Том I

Источник

Том IТом IIТом IIIТом IVТом VТом VIТом VIIТом VIIIТом IXТом XТом XIТом XII

Содержание

Мысли о федеративном начале Древней Руси Черты народной южнорусской истории I II III Две русские народности Мистическая повесть О Нифонте. Памятник русской литературы Легенда о кровосмесителе О значении Великого Новгорода в русской истории Должно ли считать Бориса Годунова основателем крепостного права? Великорусские религиозные вольнодумцы в XVI веке Матвей Башкин и его соучастники. Феодосий Косой I II Иван Сусанин (историческое исследование)  

 

Мысли о федеративном начале Древней Руси

Географическая местность страны и обстоятельства, под влиянием которых сложился быт Восточных Славян, произвели надолго, в истории русского народа, сочетание единства и целости земли с раздельностью частей её и с своеобразностью жизни в каждой из этих частей. Коренной зачин русского государственного строя шёл двумя путями: с одной стороны, к сложению всей Русской Земли в единодержавное тело, а с другой – к образованию в нём политических обществ, которые, сохраняя каждое свою самобытность, не теряли бы между собою связи и единства, выражаемого их совокупностью. Это начало Федерации не представляет в истории нашей чего-то исключительно-свойственного славянскому племени; его встречаем мы, как у древних, так и у новых народов, повсюду, где только живучесть нравственных сил человека не была подавлена насильственным сплочением, или где, вследствие неблагоприятных для поддержания единства оборотов судьбы, части не приняли характера совершенно отдельных друг от друга целых, и не разошлись на своём пути в разные стороны. Русская Земля была слишком велика для скорого образования из себя единодержавного тела; племена, населявшие её, были слишком, разновидны, чтоб скоро слиться в один народ; самое то племя, которое имело более залогов сделаться господствующим, первенствующим между другими, было саморазделено на второстепенные племена, заключавшие в себе залога долгого существования в отдельности.

Ещё в незапамятные времена, после пришествия Славян с Дуная, на всём русском материке жило два рода Славян: одни Славяне – старые, другие – пришлые; в языке, нравах и обычаях тех и других должны были заключаться такие отличия, которые препятствовали их скорому слитию. Сверх различий, какие необходимо должны были существовать между массою древнейших обитателей края и массой пришлых, каждая масса подразделялась на виды, которых прирождённые признаки, этнографические особенности, означались одними только местами нового их поселения, но и укоренялись, и развивались в течение значительного времени, привычками, преданиями и своеобразными приемами быта. Достаточно указать на описание Полян и Древлян в наших летописях: обе эти ветви принадлежали к одной массе новопришлых Славян и притом обитали по соседству друг с другом; но различие между ними доходило даже до вражды. «Поляне бо своих отец обычай имуть кроток и тих, и стыдыне к снохам своим и к сестрам, к матерем и к родителем своим, к свекровем и деверем велико стыденье имеху; брачные обычаи имяху: не хожаше зять по невесту, но приводяху вечер, а завтра припошаху по ней что вдадуче. А Древляне живяху звериньским образом, живуще скотьски: убиваху друг друга, ядяху вся нечисто, и брака у них не бываше, но умыкиваху уводы девиця» (Летоп., т. I). Радимичи и Вятичи производили себя от Ляхов: в этом предании, конечно переходившем от поколения к поколению, лежит уже причина их отличия и зародыш отдельности; да сверх того каждый из этих двух народов имел собственные заветные предания, которые были чужды другим славяно-русским народам и им самим не давали смешиваться друг с другом. У Радимичей был свой родоначальник – Радим, у Вятичей – Вятко. Для других Русских Славян эти праотцы не были священными лицами, какими были для признававших себя их потомками. Как у Древлян, так и у Радимичей и Вятичей, летописец подметил особые черты нравов. «И Радимичи, и Вятичи, и Север один обычай имяху: живяху в лесе, якоже всякий зверь, ядуще все нечисто, срамословье в них пред отци и пред снохами: браци не бываху в них, но игрища межу селы. Схожахуся на игрища, на плясанье, и на вся бесовская игрища, и ту умыкаху жены собе, с нею же кто свещашеся: имяху же по две и по три жены. Аще кто умряше, творяше трызну над ним и по сем творяху кладу велику, и взложахуть и накладу мертвеца и сожьжаху, а посем собравши кости, вложаху в судину малу и поставяху на столпе на путех, еже творять Вятичи и ныне. Си же творяху обычая Кривичи, прочии погании, не ведуще закона Божья, но творяще сами собе закон» (там же). Кривичи, как показывает их название, уже тяготели к прусско-литовскому центру религиозного строя (Криве), и тем должны были сильно отличаться от других. Многочисленный народ Тиверцев и Улучей, живший поблизости к морю, имел, конечно, свои особенности: на это намекают слова нашей летописи, – что этот народ некогда звался от Греков Великая Скуфь, – этот именно, а не другие с ним вместе. «Седяху бо по Днестру оли до моря, суть гради их и до сего дне. Да то ся зваху от Грек «Великая Скуфь» (тaм же).

Все различия между племенами ярко бросались в глаза современников и не исчезали ни после укоренения единого княжеского рода, ни после распространения христианства. Летописцы наши, жившие, разумеется, уже после принятия христианства, говорят, что все они имяху обычаи свои и закон отец своих и преданья, кождо свой нрав, и при этом жалуются, что некоторые, как например Вятичи, долго держались своих языческих привычек, противных христианству. В это время этнографические особенности казались еще резче между ними и теми, к которым христианская вера получила скорейший доступ. Ни география, ни история этих народов не способствовали исчезновению их народностей. Климат и качество почвы поддерживали местные особенности племён. Иных занятий, иного образа жизни требовали поля, обитаемые Полянами, плодоносные, и открытые нападению иноплеменников более, чем леса Древлян и болота Дреговичей. Иначе действовал на организм и на наклонности человека теплый и здоровый климат Улучей, чем холодный и ровный климат Ростовской и Суздальской Земли, или сырой климат отечества Кривичей.

Пространства, на которых жили все эти племена, были слишком велики, а пути сообщения слишком длинны и затруднительны. Дремучие леса, непроходимые болота и широкие степи разделяли их друг от друга. Массы народцев мало знали одна другую; каждый составлял себе понятия о соседях или неверные, или враждебные, и надолго сживался с такими понятиями. По-видимому, взаимная вражда Полян и Древлян принадлежит такому отдаленному веку, что всякое искание её следов в наше время должно показаться бредом. А между тем, и до сих пор, во взгляде Украинца, потомка Полян (или преемника их по земле) на своего соседа Полещука, потомка Древлян и наследника их имени, проглядывает тень враждебности. Полещук, для Украинца, или колдун, способный на лихое дело, превращающий людей в волков, или глупец, осмеиваемый в затейливых анекдотах. Еще рельефнее выдаётся, в воображении того же Украинца, Литвин (под этим именем разумеется народ не действительно литовский, а белорусский), т. е. потомок Кривичей и Дреговичей, обозначавшийся у него под общим именем Литвина. Земля Литовская до сих пор для Украинца земля чудес и чародейства, как Земля Кривская была страной волхвований при Всеславе полоцком. Так близкие народные оттенки получают некоторым образом вид различных народностей. Чем неразвитее масса народа, чем у́же круг её понятий и скуднее запас сведений, тем у́же у неё понятие о своенародности, оно тем сосредоточеннее в самом тесном кругу признаков и всё, что сколько-нибудь не похоже на свое, кажется чуждым, иноземным, непривычным, неудобоприемлемым. Различия наречий, нередко даже одного выговора, достаточно, чтоб в каком-нибудь городке или округе составились насмешливые рассказы о соседях и передразнивания. Так и теперь соседи Псковичей и Новгородцев насмешливо передразнивают употребление ц вместо ч в их наречии, а у Одоевцев и Мценян ч вместо ц. Различие в одежде, постройке домов, мелочных особенностях домашнего быта, достаточно, чтобы соседи дали соседям прозвище, и это одно уже поддерживает сознание отдалённости. Так Ростовцев, например, называют вислоухими за то, что они носят шапки с длинными ушами и лапшевинами за то, что они едят лапшу. Иногда даже особенности не народа, а местности, дают жителям её у соседей насмешливое и оскорбительное прозвище; например: Дмитровцев называют лягушками за то, что около их города множество лягушек. Вся южная часть Воронежской губернии населена Малороссами, пришедшими в разные времена из разных краёв Южной Руси. Предки одних пришли из Волыни, другие из Подоли, третьи из Северской стороны; разные наречия Южной Руси отпечатлелись в го́воре и способе речи их потомков и одно село смотрит на другое как на особый от него народ. «Что́ город, то́ норов», говорит пословица. В народе оставляют воспоминание не те события, которые касаются внешней политической истории, а те (часто вовсе упускаемые историками), которые выказывают народные нравы: так, некогда благоприятный приют разбоев – Северский край и соседняя ему нынешняя Орловская губерния, оставили надолго о себе в народной памяти неприятное впечатление: Орловцев, Кромцев, Карачевцев прозывают ворами и сорви-головами. В нашей сельской жизни можно повсеместно встретить примеры, как село повторенными несколько раз преступлениями своих жителей навлекает на себя от соседей дурную славу; всех его жителей на-голо́ прозывают ворами, конокрадами, плутами, и тому подобными названиями, и то же название идёт из рода в род. В древности подобные случаи не ограничивались только одним оскорбительным прозвищем, но разражались кровавыми столкновениями, которые раздували более и более вражду и укореняли между ними взгляды, мешавшие им соединиться.

Исторические обстоятельства не доставляли средств к слитию и изглажению племенных разностей. Влияния иноплеменных народов действовали на Славян разъединительным способом. Иноплеменники одни за другими нападали, покоряли себе Русских Славян, обыкновенно владели ими недолго и уступали в свою очередь власть над ними другим. Таким образом подчиняли Славян то Обры, то Волгаре, то Хазары, то Норманны. Но подпадали под чужую власть не все Славяне разом и не одним, для всех их, завоевателям. Так, пред пришествием Рюрика, на севере властвовали одни пришельцы – Норманны, на юге другие – Хазары, а юго-западная часть оставалась, как видно, независимой, но не избегала столкновения с пришлыми племенами.

С незапамятных времён и до позднейших, на юге Русского материка бродили кочевые опустошительные орды, сменяя одна другую, и если были иногда слабы, для того чтобы поработить Славян, то всегда препятствовали их соединению между собой. Впоследствии оказалось ясно, как Печенеги, Торки, Половцы, Ятвяги препятствовали на Руси развиться правильному гражданскому строю и образоваться прочным государственным связям. Та же судьба постигла и Южный край. Различные события в странах Русского мира возбуждали различные интересы и тяготения. Если бедствия препятствуют политическому и гражданскому успеху, то общее горе сближает людей и в отдельных личностях, и в массах. Нужно только, чтоб это горе охватывало одинаковым образом как можно большую массу, настолько многочисленную и сильную, чтобы она могла противодействовать. Когда народности Русского материка подпали рабству Готфов, понятно, что появление в приволжских степях шайки Гуннов могло поднять всеми пластами порабощенные народы, но сил к устроению чего-либо прочного, своего, на место чуждого ига, недоставало Славянам или, по крайней мере, недоставало настолько, чтобы воспротивиться препятствующим обстоятельствам: для этого нужно было время и постепенный уклад понятий о гражданской самостоятельности. А Славянам не было времени передумать это. Держава Гуннская распалась от своей огромности и от разновидности народных частей, из которых она сложилась. Племена, ее составлявшие, потеряв временную взаимную связь, стали терять друг друга, и Восточные Славяне снова разбились на отрывочные части, и возник снова прежний образ раздельности, и ряд родовых междоусобий, и столкновения народов с чужеплеменниками без взаимной связи с единородцами. Для соединения племён нужна какая-нибудь внешняя сила, вызывающая противодействие; но тогда необходимо, чтобы эта внешняя сила могла овладеть многими, если не всеми, племенами, и завлечь такую массу народа, которая была бы в состоянии ниспровергнуть тяготеющее начало, чтобы таким образом эти племена могли иметь общую цель. Это, действительно, и случилось в IX веке, но только на одном северо-западе Русского материка и, следовательно, не на столько, чтоб дать всему Восточно-славянскому миру скорый переход к единобытности. В IX веке, Славян на юге и в средней Руси покорили Хазары; северные страны покорили Норманны. Власть Хазар была слишком мягкой, и не возбудила против себя энергичного движения. Славяне не очень, как видно, дорожили этою иноплеменной опекой, когда так легко отдались Руссам, но и не тяготились ею до того, чтобы вооружиться и жертвовать жизнью. Когда Руссы двинулись для подчинения народностей, то, по известию летописца, не спрашивали у народов, которых встречали: свободны ли вы, или даёте кому-нибудь дань? а просто: кому дань даете? Конечно, ни летописец, ни тот, у кого летописец почерпнул это известие, не слыхали, как Руссы спрашивали об этом Славян, но выраженный таким способом рассказ показывает, что в убеждении писавших летопись, для этих славянских народцев в оное время было как-то немыслимо существовать, не давая дани. Подобные понятия можно встретить теперь и у Черемисов, или у сибирских инородцев. Они знают, что дают дань русскому государю; сознают, что можно давать дань еще и другому такому же государю; но им покажется неудобовразумительно – не платить никому дани, потому что их сознание о своей народности или не достигло до представления об образовании из себя самостоятельного общества, или отвыкло от такого представления, если, быть может, оно и было у их прадедов. Так и Славяне Русские легко отдались пришельцам, потому что были под властью других чужеземцев. Напротив, труднее приходилось князьям Рюрикова Дома справиться с Улучами, Тиверцами, Древлянами, неподпавшими, как видно, под Хазарскую державу. Не скоро можно было подчинить и Вятичей, хотя они и считались в числе данников хазарских, но живя не на проходной дороге, как Поляне, сохраняли более своебытности; самое подданство Хазарам для них было, вероятно, более номинальное. Новая власть, русская, была тягостнее хазарской: это доказывается упорным сопротивлением Радимичей и Вятичей против киевских князей, тогда как, по-видимому, эти народцы спокойно оставались под властью отдаленных Хазар. Но эта новая власть Руссов не могла возбудить против себя единомышленного и плодотворного противодействия покорённых народов. Она была не до такой степени отяготительна, чтобы породить в народах сильное против себя ожесточение и заставить их соединить свои общие силы для освобождения. Русские князья ограничивались только сбором дани, так называемым полюдьем. Дань эта и способ её собирания могли быть то легче, то обременительнее, смотря по личности князя или дружинных начальников, но не падали на народы тягостью постоянного управления, введением чужих обычаев, вмешательством в их домашние дела. Обязанный платить дань, каждый народ не выходил из колеи обычаев дедовского быта. Он не был осуждён постоянно иметь пред глазами княжеских мужей, и вообще власть князей действовала издали; они со своими дружинами появлялись, как гроза, ежегодно за данью, хватали что́ успевали, дни их посещения могли быть для народа недобрыми днями, но днями короткими; князьям нужно было объездить много пространства, останавливаться долго на одном месте было не́когда. Уезжал князь – и народ оставался себе на произвол, не видал над собою отяготительного ярма, и скоро забывал нашедшую на него тучу до нового её появления. Притом же пришельцы покоряли славянские племена посредством их же самих. Так Олег, пока дошёл до Киева, то его ополчение увеличивалось на пути свежими силами из вновь подчинённых. Иноплеменных пришельцев, Руссов, было мало, и они слишком скоро распылились в массе Полян, передавши им своё имя. Когда князья утвердились в Киеве, им кстати пришлась вражда Полян с Древлянами, чтоб покорить последних. Конечно, тоже было и при подчинении других племён; древнее предание о том, что восставал род на род, показывает, что между народами существовали искони частные взаимные неприязни.

Подчинение племён имело различный характер, смотря по тому, в каком отношении были подчинённые к Полянам, составлявшим ядро покоряющей силы. Так Олег обошёлся человеколюбиво с Северянами, которые, как видно, будучи в ближайшем родстве с Полянами, вероятно не дожили до такой вражды, какая была у последних с Древлянами и которых ещё более, вероятно, сблизила общая зависимость от Хазаров. Летописец говорит, что Олег наложил на них дань лёгкую, а о Древлянах говорит, что киевский князь примучил их. С тех пор Древляне ещё нуждались в укрощении, а на Северян не делалось нападений. Должно думать, и между Полянами и Северянами был уже такой взаимный народный взгляд, который мог со временем возбудить, при обстоятельствах, неприязненные отношения: это действительно случилось, когда возникла борьба Ольговичей с Мономаховичами; но в древности, сколько можно догадываться, два народа не находились в старинной вражде: и прежде будучи соседями, знакомыми друг другу близко, они были соединены под властью Хазар, и теперь, под властью русских князей, соединение с Полянами было для Северян не новость, а потому и у них не было побуждения восставать против новой власти, если не было его у самых Полян, тем более, что и дань, наложенная на Северян, была лёгкая.

Таким образом подчинение на одном конце Тиверцев и Улучен, а на другом – Вятичей и Радимичей, которые сопротивлялись долее других народов, совершилось уже не так как прежде, а принимало вид подчинения их не иноплеменным Руссам, а Руси-Полянам, Киеву, и Поляне. Русь здесь являются уже господствующим, завоевательным племенем. И Радимичи с Вятичами на одной стороне, и Тиверцы с Улучами – на другой, не могли взаимно действовать против завоевательной силы, потому что были разделены слишком большим пространством, и сообщение между ними перехватывалось границами завоевательного народа Руси-Полян, да смежного с последними Северян, и покоряемы были не в одно время, да и мало знали друг друга, чтоб завязать между собой сношения.

Северные народы, по отношению к русским князьям, были в другом положении, чем южные и средние. Там – избрание, добровольный призыв; здесь – завоевание посредством одного из народов, с которым слились пришельцы. Новгородцы остаются так же свободными, как и прежде, и при Святославе выбирают себе князя добровольно. Кривичи были разъединены от Южной Руси и жили отдельным миром; они не платили киевским князьям дани, следовательно, даже и при условиях большей близости, чем какая была на самом деле, они не имели бы надобности оказывать содействие Древлянам, Тиверцам, Радимичам и Вятичам, когда эти народы отстаивали свою независимость. Среди самых подчинённых народов возникли интересы, отношения, связывавшие их дружелюбно с победителями. Победители приглашали их в свои ополчения, воевали с ним Хазар, потом Греков; они были участниками и добычи, и военной славы. В тот век было очень приманчиво такое занятие: много находилось охотников. Наконец князья, по удобоподатливости литовской натуры, скоро и легко ославянились и потеряли, для подчинённых племён, характер чужеродства. После того перерождения уже невозможно было восстание славянских народов с характером противодействия иноземному игу. А соединение Славян, при степени их тогдашней образованности, только и могло случиться против чужеземного ига, ибо только такого рода иго могло быть одинаково для всех тягостно. Такого ига уже не чувствовалось; для Вятича или Радимича тягость была уже не от иноплеменников, а от Руси-Полян, и от личности князей. Для Улучей и Тиверцев, близких к Полянам по народности, восстание против них уже имело бы характер внутреннего междоусобия. Впрочем, если бы власть сосредоточивалась долго и постоянно в Киеве и тяготела деспотически над всеми народами одинаково, то еще возможно было бы соединенное восстание нескольких народов; тогда Тиверцы, Дулебы, Радимичи, Вятичи, Древляне, при каких-нибудь благоприятных обстоятельствах, устроивших между ними сношение, могли бы еще содействовать друг другу против насилия от Полян; но было не так: при верховной власти Киева над народцами, в каждом из последних были свои князьки. Киев, без нужды, не стеснял их внутренней самобытности. Довольно было с него, если народы давали дань, и князьки их состояли под рукой великого киевского князя. Мало-помалу эти частные князьки были вытеснены, упали в своем значении, и достоинство их заняли князья из пришлого Киевского Дома. Во внутренней жизни народа, от этого собственно, ничто не переменилось: к князьям они привыкли и прежде; у Древлян, при Ольге, был какой-нибудь Мал, потом стал князем член Рюрикова Дома. У Вятичей был свой князь Ходота; стал другой князь тоже из Рюрикова Дома. Эти князья усвоили, конечно, и наречие края; они набирали себе дружину из уроженцев того же края, и перестали быть пришельцами для жителей страны, где княжили.

Сначала народы могли все-таки чувствовать нечто чужое над собою, когда приезжал из Киева князь или воевода собирать с них дань; но воззрение изменилось с тех пор, как у этих народов явились особые князья. Хотя они происходили из того же одного рода, который княжил в Киеве, но зато из Киева уже не приезжал к ним никто за данью. У Древлян и Дулебов был тогда свой князь, точно так же как у первых некогда был какой-нибудь Мал; если он воевал с Киевом по своим родственным отношениям, то Древлянин, служивший в его ополчении, шёл против Полян с чувством прежней неприязненности к своим соседям, или по крайней мере с остатками этого чувства. Если поставление у народов князей из единого рода, с одной стороны, способствовало обобщению самых народов, то с другой – поддерживало и особенные стихии каждого из них; чем более разветвлялись уделы, тем невообразимее казалось соединение против князей: народные побуждения переплелись с княжескими. Значение князя совпало с народными убеждениями. Вместе с образованием стремлений, порождённых между князьями родовыми или семейными побуждениями, начали выплывать наружу слегка подавленные стремления народные. Собственно князья, в распределении своих волостей, не сообразовались строго с народностями, не думали, чтоб один или другой из их собратий владел тем или другим племенем. Когда Ярослав делит своим детям волости, то говорит: одному Киев, другому Чернигов, третьему Переяславль, четвёртому Владимир, пятому Смоленск; а не говорит: этому Полян, другому Древлян, третьему Волынян, и так далее. Ещё более: Всеволод получает Переяславль и вместе с ним Ростов, который не имеет с Переяславлем ни географического, ни этнографического сближения. Народные интересы сами собою стали пробиваться сквозь путаницу княжеских междоусобиц, совершенно подчиняли своему направлению княжеские побуждения, и хотя сами изменяли свой характер, но зато и характеры княжеских отношений сообразовались с ними.

Прежняя местная самобытность обозначалась в том же, или приблизительно в том же, порядке; части начали проявлять свою самобытную жизнь одна за другою. Правда, несколько более мелких народностей объединились, зато докончились, определились и укрепились большие, слитые из меньших. Таким образом первая, выступившая самобытно наружу, была народность Славян Новгородских, – потом Кривичей. Новгородцы, призвавшие князей, как будто спровадили их от себя на юг и вскоре являются с началами независимости и отдельности. Не теряя связи ни с княжеским родом, ни с остальной Русью, под управлением лиц одного рода, Новгородцы стали выбирать себе князей из среды этого рода, по своему желанию, и таким образом начали свою самобытную историю. Явились и развивались у них интересы, им одним принадлежавшие, подчинялись чудские племена им исключительно, а не всей Русской Земле, развилось понятие о волости новгородской отдельно от прочих русских волостей, начали обозначаться более или менее видные границы. Выказывают своё самобытное существование и Кривичи, но это многочисленное племя не представляло вполне гармонии поземельного единства. Одна часть их, с первенством Полоцка, начинает жить своеобразною жизнью, под властью – сперва Рогволода, потом – потомков первого сына Владимирова; земля их, в свою очередь, дробилась на мелкие княжества; нередко эти части воевали между собой, но всегда сохраняли взаимное тяготение, как части одной группы по отношению к другим частям Руси. В другой части Кривской Земли, в Смоленске с пригородами, образовалась другая половина, дробившаяся также на части, которые все вместе составляли одну группу, одну землю. Псковская народность составляла переход от кривской к новгородской; здесь племя Кривичей смешалось с племенем Ильменских Славян; вероятно, в незапамятной древности Славяне – пришельцы с Дуная, поселялись там между старожилами Кривичами и дали начаток смешанной переходной народности. Псковская Земля, со своими пригородами, сначала составляла часть Новгородской Земли, и народность её имела свои отличия и потому залоги собственного самосуществования; она не примкнула к Земле Полоцкой, ибо уже отошла от чистой кривской народности, но держалась слабо в единстве с новгородской, стремилась к отдельной жизни и впоследствии достигла этого. До сих пор наречие псковское есть переход от белорусского к новгородскому; точно также смоленское есть переход от того же белорусского к среднему великорусскому говору. Зачатки народных особенностей по наречиям, вероятно, существовали и в отдалённой древности на тех же местах, где теперь, хотя бы и не в тех видах. Неизвестно, когда Смоленская Кривская Земля сформировалась в удельном укладе, – с Мстислава ли Владимировича с которого княжение Смоленское осталось навсегда у его детей, или прежде, потому что и посажение князей Вячеслава и Игоря, и присоединение к Переяславскому княжению суть явления случайные, скоропреходящие, и не показывают народной зависимости от другого края. Народная жизнь шла своим путём, был ли так или иначе соединён или разделён край административно; прочность и влияние административных отношений, в то время слабо скользивших по народному быту, могли быть действительными тогда только, когда они сливались с народными побуждениями. Смоленские Кривичи, как и прежде, до пришествия Рюрика (что доказывается неучастием их с Новгородцами и другими Кривичами в призвании князей и в приступлении к этому северному союзу при Олеге, жили своей жизнью, отличной от других Кривичей. В XII веке, однако, Смоленск показывал более живую связь с остальной Русью, чем другие Кривичи и Новгород, где связь эта была слабее. Во всей остальной Руси обозначается своеобразное натуральное направление жизни с половины XII века; то есть, когда последовало ослабление связующей власти, и через то самое ощутительнее выступили наружу существовавшие и прежде народные начала. Но мы не в праве думать, что формы отдельных народностей тогда и возникли, когда являются на политической сцене и оказывают признаки самодеятельности по известным нам летописным сказаниям. В этот век княжеские поделы и разграничения, через самое свое раздробление, стали в уровень с этнографическими поделами и подчинились народным началам, а потому последние и выказываются уже ощутительнее, но они самим делом существовали и прежде; ибо их следы слишком видны и раньше. Таким образом хотя с половины XII века яснее выказывается самобытность Черниговской и Новгород-Северской Земель, однако эта самобытность виднеется уже и прежде, при большей крепости связующего уклада. Половину XII века можно считать только эпохой соединения княжеских побуждений с народными и обозначения форм, которые сами собой, свободно, должны были по этнографическим причинам явиться в частях Русского края, как только ослабнут препятствовавшие их явления связи. Но отнюдь то не была эпоха порождения народных стихий, которые облекались в эти формы. Деление по княжениям, в этом случае, уступало натуральному делению по народам. Деление вместе с тем нашло предел своему бесконечному разветвлению; народности указали ему границы: деление продолжалось, но уже новые ветви держали связи между собою в таких кругах, какие указывали им народности. Таким образом на Волыни было множество князей и, следовательно, княжений, как и в Белоруссии, или в Кривской Земле, но эти княжения были, по местности, непостоянны, изменяли свои пределы, то здесь, то там появлялся князь, но единица Волынской Земли, единица Кривской Земли, оставались одни и те же и все князья одной Земли между собою всегда в теснейшей связи: их княжения имели смысл одной группы владений, одного нераздельного, образованного внутренним единством, округа. Понятие о Земле обнимало ту или другую Русскую народность в известном пространстве, по её размещению на этом пространстве. Оно выразилось в жизни признанием первенства главного города и тянувших к нему пригородов; оно связывалось цепью взаимного народного управления, независимо от княжеского. В том или в другом пригороде появлялся один и другой князь, брал свои пошлины, набирал себе дружину и оборонял город и принадлежащую к нему территорию от неприятелей; но в земских делах пригороды тянули к городу, – как говорит летописец: что старейшие вздумают, на том пригороды станут. К каждому пригороду тянула волость, состоявшая из сёл, находившая себе оборону в силах города. Все города тянули к главному городу. Это составляло Землю. Это-то сознание Земли выражается в актах, словами: Русская Земля, Полоцкая Земля, Ростовская Земля, Новгородская Земля. В том же значении даётся это название и чуждым соседним странам.

Таким образом, после показанных нами, отделённых уже заранее, Славян Ильменских под видом Великого Новгорода; – Кривичей, в видах Земель: Смоленской и Полоцкой со всей зависимой от понятия о Земле системой Белорусских княжений, и наконец переходной Псковской народности с территорией, прилегавшей к озеру, – мы встречаем среднюю Великорусскую народность в двух отделах, составивших понятия о Землях: Землю Ростовско-Суздальскую и Землю Вятскую (Вятичей). Между народностями их должно было издревле существовать различие. В Ростовско-Суздальской Земле славянское население, вероятно, наплыло туда из Новгородской Земли, посунулось из соседней Вятской и дополнилось переселенцами с юга, которые шли туда в толпах княжеских дружин, по разделении Русского мира на отдельные княжения. Эти славянские пришельцы смешались с туземцами Восточно-Финского племени, и из такой смеси образовался Великорусский народ. Самобытность этой Земли ясно обозначается в летописях с половины XII века. Земля Вятичей разделялась в этнографическом отношении на две ветви: Восточную или Рязанскую, и Западную, населявшую берега Оки с её притоками, была соединена, по княжескому управлению, с Северскою Землею, но потом, когда попущена была свобода народным элементам, она начала выделяться и приняла естественное очертание. Рязань стала центром, около которого группировались другие части.

На юго-запад от Земли Вятичей мы встречаем Землю Северскую, которая также разделялась по народностям на две половины: Черниговскую и Новгород-Северскую. До нашего времени этот народ остался со своими чертами, напоминающими древнее саморазделение его. Нужно только взглянуть пристальнее в народные черты уездов: Суражского, Мглинского, Стародубского и других Задесенских, до самого Чернигова: по наречию, по образу жизни, даже по физической структуре, народ этот составляет средину между Южнорусским, Великорусским и Белорусским. Северия составляла, в удельный период, самобытное целое, но более имела тяготения к югу, чем к северу.

Обширная и разнообразная Южнорусская народность, в удельный период, обособилась системою частей, образующих одну Землю. Древние Поляне образовали два княжения: Русское и Переяславское, но народность их была одна, и потому Переяславль с Киевом всегда составлял одно тело, одну связь, и самые князья, там сидевшие, подчинялись единству народности в своих стремлениях. Переяславские князья не могли принять направления, чтобы обособиться от Киева, как другие, княжившие среди народностей более отдалённых от народности Русской, иначе – народности Полян. Другой вид Южно-русской народности был Древлянский – Полесье, народность Полещуков существующая и теперь, но, после древнего погрома от Полян, не развившаяся до такой степени, чтобы начать своё самобытное существование в отдельности от прочих частей Южной Руси. По близости к Полесью на запад, означилась Волынская Земля со своими подразделениями и княжениями; Земля Улучен – Подоль приняла образ самобытности в системе княжений бологовских князей, о которых, к сожалению, известно слишком мало, но и того достаточно, чтобы видеть, что в этом крае также было народное стремление к самобытным проявлениям жизни. Тиверцы на Днестре и Хорваты в Червонной Руси по границам к Карпатам вероятно близкие между собою ветви, явились в политическом образе частного княжения, подобно Земле Кривской, и эта Земля оказала очень явное стремление к большему, против многих других Земель, обособлению, хотя не теряла окончательной нравственной связи с Русским миром, до самого выступления своего из него. Поляне, Улучи, Тиверцы, Хорваты, Волыняне были ветви очень близкие между собою, так что, хотя Полян и Волынян помещают в числе пришедших с Дуная, а остальные являются древними обитателями, но, вероятно, Поляне и Волыняне прежде жили на Дунае, поблизости к Улучам, которые также прилегали некогда к Дунаю. Напротив, Древляне и Дреговичи, пришедшие также с Дуная, были, вероятно, из мест более отдалённых от Улучей. И теперь, по наречию и образу жизни, Украинцы ближе к Подолянам и Волынцам, чем к Полещукам и Пинчукам. Хорваты и Тиверцы возвратились к началам прежней частной отдельности. Как только князья Рюрикова Дома, сыновья князя Ростислава, сделались князьями в Галиче, тотчас же усвоили народное стремление к самобытности. Волынь и Подоль держались долее связи с Киевом и с Полесьем, но после падения великокняжеского достоинства в Киеве, примкнули к Галичу и вошли в круговорот обстоятельств, касавшихся обоюдно этих стран. Затем, и Полесье, и наконец Русь, более или менее показывали стремление примкнуть к новому центру, образовавшемуся в Галиче. Судьба южнорусских ветвей всегда была неразрывна, даже до последнего подчинения Галича Польше, а Волыни, Подоли и Руси – Литве. Оба эти государства спорили за единую власть над всей Южной Русью, сознавая её народное единство; и, наконец, в XVI веке, Южная Русь опять в совокупности своих этнографических особенностей, вошла в соединение с Польшей, как единое тело, отлично от Белоруссии, Земли Кривской. Части её: Украина (т. е. Русь с Подолью ), Полесье, Волынь, Червонная Русь, при всяком народном действии, показывали взаимное тяготение и сознание своей внутренней связи и нераздельности. Поэтому и Русь-Полян, и Полесье, и Волынь, и Подоль, и Русь Червонную, все части Южнорусской Земли и Южнорусской народности, с их частными особенностями, следует рассматривать как единую Южнорусскую Землю, все исчисленные части которой, относительно общей своей связи, соединены ещё теснее, чем в Великой Руси Вятичи, Рязань и Суздаль в отношении общей народной связи великорусского элемента.

Таким образом в первой половине нашей истории, период удельно вечевого уклада, народная стихия общерусская является в совокупности шести главных народностей, именно: 1) Южнорусской, 2) Северской, 3) Великорусской, 4) Белорусской, 5) Псковской и 6) Новгородской.

Теперь следует нам указать на те начала, которые условливали между ними связь и служили поводом, что все они вместе носили и должны были носить название общей Русской Земли, принадлежали к одному общему составу, и сознавали эту связь, несмотря на обстоятельства, склонившие к уничтожению этого сознания.

Эти начала:

1) Происхождение, быт и язык.

2) Единый княжеский род.

3) Христианская вера и единая Церковь.

Что происхождение пришлых Славян было между ними памятно и служило для них признаком единства, частью, это достаточно видно из сказаний в начале наших летописей о прибытии Славян с Дуная. И теперь самое название «Дунай» между другими общими признаками представляет что-то общее для Русских племён: в песнях великорусских и малорусских, имя «Дунай» остаётся одним из немногих общих, для тех и других, заветных собственных имён. Без сомнения, в древние времена яснее, живее и общнее были воспоминания народов о приходе их предков с Дуная. Таким образом, пришельцы сознавали единство общего своего происхождения. Полянин мог враждовать с соседом своим Древлянином, но помнил, что он одного с ним происхождения и пришёл с одного места; вражда могла быть ожесточённой, но не могла потерять характера домашней; у врагов были одни и те же старые предания, которые их сближали, и указывали тем и другим на взаимное родство. Память об общих героях прародителях, носилась над племенами дыханием поэзии. Как помнилось происхождение, это можно видеть из того, что Славяне Новгородские долго и долго имели тяготение к Киеву; это объясняется тем, что жители берегов Ильменя были ветвью Полян: их наречие до сих пор показывает близость к южнорусскому.

Вместе с преданиями о происхождении, соединяла Славян и общность основ в их обычаях и правах. Хотя каждое племя, как передают нам древние летописцы, и имело свои предания, свои обычаи, законы своих отцов, но в том, что́ принадлежало одному из племён в особенности, заключало в главных чертах много такого, что́ составляло сущность жизненных начал другого племени. И теперь народные песни, у всех Славян чрезвычайно разнообразные, имеют много общего и единого. В приёме и способе выражения встречается сходство в песнях народов, отдалённых друг от друга и по географическому положению, и по истории. Так в песне: «О Марке Кралевиче» встречается образ, что этот герой посажен в темницу, долго сидел и не знал ни зимы, ни лета; девицы шли мимо тюрьмы и бросали в тюрьму цветок, – по этому он узнал, что тогда было лето. Такой же образ мы находим в малорусской песне о «Левенченке». В сербских песнях рассказывается история «кровосмесителя»; та же история сохранилась в народных великорусских сказаниях и некогда своевольно применялась и к житиям разных святых; обломки её видны и в песнях южнорусских. Можно найти много таких событий, которые воспоминаются в песнях разных Славянских народов одинаково, и без сомнения, суть остатки древних мифологических преданий, общих более или менее всему племени. Например, описание, как девица извлекает из воды своего суженого; превращение замужней женщины в кукушку (в этом виде прилетает она к матери); приход мёртвой матери к своему дитяти из гроба; превращение в дерево невестки, преследуемой злой свекровью; история похождений божества; предания о змеях и королевнах и о борьбе с ними богатырей. Таких признаков не исчислить в области славянской поэзии. Сравнивая песни обрядные и самые обряды, легко найти между ними сходство и в тоне, и в содержании. Много старых обычаев, обрядов, верований удерживается в сходном виде у Славянских народов, несмотря на то, что они не могли заимствовать их друг от друга. Например, купальский огонь и дерево Марены, погребение лета в виде чучела, обычай Коляды, хороводные пляски и игры – общие черты. Всё это доказывает наглядным образом, что в древности Славянские племена, в основах своей духовной жизни, имели одинаковые верования, обычаи и религиозные обряды.

Между прочим особенно поразительно сходство религиозных обрядов, отправлявшихся некогда при храме Святовида у Прибалтийских Славян с нашими домашними и гадальными обрядами, как например между гаданием посредством Свантовитова коня и нашим таким же гаданьем посредством перевода коня через бревно, или между обрядами на празднике жатвы при храме Свантовита и малороссийскими обрядами в сочельнике. При недостаточности сведений о древней нашей местной мифологии, может показаться, что у Славянских народов были такие божества и такие верования и обряды, которые были совершенно чужды другим соплеменникам в самом деле не так было: достаточно можно это видеть и из сходства того, что делалось в Арконе и Ретре, с тем, что делается в Малороссии и Великороссии. Мифологические имена, теперь уже исчезнувшие у нас и известные только у древних Западных Славян, в самом деле входили и в круг наших верований, например Сварожич, божество Лужичан, по Дитмару, является мифологическим именем у нас, по нашим памятникам. Название Вилы, известное по сербским песням, в древности давалось и у нас фантастическим существам, как доказывает слово Христолюбца; также точно открывается, что Берегини, богини чешские, были и нашими. Название Марены, о котором мы знаем из Забоя, Славоя и Людека, по Краледворской рукописи, да из польских летописцев, что это – божество смерти и зимы, было и у нас, как показывает название дерева Марены. Прочитав в «Любушином Суде» описание, как Любуша сидела на троне, окружённая девами, державшими символические знаки, меч и праводатные доски, как при них стояли вода и огонь, – невольно представляется малороссийская свадьба, где жених с невестой сидят на посаде, а перед ними два символических лица держат: одно – меч, а другое – свечу. Умывание у вод девице сохранилось до позднейших времён у Черногорцев.

Ещё знаменательнее этих остатков язычества, исчезавших вместе с христианством, общие Славянам начала общественного строя. Вечевое начало было родное всем Славянам и в том числе всем Славянам Русским. Повсюду, как коренное учреждение народное, является вече, народное сборище. Самое выражение вече есть название общее всем Славянам Русским, как в Киеве и на Волыни, так и в Ростове и Новгороде; во всех углах и краях Руси употребляют одно и то же название самого драгоценного и важнейшего явления народной самобытности. В любви к свободе Славяне Русские хранили заветное чувство всего своего племени, и что говорят о свободолюбии Славян Прокопий, Маврикий и Лев Мудрый, то сохранялось долго у Русских Славян, несмотря на противодействующие обстоятельства. Вечевое устройство должно было действовать соединительно на Русский народ. Уже одно общее имя веча у всех Русско-Славянских народов к этому располагало. Собрания народные соединяли людей часто разнородных, особенно тогда, когда на собрание сходились из нескольких городов. Вообще не было нигде строгих правил, запрещавших тому или другому участвовать в этих собраниях; мы, напротив, видим, что участвовали от мала до велика; перешедшие из одного славянского города в другой, видел такое же собрание, как и у себя, также без стесняющих правил, вольное, широкое, и входил в него легко. Везде существовало разделение на города и пригороды, зависевшие от городов; везде города были головами и центрами Земель. Все коренные обычаи, не только домашние и религиозные, но и общественные, по сходству начал своих, должны были поддерживать сознание единства племени Русско-Славянского.

Несмотря на различие русских наречий, между ними существовало всегда столько сходства, сколько нужно было, чтоб каждый народец, говоривший тем или другим русским наречием, видел в другом единоплеменном соседнем народце, родственное себе по сравнению с другими народностями. Брожение и поселение между Славянами иноплеменников столько же помогали сохранению между ними сознания о племенном единстве, сколько мешали Фактическому соединению народов. Каждое Славянское племя могло смотреть на другое, как на отличное от него во многом и не сознавать сродства своего с ним только до тех пор, пока не знакомилось с таким народом, который равным образом чужд обоим. Тогда из сравнения являлось понятие о близости и возможность сознания единства. Мы имеем случай наблюдать это в наше время. Великорусс-простолюдин не сознаёт родства своего с Поляком, когда встречается с ним один на один, но сознание это сейчас пробуждается, как скоро случай приведёт его сравнить Поляка с Немцем или Татарином. Так в древности, Полянин, встречаясь с Печенегом, должен был замечать, что с ним у него нет сходства в языке, а, напротив, есть с Вятичем, и отсюда возникло сознание, что Вятич ему родной. Невозможно теперь показать, в каком отношении между собою находились народные наречия древности по сравнению с настоящим их положением. В наше время, в кругу племён Финских Восточной России и Кавказа, близкие по соседству одноплеменные народности не понимают друг друга; это наводит на предположение, что в древности наши наречия были между собою отдалённее, чем теперь. С другой стороны, напротив, письменные памятники показывают, что вообще у славянских народов, в языках были такие общие формы и слова, которые теперь составляют достояние только частных наречий. Что касается связи между собственно руссо-славянскими наречиями, то все они имели ещё те общие признаки, которые были им свойственны как одной особой семье Славянского рода. При ознакомлении с другими Славянскими народами, например с Поляками или Болгарами, неизбежно выставлялось перед глазами сравнительно бо́льшее сходство народов Русского материка между собою, чем каждого из них с прочими Славянами. В древности, как и теперь, существовали общие русским наречиям филологические признаки, которых не было, или которые иначе сложились у других Славян. Эти признаки сохранились в наших летописях сквозь церковно-книжную одежду, и указывают на существование особенностей, отличавших го́вор всех русских наречий от других славянских. Таковы, например: смягчение согласных, вставка гласных о и е, с переменой а в о, там где в других наречиях ставится две согласные: нравъ – норовъ, о вместо е, в словах: олень, один, вместо елень, единъ; окончания на т с твёрдым или мягким полугласным звуком в третьем лице изъявительного наклонения; замена глухих и носовых звуков чистыми, и проч. Таким образом, Славянин какого бы то ни было Русского народца видел в Славянине другой, своей же ветви, более родную для себя стихию, во-первых по сравнению с не-Славянскими племенами, окружавшими Славян, а во-вторых и по сравнению с иными славянскими ветвями. Поляк для Киевлянина должен был представляться более далёким, чем Славянин Новгородский. Строй языка и говор много содействуют образованию понятия о близости или отдалённости народных особенностей; чем ближе говор, чем роднее язык в чужом человеке, тем больше склонности считать этого человека в народной общительности с собою. Естественно, что самые близкие, хоть несколько отличные по говору, ветви народа, могли скорее слиться в одно тело, чем те, речь которых представляла затруднения к удобному взаимному пониманию; равным образом последние, более отдаленные чем первые, могли быть ближе третьих, представляя условия для ближайшего и скорейшего соединения между собою, чем с этими третьими. Наконец эти третьи, при всех отличиях, имели вместе с тем достаточный запас общих признаков, чтобы и о них составилось понятие, как о родных, и так могла образоваться с ними связь, несколько уже слабейшая, чем со вторыми и третьими. Таким образом чувствовались различные степени свойства и вместе с тем различные степени единения. Киевлянин был ближе к Древлянину, чем к Кривичу и Вятичу; Галичанин ближе к Волынцу, чем к Киевлянину, ближе к Киевлянину, чем к Северянину, ближе к Северянину, чем к Ростовцу или Рязанцу: и на этом основании завязывается более тесная связь Галича с Волынью, чем с Киевом, чем с Черниговом, теснее с Черниговым, чем с Ростовом; но Ростовец, отдалённый по местоположению, был для Галичанина родственнее близко живущего Болгарина или Поляка. Киевлянин чувствовал себя отдельным в отношении к Древлянам и Волынцам, но в равной степени, вместе с Древлянами и Волынцами чувствовал себя отдельным от Вятичей. Наконец, вместе с Вятичами, он чувствовал своё общее единство и отдельность от Поляка и Болгарина, и оттого между Киевлянами, Древлянами и Галичанами образовалась взаимная связь скорее и теснее, чем у каждого из них с Вятичами, но, с другой стороны, и положение Вятичей в отношении всех первых трёх было таково, что известная близость их наречий не дозволила им совершенно разойтись. Точно также и Вятич Рязанский чувствовал свою отдельность от Ростовца или Москвича, но в отношении Киевлянина он составлял с Ростовцем и Москвичём одну народность. С народностями совершается такая судьба, что большему или меньшему их сближению, от простого чувства народного сходства до положительных стремлений к слитию, способствует столкновение с таким единоплеменным народом, которого особенности равно одинаково близки и одинаково далеки и тем и другим; как и соединению всего племени или племенной ветви, состоящей из многих народов, может способствовать столкновение с массой иноплеменников.

Нам возразят в этом случае, что мы признаём слишком глубокую древность за теми этнографическими особенностями, которые, может быть, возникли уже впоследствии. Утверждают, что настоящие наречия и оттенки русской речи явились уже после. Древность малорусского языка была не очень давно предметом ученого спора, нерешённого надлежащим образом: выходило то, что как скоро одна сторона находила в словах и оборотах чисто малорусский склад, противная отыскивала подобное в областных великорусских наречиях. Это оттого, что обращали внимание на сходные или несходные признаки по частям, а не в их совокупности. Не спорим, что образ, в каком является наречие и говор теперь, составился позже; но нам кажется, что на тех же местах существовали искони прародительские отличия: от чего именно в тех пределах является система удельных земель, в которых до сих пор мы видим размещение разных русских наречий? От чего белорусским наречием говорят именно там, где были Кривичи, и вся страна, где говорят им теперь, образовала Землю Кривскую, сознававшую своё единство и отличие от других? Неужели белорусское наречие образовалось, как некоторые думали, от смешения великорусского с польским? От чего же в Юго-Западной Руси, которая также, даже ещё крепче, была соединена с Польшею, не образовалось такой же смеси? От чего ж эта смесь сохранилась в Смоленской губернии, которая если и была несколько времени под властью Польши, то слишком мало для того, чтоб усвоить смесь одинаковую с Белоруссами, которые были в соединении с Польшею много веков. Не спорим, что как в белорусском, так и в южнорусском наречиях есть влияние польского элемента, есть слова и обороты, вошедшие в них впоследствии, но так как основы народности и говоров различны, то очевидно, и прежде в Белоруссии и Южной Руси существовали своеобразные свойства, при которых самое сближение с Польшею выразилось иначе и в том и в другом крае. Вместо княжеств, в удельные времена образовались системы княжений и волостей более или менее согласно с тем разветвлением народностей, какое мы застаём впоследствии и теперь, и какое, с другой стороны, указывается на первых страницах наших летописей. Эти системы волостей, или Земли, располагались согласно с нынешними этнографическими особенностями. Где были Кривичи, там ныне Белоруссы; там образовалась Земля, – система княжений и волостей, имевших взаимную связь, – и так вошла она во владения Литовские. Где теперь виден переход от Белоруссов к Новгородцам и смешанное наречие, там образовалась Псковская Земля; где были Русь-Поляне – там теперь Украинцы, там была система волостей Русской Земли; где Древляне, там Полещуки, где Дулебы и Волыняне – там Волынцы, – там была система волостей Волынской Земли; где Хорваты – там Червоно-Руссы, там Галицкая Земля; где были Улучи, там Подоляне; там были бологовские князья. На Волыни образовалась группа княжений и волостей, имевших одно тяготение с Галичем; и теперь мы видим на Волыни особый оттенок народности, очень близ-кий к червонорусскому; как Украина Поднепровская несколько дальше и теперь от Червоной Руси в этнографическом отношении, чем Волынь, – так и встарину Галицкая Земля имела ближайшее взаимное тяготение с Волынью, чем с Русью Киевскою. Но Украина Поднепровская не имеет, однако, от Червовой Руси на столько отмены, чтобы между ними потерялась связь единонародности; так и в удельный уклад, несмотря на явления, противодействующие к слитию Червоной Руси с Русью Киевскою, эти Земли всё-таки вращались в одной общей сфере. Все отмены Южнорусской народности имели между собою столько сходных общих признаков, что, с устранением в них мелочей, представлялась одна народность, по сравнению с другими такими же группами, отличными от всех их вместе. И теперь мы видим, что все этнографические особенности совершенно сообразны с системою разветвления волостей удельного уклада, и все эти этнографические особенности составляют сумму одной народности – Южнорусской. Так и княжения и волости встарину составляли один общий разряд, связанный взаимным тяготением.

Но тут могут нам возразить, что мы видим этнографическое тяготение там, где могло быть одно географическое отношение соседних земель. В таком случае мы укажем на Новгород, который долго и постоянно склонялся к Южнорусской Земле, и только после внутренней борьбы, когда притом запустение Киева лишило его тяготеющей силы, начал тяготеть к Восточной Руси, но всегда с каким-то внутренним противодействием, с готовностью склониться в другую сторону, если бы представился случай. Вслушайтесь в наречие новгородское и вы найдёте в нём следы народности, более близкой к Южнорусской, чем к Московской, следы хотя явные и резкие, но всё-таки только следы прежнего наречия, ибо Новгород, впоследствии, не только подвергся тесному соединению с Московскою народностью, но ещё были употребляемы насильственные меры к перерождению туземной народности; однако и следов достаточно, чтоб признать, что Великий Hoвгород, в этнографическом отношении, составлял ветвь несравненно ближайшую к Южнорусской народности, чем к Великорусской и Кривской, и оттого-то между им и Киевом является очевидное взаимное тяготение, хотя по местности он был самою отдалённою от Киева Землёю. Признаки новгородского наречия почти те же, что и южнорусского: и вместо ѣ, и и ы часто смешиваются, мягкое о вместо е –йому, його вместо ему, его; у вместо в, отбрасывание и в творительном падеже множественного числа (вместо своима́ – свома́), перестановка слогов в том порядке, как и в южнорусском (например, намастир, вместо монастырь), сохранение о, изменённого у Великоруссов и Белоруссов в а, отбрасывание тъ в З-м лице и только единственного, но и множественного числа глаголов; перемена е в о после шипящих, напр. жона вм. жена; усечённые окончания прилагательных женского рода, напр. высока, добра, и сверх того местное отличие: ц вм. ч. Разбирая эти признаки по частям, можно, конечно, находить то и другое в разных областях России, но совокупность всего в одном наречии показывает такое поразительное сходство с южнорусским наречием, что Малоросс, услыхав новгородское наречие, изумится, если не имел прежде понятия о их близости, и придёт невольно к заключению, что народ, говорящий таким наречием, должен был некогда составлять одно с Малороссом. На Земле Великорусской, впоследствии, совершалась перетасовка народных элементов; произошёл процесс перерождения Финских народностей и примеси Татар; происходили насильственные административные переселения; наконец двигалось население само собою с севера на юг и на восток с промышленными целями; несмотря на всё это, те системы, из которых образовался Великорусский край, имеют до сих пор различную физиономию: проезжайте по Владимирской губернии, по этому древнему княжеству Суздальскому – разве не отличен там го́вор от го́вора рязанского и московского? Также точно представляются, в этом отношении, отличными от Московского, Рязанского и Владимирского края древняя Земля Вятичей, край Орловский, Калужский, Курский, Воронежский.

Нас могут упрекнуть в голословности, но мы думаем, что напоминаем нашим читателям вещи давно известные. У нас много писали об этнографии, довольно и занимались ею, да занятия наши были как-то односторонни: недоставало сравнительного изучения. Говорили о том, что есть, не говорили чего нет у одних из того, что есть у других. С целью изучать историю народа по настоящим его этнографическим признакам, никто не брался систематически. Изучение истории народа должно начаться именно с этого. Надобно исследовать и привести в ясность все виды Русской народности, во всей совокупности их отличительных признаков. Надобно отыскать, чем выражается отличие одного края от другого, с ним соседнего, в наречии, го́воре, образе жизни, постройках, одежде, пище, обычаях привычках; надобно обозначить совокупности всех таких признаков, составляющих этнографические виды; показать их взаимные переходы и местные их грани, и с настоящим положением народностей сверять историческое течение прошедшей жизни народа. Только тогда и доберемся мы сколько-нибудь до её уразумения. Очевидно, это не легкая работа. Она тем более трудна, что при самом тщательном, добросовестном, подробнейшем этнографическом описании останется ещё то, что́ едва ли возможно описать каким бы то ни было пером – физиономия народа, подобно тому, как нельзя никоим образом описать живого человека так, чтоб можно было по описанию столько же знать его, как живши с ним.

Всё это высказывается здесь для того, чтобы показать, что разнообразие наречий связывалось первостепенною и второстепенною близостью их, и эта близость, сознаваемая народом, способствовала поддержке в нём взаимности и сознания единства в разнообразии.

С принятием христианства явился в Руси один общий язык – книжный, и это была новая сильнейшая связь Русских народов, прочнейший залог их духовной неразрывности. Мы говорим – с принятием христианства; ибо если даже принять, что договоры Олега и Игоря писаны были в то самое время, когда заключались, то вероятно их писали русские христиане, и если бы даже язычники, то они должны были пользоваться плодами, принесёнными христианством. Книжный язык сделался орудием и распространения веры и удержания государственной жизни, и передавал общие всем понятия и взгляды. Вместе с потребностью высшей жизни, явилась и Форма, в которой могла быть достигнута эта потребность. Тогда во всех углах России, в какой бы то ни было ветви народной, в церквах раздался один язык; власть старалась передать свой голос одним и тем же языком; событие старины – случилось ли оно в Кривской Земле, или в Руси, или в Новгороде – записывалось тем же самым языком. Знакомство с правилами веры и нравственности происходило через посредство этого языка. Явились школы и в этих школах учили на том же языке, не обращая внимания на то, из какого племени были учащиеся. Таким образом, везде и повсюду, явилось одно орудие выражения высших потребностей жизни. Пока книжный язык существовал в своей чистоте, духовное единство не могло быть прервано, как оно не прервано, в этом отношении, не только между Русскими и Червоно-руссами, составлявшими некогда одно Федеративное тело, но и между Сербами и Русскими, несмотря на то, что никогда не поддерживалось другими политическими условиями, подобно частям Русского народа. Австрийская политика очень благоразумно хочет в наше время уничтожить употребление церковнославянского языка в школах Червовой Руси, под благовидным предлогом покровительства народной речи. Она из опыта предшествовавшей истории Славян знает, что этот язык был и есть сильнейший двигатель сродства племен и взаимного братства. Язык доставил нам единство. Но сам по себе язык не был достаточен для водворения единства политического. Он не мог даже вытеснить, истребить и заменить собою наречия, во-первых, потому, что до известной степени, в некоторых отношениях был столько же чужд народной речи, как в других близок; и во-вторых, что будучи достоянием одних образованных того времени людей, касаясь известных только высших проявлений жизни, не только не заменял обыденной народной речи, но даже сам, в книжной сфере, подвергался наплыву последней, как это видно в летописях, которые, благодаря неполному уменью летописцев ладить с книжным языком, обличают нам живучесть народного слова при существовании книжного. Язык книжный сам по себе был достаточен только для того, чтобы части, достигавшие самобытности вследствие коренных народных особенностей и исторических обстоятельств, не теряли связи между собою; чтоб каждая часть имела у себя в равной степени то, чтоб было священно и для другой части, – но он был недостаточен для того, чтобы все части могли перестать быть тем, чем до того времени были, и стать тем, чем ни одна из них не была.

Второе звено, соединившее части Русской Земли в эту первую половину русской Истории, был княжеский род. Он способствовал единству даже своим разветвлением, своим многообразием. Обыкновенно привыкли (издавна это ведется) жалеть об удельной системе, жаловаться на её беспорядки, думать, что она замедляла прогресс русской жизни, приписывать её неблагоразумию Ярослава, и если извинять его, то единственно грубостью и невежественностью века. Но Русский мир и не мог иначе быть единым. Именно только этим поддержалась связь его. Не Ярослав выдумал делить Россию детям, даже не Владимир. В договоре Олега говорится о светлых князьях, сущих под его рукою. При Владимире эти старые удельные князья заменены другими из одного рода. Это могло повести только к большему единству, а не к раздроблению. Удельный порядок вытекал из сущности положения, в каком находились народы, составившие впоследствии Русскую державу. Чтобы соединить рассеянные, разделённы одни от других племена, нужно было именно то, чтоб и у того и другого народа были начальники, родственные между собою: тогда и народное сознание взаимного родства получало себе пищу. Искать ли источника этой народной связи посредством единого начальствующего рода в так называемом родовом быте Восточных Славян? Конечно, на сколько общечеловеческие понятия о родстве оказывали влияния на сформирование у Славян понятий об общественной и государственной жизни. Связь народов посредством родства лиц, состоящих во главе их – представление слишком всеобщее, повсеместное: Людовик ХIV-й думал же, что не существует более Пиренеев, когда посадил на испанский престол внука; и Наполеон хотел поддерживать связь подчинённых себе наций тем, что сажал на престолы Германии и Италии своих братьев и зятьёв. И в средние века Феодальное разнообразие находило для себя связь частей в родственных союзах. Только везде на Западе явление это не было до такой степени первостепенным, Фундаментальным, для всего механизма общественного строя, как у нас. У нас начало соединения частей, основа государственного быта, возникла от призвания княжеского рода извне. Впрочем, и у нас Форма единства Рюрикова рода не представляла единственно возможного, незаменимого ничем, способа соединения частей: предел его был уже видим. С разветвлением княжеских ветвей, с неизбежною сообразностью такого рода разветвления с народными делениями, значение князей, как начальников Земли, стало упадать. Уже в ХII-м веке видно, как народное начало всплыло наверх и взяло перевес над княжеским. Вместо того, чтоб князь наследовал, он избирался толпою; вместо того, чтоб быть единым начальником и предводителем, – являлось по нескольку князей разом предводителями в одном и том же месте зараз, и в то же время должность их заменяется уже не князьями. Так в 1180 г. в ополчении городов Кривской Земли, из двух городов – Витебска и Полоцка – начальствуют князья, а из других двух – не князья. В Галиче, князья до такой степени потеряли свое древнее значение, что их судили и казнили смертью, как простых людей, а места их пытались занимать люди некняжеского рода. В Новгороде, оставшемся вне татарского завоевания, продолжались развиваться старые стихии и в ХIV–ХV-м веках уже не стало необходимости держать князей, и отношения к великим князьям казались более лишним бременем, от которого только трудно было освободиться. В XIV веке явился новый род – Гедиминов, который начал оспаривать право быть орудием связи Русско-Славянских народов. Но тогда уже Русь склонялась к единодержавию. Если б даже удельный порядок, вследствие иноземных явлений, не был у нас заменён единодержавным, то всё-таки он рано или поздно должен был уступить другому, более сообразному с дальнейшим ходом народной жизни, которая вырабатывала, хотя медленно, свои начала. Самое единство княжеского рода было Формою выше той, какая существовала в виде народного управления – «кождо родом своим», т. е. своими начальниками, не имевшими между собою родственной связи. Если при воздействии чужеземном, единство рода княжеского должно было уступить высшей Форме – единодержавию московскому, то, без этого воздействия, оно бы уступило иной новой Форме единства, какую выработала бы сама из себя народная жизнь.

Более или менее князья размещались параллельно народностям, и таким образом их родовое единство между собою шло в параллели с сознанием единства народностей. Род Дома Изяслава Владимировича постоянно княжил в Полоцке, и разветвлялся в Земле, имевшей одно тяготение с Полоцком. Дом Святослава Ярославича, со всеми его разветвлениями, поместился в Северщине и образовал княжественную двойственность, сообразно двойственности Земель – собственно Черниговской и Новгород-Северской. Князь северский был ближе к черниговскому, чем к киевскому, и народность Северская была ближе к Черниговской, чем к Киевской. Но князь северский не терял всё-таки связи с рязанскими и с суздальскими князьями: всё-таки он считал последних происходящими из одного с ним рода, и только далее от него, чем были к нему черниговские. Так и народ в Северской области считал народ Суздальский и Рязанский далее от себя, чем Черниговцев, но сознавал, что и Суздальцы – Русские. Как князь говорил: «Я не Угрин, я не Лях, мне часть в Русской Земле», так каждый Русский говорил, что он не Лях, не Угрин, что ему часть в той широкой Земле, где Северянин, Русин-Полянин, Волынец, Суздалец, сознают своё родство. Имея дело с князьями, своими однородниками, князь в то же время имел дело и с целою Землёю, как показывает, например, такое выражение: бяшеть бо ему тяжа съ Рюрикомъ и съ Давидомъ и съ Волынскою Землею (1190 г. Ин. Снис., 140). Князь мог неполадить со своим соседом и народ мог разделять с ним его неудовольствия; но также народ мог неполадить с другою ветвию общего Русского народа; и как у князей ссоры были усобицами, так и в народе брань одного края с другим была домашняя, а не внешняя война. Этим сознанием сродства объясняется почему Новгородцы, воюя до неистовства с Суздальцами, в начале XIII в., после того опять находились с ними в связи и принимали оттуда князей, и от чего те же Новгородцы, защищая свою независимость против покушений московского единовластия, в то же время никак не могли оторваться от Московской Земли и принять, в отношении её, тот образ действий, как в отношении чужих, например, Немцев или Шведов. Если бы в России не возникло удельного порядка, еслибы возможно было чтобы Ярослав, соединив Русские страны под одну власть, передал всё вместе одному из сыновей, то, без сомнения, Русская Земля скорее могла бы потерять единство, чем при разделении на уделы. Тогда должны были бы оставаться те старейшины князья, которые существовали до прибытия Рюрикова Дома, или – Земли управлялись бы наместниками киевского князя. В первом случае, старейшины разных родов, не имея между собою кровного единства, старались бы каждый о совершенном обособлении своих Земель, и находясь в отношении киевского князя как покорённые, чувствовали бы над собою иго и старались бы освободиться от него. Естественно, тогда между всеми ими несравненно было бы менее связи, чем между князьями одного рода. Во втором случае, сами народы чувствовали бы чуждое иго – власть одной Земли над своею, и смотрели бы на наместников, как на врагов и утеснителей. Географические условия и необходимость постоянного отбоя от неприятелей не дозволяли бы Киеву сосредоточить свои силы для насильственного удержания в своей власти такого множества народов, на таком огромном пространстве: последовало бы совершенное разложение. Даже если бы все народы сживались со своими наместниками и покорно повиновались им, то и тогда связи духовной было бы меньше, чем при существовании удельного порядка; ибо такие наместники не были бы так связаны между собою, как родственные князья. Указывают на горькие последствия княжеских споров и дележей. Но без сомнения, если б не было уделов родовых, то усобицы между народами были бы неизбежнее, и были бы гораздо жёстче, губительнее, разрушительнее. Напротив, княжеские усобицы способствовали поддержанию народного единства России, посредством знакомства частей между собою. Без них сообщение между родственными племенами было бы реже; в таком большом числе посещающих далекие страны тогда не было бы. Вспомним, например, упорную войну суздальских князей с киевскими в половине ХII-го века? Едва ли бы могло быть по какому-нибудь мирному поводу столько Суздальцев в Киеве. Всякий, кто возвращался домой, рассказывал о далёкой Земле, и из рода в род, в семейных преданиях, укоренялась привычка считать народонаселение того и другого края близким к своему, – расширялся круг географического понятия о том, что́ такое составляет свое и чужое.

И вот, то что с первого взгляда, кажется, наиболее препятствовало единству, на самом деле служило этому единству поддержкой. Выше мы коснулись воцарения Гедиминовичей. Когда в ХIV-м веке княжеская Рюриковская линия стала заменяться Гедиминовою, связь между Западной и Восточной Русью ослабла. Москва и Литва часто смотрели на себя как на чужих друг другу, как на особенные государства. Народ и в Москве и в Литве оставался Русским, а между тем связи между ним гораздо было меньше, чем при князьях единого дома. Правда, очень часто возникала мысль о соединении; но замечательно, что эта мысль являлась только после войн, когда оба народа возобновляли старое знакомство, хотя и печальным образом. Оставаясь в покое, Москвич забывал, что Литвин Белорусс – его кровный; у него это выходило из памяти при долгом нестолкновении с соседями-единоплеменниками.

В числе начал, поддерживавших единство Руси, следует поставить и то именно, что́ еще больше княжеских усобиц мешало её единству – беспрестанные неприязненные отношения к иноплеменникам, сновавшим или оседлым между Славяно-Русскими народами. Одна часть их была оседлая Финская, покоряемая Славяно-Руссами; а другая, напротив – кочующая, нападающая, в образе Половцев и их кочевой братии, разорявшая славянскую гражданственность, а в образе Татар – завоевательная и поработительная. Нет сомнения, что и те и другие препятствовали порядку гражданственной стройности, а между тем и помогали сознанию единства. Так, когда на

Южную Русь нападали Половцы, несколько раз князья забывали свои несогласия и собирались как бы в крестовый поход против врагов веры и своей народности. В умах Русского народа образовалось понятие, что есть такие народы, которые враги всем ветвям его, а чрез это понятие поддерживалось и понятие о взаимности и сродстве своих народных ветвей. Это понятие ещё более развилось во время татарского завоевания. Тогда повсюду, кто только принадлежал к Русскому народу, проникался, то в большей, то в меньшей степени, чувством враждебности к покорительному народу. Эта враждебность поддерживала, даже и впоследствии, древнюю связь Южной и Западной Руси с Восточною. Так, разом на Днепре и на Дону составилось воинственное общество казаков – с целью противостоять татарскому и турецкому покорительному началу, и нередко польские и русские государи, среди беспрерывных взаимных несогласий, приходили к мысли о союзе против общих врагов; во враждебных между собою государствах не раз являлась мысль о возможности прочного соединения западной и восточной половине Руси, в надежде, что, таким образом, общими силами можно удачнее и успешнее действовать против Татар и Турок. Враждебность к этим народам перешла преемственно из тех веков, когда Славяно-Русские народы боролись с Тюркскими племенами, бродившими некогда по широкому материку России. Та же борьба, которая русская стихия выдерживала в IX и в X столетиях против Печенегов, явилась потом в ХII-м в религиозной вражде против неверных Половцев, когда русские дружины ходили в их степи по призыву Мономаха и Игоря; она приняла, в ХIV веке, значение освобождения от чуждого ига при Димитрии Донском, и руководила важнейшими явлениями внешней политической жизни до позднейших времён во вражде с мусульманским турецким Востоком. Есть в истории заветные племенные ненависти; они развиваются веками, то утихают, то разгораются от обстоятельств; то засыпают, то вновь пробуждаются; проходили через разные виды исторических перемен и дают направление народным силам и тон народным думам. К таким враждебным явлениям принадлежит борьба Славянского племени с Турецким или Тюркским. Её источник скрывается во мраке доисторических времён. Мы знаем только её продолжение, и не видим начала, и для нас такие черты легко представляются коренным племенным свойством, как делаем мы со всем, чему не можем доискаться начала в тех сумрачных веках, откуда нет ничего положительно-достоверного.

Есть ещё признаки племенной враждебности к иному племени, также неприязненному к Славянам, с незапамятных времён – к племени Немецкому. Но эта враждебность, составляющая всю сущность истории Западных Славян, касалась легче наших, Восточных. Признаки её можно видеть во враждебных отношениях Новгорода и Пскова к Ливонским рыцарям и Шведам, и равным образом в том воззрении, какое народ наш имел и до сих пор неизгладимо имеет на Немецкое племя. Новгородцы и Псковичи поддерживали языческих Эстов во вражде их с Крестоносцами и Финляндскую Емь в борьбе со Шведами, против распространителей христианства, защищая свободу языческой совести от насильственного крещения. Во вражде этой участвовали вскользь и другие Русские ветви. В ополчениях Великого Новгорода и Пскова отличались и Суздальцы, и Смольняне, и Полочане. Со своей стороны Немцы, поработив Прибалтийских Славян, готовились подвергнуть той же участи и Северных Русских Славян, и в XIII веке уже успели покорить Псков, но были отражены Новгородцами, под предводительством Александра Невского. С тех пор Псковская Земля стала полем, где беспрестанно разыгрывалась и воспитывалась старая вражда Славян к Немцам, вражда, которой первые зачатки также теряются в доисторическом сумраке. С Немцем, в понятии всех Русских, без различия народных видов, соединялось представление о чём-то тяготеющем, высокомерном, посягающем на свободу нашу; Русский ставил его в противоположность к себе, независимо от того, был ли сам этот Русский – Суздалец, Смольнянин, Псковитянин, Новгородец и т. д.

Важнейшим звеном единства Русских частей сделалась православная христианская вера, со времени её введения и распространения по Руси. Не станем безусловно разделять мнения о чрезвычайной быстроте распространения веры между Русско-Славянскими народами, хотя не можем отрицать, что из множества народов, обратившихся к христианству в разные времена, мир Русско-Славянский принял Божественное Откровение с меньшим упорством, чем многие другие народы. Но то несомненно, что все исчисленные выше соединительные элементы были бы слабы и недостаточны для водворения единства народов Русского мира, без содействия православной религии. Христианство дало отдельным частям народа такие элементы, которые для всех составляли высочайшую святыню и в то же время были в равной степени общими для всех. Православная вера образовывала и утверждала высшую единую народность вместо частных. Православная вера распространяла единые нравственные понятия и ввела единые богослужебные обряды. Из христианства возникла потребность просвещения. Она удовлетворялась только посредством Церкви. Кто только был, по тому времени, человек образованный, тот или принадлежал к церкви, или вращался в кругу понятий церковных.

Масса, инстинктивно всегда уважающая людей, стоящих выше её по образованию, получила понятие о том, что выше её по духовному смыслу и, следовательно, достойно уважения; а это высшее не принадлежало уже ни к какой частной народности. Оно было русское. Церковное богослужение воспитывало в массе чувство единства. Новгородец в Суздале, Черниговец в Полоцке, слышали в церкви тот же язык, как у себя дома, видели те же обряды, тот же церковный порядок, всех учили содержать одни и те же посты, читать те же молитвы, почитать одних и тех же святых, искать в одном, для всех, спасения и утешения; таким образом укоренялось в каждом понятие, что святыня его сердца – общая для всех ветвей Русского народа: и так он со всеми другими составляет единое тело.

Православная Церковь ввела в нашу жизнь множество новых форм, обычаев, не только церковных, но и домашних, вошедших в частный быт равным образом во всех Русских краях. Установились понятия о том, как при каком-нибудь известном обстоятельстве следует сесть или стать, есть и пить; образовались разные приличия и правила общежития, сообразные с достоинством православного человека и, следовательно, общие для всей Русской Земли. Возникали монастыри, появлялись мощи, чудотворные иконы, составились предания, которым верил и Ростовец, и Новгородец, и Киевлянин, и Северянин, на сколько каждый был православный Русский. Некоторые монастыри прославились скоро и заслужили всеобщее уважение; таков был самый ранний – Печерский. В разных местах одни за другими являлись общества отшельников, которые прославлялись подвигами и жизнью. Для народа становились более или менее одинаково святы угодники, почивающие где бы то ни было в России, и из разных мест ходили к ним на поклонение. Так образовывалось паломничество, которое, с одной стороны, умножало сообщение земель, с другой – поддерживало сознание единства общей святыни.

Наконец вводились церковные законы, развивали в народе юридические понятия и распространяли во всех краях России одинаковое воззрение на святость права. Христианская религия принудила изменить взгляд на многое, и то, что считалось прежде нравственным, стало безнравственным, как, например, понятие о мести у язычников; так точно, христианская вера истребила местную языческую святыню в разных краях и заменила своею всеобщею для всех в одинаковой степени. Народ уже доживал до той эпохи, когда обычаи его должны были принять значение права; по крайней мере так было в некоторых странах, например, у Полян. Доказательством служит «Русская Правда» – сборник обычаев и постановлений власти, уже записанных и принявших значение руководства для случаев подобных тем, какие решаемы были прежде. Но с народным разнообразием Русь не скоро могла дойти до водворения общих законов, ИЛИ до соединения народных обычаев.

На широком пространстве Русского материка было слишком много, для каждого из народов, своих условий развития гражданственности, которые никак не могли сходиться с существовавшими в других Русских краях. Не было бы и необходимости; не взошло бы даже в голову составителю законов наблюдать какое-нибудь единство для всех частей; следовательно, если бы, в разных краях Руси, обычаи и стали превращаться в положительные писанные законы, то эти законы способствовали бы скорее разрозненности частей, вместо их соединения. Ибо законы, отличавшие Землю от Земли в юридическом отношении, укоренялись бы и делались для своей Земли писанной святыней, – предания отцовской мудрости, без особенных переворотов и насилий, нескоро уступили бы место чему-нибудь более общему. «Кормчая», вошедшая вместе с христианством, напротив, заронила в Русском мире идею законодательного единства и общности права.

В этом случае следует обратить внимание на корпорацию духовенства, связанного узами одного законоположения и получавшего везде одно и то же воспитание. Во всех духовных предметах и даже в значительной части мирских отношений, духовенство было изъято от всякого светского суда, зависело от своих епископов; епископ от митрополита, митрополит от патриарха; таким образом вся церковная администрация изображала одну цепь, протянутую по всей России, а крайнее звено её находилось в Царьграде, за пределами Русской Земли. Духовенство в бо́льшей части своих отношений к народу стояло выше местных обычаев и понятий, налегало на народ своею нравственною силою и, вместо народных старых правил, вводило новые, общие и равные для всех частей Русского мира. В древности духовенство пользовалось нравами гораздо большими, чем впоследствии, судилось по греческим писанным законам, апостольским и соборным правилам. Таким образом, люди этого класса, имевшие право на всеобщее уважение, были вне мирских условий, проповедовали одно и то же, одному и тому же учили, указывали одну цель. Так образовалась идея Церкви, общества, не связанного с местностью, не прикованного к одной Земле, и с нею совокупно развивалась идея об общности всех Русских Земель, о единстве Русского народа. Священник – был ли он Новгородец, Киевлянин, Суздалец, должен был жертвовать своими местными отношениями требованиям Церкви. Церковное законоположение не ограничивалось одним духовенством, да духовными делами; оно подчиняло себе многие стороны житейские и имело право исключительно судить преступления против обязанностей семейного быта: в спорах о наследстве, в семейных распрях обращались к духовному посредству, а духовенство произносило свои приговоры по большей части одинаково, как в Киеве, так и в Новгороде, и в Ростове; потому что везде у него пред глазами были греческие церковные законоположения. Остатки язычества, народные верования, – подлежали духовному суду, и под влиянием духовенства должны были уступать единым для всех краёв христианским понятиям и верованиям. Суд святительский должен был совершаться одинаково по всей России. Духовенство, приучаясь смотреть на всю Россию как на единое тело, научало и князей смотреть на неё так же. Так, в 1189 году, по поводу захвата Галича Уграми, митрополит говорил князьям Святославу и Рюрику: «се иноплеменники отъяли отчину вашу, и лепо нам потрудитися». Таким образом он указывал князьям прежде всего – забыв, на время, свои споры, выручить Русскую Землю от нерусских, кому бы из князей ни досталось потом вырученное.

С церковным законоположением вошли к нам, в виде прибавлений к «Номоканону», места из гражданских законов Византийской империи, так называемые «градские законы». Неизвестно, имели ли они когда-нибудь всеобщую обязательную силу, но нет сомнения, что, полагаясь обыкновенно в виде дополнений к церковному законоположению, которое было обязательным, они пользовались уважением и, следовательно, должны были внедряться в русское правосудие. При недостатке собственного гражданского законодательства, суд и решения дел естественно должны были зависеть от ума и наклонностей судей. Получая вначале просвещение единственно из книг, переведённых с греческого, не иначе, как с понятиями, заимствованными из сферы церковной, эти судьи – были ли они князья или тиуны, или же выборные народом, – необходимо должны были иногда обращаться к этим кодексам, где содержались готовые решения на случаи, которые могли встретиться, и на которые не было правил в русском обычном праве, или же когда решение их, по обычному древнему праву, противоречило христианству. Ничего не могло быть естественнее для князя или, вообще, для судьи, ставшего в тупик на суде, как обратиться к пособию этих уставов и заимствовать оттуда юридическую мудрость. Тем более это было уместно, когда градские законы составляли как бы дополнение к тому, что уже считалось святынею. Владимир Святой советовался с епископами об устроении земском; то же делал и Ярослав; а епископы эти были Греки, и, конечно, не могли дать совета иначе, как в духе «Номоканона», не только в церковной, но в гражданской сфер. И впоследствии, князья нередко, в делах гражданского управления и суда, обращались к епископам, игуменам, священникам. Духовенство, составляя себе понятие о долге, сообразно своему воспитанию, неизбежно должно было давать советы сходные с греческим законодательством. Уже, конечно, у каждого святителя был экземпляр «Кормчей» с её добавлениями, и святитель оттуда мог черпать для вразумления судей, и во всех странах Русского мира святители одинаково руководили судебными решениями. Таким образом, в разных Землях прививались к народу одинаковые юридические понятия Влияние духовенства в гражданском управлении и суде простиралось не на одних князей, но и на массы народные, на веча. В Новгороде, во время полного развития его свободы, власть и влияние архиепископа на суды были во всей силе. Владыки были представителями не одних церковных, но и политических интересов страны.

