязанской земель страдальческими именами князей черниговских Михаила и Феодора, и рязанского Романа Ольговича; суздальско-ростовско-владимирская Земля, издавна стремившаяся стать во главе русских земель, явила ряд святых княжеского происхождения по плоти: Евфросиния Суздальская в Суздале, во Владимире Андрей и Александр Невский, в Ростове Юрий и Василько, погибшие в борьбе против татар, в Переяславе Андрей, в Угличе Роман, в Ярославле Феодор и дети его Давид и Константин. Москва вела Русь к единодержавию под благословением родоначальника своих князей Даниила, а её соперница Тверь отстаивала свою самобытность, призывая в помощь страдальца Михаила, погибшего в Орде по проискам московского князя. Когда единовластие заменило удельность и Москва стала головою восточной Руси, уважение к местным патронам не охладевало долго. Многие угодники, местночтимые в древнихъ городах, получили обще-церковное значение только в московский период.

Явление новой святыни чаще всего происходило в эпохи бедствий. Просиявшая в горькие часы испытания благодать утверждала и упрочивала веру в местную святыню. Не было ни одного сколько-нибудь значительного города, где бы не находилось мощей или чудотворной иконы, и всегда при такой святыне, сохранялось предание об избавлении местности от бедствий – преимущественно от неприятельского нашествия. Такие чудеса составляли славу святыни на будущие века. В более отдалённое от нас время предание легко получало значение несомненной религиозной истины от простоты верующего сердца. Впрочем, православная церковь никогда не признавала правильным без рассуждения и исследования допускать всякому преданию, хотя бы благочестивому и сообразному с духом религии, вступать в область непогрешительных истин. В XVII веке, церковная критика действовала гораздо решительнее и сильнее чем прежде. Тогда была эпоха Никона, эпоха пересмотра богослужебных книг, обрядов, религиозных обычаев и преданий, эпоха смелой реформы всего того, что, после пересмотра, оказалось лишённым достаточных оснований для своего освящения церковным авторитетом. Тогда-то церковная власть не утвердила своим авторитетом многие жизнеописания, составленные по неосновательным изустным преданиям, иногда с явными следами собственного вымысла составителя, который, за недостатком самобытного творчества, часто делал осколок с. прежних житий. Как искренно и неуклонно поступала тогда церковь, показывает то, что на соборе 1667 (Д. Μ. V 563) решились отвергнуть между прочим житие Евфросина Псковского (в той части, которую нашли погрешительною), даром что стоглавый собор, имевший в виду это житие и на нём основываясь, утвердил было сугубое аллилуиа.

Кашин был некогда княжеским удельным городом, имел свою волость, всегда составлял часть тверской земли, но в тоже время стремился удержать свою местную автономию. В XIV веке, род тверских князей разделился на две линии, и одна из них избрала себе Кашин. В удельно-вечевые времена новые княжества возникали и упрочивались в таких городах, которые, по каким-либо благоприятным географическим условиям и историческим обстоятельствам, будучи пригородами главного города Земли, получали более, чем другие пригороды, значения, силы и достоинства. Во всех русских землях видим мы одно и тоже явление: города, бывшие некогда только пригородами, возвышались до того, что достигали до известной степени равенства с главным городом, а иногда совсем выделялись из одной с ними Земли и делались средоточием Земли собственной. Примеры первого рода встречаются в суздальско-ростовской Земле, где ещё в XII веке Суздаль и Ростов были два равные города в одной Земле; потом там возвысился из пригородов Владимир и взял первенство, надо старыми городами; за ним города Переяславль-Залеский, Городец, Кострома, Углич, Белоозеро, Нижний Новгород, хотя долго составляли вместе совокупность одной Земли, но имели равное значение независимых городов и поддерживали до известной степени автономию тянувших к ним территорий. Тоже в рязанской Земле; Пронск, бывши пригородом Рязани, возвышается до равенства с Рязанью, хотя не выступает из сферы рязанской Земли. В Земле кривичей тоже явление представляет город Витебск, возвышавшийся до равенства с Полоцком, как это показывает договор Герденя с немцами; на Волыни точно также, кроме Владимира Волынского, поднялся Луцк; в Червонной Руси, кроме Галича, – Перемышль. Можно тоже сказать в большей или меньшей степени и о многих других городах, которых возвышение перед прочими своей Земли несколько заметно; напр. в Новгородской земле поднялись более других Ладога, Руса и Торжок; последний оказывал, при случае, стремление к выделению из новгородской Земли. Примерами второго рода совершенного выделения могут теперь служить некогда бывшие только пригородами, которые в Земле суздальско-ростовской, впоследствии, приобрели главенство над своими отдельными землями и пригородами и выделились из прежней Земли; такова Тверь, которая некогда принадлежала к суздальско-ростовской Земле, а после выделилась из .неё и образовала вокруг себя свою собственную землю с пригородами; тоже явленье на севере со Псковом, который был некогда пригородом Новгорода, а потом достиг независимости и сделался главою своих десяти пригородов. Отделение двинской Земли от Новгорода, подобно Пскову, висело, так сказать, на волоске.

В тверской Земле в XIV веке стал возвышаться Кашин. В 1326 году, летописец, рассказывая о нападении Ивана Даниловича московского на тверскую Землю с татарами, говорит: идоша по повелению Цареву и взяша град, Тверь и Ка шин и прочая грады тверской волости (Нпк. 138). Здесь Кашин упомянут один только в ряду прочих градов: видно, что он тогда более других пользовался значением в тверской Земле; иначе бы летописец кроме города Твери, не назвал бы никакого города или же поименовал бы ещё другие, считавшиеся тверскими пригородами. Междоусобия князя Василия Кашинского с другими князьями тверской Земли должны были приучить кашинцев к сознанию отдельных интересов, особых от прочих тверской Земли. Междоусобия эти начались с 1347 года. Племянник Василия Кашинского, сын Александра Михайловича, получил от хана Чанибека право на Тверь, следовательно, и старейшинство в тверской Земле. Дядя оскорбился этим. Кашинцы, защищая права своего князя, должны были стоять во враждебном отношении к тверичам.

От этого восстал Кашин на Тверь, и по выражению летописца, была людем тверским тягость и мнози люди тверские moго ради нестроения разидоиася (Никон. 130). На следующий год племянник уступил дяде и сам удовольствовался прежним своим уделом в Холме. Это событие подействовало счастливо на состояние тверской земли: и поидоша к ним людие отовсюду в грады их, во власти их, во всю Землю тверскую и умножитися людие и возрадовавшася радостию великою (Ник. 192). Это известие, со многими подобными в наших летописях, указывает па ту подвижность русского населения, которая шла рядом с междоусобиями и часто как от них зависела, так и способствовала их учащению. Когда в Земле беспокойно, люди не затруднялись с своим несложным имуществом переходить в другие русские Земли; а гд водворялось более или менее продолжительное спокойствием, туда приливало и народонаселение. Москва обязана вначале своим возвышением умению Ивана Даниловича Калиты обезопасить московскую землю от татарских вторжений и внутренних междоусобий: от этого московская земля стала заселяться более других и притягивала к себе сочувствие жителей других земель, не пользовавшихся таким спокойствием. Но обратимся к Кашину.

Кашин через переход своего князя в Тверь не слился с Тверью, не потерял своей доли автономии; это показывает, что эта автономия явилась не случайно, вследствие передвижений, а имела основания поглубже. Василий Михайлович, сделавшись тверским князем, старейшим между всеми князьями тверской Земли, оставил в Кашине своего сына Василия (Ник. VI, 5), следовательно признал за Кашином почётное право иметь своего князя. Возведение Василия Михайловича в достоинство старейшего ненадолго успокоило тверскую Землю. Тверскую Землю постигло значительное междоусобие в 1364 году. Перед тем только от свирепствовавшей моровой язвы вымерло много князей тверского рода. Между тверским Василием Михайловичем и Михаилом Александровичем микулинским князем (одним из удельных князей тверской Земли), возник спор о наследстве после умершего князя Семена. По благословению митрополита, спорившие отдались на суд тверского владыки. Тот оправдал Михаила Александровича. Вслед затем последний стал князем в Твери, т. е. старейшим или великим князем тверской Земли. Василий Михайлович должен был оставаться в Кашине, который перед тем незадолго лишился своего особого князя, Василиева сына; но Василий Михайлович не думал повиноваться этой судьбе; кашинцы пошли на тверичей за своего князя. Два города, Тверь и Кашин, сделались двумя враждебными станами в тверской Земле. Кашинский князь, вместе с оскорблённым подобно ему братом покойного Семена Иеремиею Константиновичем, навёл на Тверь вспомогательные силы из Вологды и из Москвы, постоянной соперницы Твери. Тверскую Землю постигло обычное при войнах разорение. Церковные волости должны были особенно пострадать за своего владыку, которого князья Василий и Иеремия считали защитником смуты: эти волости пленили, пожгли, пусто всё сотворили. Кашинцы, по выражению летописца, тверичам делали досады бесчестием и муками и разграблением имения и продажею без милования. На ту пору Михаил Александрович был в Литве, куда поехал просить помощи на врагов. Осенью 1366 года, он воротился с литовскою силою и пошёл на Кашин; тогда кашинская Земля должна была испытать возмездие за то, что кашинцы натворили в тверской. Василий Михайлович не имел довольно силы, чтобы дать отпор литовской силе, и послал просить мира. Замечательно, что вместе с ним находился тогда тот самый владыка, который решил делоне в его пользу; теперь он пристал к тем, кого прежде обвинял: недаром, видно, пустыми сотворили его волости. И он просил мира у Михаила Александровича. Всё сталось по воле последнего. Воевать было не за что. Только Иеремия не хотел мириться и уехал в Москву поджигать против Михаила Александровича московского князя. В 1367 году, Василий Михайлович скончался; но распри Кашина с Тверью не порешились с его смертью.

Открылась упорная и кровавая борьба Михаила Александровича с Димитрием Ивановичем московским, возбуждённая, между прочим, Иеремиею Константиновичем. Ольгерд Литовский, помогая шурину своему тверскому князю, опустошил московскую Землю; московская сила взяла и сожгла Зубцов и Микулин и разорила тверские волости – и вся власти и села повоева и позже и пусто сотвори. В Кашине был князем сын Василия Михайловича, Михаил Васильевич, о котором сохранилось известие, что Бог наказывал его и супругу его тяжёлою болезнью за перенесение церкви из монастыря Богородицы во внутрь города; впрочем, он умилостивил гнев Божий тем, что поставил иную церковь на прежнем месте, где стояла перенесённая в город церковь. До 1371 года этот князь не был участником в деле вражды Твери с Литвою, но в этом году принял сторону Москвы. Михаил Александрович повёл на Кашин литовское войско под предводительством Кестута; повоевали кашинскую волость, людей в плен набрали, взяли окуп с самого города Кашина (Ник. IY 83). Кашинский князь принуждён был отдаться в волю тверского и утвердил с ним союз крестным целованием. Но видно, тяжело было Кашину такое подчинение. В следующую затем зиму кашинский князь сложил с себя крестное целование тверскому князю, убежал в Москву, а оттуда в Орду. В Орде он не мог найти себе много полезного, потому что в Орде происходила тогда страшная неурядица. Кашинский князь воротился ни с чем. Михаил Александрович был занят укреплением своей Твери, вероятно, ожидая на неё нападения. В 1372 г. кашинский князь умер. Сын его Василий Михайлович по единому слову, – говорит летописец, – приехал в Тверь с бабкою своею Еленою и с кашинскими боярами: он принёс Михаилу челобитье и отдался в его волю. Вслед затем помирились и заклятые враги, тверской и московский князья; христианам стало от уз разрешение, христиане радостью возрадовались, говорит летописец. Ненадолго была и на этот раз радость мира. Невыносимо было для кашинского князя властолюбие старейшего, он убежал в Москву. Тверской князь отправил двух московских перебежчиков в Орду направить татар на враждебный Кашин.

В 1373–1374 годах, призванная Тверью Орда налетела на него и сожгла: Кашин оставался тогда без князя, жившего в Москве; Кашином управлял вместо князя боярин Парфений Федорович: его убили татары. Они завоевали всё Запенье, много погибло народа, много в полон взято. В августе 1375, Димитрий Московский с силами подручных ему князей в союзе с новгородцами и кашницами обложил Тверь и стоял под городом четыре недели. Правда, Тверь отсиделась, да тверская волость страшно пострадала. Одни союзники Москвы – новгородцы вместе с новоторжцами, мстили тверской Земле за разорение Торжка, другие – кашинцы не уступали им в жестокостях за недавние опустошения своих сёл и за истребление своего города.

Города: Микулин, Зубцов, Старица, Белгород были сожжены, сгорело много сёл; жители гибли от оружия; безоружных, лишённых жилищ гнали в плен; истребляли и хлеб на полях и гумнах. Михаилу Александровичу оставалось покориться. Он просил мира. Ему дали мир на условиях, выгодных для победителей. Михаил признал над собою первенство московского князя и удовлетворил его союзников новгородцев. Кашин выиграл вполне. В договоре, заключённом Михаилом Александровичем с Дмитрием, тверской великий князь отступался от права вмешиваться в Кашин (а в Кашин ти ся не вступати, а что потягло к Кашину, ведает то вотчич князь Василий – С. Г. Гр. и Д. 1. – 46). Михаил Александрович обязался возвратить свободу кашинцам, захваченным в плен в течение прошедшей вражды и терял на будущее время право суда над ними. (А что, если изьимал бояр или слуг и людей Кашинских да подавал на поруку, с тех ти поруку свести и их отпустити, и чему на них искати, ино тому суд, т.-е. общий суд). Из последнего места в грамоте видно, что тогда происходили важные недоразумения и распри между тверичами и кашинцами, и тверской князь, как старейший в Земле, присвоил себе право суда над кашинцами, решал (по мнению последних, пристрастно) в пользу своих, и такие столкновения, без сомнения, давали пищу княжеским распрям, и возбуждали и поддерживали их. Теперь Кашин с своею волостью приобретал признанную автономию, хотя не выходил, однако, из пределов тверской Земли. Если представить себе горькое положение жителей тверской Земли в эпоху междоусобий двух её главных городов, что легко понять, как эти междоусобия, обессиливая Тверскую Землю, способствовали возвышению соседней московской, где в тоже время жители пользовались относительно гораздо большею безопасностию.

Со смертию Василия не продолжалась в Кашине линия Василия Михайловича первого. Неизвестно, умер ли Василий Михайлович второй бездетным, или по каким-нибудь другим причинам Кашин не оставался в его роде. Тем не менее, Кашин не терял своей поземельной самобытности, разъ пріоб- рѣвши ея; она выражалась в потребности иметь отдельного князя с своею автономией, он подчинился Твери. Тверской князь, как старший в земле, назначил туда сына Бориса Михайловича. Замечательно, что по смерти его, случившейся в 1395 году (Ник. – IV 257), тело его погребено не в Кашине, а в Твери у св. Александра (верно в память его деда). После него в Кашине был князем Василий Михайлович, брат предыдущего (Ник. IV – 298). После смерти отца его, Михаила Александровича (л. Ник. 1399), старейшим тверским князем стал один из его сыновей Иван Михайлович и выпросил в орде у Темир-Кутлука ярлык на великое княжение в тверской Земле. С первого же раза возникли у него недоразумения с Кашином, старейший князь требовал от всех бояр тверской Земли, чтобы они целовали крест ему, как великому князю, а не всем братьям, детям бывшего старинного тверского князя вместе.

Это имело тот смысл, что во всех уделах одной и той же земли у бояр – представителей удельной частности, – было сознание, что они члены всей своей Земли, и, следовательно, должны всегда жертвовать ей местными интересами, и в случае разлада великого князя своей общей земли с братьями, считали бы себя обязанными идти за великим князем, а не за своими удельными. Но Кашин давно стал себя считать в этом отношении самостоятельною Землёю и воспротивился: кашинский князь Василий Михайлович побуждал на старейшего прочих братьев и самую мать свою. Кашин опять стал пунктом противодействующим Твери. Несогласия несколько времени вспыхивали, утишались, опять возобновлялись. В 1401 году, тверской князь отнял у Кашина какие-то урочища (озеро Луской и входъ-Еросалима). Василий Михайлович обратился к посредству владыки Арсения, общего епархиального начальника всей тверской Земли и просил общего суда, т. е. чтобы равным образом рассудили это дело сшедшись вместе: и судьи со стороны Твери и судьи со стороны Кашина, следовательно, чтобы Кашин имел в этом случае значение независимой Земли; тверской князь не соглашался. Суда ти о том не дам, – говорил он; т. е. он считал себя, как старейшего князя всей тверской Земли, вправе вообще распоряжаться всем тем, что входитъ в область тверской Земли, а следовательно и Кашином (Ник., IV, 299). В 1403 году, спор между братьями дошёл до междоусобия. Иван Михайлович пошёл с ратью принуждать Кашин повиноваться своей воле; кашинский князь убежал в Москву под защиту такого князя, который претендовал на старейшинство и над тем, кто считал себя старейшим в тверской Земле. Московский князь Василий Дмитриевич усмирил их (Ник. 307), но плохо и ненадолго. Василий Михайлович, в 1405г., с кашинскими боярами приехал в Тверь, по какому-нибудь общественному делу; Иван Михайлович задержал его и всех бояр с ним (Ник. 313). Это было зимой. На страстной неделе в пятницу братья помирились. Василий Михайлович был отпущен на святой неделе во вторник. Но через короткое время, именно в петровский пост, между тверскими и кашинскими князьями опять вспыхнуло несогласие. Василий убежал в Москву, а Иван Михайлович овладел Кашином и поставил там своих начальников. Понятно, что для кашинцев эта перемена была тяжела: – наместники, говорит летописец, – много зла сотвориша христианам продажей и грабежом (Ник. 314). На следующий год Василий Михайлович помирился со старейшим и отправился в свой Кашин (Ник. 317). В 1412 году, Иван Михайлович приказал взять (изымать) своего брата, его бояр и его слуг и послал в Кашин наместников. Даже супругу Василия Михайловича велено было доставить в Тверь. Это случилось 28-го июня. На другой день, в четверток, после вечерни Иван Михайлович отправил своего брата под стражей в свой новый городок; когда кашинский князь был на Переволоке и нужно было всем сойти с лошадей, сторожа сошли, а князь пришпорил свою лошадь, переехал в брод реку Тмаку и ускакалъне по дороге. На нем не было верхней одежды, он был в терлике; на нём не было кивера. В одном селении ему удалось найти человека, который принял в нём участие, скрыл его в лесу; с ним он убежал в Москву. Долго за ним гонялись, искали его, но не нашли (Ник. V, 43).

Кашином стали управлять невыносимые наместники тверские и кашинцы вспоминали, что недаром пред их несчастием были зловещие предзнаменования. 8-го декабря, князь был в своём селе Страшкове в церкви, на храмовом празднике на вечерни. Вдруг пролетел по воздуху из Кашина великий и страшный огненный змей, по направлению от востока к западу; и князь и бояре и все люди видели это знамение, а уже после того, как князя взяли из Кашина, показалось другое знамение: увидали люди серп из облака.

Неизвестно, когда решилось кашинское дело. В летописях оно исчезает, конечно, случайно, как многое из событий старины; у нас не вошло оно в историю, потому что не попалось под руки тем, которые собирали летописные сказания и сводили их вместе. Только под 142.5 (Ник. Л. 85) говорится о смерти Ивана Михайловича Тверского, потом о преемничестве сына его Александра. «И сяде по нем на великом княжении Тверском сын его князь Александр, месяца мая в 1-й день». Потом говорится: «А в Кашине дядя его князь Василий Михайлович». Но здесь отсутствие глагола делает двусмыслие. В то время, как Александр заступил место своего отца в Твери, в Кашине прибывал ли уже Василий Михайлович или же он стал князем кашинским разом, как Александр стал тверским? Тот Александр княжил недолго, брат его Юрий заступил его место, – умер также скоро, и великим князем тверской Земли сделался сын Александра – Борис.

Этот новый князь окончил долгую борьбу Твери с Кашином. Он схватил Василия Кашинского и лишил его княжения. Неизвестно, как кончил своё существование этот князь, упорный борец за самостоятельность Кашина, терпевший всю жизнь столько потрясений; после него в Кашине уже не было отдельных князей. Но Кашин и в соединении с Тверью всё ещё считался единицею, имеющею некоторую автономию. В договорной грамоте Бориса Александровича и тверской Земли с великим князем Василием Васильевичем и удельными князьями московской Земли, пересчитываются удельные князья тверского рода Иван Юрьевич (Зубцовский), Андрей Иванович (Холмский), Феодор Фёдорович (Микулинский) (А. А. Э. 1. 25. – Родосл. кн. Времени. X, 51–52); но уделы упоминаемых князей вовсе не называются, потому что пригороды, где жили эти князья, по отношению к собирательной единице, тверской Земле, не имели важного значения п князья в них находились независимо от какого-нибудь права быть князю именно в этих пригородах; князья в них были случайно, тогда как о Кашине говорится как о единице, составляющей половину тверской Земли (а имать вам (татары) давать, дом св. Спаса и нашу отчину великое княжение Тверь и Кашин, и вам ся, брате, не имать за дом святого Спаса и за нашу отчину великое княжение Тверь и Кашин). Известно, что княжеские уделы не всегда были единственным условием автономіи города и Земли; удельное княжение исчезало, а значение Земли оставалось. Также точно появление удельного князя в каком-нибудь незначительномъ городке не давало последнему сразу автономии, «если этому не способствовали другие условия. В 1485 г. пала независимость тверской Земли; князь Михаил Борисович убежал в Литву и умер в изгнании; другие князья тверской Земли поступили в ряды московских слуг, потом и холопов. Тогда кашинская земля, наравне с волостями других пригородов – (Старицы, Зубцова, Опок, Холма, Клина, Новгородка), была разбита на сохи Василием Карамышевым, – быкновенное распоряжение московского правительства в присоединённых к Москве русских Землях. Московское единовластие, поразив древнее удельное вечевое начало, прекратив автономию Земель, не могло, однако, вдруг лишить их преданий, укоренённых в обычаях и нравах.

Мы привели вкратце очерк прежней судьбы Кашина, чтобы показать, что этот город имел свою историю, наравне с такими городами, у которых от подобной местной истории оставалась местная религиозная святыня, поддерживавшая честь своего города с его Землёю. При той вере, какую в старые времена имел народ к вещественным предметам святости, как-то к св. иконам, мощам, православным церквам и обителям, понятно, что присутствие подобной святыни создало нравственную потребность. В болезнях и скорбях обращались к своеместной святыне, как к единственному средству врачевания; в случае, когда угрожало местам какое-нибудь общественное бедствие, жители прибегали к ней под защиту. Город, где почивал угодникъ, – особенно такой угодник, который (как напр., лицо княжеского рода) при жизни любил и охранял его, – считал себя более безопасным, чем тот, который не имел такого местного защитника.

Двести сорок три года почивала вечным сном одна княгиня древнего Кашина, под полусгнившею кровлею ветхой церкви. Никто её не помнил, никто не думал о ней. В царствование Шуйского литовская рать нападает на Кашин. Не до него было царю. Царь Василий сам чуть держался в своей Москве, в виду тушинского лагеря. Около Кашина не было острога. Враги ограбили посадские дворы, некоторых жителей убили, других поранили и ушли. Кашинцы, из опасения, чтобы их не посетили неприятели более многочисленные, чем прежние, построили вблизи своего посада острог. Их опасение сбылось. Через несколько времени явилась густая толпа врагов: она ничего не сделала Кашину и отошла прочь. Приходили литовцы в третий раз и также не взяли Кашина; приходили в четвёртый, и также ушли безуспешно. Кашинцам, по тогдашнему образу понятий, стало ясно, что это не спроста, что их защищает какая-то особая божественная благодать. Разумеете яко не от своей силы град соблюдается обаче не ведяху кто по них поборает и избавляет их от пленения сопротивных, понеже вся грады плещи своя вдаша воюющим. Тут Господь показал кашинцам кто их защищает. В церкви, о которой сказано выше, помост в одном месте совершенно сгнил: виднелась земля, а в земле вкопан был гроб; на это не обращали внимания, не слишком любопытствовали, когда и кто положен был в этом гробе. Некоторые люди, приходя в церковь, клали на гроб свои шапки. В это время пономарь церкви, по имени Герасим, лежал больной. Вдруг к нему явилась женщина в иноческом одеянии. Её внезапное появление подействовало на него благоприятно; он поднялся с постели и стал здоров. Она говорила ему: Почто гроб мой ни во что вменяете и меня презираете, и яко просту вменяете гробу быти? Не видите ли людей приходящих и шаапки свои помещающих на гроб мой и садящихся? Она объявила пономарю, что молится за кашинцев Богу и соблюдает их от многих пакостей; она велела ему сказать пресвитеру, чтобы с этих пор соблюдали с честью её гроб, не садились бы на него, не клали шапок, и чтобы над её гробом, пред образом Нерукотворенного Спаса, зажгли свечу. Пономарь объявил о своём видении священнику. Скоро весть о видении разнеслась по городу. Зажгли свечу перед образом Нерукотворенного Спаса и горела она негасимо и стали люди приходить и поклоняться гробу. Больные получали пред ним исцеление, и так тот гроб преподобныя княгини Анны и поклоняем честно и велелепно. Но мощи её оставались неоткрытыми даже до дней Алексея Михайловича. Лукавый сатана, – говоритъ жизиеописатель, – не хощет ни единым божественным мощем в видении быти окном человеком. Наконец, нашлись благочестивые кашинцы, которые отправились в Москву и поведали патриарху и царю о том, что гроб княгини обретается поверх земли и многие чудеса над ним творятся. Повествующий об этой депутации из Кашина вложил ей в уста высокопарный плачь церкви о том, что такое великое сокровище сокрывается напрасно. Царское писание повелевает тверскому архиепископу Ионе ехать в Кашин созвать духовенство. Архиепископ со всем клиром приехал на место, и после совершения богослужения в церкви Успения Богоматери, дал приказ вскрыть гроб: обретше его же не надеяиася мощи целы и не разрушимы и никако же тлению причастна быша ниже ризам ея. Как часто бывает при вскрытии святых мощей: благоухания неизречённого воздух наполнился от мощей преподобныя и всех услаждая и возвеселяя, сердце подвизая на благодарение и славословие в святых чудодействующему Богу. Совершив достодолжное целование святых мощей, тверской владыка уехал в Тверь и тотчас возвестил царю. Алексей Михайлович обрадовался и решил, что мощи должны быть перенесены в соборную каменную церковь, до тех пор, пока на том месте, где лежала св. княгиня, построится храм в её имя. Написал царь к ростовскому архиепископу Варлааму, чтобы тот ехал на перенесение мощей. Сам государь прибыл в Кашин с супругою своею царицею Мариею Ильинишною, с сёстрами и братьями; царское семейство сопровождали по обычаю князья, с ним были бояре, жильцы. Царь с боярами на рамена своя возложше, изнес гроб в соборную церковь, отстоявшую от прежней на расстоянии выстрела (яко единым стрелением). Множество народа стекалось с разных сторон и придавало торжественный вид благочестивому событию. Когда гроб внесли в соборную церковь – совершилось чудо: гроб вдруг стал так тяжёл, что многие не могли не только нести его далее, но даже двинуть с места; то был чудодейственный знак, что святая княгиня не желает почивать в этой церкви. Тогда государь обратился к святой с мольбою и просил побыть в этой церкви только до тех пор, пока по своему обету не воздвигнет храма в её честное имя. Гроб по-прежнему стал лёгок; его внесли в соборную церковь Воскресения Христова и поставили на правой стороне у столпа. Царь приказал священнику Василию созидать каменную церковь во имя святой княгини Анны, и в непродолжительное время храм был окончен.

Кем же была некогда в земной своей жизни эта божия угодница? Житие говорит, что то была супруга Михаила Ярославича, того самого, который пострадал в Орде по проискам московского князя и приобщился к лику святых. Родом она была из Кашина, боярская дочь. В общих чертах, жизнеописатель прославляет добродетели святых супругов, восстаёт против княжеских врагов, и особенно хана Озбяка и его бессовестных советников. Когда Михаил собрался в Орду, где он ожидал себе мученической кончины, супруга уговаривала его не ездить, но доблестный князь не изменил своего решения и советовал ей уповать на Бога. После смерти Михаила Ярославича, вдова его жила с юнейшим сыном Константином в Твери, отличалась благочестием и нищелюбием, а потом оставила суету мира сего и поселилась в монастыре св. Софии, где был храм премудрости Божия слова. Она была доблестная постница. Сын её Константин приходил к ней и она поучала его всему благому. По смерти Константина, его брат, кашинский князь Василий Михайлович, упросил мать свою перейти в Кашин; она отрекалась, но сын представил ей, что все кашинцы хотят, чтобы она окончила дни свои в их пределе, ибо Тверь уже имеет в своих стенах прах её достойного супруга. Она, наконец, согласилась, простилась с тверскими жителями, и осталась доживать в Кашине; там она вызвала к себе всеобщее уважение постническим воздержанием, добродушием и назидательными поучениями. Она умерла в лето 6846 , октября во второй день.

По открытии мощей, рядом чудес подтверждалась их святость; исцелялись преимущественно разбитые параличом, расслабленные, беснующиеся и помутившиеся в уме. Земля под гробом святой княгини получила целебное свойство: беснующаяся дворянская жена Скобнева избавилась от терзавшего её беса питием воды, смешанной с этой землёй. Одному страждущему падучею болезнью сама святая явилась во сне и приказала идти к её гробу; страждущий как только пришёл, так и стал здоровье; уже самое изображение святой источало чудотворные исцеления; один юноша, от болезни лежал весь опухлый; принесли к нему образ Анны Кашинской: «надо мной светло», сказал он, выздоровел и жил потом так здоров, как будто с ним ничего не было.

После общего верования, после рассказов, записанных и незаписанных о чудесах прослывшей в Кашине святой, после того, наконец, как сам царь присутствовал при открытии её мощей, странно должно было бы показаться, что в своё время церковь заподозрит чудеса, совершавшиеся при гробе Анны Кашинской, объявит несостоятельным жизнеописание, наконец, остановит чествование святой, сокроет под спуд её мощи. А так именно и случилось.

При Алексее Михайловиче Анна пользовалась чествованием, как святая; но при Феодоре Алексеевиче в 1677 году, был, при патриархе Иоакиме, написан соборный приговор, где церковная критика отличала истинную веру от легковерия.

Были посланы в Кашин для дознания следующие духовные сановники: преосвященный митрополит Иосиф рязанский, с ним архимандрит и протопоп. Неизвестно, что подало повод к посылке их в Кашин и к осмотру мощей. Мы не имели в руках начала этого дела. Когда эта духовная комиссия воротилась и представила свой досмотр патриарху Иоакиму, первосвятитель собрал в царствующем граде Москве в свою крестовую патриаршую палату митрополитов: Иосифа казанского и свияжского, сарского и подонского, Иосифа рязанского и муромского, архиепископов: Стефана суздальского и юрьевского, Арсения псковского и изборского, Симеона бывшего сибирского, да Чудова монастыря архимандрита Павла. Этот собор слушал досмотр сделанный архиереями, ездившими в Кашин, рассмотрел житие Анны Кашинской, и нашёл его несогласным с летописями. Замечателен тогдашний способ критики, правду сказать, очень здравый; мы познакомим с ним читателей в оригинале. Собор нашёл в житии тринадцать несообразностей (несогласий):

1-е несогласие.

Написано в житии: яко благоверная княгиня Анна была родом города Кашина, дщи славных бояр.

А в летописцах: дщи князя Дмитрия Борисовича Ростовского.

2-е несогласие.

В житии написано: великий князь Михаил Ярославич шед в орду, взя с собою сына своего князя Дмитрия.

А в летописцах написано: был в орде с князем Михаиломъ Яраславлевичем сын его князь Константин.

3-е несогласие.

В житии написано: великий князь Михаил кончину приял мечом, усечен бысть.

А в летописцах: ножом в ребро в десную сторону ударен и тако дух испустити.

4-е несогласие.

В житии написано: тело князя Михаила Ярославлевича привезено из орды сыном его князем Дмитрием в Тверь.

А в летописцах: великий князь Юрий Данилович в орде повеле взяти тело его и привезоша в Москву и положиша в монастырь церкви святаго Преображения. Потом же по прошению великой княгини Анны и сынов её, князь великий Юрий Данилович отпусти тело его с Москвы.

5-е несогласие.

В житии написано: пребывала великая княгиня с сыном своим Константином в Твери, тому бо град Тверь в отчее достояние в наследие достася.

А в летописцах: Константин и Дмитрий, а не един князь Константин, понеже в лето 6834, ещё живу сущу князю Константину, прииде из орды князь Александр Михайлович, с пожалованием от царя и седе на великое княжение в Твери. Егда же князь Александр со татарскаго насилия отъиде в Псков, тогда царь Азбек даде великое княжение тверское князю Константину Михайловичу. По нем же царь Азбек паки даде великое княжение Александру Михайловичу, а по убиению его в орде князя Александра, князь Константин шед в орду, тамо и преставися.

6-е несогласие.

В житии написано: по смерти князя Константина зваше князь Василий матерь свою из Твери в Кашин. Зане рече: аще бы и хотел оставити город той и переселитися семо по смерти брата моего, но на кого же оставить вельмож моих и град весь.

А в летописцах: по смерти князя Константина в лето 6858, князь Василий седе на великом княжении в Твери, в лето 6865 Князь Василий Михайлович ездил в орду; в лето 6866 прииде из орды в Тверь.

7-е несогласие.

В житии написано: преставися преподобная великая княгиня Анна в лето 6846.