Наука духовенства была одна; гражданские, нравственные, юридические понятия были одни, как воспитанные на одной почве. Плоды влияния духовенства на собрания народные везде должны были являться одинаковыми последствиями для народной жизни, в Новгороде, и в Полоцке, и в Киеве, и повсюду.

«Кормчая Книга» с гражданскими законами расширила значительно кругозор наших понятий и внесла, по крайне мере для тех, которые стояли на челе народной образованности, новые взгляды. Она должна была приучить ум наш возводить Факты к юридическим понятиям. Некоторые понятия были вновь внесены, другие развиты. Нельзя не указать на то, что «Кормчая», под влиянием духовенства, при каждом случае содействовала образованию понятия о единовластии и о царственности правителей. По старым славянским понятиям, князья былп выборные правители, зависевшие от народной воли, а учение, принесённое из Византии, стало придавать им значение византийских государей. Помощь духовенства являлась повсюду, когда только совершалось движение в пользу единодержавия. Духовенство было на стороне права родового старейшинства князей и поддерживало его в противоречии с правом вольного народного призыва. Андрей утвердился во Владимире, и летописцы, духовные по званию, оправдывают его и преемников его в стремлении к верховной власти над всеми Русскими Землями. С благословения Церкви, в лице митрополитов, утвердилась Москва; с благословения Церкви Иоанн III-й уничтожил новгородскую свободу. Зародыш единовластия – в пришедших к нам ещё в X и XI веке греческих понятиях и больше всего в «Кормчей», где ещё в эти, далекие от господства единодержавия, времена читали наши предки, что «народы, которые не имеют властелина, а управляются сами собою, – варвары!...

Аристократические зачатки, которые были у Славян чрезвычайно слабы, – развивались у нас от византийских понятий о противоположности благородного происхождения одних и низкого звания других. Вместе с книгами, законами, обрядами и единым воспитанием духовенства, к нам занесён из Византии эпотеоз церемоний, Формальности. Славяне были одно из племён, менее многих носившее в себе склонность к этому во время принятия христианства. Почти всегда, как только самобытные славянские силы сколько-нибудь развивались, являлось противное желание: обойти всякое правило, освободиться от всякой Формальности, прямо браться за содержание без оболочки. Византийское влияние ввело к нам понятие о святости известного рода Форм, обрядов, мелочных обычаев. Мы говорим здесь не о церковных обрядах, но о житейских, которые внедрились в жизнь наших верховных лиц и высших классов.

Несмотря на все изложенные здесь начала, способствовавшие поддержанию и развитию идеи единства Русской Земли, они не были столь сильны, чтоб скоро довести народные силы до единодержавия и части до полного слития.

Хотя род княжеский сознавал своё семейственное начало, однако уже потому, что он был род, условливал необходимость разделения, потому что каждый из членов рода имел право на волость, то есть на право управления Землёю. Великое пространство препятствовало слитию наречий, а церковный язык, ка́к ни соединял проявление умственного труда во всей России, как ни служил органом слова, вразумительным и священным для всех Русских, но уже потому, что был не народный, не мог сделаться житейским языком и вечно оставался только книжным. Наконец и самая Церковь не в силах была, при всех своих элементах единства, привести к нему и народ без особенных других сильных, пособляющих, толчков. Во-первых, Церковь уже по духу своему не предпринимает крутых мер: развивая в человеке то, что принадлежит проповедуемому учению, оставляет рост и его собственной природе. Если признаки язычества, как показывают «Вопросы Кирика», были ещё ощутительны в XII веке, то, конечно, церковные правила и поучения не могли так скоро переделать всех понятий народа; не могли даже помешать образовываться в народе новым, родным понятиям мимо влияния и участия Церкви. Пока на первых порах высшее духовенство было из Греков, – власть Церкви могла еще быть чем-то внешним, переработывающим народ и непринимающим ничего от него самого: но когда высшее духовенство, как и низшее, стало выбираться из своих, из Русских, тогда народные привычки пробивались через монашеские мантии, а русский народный ум проглядывал из-под клобуков, под которыми головы обязаны были мыслить иначе, не по-русски, а по-византийски. Духовные стали входить в интересы своих Земель, где были епископами, или же откуда сами происходили. Чувство любви к местной родине и понятия, усвоенные от родителей, оставались в них. Новгородские владыки нередко в своих делах должны были следовать правилам того уклада, среди которого жили и действовали, в ином духе, нежели московские. Духовенство низшее, происходя из народа, не получив, как должно думать, такого воспитания, которое бы его с малых лет отделяло от народа, наконец, – женатое и, следовательно, связанное и родством и житейскими нуждами с народом, конечно носило на себе столько признаков частной, особенной народности, сколько и всенивеллирующего византизма.

И вот начала, соединяющие Земли между собою, хотя и были достаточны для того, чтобы не допустить эти Земли распасться и каждой начать жить совершенно независимо от других, но не на столько были сильны, чтобы заглушить всякое местное проявление и слить все части в одно целое. И природа, и обстоятельства исторические – всё вело жизнь Русского народа к самобытности Земель, с тем, чтобы между всеми Землями образовалась и поддерживалась всякая связь. Так Русь стремилась к Федерации и Федерация была Формою, в которую она начинала облекаться. Вся история Руси удельного уклада есть постепенное развитие Федеративного начала, но вместе с тем и борьба его с началом единодержавия.

Черты народной южнорусской истории

I

Южнорусская земля. Поляне-Русь. – Древляне (Полесье). – Волынь. – Подоль. – Червоная Русь.

Древнейшие известия о народах, занимавших Южно-русскую Землю очень скудны; впрочем, не без основания: руководствуясь как географическими, так и этнографическими чертами, следует отнести к южнорусской истории древние известия об Антах, по крайней мере к юго-западной отрасли этого народа. По известию нашего летописца, Улучи, Бужане и Тиверцы имели много городов по Бугу и Днестру вплоть до устья Дуная и до моря; они назывались у Греков Великая Скуфь. Летописец наш понимал так, что под этим народом должно разуметь народ известный Грекам; и действительно, мы встречаем у греческих писателей Айтов – народ славянского происхождения, на тех же самых местах. Невозможно, чтоб под именем Антов разумелись только днестрянские жители; без всякого сомнения, этому имени придавали пространнейшее географическое значение. По толкованию учёных, ант есть прозвание старонемецкое (Szafarik, 402) и значит – великан. Это наводит нас на предположение, что слово «ант» должно быть тоже название, что и Великая Скуфь нашего летописца. Невольно мы встречаем соотношение с южнорусским преданием о том, что в Украине, в древности, жили люди исполинского роста – Ве́летни, т.е. великаны, ходившие с целой сосной в руке, опираясь на неё как на палку. Это высокорослое племя оставило свои следы в тех земляных валах и могилах (курганах), которыми усыпана Южная Русь. За свои грехи и за вражду между собою, они были потоплены; после них явились другие великаны, погибли тоже в свою очередь, и с тех пор род человеческий начал мельчать. Предание о великанах теперь уже сбилось с пути и, кажется, в нём надобно искать два предания: в одном, народ признаёт великанов предками своими, воображает, что прежде род человеческий был рослее и массивнее, а впоследствии измельчал; а в другом признаёт великанов враждебными предкам народа, к которому принадлежат разказчики, и даже нередко самих этих великанов считает более Фантастическими чудовищами, чем людьми. Эти великаны имеют соотношение со змеями, столь значительное место занимающими в наших сказках, и, как видно, то же ЧТО В летописных преданиях древние Обры (чешек. Obr, польск. Olbrzym – великан), враги и мучители Славянского племени.

Слово ве́летни и предания о древних исполинах указывают на сходство, а может быть и единство их со словом Велыняне, которым, по словам нашей летописи, заменились народные названия Бужан и Дулибов. У летописца нашего говорится в одном месте «Бужане, после же «Велыняне», а в другом месте, ниже первого, – «Дулебы сидяху по Бугу, где ныне Велыняне». Или Дулибы были славянская ветвь, впоследствии замещённая другою, или же одно название, древнее, одного и того же народа, заменилось другим – Велыняне.

Следы названия Дулибов остались до сих пор в некоторых местностях по Горыни. Так на реке Гурии есть деревня Дулибы, между Никополем и Гущею (в Ровенском уезде); три деревни под этим именем, в восточной Галиции, на реке Стрип и в губернии Подольской; сверх того, созвучные названия попадаются и в других местах Руси, даже не южной; например – Дулебчина в Гродненской губернии. Это распространение имени Дулибов по пространству Русского мира указывает, что оно некогда имело значение шире и не ограничивалось одним только краем на Волыни.

Слово Велыняне кажется имеет тождество с Велынянами Массу́ди, которые были некогда сильным народом, имели своего князя Мажека. Это указывает как бы на то, что в древности народы южнорусские составляли одно тело, в известной степени сильное, которое примяло название Велынян, т. е. великого народа. Велинний значит то же, что великий, то же что ант. А как под именем Антов разумели не какой-нибудь частный этнографический признак, но большой отдел славянского племени, то, вероятно, и под Велынянами разумеется не один какой-либо народ, а союз южнорусских народцев. Итак название Антов и Велынян и предания о Ве́летнях, состоят между собою в связи и указывают на древнее единство и взаимную связь народов Южной Руси.

Западная часть этого народа, уже близ самых гор Карпатских, носила название Хорватов. Правдоподобно производят это имя от hrb – холм, и в таком случае Хорваты будут то же, что Гуцулы (или Горали) – жители Карпатских гор и их подножия. Назывались ли Хорватами жители восточной Галиции к границам нынешней России? Едва ли. По Днестру, – как говорят – жили Улучи и Тиверцы; следовательно, жители этой реки не назывались Хорватами.

Хорваты, конечно, были близки к Тиверцам и Улучам; потому-что теперь потомки Хорватов, как потомки последних, – Южноруссы по языку, с незначительными местными отменами.

Давнее знакомство с Греками, вероятно, способствовало цивилизации Южнорусского народа и, конечно, она бы стояла на значительной степени, если бы притом не препятствовали её развитию беспрестанные находы с Востока диких орд, причинявших ему разорение. Он был народ земледельческий, – об этом свидетельствуют Греки в описании Антов; да и из наших летописцев это видно, как показывает самое предание о том, что Обры запрягали Дулибов в плуги. Обряд, отправляемый отцом семейства в сочельник, по своему сходству с обрядом Свантовитова богослужения в Арконе, указывает на свою древность и своим характером свидтельствует о древности земледелия у Южнорусских Славян.

Множество городов у днестрянских жителей, Улучей, показывает, с одной стороны – небезопасность края, где жители подвергались неприятельским набегам и должны были укрываться в укреплённых городах, с другой – известное развитие оседлости и цивилизации, ибо, несмотря на опасности, они, вместо того, чтобы подобно номадам уйти прочь, предпочитали лучше оставаться в опасном крае и изыскивать средства для своего ограждения. Устройство городов указывает вместе с тем на существование в стране администрации; потому что где были города, там, конечно, к городам принадлежали округи: так везде было у Славян. Сильным и энергичным народом в те времена, кажется, они не были: потому что их легко покоряли чужеземцы, как и удалось Олегу.

Степень цивилизации частей Южнорусского народа издревле была различна. Так, по известиям нашего летописца, Поляне изображаются цивилизованнее Древлян. Поляне знают брак; у Древлян, как и у других первобытных народов, удерживалось умыканье девиц. Как ни подозрительно могло бы казаться предпочтение, оказываемое в отношении нравственного образования Полянам пред Древлянами летописью, но действительно Поляне имели более залога цивилизации, чем Древляне: первые обитали близ большой реки и, следовательно, могли завести удобнее знакомство с образованною Грецией и с берегами Тавриды, где ещё сохранялись остатки древней образованности; поход Кия под Цареград, переселения Кия на Дунай и обратно, – всё это предания, в которых несомненно одно: давнее знакомство Полян с Грецией.

Договоры Олега и Игоря достаточно показывают древность сношений Полян Руси с Югом. Всё, что́ говорится в этих договорах о Руси, должно относиться не только к чужеземной Руси, пришедшей в киевскую сторону, но и к туземцам – Руси-Полянам; ибо в договоре Олега говорится о возобновлении бывшей между христианами и Русью любви. Это бывшая любовь конечно существовала между славянскими племенами и Греками. И не только у Полян, но отчасти и у других Славянских народов, которые чрез посредство Полян имели сношения с Греками. Видно, что они строили лодки и плавали по Днепру, ходили на море не для разбоев, а для мирных сношений: одни ловили рыбу на Белобережье, то есть, у устья Дуная; другие с тою же целью плавали к берегам Тавриды. Некоторые ходили в Царьград на работы и проживали на службе в императорском войске. Очевидно, что эти известия в договоре относились не к одной Прусской Руси, но и к тем, с которыми смешалась эта Русь. В Цареграде жили русские торговцы и, вероятно, торг, который они вели с Греками, был выгоден для последних, когда гости получали от императора – месячину. Договоры Олега и Игоря говорят много об ограждении, как Русских?», так и Греков, в их взаимных сношениях, от порабощения личностей. Отсюда кажется достоверным, что самые войны Олега и Игоря возникали вследствие споров между Полянами в Киеве и Византии: что одним из предметов этих споров?» было то, что торговцы и промышленники попадались в рабство; ибо тот и другой договор стараются прекратить торговлю людьми и обязуют с обеих сторон отпускать и выкупать из плена, как Русских так и Греков в их взаимных делах. Существование гостей у Полян показывает, с одной стороны, значительное развитие экономического быта, а с другой – неравенство в распределении состояния. Уже тогда существовали челядники. Неизвестно, в каком отношении они были к другим сословиям – наёмные или рабы, и на каких началах? У Русских были продажные рабы в Х-м столетии: это видно из Святославовых слов, что из Руси идет шкура, воск и челядь. Таким образом, в числе вывозных русских товаров в Грецию были невольники. Но в договорах Олега и Игоря хотя говорится о беглом челядине, но в то же время дух договоров клонится к пресечению порабощения личностей, так что под челядином можно по-видимому разуметь служителя, убежавшего от договора с господином; ибо выражение поработить, равносильно – убить: аще обращуть Русь кубару греческую втержепу на коем месте, да не преобидит её, аще ли возмет от пен кто что́, личеловека поработить, или убьет, – да будет повинен закону руску и греческу.

Отправляя в Грецию шкуры, мёд и воск, Поляне получали оттуда наволоки – материи бывшие тогда в употреблении, и одежды: предметы эти были признаком богатства и зажиточности. Другие товары, приходившие из Греции, были: вино, овощи и металлы. Поляне знали употребление металлов и монеты. Из Греции они получали золотые номизмы, с Дуная (из Угров) серебро. В договорах Олега и Игоря ценность означается греческими златницами. Всё это показывает достаточную зажиточность, по крайней мере между некоторыми, и знакомство с цивилизацией.

Знакомство с Грецией распространило между Полянами христианство. Едва ли можно предположить, чтоб только с половины IX века, то есть с Аскольда и Дира, проникло христианство в Киев; легенда об апостоле Андрее есть ни что иное, как апотеоз памяти о древнем христианстве в той стране. Не может быть, чтобы христианская вера не проникала туда издавна путём торговли и путём проповеди. С половины IХ-го века мы узнаём уже об открытом крещении Руси, от многих византийских летописцев. Патриарх Фотий, в окружной грамоте, оповестил отрадное и счастливое для всей христианской Церкви событие – обращение Руссов. С тех пор христианская вера расцветала в Киеве и расширялась. В договоре Игоря мы встречаем и церкви, – церковь Илии, которая была соборная; из этого видно, что были ещё и не соборные. Летописец, назвав эту соборную церковь, заметил, что и многие Варяги были крещены. Видно, христианство было настолько распространено, что могло привлечь к себе скоро пришельцев: если б число христиан было незначительно, то христианство едва ли могло бы иметь такое влияние на них, будучи религиею только немногих. Христианству можно было научиться в Киеве: так научилась ему и сделалась христианкою мать Святослава. Язычество, хладнокровно смотревшее на то, что новая вера более и более приобретала поля, только при Владимире оказало деятельную оппозицию. Владимир поставил на холме богов, собравши каких мог – и славянских, и литовских. Он, как кажется, облекал прежнее язычество в более определительные Формы. Под 983-м годом летописец рассказывает о человеческой жертве, устроенной Владимиром: кажется, этот поступок был не жертвоприносительным, но выражением мщения, ибо для жертвы был избран христианин; точно так и впоследствии Литовцы вообще отличались нетерпимостью к христианству, – всегда ссорились с новою верою и приносили в жертву своим богам из христиан, например, пленников немецких. Так как вера христианская стала уже сильно распространяться, Владимир принял сторону язычества и тогда, конечно, возникла оппозиция со стороны христианства. Владимир отличался деспотическими наклонностями. Кажется, этому способствовало, с одной стороны, влияние Греков, которые уже приносили в Киев понятие о царственности и величии своих царей; с другой – влияние Хазаров. Не даром, в речи своей на память Владимира, Иаков назвал его «Каганом». Коль скоро хазарское слово «Каган» вошло в Русь, то, конечно, вошли до известной степени и понятия восточные. Именно хазарским нравам следует приписать и это сладострастие Владимира, эту толпу жён и наложниц. Он начал преследование на христиан, и жертвоприношение Варяга было одним из проявлений такого преследования. Под 988-м годом рассказывается у летописца, что вдруг являются в Киеве разных вер учители: они все хотели обратить в свою веру князя и народ. Что́ значит такое внезапное явление? Отчего они узнали, что в Киеве может быть перемена веры? Что заставило Владимира искать веры, когда он перед тем был таким ревностным язычником, и притом, как кажется, утвердителем языческой религии? И вдруг этот князь изменяет ей! Вероятно, оппозиция язычеству со стороны христианства взяла в Киеве верх, – князь должен был уступить, и сам князь, верно, увлекаясь большинством, начал сомневаться в божественности своих болванов. Подобное стечение вероучителей, в одно время, могло быть тогда только, когда к этому располагали внутренние обстоятельства страны, куда сошлись эти вероучители. Почти несомненно, что принятие крещения Владимиром было не без того, что к этому его располагало существование сильной партии между Киевлянами, исповедовавшей христианство и притом христианство православного закона, – восточного. По известию летописца, когда он собрал бояр своих и городских старцев, и начал с ними советоваться, какую ему веру выбирать из не-скольких предлагаемых, тогда большинство признало, что лучше избрать греческую и указывало на пример Ольги, называемой ими мудрейшею всех человеков. Конечно, коль скоро образовалось понятие о превосходстве греческой веры пред другими, то это показывает знакомство с нею и, следовательно, бо́льшее в сравнении с другими её распространение. Многочисленностью православных христиан в Киеве до крещения Владимира объясняется и та покорность толпы, с которою Киевляне стремились креститься по приказанию киевского князя. Вероятно многие из некрещёных уже были расположены к христианству по научению своих близких и сами не смели креститься, а были очень довольны, когда князь уступил общему духу. Совсем иное произошло в Новгороде, куда христианство проникало не так удачно и не так давно, как в Киеве: там Добрыня должен был употреблять оружие и огонь, чтоб приводить Новгородцев на путь истины и спасения.

Без сомнения, сравнительное пред соседями превосходство цивилизации Киева и Полян ещё в язычестве, содействовало тому, что этот народец соделался после крещения центром, связующим остальные племена Славян. Иными являются Древляне, их соседи. Здесь опять приходится то же сказать, что́ сказано уже по поводу Полян. Описание Древлян в чёрных красках, как, напротив, противников их – Полян в светлых, показывает, что летописец не был изъят от народной нелюбви к Древлянам, как не был изъят от привязанности к Полянам. Но если мы сознаём, что и географические условия и обстоятельства располагали Полян к получению и развитию в себе бо́льшей образованности, то, с другой стороны, Древлянам подобные условия препятствовали к её достижению. Древляне жили в непроходимых дремучих лесах, а лесная жизнь, известно, способствует к одичанию; земля их была менее плодородна, скуднее было путей сообщения, которые бы знакомили их с образованным миром. Из рассказов, которые летопись помещает по поводу прибытия послов Мала к Ольге, видно, что о них ходили такие же анекдоты, обличающие их глупость, какие и теперь ходят о Полещуках, потомках старинных Древлян. Так древлянские послы некстати говорят: «мы не идём и не едем на лошадях, а несите нас в ладьях»; и когда их несли в ладьи, – о них говорит летописец, – что они в перегбехъ въвеликиъх сустуiѣхъ гордящеся. Ольга заманила их в западню. Цель рассказа, чтоб показать глупость и несмышлёность Древлян, – что они не могли предвидеть своей беды. В том веке, когда так слабы были узы обществ, сила и хитрость брали верх и ум измерялся именно тем, чтоб не попасть в обман. Повесть не ставит в упрёк Ольге её вероломных поступков, но выставляет глупым народ, который легко было надуть. Древляне не были знакомы с духом мести, и потому так доверились: это показывает, что у Славян вообще она была мало развита: иначе, если бы даже предположить, что у Полян существовала святость мщения, а у Древлян её не было, то все-таки последние не доверились бы своим врагам; но, ещё не зная пришельцев с балтийского поморья, они думали, что можно и с ними поссориться, и потом помириться безопасно. Ольга пользуется новостью обычая, а уважительный тон повести об Ольге показывает, что Славяне стали сами заимствовать этот обычай: в последствии он как будто пропадаёт, ибо даже в драках наших позднейших князей замечается, как он смягчался и исчезал, – несомненно, что кроме христианства на ослабление его действовал также перевес славянского элемента перед пришлым. Избиение Древлян на тризне, устроенной Ольгой в честь Игоря, и самое затейливое мщение княгини посредством воробьёв и голубей – все это показывает, что Древлян почитали глуповатыми и простаками.

Из всех известий, переданных нам летописцем, видно, что у этого народа сохранились первобытные обычаи, которые у Полян уже изменялись под влиянием несколько высших, понятий. У Древлян было, ненравившееся летописцу, умыкание девиц у воды, – столь общее всем почти первобытным народам. Им известно было земледелие; ибо Ольга, склоняя Коростепян поддаться, выражается о других Древлянах, что они делают нивы своя и землю свою: они занимались скотоводством и овцеводством, когда употребляют сравнение Игоря с волком, когда этот зверь ворвётся между овец; как у лесного народа, у них было в изобилии звероловство и пчеловодство, ибо давали дань шкурами и мёдом. Они были, как кажется, разделены на мелкие области, ибо говорят: наши князи. За одного из них, может быть главного. Мала, приглашали идти замуж Ольгу – несчастное сватовство, кончившееся порабощением Древлян.

Живя в лесных деревнях, Древляне строили города, которые, по общему славянскому обычаю, имели значение господствующих местностей. Вместе с тем города были местом бо́льшей цивилизации, состоящей в земледелии; города древлянские не были тем, чем впоследствии обозначалось это название, а сёлами: жители занимались земледелием. В деревнях занимались более звероловством. Все города с землями составляли одну союзную Землю, и существовало сознание о её единстве; потому что когда Ольга покоряла Древлян, то обходила с сыном Святославом всю Древлянскую Землю.

По покорении Древлянской Земли, Ольга установила в ней ловища, места для ловли и сноса звериных шкур, которые составляли дань. Древляне должны были ловить зверей и доставлять шкуры в Киев и Вышгород. Покорение Древлян было не только подданством, но порабощением: Ольга оставила только прокъ ихъ для платежа тяжкой дани, а других отдала в работу своим мужам. Соображая богатства Русской Земли, шедшие, по словам Святослава, – в Грецию, видно, что дань, наложенная на Древлян была выгодна для Киева по торговле с Грецией. Плоды трудов Древлян переходили в Киев в руки князей и бояр и отправлялись в Византию, – променивались там на произведения Юга и, конечно, сами Древляне не имели никакой выгоды: порабощённые, они должны были работать для господ.

Покорение Древлян способствовало к Формированию и усилению высшего класса, оседлости пришлых Руссов и смешению народностей. Если бы принимать произвольно созданную нашими историками-исследователями теорию родового быта с патриархами-родоначальниками; если бы родовая связь поглощала семейную, тогда надобно было бы принять издревле-строгое аристократическое начало, возвышение нескольких родов, унижение и порабощение других. Но зная историю славянских народов и в особенности Русского, замечая следы старые в древних памятниках, не видно, да и предположить нельзя, чтоб на родовых основаниях семьи находились под какой-нибудь зависимостью от известных лиц-родоначальников: а поэтому невозможно было образоваться родовому рабству, то есть такому рабству, когда прежняя власть отеческая, по мере родственной отдалённости тех, которые должны были находиться к ней, так сказать, в сыновнем отношении, перешла во власть господскую. Семьи делились от ней, и каждая семья, если бы и сознавала связь с другою, то не была зависима одна от другой.

Покорение Древлян, если не вносило в жизнь Южно-русских Славян рабства вновь, то усиливало его, распространяло, упрочивало те начатки его, которые существовали исстари, ибо целый народ объявлен был в рабстве. И это возвысило высший класс. Отсюда-то эти боляре, сильные, подобно князьям, имевшие свои дружины в Киеве, о которых осталась память даже в песнях (например, Иван Годинович, Чурило Пленкович). По происхождению своему, эти боляре, как они назывались, были, во-первых, Руссы – пришельцы и, во-вторых – Руссы-Поляне, с массою которых совершилось порабощение Древлянского народа. Поляне, и прежде ставшие уже в уровень с пришельцами, скоро усваивавшими их народность – теперь еще более сливались; они пользовались равенством господских прав над покорённым народом: и пришлец-Русин и Полянин-Русин равным образом были господа, высший класс в отношении Древлян. Часть пора-бощённого народа переведена была в Землю Полян – Русскую, другая осталась на месте, и Руссы с Полянами сделались владельцами в Земле Древлян. Иначе не могло быть: надобно же было держать в покорности порабощённый народ. Слово становища, которое упоминается в летописи разом со словом ловища, указывает на учреждение новых жилых мест, назначенных быть административными пунктами. Они именно могли быть поверены только Руссам или Полянам, но никак не Древлянам. О становищах говорится, что то были её (Ольги) становища; следовательно, здесь идёт речь о такой части покорённой земли, которая досталась собственно на долю княгини и её семейства. Если принять во внимание, что в то время другим отданы были в рабство Древляне, то открывается, что в Древлянской Земле явилось два рода господ: одни – владельцы тех, которых отдали в рабство, другие – в качестве должностных лиц, находившиеся на становищах. Ольга установила уставы и уроки, следовательно определённые обязанности. Последнее слово (уроки) указывает на обязательные работы; надзирать над уроками и собирать дань по уставам, должны были конечно те, которые поставлены были на становищах. Здесь история наша невольно, по сходству обстоятельств, совпадает с западною, где господствовала земельная раздача. Часть страны оставляет Ольга для себя в дань, другую раздаёт мужам своим, дружине. Но остаётся неизвестным, какая часть Древлянской Земли была таким образом порабощена? Нельзя думать, чтоб один Искоростень; ибо хотя Ольга и говорит Искоростенянам: «все ваши города предались мне и решились платить дань и обделывать свои нивы и земли, а вы хотите умереть от голода, не повинуясь и не хотя платить дань», но здесь Ольга обманывает Древлян, сообразно своему обычаю; это видно из того, что летописец прежде этого заметил, что Древляне побежали и затворились в своих городах, – следовательно не сдались, как уверяла Ольга. Хотя после завоевания Искоростеня вся Земля Древлянская была подчинена и Ольга уставила в ней уроки, становища и ловища, но вероятно не все подверглись такой горькой судьбе, как Искоростень; ибо последний должен был подвергнуться особому мщению. Таким образом, вероятно, бо́льшей степени порабощения подвергся Искоростень, чем другие; конечно те, которые добровольно сдавались, пользовались бо́льшею льготою, чем те, которые оказывали упорство. Но, как видно, Ольга повсеместно в Древлянской Земле расставила своих мужей.

Такое отношение двух соседних народов должно было развить в обоих разные взгляды и характеры. Поляне – народ победительный, Древляне – покорённый; первые – господа, вторые – рабы, и, конечно, должны были из этого произойти разные проявления общественного и домашнего быта, разное течение истории. Киев делался центром управления народов не только близких, но и более далеких. Покорение Древлян, показывавшее силу Русской Земли, еще более должно было утвердить мысль о первенстве её над другими народами. Но так как ни обстоятельства не способствовали утверждению централизации, ни понятия о ней не развивались, то вместе с другими Землями и Древляне скоро начали жить самобытною жизнью уже в удельном порядке; это началось тогда, когда Святослав дал одному из сыновей своих, Олегу, в удел Древлянскую или Деревскую Землю Центром всей Древлянской Земли стал тогда Овруч. Граница Древлянской Земли протягивалась по соседству к Киеву; ибо выехавши из Киева на охоту, можно было охотиться на Древлянской Земле. Кто знает, не проявилось ли восстание побеждённых во вражде двух братьев и что побеждённые настроили Олега убить Свенельдова сына? Это было в 975 г., через пять лет после воцарения Олега в Древлянской Земле и через 20 лет после покорения Древлянской Земли. Когда Олег вышел против Ярополка, то у него был полк, а не дружина; следовательно (как выходит постоянно по смыслу слова полк) были ополченные жители края, собранные на битву. Здесь снова Древляне воинственною силою ополчаются на Полян, хотя и под изменёнными условиями. Но когда Олег был убит, Ярополк, переняв волость своего брата, не видел сопротивления. В продолжение тридцати лет, расселившиеся по Древлянской Земле Русины успели пустить в народе идею, что над ними имеет право владеть княжеский род; а потому оппозиция, если б и была, то уж происходила бы под влиянием этого нового, умирающего начала.

К сожалению, мы не знаем отношения Полян к другим южнорусским народам: Дулебам, Улучам, Тиверцам, Хорватам. Ещё в конце IХ-го века, с Улучами и Тиверцами Олег не мог скоро справиться, и под годами 884–885-м сказано, что Олег имел с ними рать. Во время похода в Царьград (904–907), эти народы, а равно и Хорваты, участвуют в его ополчении против Греков. Из этих известий заключили, что тогда, значит, наро-ды эти были уже покорены Олегом, может быть до некоторой степени. Но так как Олег взял их в своё войско, то едва ли это было бы возможно, если бы покорение их сопровождалось таким же порабощением, как Древлян Ольгою; ибо в тот век участие в войне было принадлежностью свободных. В договоре Олега говорится, что этот договор с Греками заключён от «имени его, великого князя и светлых князей сущих под его рукою. Вероятно, после войны с Улучами и Тиверцами, Олег как-нибудь должен был с ними помириться, и они стали от него в зависимости на выгодных для себя условиях. Что касается до Хорватов, то они первый раз были подчинены, и отняты у Поляков только при Владимире.

Прилив пришлого Варяго-русского народонаселения, сообщил новый оттенок характеру Полян и развил в них воинственный элемент. Это поддерживалось походами против Греков. Мы не знаем поводов, руководивших Руссами в этих набегах; но это не были просто одни разбойничьи набеги, потому что в договорах виден народ торговый и Греки дорожили сношениями с ним. Скорее всего надобно предположить, что повествователь, – по обычаю летописцев, – умалчивает о причинах: не выставляет пружин, руководивших походами Русских, исключая Святославова похода; а эти причины, вероятно, заключались в столкновениях с Греками преимущественно по торговле. Поляне долго, кажется, не могли показывать своей самостоятельности и должны были уступать Грекам; но когда явились к ним воинственные мореходцы, – когда сошлись они с Полянами, которые также были плавателями, но только мирными, тогда последним сообщился дух отваги и охота мести за те поступки, которые они считали несправедливыми со стороны Греков. Походы в Грецию способствовали к утверждению власти князей и соединению народов. То была приманка для удалых того века – собираться под знамёна вещего князя, идти на далёкую сторону и воротиться оттуда с добычею, привезти паволоки и золота; хвастаться пред теми, кто оставался дома, передавать добычу детям на память отцовской славы. Предводители народцев легче становились подчинёнными киевскому князю, когда он их обогащал. Это, соединяя народы, мало-помалу подклоняло их под власть единого рода и приготовляло к новому порядку, когда в разных частях Русского мира должны были явиться князья, хотя особые, но связанные между собой и родом, и единством страны.

По понятиям того времени Русского народа, – успех служил залогом покорности, ибо успех приписывался влиянию таинственной силы. Так Олега прозвали вещим, ведуном. А коль скоро он был вещий для народа, то и покорность ему утверждалась. Слава побед располагала к дальнейшим предприятиям. Сильнее всего развился дух удальства и предприимчивости при Святославе, когда удача следовала за удачей. Удалые толпы ходили с ним на степи, победили Хазар, которым их предки некогда платили дань. Это должно было сильно возвысить народное чувство, ещё более прикреплять народы к Киеву и внушать к нему уважение; ибо из Киева походили такие славные подвига. Толпы охотников отправились со Святославом в Переяславль, удачи далее и далее заводили дух воинственности. Завоевание Болгарии, по современным понятиям, не было чем-либо отличным от покорения Древлян и Тиверцев, или присоединения их к Киеву. Болгары – самая близкая к Русским Славянам народность: тогда ещё языки их и нравы не так различались, как после; между ними так было много общего, что Киевляне именно шли туда не с мыслью о завоевании чужого, а руководясь побуждением близости соединения Славянских народов, долженствующих войти в закладку новой державы. Пределы этой державы расширялись по мере того, как народный взор встречал сходственное со своею народностью. О Болгарах явилась также мысль, что они должны войти в Русский мир. Можно с этим вместе проникнуть, каким образом у Святослава и у товарищей его возникла идея поселиться в Переяславле-Дунайском. Конечно, с первого взгляда показывается здесь как бы недостаток оседлости. Нет, – Поляне были оседлы, ибо занимались земледелием: скитались только те, которые занимались торговлею; но договор показывает, что и последние, живучи в Константинополе, не утрачивали связи с родиною, ибо когда умирал гость в Греческой Земле, то имущество его следовало перенесть в Русь к милым сродникам. Из этого же договора видно, что русские торговцы только временно посещали Цареград и Грецию, и возвращались всегда домой. Это не могло развить у Полян охоты переменять навсегда место жительства. Дух должен был изменяться от стечения молодцев из разных славянорусских народцев в дружине князей. Князья своими походами привлекали их с разных сторон Славянорусского мира, составляли из них подвижное население кочующих молодцев, наездников и пиратов, готовых жить везде, не жалея о родине: отечеством их делалось море или степь, – то были Запорожцы своего века; вот этих-то удалых и увёл Святослав в Болгарию. Явились Печенеги. В 968-м году они осадили Киев, Летописец указывает, что в то время некому было охранять города без Святослава. Является воевода с другой стороны Днепра, следовательно не киевский. Оборонять Киев – в Киеве было некому. Такие события должны были неизбежно внушать Руссам необходимость не пускаться более в далёкие походы и не лишать своей Земли вооруженной силы. Поэзия геройской отваги начала находить себе поле на родной Земле, а не на чуждом Юге, и не на море. Предания о Печенегах, записанные в летописях, расцвечены колоритом героического эпоса, как это видно из сказки о кожевнике, сказки до сих пор существующей в народных преданиях. Но такой дух господствовал не долговечно. Поляне увлеклись только на время присутствием между ними чужого народа. Проявившийся при Олеге, Игоре и Святославе завоевательный элемент в характере народа скоро ослабел; потому что он явился временно вследствие толчка, данного пришельцами. Конечно, к обузданию этой завоевательности помогало и принятие христианства, но несомненно и племенное влияние; ибо собственно одно христианство, если б и оградило Византию от нападения Руссов, то обратило бы воинственность последних в другую сторону. Но христианство даже не прервало, сразу и вошедшей прежде в привычку враждебности к Греции; ибо при Ярославе, уже по принятии христианства, сын великого князя с Вышитою сделал морской поход на Византию. То были уже последние отголоски прежнего, угасавшего теперь, героизма. Воинственность народа уже и прежде стала обращаться не к завоеваниям, а только к охранению пределов своей страны. Этому изменению содействовали неперестававшие набеги народов Турецкого племени. Половцы сменили Печенегов, отрезали у Руссов море, расселялись по степям и остановили распространение элемента на юг и восток по степям. Окружённые кочующими инородцами, Русские уже не могли думать о завоеваниях. Немало располагали к изменению воинственности Киевлян и междоусобия, возникшие между их князьями. Как народ молодой, Славяне легко могли увлечься сообщенным им от чужих воинственным духом, и героизм завоевания блеснул у них на короткое время: но Южнорусский народ уже прежде познакомился со спокойною жизнью и получил наклонность к её удобствам. Как бы ни были преувеличены рассказы о богатствах Киева, о множестве церквей, о восьми торговых площадях, – у Дитмара, – всё эго имеет своё историческое основание. Что Киев был действительно богат, это показывает то, что здесь было издавна важнейшее торговое место для Севера с Византией. Разумеется, Олеговы и Игоревы грабежи ещё более обогащали его; собираемые с покорных народов дани способствовали стечению богатств к Киевлянам. Славянские народы, подвластные Киеву, платили определённую дань, которая шла князю, но князь делился ею с болярами и дружиною; таким образом эта дань обогащала и Киев. Мы знаем из нашей летописи, что один Новгород платил ежегодно две тысячи гривен в Киев, а тысячу гривен гридням, содержа гарнизон при князе. Пред концом жизни Владимира, сын его Ярослав вздумал было не отдавать отцу этой дани и отец хотел на него идти войною, разбить его, но от огорчения умер. У Киевлян в то время невольно образовался несколько высокомерный взгляд на другие Русские народы. Так во время борьбы Святополка с Ярославом, когда Святополков воевода увидел против себя Новгородцев, назвал их презрительно «хоромишкам и плотниками», и говорил, что заставит их рубить им (Киевлянам) хоромы! Но то было выражение не воинственного завоевания, а скорее зазнавшегося господства, привыкшего к хорошей жизни на счёт других.

В характере Киевлян было что-то мягкое, роскошное, сибаритское. Не далее как через двадцать лет после крещения, Болеслав, пришедши на помощь Святополку, и сам потерял свою царственно-победительную крепость, и войско своё развратил и обессилил. Киевские женщины славились сладострастием. Богатство, роскошь и весёлая жизнь, приманивали всякого, кто только мог поселиться между Киевлянами. Через полвека после приключения с Болеславом-Храбрым, точно то же сделалось с внуком его, Болеславом-Смелым: тут Поляки забыли и своих жён в Польше, и свои дворы, и хозяйства. Как известия наших летописцев о пирах Владимировых, так и песни старого времени, сохранившиеся у Великоруссов, подтверждают репутацию сибаритства, которую приобрёл себе Киев на Западе. Волокитство считалось удальством, – волокиты хвастали своими подвигами и поставляли в них достоинство, как в героических наездах. Вот, например, на пиру Красного-Солнышка-Владимира один богатырь расхвастался и говорит, что гулял молодец из Земли в Землю, загулял к королю:

Король меня любил-жаловал,

Да и королева вить молодца такоже,

А Настасья королевична у души держит!

Отцы берегли своих дочерей, по выражению песен, за три-девятью замка́ми, за три-девятью ключами, чтоб и ветер не завеял, и солнце не запекло!

О кокетстве женщин киевских упоминает и Даниил Заточеник, говоря: нѣкогда же видѣх жену злообразну, приничюму зерцалу и мажущюся румянцемъ. Кажется, что влияние княжеского двора, гридницы, поддерживало это сибаритство и развращение женщин, – как говорится, например, в песне о Марине:

Водилася с дитятями княжескими.

На киевских женщин в преданиях, сохранённых в песнях, легла память легкомысленности, развращения и вместе с тем колдовства. Киевская кокетка привораживает к себе любовников и меняет их по произволу. Такова Марина Игнатьевна в песне о Добрыне Никитиче. Она собирает к себе и девиц и жён, сводит их с молодцами и сама водится с детьми со княженецкими и со змеем Горынычем, – олицетворением силы, враждебной русскому элементу, чужеземной, указывающей на пребывание в Киеве разнородных племён. Она привораживает богатырей к себе.

Разжигает дрова палещатым огнём;

И сама она дровам приговаривает:

«Сколь жарко дрова разгораются

Со теми следы молодецкими,

Разгаралось бы сердце молодецкое

Как у мо́лодца, у Добрынюшки Никитьича».

Вместе с тем она умеет перевёртывать людей в зверей:

А я-де обернула девять молодцов

Сильных, могучих богатырей гнедыми турами,

А и ныне-де отпустила десятого Молодца Добрыню Ннкитьевича:

Он всем атаман – златы рога!

Другая такая же кокетка грозит оборотить ее в суку:

А и хошь, и я тебя сукой оберну.

И сама чародейка умеет принимать о́бразы:

А и женское дело перелестное,

Перелестное, неренадчивое:

Обернулася Марина косаточкой.

Отсюда, конечно, укоренилось в народе прозвище: киевская ведьма. Кокетство соединилось с чародейством и волшебством, потому что, если женщины привлекали к себе мужчин, то это приписывалось волшебству.

Типы добрых жён редки; в примере можно указать на Василису Микулишну Денисову, которая лучше решилась умертвить себя, чем изменить мужу; но зато сама княгиня, жена князя Владимира, изображается совсем не нравственно; и о княжеских жёнах осталось в народе то же воззрение, как и вообще о женщинах. Жена Владимира Красна Солнышка любезничает со змеем Тугариным.

Мужской тин волокитства, и вместе изнеженности, является типически в Чуриле Пленковиче. Это – щеголь, кружитель женских голов, старорусский дон Жуан, или Ловелас. Он так занимается собою, что когда едет ко двору своему, то перед ним несут подсолнечники, чтоб не запекло солнце бела лица его. Владимир князь ни на что́ более не мог употребить его при своём дворе, как только на то, чтоб созывать гостей на пир. Пир длится во всю ночь, а когда богатыри разъезжаются по домам,

В тот день выпадало снегу белого,

И нашли они свежий след.

Сами они дивуются:

Либо зайка скакал, либо бел горностай.

А ины тут усмехаются, –

говорят:

Знать это не зайка скакал, не бел горностай,

Это шёл Чурило Пленкович

К старому Берляте Васильевичу,

К его молодой жене, Катерине прекрасной!

Сладострастие Владимира-язычника, столько наложниц, живших в его загородном дворце – всё это гармонирует как нельзя более с распущенностью нравов в то время вообще. Пир был душою общественной жизни. Замечательно, что Владимир, когда крестился и, естественно, потому получил наклонность к мягкости нрава, то, по неизменному народному понятию, показывал этуП67мягкость, эту кротость и любовь христианскую – в пирах, которые задавал народу. Пиры устраивались после всякого отрадного народного события, особенно после побед, как и значится подобный пир после победы на день Преображения Господня над Печенегами, когда построена была церковь в Василеве. Освящение было ознаменовано праздником. На всякую неделю князь устраивал пир в гридницах на дворе. На пирах этих ели мясо скотское и дичь, рыбу и овощи, а пили вино, мёд, который мерили проварами (варя 300 провар мёду). Мёд был национальным напитком. На пир созывались не только Киевляне, но и из других городов. В гридницу допускались пировать бояре, гридни, сотские, десятские, народ; люди простые и убогие обедали на дворе; сверх того по городу возили пищу (хлеб, мясо, рыбу, овощи) и раздавали тем, которые не могли, по нездоровью, придти на княжеский двор.

Эти пиры происходили в то же время не только в Киеве, но и в других городах; поэтому в пригородах киевских князь держал запасы напитков, так называемые медуши.

Как такие пиры были привлекательны, видно из того, что на далёкие века прошла о них память и пирующий князь сделался идолом русского довольства жизни, и Владимир Красно Солнышко стал синонимом доброго и веселого князя вообще. В песнях он показывается не просветителем Русской Земли, а идеалом роскошного господина; потому он остаётся столько же языческим, как и христианским князем: одно, что даёт ему несколько христианский колорит, это то, что он угощает и нищих, и калек. По старому русскому понятию, пир не должен был обходиться без угощения нищих и калек. Вообще в сказках южнорусских, добрый князь, или король, когда учреждает пир, то непременно приглашает их. Даже если князь чем-нибудь затрудняется, что-нибудь хочет получить от судьбы, то пир на весь мир и угощение бедняков есть средство к приобретению удачи. Памятью древнего сознания богатства и довольства Киева и его земли остаётся в летописи рассказ о том молодце Белогородце, который обманул Печенега (а Печенег так же глуповат был, как и Древлянин, в глазах Руссов киевских). Подводя его к колодцу, где была поставлена над с киселем, Русский уверил Печенега, что сама земля производит кисель. Здесь невольно вспоминаются кисельные берега, медовые и молочные реки. Такой же смысл роскоши и богатства страны представляет рассказ летописца о том, ка́к дружина сказала Владимиру: зло нашимъ головамъ! намъ ѣсть деревянными ложицами, а не сребряными! Киевский князь приказал вековать серебряные ложки для дружины, и говорит: «я серебром и золотом не найду дружины, а дружиною найду серебро и золото, как отец мой и дед доискался дружиною золота и серебра!»

Это довольство привлекало в Киев и в Русскую Землю с разных сторон жителей. Население Киева и Русской Земли не было однородное: тут были и Греки, и Варяги, Шведы и Датчане, и Поляки, и Печенеги, и Немцы, и Жиды, и Болгаре. Эта пестрота народонаселения объясняет и предания о предложениях Владимиру принять ту или другую веру; если здесь нужно искать исторической истины, то предлагавшие Владимиру веру были скорее жители Киева, чем иноземные апостолы. При Владимире, после его крещения, при Святополке и при Ярославе, Киев быстро развивался и процветал. При весёлой жизни и распущенности нравов, Киевляне не имели ничего строгого, подавляющего; оттого в Киев и Русскую Землю сбегались, – по известиям Дитмара, – разного рода беглые рабы: тут они находили себе приют и пропитание. Вероятно тут же себе находили люди рабочие хорошие заработки; охота строить здания, украшать дома, призывала туда рабочих. В Киевской Земле, менее чем где-нибудь мог сохраниться чистый тип одной народности, когда люди всякого звания и ремесла скоплялись там отвсюду. Даже те, которые составляли княжескую дружину, – класс возвышавшийся над массою, по значению и силе, – были не Киевляне по происхождению, а пришельцы. Это показывается в былинах старого времени Владимирова цикла. Богатыри приезжают служить Владимиру, – кто из Мурома, кто из Ростова, кто из Царягорода, или с берегов Дуная, из чуждых далёких стран. Всё это даёт повод воображать себе старый Киев в роде тех городов, где наплыв разнородных типов даёт жителям вообще физиономию смеси. Даже и Киевская Земля была населена такою же смесью. При Владимире, на левой стороне Днепра, население увеличилось не посредством природного размножения народа и не подвижением его с правой стороны Днепра, а переселением из разных, более или менее отдалённых стран русской системы. И нача – говорит наш летописец (под 988 г.) – ставити городы по Деснѣ, и по Востри, и по Трубежи, и по Сулѣ, и по Стугнѣ, и нача нарубати мужѣ лучшiѣ от Словенъ, и от Кривичь, и от Чюди, и от Вятичь, и отъ сихъ насели городы. В 990 г., он населил Белгород также точно: «наруби в не от инех го-родов и много людей сведе в он». И здесь тоже заселился город вместе сводным народонаселением из разных стран и городов (Что́ значит наруби? Вероятно при своде народа для населения новых мест употреблялся какой-нибудь обычай делать зарубки или заметки, по жребию). Таким образом переселение в Русскую Землю совершилось из Белоруссии, из Средней России, из Новгородской Земли и, наконец, из Чуди. Нельзя думать, чтобы это было первое заселение левой стороны, ибо мы знаем, что там жили уже народы, и притом летописец влагает в уста Владимиру слова: «се мал город около Киева», т. е. мало городов, а не мало жителей. Жители жили в деревнях и для защиты их не нужно было городов, и поэтому он призвал или переселил лучших людей из чужих народов – не земледельцев, не смердов, но способных к оружию. Это должно было способствовать образованию в некотором смысле высшего сословия, потому что в тот век люди посвящённые военным занятиям и обороне края, должны были пользоваться уважением и преимуществами пред простым народом; а военные – мужи города – были люди разного происхождения и, следовательно, составляли сами по себе общество, отдельное от массы народа и не связанное с ними этнографическим единством и местными преданиями.

При свободе и распущенности, при стечении разнохарактерного народа из близких и далёких стран, не удивительно, что от этого древнего периода нашей истории сохранились черты, показывающие тогда дурное состояние нравственности. В Киеве и в Русской Земле происходили убийства и бесчинства. Летописец говорит: умножишася разбоеве; слово разбоеве, – как видно из «Русской Правды», – нельзя принимать в нашем смысле этого слова; оно выражало тогда ссоры, поединки и драки. Как вообще в торговом городе, где любят богатства, где комфорт своего рода предпочитается всему, – в Киеве человек делался продажным. Эта продажность очень высказывается и тем, что епископы и старцы сказали о казни убийц: «у нас во́йны часто, а когда виру брать, то будет на оружье и на лошадей (рать много; оже вира, то на оружьи и на конех буди). У князей Святополка и Ярослава являются черты, воспитанные на киевской почве: и дикость язычества и развращение столицы. Святополк был пьяница и сибарит, гуляка и наглый злодей. «Люте бе граде тому, в немже князь ион, любяй пиры, вини с гусльми и с младыми советниками». Святополк любил пожить, повеселиться и не останавливался ни перед каким злодеянием. Ему мешали братья. Зачем с ними делиться, когда можно взять одному? Едва ли здесь, как некоторые толковали, руководила им месть за отца, Ярополка, и ни в каком случае не подвигало его сознательное стремление к единовластию с видами политическими: то были порывы необузданного пьяницы, развращенного гуляки и легко было ему найти исполнителей в массе разноплеменного и развращённого края; имена их указывают на иноземное происхождение. Имя Еловит – как будто сербское; имя Лешко показывает, что отец его был Лях родом. И с другой стороны, у Бориса был отрок Угрин. Совершивши злодеяния, Святополк должен был обезопасить себя от Киевлян. В самом деле, как же они признают князем братоубийцу? Но Киевлян легко было привести к признанию княжеского достоинства за злодеем. «Созвав люди, нача даяти овем корзни (одежды), а другым кунами, и разда множество». Кто были эти люди – или передовые в городе, бояре, или простой народ? И то и другое возможно, а неясность поставляет нас в недоумение относительно этого важного обстоятельства. От кого бы ни зависела судьба Киева, а с ним и целой Руси, в то время: от избранных ли классов, или от народа, – в том и другом случае легко можно было торжествовать неправде и прикрыться продажности. Действительно, Святополк даже мог обдарить целый Киев. Все вознаградилось бы, коль скоро он начнёт собирать дань с подвластных народов и областей. Вот здесь открывается народная местная черта. Еще народ Киевский не впал в рабскую покорность, но мог подпасть под всякую неправую власть посредством приманки его материальными выгодами. С другой стороны, Ярослав, прославленный летописцем столько же, сколько был проклинаем Святополк, по нравственным своим понятиям недалеко был выше Святополка: хитрый, жестокий, он вполне обрисовывается в поступке своём с Новгородцами, которых, за избиение чужеземцев Варягов, созвавши тайно к себе, – перебил. Другой, не менее возмутительный, поступок этого князя был с родным братом Судиславом.

Чувственность, порывы наслаждаться жизнью, производя развращение нравов, не убивали однако в народе воинственного элемента, – не доводили его до той изнеженности, при которой народ делается неспособным ни к общему предприятию, ни к общему самосохранению. Столкновения с инонлеменниками, как выше мы сказали, не давали уснуть его молодым силам. В песнях великорусских о киевском периоде, где хотя последующие века положили сильно свой колорит, но где, тем не менее, нельзя не видеть основы глубоко-древней: в характере тогдашних богатырей вместе с чувственностью показывается и удаль, и богатырство. На самых пирах отправлялись разные пробы удальства: борьба, стрелянье из лука в цель:

Будет девь в половину дня,

Будет стол в полустоле,

Богатыри прирасхвастались молодецкой удалью,

Алёшенька Попович, что бороться горазд,

А Добрыня Никитич – горазд его,

А Дунай сын Иванович из лука стрелять,

По тон было меточке стрелять в золоте перстень,

Что во ту было ставочку муравлену.

Даже женщины показывают удальство. Такова жена Дуная, погибшая нечаянно от любившего её мужа, который хуже её стрелял в цель; такова жена Ставра-боярина, героиня, освободившая своего супруга от тюрьмы. Все они не Киевлянки. Но в Киев, вместе с крещением и развращением, приходили и свежие нравственные стихии жизни. Разгульная, весёлая жизнь Киевлян смущалась беспрестанными набегами Печенегов. Битвы с ними носят на себе поэтический характер. К нам перешли через летопись два рассказа, очень поэтические, о битве на месте нынешнего Переяслава и о хитрости в Белгороде. Как народны были эти рассказы и вместе с тем как народны и значительны были тогдашние войны с Печенегами, достаточно видно из того, что рассказ о богатыре, победившем Печенегов, до сих пор жив в памяти народной. В древние годы – рассказывает предание – явился под Киевом змей и победив Киевлян, наложил на них дань – по юноше и по девице. Давали горожане; пришла очередь и князю (заметим мимоходом, что это уравнение прав князя с простыми смертными есть, в существующей теперь песне, остаток древнего взгляда, когда действительно о князе, хотя бы сильном и самовластном по обстоятельствам, не имели такого понятия как о государе). Князь дал змею дочь свою. Змей полюбил её страстно. Однажды киевская княжна приласкалась к нему, и говорит: «а що́, змию́ню, чи е такий на свити – щоб тебе́ поду́жав?» Змей отвечал: «есть, недалеко от Киева, Кожемяка Кирило: как затопит печь, так дым стелется под облака; а как выедет на Днепр мочить кожи, то несёт их не по одной, а разом двенадцать штук: как они напитаются водою, то так отяжелеют, что я, пробуя, цеплялся за них, думал вытянуть, ан нетъ! а он как потянул, так и меня чуть с ними не вытащил».

Был у княжны голубок, с которым она пришла к змею. Она написала записочку и привязала к голубку; в записочке она дала знать отцу: «есть в Киеве человек Кирило Кожемяка; просите его через старых людей, не побьется ли он со змеем и меня бедную не вызволит ли?»

Когда голубок спустился на землю в княжеском подворье, – княжеские дети играли по двору и, увидевши голубка, закричали: «Тату́сю, тату́сю! голубок от сестрички прилетив!» Поймали голубка. Прочитав записку, князь созвал старцев и допросился от них о силаче. Послали стариков к Кирилу Кожемяке. Отворив двери его хаты, они застали его сидящего за работою к ним спиною: он мял кожи. Старцы кашлянули, как обыкновенно делают Малороссияне, желая дать знать о своём присутствии. Кожемяка вздрогнул, испугавшись внезапности, и разорвал двенадцать шкур, которые держал в руках, и чрезвычайно рассердился на гостей, обеспокоивших его и наделавших ему убытку. Никак не могли упросить его. Князь послал к нему молодших (дружину), – и те не упросили рассерженного богатыря. Наконец послали к нему детей: те упросили его. Он явился к князю, потребовал двенадцать бочек смолы и двенадцать возов конопляных повисом, намазал новисма смолою, обмотался ими, взял в руки десятипудовую булаву, и пошёл к змею. Змей, увидя его, спрашивает: – «Що, Кирило, чого́ прийшо́в до ме́не: би́тьця, чи мири́тьця? – Де́ вже там мири́тьця! – отвечал богатырь – прийшо́в с тобою битьця». Змей вырвал с Кожемяки зубами коноплю; Кожемяка бил булавою змея в голову. И когда змей, разъярившись, не мог вытерпеть и бегал пить днепровскую воду, чтоб сколько-нибудь придти в свежие силы, Кожемяка успевал снова обматывать коноплями места, вырванные змеиными зубами; и снова начинался бой. Кожемяка бил булавою в голову змея, и расходился по окрестностям такой стук, какой бывает от множества работающих кузниц. В Киеве между тем звонили в колокола, служили молебны, а народ стоял на горах с поднятыми к небу руками и испрашивал Божьей помощи своему богатырю. Наконец змей пал. Кирило сжёг мёртвое чудовище и пустил на четыре стороны света его пепел, – и сделал не хорошо: из этого пепла расплодилась всякая дрянь на свете: комары, мухи, мошки. Но это после испытали люди; а в тот день, когда Кирило привёл к князю освобождённую дочь его, радость была неимоверная в Киеве.

Эта народная повесть, по своей основе, есть остаток древнего языческого эпоса. Связь её с историей того богатыря, о котором говорится в летописи, не подлежит сомнению. Черты: его гнев, его упрямство, его занятие – всё представляет сходство с рассказом нашего летописца. До сих пор под Киевом существует байрак с хатами, висящими на двух обрывистых горах. Это место называется кожемяки и народ связывает это название с именем Кирила Кожемяки.

Одною из разительнейших черт древнего времени, было побратимство или названное братство. Это был союз двух, трёх и более посторонних, неродных между собою, лиц, обязавшихся друг другу помогать, друг за друга сражаться, друг друга избавлять, вызволять от опасностей, друг за друга жертвовать жизнью и хранить приязнь и братство дружбы ненарушимо. Этот обычай очень древен. Его следы встречаются у Скифов. Г. Новосельский, в своём сочинении – Lud Ukrainski, очень кстати представил на виде рассказ из диалогов Лукиана о трёх Скифах, заключивших между собою союз дружбы. Греков изумлял тогда этот варварский обычай. Какое отношение имели к нам древние Скифы, до этого нет дела при определении значения нашего побратимства или названного братства; довольно только, что оно существовало издавна на нашей почве. Одинаковые обстоятельства производят сходные следствия. «У вас, Греков, – говорил им Скиф: – нет истинной дружбы; но у нас, где без войны не обойдёшься, где надобно или нападать, или ждать нападения, или оборонять свои поля, или грабить чужие, – дружба необходима; нужно иметь друзей, которые бы на всякую беду отважились». В таком сходном положении была тогда Южная Русь. Богатыри, которых имена блестят таким эпическим сиянием, не миф. Владимир часто должен был посылать удалых высматривать, нет ли Печенегов, а последующие князья – Половцев; другие должны были ездить к князьям или от князей, или помогать им от себя для сбора даней; и там и здесь им было небезопасно: надобно было приобретать друзей. Свято чтилось это название братства или побратимства: измена брата чувствительнее казалась всякого лишения. В былине о Василисе Даниловой, когда, угождая необузданному произволу сладострастного князя, пошёл на её мужа, Данила Денисьевича, названный брат Добрыня Никитич, Данило заплакал горькими слезами:

И где это слыхано, где ви́дано:

Брат на брата с боем идёт?

И Данило не пережил такого ужаса:

Берёт Данило своё востро копье,

Тупым концом втыкает во сыру́ землю,

А на вострый конец сам упал.

Это-то уважение к святыне дружбы произвело болгарское сочинение и распространило свою у нас легенду о братстве, где Иисус Христос устанавливает братство.

Вот начало того братства, которое так сродно Южно-русскому народу и составляет некоторую характеристическую черту позднейшей его истории.

Вместе с богатырским побратимством, или названным братством, является подобное же в монастырях – братство духовное. Названные братства Алексея Поповича, Ильи Муромца, отозвались впоследствии в Запорожской Сечи, а духовное братство первых монастырей приготовило церковные братства XVII века, отстоявшие религию греческую от насилия западного.

Побратимство никогда не прекращалось в Украине, как и в Дунайских Славянских Землях. Главный и древнейший символический знак этого нравственного обычая есть отмена драгоценных вещей или взаимный дар. Теперь существует этот обычай не только между мужчинами (или лучше – не столько между мужчинами, сколько между женщинами), но и женщинами – посестримство. Оно состоит в обмене крестов. Такой же обряд побратимства виден и в разговоре воеводы Претича с печенежским князем в 962 году: рече оке князь печенежский к Претичу: буди ми друг. Он же рече: то же створю. И подаста руку межи собою, и выдаст печенежский князь Претичю: конь, сабля, стрелы; он же даст ему броню, щит, меч.

Во время борьбы Святополка с Ярославом, Киев первый раз попадается в руки чужеземцев. Болеславу так понравилось в Киеве, как некогда Святославу в Переяславце. Народ Южнорусский был в таком же отношении к Польскому, как Болгарский к Русскому. Как Русские, при Святославе, могли принять Болгарию за про-должение Руси, так и Болеслав – Русь за продолжение Польши. Русские не противились, когда Болеслав поставил на покорм, по городам, свои дружины, а сам засел в Киеве. Но потом, когда чужеземное соседство им надоело, приняты были средства нерыцарские, именно такие, какие были вполне согласны с характером населения. Святополк, князь Киева, руководил народом: Поляков избивали тайно. Поляки бежали. Ярослав сделался князем киевским и правил – окружённый чуждою силою. Роль одних чужеземцев, Поляков, сменилась ролью других, Варягов – Шведов. Это было время, когда Скандинавы, просветившись христианством, начали показывать энергическую деятельность в новой сфере; охота странствовать по свету для разбоев, заменилась несколько более законным способом – стали наниматься в военную службу греческих императоров. Явились собственно так называемые Варенги или Варяги; они во множестве проходили через Русь по Днепру. Киев был их временным пристанищем. Тогда князья нашли удобным приглашать их, и вот они, так же как и в Греции, у нас являются с тем же значением наёмного сословия. Связь с Норманнами уже была очень значительна при Владимире, как показывает сага Олафа Тригвасона. Князь Ярослав, ещё живучи в Новгороде, женился на Ингегерде, дочери короля Свенона. По поводу этого брака, много Норманнов приходило к нам. По связям с Швецией, Ярослав воспитывал у себя Олафова сына, Магнуса, и отдал дочь свою за Гаральда Гардраде, норвежского короля. Около княгинь были одноземцы. По брачному договору с Ингегердой, Ладога была уступлена ярлу Рагвальду. С по-мощью Варягов удержался князь на стоге киевском. Но, как видно, Варяги вскоре надоели ему, и Ярослав, видя, что уже уселся крепко, выпроводил их в Грецию. Тем кончилось кратковременное норманнское влияние, продолжавшееся лет около 70-ти.

Нам неизвестны подробности управления Киева и других городов Южнорусского края настолько, чтобы судить отношение его к народному быту. Мы, однако, видим из некоторых мест, что народ разделялся на сотни и десятки – были сотские и десятские, вероятно, выборные; по городам вместо князя были княжеские посадники (наместники) и старцы – старейшины из туземных жителей. Близкие князю лица носили общее название дружины, это было вместе и военное сословие, и стража княжеская, и советники его. Владимир, – по известию летописца, – советовался с дружиною «о строе землянем, и о ротах и уставе земском». Слово боляре употребляется в других местах в смысле первенствующих лиц, не принадлежавших к составу дружины. Боляре, как кажется, были старейшины Земли, или народа. Коль скоро был народ, была и Земля, с Землёю соединялось понятие – бояра. Так различаются бояре по городам, бывшим центрами Земли или её отделов, наприм. бояре вышгородкие, бояре белогородские: это были лица, которых значение соединялось с местностью, по какой они назывались. Что бояре отличались от мужей княжеских, это указывается в житии св. Владимира, где говорится, что св. князь ставил трапезу собе и бояром своим и всем мужем своим. Часть дружины, окружавшей князя, составляла то, что́ называлось гриди (лат. Greitis – приспешники, служители). В важных делах князь не начинал сам собою ничего, а советовался с боярами, и дружиною, и старцами людскими. Под последними разумелись выборные народом должностные лица. Ка́к их выбирали и какой объём был их власти и обязанности, теперь напрасно хотели бы мы разъяснить. Со времени победы над Хазарами с одной стороны, а потом со знакомством с Грецией, на князе, предводителе дружины, отчасти ложится отпечаток восточного влияния. Замечательно, что в слове Илариона Владимир называется Хаганом. Это указывает на влияние восточно-хазарского элемента, который мог бы, совокупно с византийским, водворить, подтвердить и укрепить единовластие и значение царственности княжеского достоинства, если бы развитие удельности не помешало этому тотчас же. Невозможно определить, что́ брало перевес – восточный элемент, или свобода; и то и другое было в зародыше, как и удельность, и единодержавие. Возвышение человека за услуги могло быть по воле князя. Так богатыря, который победил печенежского исполина на месте, на котором построен был Переяславль, Владимир сотворил великим мужем. Следовательно, существовало понятие об изречении на высшее достоинство, о пожаловании. Даже существовали внешние украшения, означающие отличия. Так на Георгии Угрине, отроке Бориса, была гривна златая, повешенная князем ему на шею, в знак особого расположения.

Недостаточность источников не даёт нам права представить, до какой степени власть князя поглощала личную деятельность народа и общественную. Не было институций – ни подпиравших княжескую власть, ни указывающих ей пределы. Несомненно то, что, с одной стороны, князь не утвердил ещё в себе понятия о царственности и о недоступности своей особы для прочих смертных; с другой – и народ не развил в себе идеи свободы в отношении с властью. Князь Владимир советовался с болярами и старцами людскими, призвал также к себе сотских и десятских народа. Ни в это время, ни после, не видим мы ничего, что́ бы ставило князя на неприступную высоту величия. Владимир пировал со своими богатырями, как с равными, или по крайней мере не так, как с рабами. Но боляре и дружина не имели, кажется, ничего строгородового; потому что после смерти Владимира, – по известию летописца, – плакали по нём два рода людей: боляре и убогии. Разделяя таким образом народ, летописец хотел выразить словом боляре – люди с достатком, в противоположность беднякам – убогим. Вместе с тем, в том же месте поясняется слово боляре выражением: плакали бояре, яко заступника их земли, и убогии, яко заступника и кормителя. И так боляре были владетели земли, ибо земля представляется их достоянием; охраняя землю князь охранял боляр. В «Русской Правде» также имя боярин употребляется в смысле владетеля земли. Натурально, что те, которые владели землями, имели и голос и составляли вместе с князем власть; дружина же состояла из тех, которые охраняли князя и города́, подвергавшиеся беспрерывным опустошениям.

Вообще, однако, древний дух Южнорусского народа представляет уравнительное начало общественных условий, как это показывают древние сказки, на которых лежит отпечаток глубочайшей старины. Хотя в них являются князья, короли и королевичи; зато сказка всегда хочет представить своего богатыря из незначительного происхождения, или если даже сына королевского, то даёт ему значение почему-нибудь унизительное пред другими, чтобы после выставить на показ ту мысль, что вот тот, который сначала был ме́ньшим всех по людскому понятию, сто́ит уважения; на кого меньше возлагали надежды, тот вышел и дельнее, и полезнее всех. Много есть сказок, где играет роль мужицкий сын и притом сын мужика бедного, а в одной, фантастической, сын собаки (сучич) берёт верх над сыном королевским и спасает его от всяких бед.

В то время, когда в Киеве образовалось такое, невидимому, растленное общество, явилась нравственная оппозиция этому развращению в монастыре Печерском. С самого появления христианства, новый духовный элемент должен был ратовать против языческого образа понятий и всего течения жизни под языческими привычками: Вместо эгоистической преданности своим чувственным пожеланиям, являются примеры любви к ближнему, помощи страждущему. Духовенство является с оружием одного слова, – становится на челе народа, живущего материальною силою. Уважение повокрещенного Владимира к епископам указывает на первую готовность подчинять языческую гордыню и необузданность христианскому смирению. Князь построил Десятинную церковь, – со всех его доходов назначена 10-я часть на эту церковь; из жития св. Владимира, – писанного близким к нему по времени лицом, видно, – что это назначалось для содержания духовенства и помощи сиротам и вдовам (Христ. Чт. 1849 г. II, 307).

Вместо уважения к силе и презрения к слабости (это столь естественно в первобытные времена цивилизации), является противное тому уважение к нищете, и даже обоготворение страдания. Вера христианская указывает другую цель жизни, открывает надежду на загробные блага; вся здешняя жизнь не имеет цены сама для себя. Страдания, терпение за правду, ведут к достижению царствия Божия. Кто страдает, тот получает награду за своё страдание по смерти. От этой идеи возникла другая: не только не должно убегать от страдания – следует искать его. Это идея, новая для Русских, вошедши к нам с православием, как вообще всякое новое направление, приобрела себе тотчас же горячих последователей. Образовался такой взгляд на новую веру, что сущность её состоит в посте, удручениях плоти и самопроизвольном страдании. Увлечённые этим убеждением – искали страдания. Симон, епископ владимирский, питомец Печерского монастыря, в своём послании выразился: вопрошаю же тя: чим хощеши спастися? аще и постнике ecu или трезвитель о всем и пищ и без сна пребывал, а досаждения не терпя, не оузриши спасения. Под влиянием этого, внесённого к нам извне, убеждения о необходимости страдания и терпения для угождения Богу, образовалось у нас скоро после принятия христианства аскетическое направление: монастырское затворничество, изнурение себя голодом, бессонницею и трудами, и беспрестанным обращением мысли и чувства к духовному миру. Направление это, конечно, разнесли у нас Греки, монахи и паломники, которые тотчас же после крещения Руси странствовали по городам и сёлам Русской Земли. Это видно из жития Феодосиева. Настроенный уже к чудесному, к которому имел наклонность по своей натуре, Феодосий встретился со старцами и любезне целова их и вопроси их: откуда суть и камо грядут? Онем же рекшим, яко от святых мест есма. Вот, видно, вскоре после принятия христианства у нас странствовали восточные паломники между народом и они-то своими рассказами, своим учением, своими образами блаженства будущей жизни, бросили семя аскетического направления в России. Вместе с тем начали распространяться книги, переведённые с греческого, – жития святых, – где аскетическая жизнь выставлялась как образец.

Говоря в обширном смысле, православное учение – о страдании и терпении за правду и веру – может быть очень разнообразно и способно избрать тот, другой и третий исход, смотря по настроению и характеру народного быта. Идея терпения может различно проявляться. У нас, по-видимому, сначала это аскетическое направление стало проявляться в паломничестве, или странничестве, потому что Антоний, первый из подвигоположников, отправился на Афонскую гору; Феодосий также устремился было к святым местам, но скоро это направление изменилось и обратилось к отечеству. Центром подвижничества сделался Киев. Странным может показаться некоторым то обстоятельство, что люди, искавшие уединения, избрали место близ многолюдного и, как мы уже показали, сластолюбивого города, а не где-нибудь вдалеке от центров гражданственности и торговли. Но вместе с желанием спастись в уединении самому, аскетами руководило ещё желание и других увлечь к такому же добровольному терпению, а Киев был из всех городов более христианский в то время, следовательно, какого бы рода ни была христианская проповедь, нигде столько не могла иметь успеха и найти себе последователей. Пример Феодосия, от которого осталось несколько проповедей, показывает, что эти аскеты были не только труженики, но и проповедники, учители, пропагаторы монастырского жития.

Вместе с религиозными преданиями Востока, зашли к нам повести, о богоугодивших фиваидских отцах, которые жили не в домах, а в пещерах, и сами себе их искапывали. В древности, как известно, кроме аскетического настроения, к этому побуждали и гонения на христианство и необходимость прятаться от преследователей и врагов. Это нравилось у нас и сохранялось даже до позднейших времён. Многие, желая угодить Богу, копали пещеры. Первый, начавший копать пещеру, был Иларион, священник, бывший в Берестове, которого Ярослав после сделал киевским митрополитом. Богоугождение в копании пещер заключалось в том, что человек томил себя произвольным трудом, с мыслью – приносить себя самого в жертву. Явился Антоний. Житие, внесённое и в летопись, не говорит о том, как вошла к нему идея идти в Афонскую гору и кто был его наставником. Вероятно, любечский юноша, будущий начальник монашеского жития в России, получил первые семена этого аскетизма от каких-нибудь Греков, как и Феодосий, о котором говорится, что он встретил старцев из Святой Земли и пожелал с ними идти на Восток. Неизвестность, каким образом вошла Антонию мысль идти в святую гору и с кем он дошёл туда – для нас большая потеря. Несомненно то, однако, что полное развитие аскетизма в нём совершилось уже на святой горе; потому что и житие его (в нашей летописи) говорит, что он, обходив афонские монастыри, получил желание принять иноческий образ; тогда монахи греческие отправили его в Русь и сделали из него проповедника аскетического благочестия. Ему предсказали, что от него черньцы мнози быть имут. Антоний, следовательно, возвращался в отечество с сознанием призвания своего и с убеждением, что ему суждено основать в России монашеское житье. Он явился в Киев, а не куда-нибудь, – в Киеве, потому что там уже были и монастыри, заведённые тотчас же прозелитами после крещения. Но, как видно, эти монастыри были не таковы, как святогорские, и житье в них не было то, какого образ составился в созерцательной голове Антония. Антоний поселился в пещере, ископанной Иларионом; получивши митрополичий сан, последний оставил её; Антоний полюбил это место и начал там жить, изнуряя себя воздержанием, вкушая только хлеб и воду, и то через день. Скоро, однако, слава его разнеслась по Киеву: христиане, зная из поучений своих священников, что древние, святые проживали в пещерах и тем угождали Богу, приходили к Антонию, приносили ему всё потребное и удивлялись его подвигам. Так это была первая школа, не только словом, но делом и примером, распространившая и утвердившая в народ то неизменное до сих пор понятие, что сущность христианского спасения достигается самопроизвольными трудами, изнурением и всевозможнейшим терпением и страданиями. Антоний не был одним из таких лиц, которые способны энергическою практическою деятельностью основать, укрепить и поддержать создаваемое здание. Это была натура, как видно, кроткая, мягкая. Биограф его не обинуясь говорит, что он был – прост умом. Когда к нему сошлось несколько братии, то он устроил им церковь, назначил игумена, а сам удалился в пещеру, где пробыл сорок лет. Летописное житие говорит, что он не выходил оттуда никогда; в житии св. Феодосия говорится, что он вышел к его матери.

Напротив, другой святой муж, Феодосий, последовавший за Антонием, был совсем другого характера. Это был человек столько же сурового аскетизма, сколько и практической деятельности. Это был человек, для которого недостаточно было думать о собственном спасении: он чувствовал в себе силы действовать на ближних, – человек желавший и спасти других; это был муж задающий инициативу, руководящий духом времени. В терпении он не уступал Антонию. «По ночам, – говорит жизнеописатель его, – святой Феодосий выходил над пещеру, обнажал своё тело до пояса и в таком положении прял волну, отдавая тело своё на съедение комарам и мошкам, и в то же время пел псалтырь»; но этот человек не довольствовался самозаключением в пещере. Он создал монастырь, устроил общину воздержания и самопроизвольного терпения и истязания. В нём является качество законоположника, зодчего; потому он прежде всего выписал из Греции студийский устав, послав в Константинополь одного из благочестивых братии. Когда принесли этот устав, устроитель приказывал читать его перед братией, ввёл строгий порядок, наблюдавшийся во всех видах повседневной жизни. «Прежде чем построен был монастырь, братия жила под землёю в тесных пещерах, по подобию фивандских отцев и сильно скорбела, – говорит их жизнеописатель, – от тесноты места». Понятно, что для русской натуры, любящей простор, показывающей эту наклонность повсеместно, не могло быть ничего хуже тесноты. Братья ели хлеб и воду, в субботу же и в неделю сочива вкушаху, многажды и в те два дни, не обретающуся сочиву, гелии сваривше, и то ядяху едино. Труд постоянный считался необходимостью, отшельник должен был питаться непременно от своих трудов: ещё же руками своими делаху – ово ли копытця плетуще и колбукы и иная ручная дела строюще и тако, носяще в град, продаваху и тем жито купляху и се разделяху, да кождо в нощи свою часть измельше, на оустроение хлеебом; тоже потом начаток пению утреннему створяху, и тако паки делаху ручое свое дело; другиици же в ограде копаху зеленаю ради растения – дóндеже бываше утреннему славословию, и того часа вкупе сшедшеся в церкви, пения часов творяху, и тако святую мы тургию свершаете и тако вкусивше мало хлеба, и паки дело свое кождо имении с, и тако по вся дни трудящеся. Когда наконец состроен был Печерский монастырь и Феодосий был его начальником, он старался умножить монахов, принимал всякого, но держал их в подчинении и постоянно наблюдал, чтобы братия не облегчала себе подвигов спасения. Уже тогда братия жила в кельях; каждую ночь Феодосий обходил кельи и смотрел кто что делает; не входя в кельи, он нередко подслушивал у дверей, и если слышал, что в келье разговаривают монахи между собою, то ударял палкою в дверь и уходил, а на другой день призывал и делал обличения. По его правилу, монахи должны были избегать разговоров друг с другом по вечерни; но отслушав вечерю и навечерницу, каждый должен был отходить в свою келью, и там молиться. Ни у кого не должно быть ничего собственного, – иначе св. Феодосий бросал все в огонь, что ни находил в келье монаха. Строгое послушание предписывалось без изъятия всем и для всякого случая. К какому бы благому делу ни приступал монах, он должен был испросить разрешения и благословения игумена, а без того – и хорошее дело считалось нехорошим. Феодосий, предписывая строгость для других, не только не делал для себя изъятий, но налагал на себя еще более томительные тяжести, чем на подчинённых. Он сам нередко носил воду, рубил дрова, топил печь, ходил в самой дурной, разодранной одежде. Феодосий любил делать поучения и говорил их монахам.

Трудясь для монастыря, он не оставлял своими поучениями и мира, не вполне, как Антоний, был чужд мирских дел. К нему часто приходил князь Изяслав Ярославич, и боляры с ним советовались о жизни; он давал душеспасительные советы, исповедовал во грехах, разрешал и налагал епитимьи. Замечательно, что в поучении его князю о посте, он гораздо снисходительнее к светским в отношении поста, чем можно было ожидать от такого строгого аскета. Но зато – главное – он требует подчинения духовенству, власти духовной. Вот чем отличается дух его послания. Несмотря на то, что пост для него высшее проявление христианства, он даже и поститься не дозволяет, если иерей не прикажет. Не думай и будь покорён власти духовной – вот сущность его аскетического учения; послушание без размышления есть долг. Вратарь у Нечерского монастыря не пустил даже князя Изяслава, когда не приказал никого пускать игумен. Жизнеописатель Феодосия рассказывает, что в детстве над ним господствовала мать: он убежал от неё в монастырь и может быть, что эта суровость родительской власти оставила влияние на тот строгий порядок, какой ввёл он в монастырь, и какой посредственно переходил и в мир, с благочестивыми понятиями. Например, вменено в вину келарю то, что в противность Феодосию игумену, он предложил пожертвованные хлебы братии за трапезою не в тот день, когда приказал игумен, а на другой. Этого мало: самые хлебы уже через то сочтены осквернёнными, и св. муж приказал их пометать в огонь, яко вражую часть.

Вместе с этим духом безусловной покорности, Феодосий предостерегал братию от общения с иноверцами вообще. Жизнеописатель Феодосия говорит, что «нередко выходил тайно из кельи и монастыря к жидам и ругал их в глаза отметинками и беззаконниками, желая, чтоб они его убили, и чтобы таким образом сподобиться пострадать за христианскую веру».

В пище проповедовалось иметь воздержание и неприхотливость, крайнюю умеренность. Но святые поставляли в том подвиге, чтоб есть дурное и невкусное. Таким образом один из них, Прохор, прозываемый Лебедником, во время голода осудил себя есть хлеб из лободы; он был горек и противен, но Бог превращал его в сладость.

Церковь заботилась об аскетическом совершенстве человека, смотря по силам, – начиная от сурового возздержания печерских затворников, до легкого соблюдения постов мирянами. Лишать себя того, что нравится, – вот в этом состояла заслуга, на этом основывается такое уважение к посту, которое привилось в русском народе тотчас после знакомства с христианством. И первые религиозные споры наши были о посте, потому что ещё Изяслав Ярославич спрашивал Феодосия о том, можно ли есть мясо в господские праздники. Феодосий нс только разрешил ему, но считал противозаконным пост в большие праздники, так снисходительно смотрел он на мирян, когда такого сурового воздержания требовал от монахов.

Вместе с воздержанием соединялось уважение к труду; иногда труд этот предпринимался без определённой цели, или, лучше сказать, цель его была в самом себе; трудиться было спасительно, ибо это Богу угодно, хотя бы не имелось в виду никакой пользы. Так, трудились мужи святые по кельям; но большею частью труд, по понятиям развивавшимся в Печерском монастыре, был соединен с уничижением и смирением. Так, например, иегумен Феодосий носил братии дрова в избу и это ставилось ему в заслугу: потому что он был начальное лицо, и потому уже собственно, по его сану, не должно было бы трудиться. Ставили в большую заслугу то, что князь Никола Святоша служил в монастырской поварне, потом был вратарём, – именно это ставили ему в заслугу, потому что он был князь. Пример уважения к девству представляет повесть о Моисее Угрине, сложенная очевидно такими, которые, живя в монастыре, не знали мира и воображали его себе таким, каким он мог казаться только тем, кто разошёлся с его треволнениями. Моисей был взят Болеславом в плен (брат его был слугою Бориса и с ним вместе был убит). Какая-то знатная Полька хотела сочетаться с ним, – он упорствовал; она жаловалась королю и король хотел его заставить, но святой муж вместо того сделался евнухом.

Печерский монастырь сообщил нашему религиозному убеждению неприязнь ко всему веселому, ко всему что может сообщить прелесть земной жизни. Вместе с пирами преследовалось всякое смехотворство, всякое даже невинное увеселение. Феодосии, заставши князя Святослава пирующим с болярами и гуслярами, со слезами представлял ему, что такого не будет на том свете.

На слёзы и грусть смотрели, как на нечто священное. Один из святых, Феофил (в житии Марка Печерника) выплакал глаза: ожидая много лет часа кончины, предсказанной ему Марком, он мучился беспрестанным ожиданием смерти, – и когда умирал, то ангел показал ему сосуд с благовонным миром, в которое превратились его слезы; однако было столь мало, что превратившихся в миро было менее случайно упавших на землю и оставшихся на платке, от тех, которые святой плача, имел терпение собирать в сосуд, который подставлял всегда как собирался плакать. Об одном из затворников говорится: оттоле разумеша еcu, яко угоди Господеви: никогда же во изыде и виде солнце, и 12 лет и плача не преста день и нощь; ядяше бо мало хлеба и воды, по скуду пияше и то через день.

Страдания, болезни принимались также за благополучие. Пимен многострадальный терпел ужасные болезни и сознавал, что если бы он захотел, то Бог бы его помиловал, но он сам не хочет, и лежа в смрадной болезни, других исцелял: «зде убо скорби и туга и недуг вмале, а там радость и веселие, идеже несть болезни, ни печали, ни воздыхания, но жизнь вечная; того бо ради, брате, сия терплю; Бог же, иже тебе мною исцеливый от недуга твоего, той может и мене веставити от одра сего и немощь мою исцелити, но не хощу: претерпевши же до конца, той спасен будет», и так далее.

Сколько можно заключить, самое правило: делать добро ближним и не делать им зла, связывалось с тем понятием, что в сердце лежат побуждения делать зло, а добро делать трудно. Вообще, труд и лишения, вот что ставилось на первом плане в деле спасения. Сделать доброе дело важно было не для того, кто получает, а для того, кто делает и даёт; потому что давать и делать добро, по понятию тогдашнему – было неприятно, и потому спасительно. Поэтому русское нравственное вероучение и не старалось о том, чтобы всем было хорошо здесь, – чтоб в обществе каждый мог наслаждаться жизнью: это было не в его цели: потому что неприятности, страдания, ведут в царствие небесное, и следовательно всё благодеяние, какое могла оказать Церковь, относиться могло только к лицам в отдельности, а не к целому обществу.

Богатство считалось уже само по себе корнем зла. Желающий спастись лучше ничего не мог сделать, как раздать нищим своё состояние и идти в монастырь в произвольную нищету. Св. Феодор, по указанию беса отискавший сокровище в земле, зарыл его в землю снова, и молил Бога забыть о том месте, где он погреб его. При раздаче имущества нищим, целью не было обогатить своих ближних, а только цель – достичь самому царствия Божия. Замечательно, что святому, пожалевшему о растрате имения, другой святой предложил, что он возвратит ему все, но с тем, что милостыня от Бога ему вменится.

Эта философия, отвергающая земное стяжание, облеклась в сказание об Иоанне и Сергие в «Патерике»: Иоанн и Сергий заключили между собою духовное братство (древнее побратимство, осенённое теперь церковным освящением) и Иоанн оставил сыну своему, Захару, наследство, которое поручил названному брату, названный брат счёл лучше самому чужим достоянием воспользоваться и не отдал Захару, когда он требовал отцовского достояния, не отдал даже и тогда, когда Захар просил не более половины, даже трети. Тогда Захар призвал его к клятве пред иконою Богородицы в Печерском монастыре. Обманщик не мог приблизиться к иконе и принужден был сознаться в своей вине. Лучшего конца повесть не представляет нам, кроме того, что Захар всё злато и серебро своё пожертвовал на монастырь, и он и его обиратель – постриглись в монастыре.

Нищета считалась первою принадлежностью монашеского быта. Однако усердие дателей не было отвергаемо, и вскоре монастырь стал богат. Жертвовать на монастырь было такое же доброе дело, как и дарить нищим и кормить их. Печерский монастырь наделили богатыми, по тому времени, вкладами звонкого металла, разных драгоценных вещей, – записывали в его вечное владение недвижимые имения, сёла. И припошаху ему (князья и бояре) от имений своих на утешение братии и на устроение монастыря, друзии же села вдающе на церковную потребу.

Монастыри создались двумя способами, или 1) строили их князья и знатные богатые люди по душе или по данному обету, во время испрошения какой-нибудь особенной Божьей помощи; 2) основывались они и так, как основывался Печерский: собирались добровольные любители аскетического жития.

Основание церкви печерской приписывают Варягу Шимону – вероятно Шведу родом; это был сын Африкана, брата Якуна-Слепого, того самого, который помогал Ярославу в сражении против Мстислава Владимировича на Лиственской битве и отбежал золотой луды. По смерти Африкана, братья его выгнали из отечества Шимона, как это обыкновенно случалось в Скандинавском мире. Он убежал к Ярославу в Гардарик. Якун-Слепой после службы Ярославу возвратился на родину и там участвовал в несправедливостях к племяннику. Впоследствии рассказывал о себе Шимон следующее: «Был у моего отца, Африкана, крест с изображением Христа вапною (известью, очень велик, в десять локтей, якоже Латины имуть. На этом изображении был золотой пояс в 8 гривен золота и золотой венец на главе. Когда Шимону приходилось убегать из родины, он захватил с собою этот пояс и венец. Тогда ему глас бысть – никакоже сею не возложи на главу свою, неси сия на уготованное место, где строится церковь матери моея и отдай в руки преподобного Феодосия, пусть повесит над жертвенником.

После этого видения, когда он плыл по морю в Гардарик, сделалась буря; Шимон испугался и подумал, что это наказывает его Бог за то, что он взял украшения от Христова образа, – начал он в этом каяться, и тогда увидел на воздухе изображение церкви и услышал голос, объясняющий, что это за церковь: «это церковь, которая хочет создаться от преподобных во имя Божьей Матери, – в ней и ты будешь положен; размер поясом 20 локтей в вышину, 30 в длину и 30 в ширину». Несмотря на то, когда приехал Шимон в Киев, то долго, как видно, не думал строить церкви: впоследствии объяснял он, что не знал и места, на котором указано от Бога быть этой церкви. Шимон прибыл в Киев ещё при Ярославе и служил у сына его, Всеволода; когда же по смерти князя Ярослава появились впервые Половцы, Шимон отправился против них с русским ополчением и обратился вместе с князьями Изяславом, Святославом и Всеволодом к преподобному Антонию. Боговдохновенный старец предрёк им всем несчастье. Шимон в простоте сердца пал к ногам преподобного и молил сохранить его от вражеского меча. Преподобный отвечал ему: «О чадо! Многие падут от острия меча и убегут от сопостат, будут попираемы и уязвляемы, будут тонуть в воде; ты же останешься спасён, ибо тебе суждено лежать в печерской церкви, которая создастся твоим попечением». Несчастно для Русских было поражение на Альте; Шимон был ранен и лежал на поле посреди трупов и умирающих, и вдруг в воздухе увидел то же изображение церкви, которое некогда представилось ему над балтийскими волнами. Тогда он вспомнил, что с ним прежде было, начал молиться о спасении. Он потом выздоровел. Тогда пришёл он к Антонию, отдал ему пояс для размерения церкви и венец, который следовало повесить над трапезою. Потом он явился Феодосию и просил благословить себя не только в жизни, но и по смерти. Феодосий отвечал, что сам ещё не знает, будет ли угоден Богу своими молитвами по смерти; но Шимон представлял, что ему был от образа глас, который свидетельствовал о святости Феодосия и о том, что ему суждено основать церковь, поэтому Шимон просил молиться о себе и о своём сыне Георгие. Феодосий изъявил желание молиться за него и за его семейство, наравне как и за всех христиан. Шимон этим был недоволен: он требовал, чтобы Феодосий дал ему свое благословение на письме. Феодосий согласился и дал ему молитву. По этому примеру на Руси начали влагать в руки мертвых при погребении рукописание. Шимоп, готовясь строить храм, хотел прежде всего взять для себя еще выгоднейшие условия: он потребовал от святого мужа отпущения грехов своих родителей. Феодосий, воздвигнув руки, сказал: «да благословит тя Господь от Сиона и до последних рода твоего!» Шпмон принял православную веру и наречен Симоном. О роде Симона «Печерский Патерик» присовокупляет, что сын его Георгий был отправлен с Мономахом, с сыном его Юрьем в Суздальскую Землю и потом был там поставлен управлять всею Суздальскою Землею.

Повесть эта многозначительна в истории жизни русской. Это был у нас первообраз множества подобных событий, когда вследствие укоренившегося верования о спасении души посредством постройки монастырей, богатые люди благодетельствовали монастырям, давали им села, доходы, и таким образом способствовали развитию монастырской жизни.

Вслед за повестью о Шимоне, образовались тогда же страшные сказания о пришествии церковных мастеров из Греции и об основании Печерской церкви. Придавая еще более в глазах народа святости Печерской обители, повесть приводит из Греции мастеровых людей, которые получают от Пресвятой Богородицы указание идти в Русь и строить церковь. Ангелы являлись в виде благообразных скопцов – звать их к Богородице во Влахерне. Образ ангелов в виде скопцев не редкость в византийской легендарной литературе. Аскетизм и самоистязание достигают до умерщвления плоти и способствуют девственному житию. То же сказание говорит, что икона, которая впоследствии сделалась в Печерском монастыре местною, была принесена прибывшими греческими мастерами,– она была им вручена самою Богородицею и есть произведение не земного, а небесного, сверхъестественного, искусства. Вот начало благоговейного почитания явления икон, столь распространенного впоследствии в религиозной сфере русской жизни. Эта вера в явленные иконы с Востока, принесена была к нам прежде всего в Печерский монастырь, на киевскую почву, точно как и многие другие верования.

Отыскали место для будущей церкви, и ее заложение сопровождалось чудесами, подобными восточным чудесам Ветхого Завета и сходным с ними позднейшим церковным преданиям Востока. Подобно Гедеону и Илии, святой Феодосий, желая узнать, какое именно место приятно Богу для воздвижения церкви, молился, чтоб везде была роса, а патом месте, где следует быть церкви, не было росы; а на другую ночь просил обратно, чтоб именно там была роса, когда повсюду не было росы. Все совершалось по его желанию. На том месте, где высшее знамение указало быть церкви, – росли кустарники: они были истреблены огнем, низведенным с неба силою молитвы св. Феодосия. Когда нужно было копать ров для закладки храма, эту работу предпринял первый–князь Святослав, и богатые люди жертвовали вклады на создание святыни, с тем, чтоб по смерти быть погребенными на этом благословенном месте.

Уже повести о Варяге Симоне и о греческих мастерах придают особое значение погребению в Печерской церкви. В «Слове», составляющем часть «Патерика» и называющемся: Слово, еже когда основана бысть церковь Печерская, говорится: блажен и треблажен сподобивыйся положен быти; блажен и треблажен сподобивыйся в той написан быти, яко оставление приимет грехов. Преп. Феодосий говорит: всяк положенный зде, помилован будет. Вот какое важное значение получила тогда Печерская церковь и Печерская обитель! Не удивительно, что эта обитель скоро процвела. До построения церкви Феодосий говорит пришедшему к нему Варягу Симону: а веси, чадо, оубожество наше, иже иногда многажды и хлеба не обретается в дневную пищу. Но вскоре после того, когда Феодосий, по откровению Божию, готовился отойти от мира сего и собирал братию, то уже многая братия жила в разных селах монастырских. Князья и княгини давали и записывали в монастыри богатые вклады, имения. Так князь Ярополк Изяславич дал в монастырь Неблоскую волость, Деревскую и Лутскую и около Киева; зять его Глеб Всеславич – 60 гривен золота и 50 серебра, а по его смерти назначил 600 гривен серебра и 50 гривен золота и по смерти села с челядью (Ип. Сп. Лет. 82). Монастырь Печерский сделался даже хранилищем чужих сокровищ. В тот век достояние не было слишком обеспечено от произвола, и потому многие отдавали туда на сохранение и серебро, и золото, – этот обычай распространился на все монастыри.

Преподобный Феодосий оградил свое творение от притеснений в будущие времена со стороны князей и духовных сановников. Предание, записанное в «Патерике», сообщает, что пред смертию он видел князя Святослава и молил его, чтоб церковь Печерская была освобождена от власти и князей, и владыки; ибо не люди, а сама Богородица ее создала. Так на долго обитель пребывала независимым обществом. Мудрый Феодосий установил сам твердую нравственную связь между всеми принадлежащими к обители. Он предвидел, что обитель сделается рассадником игуменов и владык в России. Конечно, уже и прежде, вероятно, она начала иметь свое важное значение; поэтому он сказал, что если кто из братий будет призван на какое-нибудь начальническое место в России, то выходить из обители может только с позволения старших и всегда должен искать успокоиться в Печерской обители: только за таких обещается св. Феодосий молиться пред Богом. Понятно, как после такого завещания, впоследствии печерские иноки, где бы они ни были, не теряли связи с монастырем, как показывает письмо Симона, епископа владимирского. Напутствуемый мысленным благословением великого основателя обители, такой питомец Печерской обители, – будет ли он в Ростове, во Владимире, в Новгороде, в Полоцке – всегда обращался к Киеву, к заветной обители, сердцем, как к Обетованной Земле спасения, и хранил те предания, те верования и правила, которые получил в этом монастыре, и сообщал их повсюду, куда простиралось его влияние.

Печерский монастырь указал русской религиозности и то направление, которое в делах общественных обращало действие христианского нравоучения со всеми наставлениями единственно к совершившемуся факту, а не касалось самого общественного порядка. Преподобные святые печерские развили это начало. Антоний был благорасположен и к Изяславу, и ко Всеславу, и за последнего был первым изгнан. Феодосий жил в согласии и осыпал благословениями Изяслава, а потом изгнавшего его брата, Святослава. Он менее укорял его за изгнание Изяслава, за похищение стола киевского, чем за то, что застал Святослава в пирушке с гуслярами, и восхвалял его, когда князь удалял веселые сцены от преподобного мужа, коль скоро преподобный приходил ко князю. Однажды пришла к Феодосию убогая вдовица жаловаться на судью, который ее обобрал и решил неправо ее дело. Феодосий упросил судью возвратить ей неправильно взятое. Но Феодосий не считал своим делом стараться, чтоб таких судей не было. Он заступался – говорит его житие – за утесненных перед князем и судьями, и это ставится в заслугу его милосердию; но с точки зрения Феодосия не было потребности изменения того порядка, от которого зависели утеснения, облегчаемые его заступничеством. Точно такое направление получило и после него влияние церковных мужей на общественную жизнь. Благочестие с радостию оказывало пособие страждущим, гонимым, но мало вопияло против тех, которые были виновниками несчастий, поражавших тех, кто искал утешения в религии: оно не заглядывало внутрь земных побуждений. Покорность настоящему, отсутствие мысли об общественном движении – было основою нравственного понятия, выработанного на религиозной почве. Пусть каждый только о себе заботится, о своем спасении помышляет – это было правило нравственное; таким образом, даже слово Христово о неосуждении брата своего – применялось более к собственному самоуничижению, чем к сохранению чести другого. Зачем тебе рассуждать и умствовать, – помни, что ты хуже всех человек, должен Христа ради смиряться!.. Всем следует угождать, всех хвалить, всем покорствовать; только тогда и можно спастись. Самостоятельным следует быть тогда только, когда дело идет о посте и о соблюдении церковных правил и обрядов: тут должно отвращаться от житейских удовольствий, – следует быть упорным и не склоняться ни перед какою властию; но во всем прочем не следует быть строптивым.

До какой степени простиралась важность покорности начальству и считалась первейшею добродетелью, видно из того, что в одной из повестей – умерший, воскреснув, не мог сказать братии в монастыре большей истины, какую мог вынесть из будущей жизни, как только то, что следует быть покорным игумену. Замечательно, что даже самый суровый аскетизм и плотеистязания не помогут, если монах не будет отличаться безмолвным послушанием.

Война, со всеми ее ужасами, мало смущала благочестие. Развитое на почве Печерского монастыря, оно заботилось о том, чтобы давление войны проходило мимо его и не лишало обители законного ее достояния. Вот, например, Григорий, Симонов сын, бывший в Суздале, сознается, что когда он с Юрием Долгоруким и при помощи Половцев воевал против Изяслава Мстиславича, то напал он с Половцами на какой-то город, – но это было село монастырское, которое показалось градом, чтоб не даться Половцам на разграбление; потому что враги, видя его твердыни, не решались отваживаться на приступ. Таким образом, по понятиям времени, не считалось предосудительным воевать, брать села и города, и разорять их, но следовало щадить монастырские имущества.

Главные признаки аскетического настройства: покорность, воздержание и предписанный правилом страх мысли, страх земных удовольствий и внутренняя борьба со злым духовным существом. После принятия христианства, в Печерском монастыре настала война с бесами. Бес – мрачное, злое существо… Как скоро святой муж обречет себя на сугубое воздержание, запрется в тесной келье или пещере, начнет день и ночь изнурять плоть свою – поклонами, язык – безмолвием, а ум – беганьем греховных помыслов, тотчас являются к нему эти искусители, отвлекают его от богомыслия и силятся сделать с ним какую-нибудь пакость! Святой муж должен не поддаваться и мужественно бороться с ними. Сначала действуют духи невидимо, а потом являются и телесному зрению. Они принимают образ похожий на обезьяну, в шерсти, с когтями, с хвостом, да вдобавок, чего нет у обезьяны – с рогами и крыльями; но иногда являются вполне в человеческом виде, только чаще всего в виде человека неправославного. Однажды святой, одаренный прозорливостию, увидел беса в образе Ляха, – он сыпал цветами на братию во время заутрени: на кого цветок упадет и прилипает, тот брат расслабевал, уходил из церкви и ложился спать; но были такие строгие подвижники, что цветки не прилипали к ним. Здесь, цветок – символ грешного удовольствия. Когда брат уходит из монастыря, тут-то и было бесам раздолье. Один святой увидел однажды беса, ехавшего верхом на свинье; лукавый дух величался и посмеивался над монахом, который успел ускользнуть после заутрени за монастырскую ограду. Обыкновенно бесы старались развлечь, – склонить к чему-нибудь подвижника и мешать ему, когда он погружался в безмолвие и творил над собою истязания, и чем сильнее старался угодник преодолеть лукавого, тем больше лукавый старался его искусить. Пример искушения в истории затворника Исакия, которого бесы довели до того, что заставили его проплясать, а потом привели в совершенное истощение, так что нужны были годы, чтоб святой мог поправиться. Торопецкий купец по происхождению, по прозвищу Чернь, он вступил в монастырь, раздал все свое имение на монастырь и нищим, и принят был; потом облечеся во власяницу и повеле купити себе козлищ и одрати его мехом и взвлече на власяницю и осше около его; затворися в печере в единой улицы, в кельици мале, яко четыри лакот сущи, и ту моляше Бога со слезами; снедь же бяше просфира едина и то чрез день. После многих неудачных попыток, бесы явились ему в виде ангелов, и Исакий, по простоте, поклонился им; тогда один из бесов сказал: возмете сопели и бубны и гусли, и ударяйте, ат Исакий нам спляшет. И удариша в сопели и в бубны и в гусли и начаша им играти и утомиша его и оставиша и оле жива суща, и отыдоша, поругавшеся ему. Иоанна многострадального бесы мучили похотью, и святой муж истязал себя сначала тесным заключением, голодом и молчанием, носил на теле железные вериги, а потом на время поста зарывал себя в землю, оставляя наруже только руки и голову. Бесы пугали его то огнем снизу, то ему представлялось, будто он горит, то являлся змей и грозил его поглотить. Иоанн выстоял всякие искушения. Святой особенно подвергался искушению в затворничестве и должен был помнить, что пред появлением к нему непременно следует заставить приходящего прочитать молитву Иисусову, и если бы кто не захотел этого сделать, то явная улика, что он – бес (не даждь ему беседовати с тобою и прежде, даже молитву сотворить, тогда розумееши яко бес есть). Одному подвижнику бес явился в образе его друга и сподвижника, помог ему отыскать золото и вел было его к тому, что он собирался убежать из монастыря, но, к счастию, обман открылся скоро и святой отец (Феодор) лучше рассчитался с бесом, чем Исакий. Когда нужно было изгнать от себя лукавые помышления, приходящие в праздности, подвижник осудил себя на тяжелые работы, – сначала молоть муку на ручной мельнице с ручным жерновом; другой раз, когда сгорела Печерская церковь – таскать лес с берега Днепра на гору. Бес вздумал было искусить его, и когда святой отдыхал однажды от своей мукомольной работы, бес стал молоть, но святой своими заклинательными молитвами принудил его в самом деле трудиться и продолжать работу на жернове, а сам в это время молился. Потом, когда святой таскал на гору лес, тогда собралось уже много бесов, – товарищей проказника, творившего пакости над святым: они сбросили с горы наношенное дерево. Тогда святой силою своих молитв принудил бесов все дерево, сколько его ни было изготовлено под горою, перетаскать на гору в одну ночь. Бесы решились отомстить за такое унижение, которое было тем для них чувствительнее, что они не могли забыть, как люди их некогда чествовали под именами идолов. Сначала бесы научили извозчиков, которые подрядились в монастырь возить лес, требовать платы за перевозку того дерева, которого они не возили и которое вместо их возили сами бесы. Когда дело дошло до суда, то судья, выслушавши простосердечные оправдания святого, сказал ему, что бесы помогут ему и заплатить, как помогли свезти. Неизвестно, какие последствия имела эта тяжба; но бес явился в образе Василия к одному из княжеских советников, боярину Святополка и сына его Мстислава, жадному и злому, как князья его, и доносил, что Феодор отыскал сокровища в варяжской пещере и не являет князьям. За это потребовали Феодора и стали мучить, когда он отговаривался, – говорил, что забыл, где снова зарыл клад. Потом послали за Василием, не выходившим уже 15 лет из пещеры: Василий, разумеется не зная, что происходило под его именем, привел в недоумение и досаду князя Мстислава своими неясными ответами, и тот, думая, что он запирается, тогда как сам же прежде ему доносил, застрелил его стрелою. Василий, умирая, предрек Мстиславу лютую смерть, и она сбылась в битве с Давыдом Игоревичем.

При умственной покорности – знание не считалось достоинством. В повестях Печерского монастыря, знание и земная мудрость являются даром бесов. Так о преподобном Никите рассказывают, что к нему явился бес и научил его понимать одни только книги Ветхого Завета, так что он мог пророчествовать. По составившемуся некогда юному понятию о знании, вместе с ним соединялось верование в пророчество; знать, быть мудрым, значило вместе – делать чудеса, говорить то, чего другой не скажет, одним словом, делать то, чего другой никто не может сделать и для чего нельзя придумать обыкновенных способов. Но когда святые отцы, сошедшись около Никиты, прогнали бесов, Никита стал прежним невеждою и сподобился впоследствии низводить дождь с неба на произрастения земные. О Лаврентии-затворнике рассказывается, что когда он пошел в затвор и получил благодать целить беснующихся и к нему приводили больных, бесы научили его по-гречески, изощрили его способности; но когда другой святой молитвами исцелил его от бесовского искушения, Лаврентий забыл все свои знания.

Печерский монастырь неблаговолил к иноверцам. Так в житии св. Агапита, безмездного врача, рассказывается, что когда к нему пришел врач Армянин, то несмотря на свое смирение, как скоро он узнал, что это Армянин, то воскликнул: почто смел eси внити и осквернити келию мою и держати за грешную мою руку? Изыди от мене, неверне и нечестиве! В ответе св. Феодосия Изяславу Ярославичу на вопросы о варяжской вере, святой муж порицал варяжскую веру: там не только обвиняют последователей западного христианства в ядении кошек и псов, и удавленины, но говорят и о крайних непристойностях при брачном обряде. В поучении и ответе советуется – не давать католикам есть и пить из сосуда своего, и если придется дать по крайней нужде, то непременно вымыть сосуд; приказывается не только не принимать чужеверного к себе, но проклинать всякое чужеверье.

Так как раздаяние богатств нищим не имело в себе цели, а само по себе составляло цель, так точно и труд предпринимался и считался полезным не по плодам его, а сам по себе, в своем процессе.

Видно, что в южной Руси оставались языческие обычаи; долго еще смотрели Русские на жизнь сквозь языческое покрывало и даже в христианские обычаи и обряды вносили языческое содержание. Вот, например, Феодосий воспрещал, что в его время многие ставили на кутию яйца, приставляли к кутье воду, ставили обеды по умершим, и носили в церковь съестное, одним словом – отправляли тризны, ибо у язычников погребение сопровождалось пьянством. Святой, соболезнуя, вопиял против соблазнительного целования мужчин с женщинами на пирах. От этого христианство противодействовало языческой чувственности строгою стороною своей духовной чистоты, а аскетическое учение делалось единою нравственною философиею для всего христианства вообще.

Самая мирская жизнь не имела, с церковной точки зрения, другого идеала, кроме аскетизма. Это было тем естественнее, что вот, например, в «Слове отца к сыну» (последний очевидно не готовился в монастырь, но намеревался жить в мире семейно), отец, представляя ему пример добродетели подвижников, иже мало света сего причащахуся, говорит: изволи себе тех житье и тех правий путь приими, тех нравы и ты, чадо мое, взыщи со всею силою и со всею крепостью. В том же «Слове» отец заповедает сыну давать десятую часть от своего имения Господу (то есть, в монастыри и духовенству). Таким образом видно, что понятие о десятине переходило из княжеского быта в частный, домашний.

Попятно, что при направлении заботиться каждому лишь о собственном спасении, не удержалось вполне согласие, мир и братство в Печерском монастыре, и уже в ранние времена встречаются следы взаимной зависти, вражды и обманов между братиею. Так в житии Алимпия иконописца рассказывается, что монахи брали деньги с одного богатого господина, заказывавшего Алимпию икону, но в самом деле не давали об этом знать Алимпию, а боярину говорили, что Алимпий просит втрое.

Несмотря на аскетическое направление, в церквах читались однако поучения, переведенные с греческого, где аскетизм представляется недостаточным без добрых чувств, любви: аще ли кто от хлеба ся удержит, и гнев имать, и таковый подобен есть зверю; то бо не есть хлеб; аще же от пития и от рыбы кто оудержится и на голе земле легаеть, а злобу имея и неправду дея, хвалится оубо: пущи есть и скота.

Добродетелью были: пост, грусть; смех и веселие – грех. Один подвижник, по имени Памва, дал обет никогда не смеяться. Бесы употребляли всевозможнейшие уловки, чтобы рассмешить святого, – долго все было напрасно: наконец бесы привязали маленькое перышко к огромному бревну и потащили его мимо подвижника, с криком: «алай, алай!» Памва улыбнулся, и бесы восплескали и запрыгали от радости, восклицая: «Авва Памва засмеяся! Авва Памва засмеяся, засмеяся!» – «Я засмеялся немощи вашей, – сказал им святой, – что вы, и то только с трудом, можете это бревно сдвинуть. «В одной древней нравоучительной беседе говорится: «смех не съзидает, не хранит, но погубляет и съзидания раздроушает, смех Духа Святаго печалит, не пользует и тело растливает; смех добродетели прогонит, не имать бо памяти смертныя, ни пооучение моукам. Отъими, Господи, от мене смех и дароуи плач и рыдание, егоже присно ищеши от мене» (Имп. Публ. Библ., Погод. Сб. № 1297, стр. 91).

С женщиною не следовало даже говорить, женщина – была существо, располагающее к согрешению: «Не достоить мнихоу ясти с женою или пити, или что промышляти с женами или инак како разоум имети с ними; прелюбодейство есть, велико прелюбодейство женское соужитство: еда камень еси? человек eси, общемоу естеству подлежа и в падении, огнь имаши в лоне – не изгориши ли? како имать слово: положи свещу на сено, тогда възможеши рещи, яко не горит сено? аще не отмещешися, яко горит сено, и мне глаголи, но неведущему тайных».

Убегая от женских очей, следует избегать и помышлений о женщинах: «Всяк бо възревый на жену съгрешаеть». Надобно иметь постоянно бледное лицо и дурные одежды: блед и щоуби вид и рызы хоуды подобает имети (Пог. Сб. № 1288, стр. 226).

Монашеское самоистязание, уединение от всего, что составляет материальную прелесть на земле, открывало идею торжества духовного начала над грубою силою. Вместо богатыря с оружием, странствующего по чужеземным странам, ищущего опасностей, побеждающего их, получающего в награду богатства, и т. п. являются богатыри духа, – странствующие в таинственной области видений, вступающие в борьбу с духами: они побеждают их, отваживаются на всякие лишения добровольно, и за все терпение получали награду высшую, – награду на небе. Так как богатырь не сидит на месте, – богатырь ищет приключений, то и в сфере духовного подвижничества явились странствующие богатыри – паломники, скитавшиеся по святым местам и с севера отправлявшиеся в Палестину. Они-то назывались в древних песнях каликами перехожими. Похождения в Иерусалим, видно, были значительно в ходу на Руси вскоре по водворении христианской веры, когда так часто встречается в песнях, – носящих печать старого происхождения, – имя калик. В похождении Данила Паломника говорится, что в его время были мнози доходившие до Иерусалима. Это было до такой степени обычно, что иные старались ходить, видно, как можно скорее (тщащеся вборзе) и навлекали за то нарекания от истинно-благочестивых; Даниил замечает, что се то путь вборзе нельзя ходити, и укоряет их в том, что они много добра невидевше возвращались; но путешествие было предметом общественных разговоров, и бывший в Иерусалиме пользовался уважением: он мог быть везде принят с честию и потому они, – по словам Даниила, – вознесшеся умом, яко нечто добра сотворивше, погубляют мзду труда своего.

Идея торжества ума над материальною силою, в народной умственной жизни проложила себе не одну религиозную тропинку. Заявлением ее потребности могут служить и такие сказания, где или дурачок, или ребенок, признаваемый слабым и глупым, торжествует над сильными. Такова замечательная повесть о купце киевском, Дмитрии и его сыне, Борзомысле Дмитриевиче, семилетнем мудреце, – хотя сохранившаяся в позднейших списках, но показывающая признак своего существования в древнюю киевскую эпоху нашей образованности. Действие происходит на юге; купец богатый с кораблями выезжает из Киева, странствует по отдаленным чужестранным землям. Проплававши тридцать дней по морю, купец пристал к берегу и увидел приморский город, близ которого стояло в гавани бесчисленное множество кораблей. «Удивися Дмитрий Киевский купец и рече: что сии корабли безчисленно много стояща? мне зело земля блага есть и купцы в нем и много торгуют зде. Сниде с корабля купец Дмитрий и поиде под град, и сретоша его гражане и вопрошаху его: от коея страны и коея земли? Он же сказася им: аз есмь от Русския земли и верую во Отца и Сына и Святаго Духа. И рекоша ему гражане: брате купец! единыя есть веры с нами Русская земля, – только за наше согрешение послал нам Бог царя законопреступника и отступника от Бога, еллинския веры, и теснит ны, хотя привести к своей вере; мы же, не могуще терпети бед тех, неволею пожрохом идолом, видехом себе в великих нуждах: всегда боярами мучаще нас; овогда силою привожаше нас ко своим идолом, овогда заповеданием нам, не веляше хлебов на торг пещи и гладом морит нас для своей веры: се видиши, купче, в пристанищи сем 300 кораблей стояще, купцы же со всех стран прихождаху к сему граду, и приходяще к царю з дары, хотяще торговати в его царству; царь же дары от них приемлет и повелевает им три загадки отгадывати свои, а все то приводяще к своей вере; они же не могуще отгадати загадки, царь же глаголаше к ним: уже все загадок моих не отгадаете и вы пребывайте в моей вере, пожрите идолам; купцы же не хотяще того сотворити и того ради в темницу посажены бывше, терпяще всякую нужду и глад, и тяготу, и скорбь, имени ради Христова; и заповедывает царь, не велит хлебы пещи три годы, дабы они гладом померли.»

Услышав об этом, купец Дмитрий хотел было тотчас отплыть и повернул на свой корабль, но когда пришел к нему, то увидел, что там уже стояла стража. Нечего было делать, – надобно было явиться к царю. Царя звали Несмеян Гордеевич. Донесли царю, что пришел купчишко из Русской Земли, принес дары и просит позволения торговать в его царстве. Царь ласково пригласил Дмитрия обедать; а после обеда спросил: купче! которыя ты веры? Купец отвечал, что верует во имя Отца и Сына и Святаго Духа. – «А я чаял, – сказал царь, – что у нас вера общая; ты же сказываешься не нашей, а русской веры. Я же хотел было тебе позволить торговать и отпустить в твою Землю; но теперь отгадай, купче, три загадки, что аз тебе загадаю: аще ли отгадаешь, и аз тебе велю торговати в своем царстве всяким товаром, и з дары и с проводниками отпущу тя в свою землю; аще ли не отгадаешь ни единыя загадки и в вере моей не пребудеши, ведомо жь буди тебе, купче, велю тя смерти предати, а товары твоя взяти будут в мою царскую казну.»

Купец испросил у царя срока на три дня, и пришедши на свой корабль, плакал, видя себе неминуемую смерть. Семилетний сын его играл на корабле и ездил верхом на палочке: «на древце седяще, рукою за древцы конец держаше, а другою рукою плеткою побиваше, и ездяше, аки на коне скакаше». Увидя плач отца, ребенок стал его спрашивать; отец сначала не стал было и рассказывать ему, по когда сын умно ему обещал помочь в напасти, отец рассказал. Сын сказал, что он за него отгадает: «а ты, отче, не скорби и не тужи, яждь, пей, веселися и молися Богу, – вся печали возлагай на Бога». Сын продолжал играть на корабле. На четвертый день позвали их к царю. Мальчик объявил, что он отгадает загадки за отца и потребовал пить. Царь налил золотую чашу с медом и подал ее дитяти; отрок дал отцу, и когда отец хотел возвратить чашу, отрок сказал: отче! не отдавай чаши, – закрой в недра своя! Царь дал другую, и с тою сделалось то же: также царь требовал возврата чаши; отрок сказал: данное царево вспять не возвращается. Загадка царева была такова: «много ли того, или мало, от востока до запада?» Дитя на это отвечало: «от востока и до запада день и нощь, весь круг небесный единым днем и единою нощию едино сонце прейдет от севера до юга; то твоей загадке мой ответ». Царь удивился, дал третью чашу купцу, и купец спрятал ее в пазуху. Другая загадка отсрочена на другой день.

На другой день собрались «ипаты, и тираны, и стратилаты, и воеводы, и князи, и бояри, и вси людие, малии и велиции, и вси граждане на предивное чудо отрока, якоже всем гражданам не вместитися в цареве дворе. Царь спросил: «что десятая часть из моря днем убывает, а нощию прибывает»? Ответ был: «то есть, царю, что десятая часть воды сонце выедает; нощию же прибывает, зане же сонцу зашедшу и не сушащу, – то тебе, государь, моя отгадка».

Удивися царь и потребовал третьей отгадки; отрок попросил сроку на три дня, но с тем, чтобы созваны были все граждане, от мала до велика: пусть при этом им объявится, что им добро будет во веки. Это сделано. Люди собрались по приказу царя. Отрок потребовал, чтобы царь сошел с своего престола, дал ему одеяние царское и жезл, и что он тогда отгадает загадку. Царь отдал ему свои регалии и в том числе меч. Тогда отрок, зная, что в толпе есть христиане, не любящие неверного царя, закричал: хотите ли веровать во Святую Троицу?.... Все отвечали утвердительно. Отрок срубил мечом голову царю, сказавши: вот тебе моя третья отгадка!

На следующий за тем вопрос отрока: кого они хотят поставить себе царем? – все единодушно вручили ему власть, как своему избавителю. Послали за патриархом, который был в заключении. Он был встречен торжественно и отслужил литургию. «Постави патриарх над главою отрока рог злат с маслом над ним и благослови его патриарх на царство; людие же вси кликнуша от мала до велика единогласно: много лет тебе, государю нашему, Борзомыслу Дмитриевичу на царство! И возрадовашася ему вси людие великою радостию; царь же сотвори в тот день пировище великое». Потом оказалось, что у оставшейся прежней царицы была дочь осьми лет; Борзомысл сочетался с нею браком, окрестивши ее наперед и обвенчавшись чрез сорок дней после ее крещения (сороковицей). На сказке этой легло то понятие о страдальном положении женщины, которое отражается в русской, особенно великорусской поэзии. Когда Борзомысл призывает царицу и узнает, что у ней есть дочь, то не спрашивает ее – желает ли она отдать за него дочь; не спрашивает и невесты, а просто приказывает ее крестить и потом берет в жену, и только по просьбе матери дает ей сроку на семь дней. Семилетний царь приказал привести всех заключенных купцов, «и удивися царь, на них смотря; бысть лице их яки земля, а власы их отросли до пояса, и ризы их изодрашася, лежаша от гаду и тесноты, а голосы их аки пчелиные». Царь «учреди им праздник», и возвративши им имения, отпустил каждого в свою Землю. По воле царя, отец поехал домой, и привез свою жену, – мать царя. Они жили вместе и царь Борзомысл похоронил старого родителя своего, Дмитрия, купца киевского.

Ткань этой повести показывает древнее ее происхождение. Победа посредством загадок есть видоизменение той первообразной канвы, по которой составились разнообразные редакции сказания о вещей мудрой девице, происходящей из простого звания и, посредством отгадывания мудреных загадок, выходящей замуж за знатного мужа, – сказание, которое, в южнорусской народной словесности, выразилось повестью про дiвку семилiтку. Замечательно, что сын Дмитрия также семи лет от роду. Ничтожное дитя оказывается не только сильнее взрослых и славных, но изменяет судьбу целого края своею смышленостию. Народ как будто себя тут выражает: он ничтожен и юн, но в нем такие силы, которые могут победить могущество силы и обмана. Он сознает, что умственная сила выше всякой ручной: нужно только ума, – и все преодолеть, все победить можно. Ум этот выражается, как и должно быть у молодого народа, вступающего в жизнь, не теориею, не логичною последовательностию понятий и процессом размышлений, а быстротою, сметливостию, находчивостью вовремя. Отгадка мудреной загадки – форма, в которой высказывается ум. Нельзя при этом не обратить внимания на различное значение двух загадок, предложенных царем; одна из них основывается на мудреном выражении того, что само в себе просто. Очевидно, здесь как бы насмешка над затейливостью выражения, которое только для простака – мудрость, а сама по себе вещь обыкновенная, и умная голова отгадывает ее без всякого затруднения. Другая загадка – предмет знания. Мальчик не только отгадывает то, что кроется под таинственностию, но показывает свое знание естественного феномена; таким образом народ сознаёт, что знание природы есть также мудрость и достоинство мудрого человека. Отрок обманул царя, – понятие народное таково, что обмануть злого не составляет ничего нравственно-неодобрительного, напротив, служит также доказательством ума и способностей. Он убил царя, – но убил справедливо, спросив прежде народ, и потому потребовал, чтобы все сошлись от мала до велика; он поступил именно потому справедливо, что воля всего народа считается мерилом справедливости. Народ был склонен к христианству и даже исповедовал христианство; власть имела другое убеждение и насиловала к нему народ. Здесь народный смысл высказывает сознание, что народная воля может проявиться тогда только, когда ей придется дать ответ на вопрос, и тот есть истинный мудрец, кто найдет возможность задать ей вопрос. Власть неправедного царя потому и держалась, что народ не имел случая выразить свою волю ответом. Воплощенная юная мудрость дает перевес народной воле: новый царь избирается по воле народа. Детский образ мудрости, посрамившей тех, которые являлись в ее обычном земном виде, – в виде стариков и сильных властию, показывает в народном понятии сознание, что юное поколение, несмотря на то, что играя скачет верхом на палочке, носит в себе зародыши того, к чему уже неспособны взрослые...

II

Киевская Русь от Ярослава до разорения Татарами Киева.

Назначение Ярославом особых князей в Землях Русских удельного мира, провело в жизни Южнорусского народа новый вид отдельности и самобытности. Прежде другие Земли Русские были под верховною властию киевского князя, – хотя и управлялись и жили сами собою, но составляли его область, отчину. Теперь, с появлением уделов, с одной стороны уменьшилось значение старейшинства Киевской Земли в ряду других; с другой, связь между Землями не только не прервалась, но укрепилась крепче по мере расселения одного княжеского рода в разных Русских областях. Уменьшилось значение Киева в смысле старейшего потому, что в других Землях старейшие князья уже были не данники киевского, но и сами делались старейшими над младшими в своей Земле, а младшие признавали ближайшее старейшинство над собою в князьях не киевских, но главных своей Земли; связь Земель усиливалась потому, что правители их происходили от одного рода, все помнили свое происхождение и должны были составлять единую семью; а вместе с тем и Русские Земли смотрели на себя как на часть одной общей державы. После смерти Ярослава мы видим такого рода строй: собственно коренное понятие о власти князя над народом сохраняло, в Русской Земле, свой древний характер; но его основные черты подвергались изменениям в приложении к жизни по мере сходившихся обстоятельств. Народное сознание о князе признавало его необходимым для поддержки порядка и для предводительства военною силою против врагов. Сделалось обычаем то, что княжеское достоинство было преимущественно в Рюриковом роде; установилось понятие о том, что князь киевский должен быть из этого рода, но еще не образовалось понятие о праве наследования между князьями. Воля живого народа, как и во всем, стояла выше всякого права и даже обычая.

Во второй половине XI века, явились новые чужеземные враги, с которыми долго приходилось меряться силами Киеву и Земле Русской – Половцы. По летописям нашим впервые пришли они на Русскую Землю воевать в 1061 году, и первое дело с ними было под Переяславлем (город этот стоял на страже Русской Земли); это дело разыгралось неудачно. Должно быть, это событие навело на народ большой страх, ожидание худых времен. Это видно из летописного рассказа о знамениях, тревоживших тогда воображение, видно, что первая неудача или удача считалась предзнаменовательною, как вообще у восточных народов. Тогда во всяком феномене, сколько-нибудь выходившем из обычной чреды явлений, видели предвестия. Старые языческие суеверия невольно поддерживались и укреплялись в этом отношении, монахами и духовными, в византийских книгах, расходившихся тогда по Руси в славянских переводах; они находили оправдание верованию, что действительно необыкновенные явления служат предвестиями бедствий. В 1066 году явилась на западе «звезда космата»; в ее лучах находили что-то кровецветное; в продолжение семи дней она пугала Киевлян после солнечного заката на западном небе: – проявляющи кровопролитье, – говорили тогда. Потом – из реки Сетомли рыбаки вытащили неводом какое-то дитя-урода, вероятно брошенное матерью от страха, и мать ему не нашлась и не смела себя показать, когда нашли его в реке. С ним не придумали ничего другого сделать, как, посмотревши, под вечер бросить опять в воду. Наконец сделалось солнечное затмение. «Это ведьмы съедают солнце», – говорили тогда по языческим понятиям. Как это верование было древним и укорененным, видно из того, что и до сих пор существует такое же суеверие в народе: думают, что чаровницы имеют силу управлять естественными явлениями и, уменьшивши в объеме небесные светила, скрывать их на время.

Действительно, общее предчувствие оправдалось. Этот набег Половцев был только началом других беспрерывных набегов того же народа. Этого одного бедствия было мало: между князьями Русской Земли начались распри и междоусобия. При недостатке сознания святости гражданских отношений в понятиях времени, недоразумения в принципе власти целого рода над целою Землею, вызвали наружу необузданность личных побуждений. Редко князья останавливались пред средствами: эгоизм брал верх. Князья приглашали тех же самых Половцев, которые опустошали Русскую Землю, для проведения своих видов. Нравственный принцип боролся с личным увлечением. С одной стороны, понятие о цельности Русской державы, сознание народного единства, чувство долга, проповедуемого Церковью, обращало князей и их дружинников к желанию мира, единства, к согласному действию против общих врагов; с другой – неуменье уладиться между собою и управлять страстями, свойственное юному народу, увлекало их к расторжению связей, которые они сами же признавали священными. Народные побуждения шли по той же колее, как и княжеские. Князья не могли найти в народе согласного противодействия своим эгоистическим стремлениям, потому что в народе, точно так же, как и в князьях, не дозрело сознание средств к поддержанию единства, более чувствуемого, чем разумеемого. Княжеские междоусобия сплетались с неприязненными побуждениями Земель между собою, и князь легко мог составить ополчение из народа и вести его на своих родственников в другую Русскую Землю, потому что в тех, кого он соберет под своим стягом ощущались также своего рода неприязненные побуждения против тех, которые ополчались за противного князя. Как бы ни своеволен был князь в своих намерениях, он всегда мог найти в народе толпу удальцов, готовых его поддерживать; всегда отыскивались люди, годные составить воинственную толпу, живущую на службе у князя и работающую его личным видам. Эти толпы были то, что называлось дружинами; князья водили эти дружины с собою и доставляли им средства к жизни, а дружины готовы были драться с другими, себе подобными, дружинами, держащими сторону другого князя, чтобы удовлетворять честолюбию, алчности и вообще притязаниям своего князя. Такой род жизни поддерживался возникавшим из него же чувством воинской славы и удали. Князь, считая себя обиженным, защищал свою славу, и дружина его поставляла себе честь в том, что успевала проводить его дело и получала за то награду: так Русские сражались между собою, «ищучи себе чти, а князю славы».

Храбрость, быстрота, ловкость, неутомимость – считались добродетелью. Молодец стыдился сидячей жизни. Стоит прочитать Мономахово поучение, чтобы видеть, – какая деятельность составляла тогда характер того, кто хотел доброй славы и чести: следовало находиться беспрерывно в дороге, в трудах, опасностях, в борьбе. Самое мирное время посвящалось таким занятиям как охота – подобие войны, где предстояли молодцу и труды, и лишения, и опасности. Удальцы, составлявшие дружины, часто сами же поднимали князей своих друг на друга, иногда ссорили их, переходили от одного к другому и побуждали последнего к вражде против первого. Оттого нередко летописцы извиняют князя в его несправедливых поступках, приписывая их наущению дружины. Дружинники толпились в городах, и потому городское население вообще возвышалось, составляло деятельную массу; народ сельский играл роль страдательную. Древние начала самобытности должны были более и более увядать от долгой невозможности себя высказать и от необходимости подлегать гнетущей силе. Не могла развиться оппозиция против такого порядка в принципе народного самоуправления; потому что Южная Русь окружена была чужеземцами, которых всегда могли князья привести, в случае противодействия. Это и сделалось при Изяславе: в 1067 году Половцы напали на восточные пределы Русской Земли. Изяслав отправился против них и был разбит. Половцы рассеялись по окрестностям и начали грабежи и разорение. Киевляне, собравшись на вече, требовали у князя дружины и коней. Изяслав не дал им. Из этого известия видно, что уже прежде существовала партия, опасная для княжеской власти. Имея вооруженную дружину, князь боялся, чтобы другие носили оружие, чтоб не допустить до восстания. Верно, это велось уже издавна; таким образом открывается, что князья в то время не всегда находились в совершенно согласном отношении к народу. Видно, что прежде не без усилий обходилось удержание народа в подчиненности, ибо Изяслав не дал оружия народу даже и тогда, когда явная опасность угрожала со стороны чужеземцев, а это могло быть только при таком условии, когда прежде того была испытана княжескою властью опасность позволить народу принимать воинственный характер. Народная злоба обратилась на воеводу Коснячка, предводителя княжеского войска; он спрятался. Тогда Киевляне вспомнили, что в погребе сидит пленный полоцкий князь Всеслав, взятый на сражении. Они бросились освобождать его и возвели в княжеское достоинство. В порыве недовольства властию Изяслава, все-таки Киевляне не могли обойтись без князя: уже утвердилось и усвоилось понятие, что князь необходим, как предводитель, и никто заменить его не может. Достаточно было уважения к лицу как к князю, чей бы он ни был; бунт Киевлян был опасен князю, и его приверженцы из дружины, сидевшие с Изяславом в тереме, предложили убить Всеслава. Это предложение показывает ту же неразборчивость в средствах и слабость нравственного чувства, как и в советниках Святополка Окаянного. Видно, что они понимали, что коль скоро князя не будет, то бунт усмирится, ибо без князя Киевляне не могут ни на что решиться. Дружина не успела исполнить намерения, Киевляне освободили Всеслава. Изяслав не в силах был бороться с народом, не имея достаточной у себя партии в Руси. Действительно, изгнанный, бежавший, он не мог возбудить в своих сочувствия, и бежал к Ляхам и чужим. Его имущество было разграблено, ибо так следовало по понятиям того времени: кто виноват и осужден, того имение бралось «на поток». Через семь месяцев явился изгнанный князь с чужеплеменною силою. Всеслав оробел и бежал. Киевляне, оставшись без князя, отвыкши от мысли, чтоб мог кто-нибудь в Русской Земле, кроме природного князя, предводительствовать войском, потеряли дух. Им угрожало чужеплеменное папство; они послали к Святославу и Всеволоду, просили их примирить с Изяславом, – иначе они зажгут город и уйдут в Грецию. Это, вероятно, сказали не все. Киевляне, не целый народ, но известная партия: невозможно предположить, чтобы в большом городе, каков был Киев, все единомысленно решились на такое переселение. Князья призванные помирили Киевлян с Изяславом на том условии, что Изяслав придет «в мале дружине» и не будет вводить с собою Ляхов. Но Изяслав послал вперед сына своего Мстислава с отрядом Ляхов; этот княжич убил до 70-ти человек, которых считал виновными (они-то, верно, прежде освободили Всеслава), других ослепил, и многие, – по сказанию летописца, – пострадали невинно.

Тогда Русские в селах, в окрестностях Киева, втайне оказывали мщение над Ляхами, которых Изяслав распустил «на покорм»: они тайно избивали их и тем принудили возвратиться домой. Другие не так были ожесточены против иноземцев, – по крайней мере Ляхам было в самом городе очень весело. Развращение нравов было довольно велико, чтоб всякое насильственное дело не нашло себе опоры и подкрепления.

С 1068 по 1073 год пробыл Изяслав в Киеве, сначала под прикрытием Ляхов; нелюбовь к нему Киевлян не могла охладеть после варварских поступков сына. Впрочем, что касается до него лично, то его не считали виноватым: он был простоумным. Этим неуважением к князю воспользовался князь Святослав черниговский, и Изяслав должен был бежать в другой раз. Четыре года он странствовал по Европе. В Майнце он просил защиты у императора, которого признавал верховным главою государей; сын его потом в Риме ходатайствовал пред папою о возвращении отцу его права. Между Русью и Западною Европою в те времена еще не существовало той стены, которая возникла позже; Русь и Западная Европа принадлежали еще к одной политической семье; сношения были частые и близкие. Когда император, по просьбе изгнанного киевского князя, послал к Святославу посольство, то для того избрано было лицо, которое оказалось шурином Святослава (Святослав женат был на принцессе Оде; брат ее, посол в Киеве, назывался Бурхард и был тревский духовный сановник). Это известие о родстве Святослава с немецкою княжною особенно замечательно тем, что оно упоминается при случае, а не как факт, на который обращено было бы внимание по его редкости. Этот факт совершенно остался бы нам неизвестным, если б не пришлось кстати по другому, не касавшемуся его самого, поводу упомянуть о нем, и, конечно, много подобных проскользнуло у летописцев; потому что не было повода упоминать о них.

По смерти Святослава, Всеволод переяславский, овладевший Киевом, не мог сладить с Изяславом и не решался вступить с ним в борьбу. Он ожидал неприязненности со стороны племянников. Всеволод уступил Киев Изяславу и получил себе Чернигов – прежний удел Святослава. Но тогда явился с Половцами Олег добывать Землю, принадлежавшую его отцу. Изяслав был убит. Летописец говорит, что Киевляне очень плакали по нем. Как кажется, не было причины сожалеть о нем из любви, и летописец был принужден пояснить, что Изяслав был человек добрый, а злодеяния, совершенные над Киевлянами, принадлежат не ему, а его сыну. Для нас важно то, что этот плач по князе, который был или не был лично виноват в варварствах сына, но все-таки, как видно, потакал им (ибо того же сына сделал князем в Полоцке, и притом сам ничего доброго не сделал для Киевлян), – этот плач есть та черта добродушного уважения к властителям, которое мы нередко встречаем во все периоды истории Славянских народов. Это – отсутствие злопамятности, но вместе с тем и силы народной памяти. Можно легко поднять на ноги Славянскую массу, но жар ее скоро остывает; власть, наделавшая народу множество огорчений, легко примиряется с ним, коль скоро погладит его по голове. Мы увидим, – еще в более резких чертах покажется это племенное свойство в истории Новгорода.

В первые годы после Ярослава совершилось изменение в юридическом быте Руси, – как это видно из «Русской Правды»; тогда князья Изяслав, Всеволод и Святослав с мужами своими, Коснячком, Перенегом и Никифором, сошедшись, отложили убиение за голову, то есть, месть, существовавшую до того времени, но положили выкупаться кунами (но кунами ея выкупати), а прочее все оставили по-прежнему: яко же Ярослав судил, такоже и сынове его уставиша.

Но так как мы не знаем точно и достоверно, что именно в «Русской Правде» принадлежит времени Ярослава, а что позднейшему, то не можем потому и определить, какие из последующих статей были Ярославовы, и какие явились позже, при Изяславе и братьях его, исключая вышеприведенного отложения мести, о чем прямо говорится. Заметим здесь, что платеж виры за убийство не должно рассматривать так, как будто бы за преступление отвечали только платою. Напротив, самая вира относилась только к известным случаям. Например: «будет ли стоял на разбое без всякия свады, то за разбойника люди не платят и выдадут его самаго всего и с женою и с детьми на поток и разграбление». Вира собственно была не наказание, а только доход князю за уголовные преступления. Вирою отделывался убийца тогда только, когда убийство происходило по ссоре или в пиру: если же убьет в сваде или в пиру явлено, то тако ему платити по вервине, еже ся прикладывають вирою. Такое убийство падало вместе на всю общину или вервь (вервь – от веревки, как должно думать, обводились края); потому, вероятно, что при ссоре были свидетели, которые могли остановить убийство. Убийца платил только часть всей виры; вервь и тогда должна платить, «когда муж убьет мужа в разбои, но не ищуть имени», следовательно, когда нет преследователя убийцы, равным образом, вервь платила и тогда, когда находила на своей земле тело убитого, а убийцы не оказывалось, что называлось дикою вирою, но когда убийцу преследовали, тогда – иное дело: а головничество самому головнику. Тут уже понятие об убийстве принимает значение преступления. Вообще, статьи «Русской Правды», сложенные в то время, не должно рассматривать как кодекс законоположения, а только как правила собирания княжеских доходов. Самый суд производился на основании старых славянских обычаев.

Обстоятельства, сопровождавшие историю Изяслава Ярославича, показывают достаточно несостоятельность Киева для будущего, невозможность в Руси развиться народному своебытному строю. Русь была окружена чужеземцами, готовыми вмешиваться в ее дела. С востока, как тучи одна другой мрачнее, выходили полчища степных кочующих народов Азии, жадных к грабежу и истреблению: они бросались на запад, толкая и истребляя один другого, и все ударялись об Русь. Племя за племенем выступало; заднее всегда почти было грознее, многочисленнее и страшнее для Южной Руси, чем переднее. В X и XI веках некрепкая, юношеская цивилизация русская терпела от Печенегов: эти враги еще не так были страшны, как другие, Половцы, которые явились им на смену. В борьбе с Печенегами перевес остался на стороне Русских; это ободряло последних и поддерживало в них удалой дух, деятельность которого могла бы ослабнуть при совершенном спокойствии. Одноплеменники и близкие сродники Печенегов, Торки и Берендеи, еще менее представляли из себя громящую силу. Если почему-нибудь они могли быть опасны для Руси, то разве потому, что поселившись на берегу Роси и смешавшись с Русскими, они вносили в жизнь последних новый, дикий элемент и задерживали развитие цивилизации. Могучими явились лицом к лицу с Русскими Половцы, – народ многочисленный, разветвленный на орды, кочевой, непривязанный к месту жительства, и потому готовый нападать большими массами, не знавший земледелия и потому жадный к грабежу и разорению чужого. С ним Русским справиться было труднее, чем с Печенегами. Князья, как это показал Олег, не стесняли своей совести, когда представлялся случай вмешивать их в дела Руси для своих личных целей. С другой стороны, Поляки начали вступать в Русский мир. Святополк проложил Полякам дорогу в Киев; по его следам пошел Изяслав, изгнанный Киевлянами. Возникла у Поляков мысль, что Южная Русь есть их подначальная Земля; князья наделали им слишком щедрых обещаний. За Поляками выступили на сцену Угры. Князья породнились с угорскими королями, и последние стали присылать помощь своим родственникам и вместе с тем думать и о подчинении себе Русских Земель, пользуясь тем, что Русь сама, так сказать, идет в чужие руки.

При таком стечении обстоятельств, народная самодеятельность уже не могла найти себе простора. Старинная славянская свобода, подавленная князьями и дружинами, пыталась было прорваться на свет, и не успела. Изяслава изгнало вече, вече избрало другого князя; вече делалось решителем судьбы края, но ненадолго. Явилась чуженародная сила в помощь изгнанному князю: вече должно было умолкнуть. Святослав изгнал брата и овладел Киевскою Землею, вероятно с согласия Киевлян, которые не могли же так скоро забыть поступка Изяславова и, верно, теперь воспользовались случаем отомстить ему снова, когда представилась возможность, когда нашелся князь, на которого они могли опереться. Но этого князя не стало: Изяслав шел опять с чужеземною ратью. По известиям польским, Болеслав и на этот раз сам был в Киеве, и в этот-то раз последовало знаменитое развращение нравов, стоившее польскому князю короны. Известие справедливое и непротиворечащее собственным нашим летописям: в последних нет ничего о вторичном пришествии Болеслава, но не видно из них также, чтобы он не входил в Киев. Зная, как переставлялись, переображались наши летописи, легко можно предположить, что известие о вторичном пребывании в Киеве ускользнуло из наших летописей. Впоследствии Изяслав должен был уступить Польше Червенские города за помощь ему оказанную, и только этой ценою удержался на своем столе. Очевидно, когда у князей была возможность призвать против народа чужеземную помощь, трудно было народу отстоять свои права против княжеского произвола и поставить выше княжеского произвола свою общественную волю.

С другой стороны, однако, невозможно было развиться и укрепиться прочному властительному деспотизму. Князей было немало. Из них находились охотники засесть в Киеве, как и в другом городе; один другого выгоняли и сами были выгоняемы. Прочного права преемничества не было. Так называемая удельная система, сколько ее ни старались уяснить, определить, до сих пор не выяснилась для нас. Мы придавали слишком много значения еще так сказать рудиментарным правилам о столонаследии в XI веке, а они у самих князей были тогда еще неопределены, невыработаны, а народ, по всему видно, вовсе их не сознавал; народ знал одно собственное право – право выбора, и признавал один род, из которого, по своему усмотрению, считал лица достойными к этому выбору, но выборное право беспрестанно задушалось правом силы и оружия.

Случаи, повторяемые один за другим в том же роде, становились на некоторое время обычаями, но они, однако, в свою очередь уступали случаям иного рода. Единственное право князя, княжить в Киеве, было все-таки – избрание народа; но как против народной воли можно было найти противодействие в свою пользу, как это показал два раза Изяслав, то народная воля заменилась волею, то воинственной толпы, которая пристанет к князю и примет его сторону; то, – в случае слабости такой толпы, – волею Половцев, Поляков, Угров или Русских чужих Земель, – одним словом – правом силы. Та масса, которая составляла народ действующий, народ в смысле гражданском, политическом, была воинственная толпа из людей всякого рода, всякого состояния, силою случая вырвавшаяся наверх и управлявшая делами края и его судьбою.

Как ни скудны вообще летописи в изложении судьбы народной, но достаточно видеть, что по смерти Ярослава, до Татар, Южная Русь беспрестанно наполнялась чуждым народонаселением. Бояре киевские и дружинники князей не составляли преемственных сословий туземных: новые пришельцы беспрестанно являлись, одни приходили, а другие уходили, переходили от одного князя к другому, – сегодня в Чернигове, завтра в Киеве, потом в Галиче, и так далее. От этого, занимая видное место при князьях, они мало были связаны с народом нравственными узами, и думали о своих личных выгодах на счет народа. Жалобы на такие злоупотребления прорываются вчастую. Новопришельцы, подделываясь к князьям, получали от них должности и называемы были в отличие от старых обжившихся в VI-м в. молóдшими или уными. Всеволода укоряют за то, что он слушал уных. При всякой войне, более или менее удачной, князья возвращались с полоном; пленников селили в Земле Южнорусской. Эти пленники были и Русские, и инородцы. Вот, например, в знаменитые походы против Половцев, в 1103 и в 1111 годах, князья возвращались с полоном, и тогда половецкие пленники умножали народонаселение Русской Земли. В 1116 году народонаселение Южной Руси увеличилось из разных концов сторонним приливом. Володимир воевал с кривичским князем Глебом. Сын его Ярополк с двоюродным братом своим Давыдом Святославичем взяли Дрютеск; жители его, приведенные в Южную Русь пленниками, поселены в новопостроенном городе Жельни. В тот же год, князья, по приказанию Мономаха, ходили на Дон и пленили три города. Жители их, вероятно Половецкого или вообще Тюркского племени, сделались военнопленниками и поселены в Южной Руси. Тогда же Ярополк взял в плен себе жену, дочь ясского князя: без сомнения, не одну ее взял он, но и других с нею, и вот часть Ясского племени вошла в состав Русского народа. В 1128 г. Мстислав воевал Белорусскую Землю и тогда князья привели значительную часть пленников; изворотишась со многих полоном (Ипат. Л., 11). С другой стороны, когда Мстислав, в 1130 году заточал кривичских князей в Греции, то по их городам понасадил своих мужей, следовательно сделался прилив населения из Южной Руси в Кривичскую Землю. Владимир Мономах, в 1116 году, посадил посадников в Душе, – любопытный этот факт остается темным; без сомнения, отправился посадник в далекую страну не один: с ним отправлено было известное население, долженствовавшее поддерживать киевскую власть в этой стране. Таким образом, когда Южная Русь наполнялась инородным населением, Южноруссы поселялись в других странах Руси и, следовательно, ослабляли свой элемент в отечестве.

С конца XI века Торки, Берендеи и Печенеги начали входить в жизнь русскую и составили часть Южнорусского народа. В 1054 и 1060 г. г., они являются во враждебном отношении к Русским. Под последним из годов говорится о их изгнании, но через 20 лет видно, что они жили около Переяславля; позже являются они на правой стороне в городе, называемом их именем, Торческ, стоявший на устье Роси. Новый прилив этого поселения в Русь совершился при Владимире Мономахе в 1116 году, когда жившие на Дону соплеменники прежде пришедших в Русь были разбиты и изгнаны Половцами. Торки вместе с Печенегами явились тогда в Русь. С тех пор эти народы, разделенные на три отрасли – Торки, Берендеи и Печенеги, составляли народонаселение берегов Роси (Поросье) и участвовали в междоусобиях князей. Имя Черные Клобуки было для всех общее и давалось им Русскими по внешнему признаку (Иссл. Пог. V, 194). Кроме этих трех отраслей, встречаются другие названия, как например Коуи, Каеничи, Турнеи и другие; иные назывались по родоначальникам, например Бастеева чадь; о других, как о Каеничах и о Коуях, можно заключать отчасти то же. Часть их обитала на левой стороне около Переяславля, в Черниговской области, под разными племенными и местными именами. Нельзя думать, чтоб они были совершенно кочевой народ: когда они установились в Южной Руси, то кроме городов, служивших им приютами, они жили и деревнями, следовательно должны были заниматься обработкою земли. Так в 1128 году, когда разнесся слух, что Половцы, заклятые враги Торков, бросились на них, велено загонять их в Баручь и другие города на левой стороне Днепра. Народ полукочевой и воинственный, они составляли войско князей, и не имея прочной симпатии в краю, переходили то к той, то к другой стороне. В половине XII-го века, когда наступал разгар междоусобий, они и тогда решили судьбу края. Их важное значение видимо особенно во время распрь Изяслава Мстиславича с Юрием. Так, при самом водворении Изяслава и перевеса его над Ольговичами, в 1149 году, их голос решает избрание Изяслава (ты наш князь, и Ольговича не хотим). Как важны были они для Изяслава Мстиславича, видно из следующего места: в 1150 году говорится: аще уже в Черныа Клобукы въедем, а с ними ся скупим, то надеемся на Бога, то не боимся Гюргия, ни Володимера. Князья искали возможности привлечь их на свою сторону, надеясь торжествовать. Под 1154 годом говорится, что об Изяславе плакали Кияне Черные Клобуки: здесь упоминание о Черных Клобуках показывает, что они играли важную роль в истории края. Они пользовались уважением по своей воинственности. Изяслав Мстиславич, посылая к угорскому королю и обнадеживая его в том, что сам он силен, дает знать, что его стороны держатся Черные Клобуки. В 1161 году, князь Ростислав посылает к Святославу просить прислать своего сына в Киев, чтоб этот сын узнал людей лучших Торков и Берендеев. В 1159 году, измена их Изяславу Давидовичу и переход на сторону князя Мстислава Изяславича решили судьбу княжения. Изяслав, видя себя оставленным Берендеями и Торками, должен был отказаться от искушения княжить в Киеве. Точно также в 1172 году, Мстислав и союзные ему князья должны были уступить силе Андрея Боголюбского, когда увидали, что Черный Клобук под нами льстит, то есть, не держатся прямо их стороны. В 1192 году, Святослав должен был воротиться из-за Днепра из предпринятого похода против Половцев, потому что Чернии Клобуци не восхотеша ехати за Днепр. Их было значительное число (иначе они бы не имели такого важного значения), и потому, что упоминается о многих городах, им принадлежащих. В 1156-м году, Берендеи, имея у себя города по Роси, просили у князя Мстислава Изяславича, еще по городу за то, чтоб оставить сторону Изяслава Давидовича. В 1177 году упоминается о шести городах их, взятых Половцами. Ведя сначала жизнь кочевую, они мало-помалу приучались к оседлости; получая от князей, в награду за помощь, города, служившие им для убежищ, куда они помещали свои семейства и пожитки, вместе с тем они получали и земли, к этим городам принадлежавшие. О многочисленности их можно тоже судить по величине отрядов, которые они могли выставлять. В 1172 году Глеб посылал для подъезда отряд в 1500 человек. Несколько раз упоминается о больших отрядах их, отправленных в поход, например, в походах против Половцев. В 1183 году Святослав киевский отряди молождшее князе перед своими полки... и Мстислав Володимирович и Берендее все с ним, было 2100. В 1185 году, уведевше Кончака, бежавша, посласта по Кунтувдея, в 6000.

Кажется, будет совершенно справедливо – в этом чужом племени, поселившемся среди Русского населения и слившемся с ним впоследствии – искать корня козацкого общества. В XII веке, в Южнорусском Киевском крае, воинская толпа, решавшая судьбу князей и края, состояла уже не из одних Русских (Славян), но и из инородцев, вошедших в русскую жизнь. Князь совершенно зависел от расположения к нему дружин и полка сбродной военной толпы; оттого князь должен был делиться с дружиною и своими выгодами, и оттого в числе похвал, расточаемых князьям, постоянно приводится и то качество, что добрый князь не собирал себе имения, но раздавал дружине: бе бо любя дружину и злата не собирашеть, имения не щадяшеть, но даяшеть дружине (Л. 139). Когда Киевом овладевали князья, прежде установившиеся в других Землях, то привозили с собою из тех земель и мужей своих, которым и раздавали должности; эти мужи смотрели на новое свое назначение, как на средство к личным выгодам, и приобретали ненависть народа, поддерживаемую и теми знатными туземцами, которые по причине появления новых гостей лишались сами того, что давалось пришельцам. Коль скоро князь умирал или был изгоняем, его мужи подвергались злобе народной: их грабили, а иногда и убивали. Так было при Святополке Изяславиче. Так со Всеволодом Ольговичем явились его приверженцы, вероятно из Чернигова, и когда Ольговичи должны были, в лице Игоря, уступить Изяславу Мстиславичу, Киевляне ограбили и мужей Игоря. То же делали с Суздальцами после смерти Юрия Долгорукого.

Все эти случаи показывают, как подвижно было население Киева и Земли его. Мужи, бояре и дружина, располагавшие судьбою края, то появлялись, то исчезали, то возвышались, то падали; в Руси не могло образоваться ни прочной княжеской власти, ни родовой аристократии, ни еще менее – народоправления.

Несмотря на такой порядок, неблагоприятствовавший гражданственности, начала образованной жизни в материальном и духовном отношении, развиваемые христианством, не давали народу впасть в кочевую дикость. Сношения с Византиею и Западом и давние торговые связи, продолжали поддерживать стремления к гражданственности. Христианство распространило в народе понятие о духовной жизни и знакомило народ с книжным учением. В период удельный, до Татар, в Южной Руси переводились и читались византийские книги, большею частию религиозного содержания; были и свои оригинальные писатели, не только духовные, но и светские, как это показывает песнь Игорева; упоминаемый в ней Баян и некоторые черты из памятников тогдашнего времени указывают на то, что самобытная поэзия достигала уже литературного смысла. Так образовалось в Южной Руси слияние гражданственности и духовного просвещения с дикостию и кочеваньем, начал свободы общественной с деспотическим произволом. Князья выбирались и признавались народным голосом, но народное значение сосредоточилось только в случайной толпе удальцов; утеснения и противонародные поступки власти наказывались судом массы, но масса эта была неправильно организована; отсутствие сословности, родовой аристократии, привилегии сословий, вместе с тем произвол случайно-сильного и унижение слабого и незначительного, – во всех этих чертах народной жизни виден зародыш будущего казачества.

В конце ХI-го века, Южноруская Земля обозначается уже по отделам своей народности: в Чернигове образовалась своебытная Земля, в Волыни также, и в Червоной Руси. Судьба народа в этих отделах Южной Руси ускользает из истории, ибо летописи гораздо более заняты Киевом, а по отношению к другим областям говорят только о князьях. На Волыни центром сделался Владимир. Князь Ярополк Изяславич, посаженный Всеволодом, был изгнан сыновьями Ростислава, внука Ярославова; а потом выгнал Ростиславичей великий князь Всеволод и посадил там сына своего, Владимира. Ярополк привел Поляков, чтоб возвратить свое прежнее владение. Владимир уступил Владимир с Волынью Давиду и удержал Луцк, которого жители сами сдались; но потом Ярополк изгнал, с помощию Поляков, Давида Игоревича и помирился с Владимиром Всеволодовичем; но продолжая воевать с Ростиславичами, в 1086 году, был убит под Звенигородом.

Во всех этих сказаниях, участия народа не видно: ясно только, что судьба этого края не имела ничего прочного и власть над ней не определена и находилась в распоряжении случайно-сильнейшего. Князья, с помощию Ляхов-соседей, могли утверждаться, не спрашиваясь жителей. Но постоянное стремление утвердиться в известном городе показывает, что существовало в народе понятие о старейшинстве некоторых городов в своей Земле. Эти города были: Владимир и Луцк. В 1089 году явилось самобытное княжение Святополка в Земле Дреговичей, в Турове.

Время, когда Киев и вся Русская Земля состояла под управлением князя Всеволода, летописцем-современником обозначено особенно ярко: его набожность, уважение к монахам и священникам, и христианское благочестие, приобрели ему похвалы (любя правду, набдя убогыя, въздая честь епископом и пресвутором, излиха же любяше черноризци, подая ниже требованье их, беже и сам въздержася от пьянства и от похоти). Но управление его рисуется тем же летописцем не в привлекательном виде: нача любити смысл уных, совет створя с ними; си же начаша заводити и негодовати дружины своея первыя и людем не доходити княжея правды, начаша тиуны грабити, людей продавати, сему не ведущю в болезнех своих1.

Здесь под уными разумеются новопришлые, люди недавно возвысившиеся и не связанные родовыми отношениями старины с народом: они, естественно, более думали о собственной выгоде, чем о правде. К умножению народного неблагополучия явились болезни, – люди умирали различными недугами; осень и зима 1092 года были до того обильны смертностью, что в течение времени от заговенья на пост перед Рождеством Христовым до мясопуста продано в Киеве 7,000 гробов. Половцы делали набеги на села и города Южной Руси, преимущественно на левой стороне Днепра, но иногда прорывались на правую. Народ пугали разные явления, считаемые предзнаменательными, как, например, рассказывали, что когда Всеволод был на охоте за Вышгородом, то упал с неба превеликий змей; было землетрясение; думали видеть указание чего-то страшного для будущего, в круге, явившемся посреди неба; от засухи земля казалась сгоревшею, воспламенялись боры и болота от неизвестных причин. Отовсюду приносились в Киев рассказы о разных чудесах и знамениях; но ничто до такой степени не казалось странным и непостижимым, как вести, приносимые из Земли Кривичей, из Полесья: говорили, что там бесы разъезжают по улицам на конях, и кто только выйдет на улицу, того сейчас поразят, и тот умрет; начали и днем являться они на конях – только никто их не видел, – говорит летописец, – но конь их видети копыта (суеверие литовское: в литовской демонологии – духи в виде всадников – обыкновенное страшное явление).