А в летописцах в лето 6867 (6) ещё жива бяша великая княгиня София и живши в Софийском монастыре. (А при Софии в монастырь созывается, преосвященный Иосиф митрополит, что стоит в Твери, а не в Кашине) и преставилася в лето 6876, а где преставилася в Твери или в Кашине, того в летописях не написано, и оттуда числа преставления в житии не написано, так и не сыскано.

8-е несогласие.

В житии написано: прежде преставления княгини Анны в лето 6846, октября во 2-ой день, потом того-же лета сына её князя Василия, Иулия в 27 д., а в Троицком летописце писано, преставление князя Василия Михайловича в лето 6874, а в прочих летописцах в лето 6876, прежде писано о преставлении князя Василия Михайловича.

9-е несогласие.

В житии в трёх местах написано: мощи никакоже тлению причастны; а по осмотру и свидетельству преосвятителя Иосифа митрополита рязанского и муромского, преосвятителя Симеона архиепископа тверского и кашинского и архимандрита и протопопа, мощи в разных местах истлеша и разрушишася.

10-е несогласие.

По сказке попа Василия и отца его старца Варлама написано: рука правая лежит на персях согбенна яко благословящая.

А по нынешнему архиерейскому досмотру: правая рука в завитии погнулася, а длань и персты прямо, а не благословящи.

11-е несогласие.

В допросных речах папа Василия написано: андреевский архимандрит Сильвестр, взяв благоверные княгини руку, распростирал персты ея и паки сгибал.

А старец Варлам отец его сказал: архимандрит же Сильвестр княгини Анны руку персты разгибал, а как опустил, и они такожды согбенны учинилися по прежнему.

И то свидетельство и досмотр на Москве не сыскан.

А нынешнего году в досмотре архиереев написано: согнути длани и перстов или разгнути ни у которыя руки невозможно, для того, что засохли на крепко, только кости сухие да к ним присохла кожа.

12-е несогласие.

В житии в двух местах написано: тлению ни токмо мощи, но и ризы непричастны быша.

А по досмотру нынешнему архиерейному риза, во что окутана, и схима истлели, только в остатке части креста что был вышит на куколь шолком, да часть плетей схимнических, и то истлело всё, лежит на персях, только знак, а принятая не мощно, а на бёдрах свивальник, как пояс, да нить лежат истлели, принятися не мощно. Калиги обе по швам распоролися, а кожа не развалилася, а истлела.

В сказке Никифора Варламова сына написано: житие же благоверныя княгини Анны писано в Соловецком монастыре из Степенныя книги, и по его Никифоровых словах, в то время как бывший Никон патриарх ходил в Соловецкий монастырь по мощи святаго Филиппа митрополита.

А в Степенной книге и в летописях про житие благоверной княгини не обретается, а его Никифоровым басням верить нечему.

13-е несогласие.

В явлении пономарю Герасиму великая княгиня сказала имя своё Анна, а по летописцам имя ей отеческое (т. е. полученное при пострижении. Мирское имя супруги тверского князя Михаила Ярославича действительно было Анна). София, не бо можете имя свое монашеское забыти, или соврещи и зватися именем мирским, еже самовольно остави с пострижением влас главы своея. Такожде и в чудесах обретошася некия несогласия и неприличия.

И мы смиренный Иоким М. Бож. II. М. и в. Рос. с сыны и сослужители архиерейства нашего, соборно слышавше, судихом житие великой княгини и о чудесах списание оставити за недостоверное их и упразднити я до времени великаго собрания всех архиереев и до подлиннаго извещения, егда аще чим вперёд Бог объявит и утвердит, понеже ныне обретошася многая несходства в житии ея с книгами летописными и степенными.

Гробу с мощами благоверныя книгини стояти в той же соборной церкви, где и ныне стоит по прежнему запечатанну архиерейскими печатями. Празднества ей не творити, и молебнов ей не пети до совершеннаго великаго собора рассуждения, а пети ныне панихиды.

С гроба шитый покров, на нем же шит образ ея, и ныне писанныя ея иконы взяти к Москве для разсмотрения, а впредь, до великаго собора рассуждения и до подлинного извещения, образов ея не писати, а когда будет великий собор и об ней достоверное свидетельство и усужденіе, тогда и о написании образов ея будет изреченье. В церкви во имя великой княгини Анны, без известного испытания освященной, божественныя службы никаковы же исправляти, но заключити ю и запечатати до великаго соборнаго рассуждения, зане аще бы и известно было яко свята есть и житие бы ея с летописцы и с нынешним архиерейским досмотрением разноты не имело, обаче без великаго собора свидетельства святости ей, нам невозможно, понеже правило бывшаго собора в днех благоч. велик. госуд. ц. и в. кн. Алекс. Мих. всея в. и м. и б. Рос. сам. в лето 6175, при святейшия патриарсех Паисии Александрийском и Макарии Антиохийском и Иосафе Московском и всея России с преосв. митрополиты и со архиепископы и епископы российскими и с прилунившимися архиереями, со всем освящённым собором великороссийского государства заповедает сице: нетленных телес, обретающихся в нынешнем времени, да не дерзаете; кроме достоверного свидетельства и соборнаго повеления, в святыя почитати; а кого в святые хощете почитати и о таковых обретающихся телесех достоит всячески испытати и свидетельствовати достоверными свидетельствы пред великим и освящённым собором архиерейским.

Сего ради всех вышеписанных благословенных вин, сей судъ наш сотворши, руками нашими подписахом.

На следующий год опять разсуждали об Анне Кашинской и собор составил новыя постановления в таком виде: «генваря в день по указу великаго государя царя и вел. князя Феодора Алексеевича вс. В. и М. и Б. Р сам. и по благословению вел. господина святейшего Иоакима патриарха московскаго и всея России собрався в царствующий град Москву вящщее число архиереев ради достоверного свидетельства и испытания о мощах вел. кн. Анны Кашинской и собравшися в крестовую палату, мы, пришедшие архиерее, купно с отцем своим святейшим Кир Иоакимом патриархом моск. и всея России, преосвящ. митрополиты Іосаф Казанский и Свияжский, Иона Ростовский и Ярославский, Варсануфий Сарский и Подонский, Иосиф Рязанской и Муромский, Филарет Нижегородский и Алатырский, преосвящ. архиепископы Симеон Вологодский и Белозерский, Симеон Смоленский и Дорогобужский; Стефан Суздальский и Юрьевский, Симеон Тверской и Кашинский,. Павел Коломенский и Каширский, Симеон бывший Сибирский; архимандриты: Викентий Живоначальныя Троицы Серг. монастыря, Павел Чудова монастыря, Макарий Спаса новаго монастыря’, Пахомий Симонова монастыря, Никон Спаса-Андрониевскаго монастыря, Амвросий Богоявленскаго монастыря, что за ветошным рядом, Варсануфий Тихвина монастыря, игумен Павел Богоявленнаго монастыря

Костромы, Арсений Знаменскаго монастыря, Феоктист Златоустскаго монастыря, чтохом списание о житии вел. кн. Анны Кашинския со опасным испытанием и летописныя многия и степенныя книги, аще нечто возможно обрести согласно писанному в житии с летописцы противу неписаных несогласий из жития и летописцев в первом соборе бывшем в прошлом 185 году; прилежно по многая времена купно сходящеся, расмотрехом, ничтоже ино могохом обрести, точию многая несходства, в житии с летописцами и степенными книгами, жития же ея в летописных книгах, идеже писаша иных великих князей и княгинь, и прехождения ея из Твери в Кашин, а где преставися и где погребена – нигде же обретошеся, токмо яко дщи беше князя Ростовскаго, а не кашинских бояр и супруга вел. кн. Михаила Ярославича Тверского, и яко постригшися звашеся София и живяше в Твери в Софийском монастыре, а в граде Кашине когда живяше, и там же и преставися и погребеся, того ничтоже в летописи не обретеся. И иная многая несходства во первом соборе описанная и ныне обретошася но летописцем с житием. Списатель жития велик. княгини дьячек Никифор, который велел житие исписати, живучи в Соловецком монастыре, со степенныя книги и с его Никифоровых слов, ныне пред великим освященным собором сказал, что степенной книги в Соловецком монастыре сам он, Никифор, не видал, а писано де с его Никифоровых слов, что он в переговоре от людей слышал, сказывал, и в том просит прощенье, что, по тем ево прежним словам, мимо летописных, верить не подобает. Понеже жития велик. кн. Анны известного отдревле писанаго не обретохом и слагати ей тропари и кондаки канона непочему и того ради и ко святым в церкви поемым вычислити не дерзахом, понеже и прежним архиереем и великим князем и княгиням и преподобно жившим отцем аще и мощи их целы, обаче чрез толикая лета тропари, кондаки и каноны им не составишася, и в имя их церквине созидахуся, прежним архиерейским собором не дерзающим и неповелевшим, и мы не повелеваем, и которыя чудеса и написано обретаются, и тая собором и некоторым архиереем не свидетельствована».

Затем следует исчисление разных богоугодивших мужей и жен, которым, однако, церковь не установила богослужения, в заключение говорится: «По сим всем предписанным сим общесвященным собором усудихом велик. кн. Анну преименованную монахиню Софию поминати и с прочими православными великими князьями и великими княгинями о вечном упокоении и милостини творити, яко сотвори великий князь Иоан Васильевич и после того тому подобно и князь Иван Михайлович Шуйский. По явлении и чудодеянии велик. кн. Данила Александровича, повелеша пети по нем панихиды и литургия служити, милостыню творите; и мы имя же повелеваем поминати велик. кн. монахини Софии, понеже велик. кн. Анна в образе своем монашеском отложи со отречением мира и сущих всех в мире и княжества достоинство и имя; и аще кто о здравии своем и о спасении восхощет пети молебное пение, и таковым да поют молебен Господу Богу или пресвятой Богородице, а по велик. кн. монахине Софии да поют панихиды и милостыню да творят. Храм, созданный во имя велик. кн. Анны, ныне именовати и быти ему во имя Всех Святых. И аще совершенно благоугоди Богу велик. кн. Анна, да будет и тое имя вочтено в том храме купно со всеми святыми. Еще бо велик. кн. Анны житие древнеписанное известное не обретеся, яко прочих великих княгинь, а еже писано, от слуха и от просто поведания писано, а по слову Бога всяк глагол да будет при двоих и трех свидетелях; свидетели же от слуха да не свидетельствуют, аще и князи суть свидетельствующий. А мощем ныне именуемым велик. кн. Анны быти где ныне принесены, и стоять им простым, яко прочих великих князей и великих княгинъ.

«Понеже аще истинно сущая мощи великой княгини Анны, супружницы великаго князя Михаила Ярославлевича или иныя которыя великия княгини или иныя каковы жены известите древними писаньями не могохом, занеже в летописи и на гробу имене ея не обретеся, яко обычай есть иматися на гробех великих князей.

«Яко великая княгиня Анна постригшися живяше в Твери в Софийском монастыре, сие известно в летописцех писано; како же или когда в Кашин преселися, и где живяше: в граде или вне града, в монастыри или в дому яковом или в княжескомъ дому, то в летописцех не писано, а в житии писано яко прихождаше к ней сын ея Василий, она же учаше его и наказоваше и отпущаше его в дом свой; где же прихождаше князь Василий в монастырь или в дом яковый, про то неведомо. В житии ея написано: яко по смерти князя Константина зваше князь Василий матерь свою из Твери в Кашин во отечество ея. И в семъ писании две лжи явленныя:

«Первая – яко зваше князь Василий по смерти князя Константина, а в том же житии княгини Анны написано: яко преставися великая княгиня в лето 6846, а по летописным книгам князь Константин уехал в Орду в лето 6854 и того лета там и преставися, и по тому списанию жития преставления вел. кн. бысть прежде смерти кн. Константина, осению леты. И како можно звати князю Василию по смерти Константина за много лет прежде умершую?

Вторая лжи: яко зваше князь Василий матерь свою из Твери в Кашин, во отечество ея и яко она преиде в отчество свое Кашин. Сия явленнейшая лжа; понеже по летописным книгам отчество вел. кн. Анны Ростов, а не Кашин, дщи бо бяше князя Дмитрия Борисовича Ростовскаго, а не Кашинских боляр; по летописным же древним книгам, по смерти князя Константина, в лето 6857 поступил кн. Всеволод Александрович княжеством Тверским дяде своему кн. Василию Мих. и князь Василий сяде на великое княжение в Твери. И паки в лето 6867 кн. Василий Мих. прииде из Орды во Тверь, а в то 6867 лето живяше вел. кн. София в Софийском монастыре, и потом в лето 6871 князь Вас. Мих. Тверской ходил ратию на племянника своего кн. Михаила Александровича к Микулину полю. В лето 6874 в Твери бысть размирье князю Василию Мих. с племянником своим князем Мих. Алекс., от сего явлено, яко господствование князь Василий Мих. в Твери. И почто было князю Василию звати матерь свою в Кашин, самому в городе Твери сущу?

«Еще третия лжа обретеся написанна в житии: яко мощи великия княгини никакоже тлению причастны, и паки, тлению не токмо мощи, но и ризы не причастны. К сему поп Василий и отец его старец Варлаам, забывше святого Софрония патриарха Иерусалимскаго глаголюща: не буди на святыя лгати, в сказках своих солгаша, глаголюще, яко рука правая вел. кн. лежание на персех согбенная, но благословлящи, и яко архимандрит Сильвестр руки персты распростирал. Василий поп сказал: и паки сгибал, а отец его Варлаам сказал, не согласно ему Василию: яко персты по разгибению сами согнулися по прежнему.

«И в сем третьем писании подобает всякому имущему здравоумное чувство рассудка внимати. Первое: по басням дьячка Никифора писанным в житии великой княгини яко мощи и риза тлению не причастны, обличися же не правое писание его от свидетельствующих архиереев, яко мощи в розных местах истлеша и разрушася, ризы же истлеша и токмо в останке часть креста шитаго шелком на куколе, да часть аналава схимническаго, да свивальнаго пояса лишь, и то все истлело, принятися не можно.

«Второе: яко руце благословящей быти не дивно по смерти, по у иерея паче же у архиерея, тем бы руки по смерти не сами собою сгибаются благословляющими (ведают сие искуснии), но аще по смерти архиерея, дóндеже мягка, плоть сгибают тамо присущия персты руки благословляющии и одерживаютъ долгое, дóндеже остаятся и тако ожесточают, впрочее пребывают.

«Миряне же человека никакоже где обретается по смерти рука согбенная и нелепо быти благословляющей аще и мужестей кольми паче же женстей руце, неприлично быти благословяще. По смерти бо тела не сгибают перстов благословящими ниже тако одерживают, но просто полагают руки таковых крестовидно простертыми, дланми к иереем прави имущими персты, и посему явленная им лжа. И жива убо сущи великая княгиня власти не имяше кого рукою знаменовати, како по смерти сей имети руку благословящую? Понеже и по досмотру и свидетельству архиерееву рука оная в завити погнулася, а длани и персты прямы, а не благословящими.

«Третие: Сильвестр архимандрит яко бы разгибал персты, по басням сына, сгибал, отца же по несогласию яко бы персты сами согнулися, а зде познася явленная лжа, и кроме достоверных речей свидетельствовавших архиереев и глаголющих: яко не можно ни у которыя руки длани и перстов разгнути, понеже засхли велми токмо кости сухия, да к ним присхла кожа. И удобно познати всякому благоумному, яко сухое не изгибается, ниже разгибается, токмо ломится, и явленно сие от древних отъемлемых частей от телес святых отложением, или самым части отпадением яко много о сем в писании обретаются.

«Да аще бы и самыя мощи были великия княгини Анны преименованныя монахини Софии ныне в граде Кашине обретающися и совершенно нетленны были, подобает им просто стояти, и яко выше изъявися, понеже правило, узаконенное во днех благочестивейшаго великаго государя царя Алексея Михайловича всея Великия и Малыя и Белыя России Самодержца на священном соборе присущим святейшим патриархом Паисию Александрийскому папе и патриарху и судии вселенскому, Макарию Антиохийскому патриарху и всего востока, Иосифу патриарху московскому и вся России и преосвященным митрополитом, архиепископом и епископом греческим и российским, повеле нетленных телес, обретающихся в нынешнем времени, не дерзати, кроме достоверного свидетельства, во святая читати. Чудесем, глаголет великий Никон монах Черныя горы, не всяким подобает внимати по слову Слова Христа Бога глаголющему: «мнози рекут ми, Господи, Господи не твоим ли именем бесы изгоняхом и твоим именем силы многа сотворихом. И тогда исповем им: яко никогдаже знах вас; отидите от мене делающие беззаконие». Достоит убо от таковых вещей искушати кого аще свят есть, но от плодов познавати таковыя. Плод же истиннаго и духовнаго мужа показа апостол любовь, радость, мир, долготерпение, благость, благостыня, вера, радость, воздержание.

«Великия же княгини Анны житие и добродетели ея каковы быша, от древняго повестописания не обретеся, якоже и выше не единожды речеся.

«Образы ея писанные собрати преосвященному архиепископу тверскому и кашинскому и положити в сокровенном месте.

«Житие и каноны такожде собрати ему же преосв. архиепископу или аще инде обрящется всякому архиерею в своей епархии повелети к себе приносити под запрещением; а от ныне никому нигде не прочитати и не внимати ему, понеже первая вина яко писана не по благословению святейшаго патриарха и священнаго собора или тамо сущаго архиерея, но собою дьячек сдумал или что от кого слышал в баснях сказывал, и по его словесех и писано, а со известиями летописными и со степенными книгами не согласися, в нихже иных великих князей и княгинь добродетельнаго жития известно описаны, где кто и како живяше, и где кто их преставися и погребеся яко вышше зъявися.

«Вторая вина: якобы явилася преподобная великая княгиня Анна в великом иночестем образе одеяна пономарю Герасиму и поведа ему о себе кто бе; и потом во многих местах и в каноне писано: преподобная благоверна княгиня Анна. И то явленная не правда, аще бы истинная явилась великая княгиня в монашеской схиме, всячески бы имя свое изъявила монашеское София, его же, жива сущи, со образом монашеским любезно прияше. «Лгатели на житие великия княгини монахини Софии и о нетленности телесе и разгибении и согбении перстов достойна суть наказания по реченному: свидетель лжив без муки не будет. И аще при простем человеце лжесвидетель казнится, колми паче на святыя лгавый достоин вящщия муки не токмо на теле, но и на душе. По святому Иоанну Богослову: всяк любяй и творяй лжу вне горняго Иерусалима да будетъ чародей и блудник со убийцами и идолослужителями, и всех лживых часть в езере горящем огнем и серою. Но понеже един тых лгателей дьячек Никифор пред освященным собором нашим каяшеся, глаголя: яко писано житие великой княгини Анны в Соловецком монастыре не в степенной книги, но с его же Никифоровых слов, что он в переговорах от людей слышал, сказывал, и в том прощения просил, мы же по слову воплощеннаго Бога Слова, глаголющаго: «грядущаго ко мне не изжену вон, радость бо бывает на небеси о единем грешнице кающемся», соборне судихом прияти его яко блуднаго сына, обращающагося от лжи ко истине. Но понеже мнози древле в Греции и инех странех и ныне зде в Велицей России смущающий церковь овии от церкве отлучени быша, овии же и анафеме подложени, и тех овии крыяхуся, овии же покаявшеся прощение удобь получиша, паки последи злоплевения своя в простолюдинех сеяша таковаго непостоянства и лукавства, и ныне нам стрещися лепотствует. И аще Никифор вседушно и истино без всякия лети и лукавства лается, яко и на священном нашем соборе пред всеми нами изрече, имеем его с того его содеяннаго не по разуму дерзновения разрешенна, наложихом ему епитимию за таковое его блазненное дерзновение: ему во граде Кашине не быти, но быти ему в монастыри до его смерти, и каятися ему о том всемогущему Богу и внимати ему спасений, лжесловным же писанием от него исшедшим прельщенныя отвращати ему от того письменно и словесно, и правду всю о списании и своем бывшем дерзновении изъявляти, да не токмо в словесех, но и в делех истинное свое о том покаяние изъявит. Аще же Никифор каяшеся ныне не вседушно, но ухищренно по некоему лукавству, или ради страха некоего, или иного ради некоего получения, да будет под нашим архиерейским запрещением и отлучением, дóндеже истинно и вседушно о том покается, и тогда да разрешится.

«Сим же судом осудихом и прочая спасатели на житие великия княгини монахини Софии и о нетленности телесе и о разгибении перстов согбенных, яко и прочиа непокорника, дóндеже встребуют прощения и разрешения не краем ушесе, но делом, истинною, и тогда прощение ям да подасться. Аще же кии тых притворно некако и ухищренно на лести ныне якобы каются, таковыя по их покаянию и лукавству аще добре или зле кленутся, Бог по их клятве да судит я. Аще же по покаянии паки объявятся в прежнем лжесловесии своем, таковыя лжеклятвенники повелеваем судити судом, имже Соломон мудрейший осуди; мы же попа Василия глаголющаго, яко рука великия княгини лежит на персех благословящая, и яко Сильверст архимандрит персты руки распростирал и паки згибал, за то его лжесловие соборне отлучихом от сего числа егда сие наше изречение совершися, на всецелое лето еже ничтоже священных деяти; егда всецелое лето прейдет, и он, аще, познав свое согрешение, начнет всеусердно просить прощения и разрешения, и его видя исправление и покаяние, тверский архиерей да створит над ним тогда по подобающему.

«Отцу же попа Василия старцу Варламу за лживыя его повествования яко бы рука великия княгини по смерти была яко благословящи и яко при архимандрите Сильвестре разгбенныя персты сами согнулися по прежнему, судихом, в нем же ныне монастыри живет, неисходиму быти ему оттуду до смерти его, и о гресех своих ему каятися, а о лживых своих речениях исповедатися, и прощения у архиерея тое епархии просите.

«Еще в житии и сие неправдаж: яко умершей великой княгине Анне сын ея князь Василий нападе на перси ея, плакаше.

А в летописных книгах писано первее преставление князя Василия, потом писано преставление великой княгини матере его; яко прежде умершему плакати по скончавшейся по смерти его.

«По сим всем явленно яко житие великия княгини писано самосмышлением неправедно, и того ради не подобает таковаго жития чести и внимати ему; понеже, по словеси божественнаго евангелия христова, в мале неверно и во мнозе неверно есть. В житии же сем не мало, но много писано неправды. И того ради аще бы от чести нечто было и праведно писано, ни в чесом же ему верити подобает, но совершенно неявствитие, повелеваем сожещи якоже и святаго вселенскаго шестаго синода 63 правило определяет сице: лживосложенныя мученикословия не повелеваем в церквах прочитати, но тоя огню предаяти; приемлющая тая или яко истинным тим внимающим анафематствуем; якоже сотвори и древле Никон Черныя Горы, емуж вручена бысть соборная церковь в днех блаженнаго патриарха Кир Феодосия: написана житие и деяния изрядных мужей во время оное явльшихся, овых же добродетели совершеныя, овых же добродетели и погрешения смешала; последе же искуси, яко не бе на ползу, сожже тая вся, не пощаде своего труда, написа же древнихъ отец свидетельствованная жития и деяния, потом написа великую книгу толкования заповедей господних 63 слова и 40 послания различныя, якож он Никон поведает в предисловии своея книги.

«И аще кто имать у себе образ великия княгини Анны или житие и канон всяк, кто либо есть везде, да приносит к святейшему патриарху или к своему кийждо архиерею. Да не будет таковый под анафемою святых отец, но да будет прощен и благословен. Аще же кто сему нашему соборному наречению и прежнему собору, бывшему в днех благочестиваго велик. госуд. Алек. Мих. всея Великия и Малыя и Белыя России, паче же вселенскому шестому собору непокорив отныне явится и начнет упорством своим нерозсудным великия княгини Анны житие и канон у себя явно или тайно имети, или прочитати, или внимати, таковый да убоится анафемы святых отец и нашего архиерейскаго запрещения и отлучения; тем бо с прежними святыми отцы непокоряющиися нашему соборному определению осуждаем, дóндеже покается и отложит свое непокорство и повинется святей церкви.

«Сие же еще определение и изречение, присовокупивше первому соборному наречению в 185 году бывшему, подписахом руками нашими будущим по нас во извещение, и положихом сие, идеже иная соборная предбывшая зачинения полагаются в велицем книгохранилище дому патриаршаго в день февруария месяца индиктиона в лето миротворения 7187 Бога Слова же приятие 1679»

Таков этот замечательный образчик исторической критики XVII века, с которым мы познакомились по копии с дела, найденной в одной из рукописных сборников Синодальной Библиотеки в Москве. Факт этот принадлежит эпохе реформы, начатой ещё при Макарии и продолжаемой через столетие Никоном. Важное дело, как видно, и после не останавливалось, и шло далее, хотя и медленно, прерываемое долгими периодами застоя. То была, однако, реформа не в западном смысле этого слова, без отречения от принципов, утверждённых веками; это была реформа в церкви, которой инициативу давала сама же церковная власть. При изменении двуперстного сложения, некоторых обрядов и мест в переводах богослужебных книг, Никона не останавливала мысль, что он подвергал изменению то, чего столько богоугодных мужей держались и с чем могли достигнуть спасения, мысль, на которой упирается раскол. Церковь этим признала, что святость жизни и убеждений не всегда и не во всём может служить авторитетом истины; вместе с тем выходило, что признаваемое церковью истинным, может, сообразно требованиям времени и расширению горизонта познаний в церковной истории, изменяться и отвергаться. Та же идея выразилась в деле о мощах Анны Кашинской. Церковь признала эти мощи, ввела новую личность в ряд своих святых, не сочла противною истине её биографию и опиралась на ней, а чрез несколько лет сознала, что тут вкрались ошибки, обман, самообольщение, легковерие и уничтожила поклонение мощам этой личности, разбила критикой биографию и самую личность, прежде причисленную к лику святых, на основании исторической критики, признала вымышленною и никогда не существовавшею. Нет сомнения, что собор 1679 года хотя может быть, не сознавая важности смысла своего поступка, стал выше пустосвятства всех времён, считающего грехом заявить искренно то, чего требует здравый смысл и действовал в духе истинно-православном, так как православная церковь всегда осуждала ложные чудеса, знамения и откровения. Ничего не может быть благоразумнее этих слов. «Вмале неверно, в мнозе неверно есть. В житии сем не мало, но много писано неправды и того ради аще бы отчасти и праведно писано, ни в чесом же ему верите подобает». Это драгоценное правило, выраженное здравым смыслом наших предков во времена мало учёности и малограмотности, не только не устарело для нас, но должно бы служить девизом для критической оценки таких источников, где пиетическая ложь или, как выражается церковь, сонное мечтание, прикрывается одеждою святости и, чувствуя свою слабость, старается суеверным страхом отклонить от себя смелыя попытки разоблачить обман, самообольщение и невежественное легковерие. Чем более доверия требовалось в прежнее время к известному сочинению или факту, тем строже должна быть для него историческая критика. Желательно, чтоб это правило сделалось у нас вообще господствующим для отечественной истории.

История раскола у раскольников

Хронологическое ядро старообрядческой церкви, объясняющее все отличныя их деяния с 1650–1819 г. Сочинение Павла Любопытнаго, раскольника поморской секты, рукописное.

I

В нашей истории раскол был едва ли не единственным явлением, когда русский народ – не в отдельных личностях, а в целых массах, без руководства и побуждения со стороны власти или лиц, стоящих на степени высшей по образованию, показал своеобразную деятельность в области мысли и убеждения. Раскол был крупным явлением народного умственного прогресса. Такое мнение для иных может показаться странным. В расколе привыкли видеть одну тупую любовь к старине, бессмысленную привязанность к букве; его считают плодом невежества, противодействием просвещению, борьбой окаменелого обычая с подвижною наукою. В этом взгляде есть доля правды, но он односторонен, и как всё одностороннее – несправедлив. По сущности предмета, который служил расколу основою, раскол действительно представляется с первого раза до крайней степени явлением консервативного свойства: дело шло об удержании старых форм жизни духовной, – а по связи с нею и общественной, – притом до мельчайших подробностей и тонкостей, без всяких уступок. Но в тоже время потребность удерживать то, что прежде многие века стояло твёрдо, не подвергаясь колебанию и никогда не нуждаясь в том, чтобы думали о его сохранении, – эта потребность, явившись на свет, вызывала вслед за собою такие духовные нужды, которые вводили русский народ в чуждую ему до того времени область мысленного труда. То, что только признавалось тупо, как дедовский обычай, то, чему слепо верили не размышляя, то самое пришлось защищать, а, следовательно, пришлось тогда думать, пришлось многому поучиться. Раскол расшевелил спавший мозг русского человека.

Этот русский человек в старину мало вдавался в религиозные думы; таким представляют его иностранцы, посещавшие его отечество; таким он выказывается и чрез изучение скудных памятников его мысли. Исключая немногих личностей, громада русских людей мало интересовалась знать, чему она верит. Православие подействовало на русского человека не в качестве учения, а в качестве обычая. Масса до известной степени берегла обычай, и пока на этот обычай никто не посягал, пока никто не заподозревал его в неправильности, до тех пор не допускалось даже мысли о том, что этот обычай почему-нибудь и когда-нибудь может подвергнуться изменению: как соблюдали его прадеды и дети, так будут соблюдать внуки и правнуки. В его неизменяемость верили, не ломая себе головы над вопросом: почему он должен и может быть неизменным, также точно, как не ломали себе головы над тем, зачем солнце всходит и заходит, почему зиму сменяет лето, а лето зима; обычай для народа был тоже, что природа, и никто не сомневался, что вперёд будет так, как было прежде. Если на этот обычай нападут иноплеменники – народ будет защищать его до последней возможности наравне с отечеством; обычай, в обширнейшем смысле этого слова, для народа составлял даже главнейший признак отечества. Так и поступил русский народ в смутную эпоху, когда на него напали поляки и угрожали посягнуть на православную веру, которая была для него обычаем. Тогда русским не приходилось спорить о вере, доказывать, например, справедливость восточного православия и лживость латинства; нужно было только отстаивать свой обычай; достаточно было прогнать иноземцев – и только. Головной работы не предстояло. Но когда внутри страны явились уже не иноземцы, а свои люди, русские люди, начавшие говорить русским же людям, что кое-что должно быть вперёд не так, как прежде было, когда, притом, и власть, издавна в своём принципе уважаемая и сильная, стала поддерживать этот голос, требующий изменения – обычай естественно нашёл себе охранителей. Если бы, кроме обычая религиозного и домашнего, не был силён также другой обычай – обычай терпения и безусловного подчинения верховной силе, борьба приняла бы более материальный характер; масса своею числительною силою дружно не допустила бы изменений, также точно, как она дружно не допустила Польше и латинству овладеть своею страною и посягнуть на веру. Но этого не могло быть. Энергические охранители обычая все-таки должны были явиться в меньшинстве, в сравнении с целою массою народа, без рассуждения, покоряющегося факту, и потому-то эти охранители должны были искать иных, не материальных средств для защиты своего обычая. Если им говорили, что они верят и поступают не так, как следует, если они сами не были настолько сильны, чтобы, не вступая ни в какие объяснения, заставить молчать тех, которые им это говорили, то естественно, им пришлось давать ответ, доказывать, что противная сторона несправедлива, следовательно, пришлось рассуждать и искать знания.

У нас довольно писали и рассуждали о том, что именно привело русский народ к возможности явления в нём раскола и какая для этого явления существовала подготовительная почва. Находить эту почву было не трудно: стоило только брать отдельные явления жизни прежних веков и отыскивать в них подобие с явлениями, бывшими во время существования раскола: можно, таким образом, написать целые томы. Но можно таким путём и впадать в ошибки: это и случалось. Можно также отыскивать и видеть подготовку к расколу там, где, наоборот, при более разностороннем взгляде, окажутся условия, вовсе неблагоприятствующие такому явлению.

Пробегая события, явления и строй духовной жизни русского народа в прежние века, вникая в его характеристические черты, оставшиеся и в настоящее время, мы готовы полагать, что едва ли в христианском мире была страна, менее подготовленная вообще к религиозным движениям, как русская, особенно великорусская. Религиозные движения несовместны с холодностью к религии, а холодность к религии много резь выказывается в нашей истории. Мы только и слышим жалобы на то, что народ отдаляется от церкви, не хочет знать её, не живёт по-христиански. В удельно-вечевые времена христолюбцы жаловались, что в праздники храмы пусты, а толпы собираются на «утолоченныя игрища». Конечно, справедливо будет при этом принимать во внимание, с одной стороны, недавность христианства, с другой – чрезвычайно большое пространство, мешавшее распространению новой веры и способствовавшее удержанию старых обычаев и приёмов жизни. Но не думаем, чтоб только это и было причиною малого расположения народа к церкви. Неудивительно, если такая холодность была уделом тех, которые не успели достаточно сделаться христианами. Вполне естественно, что люди, хотя и крещёные, но плохо знакомые с верою и мало освоившиеся с богослужением, продолжали по-язычески молиться «у рощения и у воды», ставить трапезу роду и рожаницам, и охотнее ходили к знахарям, чем к иереям. Но, оказывается, что отличались полною холодностью к христианству те, которые, по своему положению, никак не могли не быть христианами. Мы встречаем неоднократные жалобы в подобном роде на духовных. В тринадцатом столетии митрополит Кирилл нашёл, что русские духовные до того пренебрегали своими обязанностями, что часто подолгу не служили, и в особенности заметил, что от пасхи до пятидесятницы церкви стоят без богослужения.