Ожидаемые народом бедствия разразились действительно только при Святополке Изяславиче, сделавшемся князем киевским. Пришедши из Турова, он раздавал должности тем, которые сопровождали его оттуда. Они держали с ним совет; к Киевлянам не было доверия. Половцы отправили послов к Святополку просить мира. Одни советовали примириться, но пришедшие с Святополком Туровцы, соперники партии Киевлян, настаивали на войну. Святополк пригласил Владимира Всеволодовича из Чернигова; отправились воевать, но в войске их не было согласия. Дружина каждого князя расположилась по-своему наперекор другим. Князья были разбиты у Триполя, и Половцы страшным полчищем рассеялись по Русской Земле, грабили, брали в плен. Так был взят город Торчский, населенный Торками; его сожгли и повели жителей в плен: то был обычай Половцев. «Тогда много страдали христиане (много роду христианска стражюще) – говорит летописец: печалъни, мучими, зимою оцепляеми, в алчи и в жажи и в беде, опустневше лицы, почерневше телесы, незнаемою страною, языком испаленым, нази ходяще и боси, ноги имуще сбодены тернием, со слезами отвещаваху друг ко другу, глаголюще: аз бех сего города; а друзии: аз сея веси; тако съпрашаются со слезами, род свой поведающе и вздышюще, очи возводяще на небо к Вышнему» (Лавр. Сп., 96). Вдобавок ко всеобщему горю, в 1094г. явилась саранча (прузи) и поела весь хлеб на корню. Сверх того, сын Святослава, Олег, сдружился с Половцами, и при помощи их выгнал Владимира Всеволодовича из Чернигова, где княжил некогда отец его.

Тогда явился один энергический человек среди всеобщего разложения: Владимир Всеволодович, прежде княживший в Чернигове, а по изгнании оттуда Олегом – в Переяславле. Он умел по крайней мере дать отпор Половцам, подвинул на ополчение и разбил врагов, и тем поколебал их уверенность в своем превосходстве. Владимир был единственный человек в удельном периоде, задумавший установить прочную связь между княжествами. В 1094 году, Олег из Тмутаракани, с толпою Половцев, явился в Северской Земле и выгнал Владимира, который перешел в Переяславль. Отсюда возникла между ними вражда. Когда Владимир старался подвинуть все силы Русского мира для противодействия Половцам, Олег мешал этой цели и держался с Половцами, так как они ему доставили Чернигов. В Переяславле убили двух половецких князей, пришедших туда для заключения союза. Владимир не хотел было решаться на такое предательское дело, но дружина Ратибора, киевского тысячского, приговорила убить их, ибо они несколько раз преступали клятву. Дружина киевского тысячского, быть может, здесь имела значение веча киевского, и Владимир должен был их послушать. От Олега требовали выдачи одного из княжичей половецких, но он отказал. Тогда Владимир приглашал Олега вместе с князьми собраться в Киев и там положить ряд пред епископами и игуменами, и мужами и людьми градскими, как оборонять Землю Русскую от поганых. Это было нечто вроде сейма всех Земель, ибо мужи должны были находиться из других княжений и люди градские вероятно были не одни Киевляне. Олег отвечал, что ему непристойно отдавать себя на суд епископам, игуменам и смердам. Неизвестно, в каком смысле сказал он последнее слово: назвал ли он презрительно смердами мужей, дружинников и людей градских, или в самом деле это должны были быть смерды. После этого вспыхнула война и разыгрывалась в Ростовской области, захваченной Олегом. Между тем Половцы ворвались в Киев, ограбили и зажгли предместье и Печерский монастырь. В 1097 году война кончилась тем, что Олег должен был смириться. Назначенный съезд в Любече постановил, чтобы все князья довольствовались своими отчинами. Это постановление не было общим правилом навсегда, чтоб всякий князь, коль скоро он князь, непременно владел волостью: оно относилось только к существовавшим тогда княжеским отношениям. Главная цель этого съезда была – ополчение против Половцев и взаимное действие против них; уложение владений княжеских было только средством к удобнейшему ведению войны с внешними врагами, а не целию («и сняшася Любичи на устроенье мира и глаголаша в себе рекуще: почто губим руськую землю, сами на ся котору деюще? а Половци землю нашу несуть розно и ради суть, оже межи нами рати? Да поне отселе имемъся во едино серъце и блюдем русскые земли, кождо да держить отчизну свою» Лавр. Сп., стр. 109); и притом не все князья получили волости: дети Святополка и Володимира не получили, а о полоцких и вообще кривских князьях, и о Новегороде, нет помину. Вслед за тем, Святополк и Давид Игоревич, князь Володимера волынского, привлекли к Киеву червоно-русского князя, Василька, предательски взяли его, и он был ослеплен Давидом. Владимир поднял войну за такое беззаконие и подошел к Киеву. Киевляне могли испытать на себе наказание, ибо когда Святополк взял Василька, то спрашивал об этом вече киевское, и Киевляне предоставляли своему великому князю на волю, как поступить с задержанным князем. Поэтому Владимир, идя карать за злодеяние, имел право мстить Киевлянам. Действительно, в Киеве были люди, которые, в угодность своему князю, советовали ему поступить предательски с Васильком. Святополк хотел бежать. Киевляне его остановили, отправили к Владимиру посольство и помирили князей, с тем, чтобы они отправились наказывать Давида. Выгнали Давида, и Святополк посадил детей своих на его место. Вслед затем, Святополк хотел отнять Червоную Русь у Ростиславичей. Тогда Волынь сделалась сценою войны, без сомнения, разорительной для жителей. Вмешались в дело Угры, которых призвал Святополк, вмешались Половцы, призванные Давидом. Половцы одолели. Но Волынцы стали против Давида и передавались киевскому князю. Наконец, при посредстве Владимира, эта усобица прекратилась тем, что Давиду дан Дорогобуж, – оставили его таким образом без наказания за злодеяние над Васильком и только предали смерти мужей – его советников.

После прекращения распрей, Владимир Всеволодович, сделавшийся главным двигателем событий, душою века, соединил князей и дружины их в поход против Половцев в 1103 и в 1110 годах. Оба похода были очень удачны. Не ограничивались только охранением пределов Русской Земли от набегов, а сговорились войти в степь, где Половцы кочевали на востоке от Русских пределов, между Ворсклою и Доном, хотели навести им страх и охладить надолго, если не навсегда, отвагу, с какой они нападали на Русь. Ополчение состояло не только из княжеских дружин, но и из простого народа, смердов, взятых с «рольи», ибо дело было народное. Когда дружинники возражали на совете, что не следует отрывать весною смердов от рольи, Владимир отвечал им: «удивительно, как это жалеете смердов и лошадей их, а того не помышляете, что Половчин наедет весною, отнимет у смерда коня, и самого с женою и детьми повлечет в неволю, и гумно зажжет». Чтоб придать ополчению этому религиозное значение, Владимир пригласил священников с образами: они шествовали пред полком и пели кондаки честному кресту и канон пресвятой Богородице. Это имело нравственное влияние: Русские одержали победу над Половцами; город половецкий Шарукань сдался, а город Сугров сожжен. На реке Сальнице, Половцы претерпели сильное поражение. Рассказывали, что русским князьям помогали ангелы и срубливали неверным головы невидимо! Когда привели в Киев пленников, то они говорили: «как можем мы с вами биться, когда другие ездят поверху вас в светлом оружии, страшные, и вам помогают!» Говорили, что самый поход против Половцев внушен был свыше: Владимир ночью видел при Радосыне видение в Печерском монастыре: огненный столп, стоявший на трапезнице; он переступил над церковь и потом полетел по воздуху за Днепр, по направлению к Городцу: этим указывался воинственный путь Русским против врагов креста Христова. Этот поход произвел сильное впечатление на народное чувство. Его-то, как видно, воспел вещий Баян: его слава, – говорит летописец, – разнеслась по странам дальним, «ко Греком и Угром, и Лехом и Чехом, донде же и до Рима пройде!» Рим представлялся в народном воображении пределом известного, особенно славным и почтенным местом, далее которого не восходят уже географические знания. Уважение к Риму поддерживалось в народе жившими в Киеве, в значительном числе, католиками.

Блестящие подвиги против Половцев, энергическая защита Русской Земли, сочувствие к народу, неутомимая деятельность и быстрота, которая проявляется в характере Владимира, рисующемся в его поучении детям, попытка установить что-то новое, общее для Русской Земли – все обличает в Мономахе человека выше остальных, и неудивительно, что народ любил его и долгое время сохранял его память. Вражду его с Олегом и междоусобия по поводу ее, нам теперь трудно оценить. Некогда был в нашей литературе спор по этому предмету. Но такой спор основывался единственно на соображении прав родовых между князьями, которые вообще были неопределенны и остаются до сих пор темными. Народ не всегда соображался с ними; еще тогда не угасла самодеятельность народной жизни, а потому выше прав родовых стояло право призвания. Если Ярослав и поделил уделы между сыновьями, то этим еще он не установил какого-нибудь твердого порядка для дележа потомкам, чтобы каждый князь, по какому-нибудь родовому праву, необходимо должен был получить такую или другую Землю. Наследственный принцип развивался и усиливался в течение веков. Нельзя признавать исключительного права Олега на Чернигов, когда отец его хотя и получил от Ярослава Чернигов, но после того, овладев Киевом, изгнал оттуда Изяслава и сделался сам киевским, а не черниговским князем; столько же права имел на Чернигов и Всеволод, бывший после Святослава, а потом Мономах, княживший в Чернигове после Всеволода (Лавр. Сп., стр. 85–87). Ученые наши искали порядка и системы в преемничестве удельных князей, но вопрос проще объясняется – участием народа, иногда изображаемого шайкою дружины, иногда кружком богатых, иногда случайною толпою всякого рода удальцов; пользуясь случайною силою, они признавали, чтоб был князем тот-то, а не другой – вот и право! При такого рода праве, конечно, претенденты достигали своих целей тем, что подбирали себе толпу приверженцев и старались, посредством этой толпы, получить власть: сила и удача решали вопрос. Преемничество по праву было еще, так сказать, в зародыше; образовалось сознание, что княжеский род должен править Русскою Землею, но в каком порядке – это еще не установилось и не обозначилось. Самая ближайшая форма, входившая в сознание, была, конечно, преемничество сыновей по отцу: правил отец – правил сын; возникло понятное выражение: «седе на столе отца и деда своего...» Но так как было много таких, которых отцы и деды сидели на столах, то выбрать из них и уладить их между собою предоставлялось воле народа, которая не могла, как мы уже выразились, быть чем другим, как только волею случайной толпы. Мономах первый бросил мысль о более ощутительном, правильном, способе ее проявления; но, как видно, и он сам неясно еще представлял образ, в каком этот способ должен был проявиться.

Правление Святополка было во всех отношениях тягостно для народа: кроме беспрестанных поражений от Половцев, народ терпел от корыстолюбия князя и его подначальных должностных лиц. Сначала он окружил себя пришедшими с ним Туровцами, которые были чужды Киевлянам и думали о своей выгоде; в чужом городе они привязаны были к одному князю, а не к Земле; когда князь обжился в Киеве, около него группировались и Киевляне, делаясь боярами, то есть людьми знатными и богатыми. Как пришельцы, так и бояре-Киевляне, налегали тягостию на народ; извлекая из него выгоды и себе, и князю, – отдали торговлю в руки жидов. Какой необузданный произвол допускал себе князь, его дети и бояре, – видно из рассказа о печерском иноке, которого истязали по доносу, будто бы он нашел сокровище. Народ должен был поневоле терпеть, и в противном случае бояться худшего. Половцы терзали страну; если бы князя прогнали, то он ушел бы, конечно, к Половцам: на дочери хана половецкого он был женат; и тогда было бы еще хуже; те, которые решились бы надеяться на князя, сами подверглись бы гибели, и край подвергся бы пущему разорению, как это уже было тогда, как прогнали отца Святополкова.

Но когда умер Святополк, негодование, при его жизни таившееся, вспыхнуло. Жадный и жестокий князь успел составить партию. Это были боляре и дружина, жившие под крылом его на счет народа, Иудеи – торгаши и ростовщики, а также и между духовными и монахами были сторонники его: он строил церкви, основывал монастыри, построил один из важнейших монастырей – Михаила, названный потом Златоверхим. Тогда, по духу времени, растолковано и затмение, бывшее за месяц до его смерти, предзнаменованием великого несчастия – кончины князя: говорили, что это знамение не на добро. На погребении его плакали бояре и дружина; было чего им плакать, когда они лишились своего благодетеля и покровителя, и видели мрачные лица народа, чувствовавшего, что пришла пора расплаты. Вдова князя думала умилостивить Господа Бога о душе грешного супруга, раздавая милостыню монастырям, попам и убогим. Была до такой степени эта милость щедра и обильна, яко дивитися всем человеком, яко такои милости никтоже можеть створити. В порыве благочестия, княгиня хотела зле собранное добре расточить, облегчая между прочим и судьбу тех нищих, которые повергнуты были в нищету корыстолюбием правителя, которому, на награбленные у них деньги, думала купить теперь спасение души. На другой день 17-го апреля 1113 года, собрались Киевляне на вече и приговорили звать Владимира на княжение. Желание иметь его князем оправдывалось тем, что он имел родовое право на стол отен и деден, ибо его отец был князем киевским. Но Святополк имел сына, и его сын мог также придти на стол отен и деден. Таким образом, здесь наследственное достоинство служило только освящением народному праву, и последнее употребляло его различно. Владимир сначала отказывался. Тут, кажется, была та причина, что Владимир хотел уклониться от суда над теми, которые были обречены уже на кару народом: как князь, он должен был судить их; он рассчел, что он или наживет тогда себе врагов, или неугодит народу, если станет охранять тех, которых народ невзлюбил, и лучше предоставил народу расправиться с нелюбыми себе по своему желанию, прежде чем он, Владимир, прибудет. По русскому обычаю, те, которые были виновны против народа, отдавались на поток, то есть на разграбление: таким образом ограбили жидов, ограбили двор Путяты, тысячского и сотских. Тут, чтоб предотвратить дальнейшие сцены народной мести, некоторые Киевляне послали снова просить Владимира прибыть поскорее, потому что иначе, – писали к нему простодушно, – пойдуть на ятровь твою и на боярь и на манастыре, и будеши ответ имел, княже, – оже ти манастыре розграбять.

Христианство, как мы говорили уже, в числе коренных понятий гражданских, вносило к нам неприкосновенность монастырей, неподлегание их светскому суду. Хотя народ и ощущал страх пред святостию обителей, но не до такой степени, чтоб этот страх мог остановить разгар народного суда. Святополк грабил народ и раздавал монастырям. Ограбили жидов, ограбили тысячского и сотских – это значит воротили то, что несправедливо было захвачено; надобно было и монастыри грабить: и у них было неправедно собранное имение. Но духовные говорили, что всякое посягновение на святые обители повлечет наказание Божие над народом и всею страною. Людям рассудительным следовало предохранить монастыри и спасать тем самым страну и народ от Божия гнева за святые обители, если б они пострадали. Так в то время слагались понятия.

Когда Мономах вступил в Киев, это был день искренней радости. Народное восстание улеглось. Любимый народом князь собрал Киевлян, составлен был охранительный для народа закон о резах: постановлено было, что ростовщик может брать только три раза проценты, а когда уже возьмет столько, сколько стоит самый капитал, то не может брать более процентов.

Володимер Всеволодович по Святополце созва дружину свою на Берестовем, Ратибора Киевского тысячьского, Прокопью Белогородьского тысячьского, Станислава Переяславьского тысячьского, Нажира, Мирослава, Иванка Чюдиновича Олгова мужа, и оуставили до третьяго реза, оже емлеть вь треть куны: аже кто возметь два реза, т то взяти емоу исто, паки ли возметь три резы, то иста ему не взяти. Позволительный процент был 10 кун на гривну. В этом деле заинтересованы были жители Переяслава и Чернигова, ибо из Переяслава был тысячский и от Ольга, следовательно из Чернигова. Это понятно, ибо Чернигов должен был находиться в непосредственном коммерческом отношении с Киевом, и, следовательно, там должны были отзываться плоды сильной лихвы. Должно думать, что этому же времени принадлежит составление и других статей, следующих за этой в «Русской Правде», именно о купцах, о долгах и закупах.

Стечение обстоятельств усложняло вопросы. Частые войны и нашествие Половцев разоряли капиталы; являлись неоплатные должники, являлись, под видом неоплатных должников и плуты. Откуда процентщина развилась в Киеве, поясняет следующая за тем статья: Аже которий купець кде любо шед с чужими кунами истопиться, любо рать возметь или огнь, то ненасилити ему, ни предати его. Таким образом, открывается, что когда они рисковали, подвергали опасностям дом, жизнь и имение, другие давали им деньги на проценты. У кого были деньги, те не отваживались ими рисковать и предпочитали брать проценты, оставаясь в Киеве; находились предприимчивые, которые занимали деньги у других и подвергали себя труду и риску, конечно надеясь приобресть себе значительные выгоды; другие же служили в роде коммисионеров у купцов, брали у них товар и, не платя за него денег, торговали им, и выплачивали после. Проценты более и более возвышались; пускать деньги в торговый оборот капиталистам становилось более и более опасно; бравшие у них взаймы деньги подвергались несчастиям и потерям, не получали выгоды, а проценты считались за ними и нарастали, возвышались вместе с тем и цены на товары, и народ терпел от дороговизны. При множестве неоплатных должников, юридические понятия должны были спутаться, возникали частые обманы. И вот при Владимире разрешили этот вопрос. Положили различие между тем купцом, который действительно потеряет от рати или от непредвиденных бедствий, как то: от воды или от огня, и между тем, который пропиется оли пробиется и в безумии, чижь товар испорьтит. В слове «пропиется» встречаем обычное качество Русского народа, а в слове «пробиется» оказывается, по-видимому, то обстоятельство, что пьяницы-гуляки затевали ссоры, драки и потом принуждаемы были платить виру. Тут, вероятно, нельзя было отговариваться чужим имуществом: требовали сейчас же виры и брали у виновного что ни находили. До этого времени, видно, смотрели прямо: кто задолжал, тот заплати тем, что есть; но частые несчастия должны были изменить взгляд. И вот установили, чтобы при несостоятельности купца принимать во внимание, от какой причины он несостоятелен; в случае причин уважительных, он однако не избавлялся при всем том от платежа процентов по условию. Вместе с этим, некоторые брали капитал по частям у разных лиц, и нередко князья участвовали в доле и отдавали свои капиталы в торговлю: это было нечто вроде компании, которая препоручала одному торговую деятельность за всех. Так представляется дело. В случае несостоятельности торговца, набравшего у других капиталы, суд над ним производился публичный: его вели на торг или продавали имущество его. До Владимира Мономаха было в обычае, что те, которые прежде других давали банкроту свой капитал, имели право на преимущественный пред другими возврат своего достояния; но теперь постановили, что уже не первый по времени имеет преимущество, а во-первых – гость, во-вторых – князь. Вот в этом изменении можно заметить, как прежние понятия равенства личных прав уступают составлявшемуся понятию о первенстве. Личность князя начала выступать уже в том образе, в каком впоследствии явился у нас казенный интерес, хотя еще княжеское достоинство не успело стать на царственную ногу. Есть еще лицо, имевшее в этом случае первенство пред самим князем: это гость, из иного города или чюжеземец: он дает товары не зная, что покупатель уже задолжал многим. Это, конечно, установлено как в тех видах, чтоб не отогнать, но привлекать в Киев иноземных торговцев, так и по чувству справедливости, ибо действительно тот, кто приезжал в Киев из других стран, мог не знать обстоятельств того, кому доверял. В статье, касающейся этого предмета, кажется, следует понимать дело так, что гость имеет преимущество пред самим князем (см. текст «Русской Правды», Калачова, стр. 32). Вместе с развитием вопросов о долговом обязательстве, возникли вопросы о наемных людях, закупах, которых решение, в «Русской Правде», очевидно, принадлежит временам Владимира Мономаха. Набеги Половцев, дороговизна, процентщина, корыстолюбие князей и их чиновников, все способствовало тому, чтобы масса нищала, а немногие частные люди обогащались. Обедневшие не в силах были прокормить себя по причине дороговизны; разоренные от Половцев, оплакивая томящихся в плену домашних, шли в наемники к богатым. Но тут, как и следовало, должны были возникнуть недоразумения. Вероятно, много было взаимных жалоб, и они-то привели к составлению статей и законоположению для охранения тех и других. Видно, что с одной стороны эти закупы, взяв деньги от господина, давали иногда тягу: а с другой стороны, господа взваливали на них разные траты по хозяйству и на этом основании утесняли. Закон позволяет закупу идти жаловаться на господина ко князю или к судьям, определяет возрастающую, по степени важности, за обиды и утеснения закупу пеню в его пользу от господина, охраняет его от притязания господина в случае пропажи какой-нибудь вещи, когда в самом деле закуп не виноват; но, с другой стороны, предоставляет его телесному наказанию по воле господина, если закуп действительно виноват: оже господин бьет закупа про дело его – без вины есть и в случае побега угрожает ему полным рабством: оже закуп бежит от господина – то обель. Кроме закупов, служивших в дворах у господ, были закупы ролейные, поселенные на землях и обязанные работою владельцу; иные получали плуги и бороны от владельцев, – это также показывает обеднение народа, ибо не было ни в праве, ни в обычае, чтобы такой закуп, или заемный полевой работник, непременно получал орудия от владельцев.

Из этого видно, что тогда земледельцы, обедневши, лишенные всяких средств к свободному труду, принуждены были наниматься в работники, и такие работники и закупы попадали в чрезмерный произвол владельцев. Владельцы посылали их на работы и придирались к тому, что они не берут орудий; обвиняли их, когда у них случались покражи, и клали им это в счет платы; таким образом бедняки находились в неисходном положении – вынужденные быть всегдашними рабами, зависящими от произвола сильных; наконец владельцы даже продавали их в рабство, пользуясь своею силой. Все это при Владимире Мономахе предотвращается. К этому периоду нашего законодательства должны, как кажется, относиться и многие постановления, определяющие положение рабов (холопов); потому что, во всех списках, статьи, определяющие значение холопов, поставлены после статей, определенных Владимиром: очевидно, что так как многие тогда, пользуясь бедностью народа, обращали в рабство служивших у них закупов или свободных людей, то и возникла необходимость определить: что такое холопство, и кто должен был считаться вольным. Конечно, по юридическому понятию известный взгляд существовал и до того времени, и теперь вошел в законодательство с прежних обычаев. Холопство обельное признано трех видов: первый вид был покупка, – иному продавался человек сам в холопы добровольно: в таком случае согласие покупаемого объявлялось пред свидетелями – послухы поставит; другой покупал рабов у господ, но непременно при свидетелях, и давал задаток, хотя малый (погату), в присутствии самого получаемого холопа. Второй род холопства сообщался принятием женщины рабского происхождения в супружество без всякого условия – факт замечательный, показывающий, что были случаи, когда женщины избегали рабства выходом в замужство; без сомнения, это были частые случаи и потому-то оказалось нужным установить правило. Наконец третий род холопства – если свободный человек без всякого договора сделается должностным лицом у частного человека: тивунство без ряду, или привяжет ключь к собе без ряду. Таким образом, служба лицу сама по себе уподоблялась рабству: иначе непременно нужно было условие; это, вероятно, произошло от того, что, во-первых, многие холопы избегали рабства, коль скоро брали на себя должность; во-вторых, что свободные люди, приняв должность, позволяли себе разные беспорядки и обманы, и за неимением условий, господа не могли искать на них управы. Отношения усложнялись и требовали условий и договоров. Только исчисленные здесь люди могли быть холопами, прочие – не холопи: в даче не холоп (т.е. если дали ему в долг), ни по хлебе роботят (если и за хлеб работает), ни по придатьце (?); но всякий, кто взял в долг, может отработать то, что получил, и отойти. Замечательно, что по всем статьям «Русской Правды» не делаются более холопами военнопленные, – об этом уже нет речи.

Бегство холопов было обыкновенным явлением, как и в последующие времена, а потому и в этот период возникли также постановления относительно их поимки. Беглые холопы обыкновенно находили себе убежище у других господ, которым служили, будучи обязаны им приютом, а когда эти новые господа начинали с ними обращаться строго, – убегали от них и искали иных. Для предотвращения этого постановлено: тот платил, кто, зная беглого холопа, даст ему хлеб или укажет путь, и напротив – устанавливалась плата в награду за поимку и задержание беглого холопа. Были случаи, когда господа доверяли своим холопам разные дела и посылали их торговать. Таким образом холоп был тесно, юридически, связан с господином и был членом его дома, так что за него господин отвечал. В случае, если бы холоп занял денег и заимодавец знал, что занимает холоп, то он давал не холопу, а господину, и господин обязал был или заплатить то, что взял холоп, или лишиться холопа; точно такое же правило наблюдалось и тогда, когда холоп был пойман в воровстве: господин отдает холопа тому, у кого он украл, или выкупает его, платя цену украденного.

Холоп был поставлен ниже всякого свободного. Но положение его, в это время, по правам состояния кажется было выше, чем при Ярославе. Прежде за побои, нанесенные холопом свободному человеку, следовало убить холопа, а при детях Ярослава положено только брать куны; холоп вообще лишен был права быть свидетелем, но в крайней необходимости можно было ссылаться на такого холопа, который занимал у своего господина должность...

Во времена Владимира и сына его Мстислава (1113–1125 г.) мало представляется живых сторон народной жизни в Южной Руси; по крайней мере в наших летописях они как бы скрадываются под иными событиями. Вообще, вероятно, народ, несколько успокоенный рукою Мономаха, менее испытывал страданий и внешних, и внутренних. Впрочем, в 1124 году было бездождие, которое естественно должно было повлечь скудость; был и сильный пожар в Киеве. В эти два княжения совершалось заселение Южной Руси переселенцами.

Нам неизвестны обстоятельства вступления на великокняжеский стол сыновей Мономаха, одного за другим, но здесь не руководило право наследства после отца. По смерти Мстислава сделался князем не сын его, а брат – верно, по желанию Киевлян; но тут в Южной Руси начались сумятицы, имевшие печальное влияние на судьбу народа. Начал дело черниговский князь Всеволод. Дикий, необузданный, он еще прежде, в Чернигове, напал на своего дядю Ярослава, дружину его истребил и выгнал его, Мстислав, хотевший помочь изгнанному Ярославу и наказать Всеволода, оставил это намерение по просьбе андреевского игумена Григория, уважаемого по своей святой жизни: он убедил его не поднимать войны. Конечно, у Всеволода черниговского была сильная партия в Черниговской Земле, когда надобно было опасаться войны. Мстислав жалел потом, что послушал игумена.

С его преемником, Ярополком, который, как кажется, был человек слабый, Всеволод вступил в борьбу. Поводом было то, что брат Ярополка, ростовско-суздальский князь, требовал себе Переяславля и отдавал Ярополку Ростов и Суздаль. Народу эта борьба князей причинила разорения. Сначала Ярополк с Киевлянами пленил около Чернигова села и загнал людей в Русскую Землю. Потом в отместку, Всеволод, видя, что приходится ему бороться не с одним русским князем, но и с другими детьми Мономаха, призвал Половцев. Вопрос так запутался, что дети Мстислава, племянники Ярополка, недовольные дядей, пристали к Всеволоду. Половцы напали на Переяславскую страну, избивали людей по пути, жгли селения, дошли до Киева, – в виду Киева на левой стороне зажгли городок, хватали людей в плен, других убивали; люди бросались спасаться на другой берег и не успевали, потому что тогда таял лед на Днепре. На другой, 1136 год, опять Всеволод с братьею своею осадил Переяславль, вступил в битву на реке Супое; потом подходил к Киеву. Эти походы сопровождались разорением селений и пленом людей. Князья мирились и опять начинали междоусобие. Ярополк вошел с войском киевским в Черниговскую область и начал опустошать ее. Но в 1139 году, Черниговцы потребовали, чтоб Всеволод помирился и не бежал к Половцам. Своих сил ему было недостаточно, – Всеволод должен был примириться. Этот факт показывал, как междоусобия вообще поддерживались охотниками и истекали столько же из нравов народа, сколько и князей. Народ мог бы прекратить их, если бы в то же время, когда князья воевали между собою, не возбуждались и народные страсти и удаль не тянула бы охотников на бранное поле.

Как только умер Ярополк и вошел в Киев брат его, Вячеслав, то Всеволод опять очутился под Киевом и начал зажигать дворы перед городом в Копыревом конце. Такими-то средствами он заставил себя признать князем. Вячеслав добровольно уступил. Киевляне признали Всеволода...

Новый князь привел с собою своих Черниговцев и раздал им должности и городское управление. Сила его, очевидно, заключалась в Черниговцах, которым льстило то, что они с своим князем делались решителями судьбы Русского мира. Опираясь на эту силу, он деспотически требовал перемещения князей с места на место. Когда, в 1146 году, почувствовал он близость смерти, то хотел утвердить вместо себя Игоря. Он начал просить Киевлян признать его своим князем. Киевляне не терпели ни Всеволода, ни его рода, но притворились, что желают иметь его брата. Собралось вече под Угорским; целовали крест Игорю. Чтобы власть его была тверже, ему целовали особо крест Вышгородцы. Вышгород, как кажется, тогда только получил значение свободного города, а прежде был пригородом Киева, и князь киевский само собою был и вышгородским; теперь напротив, Вышгород также присягает особо. Это показывает, что Вышгород достиг большей самобытности. Пока Всеволод был жив, Киевляне хитрили, и должны были прибегать к обыкновенной рабской уловке – притворству; но когда Всеволод умер, тотчас же собрали вече и потребовали на него Игоря. Игорь послал брата Святослава. Киевляне выговорили ему, что у них тиуны княжеские, что собирают княжеские доходы, люди корыстолюбивые и дурные. Ратша ныпогуби Киев, а Тудор – Вышгород, говорили они; теперь целуй крест, князь Святослав, с братом своим: кому будет обида, то ты оправляй. Святослав сошел с коня и поцеловал крест в том, что будут у них тивуны выборные по их воле. Тогда Киевляне подняли на поток и Ратшу и Тудора, и ограбили Всеволодовых мечников. Игорь послал было утишать восстание; Киевляне за то пригласили, вместо Игоря, князем к себе сына Мстислава Мономаховича, Изяслава, бывшего тогда в Переяславле. Этого князя избрали не только Киевляне и Вышгородцы, но и из других городов – из Белгорода и Василева, от всего Поросья и от Черных Клобуков было к нему призвание сделаться князем Киева и Русской Земли. Здесь, сколько известно, встречаем в первый раз избрание князя всей Русской Землей (Землей Полян) правой стороны Днепра. Видно, народ почувствовал, что может распоряжаться своею судьбою вопреки внешней силе, столь долго его подавлявшей. Пока Изяслав не подступил к Киеву, Киевляне держали свое избрание в тайне от Игоря: доказательство, что у Игоря кроме Киевлян была тогда чуждая черниговская дружина: как Всеволод держался приходом Черниговцев в Киев, так и Игорь еще не решался довериться Киевлянам вполне: ладил с ними и уступал им, но в то же время держался за чужую Киевлянам силу. Эта-то нерешительность и погубила его дело. Киевляне уговорились изменить Игорю тогда, когда уже Изяслав вступит в сражение. Так и сделалось. Полки Игоря и его брата были разбиты. Сам Игорь схвачен в болоте и посажен в поруб, в подземную тюрьму. Такого понятия не было, чтобы князь, по важности своего происхождения, был изъят от грубого обращения: и с князьями в подобном случае обращались как с простыми. Порубы были так неудобны и так дурно было сидеть там, что Игорь заболел и захотел в монахи. Между тем брат Игоря, Святослав черниговский, пытался освободить брата из неволи. Открылась война в Северской области – война довольно разорительная для жителей, особенно в Новгороде-Северском. Враги больше, однако, разоряли села князей, с которыми воевали, сожигали гумна и стоги, забирали стада, составлявшие хозяйственное богатство, побрали в погребах мед в бретьяницах, железо и медь. Церкви княжеские считались тоже достоянием князей, – их грабили; а рабов княжеских делили как скот. У Святослава взяли таким образом до 700 рабов. Между тем князья, двоюродные братья Святослава и Игоря, державшиеся стороны Изяслава Мстиславича, в надежде приобрести себе всю Черниговскую волость, – потом изменили ему. Киевляне, любя своего князя, как только услышали об этом, бросились с неистовством в монастырь, где был Игорь, выволокли его на вече и убили варварским образом: полуживого его тащили через торг ужем за ноги. Так как он был уже монах, то духовенство стало смотреть на это дело как на нарушение духовной неприкосновенности, и распространился слух, что над телом убитого зажигались свечи: впоследствии его причислили к святым.

Киевляне так глубоко уважали память Мономаха, что несмотря на привязанность к избранному ими князю, не энергически воевали против дяди его, Юрия Долгорукого, князя суздальского, когда тот, соединившись с Ольговичем, стал добывать Киев себе. Киев несколько раз переходил то к Изяславу, то к Юрию. Изяслав бегал на Волынь и опять возвращался в Киев. Так продолжалось до 1154 года. В этой сумятице рушился порядок управления в Руси. Черные Клобуки, Торки, Берендеи, инородные поселенцы, своим участием решают судьбу края; с одной стороны Угры, с другой Поляки, с третьей Половцы, приглашаемые претендентами, также вмешиваются в дела Руси; право сильного решает дело. Замечательно, когда после смерти Изяслава Мстиславича началась такая сумятица, что на княжении в Киеве не было никакого князя, то Киевляне избрали первого, кто им попался из рода Ольговичей, Изяслава Давидовича: потому что совершенно без князя оставаться казалось им невозможным. Поеди Киеву, ать не возмут нас Половцы; ты ecи наш князь, поеди к нам. Но когда Юрий пошел на Киев, то Изяслав должен был уйти, и Киевляне с радостию принимали Юрия. По смерти Юрия, случившейся через два года (в 1158 году), происходили такие же сцены, как и по смерти Святополка и Всеволода Ольговича. Юрий, подобно прежним князьям, привел с собою Суздальцев и раздал им города и села: по смерти его всех побили Киевляне, имения их пограбили; ограбили и двор Юрия, названный им раем. Уважая долго Юрия, как сына любимого ими Мстислава, Киевляне не в силах были сдержать своего нерасположения к Суздальцам. С тех пор князья являлись в Киев по воле воинственных шаек, без наблюдения какого-либо права. Сначала Изяслав черниговский, потом Ростислав смоленский, брат Изяслава Мстиславича, потом сын Изяслава Мстиславича, Мстислав Изяславич; последний, сидевший на Волыни, был призван Киевлянами от себя, а Черными Клобуками от себя, и должен был делать ряд (условие) с теми и другими.

До 1168 года в жизни народной не видно ничего выдающегося. Южная Русь подверглась мелким однообразным междоусобиям. В 1159 году пострадал Чернигов: окрестности его были выжжены Половцами, приведенными в край князем Изяславом Давидовичем против Ольговичей. Достойно, однако, замечания, что князья, употребляя орды половецкие в своих взаимных усобицах, считали долгом оборонять от них торговые пути. Из этих путей один назывался путем гречников, или греческим, а другой залозным. Первый назван так потому, что по нем привозили из Греции товары и увозили в Грецию русские. Опасное место для гречников были пороги, не только по причине затруднительного плавания, но и по причине грабежей от Половцев в этих местах. Князья должны были ходить туда с войском на защиту торговцев. В 1167 году, несколько князей со своими ополчениями должны были держать караул у Канева, пока пройдут гречники и залозники. Это торговое путешествие совершалось около известного времени в году. В 1169 году, князья снова должны были защищать торговые пути; при этом в числе путей, обеспокоиваемых Половцами, упоминается и соляной путь, верно из Крыма, где набирали соль в озерах.

Войны с Половцами шли удачно, но в 1169 году Киев испытал такое разорение, какого давно не помнил: князь Андрей суздальский, закладывая на востоке новый порядок Русского мира, послал в Киев войска с одиннадцатью князьями. Дело решено было Берендеями: они изменили киевскому князю Мстиславу, и передались на сторону Андрея. 8-го марта Киев был взят и два дня его грабили. Вот как описывает это бедствие летописец: взят же бысть град Киев месяца марта 8, в второе недели поста в среду, и грабили за два дни весь град, Подолье и Гору, и монастыри, и Софью и Десятинную Богородицю, и не бысть помилования никому-же ниотнудуже, церквам горящим, крестьяном убиваемым, другим вяжемым; жены ведомы быша в плен, разлучаемы нужею от мужей своих; младенцы рыдаху, зряще матерей своих. И взяша имений множество, и церкви обнажиша иконами и книгами и ризами, и колоколы изнесоша вcи, Смольяне, Суждальци, и Черниговцы, и Олгова дружина, и вся святыня взята бысть; зажьжен бысть и монастырь Печерский святыя Богородицы от поганых, но Бог молитвами святыя Богородицы съблюде и от таковых. И бысть в Киеве на всих человецех стенание и плач и скорбь неутешная и смерть непрестаньная. Се же все содеяшася грех ради наших (Ип. Сп., 100). С тех пор судьба Киева еще более, чем прежде, зависела от сильнейшего. Андрей думал было назначить туда подручного себе князя и сохранять верховное управление над Русскою Землею, пребывая сам во Владимире, но тут стали против него сыновья Ростислава, смоленского князя, брата Изяслава Мстиславича. Один из них, Мстислав Ростиславич, с Киевлянами, энергически сопротивлялся и храбро отбил ополчение Андрея от Вышгорода. Владимирскому князю не удалось приковать Киева и Южно-Русской Земли к новому центру русской федерации. Но и князья в Южной Руси уже яснее сознавали, что ни за кем из них нет родового права на древнюю столицу: каждый старался только, чтоб захват Киева мог служить благоприятным обстоятельством для его выгод. Таким образом, когда Ярослав, луцкий князь, захватил Киев в 1174 году, то Святослав черниговский говорил ему, что он не разбирает – право или неправо он сел; но что все они, князья, одного деда внуки, и потому ему надобно дать что-нибудь из (Киевской) Русской Земли.

После Ярослава захватил Киев Роман Ростиславич. Он опирался на «соизволение» Андрея Боголюбского, который начал тогда брать верх над князьями; но когда Андрей умер, то черниговский князь Святослав принудил его удалиться и сам сделался князем в Киеве. Участие народа не изображается при этих переменах. Очевидно, оно было и выражалось тем, что, при каждой смене князей, удалые воинственные шайки держали сторону того или другого князя, переходили от одного к другому, боролись между собою, грабили и убивали друг друга, возводили своих князей, ссорили их между собою и разоряли край, не успевавший поправиться после каждого переворота. В случае несогласия князя с толпою, которая возводила его на княжение, он решительно проигрывал. «Князь, ты задумал это сам собою. Не езди, мы ничего не знаем», – сказали Владимиру Мстиславичу его бояре; и Черные Клобуки также стали отступать, когда увидели, что дружина не пошла за намерением князя, и он оставил свое покушение. Массы Черных Клобуков, Торков, Берендеев способствовали разложению соединительных стихий; недостаток сознания об отечестве в этих чужеплеменниках приводил их к тому, что у них не было даже на короткое время определенного стремления; защищая князя, давая ему роту, они легко отступали от него в минуту опасности и переходили к другому. Оттого так часто говорится о том, что Черные Клобуки, составляя ополчение князя, льстили под ним. Князья с их партиями перестали даже думать о прочном утверждении; по опыту и по бесчисленным примерам они уже привыкли к непостоянству судьбы своей и были довольны, когда успевали схватить то, что попадалось им в руки на короткое время. Так, например, в 1174 году Святослав Ольгович напал на Ярослава Изяславича в Киеве, – тот бежал; Святослав ограбил его приверженцев, а дружину его захватил с собою в плен, и ушел. Ярослав прибыл в Киев, собрал вече из Киевлян, и говорил им: теперь промышляйте, чем мне выкупить княгиню и дружину. И пред ним отвечать своим достоянием должны были Киевляне, уже прежде ограбленные Святославом (стоит Киев пограблен Ольговичи). Ярослав обложил всех: и духовных, и светских, и иностранцев, живших в Киеве: «попрода всь Киев, игумены и попы, и черньце и чернице и Латину и госте, и затвори все Кияне» (Ип. Сп., III). Это насилие он мог сделать лишь вместе с пришлыми Волынцами из Луцка, ибо пред тем, когда Святослав напал именно на Киев, тот же самый князь Ярослав не смел затворятися один и бросился в Луцк; следовательно как скоро он теперь имел возможность так поступить с Киевлянами, то значит – привел с собой силы из Луцка. Вслед за тем Святослав умирился с Ярославом, в потере остался один Киевский народ, дважды ограбленный тем и другим из ссорившихся князей. Этот случай может дать понятие о том, как действовали на народ княжеские междоусобия. Всего более должен был страдать сельский народ, который, конечно, играл здесь совершенно страдательную роль. Рассорился Святослав с Олегом, северским князем – и пожже волость его и много зла сотвори. Как только князь заратится с князем, около обоих князей-соперников удальцы собираются и отомщают за князей своих – на сельском народе, и земледелец не перестает пить горькую чашу и передает ее детям и внукам, как завет печальной судьбы своей. Певец Игоря так изображает эту судьбу народа: в княжих крамолах веци человеком скратишась. Тогда в Русский земли редко ратаеве кикахуть, но часто враны граяхуть, трупие себе деляче, а галици свою речь говоряхуть, хотят полетети на уедие. О бедствиях, какие претерпевал народ во время междоусобий, когда князья брали города приступом, можно судить из Киевской Летописи по резкому описанию, какое делает взятый в плен Половцами и потом возвратившийся Игорь северский: аз не пощадех хрестьян, но взях на щит город Глебов у Переяславля; тогда бо не мало зло подъяша безвиньнии хрестъяни, отлучаеми отец от рожений своих, брат от брата, друг от друга своего, и жены от подружий своих, и дщери от материй своих и подруга от подругы своея; и все смятено пленом и скорбию, тогда бывшею: живии мертвым завидять, а мертвии радовахуся, аки мученици святеи огнем от жизни сея искушение приемше; старце поревахуться, уноты же лютыя и немилостивныя раны подъяша, и проч. (П. С. Л., т. II, 131).

Когда Святослав черниговский, при помощи других князей Северской Земли, отнимал Киев у Ростиславичей, князья помирились так, как не бывало еще: Святослав сделался князем киевским, а Рюрик княжил над всею Землею Русскою. На одной стороне были Половцы; со стороны противной Черные Клобуки. Так-то иноплеменники, вмешиваясь в драки русских князей, внедрялись в жизнь нашу. Тесное сближение с нами Половцев было для них благоприятно, потому что в то время возникла уже торговля с Русью и гости (купцы) ходили известными, определенными, дорогами из Половецкой Земли в Русскую, и обратно. Но как скоро Святослав примирился с Ростиславичами и сел в Киеве, – Русь ополчилась против Половцев, как против чужеземных врагов; отношения к ним приняли вид борьбы с иноплеменным народом и врагами. В это время как будто бы оживилась Русь, как будто бы расцвело сознание, что Половцы обессилили Русь, задерживают ее торговлю и прекращают земледелие. Князья стали делать съезды, как во времена Мономаха, под председательством киевского князя. Так, в 1183 году, князь киевский Святослав созывал против Половцев князей Черниговской и Северской Земли, князей русских, волынских, червонорусских, одним словом князей Южнорусской Земли. В этом событии явно обозначается взаимное тяготение князей Южнорусских Земель особо от других, совершенно сообразно народному разветвлению. И совокупишася к нима: Святославичи Мстислав и Глеб и Володимер Глебович из Переяславля, Всеволод Ярославич из Лучьска с братом Мстиславом, Романович Мстислав, Изяслав Давидович и Городенский Мстислав, Ярослав князь Пинский с братом Глебом, из Галича от Ярослава помоч, а своя братья (черниговские) не идоша, рекуще: далече ны есть ити вниз Днепра, не можем своее земле пусте оставити, но же поидеши на Переяславль, то скупимся с тобою па Суле (Ип. Сп., 127). Конечно, в этом предприятии участвовали и дружины, без которых князья не предпринимали ничего. Тут были и Русские, и Полесчане, и Галичане. Черные Клобуки имели в этом союзном ополчении свое участие, как часть русской корпорации, как отдельная земля, так как древняя их племенная вражда к Половцам, которой начальный исход для нас неизвестен, соединяла их с Русскими. Однако это событие не может считаться доказательством, чтоб понятия о целости и единичности Южнорусской страны, утвердилось до сознания; что все ее части постоянно необходимо должны действовать сообща; потому что вскоре, в последующих походах против Половцев, участвуют только Русь-Поляне, да Полесье. Походы князей в 1183, 1184, 1187, 1190 совершались удачно для Русских. Поход в 1183 году был предпринят в охрану Русской Земли на востоке. Русские ходили на берега Мерлы; в других годах войны с Половцами происходили на берегах Днепра и имели вид обороны торговых путей. Во всех этих взаимных стычках, Русские брали стада и пленников – следовательно эти войны должны были прибавлять турецкого элемента в Русской Земле.

Несчастен был поход Игоря северского и с ним всех князей Северской Земли; с князьями своими были Куряне, Трубчане (часть Вятичей), Путивляне, Рыльсчане и Черниговские Коуи – тюркское население, подобно тому, каким были Черные Клобуки в Русской Земле. Это ополчение, зашедши далеко в малоизвестную степь между Осколом и Доном, на берегу реки Каялы было разбито и князья взяты в плен. Тогда ободренные Половцы напали на восточные страны Русской Земли, принадлежавшие Переяславлю, и начали опустошения. Тогда взят был между прочим город Рымов; часть жителей избавилась от плена, успев уйти по болоту, а прочие, оставшиеся в городе, достались в неволю. В этот поход Половцы набрали много пленников и, следовательно, сделали большое изменение в народонаселении восточной половины Русской–Полянской Земли. Другое ополчение разоряло берега Сема. Должно быть эти нападения были очень тяжелы для народа, как это показывают слова «Песни об Игоре»: Уже бо, братие, не веселая година встала, уже пустыни силу прикрыли. Встала обида в силах Даждбожа внука, вступил девою на землю трояню, въсплескала лебедиными крылы на синем море, у Дону плещучи, убуди жирня времена.... Кликну Карна и Жля, поскочи по Рускей земли, смагу мычючи в пламяне розе; жены Русския въсплакашась, аркучи: уже нам своих милых чад не мыслию смыслити, не думою сдумати, ни очима съглядати, а злата и сребра не мало потрепати. А въстона бо братие, Киев тугою, а Чернигов напастьми: тоска разлияся по Русской земли, печаль жирна тече сред земли Русския». Но Игорь воспользовался тем, что Половцы напились кумыса и стали пьяны, и при содействии одного Половчанина, Овлура, убежал из плена.

На князей южного края и вместе с ними на политическую судьбу народа, влияние суздальско-владимирского князя Всеволода усиливалось. В 1195 году он потребовал у Рюрика, русского князя, несколько городов, и тот должен был исполнить его требование, изменив данное прежде слово зятю своему, Роману. Замечателен тот факт, что митрополит, которого Рюрик спрашивал о совете, дал свой голос в пользу Всеволода: это важно с той стороны, что Церковь, в лице своего главного представителя, начала давать свою санкцию стремлениям к старейшинству владимирского князя, еще в самом зародыше тех политических начал, которым пришлось впоследствии развиться на русском востоке и довести Русский мир до единодержавия. Тогда много строили церквей, ласкали духовенство во Владимирской Земле; зато и духовенство на князей этой Земли возлагало благословение на старейшинство с царскими, заимствованными из Византии, признаками личного единовластия. Духовные, как люди с большим горизонтом понятий, не могли в единстве не видеть единственного пути ко благу отечества, и самый идеал этого блага для них мог представляться не иначе, как в том образе, с каким они могли познакомиться чрез византийское образование. Киев не в силах был сопротивляться и отстаивать свое прежнее первенство. В Киеве слишком закоренели и слишком срослись с ним старославянские начала, уже в то время сильно искаженные, изуродованные влиянием азиатских и тем более неспособные к порядку, какой являлся передовым людям под влиянием византийского воспитания. От разнородности населения, от непостоянства общественного строя, от беспрестанных разорений, и, следовательно, от ненадежности гражданской жизни, в Южной Руси видимо происходило разложение; из прежних элементов могли сложиться какие-то новые формы, но они еще не составились; не стало старого, годного для поддержки, но и не образовалось еще нового: от этого Киевскую Русь не трудно было подчинить и по произволу действовать на нее сильному. Только на западе организовалось что-то новое – в образе Галицкой и Волынской Земли, и только там на новую силу могло наткнуться единодержавное стремление восточно-русских князей.

Всеволод делал попытки для удержания своего влияния на юг. В 1195 году он обновил отцовский город Городец-на-Востре и послал туда своих тивунов. В 1200 году он посадил сына своего Ярослава в русском Переяславле. С другой стороны, Роман, соединивши Галицкую и Волынскую Земли под одним правлением, стремился к власти над всею Южною Русью. Таким образом, положение Русской Земли поставлено было между двух огней: князь Рюрик Ростиславич, после смерти Святослава Ольговича, по воле Всеволода сделался князем города Киева, будучи до тех пор князем одной Киевской Земли, и таким образом город Киев, по управлению, опять стал главою Русской Земли: уже не было отдельных князей Киева и Земли его. В то же время готовность одних склонить Южную Русь под верховное первенство Ростовско-Суздальской Земли не могла обойтись без внутреннего сопротивления со стороны других. Свежие признаки вражды, воспоминания о Юрии и Андрее, не могли изгладиться скоро. Ольговичи должны были стоять не только за себя, но и за всю Северскую Землю. Все князья этой Земли, обыкновенно несогласные между собою, действуют сообща против силы, которая идет не против лица каждого из них, но против них всех. Всеволоду помогают Смольняне и Рязанцы. Рюрик, посаженный Всеволодом, чувствует, что ему необходимо и сближение с Ольговичами. Тогда другая сторона, ему противная, сторона западного края Южной Руси, в лице Романа с толпами галицкими и волынскими, сближается со Всеволодом, потому что он пока еще не был опасен. Роману хотелось утвердиться в Южной Руси. В Южной Руси пробуждается как будто сознание единства Южной Руси; Русская (Киевская) Земля пристает к Роману; к нему пристают Черные Клобуки; из всех городов русских приехали к нему люди, признают его, а что городов русских, и из тех людье ехаша к Романови (Лавр. Л., 170). Народ Южнорусский искал уже лица, около которого хотел сгруппироваться в единстве своей национальности. Роман подступает к Киеву; Киевляне изменяют Рюрику, – признают Романа князем, отворяют ему Подол. Рюрик с Ольговичами заперлись было на Горе, но должны были уступить. Рюрик уехал во Вручий в Полесье; Ольговичи обратились в свой Чернигов. Но Роман уступил Всеволоду и, по согласию с ним (ибо в летописи говорится, что великий князь Всеволод и Роман), посадил в Киеве Ингваря.

Была ли эта уступка Всеволоду Смелому, союзнику, уступкою только до поры до времени, – во всяком случае, кажется, Роман думал о соединении Южной Руси под одною самобытною властию и, действительно, был уже настоящим владетелем ее. Он отправился на Половцев и освободил множество христианских душ, и была радость по Земле Русской. Его дело казалось делом народным. Радость была однако не долга. Явилось знамение: в пятом часу ночи стало небо чермно и по земле, по хоромам, показывалась кровь, будто свежая, недавно пролитая. Это было обыкновенное поверье, предзнаменовавшее явление общего бедствия. И действительно, 2-го января 1204 года Рюрик явился с Половцами в Киев, и створил велико зло в русской земле, якого же зла не было от крещения над Киевом: напасти были и взятья, не якоже ныне зло се сстася: не токмо одино Подолье взяша и пожгоша, ино гору взяша, и митрополью Святую Софию разграбиша и Десятильную святую Богородицю разграбиша и монастыри все, и иконы обраша, а иные поимаша, и кресты честныя и ссуды священныя и книгы и порты блаженных первых князьи, еже бяху повешали в церквах святых на память собе... Черньци и черници старыя изсекоша и попы старыя и слепыя и хромыя и сухия и трудоватыя – то вся изсекоша; а что черньцов и черниць инех и попов и попадий и Кианы и дщери их и сыны их, – то все ведоша иноплеменници в вежи к собе.... (Л. Лет., 176). Так несчастный Киев поплатился последний раз за свое древнее право быть распорядителем судьбы своей. Рюрик сел в разоренном городе, признав власть Всеволода. В 1208 году он воевал против Половцев, своих прежних союзников, которые помогли ему разорить Киев и овладеть им. Война была удачна: зима была сурова, и Половцы погибали, а Русские избрали много пленников; но во время похода, в Трипольи, Роман внезапно схватил Рюрика и постриг его в монахи. Опять Южная Русь стала под его властию. Однако, в тот же год летом, неутомимый, деятельный князь Роман очутился уже на границах Польши и воевал с Казимиром: тут в битве он пал. Рюрик, узнав об этом, сверже чернически порты и седе в Киеве. Этот поступок не всем мог показаться дозволительным; благочестивое понятие всегда признавало, что, по уважению к этому званию, каким бы образом и по каким бы то обстоятельствам оно ни было принято, выхода из него нет. Жена Рюрика не только не решилась расстричься, но еще постриглась в схиму, чтоб избежать искушения.

С тех пор в Русской Земле несколько лет было беспорядочное брожение, – схватки князей, которые брали друг у друга города, выгоняли один другого из владений. Враждебною стороною Рюрика были Ольговичи, князья Северской Земли, которые стремились захватить Южно-Русскую Землю в систему своего рода. На челе их стоял Всеволод черниговский. Народное участие несомненно в этой борьбе: как та, так и другая сторона воевала с собственными силами; Дреговичи, обособленные от Киева по управленью под властию туровских и полоцких князей, участвовали в этой борьбе, держась стороны Ольговичей; Полесье стояло за Рюрика, который, после неудач в Киевской Земле бегал во Вручий и оттуда возвращался с силами, следовательно имел вспоможение в народе Полесском. Как та, так и другая сторона в своих походах опустошала сельские жилища и мстила тем жителям, которые приставали к противникам. Летописец в этом месте очевидно благосклоннее к Рюрику, чем к Ольговичам, и говорит о Всеволоде, что он много зла сотвори земле русской. Наконец спор этот кончился при посредстве митрополита и суздальского князя Всеволода тем, что Рюрик сел в Чернигове, а Всеволод в Киеве. Вот разительный пример того, что наследственный принцип, относительно владения землями в одном роде, еще был не крепок. Хотя преемники Святослава княжили в Чернигове более ста лет, но все еще не казалось неестественным, если вместо их сядет там князь другой ветви. Наследственный обычай не мог восторжествовать над сознанием единства Русской Земли и вместе с тем над сознанием права и власти целого рода, а не ветвей его: очевидно, что князья все еще были правители, а не властители; господствовала идея, что имеет право на управление Русским материком целый род, но не было строго определено, чтоб каждая личность из этого рода имела право владеть известною частию такого-то, а не другого пространства, на основании своего ближайшего происхождения. Во всей Южно-Русской Земле не было уже единства родов, а несколько ветвей княжили почти без последовательного права; князья возводились одною игрою обстоятельств, или опирались на расположение воинственных шаек; появлялись тогда новые князья в разных городах, где их прежде не было; таким образом, случайно упоминаются князь каневский Святослав, князь шумский Святополк. Переяслав находился под управлением сына Всеволода суздальского, который таким образом протягивал руку на Южную Русь и поддерживал свое старейшинство над князьями. Но этот край, сопредельный со степями, более всех страдал от набегов Половцев; Половцы разоряли села, так что жители не успевали строиться, а князья с своими дружинами плохо могли оборонять их. Народонаселение края редело более и более, а с другой стороны русская стихия во множестве пленников переходила в степи половецкие. В 1212 году князья смоленские, по неприязни, выгнали Всеволода и посадили в Киеве бывшего смоленского князя, Мстислава Романовича. Права тут не было никакого, ибо так перед тем думали было посадить князем Ингваря луцкого, а потом удалили его и сделали Мстислава. Всеволод должен был удалиться в Чернигов, где уже не было на свете Рюрика, и там скоро умер.

В 1224 году появились впервые Татары. Видно, что весть о страшном явлении сильно поразила народный дух. По грехом нашим приидоша язы́цы незнаеми (выражается летописец). Эта неизвестность дышит чем-то зловещим, страшным. Весть о них принесли Половцы. Страшное поражение понесли они от неведомого народа. Летописец не удержался, чтоб не припомнить при этом неприязни, которая не могла не таиться в русской душе: много бо ти Половцы зла сотвориша руской земле. Бог же отмщение створи над безбожными Кумаиы, сынами Измаиловыми: победиша их Татары и инех язык семь. Несколько князей половецких погибло со своими ордами. Один из них, Котян, тесть Мстислава Мстиславича, тогда захватившего Галич, привел к нему много даров, коней, верблюдов и буйволов (девки были в числе скота) и просил помогать против неведомого народа. Он говорил, – по словам современника-летописца: нашу землю днесь одолели Татары, а ваша заутра возмут пришед; то побороните нас. Мстислав начал просить русских и северских князей. Собрались в Киеве и приговорили: лучше нам срести их на чюжей земле, нежели на своей. И разъехались строить воинов каждый в своей волости. И как собрались Киевляне, Северяне, Белоруссы из Несвижа, и Путивльцы и вся Северская Земля, Куряне и Трубчане, и Волынская, и Галицкая Земля, пристали Смоляне и двинулись за Днепр: Но вот, от неведомого народа идут послы и предлагают им мир; объясняют, что они собственно пошли на врагов Русского народа, Половцев, называют последних своими конюхами и холопами, просят Русских добывать с ними Половцев. Русские так решились с ними биться, что не посмотрели на то, что звание послов было священно: перебили послов. Русских не убедили представления этих послов, говоривших: ведь мы ваших земель не трогаем, ни городов ваших, ни сел; мы не на вас идем! Надобно при этом заметить, что отношения к Половцам видно изменялись; у Половцев тоже произошли важные перемены. Христианство распространилось в этом народе. Два князя половецкие, убитые в войне против Татар, были христиане (Юрий и Данило); в то же время, когда князья собирались идти на Татар, один из половецких князей, Басты, принял крещение в Киеве. Видно, что присутствие русских пленников в половецких степях распространило между Половцами христианство и русские нравы. Князья были в беспрестанном родстве; с другой стороны, и Русские, от беспрестанного столкновения, принимали элемент воинской дикости.

Русские надеялись на свои силы, особенно после первой удачи, когда им удалось разбить татарскую сторожу. Кроме сильного русского ополчения разных земель, надежда была и на Половцев, которые защищали свое существование. Ополчение, под предводительством 20-ти русских князей, двинулось в степь. Галичане, под предводительством Юрия Домажирича и Держикрая Владиславича, поплыли по Днестру; потом морем, на ладьях вошли в Днепр, возвели пороги и стали у реки Хортицы – известие, показывающее, что приморье было еще в русских руках. Туда прибыло и сухопутное ополчение. Тут татарский отряд явился высматривать ладьи русские; князь Данило Романович пустился за ним и разогнал его. Галицкие предводители дали совет остальному русскому войску выступить на неприятеля и пуститься за ним. Русские и Половцы перешли Днепр, рассеяли татарскую сторожу, и восемь дней гнались за Татарами до реки Калки. Князья между собою не ладили. Мстислав галицкий ссорился с Мстиславом киевским и узнавши, что сильное татарское войско идет на них, не сказал киевскому князю «зависти ради». Галичане с Половцами бросились первые, сражались храбро, но Половцы, испугавшись, побежали и опрокинули Галичан, – и Галичане были разбиты. Тогда Киевляне и ополчение Русской Земли (Украины) уперлись на каменистом берегу Калки, сделали укрепление и оборонялись три дня. Татары, оставивши около них войско, погнались за отрезанными волынскими полками, и разбили их; несколько князей было перебито. Осажденные Киевляне долго не сдавались. Но у Татар были бродники – смешанное народонаселение, вероятно из пленников русских, в разное время отведенных в плен; то же, что впоследствии называлось тумы; в степях они вели полукочевую жизнь; воеводою у них был Плоскин. Они уже пристали к Татарам. Они уговорили Киевлян сдаться на искуп. Те поверили и дело кончилось тем, что Татары положили князей под доски и на этих досках сами стали обедать; одних Киевлян погибло тогда до 10,000. Это бедствие наполнило Русь ужасом. Главное дело – не знали, что за народ явился и чего ждать от него. Татары скоро повернули назад, но и это страшило Русских: никтоже не весть, кто суть и отколе и что язык их и которого племени суть и что вера их. Книжники соображали, толковали, подозревали, что это люди, загнанные Гедеоном в пустыню Етриевскую; по скончании времен им следовало явиться и попленить всю землю от востока и до Ефраита и от Тигрь до Понтьского моря, кроме Ефиопия. Одни говорили, что их звать – Татары, другие – Тауромены, третьи – что это Печенеги. Опасались их появления вновь; народ пугался разными предзнаменованиями; говорили, что не даром горели леса и болота и поднимался сильный дым, так что нельзя было смотреть; потом покрывала землю мгла, так что птицы не могли летать по воздуху, но падали и умирали. Явилась на западе звезда, от нея же бе луча не во зрак человечим. По закате солнечном каждый вечер видели ее на западе, и она была более всех звезд и светила семь дней, а потом лучи ее стали являться на востоке; там пребыла она четыре дня и потом исчезла. Ее считали предзнаменованием небесного гнева.

Киев с Русскою Землею продолжал переходить из одних княжеских рук в другие. В 1228 году им владел Владимир, сын Рюрика. Переяславль захватил суздальский князь, по следам предков протягивавший руку на Южную Русь, и посадил там племянника своего, Всеволода. Владимир Рюрикович, сначала в союзе с Михаилом черниговским, стал было действовать против Данила галицкого, но потом при содействии митрополита Кирила примирился с ним; вслед за тем, его начал беспокоить прежний союзник в распре против Данила, Михаил черниговский, и Владимир соединился с Данилом. В 1233 году открылась война с Черниговскою Землею; Ольговичи призвали на помощь Половцев. Данило пошел с ополчением защищать Владимира, но был разбит. Владимир взят в плен, а Данило по этому поводу лишился Галича. Его оттуда прогнали; враг его Михаил черниговский был призван в Червоную Русь. Тогда, пользуясь такими смутами, брат суздальского князя, Ярослав, действовавший с Михаилом заодно, захватил Киев, но был изгнан Владимиром Рюриковичем, а тот в свою очередь Михаилом черниговским, который разом овладел и Червоною и Киевскою Русью, и Галичем, и Киевом, и в Галиче посадил своего сына, Ростислава. Но скоро подняла голову Данилова партия в Галиче, – прогнали Ростислава; а Михаил вслед за тем бежал снова из Киева, но не от князей, и не от партии, а услышав о Татарах. Данило захватил тогда Киев, посадил там своего боярина Димитрия оборонять его от нашествия врагов, которые приближались грозною тучею.

Завоеватели, разорив Северовосточную Русь в 1238 году, на следующий год бросились на Южную. Одно войско взяло Переяславль и разорило его до основания, уничтожило переяславскую патрональную церковь святого архистратига Михаила; много людей перебило; иных погнали в неволю. Другое татарское ополчение отправилось к Чернигову. Один из Ольговичей, Мстислав Глебович, думал ударить на Татар сзади, когда они стали осаждать город. Черниговцы защищались отчаянно: из города они поражали Татар такими огромными камнями, что четыре человека не могли поднять одного. Лют был бой, но все было напрасно. Войско, храбро отражавшее иноплеменников, погибло в сече; город был взят и сожжен. Татары, однако, оставили в живых взятого в плен епископа Порфирия. После того, один отряд, под начальством Мангу-хана, подошел к Киеву.

Завоевательное полчище стало у Песочного городка, построенного на левой стороне Днепра против Киева. Летописец говорит, что Татары дивовались красоте Киева и величию его; хотя город этот сильно упал против прежнего от междоусобий и разорений, но его красивое местоположение вообще придавало величие всякому строению. Мангу отправил в Киев послов требовать покорности, как будто жалея разорять такой красивый город. Киевляне перебили этих посланных. Мангу тогда отошел прочь, и только погрозил Киеву... Угроза была зловещая.

На другой год, весною, огромное Батыево полчище явилось опять над Днепром, уже не затем, чтоб требовать покорности, а затем, чтоб истребить город, который так дерзко осмелился поругаться над величием завоевательной силы. Татары, под предводительством Батыя, переправились через Днепр и обступили кругом город, и бысть град во обдержании тяжце, и бе Батый у града и вся сила его безбожная обседяху града и не бе слышати в граде глаголюща друг к другу в скрипании телег его и множество ревения вельблуд его и рзания от гласа коннаго стад его, и бе исполнена Земля Русьская ратных (Соф. Врем., П. С. Л., т. V, стр. 175).

Киевляне захватили в плен Татарина, по имени Торвула. Он описал им свою силу в угрожающем виде; странные имена богатырей, им перечисленные, соединялись с свежими воспоминаниями плененных и разоренных земель (се Бедияй Богатур и Бурундай богатырь, иже взя Болгарскую землю и Суждальскую, инехь без числа воевод); однако Киевляне не сдавались и решились, защищаясь, погибнуть. Батый направил особенные усилия против Лядских ворот, находившихся на юго-западной части Старого Киева, – вероятно на нынешнем Крещатике. Завоеватели поставили там свои стенобитные орудия, и стали громить стены Киева день и ночь. Киевляне отбивались упорно, стоя на стенах: ломались копья, разлетались в щепы щиты, стрелы омрачали свет, – говорит летописец. Не устояли Киевляне. Дмитрий был ранен. Татары сбили осажденных со стен и взошли на стены. Киевляне сомкнулись около церкви Десятинной Богородицы, и сделали наскоро укрепление. 9-го мая был последний приступ. Одна толпа народа заперлась в церкви, другие боролись с Татарами. Множество народа взошло на церковь и на церковные комáры с имуществом и оттуда защищались. Комáры не выдержали тяжести и обломились. За ними повалились и церковные стены, – вероятно от ударов вражеских. Киев был взят и разрушен. Раненный Дмитрий оставлен живым, ради его мужества, – говорит летописец (П. Собр. Л. II., 178). Он пошел вместе с Татарами. Батый приблизил его к себе, и он подавал Батыю советы идти в богатую Угрию.

Темное предание об этой ужасной эпохе перешло до поздних потомков в сказочной истории Михаила Семилитка. Семилетний богатырь – тип народной надежды па грядущие поколения, идеал нестареющейся, вечно-юной, всегда обновляющейся силы народа – защищал Киев против иноплеменных врагов. Татары видели, что он один удерживает Киевлян, и предложили пощаду городу, если выдадут им богатыря. Киевляне соблазнились. Тогда Семилиток, выехав на своем чудном коне, ударил копьем в Золотые Ворота, поднял их на воздух и закричал:

Кияне-громадо!

Погана ваша рада!

Колиб ви мене не оддали,

Поки свит-сонця Татари б Киева не взяли!

Он проехал сквозь татарское полчище, и враги не смели прикоснуться к чудотворному герою; он провез Золотые Ворота даже до далекого Цареграда и там поставил их. Там стоят они уже много веков. Кто пройдет мимо их и подумает: не быть Золотым Воротам на прежнем месте – злато на них и потускнеет; а кто пройдет мимо их и скажет: быть вам, Золотые Ворота, на прежнем месте, в Киеве, – золото заблестит и засияет!

III

О судьбе народа в западной части Южнорусской Земли сохранились вообще отрывочные и скудные известия; из них однако видно, что в XI и XII веках этот край, пограничный к Польше и Угрии, был предметом нападений со стороны этих стран, и народ нередко подвергался бедствиям разорений. Во время борьбы Владимира и Ярослава с польскими королями, червенские города Земли Южнорусской переходили то в те, то в другие руки. Сцена борьбы Ярослава с Болеславом по поводу Святополка разыгрывалась на Буге. Как этот факт отражался на судьбе народа, видно из любопытного рассказа, сохраненного у Длугоша, что в 1025 году Ярослав погнал жителей края, прилегавшего к Червеню, в Киевскую Землю и поселил их на Поросьи (Порсе); с другой стороны Болеслав мстил русскому народонаселению этого же края за тяготение к Киеву, брал знатнейших людей и переселял их в Польшу. Судьба по-Днестрянского края и Покутья остается в совершенной неизвестности. Кажется, они были независимы, ибо переселение жителей из отдаленного края поближе к Киеву показывает, что князья киевские мало имели возможности удержать в повиновении себе такой отдаленный край. Когда Болеслав помог Изяславу и возвращался из Киева в Польшу, то по дороге напал на Червоную Русь, на берегу Сана. Из известий, сообщаемых об этом событии Длугошем (стр. 822, т. 3, Collect. Historiar. Pol.), не видно, чтоб жители Червоной Руси находились тогда под властию киевских князей. Кажется, что они были совсем независимы и только вследствие однонародности показывали тяготение к Киевской Руси. Король польский хотел насильственными средствами отвратить ее от этого тяготения и подчинить Польше. Страна около Сана была уже значительно населена; жители жили в деревнях, но имели укрепленные города, куда могли убегать в случае опасности; таких городов было несколько на берегу Сана. Народ однако был вообще невоинственный, мирный; Поляки легко могли его покорить, города сдавались от страха: некоторые и решались было защищаться, да скоро принуждены были к повиновению силою; а другие сами поспешили выговорить себе льготы добровольною сдачею. Около Перемышля было сгущено народонаселение и город Перемышль, главный между прочими, град, между пригородами в Посаньщине, был крепче других: туда убегало жителей более, чем в другие города. Они укрепили его насколько по-тогдашнему умели: город обвели глубокими рвами и земляными высокими валами, а с одной стороны он прилегал к реке Сану; здесь эта река служила естественною защитою, тем важнейшею, что в то время, как Поляки осадили Перемышль, вода в реке Сане переполнилась от дождей. Поляки, как следовало по тогдашнему образу ведения войны, стали разорять деревни, жечь хлеб на полях и забирать скот. Край был обилен и богат. Поляки набрали в свой лагерь много запасов. Перемышль состоял, по общему обычаю славянских городов, из двух частей: замка или града и собственно города (места – посада). Не только замок, но и последняя часть была укреплена. Поляки овладели сначала частью посада, который выходил в открытое поле, а потом, на четвертый день осады, и всем посадом, и осадили замок. Там было множество народа и так много женщин с детьми, что осажденным невозможно было долго прокормиться запасами, особенно после того, как все находившееся в городе досталось Полякам, и таким образом они принуждены были сдаться от голода и болезней. Польский король сделал Перемышль еще крепче и поставил там польский гарнизон для обладания покоренною страною.

Этот рассказ может нам указывать вообще на способ ведения войны в то время и на способы покорения и подчинения народов. Коль скоро город, владычествовавший над краем, доставался в чужие руки, и весь край сельский должен был покоряться, как по прежней привычке зависеть от своего главного места, которое владело городом, так равно и по физической необходимости оставаться ему в покорности; ибо военная сила, установившись в городе, всегда готова была усмирять оружием всякое неудовольствие сельских жителей. В 1073 году, Болеслав, под видом помощи Изяславу, покушался овладеть целою страною Волынскою, но жители не имели добровольного тяготения к Польше: страну Волынскую надобно было покорить. Поляки, прежде чем овладели крепкими замками, опустошили окрестные села, сожигали жилища, жгли на полях хлеб, грабили и убивали скот, толпами гнали жителей в плен; король дарил побежденных в неволю своим воинам. Видно, что это были тяжелые времена для края. Народ разорялся и терял свободу. Трудно было ему защищаться. Край был населен деревнями (frequentes habens vicos), городки их были бревенчатые и только тем держались, что для них места выбирались самые высокие. Историк польский говорит о взятии трех городов: Владимира, Волыня (?) и Холма. Сначала покорил король собственно землю Волынскую, потом Владимирскую. Устрашившись опустошений, причиняемых Поляками, князь владимирский, которого называет Длугош Георгием (или Григорием, 1074), должен был признать себя данником Болеслава.

Длугош повествует, что Всеволод (вероятно, Святослав) вышел против него, хотел вырвать Волынскую Землю из рук польских, но не мог этого сделать и сам был разбит. Но край этот, не имея тяготения к Польше, склонялся, напротив, к Киеву. Неизвестно, как этот завоеванный Поляками край опять перешел к русским князьям. Вероятно, воспользовались расстроенным состоянием Польши после Болеслава. Волынь досталась опять Киеву, но киевский князь сажал там своих посадников или других подручных князей. Так сначала владел там Ярополк, сын Изяслава, а потом, под тем предлогом, что он замышляет измену против киевского князя, сослали его. Луцк добровольно признал князем Владимира Мономаха. Владимир дан Давиду Игоревичу, которого отец там княжил, назначенный туда отцом Ярославом. Ярополк повел на него Поляков, но был убит изменнически. В конце ХI-го века Волынский край терпел опустошение Половцев, Поляков и Угров, по поводу междоусобной войны южнорусских князей вслед за ослеплением Василька. На стороне Давида был Боняк Шолудивый с Ордою; на стороне Святополка – Поляки и Угры. Во Владимире княжил сын Изяслава. Волынь с тех пор осталась навсегда в соединении с Киевом, там то появлялись особые князья, то опять князем Владимира делался киевский. Так например, в 1123 году Владимир отдан Андрею, потом в 1136 году Изяславу Мстиславичу. Владимир стал главным городом Волынской Земли. Случалось, что претенденты призывали Поляков, и тогда сельский край страдал. Так Ярослав Святополчич, внук Изяслава Ярославича, которого род был в связи с польским домом, привел Поляков и Угров; но его постигла неудача.

Во время борьбы Изяслава Мстиславича с Ольговичами и с Юрием, Волынь служила Изяславу убежищем в случае неудачи; он несколько раз туда убегал, прогнанный из Киева, и снова возвращался, набравши сил. Волынь осталась за сыновьями его и перешла к внуку его, Роману, который соединил с Волынскою Землею под одним управлением и Галицкую Землю.

Червоная Русь, по освобождении от власти Поляков, начала иметь своих князей Ростиславичей. Каким образом фамилия Ростиславичей там явилась – неизвестно, но кажется, что они были призваны; потому что Червоная Русь всегда сохраняла преимущественно пред другими полную свободу и тамошние князья были более ограничены, чем в других местах так, как и в Новгороде. Жители этой страны должны были терпеть от междоусобий по поводу ослепления Василька, но еще более по поводу частых войн с Поляками. Так Длугош рассказывает (относя это неправильно к 1125 году), что по поводу ссоры Володаря с Поляками, они опустошили огнем и мечом Русскую Землю, истребляли села и города, убивали людей. Когда Поляки взяли в плен русского князя хитрым образом, по Длугошу – Ярополка, а по соображению с нашими летописями – Володаря, с обеих сторон разразилась разорительная народная вражда. Галичане, врываясь в польские пределы до Вислы, истребляли без сострадания людей, без различия возраста, пола и звания, и все сожигали. Потом Болеслав Кривоустый распустил свое войско по Руси и началось, – по словам летописца, – убийство многих: убивали и старых, и малых, мучили невинных, и то была ярость, а не справедливая война. Никому не давали пощады, даже не велено брать выкупа за жизнь неприятеля (Длуг., 953).

Когда дети Ростислава вымерли в первой половине XII века (1141 году), Червонорусская Земля, прежде разделенная на уделы, соединилась под властию одного князя Владимира (Володимирка) Володаревича. В его политике является очевидное стремление обособиться и не подлежать власти Киева, хотя впрочем, без совершенного нарушения связи с домом, владевшим Русью. В этом отношении личное стремление князя совпадает со стремлением страны, сознававшей свою отдельность. Такое стремление раздражило русские области, потому что в 1144 году из нескольких земель двинулись на Галич ополчения, чтобы принудить Червоную Русь, и с нею князя ее, наравне с другими областями Русского мира признавать старейшинство киевского князя. Кроме Русских, участвовали в этом деле иноземцы: на стороне князей были Поляки; Владимир призвал Угров. Тут открылся путь иноземцам на будущее время вмешиваться в дела Червоной Руси и решать ее судьбу: это повторялось со временем много раз. Сила была на стороне русского ополчения, но Владимир знал, что Всеволод хочет упрочить за своим братом Киев и обещал последнему помогать; это повело к примирению с киевским князем: Владимир должен был заплатить ему 1400 гривен серебра – огромная сумма. Таким образом дело червонорусское было проиграно. Не могло это нравиться Галичанам: во-первых, плата такой большой суммы должна была лечь на страну; во-вторых, Галич со всею Землею должен был признать зависимость от Киева. Составилась партия против князя, – воспользовались случаем, когда Владимир уехал в Тисмяницу, на охоту: охота у князей в то время была тот же поход. Недовольная партия приглашает племянника Владимирова, Ивана Ростиславича, из Звенигорода, но согласия в этом деле не было. Сильные приверженцы оставались за Владимиром. Таким образом открылась междоусобная война: она была, как всегда, жестока, потому что Владимир должен был три недели осаждать Галич. Наконец город был взят. Владимир многих из своих противников изрубил, другие казнены лютою смертию. Это не следует приписывать личности самого Владимира, потому что он был орудие партии, которая имела его на челе своем, как это показывается в последующих его действиях. Иван убежал в Киев. Киевляне со вспомогательными дружинами других Земель явились снова в Червоную Русь – водворять Ивана, но в Звенигороде приверженцы Владимира отдались.