Наши князья, конечно, имели возможность более освоиться с христианским благочестием, чем масса народа, особенно сельского, – и что же? Сколько ни расписывают летописные риторы благочестие и христолюбие русских князей, но поступки последних идут вразрез с этой риторикой. Мы уже не говорим о тех признаках грубости века, которые только постепенно могли уступать веянию христианских понятий; мы укажем только на то, что свидетельствуете о малом уважении к религии, о скудости религиозного чувства, не редко проявлявшейся у наших прежних князей. Святые отшельники не раз терпели оскорбления и поношения от князей. Вспомним, например, князя Ростислава, брата Владимира Мономаха, утопившего старца Григория в посмеяние над его прозорливостью, когда последний предрёк ему смерть от воды. Вспомним того ростовского князя, который, посмеяния ради посадил на кобылу в женской обуви пpen. Авраамия. Вспомним вольнодумца XII века, галицкого князя Владимирка, который говорил: «в наше время чудес не бывает», – как будто смеясь над тем, что ему и другим рассказывали в тот век повсеместных чудес. Этот же князь объяснил нам своими поступками, как вообще в тот век смотрели на вероломное целование креста, а этот порок, как известно, был за очень многими князьями: когда Владимирка упрекали в нарушении крестного целования и грозили ему, что крест его накажет, он с насмешкою указал на маленький крестик и сказал: «сей ли крестец малый» (неужели этот крестишка!)??Наши междоусобия князей и земель не бедны примерами того, как мало уважалась наружная святыня, не говоря уже о том, как мало было христианского духа. Для успехов в войне против соперников, князья не считали беззаконием приводить с собою половцев-язычников, а они обыкновенно не щадили ни церквей, ни церковной святыни. Во время знаменитого взятия Киева Андреем Боголюбским не только делали варварства над людьми, но жгли церкви, монастыри, грабили иконы, ризы; сожгли даже монастырь Печерский. С Киевом поступили тогда мало чем лучше того, как поступили впоследствии татары. Набожность Андрея этому не препятствовала. Он взял и увёз во Владимир чудотворный образ Богородицы, думая доставить этим своему городу покровительство Божие: святотатственные деяния, которые он позволил себе, ясно указывают, что им руководило не христианское благочестие: образ Богородицы был для него в качестве амулета; таким была бы для него, в равной степени, вещь, данная волхвами. Образчиком того, как благочестивые князья поступали при взятии города не только с мирскими людьми, но и с духовными, не только с людским достоянием, но с церковною святынею, может служить описание взятия Торжка князем Михаилом Тверским в XIV ст. Некоторые, – говорит летописец, – бежали в церковь Спаса и там задохлись от дыма... Черницы, добрые жены и девицы, видя над собою «лупление» от тверич, топились в воде... Чернецов и черниц ободрали до наготы... Иконную «круту» (оклады) ободрали, церкви пожгли. – Таким образом и здесь, на севере, православная святыня от православных русских страдала не меньше, как от Поганых половцев или татар, подобно тому, как это прежде делалось на юге. Такие черты встречаются не один раз при взятии городов и позже: вот и князь Василий Васильевич Тёмный, взявши Галич, отдал на разграбление и сожжение монастыри и церкви. Новгородцы, покорив город Устюг, ограбили там святыню, и взяв с собою чудотворный образ Богородицы, смялись над ним, называя Богоматерь своею пленницею. В Новгороде, как известно, пожары были обыкновенным явлением, и очень часто первым делом в таком случае был набег на церкви для расхищения церковной святыни;

Такого рода обращение со святынею, по нашему мнению, показывает, что в русском народе мало было даже и того наружного благочестия, которое мы привыкли считать существовавшим в высокой степени; что же касается до благочестия внутреннего, которое более всего выражается страхом перед делами, противными божественному учению, то его признаков мы видим ещё меньше: варварские опустошения целых областей, сожжение целых селений и городов, сажание младенцев на кол, убийство пленных или безжалостная продажа их в руки неверных, обычные вероломства и клятвопреступления – были чересчур частыми явлениями. Сами летописцы замечают, что нередко христиане с христианами поступали хуже поганых.

Примеры отдельного благочестия, подвигоположничества аскетов, множество монастырей, воздвигаемых в непроходимых местах, не могут служить достаточным свидетельством общего народного благочестия. Во-первых, кто беспристрастно и критически относился к нашим житиям, тот не может усомниться, что красноречивые похвалы в этих биографиях часто следует принимать менее за историческую правду, чем за избитую риторику, даже не самостоятельную по содержанию, а рутинно повторяющую давние византийские приёмы; во-вторых – эти же самые повествования, говоря о светлой стороне русского благочестия в лице святых подвижников, подчас проговариваются и о чёрных сторонах, указывающих на нравы того общества, из которого являлись эти подвижники. Таким образом, не раз не два на зачинающуюся обитель нападали разбойники; иногда князья, подозревая, что у святых отшельников есть деньги, тревожили их покой и оскорбляли; если какой-нибудь пожилой богач или сильный мира сего, для успокоения грешной совести, давал монастырю имущества и земли, то нередко его наследники и потомки не уважали благочестия своего отца или предка и насилием отнимали монастырское достояние. Укажем, для доказательства, на грамоту митрополита Феодосия в 1464 г. и на подобную же грамоту митрополита Ионы в 1467 г. Обе писаны в Новгороде: из них мы узнаём, что отцы посадников, тысяцких и бояр давали монастырям разные даяния, а дети их отнимали. Сами монастыри, основанные благочестивыми сподвижниками, обыкновенно не долго сохраняли характер благочестия и святости по образу жизни братии. Как только монастырь делался известным и около него основывалось поселение, – он наполнялся тунеядцами, бродягами и пьяницами. Вообще, при чтении наших умилительных повествований о разных явлениях подвигоположничества и благочестивой жизни, не следует забывать русской пословицы: «не всякое лыко в строку». В Стоглаве, например, нам показывается обратная сторона явлений, описываемых риторами в светлых чертах: «Старец на лесу келию поставит, или церковь срубит, да пойдёт по миру с иконою просить на сооружение, и земли и руги проситъ, а что собрав, то пропьёт».

Стоглав для нас неоценённый памятник; в нём-то, как в зеркале, отражается состояние древней русской церкви и христианского благочестия. То, что изображается в Стоглаве, не принадлежит исключительно времени его составления, но есть совокупность признаков долгого предшествовавшего времени, накопленных условиями народного характера, политической и общественной жизни и домашнего быта. Все это не изменилось и впоследствии ещё долгое время. Первое, что, по отношению к вопросу о народном благочестии, бросается в глаза – это редкость богослужения, которое народ имел возможность посещать. Множество церквей стояло пустыми, и причина этому, по объяснению Стоглава, исходила оттуда, откуда надо было ожидать противного – от духовного начальства. – «У вас же убо святителие, бояре и дьяки, и тиуны, и десятники, и недельщики судят и управу чинят не прямо, и волочат и продают с ябедники с одного, и дела составливают с ябедники, и церкви Божия от их великих продаж стоят многия пусты без пения». Кроме того, много стояло пустыми церквей, построенных ханжами, – мнимыми подвижниками, или же мирскими людьми, которые, под влиянием какого-нибудь суеверного страха, строили церкви, а потом оставляли их без богослужения; наконец, были и такия церкви, откуда священники уходили, а на место их не было других. В тех же церквах, где совершалось богослужение, господствовало полное отсутствие благочестия: «попы и церковные причётники – говорит Стоглав (стр. 51) – в церкви всегда пьяни и без страха стоят и бранятся, и всякия речи неподобныя всегда исходят из уст их, попы же в церквах бьются и дерутся промеж себя». Самое богослужение происходило чрезвычайно бесчинным образом: в одно и тоже время пели разом две или три песни, в одно и то же время читали разное, ничего не понимал тот, кто читал, а ещё менее тот, кто слушал. У мирян не было ни малейшаго уважения к церковной службе: входили и стояли в церквах в шапках, словно «на пиру или в корчемнице, говор, ропот, всякое прекословие, беседы, срамныя словеса, песни божественныя не слушают в глумлении» Принимая во внимание множество монастырей и доверяя многим умильным описаниям святой жизни их обитателей, можно было бы надеяться, что монастырское благочестие выкупало беспорядок, происходивший в приходских церквах. Но Стоглав и в этом отношении нас разочаровывает. Из него видно, что во многих монастырях архимандриты и игумены, покупая себе места, не знали ни богослужения, ни братства, жили себе в своё удовольствие на счёт монастырских имений, угощали приятелей, держали своих родных в монастырях, монахи подражали им и жили беззазорно; в келии к ним ходили женщины и девицы; другие же держали у себя мальчиков, и содомский грех был самое обычное дело в монастырях; нередко чернецы и черницы жили вместе в одном монастыре. Пьянство было везде безмерное. При таком состоянии благочестивой нравственности, в монастыре часто долгое время не происходило никакого богослужения. Однако не должно думать, что обилие монастырских имений позволяло всем монахам жить в полном удовольствии; как бы ни был монастырь богат – этим богатством пользовались только монастырския власти, истощая его со своими родственниками, любовницами и любимцами: только те из братий, которые умели приобресть милость архимандрита или игумена, жили относительно в довольстве; остальные, по выражению Стоглава, были и «алчны и гладны и всячески непокойны и всякими нуждами одержимы». Этим ничего не оставалось, как бегать из монастыря в монастырь или же просто с места на место, и часто в самой обители оставалось не более двух-трёх с настоятелями, а прочие шатались по миру: иные, называясь чернецами, не знали, по выражению Стоглава, «что словет монастырь»; множество бродяг и мужчин и женщин сновали по миру, называя себя иноками и инокинями такого-то или другого монастыря. Вся Русь была наполнена таким бродячим народом: иной носил икону, которую называл чудотворною, другие притворялись бесноватыми, третьи толковали, что им являлась святая Пятница; одни исцеляли, иные предсказывали будущее и такими путями собирали подаяние, пользуясь суеверным страхом, который нагоняли на невежественную толпу. Священники, поступая из причётников, не получавших нигде образования, часто умели читать только по складам, а иногда и вовсе не умели, выучившись кое-каким служебным приёмам по памяти: святители посвящали и таких невежд, давая себе благовидную отговорку, что если их не посвятить, то церкви останутся без богослужения и люди будут лишены таинства. Понятно, что такие священники бегали от богослужения; по их безграмотности или малограмотности обедня или заутреня была для них чистым мучением.

При отсутствии благочестия, религия чаще всего обращалась в орудие для земных выгод. Святители посвящали за деньги духовных; духовные, как в приходах, так и в монастырях, смотрели на свою обязанность с точки зрения доходов; священник вместе с приходом получал землю, которую сам пахал, и она то была для него важнее церкви; в монастырь шли чаще всего для того, чтобы жить монастырскими доходами. У мирян благочестие также часто было предлогом для мелких выгод; надевавшие на себя личину благочестия имели менее религиозного страха, чем те, на которых они действовали: какой-нибудь ханжа, говоривший о видениях, знал, что он лжёт и не чувствовал при этом религиозного страха. В массе народа этого страха было довольно, он происходил опять из невежества, а не из благочестивого чувства.

Несомненные факты указывают, что в русском народе, при многих проблесках превосходных душевных качеств, проявлялась чёрствость и грубость сердца, отсутствие сострадания к несчастию: татары брали многих русских в плен и привозили их, предлагая выкупать, но чаще всего увозили назад, потому что их не выкупали соотечественники. Правительство собирало с народа особый налог, называемый «полоняночными деньгами», для выкупа пленных, но эти деньги воровались без всякого зазрения. Существовали богадельни для нищих, калек, престарелых; страдальцев в те времена было много: войны, междоусобия, набеги иноплеменников и произвол сильных людей плодили калек; но в эти богадельни вписывались люди состоятельные, здоровые и пользовались тем, что назначено было для несчастных; последние валялись на улицах и на распутиях, не зная, где преклонить голову, и часто погибали, не находя себе сострадания. Вместе с этим в семейной жизни господствовал грубый разврат. Браков вообще не любили и везде старались избегать венчания: в XVII веке в этом отношении делалось тоже, что и в XII, когда «Правило митрополита Иоанна» громило неуважение русского народа к таинству брака. Этого мало: на половые отношения русские смотрели с совершенно животной точки зрения, и потому нередки были кровосмешения свекровь с невестками, братьев с сёстрами, даже родителей с детьми. Картину великорусских нравов ярко начертил нам патриарх Филарет в грамоте своей 1622 года (напечатана в III т. Собрания госуд. гр. и дог.): «Многие русские люди – говорится в ней – поймают за себя сестры свои родныя и двоюродныя и названныя и кумы крестныя, а иные де и на матери свои посягают блудом и женятся на дщерях и сестрах, еже ни в поганых и незнающих Бога не обретается; а иные жены свои в деньгах закладывают на сроки, и отдают те своих жен в заклад мужи их сами; и те люди, у которых они бывают в закладе, с ними до сроку, покамест которыя жены муж не выкупит, блуд творят беззазорно; а как тех жен на срок не выкупят, и они их продают на воровство же и в работу всяким людям». Далее в той же грамоте говорится, что «попы не унимают от таких дел и даже молитвы говорят таким людям». Что описанное в этой грамоте может относиться вообще к жизни великорусскаго народа в разных местах и в разныя времена, доказывается тем, что француз Ланнуа, посещавший Новгород в начале XV века, с омерзением говорит о продаже и закладе жен русскими. Близко ко времени написания Филаретовой грамоты (1636 г.) мы встречаем другие известия, показывающие, каково было благочестие и христианская нравственность в самой столице Московского государства, имевшей, как говорилось, сорок сороков церквей. В церквах этой столицы служили без всякого благоговения, в одно и тоже время читали и пели разное пять-шесть голосов, люди, пришедшие в церковь во время богослужения громко разговаривали, смялись, иные бранились и даже дрались, а тут юродивые ходили в пустынническом образе, растрепав волосы, кричали, дурачились и смешили других. Попы не только дозволяли такое бесчиние, но и сами пьяные бесчинствовали в церкви. Праздники торжествовались самым развратным образом; постоянно слышалась самая неприличная брань. В 1646 г. (Акты Экс.ІѴ, 481) окружной патриарший наказ указывает, что в московских церквах, во время богослужения, бывает «драка до крови и лая смрадная». В 1649 году (ibidem, 485) патриарх жаловался, что в монастырях совсем оскудело иноческое житие: архимандриты, игумены и старцы вовсе не заботятся о церковной службе и всегда пьяны; а о приходских церквах замечалось, что даже там, где было по нескольку попов, «в понедельник светлые недели и во всю неделю и во владычни праздники и в богородичны праздники службы не бывает» (ibidem, 486). Если боярин, будучи благочестив, заботился о наружном благочестии крестьян в своих вотчинах – это казалось для крестьян особенно тяжело. Около 1652 г., боярин Морозов приказывал, чтобы в его вотчинах крестьяне не работали на себя по воскресеньям, и во время бездождия ходили со кресты кругом сел и по полям молебствовать. Приказчик извещал господина: «по грехам стала засуха, яри все посохли, а крестьянам я говорил, чтобы к церкви идти и молебны петь о дожде, а они, государь, мне отказали, к церкви не пошли. Да твой, государев, указ ко мне, что по воскресным дням не работать, и они государь, работают втай на себя. А у соседей в селе Алексеевском и по деревням в воскресные дни работают, а крестьяне потому мне отказывают, говорят: вот на стороне делают, нам для чего не делать? Да на Петрово заговенье в церкви, государь, Божией ни один ни к заутрени, ни к обедне не бывал». Когда после того боярин повторил своё приказание и налагал на ослушников за два раза пеню, а за третий раз угрожал батогами, крестьяне заволновались и тот же приказчик доносил, что на сходке, где была прочитана боярская грамота, крестьяне кричали: «ты, приказчик, на нас пишешь, заставливаешь сильно молиться... И учали крестьяне ходить толпами. То у них неведомо какой умысел убить ли меня хотели»15. Знаменательная черта! Принуждение к благочестию могло вывести русского человека из себя, довести до остервенения, пуще всяких утеснений.

Под 1658 годом мы встречаем жалобу, что христиане, вместо женъ держат у себя наложниц и не хотят принимать церковного брака. Итак, через 100 лет слишком после Стоглава, Русь, по отношению к благочестию и христианской нравственности, осталась с теми же качествами, какие хотел искоренить Стоглав. Подобные черты сообщают нам и более поздние известия: так, напр., в 1672 г. (Акт.Экс. IV, 241), замечалось, что, по господским праздникам и воскресным дням, часто в церквах не бывает богослужения, а где оно и происходит, там мало бывает народу, да и те, которые туда приходят, говорят и смеются во время богослужения; в великий пост люди не говеют и не причащаются; и самые игумены и попы упиваются до пьяна и делают всякое бесчиние в пример мирянам. Несколько позже, уже в начале ΧVΠΙ века, святой Димитрий Ростовский говорит: «поп служит святую литургию без служебника и только говорит одни возгласы; когда его спросили, зачем он так служит и не говорит молитв, подобающих служению, поп отвечал: «я уже прочёл служебные молитвы на дому, я так научился от старых попов!» На другой день после пьянствования, не протрезвившись и не приготовившись к служению, попы совершают литургию, сквернословят в алтаре, «бранятся материю и творят дом Божий вертепом разбойников». Иные священники были такие невежды, что не умели объяснить значение святых тайн. «Где животворящие Христовы Тайны?» спросил одного священника святой Димитрий Ростовский. Поп не понял значения вопроса и молчал. «Где тело Христово?» спросил митрополит. Поп опять не понял. Тогда один из бывших с митрополитом священников спросил попа: «где запас?» Тогда поп понял и нашёл «сосудец зело гнусный»: там хранились у него святые Тайны. «Удивися о сем небо и земли ужаснитеся концы!» восклицает по этому поводу святой Димитрий.16

Казалось бы, в таком народе, у которого религиозный индифферентизм составлял долгое время отличительное свойство, трудно было появляться ересям и расколам, а главное, распространяться в массах. Действительно, прежде если они и появлялись, то не проникали настолько в народную жизнь, чтобы производить важный умственный и общественный переворот. Стригольники, жидовствующие, Башкины, Косые, – при всей относительной важности их явления в своё время, все-таки обращались в довольно малом кругу действия сравнительно с массою русского народа. Там, где господствует индифферентизм вместе с невежеством – для религиозных брожений, по-видимому, нет никаких элементов. И, однако, в половине XVII века явилось такое религиозное движение, которое постепенно охватило Великую Русь и до сих пор далеко не прекратилось.

Нам важно собственно не столько влияние раскола, сколько его распространение. Как скоро принимались за переправку книг, как скоро явилась какая бы то ни была новизна в области религии – необходимо должны были этому воспротивиться люди старины, люди рутины, люди буквы: это неизбежна по закону человеческих действий, иначе быть не могло, иначе человек русский не был бы вообще человеком. Каким бы хладнокровием не отличалась масса, невозможно было, чтобы из неё не выдавались люди более горячие, с большим участием к общему делу, наклонные идти в ту или другую сторону, вперёд или назад, домогаясь нововведений, или упорно защищая старину. Аввакумы, Лазари, Капитоны были явления вполне законные, неизбежные во всяком обществе, во всяких его формах. Но отчего их проповедь возымела такое влияние, отчего народные массы долгое время шли за их проповедью и развивали её в многоразличных видах? Отчего их упорство, имевшее целью поддерживать ветхое, сделалось сигналом совершенно новых явлений в народной жизни?

Тот ошибётся, кто подумает, что вслед за исправлением богослужебных книг большинство русского народа воспротивилось «новшеству»; нет, это сопротивление шло и развивалось медленно. Мы видим вначале, что, за исключением таких упрямцев, как Аввакум, Павел Коломенский, Лазарь, Логгин, даже самые антагонисты нововведения не оказывали энергического сопротивления и сами легко подчинялись реформе. Так сразу поступали два сильные противника, Вонифатьев и Неронов. Вначале как реформа, так и сопротивление реформе были достоянием почти одного духовенства. Большинство русского народа отнеслось к этому делу с обычным предковским равнодушием и хладнокровием, как и следовало ожидать. Знаменитый писатель и историк староверства, Андрей Денисов, которого интерес состоял в том, чтобы представлять дело реформы как можно более противным народу, сознаётся, однако, что «Никоновым новоисправленным книгам, повсюду рассылаемым, никто ни обретеся противостоящ, никто же оныя новшества возражающ, страху царскаго указу, вся колеблющу, кроме Павла добляго епископа коломенскаго и великоревностнаго протопопа Аввакума, новыя книги новопечатныя и не хотяще прияша». Сопротивление оказал один Соловецкий монастырь, потому что туда стеклись из разных мест, в сущности тогда немногочисленные, горячие приверженцы старых форм, но и то первое обращение их к царю было чрезвычайно мягкое и покорное: «Милостивый и благочестивый царь! – писали монахи.– «Молим твою великаго государя благочестивую державу, с плачем и со слезами и милости просим: помилуй нас нищих богомольцев своих и отвори до нас сирот великую любовь, не вели, государь, у нас тем новым учителем и вселенским патриархам истинную нашу христианскую веру, самим Господом нашим Исусом Христом и святыми его Апостолы преданную и седьми вселенскими соборы утвержденную, измените и порудити... Повели нам государь быти в том же благочестии и предании, в каком чудотворцы наши Зосима и Савватий и Герман и Филипп, митрополит московский и вси святии угодили Богу и пр.». Соловецкие упрямцы не осмеливались даже и впоследствии обвинять в неправославии царя и русских архиереев: они просили только позволения самим оставаться при прежних формах. Если бы им уступили, то уже тогда образовалось бы то единоверие, которое явилось в конце XVIII века. Но тогда ни им, ни другим подобным не оказывали этого снисхождения. Вслед за собором 1656 года, правительство настоятельно требовало, чтобы все без рассуждения приняли все нововведения, и то, к чему привыкли целые сотни лет, должно было сразу всё забыть и сразу усвоить новое. Масса народа и тут легко могла покориться, потому что эта масса ничего не знала, что было прежде и долго бы не распознала, что сделалось вновь, оставаясь в своей обычной темноте. Духовные, отличавшиеся, как мы видели, равнодушием к области своих занятий, также, по-видимому, должны были покориться. Но вышло иное вот отчего: во-первых, в духовенстве существовало раздражение против тогдашней же духовной власти; во-вторых, в народе существовало недовольство управлением и вообще тогдашним порядком вещей, недовольство, которое перед тем не раз уже проявлялось открытыми возмущениями. Между духовными легко нашлись личности, сделавшиеся распространителями противодействия реформе, исходившей от ненавистных им властей, а в народе нашлась значительная масса таких, которые готовы были пристать ко всему, что увеличивало, а тем более освящало их прежнее раздражение против власти вообще.

Патриарх Никон не был один из тех, которые внушают к себе любовь подчинённых; напротив, его не терпели за суровость, гордость и за корыстолюбие его приказа. Мысль о том, что этот ненавистный человек явился неправославным, преступником против церковной правды, была по сердцу многим духовным. С вопросом реформы Никон поступал так, как военачальник с военным делом: приказано, и надо исполнять, а за непослушание следовала тяжёлая кара. Попов, которые приходили в сомнительство и не решались сразу служить по новоисправленным книгам, вместо того, чтобы убеждать ласкою, смиряли жестокостью, били батогами, томили голодом, держали при монастырях, погребах и поварнях, с цепями на шее. Само собою разумеется, что приводить таким образом к изменению убеждений и обычаев значило творить упорных защитников того, что хотели вывести: таково свойство человеческой природы; если бы даже те, которые терпят муки за известные убеждения, наконец, отказались от них, то непременно нашлись бы другие, которые, узнав о том, что делалось, стали под то же знамя. Тут скоро произошла размолвка Никона с царём. Никон оставил свой патриарший престол и удалился в Новый Иерусалим. В продолжении восьми лет, когда Никон находился там, оппозиция против нововведения возрастала; об этом говорится и в грамоте. объявлявшей народу о низложении патриарха: «в неже между-патриаршества время соблазнишася его ради мнози и явишася раскольницы и мятежницы православныя российския церкве» (Русск. Виф. III. 407). Никон, явившись нововводнтелем своими крутыми мерами взмутил, так сказать, стоячую воду старинного русского индифферентизма; те, которые прежде ни о чём не думали или очень мало думали, предались думам; священники и монахи, до сих пор кое-как исполнявшие служебные обряды, стали рассуждать об этих обрядах, стали привязываться к ним, именно потому, что их принуждали делать иначе, а не так, как прежде они привыкли делать, никогда не считая своих дел неправильными; пришлось им заглянуть в одну, другую книгу; пришлось учиться, потому что им приходилось поспорить и защищать старину словом. К этому возбудились вначале личности талантливые, выдававшиеся из массы по наклонности к предметам духовной сферы; они первые, как всегда бывает в истории умственных движений, отрясли от себя вековой сон, лежавший на всём современном им обществе. Личности эти были из духовных: на это указывают современные жалобы, называя первыми распространителями раскола священников и монахов, которые «ови от многаго неведения божественных писаній и разума, ови во образе благоговения и жития мнимаго добродетельнаго, являющеся быти постни и добродетельни, полни же «всякаго несмыслства и самонадеяннаго мудрования, иже мнящеся быти мудри обьюродеша, ови же мнящеся и от ревности, и таковии, имуще ревность не по разуму, возмутиша многих дущи неутвержденных». Вообще участие мирян в оппозиции было малозначительно до самаго собора 1666–67 годов. Этот собор не только утвердил все постановления собора 1656 г., не только оправдал все сдѣланныя Никоном изменения в обрядах и исправления в богослужебных книгах, но предал анафеме всех тех, которые вперёд будут держаться старины. «Аще ли же кто не послушает повелеваемых от нас и не покорится святей Восточней церкви и сему освященному собору, или начнет прекословити и противлятися нам: и мы таковаго противника, данною нам властию от всесвятаго и животворящаго Духа, аще будет от священнаго чина, извергаем и обнажаем его всякаго священнодействия и благодати и проклятию предаем, аще же от мирскаго чина, отлучаем и чужда сотворяем от Отца и Сына и Святаго Духа, и проклятию и анафеме предаем, яко еретика и непокорника, и от православнаго всесочления и стада и от церкве Божия отсекаем яко гнил и непотребен уд, дóндеже вразумится и вразумится в правду покаянием. Аще ли кто не вразумится и не возвратится в правду покаянием, и пребудет в упрямстве своём до окончания своего: да будет и по смерти отлучен и непрощен, и часть его и душа со Иудою предателем, и с распеншими Христа жидовы, и со Арием и с прочими проклятыми еретиками; железо, камение и древеса да разрушатся и да растлятся, а той да будет не-разрешен и неразрушан и яко тимпан, во веки веков аминь».17 Но так как прежде вся восточная Русь держалась осужденной старины, то естественно возникло мнение, что анафема падала на всё прошлое страны. Последовал совершенный разрыв с прошлым и со всеми теми, которые не могли скоро расстаться с прошлым. До сих пор было одно только недоумение; теперь же должно было образоваться два лагеря: – один правительственный, другой враждебный. Начались жестокие, свирепые преследования упорных. Их ссылали, иных жгли, иным резали языки. Всякие споры против реформы, уже порешённой собором, толковались, как хула на Господа Бога: отсюда вытекало, что православные, на стороне которых были не только сила духовная, по и материальная, мирская, легко могли давать доводам и речам своих противников смысл богохульства; первая же глава Уложения осуждала за богохульство на сожжение. По известию предисловия к «Увету Духовному», уже благодушный и тишайший Алексей Михайлович «многих во оземствование послав и в темницы заточи, а иных хульников повеле огню предати».

Оппозиция против нововведения разразилась в первый раз возмущением в Соловецком монастыре. Как ни продолжительно, как ни упорно кажется, с первого раза, это возмущение, как ни придаёт ему особенной важности то, что правительство должно было переменять три раза начальство над войском, усмирявшим бунт, и присылать новые силы для его укрощения, но в сущности бунт этот был не важен и не выходила из целого ряда бунтов, которыми так богата была вторая половина ХѴІІ-го века. Участвовавших в нём было всего до пятисот человѣкъ, из них двести было духовных; для остальных приверженность к старому обряду была, вероятно, только поводом: охоты к возмущениям и без того уже было много. Чтобы понять, почему оппозиция против реформ находила, как в это, так и в последующее время, отголосок и сочувствие в народной массе, нужно иметь в виду вообще дух народа того времени. Царствование Алексея Михайловича было вообще периодом очень важных бунтов, которых причины скрывались совсем не в религии. В первых годах этого царствования были бунты в Новгороде, Пскове, Сольвычегодске, Устюге и в самой Москве. То было ещё до реформы. После реформы выпуск медных денег произвёл бунт в столице, но ещё сильнейшие потрясения выдержало Московское государство от бунта Стеньки Разина. Нельзя утверждать, что причиною этого бунта был раскол, когда Стенька, в числе разных попыток для возмущения народа, употреблял имя Никона и выдавал себя за мстителя низложенного патриарха, а его сообщники, умерщвляя астраханского архиепископа Иосифа, укоряли этого архипастыря, между прочим, и тем, что он «снимал сан» с патриарха Никона. Между тем, когда впоследствии казаки бунтовали под знаменем старой веры, они в то же время показывали сознание, что продолжают одно дело со Стенькою Разиным. Мы думаем, что и мирскими участниками соловецкого бунта, как и впоследствии теми, которые по голосу духовных приставали к оппозиции, руководило тоже разлившееся в массе стремление тем или другим способом противодействовать властям, (Истекавшее из общественных условий того века, – а не исключительно религиозные побуждения.

Время Фёдора Алексеевича было временем свирепого преследования раскола и тем самым распространения его между мирянами. Чем жесточе были истребительные меры правительства, тем шире и упорнее становилось противодействие. Духовные, не хотевшие принять «новшеств», угрожаемые ссылками, кнутом, языкорезанием и сожжением, спасаясь от такой участи, рассевались по разным сторонам широкой Руси, ходили из села в село, из города в город, взывали к народу, что гибнет святая вера, что Никон с его последователями ввели ересь, что в церкви не следует ходить, что наступают последние времена. Голос раскольников был, гак сказать, как масло к огню; повсюду можно было найти недовольных властью, ненавидевших дьяков, приказных людей, воевод, бояр, владык. Теперь народу говорили, что власть, отягощая его здесь на земле, хочет отнять у него последнее утешение, заградить ему путь к лучшему жребию после смерти, путь к вечному спасению. Для раздражённого народного сердца было приятно слышать самое худое о том, против чего обращалось раздражение. Проповеди раскольников действовали вначале на впечатлительные и предприимчивые натуры; люди, чересчур погрязшие во вседневную жизнь, привыкшие покоряться силе всегда и во всём, конечно, не поддавались этому обаянию, и таких оставалось несравненно больше; увлёкшихся в раскол, как тогда, так и впоследствии, было немного в сравнении со всею массою, иначе никакая власть не в силах была бы удержать реформ. Первые миссионеры были, по известию Денисова, соловецкие отцы: они «рассеявшись странствовали и во градех и весех и в пустынных скитех и многия на стези древлеблагочестивых церковных законов навратиша». Благодаря «Винограду Российскому» Денисова, мы узнаем имена многих апостолов старины, возбуждавших народ к непокорству церкви и мирской власти. Всё это были монахи и попы. На севере, в стране, носившей название Поморья, раскол распространился прежде всего, оттуда выходили учители и в другие места. Так соловецкие монахи, Арсений и Софоний, проповедывали в пределах нижегородских и положили основание знаменитым чернорамепским скитам – колониям увлечённого в раскол народа. Около Великого Новагорода и Пскова возбуждал к староверству старец Варлаам, бывший прежде протопопом во Пскове. Во владимирских пределах проповедовал знаменитый Капитон, в калужских – поп Полиевкт, около Чернигова – поп Козьма и проч. и проч. Раскол быстро зашёл и в отдалённую Сибирь.

От онаго времени сохранились некоторые описания, дающие нам возможность представить себе, как совершалось это проповедывание, и как проповедники успевали поселять фанатизм в восприимчивых и впечатлительных натурах. Вот, напримѣр, в Тюмень в воскресный день служилась литургия; служили по новоисправленным книгам, народ был в церкви и конечно уже не в первый раз слушал литургию, совершаемую по новоисправленному служебнику. Вдруг – в соборную церковь вошло трое мужчинъ и с ними одна женщина старица. Один из мужчин был из Вологды Афонька, другой из Татьмы Дёмка, третий некто Перша Мезенцов, а женщина была из Тотьмы, по имени Варвара. Вовремя херувимской песни они закричали: «православные христиане, не кланяйтесь: несут мёртвое тело! На просфорах печатаютъ крыжем-антихристовою печатью». Их схватили, били кнутом и вкинули в тюрьму до государева указа. Но они сделали своё дело. Проповедь расшевелила народ, сомнение пустило корни. Вслед затем является другой проповедник, Дементьян, В чернецах Данило. Около него собираются уже старицы и девки. Его проповеди были так увлекательны, что старицы и девки стали видеть отверзтое небо, пресвятую Богородицу, ангелов, держащих венцы надъ теми, которые не хотят молиться так, как приказывают, и, избегая нечестивых велени, скрываются в пустыни. Затем, к проповеднику пристают и некоторые семейные люди с жёнами и детьми. Он всех убеждает бежать в пустыню, и действительно, оставаться в своих жилищах им было опасно: воеводам и приказным людям велено было, по государеву указу, хватать раскольников и бить кнутом, за слишком энергическое слово против «новшества» можно было попасть в струб. Они бегут с проповедником в леса, и там основывают поселения. Но начальство силится возвратить их на места жительства, наказать кнутом, принудить к троеперстию. Посылается вооружённый отряд взять их из пустыни; тогда фанатик проповедует, что лучше сгореть в огне, чем отступить от веры, не вытерпи земных мучений. Погоня приближалась. Те, которые успели ускользнуть, убежали и сдались. Другие поддались убеждению Дементьяна: он их запер с собою в избе и зажёг избу. Так погиб проповедник и с ним до трех сот человѣк. В других мѣстах случалось подобное. Самосожигание стало входить в обычай: и неудивительно, когда представлялось что-нибудь одно из двух – или подвергаться разного рода истязаниям от власти и, не вытерпев мук, отрекаться от веры, как они полагали, или лишить себя жизни заранее. Фанатики уверяли своих последователей, что это дело богоугодное и подтверждали свои убеждения разными примерами из истории мучеников. Их последователи, сами ничего не зная в деле веры, полагались на них, следовали за ними. Впрочем, когда дело доходило до сожжения, тогда обыкновенно являлось раскаяние и желание спасти себя; но не всем и не всегда это удавалось, потому что вожаки, завлекши толпу людей в избу, запирали их там и зажигали избу, так что уже нельзя было выскочить.