При Изяславе Мстиславиче, Владимир постоянно держал сторону Юрия Долгорукого, и старался из этой борьбы извлечь местную пользу присоединением соседних земель. Изяслав возбудил ему опасных и сильных врагов в соседях – Уграх. Галич во всеобщей сумятице успел захватить города: Тихомль, Шумск, Выгошев, Гнойницу (Ипат. Л., 69), которые русский князь считал принадлежащими к Волыни. Но после Игоря, Изяслав одолел Юрия с Уграми; он вошел в Червоную Русь и пустил ратников, т. е. разорителей, по стране. Тогда Владимир принужден был смириться и обещал возвратить захваченные города, но не исполнил обещания и не мог его исполнить, потому что дело было народное: бояре галицкие не дозволяли ему, – хотели расширить свою землю. Владимир умер внезапно и смерть его считалась признаком Божия наказания за клятвопреступления. Сын его, Ярослав, признанный после него князем, готов был мириться и признавал Изяслава сына решение; но бояре, защищая дело своей земли, насильно вовлекли его в войну. Русские и волынские полки и Черные Клобуки вступили в Червоную Русь к Теребовлю. Галичане говорили своему князю: ты ecи молод, поеди прочь и нас позоруй: дело было Земли, а не князя. Галичане были разбиты и тяжело наказаны. Русские набрали пленников столько, что число их превышало дружину, бывшую с Изяславом, и киевский князь приказал всех побить, – это не казалось бесчестным и ужасным. Бысть плачь по всей Земле Галицкой, – говорит летописец. Неизвестно, в чьей власти оставались после того города спорные. Княжение Ярослава оспаривал претендент его, двоюродный брат, Иван Берладник; русские князья помогали ему, иногда употребляли его как пугало против Ярослава. Князь Юрий Долгорукий, которому нужна была помощь Галичан, хотел было выдать этого изгнанника, но митрополит уговорил не делать этого. Изяслав Давидович принял его сторону, получивши киевский стол. Была и в самой Червоной Руси партия, недовольная Ярославом и готовая пристать к противнику. Когда Изяслав Давидович в 1159 году собирался против Галича и приглашал к союзу черниговских князей, из Галича одна партия прислала тайно к нему грамоту, извещая, что есть люди недовольные Ярославом и готовые пристать к Ивану; но большая часть Галичан оставалась верна Ярославу. Галичане соединились с Волынцами и успешно содействовали изгнанию из Киева самого Изяслава. Когда Андрей, князь Владимира-Залесского, стал возвышаться и явно оказывать стремление к гегемонии над князьями, галицкая политика изменилась и уже не придерживалась сына Юрьева так, как некогда отца, а напротив, Галичане являются на стороне Изяслава Изяславича, оспаривавшего Киев у суздальского князя с Волынцами. Кажется, что Галичане играли в этих последних междоусобиях второстепенную роль, но тогда местный характер их стал обозначаться. Галич примыкает теснее к кругу Южной Руси; до тех пор, не желая подлежать Киеву, Червоноруссы примыкали к отдаленной стороне; но когда в Суздальской Земле явилось поползновение на подчинение всей Южной Руси и в том числе Червоной, Галич уже действует заодно с Киевом и Волынью. Как дело касалось предприятия, имевшего целью интерес всей Южнорусской Земли, – Галич посылал свою помощь. Так в 1166 году Киевляне, Полесчане и Волынцы со своими князьями выходили из Канева для оберегания торгового пути купцов из Греции (дондеже взыде Гречинин и залозник. Ип. Л., стр. 94), – и галицкая помощь находилась с другими ополчениями Южнорусских Земель.

Волынь раздробилась тогда на многие мелкие владения: был свой князь в Луцке, были свои князья в Бужске, в Дубровице, Пересопнице. Одни княжества возникали, другие исчезали, не оставляя большого влияния на народную жизнь, не изменяя ее течения. Но при раздроблении Волынской и Польской Земель резко выдавалось единство Червоной Руси и при большем падении Киева политическое значение Галича выказалось силою обстоятельств, даже без задуманного плана.

Галич получил значение старейшего города, и князь галицкий, как будто силою обстоятельств, сам доходил к достоинству старейшего князя. Певец Игорев, современник, так характеризовал Ярослава: Галицкы осмомысле Ярославле! высоко седиши на своем златокованнем столе; подпер горы угорскыи своими железными плъкы, заступив королеви путь, затворив Дунаю ворота, меча времены чрез облаки, суды рядя до Дуная. Грады твоя по землям текут, отворяеши Киеву врата, стреляеши с отня злата стола за землями. Ясно из этого, что современники считали галицкого князя могущественным. Галицкая Земля, то есть принадлежавшая Галичу, была обширна и заключала в себе плодородные пространства по Днестру, Сану и Пруту до гор. Дунайское устье было в руках Галича. Вероятно, Бессарабия и берега черноморские принадлежали ему, потому что уже было свободное плавание с Дуная и Днестра по морю и въезд в днепровское устье. Было много условий зажиточностей обитателей. Почва Червоной Руси способна для земледелия и скотоводства; реки, в то время судоходные, вели к сообщению с Дунаем и морем. Это способствовало торговле с Югом. Кроме хлеба, скота и кож, которые отпускала Червоная Русь, важнейшим туземным продуктом была соль из Бакуты. На Черном море у Галичан была пристань Олешье, при устье Днепра; там образовался склад для торговли с Югом; оттуда товары шли по Днестру и снабжали города, густо лежащие один за другим вдоль этой реки. Но положение Галицкой Земли в отношении политической самостоятельности было очень опасно; двое соседей каждочасно готовы были наложить руки на Червоную Русь, – Поляки, уже издавна, то овладевавшие ею, то терявшие ее, и Угры. Быть может, эти обстоятельства сближали Галич с Греческим миром; так одному царевичу греческому дали в управление несколько городов Червонорусской Земли.

Очевидно, что для поддержания самобытности, Галицкая Русь должна была вступить в более тесное единство с остальною Южною Русью, чтоб взаимными силами охранить себя. Течение обстоятельств вело к этой связи. Жизнь народная подвергалась опасности наравне с политическою самобытностию. Галицкая Земля при первой возможности должна была стать местом столкновения нескольких враждебных сил, – театром войны, а тогда плохо было жителям того края, куда сойдутся драться между собою народы. Единовластный принцип был тогда чрезвычайно слаб. Князь галицкий был совершенно князем по старославянской идее. Завоевание, как видно, коснулось слишком мало и непрочно Хорватов. Князья, правившие Галичем, были избираемы и зависели от веча; полчища кочевых орд были от него далее, чем от Киева; смешение с тюркскими племенами и в десятую долю не доходило до той степени, как в Киеве; народность оставалась более ненарушимою. От этого и древние начала свободы удержались там долее и развивались по славянскому образцу, со славянскими достоинствами и пороками. Как ни скудны наши летописи подробностями внутренних причин, как ни часто ставят на челе рассказа одни лица, не показывая – на чем держалась материальная сила этих лиц, но и из таких известий можно видеть, что понятие о князе в Червоной Руси никак не доходило даже до первых признаков царственного значения и ограничивалось значением его как предводителя войска и правителя, совершенно зависящего от веча. Галичане были судьями действий своего князя, как политических, так и домашних. Прежде было сказано, как по смерти Володимирка, Ярослав хотел мириться с Изяславом Мстиславичем и готов был исполнить клятву, данную отцом, но Галичане не дозволили ему отдавать захваченных городов. Ярослав был зависим и в семейных делах. Он поссорился с женою, взял себе любовницу и прижил от последней сына, Олега. Княгиня с державшими ее сторону боярами убежала с сыном в Польшу. Галичане лишили своего князя свободы, перебили его приятелей и сожгли любовницу, воротили княгиню и привели князя своего к кресту, яко ему имети княгиню в правду. Через два года снова убежал сын Ярослава в Луцк; на этот раз Ярослав нанял Ляхов за 3,000 гривен серебра и принудил луцкого князя отпустить от себя немилого сына, Ярослава. Вот и здесь, как уже видели мы в Киеве, соседство чужеземцев и возможность приводить иноземные полки, могли доставлять князьям возможность действовать по своим видам вопреки народному желанию. Видно, что в Галиче Ярослав мало мог найти приверженцев, когда обратился к иноземной помощи. Без сомнения, это вмешательство чужеземных полков, приводимых князем, должно быть одним из элементов, разрушительно действовавших на единство и саморазвитие народного духа. Сын Ярославов, преследуемый отцом, переходил от князя к князю и сделался их игрушкою, так что они один другому уступали его и готовы были отдать его отцу, когда нуждались в союзе с ним, пока наконец северский князь Игорь примирил его с сыном. В 1187 году Ярослав, умирая, просил Галичан утвердить его распоряжение о назначении Галича Олегу, меньшому сыну, а старшему Перемышль. Галичане не хотели раздражить старика: хотя быть может, находилось тогда мало соглашавшихся на его распоряжение, – они уступили; но по смерти Ярослава, Олега выгнали и посадили Владимира. Через год Владимира, за пьянство и развратное поведение, выгнали и признали Романа волынского. Владимир ушел в Угры, но король угорский, вместо того, чтоб помогать ему, засадил его в башню, а в Галиче посадил своего сына. Роман принужден был бежать с толпою Галичан.

Так Червоная Русь подпала под власть иноплеменников. Состояние народа в это время выказывается из слов польского летописца: Угры перебили много Галичан, противных новому порядку, раздали имения и должности своим, отстраняя Галичан. Галичане везде были угнетены, порабощены, унижены (Dlug., 3, VI). Владимир, убежавши из башни и скитаясь в Германии, пришел наконец в отечество и с шайкой удальцов делал разорения в пределах Червоной Руси и в Польше. Эта разбойничья шайка насиловала девиц и женщин, не щадила маленьких детей, убивала священников в священных одеждах во время богослужения (Cadlub., гл. 1). Летопись русская говорит: у мужий Галикых почаша отъимати жены и дщери на постель к себе, и в божницах почаша кони ставляти (Ип. Л., 138). Между тем в Галиче образовалась партия, находившая себе выгоду в иноземном владычестве. Явилась другая, призывавшая сына Берладникова, Ростислава. Король, чтобы держать тверже свою власть, отвел в Угрию родственников знатнейших фамилий, и они теперь должны были поневоле стоять за него. Партия более смелая, хотевшая, при помощи Иванова сына, освободиться от чуждого ига, привела изгнанника; но так как Угров было много, то от Ивана отступили; брошенный, он был взят в плен и Угры приложили смертное зелие к его ранам. Наконец, при посредстве немецкого императора, главное для того, чтобы не дать утвердиться угрскому могуществу, Казимир принял сторону изгнанника и воевода его, Василий, с полками повел Владимира на Галич. Иноземное владычество показалось слишком несносным, и потому неудивительно, если Владимиру явилось много помощников на Галицкой Земле. И это облегчило ему водвориться на столе галицком. Королевич должен был удалиться, и Галичане увидели, что им трудно отделаться от притязаний иноземных войск, если они уже раз объявились; надобно было искать сильной опоры: и Галич должен был по-видимому начать изменять прежнее свое направление – удержать самобытность, и войти в теснейшую связь с Русским миром. До сих пор Галичане были противниками суздальских князей; теперь Владимир послал ко Всеволоду искать покровительства и признавал его старейшинство. Роман, раз уже призванный на княжение, неприязненно смотрел на Владимира, и когда поссорился с Рюриком, то Владимир с Галичанами своей партии опустошил принадлежавшие волынскому князю Земли около Перемышля.

Наконец умер Владимир. Тогда Роман, оказавший большие благодеяния Казимиру польскому (потому что восстановил его на престоле, которого последний лишился было, когда доставил Владимиру власть в Галиче), сделался галицким князем при помощи Казимира. Против него была до того озлобленная партия, что просила польского короля присоединить лучше Галич к Польше, и таким образом решалась лучше потерять независимость, чем иметь такого князя. Это были недоброжелатели Романа. Казимир слишком много обязан был Роману, чтоб согласиться на выгодное предложение, и притом его делала одна только партия; была и другая, противная и сильнейшая. Роман, сделавшись князем, по известиям польским, делал варварства над галицкими боярами: он их зарывал живыми в землю, разносил по членам, с живых сдирал кожи, расстреливал стрелами, сожигал огнем. Многих нельзя было умертвить явно; Роман ласково заманивал их к себе, угощал, ласкал, и когда они были спокойны и безопасны, давал знак, являлись слуги, и гости подвергались неописанным мучениям (Boguph., 130). «Надобно прежде убить пчел, чтоб мед есть», говорил он. Ему хотелось истребить знатнейшие фамилии в Галиче. Это польское известие, если справедливо, то во всяком случае показывает, что дело было не Романовой личности, а Романовой партии. Роман не мог делать таких жестокостей, если б не опирался на чем-нибудь. Он не мог опираться на бессмысленном повиновении, потому что достоинство князя не могло еще усвоить такого значения, чтоб народ безропотно оправдывал все, что только вздумает князь. Он не опирался на чужую власть, потому что не побоялся вскоре нарушить союз свой с Поляками; следовательно, он, дозволяя себе жестокости, должен был опираться на сильную партию, которая чрез посредство князя удовлетворяла своим враждебным отношениям к противным партиям. По крайней мере у Романа должна была быть сильная партия: это показывает уже то, что по смерти его она сгруппировалась около его вдовы и малолетных его сыновей. В 1201 году Роман был убит в сражении с Поляками, с которыми поссорился, несмотря на прежнюю тесную дружбу и взаимные услуги. Тогда в Галиче открылось раздолье страстям и произошло запутанное столкновение и своих внутренних, и внешних стремлений.

Развитие народной свободы необходимо должно было произвести возвышение одних пред другими и образование сильного класса. Власть и сила находились в руках бояр. Бояре галицкие не составляли в строгом смысле слова аристократию, замкнутое сословие, совокупность фамилий с наследственными предрассудками и наследственным сознанием фамильных прав. Под именем бояр, как и вообще в Русском мире, в Галиче еще более, разумелись люди богатые, владельцы земель; течением обстоятельств, уменьем ими пользоваться для своего возвышения, приобрели они силу и влияние, и также легко возвышались, как и падали. Есть пример, что в числе таких сильных Земли Галицкой были сыновья попов и простых мужиков, смердов. Доброслав же вокняжил ся бе и Судьичь попов внук; о других: приидоста Лазарь Домажерич и Ивор Молибожич, два беззаконьника от племени смердья, и поклонистася ему до земле; Якову же удивившуся и прашавшу вины, про что поклонистася, Доброславу же рекшу: вдах има Коломыю (Ип. Л., 179). Они возвышались, пользуясь смутными обстоятельствами. Благодаря беспрестанным смутам, усилился в Червоной Руси боярский элемент, особенно во время смут, происходивших после смерти Романа. Каждый претендент старался набрать себе союзников и раздавал пособникам, принявшим его сторону, патрональном языке города (и прия (Данило) землю Галичскую и розда городы бояром и воеводам, и беиаше корма у них много. Ип. Лет., 173). Такой счастливец возводил свою родню и приятелей и служивших ему, и составлял около себя чадь. Они владели землями и управляли городами. Народ страдал от их произвола. Доброслав, вшед в Бакоту, все Понизье прия без княжа повеления: Григорьи же Васильевич собе Горную страну Перемышльскую мышляше одержати, и бысть мятежь велик в земле и грабежь от них (Ип. Л., 179). Послаху исписати грабительство нечестивых бояр (ibid.). Они между собой враждовали; каждый возвышался на счет другого, и каждый хотел оторвать у другого достояние, чтоб улучшить свое. Этою-то враждебностию, как замечено выше, объясняются тиранства князей Владимира и Романа над своими противниками; партия с своей стороны хотела утвердиться под знаменем своего князя, а потому и поджигала его на уничтожение противников. Хотя стечение обстоятельств во многом благоприятствовало тому, чтоб Галич сделался центром соединения Южной Руси, но этому препятствовал также дух жителей, под теми же обстоятельствами развившийся необузданным стремлением лиц к возвышению какими бы то ни было путями. У Галичан притом развилось удалое уважение к воинской доблести, как это видно из многих мест Волынской Летописи. Храбрость личная была добродетель и являлась в ореоле поэзии. Успех храбреца делался его оправданием. Бояре, становясь на общественную ступень, усваивавшую за ними это название, не думали об общем деле, и потому находилось много таких, что приставали к Уграм и возбуждали их на отечество, – другие наводили Поляков, третьи – такого-то и такого-то князя, и выигравшая сторона возносила этих князей. Когда они замечали, что князь не прочен, то спешили приставать к другой партии и к другому князю и часто случалось, чтоб заранее упрочить себя, подвигали врагов на тех, которых сами призвали. Естественно, значение князя упадало более и более: князь не окружался никаким атрибутом могущества; он постоянно действовал по указанию бояр (советом) и как бояре жили между собою в несогласии, то беспрестанно попадал впросак; надобно было угодить одним – значит приходилось раздражать других. Как обращались с князьями, можно видеть из того, что Данилу в пиру веселящуся один от тех безбожных бояр лице зали ему чашею (Ипат. Л., 171). Роман, видно, не успел перемучить всех своих противников; может быть, из его благоприятелей стали противники, – только жена его с детьми должна была удалиться. Призвали детей Игоря северского и посадили одного в Галиче, а другого в Звенигороде. Заправлял этим призванием Володислав, конечно думавший воспользоваться новыми князьями для себя. Потом выгнали вдову Романа из Владимира. Там посадили третьего Игоревича, которого перевели в Перемышль. Скоро однако призванные князья совершенно закружились в этом омуте; бояре поджигали их одних на других, старались вооружить князей на других бояр, те и другие сносились с Уграми, с Поляками, а некоторые хотели жить независимо. Между тем, с Игоревичами пришли и свои мужи и, конечно, отчасти при их содействии, с помощию некоторых бояр, мстивших своим братьям, с которыми были во вражде, Игоревичи составили заговор и стали убивать величавих бояр. В Летописи число убитых выставлено до 500; но это, быть может, позднейшая вставка, потому что в некоторых списках оно пропущено и вообще это число слишком велико для числа одних знатных (величавых) особ по преимуществу. Но главные коноводы боярские ушли в Угрию; на челе их был Володислав. Когда они с помощию подступили к Перемышлю и приглашали жителей сдаться и выдать Игоревича Святослава, то говорили: братья, почто смущаетеся? не сии ли избиша отци ваши и братью вашю, а инеи имение ваше разграбиша и дщери ваша даша за рабы ваша, а отьчествии вашими владеша инии пришельци? (Ипат. Л., 158). Это место, характеризуя способ насилия того времени, указывает, что с Игоревичами прибыли Северцы и они-то поставили себя в положение иноземцев к Галичанам. Не только Угры были тогда вызваны боярами. Когда Володислав с братиею бежали в Угры, другие ушли к Полякам и призывали их на помощь, третьи – в Белз, где княжил удельный князь Всеволод, четвертые в Пересопницу на Волынь. Игоревичи с своей стороны закликали Половцев. Таким образом в Червоной Руси явились разорительные полчища иноземцев. Можно представить себе, как тяжело для массы народа должна была отзываться эта трагедия. Дело Игоревичей было проиграно, несмотря на Половцев; князья были взяты в плен. Бояре владимирские и галичские – на челе первых Вячеслав, на челе других Володислав – решились наконец принять себе князем Данила, сына Романова, тогда бывшего еще дитятею. Его посадили на столе в церкви Богородицы, в Галиче. Трое из Игоревичей, – Роман, Святослав и Ростислав, взятые в плен Уграми, – были выпрошены Галичанами на свой суд и повешены. Факт оригинальный, показывающий, что в Червоной Руси род князей не считался уже выше обыкновенных родов и жизнь их подлежала общему суду народному. Значение Рюрикова рода видимо упало. Галич не считал уже ничьего права княжить у себя не только за тою или другою ветвию князей, но и вообще за Рюриковым родом. Скоро Володислав подобрал себе партию, и выгнал Данила с матерью, а Володислав захватил правление и стал княжитися (1208–1209). Угорский король поспешил воспользоваться новым порядком и обобрал Володислава и его приятелей, с которыми непременно должен был Володислав разделить свою власть, так что товарищ его, Судислав, весь в злато пременися, т.е. откупался от венгерского короля. Володислав торжественно седе на столе. Таким образом княжеское достоинство выступило из Рюрикова рода; этим, казалось, удельный уклад начинал новый поворот, и он возникал прежде всего в Галиче, – там подавали пример; там стали князей казнить смертью, не обращая внимания на их княжеское достоинство; там стали принимать особ не от Рюрикова рода. Почти можно по этому предвидеть, как бы разыгралась история удельного уклада без тех обстоятельств, которые способствовали единовластию. Русь возвратилась бы к порядку, существовавшему до призвания Варягов, то есть у разных народов в разных Землях были бы свои князья, свои веча, не связанные уже единством княжеского рода.

Но это новое явление, возникновение новых родов на место единого княжеского, уже в течение веков освятившего древностию свое звание в глазах народа, встречено было соседними князьями и Поляками не отрадно. Напали Поляки; их тяжкие посещения были так неприятны, что народ готов был повиноваться скорей Володиславу, чем иноземцам. Наконец, после непродолжительных сумятиц, Земля Галицкая подпала под власть иноплеменников. Лестько польский переделил ее с Уграми. Не есть лепо боярину княжити в Галиче (Ип.Сп., 160), – говорил он, – но поими дщерь мою за сына своего Коломана и посади в Галичи. Галич достался Уграм. В нем посажен Коломан. Перемышль достался Лестьку. Но явился внезапно удалой Мстислав, борец правды удельного уклада, охранник новгородской свободы. Мстислав отдал за Данилу свою дочь; сначала не успел против Угров и Поляков, а потом привел Половцев и выгнал иноплеменников. Воевода угорский Фил, называемый в нашей летописи Филя Прегордый, – говоривший поговорку: «един камень – много горицев побивает», – был взят в плен, Мстислав сделался князем Галицким. Но не утишилась Земля. Александр, князь бельзский, не ладил с Данилом, княжившим во Владимире; народ в Бельзской Земле пил тогда горькую чашу: «попленена бысть около Бельза и около Червена Данилом и Васильком и вся Земля попленена бысть; боярин боярина пленивша, смерд смерда, град града, якоже не остатися ни единой вси непленене» (Ипат. Сп., стр.163.) Потом чрез два года Александр бельзский настроил Мстислава Удалого против зятя Данила. Последний призвал Поляков на помощь: Данилу же князю воевавшю с Ляхи землю Галичьскую и около Любачева, и плени всю землю Бельзеськую и Червеньскую даже до оставших Васильку князю многы плены приемшю стада коньска и кобылья (Ип. Сп., 165). Князья вскоре помирились; о последствиях, какие имел народ от этого мимошедшего облака между тестем и зятем никто не думал. Отважный, прямой характер Мстислава Удалого никак не мог сладить с извилистыми кознями бояр: одни ему советовали то, другие иное, – он не имел решимости Романа и одного из своих врагов только изгнал. По совету бояр, он отдал дочь за угорского королевича, управлявшего Понизьем, и сам должен был удалиться из Галича. Бояре не захотели его; нашлась партия, предавшая отечество снова Уграм, потому что надеялась возвыситься.

Время 1226–1237 было запутанное для Южной Руси. Князья шли один на другого, ссорились, мирились, опять ссорились. Данило стремился к покорению себе всей Волыни; кроме Владимира, Луцка, Черностава, – уже Пересопница и Берестье тогда были в его руках. Пошли на него Киевляне, Черниговцы, Северцы, Туровцы, Пиняне, приглашены Половцы. Данило успел разрушить этот союз против себя, оказал услугу польскому князю Конраду и в 1229 г. покусился опять на Галич. Партия, недовольная Уграми, приглашала его; это были враги Судислава, сильнейшего из бояр, который правил тогда с своими клевретами всею Галицкою Землею от имени королевича. Эта партия призвала Данила. Дом Судислава и все имущество было расхищено, – таков был обычай: имущество тех, кто навлек на себя месть или кару народную, предавалось разграблению. Сам Судислав в виду народа бежал с королевичем; в него кидали каменьями и кричали: «изыди из града, мятежниче земли». Данило отпустил без преследования королевича, помня прежнюю дружбу с отцем его. Лишившись всего, сверженный с своего величия, Судислав побудил короля Белу явиться в Русь в силе тяжце. Но Бог послал на него архангела Михаила, который отворил небесные хляби: угорские лошади тонули, грязли и падали. Угры подступили к Галичу. Но у Данила были Половцы Бегбарсовы. Днестр разлился и сыграл «игру злу» Уграм, так что Уграм было плохо и запасы у них погнили; они умирали с голода. Удалилась угорская рать. Но на следующий год (1230) партия бояр, враждующая с Данилом, составила заговор умертвить Данила и Василька и возвести на стол князя бельзского, Александра, их двоюродного брата. Один из бояр, Филипп, устроил пир в Вишне и звал туда князей-братьев с этой коварной целью. Но тысячский Демьян предупредил их. Князья ополчились на Александра; Александр призвал Угров. Данило опять лишился Галича. В 1234 г. один из бояр, придерживавшийся партии угорской, бывший у короля воеводою, по имени Глеб Зеремеевич, перешел на сторону Данила. Королевич Судислав и тысячский Дьяниш с королевскою партиею заперлись в Галиче. Когда Данило подошел к Галичу, королевич умер и Данило овладел Галичем; но князь луцкий Володимир пригласил его воевать против черниговских князей. Галичане опустошили Землю Черниговскую с Данилом; народ терпел за князей своих, но Галичанам заплатили тем же. Когда Василько, брат Данилов, оставался в Галиче, бояре составили заговор против него и Данила, и пригласили Михаила черниговского. Очевидно, что так поступали потому, что надеялись возвыситься с помощию новых князей. С ними были в союзе болоховские князья; это, вероятно были особы не Рюрикова рода, но бояре, сделавшиеся владетелями. Данило счастливо привел Торков и разбил Галичан. Болоховские князья были схвачены и приведены пленными во Владимир. Однако новая Михайлова партия, посадивши у себя Михаила в Галиче, заключила в то же время союз с Конрадом польским и призвала половцев, для новых разорений. Данило до поры до времени должен был уступить и удовольствовался тем, что Михаил и сын его Ростислав отдал ему Перемышльскую Землю в управление. На стороне Михаила были Поляки; но Данило отстранил польское союзничество с Михаилом тем, что поднял на Конрада Литву; Михаил отнял у Данила уступленный Перемышль, а сам отправился в Киев, а в Галиче оставался сын его Ростислав. Тогда Даниил заключил союз с Уграми, прежними своими врагами. Данило подступил к городу Галичу. Галичанам надоели смуты и беспрерывные перемены власти. Они собрались на вече и избрали Данила князем. Епископ Артемий и дворский Григорий стали было противиться, но увидели, что все желают Данила и сами отправились к нему с поклоном.

Данило объявил противникам своим примирение и не стал никого преследовать. Прежние князья, да и сам Данило, едва ли могли бы решиться не последовать здесь голосу своей партии, и всякая партия всегда требовала мести, ибо цель ее была занять место тех, которые ей враждовали. Но на этот раз не партия, а большинство народа было на стороне Данила.

Время княжения Данила не могло благоприятствовать спокойному течению народной жизни, несмотря на внешний признак политической целостности во всей Южной Руси. В 1240 году пронеслась опустошительная буря Татаро-монгольского нашествия. После взятия Киева, разрушительное полчище двинулось на Колодежный. То был первый город западного края Южно-Русской Земли, павший в руки завоевателей. Жители сначала храбро защищались, но завоеватели предложили им сдаться, обещая пощаду. Русские видели, что от такого полчища нельзя отделаться легко, и послушались; Татары всех перебили: таков у них был обычай – обманывать и истреблять врага всеми средствами. Взят был Каменец, взят Изяславль, взят был Володимир-Волынский, взят наконец и Галич. Современник не распространяется в подробностях взятия городов, но городов этих было много имже несть числа, а о судьбе жителей летописец повествует очень кратко, но довольно выразительно и понятно: изби и не щадя. Впрочем, города, кажется, не были сожжены и вообще бедствие, постигшее жителей Червоной Руси, захватило меньшую массу народонаселения, чем в иных землях Руси, потому что тысячский Данилов, Димитрий, подружившийся с Татарами в Киеве, побуждал их скорее выходить в Угрию, предупреждая Батыя, что, в случае промедления, Угры успеют собраться с силами и дадут отпор: Земля та есть сильна, сберутся на тя и не пустять тебе в землю свою (Ип. л. 178). Народ оставлял свои домы и прятался в лесах и горах. Сам Данило убежал в Польшу и переждал татарское прохождение в Судомире. Между тем, пока Татаре были в Угрии, Ростислав, сын черниговского князя, сделался орудием противной Данилу партии; около него собралась толпа искателей, думавших, по обычаю, возвыситься при всякой перемене; союзниками его были и бологовские князья, уже выпущенные Данилом из плена. Летописец намекает, что они попадались (вероятно, после того, как были пленены Данилом) в плен Полякам, но Данило и Василько освободили их. Эти князья тяготились претензиями, какие оказывал на них князь Червоной Руси и потому приняли татарское нашествие за удобный случай утвердить свою независимость. Прежде чем Татары, из любви к разрушению, стали разорять их земли, князья эти послали к Батыю согласие быть покорными и служить ему. И Батый оставил в покое их землю с тем, чтобы владельцы ее орали и сеяли пшеницу и просто для продовольствия Татар, которые предполагали утвердить свои колонии в разоренной стране. Эти-то бологовские князья стали с Ростиславом. Сторону его приняли также другие сильные владетели, бояре или имевшие свои земли в Червоной Руси, или получившие в управление города и смотревшие на управляемые ими края, как на свою собственность. Ростислав около семи лет боролся с Данилом, но постоянно успех оставался на стороне последнего, хотя за Ростислава были и Угры и Ляхи. Наконец в 1249 г. Данило окончательно победил Ростислава, в кровопролитной битве на р. Сане разбив помогавших ему Угров и убив угорского бана Фила (прегордого Филю); Ростислав бежал, и не возвращался более, получив удельное княжество в Мачве, на берегах Савы. Раздраживши и Угров и Поляков партии Лестьковых детей, Данило находился в таком положении, что надобно было ему держаться Татар, чтоб по крайней мере страхом их помощи удержаться против западных своих соседей. И он выбрал удачно. По требованию татар он приехал в Переяславль, где уже поселились постоянно Татары. Он должен был ехать к Куремсе, предводителю татарской орды, кочевавшей в Южной Руси, а потом на Волгу к Батыю, потешил хана тем, что поклонился, по его требованию, кусту и согласился, в угоду повелителю, пить кобылий кумыс. Видно, что в Южной Руси это унижение поражало сильнее умы и сердца, чем подобное в северной с тамошними князьями. О злее зла честь Татарская! Даниловы Романовичю, князю бывшу велику, обладавшу Рускою землю, Киевом и Володимером и Галичем со братом си инеми странами: ныне седить на колену и холопом называеться, и дани хотять, живота не чаеть и грозы приходять (Ип. л. 185). Как ни обидно было такое унижение и непривычно для буйных княжеских голов, да зато Данило, пробывши 25 дней у Татар, отпущен бысть, и поручена бысть земля его ему. В этих многознаменательных словах заключается зародыш нового уклада русской политической жизни. До сих пор политическая судьба Русских краев зависела от столкновения побуждений, от случая – если можно допустить это слово. Право было одно – воля массы; иногда она страдательно принимала, что ей давалось; но все-таки принципа другого не было, кроме согласия или непротиводействия массы. Теперь это право – была власть завоевателей. С этого утверждения власти Данила над Червонорусскою и Волынскою Землями, начинается господство единодержавного принципа в Южной Руси, который впоследствии перешел в руки литовских обрусившихся князей и после долгих колебаний со старым удельновечевым выработал государство под именем Великого Княжества Литовского.

Две русские народности

Без всякого сомнения, географическое положение было первым поводом различия народностей вообще. Чем народ стоит на более детской степени цивилизации, тем более и скорее географические условия способствуют сообщению ему своеобразного типа. Не имея твердых начал, народы легко изменяются, переходят с одного места на другое, потому что запас воспитания, полученного на прежних жилищах, слишком скуден, – и развиваясь на новоселье, они принимают и усваивают легко новые условия, какие сообщаются им характером местности и стечением обстоятельств. Борьба может быть тем незначительнее, чем менее в народе того, на что можно опереться. Но те, которые на прежней родине успели получить что-нибудь такое, что удовлетворяло их, сознавалось полезным или священным, те, и переменяя отечество, переносят в него старые зачатки, и они для них становятся точками опоры, когда условия нового отечества начнут побуждать их к самоизменению. Понятно, что Англичанин, переселившийся близко к тропикам, долго будет сохранять свою цивилизацию, свои привычки и понятия, приобретенные воспитанием на своем северном острове. Напротив, если бы перевести толпу американских Индийцев в Россию, то при сообщении с Русскими они бы усвоили образ господствующей туземной народности; если же бы оставить их изолированными от сближения с северною образованностию, они в ближайших поколениях изменились бы сообразно климату, почве и местности, и образовали бы сами из себя совершенно иную народность, в которой только слабыми чертами отзывалось бы то, что напоминало им отдаленную родину. В глубокой древности, во времена юности народов, переходы их из края в край порождали своеобразные типы и образовали народности.

Но народы не изменялись и их народности не формировались от одних переходов и вообще от географических условий. Вместе с тем действовали жизненные исторические обстоятельства. Переходя с места на место, они не оставались изолированными, но находились в сношениях или в столкновениях с другими народами; от взаимного трения зависело их развитие и образование жизненных форм. Другие подвергались изменениям, не переменяя жительства, от наплыва или влияния соседей и пришельцев; наконец, такие или иные повороты их общественного быта отпечатлевались на народном существе и клали, на будущие времена, особые приметы, не сходные с прежними, и таким образом мало-помалу народ в течение времен изменялся и становился уже не тот, чем был некогда. Все это составляет то, что можно одним словом назвать историческими обстоятельствами. Здесь большая или меньшая степень развитости цивилизации способствует скорейшему или медленному действию влияния изменяющих начал. Все здесь происходит по тому же закону, как и тогда, когда изменения производятся географическими условиями. Народ образованный крепче стоит за свое прежнее, упорнее хранит свои обычаи и память предков. Завоеванная Римом Греция покоряет потом Рим своею образованностию, тогда как завоеванная тем же Римом Галлия теряет свой язык и народность, уступая более образованным и сильным завоевателям. Встреча с народом слабейшим укрепляет народность сильнейшего, как встреча с сильнейшим ослабляет.

Образование народности может совершаться в разные эпохи человеческого развития, – только это образование идет легче в детстве, чем в зрелом возрасте жизни человечества. Изменение народности может возникнуть от противоположных причин: от потребности дальнейшей цивилизации и от оскудения прежней и падения ее, от свежей, живой молодости народа и от дряхлой старости его. С другой стороны, почти такое же упорство народности может истекать и от развития цивилизации, когда народ выработал в своей жизни много такого, что ведет его к дальнейшему духовному труду в той же сфере; когда у него в запасе много интересов для созидания из них новых явлений образованности, и от недостатка внешних побуждений к дальнейшей обработке запасенных материалов образованности; когда народ довольствуется установленным строем и не подвигается далее. Последнее мы видим на тех народах, которые приходят в столкновение с такими, у которых силы более, чем обыкновенно: верхние слои у этих народов усваивают себе народность чужую, народность, господствующую над ними, а масса остается с прежнею народностию, потому что подавленное состояние ее не дозволяет ни собраться побуждениями к развитию тех начал, какие у нее остались от прежнего времени, ни усваивать чуждую народность вслед за верхними слоями.

Литература есть душа народной жизни, – есть самосознание народности. Без литературы последняя – только страдательное явление, и потому чем богаче, чем удовлетворительнее у народа литература, тем прочнее его народность, тем более ручательств, что он упорнее охранит себя против враждебных обстоятельств исторической жизни, тем самая сущность народности является осязательнее, яснее.

В чем же состоит эта сущность вообще? Выше мы сказали, что явления внешней жизни, составляющие сумму отличий одной народности от другой, суть только наружные признаки, посредством которых выражает себя то, что скрывается на дне души народной. Духовный состав, степень чувства, его приемы или склад ума, направление воли, взгляд на жизнь духовную и общественную, все, что образует нрав и характер народа, – это сокровенные внутренние причины, его особенности, сообщающие дыхание жизни и целостность его телу. Все, что входит в круг этого духовного народного состава, не высказывается по одиночке, отдельно одно от другого, но вместе, нераздельно, взаимно поддерживая одно другое, взаимно дополняя себя, и потому все вполне составляет единый стройный образ народности.

Приложим эти общие черты к нашему вопросу о различии наших русских народностей велико-русской и мало-русской, или южно-русской.

Начало этого отличия теряется в глубокой древности, как и вообще распадение Славянского племени на отдельные народы. С тех пор, как о Славянах явились известия у греческих писателей, они уже были разделены и стали известны то под большими отделами, то в разнообразии малых ветвей, из которых многие не знаешь куда приютить. Так, по Прокопию, Славянское племя представляется разделенным на две большие ветви: Антов и Славов; по Иорнанду – на три: Славов, Антов и Венедов. Без сомнения, каждая из больших ветвей дробилась на меньшие. Известия Прокопия и Маврикия о том, что Славяне вели между собою беспрестанные войны и жили рассеянными группами, указывают на существование дробления народных отделов; потому что где вражда между группами народа, там неизбежно через то самое образуются этнографические особенности и отличия. У Константина Порфирородного исчисляются уже разные мелкие ветви Славян. У нашего первоначального летописца отдел собственно Русских Славян изображается раздробленным на несколько ветвей, каждая с отличиями от другой, со своими обычаями и нравами. Без сомнения, между одними из них более взаимного сродства, чем между другими, и таким образом несколько этнографических ветвей начали, в более обобщенном образе своих признаков, представлять одну народность, так же, как и все вместе русско-славянские народности одну общую, русскую, в отношении других славянских племен на юге. Но есть ли в древности следы существования южно-русской народности, было ли внешнее соединение славянских народов юго-западного пространства нынешней России в таком виде, чтоб они представляли одну этнографическую группу? Прямо об этом в летописи не говорится; в этом отношении счастливее белорусская народность, которая, под древним именем Кривичей, обозначается ясно на том пространстве, которое она занимала впоследствии и занимает в настоящее время со своим разделом на две половины: западную и восточную. На юге, в древности, упоминаются только народы, и нет для них общего сознательно-одинакового для всех названия. Но чего не договаривает летописец в своем этнографическом очерке, то дополняется самой историей и аналогией древнего этнографического разветвления с существующим в настоящее время. Самое наглядное доказательство глубокой древности южнорусской народности, как одного из типов Славянского мира, слагающего в себе подразделительные признаки частностей, – это поразительное сходство южного наречия с новгородским, которого нельзя не заметить и теперь, по совершении многих переворотов, способствовавших к тому, чтобы стереть и изменить его. Нельзя этого объяснить ни случайностью, ни присутствием многих рассеянных черт южнорусского наречия в великорусских областных наречиях; если один признак встречается в том или в другом месте и не может служить сам по себе доказательством древнего сродства одних предпочтительно пред другими, то собрание множества признаков, составляющих характер южного наречия в новгородском, несомненно указывает, что между древними Ильменскими Славянами и Южноруссами было гораздо большее сродство, чем между Южноруссами и другими славянскими племенами русского материка. В древности это сродство было нагляднее и ощутительнее. Оно прорывается и в новгородских летописях, и в древних письменных памятниках. Это сродство не могло возникнуть иначе, как только в глубокой древности, потому что эти отдаленные, перехваченные другими народностями, края не имели такого живого народного сообщения между собою, при котором бы могли перейти с одного на другое сходные этнографические признаки. Только в незапамятных доисторических временах скрывается его начало и источник. Оно указывает, что часть южнорусского племени, оторванная силою неизвестных нам теперь обстоятельств, удалилась на север и там водворилась со своим наречием и с зачатками своей общественной жизни, выработанными еще на прежней родине. Это сходство южного наречия с северным, по моему разумению, представляет самое несомненное доказательство древности и наречия, и народности Южной Руси. Разумеется, было бы неосновательно воображать, что образ, в каком южнорусская народность с ее признаками была в древности, тот самый, в каком мы ее встречаем в последующие времена. Исторические обстоятельства не давали народу стоять на одном месте и сохранять неизменно одно положение, одну постать. Если мы, относясь к древности, говорим о южнорусской народности, то разумеем ее в том виде, который был первообразом настоящего, заключал в себе главные черты, составляющие неизменные признаки, сущность, народного типа, общего для всех времен, способного упорно выстоять и отстоять себя против всех напоров враждебно-разрушительных причин, а не те изменения, которые этот тип то усваивал в течение времени и перерабатывал под влиянием главных своих начал, то принимал случайно и терял, как временно наплывшее и несвойственное его природе.

Обращаясь к русской истории, можно проследить, как недосказанное летописцем в его этнографическом очерке о Южной Руси, само собой высказало себя в цепи обстоятельств, образовавших историческую судьбу южнорусского народа. Если первоначальный этнограф, исчисляя своих Полян, Древлян, Улучей, Волынян, Хорватов, не дал им всем одного названия, отдельного от других Славян русского материка, то им его дала вскоре история. Это название – Русь, название первоначально Порусско-варяжской горсти, поселившейся среди одной из ветвей южнорусского народа и поглощенной ею вскоре. Уже в XI веке название это распространилось на Волынь и на нынешнюю Галицию, тогда как не переходило еще ни на северо-восток, ни к Кривичам, ни к Новгородцам. Уже ослепленный Василько, исповедуясь в своих намерениях присланному к нему Василию, говорит о плане мстить Ляхам за землю Русскую и разрушить не Киев, но ту страну, которая впоследствии усвоила себе название Червоной Руси. В XII веке, в земле Ростовско-Суздальской, под Русью разумели вообще юго-запад нынешней России в собирательном смысле. Это название, отличное от других славянских частей, сделалось этнографическим названием южнорусского народа; мелкие подразделения, которые исчислил летописец в своем введении, исчезли или отошли на третий план, в тень; они были, как видно, не очень значительны, когда образовалось между ними соединение и выплыли наружу одни общие, единые для них признаки. Название Руси за нынешним южнорусским народом перешло и к иностранцам, и все стали называть Русью не всю федерацию Славянских племен материка нынешней России, сложившуюся с прибытия Варягов-Руси под верховным первенством Киева и не исчезнувшую, в духовном сознании, даже и при самых враждебных обстоятельствах, поколебавших ее внешнюю связь, а собственно юго-запад России, населенный тем отделом Славянского племени, за которым теперь усваивается название Южнорусского или Малороссийского. Это название так перешло с последующих времен. Когда толчок, данный вторичным вплывом Литовского племени в судьбу Славянских народов всей западной части Русского материка, соединил их в одно политическое тело и сообщил им новое соединительное прозвище – Литва, это прозвище стало достоянием Белорусского края и белорусской народности, а южнорусская осталась с своим древним привычным названием Руси.

В ХV веке различались на материке нынешней России четыре отдела Восточно-славянского мира: Новгород, Московия, Литва и Русь; в XVI и XVII, когда Новгород был стерт, – Московия, Литва и Русь. На востоке имя Руси принималось как принадлежность к одной общей славянской семье, разветвленной и раздробленной на части, на юго-западе это было имя ветви этой семьи. Суздалец, Москвич, Смолянин – были Русские по тем признакам, которые служили органами их соединительности вместе: по происхождению, по вере, по книжному языку и соединенной с ним образованности; Киевлянин, Волынец, Червонорус – были Русские по своей местности, по особенностям своего народного, общественного и домашнего быта, по нравам и обычаям; каждый был русским в тех отношениях, в каких восточный Славянин был не Русский, но Тверитянин, Суздалец, Москвич. Так как слитие земель было дело общее, то древнее название, употребительное в старину для обозначения всей федерации, сделалось народным и для восточной Руси, коль скоро общие начала поглотили развитие частных: с именем Руси для них издревле соединялось общее, сравнивающее, соединительное. Когда из разных земель составилось Московское государство, это государство легко назвалось Русским, и народ, его составлявший, усвоил знакомое прежде ему название, и от признаков общих перенес его на более местные и частные признаки. Имя Русского сделалось и для севера, и для востока тем же, чем с давних лет оставалось как исключительное достояние юго-западного народа. Тогда последний остался как бы без названия; его местное частное имя, употреблявшееся другим народом только как общее, сделалось для последнего тем, чем прежде было для первого. У южнорусского народа как будто было похищено его прозвище. Роль должна была перемениться в обратном виде. Так как в старину северо-восточная Русь называлась Русью только в общем значении, в своем же частном имела собственные наименования, так теперь южнорусский народ мог назваться Русским в общем смысле, но в частном, своенародном, должен был найти себе другое название. На западе, в Червоной Руси, где он стал в сопротивление с чуждыми народностями, естественно было удержать ему древнее название в частном значении, и так Галицкий Червонорусс остался Русским, Русином, ибо имел столкновение с Поляками, Немцами, Уграми; в его частной народности ярче всего высказывались черты, составлявшие признаки общей русской народности, являлась принадлежность его к общему русскому миру, черты такие, как вера, книжный богослужебный язык и история, напоминавшая ему о древней связи с общерусским миром. Все это предохраняло его от усилий чуженародных элементов, грозивших и грозящих стереть его. Но там, где та же народность столкнулась с северною и восточнорусскою, там название Русского, по отношению к частности, не имело смысла, ибо Южно-руссу не предстояло охранять тех общих признаков своего бытия, которые не разнили, а соединяли его с народом, усвоившим имя русское. Тут название Русского необходимо должно было замениться таким, которое бы означало признаки различия от Восточной Руси, а не сходства с нею. Этих народных названий являлось много, и, правду сказать, ни одного не было вполне удовлетворительного, может быть, потому, что сознание своенародности не вполне выработалось. В XVII веке являлись названия: Украина, Малороссия, Гетманщина, – названия эти невольно сделались теперь архаизмами, ибо ни то, ни другое, ни третье не обнимало сферы всего народа, а означало только местные и временные явления его истории. Выдуманное в последнее время название Южноруссов остается пока книжным, если не навсегда останется таким, потому что, даже по своему сложному виду, как-то неусвоительно для обыденной народной речи, не слишком любящей сложные названия, на которых всегда почти лежит отпечаток задуманности, отчасти, ученой вычурности. Мимоходом замечу, что из всех названий, какие были выдумываемы для нашего народа, чтоб отличить его от великорусского, более всех как-то приняло полное значение название Хохла, не по своей этимологии, а по привычке, с какою усвоили его Великоруссы. По крайней мере, сказавши Хохол, Великорусс разумеет под этим словом действительно народный тип. Хохол для Великорусса есть человек, говорящий известным наречием, имеющий известные приемы домашней жизни и нравов, своеобразную народную физиономию. Странно было бы думать о возможности принятия этого насмешливого прозвища народа за серьёзное название народа, – все равно, как если бы Англичанин прозвище Джона-Буля сделал серьёзным именем своего племени. Но из всех существовавших прозвищ и названий, это едва ли не более других усвоенное в смысле народной особенности. Не только Великоруссы называют Южноруссов Хохлами, но и сами последние нередко употребляют это название, не подозревая уже в нем ничего насмешливого; впрочем, это только в восточном крае пространства, заселенного Южноруссами. Неусваиваемость его всем южнорусским народом, не менее его насмешливого происхождения, не дозволяет искать в нем приличного названия для народа.

Но я отклонился несколько от своей цели. Дело в том, что название Руси укрепилось издревле за южнорусским народом. Название не возникает без факта. Нельзя навязать народу ни с того, ни с сего какое-нибудь имя. Это могло приходить в голову только таким мудрецам, против которых мы недавно писали (2) и которые нам сообщили прекурьёзную новость, как Екатерина II, Высочайшим повелением, даровала Московскому народу имя Русского и запретила ему употреблять древнее свое имя – Москвитяне. Вместе с названием развивалась и самобытная история жизни южнорусского народа. Известно, в какое неприятное положение поставляют нас старые наши летописцы, коль скоро мы захотим исследовать судьбу старой народной жизни: нас угощают досыта княжескими междоусобиями, известиями о построении церквей, со щепетильною точностию сообщают о днях, даже о часах кончины князей и епископов; но как постучишься к ним в двери сокровищницы народной жизни – тут они немы и глухи, и заброшены давно в море забвения ключи от этих заветных дверей. Слабые, неясные тени остались от далекого прошедшего. Но и этих теней пока достаточно, чтобы видеть, как рано Южная Русь пошла иным, своеобразным путем возрастать отлично от севера. Одни и те же общие начала на юге устанавливались, утверждались, видоизменялись иным образом, чем на севере. До половины XII века север, а еще более – северо-восток, нам мало известны. Летописные сказания тех времен вращаются только на юге; новгородские летописи представляют как будто какое-то оглавление утраченного летописного повествования: так коротки и отрывочны местные известия, в них сохранившиеся, и, признаюсь, как-то странно слышать проповедуемые некоторыми почтенными исследователями и усвоенные учителями в школах глубокомысленные наблюдения над развитием новгородских общественных начал соразмерно переворотам и движениям удельного Русского мира, – когда на самом деле тут можно судить только о развитии новгородских летописей, а никак не новгородской жизни. Но о судьбе северо-восточного Русского мира, этой Суздальско-Ростовско-Муромско-Рязанской страны, в ранние времена нашей истории не осталось даже и такого оглавления, и это тем досаднее, когда знаешь, что именно тогда-то в этом крае и образовалось зерно великорусской народности, и тогда-то пустила она первые ростки того, что впоследствии сделалось рычагом соединения и всего Русского мира, и залогом грядущего обновления всего Славянского... Ее таинственное происхождение и детство облечено непроницаемым туманом. При невозможности рассеять его густые слои, остается или поддаться искушению и пуститься в бесконечные догадки и предположения, либо, как некогда делали, успокоиться на утишающей всякое умственное волнение мысли, что так угодно было верховному промыслу, и что причины – почему великорусская народность стала такою именно, какою явилась впоследствии, зависели от неисповедимой воли. И тот и другой способ мышления не удовлетворяет нашей потребности. Догадки и предположения не сделаются сами собою истинами, если не подтвердятся или очевидными фактами, или несомненной логической связью явлений. Мы не сомневаемся в промысле; но верим при этом, что все, что ни случается в мире, управляется тем же промыслом – как известное, так и неизвестное, – а опираясь в суждениях только на промысл, не останется ничего для самого суждения. Дело истории – исследовать причины частных явлений; а не причину причин, недоступную человеческому уму. Единственно, что мы знаем о северо-востоке – это то, что там было Славянское народонаселение посреди Финнов и с значительным перевесом над последними; – что край этот имел те же общие зачатки, какие были и в других землях Русского мира; но не знаем ни подробностей, ни способа применения общих начал к частным условиям. На юге, между тем, весь народ южнорусский, в начале IX века, ощутительно обозначается единством; несмотря на княжеские перегородки, он беспрестанно напоминает о своем единстве событиями своей истории; он усваивает одно имя Руси; у него одни общие побуждения, одни главные обстоятельства вращают его; его части стремятся друг к другу, – тогда как земли других ветвей общерусского Славянского племени, например, Кривичи, обособляются своеобразными частями в федеративной связи. Новгород, обособленный с своею землею на севере, постоянно стремится к югу; он ближе к Киеву, чем к Полоцку или Смоленску. И это, конечно, происходит от ближайшей этнографической его связи с югом.

С половины XII века обозначается в истории характер Восточной Руси Ростовско-Суздальско-Муромско-Рязанской земли. Явления ее самобытной жизни, по древней нашей летописи, начинаются с тех пор, как Андрей Юрьевич, в 1157 году, был избран особым князем всей Земли Ростовско-Суздальской. Тогда-то явно выказывается своеобразный дух, господствующий в общественном строе этого края и склад понятий об общественной жизни, управлявший событиями, – отличие этих понятий от тех, которые давали смысл явлениям в Южной Руси и в Новгороде. Эпоха эта чрезвычайно важна и представляет драгоценный предмет для исследователя нашего прошедшего: тут открывается нарисованная, хотя не ясно, наподобие изображений в наших старых рукописях, картина детства великорусского народа. Тут можно видеть первые ростки тех свойств, которые составляли впоследствии источник его силы, доблестей и слабостей. Словно, вы читаете детство великого человека и ловите, в его ребяческих движениях, начатки будущих подвигов.

Что отличает народ великорусский в его детстве от народа Южной Руси и других земель русских – это стремление дать прочность и формальность единству своей земли. Андрея избирают единым во всей земле, на все города. У него несколько братьев и два племянника; их изгоняют, дозволяют оставаться только двум: одному, который, по болезни, не может быть никаким деятельным членом земли, и другому, который не показывает никаких властолюбивых наклонностей. Изгнание братьев не дело единого Андрея, но дело целой Земли. Летописец края говорит, что те же, которые поставили Андрея, те же изгнали меньших братьев. Это единство, к которому явно стремились понятия, не могло однако сразу утвердиться и обратиться в постоянный и привычный порядок; впоследствии земля снова имела разом нескольких князей; но зато один из них был великий князь верховный всей земли. Вместе с тем тогда уже является стремление подчинить своей земле другие Русские земли. Так Муромская и Рязанская земли уже были подчинены с своими князьями князю Ростовско- Суздальскому. Это не были личные желания одних князей, – напротив: князья, принадлежа к роду, которого значение связано было с единством всей Русской федерации, сами заимствовали в Восточно-Русской местности это местное стремление. Из нескольких черт, сохраненных летописцем, при всей скупости последнего на заявление народных побуждений, видно, что князья в делах, обличавших, по-видимому, их личное властолюбие, действовали по внушению народной воли, и то, что приписывалось их самовластию, надобно будет приписать самовластным наклонностям тех, которые окружали князей. Когда Всеволод захотел отпустить пойманных князей: своего племянника и Глеба Рязанского, Владимирцы не допустили до этого и приговорили ослепить их. Когда тот же Всеволод идет на Новгород и осаждает Торжок, он расположен к миру и не хочет разорять волости, но дружина его требует этого: оскорбление князю она считает оскорблением себе. «Мы не целовать их пришли», говорят Владимирцы иронически. Таким образом, стремление подчинить Новгород и вражда с Новгородом истекала не из княжеских, а из народных побуждений, и оттого-то Новгородцы, отбив Суздальцев от стен своего города, скоро сходились с Суздальскими князьями и, напротив, неистово мстили Суздальцам, продавая каждого Суздальца по две ногаты. Оттого с таким ожесточением, с такою надменностию ополчалась Суздальская земля против Новгородцев, вошедших туда победителями под знаменем Мстислава Удалого. Несколько раз можно заметить, как во время нападений князей Восточно-Русской Земли на Новгород, прорывалась народная гордость этой земли, успевшая уже образовать предрассудок о превосходстве своего народа пред Новгородцами и о праве своего первенства над ними. Элементы образованности, воспитанные на Киевской почве под православными понятиями, перешли в Восточную Землю и там приняли иного рода рост и явились в ином образе. Вместо Киева южного, явился на востоке другой Киев – Владимир; по всему видно, – существовала мысль создать его другим Киевом, перенести старый Киев на новое место. Там явилась патрональная церковь святой Богородицы Златоверхой и Золотые Ворота, явились названия киевских урочищ: Печерский город, река Лыбедь. Но нельзя было старого Киева оторвать от днепровских гор; те же отростки под северо-восточным небом, на чужой почве, выросли иначе, иным деревом, другие плоды принесли.

Старые Славянские понятия об общественном строе признавали за источник общей народной правды волю народа, приговор веча, из кого бы то ни состоял этот народ, как бы ни собиралось это вече, смотря по условиям; эти условия то расширяли, то суживали круг участвующих в делах, то давали вечу значение всенародного собрания, то ограничивали его толпою случайных счастливцев в игре на общественном поле. При этом давно возникла и укоренилась в понятиях идея князя-правителя, третейского судьи, установителя порядка, охранителя от внешних и внутренних беспокойств; между вечевым и княжеским началом само собою должно было возникнуть противоречие; но это противоречие улегалось и примирялось признанием народной воли веча под правом князя.... Князь был необходим, но князь избирался и мог быть изгнан, если не удовлетворял тем потребностям народа, для которых был нужен, или же злоупотреблял свою власть и значение. Принцип этот в XI, XII и XIII веках вырабатывается везде: и в Киеве, и в Новгороде, и в Полоцке, и в Ростове, и в Галиче. Его явление сообразовалось с различными историческими внутренними обстоятельствами и разными условиями, в какие поставлены были судьбою русские земли. Этот принцип принимал то более единовластительного, то более народоправного духа; в одних землях князья выбирались постоянно из одной линии и таким образом водворение их приближалось к наследственному праву, и если не совершенно образовалось последнее, то потому только, что не успело заглушиться выборное право, которое, по своему существу, умеряло непреложность обычая; в других, – в Новгороде, – при выборе князя народная воля не соблюдала вовсе никаких обычаев преемничества, кроме насущных текущих условий края.

В Киеве напрасно было бы искать какого-нибудь определенного права и порядка в преемничестве князей. Существовала, правда, в их условии, неясная идея старейшинства, но народное право избрания стояло выше ее. Изяслав Ярославич был изгнан Киевлянами. Киевляне избрали Полоцкого князя, случайно сидевшего в Киевской тюрьме и уж ни по какому праву не ожидавшему такой чести. Изяслав только с помощию чужеземцев утвердился снова в Киеве. То был род чужеземного завоевания и недаром, после того, Поляки начали смотреть на Южную Русь, как на свою лену. Чрез несколько времени, едва только Киевский князь избавил и себя и Киевлян от пособников, как был снова изгнан. Князь Черниговский вступил на княжение Киевское. Изяслав опять должен был бежать. Хотя, по этому поводу, в летописи и не говорится об участии Киевлян, но само собою разумеется, что оно было: с одной стороны, не могли Киевляне любить князя, который приводил на них чужеземцев и отдавал на казнь тех, кого подозревал в нерасположении и верховодстве над народом в минуту своего изгнания, с другой – и Святослав не мог бы водвориться в Киеве и свободно им править четыре года, если бы встретил оппозицию в народе. В дальнейшей истории несколько раз у летописца упоминается прямо, что князья водворялись по избранию и также прогонялись; что вече считало за собою право судить их, прогонять и казнить установленные ими второстепенные власти, а иногда и их самих. Мономах был избран и, в то же время, постиг народный суд приближенных прежнего князя. Всеволод, желая передать княжение брату Игорю, не мог этого сделать иначе, как испросив согласие веча; то же вече низвергло Игоря и призвало Изяслава Мстиславича, и потом убило Игоря. Изяслав Давидович, Ростислав Мстиславич, Мстислав Изяславич, Роман Ростиславич, Святослав Всеволодович, Роман Мстиславич – обо всех этих князьях есть черты, показывающие, что они были избраны волею Киевлян. Мало-помалу значение народа, руководящего делами, осталось за воинственною толпою дружин, шаек, составлявшихся из разных удальцов; они-то возводили и низвергали князей; князья были как бы орудием их, и – как всегда бывает в воинской державе – могли держаться только силою воли, уменьем, а не значением, какое занимали в своем роде.

Инородцы тюркского племени – Черные Клобуки, Торки, Берендеи, – играли здесь деятельную роль наравне с туземцами, так что масса, управлявшая делами края, представляла пеструю смесь племен. Таков был образ быта Киевской земли. Козачество уже возникало в XII–XIII веке. В Червоной Руси князья тоже избирались и прогонялись. Князь до того был зависим от веча, что даже семейная его жизнь состояла под контролем Галичан. В Галицкой земле народная сила и значение сосредоточились в руках бояр – лиц, которые силою обстоятельств выступали из массы и овладевали делами края. Здесь уже прорывались начала того панства, которое, под польским владычеством, охватило страну и, противопоставив себя массе народа, вызвало наконец ее в лице козаков. Читая историю Южной Руси XII и XIII века, можно видеть юношеский возраст того общественного строя, который является в возмужалом виде, через несколько столетий. Развитие личного произвола, свобода, неопределительность форм – были отличительными чертами южно-русского общества в древние периоды и так оно явилось впоследствии. С этим вместе соединялось непостоянство, недостаток ясной цели, порывчатость движения, стремление к созданию и какое-то разложение недосозданного, все, что неминуемо вытекало из перевеса личности над общинностью. Южная Русь отнюдь не теряла чувства своего народного единства, но не думала его поддерживать: напротив, сам народ, по-видимому, шел к разложению и все-таки не мог разложиться. В Южной Руси не видно ни малейшего стремления к подчинению чужих, к ассимилированию инородцев, поселившихся между ее коренными жителями; в ней происходили споры и драки более за оскорбленную честь или за временную добычу, а не с целию утвердить прочное вековое господство. Только на короткое время, когда пришельцы Варяги дали толчок Полянам, последние делаются как бы завоевателями народов: является идея присоединения земель, потребность центра, к которому бы эти земли тянули; но и тогда не видно ни малейших попыток плотно прикрепить эти земли. Киев никак не годился быть столицею централизованного государства; он не искал этого; он даже не мог удержать первенства над федерацией, потому что не сумел организовать ее. В натуре южно-русской не было ничего насилующего, нивелирующего, не было политики, не было холодной расчитанности, твердости на пути к предназначенной цели. То же самое является на отдаленном севере, в Новгороде; суровое небо мало изменило там главные основы южного характера, и только неблагодарность природы развила более промышленного духа, но не образовала характера расчета и купеческой политики. Торговая деятельность соединялась там с тою же удалью, с тою же неопределенностию цели и нетвердостью способов к ее достижению, как и воинственное удальство южных шаек. Новгород был всегда родной брат юга. Политики у него не было; он не думал утвердить за собою своих обширных владений и сплотить разнородные племена, которые их населяли, и ввести прочную связь и подчиненность частей, установить соотношение слоев народа; строй его правления был всегда под влиянием неожиданных побуждений личной свободы. Обстоятельства давали ему чрезмерно важное торговое значение; но он не изыскивал средств обращать в свою пользу эти условия и упрочить выгоды торговли для автономии своего политического тела; оттого он, в торговом отношении, попал совершенно в распоряжение иностранцев. В Новгороде, как и на юге, было много порывчатого удальства, широкой отваги, поэтического увлечения, но мало политической предприимчивости, еще менее выдержки. Часто горячо готовился он стоять за свои права, за свою свободу, но не умел соединить побуждений, стремившихся, по-видимому, к одной цели, но тотчас же расходившихся в приложении; потому-то он всегда уступал политике, отплачивался продуктами своей торговой деятельности и своих владений от покушений Московских князей даже и тогда, когда, казалось, мог бы с ними сладить; он не предпринимал прочных мер к поддержке своего быта, которым дорожил; не шел вперед, но и не стоял болотной водой, а вращался, кружился на одном месте. Пред глазами у него была цель, но неопределенная, и не сыскал он прямого пути к ней. Он сознавал единство свое с Русскою землею, но не мог сделаться орудием ее общего единства; он хотел, в то же время, удержать в этом единстве свою отдельность и не удержал ее. Новгород, – как и Южная Русь, – держался за федеративный строй даже тогда, когда противная буря уже сломила его недостроенное здание.

Точно так и Южная Русь сохраняла, в течение веков, древние понятия; перешли они в кровь и плоть последней, бессознательно для самого народа: и Южная Русь, облекшись в форму козачества, – форму, зародившуюся собственно в древности, – искала той же федерации в соединении с Московиею, где уже давно не стало начал этой древней федерации.

Выше я заметил мимоходом, что козачество началось в XII–XIII веке. К сожалению, история Южной, Киевской, Руси, как будто проваливается после Татар. Народная жизнь ХIV и ХV веков нам мало известна; но элементы, составлявшие начало того, что явилось в ХVI веке ощутительно, в форме козачества, не угасали, а развивались. Литовское владычество обновило одряхлевший, разложившийся порядок, так точно, как некогда прибытие Литовской Руси на берега Днепра обновило и поддержало упавшие силы, разложившиеся под напорами чуждых народов. Но жизнь пошла по-прежнему. Князьки не Рюрикова, но уже нового, Гедиминова дома, обрусев скоро, как и прежние, стали, как эти прежние, играть своею судьбою. До какой степени было здесь участие народа, – за скудостию источников нельзя определительно сказать; несомненно, что в сущности было продолжение прежнего: те же дружины, те же воинственные толпы помогали князьям, возводили их, вооружали одних против других. Соединение с Польшею собрало живучие элементы Руси и дало им другое направление: из неоседлых правителей, предводителей шаек, оно сделало поземельных владетелей; является направление заменить правом личные побуждения, оставляя в сущности прежнюю ее свободу – соединить с гражданскими понятиями и умерить необузданность личности. Народ, до того времени вращавшийся в омуте всеобщего произвола, то порабощенный сильными, то, в свою очередь, сбрасывающий этих сильных для того, чтоб возвести других, теперь подчиняется и порабощается правильно, то есть, с признанием до некоторой степени законности, справедливости такого порабощения. Но тут старорусские элементы, развитые, до известной степени, еще в XII веке и долго крывшиеся в народе, выступают блестящим метеором в форме козачества. Но это козачество, как возрождение старого, носит в себе уже зародыш разрушения. Оно обращается к тем идеям, которые уже не находили пищи в современном ходе исторических судеб. Козачество XVI и ХVII и удельность в XII и XIII веке гораздо более сходны между собою, чем сколько можно предположить: если черты сходства внешнего слабы в сравнении с чертами внешнего несходства, зато существенно внутреннее сходство. Козачество тоже разнородного типа, как древние киевские дружины, также в нем есть примесь тюркского элемента, также в нем господствует личный произвол, то же стремление к известной цели, само себя парализующее и уничтожающее, та же неопределительность, то же непостоянство, то же возведение и низложение предводителей, те же драки во имя их. Может быть, важным покажется то, что в древности обращалось внимание на род предводителей, их происхождение служило правом, а в козачестве, напротив, предводители избирались из равных. Но скоро уже козачество доходило до прежнего удельного порядка и конечно бы дошло, если бы случайные обстоятельства, чисто мимо всяких предполагавшихся законов поворачивающие ход жизненного течения, не помешали этому. Когда Хмельницкий успел заслужить славу и честь у козацкой братии, она возводила в предводители его сына, вовсе неспособного по личным качествам. Выборы гетманов долго вращались около лиц, соединенных родством с Хмельницким, и только прекращение его рода было поводом, что родовое княжеское начало древней удельности не воскресло снова.

На востоке, напротив, личная свобода суживалась и, наконец, уничтожилась. Вечевое начало некогда и там существовало и проявлялось. Избрание князей также было господствующим способом установления власти; но там понятие об общественном порядке дало себе прочный залог твердости, а на помощь подоспели православные идеи. В этом деле, как нельзя более, высказывается различие племен. Православие было у нас едино и пришло к нам чрез одних лиц, из одного источника; класс духовный составлял одну корпорацию, независимую от местных особенностей политического порядка: Церковь уравнивала различия; и если что, то –именно истекавшее из церковной сферы должно было приниматься одинаково во всем русском мире. Не то, однако, вышло на деле. Православие принесло к нам идею монархизма, освящение власти свыше, окружило понятие о ней лучами верхнего мироправления; православие указало, что в нашем земном жизненном течении есть Промысл, руководящий нашими поступками, указывающий нам будущность за гробом; породило мысль, что события совершаются около нас то с благословения Божия, то извлекают на нас гнев Божий; православие заставило обращаться к Богу при начале предприятия и приписывать успех божию изволению. Таким образом, не только в непонятных, необыкновенных событиях, но и в обычных, совершающихся в круге общественной деятельности, можно было видеть чудо. Все это внесено было повсюду, повсюду принялось до известной степени, применилось к историческому ходу, но нигде не победило до такой степени противоположных старых понятий, нигде не выразилось с такою приложимостью к практической жизни, как в Восточной Руси. При своей всеобщности, православие давало однако несколько простора и местным интересам: оно допускало местную святыню, которая не переставала быть всеобщею, но оказывала свое покровительство особенно одной местности. Так во всех землях русских возникли патрональные храмы; в Киеве – Десятинная Богородица и София; в Новгороде и Полоцке – святая София; в Чернигове и Твери – святый Спас, и так далее; везде верили в благословение на весь край, исходящее из такого главного храма. Андрей во Владимире построил церковь святой Богородицы златоверхую, поместив там чудотворную икону, похищенную им из Вышгорода. Нигде до такой степени святыня патронального храма не являлась с плодотворным чудодействущим значением, как там. В летописи Суздальской земли, каждая победа, каждый успех, чуть не каждое сколько-нибудь замечательное событие, случавшееся в крае, называется чудом этой Богородицы (сотвори чудо святая Богородица Владимирская).

Идея высшего управления событиями доходит до освящения успеха самого по себе. Предприятие удается, следовательно – оно благословляется Богом, следовательно, оно хорошо. Возникает спор между старыми городами Ростовско-Суздальской земли и новым – Владимиром. Владимир успел в споре; он берет перевес: это – чудо Пресвятой Богородицы. Замечательно место в летописи, когда после признания, что Ростовцы и Суздальцы, как старшие, действительно поступали по праву (хотяще свою правду поставити), после того как дело этих городов подводится под обычай всех земель русских, летописец говорит, что противясь Владимиру, они не хотели правды Божией (не хотяху створити правды Божия) и противились Богородице. Те города хотели поставить своих избранных землею князей, а Владимир поставил против них Михаила, и летописец говорит, что сего же Михаила избра святая Богородица. Таким образом Владимир требует себе первенства в Земле, на том основании, что в нем находилась святыня, которая творила чудеса и руководила успехом. Володимирцы – рассуждает тот же летописец – прославлены Богом по всей Земле, за их правду Бог им помогает; при этом летописец объявляет, почему Володимирцы так счастливы: егоже бо человек просит у Бого всем сердцем, то Бог его не лишит. Таким образом, вместо права общественного, вместо обычая, освященного временем, является право предприятия с молитвою и Божия соизволения на успех предприятия. С виду покажется, что здесь крайний мистицизм и отклонение от практической деятельности, но это только кажется: в самой сущности здесь полнейшая практичность, здесь открывается путь к устранению всякого страха пред тем, что колебает волю, здесь полный простор воли; здесь и надежда на свою силу, здесь уменье пользоваться обстоятельствами. Владимир, в противность старым обычаям, древнему порядку земли, делается верховным городом, потому что Богородица покровительствует ему, а ее покровительство видно из того, что он успевает. Он пользуется обстоятельствами, тогда как его противники держатся болярством, избранным высшим классом, Владимир поднимает знамя массы, народа, слабых против сильных; князья, избранные им, являются защитниками правосудия в пользу слабых. О Всеволоде Юрьевиче летописец говорит: «судя суд истинен и нелицемерен, не обинуяся лице сильных своих бояр, обидящих менших и работящих сироты и насилье творящих». Вместе с тем, право избрания, вечевое начало принимает самый широкий размер и тем подрывает и уничтожает само себя. Князя Всеволода Юрьевича избирают Владимирцы на вече, пред своими Золотыми воротами, не одного, но и детей его. Таким образом, вечевое право считает возможным простирать свои приговоры не только на живых, но и на потомство, установлять твердый, прочный порядок на долгое время, если не навсегда, до первого ума, который возможет найти иной поворот по новому пути и повести к своей новой цели, возводя по-прежнему в апотеоз успех предприятия, освящая его благословением Божиим.

Наконец, самое возвышение нового города Владимира здесь имеет свой собственный смысл и отпечатлевается характером великороссийским. Известно, как ученые придавали у нас значения новым городам именно потому, что они новые. По нашему мнению, новость городов, сама по себе, еще ничего не значит. Возвышение новых городов не могло родить новых понятий, выработать нового порядка более того, сколько бы все это могло произойти и в старых. Новые города населялись из старых, следовательно, новопоселенцы невольно приносили с собой те понятия, те воззрения, какие образовались у них в прежнем месте жительства. Это в особенности должно было произойти в России, где новые города не теряли связи со старыми. Если новый город хочет быть независимым, освободиться от власти старого города, то все-таки он по одному этому будет искать сделаться тем, чем старый, не более. Для того, чтобы новый город зародил и воспитал в себе новый порядок, нужно, чтоб или переселенцы из старого, положившие основание новому, вышли из прежнего вследствие каких-нибудь таких движений, которые были противны массе старого города, или чтоб они на новоселье отрезаны были от прикосновения со старым порядком и поставлены в условия, способствующие развитию нового. Переселенцы, как бы далеко они ни отбились от прежних жилищ, удерживают старый быт и старые коренные понятия сколько возможно, на сколько не стирают их новые условия; изменяют их только вследствие неизбежности, при совершенной несовместности их с новосельем, и притом изменяют нескоро: всегда с усилиями что-нибудь оставить из старого. Малороссияне двигались в своей колонизации на восток, дошли уже за Волгу и все-таки они в сущности те же Малороссияне, что в Киевской губернии, и если получили что-нибудь особенное в слове и понятиях и в своей физиогномии, то это произошло от условий, с которыми судьба судила им сжиться на новом месте, а не потому единственно, что они переселенцы. То же надобно сказать о Сибирских Русских переселенцах: они все Русские, и отличия их зависят от тех неизбежных причин, которые понуждают их несколько измениться, применяя условия климата, почвы, произведений и соседства в свою пользу. Новые города в древней России, возникая на расстоянии каких-нибудь десятков верст от старых, как Владимир от Суздаля и Ростова, не могли, по-видимому, иметь даже важных географических условий для развития в себе чего-нибудь совершенно нового. Даже и тогда, когда новый город отстоял от старого на сотни верст, главные однако ж признаки географии условливали их сходство.

В XII веке Владимир, в исторической жизни, является зерном Великороссии и вместе с тем Русского единодержавного государства; – те начала, которые развили впоследствии целость русского мира, составили в зародыше отличительные черты этого города, его силу и прочность. Сплочение частей, стремление к присоединению других земель, предпринятое под знаменем религии, успех, освящаемый идеею Божия соизволения, опора на массу, покорную силе, когда последняя протягивает к ней руку, чтоб ее охранять, пока нуждается в ней, а впоследствии отдача народного права в руки своих избранников – все это представляется в образе молодого побега, который вырос огромным деревом под влиянием последующих событий, давших сообразный способ его возрастанию. Татарское завоевание помогло ему. Без него, при влиянии старых начал личной свободы, господствовавших в других землях, свойства восточной русской натуры произвели бы иные явления, но завоеватели дали новую цель соединения разделенным землям Руси.

Монголы не насиловали народного самоуправления систематически и сознательно. Политическая их образованность не достигла стремления к сплочению масс и централизации покоренных частей. Победа знаменовалась для них двумя способами: всеобщим разорением и собиранием дани. И то, и другое потерпела Россия. Но для собирания дани необходимо было одно доверенное лицо на всю Русь, один приказчик хана: это единое лицо, этот приказчик приготовлен был русскою историею заранее в особе великого князя, главы князей, и, следовательно, управления землями. И вот, глава федерации стал доверенным лицом нового господина. Право старейшинства и происхождения и право избрания, равным образом – должны были подчиниться другому праву – воле государя всех земель, государя законного, ибо завоевание есть фактический закон выше всяких прав, не подлежащий рассуждению. Но ничего не было естественнее, как возникнуть этому ханскому приказчику в той земле, где существовали готовые семена, которые оставалось только поливать, чтоб они созрели.