Между тем, религиозное дело постоянно примешивалось к народным бунтам, возникавшим от других причин. Так было и в Москве, в 1682 году. Произошёл стрелецкий бунт чисто политического характера. Он увенчался успехом. Тогда раскольники задумали воспользоваться случаем и подвинуть торжествовавших мятежников на защиту старой веры. Началось новое стрелецкое волнение уже с религиозною целью. Но стрельцы сами не понимали, в чём тут собственно дело; народ был безграмотный и немысливший; между ними не нашлось никого, кто бы сумел составить челобитную. Обратились к монаху Сергию. Тот написал им челобитную и изложил в ней обвинения в разных ересях. Стрельцы сами сознавались, что плохо понимали челобитную, когда им её читали, и никогда не слыхивали о таких ересях, какие в ней поминались. Но все однако слушали эту челобитную с умилением; недостаток понимания заменялся у них чувством. Это чувство побуждало их к одному – добиться того, чтобы власти перестали, как они говорили, «за старую веру людей казнить, вешать и в струбах жечь». Далеко не все стрельцы поддались внушению расколоучителей; по привычному хладнокровию к делам веры, большая часть не расположена была стоять за староверов; народ, бежавший толпами за Никитою Пустосвятом, руководился одним любопытством, и многие, сочувствовавшие тогдашнему волнению, сами не прочь были от новой веры, но они всё-таки хотели, чтобы людей за веру не мучили и не жгли. В высшей степени замечательно то обстоятельство, что, когда раскольники ходили по стрелецким приказам для подписи челобитной, большая часть стрельцов не хотела прикладывать рук вовсе, не соглашаясь принадлежать к расколу; но и те кричали: «а мучить по-прежнему никого не дадим». Такое явление только и объясняется исстари обычным хладнокровием к делам веры, недопускавшим развиваться тому фанатизму, который, увлекаясь священною высшею целью, не знает сострадания к единицам. Это памятное в русской истории событие отличалось такими приёмами, которые как нельзя яснее соответствовали духу русского народа и его привычкам. Как церковь, так и светская власть, по своему принципу, не терпели несогласия со своими целями. Явление сопровождаемых толпою любопытного народа раскольников, требующих от церкви объяснения и отчёта, было чересчур противно тем понятиям, какие составляли себе о власти церковные сановники и мирские владыки. Люди, у которых пробудилась мысль, которые хотели знать, чему их принуждали верить, вызывали к ответу патриарха и архиереев. Эти люди не осуждали заранее противной стороны; они только просили, чтобы «великие Государи повелели ему патриарху с ними богомольцами своими дати праведное своё рассмотрение со свидетельствы божественных писаний: за что патриарх, по старопечатным книгам не хощет служити и иным возбраняет, а какие богочетцы, ревнуя по отеческих догматах истиннаго закона, оныя держат и службу Богу по тем приносят, он проклятию соборне предает и в заточение в темницы на смерть посылает». Патриарх и церковныя власти отвечали им одним указанием на обязанность повиноваться слепо, не мудрствуя: «Подобает вам повиноватися учителям и священникам, а наипаче архиереям и не судити их, аще и житие имут укорно; мы на то образ Христов носим: кто нам противится тот Господу противится». «Правда – отвечали им раскольники, поклонившись до земли – вы на себе носите образ Христов, только Христос смирения образ нам показал, а не отрубами, огнем и мечем грозил». Если патриарх и архиереи упирались в своём авторитетном величии и не хотели входить в споры и объяснения с мирянами и низшими себя духовными о предметах веры и богослужения, то противники заявляли самое неприятное для сановников право судить их поступки и требование прекратить преследоваия за веру. «Егда приведут пред васъ христианина, вы в первых словесех истязуете, как крестится и как молитву творит, и аще отвещает оный: крещуся и молитву глаголю по-старому, яко же святая церковь прияла от богоносных отец – и вы за то того же часу велите его мучити и в тюрьму вкинете на смерть»! Здесь высказывалось, что противники домогались одного – прекращения гонений. Вынужденное затем новое собрание в Грановитой палате окончилось ещё хуже первого. Описание этого важного события у православных и раскольников различно; православные, с презрением называя раскольников пьяными мужиками, рассказывают, что Никита Пустосвят, в присутствии царевен и патриарха, хотел бить, а некоторые говорят, что даже ударил холмогорского архиерея; раскольники же говорят, что архиерей сам, разъярившись, бросился на Никиту и последний только отвёл его рукою. Трудно теперь решить, как было на самом деле, и какая сторона в этот грубый век показала больше обычной для обеих сторон грубости. Но на этот раз ответ патриарха былъ также неудовлетворителен для ревнителей старины, домогавшихся свободы совести, как и прежде: «Не на вас сие дело лежит и не подобает вам, простолюдинам, церковная исправляти... мы на себе образ Христов носим: ваше дело повиноватися церкви и нам архиереям». Также неутешительно отозвалась к ним и светская власть; ея голос высказался сравнительно мягче, чем было бы в другое время; ея представительницею была в то время девица; она выразилась по-женски, – царь выразился бы иначе, но суть дела была одна и таже. «Если Арсений и Никон еретики – говорила Софья – то отец и брат наш еретики; выходит, что нынешние цари не цари, патриархи не патриархи, архиереи не архиереи; мы такой хулы не хотим слушать; если отец наш и брат еретики, мы пойдём из царства вон». Эти слова, произнесённые женщиной, значили: вы должны, не рассуждая, верить так, как велят вам духовные и цари. Софья, встав с места, показала вид, что хочет уходить, но тут окружающие заявили перед нею то, что их предки некогда заявляли перед Иоанном Грозным, когда тот грозил оставить царство. За исключением немногих смелых, дерзнувших заметить, что и без неё пусто не будет, толпа изъявляла готовность во всём повиноваться и положить свои головы за царей. Само собою разумеется, что это свидетельствует как нельзя больше, что масса, шедшая вслед за раскольниками, вовсе не была проникнута тем духом, каким оживлялись фанатические вожаки раскола. Софья снова уселась и вступила с раскольниками в прение, однако в её речах не было ничего, кроме приказания народу верить так, как велят и показывают своим примером власти. «Чего ты боишься складывать три перста, – говорила Софья монаху Савватию, – не бойся: вот мы сами крестимся и тремя и двумя перстами и всею дланью». Но у раскольников был поразительный довод. «Нас предают проклятию – говорили они, – а если мы прокляты, то и все наши российские чудотворцы и прародители ваши государи подлежат тому же проклятию, как и мы». По выражению раскольничьего известия, патриарх и архиереи не нашлись ничего отвечать на это, только сидели голову повесивши; но хитрая Софья нашла способ покончить с противниками. Собор отсрочили до другого времени; Софья, между тем, склонила на свою сторону выборных стрельцов: «не променяйте нас на шестерых чернецов», говорила она им. Софья поняла, что дело оппозиции производится немногими, а толпа пристаёт к нему без большого внутреннего участия. «Государыня царевна – отвечали ей стрельцы, совершенно в духе старинного русского индифферентизма – нам нет дела стоять за старую веру: то дело не наше, а святейшего патриарха и освящённого собора» могут подавать мысль о силе раскола в народе, он в сущности был бессилен. И они предали раскольников. Тогда главному расколоучителю Никите отрубили голову, других наказали и сослали; немного времени спустя казнили и боярина князя Хованского, покровительствовавшего расколу. Это событие показало, что, несмотря на внешние признаки, которые могут подавать мысль о силе раскола в народе, он в сущности был бессилен. Народ стремился в Кремль, но, как оказалось большинство бежало туда из одного любопытства, другие, хотя и увлекались на время проповедью расколоучителей, но не проникнулись ею до того, чтобы защищать их дело энергически, иначе бы не изменили им. Церковная оппозиция, будучи в сущности слабою, прицеплялась ко всякому народному волнению, происходившему собственно из других причин и убеждений.

Но сама власть, усмиряя и наказывая раскол, продолжала способствовать его расширению своими жестокими мерами. В том же 1682-м году, мы встречаем (А. Ист. V, 162) приказание архиереям сыскивать по епархиям раскольников, непокорных и непослушных церкви, и для того брать у воевод и дьяков служилых людей. Тех, которые, по усмотрению духовного начальства, окажутся достойными градской казни, следовало отсылать к воеводам и дьякам, а последние никак не могли присланных выпускать на свободу без ведома архиерея. Тех, которые оказывались расколоучителями, предавали сожжению. В 1684 году издан был драконовский закон против непокорных церкви: по-видимому, при точном исполнении этого закона, расколу невозможно было существовать, если бы на свете всегда истреблялось то, что хотят истребить жестокими преследованиями. Чуть только где услышат, что такие-то люди не ходят в церковь, не пускают к себе в дом попов, уклоняются от церковных таинств – таких людей тотчас следовало хватать и пытать, допрашивая: у кого они учились расколу, какие есть у них единомышленники и товарищи; на кого они покажут, тех – брать, давать очные ставки с их обвинителями; и если обвинители упирались на своём прежнем показании, то пытали оговорённых; если оговорённые под пыткой показывали на новых лиц и привлекали их, таким образом, к делу – тогда следовало брать и этих и также поступать с ними, как с прежними. По производстве суда, тех, которые, несмотря ни на какие муки и истязания, не принесут раскаяния, – предавать сожжению, а тех, которые изъявят раскаяние – отсылать к архиереям для наказания и потом отпускать с поручными записьми. Но могли быть и такие, которые, подобно Никите Пустосвяту, притворно принесут раскаяние, а потом, при случае, опять начнут проповедовать раскол; таких закон повелевал неизбежно предавать смертной казни. Всех тех, которые окажутся виновными в подстрекательстве к самосожжению, а равно и тех, которые станут перекрещивать других и называть неправым крещение, полученное в православной церкви, казнить смертью, даже и тогда, когда бы они покаялись. Те лица, которые, сами не будучи раскольниками, давали из сострадания у себя притон раскольникам, не ловили их и не приводили к начальству – наказывались кнутом. Достаточно было принести к раскольнику, посаженному в тюрьму, пищу или питьё, или только проведать про него – таких хватали и били кнутом. Даже те, которые держали у себя раскольников, не зная, что они раскольники, подвергались денежной пени. Вдобавок, велено было отписывать на великих государей все дворы и лавки и поместья не только у тех, которые были виновны в расколе, но и тех, которые держали у себя раскольников заведомо или брали их на поруки18. Такое отношение власти и закона к расколу не давало ему уснуть под влиянием давнего русского индифферентизма. Преследование произвело раскол; оно его и воспитывало, и поддерживало. Сперва непокорных – была какая-нибудь горсть духовных; Никон не спускал им – сажал на цепь, бил, ссылал и через то не только утвердил их в упорстве, но ещё дал им возможность показать собою пример подражания другим. Собор 1666–67 гг. предав ужасной анафеме неприемлющих церковные изменения, обратил к религиозным вопросам мысль и чувство тех, которые, не будучи возбуждаемы и раздражаемы, отнеслись бы равнодушно к этим вопросам, так что без этих жестоких мер, вероятно, вся церковная реформа скоро принялась бы и вошла в жизнь почти незаметно. Но теперь вожаки противодействия имели у себя страшный рычаг для поднятия массы: они ставили ей перед глаза поистине роковой вопрос, такой вопрос, на который тогдашним православным людям отвечать было не так-то легко. Если прокляты те, которые теперь крестятся двумя перстами н молятся по старым книгам, то, стало-быть, прокляты и те, которые прежде так поступали? А если так, то, значит, прокляты все святые чудотворцы и угодники, просиявшие в прежние века в русской церкви? Иначе: если можно было достигнуть вечного спасения и святости с двоеперстным знаменованием и с отправлением богослужения по старым книгам, то зачем же запрещать теперь то, что вело к спасению благочестивых в продолжение ряда веков? Новая церковь как будто разрывала всякую связь со старою, как будто предавала всё старое анафеме... Но старая церковь имела за собою слишком много чудес и святости: как променять её на новую, которая не ознаменована Божиею благодатию! Если новая церковь так прямо делается враждебною старой, стало быть, она попирает всю святость последней; следовательно, ради спасения души, не надобно ходить в новую церковь: она порождение дьявола, дело антихриста, который скоро должен прийти. Такой аргумент вносили в народ преследуемые угрожаемые сожжением расколоучители. Одни из слушавших их пустились в рассуждения о крестном знамении, о четвероконечном и восмиконечном кресте, о разных переменах в обрядах и выражениях; другие – и таких, разумеется, было гораздо больше – усвоивали себе из всего, что слышали, только то, что в церковь не следует ходить, не должно звать попов и принимать от них ни молитв, ни таинств. Со стороны правительства и церкви, на все возражения, возникшие в народе, не было иных ответов, кроме кнута, пытки и огня. Неудачная попытка Никиты также не вызвала иного рода ответов, и потому-то эта попытка, по наружности показывавшая малосилие раскола, только послужила к его усилению. Суровые узаконения и распоряжения убеждали раскольников, что власть не станет и не хочет давать им иного объяснения, кроме страха за неповиновение.

Исполнение мер, указанных суровыми законами, произвело переполох в народе. Спасаясь от угрожающих пыток и всякаго рода мук, самые смелые бежали на Дон; там оппозиция принимала характер более отважный: она не ограничивалась только враждою к боярам, воеводам и приказным людям; огорчение простиралось и на царственных особ. Там от раскольников слышались такие речи: «что нам цари? пастушьи они дети. Такая их мать, как и наша. Мы лучше их. Вот пойдём на Москву – не сделают с нами того, что со Стенькою Разиным». Грамотеи отыскали в третьей книге Ездры кое-что об орле и орлёнках: толковали, что орёл – значит царь Алексей Михайлович, а орлёнки – его дети. Орла уже нет, а орленков надо истребить19. Другие, не так смелые, бежали в пустыни и там заводили поселения; издавна у русских людей было в обычае: когда им трудно жить и терпеть – они убегали и основывали поселения на таких местах, где, по крайней мере, временно, можно было укрыться от властей. Теперь, увлёкшиеся проповедью раскола бежали с проповедниками в дремучие леса: поселения являлись за поселениями, но в эту пору они принимали аскетический характер: проповедники толковали, что приходит конец мира; уже явился антихрист; не время думать теперь о житейском; последние дни настают: надобно помышлять единственно о спасении души; монашеское житие стало образцом для всех раскольников. Но немногим таким беглецам давали спокойно дожидаться конца мира: повсюду их отыскивали и хватали, чтобы зачинщиков сожигать, а обольщённых бить кнутом. Многие покорялись и возвращались на свои места; но немало оказалось таких, которых проповедники увлекали к самосожжению в то время, когда приближалась к ним посланная ратная сила. По разным местам Руси сгоревших таким образом считали не только сотнями, но даже тысячами. В 1687 г. близ Олонца сожёгся Пимен старец, а с ним более тысячи человек. Вслед затем, в том же году, в Палеостровском монастыре сгорел старец Игнатий: с ним, если верить раскольничьему историку Ивану Филиппову, сгорело 2700 человек; через несколько времени, в 1689 году, в том же монастыре произошло другое самосожигание, по известию раскольников 500 человек, а по актам – 150. Упорство за старую веру проявилось более всего на севере; но и в других краях Руси происходили такие же сцены. Не самоубийством, а мученичеством считали, и тогда, и впоследствии, раскольники такие самосожжения: и в самом деле, если бы они покорились, всё равно не могли бы они ожидать кроткого обращения с собой: главнейших бы сожгли, остальных били бы и мучали, принуждая к отступлению от веры, чем, по их понятию, казалось принятие церковной реформы. Понятно, что вожаки, которым вс равно было гореть – добровольно ли с последователями, или в струбе по приговору закона, – всеми силами старались, чтобы другие испытали с ними одну судьбу, и успевали склонять к этому тем аргументом, что лучше предупредить беду, потому что власти, взявши их в руки, будут не только мучить, но ещё посредством мучений заставятъ сделать тяжкий грех и заградят путь к вечному спасенію. Раскольничьи самосожжения были в своё время такими же геройскими подвигами, какими бы теперь считали решимость защитников отечества лучше погибнуть в крепости, взорвав её на воздух, чем сдаться неприятелю.

При Петре Великом отношения власти к расколу и его последователям несколько изменились. Правда, в начале его царствования продолжались действия свирепого закона 1684 года. Но мало-помалу широта взгляда, отличавшая этого государя от его предшественников, побуждала его устроить другого рода отношения. Голиков приписывает Петру слова, вполне достойные его гения. Постановив, чтобы раскольники отличались от православных четырёхугольными нашивками красного цвета на спинах и жёлтыми козырями, он однажды увидел в таком наряде купцов, и спросил таможенного начальника: «Что, эти раскольники честные люди?» Получив удовлетворительный ответ, государь сказал: «Если так, то пусть веруют чему хотят и носят сей козырь, и когда их уже нельзя обратить из суеверия рассудком, то конечно не пособят ни меч, ни огнь, а мучениками за глупость быть, то они той чести недостойны, ни государство пользы иметь не будет»20. К сожалению, Пётр был в этом случае гуманнее на словах, чем на деле. Правда, он не только не преследовал Выгорецкой обители, которая уже сделалась главным светилом раскольничьего мира, но даже был милостив к её основателям, братьям Денисовым, и вообще не приводил в исполнение прежних страшных законов; он обложил только раскольников двойным окладом и обращал их на работу, а за то позволял оставаться со своими убеждениями. Но это основное отношение, по тому времени довольно гуманное, стеснялось другими строгими распоряжениями. Раскольники лишены были права быть выбранными в общественные должности, им запрещалось совершать свои требы, заводить скиты, а за обращение православных в раскол их ссылали в каторгу. По учреждении святейшего синода, расколоучители приглашались безбоязненно являться для состязаний о вере; но они не решались этим воспользоваться, потому что боялись и не доверяли. Трагическая смерть Алексея Петровича сделала Петра ненавистником раскола, он видел в нём господство того старорусского духа, для искоренения которого пожертвовал и сыном. Преследование Петром бород, русских одежд и вообще русских обычаев, породило много недовольных и между православными: общность интересов соединила их с раскольниками, и потому тогда ревностнейшие приверженцы старины отпадали от церкви.

От времён Петра до Екатерины раскол не пользовался свободой; преследования властей обращались преимущественно на его распространителей, и вообще тогдашняя внутренняя политика в этом отношении имела целью охранять господствующую церковь. При Елизавете было несколько случаев самосожигания. Но при Екатерине настали для раскола совсем иные времена. Эта государыня, проникнутая принципами французской философии, обращалась с раскольниками с полной терпимостью. Прекращены были всякие преследования, позволено было свободное отправление богослужения, снят с раскольников двойной оклад; они допущены были к должностям. Преследовалось только самосожигание, которое у некоторых, впрочем у немногих, приняло характер суеверного догмата. Но по мере больших льгота, раскол раздроблялся и разветвлялся. Уже давно раскол разбился на две главные ветви: поповщину и безпоповщину. Первая думала сохранить священство, признавая его за теми из духовных, которые отрекутся от православной церкви и согласятся служить по старому обряду; вторая, опираясь на том положении, что преемственная благодать пресеклась изменою Никона и его последователей, считала совершенно невозможным и священство и весь обряд богослужения, принадлежащий, по уставу древней церкви, исключительно священникам. Безпоповщина, в свою очередь, дробилась на секты и толки. Высший класс стал совершенно непричастен к расколу; раскол сделался достоянием исключительно простого класса и купцов, которые по воспитанию, образу жизни и понятиям, усвоенным от прародителей, мало разнились от простолюдинов, отличаясь от них только богатством. При том влиянии иноземных обычаев и понятий, какому подчинился высший класс и какое выделяло его из народа, русская народность, можно сказать, вся уходила более и более в массу простолюдинов. Между раскольниками появлялись пастыри и учители, все без исключения люди простые, народные, научившиеся сами по себе, читавшие всякаго рода духовныя книги и рукописи и собственным умом доходившие до разных толков и систем. Они то и были основателями сект и учений. Образовывались братства и согласия. Между всеми этими сектами и толками господствовала рознь. Безпоповщина и поповщина находились постоянно в непримиримой вражде, не допускавшей уже и попыток к соглашению; безпоповские секты и толки, напротив, покушались согласить свои недоразумения, но не достигали цели и чрез свои попытки только более убеждались в разногласии; но за то эти попытки и споры способствовали прогрессу умственной деятельности раскольников.

II

Разветвление раскола, не мешало ему распространяться на счёт православия. Раскольник-простолюдин, особенно беспоповец, стоял выше простолюдина православного. Русский мужик в расколе получал своего рода образование, выработал своего рода культуру, охотнее учился грамоте; кругозор его расширялся настолько, насколько могло этому содействовать чтение священного писания и разных церковных сочинений, или даже слушание толков об этих предметах. Как ни нелепы казаться могут нам споры о сугубой аллилуйя или о восьмиконечном кресте, но они изощряли способность русского простолюдина: он мыслил, достигал того, что мог обобщать понятия, делать умозаключения; так называемые соборы, на которых раскольники собирались спорить о своих недоумениях, приучали их к обмену понятий, вырабатывали в них общительность, сообщали их уму беглость и смышлёность. Сфера церковная была для них умственною гимнастикою; они получали в ней подготовку к тому, чтобы иметь возможность удачно обратиться и к другим сферам. От этого раскольники, несмотря на то, что долго были стесняемы, несмотря на то, что после временной свободы для них наступали периоды гонений, не только не беднели, но постоянно собирали в свои руки большую часть капиталов. Раскол, во всех своих видах, более или менее имел аскетический характер, а в некоторых сектах аскетизм доводился до крайних пределов, например: до отвержения брака, до исключительного отшельничества и самоистязания. И, однако, при такой проповеди умерщвляющего аскетизма, раскольник был трудолюбив, деятелен, смышлён и предприимчив в мирских делах. Достойно замечания, что сам Денисов, основатель Выгорецкой обители, по-видимому весь ушедший в пост и молитву, был отличный знаток горного дела и потому оказался нужным Петру. Разлад между аскетизмом и успехом в мирских делах доводил раскольников до лицемерия, таким образом, мы видим, что проповедники безбрачного жития на самом деле предавались разврату; но этого далеко нельзя сказать о всех вообще. Для многих – аскетизм, удалявший их от забав, праздности и житейской пустоты, был полезен, поддерживая трезвость и трудолюбие. К чести раскольников следует отнести и то, что они гораздо опрятнее в домашней жизни и обходительнее в обращении, а это есть несомненный признак высшей культуры; редко из уст раскольника исходит то срамословие, которое напрасно некогда хотели вывести цари и патриархи и которое до сих пор повсюду раздаётся на стогнах и сонмищах. Раскольники составляли настоящие общины с крепкою связью; все они держались друг за друга, помогали друг другу. Бедные находили у своих приют, средство к труду и жизни. Богатые купцы-раскольники привлекали своими капиталами одноверцев и давали имъ средства к благосостоянию, и нередко такимъ образом увлекали и других к расколу. Взаимное доверие между ними образовалось в высокой степени. Надобно заметить при этом, что вражда религиозная между сектами очень часто не переходила в сферу житейскую. Раскольники, по сознанию самих православных, отличались честностью, аккуратностью в делах и добросердечностью в житейских связях не только между собою, но и с иноверцами. Одно слово раскольника было для его собрата твёрже всякого письменного договора. Между тем простолюдин вероисповедания православного, как его деды и прадеды, очень часто отличался холодностью к религии, невежеством и безучастием к области духовного развития. Грамотность у него была редкость, тогда как, напротив, у раскольников беспоповцев она была распространена. Духовенство ХѴІІІ-го и ХІХ-го века, хотя и училось в семинариях, но ещё меньше оказывало нравственного влияния на народ, чем прежнее; народ мало любил и уважал его. Под его духовною опекою православный простолюдин часто едва зналъ имя Иисуса Христа, тогда как раскольник читал священное писание, творения св. отцов и. имел понятие о церковных событиях. Знакомые с купеческим бытом в наших городах в прежнее время, вероятно, согласятся, что православные купцы, если только они не получили образования на европейский образец, были менее развиты, чем купцы-раскольники, а потому в руках последних, при их смышлёности, и скоплялись преимущественно капиталы.

Мы не согласимся с мнением, распространённым у нас издавна и сделавшимся, так сказать, ходячим: будто раскол есть старая Русь. Нет; раскол – явление новое, чуждое старой Руси. Раскольник не похож на старинного русского человека; гораздо более походит на последнего православный простолюдин. Раскольник гонялся за стариною, старался как бы точнее держаться старины, – но он обольщался; раскол был явление новой, а не древней жизни. В старинной Руси народ мало думал о религии, мало интересовался ею, – раскольник же только и думал о религии; на ней сосредоточился весь интерес его духовной жизни; в старинной Руси обряд был мёртвою формою и исполнялся плохо, – раскольник искал в нём смысла и старался исполнять его сколько возможно свято и точно; в старинной Руси знание грамоты было редкостью, – раскольник читал и пытался создать себе учение; в старинной Руси господствовало отсутствие мысли и невозмутимое подчинение авторитету властвующих, – раскольник любил мыслить, спорить, раскольник не успокоил себя мыслью, что если приказано сверху так-то верить, так-то молиться, то стало-быть так и следует; раскольник хотел сделать собственную совесть судьёй приказания, раскольник пытался сам всё поверить, исследовать. Несправедливо осыпать его обвинениями и глумиться над ним за то, что он, в своих рассуждениях и исследованиях, нередко доходил до нелепости или обрывался на ребячестве; он был лишён всякого образовательного руководства; он вступил на свой путь с бременем предрассудков, которые приросли к его существу; он должен был сам расчищать себе этот путь орудиями, слишком первобытными, встречая трудности и спереди и с боков; ничто ему извне не помогало, напротив, всё ему препятствовало, всё старалось попятить его назад. Какие бы признаки заблуждения ни представлялись в расколе, все-таки он соединялся с побуждениями вырваться из мрака, умственной неподвижности, со стремлением русского народа к самообразованию.

Но совершенно справедлива другая, также господствующая у нас мысль, что раскол поддерживается и прежде поддерживался отсутствием народного образования, и что просвещение есть единственное средство к его искоренению. В то время, как лишённый всякого внешнего руководства, погружённый в глубокий мрак, народ стал в форме раскола искать расширения кругозора своих представлений и умственной деятельности, для высших классов началось образование иное, европейское, научное, разностороннее. Между ним и тем своеобразным народным образованием, которое создавалось через раскол, была целая пропасть. Низшая образованность никогда и нигде не может выдержать столкновения с высшею; признаки первой должны неизбежно исчезнуть, как ненужные, точно так, как свеча, в малой степени освещавшая большой покой и все-таки несколько разгонявшая мрак ночи, делается ненужной, когда в окно этого покоя засветит солнце. Раскол преследовали юридическими и полицейскими мерами, но не думали заменить его для народа правильным образованием: такое преследование было, в сущности, покровительством невежеству и мраку: раскол в борьбе с ним выигрывал нравственно; он стоял хоть за какую-нибудь, хотя очень слабую и бледную, образованность, тогда как его искоренение могло только приводить к полному уровню всеобщего невежества. Но при столкновении с наукою раскол тотчас оказывается несостоятельным: всё, что он доставлял народу по отношению к умственному развитию, явится чересчур слабым, односторонним в сравнении с тем, что, для той же цели, может дать правильное образование, и всё, на чём раскол держится, как несогласие с господствующею православною церковью, всё это, с усвоением большей широты и верности взгляда, покажется самим раскольникам до того лживым, мелочным и безразличным, что они сами, без всяких особых средств к их обращению, откажутся от своих толков.

При таком взгляде на раскол, как на своеобразный, хотя несовершенный и неправильный орган народного самообразования, его внутренняя жизнь составляет одну из важнейших сторон истории. С этой точки зрения следует изучать раскольничью литературу, заключающую материалы для этого предмета. Она очень обширна и, несмотря на то, что вращается около религиозных вопросов, она представляет достаточно разнообразя, начиная от ребяческих повестей о богомерзком табаке, о происхождении картофеля и т. п., и кончая трактатами о значении брака и о молении за власти. В числе раскольничьих писателей конца XVIII и начала XIX века – периода очень богатого литературною деятельностью сектантов, одно из видных мест занимает Павел Онуфриевич Любопытный, бывший сперва в Москве, потом в Петербурге, пастырем или начётчиком поморской секты, терпевший гонения за свою ревность к расколу в царствование имп. Николая, и окончивший жизнь в изгнании, в глубокой старости. До сих пор он известен по каталогу раскольничьих сочинений, напечатанному в I книжке Чтений Московского Общества Истории и Древностей 1863 г. Это полнейшая, из известных нам, перечень произведений раскольничьей литературы с краткими известиями об их авторах, но далеко не обнимающая всю обширную письменность раскольничьего мира. В своём предисловии к этому сочинению он привёл мотивы, побуждавшие его к составлению его, – «дабы вразумить невежд и обуздать шумную их буйность, кричащую, что старообрядцы есть сущие невежды, что они о своей вере и её обрядах не имеют никакого понятия, не знают никаких наукъ, словесности и чужды образования ума и сердца; чтобы они, бедные, в сих ложных мнениях опомнились и знали, что староверческая церковь, от рассыпания руки людей освящённых в России с 1666 г., знает совершенно предков своих православную веру, верует по образу святых апостол и по духу Христовой церкви во всём без изъятия. И в ней по количеству её, хотя мало, впрочем, судя по обстоятельствам грубого невежества и свирепого тиранизма, было довольно просвещённых мужей и словесной письменности». В числе писателей автор каталога поместил и самого себя, при этом не стесняется расхваливать свою собственную личность, как только мог сделать мужик, который кое-чему научился, кое-что перенял из признаков образованности, но не усвоил приёмов хорошего воспитания и избаловался поклонением его дарованиям, уму и перу, воздаваемым в той среде, где он вращался. Он перечислил девяносто семь собственных сочинений, каждому из них придавши какой-нибудь похвальный эпитет. Значительная часть того, что вышло из-под его пера, относится к вопросу о браке в поморской секте и написано против учения о невозможности быть браку в истинной церкви, против так называемых бракоборцев. Но кроме поименованных в его каталоге сочинений, в наши руки попалось самое важное сочинение этого писателя под названием: «Хронологическое ядро староверческой церкви, объясняющее отличные её деяния с 1650 по 1814 год». Это история староверства, сколько нам известно, единственная по объёму в раскольничьей литературе. Рукопись, бывшая у нас в руках – автограф автора21. Он изложил события по годам, и поэтому она имеет вид летописи; в своей хронологии он нередко, говоря о временах от него отдалённых, впадает в неверности. По раздроблении раскола, историк следит преимущественно за делами поморской секты, к которой сам принадлежал, а о событиях, касающихся других сект и толков, говорит короче. Он приводит нередко указы и распоряжения правительства относительно раскольников, повествует о гонениях, которые претерпевали раскольники, упоминает о разных деятелях раскола, особенно о писателях, обыкновенно под годом их кончины, и перечисляет их творения, даёт краткие отзывы о достоинствах и недостатках этих деятелей, выражаясь похвальными или бранными прилагательными, указывает на вопросы, занимавшие в данное время раскольничье общество, описывает споры, бывшие между раскольниками, иногда вскользь касается и предметов, мало имеющих прямую связь с расколом. Любопытный, в своей истории, не отличается ни подробностями изложения, ни полнотою, ни беспристрастием, за то щеголяет риторикою. Время от Екатерины до конца описано гораздо подробнее; но здесь на первом плане стоят раскольничьи споры, в которых участвовал и сам автор, с эпохи Павла Петровича, и здесь-то история Любопытного представляет довольно богатый материал фактов. Для нас, в настоящую минуту, сочинение это драгоценно, кроме сообщаемых новых фактов о временах ΧVΊΙΙ и XIX века, более всего как образчик той своеобразной образованности, до которой мог дойти русский простолюдин, предоставленный собственным силам, поставленный в разрезе и с тем, что выше, и с тем, что ниже его по развитию.

Говоря о начале раскола, поморский историк приводит подробное прение Арсения Суханова с греческими патриархами. Арсений, как известно, был посылаем патриархом московским Никоном на Восток, для знакомства с тамошними «православными обрядами». По возвращении в отечество, он написал своё странствие под именем «Проскинатарий». Но кроме этого сочинения (в настоящее время печатаемого в «Православном Собеседнике»), Арсению приписывали раскольники прение с греческим духовенством, на котором он, будто, бы, обличал неправоту тех особенностей восточной церкви, которые впоследствии были введены Никоном в русской церкви. Это прение вообще редкость. Греческие патриархи представляются какими-то крайними простаками, даже глупцами; они становятся в тупик и смешное положение пред смелыми доводами русского монаха. «Мне, будучи россиянину, – говорит им Арсений, – неприлично одно и тоже слово десять раз повторять как дитё». Главный предмет состязания – перстосложение. Греки не в состоянии победить Арсения; они объявляют, что так как русские приняли веру от греков, то и должны во всём сообразоваться с греками. «Чем вы святее и превосходнее во вселенной? – говорил им Арсений, – разве Творец мира и Евангелия у нас не один?» – Это прение – чистый вымысел и не имеет никакого фактического основания.

Павел Любопытный, излагая далее историю оппозиции против Никона и его реформы, приводит также разные небывалые события, выдуманные раскольниками, но, тем не менее, очень важные по нравственному влиянию, какое они оказывали на поддержку и укрепление раскола. В числе их есть один очень крупный вымысел. Это старообрядческий собор, бывший будто бы в 1664 г. в Куржецкой обители, на Олонце, на котором участвовал греческий патриарх Афанасий (тогда уже умерший) и подписал протест против Никоновых «новшеств», вместе с несколькими русскими архиереями (о которых мы несомненно знаем, что онн пристали к реформе); то были новгородский митрополит Макарий и вологодский архиепископ Маркел. В определении этого собора говорится: «Все злочестивые Никона патриарха догматы и его предания приемлющих и чествующих оные утверждаем быти присно под отлучением от Христа и предаём их все единодушно анафеме и всем клятвам, изображённым на святых вселенских соборах и девяти поместных». Этот вымысел чрезвычайно важен потому, что впоследствии раскольники освящали и узаконили свои мнения уверенностью, что в первые времена не только находились благоговейные русские архиереи, восставшие против новшества, но даже и со стороны греческой церкви оказался протест в лице патриарха, которому впоследствии в России воздавали почитание, как святому.

Описывая гонения и касаясь самосожжений, историк-поморец считает эти ужасные явления следствием «тиранства и изуверства Никониан» и прославляет такие поступки, как подвиги благочестивого мученичества. Первое самосожжение он указывает в нижегородской стране, в курдемском стане, куда убежали с разных сторон преследуемые противники господствующей церкви. «Никониане, – говорит он, – принуждали их к чтимости никоновых догматов и налагали на них тяжёлые оковы; тогда многие христолюбцы, оставя вся благая, втайне убегают в овины и другие подобные места, разного пола и возраста, и там вожделенно жертвуются Христу огнесожжением сами и возносятся их святые души в чертоги небесные». За этим первым сожжением следует ряд других; историк, однако, не привёл все нам известные случаи, и даже не описывает самого крупного из них – в Палеостровском монастыре; об нём он, как видно, по русской пословице, слышал звон, не зная в какой церкви звонят, потому что указал в этом монастыре смерть протопопа Аввакума, будто бы добровольно предавшагося сожжению, тогда как этот расколучитель был сожжён по повелению правительства в Пустозерске22.

О громком и несчастном диспуте Никиты Пустосвята историк-поморец говорит без большого уважения к этой личности; он хотя и поваляет его за любовь к вере, но находит в нём тупость. «Коварная утончённость и острый оборот никонианства, господствующая его сила и преклонность к нему царюющпх Никитину тупость воображения и скудное представление доказательств в некоторых церковных истинах ослабили и учинили мятущимся в бодрствовании возъответствия». За то с большим участием отзывается он о последнем стрелецком бунте. «Тлеющаяся давно искра благочестия в стрелецких сердцах, некогда потушенная страстями их, паки ныне вспыхнула, вышла из-под ига никонианского и решилась, невзирая ни на какие козни его, учиниться в первобытном состоянии или души свои за неё положить. Стрельцы геройски слово своё соблюли во всём чисто; их сотни тиранская рука никониан поразила».

Судя по тому, что раскольников привыкли считать вообще врагами заморского просвещения, можно было бы ожидать, что поморский историк, говоря о Петре, выскажет ярое негодование против иноземных наук. Нимало. Он сочувствует науке, он воздаёт хвалу императору за академию наук; но он негодует за насильственное бритьё бород, за навязывание русским иноземных одежд, за презрение к русской народности. «Россия, услыша сей ужаснейший оркан, поражающий каждаго Росса, вся восколебалась и оцепенела, будучи обе- зображается вера, сам человек и хула происходит на сотворившаго нас Бога совершенными. Всё русское человечество наполнило своим стоном весь прозрачный воздух, обливалось слезами, осыпало сей адский предмет проклятиями. Но благочестивые, невзирая на сии жестокие угнетения, воздевали священныя руки свои к небесам, просили в горестном рыдании владеющего ими Бога, дабы Он по неизреченному своему милосердию, их от столь зверскаго фанатизма защитил и отмстил бы по своему праведному суду». В другом месте, говоря о последовавшем запрещении торговать русским платьем, историк восклицает: «У философа этот фанатизм не будет ли варварством и бесчеловечием». Коснувшись указа о наложении на раскольников двойной подати, раскольник опять призывает философию на подмогу раскольничьим воззрениям и разражается такою филиппикою: «Философия может созерцать в своём предмете буйство царей, сколько они до лет премудрой Екатерины истребили в России рода человеческаго, сколько сот тысяч разогнали своими варварскими законами в иноплеменные языки своих подданных! Всё это видит мудрый! о цари, цари! Грубейшие!» Любопытный особенную ненависть питает к архимандриту, а потом епископу Питириму, которому Пётр поверял дело обращения раскольников в нижегородском крае. Неудивительно, когда и по другим, не раскольничьим, источникам это был человек вовсе неспособный возбудить уважение и сочувствие даже в ревнителе православия честном человеке. Показывая вид, что он действует на раскольников (бывших некогда своих единоверцев) путём кротости и убеждения, Питирим тайно возбуждал правительство к жестоким мерам и просил, чтобы, преследуя раскольников, не допустили их догадаться, что и он к этому причастен. С такою же ненавистью Любопытный отзывается о комиссии, бывшей при Елисавете и свирепствовавшей в северных пределах. Тогда причисляли к расколу всякого, кто крестился двумя перстами. Оказалось, что Ладога, Каргополь, Олонец и вообще всё Поморье употребляли двухперстное перстосложение. В 51 приходе нашли 52000 раскольников. Что эта комиссия поступала жестоко и круто, показывают происходившие тогда самосожжения раскольников. Но правительство побуждаемо было к таким крутым мерам чрезвычайным распространением раскола. Сам раскольничий историк не отрицает этого. В Петербурге, где прежде было каких-нибудь двенадцать человек, стало по словам его, до двенадцати тысяч староверов. Выгорецкие отцы стали ездить по России и везде посевали раскол, научая православных не ходить в церковь. Закон преследовал собственно «учителей благочестия и обличителей никонианскаго зловерия», как величает их раскольничий историк, или распространителей заблуждений, как их называла православная сторона; но такое преследование действительно принимало широкий размер и постигало гораздо большее число лиц, чем сколько можно полагать с первого взгляда. Во-первых – таких учителей стало очень много и число их беспрестанно возрастало; во-вторых – преследователи, часто для разных целей, не умели, иногда же и не хотели отличить: кто из раскольников учитель и распространитель раскола, а кто просто – так себе – раскольник.

Жалуясь на преследования со стороны правительства, которые не прекращались до самого Петра III, историк наш, однако, вооружается против филиппонов и федосеевцев, которые, кроме некоторых других несогласий с поморцами, отвергали моление за царей. Поморцы всегда держались того правила, что как бы ни страдала церковь от неверного правительства, но она всегда должна следовать повелению апостола Павла – молиться за всякую власть. Сообразно этому и П. Любопытный, если и дозволяет себе в своей истории горькие выражения против царской власти, то все-таки редко, а там, где цари не мешали расколу, всегда относится к их особе с большим уважением. Таким образом, несмотря на то, что Елисавета преследовала его единоверцев, он с сочувствием упоминает об основании ею московского университета, как одной из мер к народному просвещению, и хвалит государыню за то, что она, «усмотря в церквах нюхающих проклятый табак вельмож и прочих званий людей и мерзкое от того безобразие, запрещает нюхание табака в церкви».

Привязанный исключительно к поморской секте Любопытный относится с нелюбовью, а иногда с презрением к другим сектам, видя в них плод невежества. Поморский историк не доучился и не додумался до того, чтобы везде находить причины и связь явлений, хотя из его же летописи достаточно видно, что раздробление раскола было явлением вполне законным и неизбежным; оно возникло и развивалось после того, как раскол совершенно выпал из рук духовных, перешёл в народ и начал делаться образовательным элементом для простолюдина. Только за своими поморцами Любопытный признаёт религиозную правду, да и то подчас хваля, а подчас и побранивая своих же учителей, смотря по тому говорили ли они согласно или несогласно с его собственными взглядами; всё другое на Руси, хотя и раскольничье, в его глазах мало чем лучше «суевернаго, грубаго и невежественнаго никонианизма». Более всех и прежде всех достаётся поповщине. Вот как он выражается об этой половине раскола:

«Суеверие и грубое невежество староверов, воображающих в умах своих полноту церковных тайн за необходимый предмет спасения, убедили их открыто уклониться от многих священных истин, презреть голос блаженных своих предков и признавать в никонианизме во всех его церковных тайнах бытие св. Духа. Церковь Христова (то есть поморская секта) по многократном их врачевании, довольном терпении к обращению и по частом от них огорчении, решилась соборне, по правилам святых отец и здравом разуме, отринуть их из своего недра и предать сатане, дóндеже вразумятся, не иметь с ними никакого духовнаго сообщения и производимыя ими тайны веровать вне благодати и несвященными».

Но религиозный раздор господствовал в беспоповщине. Поморцы и федосеевцы образовали уже две главные её ветви. Поморцы не считали у себя никого основателем, хотя братья Денисовы могут по справедливости назваться их устроителями. Федосеевщина была расколом от поморства или просто беспоповщины. Основателем этого толка был Феодосий, крестецкаго яма дьячок, перешедший из православия к расколу. Убегая от преследований, он переселился в Польшу, потом возвратился в Россию и, после многих странствий, умер в новгородской тюрьме в 1711г. Любопытный повествует, что он был убит запором от дверей своей тюрьмы. Феодосий составил девять тезисов отличного учения и показал своим последователям пример и путь прибавлять ещё новые, сообразно своим мудрованиям. Тезисы Феодосия относились к обрядам и внешним знакам; он хотел, чтобы на кресте писалось Иисус Назорей царь иудейский – так называемое пилатово титло, запрещал служение всенощных, не признавал существования монашеского образа, потому что за упразднением священства некому было посвящать, предписывал настоятелю или учителю читать над исповедывающимся и над умершим разрѣшительную молитву, дозволял молиться в одном покое с внешними, то есть не староверами, требовал, чтобы на празднике Пасхи на возглас: «Христосъ воскресе», отвечая– «во истину воскресе»,поднимали вверх руки, и упразднял земные поклоны во все посты, кроме великого. Об этих вопросах был большой спор у Феодосия с Андреем Денисовым, и спор этот кончился тем, что Феодосий, рассердившись, «отряс свою одежду, обувь и главу, и сказал: с сего времени не иметь мне с Выгорециею ни здесь в мире, ни в будущем веке, ни части, ни жребия!»

Это заклятие сделалось пророческим. С тех пор раздор постоянно господствовал между этими ветвями беспоповщины. Недоумения увеличивались, усложнялись. Кроме разных мелочей, предметами спора было и более существенное. Таким был, вопрос о браке, самый, можно сказать, важнейший вопрос, над которым изощрялась раскольничья мудрость более всего до последнего времени. Сначала, как Феодосий, так и выгорецкие отцы, равным образом учили, что брак, совершённый в православной или, по их выражению, никонианской церкви, недействителен и переходящих из никонианства в староверство, состоящих в браке, следует разводить на чистое житие. Так как брак есть таинство, а таинств, которые, по законоположению древней церкви, могли совершать одни священники – рассуждали они – за упразднением священства, совершать некому, то, следовательно, и брака быть не может. Но потом Феодосий стал думать иначе и допускал возможность брака. Его последователи, напротив, стали горячо за безбрачие. Роли, так сказать, переменились. Между поморцами образовалось учение, допускавшее брак. Сам Андрей Денисов, сперва отрицавший возможность брака, убедился, что безбрачие ведёт к разврату и стал допускать брак в староверстве. Любопытный, в своё время горячий защитник брака, по этому поводу впадает в простодушное противоречие себе самому: в одном месте называет Денисова столпом церкви, в другом обвиняет его в слабости ума.

К вопросу о браке присоединялся ещё другой, также существенный вопрос – о молении за царей. Федосеевцы не хотели молиться за них, как за неверных. С ними разделяли это же правило, но ещё с большим фанатизмом, филиппоны, выделившиеся из федосеевщины по причине несогласия в мелочах. Раскол, расширяясь, распространил в простолюдинах охоту к чтению и размышлению: отсюда истекало, что люди, более других мыслившие, люди способные, признаваемые по своей учёности пастырями и учителями, додумывались до разных вопросов, писали об них, предлагали на разрешение, бросали, таким образом, новый материал для толков и суждений и увеличивали недоразумения и несогласия. Всякая попытка к примирению и соглашению приводила к большему разделению. Так, в 1748 году, некто астраханец Иван Иванович написал ко всем староверам разных толков послание, убеждал хранить мир и согласие и бросил им на обсуждение ещё новых двенадцать вопросов; из них одни касались чисто внешности, напр. , можно ли едучи по дорогам молиться иконамъ «мирским», или нужно брать свои с собою, можно ли париться в бане с внешними и т. п. Но другие предлагали разные случаи, касающиеся брака, напр. при совершении брака что следует брать за основание: согласие родителей или самих новобрачных; или, как поступать в случае браков, возникающих между поморцами и последователями других толков. По замечанию Любопытного, эти «вопросы произвели немалый соблазн, потому что решить их никак не сумели». Между поморцами и федосеевцами начались так называемые соборы; с той и с другой стороны сходились учители; с поморской стороны отличались тогда: Михаил Григорьевич и саратовский учитель Иван Фёдорович Ерш, очень плодовитый писатель своего времени; с федосеевской, сын основателя согласия – Евстрат Федосеевич, живший в Старой Русе, где образовался в то время главный притон этой секты, впоследствии уступивший первенство московскому. Кроме него, славились тогда федосеевские писатели и мудрецы – Иван Трофимович и Илья Иванович: последний был пастырем московских федосеевцев. О приёмах, употреблявшихся в то время при этих спорах, можно отчасти судить по рассказу Любопытного о том, как поступил глава федосеевцев, Евстрат Федосеевич, когда к нему в Старую Русу приехали поморцы состязаться о пилатовой титле. Он наложил на своих старух шестинедельный пост и молитвы, чтобы получить откровение свыше; приём этот употреблялся в древности не раз; подобный пост с молитвами наложен был и в «Смутное Время», чтобы получить свыше указание, как спасти погибающее отечество. «Изуверство и ложь федосиян – говорит Любопытный – открывают посредством сих пустосвяток на воздухе химерический в звёздах крест, изображающий на нём титлу Пилата и вопиющий от него глас: подвижницы! пилатова титла прията на кресте! Сия басня глупых старух поразила федосиянцев все умы: она всех встревожила и разрушила священнейший мир между всем христианством». В это время явился со своими литературными произведениями стародубский поморец Иван Алексеевич, один из замечательнейших писателей староверства. С одной стороны он обличал поповщину в своей известной книге: «О бегствующем священстве», с другой – защищал брак против врагов его в беспоповщине. Он, так сказать, регулировал учение о возможности брака, развивши мысль, что брак есть учреждение общечеловеческое, общественное, а не исключительно церковное таинство.

Со вступлением Петра III, а в особенности Екатерины II, в истории раскола начался новый период – период свободы. Доведя свою историю до этого времени, автор представляет картину раскольничьего быта в законченный период гонения и утеснения. Это одно из любопытнейших мест в его сочинении, и мы считаем не лишним привести его нашим читателям.

«Церковь Христова, находясь в лютом гонении, имела образ своего бытия в своих положениях следующий:

«1) Богослужение.

«Оное от нея всегда отправлялось везде, кроме Выгореции и Польши, в праздничные дни, по псалтыри и часослову, тихо и благоговейно по домам в ночное время и тайно с тонким фимиамом и немалым страхом, при определённом у врат дома страже, в случае появления надзорных фискалов. Церковь уведомлялась от него через известный знак о своей от врагов оных опасности. По окончании же того богослужения также в ночное время все расходились осторожно в свои домы поодиночке. Служебные же все книги и отличные святые образа и прочее к сему предмету относящиеся поспешно убираемы были в двойные стены своего дома.

«2) Пастыри или настоятели.

«Они, храня чистоту веры, все были до настоящего времени (т. е. до 1762 г.) незаписные в двойной оклад казны – мужи все странные, простодушием и добродетелью украшенные. Они, любя и созидая Христову церковь, беспрестанно скитались с великою осторожностью и страхом по разным местам России, приезжая к пастве своей в их домы и отбывая из них в ночное время, проживая у них в тайных местах, дабы не могли узнать их внешние – никониане. Они, во время своего бытия у паствы, совершали все случающиеся нужныя в церкви тайны и потребы.

«3) Похороны.

«Они тогда отправлялись в христианстве разнообразно: 1) в бытность настоятеля весьма редко – отпевались (умершие) чином потребника, и более прочитывалось над умершими, по обстоятельствам, по нескольку Давыдовых псалмов, поминая в них при каждой славе имя усопшаго раба Божия. Все сие происходило в ночное время с великою осторожностью и страхом. По учинении прощения родственников с умершим, его отправляли в ту же ночную темноту или на животном, или относили избранные люди на плечах в постыдное и гнусное место на кладбище где просто, без священнословия, предавали со слезами его земле. 2) Если же когда случались умершие в отсутствие настоятеля, то домашние или существующие там христиане, положа начал поклонов и славословия, учиняли все вкупе по сту и более поклонов в пояс, поминая при этом имя усопшаго раба Божия, и по прощении всех с покойником в ночное время предавали его земле в определённом месте благочестивом, либо где сокровенном, с одним началом и малою молитвою. Когда же настоятель по случаю прибывал на место усопшаго, то отпевал оный в страхе покойника. 3) Если же похороны бывали производимы по указам высшаго начальства, во время дня и на определённом от правительства месте, то, по исправлении вышеозначеннаго обряда над умершим, везли его в кладбище на гнусной сбруе и животном, с сидящим на гробе трубочистом, с имеющимся у него в руках помелом или шваброю: безобразясь, изрыгал скверный мирския хулы на святую нашу церковь и покойника. Сии варварские поступки продолжались над Христовою церковью в столицах и губерниях до 1762-го г., до открытия полной свободы благочестивым, а в некоторых местах позже.

4)23 Состояние бедных христиан.

«Все таковые горестные христиане, не имеющие силы вносить в казну наложенный от изуверства тиранский акциз за бороду и немецкое платье, в слезах и с проклятием виновников сей мерзости, по примеру нечестивых никониан, брились, ходили в немецком по указу платье и в никонианскую церковь ко всякой службе, общаясь там их таинствам, по обычаю никониан. Впрочем, заметьте твёрдость их благочестия, что они всё то делали, отправивши у себя в часовне все богослужения, стоя при оных в сокрушении сердечном, назади христиан за преградою. При смерти же своей все таковые падшие христиане в слезах и рыданиях пред пастырем или каким-нибудь христианином раскаивались во всех своих злых деяниях, а паче в отступлении от веры. Церковь же Христова, взирая на тиранские обстоятельства никонианизма, таковыхъ истинных раскаянников в состав свой принимала любовно, их тела, яко лишённые всякой скверны мира, достойно христиански отпевала и после того доставляла их никонианским жрецам, кои весь свой обряд погребения производили и предавали их земле в своих кладбищах.

«5) Моление познавших никониан православие.

«Они всегда ходили с великою осторожностью ко всякому богослужению, стояли в сокрушении сердца в молитвенных домах за устроенною им преградою взади христиан, молясь там по гласу, производимому в церкви: просвещали свой ум и душу. Ныне оныя простыя преграды давно уже существуют в церкви в благовидном образе.

«6) Общий обычай христиан.

«Они, всегда твёрдо соблюдая благочестие: 1) во всех случаях мерзили все никонианцев тайны; 2) отнюдь не сообщались в ядении и питии, а паче в духовных действиях как с никонианами, так и с поповщиною или старообрядцами; 3) входом в их церкви весьма гнушались; 4) в случае прохода своего мимо открытых часовен все уклонялись; 5) поморцы при богослужении своём всегда находились в скромном покрое и цвете платья, и федосиянцы в белых балахонах при уклонении разноцветности; 6) в народном круге все носили платье поносное и ругательное по изуверству изданных законов; 7) всё христианство обращалось с никонианцами с великим смирением и униженностию; 8) шили верхнее платье долгорукавое, дабы в случае изображения на себе креста не могли заметить у них двоперстнаго сложения, а паче тогда, когда кто проходил в Москве сквозь спасския ворота в Кремль и лежащий при них песок, взявши щепотью, полагали, перекрестившись ими, три поклона в пояс изображенному над вратами Спасову образу; 9) приходя в домы христиан, полагали начал поклонов или два в пояс, а третий до земли; 10) брачащиеся христиане, взирая на свои преступления против благочестия, смирялись всегда пред церковью во всех случаях, а паче церковных отношений; 11) все благочестивые христиане места в покоях, после сидящих никонианцев, обмывали или отирали их мокрым веществом, 12) постыдные театры служили тогда для них чудовищем беззакония; 13) бесовския и страстныя песни, развратныя потехи, расточительная и пустая игра карт и глупыя передвижки и перестановки шашек они всё то признавали за самую непотребность злонравия, нарушение благочестия и правил св. отец; 14) духовные пастыри, взирая на обстоятельства церкви всех родов, всегда, предписывали пастве своей догматы, обряды и правила назидания души и сердца; 15) они все строго выполняли христианския должности, как то: церковный округ ежедневно, посты, среду и пяток и всю нравственность».

Из этого описания внутренняго быта раскольников легко можно видеть, что преследования, не достигая своих целей в пользу господствующей церкви, только порождали в раскольниках хитрость и двуличность, кроме записанных в двойной оклад, много было тайных, наружно принадлежащих православной церкви, а на самом деле державшихся раскола и для своего спасения принуждённых, на каждом шагу, лгать, притворяться, каждаго обманывать, унижаться пред сильными, а между тем, вращаясь между православными, они обращали многих из них в таких же тайных раскольников. Достойно замечания, что, по известию нашего историка, самые передовые раскольники, учители или пастыри – были из незаписанных в двойной оклад, следовательно из тайных раскольников.

Историк-поморец восхваляет императрицу Екатерину. Раскольники не только стали пользоваться такою свободою, какой никогда на Руси не имели, но сама государыня специально охраняла их от церковных властей. Таким образом, остановлена была, по известию нашего историка, ревность костромского епископа Дамаскина и нижегородскаго Феофилакта. Раскольники уже не боялись никаких комиссий, не скрывались со своею верою и обрядами. По милости государыни, в Москве и Петербурге они себе построили главные центры, так называемыя кладбища, которыя, кроме того, что были действительно местом погребения, образовали что-то в роде монастырей или братств. Так федосеевцы в Москве построили себе кладбище Преображенское, поновцы Рогожское; в Петербурге федосеевцы основали себе кладбище на Полковом поле, а поморцы на Охте; в Москве поморцы хотя составляли многочисленную общину, по долго не имели своего центра и только в начале царствования Павла завели покровскую часовню в Лефортовской части. Вместо того, чтобы прятаться и отправлять богослужение ночью, раскольники отправляли его днём открыто, и даже в Петербурге носили своих мертвецов через весь город, «а никонианство – замечает наш историк – по старой злости только скрежетало зубами и хулы изрыгало на небо и на святых». В конце царствования Екатерины в Петербурге поморские пастыри, подобно православным священникам, стали вместе с крылошанами ходить по домам и славить Пасху. Впрочем, несмотря на такую свободу, раскольники не ранее 1782-го г. были совершенно освобождены от двойного оклада и только за год пред тем были допущены к общественным должностям: Любопытный указывает на государственнаго человека, котораго советам считает раскольников обязанными этим последним благодеянием; то был, по его признанию, Яков Евфимиевич Сиверс, который в конце царствования Екатерины прославился исполнением своего поручения в Польше во время гродненскаго сейма. Впрочем, хотя раскольникам и предоставлена была полная свобода, но за излишнюю ревность холмогорский пастырь Онуфрий был посажен в крепость, только содержался так некрепко, что мог из своего заключения писать фанатическия послания к единоверцам. Раскольники уже не «смиренно и не униженно» относились к никонианам, не притворялись пред ними, а при случае смело вступали с ними вью состязания и хвалились своими победами над ними. Об одном таком состязании, бывшем в Москве в доме одного купца- раскольника, поморский историк говорит так. «Отчаянно сражались о имени Искупителя мира, что его произносить правильно и благочестиво Исус, а не по заблуждению никонианскаго изуверства: Иисус – троегласно. Не раз та и другая сторона была ослабляема, а паче Никонова, наконец, православные (т.е. раскольники) яко громом своим истинным нечестивых поразили, привели их в замешательство, понос и уничижение, и все враги веры разошлись в крайнем позоре п посмешище». В Петербурге раскольники – поморцы и федосеевцы – вели успешно пропаганду между православными, благодаря тому, что, при отсутствии средств к образованию, очень много можно было найти невежд, которых раскольники могли с перваго раза подавить своею ученостию. Для этой цели послужило им также и наружное благолепие: их часовни поражали нарядностью и вместе стариною, внушавшею уважение; богослужение отправлялось великолепно и чрезвычайно чинно; они завели у себя отличных певцов и чтецов; всё читалось и пелось у них с чувством и выразительностию. Этим они, по выражению историка – «обратили на себя взоры внешних (т.е. православных): их умы, бывшие в заблуждении, просвещались и христиане умножали теми свои церкви».

Свобода содействовала умственному движению раскольников. Наш историк приводит названия множества сочинений, принадлежащих этому периоду: несомненно, что тогда в раскольничьем мире шла большая литературная работа. Центрами её были преимущественно Выгореция, Москва, Петербург, но также в других городах: Саратове, Воронеже, Нижнем, Стародубе, Архангельске, и пр. появлялись писатели. Вообще, сочинения их носят форму посланий, слов, произносимых пастырями в часовнях на праздники, рассуждений, описаний, возражений, касающихся разных вопросов, возникавших в раскольничьем обществе, как по предметам нравственности и благочестивой жизни, так и по разным частностям обрядовой стороны. Вместе с тем, у раскольников развилась и сильно распространилась страсть к диспутам, как с православными, так ещё более между собою: то и дело, что повсюду происходили соборы или съезды и сходки; для этой цели охотники съезжались издалека; тут мудрецы, начётчики и остроумцы щеголяли своею находчивостью, ловкостью, учёностью, красноречием. Между раскольниками входило в обычай писать стихи, нередко сатирическаго содержания, которыми они, после своих религиозных споров, кололи и осмеивали друг друга. Таким образом, в Москве, после горячих споров поморцев с федосеевцами, двое поморских литераторов послали, без подписи, сатирическое рондо главе федосеевцев, Ковылину.

Страсть к спорам, к возбуждению вопросов, к своеобразным ответам на них – неизбежно содействовала и дальнейшему дроблению раскола. Таким образом, в этот период явилась важная секта «странников», выделившаяся из федо- сеевщины. Ея основателями были ярославские федосеевцы Иван и Андриан, они начали учить, что в мире настало время антихриста и царство его; двухглавый орёл – его печать; гербовая бумага и паспорты – его изобретение, а потому не следует брать их, не должно записываться в метрические книги, надобно всеми средствами скрываться от начальства, не следует вообще повиноваться предержащей власти и считать Россию отечеством. Это противоправительственное учение было развито другими писателями, а в особенности старцем Евфимиом или Афимом, человеком с большою начитанностью. Главное основание его мнений, выраженных в нескольких сочинениях, состоит в том, что не следует признавать никакого отечества, никакой власти, а должно быть гражданами всего мира. Средоточие этой секты, впоследствии разросшейся и видоизменённой, было в селе Сопелках, Ярославскаго узда. Другие толки, возникавшие в это время, не имели такого радикальнаго характера и часто касались только обрядов или внешних знаков; напр., в Архангельске один поморец, Игнатий Беглец, начал учить, что не следует поклоняться литым створкам с изображениями двунадесятых праздников, и образовал среди поморцев особый толк. В главных двух ветвях безпоповщины – у поморцев и федосеевцев возникали разноречия, которые хотя и волновали умы, но не доводили до совершенного разрыва и до образования отдельных сектантских корпораций. Поморцы сильно несогласны были между собою насчёт брака. Одни отвергали законность брака, признавая его исключительно таинством, и в этом сходились с федосеевцами, своими врагами, по другим вопросам. В Выгореции особенно было много так мудрствовавших и опиравшихся на учение Андрея Денисова (к концу, как говорят, изменившего, однако, свой взгляд). Другие принимали брак за естественную общечеловечную институцию и доказывали, что брак может существовать и без венчания. Третьи считали дозволительным венчаться во внешних (православных) церквах, но чрез то не думали вступать с православием в духовное общение: таковы, по известию нашего историка, были алатырские поморцы, которые в Алатыре основали своё кладбище или братство. В секте федосеевцев было ещё более разногласий. Одни, например, сближались с поморским учением, хотя отчасти: допускали служение всенощных, оставляли очистительные молитвы над съестными припасами, покупаемыми на рынках, оставляли пилатово титло и принимали надпись «царь славы»; другие упорно держались этих особенностей. Одни не считали грехом усваивать входившие тогда в жизнь разные новые приёмы, и храня свою веру, не совсем чуждались православных; другие ратовали за фанатическое отчуждение от всего, что несогласно было со стариною. Московскою федосеевскою общиною заправлял тогда богатый купец Ковылин; он был всемогущ над совестью большинства своих единоверцев и умел внушить к себе суеверное почтение; с благоговением и верою слушали его, когда он рассказывал, что был вознесён до третьего небесе и видел там отошедших от мира сего федосеевцев, украшенных златыми венцами. Но и ему нашлись противники и обличители. Когда на Преображенском кладбище он украсилъ часовню образами, писанными рукою лучших художников, ревнители старины кричали, что таким образом не следует молиться. Проповедуя безбрачие, Ковылин жил в своё удовольствие, имел любовницу, ездил в карете, пил чай и кофе; тогда строгий Андрей Лазарев послал к нему три тетради обличений, но Ковылин отколотил его за это так, что бедный ригорист пролежал три недели в постели. В конце XVIII века, в московской федосеевской общине гремел против всего нового Сергей Яковлев. Наш историк приводит очень любопытные наставления, которые этот пастырь читал в своей часовне федосеевцам: «Не носите длинных волос, а стригите под гребёнку до ушей; ходите везде сгорбившись и вытянув шею; шапка должна быть у христианина большая, с двумя разрезами напереди и назади, означая тем победу врагов; всякое платье делать в три клина и по три пуговицы на передку, в знак святыя Троицы, рукавицы нужно иметь всякому долгия, едва не до локтей, дабы ими вооружаться сильнее против врагов веры – никониан и еретиков; кушак подпоясывать ниже брюха затем, что мы рождены из того; носить сапоги тупоносые старинного покроя, дабы сим удобнее было побеждать врагов и супостатов никониан, папистов и прочих. Каждый, входя в христианский дом, должен полагать начал семь поклонов, кланяться хозяину в ноги, а хозяин должен отплачивать приходящему тем же, говорить тихо и скромно, приговаривая притом: прости, Христа ради – согреших! Каждый человек должен учить и утверждать один другого, чтоб строго исполнять правила своих наставников, бывших вчера и днесь, преступающих же укорять и отлучать от церкви. Все гражданские поведения и благопристойности презирать и ненавидеть, яко прелесть мира сего и диавольские сети; беречься же должно, паче всего, яко змия и ехидны, чтобы не жениться, девам и вдовицам замуж не выходить и не есть мяса. До обеда и после того орехов не грызть и ничем не лакомиться, дабы тем беззаконием не прогневать Бога и не нарушать правил святых апостол. В домах не держать самоваров, яко шипящую змею, дабы тем нечестием не отчаять себя от Бога, по правилам седьми вселенских соборов, кофею же не пить: Православные христиане! Страшно о том и говорить: он есть прямо ков и лукавство антихриста, он и в Апокалипсисе семитолковом семь раз проклят. Благочестивые слушатели! взирая на сии клятвы и страшные прещения, Бога ради, поберегите свои души, сохраните строго и святите все мною сказанное вам. Бог вас сподобит за то царствия небесного. Аминь».

Наш историк-поморец называет всё это суеверием. Действительно, поморцы были вообще развитее их соперников и жизненный кругозор их был шире. Таким образом, поморцы совсем оставили старинную стрижку волос под гребёнку и носили продолговатые волосы, несмотря на то, что враги их федосеевцы и филиппоны называли такую причёску: антихристова шерсть. Многие одевались даже в европейские костюмы и усваивали образ жизни образованного круга. Как, ни старался наш историк поставить и себя и свою секту выше тех правил, которые преподавал феодосийский буквалист (так он называет подобных мудрецов), но в другом месте, касаясь быта поморцев, он сделал такое замечание: «Скудость веры так стала умножаться в России, что в ней очень стали усиливаться французское воспитание, немецкие моды и другие грубые безнравственности, и даже стали касаться благочестивых староверов. Выгорецкий киновиарх Тимофей Андреев написал апологию против ношения иноземного платья и прочих отступлений от древних обычаев». Тем не менее достойно замечания, что приверженность к старине, считаемая делом нравственности, не делала поморцев безусловными врагами просвещения. Один из Выгорецких старцев, Андрей Борисович, очень плодовитый писатель, составлял проект основать в Выгореции академию, но эта мысль не осуществилась, потому что вслед затем сильный пожар истребил это поморское святилище. Впоследствии, сам Павел Любопытный писал к московскому поморскому пастырю Скочкову о необходимости учредить для юношества своей секты училища, «где бы преподаваема была вся словесность наук. Скоро бы появились у нас божественные Платоны, Демосфены и Ликурги! Тогда бы скоро церковь наша увенчана была покоем, множением, и враги благочестия не смели б нас унижать и делать неприятельские насилия и вероломства». Сообразно такому желанию, он везде говорит с большим сочувствием о всякой мере правительства, которая сколько-нибудь клонилась к распространению просвещения в народе.