Знамя успеха под покровительством благословения Божия поднято в Москве, на другом новоселье, так же точно, тем же порядком, как оно прежде было поднято во Владимире. Пригород опять перевысил старый город и опять помогает здесь Церковь, как помогала она во Владимире. Над Москвою почиет благословение Церкви: туда переезжает митрополит Петр; святый муж своими руками приготовляет себе там могилу, долженствующую стать историческою святынею местности; строится другой храм Богородицы, и вместо права, освященного стариною, вместо народного сознания, парализованного теперь произволом завоевания, берет верх и торжествует идея Божия соизволения к успеху. Здесь не место разрешать вопрос важный: какие именно условия способствовали возвышению Москвы пред Владимиром; этот вопрос относится уже специально к истории Великороссии, а у нас идет дело единственно только о противоположности общих начал в народностях. Заметим, однако, что Москва, точно как древний Рим, имела сбродное население и долго поддерживалась новыми приливами жителей с разных концов русского мира. В особенности это можно заметить о высшем слое народа, – боярах и в то время многочисленных дружинах. Они получали от великих князей земли в Московской земле, следовательно, та же смесь населения касалась не только города, но и земли, которая тянула к нему непосредственно. При такой смеси, различные старые начала, принесенные переселенцами из прежних мест жительства, сталкиваясь между собою на новоселье, естественно должны были произвести что-то новое, своеобразное, не похожее в особенности ни на что, из чего оно составилось. Новгородец, Суздалец, Полочанин, Киевлянин, Волынец, приходили в Москву, каждый со своими понятиями, с преданиями своей местной родины, сообщали их друг другу; но они уже переставали быть тем, чем были у первого и у второго, и у третьего, а стали тем, чем не были они у каждого из них в отдельности. Такое смешанное население всегда скорее показывает склонность к расширению своей территории, к приобретательности на чужой счет, к поглощению соседей, к хитрой политике, к завоеванию, и, положив зародыш у себя в тесной сфере, дает ему возрасти в более широкой, – той сфере деятельности, которая возникнет впоследствии от расширения пределов. Так Рим, бывши сначала сбродным местом беглецов из всех краев разностихийной Италии, воспитал в себе самобытное, хотя составленное из многого, но не похожее в сущности на то или другое из этого многого, политическое тело с характером стремления – расширяться более и более, покорять чужое, поглощать у себя разнородное, порабощать то силою оружия, то силою коварства. Рим стал насильственно главою Италии и впоследствии всю Италию сделал Римом. Москва, относительно России, имеет много аналогии с Римом, по отношению последнего к Италии. Разительным сходством представляется вернейшее средство, употребляемое одинаково и Римом и Москвою для соединения первым – Италии, второю – России в единое тело: это переселение жителей городов и даже целых волостей и размещение на покоренных землях военного сословия, долженствующего служить орудием ассимилирования местных народностей и сплочения частей воедино. Такую политику показала резко Москва при Иване III и Василии, его сыне, когда из Новагорода и его волости, из Пскова, из Вятки, из Рязани выводились жители и разводились по разным другим Русским землям, а из других переводимы были служилые люди и получали земли, оставшиеся после тех, которые подверглись экспроприации. Москва возникла из смешения Русско-славянских народностей, и в эпоху своего возрастания поддерживала свое дело таким же народосмешением. Вероятно, подобной смеси населения одолжен был некогда Владимир и своим появлением, и особенным направлением, хотя, по скудости источников, о Владимире мы ограничиваемся одним предположением того, что о Москве можно сказать с большим правом исторической достоверности. Их направление было сходно. Москва ли взяла верх, или другой город – все равно, это совершилось по одному и тому же принципу. Как некогда Владимир стремился подчинять Муромскую и Рязанскую земли и первенствовать над другими землями Руси, так теперь Москва, по тому же пути, подчиняет себе земли и княжества, и не только подчиняет, но уже и поглощает их. Владимиру невозможно было достигнуть до того, до чего достигла Москва; тогда еще живучи были вечевые и федеративные начала; теперь, под влиянием завоевания и развития в народном духе уничтожающих их противоположных начал, – первые задушены страхом вознесенной власти, вторые ослабели вслед за первыми. Князья все более и более переставали зависеть от избрания и не стали, вследствие этого, переходить с места на место; утверждались на одних местах, начали смотреть на себя как на владетелей, а не как на правителей, стали прикрепляться, так сказать, к земле и тем самым содействовать прикреплению народа к земле. Москва, порабощая их и подчиняя себе, тем самым возрождала идею общего отечества, только уже в другой форме, не в прежней федеративной, а единодержавной. Так составилась монархия Московская; так из нее образовалось государственное русское тело. Ее гражданственная стихия есть общинность, поглощение личности, так как в южно-русском элементе, как на юге, так и в Новгороде, развитие личности врывалось в общинное начало и не давало ему сформироваться.

С Церковью случилось в великорусском мире обратное тому, что было в южнорусском. В южнорусском, хотя она имела нравственное могущество, но не довела своей силы до того, чтоб бездоказательно освящать успех факта; на востоке она необходимо, в лице своих представителей – духовных сановников, должна была сделаться органом верховного конечного суда; ибо для того, чтоб дело приняло характер Божия соизволения, необходимо было признание его таким от тех, кто обладал правом решать это. Поэтому церковные власти на востоке стояли несравненно выше над массою и имели гораздо более возможности действовать самовластно. Уже в XII веке, именно во время детства Великороссии, встречаем там епископа Феодора, который, добиваясь признания независимости своей епархии, делал разные варварства и насилия. (Много бо пострадаша человеци от него в держаньи его, и сел изнебывши и оружья и конь; друзии же и работ добыша, заточенья же и грабленья не токмо простцем, но и мнихом, игуменом и ереем; безжалостив сый мучитель, другым человеком головы порезывал и бороды, иным же очи выжигая и язык урезая, а иныя распиная на стене и мучи немилостивне, хотя исхитити от всех именье; именья бо бе несыт якы ад). К сожалению, для нас остается неизвестным, какими средствами и при каких условиях достиг епископ возможности так поступать; но без сомнения, он опирался здесь на светскую власть Андрея Боголюбского, который, для освящения своих предприятий, нуждался в особом независимом верховном сановнике церковном Владимирской земли, отдельно от Киевской митрополии, и сильно домогался, чтоб патриарх учредил независимого епископа. Светская власть опиралась на духовную, духовная – на светскую. В то время невозможно было юным началам, еще не окрепшим, часто не уступать старым, не потерявшим еще своей живучести, и потому Феодор расплатился в Киеве за свою гордыню, как выдавший его головою князь, чрез несколько лет, тоже расплатился в Боголюбове. Ростов был, в глазах Андрея и Феодора, что-то другое, отличное от Владимира, ибо Андрей делает епископа независимым от Ростова. Патриарх на это не согласился, но посвятил Феодора во епископы Ростову, предоставя ему жить во Владимире. Вероятно, злодеяния, которые допускал себе Феодор, были вызваны оппозициею, встреченною им в Ростове против своих намерений возвыситься во Владимире и в церковном отношении, как он возвысился над Ростовом в мирском. Но видно, исполняя сначала волю Андрея, Феодор видно уже слишком хотел показать, как важна власть епископа для самого князя. Андрей предал его на погибель. Светская власть князя, освящаемая духовною, не допускает однако последней подчинить себя, и коль скоро последняя вступает в борьбу, дает ей удар. Так совершалось и впоследствии в течение всей истории Великороссии. Духовенство поддерживало князей в их стремлении к единовластию; князья также ласкали духовенство и содействовали ему сильно; но при каждом случае, когда духовная власть переставала идти рука об руку с единодержавною светскою, последняя сейчас давала почувствовать духовной власти, что светская необходима. Это взаимное противовесие вело так успешно к делу. Власть светская, подчинившись духовной, допустивши теократический принцип, не могла бы идти прямым путем, не могла бы приобретать освящения своим предприятиям; тогда родились бы сами собою права, которые бы ее связывали. Но коль скоро духовная пользовалась могуществом, которое однако всегда могла от нее отнять светская, тогда, для поддержания себя, духовная должна была идти рядом со светской и вести ее к той цели, какую избирает последняя. Поэтому, в истории Великороссии мы видим неоднократные примеры, как первопрестольники церкви потворствовали светским монархам и освящали их дела, даже совершенно противные уставам Церкви. Так митрополит Даниил одобрил развод Василия с Соломониею и заключение бедной великой княгини; а Иоанну IV разрешило духовенство четвертый брак, которым Церковь издавна гнушалась. С другой стороны, видим примеры, как оппозиция духовной власти против государей была неудачна. Митрополит Филипп заплатил жизнию за обличение душегубств и кощунств того же Иоанна Грозного; а царь Алексей Михайлович не затруднился пожертвовать любимцем Никоном, когда тот поднял слишком независимо голову, защищая самобытность и достоинство правителя Церкви. Зато, при обоюдном согласии властей, когда как светская не требовала от духовной признания явно противного Церкви, так духовная не думала стать выше светской, Церковь фактически обладала всею жизнию – и политическою, и общественною, и власть была могущественна потому, что принимала посвящение от Церкви. Так-то философия Великорусская, сознав необходимость общественного единства и практического пожертвования личностью, как условием всякого общего дела, доверила волю народа воле своих избранных, предоставила освящение успеха высшему выражению мудрости, и так дошла она в свое время до формулы: Бог да царь во всем! знаменующей крайнее торжество господства общности над личностью.

В тот отдаленный от нас период, который мы назвали детством Великороссии, в религиозности великорусской является свойство, составляющее ее отличительную черту, и впоследствии – в противоречии с тем складом, какой религиозность приобрела в южнорусской стихии. Это обращение к обрядам, к формулам, сосредоточенность во внешности. Таким образом, на северо-востоке поднимается толк о том, можно ли есть в праздники мясо и молочное. Это – толк, принадлежащий к разряду множества расколов, существующих и в наше время и опирающихся только на внешности.

На юге, в древности, мы встречаем два не вполне известные нам уклонения от православия, но не в том духе, именно – Адриана и Димитрия: они касались существенных уставов Церкви и мнения их относились к кругу ересей, то есть таких несправедливых мнений, которые, во всяком случае, возникали от умственной работы над духовными вопросами; в этом отношении, южнорусское племя и впоследствии не отличалось спорами о внешности, которыми так богат север. Известно, что в течение самых веков, как и теперь, у Малороссиян расколов и споров об обрядах не было. На севере, в Новгороде и Пскове, состязательство о внешности хотя коснулось умственного движения в духовных вопросах в известном толке о сугубом аллилуия и в Новгородском споре о том, как следует произносить: господи помилуй, или: о господи помилуй, – но едва ли такие толки в древности действительно занимали умы на севере, – ибо обстоятельства спора об аллилуиях, известные из жития Ефросина, еще подвержены сомнению, так что многие считают это сочинение, дошедшее до нас не в современных списках, составленным, или, по крайней мере, переделанным раскольниками, старавшимися придать всевозможнейшую важность этому вопросу, который, как известно, был один из главных, возбуждавших старообрядчество к отпадению от господствующего тела русской церкви. Притом же в самой повести о Ефросине изображается, что Псков держался трегубой, а не сугубой аллилуи!

Распространеннее и знаменательнее было другое еретическое умственное брожение на севере, проявившееся первый раз в Стригольниках, в продолжение века тлевшее в умах и потом разразившееся смесью различных толков, сгруппированных Иосифом Волоцким, в его «Просветителе» около жидовствующей ереси. Это брожение, чисто Новгородского пошиба, перешло потом во всю Русь и долго подымалось в различных формах оппозициею против авторитета мнений. Мы не скажем однако, чтоб такое реформационное направление имело большой успех в Новгородском и Псковском мире; оно только показывает, что племя южнорусское, в своих уклонениях от Церкви, следовало иному пути, чем великорусское. В южной Руси, после мимоходных явлений в XI и XII веке не встречается попыток к оппозиции против авторитета церковной науки, и только в ХVI веке стало было кружить арианство, когда Симон Будный распустил свой катихизис на южнорусском языке и, по свидетельству униатов, некоторые священники, по невежеству, не подозревая в нем ереси, еще и похваливали. В массе народа это явление не имело успеха.

Единственное уклонение от православия, увлекавшее до известной степени народ, была уния с римско-католическою Церковью; но известно, что она вводима была интригами и насилием, при благоприятствующей помощи привлеченного к католичеству дворянства; но в народе нашла против себя упорную и кровавую оппозицию. Белорусское племя, вообще более кроткой и податливой натуры, сильнее подчинялось гнетущим обстоятельствам и более показало наклонность, если не принять унию добровольно, то, по крайней мере, допустить ее, когда нельзя было не допустить ее иначе, как энергическим противодействием. Но в южной Руси было не то. Там народ, чувствуя насилие совести, поднялся огромным пластом на защиту своей старины и свободы убеждения, и в последнее время, даже приняв унию, гораздо охотнее от нее отстал, чем Белоруссы. Так южнорусское племя, не давая духовенству права безусловного освящения факта, в самой сущности пребыло вернее самой Церкви, чем великорусское, обнимая более ее дух, чем форму. В настоящее время раскол из-за формы, обрядности, буквы, не мыслим в южнорусском народе: с этим всяк согласится, кто сколько-нибудь знает этот народ и присмотрелся к его жизни и прислушался к его коренным понятиям.

Мы видели, как еще в своем детстве великорусская стихия, централизируясь во Владимире, а потом в эпоху юности – в Москве, показывала направление к присоединению, к подчинению и поглощению самобытности частей. В религиозно-умственной сфере отразилось то же. Образовалась нетерпимость к чужим верам, презрение к чужим народностям, высокомерное мнение о себе. Все иностранцы, посещавшие Московщину в XV, XVI, XVII столетиях, одногласно говорят, что Москвитяне презирают чужие веры и народности; сами цари, которые в этом отношении стояли впереди массы, омывали свои руки после прикосновения иноземных послов христианских вероисповеданий. Немцы, допущенные жить в Москве, подвергались презрению от Русских; духовенство вопияло против общения с ними; патриарх, неосторожно благословивши их, требовал, чтоб они отличались порезче от православных наружным видом, чтоб вперед не получить нечаянно благословения. Латинская и лютерская, армянская и другая всякая вера, чуть только отличная от православной, считались у великоруссов проклятыми. Русские Московские считали себя единственным избранным народом в вере, и даже не вполне были расположены к единоверным народам – к Грекам и Малороссиянам: чуть только что-нибудь было несходно с их народностию, то заслуживало презренья, считалось ересью; на все несвое они смотрели свысока.

Образованию такого взгляда неизбежно способствовало татарское порабощение. Долгое унижение под властию чужеверцев и иноплеменников выражалось теперь высокомерием и унижением других. Освобожденный раб способнее всего отличаться надменностию. Это-то и вынудило то увлечение иноземщиною, которое со времен Петра является в виде реформы. Крайность, естественно, вызывает противную крайность.

В южнорусском племени этого не было. Издавна Киев, потом Владимир Волынский, были сборным пунктом местопребывания иноземцев разных вер и племен. Южноруссы с незапамятных времен привыкли слышать у себя чуждую речь и не дичиться людей с другим и с обличьем, другими наклонностями. Уже в X веке, и вероятно древнее, из южной Руси ходили в Грецию, одни занимались промыслами в чужой земле, другие служили в войске чужих государей. После принятия крещения, перенесенная в южную Русь юная христианская цивилизация привлекала туда еще более чужеземной стихии из разных концов. Южноруссы, получивши новую веру от Греков, не усваивали образовавшейся в Греции неприязни к западной Церкви; архипастыри, будучи сами чужими, старались пересадить ее на девственную почву, но не слишком успевали: в воображении южнорусском католик не принимал враждебного образа. Особы княжеского рода сочетавались браком с особами владетельных домов католического исповедания; то же, вероятно, делалось и в народе. В городах южнорусских Греки, Армяне, Жиды, Немцы, Поляки, Угры находили вольный приют, ладили с туземцами: Поляки, забравшись в Киевскую землю в качестве пособников князя Изяслава, пленились веселостью жизни в чужой земле. Этот дух терпимости, отсутствие национального высокомерия, перешел впоследствии в характер козачества и остался в народе до сих пор. В козацкое общество мог приходить всякий; не спрашивали: кто он, какой веры, какой нации. Когда Поляки роптали, что козаки принимают к себе разных бродяг и, в том числе, еретиков, убегавших от преследований духовного суда, козаки отвечали, что у них издавна так ведется, что каждый свободно может прийти и уйти. Неприязненные поступки над католическою святынею во время козацкого восстания происходили не от ненависти к католичеству, а с досады за насилие совести и за принуждение. Походы против Турок и Крымцев, с одной стороны, имели побудительными причинами не слепой фанатизм против неверных, но мщение за их набеги и за плен Русских жителей, а с другой – ими водил дух удальства и страсть к добыче, которая необходимо развивается во всяком воинственном обществе, в каком бы племени и в какой бы земле оно ни организовалось. Память о кровавых временах вражды с Поляками не изгладилась у народа до сих пор, но вражды собственно к римско-католической вере, безотносительно к Польской народности, у него нет. Южнорусс не мстителен, хотя злопамятен ради осторожности. Ни католический костёл, ни жидовская синагога не представляются ему погаными местами; он не побрезгует есть и пить, войти в дружбу не только с католиком или протестантом, но и с Евреем, и с Татарином. Но неприязнь вспыхивает у него еще сильнее, чем у Великорусса, если только Южнорусс заметит, что иноверец или иноземец начинает оскорблять его собственную святыню. Коль скоро предоставляется другим свобода и оказывается другим уважение, то естественно – требовать и для себя такой же свободы и взаимного уважения.

В Новгороде мы видим тот же самый дух терпимости. Иноверцы пользовались правом безопасного жительства и богослужения; разницы в отношении иноверных христиан полагалось так мало, что в Кириковых вопросах указывается на такое явление, что матери носили детей своих крестить вместо православного к римско-католическому (варяжскому) священнику. Построение варяжской церкви в Новгороде произвело в грядущих поколениях духовенства легенду, в которой показывается, как естественное старание некоторых духовных фанатиков вооружить православных туземцев против иноверцев было безуспешно. Множество инородцев-язычников в Новгородской волости не было обращаемо насильственно к христианству. Новгородцы были до того не энергическими распространителями веры, что в Водской земле, еще в XVI веке, было язычество. Вера расходилась между ними не скоро, – зато мирным путем. Принцип веротерпимости соблазнял сильно западное христианство, когда Новгород, подавая помощь Чудским народам против Немцев и Шведов, хотевших насилием обратить их к истинной вере, вступал в неприязненные отношения к Ордену и Швеции. Папы в своих буллах укоряли Новгородцев во вражде к христианству, в защите язычества и возбуждали против них крестовый поход. Немцы и Шведы, с которыми приходилось Новгороду и Пскову воевать, были в глазах последних политические, а не религиозные враги; вражда доходила несколько до религиозного характера только тогда, когда с противной стороны оказывалось прямое посягательство на святыню православной веры: то же самое, что видим и в южной Руси. Нехристиане не подвергались также в Новгороде ненависти; доказательство, что Евреи, которые не смели появиться в великой Руси, в Новгороде до того могли находить приют, что даже в силах были завести еретическую секту и совращать в нее туземцев. Когда с одной стороны папы и западные духовные обвиняли В. Новгород в пособии язычникам против христианства, с другой православным сановникам не нравилась излишняя веротерпимость Новгородцев, духовные негодовали на них за общение с Латинами и усвоение чужих обычаев; они хотели поддерживать в народе мысль о поганстве всех неправославных, и с этою целию приказывали предавать церковному освящению съестные припасы, полученные из-за границы, прежде их употребления в пищу.

Из этого короткого исторического обзора различия, возникшего в отдаленные от нас времена между двумя русскими народностями, можно заключить, что племя южнорусское имело отличительным своим характером перевес личной свободы, великорусское – перевес общинности. По коренному понятию первых, связь людей основывается на взаимном согласии, и может распадаться по их несогласию; вторые стремились установить необходимость и неразрывность раз установленной связи и самую причину установления отнести к Божией воле и, следовательно, изъять от человеческой критики. В одинаких стихиях общественной жизни, первые усваивали более дух, вторые стремились дать ему тело; в политической сфере первые способны были создавать внутри себя добровольные компании, связанные настолько, насколько к тому побуждала насущная необходимость, и прочные настолько, насколько существование их не мешало неизменному праву личной свободы; вторые стремились образовать прочное общинное тело на вековых началах, проникнутое единым духом. Первое вело к федерации, но не сумело вполне образовать ее; второе повело к единовластию и крепкому государству: довело до первого, создало второе. Первое оказалось много раз неспособным к единодержавной государственной жизни. В древности оно было господствующим на русском материке, и когда пришла неизбежная пора или погибнуть, или сплотиться, должно было невольно сойти со сцены и уступить первенство другому. В великорусском элементе есть что-то громадное, создательное, дух стройности, сознание единства, господство практического рассудка, умеющего выстоять трудные обстоятельства; уловить время, когда следует действовать, и воспользоваться им на сколько нужно... Этого не показало наше южнорусское племя. Его свободная стихия приводила либо к разложению общественных связей, либо к водовороту побуждений, вращавших беличьим колесом народную историческую жизнь. Такими показало нам эти две русские народности наше прошедшее.

В своем стремлении к созданию прочного, ощущаемого, осязательного тела для признанной раз идеи, великорусское племя показывало всегда и теперь показывает наклонность к материальному и уступает южнорусскому в духовной стороне жизни, в поэзии, которая в последнем развилась несравненно шире, живее и полнее. Прислушайтесь к голосу песен, присмотритесь к образам, сотворенным воображением того и другого племени, к созданным тем и другим народным произведениям слова. Я не скажу, чтобы великорусские песни лишены были поэзии, напротив, в них высоко-поэтическою является именно сила воли, сфера деятельности, именно то, что так необходимо для совершения задачи, для какой определил себя этот народ в историческом течении политической жизни. Лучшие великорусские песни те, где изображаются моменты души, собирающей свои силы, или где представляется торжество ее или неудачи, не ломающие, однако, внутреннего могущества. Оттого так всем нравятся песни разбойничьи: разбойник – герой, идущий бороться и с обстоятельствами, и с общественным порядком. Разрушение – его стихия, но разрушение неизбежно предполагает воссоздание. Последнее высказывается уже и в составлении разбойнических шаек, которые представляют некоторого рода общественное тело. И потому да не покажется странным, если мы будем усматривать в разбойнических песнях ту же стихию общинности, то же стремление к воплощению государственного тела, какое находим во всем проявлении исторической жизни великорусского племени. Великорусский народ, практический, материальный по преимуществу, восходит до поэзии только тогда, когда выходит из сферы текущей жизни, над которою работает, работает не восторгаясь, не увлекаясь, примериваясь более к подробностям, к частностям, и оттого упуская из виду образный идеал, составляющий сущность опоэтизированья всякого дела и предмета. Оттого поэзия великорусская так часто стремится в область необъятного, выходящего из границ природной возможности, также часто ниспадает до простой забавы и развлечения. Историческое воспоминание сейчас обращается в эпос и превращается в сказку; тогда как, напротив, в песнях южнорусского племени оно более удерживает действительности и часто не нуждается в возведении этой действительности до эпоса для того, чтобы блистать силою роскошной поэзии. В великорусских песнях есть тоска, раздумье, но нет почти той мечтательности, которая так поэтически пленяет нас в южнорусских песнях, уносит душу в область воображения и согревает сердце неземным, нездешним огнем. Участие природы слабо в великорусских песнях и чрезвычайно сильно в наших: южнорусская поэзия нераздельна от природы, она оживляет ее, делает ее участницею радости и горя человеческой души; травы, деревья, птицы, животные, небесные светила, утро и вечер, зной и снег – все дышит, мыслит, чувствует вместе с человеком, все откликается к нему чарующим голосом то участия, то надежды, то приговора. Любовное чувство, обыкновенно душа всякой народной поэзии, редко возвышается над материальностью; напротив, в наших оно достигает высочайшего одухотворения, чистоты, высоты побуждения и грации образов. Даже материальная сторона любви в шуточных песнях изображается с тою анакреонтическою грациею, которая скрадывает тривиальность и самую чувственность одухотворяет, облагораживает. Женщина в великорусских песнях редко возвышается до своего человеческого идеала; редко ее красота возносится над материею; редко влюбленное чувство может в ней ценить что-нибудь за пределом телесной формы; редко выказывается доблесть и достоинство женской души. Южнорусская женщина в поэзии нашего народа, напротив, до того духовнопрекрасна, что и в самом своем падении высказывает поэтически свою чистую натуру, и стыдится своего унижения. В песнях игривых, шуточных, резко выражается противоположность натуры того и другого племени. В южнорусских песнях этого рода вырабатывается прелесть слова и выражения, доходит до истинной художественности: отдыхающая человеческая природа не довольствуется простой забавой, но сознает потребность дать ей изящную форму, не только развлекающую, но и возвышающую душу; веселие хочет обнять ее стихиями прекрасного, освятить мыслию. Напротив, великорусские песни такого разряда показывают не более как стремление уставшего от прозаической деятельности труда забыться на минуту как-нибудь, не ломая головы, не трогая сердца и воображения; песня эта существует не для себя самой, а для боковой декорации другого, чисто материального удовольствия.

В жизни великорусской, и общественной и домашней, видно более или менее отсутствие того, что составляет поэзию южнорусской жизни, как и обратно – в последней мало того, что составляет сущность, силу и достоинство первой. Великорусс мало любит природу; у поселянина вы очень редко можете встретить в огороде цветы, которые найдутся почти при каждом дворе у нашего земледельца. Этого мало, Великорусс питает какую-то вражду к произрастениям. Я знаю примеры, что хозяева рубили деревья возле домов, безобразно построенных, думая, что деревья мешают красоте вида. В казенных селах, когда начальство начало побуждать разводить около домов ветлы, чрезвычайно трудно было заставить поливать и холить их и предохранять от истребления. Когда, в двадцатых годах нынешнего столетия, по распоряжению правительства сажали деревья по дорогам, это показалось до такой степени народу обременительною повинностию, что до сих пор жалобы и негодования отразились в народных песнях, сложенных до чрезвычайности тривиально. В Великороссии много садов, но все почти плодовитые, заводятся с коммерческою целию; редко дают в них место лесным деревьям, как бесполезным для материальной жизни. Редко можно встретить Великорусса, который бы сознавал и чувствовал прелесть местоположения, предался бы созерцанию небесного свода, впивался безотчетно глазами в зеркало озера, освещенного солнцем или луною, или в голубую даль лесов, заслушался бы хора весенних птиц. Ко всему этому почти всегда чужд великорусский человек, погруженный в обыденные расчеты, в мелкий омут материальных потребностей. Даже в образованном классе, сколько нам случалось подметить, остается та же холодность к красоте природы, прикрытая, иногда очень неудачно и смешно, подражанием западной иноземщине, где, как известно – одним по опыту, другим – по слуху, хороший тон требует показывать любовь и сочувствие к природе. В таком случае Великорусс обращает свое заимствованное природолюбие на предметы редкие, выходящие из общей сферы окружающих его явлений, и тешит свои глаза искусственно взращенными камелиями, рододендронами, магнолиями, никак не подозревая, что истинное чувство, способное действительно уловить и созерцать поэзию природы, именно в этом-то не найдет ее, отвернется от нарядных уродов к соснам, березам наших рощ, погрузится в созерцание безыскусственного, хотя бедного, но живого, неиспорченного, неподдельного мира творений Божиих.

При скудности воображения, у Великоруссов чрезвычайно мало суеверий, хотя зато чрезвычайно много предрассудков, и они держатся их упорно. Южноруссы, напротив, с первого раза представятся в высшей степени суеверным народом; в особенности на западе южнорусской земли это сказывается очень разительно (может быть, по удаленности от великорусского влияния). Чуть не в каждом селе существуют поэтические рассказы о явлениях мертвых с того света в самых разнообразных видах, от трогательного рассказа о явлении мертвой матери, обмывающей своих малюток, до страшного образа вампиров, распинающихся в полночь на могильных крестах и вопиющих диким голосом: мяса хочу! – с насыпями, рассеянными в таком изобилии по богатой историческою жизнию стране, соединяются предания о давно протекших временах туманной старины, и в этих преданиях проглядывают, сквозь пестро-цветистую сеть лучей народного вымысла, следы незаписанной писаными летописями древности. Волшебство со своими причудливыми приемами; мир духов в самых разнообразных образах и страхах, подымающих на голове волосы, и возбуждающих смех до икоты... все это облекается в стройные рассказы, в изящные картины. Народ иногда сам плохо верит в действительность того, что рассказывает, но не расстанется с этим рассказом, доколе в нем не погаснет чувство красоты, или пока старое не найдет обновления своего поэтического содержания в новых формах.

Совсем не то в Великороссии. Там, как мы сказали, одни предрассудки: Великорусс верит в чертей, домовых, ведьм, потому что получил эту веру от предков; верит потому, что не сомневается в их действительности, верит так, как бы верил в существование электричества или воздушного давления; верит, потому что вера нужна для объяснения непонятных явлений, а не для удовлетворения стремления возвыситься от плоской юдоли материальной жизни в сферу свободного творчества. Вообще фантастических рассказов у него мало. Черти, домовые очень материальны; сфера загробной жизни, духовный мир, мало занимает Великорусса, и почти нет историй о явлениях души после смерти; если же она встречается, то заимствованная из книг и новых и старых, и скорее в церковной обработке, а не в народной. Зато, по духу нетерпимости, Великорусс гораздо упорнее в своих предрассудках. Я был свидетелем случая очень характеристического, когда одного господина обвиняли в безбожии и богохульстве за то, что он отозвался с пренебрежением о вере в существование чертей.

В кругу грамотных людей, только что вступающих в книжную сферу, вы можете наблюдать, какие книги особенно занимают Великорусса и на что именно он обращает внимание в этих книгах. Сколько мне удалось заметить – или серьезные книги, но только такие, которые прямо относятся к занятию читателя и даже только то из них, что может быть применено к ближайшему употреблению, или же легкое, забавное, служащее минутному развлечению без созерцания построения, без сознания идеи: поэты читаются или с целию развлечения (и в этом случае нравится в них то, что может слегка пробегать по чувствам своим разнообразием или необыкновенностью положения), или же для того, чтоб показать, что читатель образован настолько, чтоб понимать то, что считается хорошим. Часто можно встречать лица, которые даже восторгаются красотами поэзии, но в самом деле, как хорошенько осязать их душу, то увидишь, что играет не истинное чувство, а только аффектация. Аффектация – признак отсутствия истинного понимания поэзии. Аффектация в нашем образованном обществе – черта чересчур обычная; оттого-то, кажется, у нас и заметно сочувствие к французам преимущественно пред другими народами, потому что это народ, заявивший себя мало поэтическим, народ, у которого литература и искусство и отчасти даже наука – на эффектах.

Если у Великоруссов был истинно великий, гениальный, самобытный поэт, то это Пушкин. В своем бессмертном, великом Евгении Онегине, он выразил одну только половину великорусской народности так называемого образованного и светского круга. Удачные описатели нравов и быта были, но это не творцы-поэты, которые бы заговорили языком всей массы, сказали бы то и так, за что с чувством схватилась бы масса, как бы невольно должен был сказать каждый из этой массы, и сказать голосом поэзии, а не прозы. Но, повторим, мы далеки от того, чтобы отрицать в великорусском народе поэтический элемент, напротив, быть может, он выше и глубже нашего; он обращен не на сферу воображения и чувства, он хранится для сферы воли и светлой думы. Песни великорусские не нравятся долго; надобно изучать их, проникнуться духом, чтоб уразуметь ту оригинальнейшую поэзию, которая потому-то и недоступна сразу, что ожидает еще великих творцов, которые облекли бы ее в художественные создания.

В сфере религиозности мы уже показали резкое отличие южнорусской народности от великорусской в совершенном непричастии первой к расколам и отпадениям от Церкви из-за обрядов и формул. Любопытно разрешить вопрос, откуда в Великороссии возникло это оригинальное настроение, это стремление спорить за букву, придавать догматическую важность тому, что составляет часто не более, как грамматический вопрос или дело обрядословия? Кажется, что это происходит от того же практического, материального характера, которым вообще отличается сущность великорусской натуры. В самом деле, наблюдая над великорусским народом во всех слоях общества, мы встретим нередко людей истинно христианской нравственности, которых религиозность обращена к практическому осуществлению христианского добра, но в них мало внутреннего благочестия, пиетизма; мы встречаем ханжей, изуверов, строгих исполнителей внешних правил и обрядов, но также без внутреннего благочестия, большею частью хладнокровных к делу религии, исполняющих внешнюю ее сторону по привычке, мало отдающих себе отчета, почему это делается, и наконец в высшем, так называемом, образованном классе, лиц мало верующих, или и совсем неверующих, не вследствие какого-нибудь мысленного труда и борения, а по увлечению, потому что им кажется неверие признаком просвещения. Истинно благочестивые натуры составляют исключение, и благочестие, духовная созерцательность у них – признаки не народности, не общего натуре народной, а их собственной индивидуальной особенности. Между Южноруссами мы встретим совсем обратное в характере. У этого народа много именно того, чего недостает у Великоруссов; у них сильно чувство всеприсутствия Божия, душевное умиление, внутренне обращение к Богу, тайное размышление о Промысле, над собою, сердечное влечение к духовному, неизвестному, таинственному и отрадному миру. Южноруссы исполняют обряды, уважают формулы, но не подвергают их критике; в голову не войдет никак, нужно ли два или три раза петь аллилуиа, теми или другими пальцами следует делать крестное знамение; и если бы возник подобный вопрос, то для разрешения его достаточно объяснения священника, что так постановила Церковь. Если бы понадобились какие-нибудь изменения в наружных сторонах богослужения или переводе книг Св. Писания, Южноруссы никогда не восстали бы против этого, им бы не взошла мысль подозревать какого-нибудь искажения святыни. Они понимают, что внешность устанавливается Церковью, изображаемою видимо в ее руководящих членах, и что эти члены постановят, не извращая сущности, миряне беспрекословно этому должны следовать; ибо коль скоро та или другая внешность выражает одну и ту же сущность, та самая внешность не представляет и такой важности, чтоб можно сделать ее предметом спора. Нам случалось говорить с религиозными людьми и той и другой народности; Великорусс проявляет свою набожность в словоизвитиях над толкованием внешности, буквы, принимает в этом важное участие; если он строго православный, то православие его состоит преимущественно во внешней стороне; Южнорусс станет изливать свое религиозно-нравственное чувство; не будет толковать о богослужении, об обрядах, праздниках, а скажет свое благочестивое впечатление, производимое на него богослужением, торжественностию обряда, высоким значением праздника и т. д. Зато у нас и образованный класс не так легко поколебать в вере, как Великоруссов; неверие внедряется в нашей душе только вследствие долгой, глубокой борьбы; напротив, мы видели великорусских юношей, воспитанных, как видно, с детства в строгой набожности, в исполнении предписанных церковных правил; но они, при первом легком нападении, а нередко вследствие нескольких остроумных выражений, покидают знамя религии, забывают внушения детства и, без борьбы, без постепенности, переходят к крайнему безверию и материализму. Народ южнорусский – глубоко религиозный народ, в самом обширном смысле этого слова; так или иначе поставили его обстоятельства, то или другое воспитание было бы им усвоено, до тех пор, пока будет существовать сумма главных признаков, составляющих его народность, он сохранит в себе начало религии: это неизбежно при том поэтическом настроении, которым отличается его духовный склад. Его поэзия религиозна и противуположна анализу. У него в душе вера в прекрасное, а веру убивает анализ, разлагая цельный образ, который душа любит и созерцает. Притом же сущность прекрасного и недоступна анализу, по нашему незнанию основных причин вообще. Можно анализировать только материал, в котором появляется прекрасное, можно разложить по частям музыкальный инструмент и исследовать эти части самым подробным образом, можно с другой стороны исследовать законы звука, способ передачи его чрез воздух нашему слуху: но нельзя уловить и подвергнуть мелкому исследованию причины впечатления, производимого сочетанием звуков. Попытки материалистов добраться путем анализа явлений до сущности впечатления, производимого изящным на душу нашу, оставались безуспешными и часто обличали собственную неспособность чувствовать и понимать красоту в тех, которые на это решатся. Французы, народ, как мы заметили, глубоко непоэтический, еще в прошлом столетии возвещали теорию изящного, основанную на признаках его сущности, в простом подражании природе. Эта мысль по душе Великоруссам и в наше время была высказываема, и искренно теми, у которых доставало искренности говорить то, что они действительно ощущают и, конечно, разделялась многими, увидевшими отражение того, что давно таилось в их сердце. В ком есть живая струна поэзии, того ничем нельзя разубедить в присутствии духовной творческой силы в произведениях искусства, нельзя потому, что он ее ощущает. Так точно нельзя никакими доводами материализма убедить в несуществовании духовного начала того, кто чувствует его в себе, и потому не нуждается ни в доказательствах, ни в опровержениях, как не нуждаемся мы ни в каких словопрениях о том, в холодном или теплом мы воздухе, когда тело наше это сказывает нам.

С присущностью поэзии в душе, с чувством красоты и способностью – уразуметь ее, тесно соединено сознание нравственности, добра. Материалист понимает в добре пользу. Если он добр от природы, он выражает свою доброту только тем, что готов делать другим то, что считает полезным: самое высокое проявление его доброты состоит в том, когда он готов делать для другого то, в чем, по своему положению, не ощущает полезности, но что другой считает для себя полезным. Но преимущественно добродетель его основывается на том силлогизме: если другому буду делать добро, то и мне станут его делать. Совсем не то у человека, в котором есть дар и привычка ощущать живую душу в себе и видеть ее внутренним зрением в оболочке внешних для него явлений. Он не анализирует добра, а созерцает его в его цельности и воспринимает его всем духовным существом своим. Добро, облеченное в факт в материальном быте, может отразиться посредством того, что называется пользою и что всегда так будет, но творящий доброе дело не думает о пользе, а видит пред собою одно добро в его нравственном совершенстве. Кто делает, имея в виду пользу, тот необходимо при своем действии задает себе вопрос: полезно ли то, что он намерен творить; но кто любит добро безотносительно к пользе, тот не рассуждает, а творит по внушению чувства и разумного созерцания красоты добра, действующей неотразимо на его волю.

В общественных понятиях, история напечатлела, на двух наших народностях, свои следы и установила в них понятия совершенно противоположные. Стремление к тесному слитию частей, уничтожение личных побуждений под властию общих, ненарушимая законность общей воли, выраженная как бы смыслом тяжелой судьбы, совпадает в великорусском народе с единством семейного быта и с поглощением личной свободы идеею мира, выразились в народном быте неделимостию семей, общинною собственностию, тяглом посадов и сел в старину, где невинный отвечал за виновного, трудолюбивый работал за ленивого. Как глубоко лежит это в душе Великорусса, показывает то, что по поводу устройства крестьян в наше время, заговорили в пользу этого Великоруссы с разных точек зрения, под влиянием и запоздалого московского славянофильства, и новомодного французского социализма. Для Южнорусса нет ничего тяжелее и противнее такого порядка, и семьи южнорусские делятся и дробятся, как только у членов их является сознание о потребности самобытной жизни. Опека родителей над взрослыми детьми кажется для Южнорусса несносным деспотизмом. Претензия старших братьев над меньшими, как дядей над племянниками, возбуждают неистовую вражду между ними. Кровная связь и родство мало располагают у нас людей к согласию и взаимной любви; напротив, очень часто люди кроткие, приветливые, мирные и уживчивые находятся в непримиримой вражде со своими кровными. Ссоры между родными – явление самое обыкновенное и в низшем, и в высшем классе. Напротив, у Великоруссов, кровная связь заставляет человека нередко быть к другому дружелюбнее, справедливее, снисходительнее, даже когда он вообще не отличается этими качествами в отношении к чужим. В южной Руси, чтоб сохранить любовь и согласие между близкими родственниками, надобно им разойтись и как можно менее иметь общего. Взаимный долг, основанный не на свободном соглашении, а на роковой необходимости, тягостен для Южнорусса, тогда как для Великорусса он более всего успокаивает и умиряет его личные побуждения. Великорусс из покорности долгу готов принудить себя любить своих ближних по крови, хотя бы они ему не по душе, снисходить к ним, потому что они ему сродни, чего бы он не сделал по убеждению: он готов для них на личное пожертвование, сознавая, что они того не стоят, но что они все-таки своя кровь. Южнорусс, напротив, готов, кажется, разлюбить ближнего за то, что он его кровный, менее снисходителен к его слабостям, чем к чужому, и вообще родство ведет его не к утверждению доброго расположения, а скорее к его ослаблению. Некоторые Великоруссы, приобревшие себе в южной Руси имения, затевали иногда вводить в малорусские семьи великорусскую плотность и неделимость, и плодом этого были отвратительные сцены: не только родные братья готовы были поминутно завести драку, но сыновья вытаскивали отцов своих за волосы чрез пороги дома. Чем более принцип семейной власти и прочной кровной связи внедряется в жизнь, тем превратнее он на нее действует. Южнорусс тогда почтительный сын, когда родители оставляют ему полную свободу и сами, на старости лет, подчиняются его воле: тогда добрый брат, когда с братом живет как сосед, как товарищ, не имея ничего общего, нераздельного. Правило: каждому свое, соблюдается в семействах; не только взрослые члены семьи не надевают одежды другого, даже у детей у каждого свое; у Великоруссов, в крестьянском быту, часто две сестры не знают, кому из них принадлежит тот или другой тулуп, а об отдельной принадлежности у детей не бывает и помина.

Обязательная общинность земская и ответственность личности миру для Южнорусса есть в высшей степени несноснейшее рабство и вопиющая несправедливость. Не сметь назвать ничего своим, быть батраком какого-то отвлеченного понятия о мире, отвечать за другого без собственного желания – ко всему этому не расположила народ южнорусский его прошедшая жизнь. Громада, по южнорусскому понятию, совсем не то, что мир по великорусскому. Громада есть добровольная сходка людей; кто хочет – в ней участвует, кто не хочет – выходит; так как в Запорожье – кто хотел – приходил, кто хотел – выходил оттуда добровольно. По народному понятию, каждый член громады есть сам по себе независимая личность, самобытный собственник; обязанность его к громаде только в сфере тех отношений, которые устанавливают связь между ее членами для взаимной безопасности и выгод каждого, – тогда как, по великорусскому понятию, мир есть как бы отвлеченное выражение общей воли, поглощающей личную самобытность каждого. Главное различие здесь, конечно, проистекает от поземельной общинности. Коль скоро член мира не может назвать своею собственностию участок земли, который он обрабатывает, он уже не свободный человек. Мирское устройство великорусское есть стеснение, и потому форма последнего, введенная властию, приняла в себя дух и смысл, господствующий в Великороссии; корень его лежал уже в глубине народной жизни: оно истекло нравственно из того же стремления к тесному сплочению, к единству общественному и государственному, которое составляет, как мы показали, отличительный признак великорусского характера. Частная поземельная собственность выводится таким легальным путем из великорусской общественной философии. Все общество отдает свою судьбу олицетворению своей власти, тому лицу, которое поставляет над обществом Бог, и, следовательно, все обязано ему повиновением. Таким образом, все принадлежит ему безусловно, как наместнику Божию; отсюда понятие, что все Божье да царское. И пред царем, как и пред Богом, все равны. Но как Бог одного возвышает, награждает, а другого карает, унижает, так поступает и царь, исполняющий на земле Божественную волю. Это выражается прекрасно пословицею: «воля Божья суд царев». Отсюда народ безропотно сносил даже и то, что, казалось, превосходило меры человеческого терпения, как, например, душегубства Иоанна Грозного. Царь делал несправедливо, жестоко, но тем не менее он был орудием Божией воли. Противиться царю, хотя бы и неправедному, значит – противиться Богу: и грешно и неполезно, потому что Бог пошлет еще худшие беды. Имея безусловную власть над обществом, царь есть государь, то есть, полный владетель, собственник всего государства. Слово государь именно означало собственника, имеющего право безусловно, по своему усмотрению, распоряжаться всем, что есть в его государстве, как своими вещами. Оттого-то древние Новгородцы, воспитавшие себя под иными началами, различные притом от Великоруссов по народности, так взволновались, когда Иван III задумал изменить древний титул господина на титул государя. Понятие господина выражало лицо, облеченное властию и уважением; господ могло быть много: и владыка был господин, и посадник – господин; но государь был лицо, о власти которого не могло быть и рассуждения: он был един как един собственник вещи: Иван домогался быть государем в Новгороде, хотел заменить собою Великий Новгород, который был до того времени государем; так же точно, как в Великороссии великий князь заменил общественную волю всей нации. Будучи самодержавным творцом общественных условий, государь делал все и, между прочим, жаловал за службу себе землями. Таким образом, земля принадлежала, по первоначальному понятию, миру, то есть, всему обществу; по передаче этого права – лицу государя, давалась от последнего в пользование отдельным лицам, которых угодно было государю возвысить и наделить. Мы говорим пользование, потому что в точном значении собственников не было. То, что давалось от царя, всегда могло быть отнято и отдано другому, что беспрестанно и случалось. Как скоро образовалось отношение рабочих к такому землевладельцу, то землевладелец, естественным порядком, получил значение олицетворенного мира, так же как царь в значении олицетворенной нации. Крепостной человек соединял свою судьбу с достоинством господина: воля барина стала для него заменять собственную волю, точно так же, как там, где не было барина, эту собственную личную волю поглощал мир. У помещичьих крестьян земля принадлежит барину, который дает ее лицам, земледельцам, по своему усмотрению; так и у казенных крестьян: земля отдана миру в пользование, а мир, по своему усмотрению, дает ее отдельным лицам в пользование. В южной Руси, которой историческая жизнь текла иначе, не составилось такого понятия о мире. Там прежние древние удельно-вечевые понятия продолжали развиваться и встретились с польскими, которые, в основе своей, имели много общего с первыми и если изменились, то вследствие западноевропейских понятий. Древнее право личной свободы не было поглощено перевесом общественного могущества и понятие об общей поземельной собственности не выработалось. Польские идеи произвели в старорусских только тот переворот, что регулировали последние. Каждый земледелец был независимым собственником своего достояния: польское влияние только обезопасило его от произвола народной воли, и прежде выражавшегося самодействием общества в смысле соединения свободных личностей, и облекло его владение de facto правом. Таким образом, оно возвысило богатых и влиятельных, образовало высший класс, а массу бедного народа повергло в порабощение. Но там магнат владелец не представлял собою выражения царской, а чрез нее и барской, воли: он владел по праву: в переводе на более простой язык – право это выражало силу, торжество обстоятельств и давность происхождения. Там крестьянин не мог дать своему господину никакого значения священной воли, потому что он отвлеченного права не понимал, потому что сам им пользовался, а олицетворения он не видал, потому что его господин был свободный человек. Естественно, и раб, при первой возможности, желал сделаться свободным; тогда как в Великороссии он не мог этого желать, потому что находил своего господина зависевшим от другой, высшей воли, так же как он сам зависел от него. У Южноруссов редко были случаи, чтоб крепостной был искренно расположен к своему господину, чтоб так был связан с ним бескорыстною, будто сыновнею, любовью, как это нередко мы видели в мире отношений господ к крестьянам и слугам в Великороссии. У Великороссиян встречаются примеры трогательной привязанности такого рода. Крепостной человек, слуга, раб, нередко предан своему барину вполне, душою и сердцем даже и тогда, когда барин не ценит этого. Он хранит барское добро, как свое, радуется, когда честолюбивый барин его получает почет. Нам случалось видеть господских слуг, которым поверялось заведывать каким-нибудь интересом. Сами доверенные были естественные плуты и надували всякого в пользу своего барина, но в отношении последнего были аристидовски честны и прямодушны. Напротив, Малороссы оправдывают собою пословицу: волка сколько ни корми, все в лес смотрит. Если крепостной слуга не обманет господина, то потому, что никого не обманывает: но если уж искусился на обман, то обманет прежде своего барина. Как часто случалось слышать жалобы на Малороссиян от тех владельцев, которые, будучи Великоруссами по происхождению, приобрели себе населенные имения в южнорусском крае. Напрасно добрым обращением и справедливостью старались они привязать к себе подданных; барские работы исполнялись всегда без желания, и оттого-то между высшим классом у нас распространилось убеждение, что Малороссияне – народ ленивый. Ни искренности, ни привязанности. Страх действует на них успешнее, а потому добрые господа делались суровыми. Обыкновенно старались окружить свою особу Великоруссами, а с малороссийскими крестьянами находились в далеких отношениях, как бы к чуждому народу. То же самое и еще хуже для Малорусса – мир в великорусском смысле этого слова. Что касается до укора, делаемого обыкновенно Малороссиянам в лени, то они делаются такими под условиями чуждых им общественных начал крепостного или мирского права: последнее выражается для Малороссиян (которые не скованы узами общинной собственности), связью различных условий, ограничивающих их свободное распоряжение собою и своим достоянием, приближающихся к мирскому устройству. Вообще же упрек в лености несправедлив; даже можно заметить, что Малорусс, по своей природе, трудолюбивее Великорусса и всегда таким показывает себя, коль скоро находит свободный исход своей деятельности.

Совсем другое отношение южнорусской народности к польской. Если южнорусский народ дальше от польского, чем от великорусского, по составу языка, то зато гораздо ближе к нему по народным свойствам и основам народного характера. Такой или подобной противоположности, какую мы заметили между Великоруссами и Южноруссами, не существует между Поляками и Южноруссами ни во внутренней, ни во внешней стороне быта; напротив, если бы пришлось находить коренные признаки различия Поляков от Великоруссов, то во многом пришлось бы повторить то же, что сказано о Южноруссах. Но зато, при такой близости, есть бездна, разделяющая эти два народа и притом – бездна, через которую построить мост не видно возможности. Поляки и Южноруссы – это как бы две близкие ветви, развившиеся совершенно противно: одни воспитали в себе и утвердили начала панства, другие – мужицства, или, выражаясь словами общепринятыми, один народ – глубоко аристократический, другой – глубоко демократический. Но эти термины не вполне подходят под условия нашей истории и нашего быта; ибо как польская аристократия слишком демократическая, так, наоборот, аристократична южнорусская демократия. Там панство ищет уравнения в своем сословии; здесь народ, равный по праву и положению, выпускает из своей массы обособляющиеся личности, и потом стремится поглотить их в своей массе. В польской аристократии не могло никак приняться феодальное устройство; шляхетство не допускало, чтоб из сего сословия одни были по правам выше других. С своей стороны, южнорусский народ, устанавливая свое общество на началах полнейшего равенства, не мог удержать его и утвердить так, чтоб не выступали лица и семьи, стремившиеся сделаться родами с правом преимущества и власти над массою народа. В свою очередь, масса восставала против них то глухим негодованием, то открытым противодействием. Вглядитесь в историю Новгорода – на севере и в историю Гетманщины – на юге. Демократический принцип народного равенства служит подкладкою; но на ней беспрестанно приподнимаются из народа высшие слои, и масса волнуется и принуждает их уложиться снова. Там несколько раз толпа черни, под возбудительные звуки вечевого колокола, разоряет и сожигает дотла Прусскую улицу – гнездо боярское; тут несколько раз черная или чернецкая рада истребляет значных кармазинников; и не исчезает однако Прусская улица в Великом Новгороде, не переводятся значные в Украине обеих сторон Днепра. И там, и здесь эта борьба губит общественное здание и отдает его в добычу более спокойной, яснее сознающей необходимость прочной общины, народности.

Замечательно, как народ долго и везде сохраняет заветные привычки и свойства своих прародителей: в Черноморье, на Запорожском новоселье, по разрушении Сечи, совершалось то же, что некогда в Малороссии. Из общин, составлявших курени, выделялись личности, заводившие себе особые хутора. В южнорусском сельском быту совершается почти подобное в своей сфере. Зажиточные семьи возвышаются над массою и ищут над нею преимущества, и за то масса их ненавидит; но у массы нет понятия, чтоб человек лишался самодеятельности, нет начал поглощения личности общинностию. Каждый ненавидит богача, знатного, не потому, чтоб он имел в голове какую-нибудь утопию о равенстве, а, завидуя ему, досадует, почему он сам не таков.

Судьба южнорусского племени устроилась так, что те, которые выдвигались из массы, обыкновенно теряли и народность; в старину они делались Поляками, теперь делаются Великороссиянами: народность южнорусская постоянно была и теперь остается достоянием простой массы. Если же судьба оставит выдвинувшихся в сфере прадедовской народности, то она как-то их поглощает снова в массу и лишает приобретенных преимуществ.

С польскою народностию совершалось обратное: там личности, выдвинувшиеся из массы, если они были Поляки, не меняют своей народности, не идут назад, но образуют твердое сословие. История связала Поляков с Южноруссами так, что значительная часть польской шляхты есть не что иное, как переродившиеся Южноруссы, именно те, которые, силою счастливых для них обстоятельств, выдвинулись из массы. Оттого и образовалось в отношении этих народностей такое понятие, что польская есть панская, господская, а южнорусская холопская, мужицкая. Понятие это остается и до сих пор, и проявляется в попытках Поляков на так называемое сближение их с нами. Поляки, толкующие о братстве, о равенстве, в отношении нас высказывают себя панами. Под различными способами выражения, они говорят нам: будьте Поляками: мы хотим вас, мужиков, сделать панами. И те, в либеральные и честные намерения которых мы верим, говорят в сущности то же: если не идет дело о господстве и подавлении нашего народа материально, то неоспоримо и явно их желание подавить и уничтожить нас духовно, сделать нас Поляками, лишить нас своего языка, своего склада понятий, всей нашей народности, заключив ее в польскую, что так ясно проявляется в Галиции. Горькая истина – а это так. Дай Бог, чтоб сталось иначе.

Мистическая повесть О Нифонте. Памятник русской литературы

Вместе с христианством юная русская жизнь приняла в себя елемент восточный, направлявший чувства и воображение к миру таинственных существ, обращающихся среди нас, сообщающих нам побуждения, но незримых для обыкновенных глаз и доступных только тем, которые получили для того особое приготовление. Вкус к духовидению развивался у нас вместе с монашеством. Из монастырей, которые стали для народа светилами образованности, представления о бесах перешли в массу народа, сочетались с старыми языческими образами, жившими прежде в его воображении, и, таким способом, соделались важною стороною русской жизни. Бес стал представителем веселости, разгула, земных удовольствий, земных страстей и пороков; жизнь, угодная божеству, исполнялась самоотречения, горя, болезни, сокрушения. Страх беса руководил поступками человека. Любопытно и важно проследить, каким путем установлялось в народе это воззрение, и в этом отношении бесспорно принесли свою дань те греческие сочинения мистического содержания, с которыми предки наши познакомились в старинных переводах. В числе таких сочинений, едва ли есть столь полное, богатое и плодовитое образами, как повесть о Нифонте, известная у нас бесспорно с XIII века. Греческий ее подлинник, кажется, не был напечатан никогда. Из древних ее рукописей известны две, обе очень старые: одна в парижской библиотеке, другая пергаментная в нашей синодальной библиотеке под № 406. Но нельзя ничего сказать положительно-верного ни о времени ее составления, ни о времени, когда действительно существовала личность, которая ныне описывается здесь. Нет сомнения, однако, что событие, составляющее предмет повествования, не могло происходить в то время, которое тут указывается. Герой повести действует при Константине Великом, в Константинополе, и делается епископом кипрским, но рассказчик попадает в важные анахронизмы. Константинополь изображается городом уже вполне христианским; не видно ни малейших следов язычества, которые необходимо должны были бы встретиться: в городе уже существуют монастыри; а их тогда еще там не было; наконец герой повести посвящается в сан кипрского епископа от патриарха александрийского, когда кипрская епархия зависела от антиохийского патриарха; посвящается при александрийском патриархе Александре и находится в этом сане в то время, когда место Александра заступил Афанасий, следовательно должен был занимать сан кипрского епископа во время никейского собора, тогда как достоверно известно, что на никейском соборе участвовал кипрский епископ Геласий. Александр называется пятым по Петре мученике, тогда как он был в самом деле не пятый, а второй, или первый по Ахилле, преемнике Петра (Oriens Christ. III. 390. 392. 1046). Наконец, в повести упоминаются такие отцы церкви, которые в самом деле жили гораздо позже, в IV и V веке. Очевидно, повесть сочинена была уже позже и притом таким автором, который нетвердо знал подробности церковной истории и писал, не справившись с ними. Впрочем, для нас этот вопрос не представляет непосредственной важности: когда бы эта повесть ни была составлена, к нам она перешла не ранее того времени, когда мы в состоянии были принять и усвоить ее, да и значение ее не в исторической древности подлинника, а в ее содержании; и самый подлинник не столько важен для нас, сколько перевод, ибо нашими предками читался последний.

Рукописная повесть о Нифонте сохранялась в харатейном списке, в листе, составленном в XIII веке и хранящемся в библиотеке Троицко-Сергиевской Лавры. Он писан крупным, четким уставом, блестящими, но несколько побледневшими от времени чернилами. В начале рукописи несколько недостающих листов заменено позднейшим списком на бумаге. На последнем листе означено: когда и где, и кем писана была эта рукопись: «Господи помози рабом своим Иоанну и Алексию, написавшема книгы сия, и где соут помяткы, исправя чтите. В лето 6723 кончана быша книгы сия месяца мая в 21 день на память святаго мученика Иеремиа в граде Ростове, при князе при Василце, при сыну Костянтиноне, а внуце Всеволожи. Святии апостолы, пророцы, мученицы, святый Нифонте, помози господину Василку и мене грешна раба своего Кирила избави в день судный от вечныя муки». По всему вероятию, Кирил, здесь упоминаемый, есть Кирил ростовский: о нем свидетельствует летопись, что он собирал писания и распространял их.

В первой половине XIII века был, так сказать, золотой век книжной образованности в ростовско-суздальской земле. Образованность, в начале воспитанная на киевской почве, должна была выступить из южной Руси, потрясенной Половцами и междоусобиями, и нашла себе на короткое время приют на востоке, пока оттуда не была вытеснена татарским нашествием. Памятниками этой эпохи было несколько переводных сочинений; там была переведена и Диоптра, древнейший список которой хранится в Публичной библиотеке и где также указано, что она была списана в Ростове. Самая летопись этого края, составляющая продолжение первоначальной летописи по Лаврентьевскому списку, отличается велеречием и риторикою, которые показывают близкое усвоение византийских приемов письменности. Повесть о Нифонте в переводе есть произведение из ростовской эпохи. Трудно решить, была ли она в ростовской земле переведена или, быть может, только там переписана; неизвестно, чем были Иоанн и Алексей, переводчиками или списчиками. Должно думать, что изготовивши рукопись в том виде, в каком она дошла до нас, они поднесли ее Кирилу, который собственноручно сделал на ней надпись.

Повесть эта не считалась у нас никогда в кругу церковных сочинений, напротив, в некоторых перечнях отреченных (апокрифических) книг иногда помещается и она. Нельзя сказать, чтоб списки этой повести, в той полноте, в какой она находится в Ростовской рукописи, были сильно распространены у нас впоследствии; но с другой стороны, она не составляла исключительного достояния владычных библиотек, а была в чтении народном и имела влияние на народные понятия. Это видно из того, что многие места из нее попались во многие сборники последующего времени с различными изменениями и в приспособлении к своебытным приемам русской жизни. Ясно, что эти принадлежали некогда к любимым чтениям.

В самом деле, ее оригинальный склад и занимательный рассказ, должны были действовать на воображение: такого рода повести могли нравиться старому нашему обществу. В редком из житий отшельников можно не встретить борьбы с духами, но нигде эта борьба не высказана с такими подробностями и в таких затейливых образах, с таким признаком таланта и роскошной фантазии. Вся повесть составляет ряд духовидений и напоминает сочинения Сведенборга, Юстина Кернера, Каганье и других духовидцев близкого к нам времени.

Нифонт был сын князя Агапита в Плагионе. Присланный туда от царя Константина, начальник области выпросил его у родителя, когда он был еще отроком, и отправил к своей жене, в Константинополь, для изучения книжной мудрости и божественных писаний. Благочестивая женщина поручила его обучение священнику, жившему в ее дворе да по мале научит псалтири. Мальчик был от природы кроток и застенчив, как обыкновенно бывают в детстве натуры, в которых с летами впоследствии развивается мечтательность. Вскоре он получил такую любовь к учению, что вставал по ночам, зажигал свечи и кадило, и читал духовные книги. У него возникло желание испытать самому то, что описывалось в книгах, и сделаться похожим на тех святых, о которых он начитался столько чудесного. По наставлению тех же книг, он воспитывал в себе сочувствие и уважение к нищете и злополучию. Однажды, случилось ему услышать нравоучение такого рода: иже чистоту у себе имать, а милостыня не имать, не входит в царство небесное. Он начал спрашивать своего наставника: что это такое чистота? Учитель объяснил ему, что чистота значит убегать блуда. Познакомившись со словом блуд, юноша стал тосковать о том, что он не в силах будет убежать от этого блуда; диавол воспользовался таким тревожным состоянием, и напустил на него еще большую скорбь. От этой скорби Нифонт впал в пьянство и объядение, вместо прежней молчаливости возникла у него охота разглагольствовать, стал он ходить на позорища, распевать веселые песни, а потом познакомился практически с блудом, прелюбодеянием и, наконец, содомским грехом. Но вот, однажды он зашел к одному из оставленных благочестивых приятелей прежнего времени, по имени Никанору; с ужасом тот замечает, что лицо Нифонта сделалось черно как у Мюрина (у Мавра). Это обратило Нифонта внутрь себя; вступило в сердце его раскаяние; стала мерзка ему порочная жизнь. Вошедши в храм, он со слезами стал молиться пред иконою Богородицы и ему показалось, будто изображение улыбнулось ему. Видение наполнило его отрадою. Вслед за тем, он несколько раз замечал, что образ Богородицы улыбался ему, когда он каялся и принимал решительное намерение вести чистую жизнь, и напротив образ глядел на него сурово, когда перед тем он допускал к себе грешные думы. Отсюда начинается род духовидений и во сне, и наяву. Бесы преследуют Нифонта, стараются отвлечь его от молитвы: Богородица и святые защищают его. Бес завел его в колодец; Богородица, по его молитве, чудодейственно извлекла его оттуда. Нифонт впадает в недуг; Богородица и св. Анастасия мажут его маслом и исцеляют. С ним было таинственное сновидение: он увидел, что его преследуют бесы; сновидение это трижды повторилось; Нифонт заключил, что ему придется претерпеть большие искушения. Нифонт не удаляется в монастырь, он обрекает себя на беспрестанную ходьбу из церкви в церковь по городу. Тогда во сне явился ему первомученик Стефан, похвалил его намерение, обещал ему содействовать в борьбе с бесами, и велел идти в церковь, созданную во имя свое. Нифонт, помолившись в указанном храме, поднял с земли камешек, вложил себе в рот и носил несколько дней: тем он предохранял себя от самословия и если случалось ему не утерпеть и проговориться, то заходил в уединенное место, бил себя по щекам и по губам (зишьд кроме, заоушашеся сам иелику силоу имеяше, глаголя: тебе нечистый никто же кажеть, ныне оубо аз тя кажю; и бииася зело ся тружаашеся места того, и паки аще иему ся прогневати боудяше на кого, то възбииаше в оуста своиа къръшняма глагола: аз вы по малоу семоу научю кротость и мълчание имети.... И бе видети чюдо преславно: мученика без мучителя стражюща за премногих тех paн иеже себе блаженный творяше от многыиа болезни, юже имяше блаженныи велми стража, и бе видети дивъно мьртьца ходяща и никакоже имеюща вида животьнаго на лици своем, иако от таковаго бииени, врату иего обьходящу от бииенииа отпадатися). Бесу не понравилось это: бес стал ему представлять, что так не годится уродовать образ Божий; но блаженный опроверг его доводы, напомнив ему, что каждый господин имеет право бить своего раба, а плоть есть его раб. И се слышав бес лоукавый стоуд приимаше. За такую твердость небесная благодать уничтожила болезнь, происходившую от самоистязания; явился ангел, кадил около Нифонта, и оттого на лице его, изможденном от побоев, оставались следы благоухания небесного фимиама. Бес, однако, не переставал его искушать, выдумывал то одно, то другое; один раз явился перед ним в образе ворона и стал около него прыгать, думая, авось, он вздумает ловить его; но прозорливый и осторожный Нифонт не поддался на такую уловку, и еще сам причинил бесу досаду, напомнив, что беса ожидает на страшном суде рожьство огньное, а бесам, как известно, очень не нравится мысль об этой грядущей их судьбе. В другой раз бес искушал его яствами и питиями; Нифонт отослал туда – идеже человеци потребоу грешноу творять. Бес повел на него иного рода нападение – «В блоудный ров въверьгу тя» – сказал лукавый враг – и пойде нань с великим ражьжением, распаляиа иего и оустя пореиа и на сласть блоудную». Но Нифонт наложил на себя суровый пост и диавол бежал от него. Только что Нифонт освободился от такого искушения, как увидел на месте гнойне пса тьмна лежаща и помыслив рече: еда иесть пес или лоукавый бес? Вдруг пес с яростию бросился на него; Нифонт дунул – и пес исчез. Новое видение предупредило его, что ему грозят еще большие искушения; он увидел, что ангел вынул у него сердце и вложил новое, и с этим новым сердцем он должен был пройти сквозь ряд черных демонов. И действительно, после этого пророчественного видения, бес напустил на Нифонта тяжелое искушение, навеял ему сомнение в бытии Божием. Мы выпишем это поэтическое место, где образно выражается психическая борьба мысли в человеке!

Однажды он молился и внезапно услышал шум, который проходил от правого уха до левого, и ужаснулся святый муж, и изумился, говоря: что это будет? И когда он так размышлял, пришел диявол, ревя и претя и гневаяся, и омрачил ему ум и отемнил, и ввел его в страх и смутил. Блаженный хотел творить молитву, но не было в нем чистого смысла, а только сонливость и зевота и потягота, и лень великая напала на него, и тягость большая, и невыразимая тоска. Блаженный, будучи объят диавольским омрачением, сказал: о грешный Нифонт! ныне пришли на тебя грехи твои, и искушение, которого ты сильно боялся, ослепило тебе ум и сильно свищет! О, я бедный с душею своею! Стерегись, чтоб не войти живьем во чрево его! И говоря таким образом, знаменовался крестным образом; нападал же на него несытый волк и помышлял низложить праведного и говорил ему: покинь молитву! Блаженный же говорил: я не покорюсь нечистому бесу; если Бог повелел ему погубить меня, я приму с благодарением повеление моего Бога, а если тебе не повелено от Бога моего, то посрамлю все твои козни. Диавол же говорил: А есть ли Бог? где? Нет Бога: все самобытно; кто тебе сказал, что Бог есть?... А Бога нет! Ведя на соблазн блаженного, всечастно говорил ему: а есть ли Бог? Нет Бога! Растворял нечистый бес сии три(?) вещи, которые наводил на праведного и покушался прельстить и омрачить его, говоря ему: нет Бога!

Но раб Божий, слыша это и распаляясь, говорил: Сказал безумец в сердце своем: нет Бога. Растлился злой и помрачился! Агел хулы! Беги во тьму от меня. Я верую, что есть Бог и будет! Лютый же бес еще сильнее омрачил его, и когда блаженный покушался сотворить молитву, уста его говорили, а ум омрачался, не ведая, что говорилось и какой был смысл духовной песни, которую он читал, а великая печаль одолевала его от этой неотвязчивости, и много раз блазнился в молитве, и размышляя говорил: Горе мне грешному, сам не знаю, что помышляю! И снова обращаясь, творил молитвы сначала, с большим трудом. И так страдал каждый день: влагал ему пронырливый, что нет Бога, и вметал его в скорбь безмерную; и так тосковал блаженный от диавольского возмущения, что лишился смысла человеческого. И говорил ему диавол: я не буду более тебя беспокоить, только перестань творить молитву, которую творишь утром и в полдень. Раб же, видя злобу бесстудного змия, говорил: если я соблужу, или впаду в прелюбодеяние, или украду, или какое-нибудь другое зло сделаю, а от Христа моего никогда не отступлю. Снова говорил диавол: что ты это говоришь? А есть ли Христос? Христа нет. Кто тебя обманул, будто Христос есть? Христос не существует; нет Христа: я один все содержу: для чего же ты меня оставил? И отвечал святый: Есть Христос; Он Бог и человек; и все ему принадлежит! Окаянный! Доколе будешь мучить создание Божие! Окаянный, ты не прельстишь моего смысла! Что ты меня ослепляешь? Ты тьма и во тьме ходишь и тьмою с людьми борешься, и во мраке будешь мучиться во век века. Отступи же, враг Божий, от святых Божиих! Так говорил раб Божий и терпел и страдал крепко, славя Бога! Он же лукавством своим не отступал от него и беспрестанно говорил: Нет Бога! И что такое Бог? Знаешь ли того Бога, о котором говоришь? Разве он тебе показывался? Где он живет? Где он пребывает? Покажи мне его – и поверю тебе и я! Такие мысли насевал ему бес четыре года и мучил праведника, влагая ему, что нет Бога, облекал ему смысл тьмою, и праведный помышлял, что Бога нет. Когда так было, святый сильно отягчался, но не преставал молиться и читать божественные писания, и когда он стоял с вечера на молитве, опять темный бес начал томить его, говоря, что нет Бога. Праведный же, глядя пред собою, увидел лице Господа Иисуса Христа и сильно застенал, и простер свои руки к чистому образу сему, и сказал: Боже мой, Боже мой! Зачем ты меня оставил? Извести меня, что ты существуешь, единый Бог! Неужели я оставлю все, что есть с именем твоим и сотворю то, о чем мне говорит диавол? И так сказавши, стоял и ожидал, что услышит, и смотрел в лице честной иконы, и видел, что просветилось лице святой иконы, как солнце, и все исполнилось неизреченного благоухания. Блаженный пришел в ужас от этого света, пал ниц и говорил с трепетом: Верую во единаго Бога Отца Вседержителя Творца небу и земле, видимым же всем и невидимым, и во единаго Господа Иисуса Христа, Творца и небу и земле, и в Святаго Духа, славимаго и просвещающаго! Господи мой Иисусе Христе, не прогневайся на меня, ради твоей великой милости и не отвергни меня, нечистого, искусившего святое имя твое: сам ведаешь, Господи, как досаждает мне враг мой, погружая меня в лукавое безверие. Прости меня, Господи, что я искусил тебя, Господи.

«И говоря это, он лежал ниц, и, вставши, воззрел на святой образ и узрел преславное видение: просветлело лице образа и обращал он очами как живой человек, и покивал, и брови его сгибались и сходились. Видя это, блаженный Нифонт начал вопиять радостною душею: Господи помилуй меня! И очень удивился, и говорил: велик Бог христианский и велика сила твоя! Не остави меня до конца погибнути, создание свое; припадаю к святым ногам Твоим! Благословен Бог и благословенно царство Отца и Сына и Святаго Духа, ибо избавил меня от сени и тьмы смертной, окованного нищетою как железом. И так говорил он, и более того говорил пред иконою Господа нашего Иисуса Христа, и отошел из церкви, окончив молитву, и вшедши в свой покой, немного уснул, ибо сердце его исполнилось небесной сладости, и веселия, и радости, и видимо было благообразное чудо: вышел он оттуда светел, и улыбался, всем казался весел и красив, так что многие, знавшие его, удивлялись и говорили: что это с ним; столько лет он ходил уныл, опустившись, а теперь веселится и радуется? Или видел явление?»

(Иединою же молящюся иемоу от вечера вънезапоу слыша зело шюм шюмящь, иже прихожаше с деснаго оуха и до леваго, и абие святый оужасен быв, недомышляшеся глаголя: что оубо се боудеть? И се иему размышляющю, и се дииавол приде ревыи и претя, и гневаяся и омрачи иему оум отьмии, и в страх въложи и съмоути, и блаженыи же хотяше молитвоу творити, и съмысла чиста не боше в нем, и тъкмо сън и знианиие, и пролящаниие и леность припаде иемоу велика, и тяготы многы, и беседы и скърб коньца неимоущи, блаженныи же объиать зело амрачениемь дииаволемь рече: о грешьныи Нифонте, ныне придоу на вы греси твои и искоушениие, иего же ся иеси боиал, зело люто, оум ми ослепи и свищеть зело! о наю! вънемли оубо твьрде, да не жив внидеши в чрево иего. И се глаголя, знаменашеся образъмь креста: нападаше же нань несытый вълк и мышляше низложити правьднаго глаголя: отвьрзи молитвоу! Блаженыи же глаголаше: аз нечистомоу бесоу не покорюся, аще ти ие Бог мои повелел погоубити мя, да примоу с благодаренииемь Бога моего повелениие; аще ли несть повелено от Бога моего посрамлю вся козни твоиа. Дииавол же глаголаше: а ие ли Бог? Къде? Несть Бога; самобытьна соуть вся! А кто ли ти, льсти, иако Бог иесть, а Бога несть. На съблазноу веда блаженаго по вся час иемоу глаголя: а иесть ли Бог? Растворяше нечистый бесь сииа три вещи, иаже бяше нанесл нa праведнаго, и покоушашеся прельстити и и омрачити, глаголя: Бога несть.

Слышав же се раб Божии и раждизашеся глаголя рече безоумен в сердци своием: несть Бога. Растьле злыи и помрачися. Ангели хоулы, бежи в тьмоу от мене: аз бо вероую, иако иесть Бог и боудет. Лютыи же бес паче омрачаше и, иегда ся покушаше сътворити молитвоу, оусты оубо глаголаше, оум иего омрачашеся не ведый что ся глаголя и чь иесть разоум пениия, и бе иемоу велика печаль в томь стоужении, и блажняшеся в молитве многажды, и мало нечьто размыль, глаголаше: оувы мне грешному, иако не веде что съвещаю! И паки обращься, творяше молитвы от начатька и с многъмь трудъмь: сице страда, по вся же дни вълагаше проныривыи, иако несть Бога, и въметаше и в скърбь безмерну; и толикоу печаль имяше блаженыи от възмоущенииа дииаволя, иако и съмысла чловеча лишену быти. И глаголаше иемоу дииавол: аз по сем не ноужю тебе, тъкмо престани от молитвы, юже твориши заоутра и до полудне. Раб же, видя бестоудьнаго злобы змииевы, и глаголаше: аще съблоужю или прелюбы сътворю, ли оубию, ли оукрадоу, ли ино зъло створю, аз Христа моего николи жо отвергоуся, ни отстоуплю. Пакы же глаголаше дииавол: что ли глаголеши: а иесть ли и Христос? Христа несть. Кто ли тя иесть прельстил иако Христос иесть? Несть Христос; несть Христа; аз иедин съдржю вся; ты же почьто мя иеси оставил? И отвеща святый и рече: иесть Христос тъже Бог и чловек, и того все иесть. Оканьне доколе моутиши зданиие Божиие? Оканьне, не имаши прельстити моего смысла! Что мя слепиши? иако тьма иеси, в тьме ходиши и тьмою борешися с человекы, в мгле ходишии в мраце в век века моучитися; отступи оубо, враже Божии, святых иего, Си глаголя раб Божии тьрпяше и страдаше, крепко славя Бога. Он же лукавьствъмь своим не отступаше иего, н глаголаше присно: несть Бога! И что ли иесть Бог? Воле! веси ли Бога, иего же глаголеши? Что ти иесть показал? Кде ли живеть? Кде ли пребываиеть? Покажи ми иего, и вероую ти и аз! И си оубо насеваиа глаголаше на четыре лета моуча праведника, се вълагаше, иако несть Бога, кладый иему смысл тьмою; и помышляше правьдный иако Бога несть. Семоу же сицеому бывающю, зело бяше отягъчал себе святый, н обаче не престаиаше от молитвы и чьтыи божествьнаиа писанииа; и стоиащю иемоу с вечера на молитве, паки тьмьныи бес начать ноудити, иако несть Бога; правьдныи же смотрив пред собою и виде лице Господа нашего Иисуса Христа и вельми постенав, простер роуце свои к чьстному образоу семоу, и рече: Боже, Боже мои! въскоую мя иеси оставил, и извести мя иако ты иеси иедин Бог! Аще ли оставлю вся о имени твоиемь и сътворю вся иелико же ми дииавол глаголет! И си рек, стоиа чаиа что оуслышить, и зрящу иемоу в лице чьстныиа тоиа иконы, виде, и просвьтеся лице иего – иако сълнце лице святыия тоиа иконы, и испълнениие неиздреченьнаго благоуханииа. Блаженныи же, оужасьн быв от света того, паде ниць, и трепеща глаголаше: вероую в иединаго Бога Отца вседьржителя творца небоу и земли видимым же всем и невидимым, и во иединь Господь Христос творьць и небоу и земли, и Святый же Доух иего славим и просвещаиемь. Господи мой Иисусе Христе, не прогневаися на мя великыиа ради твоиеиа милости и не отвьрзи мене нечистаго искоусивъша святоие имя твоие, ты бо веси, Господи, како ми стоужаиеть враг мои, погроужаиа мя в лоукавем неверстве, тем же прости мя, Господи, иелико искусих тя Господи, и дивьно имя твоие, преблагыи, милосерде! И се рек леже ниць, и въстав, и възре пакы на образ святыи, и се преславно видениие; бе бо лице иего пресветьло зело, и обращаше очима иако жив чловек, и покываше, и бръви иего гыбястеся и съхожастеся. Си же видев блаженыи Нифонт нача вънити радостьною душею: Господи, помилоу мя! И зело ся чюдив, глаголаше: велик Бог христианск и велика сила твоиа! Не остави мене до коньца погыбноути зъданииа своиего, иже въиноу припадаиеть к ногама твоима пресвятыма! Благословен Бог и благословенно царьство Отца и Сына и Святаго Доуха, иако же избави мя от сени от тьмы смьртныиа и окована соуща нищетою и железъмь. И си рек, и ина множаиша пред иконою Господа нашего Иисуса Христа, и отиде от церкве молитвоу коньчав, и въшедь в хлевиноу свою, поспа мало, бе бо сердце иего испълнилося сладости небесьныиа, и веселииа, и радости, и и бе видети чюдо благообразьно; и хожаше оттоле светьл, и вьсь осклабяся, всем же сладък и чьстьн, иако же и мнози от чловек, иже и знаиахоу, оудивляхуся глаголюще: что оубо бысть иемоу, иако колико лет ходи дрясельн и оуныл, а ныне веселится и радоуиеться: или иавлениие видел иесть?)