В повествовании нашего историка о временах Екатерины и Павла главное умственное движение раскольников сосредоточивается около споров поморцев с федосеевцами; преимущественно сценою этих споров было Преображенское кладбище. Редкий год проходил без того, чтобы в Москве не происходили соборы. Долго самыми видными борцами на этих совещаниях были со стороны федосеевцев Ковылин, со стороны поморцев – Фёдор Аникин, чрезвычайно плодовитый писатель, написавший более трёхсот тетрадей разных сочинений, а под конец, изменивший поморскому учению и перешедший к федосеевцам. Соборы эти, обыкновенно, ничем не оканчивались; и если случалось, что несколько федосеевцев убеждались поморскими доводами, за то несоглашавшиеся с ними постановляли какое-нибудь правило отчуждения, вроде назначения тысячи поклонов епитимии в наказание за сообщение с поморцами. Но после этих порывов злобы, соперники снова сходились на состязание, которое, как и предшествовавшие, не приводило к соглашению! Кроме споров об отличиях в обрядах и внешних приёмах, которые для нас представляются чересчур мелочными, главные предметы состязаний были и теперь, как прежде, вопросы о браке, о молении за царя и об антихристе; более же всего спорили о браке. Вопросы эти для умственного движения были важны, потому что по существу своему побуждали раскольников вдумываться в важные предметы, касавшиеся связей общественного строя, человеческой природы и человеческой истории. После соборов, на которых толковали об этом, присутствовавшие на них пастыри и начётчики возбуждались заявить своему читающему обществу свои убеждения и изъяснения, и писали трактаты, возражения, обличения: это вынуждало их вчитываться в книги, знакомиться со многим; они должны были читать творения св. отцов, историй, по крайней мере, русскую и византийскую, законоположения церковные и гражданские, одним словом – они необходимо должны были многое читать и думать, и действительно, во многих сочинениях того времени, несмотря на их односторонность, видна замечательная начитанность, а иногда остроумные и даже глубокие выводы; других, если изучение и размышление приводили к заблуждениям, то все-таки расширяли их умственную деятельность. Сочинения раскольничьих писателей переписывались, читались и служили в разных местах поводом к новым спорам, толкам, чтению, размышлениям и к новым писаниям. Этим путём внѣдрялся и укоренялся вкус и охота к познаниям и умственному труду.

Мы считаем излишним пересказывать со слов нашего историка известия о всех соборах, бывших в те времена, тем более, что они у этого историка излагаются кратко, однообразно и остаются без важных результатов. Отличительною чертою некоторых соборов были выходки Ковылина, который вообще вёл себя так, что представляет для нас тип тех московских самодуров, которых так обезсмертил А. Н. Островский в образе Тита Титыча. В 1783 году, Аникин подал Ковылину двадцать обличительных тетрадей, но Ковылин, в бешенстве, в присутствии многих влиятельных раскольников, разодрал их, сжёг и пепел развеял. В 1788 году, на соборе, Аникин, от лица московских поморцев, доказывал, что брак может быть священным без поповского венчания, если только есть сущность брака и если вступающие в брак обещают быть вечно в соединении. Он сослался на слова св. Писания, что Бог соединил, то человек не разлучает. Ковылин закричал: «Чёрт вас сочетал, а мы разлучаем! лучше туркою находиться, нежели ныне жениться; лучше жёнам сто раз родить, да только замуж не выходить!» После этого федосеевцы положили новые заклятия – не сообщаться с поморцами; поморцы, толковали они, такие еретики, что самое крещение, полученное ими, недействительно и, в случае перехода поморца в феодосеевщину, его надобно крестить как язычника. Но в следующем 1789 году опять был собор и на нём опять состязание. Со стороны поморской отличался тогда Иван Филиппов, считавшийся одним из учёнейших мужей; много было шума, крика, брани, но, как и прежде, не договорились ни до чего. По вопросу о браке сама поморская община все ещё разделялась и разногласила. Московские поморцы вообще были за брак. Между московскими начётчиками приобрёл влияние, и своею личностью, и своими сочинениями, Василий Емельянов. Он у себя в покровской часовне открыто соединял браком молодых людей по вновь выдуманному чину. Но бракоборное направление находило себе опору в Выгореции, где киновиархом был строгий Архип Дементьевич. Выгорецкие отцы составили собор и на нём осудили Емельянова за произведение браков. Емельянов был человек уклончивый и ради мира, как он после объяснял, подчинился приговору собора. Но вслед затем он стал продолжать делать своё, ездил по разным городам, везде установлял и совершал браки. Его поступки сильно вооружили против него Выгорецию; тогда, в девяностых годах прошлого столетия, поднялась самая напряжённая литературная полемика между поморскими писателями по этому вопросу. В числе защитников брака отличались: архангелогородец Крылов, Иван Филиппов, Таврило Скочков, чугуевцы: Данило Никитин и Максим Дорофеев, Тимофей Андреев, бывший недавно на противной стороне, воронежцы Данило и Михайло, которые простёрли ожесточение против федосеевцев до того, что стали показывать недостаточность крещения у федосеевцев для смытия первородного греха. Бракоборство защищали Архип Дементьевич, Григорий Иванович, автор более двадцати сочинений о разных предметах, Романовский, Дунаковский, петербургский купец Долгий (владелец дома на Моховой, перешедшего к Пиккиеву, где была после поморская молельня) и другие. Толкуя о браке, его защитники выдвигали другой вопрос, более общий и широко применительный – «полнота ли только церковных обрядов нам небо доставляет, или кроме того, можно тем снабдиться, и при неимении священства можно совершать непосвящённому кое-что из обрядов, принадлежащих священному сану». С таким вопросом поморщина, исходя из строгого буквализма, незаметно очутилась уже на грани широкой свободы протестантства. Емельянов, пытаясь примирить раздражённые стороны и угодить обеим, написал сочинение, в котором восхвалял девство, но требовал допущения брачной связи для тех, которые не могли вместить высокого обета девства. Полемика приводила к победе защитников брака. Мало-помалу Выгореция начала подаваться. Первый Тимофей Андреев, написавший прежде несколько бракоборных сочинений, объявлял, что признаёт бракоборцев за еретиков, что брак необходим, только требовал всеобщего собора для установления способов его совершения. В 1795 году, Архип Дементьевич объявил, что, боясь Бога, не считает Емельянова еретиком и соединённых им браком христиан блудниками. После кончины Емельянова, заступивший его место в Москве Таврило Скочков поехал в Выгорецию и в начале 1798 года воротился в Москву с мирным посланием, в котором Выгореция изъявила согласие своё с московскою поморскою общиною по вопросу о браке. На вечную память такого важного события Выгореция прислала на Евангелии медный крест со стихами24 и подписями: «Архип Дементьев, Григорий Петров, Иван Афимов, Григорий Никитин 1798 года генваря 16-го». 2-го февраля 1798 года, поморцы в Москве, в своей часовне, торжествовали умиротворение своей церкви. Действительно, событие это имело очень важное значение. С этих пор признание брака стало признаком поморской ветви безпоповщинского раскола, сделалось догматомъ веры положение, что «брак заключается не в венчании, которое может и быть и не быть, а в вечном обете вступающих в брачный союз, и что брак должен существовать вечно в христианстве, и та церковь не может быть православною, которая не имеет брака». Само правительство признавало браки, совершённые в поморских часовнях, состоятельными в гражданском смысле.

Но вот опять начали находить черные тучи на свободный быт раскольников. Государь Павел Петрович сильно заботился о сохранении повсеместного благоговения к своей особе; не могло уйти от него то обстоятельство, что федосеевцы и раскольники некоторых других толков не молятся за царя, да и самые раскольничьи соборы – эти шумные и многолюдные народные сходбища, были не в духе тогдашней внутренней политики. Уже вскоре по воцарении Павла, федосеевский пастырь Пётр Фёдорович начал увѣщевать свою паству на Преображенском кладбище совершать моления за царя. Федосеевцам так не понравилась такая новость, что они прогнали от себя этого пастыря. Но мало-помалу раскольники стали узнавать и понимать дух нового царствования. Начальство, действуя в этом духе, постепенно давало раскольникам чувствовать тот гнёт, от которого они уже отвыкли в предшествовавшее царствование. «Прекратился, – говорит наш историк, – находившийся на разных местах в свободном образе звук сильных состязаний о кафолической вере поморской и федосиянской церкви, внешних и поповщины; все между собою ныне, по суровости высочайшей власти, приходят в безмолвие». К празднику Рождества Христова в 1799 г., по прежних лет обычаям съехались в Москве керженцы, старо дубцы, иргизы и другие раскольники славить Христа. Все они должны были бежать из Москвы как можно скорее и благодарить Бога, что успели уйти подобру-поздорову от какой-нибудь беды. Федосеевцы на Преображенском кладбище стали молиться за царя. Ковылин составил исповедание веры, которое готовился подать правительству в таком случае, если бы от федосеевцев потребовали сведений и объяснений. В этом исповедании он силился представить, что федосеевцы хранят догматы православной церкви, почитают его императорское величество и его августейшую фамилию, молятся за них и повинуются властям, постановленным от государя. Вместе с тем, он предупреждал и просил своих единоверцев: если у них станут спрашивать, всем одно говорить, что они молят Бога за государя. У поморцев, и прежде всегда совершавших моления за государя, теперь страх произвёл то, что они начали поминать высочайших особ благоверными и благочестивыми: так поступал Таврило Скочков; но были такие, что не одобряли таких титулований.

Всё это, однако, не отвратило от них грозы, которая на них находила. Император не мог терпеть, чтобы в его государстве были люди, и притом русские люди, из которых одни, как ему сообщали, вовсе не молятся за него, а другие хотя и молятся, но всё-таки считают его, самодержца, неверным. Наш историк говорит, что ноября 22-го (1800?) государь из любопытства посетил единоверческую церковь в доме купца Малова и слушал обедню. Ему очень понравилось старинное богослужение; он приказал поставить на церкви главу и крест и велел протоиерею и певчим обучиться служить и петь по-старинному, а потом такое богослужение несколько раз отправлялось во дворце. Тогда государю пришла мысль обратить всех раскольников в единоверие: казалось, не было более причины им оставаться в разладе с церковью и властью; ни церковь, ни высочайшая власть не преследуют их старины, напротив, сам государь оказывает ей любовь и уважение. Значит, одно упрямство и вражда к власти их, удерживает в расколе. К тому же до него доходили неприятные слухи о раскольниках. Так, в Лодейном Поле был у федосеевцев спор с православным протопопом и «от неумеренной ревности» произошла драка. Это происшествие, по замечанию нашего поморского историка, необыкновенное в своём роде, было причиною многих бед и тесноты федосеевцам. По наговору, велено было жечь кельи «богорадных» людей, живших под зависимостью купца Садофьева, в Ладожском уезде в погосте Жарове. Потом – были арестованы в Петербурге влиятельнейшие федосеевцы, купцы Косцов, Пешневский, Лыков и другие: их принуждали принять единоверие. Пешневский притворно согласился и был тотчас отпущен на свободу. Лыков хитростью, как говорит, не поясняя, наш историк, отбыл в Выгорецию. Косцову, после бесплодных увещаний, обрили бороду, надели на него фурманское платье, а потом, когда и после того он остался непреклонен, посадили его в крепость, где он и пробыл до смерти Павла Петровича. Были и другие ссылки, и заточения. Любопытный упоминает о поморцах Семёне Протопопове и казаках Иване Сухорукове и Филиппе Маркове, сосланных в Соловецкий монастырь, как он выражается, «для отвращения от правоверия к злочестию Никоновых догматов» Донесено было правительству, что в Выгореции есть желание присоединиться к единоверию. Капитан-исправник производил по этому поводу дознание, и в ней не нашлось никого согласного. Тем не менее был послан туда чиновник и священник для увещания. «Молитва и пост избавили киновию от сей гибели. Поп на половине дороги поражён был немотою и расслаблением, чиновник же, видя себя в таком знамении, переменив своё намерение, возвратился домой» Так рассказывает поморский дееписатель, повторяя чудо, сочинённое раскольниками, которые, со времён Аввакума, постоянно сочиняли о себе чудеса по древним образцам. Вероятно, Выгорецию, как и многих других, избавила скоро последовавшая кончина Павла и иная внутренняя политика его преемника. То же спасло и московских раскольников. Ковылина, как богатейшего и влиятельнейшего коновода раскольников, потребовали в Петербург, конечно с целью предложить ему принять единоверие, а в случае упрямства поступить с ним, как с Косцовым. Он от испуга заболел. Доктор, по приказанию начальства, свидетельствовал его. По известию нашего историка, уже московскому генерал- губернатору дан был ордер о составлении комиссии для приведения раскольников к единоверию или православию. Но этой комиссии не удалось составиться и работать.

Наступило царствование Александра I. Раскольники снова стали пользоваться свободою богослужения, хотя вообще правительство несколько строже, чем при Екатерине, относилось к завлечению в раскол и к соблазну православных. Так, в Петербурге федосеевский пастырь на Волновом поле был предан суду за то, что обратил в свою секту православного, да ещё и крестил его; но он упорно запирался в совершении такого поступка и был освобождён. Кроме того, правительство неблагосклонно относилось к тем раскольничьим сектам и толкам, которые открыто становились во враждебное отношение к власти. Таковы были странники: в 1811 году, по словам нашего историка, отысканы были «сии гнусные исчадия ярославского развратника Яфима»; главнейшие их коноводы наказаны кнутом и сосланы в Сибирь, другие, после наказания, отправлены то на место жительства, то по монастырям для покаяния. Поморцев и федосеевцев не трогали, и так было двадцать пять лет. Историческое повествование Любопытного прерывается на 1812 году. Эту часть его исторического сочинения можно назвать его мемуарами, потому что он сам был одним из самых деятельных лиц в тогдашней истории раскола и часто говорит о самом себе. Лица, о которых он упоминает, большею частью те, с которыми он имел сношения или столкновения; поэтому, здесь его способы воззрения, относительно пристрастия, могут быть принимаемы не иначе, как с осторожною критикою25.

Примирение поморских защитников брака с Выгорециею, утвердив догмат брака в поморской секте, не могло сразу привести к единству понятий и приёмов всех поморцев, живших рассеянно в разных краях России и колебавшихся разными толкованиями. Нужно было довольно и времени, и умственного и письменного труда, чтобы согласить их, научить и убедить. Поморцы издавна уже большею частью или признавали, или склонны были признавать брак и в принципе и в факте; но мы упомянули о способе, возведённом в правило алатарскими поморцами: этот способ существовал и в других местах с разными видоизменениями. Многие, заключая брак между собою, не соблазнялись утверждать их в православной церкви венчанием, отнюдь чрез то не входя в духовное общение с православною церковью и делая это без малейшего благоговения, для одной формы. Иные, пользуясь безнравственностью попов, напаивали их допьяна и в таком виде заставляли их венчать себя ночью, привозили с собою церковное вино, чтоб не оскверниться тем вином, которое даст им никонианский поп, и ни в каком случае не позволяли этому попу «благословлять себя малаксою»; другие же не венчались вовсе нигде, а подкупали попов и брали от них свидетельства в том, будто они венчались, сами же для вида ездили по полям и по улицам, давая знать о себе, будто едут куда-то венчаться. «Но были – замечает наш историк – и такие сумасброды и нечестивцы, которые, прокленши всё древнее благочестие причащением никонианской евхаристии, венчались в церкви». Всех таких нужно было привести, так сказать, к одному знаменателю, т.е., чтоб они совершали свои браки не иначе, как в поморской часовне, по обряду, нарочно для таких случаев сочинённому поморскими мудрецами. В течение нескольких лет к этой главной цели склонялись литературные труды.

Плодовитый в писаниях архангелогородец Крылов, Павелъ Любопытный и Адриан Сергеев были тогда главными деятелями. Крылов писал послания к своим единоверцам, убеждал их признать брак на тех основаниях, которые были выработаны поморскими пастырями в Москве и скреплены согласием с Выгорециею, изъяснял «от святаго писания и от здраваго разума» тайну брака, имея в виду ту главную мысль, что брак заключается не в обряде, а в сущности, вызывающей обряд, который, при разных условиях, может быть и таким, и иным. Он также писал вопросы к другим безпоповским сектам, вызывая их на объяснения, с целью убедить в признании брака, путём спора и обсуждения. Павел Любопытный издал своё «Брачное врачевство», сочинение очень распространённое в своё время и, кроме того, писал другие сочинения, между прочим также разные вопросы, обращённые к другим толкам беспоповщины. Адриан Сергеев, препираясь постоянно с федосеевцами, написал большую книгу под названием: «Руководство к миру», которую всю наполнил выписками из творений святых отцов. Против них писали федосеевцы и филиппоны; – продолжалась сильная полемика. Из филиппонов ратовал Алексей Подслепов, написавший опровержение на Любопытного. Между феодосеевцами, кроме многих других, выказывался более всех в этой борьбе, по-прежнему, Ковылин вплоть до своей смерти, случившейся в 1809 году. По-прежнему, поморцы с федосеевцами сходились на диспуты и после них обыкновенно с обеих сторон проявлялись более резкие и ожесточённые признаки борьбы. Сам Ковылин, однако, незадолго до смерти, в споре с другим федосеевцем, Бумажннковым, несколько стал было мирволить бракам, по крайней мере, говорил, что следует крестить людей, рождённых от браков, а Бумажников называл таких детей щенятами. По смерти Ковылина, при его преемнике Грачёве, вражда с поморцами разгоралась ещё сильнее. Федосеевцы крестили шесть человек, перешедших к ним из поморства, не дозволяли поморцам хоронить мертвецов на Преображенском кладбище, так что генерал-губернатор должен был защищать права поморцев, и назначали по несколько тысяч поклонов епитимьи за общение с поморцами.

Но признание брака в том виде, в каком облекли его в догмат поморцы, вело рано или поздно поморскую церковь к важным переменам в будущем. Поставив догматом, что брак существует не по обряду, а по сущности, для которой обряд служит внешним выражением или даже дополнением, позволяя себе для этой цели составлять новые ритуалы (кроме брачного обряда сочинили ещё чин освящения родильниц), поморцы незаметно для самих себя отступили от того буквализма, который лежал в основе их исключительного сектантского бытия. Поморцы, в этом случае, шагнули далее, чем те, которых они обвиняли в новшестве. Господствующая церковь никогда не признавала своих членов, рождённых в её недре, в законной брачной связи, если эта связь не была освящена церковью по установленному чину, никогда не говорила, чтобы для христианина, признающего брак таинством, брак мог считаться одинаково священным, если б это таинство и не было совершено. Поморцы, выставляя себя ревнителями старинного православия и хранителями его буквы, не только признавали истинным браком такой, который не сопровождался буквальным исполнением предписываемого обряда, но ещё выдумали свой ритуал для совершения брака лицами, необлечёнными иерейским сапом, которому православная церковь исключительно предоставляла право совершать браки. Если можно было таким образом поступать с одним из семи таинств, то рано или поздно додумались бы поступать подобно тому и с прочими шестью. И в самом деле уже подготовлялось такое же полное преобразование с таинством священства, какое совершилось с таинством брака. Настолько, насколько раскольничьи безпоповскиея секты составляли общины, им оказывалась нужда иметь лиц с некоторого рода первенством перед другими. При общественном богослужении необходим был главный чтец, нужен был наставник, который бы советом, знанием и нравственным влиянием поддерживал общину разрешал вопросы и недоумения; такой наставник естественно, само собою, пользуясь уважением, получал первенство и в известной степени власть. Отсюда-то возникло существование пастырей.

По описанию нашего историка, в Выгореции, имевшей вид и подобие монастыря, возведение пастырей в их достоинство со времени Андрея Борисовича стало совершаться с особым чином. При собрании людей в часовне прежний, уже издавна признанный, пастырь давал новому благословение, возглашая:«Бог тя, чадо, простит и благословит в сие духовное правление»! Таким образом, пастыря ставил пастырь с одобрения общины. Кандидат в пастыри назывался ставленник, также как в православной церкви назывались люди, готовые воспринять священнослужительский сан. Но в других местах, по выражению нашего историка, пастырь ставил сам себя. Отличаясь от других собратий репутацией учёности и благочестия, пользуясь общим уважением и, следовательно, уже возвышаясь над прочими фактически, такой человек, обыкновенно старик, исполнял обязанность первенствующего лица в общественном богослужении, читал Евангелие, кадил, начинал и оканчивал чин такого и другого богослужения, и так незаметно, без всякого обряда возведения, пользовался званием пастыря, наставника. Иногда же община, по своему желанию, оглашала одного из своей среды пастырем. Там же, где богатый раскольник, так-называемый вельможа устраивал часовню у себя в доме, – он же назначал и пастыря по своему произволу. Таких было много. Поморские пастыри уже присвоили себе такие признаки, которые в православной церкви принадлежали одним священникам. Пастыря называли: отец такой-то, батюшка; он благословлял, исповедовал и его исповеди приписывали разрешительную силу; он венчал и хоронил. Недоставало образовательного училища, где бы пастыри подготовлялись к своему званию; в силу этой подготовки они бы приобретали впоследствии своё звание с правильными условиями: тогда институция священства явилась бы у поморцев, как и брак, в преображённом виде; их пастыри имели бы большое сходство с протестантскими пасторами. Любопытный, рассказавши о существовавших у поморцев способах поставления пастырей, делает такое замечание насчёт тех недостатков и злоупотреблений, которые были в поморской секте: «Все сии чины открывают нам простоту тех времён и большой недостаток просвещения. Пусть первая причина тому есть тиранизм изуверства Никона патриарха, но вторая того – немудрое правление церкви. Впрочем и неудивительно. Поскольку не было тогда, как и ныне, образовательных училищ, не было почти и учёных мужей, успокоевающих и украшающих церковь, как и ныне у нас везде, не было искусных пастырей и они все были оратаи, буквалисты, и то слабые. Ныне, слава Всевышнему и просвещённому веку, тиранства того нет, но к крайнему сожалению пастыри наши сущие невежды, равно и попечители церковных мест пренабитые глупцы: они о догматах веры и о благочестии не имеют никакого понятия, веруют ощупью и содержат старообрядство только по одной привычке. Ими владеет одна роскошь. То в таком безобразном правлении может ли быть что-нибудь доброе? Может ли доставить оно нам общее благо? Как только одно непрерывное зло, понос, уничижение и гибель нашей церкви и её благочестию! Нужны училища в церкви, необходимы в ней и мудрые мужи! А без сих – беда и горе церкви нашей! Впрочем, слабоумны кричат, что, если б наши богачи не были мудры и не знали бы благочестия, то бы они не могли у себя в доме иметь часовен и в них отправлять богослужения! А того, бедные, не знают, что то касается ни ума, ни общей пользы церкви, но одной личности богачей. А притом, сии крикуны должны знать и то, что богачи те моленныя содержат – не благим сердцем, а злым, только бы её личиною святошества ослепить простой народ, только бы тем пустосвятством внедриться в чужие карманы, только бы сим блеском доставить себе славу и насытить свои постыдные прихоти».

Как ни противоречит эта тирада о невежестве раскольников тому панегирику, который написал Любопытный в предисловии к своему каталогу, но она есть плод возникшего желания сделать пастырство правильным учреждением посредством образования, и тем самым учение и самый строй своей секты поставить на твёрдом основании. До сих пор собственно в грамотности у поморцев недостатка не чувствовалось вовсе; если у них и не было заведений с именем училищ, то все-таки у них было обучение. Учили родители своих детей, учили пастыри и наставники, учили также женщины, особенно старые девы. Учение собственно ограничивалось уменьем читать церковные книги старой печати и отчасти писать. Каждый сам развивал себя в одностороннем религиозно-сектантском направлении чтением книг печатных и рукописных, беседами, спорами, размышлением. Те, которые не видели ничего нужного в учении, кроме этого религиозно-сектантского направления, могли быть довольны таким порядком самообразования. Но люди, более других мыслившие, желали, чтобы их единоверцы, особенно те, которые занимали звание пастырей, знали что-нибудь и побольше. Во-первых, они не могли не замечать, что религиозное обучение подвержено было шаткости, случайностям; учил кто хотел, как хотел; право на пастырское достоинство ничем не определялось; оттого слишком чувствовался недостаток плотности в сектантском теле, или церкви, как говорили они, отсутствие строгого единства учения и ясности понимания того, что признается и не признается. Чувствовалась потребность в норме, в известном однообразии, потребность такого состояния, в котором поморец мог бы дать себе отчёт, на каком основании он признаёт того и другого пастырем и почему считает его способным поучать других, а последних обязанных слушать его и не слушать всякого. Этого можно было достичь только однообразным обучением, которое возможно только в училищах. Кроме того, у поморцев возникала уже потребность учиться знаниям, состоящим и за рубежом их религиозного учения. Как ни презирали они внешних, но при столкновениях с ними не могли спокойно слушать, как внешние их честили невеждами; не могли не сознавать, что у внешних есть люди, которых кругозор гораздо шире и познания разнообразнее, чем у мудрейших раскольничьего мира. Конечно, вращаясь в кругу мужиков, мужик-поморец мог справедливо утешаться своим умственным превосходством, но потолкавшись между людьми, получившими какое-нибудь образование, поморцу становилось стыдно, когда он не мог вести беседы о таких предметах, которые сделались достоянием всеобщего просвещения, а ему оставались недоступными. Поморец начинал узнавать, что на свете есть словесность и науки, и если этот поморец был сам человек с дарованием и с природным влечением к умственному развитию, то ему хотелось также знать то, что другие знают, и не ударить перед «внешними» лицом в грязь. К этому желанию побуждала его и честь его секты. Заметим, что ни в какой другой секте, происшедшей из древней оппозиции против Никона, не могло, по преданию, так естественно возникнуть такого желания, как в поморской; поморцы были убеждены, что их присноуважаемые патриархи Денисовы были люди, образованные не только в смысле религиозном, но и в смысле мирских познаний. Мысль о заведении училищ бродила в головах передовых поморцев уже в царствование Екатерины. Мы уже упоминали, руководствуясь известием Любопытного, что ещё Андрей Борисович, выгорецкий киновиарх, писал к своимъ собратьям о необходимости завести академию в Выгореции. Любопытный ещё в XVIII веке заявлял поморским наставникам, что нужны училища, где бы поморское юношество поучалось словесности и всем наукам. Ту же мысль разделяли пастыри, почитаемые за умнейших и учёнейших – Крылов, Емельянов, Скочков, Адриан Сергеев и другие. При имп. Александре, петербургский поморский пастырь, Фёдор Петрович Бабушкин и купецъ Мокий Иванович Ундозоров подняли этот вопрос и поручили Любопытному написать воззвание к поморской церкви, дабы каждый член её подал помощь ради спасительного заведения для образования юношества. Затем, на Малой Охте было положено основание часовне и при ней заведению, которое, по выражению нашего историка, предназначалось «в покров бедности и образованию юношества ума и сердца». Но этому начинанию почему-то пришлось оставаться благим намерением. Сказавши, что Фёдор Бабушкин и Мокий Ундозоров первые подали эту мысль, Любопытный под 1801 годом пишетъ следующее:

«Любопытный, взирая горестным оком на все неустройства поморской церкви и её общее невежество, сильно убеждает своим посланием пастыря оной церкви Фёдора Бабушкина, чтобы он проснулся от грубого невежества и возбудил с собою всю паству к заведению при Выгорецкой часовне (в Петербурге) училища, ради образования юношества п взрослых предметам ума, веры и нравственности, причём превозносил его, Бабушкина, за такое предприятие превыше небес. Впрочем, Бабушкин, будучи раб страстей и окаменелый невежда, всё убеждение пренебрегъ и оставил вопиющий глас Любопытного».

Нам непонятен такой оборот этого дела, но понятно то, что старые раскольники должны были очень осторожно и боязливо относиться к такому предприятию. Достойно замечания и то, что сам Любопытный, постоянно глумящийся над упорством «седышей», боявшихся просвещения, Любопытный, всегда хвастающий своею любовью к просвещению, очутился, по отношению к некоторым из своей собратии, таким же консерватором, каким, по отношению к нему, были порицаемые им седыши. В то время, как Любопытный, Скочков, Адриан Сергеев, Крылов и другие хотели заведения училищ и правильного образования юношества, нашлись между поморцами люди, которые стали вводить в жизнь такие признаки и проповедовать такие правила, которые рано или поздно явились бы в числе последствий этого образования. Это была партия поморцев в Москве, составившая кружок около пастыря Никифора Петрова. Сначала их направление выказалось послаблением той строгости, какую поморская секта по старине должна была соблюдать с целью возможно большего отчуждения от внешних и от всего жизненного быта, усваиваемого православными. Стали допускать к общению в часовни и в домашнем быту тех из своей братии, которые, по раскольничьему выражению, «мирщились», т. е. вступали в дружественные и родственные связи с «внешними», или увлекались такими приёмами жизни, которые порицались раскольничьим благочестием, вроде ношения иноземного платья и т. п. и не подвергали таких прежде бывшимъ в подобных случаях епитимьям. Затем, Никифор Петров стал учить, что не следует вовсе питать вражды к иновсрцам; что те, которых называют еретиками, могут быть благоверны и благочестивы, можно свободно, без страха епитимьи, вступать с ними во всякое общение, заключать родственные связи, крестить детей, допускать в свою молельню наравне со своими, кадить их ладаном, давать им свечи во время погребений, как и своим, и вообще относиться ко внешним также, как и к своим; можно носить иноземное и какое угодно платье, и в часовне ввести наречное пение, а не только одно хомовое. Он учил, что все – одинаково равны; пастырей не должно быть: все получили одинакую хиротонию; исповедь также может существовать в смысле советничества, а не полновластия отпускать грехи. Он отвергал бытие антихриста; это – должен быть «зверь о многих головах и с преужасным хвостом». Проповедь Никифора Петрова действовала увлекательно. Уже прежде в головах некоторых поморцев отчасти бродило то, что Никифор облекал в учение, клонившееся к совершенному преобразованию в нравах и взглядах поморцев. «Лет за пятнадцать – пишет Любопытный – было в Москве у поморской церкви глупое и нечестивое мнение в рассеянности, токмо в некоторых глупых и развратных умах. Ныне же, по пущению Божию, всё то зломудрие соединилось и составило сих лжеумцев целое скопище». Против Никифора поднялся и стал писать Адриан Сергеев, наставник, пользовавшийся репутацией учёного мудреца, а за ним и Любопытный объявил письменную войну «лжеучителю», как они называли Никифора. Но Никифор не поддавался. Его кружок возрастал. Скочков и Адриан Сергеев, не довольствуясь обличительными словами, поражали его и сатирою; они – говорит Любопытный – написали разительные стихи против Никифора и издали под именем: «Модный старообрядец». Сергеев и его партия не сообщались с Никифором и его кружком, ни в богослужении, ни в трапезе, но Бабушкин снисходительно относился к Никифору, хотя и не приставал к нему открыто, и за то, в истории Любопытного по этому поводу получил название необразованного и суевера, титул, который очень щедро раздаёт своим противникам наш историк.

Нам кажется, явление Никифора Петрова можно признать естественным последствием предшествовавшего развития поморской секты.

Те, которые на него ополчились, а сами показывали желание заведения училищ и водворения просвещения между своими единоверцами, не замечали, что такое желание вызывает то, чего стал требовать Никифор. Учиться словесности и всем наукам, чего хотел Любопытный с товарищами, и оставаться в строгой замкнутости и враждебном отчуждении от остального русского мира, из которого единственно могли поморцы получать элементы для желаемого просвещения – было совершенно невозможно. Желать просвещения и желать пробить скорлупу, в которую заключились поморцы, и которая окрепла от некогда бывших преследований – было, но здравому смыслу, одно и тоже.

Феодосийская секта продолжала также, как и поморская, производить писателей и учителей. Между ними, в начале ХІХ-го века, славился вышневолоцкий пастырь Никита Марков тем, что успел в Тихвине приобресть до трех сот новых прозелитов; в Петербурге Герасим Никитин написал сочинение об антихристе и Энохе; – хотя поморец-историк отзывается о нём с презрением, но сознаётся, что это сочинение было распространено и пользовалось большим уважением у федосеевцев. К федосеевскпм писателям этого времени следует причислить Якова Холина, который, кроме многих сочинений, написал и издал доказательства того, что Наполеон был антихрист, предвозвещённый в Апокалипсисе.

Но федосеевская секта, по-прежнему, делилась. Эта секта, как уже было показано, началась в виде отколка от поморской, а от этого отколка начали отпадать части, образовавшие другие толки и секты. Наш историк указывал на филиппонов и странников, но нам известны из других источников ещё некоторые, напр. спасово согласие, онисимовцы, самокрещенцы и т. п., происшедшие также из федосеевщины. Филиппоны (иначе, филиповцы), по известиям нашего историка, в разных местах в свою очередь дробились и образовали этим дроблением особые толки, которые пытались сходиться и соглашаться между собою; иногда им это удавалось, но почти всегда они после опять расходились. В те годы царствования Александра I, которые вошли в историю Любопытного, происходили ещё новые отпадения от федосеевщины. Так, в Петербурге у гостиного двора была часовня под названием пешневской. Её пастырь Евфим Артемьев, по своему мягкосердечию, стал принимать в общение тех из своей секты, которые вступали в брак; хотя он собственно не признавал законности брака и не оставлял без церковных наказаний или епитимий вступивших в брак, но эти епитимьи у него были легкие; кроме того, он крестил младенцев, рождённых от таких браков. Это взволновало строгих петербургских федосейцев, упорно стоявших за безбрачие. Они написали против него соборное послание, с приложением рук многих единоверцев, и послали на обсуждение в московскую федосеевскую общину. Московские федосеевцы, после долгого совещания, написали, в свою очередь, соборное послание к петербургским федосеевцам с решением – отлучить Евфимия и предать сатане. Тогда Евфимий, со своими приверженцами, отложился от федосеевщины и составил свою особую церковь под именем пешневской. Подобное произошло и в Псковской губернии: в городе Пскове и в окрестностях его в Загорском Яме, федосеевцы, по подобию поморцев, стали совершать у себя браки в часовне; когда весть об этом распространилась, федосеевцы отлучили от своей церкви как устроителей этих браков, так и вступавших в такие браки; и тех и других предали сатане. Отверженные составили из себя особое религиозно-общинное тело.