Победивши верою безверие, Нифонт подвергся другому искушению; бес старался нашептывать ему высокое мнение о своих подвигах и о своей святости; Нифонту западали в голову гордые мысли, входило искушение сравнить себя с самим Богом. Но при всякой такой мысли Нифонт расточал себе самые унизительные названия и таким образом снова победил дьявольское искушение. Небесная благодать подкрепила его утешительными видениями; один раз он был вознесен на таинственный столп посреди моря; другой раз, когда молился в храме, с небесной высоты простерлись к нему огромные руки и обняли его; потом ангел облил его миром; был он поднят на воздух, как бесплотный; вступая в храм, был осеняем множеством блестящих крестов, которые образовали над головою его круг, то сходились между собою краями, то расходились; когда крестики расходились, бесы вскакивали в круг, образуемый крестами, и потом выскакивали прочь; это делалось не для того, чтобы подвергать святого страданиям, а чтобы показать бессилие бесов против него. Всегда на страже против своего врага, с помощию Богородицы, Нифонт стал не доступен для диавола.

«Когда он хотел вкусить сна, то клал на землю камень, на верху его клал сажец (?) и потом становился, пел погребальные песни, будто хотел похоронить себя, а потом читал четыре апостола и евангелие и еще кое-что, и перекрещивал свою постель, и так почивал, подлагая камень себе под голову, и когда приступали к нему бесы, нападая на него во сне и не давая уснуть, и тогда он тотчас во сне отгонял их и воспринимал духовную силу, и бил их крепко, укоря и уничижая, и вельми возмущая их; оттого и бесы изумлялись, говоря: что нам делать с сим жестоким? Крепко он нас бьет, и укоряет, и уничтожает наш род. Когда раб Божий лежал и дремал, пришел на него диавол, держа бердыш, и думая его убить, но ужаснулся дьявол и, скрежеща зубами, бежал и вопиял: О Марие! ты меня всюду сожигаешь и хранишь этого жестокого! Слыша это, праведный уведал поистине, что хранит его святая Богородица и помогает ему; ибо он брал от лампады масла с великою верою и на время сна помазывал себе чело, и уши, и шею, и тем избегал диавола.

(Иегда хотяше прииати мало сна, пьрвеи полагаше камень на землю, и вьрхоу иего полагаше мал сажец, и потом станяше, поиа погребалнаиа како погребтися хотя, и потом съчьтяше 4 апостолы и иеваньгелииа, и ина некака, прекрьщаиа ложе своие, и тако почиваше, камень подъложь под главоу свою, и иегъда пристоупаху над нь беси, в съне петыкающе и недадоуще иемоу оусноути, и тоу абиие в сне отгоняше а и силоу духовноую въсприим, бииаше иа крепце, коряи оуничьжаиае, и велми възмущаиа е, темь же и соумнящеся беси глаголахоу: что створим жестокомоу семоу? понеже зело бииеть ны, и корить ны, и оуничьжаиеть род нашь. Възлежащю же рабоу Божию малъмь сънъмь, и се приде над нь дииавол дьржа брадъвь, хотя оубити иего, оужасноув же ся дииавол и скрьжьча зоубе своими, бежа въпииаше глаголя: о Мариие! ты мя вьсьде жьжеши и храниши жестокаго сего! Си же слышав правьдный, оуведе по истине, иако хранить и вельми святаиа Богородица и помогаиеть иемоу; възимаше бо от кандила иеиа масло с великою верою и помазашеся иакоже обычаи имяше, во время съпанииа чело свое, и оуши, и выю, и срдце, и темь побежаше дииавола.)

Оградившись сам от бесовских нападений, он достиг духовного прозрения и видел, как лукавые духи искушают людей, а потом рассказывал это тем, которые приходили утешаться его душеспасительными беседами. Вот, например, он видел, как бесы заводили грешников в дом разврата, а ангел Божий плакал о погибели вверенных ему душ:

«Когда они дошли до некоторого места, где проживали блудницы, узрел блаженный человека, словно евнуха, стоящего вне жилья с очень унылым видом: закрывал он лице свое ладонью, и так плакал, что, казалось, небо с ним плакало, то рыдал, то руки воздевал, и молился, и стонал, то поддерживал челюсти свои рукою и стоял будто в недоумении, то снова начинал стенать, а потом задумывался. Видя это, праведный стал с ним сам плакать и, приступив к нему, сказал: Бога ради, брат, скажи мне, что за причина, что ты так плачешь и унываешь? Скажи мне, умоляю тебя, хочу я узнать это и желаю! Имел большое умиление и плач. Отвечал ему, и явил ему, и сказал: естеством преславный Нифонт! Я ангел Божий; все христиане в час, когда крещаются, принимают ангела от Бога, хранителя своему житию, и я, как и все, получил на хранение некоторого человека: он же меня оскорбляет, творя беззаконие, и ныне находится в этом жилище, как видишь, лежит со блудницею и я не могу зреть беззакония, которое он творит; как мне не плакать, видя образ Божий, падший в такую тьму! Говорил ему праведный: Зачем же ты не накажешь его, да убежит темного греха. Говорил его ангел: Я не могу приблизиться к нему, когда он начал творить грех, он раб бесов, и я не имею над ним никакой власти. Говорил ему святый: отчего же так, что ты не имеешь над ним власти, когда Бог тебе его предал? Отвечал ему ангел: послушай раб Божий Нифонт! Бог сотворил человека самовластным и попустил ему: каким путем хочет, тем и ходит; и показал ему тесный путь и широкий, и сказал: тесный путь прискорбен и ведет к жизни тех, кто его держится, а простанный путь никого на спасение не приводит; и дал Господь разум, кто по худой этой области ходит, тот в огонь идет, а кто по скорбном пути ходит, тот в вечное блаженство идет. Какое же наказание могу дать человеку этому, порученному мне от Бога, когда сам Бог наш Иисус Христос своими устами наставляет и милует, и учит уклоняться от злых дел? и мало людей, которые творят истинно слово его! Праведник сказал ему: зачем простираешь руки на небо, стеня и ужасаясь? Отвечал ему ангел: я видел бесов его плещущих, другие же ругаются над ним, и оттого разгорелось сердце его на студных бесов; я молился Богу, да будет избавлена от прелести омраченных бесов тварь его, да и мне дарует обрадоваться, хотя бы об одном дне его покаяния и обращения!... И я молился, да сподобит мне милостивый Бог предать душу его благости, чистую и трезвую. И сказав сие, ангел стал невидим. Когда же мы отошли от него, праведный сказал мне, что нет греха смраднее блудного греха; но если блудник хочет покаяться, то скорее примет его Бог других грешников и беззаконников, ибо это грех от естества: осилеет диавол скоктанием, и если кто хочет отогнать его, то отгонит бдением и малоядением. Говорил еще и вот что: когда мы шли, то я видел человека идущего, широким путем, и отверзлись мои очи, и я узрел тридцать бесов около него крамолующих: одни как мухи омрачали лице его, другие как комары жужжали в уши ему, иные же, зацепивши веревками, держали его за шею, и за ноги, и за сокровенные члены, и без милости тащили его: один сюда, другой туда, я же все это видел и был объят слезами, и помышлял: кто это три, которые влекут человека. И мне открылось, что один из них блудный бес, другой прелюбодей, третий же тот, который содомский грех творит, а те, что жужжали в ухо ему, посевали в нем отчаяние, те, что лице его омрачили, те отгоняли от него страх студодеяния. Они от Бога моего мне явлены были, и тотчас затем я видел: ангел его шел далече и держал в руке тонкую трость, а на конце его прекрасный цветок, и шел он потупя взор, как будто в отчаянии и грусти, оттого, что скорбел о человеке, потому что этот человек был уже в гортани адской, чрез прелюбодеяния, и бесился на мужеский пол, и тем порабощался. Видя это, я воздвиг руки на высоту небесную и сказал: о хоть единую молитву сотвори о нем к Богу. Но лукавые бесы, казалось мне, как комары объедали мышцы его, не допуская меня сотворить молитвы о нем. Когда я слышал эти речи от праведника, то меня, отцы и братья, постиг великий страх, и я дивился, услыша то, чего никогда не слышал.»

(Излезшем же в некотороие место, идеже блоудьница живоут, оузрев блаженный человека иако и каженика, въне храма стоиаща, зело оуныла, дланию лице своие покърыв и плакаше сицемь образом, иако же мнети небо с ним плачюще и овгда рыдаше и овъгда роуце въздев, моляшеся, стоня и плача, дроугоици же подьржаше челюсти свои, и стоиаше иако обоуиен, понываиа, овъда с стенанииемь, овъгда дряхл сый. Се же видев правьдьныи начат сам плакатися, и престав, приста к человекоу плачющемоуся, и рече: Бога ради, брате, повежь ми каиа ти иесть вина имьже тако плачешися и иеси оунылъ? Повежь ми, молю тя; хощю бо уведети и желаю. Имяше бо мъного оумилениие и плачь, отвещав же, иави иемоу, и глагола: иестьствомь преславныи Нифонте! аз бо иесмь ангел Божии, и да иако же вси крестииане в нь же ся крьстять, приимають ангела къждо от Бога хранителя житию своиемоу, и прилоучихъся, иако же и вси, поущен на хранениие человека некоиего, он же зело мя оскъръбляиеть безаконииа творя, и ныне в обители сеи иесть, иако же видиши, лежить в безаконии с оньсицею и блоудницею, и се оуже не могоу зьрети безаконииа, иего же т творить да како ми зряще не плакати в какоу тьмоу образа Божииа въпадъшася. Глаголаше же ему правьдный: да почто не накажеши иего да оубежить тьмьнаго греха? Глагола иемоу ангел: понеже не имам места приближитися к немоу; отнележе начал иесть творити грехы, раб иесть бесом, и ни иединоиа же власти не имам на немь. Глагола же иему святый: откоудоу оубо иако ни иединоиа власти имаши на немь, а Богоу тебе и предавъшю? Глагола иемоу аньгел: послоушай, рабе Божии Нифонте, Бог наш вещию самовластна створил иесть человека, и попоусти иемоу да имьже поутьмь хощеть ходити да ходить, и показа иему тесный поуть, такоже и широкыи, и рек: иако тесный прискъръбьн иесть путь, иже на живот ведеть, и иже ся иего държить, пакы же простран поуть иесть, иже никого же на спасениие приводить, и сею поутью разоум дав Господь, да иже по хоудеи власти сеи ходить, то в огнь вечный, а иже по скъбърнем, то в породу вечьноую идеть; да коие показаниие могоу аз сътворити на человеце семь, иего же ми Бог пороучи хранити, сам бо Господь Иисус Христос своими оусты наставляеть, и милоуиеть, и оучить вся оукланятися злых дел. Недва мало некде чловек, иже творять слово иего истиньне. Правьдник глагола иемоу: да чесо ради простьрл иеси роуце на небо стеня и оужастьне? Глагола иему ангел: зрех бесов иего плещущь, и дроугыя ругающася иемоу, да того ради разгарашеся сердце иего на стоудныиа бесы; моляхь же ся Богоу, да избавлена боудет от прельсти омраченых бес тварь иего, и да ми дасть обрадоватися о нем, поне иедин день о покаиании иего и възвращении. Еще же моляхъся и отсемь да мя сподобить милостивыи Бог предати душю иего благыни чистоу бъдроу и трьзвеноу соущю. И се рек ангел безвести бысть от него. Отшедшема же нама, глаголаше правьдныи: иако смрадъне блоудьнаго греха ин не иесть к Богоу, и аще хощеть блоудник покаиатися, то въскоре прииметь и Бог паче вьсех беззаконьник и грешьник, понеже от иестьства иесть грех, осилеиеть же дииавол скъкътанием, и аще кто хощеть отгнати и, то бьдениием и малоядениием отженеть и. Глаголаше же, и се, грядущема нама, видех, рече, чловека грядуща широкымь поутемь, отвьрзостемися очи мои, и оузьрех иако 30 бес около иего крамолоующа: овьи иако мухы омрачахоу лице иего, ови же иако комариие свпряху в оуши иныи же оужи повьрзъше, дьржахоу по шию и по носе и по съкровеныиа оуды, и влачахоуть и без милости, ов семо, ов онамо; аз же се видев, сльзами объиат бых и помышлях: кто, соуть трьие иже влекоуть человека сего, открыже ми ся то, иако т иесть блоудьныи бес, другыи же прелюбодеи, третии же иесть иже содомьскыи грех творить, а иже в оухо иемоу свиряхоу, отчаянииа сьиають в немь, а иже лице иего омрачахоу, страх стоудодеианиия от него отиемлюще. Си от Бога моиего иавишамися; и абиие паки видех, и се ангел иего надалечи идяше, дьржа в роуце своиеи тоиаг тънък, на коньци иего цьветьць красьн зело, идяше иако отчаися долоу нича, и зело скъръбя, того деля члвека скърбяше тако, понеже бяше человек оуже в гортани адове прелюбодеянииемь впад, а на моужьск пол бесяшеся и теми ся порабощьши. Аз же то видев въздвиг роуце на высоту небесноую и рех; да поне иединоу милитвоу сътворю о немь к Богу, и се лоукавыи беси иако комариие бывшеи объиадяхоу иако же мнях мышьци иего, оуставляюще мя никакоже о немь молитвы сътворити к Богу. Се же мъне, оци и братиия, правьдникоу поведающе, и объиат мя страх велик, и дивихъся слыша, их же николи же ни слышах.)

Замечательно, что бесы не всегда искушают людей по собственному желанию; находясь под деспотическим правлением сатаны и старейшин, второстепенные бесы иногда поневоле, так сказать, по обязанности службы, должны работать ко вреду рода человеческого.

«Видел пред собою человека идущего; тот человек был духовен. И видел блаженный за этим человеком кого-то черного, посевающего скверные помыслы. Вышереченный же муж от благого помысла наблюдал за своими помышлениями и часто обращаясь на дьявола плевал, укорял его. Праведный, видя, что лукавый дух беспокоит Божия человека, возопил к духу и говорил к нему с яростию: оставь его, свирепый льстец, перестань налегать на создание Божие. Что тебе за польза, окаянный, если душа его погибнет? Отвечал ему бес: послушай, что я тебе скажу: мне тут нет пользы никакой; но поневоле принужден я бороться с ним; у нас есть князи, властвующие над нами, и если мы ленимся и не боремся с человеческим родом, то князи наши бьют крепко того из бесов, о ком найдут, что он не борется, и отпуская гонят на дело. Многие из нас ленивы и вялы, а другие бегают от дела; и ради того принуждают нас на брань. Говорит ему святый: Окаянный! Знаешь ли, что огонь тебя ждет и лукавых твоих бесов и дела их! Зачем не плачешь, помышляя о неизбежном огне, для тебя уготованном? Бес, услышав об этом, стал невидим.

(Виде человека идоуща пред собою; бе же человек дъховьн; и виде блаженыи за члвекъмь темь чьрна некоего идоуща и сквьрньн помысл въсевающа: нареченыи же тои мужь от блага помысла расмащряше помыслы своя, и часто обращаиася на дииавола, пльваше, коря иего видев же правьдьный дух лоукавый стоужающь чловекоу Божию, възъпи к духоу и глагола иемоу с иаростию: престани прочеие сверепе льстьче, належа на зданиие Божиие! каиа ти польза, оканьне, аще душа иего иеже не боудеть погыбнеть? Глагола иему бес: послоушай оубо, рекоу ти: ползе оубо никоиеиа же ми несть, н ни хотя ноудим иесмь с нимь побаратися: князи бо имам владоуща нами, а аще ленящеся не боремъся с родомь крыстьианьскымь, то иего же нас обрящють от бесов князи наши неборющася, то биють ны крепце и разгоняюще отпущають; мнози бо соуть от нас ленивии, слаби, дроузи иже бегоуни; да того ради ноудять ны на брань. Глагола иемоу святый: оканьне! веси ли иако огнь тебе жидеть и лоукавыих твоих бес и дел! Почто не плачетеся неотреченнаго огня, иже тебе уготован иесть? II слышав бес, без вести бысть.)

В своем духосозерцании Нифонт видел, как человеческие беседы привлекают то ангелов, то бесов к людям, и рассказал, как он видел благочестивого человека, обедавшего с женой и детьми, и ангелов, прислуживавших им за трапезою. Это видение с объяснениями повторялось во множестве последующих сборников с разными видоизменениями; но все различия не мешают видеть первоначальный источник его в нашей повести:

«Нашел человека, сидящего с женою своею и детьми; и видел некоторых прекрасных евнухов в светлых одеждах, предстоящих пред обедающими в том покое, и было числом их столько, сколько едящих, и нищии с ними ели. Видя это, раб Божий изумился, говоря: что это такое – сидят убогие, а служат им в светлых одеждах? Он не догадался еще, а Бог ему явил, что это за служащие за трапезою! Показал: служащие – ангелы Божии; такова их обязанность, что во время обеда предстанут обвязавши руки, как Божии служители; но когда начинается клеветное слово, или что-нибудь неподобное станут говорить за трапезою, тогда, как дым отгоняет пчел, так и злая беседа отгоняет ангелов Божиих: и когда ангелы Божии отойдут, тогда приходит темный мрачный злой дух и посевает зло посреди обедающих, и разливается злосмрадный дым от бесовских речей и злых бесед.

(Обрете человека сидяща ообедоуща с женою своею и детми, и виде некоторыиа красьныиа каженикы в светьлах одежах престоиаща пред иадоущими в хлевине тои; бе же их числомь иелико и едоущих и нищии бяхоу иадоущии. Видя же се раб Божии, почюдися, глаголя, воле! се боудеть седящии оубози соуть зело, а предстоиащии в светьлах одежах? И не домыслящю же ся иемоу, что се боудеть, иави иемоу Бог, кто си соуть престоиащих, что ли иесть трапеза? И рече: престоиащи ангели Божии соуть; имеють так чин, да в время обеда предъстаноуть съвязавше роуце, иако блази слоужители Божии, да иегда начнеться слово клеветьно, или ино неподобно к Богу глаголати на трапезе, да иако с бъчелы отгонить дым, тако и зьлаиа беседа отгонить ангелы Божии; и изълазящим же святым ангелом Божиим, приходить тьмьн мрачьн злыи дух, и въсеваиет зло посреде обедающих, дым зломрачьн проливаиа от словес бесящих и от бесед подобных злых.)

В числе других видений замечательна история Созомена; за милостыню, данную нищему, ему представилось видение ангелов с ковчежцами; из ковчежцев они выбирали драгоценные одежды и указывали на них, как на награду за те бедные одежды, которые он уделял нищим. Так и теперь народ воображает, что в будущей жизни последует вознаграждение за милосердие предметами, подобными тем, какими в этой жизни добродетельные люди ознаменовали свое сострадание к несчастным. За кусок хлеба – роскошные яства, за рубище – златотканые одежды, за медный грош – золото на том свете. Вместе с этим связана, если не по ходу рассказа, то по смыслу, повесть о том, как, в виде нищего явился Христос, повесть, повторяемая отрывочно в разных сборниках и перешедшая в народную легенду:

«Увидел» – пересказывает Нифонт слово благодетельного мужа – «нища в рубище, а над головой его стояло изображение Господа нашего Иисуса Христа, не разлучаясь от нищего ни на мгновение; и когда нищий шел своим путем, некоторый милостивый человек встретил его и дал ему хлеб; но только что притянул руку нищелюбец с хлебом, как вместо нищего изображение Спасителя приняло из рук христолюбивого человека хлеб и даровало ему благословение; и видя это, с тех пор верую, что дающий нищему влагает в руки Бога.»

(Узрех нища в роубех грядоуща и над главою иемоу стоиаше обличиа Господа нашего Иисуса Христа, никако же неразлучено и иако же нищии идяше поутъмь, некто милостивых идяше и срете и, дасть иемоу хлеб; да иако же простре роуку дьржа хлеб нищелюбьць, и се простреться образ Спасов в роуце христолюбивомоу, ономоу, и прииа от рукоу иего хлеб, и въдасть иемоу благословение. И то видев, оттоле веровах иако даиаи нищю в истину в роуце Богу вълагаиет.)

Касаясь великого таинства причащения, Нифонт рассказывает, что, во время приношения бескровной жертвы, он видел вместо хлеба на дискосе закланного младенца, а когда литургия окончилась, младенец снова явился живым и взят ангелами на небо. Во время причащения мирян, те из них, которые были достойны этой чести, являлись с светлыми лицами, а недостойные с темными и унылыми. Это видение в разных видах записано в сборниках и сделалось народным верованием. Точно так же существует до сих пор верование, что отказываться от детей грешно, и тот, кто часто крестит, имеет у себя заступников в младенцах. Это рассказывается у Нифонта в таком виде:

«Некто пришел к блаженному и поверил ему, что на него находит непонятная скорбь. Блаженный отвечал ему: сатана тебя прельщает, как будто нет тебе награды от Бога за тех детей, которых ты воспринимал от св. крещения. Бог в писания говорит: кто вас приемлет, тот приемлет и пославшего меня! И опять: взяв Иисус дитя, поставил его пред собою и сказал: истино говорю вам, кто приемлет сих малых, меня приемлет! Что может быть этого блаженнее? принимая младенцев, приемлешь Христа, и духом приемлешь Отца его. Что может быть, сын, лучше и светлее, как добро творить! Сколько ты младенцев воспримешь от св. крещения, то все они пойдут пред твоею душею до небесных врат, творя тебе великую честь и великий срам воздушным бесам. В оный день, когда ты оставишь свое житие и прейдешь к владыке в великой радости, тогда, вместо младенцев, будут тебе заступники ангелы и пойдут пред лицем твоим в оный день к престолу Божию и покоищу, оказывая тебе честь; и в образе тех младенцев ты принял Христа и почествовал; купель есть девица, и ты как бы держишь самого Христа на руках, и нарицаешься ты Симеон, приемлющий Христа в образе младенцев.»

(Сотона тя льстить, иако иелико иеси детии изял ис святаго крещения несть ти мзды от Бога. Глаголеть бо Бог в писании томь: иакоже и вас приемлеть и пославшаго мя; и пакы – възьм Иисус отроча младо и постави ие пред собою, и рече: аминь аминь глаголю вам иже прииемлеть малых сих, мене приемлеть. Да что ие, чадо, блаженее того; понеже младеньць приемлеши, приемлеши Христа, духъмь же приемлеши Отца иего. Да что иесть, чадо, оунеие того или светлеие, или, чадо, твори добро: иелико бо младеньць прииемлеши от святаго крещениа, то ти преди поидоуть пред душею твоиею до врат небесных, честь тебе творяще великому, и мног стоуд въздоушным бесом в днь он, иегда оставиши житиие своие и преидеши к владыце в радости велице, стоиальца бо дьржать ангели в младеньць место, и преди поидоуть пред лицемь твоимь в день он до престола Божииа и покоища, чтоущаиа тя, имь же теми младеньци Христа прииал иеси, и почьлъ; девица бо иесть коупель, а дьржить Христа самого на роукоу, и нарицаишися ты Симеон прииемля Христа в младеньцех.)

Замечательно тоже, по отношению к последующим верованиям, укоренившимся у нас, пророчество Нифонта о том, что в последующие времена перестанут являться святые и не будут происходить чудеса, но тем не менее святые угодники не переведутся на земле, а только укроются пред светом. Это место, записанное в разных видах в раскольничьих сборниках, повторялось нашими старообрядцами, не хотевшими признать святости причисленных к лику святых после никоновской реформы богослужения:

«Прошу тебя, отче, поведать мне: умножатся ли святые до нашего времени по всему миру, в добрых подвигах подобные Антонию, Илариону, Симеону и любимому Павлу и иным, которых Бог ведает и очи Его зрят. Отвечал ему: святые не оскудеют до скончания века; но в последние дни укроется от людей праведная жизнь богоугодников во смирении и явятся в царствии Божием выше чудоносных отец; ибо тогда не будет никого творящих чудес пред лицами их.»

(Воле, отче, повежь ми: до нынешняго соуть ли ся оумножи ли святи по всемоу мироу. Днесь в добре подвизе и нарочита имена их, их же пьрвыи иесть Антонии, Иларион и Симеон, и любимый Павел пресвятый; и ини мнози, иаже Бог весть и очи иего видита. Глагола иемоу святый: до скончанииа века не оскоудеють, н обаче в последняиа дни с крыються от человек, Богоугодне в смерении же просто вышьше чюдоносных отець иавяться в царьствии Божиимь, понеже тъгда не боудеть никого же творяща пред очима их чюдес.)

Особенное значение получило в повести Нифонта то место, где рассказывается видение бесов, побуждавших людей на светские удовольствия, на игры и песни; причем блаженный видел, как бес украл из кармана у скомороха монету и понес ее на показ к сатане. Это место во множестве наших рукописных сборниках называется «слово св. Нифонта о Русальях». Оно напечатано в памятниках старинной Русской литературы по списку XIV века. Хотя в списке ХIII века есть некоторые отличия, но не столько важные, чтобы здесь приводить снова все это слово. Заметить следует, что в повести нет вовсе прибавления о Русальях и самое это имя не упоминается; очевидно, что, впоследствии, проповедники, заимствовав этот отрывок из переводной повести, прилагали его к явлениям русской жизни. Но приведем здесь другое, столь же оригинальное видение огромного полчища бесов и выступления против них святых ангелов подобие земной войны между духами. Это видение указывает Нифонту сам Господь. По его повелению, Нифонт «Узрел чувственными очами место ровное, в ширину и долготу неизмеримо большое, и на этом месте стояло множество муринов; очень черны были их лица; стояли чины и полки их страшные, во множестве; один из них был огненный и мрачный, и он много кричал и перебирал воинов своих, и раздавал приказания князьям своим, дабы они с большим прилежанием приступали к брани, и так им говорил: сила моя с вами будет; взирая на меня, их не бойтесь. И стояли они отрядами по числу каждого греха в ополчении, и пришли другие бесы с оружием из ада, и каждый полк был в различной одежде, цвет и покрой одежды для каждого полка, и всех полков было 365, ибо столько существует страшных грехов, которыми мы, окаянные люди, прогневляем Бога, не разумея этого. Когда лукавые бесы взяли свои оружия и приготовились идти, тогда злый начал пересмотр полков своих и каждому давал чародейские составы, и пускал полки на всякое утверждение Христовых церквей и на весь мир. Была же и темному князю их некоторая тревога и недоумение на то время, и когда хотел пустить своих подчиненных на Фракийскую землю, то говорил: нет у меня силы против девицы Марии идти на Византию, ибо она приняла в свой жребий этот город, и не отступает от него никогда, приходит лично и явно, и ободряет тамошних назарян и подвигает их не поддаваться победе над собою. Сказав это, он ревнул и избрал себе тридцать тысяч бесов и припустил на помощь к Фракийскому ополчению и особенно бесился на Византию. Когда блаженный это видел, тогда был к нему глас: Нифонт! Нифонт! обратись к востоку и смотри! Праведник же удивлялся, видя ухищрение непотребных бесов, и, услышав глас к себе, обратился на восток и увидел: поле шире и длиннее прежнего, и озарял его невыразимый свет, и стояли на нем особы как снег белые, и было их еще более, чем прежде черных, были они величественны и прекрасны, стояли в ополчении на тысячи числ, и некто прекрасный, выше всех ростом и красотою повелевали пречистыми полками невидимого Бога, приказывая им помогать христианам и хранить житие их. Так говорил он, и говорил много о другом страшном и величественном, и пустил чины свои и все войско Христовых церквей, и отправил на брань шестьдесят тысяч, а прочих всех отпустил, а сам взошел на небеса. Блаженный же, видя такое преславное чудо, покивал головою, размышляя, как много совершается тайн над людьми от человеколюбца Бога нашего, а мы не разумеем этого.»

(Узре чювьствьными очима и се бяше место равно ширыню и дълготу имы безмерноу, и на томъ стоиаше множьство мюрин, зело чьрна лица их, стоиахоу же чинове и нълци страшни множьство их; иедин от них бяше акы огнян мрачьн зело, и т имяше много тщаниие клича иа, и смоущаиа и пробираиа и чьтыи воиа своиа и запрещениие творя князьм своим, да с прилежаниемь многъмь и тщанииемь начноуть брани, и сице глаголя к ним: сила моиа с вами боудеть, и на мя взирающе не бойтеся ничесоже. И иако же стоиахоу число числом когождо греха въпълчивъшеся, и се придоша друзии, и беси носяше ороужиие от ада, и одежа различными видении комуждо пълкоу, чисмя же различных шарот и лиць одежа их вкыи пълк въчитаиема бяше в чисмя и в число, иакоже бяше пълков 300 и 60 и 5, понеже толико иесть страшных грех, иакоже глаголаше, ими же оканьнии чловеци прогневаемь Бога и не разоумеемь. Едва взяша лоукавии беси ороужииа свои и оуготовашася ити, абиие нача злии, раздроушати пълкы своиа, и вдаиа им чародейска сътворенииа комуждо вредоу пълк, поущаше на всяко оутвержениие Христовым церкв и на вьсь мир; бысть же и князю их тьмьномоу подвиг некак, и недоумении в т час, и иегда хотяще поустити на землю Трачьску съделникы своиа, и глаголаше: иако не имам силы таковы к девици Марии в Воузятыню (Византии), понеже бе та прииала жребии и град сии и николи же иего не отстоупаиеть, самовидно очивесть приходить, и тоу соущаиа назариан окрыляиеть, паче же подвижникы не дадоущем ими побежатися. Си рек рыкноу, и избрав себе 30 тысоущь бесов, и припоусти посилиие к тьме траксте, наипаче бесяся на Оузятнию. Си блаженомоу видящю, бысть пакы глас к нимоу, глаголя: Нифонте, Нифонте, обратися на въсток и вижь! праведный же бе дивяи зря непотребных бесов оухыщренииа; бывшю же гласу к немоу и обратися на въсток, и виде, и беаше поле в шириню и в дълготу паче оного, свет же на нем безмерен, и стоиаху на нем нецыи иако снег бели, паче множьства чьрныхъ; бяхоу же славни и красни, стоиахоу въопълчени на тысоуща и тьмы, и некто красьн видьмь вышних вьрстою и добротою повелеваше в пречистех пълцех невидимаго Бога, запрещаиа им помогати крьстьианом, и хранити с милостию житие их. Си рек, и ина страшьна и преславна, и поусти чины и ликы и всякы тьмы Христовых цьрков и царства, и припоусти божественный прилог на страсти же тракииево лик и тысоущь 60 и прочеие вся отпоусти воиньства своиа, красный т, и възиде на небеса. Блаженыи же в себе быв, о видении чюдяся предивнымь чюдесьм, кываиа главою своиею, и колико таиных бываеть в нас чловецех от чловеколюбца Бога нашего, а мы не разоумеием.)

Обращаясь запросто в духовном мире, Нифонт рассказывает видение суда над душами умерших, как ангелы спорят за них с бесами, как бесы, теряя свою добычу, жалуются, что их труды пропали, когда покаяние смывает с грешника содеянное преступление. Эти образы, вместе с видением Феодоры и Василия Нового, служили для воспитания в нашем народе представлений о загробной жизни. Восходя более и более по ступеням духовного созерцания, Нифонт видит самого Христа, окруженного ангелами. После долгого странствия по цареградским церквам, Нифонт увидел однажды стадо овец и апостола Павла, который предлагает ему пасти этих овец и возвещает, что он будет избран епископом. Нифонт, по смирению, убегает из Константинополя в Александрию, но туда приходят из Кипра просить патриарха о назначении нового епископа на место скончавшегося. Патриарх Александр указывает на Нифонта. Отклонявшись долго всеми силами, Нифонт наконец подчиняется высшей воле, посвящается в епископы и уезжает в Кипр. Он правит достойно своею паствою. Безрассудный бес, преследовавший его некогда, вздумал было явиться на новые искушения, но святой сделался недоступен искушению, и сам стал так грозен для беса, что бес униженно просил у него пощады. Незадолго перед кончиною, Нифонт видит образы благочестивого и грешного жития, в виде двух женщин: видение это изображено очень поэтически. Скоро после того высшее откровение извещает его о близкой кончине, и блаженный спокойно переселяется в нескончаемую жизнь. Ничем приличнее не можем завершить наших выписок из повести о Нифонте, как показавши, что известное верование, будто во время зевоты бес садится человеку на губу и делает ему пакость (для чего благочестивые перекрещивают себе рот), имеет большое сходство с одним из последних искушений, с которыми бесы напрасно подъезжают к блаженному. Собралось несколько бесов, они поочередно стараются навести на старца зевоту, но праведник знает, что это угодно бесу, крепится с достоинством, ни разу не зевнул и посрамил бесов...

«Видел я разумного мужа, который почувствовал знамение, бывающее от бесов, зарекся не зевать никогда: это узнали лукавые бесы, что он крепится, чтоб не зевнуть и не потягиваться, сотворили на него крепкую брань, а он мужественно сопротивлялся им, не поддаваясь их хотению; и смешно было смотреть, как бесы, один за другим, покушались на него, как бы его соблазнить, но сами изнемогали и отходили от него с гневом, не в силах сделать над ним ничего себе угодного. Как не посмеяться над немощью пронырливых нечистых бесов! наперемену к нему приходили в день по тридцати бесов – и не было сил у них. И праведник говорил мне об этом, веселясь о Господе, и никто никогда не видал, чтоб он потягивался, либо зевал, и возвращался от него в добром смирении и поклонении Господу Богу своему. Всегда он говорил: злой вред человеку зевота; кто, задумавшись, искусится этим и отверзаются его уста, – и оный, омраченный (т. е. бес), тьму готовит душе, отгоняя у зевающих смысл на безмерное расслабление.

(Видех моужа разоумьна, иже почюв знамение от бес бывающее никакоже не зияти, но уведавше же иего лоукавии беси крепящеся яко ни проляцатися, ни зиати, брань нань створиша крепкоу; он же моужьскы противляшеся им, не попоущая хотению их, и бе видети смеху достоины стражющиа, дроуга по дроузи покоушахоуся нань, хотяше и превратити; изнемогающе же и възвращающеся гневахоуся не могоуще ничесоже годьных себе створити на немь, кто же ли не посмеиеть немощи пронърливых бесов нечистых, изменовахоу бо ся к немоу на день акы дотри и десять бесов, и не бяше силы в них. И си глагола праведник мне, веселяшеся о Господи; николи же бо иего виде никтоже ни проляцающася, ни зеюща, от него же ся възврати к Господоу Богоу своиему в добремь смерении и покланянии; глаголаше бо присно: злыи вред иесть человеку зиианиие; да иже ся теми прельщають от примыслииа некоего, отвьрзаються оуста иего, он же омраченныи тьмоу готовить души, а смысл отгоня зиияющих на разслаблениие безмерно.)

Такова повесть, имевшая, бесспорно, влияние на образование наших народных представлений, верований и убеждений.

Легенда о кровосмесителе

Ой що-то за свiт е,

Що син матусю бере?

Пiди, мати, утопись,

А я пiду в темний лiс:

Нехай мене звiрь изъiсть!

(Малороссийская песня)

В старину люди были благочестивее нынешних. Когда христианская вера у нас только что водворялась, великая сила духовной жажды спасения и крепость воли производили высокие явления самоотвержения и борьбы человека с собою. В лесах и дебрях проживали отшельники, постники, пустынножители, презревшие красоту мирскую, денно и нощно помышлявшие о великой минуте ответа пред справедливым Судиею и прилежными молитвами искупавшие грехи мира, с которого еще не сошли ночные тени язычества. В эти давние времена, когда нашею землею правили князья, стоял в пустыне монастырь. Один из чернецов возжелал, ради совершенного безмолвия и тишины, создать себе келью в лесном ущелье и только в праздники приходил в обитель к богослужению, а в прочие дни скрывался в уединении, в посте и бдении, поддерживая плотское естество единою просфорою и чашею воды, да кореньями и плодами, возделываемыми трудами честных рук своих. В каком месте это происходило – трудно сказать: тогда много было таких отшельников; но тот, о котором идет речь, по преданию, жил где-то близ Дуная. Не должно, однако, думать, чтоб это был тот Дунай, который, вытекая из немецкой страны, омывает пышную землю славян, некогда общую колыбель наших предков, где теперь наши единоплеменники спят под тяжелою давкою немецкой и турецкой иноплеменности, осужденные в продолжение многих веков, как двенадцать дев Громобоя, на мгновение приподыматься, обращать мутные взоры к северу, умоляя о снятии с них православным крестом векового оцепенения и с вздохом воскликнув: нейдет, нейдет спаситель! снова повергаться в тяжелый полусон. Нет, это не тот Дунай. Правда, знакомое нашему народу имя занесено с берегов настоящего Дуная, но теперь оно уже утратило свое первоначальное значение, перестало быть собственным названием и стало нарицательным именем вообще всякой большой реки.

Но где бы это ни происходило – довольно того, что жил, как мы сказали, в уединении отшельник. Как он ни старался укрыться от человеческих взоров, его подвиги и добродетели не остались неведомы свету. Толпы богомольцев, особенно новокрещенцев, всегда ревностнейших христиан, беспрерывно посещали его ради благих советов и очищения совести. Никому он не отказывал в духовном брашне, многие нетвердые в вере укрепились его проповедью; многие жестокосердые исходили от него со слезами покаяния и обращались на путь истины.

Однажды явился к нему юноша и сказал:

«Святый отче! Есмь толикий грешник, какого еще и солнце не видело. Если я не провалился сквозь землю подобно Авирону и Дафану, то это, конечно, оттого, что земля усрамляется принять в свои недра такое исчадие греха, и только удивительному милосердию Божию приписать следует то, что люди остаются живы, прикоснувшись стопами к следам моих ног.»

– Что сотворил ты? – вопросил его спокойно старец.

«Я убил своего отца и смесился с своей матерью.»

– Поведай мне, как сие случилось, – рек ему старец совершенно спокойно; и сие спокойствие поразило грешника: он в первый раз еще встретил его в духовном отце, а уже ко многим обращался.

Он начал повествование своей жизни.

На полночь от вас есть страна, упорно коснеющая во мраке идолослужения. В сей стране некогда воцарился юный князь, ревностный служитель тьмы и лести. Он поял себе юную супругу, дщерь соседнего князя, с которым род его долго был в вражде; с ним теперь он примирился и для крепости примирения, сочетался с дщерью бывшего врага. Еще в девстве просветилась сия жена светом истинной веры, но, видя упрямство супруга, таилась от него. Княгиня понесла во чреве и, по исполнении времени, родила младенца мужского пола. Князь призвал волхва и спрашивал о судьбе сына. «Неизглаголанная, страшная судьба ожидает твое детище!» сказал ему волхв. «Будет из него такой злодей, какого еще и на свете не было. Он умертвит своего отца и смесится с своею матерью.» Услыша такое пророчество, князь повелел бросить свое чадо на съедение лютым зверям; но мать, по врожденному матернему сердоболию и притом яко христианка, не хотела губить своего первенца, сотворила собственными руками ковчежец, положила в него младенца, а на грудь ему возложила книгу – евангелие, тайно писанное своею рукою, и пустила в Дунай, приговаривая: «О! Дунай, река великая! твоим волнам поверяю я несчастное дитя свое! Взлелей его, всколыхай и доставь добрым людям, а ты, святое, честное евангелие, охраняй его в пути своею силою!» – Не день, не два плыл ковчежец по Дунаю, заплыл в далекую землю и пристал к стенам святого монастыря. Тогда вышел на берег за свежею водою чернец, открыл ковчежец, увидел младенца, взял на руки и сказал: – се Божий дар! Я воспитаю его яко сына, научу истине евангелия, с ним же обрел его, и соделаю причастником вечного царствия Божия. Он омыл его банею крещения и воспитывал как духовное чадо, готовя не для суетных благ и горестей преходящего мира, но для тихого монашеского жития. Это был я.

Бог одарил меня светлым уразумением. Я скоро научился грамоте и стал чести книги борзее прочей братии, своих сверстников, отроков, которых отдавали в монастырь для научения; к тому еще явился я изрядным сладкопевцем паче всех клирошан той обители. Такое преуспение возбудило в сверстниках зависть. Всякими путями они меня гнали, оскорбляли, пакости мне делали, поругались мне, думали на меня злобою, паче же укоряли меня неизвестностию моего рода и даже возносили клевету на духовного моего отца, говоря, будто бы я сын его не духовный, а плотский, рожденный им блудно.

Я стал вопрошать своего наставника, и он поведал мне тайну моего нахождения.

Так достиг я осьмнадцатилетнего возраста. Долго терпел я и переносил злобу сверстников смирением, но мои гонители не оставляли меня в покое и, казалось, чем более был я кроток и незлобив, тем язвительнее желали они досадить мне. Исполнилась, наконец, мера моего терпения; я приступил к своему воспитателю и возопил:

– Отче! Не могу долее жить в обители. Дай мне оное евангелие, с которым ты нашел меня: иду искать своих плотских родителей.

«Безумствуешь, чадо!» рек мне благочестивый отец и хотел мудрыми увещаниями отклонить меня от намерения. Но я не слушал его.

«Силою оставлять тебя не стану, рек он со вздохом: – возьми свое евангелие и иди.»

И я исшел из монастыря. Узрел я на Дунае судно и вопросил: куда плывет оно? Мне отвечали, что плывет оно в верхние страны с товарами. Я просил взять себя. – Сребра и злата у меня нет, сказал я: – убогий человек есмь; платы дать не могу: но я млад и здрав: буду трудиться и творить все, что повелите. – Меня приняли, посадили с гребцами и дали в руки весло. Гребцы начали со мною беседу и, увидев у меня святое евангелие, вопрошали: чему учит сия книга? Я отвечал, что святое евангелие учит достигать вечного блаженства и нескончаемой жизни. Сии гребцы были крещены, но почти ничего не ведали ни об учении святой церкви, ни о ее событиях. Я стал им повествовать о земной жизни Христа Спасителя, о странствии его учеников; поучал спасительным правилам всецелой веры; и речь моя столь была приятна их слуху и сердцу, что они не радели о труде и точию слушали меня, проливая слезы умиления. Владыка судна, уразумев, что гребцы работают худо, а более внимают моей речи, начал укорять меня и их, но когда узнал, что я не увеселяю суетными баснями, а возвещаю тайны спасения, то, ласковым взором воззрев на меня, рек: «великое дал тебе Господь дарование; не подобает тебе пребывать в сем черном труде; иди, сядь с нами, да насладимся твоею беседою.» То был благочестивый купец, роду греческого: полюбил он меня. Плыл он с греческими товарами к единому христианскому князю, которого град красовался на берегу Дуная. «Князь, к нему же путешествуем, рек он, христолюбив и щедр, и великий милостивец к христианам, наипаче же к таким, каков ты, юноша. Он примет тебя ласково, и ты поживешь у него благоденственно и честно.»

По четырех днях плавания, достигли мы желанного града. Господин судна вступил в терем к князю, вручил ему товары, поведал обо мне, потом привел меня к нему, и рек: «Благословение Божие над сим юношей. Едва только пух начал покрывать его ланиты, а он уже сведущее старцев.» Князь поцеловал меня и спросил: кто я? Я же, плененный тем, что вошел в чертоги сильного мира, не поведал ему о себе всей истины, а сказал только, что воспитывался в монастыре и теперь гряду проповедовать слово Божие.

– Ты будешь иметь желанный случай явить свою проповедь, сказал князь. – Юн ты, но Господь умудряет младенцев. Подобает тебе ведать, что наполночь от моего княжения есть иное княжение, погруженное во мрак упорного идолослужения. Князь его лют и зверонравен. У него, посреди града, стоит высокий деревянный идол, ему же поклоняются в слепоте своей люди и не токмо не разумеют, что дело рук человеческих, древо бессловесное, не может их спасти, но приносят ему в жертву сыновей и дщерей человеческих, наипаче же досаждают христианам и умерщвляют их, проливая святую кровь пред окаянным идолом. Помимо всяких гонений, вера христианская расширяется в его княжении, но чем более увеличивается число верующих, тем неистовее гонит истину и чад ее злобный мучитель. В последние дни он не токмо мучил своих подвластных, но клятвопреступно и беззаконно пленил наших людей прибывших, купли ради, в его землю, посадил их в поруб, нудит отречься от Христа и поклониться идолам, и угрожает принести их в жертву богу своему. Я избираю тебя, юноша, ради твоего разума и дара слова: убеждай его отпустить людей моих; когда же он станет упорствовать, то объяви ему рать от моего имени.

Повелением князя, моего благодетеля, совлекся я монашеской одежды и облекся в светлые одежды княжеского отрока и меч при бедре препоясал. Князь придал мне дружину, и отплыли мы на судах в темное княжение.

Приближаясь к неверному граду, узрели мы на бреге великое множество народа всякого чина и возраста от мала до велика; возвышался помост, а на нем стоял деревянный кумир. Когда же мы вступили на брег, то предстало моему взору печальное зрелище многих человек, – мужей, жен и детей, – связанных и лежащих на земле и от страха, как листвие, дрожащих. «Между сими злосчастными и наши люди,» сказали мне мои спутники. – «Ныне у них треклятое, мерзостное празднество и се проливается кровь неповинных агнцев.»

Тогда, как бы свыше озаренный светом небесным, наитием Его духа вдохновенный и окрепленный священным дерзновением о Господе; воззрел я на множество народа и возопил.

– О несмысленные, о слепые и безумные! Что творите? Почто почитаете бессловесное древо творцом и могущим повелителем вашим и проливаете зверски кровь своей братии? Воистину, не люди вы, но звери дикие, хищные. О жестоковыйные невегласы! Придите в чувствие, прозрите, слепцы! Бог посылает меня для вашего вразумления! Аще сей деревянный идол – бог, пусть он защитит себя от моего меча. Зрите.

Я вскочил на помост и ниспроверг идола, ударил его по голове мечом и рассек подобие главы его пополам.

– Зрите же, безумцы, каков бог сей. Опровержен, посрамлен, поражен в главу, бессилен отомстить за себя и наказать меня. Поклонитесь же единому, истинному Богу, в селениях горних живущему, вездесущему, сотворившему небо и землю, дающему всему жизнь и дыхание, в трех лицах славимому.

Тогда все, уже исповедовавшие истинную веру, но таившиеся страха ради княжеского, как бы единым сердцем и едиными устами возопили:

«Слава, честь и благодарение в Троице славимому Богу! Буди благословен приход твой, муж правды, юноша, посланник неба, яко святый Георгий, поразивший сего лютого змия, и показавший нам свет Христов.

Тогда многие из поклонников нечестивого идола, видя его лежащего, обезглавленного и безмолвно поругание терпящего, возопили:

– Воистину сей чужеземец открывает нам очи! О темное наше неразумие! Мы мнили быть богом сего идола, а он не мог постоять за себя. Не бог он, а болван бездыханный; как теперь в нем нет дыхания, так и прежде не было!

Но толпа стала расступаться. Князь, подобный лютому льву, кипя яростию и злобою, с обнаженным мечом, несся ко мне и в исступлении вопиял:

«Рабы непокорные! Как дерзаете противиться моему велению? Почто преклоняете слух к речам сего иноземца? Имите его, свяжите его, да предастся он мукам несносным и невыразимым!» Но народ стоял в оцепенении и токмо немногие с князем подвигались на меня.

– Народ, ослепленный мраком! сказал я: если мало для тебя свидетельства сего попранного идола, то да совершится новое для твоего прозрения. Князь ваш искусен в бранях, я же юн и неведущ. Сим мечом я отражу удары его во свидетельство истины моей веры. Аще победит он меня, то да будет слово мое ложь и правдива вера его; аще же одолею я, то да погибнут идолы и да прославится Христос Искупитель. О мучитель нечестивый! Кровопийца лютый! Пред лицом всего народа призываю тебя к единоборству: победа единого от нас будет торжеством единой из вер наших.

С распаленным зраком, как дракон огнекрылатый, летел на меня князь. Я отразил его удар. Наши мечи извергали искры и наполняли воздух звуками. Безмолвно, в страхе ожидания, позоровал народ на бой наш. Наконец, я выторг меч из рук супостата и поразил его в грудь. Крепкий медный панцирь распался и кровь заструилась. Он пал. Я наступил на него ногою.

«Победитель, пощади!» – произнес побежденный.

– Гибель человекоядцу! воскликнул я, отсек ему главу и ниспроверг с помоста.

«Слава единому в Троице славимому Богу, скорому помощнику в бранях. Велик Бог христианский!» восклицал народ. И я, оглушаемый похвалами и величаниями, сошел с помоста.

Тогда подошел ко мне беловласый старец с животворящим крестом, осенил меня и рек:

«Благословен приход твой! Я служитель истинного Бога. Как Давид от Саула, скрывался я от мучителя и тайно, в подземном убежище, совершал божественную службу, питая верных истинным брашном и питием. Ныне да воссияет церковь Божия и воззиждутся честные благолепные храмы! Ныне да будет всем ведомо, что самая честная княгиня наша нелицемерным смыслом исповедовала святую веру, но таилась, страшась кровопийцы-супруга. Се грядет она».

И я узрел грядущую к себе жену, не юную, но сияющую необычайным благодушием и лепообразием.

– Да будет, – рекла она, – благословенно имя Господа, пославшего нам тебя, мужественный, несравненный пришелец. Божиим судом ты покарал мучителя, моего супруга, причинявшего мне двадесять лет несказанные скорби. Ныне да восторжествует в княжении сем святая вера, которую с юности я сохраняла в сердце. Ныне да радуется небо, да веселится земля, да ужасается преисподняя. О люди мои! Не медлите! да соделается Дунай купелию крещения вашего.

«Крещения! Крещения!» воскликнуло множество народа.

Тогда собрались градские бояре, людские старцы и сотворили вече и рекли:

«Князя у нас нет; но не подобает нам оставаться без нового князя. Кому же подобает княжить над нами, как не тому, кто, будучи послан нам от неба, явил изрядное свидетельство мудрости, мужества и доблести, дерзновенно избавил край и страну нашу от злого мучителя и добрым подвигом, принося в жертву за нас себя самого, открыл темным очи и привел нас к познанию Бога. По обычаю отцов наших, избираем его князем нашим, и да будет ему супружница наша добрая княгиня.»

Затрепетало мое грешное сердце, обрадовался я предстоящей власти и мирским сладостям брака. Старцы соединили мою руку с рукою княгини, и я, пред лицом всего веча, поклялся ей в супружеской верности, а народу в любви и печаловании о нем. Священник совершил над нами обряд бракосочетания, и я воссел на столе княжеском и приял жезл управления, и учредил пир веселый народу, от мала до велика; и было тогда общее утешение и радость, и ликование, и согласное благодушество.

По семи днях, когда окончились брачные пиршества, супруга стала меня вопрошать: кто я, и откуда есмь, и какого рода, и кто мои родители? Едва я возвестил ей повесть дней моих – смертная бледность покрыла ее чело. «Покажи мне евангелие, которое найдено с тобою!» произнесла она дрожащим гласом. Я подал ей евангелие – и она упала без чувств на землю.

Недоумевая, бросился я к ней и, как нежный супруг, приводил ее в память. Изнеможенная, с блуждающим взором, она поднялась и рекла:

«О ужас! О поношение! О страшная судьба! Свершилась наша гибель! Несчастный, знай: ты умертвил своего отца и сочетался браком с матерью. Я мать твоя; я, ныне супруга твоя, подруга твоего брачного ложа, некогда родила тебя на сем самом ложе. О ужас! о ужас! Преступление твое предречено волхвами при твоем явлении в свет и отец твой велел бросить тебя лютым зверям на съедение, а я, я предала тебя волнам Дуная. И вот, ты жив, ты, мой сын, ныне осквернивший себя и меня кровосмешением! Прошло двадесять лет: мать обрела сына... и не может прижать его к материнской груди, не может благословить его! Иди, иди несчастный, иди в дебри и леса, – пусть тебя пожрут дикие звери, пусть ныне исполнится повеление отца твоего. А я, злосчастная, я отдам себя Дунаю, который сохранил тебя на мое и твое горе!»

Тщетно я хотел удержать ее от безумного намерения. Слова утешения были слабы в моих устах, когда сердце терпело несказанное мучение. Она явилась на площадь, все поведала народу и низверглась в волны Дуная.

Как разъяренная волна морская, так народ к терему, алча предать меня смерти, но меня уже там не было. Видя безумство матери, я убежал из града; я скитался по непроходимому лесу, желая, чтоб исполнилось заклятие отца, повторенное чрез двадесять лет матерью: чтоб един от зверей дубравных растерзал меня. Вот, навстречу ко мне, грядет медведь. Я говорю ему: зверь лютый! бери свое достояние! Но медведь приблизился ко мне, восхрапел и, как будто чем-то устрашенный, побежал от меня вспять. О горе! сказал я: самые звери бегут от проклятия, на мне тяготеющего!

Несколько дней скитался я в лесу, наконец прибыл в некую весь. Немощь телесная заставила меня вкусить пищи. Тут я узнал, что мое событие оставило ужасные следы в моем княжении. Мой народ пожалел об идолах; волхвы возмутили его, хулили христианскую веру, толковали, якобы она навлекла на них такое посрамление, и несмысленные толпы обращались снова к идолослужению, избран новый князь из среды боляр и еще горше первого стал гнать Христову веру; семена ее, столь быстро мною посеянные, исторглись в единый день; идол воздвигнут; кровь христианская полилась потоками; все прежде тайные, при кратком моем княжении объявившие о себе, христиане принесены в жертву демону, и несчастный старец-священник, сочетавший меня браком с матерью, умер в ужасных муках. Я почувствовал весь ужас положения, какое учинила надо мною судьба. Я покинул стены монастыря, дабы найти родителей и нашел. Но как? Отца под ударами моего меча, а мать на кровосмесительном со мною ложе. Я искал своего достояния и нашел. Но как? Я воссел на столе отца и деда своего для того, чтоб после семи дней бежать и оставить имя свое на вечное проклятие детям и внукам подвластных людей. Я принял на себя проповедание веры и в единый день обратил ко Христу тысячи новых душ, озарил светом веры все свое княжение, но для чего? Для того, чтоб укрепилось в нем идолопоклонство и все прежние зачатки спасения были бы исторгнуты с самым корнем! Но я преодолел искушение лишить себя жизни. Христианин – я стал размышлять о том, что несть греха, который бы не превозмог милосердие Божие. Неужели, думал я: Церковь не имеет средств очистить мой грех тяжким наказанием и примирить с Богом? Мой грех невольный. Я не хотел совершить того, что сотворил. Так размышлял я и прибегнул к святой Церкви. Пришел я к священнику. Но увы! Как только я поведал ему о грехе своем, он отвратился от меня с ужасом и сказал: Иди, беги от меня! Нет тебе покаяния! Я отошел из страны, где Церковь не приняла меня, притек в иную и явился к чернецу, славившемуся благочестием. Но и тот отверг меня с ужасом. Три года я скитаюсь от монастыря к монастырю, от храма к храму, но нигде не допускают меня, не хотят даже внимать моей речи: повсюду я слышу, что для такого грешника нет ни епитемии, ни молитвы. Ныне прихожу к тебе, святый отче! Умоляю наложить епитемию, которая бы могла очистить грех мой.

«Чадо мое»! сказал отшельник. – «Рожденный во мраке нечестия, ты совершил ужаснейшие злодеяния, от которых небо и земля долженствовали содрогаться. Господь избавил тебя от грядущего зла и поручил своей Церкви. Не терпя со смирением суетных досаждений, ты легкомысленно оставил святую обитель; ты потек в мир искать земных родителей, оставя Отца небесного и честного воспитателя, усыновившего тебя Отцу небесному. Но милость Господня не покидала тебя и в твоем странствии. Господь послал тебе благодать ниспровергнуть идола и обратить к христианской вере княжение отцов твоих. Зачем же ты умертвил князя, когда он, побежденный тобою, просил пощады? Наипаче же зачем предался обаянию земных благ и приял брачный союз, когда воспитатель твой с детства уневестил тебя Христу? Послужив князю мира сего, ты отдал себя в его волю, и он поверг тебя в страшную бездну. Но благо тебе, что не отчаялся в спасении и не оставил искать помощи у врат св. Церкви. Я укажу тебе епитимию, тебя достойную».

Он вывел его в поле и сказал:

«Сотвори, чадо, древянную храмину и возложи над нею высокий земляной холм, оставя токмо узкий вход. Трудись и памятуй, что узкий вход и тесный путь ведут в живот. Когда все сотворишь, приди ко мне. Се тебе орудия.» Он дал ему из монастыря секиру, пилу, гвозди и лопату.

Юноша срубил деревьев, обтесал их, сотворил храмину, насыпал над нею высокую могилу и, после тяжелых трудов, когда все окончил, явился к отшельнику.

Тогда святой отец принес в уготованную грешником пещеру налой и поставил на нем просфору, единую красоулю воды, возженную восковую свечу и положил книгу: великий канон Андрея Критского, читаемый кающимся верным в навечерие первых четырех дней первой седмицы великой четыредесятницы и в ночь с среды на четверг пятой недели, того же святого времени.

Он рек:

– Читай сей канон и за каждым стихом произноси «помилуй, мя Боже! помилуй мя!» а вслед за тем клади земной поклон. Так читай и молись, доколе я приду.

Грешник встал пред налоем, а отшельник прикрепил ко входу железную дверь, запер ее замком, потом закрыл вход землею и поверг ключи в Дунай.

Прошло десять лет. В монастыре преставился игумен. Вся братия отправилась к отшельнику приглашать править обителью. Напрасно отшельник, любя безмолвное житие, отрекался и просил освободить его от такого бремени. Братия умоляла его именем Бога, и отшельник, возведши горе взоры, рек: да будет воля Божия! и принял жезл управления.

Под кротким управлением сего дивного, сиявшего паче звезды восточной добродетелями и благомыслием мужа, процветала обитель как крин райский, и слава ее светилась в близких и дальних странах. Так прошло двадцать лет. Престарелый игумен, оканчивая уже сотый год своего честного жития, почувствовал, что Господь призывает его к себе в вечный покой, созвал братий в последний раз, поучил их, простился со всеми, как чадолюбивый отец с чадами, и опочил.

Почтив слезами драгоценные остатки старца, братия погребла его с великою честию и учредила трапезу для нищих и убогих, и всех притекших на погребение святого мужа.

Тогда монастырские рыбари изловили рыбу и принесли в поварню. Когда разрезали сию рыбу, то обрели в ней ключи. Немало все дивились и понесли ключи отцу-эконому. И сказал тогда отец эконом: «Вот уже тридесять лет тому, как ныне преставившийся святой муж, игумен наш, живя в своей тесной келии, заключил в подземную храмину грешника епитемии ради и повелел ему ждать своего прихода. Нет на земли нашего отца и не придет он к грешнику, а подобает идти к нему нам, да узрим, какое действие над его прахом оказала благодать покаяния.

Братия потекла к холму. Откопали вход, и старец эконом приложил к замку ключи. Но увы! Ключи хотя были очевидно от сего самого замка, но от времени и ржавчины, стали бездейственны. «Сии ключи», сказал эконом: «обретены не для того, чтобы ими отверсти дверь; а того ради, чтоб напомнить нам об окончании подвига». Братия обкопала дверь и сняла ее. Из пещеры стал выходить отрадный для ока свет и сладостнейшее благоухание исполнило воздух. Любопытствующая братия склонилась ко входу и узрела:

Кающийся стоял пред налоем, доканчивал великий канон и, после каждого стиха, клал земные поклоны. Просфора была цела. Красоуля воды также оставалась непочатою. Восковая свеча догорала, и как только чтец окончил канон, – погасла.

Грешник остановился и возвел очи горе. Лицо его было юно, не отпечатлевалось на нем следов старости и изнеможения. Увидя солнечный свет и людей вокруг себя, он, как бы пробужденный от сна, воскликнул: «ныне отпущаеши раба твоего, владыко!»

Он исшел из своей темницы и, сопровождаемый изумленною братиею, потек в храм, где внимал божественной литургии и причастился святых тайн, потом, отступив, стал у столба, сложив руки крестообразно, и отошел от мира. Нетленное, исполненное райского благоухания тело его предали земле в самом храме господнем, и святая душа его возлетела в горние жилища, где он доселе молит примиренного Творца о даровании благостыни стране, которая приютила и успокоила его страдальческие кости.

Пала от лет храмина и остались только следы ее могилы – холм с углублением. Там протекал чудотворный подвиг очищения кровосмеситель. Но невозможно указать, где эта могила; таких холмов чрезвычайное множество.

Этот рассказ, в сходных по основе содержания и ходу события вариантах, я слышал в нескольких губерниях. Предание о кровосмесителе принадлежит к самым древнейшим преданиям человечества. Без сомнения, история нашего кровосмесителя сама по себе языческого происхождения, и уже впоследствии приняла, под влиянием христианства, настоящий вид. Самая несообразность преступления с наказанием по христианским понятиям, указывает на ее языческое начало. Преступление кровосмесителя невольное. Церковь христианская, отличающая побуждения от дела, не наказала бы так строго невольного грешника. – Эта история существует у всех славянских народов и переходит из уст в уста по целой Руси, в различных вариантах.

В одном сборнике публичной библиотеки погодинского книгохранилища (№ 1288) рассказано, что в некотором государстве, у короля, был сын и дочь. Брат разжегся на сестру и «зачат сестра в утробе детище и начат брат ея скорбети в мнозе печали». Он отдал сестру на соблюдение старейшине и заповедал ему не губить детища, которое должно родиться, а сам ушел в чужую землю и там скоро умер. Сестра родила и «повеле сделати колодицу и вложи в ню своего младенца и пусти его на воду»; с ним положила она пять тысяч литр сребра и три тысячи литр злата, и написала на свинцовой дощечке такие слова: «сие отроча в беззаконии родися и во гресех суще зачат от брата и сестры, и аще кто его возьмет, то сребро ему, а злато детищу. И плакася над ним горько, пусти его на воду». Сама она после того воссела на королевство и жила девою, молясь втайне о грехе своем. По Божию повелению, колодица пристала к стенам монастыря. Игумен, увидев, приказал служебникам принести ее к себе и открыть. Он увидал дитя мужеского пола, увидал серебро и золото, и прочитал надпись. Игумен заплакал, соболезнуя о том, что такие грехи творятся на свете. Он вскормил, воспитал ребенка, выучил его грамоте: мальчик показывал большие способности. Однажды он играл с детьми, жившими в монастыре, пришло какое-то детище к игумену и сказало: «Господине отче? прости: что мя убил сын твой? Игумен же начат их судити, и рече сыну своему со гневом: про что его биеши? В беззакониях родился ты и во гресех зачат». Приемыш ужаснулся и начал скорбеть и задумываться о значении слов, произнесенных игуменом; наконец решился спросить об этом. Игумен рассказал ему и показал ему свинцовую дощечку, которая находилась с ним, когда он приплыл к монастырю младенцем. Отрок просил отпустить его. После долгих советов остаться, игумен отдал ему дощечку и золото. Отрок «обрете корабль и купи его и седе в нем, нача торговати и обогате велми и многия грады повоевал, и повелением Божиим прииде под град матере своея и ста под градом. Гражане же, видев, яко воевода некий славен есть, и сретоша его за градом, и начаша его молити, дабы он у них был пастырь. Он же прииде во град, они же начаша молити госпожу свою, дабы посягла за него». Госпожа вышла за него. Перед трапезою он всегда имел обычай входить во внутренние покои и там читал надпись на дощечке, гласившей о его преступном рождении. Жена спрашивала его об этом, но он не сказал ей тайны. Побуждаемая женским любопытством, она хотела подсмотреть за ним и узнать, что он делает в это время, но никак не удавалось. Однажды девица увидала свинцовую дощечку, и когда господин, после обычного грустного размышления над нею оставил ее, она взяла ее и принесла к своей госпоже и сказала: «Возьми, госпоже, цку сию: над тою бо цкою муж твой Григорий всегда плачется. Она же взем цку и прочет и паде от ужасти мертва и плакася горько: «аз многогрешная! Григорие! сын мой еси ты, господине; аз бо тя родих от брата своего». Слышавше Григорий, паде мертв пред нею. И отъидоста ума. Григорий нашел близь моря пустую палату, вошел в нее и приказал запереть и засыпать землею, а ключи от замка, которым палата была заперта, забросить в море. Через двенадцать лет умер римский папа и одному старому благочестивому мужу было откровение, что в папы следует избрать Григория, сокрытого под землею. Отрыли палату, стали отбивать замок: не давался! Наконец рыболовы поймали рыбу и в ней нашли ключи, и этими ключами отперта была палата. Григорий был обретен и избран папою. Тогда явилась к нему старица и исповедовалась во грехах своих: то была его мать. Покаяние очистило от греха и ее, как невольно-преступного сына.

Другой вариант сей же легенды известен мне из сборника XVII века, сообщенного мне Ф. И. Буслаевым. Был некто купец Поуливач. Он услышал, как голуби между собою разговаривали: «будет у господина нашего радость: жена ему родит сына и нарекут ему имя Андрей; и то отроче убиет отца своего и матерь свою себе в жену возьмет и триста девиц стариц растлит блудом». Когда жена родила, отец велел сгубить младенца; но бабка не решилась на это и сказала матери, которая, крестив его, велела прорезать ему чрево, положила на доску и пустила по морю. Доска приплыла к женскому монастырю близ Купина града. Черница вышла брать воду и нашла его. Игуменья собрала всех сестер и сначала думала, что какая-нибудь из них согрешила, но после уверения их, приняла явление ребенка за знак особенной воли Божией, велела зашить ему чрево, вскормила козьим млеком и отдала старице для книжного научения. Но когда ему минуло пятнадцать лет, он соблазнил всех сестер одну за другою и самую игуменью. Но потом игуменья решилась пред всеми сознаться и объясняла, каким образом он ее искусил: «прельстил мя святыми своими многими притчами прежних человек падение во грехах мытарей, и гонителей, и блудников, и блудниц, и всех праведных от века, как покаянием и слезами, и милостынею спасовалися; аз же слышах такое глаголание его и разслабе тело мое и разгореся сердце мое и ум поколебася». За нею и все старицы принесли такое же признание, потом изгнали его. Юноша пришел в ту страну, где родился, и нанялся у одного хозяина стеречь виноград. Хозяин дал ему приказание стрелять из лука во всякого, кто войдет в сад без спроса, и желая испытать, как исполняет сторож его приказания, сам вошел туда в полночь. Сторож застрелил его. То был его отец. Он припрятал тело убитого, и чрез несколько времени, женился на своей госпоже, жене убитого. Но по рубцу на чреве он дал знать о себе. Мать узнала, что вышла за своего сына. Грешник ходил к нескольким священникам просить прощения, но так как ни один не решался простить его и взять на себя ответственность за такой грех, то он убивал их; наконец пришел к епископу, который зарыл его в погреб, имевший три сажени в длину и три сажени в ширину, а матери его проколол ноздри, продел сквозь отверстие замок, запер его и ключи его забросил в море. Андрей в своей темнице должен был писать покаяние, а мать просить милостыни. Прошло тридцать лет. Рыбаки вытащили из моря рыбу и нашли в ней ключи. Тогда епископ отомкнул замок, висевший в ноздрях матери, и постриг ее в иноческий чин, потом приказал отрыть погреб, засыпанный землею. Андрей дописывал десятую песнь великого канона, который поется на повечерии в первые четыре дня и на заутрени в четверг, на пятой неделе, великой четыредесятницы. Когда епископ умер, Андрей стал его преемником и отличался подвигами святости.

Ничто так не показывает языческого происхождения этой легенды, как разговор голубей, которому верит отец, как голосу судьбы. Это остаток птицеволхвования, бывшего существенным догматом всех мифологий, и в том числе славянской.

Тот же миф о кровосмесителе приплелся к повести об Иуде-предателе, приписываемой св. Иерониму, был – рассказывает эта повесть – некий муж в Иерусалиме, по имени Рувим; другое у него было имя – Симон. Он происходил от колена Данова – недаром пишется в книге бытия: «да будет Дан змия на распутии». Это значит, объясняется в повести, что из колена Данова родится в свое время антихрист. У Рувима была жена, по имени Цибория. Она зачала сына и увидела во сне такой страшный сон, что от ужаса пробудившися, говорила мужу: я видела во сне, будто я родила сына, который сделается виною погибели всему роду нашему. Пустяки ты говоришь – и слушать тебя не стоит! Так сказал ей муж. Нет – возразила Цибария – я рожу сына; не лукавый дух устрашил меня мечтою: то было истинное откровение. Действительно Цибория сделалась беременна и в свое время родила сына. Родителей взяло раздумье: убить дитя ужасно; не пустое дело, однако, и воспитывать губителя своего рода – они положили ребенка в ковчежец, вместе с хартией, на которой означили, что имя сыну Иуда, и пустили по морю. Волны принесли ковчежец к острову Искаре. Там царствовал царь. У него не было детей. Пошла царица прогуляться по морскому берегу и видит подле берега качается на волнах ковчежец. Царица приказала его взять и отворить: там нашла она красивого младенца, царица вздохнула и сказала: горе мне неплодной. Как бы я хотела, чтоб у меня было такое точно дитя; тогда бы и царство мое не осталось без наследия. Она приказала ребенка кормить, а о себе разгласила, что она беременна, а когда пришло время, когда могли поверить, что она родила, то показала за новорожденного то дитя, которое нашла в ковчежце. Царь, муж ее, не подозревал обмана и очень радовался, воображая, что в самом деле у него родился сын, и весь народ радовался с ним вместе. Младенца стали воспитывать по царскому чину. Но чрез несколько времени царица в самом деле стала беременна и в свое время родила сына. Когда оба мальчика подросли и стали играть между собою; Иуда обижал и колотил царского сына, а тот от него часто плакал. За это царица много раз била Иуду; она знала, что он ей не сын и любила настоящего больше приемыша. Спустя некоторое время и всем стало известно, что Иуда не царский сын и найден на морском берегу в ковчезце. Ему стало стыдно. В досаде он убил своего мнимого брата и, ожидая себе от этого беды, ушел и пришел в Иерусалим, замешавшись в толпу тех, которые несли туда дань. Там он вступил в число слуг Пилата, который в то время был иерусалимским игемоном; Иуда понравился Пилату; последний взял его к себе во двор, а чрез несколько времени так полюбил, что сделал его старейшиною и строителем над всем своим домом и все слуги от мала до велика слушались Иуды. Однажды Пилат из дому своего смотрел на сад, который находился у него пред глазами недалеко от его дома, и увидел в нем красивые яблоки. Пилат сказал Иуде: мне хочется поесть яблок из этого сада; если не поем, то умру. Иуда побежал в сад и стал рвать яблоки. Сад этот принадлежал Рувиму, отцу Иудину. Хозяин увидел, что кто-то чужой забрался к нему в сад и рвет яблоки, бросился на него и стал бранить, Иуда отвечал ему также бранью, а потом они стали между собою драться; тогда в драке Иуда схватил камень и пустил Рувиму в шею. Рувим испустил дух. Иуда не подозревал, что убил своего отца, нарвал яблок и пришел к Пилату.

Спустя несколько времени Пилат отдал вдову Рувима Циборию за возлюбленного слугу своего Иуду и с нею передал ему все имение умершего Рувима. Но однажды Цибория, будучи уже женою Иуды, стала грустить. Муж ее Иуда стал допрашивать ее, что это значит. Я несчастнейшая изо всех женщин – сказала Цибория – я бросила сына своего в море, нашла неизвестно от чего скоропостижно умершим мужа, а Пилат приложил мне слезы к слезам, насильно отдав за тебя замуж.

Как услышал Иуда про детище, брошенное в море, рассказал, что с ним происходило, и оказалось тогда, что Иуда убил отца своего, а мать свою себе в жену взял.

Тогда по совету матери своей Цибории раскаяния ради Иуда отправился ко Господу нашему Иисусу Христу, который в то время учил народ и исцелял недужных в Иудее. Иуда сподобился просить прощения по недоведомым божественным судьбам. Господь так его возлюбил, что принял в число апостолов и поручил ему попечение о телесных потребах. Как потом Иуда сделался предателем, известно из евангельского повествования и повесть ничего не прибавляет к этому, что там содержится.

Обломки этой истории сохраняются и в народных песнях. Так в Сербии существуют две песни о Находе-Семеуне, помещенные в издании Вука Стефановича. Они рассказывают это происшествие в некоторых чертах различно одна от другой; но вообще сходны в главном основании. Мы приведем обе эти песни в переводе:

Рано вышел старец Калугер на Дунай к студеной воде, чтоб набрать дунайской воды, и умыться, и Богу помолиться; и встретил старца случай: нашел он оловянный сундук; выбросила его вода под берег. Он подумал, что в нем сокровища и отнес в монастырь. Когда же отворили оловянный сундук, не нашли в нем сокровища, а нашли в нем одно дитя мужеского пола, мужеского пола дитя дней семи. Вынул он дитя из сундука, окрестил его в своем монастыре и нарек ему прекрасное имя: Наход-Симеун. Не отдал он дитя кормилице, а воскормил его в своем монастыре, воскормил медом и сахаром. Когда исполнился дитяте год, оно было таково, каким бы другое было трех лет; а когда исполнилось ему три года, оно было таково, каким бы другое было семи лет; когда же исполнилось ему семь лет, оно было таково, каким бы другое было двенадцати лет; а когда исполнилось ему двенадцать лет, оно было таково, каким бы другое было двадцати лет. Удивительно выучился Симеун книжному знанию: не боится он никакого дьяка, ни даже своего старца игумена. Однажды утром в святое воскресенье сошлись монастырские дьяки и завели разные игры, прыгали, камни метали. Наход-Симеун дальше всех прыгнул, дальше всех камень кинул. Рассердились монастырские дьяки и говорят Находу-Симеуну: Симеун! дрянный найденыш! Нет у тебя ни рода, ни племени, сам ты не знаешь, какого ты рода: тебя наш старец игумен нашел в сундуке на берегу воды. Досадно стало Наход-Симеуну. Идеже Сеня в свою келью, берет честное евангелие, читает Сеня и слезы проливает. Приходит к нему отец игумен и спрашивает Наход-Симеуна: что с тобою, Симеун? зачем роняешь из очей слезы? какой тебе недостаток в моем монастыре? Говорит ему Наход-Симеун: господин отец игумен! укоряют меня монастырские дьяки тем, что я не знаю сам, какого я рода, что ты нашел меня на берегу. Послушай, отец игумен! Ради истинного Бога, дай мне своего коня: поеду я в белый свет искать, какого я рода, простого или какого-нибудь рода господского: а не то я брошусь в тихий Дунай! Жаль стало старцу игумену. Он одел Сеню как своего сына, изготовил ему красивую одежду, дал ему тысячу дукатов и своего белого коня из своей конюшни. Поехал Сеня по белу свету. Ходил Сеня девять лет, ищет Сеня рода племени, но как ему найти его, когда некого спросить? Когда настал десятый год, пришло на ум Наход-Симеуну идти назад в свой монастырь. Он оборотил своего белого коня. Однажды утром ехал он под белым градом Будимом; вырос Наход-Симеун, и стал краше всякой девицы. Красиво гарцует на своем белом коне, играет конем по полю буинскому и напевает своим белым горлом. Увидела его будимская королева и кричит статной рабыне; иди скорее, статная рабыня, ухвати под молодцем коня и скажи ему: королева зовет тебя, хочет тебе что-то сказать. Живо пошла статная рабыня, ухватила под Сенею коня и тихо сказала Симеуну: молодец! зовет тебя королева; хочет тебе что-то сказать. Тогда он поворотил своего белого коня в двор к белому замку: когда пошел к госпоже королеве, снял свою капу, поклонился до земли и сказал, помогай Бог, королева! Королева принимает от него привет, сажает его за готовую совру3; понесли вино и водку и всякие хорошие лакомства, сидит Сеня, пьет красное вино, и не может наглядеться королева на Наход-Симеуна. Когда же сошла на землю ночь темная, говорит королева Симеуну: скидай одежду, неведомый молодец! Достоин ты провести ночь с королевой и целовать будимскую королеву. Симеуна одолело вино, он скинул одежду и возлег на ложе с королевой, и целовал в лицо королеву. Когда же утром рассвело, Симеун протрезвился и увидел, что учинил. Очень досадно стало Симеуну; вскочил он на легкие ноги, оделся и пошел к своему белому коню. Королева подчивает его и кофеем с сахаром, и водкою, но Симеун не хочет ничего, седлает белого коня и едет по будимскому полю. Тут вспомнил Симеун, что осталось честное евангелие у королевы в белом замке. Воротил Сеня буйного белого коня, поставил во дворе коня, а сам пошел в белый замок. Ан сидит госпожа королева, сидит, молодушка, на крыльце и читает честное евангелие и роняет слезы по белому лицу. Говорит Сеня госпоже королеве: Дай, королева, честное евангелие. Отвечает ему госпожа королева: Симеун несчастный! В злой час нашел ты свой род: на горе ты дошел до Будима и ночевал с госпожею королевою и целовал ее в лицо. Ты целовал так свою мать. Как услышал это Наход-Симеун, пролил слезы по белому лицу, потом взял честное евангелие и поцеловал королеву в руку. Идет Симеун к своему коню белому, садится на него и отъезжает к монастырю. Как увидел его отец игумен и узнал коня из своей конюшни, что на нем Наход-Симеун сидит, и пошел к нему навстречу. Семеун скочил с белого коня, поклонился до черной земли, поцеловал отца в платье и в руку. Говорит ему отец игумен: где ты был так долго, Наход-Симеун? Отвечает ему Наход-Симеун: не спрашивай, отец игумен: в злой час я нашел род и на горе дошел до Будима. Все ему рассказал Сеня. Как услышал это отец игумен, взял Сеню за белую руку и отворил проклятую темницу, где была вода по колено, а в воде змеи и ящерицы, бросил Семеуна в темницу и затворил проклятую темницу и забросил ключи в тихий Дунай, и тихо сказал старец; когда выйдут ключи из Дуная, Симеуну тогда простится. Так прошло девять лет. Когда же настал десятый год, рыбари поймали рыбу и в рыбе нашли ключи, и показали старцу игумену. Тогда пришел на память игумену Сеня. Он взял ключи от темницы и отворил проклятую темницу; не было в темнице воды, не было ни змей, ни ящериц, солнце светило в темнице, сидит Сеня за злаченым столом, а в руках держит честное евангелие.