В 1810-м году, в Петербурге образовался совсем противного рода раскол от федосеевщины. Петербургский купец Василий Кузьмич Аристов, федосеевец, вознегодовал на свою собратию за то, что, по его мнению, недостаточно сурово относились к тем, которые, принадлежа к феодосийским общинам, вступали тем или иным способом в браке. Кроме того, он ставил им в вину и то, зачем они здравствуются с внешними, кланяются им, поздравляют с праздником и говорят им приветствие: «Бог помочь». Аристов с кружком тех фанатиков, которых удалось ему собрать около себя и привлечь к своему толку, отложился от федосеевщины и основал особую секту, под названием аристовщины. Наш историк, Павел Любопытный написал против него обличительное сочинение, под названием «Аристово заблуждение». Как ни старались федосеевцы утвердить бракоборство, как ни проповедовали девственную чистоту, смотря сквозь пальцы на проявления грубой животной природы, у иных брала перевес и природа нравственная: гнушаясь развратом, прерываемым маскою девственной чистоты, они вступали в брак различным образом, часто без всяких внешних обрядов, условившись называть друг друга супругами и живя семейным образом; иногда браки заключались и с такими лицами, с которыми брачный союз воспрещался по древним церковным правилам, например, с двоюродными сёстрами. В глазах федосеевцев, всякая брачная связь – совершаема ли она была противно издавна принятым степеням родства или свойства, или же не нарушала их – одинаково была преступна. Пастыри подвергали таких лиц церковному наказанию и приказывали им расходиться; но они, не желая выступать из церкви, ими признаваемой, несли епитимьи, однако не расходились и продолжали пребывать в супружеских отношениях; рождение детей обличало их в этом и пастыри снова подвергали их епитимьям; и так жили они, не расходясь, и отбывая разные епитимьи за свою брачную жизнь. От большего или меньшего фанатизма федосеевского пастыря зависела большая или меньшая степень наказания, и вот этот-то вопрос: о степени достодолжного наказания за брачное житие, – служил у федосеевцев предметом безконечных споров и породил множество разных писаний.

Кроме вопроса о браке и наказаниях, следуемых за вступление в брак, поводом к волнениям внутри федосеевской секты был вопрос о молении за царя. Федосеевцы, как мы уже говорили, издавна отвергали моление за государя, по их понятиям, неверного и неблагочестивого, и часто состязались об этом предмете с поморцами, которые окрестили такое учение «галилейскою ересью». Но при императоре Павле федосеевцы прониклись таким страхом, что стали, скрепя сердце, на Преображенском кладбище произносить моление за царя при своём общественном богослужении. Павла не стало. Гроза миновала. Федосеевцы хотели возвратиться к старине, но между ними нашлись такие, которые считали лучшим допустить навсегда моление за царя. Главным проповедником этой реформы был Яков Холин. Он не только писал против галилейской ереси, но разъезжал по России и везде убеждал своих единоверцев принять моление за царя в общественном богослужении. Таким образом, кроме Москвы и Петербурга, где беспрестанно гремела его проповедь, он посещал Ярославль, Стародуб, Ригу и везде действовал более или менее успешно. За то в общине Преображенского кладбища противники его делали фанатические заявления, как противъ моления за царя, так и против брака. Федосеевец купец Лаврентий Иванович Осипов – говорит наш историк – «хитростью берёт у феодосеевского художника зловерную и мерзкую книгу феодосиянских пастырей и учителей, видит в ней написанное богомерзкое их учение о таинстве законного брака, несносныя хулы и поношения императора».

После того, тот же Осипов, по словам нашего историка, «увидел у них на Преображенском кладбище в часовне две мерзкие и пагубные картины; первая представляла мужа и жену, с надписаниями на них скверных слов: и рече диавол – раститеся и множитеся и наполните землю! Оной чете сатана вкладывает жезлом душу детей. Внизу сей картины слова: дети сатаны. Вторая представляет образ государя императора с надписью над ним: антихрист»! Это подало повод к какому-то доносу, а потом к следствию, котораго наш историк не описывает.

Скоро затем рукопись, содержащая написанную им историю, прерывается.

Мы указали в сочинении Павла Любопытного на те стороны, которые объясняют народно-образовательное значение раскола. При размышлении над этими явлениями не следует ни на минуту упускать из вида, что мы имеем здесь постоянно и исключительно дело с тем слоем народа, который по воспитанию, нравам, условиям и приёмам жизни вообще привыкли называть общим характеристическим именем «мужиков». Не надобно забывать, что этот слой сам собою, с величайшими усилиями, пробивал лежавшую на нём, в продолжение многих веков, тяжёлую кору, не только без внешних пособий, но встречая извне стремление не допустить его вырваться из-под этой коры. Не должно смущаться ни массою нелепостей, бывших результатом этого движения, ни тою односторонностью, в которую направилось это движение и которая для нас кажется чаще всего мелочною.

Предоставленный самому себе, отрезанный от течения общей человеческой образованности, народ русский не имел пред собою никакого другого материала, кроме того, что относилось к области религии, и по своему детскому, совсем непривыкшему к отвлеченностям, способу мышления, естественно ухватился за внешнюю, обрядовую ею сторону. Это был путь общий всем и законный. Всякое образование вначале выходило отсюда. Путь мог совершаться длиннее и короче, мог видоизменяться от различных обстоятельств, но в сущности исход его был один и тот же везде. Повсюду человеческая мысль прежде всего работала в этой области и оставалась замкнутою в ней века, тысячелетия, если влияние тех, которые, начав своё развитие ранее, уже успели перейти на высшую ступень мышления и культуры, но не помогали ей из неё выступить. Русский простой народ был лишён этого влияния. Он пробивался сам. Неудивительно, если при таком условии он мало успел переступить за пределы того круга, в котором, по общему закону человеческой образованности, началось его умственное движение. Во всяком случае, как ни тесен, как ни скуден покажется процесс раскольничьей умственной деятельности, но она не оставалась в одном и том же положении, без хода вперёд. Постепенное увеличение массы раскольничьих сочинений, переход мысли от предметов более мелочных к предметам более важным и жизненным, вызывавшим обсуждение вопросов общих, высших, приводивших раскольника к сознанию отличия важности содержания и формы, знакомство с научными и литературными приёмами, показывающееся в сочинениях позднейших в большей мере, чем в ранних, бродившая между раскольниками мысль о необходимости правильного просвещения и заведения училищ, наконец, проявлявшееся стремление разорвать цепи строгой несообщительности с «внешними», усвоить приёмы образованного общества и согласить свою сектантскую отдельность с духом современности – эти явления показывают, что раскол не стоял неподвижно, не кружился, так сказать, в беличьем колесо, повторяя одно и тоже, но должен был, хотя медленно и при сильной, упорной внутренней борьбе, вести народ к дальнейшим фазисам самообразования. Само собою разумеется, как мы уже говорили, что правильная заботливость власти и просвещённого общества о народном образовании сделает ненужным и самый раскол, и тот путь, который в нём народ сам себе отыскивал для своего умственного и нравственного возвышения. Всё упразднится само собою и, быть может, уже недалеко то время, когда раскол сделается исключительно достоянием одной истории. Но в какой степени этот путь, уже пройдённый частью русского народа, может оказаться влиятельным на ход дальнейшего развития народа, что внесёт раскол для будущих поколений, как отразятся на них следы его – это вопросы, которые могут быть разрешены только в грядущему.

В ожидании же того, в настоящее время, ознакомление просвещённой части русской публики с литературными произведениями раскольников и фактами их умственных трудов, с целью указать ход развития образовательного элемента в расколе, – было бы делом очень полезным для отечественной истории.

1870.

Воспоминания о молоканах

Из множества разнообразных наших сект, может быть, ни одна столько не заслуживает внимания внутренним смыслом своего вероучения, по приложению своих начал к жизни, как молоканская секта. К сожалению, она мало обследована и разъяснена до сих пор и об ней в народе существуют сбивчивые и разноречивые понятия. Самые общеупотребительные названия этой секты неясны и двусмысленны. Приезжая в край, где живут этого рода сектанты, попробуйте расспрашивать о них у тех, кто сам к ним не принадлежит, один вам будет говорить одно, а другой иное; может случиться, что вам будут говорить и верно, но будут в тоже время разуметь не то, что вы желаете узнать. Часто православные путаются в лабиринте различных оттенков сект наших, не в силах проложить между ними грани и приписывают одним то, что принадлежит совсем другим. Сами духовные, при всей учёности и добросовестности, могут здесь ошибаться: привыкши к научной, классификации признаков в истории прежних сект, они основываются на замечаемых ими у сектантов признаках и выводят заключения неверные потому, что признаки, сходные с существующими и существовавшими вероучениями, слагаются своеобразно в простом и незаключённом в формы грамотности уме русского поселянина и производят совсем другое, что нужно было ожидать. Иногда говорят о сектантах, «у них просто бессмыслица, ничего нельзя разобрать». Эти суждения добросовестны: лучше всего так отозваться, когда понять трудно. Своеобразный склад саморазвития нельзя мерить и объяснять тем путём, который годится для других условий жизни. Наши секты более всего могут служить оправданием той мысли, что жизнь нашу изучать нужно не иначе, как усвоивши вполне тот взгляд на неё, какой создан самим народом, и проследить путь, каким у него укладываются представления о предметах. Народ перерабатывает на свой лад и то, что даже некогда было заимствовано от чужих, если только это заимствованное не питается новым наплывом чуждых понятий. Это следует иметь в виду при изучении наших сект; мало того, чтобы узнать догматы секты, иногда их узнать нет возможности, потому что их нет в народном сознании: они заменяются фактом; нежизненные отправления и факты порождаются догматами, а существующие факты дают повод заключать о возможности догматов.

Общее имя молокан у нас применяется к двум сектам; имеют ли они, в самом деле, между собою органическое сродство – это ещё вопрос спорный, по крайней мере, что касается до степени этого сродства. Одна из этих сект, – субботники или иудействующие, другая – воскресники: последнее название совершенно внешнее, данное им в отличие от субботников на том основании, что они праздничным днём считают воскресенье, как первые субботу. Судьба, осудив меня когда-то на долговременное пребывание в Саратовской губернии, дала мне возможность ознакомиться несколько с теми и другими. Я видел их и беседовал с ними не раз, в особенности в одной торговой и богатой приволжской местности, которая когда-то была столицею молокан, но в царствование императора Николая, благодаря правительственным мерам, сектантство там пришло в упадок, значительная часть молокан выселена была на Кавказ; братья их, оставшиеся на родине, сначала считали эти переселения наказанием, но, узнав, что переселенцы живут на новоселье хорошо, спокойно, и открыто исповедуют своё вероучение, сами стали туда удаляться: некоторые же на месте прежнего жительства обратились в православие, чаще всего притворно, редко искренно, но, в последнем случае, примешавши к православным понятиям свои прежние воззрения.

Допроситься у молокан сущности их мнений было трудно, по крайней мере в оное время; как скоро вы начнёте говорить с ними о вере, они отвечают отрывисто, а если и покажут признаки откровенности, то все-таки утаят главное. Случайные обстоятельства поставили меня в довольно счастливое положение в этом отношении. Познакомившись на дороге с одним старожилом, который, хотя был православного вероисповедания, но близок по родственным связям с молоканами, я нашёл в нём протекцию и через него мог познакомиться с молоканами.

Меня свели, с одним субботником, по занятию рыбным торговцем. Это был, как я узнал, самый упорный и самый учёнейший в своей братии. Его чрезвычайно худощавое лицо, изрытое теми бороздами, которые всегда свидетельствуют о страсти мышления, его впалые, но сверкающие огненные глаза, его вытянутая шея, губы, часто при разговоре подёргиваемые судорогами нетерпения, и охота высказать за раз то, на что нужно время, наконец, манера, при разговоре, выделывать пальцами разные фигуры, часто встречаемая манера у русских резонёров – всё показывало в нём, с первого взгляда, одного из тех фанатиков, которые заправляют ересями и толками, н которые попадались уже тогда всё реже и реже. Он знал священное писание и особенно ветхого завета чуть не наизустъ, изучал церковную историю и высыпал из памяти годы, как лучший ученик на экзамене из истории. Он с жаром восставал на храмы вообще и доказывал, что для Бога не должно строить храмов, ибо вселенная ему храм. Я заметил, что, рассуждая таким образом, он отдаляется и от ветхозаветности и приводил ему в опровержение на память храм, построенный Богу Соломоном и многиея места ветхого завета, где говорится о храме, как о предмете, угодном Божеству. Мой сектант отвечал, что места, где в священном писании говорится о храме, следует понимать в духовном смысле, а не в буквальном, что храм следует созидать Богу добрыми делами и молитвами, а что, если Соломон построил храм в Иерусалиме, то Бог не благословил его; так Соломон, после того, впал в язычество: явный признак, толковал он, что благодать оставила Соломона, а это постигло его именно за построение телесного храма. Такое отвержение храма подало мне мысль, что верно и на всю священную ветхозаветную историю у него будет такой взгляд – иносказательное толкование, так бы следовало по сцеплению понятий, но он разубедил меня в этом, когда сказал, что следует строго исполнять Моисеев закон и приносить жертвы. «Евреи теперь не приносят жертв, ибо они в изгнании, а мы новый Израиль: нам надобно приносить жертвы». Он требовал особенно, чтобы исполнялась ветхозаветная пасха с закланием агнца. Талмуда он не принимал и называл сборником нелепых бредней. Важнейшими книгами священного писания он считал Пророчества; в них, по его мнению, была вся мудрость. «Что же», спросил я, «важнее: Пятикнижие или Пророчества?» Он отвечал: «Пророчества». Я заметил ему для чего же он требует так строго исполнение Моисеева обряда и даже принесение жертв, когда в Пророчествах есть места, где говорится о бесполезности жертв при известных условиях, как например, у Исаий: что мне множество жертв ваших? Он отвечал, что пророки давали духовный смысл обрядам и что, таким образом, ветхозаветные обряды следует исполнять, но не иначе, как давая им духовный смысл, разъяснённый в Пророчествах. Относительно Нового Завета он сказал, что принимает его за священные книги, но всё заключающееся в нём следует разуметь духовно, а не телесно, не буквально, и что, сверх того, в его повествовании не всё достоверно, иное впоследствии прибавлено. По толкованию его, последователи субботничества считают Иисуса Христа пророком, боговдохновлённым мужем, подобно Исаии и другим, признают его чудеса, но ни за что не соглашаются признать его, подобно нам, воплощённым Сыном Божиим. Троица отвергается: нет, по мнению их, доказательств троичности Божества, ни в Ветхом, ни в Новом Завете; Бог везде изображается единым; Иисус Христос пророк его, но Иисус Христос человек: его и апостолы называют ясно человеком; слово «Дух Святой» означает мудрость и благодать, ниспосылаемую человеку от Бога, а вовсе не божественную ипостась. Я спросил его: верует ли он в воскресенье Христово? Он отвечал утвердительно, но в этом ответе было что-то неискреннее, да и вообще о Новом Завете он говорил с какою-то холодностью, как будто старался избегать о нём разговора, тогда как, приводя тексты из Ветхого Завета, воспламенялся и увлекался. Не думаю, чтобы он хотел от меня утаиться, ибо он позволял себе говорить о христианской религии в таких выражениях, которые мог допустить только при полном ко мне доверии. Кажется, его внутреннее сознание о христианском вопросе оставалось неясным и сбивчивым, и он сам боялся давать волю тому, что ему в голову приходило. Он соблюдал строго правило ничего не делать в субботу, был обрезан, обрезывал своих сыновей, удалялся от всяких яств, воспрещаемых Моисеем, отвергал всякое подобие святыни, как унизительное для божества. Он ждал Мессии, но представлял себе его не так, как евреи; он, напротив, называл грубым заблуждением еврейское ожидание земного царства израилева и доказывал, что под ним нужно разуметь царство Нового Израиля, царство духовное, область разума и правды, а вовсе не какое-нибудь государство. Мессия представлялся ему в образе великого философа, нравоучителя, который распространит по всей земле ветхозаветную веру, Иисус Христос не был Мессия; он был только один из пророков; Мессия будет сильнее всех пророков, откроет величайшие истины миру и приведёт род человеческий к блаженному состоянию. Влиянию добрых и злых духов на человека он не придавал значения, хотя не отвергал совершенно их существования.

В нём не проглядывало никакой ненависти к тем, которые не следуют его вероучению, напротив, он с жаром говорил, что надобно делать добро всем людям без различия вер, и что во всякой вере можно угодить Богу добрыми делами, притом же Бог бесконечно благ и прощает даже величайших грешников. Допуская, что Бог, по своей благости, в будущей жизни простить всех иноверцев, он признавал, что Бог наказывает за неправую веру здесь на земле и уверял, что если случаются общественные бедствия, засуха, моровые поветрия, болезни, то всё это постигает людей за то, что они не хотят следовать истинной ветхозаветной вере, а когда на всей земле распространится эта вера, тогда всё будет хорошо – и на земле водворится блаженство. Таким образом, он представлял себе Божество чрезвычайно милосердым и снисходительным к нам в будущей нашей жизни и чрезвычайно строгим в земной, а последователям своего толка сулил не столько небесные, сколько земные блага.

Происхождение своего учения на Руси он приписывал еврею Схарию в Новгороде; но слова его не давали повода решить: есть ли это давнее предание, переходящее из уст в уста, или же, может быть, такое мнение возникло уже в последнее время: т. е. по знакомству с историей по книгам, начали замечать сходство между субботниками и последователями Схария в вере и заключили, по вероятию, что секта первых идёт преемственно от последнего.

Другая секта, носящая прозвище молоканской – воскресенская, яснее предыдущей. Случилось мне говорить и беседовать со многими из её последователей: трудно было бы забыть двух лиц между ними, которым я преимущественно обязан сведениями о вероучении молоканском. Я сошёлся с одним почтенным человеком, некогда молоканом, но давно уже принявшим православную веру. Местный протоиерей считал его ревностнейшим и добродѣтельнейшим между всеми своими прихожанами. А между тем было время, когда он считался самым учёным и самым опасным лжеучителем между воскресниками, и в самом деле не один десяток жертв совращён им с пути православной истины. О нём носился слух, что, в былые времена, его интеллектуальной силе никто не мог противостать; нужно только, чтобы он поговорилъ с человѣком час-другой – и если собеседник не до того упрям, чтобы оставаться глухим, вопреки собственному сознанию, то лжеучитель наверно обратит его. У него была сила слова, сопровождаемая каким-то обаянием, располагавшим слушателя заранее в его пользу. Он знал множество текстов св. писания, умел чрезвычайно искусно и остроумно применять их, задавал противнику неразрешимые вопросы и ставил его в тупик, выводил из мнений своего соперника противоречия и бессмыслицу и, пророчески на него поглядывая, приводил в смущение, а если нападал на более крепкого и смышлёного, то ловко изворачивался в куче сравнений, примеров, сопоставлений, противоположений; искусно съезжал, так сказать, с торной дороги на просёлок, переходил к другому, третьему, четвёртому предмету; пусть бы даже он в сущности не мог опровергнуть соперника, все-таки совсем сбивал его и величался победою. Цветущее время его софистической деятельности было ещё в двадцатых годах, при Александре Павловиче; то были времена золотые для молокан, времена свободы; если не, de jure, то de facto пользовались они ею и совращали православный люд в свою ересь. Тогда ещё и правительство обращало мало внимания на поволжский край; рука нивелирущей бюрократии не глубоко ещё провела на нём свою борозду; тогда, по сказаниям стариков (разумеется, украшающих, как всегда бывает со стариками, старые времена лишними цветами), жилось привольно, богато, весело; грозные высшие власти из столицы появлялись очень редко, свои же местные были сговорчивы, дорожили какою-нибудь внимательностью сектантов и, в свою очередь, давали им простор: тогда-то была роскошь для умственной удали, любившей выказать себя в препирательствах о богословских и церковных предметах. Молокане до того уверовали в свою свободу, что подавали на высочайшее имя просьбу, где ходатайствовали о позволении исповедовать открыто и законно своё учение наравне с иностранными протестантами, и представили изложение своего учения, которое, к сожалению, гораздо темнее их словесных проповедей. Но потом другие пришли времена, год от году более и более стеснительные меры лишали молокан возможности проживать, как хочется; их торговые предприятия парализовались запрещением вступать в гильдии и отлучаться далее тридцати вёрст от места рождения; запрещено им держать православных в услужении. Полицейские власти беспрестанно придирались к ним, стали их с семействами требовать в консисторию на увещания; избиралось для этого нарочно лучшее рабочее время, когда в их отсутствие пропадал у них на полях хлеб; иногда же, по поводу совращения правоверных в свою секту, их сажали в острог, держали по нескольку лет, и действительно виновных в этом преступлении подвергали торговой казни и ссылке. Эти обстоятельства лишали их прежней зажиточности, прекратили возможность собраний и споров; а с тем вместе охладилось у многих рвение к распространению своего толка. Наш герой в пору избежал участи, которая была бы для него очень тяжёлою; недаром существует пословица: «большому кораблю большое и плавание»; как совратитель многих, он и поплатился бы много; видя неминуемую беду, он присоединился к православной церкви, остался цел, невредим и ускользнул от судьбы товарищей, таких же как он проповедников. О последних остались горькие воспоминания у молокан. Один из них, Исаев, был проповедник рьяный и упорный; честные иереи напрасно старались его обратить словом кротости на путь истины; Исаев так навострился в диалектике, что самих иереев сбивал и спутывал; после нескольких исправительных наказаний с оставлением на месте жительства и с подпискою не совращать никого из православия в свою секту, он, наконец, был предан уголовному суду, и приговорённый к наказанию кнутом, умер под ударами сего орудия, а удары ему расточались особенно щедро, потому что закоренелый раскольник не показывал ни малейшей охоты раскаяться в своих злодеяниях. Тогда иереи говорили, что бес взял душу у засечённого Исаева и вложил её в живое тело какого-то Трофима, который, очутившись таким образом с двумя душами: со своею собственною и с вложенною бесом – Исаевою, стал проповедоваться ещё сильнее, чем умерший на эшафоте Исаев. Трофимова проповедь также скоро умолкла под кнутом и клеймом. Множество молокан было тогда сослано на Кавказ. Тут принял православие мой приятель. Он уверял меня, что сделал это не по страху, а по убеждению, и приписывал это чтению отцов церкви, особенно Иоанна Златоуста. Теперь он обвинял своих прежних единоверцев за то, что, погрузившись в одно священное писание, они вовсе не заглядывают в сочинения отцов церкви, а если бы они их читали, то увидали бы, что святая церковь вовсе не так судит, как они себе воображают и как даёт им право заключать способ верования простого народа, который, не понимая сущности веры, превращает её в идолопоклонство. У этого бывшего лжеучителя теперь уже возникла ревность церковная: он стал обращать к православию своих прежних единоверцев, и чтобы им доказать, что обряд крещения действительно имеет своё основание в самом святом писании, выписал множество мест из Ветхого и Нового Завета, где только упоминается о воде, хотя, правду сказать, многие места приводятся совсем некстати. Несмотря на эту ревность к православию, в его воззрении до сих пор пробивается тот взгляд, который служит основою раскольническому учению, и он часто говорит такие речи, которых бы не сказал другой православный, никогда не отведавший раскола, хотя в сущности этих речей нельзя назвать и неправославными. Таким образом, он хотя соблюдает пост, но не строг к другим, когда другие его не соблюдают и, по этому поводу, приводит слова апостола Павла: «неядый ядущаго да не укоряет». Доказывая правильность почитания св. икон, он, однако, говорит, что собственно от мёртвой доски нельзя ожидать спасения; нас спасает молитва к Богу, а молиться Богу можно везде, и там даже, где нет икон; напротив, держание икон в доме и машинальное лепетание молитвенных слов, без сердечного участия, бесполезно. Вообще, он в своих разговорах старается опереться на то, что, хотя обряды вовсе не противны духу христианства, и необходимы для богослужения, однако и не составляют существенной части веры. Он показывал желание, чтобы все молокане, подобно ему, приняли православие, но в то же время находил извинение их упорству в том, что, действительно, православные пастыри мало заботятся о вразумлении своей паствы и миряне, оставаясь в неведении относительно внутреннего смысла обрядов и уставов, предписываемых церковью, впадают в заблуждения, приличные только идолопоклонникам. Против них-то собственно восстали молокане, но сами пошли через край. Между православием и молоканством, по его мнению, примирение возможно: пусть, при исполнении обрядов, православный народ имеет ввиду не одну форму, а внутренний смысл, пусть со своей стороны молокане сознают, что, для внутреннего смысла, необходима форма и что, следовательно, форма не может быть противна Богу, как они ложно себе вообразили.

Другая личность, особенно показавшая себя в ряду многих молокан, с которыми я имел возможность говорить, был упрямый сектант и страдал за своё упрямство. По поводу подозрения в сочинении просьбы лицам, причисленным к православию и желавшим воротиться в молоканство, его засадили в остроге, где он томился несколько лет и был освобождён по недостатку доказательств. Замечательно, что этого человека упрятал в острог один из таких чиновников, от которых, судя по их собственным речам, меньше всего этого можно было ожидать, один из тех, которые в оное время, при всяком случае, хвастали либерализмом и гуманностью, у которых на языке вечно были слова: прогресс, законность, справедливость. Само собою разумеется, что этим пышным словам противоречил обычай держать людей в остроге несколько лет за то собственно, что они только просят, когда по закону даже самое явное принятие сектантского учения наказывалось тем, что уклонившегося приводили к увещанию, а если увещание не действует, то оставляли на месте жительства с подпиской не совращать других. Я познакомился с этим молоканом уже по выпуске его из острога; это была личность чрезвычайно здравого природного ума. Он с жаром опровергал обвинения, которые обыкновенно в изобилии сыпали на молоканскую секту в непризнании властей. Несколько начитавшись того- другого, он сознавал необходимость ученья, просвещения, сокрушался о том, что его единоверцы лишены средства учиться и через то принуждены довольствоваться чтением одного св. Писания. Его занимала современная литература и современные вопросы в русской печати. Это была, одним словом, личность, возбуждавшая разом и уважение, и грусть: много таких способных погибает втуне под гнётом тяжёлых обстоятельств.

Не стану распространяться о других личностях, с которыми я беседовал. Это было бы лишнее; гораздо интереснее изложить то, что я от них слышал.

Молокане-воскресники называют себя духовными христианами. Впрочем, название молокан не чуждо им, только насчёт происхождения этого слова у них мнения разделяются: одни говорят, что это имя дано им православными, потому что они не соблюдают поста и едят всегда молоко; другие, напротив, утверждают, что название это выдумано самими последователями секты, основываясь на словах апостола Павла, употребившего выражение словесное молоко, и также на другом выражении того же апостола, сравнивающего первоначальную передачу христовых истин с кормлением молоком, в противоположность твёрдой пище, приличной зрелому возрасту, с которым сравнивается дальнейшее воспитание. Таким образом, с одной стороны слово «молокане» знаменует главный их принцип, состоящий в предпочтении духовных средств материальным знакам, и в числе этих средств принимающий силу слова, сравниваемого с млеком, с другой – предполагаемую ими самими простоту их учения, которое, по их понятию, есть фундамент христианской жизни и нравственности, ибо они основываются на священном Писании, которое тоже для христианина, что млеко для дитяти. Название «духовные христиане» общеупотребительнее; у них самих слово духовные, по их толкованию, значит то, что они принимают, во-первых, духовную благодать, а во-вторых, признают поклонение Богу духом и истиной, а не формою. Что касается до первого, то их понятия разнятся от наших тем, что, по их мнению, действие благодати сообщается не посредством таинств и видимых знаков, а непосредственно; второе у них основывается на известном изречении Христа жене Самарянке. На этом то тексте основывают они отвержение храмов и всех признаков установленного богослужения. Христос сказал жене Самарянке, что в его время иудеи поклоняются в храме иерусалимском, а самаряне у колодца иаковля; но придёт время, когда истинные поклонники будут на всяком месте поклоняться Богу духом и истиною. Из этого, по их мнению, выходит, что храмов в новой церкви не должно быть. Апостол Павел всех называет священниками и, следовательно, особых священников не нужно. Под словом «епископ», упоминаемым у Павла, объясняют они, надобно понимать избранного обществом начальника, а не особенно посвящённого совершителя обрядов. Христос избрал апостолов не из левитов, не из священников и не посвящал их в священники, следовательно, священник ничуть не ближе к Богу, чем попринимавший посвящения в духовный сан. Христос не заповедовал особенного богослужения, которого бы не могли совершать другие, кроме апостолов, и вообще Христос не делал различия между апостолами и другими, которые в него истинно веровали. У Христа все его последователи равны, и он сам сказал, «что все братья, и кто хочет быть первым, пусть слугою всем будет». Этим уничтожается различие степеней в церкви христовой, и не следует одним оказывать чести более других; все мы священники. Церковь – новый Израиль; церковь, по молоканскому понятию, не должна отделяться от гражданского общества; напротив, гражданское общество и есть собственно церковь, и, будучи церковью Христа, гражданское общество должно быть устроено на евангельских началах, на любви и равенстве своих членов. Толкуя в свою пользу слова Павла: где дух господень, там свобода, они применяют то, что у Павла говорится о еврейской обрядности и соединённом с нею законе, ко всяким постановлениям и формам. Вообще: «буква мертва, а дух животворит» – обычное изречение молокан. Отвергая храмы и священство, отвергают они и все таинства, даже и крещение и причащение, которых не осмелились коснуться лютеране. Казалось бы, и трудно отвергать то, что основано на ясных словах Христа, когда множество свидетельств подтверждают существование этих таинств в первых веках христианства. Но молокане объясняют эти таинства так: крещение, говорят они, только видимый образ невидимого; оно было нужно только до тех пор, пока невидимая мысль не будет постигнута. Сам Иоанн Креститель сказал: я крещу вас водою, а посреди вас стоит тот, который сильнее меня; он вас крестит духом святым и огнём. Вот уже здесь Иоанн указывает, что есть крещение выше, при котором крещение водой дело лишнее. Мы знаем, что Корнилий сотник получил дар Духа Святого прежде, чем крестился водою, следовательно, крестился духом и без воды. Не видно, чтобы апостолы были крещены водою, а если апостолы не были крещены водою и сделались провозвестниками и основателями христианской веры, то не есть ли это доказательство, что крещение водою для нас не необходимость? Если Христос крестился водою, то это потому, что он хотел исполнить видимый еврейский закон, и всё, что до него было установлено. Он ведь и обрезался, но нам не заповедовал обрезываться. Христос повелел апостолам крестить все языки во имя Отца и Сына, и Святого Духа, но вслед за этим повелением в Евангелии следует объяснение, как должно крестить; это объяснение в словах: учаще их блюсти елико заповѣдах вам. Следовательно, крещение, которое заповедует Христос, есть учение по христову евангелию. Слово «крещение» часто употребляется в таком смысле, когда очевидно для всякого, что под ним не разумеется водное крещение; например, Христос, говоря о собственной смерти, называет её крещением. О самом Иоанне в Евангелии поясняется, как он крестился и для чего: бе Иоанн крести крещением в покаяние. Следовательно, (говорят молокане), сущность самого Иоаннова крещения, если оно и отправлялось под видом омовения, была не омовение, а покаяние. У апостола Павла есть места, где крещение прямо принимается в духовном смысле: едина вера, едино крещение. Молокане находят не только в Новом, но в Ветхом Завете места, где говорится о воде, и вода употребляется в иносказательном смысле – например: у Исайи говорится, что потекут воды из Галилеи; здесь пророк предсказывает учение христово, которое явится в Галилее и просветит весь мир. Христос говорит, что кто верует в него, у того от чрева потекут реки воды живы: здесь, конечно, вода в иносказательном значении. Крещение водное есть только обрядовое представление мысли об обновлении и очищении человека, посредством христова учения. Само по себе крещение водою не может быть действительно; оно не может спасать, не может предохранить от злых дел, ни отвратить от крестившегося кары божьей за его дурные поступки. Иначе – между крещёнными не было бы нарушителей божьих заповедей. Притом же, где, спрашивают молокане, дары Святого Духа, получаемые, как говорят, при крещении? Человек, крестившись во младенчестве, остаётся совершенно невеждою в деле познания заповедей божиих, может жить по-язычески и, следовательно, не имеет права считаться христианином? Напротив, если бы кто и не был крещён водою, но познал Христа и исполнял бы все христовы заповеди, неужели бы он был осуждён на вечное мучение за то единственно, что не совершил обряд омовения, который сам собою не мог его ни научить истинно, ни спасти от греха? Христос не сказал: И если кто не крестится водою, не войдёт в царствие небесное, но сказал: водою и духом... Не ясно ли, что водное крещение недостаточно? В этом месте воду следует принимать в иносказательном смысле: креститься водою и духом, значит очиститься, как бы водою омыться от грехов тела и начать жить духом. Что в словах о крещении водою следует давать воде иносказательное значение – подтверждает и крещение огнём, о котором говорит Евангелие; конечно, нельзя огонь здесь принимать в буквальном смысле; иначе надобно бы было всем нам сжечься. Креститься огнём – значитъ истребить в себе все дурные наклонности, для обновления духом. И в самом деле, если требовать непременно крещения водою, тогда не нужно прощать тех изуверов, которые сжигались, воображая, что исполняют христову заповедь, поняв её буквально? Одним словом, крещение водою – это буква, выражающая мысль. Нужны ли буквы, когда уже мысль сама по себе понятна? Конечно, нет. Вот что притом говорят молокане; вы не писали что-нибудь на записке для памяти, а потом выучили наизусть, и знаете твёрдо то, что было написано в записке; имеет ли тогда записка для вас какое-нибудь значение? Так точно, если в первые века, когда христианство распространялось между язычниками, быть может, обряд крещения был полезен, потому что напоминал крестившемуся, что он принадлежит к христовой общине, и отличал его от нехристиан видимым образом. Но в обществе христиан, которое от прародителей считает себя верующим Христу, какое значение он может иметь? «Наука нужна, а не вода», говорят они – наука и мысль учения. Подобным образом толкуют они и о причащении, и признают только духовный смысл этого таинства, отвергая необходимость самого обряда. Когда им, в опровержение их взгляда, указываешь на историческое событие Тайной Вечери, они указывают на обяснение самого Христа, именно на место у Иоанна, где Спаситель говорил о ядении его плоти и питии его крови. Притча эта возбудила соблазн в христовых слушателях. Спаситель обратился к ученикам испросил: как вам кажется? Жестоко слово сие, отвечали ему. «Неужели и вы соблазняетесь! сказал им Спаситель; – Дух животворит, а плоть ничего не пользует. Слово моё есть дух и жизнь». Из этого места молокане выводят, что, под образом Тайной Вечери следует понимать тесное соединение со Христом, посредством усвоения его учения. Мы до того должны сближаться со Христом, чтобы могли составить с ним как бы одно существо, как бы одну плоть и кровь. Молокане, в подтверждение своих понятий, говорят, что, подобно обряду крещения, и обряд причащения сам по себе недействителен: многие хотя и причащаются, а от этого не становятся лучше и не перестают грешить; напротив, надобно причаститься тела и крови христовой духовно, т.е. мыслить, чувствовать и поступать так, какъ Христос повелевает и каким Он явил себя в жизни; тогда-то человек действительно составляет со Христом единую плоть, тогда уже он не может и желать греха. Другие таинства молокане также объясняют иносказательно: так о елеосвящении они толкуют, что сам апостол Иаков, на которого ссылаются для оправдания обряда, указывая на помазание больных елеем, говорит, что спасёт болящего молитва, следовательно, здесь помазание есть иносказательный образ выражения, а не сущность. Против таинства покаяния они говорят таким образом: если кто не покается священнику, а грешить перестанет, разве тот не будет угоднее Богу, чем тот, кто десять раз кается и каждый раз возвращается к прежним грехам? Кто грешил да перестал грешить – тот уже тем самым покаялся; когда перестал – значитъ сознал, что грех дурен; и за это сознание и исправление Бог прощает его, хотя бы он и не поверял своей тайны священнику. Напротив, многие, воображая, что сообщением священнику грехов своих достаточно может очистить и спасти человека, успокаиваются совестью, не думают искоренить в себе дурных наклонностей, опять впадают в прежние пороки и, предаваясь им, льстят себя надеждою, что загладить их перед Богом легко: стоит только по установленному обряду покаяться священнику. С другой стороны, как может прощать и разрешать священник, когда он сам, как часто мы видим, предаётся ещё худшим порокам? О таинстве брака они говорят: разве худое житье мужа с женою освящается тем, что они обвенчаны? Если мужчина и женщина скажут: будем вместе жить, и станут жить согласно, честно, – разве такое житье не богоугоднее, чем житье тех, которые обвенчаны в церкви и потом ссорятся, не доверяют друг другу и обманывают друг друга? Любовь и согласие – вот в чём брак, а не в обряде. Бог сотворил человека – сотворил его в образе мужчины и женщины, и установил им закон, чтобы мужчина искал соединения с женщиною и женщина с мужчиною: как скоро мужчина с женщиною сошлись по взаимной склонности – это значит, что Бог их благословляет, и они должны любить друг друга, жить вместе дружно, согласно и не расходиться; а если не станет между ними любви и согласия, то лучше им разойтись: это, однако, не хорошо; но не то не хорошо, что они расходятся, а то, что между ними любви не стало. Брак у молокан без всяких обрядов: молодой человек делает предложение девице, получает её согласие, тогда испрашивает благословение родителей; сходятся, по условию, в домѣ жениховых или невестиных родителей; приглашаются свидетели, новобрачные получают взаимное благословение от родителей жениха и невесты, и брак совершён. Свадебных церемоний нет вовсе.

Охота отыскивать везде иносказательный смысл у молокан не ограничивается одним кругом обрядов. Она переходит и на историческую часть священного писания. Таким образом, для молокана всё равно: действительно ли Христос родился от Девы, творил чудеса, страдал и воскрес из мёртвых – или всё это назидательный вымысел; следствие для нашего нравственного преуспеяния, по их толкованиям, одно и то же; ибо цель христианского учения есть человеческое совершенство, достигаемое в любви к Богу и к ближнему. Христианство, во всяком случае, есть высшее божественное откровение, но каким бы путём оно не явилось в человеке – всё едино; был ли Христос на земле в самом деле, или, по Божьему промыслу, книга Евангелие была написана для назидания – и в том и в другом случае человек равным образом может пользоваться ею для своего спасения; следовательно, если бы кто-нибудь сомневался в исторической действительности всего, что представляется в Евангелии происходившим, и понимал бы всё иносказательно, тот ещё не грешит против духа христианства. Но собственно молокане не отвергают исторической части священного писания; они только хотят объяснить, что поставляют сущность не в букве, а в смысле; они, однако, допускают, что всё написанное в Евангелии действительно случилось, но так случилось, что всему придан свыше внутренний, нравственный смысл. Священное писание для нас источник нравственного совершенства; последнее достигается тогда, когда человек усваивает божественное учение, заключающееся в священном писании, и соображает с ним свои поступки в течение своей жизни, а не тогда, когда верует в то, что описывается случившимся. Действительно ли так случилось – это, по их понятию, вопрос исторический, а не религиозный. Вёе равно, научается ли человек из рассказа исторического, или из вымышленной повести. Ведь в самом Евангелии есть притчи и они выдаются за притчи или вымысел, а не за действительно происходившие события. Следовательно, воля божия может и в форме притчи или вымысла учить нас пути к спасению, а поэтому и нет необходимости, что рассказываемое в Евангелии точно так происходило, как рассказывается; довольно, если в нём сохранена будет внутренняя правда, а затем если бы оно всё было притчею, то ничего оттого не теряет. Точно также если бы события, описываемые в Евангелии, хотя и происходили на самом деле, но не совсем так, как мы читаем, и по давности времени дошли до нас в несколько изменённом виде. Евангелие от этого не теряет своего духовного смысла. Такого рода толкования не имеют границ, и молоканин подвергает им по своему произволу всё – и обряд, и историю, и догмат. Но оттого-то и наступает для его толкований поворот. Давши чересчур широкий размер иносказанию, распространяя его на такие стороны, которые, очевидно, по здравом обсуждении, должны быть изъяты от понимания в смысле иносказательном, молокане, тем самым, теряют различие между тем, что можно, и чего нельзя допустить, в качестве буквы внутреннего смысла; и потому они не могут сделаться такими фанатическими врагами известной обрядности, как протестанты Запада; –обрядность у них то же, что буква. Является неизбежно вопрос: следует ли допускать какую-нибудь букву для выражения духовного или нет? Отвергать всякую букву невозможно; если допустить букву св. Писания и искать в ней внутреннего смысла, то почему же не допустить и обрядов, коль скоро они служат буквою признаваемого смысла? – Так обыкновенно и оправдывают своё возвращение к православию некоторые, обратившиеся из молоканства. Так обращённый в православие бывший молоканский учитель говорил о своих прежних единоверцах, судят они о крещении верно и смысл дают правильный, да отвергать его не следует; совершенно справедливо, что христианину недостаточно называться христианином, а необходимо проникнуться учением христовым и поступать по его заповедям; да разве из этого следует, что не нужно видимого обряда водного крещения? Вы вооружаетесь против буквы, возражает он им; но разве вы можете обойтись без буквы? Вы же молитесь и читаете св. Писание? Разве это не буква? Человек не может обойтись без телесного выражения: он на то сам с телом; вот еслиб он был бесплотный, тогда для него не нужно было бы ни буквы, ни обряда – Притом же молокане не так, как западные протестанты, думают о соборах, преданиях и учении св. отцов. Они не отвергают их вовсе, не полагают таких границ между Новым Заветом и учением последующих веков, какие видят протестанты. Они и в явлениях последнего рода, точно, как в св. Писании, ищут духовного смысла, внутреннего значения. Если вы прочитаете молоканам житие святых, они не будут подвергать их критике и доискиваться отрицания их историчности, как делают, например, лютеране; для них эта историчность дело постороннее и не есть предмет религии: если, по их мнению, окажется, что всё читаемое ими житие заключает в себе вымысл, но вместе с тем они найдут в нём что-нибуд. и такое, что, по их же мнению, содержит в себе нравственный смысл, то скажут, что это житие достойно уважения. Они не отвергают почитания Божией Матери и святых, но восстают против обрядового поклонения имя.

Я слышал, как остроумно молоканин укорял по этому поводу немцев- протестантов, – «Не верует, говорит он, чудесам святых, а христовым и апостольским верует! Разве после Христа и апостолов не существует та же божия сила, что при них была? Да не Христос ли сказал, что тот, кто верует в него, сотворит и больше его? Вот это и относится к святым Его». – «А вы верите?» спросили его. – «Мы всему веруем духовно», отвечал он.

С такими взглядами на дело веры, понятно, что молокане не сходились и не могли сойтись с протестантами. Были случаи, когда видимое сходство побуждало молокан отправиться к пасторам, живущим в поволжских колониях, но пасторы, испытавши их, сознавались, что между их сектою и западным протестантизмом мало общего: западное протестантство – плод просвещения, а молоканство – плод невежественного умничанья. Так говорили немецкие пастыри. Их соблазняло то, что молокане в некоторых взглядах шагнули далее протестантов, в других они стоять ближе и примирительнее к древнему церковному авторитету. Один молоканин отправился было к гернгутерам в Сарепту, стал излагать тамошнему пастору своё учение, спрашивал: «Не похоже ли оно на гернгутерское?» – Ты мужик», отвечал ему благоразумный пастор. «Не твоё дело рассуждать о вере; в какой вере ты родился, той и держись; как тебе царь приказывает верить, так и верь». Сохраняя всю важность иносказательного толкования всего священного писания, некоторые молокане стали было задумываться над таинством причащения. Как ни старались они давать аллегорическое значение плоти и крови Христа Спасителя, рассказ о Тайной Вечери, сопровождаемый прямыми простыми словами Спасителя, стал против них укором. Возник в самом молоканстве толк, допускавший видимое образное воспоминание Тайной Вечери в день, посвящённый смерти Спасителя Христа. Стали сходиться в избу; один из молокан приносил за пазухой штоф красного вина и хлеб, ставили штоф и клали хлеб на стол, читали Евангелие, после того ели хлеб и пили вино, все вместе, один за другим и, в заключение, целовались между собою в знак любви. Но этот обычай, очевидно возникший в подражание древним христианским вечерям (любви, отнюдь не вошёл в повсеместное употребление; напротив, большинство молокан восстали против него с жаром, называли его идолопоклонством, извращением истинной веры. Молокане не восстают против поста, напротив, воздержание от пищи и питья считается делом очень полезным для воздержания страстей. Но они не хотят признавать для поста ни определённых времён в году, ни перебора такой или иной пищи. Каждому нужно необходимо поститься, но тогда, когда к этому есть побуждение и нужда, и пост должен состоят в совершенном неведении по нескольку дней, или же таком малом ядении, чтобы человек не умер с голоду. Так полезно проводить несколько дней, но отнюдь не следует хвастать этим, – сообразно евангельской заповеди – поститься втайне, умыв лицо и помазав голову перед людьми. Богу приятен только такой пост. Сверх того, полезно и нравственно всегда хранить воздержание. Молокане избегают свинины и говорят, что Моисей справедливо не велел есть этого мяса, будто бы возбуждающего пожелания и вообще нездорового. Избегают они также луку и чесноку и называют их плодами содомских виноградов, от которых Моисей во Второзаконии запрещает вкушать. Но более всего молокане избегают вина. Всякое питье вина считается у них предосудительным, потому что вино отягчает рассудок и приводит человека в неестественное состояние. Курение табаку хотя и не преследуется как у староверов, но не одобряется, на том основании, что табак производит одурение. Молокане не одобряют всякой роскоши и изысканности в пище и одежде и вообще в образе жизни. Они, насчёт этого, составили себе такое понятие: если мы будем жить очень роскошно и употреблять на себя большие богатства, то тем самым будем способствовать распространению нищеты между своими ближними. Всё лишнее, что мы позволяем себе, отнимает у других наших братий необходимое. Страсть к роскоши делает нас нечувствительными к нуждам других. Кому составляют необходимость вкусные и дороги кушания, редкие вина, богатые одежды и украшения, кому много нужно, тот, естественно, не поможет ближнему в нужде и отговариваясь тем, что не имеет на то средств; в самом же деле, если бы он отстал от роскошных привычек и не признавал необходимым для себя того, что для него излишне, то увидал бы, что средств у него слишком достаточно для того, чтобы своих ближних избавить от крайних лишений. Пока люди жили просто, довольствовались немногим, не гонялись за модою, не говорили, что без того и без другого им обойтись невозможно, до тех пор и нищеты не было. Хорошо, говорят они, быть богатым, но пусть богатство идёт на общую пользу наших братий, а не на прихоти богача; пусть богач в том себе поставит величайшее удовольствие и благополучие, что может быть полезен более других своему обществу, а для этого нужно, чтобы богач вёл простую жизнь и не пристращался к роскоши. Молокане порицают карточную игру, и вообще всякую игру, имеющую целью приобретение. Они говорят: и время понапрасну теряется, и человек к алчности привыкает, и вражда появляется между людьми: один у другого норовит отнять чужое в свою пользу. Нет ничего вреднее игры; что пьянство, что игра – путь ко всем порокам и к противности евангельскому житию; а потому надобно равным образом и того и другого избегать. Самые забавы молодости – песни, пляски, хороводы – если не запрещаются, то избегаются ревностными молоканами и считаются праздным препровождением времени: время без того гораздо лучше употребить на плодотворные и душеспасительные занятия. Таким образом, в воскресный день, можно видеть молоканскую молодёжь, распевающую псалмы вместо песен. Труд, по их понятиям, нужен человеку как хлеб и воздух; он не только даёт средства к жизни, но предотвращает от развращения и пороков, поэтому на труд молокане смотрят как на религиозную обязанность.

Иносказательный взгляд на дело веры переносится молоканами и на гражданские отношения. Таким образом они составили себе особое воззрение на власти и закон. Как в деле религии, не обрядность, не форма составляют сущность, а духовный внутренний смысл, так и во всяком гражданском механизме – во власти, в законодательстве, в управлении, духовный христианин ищет того же внутреннего духовного значения и впадает в противоречие с формальностью. Нельзя, по его толкованию, быть христианином, соблюдая одни внешние обряды; нельзя быть хорошим гражданином, соблюдая только форму закона. Любимое выражение целой секты: буква мертвит, дух животворит – применяется, у ней и к гражданскому механизму. Не тот хороший гражданин, который не крадёт потому, что боится кары, постановленной за воровство, а тот, в ком так сильна любовь к ближнему, что он не станет похищать чужой собственности и тогда, когда бы даже закон это предписывал. Есть закон высший, единый истинный закон, которому следует повиноваться, закон, написанный Богом на плотяной скрижали нашего сердца. Этот закон познаётся и усваивается через постоянное размышление и через неуклонное исполнение дел любви, указываемых божественным откровением. Вот этим-то внутренним законом надлежит руководствоваться, а не буквою. Закон буквальный не достигает своей цели. Разве сами суды по человеческой склонности к заблуждениям, не оправдывают виновного, не обвиняют невинного, не определяют наказания выше меры? И разве судьи не решают дел пристрастно и продажно? Да и самые справедливые, самые бескорыстные и неподкупные судьи часто не в силах составить вполне справедливого приговора над виновным, ибо недостаточно одного поступка: нужно ещё ценить побуждение, а побуждения наши знает вполне один Бог; не только чужие – мы сами иногда не в состоянии их оценить. Самый человеческий закон подвержен временному изменению: что в одно время и под одним правительством почитается преступлением, то в другое время, под другим правительством, признается добродетелью. «Часто у нас, говорят молокане, закон предписывает то, что противно добродетели, и запрещает то, чего требует любовь к ближнему, и во многих случаях мешает делать своим ближним добро». С таким взглядом, естественно, молокане впадают в противоречия с требованиями существующих законных постановлений и общественных условий порядка. От искания под буквой закона внутреннего смысла, от предпочтения истинной добродетели условным правилам, молокане доходят до пренебрежения к положительному закону: власть, как источник закона и понуждение к исполнению его, в уме молокан подвергается сомнениям и толкованиям. Часто говорят, будто молокане вовсе отвергают власть: это сделалось всеобщим мнением о них. Молокане об этом предмете говорят так: мы не отвергаем власти, мы считаем, что следует ей повиноваться, исполняя изречение св. писания, повелевающего устами апостола Павла покоряться придержащим властям. Как же можем мы дойти до такого безумия, когда перед нашими глазами прямая, несомненная заповедь апостольская? Надобно, говорят они, признавать власти, какие бы они ни были, как скоро они существуют; но мы думаем, что нельзя и не следует признавать превосходным всё то, что исходит из власти, если собственный наш рассудок не убеждает нас в превосходстве этого. Равным образом нельзя и не должно исполнять повелеваемое властью, если то, чего власть требует, противно нравственным требованиям совести и правды. Так они указывают на пример первых христиан, которых римские императоры принуждали поклоняться идолам. Императоры были облечены законною властью, однако, христиане не исполняли их повелений, когда эти повеления были против их убеждения. Так же точно и три отрока, брошенные в пещь халдейскую, не послушались повеления царёва, противного их собственному закону. Христос, хотя и повелевает воздавать кесарево кесареви, но не иначе, как воздавая божие Богови; поэтому ясно, что если сам кесарь потребует чего-нибудь такого, что воспрещает собственный закон и наша совесть, которая, по учению св. писания, есть истинный божественный закон, написанный на плотяных скрижалях нашего сердца, то не следует, ради кесарева повеления, нарушать волю божию, иначе это будет порицаемое Богом человекоугодничество.

Признавая необходимость власти, молокане считают восстание против всяких властей, хотя бы и несправедливых, делом неправедным и проповедуют глухое терпение и упорство. Восстание и открытое сопротивление ведёт за собою зло нашим ближним, а нужно избегать всего, что может произвести зло. Следует покоряться, говорят они, монархической власти. Но они не уважают всякие видимые знаки её святости, ни за что не признают монарха божьим помазанником, да и против самой монархической институции указывают на историю Саула. Бог устами Самуила сам отклонял израильтян от избрания себе царя, и пророк указывал народу на те стеснения и несправедливости, которые он терпеть будет, когда станут управлять им цари. Но тем не менее, когда уже царская власть признана народом, следует её признавать, и сопротивляться ей, исключая случаев веры, противно божественному закону и долгу совести. Надобно терпеть. Христос не велит противиться.

Молокане отвергают всякое различие сословий; по их учению, все люди равны между собою, все братья, не должно быть ни благородных, ни неблагородных; равным образом, всякие внешние знаки отличий, титулы, чины, по их мнению, суета и противны евангельскому учению. Война есть дело самое богопротивное: войска не должно быть, и потому кто убежит из войска, того не должно преследовать: он делает хорошо, избежав греха. При этом, они ссылаются на одно место притч Соломоновых, превратно понимаемое: «На нем же аще месте воя соберут, не иди тамо, уклонися же от них и измени» (Притч гл. 4). Место это, по смыслу предыдущего в притчах Соломоновых, относится исключительно к нечестивым (на пути нечестивых не иди, ст. 14), но сектанты, уже чисто по невежеству, применяют его вообще ко всякому войску. Укрывание дезертира есть, по молоканскому понятию, дело хорошее. Да не только дезертир, и всякий, убегающий от преследования законных властей, находит у молокан приют. Мы не знаем, говорят они, виноваты или правы беглецы; закон часто бывает несправедлив и судьи судят ошибочно, а власти преданы суете́, требуют часто противного божественному закону; от этого преследуемый может быть невинен и праведен, мы не судьи, разбирать не наше дело; кто у нас ищет спасения, мы тому и помогаем, помня слова св. писания: малого и старого между стенами твоими укрой. Да. Если бы он был и действительно виновен, если бы он был злодей – разве, убегая от наказания, он не может покаяться, а покаяние разве не изглаживает преступления? Сам Господь прощает кающихся; мы ли будем жестоки и станем их преследовать? На этом основании, пристанодержательство – обыкновенное преступление в молоканском обществе. Есть ещё другое преступление, которое считают распространённым между молоканами – это делание фальшивой монеты. По некоторым уголовным делам видно, что из этой секты бывали обвинённые в этом преступлении. В Самарской губернии село Тяглое-Озеро, населённое в значительной степени молоканами, было когда-то гнездом фальшивых монетчиков. Но сколько я ни расспрашивал об этом предмете у моих знакомых молокан, они не подали никакого повода заключить, чтобы в учении молоканском было что-нибудь такое, чтобы оправдывало подобное преступление. Они уверяли, что если из их единоверцев были негодяи, которые пускались на такое дурное дело, то это делалось вовсе не вследствие их религии: в доказательство этому они указывают на то обстоятельство, что в уголовных делах такого рода и, между прочим, в сложном тяглоозерском деле, преступниками оказывались не одни молокане, но и православные и последователи старообрядчества и всяких сект.

О происхождении своего учения я слышал от молокан следующее: вера наша (говорили мне) пошла на Руси от Матвея Семёновича; он жил давно, назад тому лет триста, при царе Иване Грозном, и был замучен, его живого сожгли. От многих гонений вера наша, после того, умалилась и ослабела, а тому назад лет пятьдесят или поболее подкрепил её и подновил Семён Уклеин. Впрочем, прибавляют они, с тех пор, как христианство стоит на земле, все истинные поклонники Божества так верили и до конца мира будут верить, как мы. Упоминаемый ими Матвей Семёнович должен быть, по-видимому, не иной кто, как Башкин, осуждённый в 1555 году в Москве. (Об нём мы уже говорили: «Великорусские религиозные вольнодумцы в XVI веке». Ист. Моногр., т. I).

Конец двенадцатого тома

* * *

1

Rerum. Moscov. Comm.Edit. Starcz. 12

2

Можайск, Вязьма, Козельск, Перемышля два жеребья, Белёв, Лихвин, обе половины Ярославец с Суходровью, Медынь с Товарковою, Суздаль с Шуею, Галич со всеми пригородки, с Чухломою, и с Унжою, и с Коряковым, и с Белогородьем, Вологда, Юрьевец-Польскій, Балахна с Узолою, Старая Руса город, Вышегород на Поротве, Устюг со всеми волостями, Двина, Каргополь, Вага; волости: Олешня, Хотунь, Гусь, Муромское сельцо, Аргуново, Гвоздна, Опаков на Угре, Круг Клинский, Числяки, Ординские деревни и стан Пахрянский в Московском уезде, Белгород в Кашине, да волости: Вселунь, Отта, Порог Ладожскій, Тотма, Прибутъ и иные (из Александроневс. летоп. Карамз. IX прим. 137 стр. 45).

3

Настоящая монография есть, по ходу описываемых в ней событий, непосредственное продолжение статьи, напечатанной во II томе «Исторических монографий и Исследований», под названием: «Гетманство Выговского», и сочинения: «Богдан Хмельницкий». Автор, как то было и прежде, пользовался делами бывшего Малороссийского приказа, хранящимися в Архиве Иностранных дел и в архиве Старых дел министерства юстиции. Эти дела состоят из столбцов, заключающих черновые грамоты, отписки, письма разных лиц и копии ; эти документы доставляли материал преимущественно для изучения и описания дел как внешних, так и внутренних, на левой стороне Днепра, в период. времени от изгнания Выговского до избрания Бруховецкого в гетманское достоинство, т. е. от конца 1659 до половины 1663 годов. Что касается до правой стороны Днепра, то для истории этого края в том же периоде служили источниками польские акты, напечатанные в третьем отделе IV тома Памятников Киевской Археологической Комиссии, именно письма и донесения малороссийских гетманов на правобережной Украине, Юрия Хмельницкого и Павла Тетери, а также письма разных польских панов, имевших сношения с казаками. Кроме того, как добавочный к этому источник, служило сочинение Коховского: Annalium Роіопіге Climacteres, etc., где изложены события Украины, имевшие отношение к польской истории, автором-современником описываемых происшествий. Сочинение: Historya panowania Jana Kazimierza przez nieznajomegoarrtora, изданное в двух томах в 1840 г. Эдуардом Рачинским, есть вариант сочинения Коховского. Для описания собственно битв под Чудновым и Слободищем служили современные специальные сочинения об этом событии, и важнее всех – дневник Свирского: Relatio Historica belli Szeremetici per Septembrem, Octobrem, Novembrem gesti anno 1660. Составитель этой брошюры, напечатанной в Замостье в 1661 году, духовного звания, пользовался, как сам говорит, сведениями, доставленными ему от участников Дела. Польский археолог Амвросий Грабовский, в сборнике разных материалов, изданных им под названием: Oyczyste Spominki, напечатал со старинной рукописи: Diaryusz wojny s Szeremetem, i Cieciurq, polkownikiem Perejaslawskim, ktora sie odprawowala w Mie- siacu Wrzesniu, Pazdzierniku i Listopadzie, roku 1660. Этот дневник есть вариант и чуть ли не оригинал реляции Свирского. Кроме этого дневника, существует другое современное сочинение для того же события, писанное Зеленевицким и напечатанное в 1668 году в Кракове под названием: Memorabilis Victoria de Szeremetho exercitus Moechorum duce cum a duobus cosacorum exercitibus armis et auspiti- vis serenissimi Joannis Casimiri Polon. et cet. regis potentissimi ad Cudnoviam reportata. Автор, священник и декан, пользовался также известями, которые слышал от очевидцев, но украсил слишком свой рассказ риторикою; вообще, упомянутый прежде дневник достоин больше доверия. Для описания Черной Роды в Нежине, где избран был Бруховецкий, служил, кроме летописи Самовидца, рассказ другого очевидца, Гордона, помещённый в его дневнике, изданном по-немецки г. Посельтом, под названием: «Tagehuch des generals Patrick Gordou>. Кроме этих источников, для дел малороссийских того времени служили источниками: «Летопись Самовидца), летопись Грабянки и летопись Самуила Величка. Из них, «Летопись Самовидца» писана человеком казацкого звания и участником описываемых событий, и притом с беспристрастием; для этого периода, как вообще для истории Малой Руси второй половины XYII века, она есть важный источник. Летопись Грабянки – компиляция разных книг и рукописей, составленная уже в XVIII веке для этого периода, немного представляет важного, при имении других более непосредственных источников. Что касается до летописи Величко, то этим источником можно пользоваться не иначе, как с крайней осторожностью, потому что в нём попадается много анахронизмов и явно позднейших вставок. Наконец, для изложения отношений Малой Руси к центральной части, служили официальные грамоты того времени, напечатанные в Полном Собрании Законов (т. I) и в III томе собрания государственных грамот и договоров.

4

Черкасского Одинца, каневского Лизсгуба, белоцерковского Кравченко, паволоцкого Богуна, уманского Ханенка. и Грицка гуляницкого (бывшего нежинского).

5

См. грам. IV, 63.

6

Это известие находится у Величко. Польские современные историки передают этот рассказ ещё в более резком виде. В «Истории Яна Казимира», неизвестного автора говорится, будто Шереметев, обращаясь к иконе Спасителя, воскликнул: – Не буду тебя считать Богом и Спасителем, если ты мне не дашь в руки польского короля, чтобы я его мог отдать великому государю. – Когда окружавшие заметили ему, чтобы он не богохульствовал, Шереметев разгневался на них, а потом смеялся, «как будто что-нибудь доброе сделал». Сопоставив малорусское и польское известие, окажется вероятным, что Шереметев чем-нибудь подал повод к составлению о нём таких толков. (Cm. Hist, panow. Jana Kaz. II, 86).

7

Zielienewicki, 96.

8

Oyez. вр. II 151.

9

Один из замечательных учёных своего времени, знаменитый своими сочинениями на польском языке в защиту православия против латинства.

10

Это было притворство: Сомко учился въ Киевской коллегии.

11

По конституции 1661 года, приняты с потомством обоего пола в шляхетское звание: брацлавский полковник Михайло Зеленский и пожалован селом Серебреным в ленное владение, Павел Иван Хмельницкий получал привилегию на Бугаевку и Берков; Исидор Карпенко – на Водянки; Василий и Андрей Глосинские на Баклику и Яслиманицу в ленное владение; Евстафий Гвовский – на Черную Каменку в ленное владение; Иван Фёдорович Яцковский – на мельницы в ленное владение, Пётр Дорошенко, полковник Чигиринский, Михаил Ханенко, Иван Юрьевич Сербин, Евстафий Новаковский, Фома Войцехович, Михайло Калемкович, Михайло Рат- кович, Яков Войцехович, Михайло Попадайло, Самуил Пукержинский, Семён Зеленский, Александр Доленкевич, Максим Силницкий, Иван Лабушный, Степан Холминский, Иеремия Урошевич с сыновьями, Иван Кравченко, иначе Бовдынович (с привилегиями на хуторы Хвастовку и Порохомовку в ленное владение), Степан Подуцкий, Севериненко-Костя, Евстафий Гоголь, Захарий и Христофор Петровичи утверждены в дворянстве (Volum. Leg. IV. 359–360; изд. Спб. I860).

12

Эти новые начальственные лица по актам значутся: судьи генеральные – Юрий Незамай и Пётр Забела, обозный – Животовский, потом Иван Цесарский, есаул войсковой–Парфен Нужный, есаул арматный – Богдан Щербак, писарь войсковой – Степан Гречанович, войсковой дозорца скарбу (казначей) – Ракушка, полковники: лубенсиий – Игнат Вербицкий, сосницкий (новообразованный полк) Яков Скидан, полтавский – Демьян Гудшел, зиньковский – Василий Шиман, стародубовский – Иван Плотник, прилуцкий – Данило Писецкий, нежинский – Матвей Гвинтовка; в Киеве был Василий Дворецкий.

13

Афанасия Щуровского, Павла Киндия, Ананию Семенова, Кирилла Ширяя.

14

Киевского полковника Семена Третьяка, ирклеевского полковника Матвея Попкевича, Дмитрия Чернявского, писаря Сомка Самуила Савицкого, Михаила Вуяхевича, писаря переяславского полка Фому Тризнича, барышевского сотника Ивана Воробья (Горобця), двое братьев переяславцев Семена и Порфирия Кулжонки, нежин-ского полка есаула Левка Вута, писаря Захара Шикия, и игарского монастыря игумена Виктора Зегаровского. (По архивн. дел).

15

«Большой боярин», ст. И. Е. Забелина, въ Вести. Евр. 1871 г., кн. 2,-стр. 470 и 471.

16

Древ. Рус. Виф. XY11, стр. 87, 102.

17

Дополн. Y, 487.

18

Полн. Собр. Зак II, 648.

19

Из любопытного ещё ненапечатанного дела о донских раскольниках в бумагах Археографической Комиссии.

20

Голиков, III, 150.

21

За сообщение этой рукописи приношу благодарность книгопродавцу, почтенному Д. Е. Кожанчикову.

22

Любопытный приводит следующие случаи самосожжения в Сибири: в Березовске в 1677 г. 2700 ч., в Утяцкой слободе 400 ч., на реке Пышме 160 ч.; в 1699 на Тегинке 300 и в Пермской области 500 ч. Потом – у него прерываются случаи самосожжения до времён императрицы Анны: тогда в окрестностях Каргополя сожглось 240 ч. Чрез несколько лет в том же крае погибло ещё 400 ч, в Олонецком узде сгорело до 3000 ч., в нижегородских пределах 600 ч. На реке Умбе с 38-ю ч. сгорел Филипп, основатель толка филиппонов, не желая, по требованию правительства, молиться за царей. Тогда раскольникам приходилось плохо от назначенной специально против них комиссии: спасаясь от ея гонений, погибло в огне 6000 ч., и сама Выгореция чуть было не сожглась.

23

Непонятно, отчего с участием настоятеля хоронили умершего «в постыдном и гнусном месте на кладбище», а в отсутствии его «в определённом месте благочестивом, либо сокровенном».

24

Чтобы показать образчик, как тогда писывали раскольники стихи, мы приведём эти стихи:

Во всех концах сияет крест:

Им ад попран, и рай отверст:

Уязвлен враг, стеня лежит

И злоба вся во тьму бежит.

Крестом любовь везде цветёт:

Любовных всех та в рай ведёт,

Евангельски вещает вам:

Любовь иметь всем лучше нам,

Да славится в нас Бог един

Согласно днесь и в век. Аминь!

25

До какой степени наш историк заражён самохвальством и высоким о себе мнением, лучше всего показывает то, что он под 1771 годом записал так о своём рождении: «Всевышний Творец, хотя церковь свою – староверов, озарить и её оградить от мира и в мире устроить, ныне, предопределение тою и писатель сей церковной истории нараждается и с Божьею помощью возрастает».


Источник: Исторические монографии и исследования Николая Костомарова. - Изд. Д.Е. Кожанчикова. - Санкт-Петербург: Тип. Тов-ва «Общественная польза», 1863-. / Т. 12: Начало единодержавия в Древней Руси. - 1872. - 462, [1] с.

Комментарии для сайта Cackle