Вторая песня в некоторых чертах еще ближе к нашему рассказу.

Воспитывал царь в Яне девицу, не за тем, чтоб другим отдать, а за тем, чтоб за себя взять. Царь хочет, а девица не хочет. Просят у него ее лалы и визири, но царь не дает, и силою берет за себя девицу. После этого прошло немного времени, не много – времени три года: обрелось у них мужеского пола дитя; но мать не хочет его кормить, а свивает ему бумагу и рубашку, и заливает его в тяжкое олово и бросает в синее море. «Снеси, море, с земли неправду, такой же воспитатель, как родитель!» Поднялся патриарх Сава, поднялся он лов ловить, ловил он летний день до полудня и ничего не поймал; а когда возвращался к двору, то – Бог ему дал и судьба принесла – нашел он оловянный сундук, прибила его вода к берегу; в сундуке дитя мужеского пола, не смеется, не дает ручек, не крещеное, не молитвенное. Взял Сава дитя мужеского пола, отнес его в церкву вилендарскую, окрестил дитя мужеского пола, прекрасное имя нарекли ему, прекрасное имя: Наход-Симеун. Когда дитя доросло до коня и светлого оружия, и выучилось хорошо грамоте, тогда сказал ему патриарх Сава: Чадо мое, Наход-Симеун! Я тебя, чадо, воспитал, но не я тебя сам родил; нашел я тебя на морском берегу. Возьми, сыне, бумаги и рубашки, иди от города до города, ищи своего родителя! Взял Сеня бумаги и рубашки и пошел от города до города и дошел до Яна города. А в Яне городе преставился царь, преставился и схоронили его; осталась госпожа царица одна себе в белом дворе. Сватают ее лалы и визири, просят ее, а царица не хочет, и говорит госпожа царица: Пусть выберется шестьдесят молодцев самых красивых и самых высоких ростом, а я стану на белой стене и брошу золотое яблоко: кто подхватит золотое яблоко, тому я буду верною подругой! Выбралось шестьдесят молодцов самых красивейших и самых высоких ростом, и стали в граде под стеною, а царица стала на стене и бросила золотое яблоко, и схватил яблоко Наход-Симеун, и обвенчался с госпожею царицею. Как прошло немного времени, немного времени – три недели, поднялся Наход-Симеун скорый лов ловить; осталась одна госпожа царица в белом дворе; когда царица постель перетряхивала, нашла она бумаги и рубашки и сказала: Милосердый Боже! во всем Тебе слава! Я тяжело согрешила пред Богом! Когда же солнце было на закате, Сеня возвращался с скорого лова, вышла к нему госпожа царица, роняет слезы по господскому лицу. Чадо мое, Наход Симеун, ты согрешил пред Богом! ты смесился с своей матерью по незнанию, мое дорогое чадо! Как услышал это Наход-Симеун, пролил слезы по господскому лицу: потом идет к вилендарской церкви, припал Саве на грудь, одетую в шелк, и стал сильные слезы проливать. О мой отец, патриарх Сава! Скажу тебе два-три слова: я согрешил тяжело пред Богом; я смесился с моей матерью по незнанию, родитель Сава! Можешь ли мне отпустить за то? Говорит патриарх Сава: чадо мое, Наход-Симеун! Не могу я отпустить тебе за это; не безделица своя родная мать! Только так могу я тебя отпустить: созижду каменную башню и заброшу тебя туда, а ключи кину в море. Когда из моря ключи достану, тогда и грех твой будет прощен. Создал патриарх Сава каменную башню, бросил Сеню в каменную башню, а ключи в синее море. Прошло времени тридцать лет; плавали по морю рыбаки и поймали рыбу в море златоперую, поклонились ею патриарху Саве. Когда Сава рыбу разрезал, то нашел в рыбе ключи, а Сава уже было и забыл об них. Как увидел, то и вспомнил. Горе мне пред Богом вышним! Я и забыл Сеню; вот ключи от моего Сени! Отворил он двери темницы, а уж Сеня преставился, преставился и освятился. Тогда дан был глас на четыре страны, совокупились многие священники, читали три дня и три ночи, и держали великое бдение, и читали великие молитвы; молили святого, куда он желает? Отошёл он к Вилендару в церковь. Там святой и почивает в красной вилендарской церкви.

Есть одна малороссийская песня о кровосмесителе, очень распространенная в разных вариантах. В одних описывается два кровосмешения разом: браки двух братьев, одного с матерью, другого с сестрою. В других только одно. Мы приведем эту песню в переводе по варианту последнего рода.

Над глубоким морем стоял высокий терем. Из-под этого терема вышла молодая вдова с сыном. Она обвила сына черным шелком, повила китайкою, положила на корабль, пустила в тихий Дунай и просила Дуная:

Ах ты тихий Дунай! Прими моего сыночка, а ты, новый корабль, колыхай его! А ты, быстрая вода, пригляди его как сестра, а ты, желтый песок, накорми его! А вы, леса, не шумите, моего сына не будите.

Через двадцать лет вышла вдова также на Дунай и стала набирать воду. Вдруг к ней пристал корабль, а в корабле сидит донец-молодец. Здравствуй, вдова. Любишь ли ты донца? Пойдешь ли ты за донца? Люблю я донца, пойду за донца! И повенчались они, и сидят за столом, пьют мед-вино. Говорит донец: Ах ты, вдова, глупая твоя голова! ты сама меня родила и пустила на Дунай. Какой же теперь свет настал, что сын женился на матери? Ступай, матерь, утопись, я пойду в темный лес; пусть меня съедят звери!

О значении Великого Новгорода в русской истории

(публично читано в Новгороде 30 апр. 1861)

Русская история представляет две половины, несходные между собою по духу и содержанию. Каждая из них изображает свою особую Русь, отличную от другой по политическому и общественному строю. Первая была Русь удельно-вечевая, вторая – Русь единодержавная. Невозможно между ними провести строгой разделительной грани, как и вообще во всякой истории, разделяя ее на периоды, если руководствоваться не внешними только событиями, а теми видоизменениями, которые совершаются в жизни народов и определяют на будущие века иной, кроме прежнего, путь ее течению. Только приблизительно можно указать на эпоху Иоанна III, как на самое важное в этом отношении время в русской истории, потому что с этих пор государственное централизующее начало делается господствующим. Таким образом, русская история, рассматриваемая не по внешним признакам политических событий, а по развитию внутренней народной жизни, представляет два уклада: удельно-вечевой и единодержавный.

Между этими двумя укладами русской жизни есть различие.

В фазисах народной жизни, являющихся совокупностью главных ее стремлений, следует отличать идеал, какой имел народ для своего политического и общественного строя, и образ действительный, в каком этот идеал осуществлялся только до известной степени, по несовместимости его и с временными обстоятельствами, и с собственным недостатком в народе, ясность сознания самого идеала и средств к его достижению. При этом мы никак не должны допускать себе в воображении идеала выше того, какой действительно имел народ по степени своих понятий; иначе мы впадем в ложный идеализм, придадим собственные умозрения и мечтания народу, который вовсе не так смотрел на вещи, как мы. Но, с другой стороны, если мы отвергнем всякое идеальное значение в том виде, в каком оно должно было рисоваться в тогдашних умах народа, и ограничимся одним миром явлений, не возводя их до сообразного принципа, то рассеемся в бессвязной куче событий, не имеющих ни цели, ни причины.

Идеалом удельно-вечевой жизни была самостоятельность земель русского мира, так чтоб каждая составляла свое целое в проявлении своей местной жизни, и все вместе были бы соединены одною и общею для всех связью.

Все тогдашние учреждения были способами к осуществлению этого идеала политической жизни, а не главною целию. Таким образом, например, призвание княжеского рода для водворения порядка было не целию, но способом, средством для главной цели, состоявшей именно в удержании связи и единства земель между собою, дабы отвратить усобицы и беспорядки.

Идеал единодержавного уклада был совершенно иной. Здесь свобода частей приносится в жертву другой идее – единого государства; здесь нет речи и быть не может даже о связи и соединении частей, потому что самые части поглощаются, уничтожаются. Цель первого в самом народе, цель второго вне народа; и потому-то реформа Петра была не насильственным, как думают, переломом прежнего, а естественным дохождением единодержавия до дальнейшей степени своего развития, когда власть и весь круг, чрез который последняя совершает свою деятельность и влияние на массу народа, становится за пределами жизни этой массы, делается чем-то обособленным, действующим извне, и потому крепко содержащим и соблюдающим уравнение народа пред собою. Ощутительный, сильный и полный неизбежных изменений поворот в политической и общественной жизни русского народа у нас является в эпохе татарского завоевания. До сих пор, на основании исторических данных всех веков, кажется, почти можно признать за правило, что единодержавие возникает или чрез покорение одного народа другим и вследствие того чрез смешение в большей или меньшей степени победителей с побежденными, или же необходимостью в самом народе отбоя чужеземных врагов. Так и случилось в России. Татары покорили Русь. Составлявшие ее земли нашли свою связь во внешней силе, равномерно тяготевшей над ними. Победители, ханы Золотой Орды, стали верховными повелителями всего русского мира, полноправными хозяевами- владельцами всей Русской земли и населяющих ее людей. Хан, в значении такого хозяина-владельца, мог, кому хотел, поручить вместо себя надзор за нею, собирание своих доходов, управление ею, словом все, что, по невозможности делать самому, должны были делать его доверенные лица. Это новое начало необходимой передачи ханской верховной воли возложено было на князей двумя способами: на князей городов и волостей, князей удельных в отношении той земли или части земли, которая находилась в его управлении, и на князя великого по отношению к целой России, как на главу всех князей подручных. Отсюда вышло следующее: князья удельные были, по прежнему принципу, не владельцами, а правителями земель и городов, составлявших, независимо от личности и права князей, собственные целые, существующие сами по себе; – теперь князья становились действительно их собственниками, или, скорее, помещиками, ибо получали их от ханов в отчину; а князь великий, сделавшийся доверенным лицом от хана в отношении его власти над целым русским миром, получал чрез то более и более значения и силы, и дошел, наконец, к тому, что сделался собственником-владельцем всего русского мира, ниспроверг власть частных владельцев, соединил все зависимые прежде от одного хана власти в одну. С усилением власти великого князя, рядом шло дело освобождения от чужеземного ига. Оно совершилось посредством той же власти великих князей. Необходимость соединения русского мира воедино для великого дела самоосвобождения также способствовала возвышению великокняжеского достоинства и вместе с ним падению отдельной жизни земель, стечению частей в одно целое и единодержавному порядку. Народ сознал, что ни веча, ни удельные князья не спасут его от хищничества соседа, что ему нужна единая крепкая власть, которая бы двинула разом все его силы и устремила их на общее дело. Разумеется, это совершилось не вдруг: борьба длилась три века, и последки ее отзывались и после, так как и начала удельно-вечевого уклада не умирали в народе до позднейших времен.

Удельно-вечевой уклад не дошел до своего полного развития, не осуществил своего идеала; мы не видим стройной, сознательной, определенной федерации земель, не видим, чтобы каждая часть развила в себе самобытные элементы жизни; не видим также и твердых связей, соединяющих между собою земли. Нам являются одни зачатки, которые не успели еще образоваться и были, так сказать, задавлены тяжестию противных начал: то были побеги, не успевшие дорасти до зрелого состояния – их юношеское существо сломлено противною бурею. Что-то хотело выйти и не вышло; что-то готовилось и пе доделалось! Земли обозначались по оттенкам народностей и не определились в своих несомненных пределах. Внутри княжеская власть не представляется отделенною, по своему объему и значению, от власти народной, от веча; и одна заходила в область другой: мы не можем разъяснить вполне ни взаимных отношений городов между собою, ни городов к волостям, ни способов, как образовались сословные разделения народа, и как между собою сталкивались и переплетались. Все здесь темно, все основано на догадках; конечно, этому причиною и самое состояние общества, то переходное состояние, которое всегда имеет в себе что-то хаотическое, подобно тому, что представляет всякая постройка во время работ: только по окончании работ принимает она определенный вид; но, нет сомнения, что нашему непониманию своей старины в этом отношении помогает и недостаточность источников. Они часто безответны на такие вопросы, которых разрешение для нас – дело первой важности, хотя словоохотливы и щедры на то, что может интересовать историка только тогда, когда в занятиях своих он не имеет другой цели, кроме того, чтоб любоваться их процессом. Как бы то ни было, удельно-вечевой мир для нас неясен; а, между тем, изучение его может не только интересовать праздное любопытство, но составляет насущную потребность разумного знания нашей истории и важнейшую подмогу для уразумения нашего настоящего и, скажу более, для наших практических целей и в настоящем и будущем. Нужно ли доказывать, что здравое и ясное узнание своего народа есть дело первой важности в настоящее время? Едва ли кто в этом сомневается. Излишне нам было бы также доказывать, что народа невозможно узнать, не зная его прошедшей жизни; того, что составляет современную жизнь народа, нельзя считать недавним. Не в пятьдесят, не в сто лет накопилось то, из чего образовался народный характер; понятия народа формировались долго; быт его установлялся многими веками; во всех явлениях народной жизни отпечатлелось много протекших переворотов, легло много пережитых периодов. Тот образ, в каком народ является теперь, слагался постепенно, и чтоб проследить его историю, необходимо обращаться к такой древности, от которой только по наружности осталось, как некоторые себе воображают, слишком мало наглядных следов, вещественных памятников, тогда как на самом деле эти следы сохранились там, где они живее и вседейственнее – в современных обычаях и понятиях. Эпохи, когда самодеятельность народа выказывалась полнее и многостороннее, резче отпечатлеваются на жизни его в последующие века: в эти-то эпохи обыкновенно и формируются элементы народного характера; тогда народ и проявляет свои силы, которые при иных обстоятельствах остаются как бы спящими. Как ни кажутся отдаленными от нас века удельно-вечевого уклада, но многое в характере нашего народа сложилось еще в те поры; все это пересоставилось и видоизменилось при дальнейшем развитии, но самых начал следует искать в предыдущем. И притом же то, что было некогда иначе, чем после, составляло в свое время также достояние народа: оно важно для того, чтоб уразуметь, как народное существо способно проявить себя на том или другом пути с такими или иными условиями. Наша прошедшая историческая народная жизнь явилась в борьбе двух начал – удельно-вечевого и единодержавного, и составляющее характер того и другого, вошло в плоть и кровь народа: очевидна важность изучения удельно-вечевого периода, на который еще не так давно если не смотрели с полным презрением, то не искали в нем ничего для современности и не предполагали увидеть в нем ничего, кроме бессмысленных княжеских драк, которых причины указывали нам единственно в круге родовых отношений княжеских фамилий.

Яснее и полнее характер удельно-вечевого уклада не выразился нигде, как в Новгороде. Этому причиною, во-первых, более всего относительное богатство источников об этой русской земле в сравнении с источниками о других наших землях, и во-вторых – самое положение Новгорода в совокупности географических и исторических явлений, давшее ему несколько особый характер. О первой причине я не стану распространяться; достаточно указать на цикл новгородских и псковских летописей, обнимающий историю северных городов с незапамятных времен до падения их местной независимости; тогда как сведения, передаваемые летописцами земель Смоленской и Белорусской, ограничиваются отрывочными и очень скудными известиями. Гораздо важнее рассмотреть, как Новгород получил в ряду русских земель свои отличия и в чем они состояли. Здесь первое место занимает его народность. Остатки новгородского наречия, без сомнения, в настоящее время сильно уже измененного, беспрестанно теряющего свои особенности и подходящего под уровень общего языка, указывают, что в этой земле было свое отличное наречие, близкое к южнорусскому. Близость эта и теперь еще поразительна для уроженца южной Руси: когда в первый раз я услышал новгородское наречие, я принял говорившего им за малороссиянина, как будто силившегося говорить по-великорусски. По аналогии можно заключить, что в древности новгородское наречие имело гораздо более черт, подобных малорусскому и отличавших его от наречий соседних земель.4

Существует, записанное в хронографе, полубаснословное предание о приходе с юга поселенцев на север, где обитал прежде другой народ, причисляемый к белоруссам. Пришельцы изменили название реки, на которой поселились: прежде она называлась Мутною, пришельцы назвали ее Волхов. Предание это сохранилось и до сих пор в народе; между прочим, оно заставляет предполагать, что новгородцы были южного происхождения, но пришедши на север, нашли там уже славянских поселенцев, над которыми их народность осталась первенствующею. И этим, может быть, надобно объяснить между другими признаками нравственную связь Новгорода с отдаленным Киевом, которая так рельефно выдается в истории до-татарской. Несомненно, что с наречием новгородцы сохраняли и черты нравов и быта, приближавшие их к южноруссам и отличавшие от ближайших соседей. Очень естественно, что оторванная таким образом народная горсть посреди других родственных, но отличных народностей и чуждых племен, сознавала себя живее и яснее. Этот народ глубокой древности, именно в IX веке, играл какую-то первенствующую роль в союзе северных народов, образовавшемся против чужеземного ига норманнов. Покоренные этими завоевателями, белоруссы-кривичи, словене-новгородцы или ильменские словене и славянские колонисты земель Ростовской, Белозерской и Изборской, жившие между народами чудского племени и оттого означенные в летописи нашей неславянскими именами мери, чуди и веси, – должны были соединенными силами отбивать врагов, а потом, чтоб сохранить раз вынужденную, необходимую связь, устроили институцию, послужившую началом государственной жизни русского мира – я говорю о призвании князей. Все темно в этом отдаленном от нас событии. Но из некоторых черт летописного повествования видно, что его признавали в широком размере, что участие в призыве князей разделяли с теми, которые означены в летописи, еще и другие, которые там не означены; по крайней мере, важно то обстоятельство, что Олег является с малолетним Игорем в Киев, как имеющий право, показывает Аскольду и Диру малолетнего князя и убивает их за то, что они, не будучи князьями, управляли Киевом на княжеском праве. Обстоятельство это показывает, как будто, что Аскольд и Дир обманули киевлян, что последние ждали кого-то другого – не их; и киевляне покорились добровольно Олегу, как бы сознавая его право. Следовательно, киевляне тем самым изображаются участниками в призвании варяжских князей. Как бы то ни было, здесь значение Новгорода чрезвычайно важно: этому пункту русского мира суждено было стать первоначальною точкою, откуда разошлись линии, по которым стал созидаться новый порядок. И потому вполне законно принадлежит Новгороду честь, которую воздают ему в наше время, избирая его местом для памятника тысячелетию русской государственной жизни. Очевидно, что сердцем возникавшей варяго-русской державы был он: в нем происходило первое совещание об единении народов и установлении связующей власти княжеского рода. Очевидно также, что наша история начинает, так сказать, с средины повествования, с того события, которое не может назваться начальным; естественно рождается вопрос: каким же образом возникла связь между отдельными племенами, как дошли они до общего сознания частей утвердить эту связь новой институцией? Вопрос, на который нет ответа. Судьба Новгорода после этого важного события как-то исчезает из летописей, занятых исключительно событиями юга. Видно, однако, что он оставался с своею древнею независимостью, когда избирал одного из сыновей киевского князя Святослава. В этом факте, как он ни скудно рассказан, явно выказывается то направление, коим Новгород отличался впоследствии в своей истории. Святослав заметил послам: хорошо, коли кто пойдет к вам. Это намекает на их свободное обращение с князьями еще в древности, и тогда не позволяли они князьям поднимать головы выше народного собрания. Вместе с тем в этом поступке уже обозначается то сочетание отдельности с привязанностью к общему русскому миру, которое составляло характер последующей политической деятельности Новгорода. Новгородцы были свободны и могли выбрать себе князя где угодно, но обратились к тому роду, который был ими, вместе с другими землями, призван для установления ряда и удержания связи частей. Они грозят избрать себе в другом месте князя только в случае отказа получить его из рюрикова дома; то был бы поступок крайний, так же, как пред концом новгородской независимости новгородцы в крайности готовы были преклониться под власть Литовского великого князя, и в то же время употребляли все усилия, чтоб сохранить связь с призванным в лице прародителей родом.

Владимир, избранный новгородцами, утвердил там власть с помощию чужеземцев-варягов. Это было новое подчинение воинственным соседям, хотя в другой форме: уже не они, в качестве чужих завоевателей, нападали на Новгород и облагали его данью, а собственный выборный князь своевольно управлял чрез чужеземцев. Сделавшись киевским князем, с помощию тех же норманнов-варягов, Владимир показал некоторым образом первый пример единовластного порядка и был единым владетелем всей Руси; и Новгород, уже порабощенный, как видно, прежде, теперь привязан был к Киеву. Древнее первостепенное значение его потерялось: он сделался пригородом; в его положении все отзывалось порабощением; даже крещение, если верить сказанию, записанному в иоакимовской летописи, совершилось с насилием. Сын Владимира Ярослав, хотя получил в удел Новгород, зависимый от Киева, непокорный отцу, шел однако ж по следам его и также опирался на чужеземцев-норманов. Эти пособники княжеского самовластия стали распоряжаться так произвольно, что, наконец, пробудили уснувшие силы древней свободы. Перебили варягов. Ярослав отомстил за них: завлек обманом зачинщиков заговора и перебил их. Но вслед за тем услышал, что ему грозит беда из Киева. Святополк киевский умертвил его братьев и ему грозил тем же. Киев был за Святополка. Князь, сидевший в Новгороде, должен был поневоле соединить свои личные интересы с местными интересами Новгорода; Ярослав должен был избавиться от Святополка, Новгород от власти Киева. Взаимные нужды сблизили их. Новгородцы простили ему коварное избиение своих мужей. Дело устроилось наилучшим образом. Новгородцы посадили на киевском столе своего князя, посрамили гордость киевлян, называвших их презрительно своими плотниками; а Ярослав возвратил им древнюю самостоятельную свободу и признал восстановление прав народного собрания для избирания себе князя по желанию. Ярослав дал Новгороду льготную грамоту. Она не дошла до нас; но можно наверное видеть, в чем состояла она. На это указывают и последующая история Новгорода, и последующие грамоты, которые были обыкновенно снимками одна с другой, с некоторыми изменениями, вынуждаемыми текущими обстоятельствами. Эпоха Ярослава осталась в памяти народной в течение столетий началом их свободы. И другие русские земли вспоминали, что новгородцы освобождены были прадедами князей. Место, на котором становились народные собрания, называлось двором Ярославовым. Неосновательна была мысль, принятая многими, будто Новгород и после Ярослава долго находился в зависимости от Киева, и его местная свобода возникла оттого, что они воспользовались сумятицами и междоусобиями на юге, и, так сказать, под шумок организовались свободно. Так думали потому, что качество летописи принимали за качество происходившего в жизни. Летописи ХI-го и половины XII века до нас дошли в кратком виде. С половины XII века они полнеют и сообщают такие события, о которых прежде молчали по своей краткости. Из этого заключали, что и в самом деле не было таких событий. Очевидно, такое заключение неверно и крайне произвольно. Неверность ясно доказывается тем, что даже и в кратком перечне встречаются известия о случаях, когда новгородцы показывали свое народное право, как например, когда не хотели сына Святополка киевского и сказали ему: посылай, если у него две головы. Очевидно, что князья, находившиеся у них, были избираемы и признаваемы народом и в то время. Древнее народоправление, на время придушенное Владимиром с помощию чужеземцев-варягов, воскресло с Ярославовыми грамотами и более не упадало до конца XV века. Новгород оставался все одним и тем же в своей основной форме. По этой основной форме Новгород не был каким-то исключением в русском мире, как думали некоторые. Его свобода и народоправление не составляли местное его достояние, недоступное для других земель. То же, что было в Новгороде, существовало везде. Народное собрание, вече, составлявшее главнейшую черту общинного устройства, было общим для русского мира. Летописец XII века, говоря об этом, не отличает новгородцев от других: «новгородца бо изначала и смоляне и кияне и полочане и вси власти аки на душу на вече сходятся». В суздальской земле, где пустило первые ростки единодержавие, вече составляло верховную власть и избирало князей. Слово вече было до того всеобщим в Руси, что даже в ХVI-м веке оно употреблялось на Волыни в смысле народной сельской сходки; в некоторых местностях, составлявших Новгородскую землю, оно употребляется и теперь. С словом вече связывался весь механизм местной независимости и гражданской свободы. Вече было признаком существования земли, сознающей свою автономию; будучи явлением общерусским, повсеместным, нигде, однако, порядок этот не является нам в такой полноте, как в Новгороде. Повторим сказанное прежде, что здесь, без сомнения, действует то, что новгородские сказания дошли до нас полнее; прибавлю также, что самые эти сказания относятся наиболее ко времени после татар, когда в других землях уже угасал этот порядок.

Но, несомненно, были причины, благоприятствовавшие Новгороду в сохранении его старых славянских начал, преимущественно пред другими землями. Новгород с своею землею не был проходным краем – не то, что Киевская и Черниговская земли, чрез которые ратным людям можно было прогуляться вдоль и поперек. Новгород был отделен болотами и лесами от остальной Руси. Князья на юге нередко поддерживали себя посредством наемных чужеземцев: половцев, угров, поляков; не могли так поступать с новгородцами, потому что и народов, готовых для того, не было по соседству, и проход был затруднителен. Оттого Новгород удобнее мог прогонять и приглашать к себе князей; это не так легко было Киеву, поплатившемуся за изгнание Изяслава Ярославича и много раз опустошенному половцами, торками, берендеями, приводимыми князьями. Несколько раз повторенные примеры делались обычным правом, и князья привыкли считать его ненарушимым. Новгород от своего имени стал заключать договоры с западными соседями и приучил их смотреть на себя, как на самостоятельное государство. Торговые обороты и сношения Европы с Россиею касались в частности непосредственно только Новгорода, а не других частей ее.

Понятно, что Новгород владел большим пространством земель на севере и северо-востоке, независимо от других частей России. Географическое положение этих стран было таково, что только Новгороду было подручно держать их в связи с русским миром. Страны эти были суровы и бедны по климату и почве, но богаты по другим произведениям, составлявшим в те века источник богатств. У новгородца долго никто в русском мире не отнимал этих владений, ибо никому не представлялось ни выгод, ни удобств для этого; только с распространением колонизации на восток из Ростовско-суздальской земли, Новгород должен был оспаривать исключительную принадлежность северо-восточных колоний у великих князей. Колонии не принадлежали ко всему русскому миру и были его местным достоянием. Чрез эти особенности в Новгороде образовалось, укреплялось и поддерживалось сознание о своей автономии и, вместе с тем, невозмутимее, чем в других странах, развивались старославянские начала. Новгородская земля не представляла единства народности. Славяно-русская была в меньшинстве в сравнении с массою народов чудского племени; но эта славяно-русская народность была в полной мере господствующею, встречала такие народности, которые не имели силы ни бороться с нею, ни воздействовать на нее, и покорно с ней соединялись. Таким образом, эта господствующая народность расширялась на север, северо-восток и северо-запад, побеждая препятствия, неважные в сравнении с теми, какие были в других землях, например, в южных. Это прогрессивное движение отчасти вытеснило чудских аборигенов, отчасти сообщало им славянскую цивилизацию и народность. На западе оно было остановлено сильною встречею с немецкою народностию, с которою не так легко было выдержать борьбу славянскому племени везде и вообще. Ставший таким образом обладателем севера, проводником торговли с западом для целого русского мира, Новгород в ряду русских земель приобрел почетное значение, имел много данных для местной независимости и самобытности; с другой стороны, в его географическом положении были и условия, привязывавшие его к русскому миру. Почва его земель не отличалась плодородием; Новговод должен был получать хлеб из прочих стран Руси. Если чрез его руки в русские земли переходили западные товары, если также русские произведения он передавал западу, то в главном предмете жизненных продовольствий он не мог обойтись без других, более плодородных земель. Эти обстоятельства и были неоднократно, между прочим, поводом к тому, что Новгород так сильно держался Киева и впоследствии должен был уступить в борьбе с восточной Русью за право местной отдельности. Притязанием великих князей Ростовско-суздальской земли, а потом Московской помогали эти обстоятельства. Таким образом, сохранилось в течение веков направление, указанное нами как характеристическая черта новгородской истории – сочетание стремления к удержанию местной независимости с признанием законности и необходимости связи с остальным русским миром и единства всей русской земли.

В эпоху господства федеративного строя русской общественной жизни не ослабевало в ней стремление к единству, заключавшее в себе семена будущего единодержавия, которому суждено было развиться после толчка, данного внешними завоеваниями. Это единство выражалось первенством великих князей над всеми князьями и землею русскою, и вместе с ним как бы соединялась идея о первенстве одной земли над прочими. Когда усобицы и печальные разорения от чужеплеменников лишили Киев сил и средств удержать древнее первенство, на востоке стремление к нему является в Суздальско-ростовской земле. Открывается посягательство на подчинение Новгорода. Здесь было что-то не совсем для нас ясное, здесь кроются какие-то древние отношения Новгорода к суздальско-ростовской земле, которые едва мерцают в древнем их соединении по поводу призвания варяжских князей. Нет сомнения, если верить буквальному смыслу летописи, что Ростов и Суздаль находились в древности в связи с Новгородом и, вероятно, последний имел над ними первенство. Даже в XII веке Новгород помнил свое старое первенство, и в истории Всеволода-Гавриила говорится, что Новгород предпринимал войну с претензиями на первенство, заявлял какое-то право считать своею принадлежностью Суздальско-ростовскую землю. Князь противился новгородскому желанию и ссылался на княжеский раздел; новгородцы представляли против этого свои древние народные счеты по землям. Война эта была неудачна и прекратила покушение Новгорода; но после того начались обратные покушения Суздальско-ростовской земли на Новгород. В этой борьбе, которая потянулась на столетия, видны не только княжеские попытки, но также и стремление восточно-русской земли. Когда великий князь Всеволод воевал против Новгорода и осаждал Торжок, сам Всеволод готов был отступить от города и прекратить вражду, но мужи его земли требовали взятия города и изъявляли злобу на Новгород. Когда Мстислав Удалой с новгородцами вошел в Суздальскую землю, то суздальцы ополчились против новгородцев с тою же народною неприязнию. Это соперничество, вначале народное, перешло потом к Москве и превратилось в борьбу местного вечевого начала с единодержавным. Эта-то борьба наполняет политическую историю Новгорода; она-то и доканала его независимость.

До татар два великих события в этой борьбе дали перевес Новгороду и утвердили его самобытность: чудо знаменской Богородицы и победы Мстислава Удалого. Первое облекло религиозным благословением свободу Великого Новгорода и его местную самобытность; вторые оградили надолго Новгород от покушений владимирских князей и поставили в определенные границы их взаимные отношения. Новгород хотел самостоятельности, но не хотел оторваться от русского мира и организоваться в общество, чуждое для последнего. Он готов был признать старейшинство суздальско-ростовского князя и получить князей от руки его, лишь бы только с противной стороны признаваема была его автономия в союзе русских земель. Так и было. После побед Мстислава обстоятельства и, в особенности, потребность получать хлеб, дали в Новгороде перевес партии, клонившей его к подчинению владимирским князьям. Но уже прежних попыток, какие дозволяли себе Андрей и Всеволод, долго не было; владимирские великие князья признавали за Новгородом его право; князья владимирской земли, приезжая в княжение по избранию, были осторожнее в покушениях превысить ту меру власти, какая им давалась от народа. Можно сказать, что подвиги Мстислава Удалого приостановили рождающееся единодержавие, поставили в границы верховную соединительную власть и утвердили федеративный порядок. Для прочности его недоставало того, чему зародыш положил еще Владимир Мономах – общего сейма князей и земель. Может быть, обстоятельства и выработали бы это учреждение, народ новыми опытами дозрел бы до уразумения средств к поддержке начал общего союзного отечества. Но тут нагрянули татары.

Татарское завоевание не коснулось Новгорода и земли его, как повествует летописец; сто верст всего не дошли завоеватели до Новгорода, и это событие было важно для дальнейшей судьбы его. Старое, еще недостроенное здание русской федеративной державы было разбито; от него остался на севере угол: то был Новгород с Псковом – своим меньшим братом. Татары только то считали собственностью, что успели разорить; земля разоренная доставалась им во владение, и все, что только на ней являлось, почиталось достоянием хана. Новгород и Псков не сделались этой печальной собственностью, потому что не были покорены и разорены. Новгород при Александре Невском должен был временно покориться судьбе и допустить ханских численников, а впоследствии платить выход и участвовать в общей дани, вносимой ханам Россиею; но то были временные пожертвования общему русскому единству сознанием того, что Новгород есть русская земля и должен нести общее бремя до известной степени. Это была, вместе с тем, предохранительная уступка сильным врагам, сделанная для того, чтоб избавиться от столкновений, которые, при несчастном повороте судьбы, могли лишить его самобытности и свободы. Тогда как в пределах обширной восточной Руси, раздвигавшей время от времени свои границы под правом завоевания, возникал единодержавный уклад, образовывались и утверждались новые политические и общественные начала, в Новгороде и Пскове господствовали древние понятия об автономии земли. Земля в смысле нации не стала собственностью никаких князей: она принадлежала самой себе, то есть народу, выражавшему свое бытие внешнею формою веча. Новгород в этом смысле представлял как бы лицо владельца – он и назывался государем, то есть владельцем, хозяином. От имени Новгорода заключались договоры, велись войны, издавались законы, учреждался всякий порядок. Мало-помалу, прежнее значение новгородского князя перешло к великому князю; в Новгороде хотя были другие князья, но уже не в качестве правителей земли, а как призываемые предводители войска. Князь великий представлял над ним выражение верховной связи с русским миром. Но тогда московские князья начали заявлять стремление к единодержавию; Москва стала грозить подчинением себе других народностей. Новгород должен был вынести борьбу за свою местную самостоятельность и за старый вечевой порядок. В Новгороде, так сказать, нашли последнее прибежище свободные федеративные начала, изгнанные из других земель. Он не думал об отложении, но по-прежнему хотел удержать связь федеративную с прочею Россиею. От этого в политической деятельности, по отношению к великим князьям, не было ничего нового, не видно ничего прогрессивного. Новгород стоял за старину, но в то же время в его устройстве лежало начало прогресса, хотя неудобосовершимого. Старое было недостроено; дело шло о том, чтоб докончить то, что начато еще в IX веке, и докончить не так, как повернуло дело внезапное завоевание в XIII веке.

Пока еще единодержавие не взяло окончательно перевеса над старинным складом, Новгород мог бороться; но когда в народных понятиях всей остальной Руси единодержавие стало нормальным порядком, Новгород со своими старыми началами должен был или отложиться от русского мира, или подчиниться добровольно новым требованиям. Новгород, как он был, становился анахронизмом. От этого-то поход Иоанна III возбудил к себе симпатию в народе; война его с Новгородом была делом общерусским, делом церкви и народа. Новгород действительно бросился было на отчаянную меру – выбиться из русской колеи: он отдавался литовскому князю; попытка не удалась: Новгород был покорен.

Иоанн III понимал, что Новгород не может добровольно подчиниться новому порядку, когда старое в нем сжилось с вековыми привычками и нравами общественного и политического быта. Надобны были решительные меры. Иоанн употребил их. Иоанн не удовольствовался снятием колокола и уничтожением веча и звания посадника – Иоанн уничтожил Новгород до корня, переселив его жителей по разным краям, подчиненным московской державе, и заменив прежнее население новым, чуждым прежних местных воспоминаний. Опустошение Новгородской земли совершилось в чрезвычайной степени и было значительнее, чем сколько обыкновенно его полагали. По известиям летописей, из Новгорода выведено было до 18,000 семей – следовательно, полагая minimum на семью по четыре души, до 72,000 душ. Если взять во внимание, что было еще много таких, которые, спасаясь от жребия, грозившего Новгороду, успели убежать в Литву, то, без преувеличения, можно полагать, что город лишился совершенно прежнего населения. Что касается до пригородов и волостей, то там совершилось сильное потрясение. Владельцы земель – бояре и дети боярские – были выведены: им даровали земли в других местах. Всего нагляднее это показывается в дошедших до нас от конца ХV-го века писцовых книгах, где беспрестанно означаются земли, бывшие достоянием старых новгородцев, признанные потом землями великого князя и раздаваемые в поместья иным слугам, более верным и надежным. Что касается до простого народа, то и масса его в те печальные годы пострадала жестоким образом. Были две войны у Иоанна с Новгородом, обе ведены были опустошительно. Шло дело не о том, чтоб разбить новгородское войско, заставить новгородцев покориться воле великого князя: Иоанн хотел обессилить его, довести до ничтожества: войска, распущенные отрядами на восток и на север, истребляя селения на земле, принадлежащей Новгороду, убивали беззащитных людей, а те, которые успевали уйти, должны были после умирать с голоду, потому что ратные люди везде истребляли хлебные запасы. Из двух войн Иоанновых одна происходила летом, другая – зимою. Во время первой – поселяне еще могли кое-как спасаться в болотах и лесах, и уносить с собою часть своего достояния. Во время второй войны, лишенные крова и продовольствия, жители должны были толпами замерзать от холода и умирать с голоду. Народонаселение Новгородской земли должно было значительно уменьшиться и обессилеть. Это обстоятельство неизбежно должно было страшным образом потрясти древнюю новгородскую народность; остатки прежнего населения разрослись под другими условиями и смешались с приливом народонаселения из других земель. Оттого-то от древней новгородской народности остались одни развалины.

Новгород в русской истории выразил сторону жизни удельно-вечевого характера, отличную от единодержавной, которой представительною силою сделалась Москва. Новгород совместил в себе то, что было достоянием всех земель в свое время, и представил это ясно в своей истории. Новгород стоял за федеративный строй русской земли и за местную и личную свободу; Москва хотела сделаться центром России, притянуть к себе все ее силы, поглотить собою самодеятельность ее частей; Москва домогалась единого государства, слития особенностей, подчинения личности общественной воле, выражаемой совмещением ее в идеале верховной власти.

Два принципа воплощались в исторической жизни противоположными явлениями, и потому неизбежна была борьба на жизнь и смерть для их исторических представителей.

Я не имею целию излагать пред вами, мм. гг., подробно состояние, быт и устройство Новгорода. Это могло бы только послужить предметом целого курса. Укажу только на главные черты. Названия и частные приложения идеи – предметы второстепенные и являлись на Руси в различных видах; но самая идея оставалась везде одна и та же, и выражалась одним и тем же очерком своей первобытной формы.

Главное, чем отличался Новгород, как представитель удельно-вечевого уклада, это принцип местной автономии земли, в федеративной связи с другими землями, выражаемый известною формою народоправления на основании сочетания родового права с личною свободою. Местная автономия не только поддерживалась самим Новгородом для себя, но допускаема была и в подчиненных ему пригородах и селах; лучшим доказательством этого служит то, что слово «вече», означавшее народное правительственное собрание, до сих пор осталось в северном наречии в значении сходки и показывает, что древнее вече, как выражение самоуправления общины, не было принадлежностью одного верховного города страны, а было достоянием каждой жилой местности, каждой общины, коль скоро естественным путем она в известных границах сознавала свою автономию. Во всей политической деятельности Новгорода не видно домогательства централизующей власти; Новгород довольствовался признанием своего первенства и соблюдением связи, условливающей единство частей земли. Пермь и Югра управлялись своими князьями и в таком положении были застигнуты государственною системою Иоанна. Двинская земля, уже заселенная новгородским племенем, была так слабо прикована к центру, что образовала в себе много местных стремлений, которые повлекли ее к попыткам отторжения от новгородской власти, и которые, однако, были так слабы для того, чтоб совершить отпадение члена, прежде чем не поражена была голова. Псков составлял некогда часть Новгородской земли; как скоро он ощутил в себе элементы самобытности, тотчас и обособился с своею волостью, в виде отдельной земли, и Новгород признал его самобытность, довольствуясь только союзом с ним, выражавшимся тем, что Псков считался меньшим братом Новгорода. Этот недостаток централизации, быть может, был одною из причин, что Новгород, владея огромными пространствами, не мог собрать в пору правильных сил для защиты своих границ; на западе заходили за них шведы и крестоносцы; на востоке и на юге переходили они в сферу восточно-русской земли. Так не устоял он и против московского покушения. Не имея в себе единодержавного государственного принципа, он не мог бороться с этим принципом, когда он окреп в соседстве: ибо для такой борьбы нужны были равные силы и средства, и приемы. Совсем не то является в восточно-русской земле; там в прогрессивном ходе развития ее крепости, местная самобытность частей приносится в жертву нивеллирующему центру; местные привычки и обычаи должны были изглаживаться и принимать, по крайней мере в главных чертах, один вид. Там, где прежние предания казались тверды и упорны, сделались потребными крутые средства, переселения и даже опустошения страны. Весь народ должен был слиться в сплошную массу, проникнутую одним духом повиновения и готовности стать на защиту отвлеченной идеи государства, для распространения его пределов и для поддержки его чести.

В Новгороде все исходило из принципа личной свободы. Общинное единство находило опору во взаимности личностей. В Новгороде никто, если сам не продал своей свободы, не был прикован к месту; новгородец должен был подчинять свою личность общей воле только тогда, когда живет в общине; но он всегда мог выйти из нее и идти куда хочет. Так равно и в Новгороде всякий мог приходить и жить полноправно. Оттого Новгород был постоянно убежищем всякого рода изгнанников; только уличенных преступников по договорам должен был выдавать, да и то не исполнялось; а с другой стороны, по всему русскому миру рассеяны были дети Великого Новгорода. В московском мире, напротив, личность человека тянула к чему-нибудь: человек, сам по себе, не пользовался самобытным существованием: он должен был быть единицею в общей сумме и отвечать, вместе с другими, за всех и за каждого из всех. Во внутренней истории московского народа слово «беглец» играет важнейшую роль, ибо личность долго пыталась вырваться от сковывавших ее уз. В новгородском мире – беглец мог быть только преступник, осужденный законом и уклонявшийся от приговора над ним, или раб. Народоправление Новгорода носило характер этой же личной свободы: вече, сколько нам известно, было почти не связано формами и ограничениями. Оттенки происхождения и состояния, образовавшиеся в виде сословий, равномерно являлись в нем: как бояре и богатые купцы, так и бедняки-ремесленники и поденщики имели равное право участия. Представительства, сколько известно, не было, исключая только тогда, когда посылались куда-либо депутаты в посольстве, потому что в последнем случае самое дело этого требовало. На вече, по звону колокола, прибегал кто хотел; равномерно кто хотел, тот мог собираться и предлагать народу свое мнение. Такой способ общественной жизни тесно связан был с федеративным принципом: только при местной автономии частей возможны личная свобода и такое народоправление. Неудивительно, что свободное начало в Новгороде было источником вечного хаоса, смут и партий. Неравенство способностей и индивидуальных наклонностей и временных предрассудков беспрестанно выдвигало на первый план личности и фамилии, налегавшие на массу произволом и насилием; но зато не могли они ввести для своих эгоистических видов ничего прочного и, в свою очередь, отступали, побежденные дружным усилием массы. Таким образом, встречаем в новгородской истории часто, почти постоянно борьбу черного народа с так называемыми боярами. Свобода выдвигала бояр из массы; но тогда эгоистические побуждения влекли их к тому, чтобы свое возвышение употребить себе в пользу, в ущерб оставшихся в толпе; но та же самая свобода подвигала толпу против них, препятствовала дальнейшему их усилению и наказывала за временное господство – низвергала их, для того, чтоб дать место другим разыграть такую же историю возвышения и падения. Свобода, не облеченная в сознательные, прочные формы, зависела от духа, от степени умственного развития, от понятий о нравственном и общественном долге. Для того, чтоб свободные начала развивались, нужны были побуждения и само развитие народа, а их не только не было, но еще столкновение обстоятельств препятствовало тому. Выше мы заметили, что почва новгородской земли была неплодородна, и это ставило Новгород в зависимость от других частей русского мира. Климатические особенности вообще не принадлежали к таким, которые располагают к живой умственной работе; религиозность, составлявшая исключительный круг духовной деятельности, уклонилась в аскетическую и обрядную односторонность, вместо того, чтоб оказывать благодетельное влияние приложением к жизни общечеловеческих, христианских начал. Соседство с западом и торговые сношения с немцами не сблизили Новгорода с Европою морально, потому что немцы всегда оказывали эгоистическую политику, клонившуюся к тому, чтоб эксплуатировать Новгород для своих целей, и сознательно, умышленно старались не допускать новгородцев до знакомства с европейским просвещением. Но главное, что не дозволяло Новгороду идти с своею свободою по пути исторического прогресса, было то, что удельно-вечевое начало, которого он держался до конца, было пригодно для целой русской земли, а не для одной ее части в отдельности. Обстоятельства сломили это начало в других частях; Новгород оставался с ним, как развалина прежнего. Ни условий, ни средств, ни стремлений к организованию из себя отдельной державы он не имел; оставаться с своими особенностями в ином мире ему нельзя было. Рухнуло удельное вечевое начало в русском мире, – должно было рухнуть оно и в последнем углу, куда приютилось было в течение того времени, как созревало новое. По естественному закону, угол этот должен был испытать участь целого здания, которого частью не переставал быть никогда.

Мы не поклоняемся теории неизбежного исторического прогресса, по которой следует признавать лучшим все, что случилось позже, и в каждом историческом перевороте видеть какую-то необходимость и нормальность. Мы не будем, при виде печальных исторических явлений, утешать себя мыслию, что эти явления были необходимы для других, более светлых и отрадных. Не станем, в этом отношении, уподобляться Скалозубу, находившему, что пожар Москвы служил ей к украшенью. Если несомненно, что Новгород, оставленный сам по себе, не мог осуществить в своем быте начал федеративной независимости с ясными формами самобытности, то нельзя сказать, чтоб эти начала были бесплодны по своему существу, если б продолжали возрастать в целой Руси, и что, напротив, другие, их заменившие, были и выше и благодетельнее. Но, с другой стороны, то, что уже совершилось, должно рассматривать, как совершенное. Единодержавный принцип государственности, единства, восторжествовал над удельно-вечевым началом федерации – и образовалось огромное, могучее государство. К великой цели образования этого государства направлялись все главные исторические движения со времени Иоанна III. Государственность объединила русский народ; саморазвитие народных сил было поглощено делом этого единства; свобода общины и лица приносилась ему в жертву.

Громадный труд Петра Великого завершил то, что приготовлено было предшествовавшими веками; он повел единодержавную государственность к ее полному апогею. Государство обособилось от народа, составило свой круг, образовало особую народность, примкнутую к власти; круг ее расширялся, захватывая к себе верхние слои народа. Таким образом, в русской жизни возникли две народности: одна – народность государственная, другая – народность массы, народность, которая, будучи рассматриваема с государственной точки зрения, доросла до единства в совокупности местных видов, лишенных своего проявления, но сохранивших свою частную физиономию под неотразимым влиянием условий географических и этнографических. Крепостное право, формировавшееся в течение долгого времени прогрессивным ходом, было самым осязательным, самым крайним выражением перевеса государственного начала над народным и разделения власти от народа: оно одну часть народа ввело в область власти и оторвало от другой, другую оставило в исключительной народной сфере без всяких прав самодеятельности. Для обеих сторон такое положение становилось невыгодным.

В наше время сама власть увидела это и производит мудрые повороты общественного механизма: я говорю о свежем событии, столь благотворно поколебавшем судьбу заснувшей народной жизни. Это событие есть начало новой русской истории: государственность примиряется с народностью. Драма, которой пролог показался в ХIV веке и первое действие разыграно при Иоанне III, теперь достигла своего пятого акта и развязки. Долго составлялось русское государство и должно было ограничить народную жизнь, потому что последняя мешала его образованию, нося в себе древние удельно-вечевые привычки. Наконец государство вполне составилось, окрепло, побороло все внутренние и внешние препятствия. Его разложение более невозможно. Государство стало твердо и непоколебимо не внешними, а внутренними условиями. Сознавая свою полную силу, государство само пробуждает народную жизнь: пробуждает к свободной деятельности – мы вступаем в новую историю. Мм. гг., по какому-то случайному стечению, начало этой истории совпадает с концом тысячелетия России. Борьба начал удельно-вечевого уклада с началами единодержавия, народных сил с государственными, в наше время окончится, быть может, сама собою мирно и согласно. Не станем обольщаться и придавать нашему времени более того, что зрелое обсуждение факта может нам сообщить мимо всякого увлечения. Мы ничего еще не видим, кроме зародышей новой истории; но довольно того, что эти зародыши взошли и начинают свои рост. От обстоятельств будущей истории нашей зависит, будет ли самый их рост совершаться быстро или медленно; но то несомненно, что раз посеянное на исторической почве непременно будет расти, так или иначе. В этом отношении наше время представляет аналогию с тою отдаленною эпохою, когда здесь, в Новгороде, посеяно было семя федеративно-государственного строя, и равномерно с другою, более близкою нам эпохою, когда здесь же, в Новгороде, снятием вечевого колокола нанесен был роковой удар федеративному началу и водружено господство единодержавного государства. Как с этих двух эпох начались для русского мира своеобразные исторические пути, так в наше время начинается для него новый исторический путь с великого акта уничтожения важнейшего вида крепостного права. Теперь государство пусть не мешает свободе местной народной жизни, потому что оно крепко и сильно; а последняя не будет бояться государства, находя в нем покровительство своему развитию. Инициатива нового зачатка в истории нашей народной жизни принадлежит государю. История беспристрастно оценит его вместе с его веком.

Должно ли считать Бориса Годунова основателем крепостного права?

В IV книге Русской Беседы за 1858 г. помещена под этим названием статья с новым оригинальным взглядом на один из важнейших вопросов Русской допетровской истории. До сих пор царю Борису приписывали прекращение перехода крестьян в юрьев день и тем самым начало введения крепостного права. Автор статьи, г. Погодин, не только оправдывает Бориса пред судом истории, но доказывает, что личное крепостное право не возникло юридически, а образовалось само собою, вытекая из обстоятельств народной жизни, подобно многим учреждениям в английской истории, о которых напрасно было бы доискиваться, когда именно они возникали. Метода исследователя состоит в том, что автор собирает все известные акты, на которые обыкновенно упираются, когда доказывают прикрепление крестьян при Борисе, подлинность одних подвергает сомнению, в других видит не тот смысл, какой видели прежние исследователи.

Обыкновенно привыкли думать, что первое прекращение перехода крестьян последовало в 1592 году. Указ по этому предмету не дошел до нас; но мы верили в его существование в свое время на следующих основаниях:

1) Смысл указа 1597 года ноября 21 тот, чтобы в имения помещиков и вотчинников были возвращаемы беглые, которые убежали за пять лет пред тем; тех же, которые удалились с места жительства ранее, оставить на новых местах свободно. Из этого заключают, что за пять лет пред тем должна была последовать важная перемена относительно перехода крестьян. 2) Указ царя Василия Шуйского, в котором говорится, что царь Феодор, по наговору Бориса, выход крестьянам заказал. 3) Указы 1601 и 1602 годов, которыми позволялось одного рода владельцам отпускать от себя и принимать крестьян, владельцам другого рода запрещалось. Из этого видели, что в то время закон Судебника, предоставлявший общее право перехода повсеместно, потерял свою силу и что в предыдущие годы последовало его отменение. 4) Приговор боярский 1605 г., который, относясь собственно до беглых, в главных чертах сообразен с указом 1597 и вообще может считаться только второстепенным источником, служащим для подтверждения главных.

Г. Погодин находит, что указ 1597 года не относится к запрещению крестьянского выхода, что слова указа назначают только крайний срок, после которого помещики не могут отыскивать своих крестьян. «Это указ о беглых, – говорит исследователь, – подобный многим прежним, старшим и младшим, указ, беспрестанно возобновлявшийся (как при Иоаннах, так и при Романовых) и не имеющий никакого отношения к крепостному праву». Первый, показавший ученым дорогу выводить из этого указа существование прежнего о воспрещении перехода, был Татищев, столь заклейменный подозрениями в подлогах и произвольных заключениях; за ним то же повторил Карамзин и, основываясь на словах «до нынешняго 106 года за пять лет», изрек такой исторический приговор: «следовательно тогда, в 1592 и 1593 г., был запрещен переход крестьян».

Указ царя Василия Шуйского в 1607 году говорит ясно и прямо: «при царе Иоанне Васильевиче крестьяне выход имели вольный, а царь Феодор Иоаннович, по наговору Бориса Годунова, не слушая совета старейших бояр, выход крестьянам заказал и у кого колико крестьян было, книги учинил, и после от того начались многия вражды, крамолы и тяжи. Царь Борис, видя в народе волнение велие, те книги отставил и переход крестьянам дал, да не совсем, что судьи не знали, как потому суд вершити, и ныне великия в том учинилися распри и насилия и многим разорения и убивства смертныя и многие разбои и по путем грабления соделашася и содеваются».

Вначале, как легко видеть из этого отрывка, можно заключить, как и заключает г. Погодин, что правительство, издавшее этот указ, не оправдывало меры укрепления крестьян, внушенной царю Феодору Борисом. Но вместо того, чтоб отменить такое зло, в том же указе излагаются далее правила строжайшего укрепления крестьян: «которые крестьяне от сего числа пред сим за 15 лет, в книгах 101 г., положены и тем быти за теми, за кем писаны, а буде те крестьяне пошли за кого иного и в том есть крестьян тех или на тех, кто их держит, челобитье и те дела не вершены, или кто сентября по 1 число сего года будет бить челом, и тех крестьян отдавати по тем книгам со всеми животы их тем, за кем они писаны до сроку Рождества Христова 116 г. без пожилаго, а не отдаст кто на тот срок, ино на том брати за прием и за пожилое по сему уложению. А не было о которых крестьянах челобитья по сей день и сентября по 1 не будет, и тех после срока по тем книгам не отдавати, а написати их в книги, за кем они ныне живут, и впред за пятнадцать лет о крестьянах суда не давати и крестьян не вывозити. А буде которые отныне из за кого вышед перейдут к иному кому бы то ни было и тот примет против сего нашего уложения, и у того крестьянина взяв перевезти ему со всеми того крестьянина пожитки откуда он перебежал».

Кроме этого противоречия г. Погодин находит в указе Шуйского еще другое противоречие историческим обстоятельствам того времени. В указе говорится, что крестьяне должны оставаться за помещиками, за которыми были назад тому пятнадцать лет, то есть в 7101 г., или от Р. Хр. 1592. Но указ 1601 (7110) показывает, что в этот пятнадцатилетний промежуток времени торжественно бывал разрешаем переход крестьянам, и притом в боярском приговоре 1605 г. сказано, что бежавших в 110, 111, 112 г., по причине сильного голода, тогда свирепствовавшего, следует оставлять на новых местах их поселений, если они докажут, что убежали по причине голода. Спрашивается – говорит г. Погодин – каким образом перешедшие тогда по закону могли быть возвращаемы? и как может быть подобное противоречие в официальных бумагах, столь между собою близких? В подтверждение своего сомнения в подлинности указа, приписываемого царю Шуйскому, г. Погодин приводит подобное сомнение, высказанное Карамзиным: «Признаюсь, что сей указ Шуйскаго, даже и Феодоров, о крестьянах кажется мне сомнительным, по слогу и выражениям, необыкновенным в бумагах того времени: оставляю будущим розыскателям древностей решить вопрос об истине или подлоге татищевскаго списка: пусть найдут другой! Татищев говорит, что он списал законы Феодоровы и Борисовы с манускрипта Бартеневскаго, Голицынскаго и Волынскаго, а закон царя Василия Ивановича Шуйскаго получил от Казанскаго губернатора, кн. Сергия Голицына».

Указ 1601 года также имел несчастие сделаться известным ученому миру от Татищева, но его спасает от участи указа Шуйского, во-первых, то, что о нем упоминается в указе 1602, и во-вторых, существование другого списка в одном из сборников погодинских. Об этом указе г. Погодин замечает, что он состоит из трех частей: 1) одним помещикам (малоземельным) позволяется возить крестьян между собою; 2) другим знатным, большим, не позволяется; 3) наконец еще каким-то, о которых сказано, что им в 110 г. «промеж собою срок возити,» позволяется только под условием следующего ограничения: «И тем по государеву цареву указу возити одному человеку из за одного человека одного крестьянина или двух, а трех или четырех одному из за одного никому не возити».

Автор исследования находит, что вообще этот указ относится не к крестьянам, а к помещикам; одни помещики противопоставляются другим: одни получают право возить промеж себя крестьян, а другие не получают его; крестьяне и в том и в другом случае в стороне. Если б, замечает г. Погодин, сказано было теперь, что военные могут приобретать крестьян, а гражданские чиновники нет, то разве мы увидели бы в таком позволении распоряжение в пользу крестьян? Задавая себе вопрос: какое положение дела предполагает этот помещичий указ? что пред ним было: запрещение или дозволение? г. Погодин предполагает вероятнее запрещение, но не общее, постоянное, а временное, только для одного года, и это, по его мнению, подтверждается указом следующего 1602 года. Таким образом г. Погодин, допуская предположение, что подобные распоряжения о переходе и непереходе крестьян делались ежегодно, выводит, что «общего закона, как запретительного, равно как и позволительного о переходе крестьян при Борисе, кольми паче при Феодоре еще не было, а бывали ограничения в частности, по времени и месту, по обстоятельствам, разные позволения и разные запрещения». «Что не было общего запрещения – рассуждает далее исследователь – то подтверждается непреоборимо еще следующим постановлением или выражением этого указа: «которым людям срок возити»; из этих слов ясно видно, что были еще условия, порядные, по которым крестьяне жили; если б они были окончательно прикреплены к земле, то ни об каких сроках толковать было бы неуместно, все сроки были бы уничтожены запрещением».

Указ 1602 года г. Погодин называет самым важным в этом деле; действительно, найденный в Софийской библиотеке г. Строевым, напечатанный в Актах, издаваемых Археографическою Коммисиею, этот указ не может подвергаться подозрению, которым гг. ученые отпечатывают акты, на которые указывал Татищев: на этот раз сам Татищев очищается от своего пятна, потому что, как выше сказано, указ 1602 г. доказывает подлинность существования указа 1601 года. Этот указ есть вообще подтверждение прошлогоднего, но для 1602 года, с некоторыми, однако, изменениями, о которых скажем ниже. Г. Погодин видит в нем новое разительное доказательство, что запрещения переходить, «что прикрепления крестьян к земле тогда еще не было», и что «вообще, рассматривая этот указ 1602 года, должно заключить, что распоряжения о переходе и непереходе крестьян делались ежегодно».

Основываясь на таком взгляде на современные акты, служившие до сих пор доказательствами мнения, что крепостное право введено при царе Феодоре, «по наущению Бориса», г. Погодин хочет очистить Бориса от нарекания и допускает, что Борис не более как временно, по случаю голода, оставил крестьян безвыходно у богатых владельцев, которые имели средства прокормить их в тяжелое время, и дозволил переход по-прежнему там, где, по незначительности состояния владельцев, не было ручательства в обеспечении крестьян. Что же касается до указа Василия Шуйского, где прямо говорится об укреплении, то г. Погодин, сомневаясь, как выше сказано, в его подлинности, готов заподозрить в вымысле его Татищева, но более склоняется к такому мнению, что этот указ принадлежит к сонму подложных указов, выдуманных дьяками в ХVII веке из потачки распространившемуся между помещиками желанию – узаконить для себя крепостное состояние крестьян. Воспользовавшись, говорит он, временными распоряжениями, помещики пожелали увековечить временную меру, удержать за собою навсегда прежних крестьян по праву. Тогда-то явились, благодаря какому-нибудь дьяку, заинтересованному в деле, и боярину, его патрону, узаконение и освящение желанного права, и эти подложные указы и двусмысленные фразы в подлинных указах (если не сам Татищев, – прости, тень почтенная, – их вставил для исполнения какой-нибудь любимой своей мысли). С больной головы да на здоровую и вся вина взвалена была на Бориса людьми, которые, продолжая пользоваться крестьянами с землею, якобы в силу его запрещения, не думали его уничтожить, а ставили даже избранному Владиславу непременным условием запрещение крестьянского перехода. Сочинить или подправить и распространить подложный указ в то время не значило ничего. Кому же и как было обнаружить обман и подлог? Ни в каком приказе не было настольного реестра, не было реестров входящих и исходящих бумаг; справиться было негде, особенно среди смут. В Уложение не попал уже закон Судебника об отказе крестьянском, потому ли, что обычай этот изменился сам собою, потому ли, что заправлявшие делами бояре и редакторы уступали господствующему образу мыслей?

При этом г. Погодин, для сравнения, указывает, по свидетельству Маколея, на подобное образование многих институций в Англии, возникших не по какому-нибудь законодательному акту, а по стечению обстоятельств и потребностей народной жизни.

Приступая к рассмотрению исследования г. Погодина, прежде всего нужно сказать, что вопрос, которым озаглавил г. Погодин свою статью и который мы, подобно ему, приняли заглавием нашего замечания на его исследование, вопрос: должно ли считать Бориса Годунова основателем крепостного права? справедливость требует разрешить, согласно с г. Погодиным, в пользу Бориса отрицательным ответом: нет. Крепостное право в русской истории следует принимать в двух значениях: в обширном и более тесном. В обширном – в круг его входит всякое стеснение свободной деятельности человека в общественной и семейной жизни произволом сильного над слабым; в таком смысле крепостному праву подлежал и купец, у которого лучшие товары оценивали и брали в царскую казну, и посадский, или крестьянин, которого секли за то, что напился не казенного вина, не платя втрое за такое количество, какое он мог получить гораздо дешевле, и раскольник, которому резали язык за то, что не хотел говорить три раза аллилуйа вместо двух раз. В более тесном смысле крепостное право обнимает произвол владельца земли над земледельцем, заимодавца над должником, произвол, который выработался в привилегию одного сословия держать в рабстве другое. Минуя крепостное право в обширном смысле, мы остановимся на последнем. Право перехода в срок юрьева дня не дает нам повода воображать себе какого-нибудь правильного развития гражданской свободы крестьянина до воспрещения этого перехода. Крепостное право в смысле произвола землевладельцев в сношениях с земледельцами существовало и прежде, и мы, по чистой совести, скажем с г. Погодиным: с больной головы да на здоровую, и вся вина взвалена на бедного Бориса теми, которые готовы обвинять его одного! В грамотах того времени, когда был дозволен переход, землевладельцам в законной форме давался совершенный произвол над повинностями крестьян, в роде следующих выражений: «и вы-б того Посниковского поместья Спячего все крестьяне Шестого Лупахина чтили и слушали во всем, и пашню на него пахали, и оброк ему денежный платили, чем он вас изоброчит, а он вас ведает и судит во всем по сей нашей грамоте (в грамоте же нет никаких правил и ограничений о том, как ему ведать и судить)». Из иностранных известий, относящихся до того времени, когда еще существовал переход или только что прекращался, не видно, чтоб русский крестьянин жил, как говорится, в Аркадии. Где господствовал произвол сверху до низу, где личное достоинство человека ценилось только по отношению к высшему человеку, – там слабый непременно должен быть в рабстве у сильного, так или иначе развязать их между собою. Не только многое, но все, что составляет сущность крепостного права для селянина, все, кроме прекращения ограниченного права перехода, было и до Бориса, как после Бориса, так же точно как, в наше время, после уничтожения крепостного права на бумаге, оно долго еще будет на деле, если останется что-нибудь из его аттрибутов, если по-прежнему будут процветать понятия и условия общественного порядка, совместные с ним. Поэтому Бориса также мало можно порицать за введение крепостного права, как и восхвалять в наше время многих, думающих, что они уничтожат его одним разом на деле.

Скажем еще более: воспрещение Борисом перехода могло даже улучшить быт некоторых крестьян того времени; в сравнении с прежним их положением при переходе. Как в наше время еще не скоро уничтожится произвол, составляющий сущность крепостного права, так и Борис не произвел этого произвола: он существовал до Бориса, как, вероятно, будет существовать и после нашей эпохи.

Таким образом, не о введении крепостного права должна идти речь, когда призывается на исторический суд тень Бориса, а просто о прекращении перехода крестьян в юрьев день. Нельзя не признать всей истины следующего выражения г. Погодина: «Самый юрьев день был, вероятно, уже ступенью в последовательном ограничении большого и безусловного перехода; в три недели (одну пред юрьевым днем осенью, другую после него) далеко не уйдешь!» Но действительно ли сделано Борисом, при царе Феодоре, распоряжение, которое, прекращая и юрьев день, послужило началом правила, что земледелец, живущий на земле владельца, не мог уже переходить от него ни при каких условиях?

Сам г. Погодин не отрицает этого, ибо не только относит эту меру к позднейшему времени, около 1601 и 1602 годов, когда уже есть явные доказательства воспрещения перехода, но допускает, что подобные запрещения существовали и в предыдущие годы, только полагает, что это была мера временная, которую впоследствии богатые помещики увековечили для себя, употребляя для того и подлоги.

Допустим, вместе с почтенным исследователем, что указ Василия Шуйского подложен. Впрочем, правду сказать, те недостатки, которые некогда соблазняли Карамзина и теперь побуждают г. Погодина искать в нем подлога, еще не дают полного права отрицать его подлинность. Г. Погодина смущает противоречие в нем, ибо, по мнению г. Погодина, «в официальном правительственном акте такого противоречия быть не может и ни одного примера ни из которого времени во всей старой администрации нашей, отличавшейся толковитостию, привести нельзя».

Странно, что такой глубокий знаток нашей старины, как г. Погодин, находит толковитость отличительным качеством нашей администрации и делопроизводства. Не говоря уже о неясностях и неточностях в роде, например, таких мест, где идет речь о предоставлении или ограничении какого-нибудь права, и лица, пользующиеся таким правом, или лета, на которые это право дается, означаются не одним определенным числом, а несколькими числами разом; не говоря о таких описях городов, где, например, поставлено общее число восемь башен, а далее пересчитывается только шесть (Врем. XIV, см. 16–17), много можно привести деловых бумаг, где в одной и той же явные противоречия, уничтожающие друг друга; например: в уставной грамоте о кружечных дворах 1652 года прежде сказано, чтоб питухи не пили на кружечных дворах, а ниже, в той же самой грамоте, говорится, чтоб на кружечном дворе питухи пили смирно и тихо. В той же грамоте говорится, чтоб вина не давать под залог вещей, а ниже потом в заклад принимать не дозволено только церковных вещей, и татиной, и разбойной рухляди (А. А. Э. IV, 96). В 1621 году в указе о судопроизводстве в Касимове, сначала говорится, что касимовскому царю Араслану посадских людей и татар ведати и судити, а воеводам их не судити, а ниже говорится: «указали князей, мурз и татар царева двора и Септова полку судить Касимовскому воеводе» (С. г. гр. III, 234). В грамоте царя Ивана Васильевича монастырю на Ладоге сказано, что митрополит игумена, чернцов и священников и всего причту церковного и слуг монастырских не судит ни в чем, а ниже говорится, что судит мой богомолец митрополит Новгородский (А. А. Э. III, 157). Такие недоумения и противоречия встречаются даже в Судебнике. Поймите, сделайте одолжение, следующее место: «А убиют которого крестьянина на поле в разбое или в ином котором в лихом деле, и дадут того крестьянина за государя его за кем живет, или выручит его государь тот, за кем живет, и пойдет тот крестьянин из-за него вон, ино его выпустити». Скажут против этого, что в Актах Исторических, где напечатан Судебник, внизу указывается по другому списку, вместо слова «убиют», слово «уловят». Но в таком случае можем и мы сказать, что список указа Шуйского попался Татищеву подобный тому, как список Судебника с словом «убиют». А разве не противоречие это: в отрывках о деле еретика Матвея Башкина, где этот еретик признается отвергающим покаяние (А. А. Э. I, стр. 250), приводится и показание попа Симеона, который говорит, что этот Башкин приходил к нему с великими клятвами и молением умолил себя принять на исповедь в великий пост (А. А. Э. I, 249). Как же согласить такое противоречие: еретик отвергает таинство покаяния и приходит к священнику исповедоваться, да еще с великими клятвами и молением? Из одного противоречия в тех же отрывках следует и другое, и третье. Башкин осуждается как богопротивный и лукавый еретик, глаголавший хулу на Господа Бога и Спаса нашего Иисуса Христа, называвший честное и святое тело Господа нашего Иисуса Христа простым хлебом и вином, отвергающий церковь и все ее предания и признающий даже все божественное писание баснословием (А. А. Э. I, 250). Если таков был в самом деле Башкин, то спрашивается: зачем он приходил на исповедь и говорил: «Християнин-де есмь, верую во Отца и Сына и Святаго Духа и покланяюся образу Господа Бога и Спаса нашего Иисуса Христа и пречистей Богородицы и великим чудотворцем, и всем святым на иконе написанным; а тогды – говорит священник – великими клятвами и молениями умолил на исповедь приняти и я его принял (А. А. Э. I, 248)». Вот, если б Башкин пойман был и заподозрен в еретических мнениях, да говорил так, чтоб укрыть свою вину, это было бы понятно; но для чего этот человек обратился к религии, которую отвергал, и к священнику, которого значения не признавал, и притом выражался с ним таким образом: «Бога ради, ползуй мя душевне, надобеть де что написано в Беседех тех честь, да на слово не надеятись, быти-б и делом свершитися; да все-де начало от вас, прежде вам священником собою начало показати да и нас поучати (А. Э. I, 248, и д.).» Как согласить слова, сказанные им священнику на исповеди с глазу на глаз, с обвинением, постигшим его?

Но не станем более утомлять читателей выписками из наших старых официальных бумаг в доказательство того, что в них можно встретить и противоречия, и бессмыслицы. Г. Погодин, находя, что наше старое делопроизводство отличается толковитостию, далее, в своем исследовании, встретился с неясностию выражений в указе 1601 года и не знает, куда деть тех, «которым срок возити», хотя и не отвергает существования указа 1601 года. Это темное место не дается, как видно, и самому Карамзину, на авторитет которого ссылается везде г. Погодин. Наконец, в подтверждение возможности подлогов, г. Погодин говорит, будто в старину ни в каком приказе не было настольного реестра, не было реестра входящих и исходящих бумаг, – справиться было негде. Как же согласить такую безалаберщину, способствующую подлогам, самому большому злу, какое может быть в сфере делопроизводства, с высоким мнением о толковитости этого делопроизводства и администрации? Не кажется ли, что в исследовании защищается толковитость нашей администрации и делопроизводства, когда эта толковитость нужна для подкрепления любимой мысли, и, через несколько страниц, когда, для подкрепления той же мысли, нужно, чтоб эта администрация и делопроизводство были бестолковы, они обвиняются в такой беспорядочности, какой даже и не было на самом деле. У нас, в старину, были настольные реестры – это описи дел, которые во всех наказах воеводам приказывается принимать от прежних воевод вместе с самыми делами; у нас были и книги исходящих бумаг, – это перечни, где записывалось, что такая-то грамота или память отослана такого-то числа, туда-то (Доп. к А. И., V, 247). Следовательно: 1) Противоречие в указе Шуйского не есть такая исключительность, какой нельзя найти в других официальных бумагах того времени и по которой можно заключать о неподлинности акта. 2) Подлоги составлять дьякам вовсе не так было легко на тех основаниях, какие привел г. Погодин. Да, наконец, почему же именно от подлога, сделанного, как предполагает г. Погодин, каким-нибудь дьяком в ХVII веке, можно ожидать скорее противоречий и беcтолковщины, чем от подлинной бумаги того же времени? Нам даже кажется наоборот. Противоречие и бессмыслица в официальном акте может происходить всего скорее от небрежения и от неуменья выражаться. А кто составляет подлог, тот должен быть особенно осторожен на этот раз; тот старается, чтоб его подлог, сколько возможно, казался подлинником. В особенности трудно бы ожидать промахов в подлогах, касающихся такого дела! Если тот, кто его составлял, был орудием сильной партии, желавшей обратить в свою пользу государственное учреждение, то уж, вероятно, такая партия поручила бы подобное дело человеку искусному и смышленому; и этот искусный и смышленый человек, имея в виду определенную цель, должен был стараться, чтоб эта цель бросалась каждому ясно в глаза и уж никак не мог допускать двусмысленностей. И для чего было дьяку, составлявшему подложный указ с целью узаконить и увековечить крепостное право, отзываться в начале неблагоприятно о Борисе, которого действия он, напротив, должен был одобрять? Равным образом, отчего же дьяк в подлоге мог наделать ошибок против обычных деловых форм того времени и языка и вообще внешности указа, когда этому дьяку, без сомнения, были известны все мелочные формы и все, касавшееся внешности официальных бумаг, дьяку, который сам составлял и официальные бумаги. Если дьяк мог принять несвойственный обычному порядку тон в подлоге, то он мог таким же тоном написать и подлинный указ.

Никто из самых глубоких знатоков нашей старины и даже сам г. Погодин, за которым признаем в ряду их почетное место первенства, не в силах, единственно по внешности слога и выражений, отличить подложную бумагу, составленную дьяком ХVII в. от подлинной официальной того же времени. Если в наше время показать две бумаги, составленные, положим, в –ом губернском правлении: одна из них подлинная, другая подложная, сочиненная секретарем того же правления. Есть ли возможность, единственно на основании слога, отличить одну от другой, когда и подлинная была составлена тем же секретарем, который написал подложную?

Видимая бессмыслица и противоречие между предшествующею и последующею речью в указе Шуйского не так еще ужасны и необъяснимы, как кажется с первого взгляда.

Указ состоит из двух частей: доклада и постановления. В докладе действительно говорится неблагосклонно о Борисе и о его запрещении перехода; в постановлении же крестьяне прикрепляются к месту жительства, следовательно: делается то же, за что в докладе порицается Борис. Что же? Докладчик мог в самом деле быть иного мнения, то есть: в пользу перехода, и изложил, – даже, быть может, возбудил, – вопрос, думая, что его разрешат так, как ему хотелось; но приговор последовал в ином смысле. Вникнем в дальнейший смысл доклада. Для чего он подается? Какая причина побуждает к этому? Причина эта высказывается в конце доклада: «и ныне великия в том учинились распри и насилия и многия раззорения и убивства смертныя и многие разбои и по путем грабления содеяшеся и содеваются». Таким образом, сущность дела состоит в том, что начальствующие поместной избой, заметив беспорядки, представили о них государю с объяснением причин, давши этому объяснению тон, соответствовавший их собственному взгляду. Собор и сигклит, то есть духовные и светские сановники, не разделяли этого взгляда: не удивительно, когда для них было выгодно удерживать крестьян и притом тут были те, которые и при избрании Владислава ставили ему в условие, чтоб в его царствование не было крестьянского выхода. Составилось постановление. Но доклад остался, как был. Тогда не гонялись ни за соразмерностию и соответственностию частей в официальном акте, ни за ясностию и точностию выражений, ни за отделкою редакции: тогда не думали, что для потомства указ их станет непонятен и будет заключать видимые противоречия; для современников этих противоречий в нем не было, да и без сомнения для сведения рассылались грамоты и памяти, в которых не было доклада; Татищеву, на беду его – достался список с докладом.

«Закон Шуйского, по словам исследователя, заключает еще и другое противоречие; в нем говорится, что крестьяне должны оставаться за теми помещиками, за которыми положены за 15 лет, то есть в 7101 году. Те, которые ушли с 7101 года, следовательно, в 7102, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, и оглашены, те должны быть возвращаемы прежним помещикам. Но в указе 1601 года (7110) позволено было переходить. Спрашивается: каким же образом перешедшие тогда по закону могут быть теперь возвращаемы?»

«В 1602 (7111) был еще общий переход, торжественно разрешенный. В боярском приговоре 1605 года именно сказано, что бежавшие в 110, 111, 112 годах могут оставаться на новых местах, если докажут необходимость бегства». Спрашивается: как может быть подобное противоречие в официальных актах, столь между собою близких?»

Дело объясняется как нельзя проще. Здесь не только нет противоречия, но даже и той неточности выражений, которая так нередко заставляет задумываться при чтении старых актов. Сила указов 1601-го и 1602 года не уничтожилась новым постановлением; в нем говорится:

«Которые крестьяне от сего числа пред сим за 15 лет в книгах 101 г. положены и тем быти за теми, за кем писаны, а буде те крестьяне вышли за кого иного, и в том есть на крестьян тех или на тех, кто их держит, челобитье, и те дела не вершены, или кто сентября по 1-е число сего года будет бить челом, и тех крестьян отдавати по тем книгам со всеми животы их за кем они писаны до сроку Рождества Христова 116 без пожилаго; a не отдаст кто на тот срок, ино на том брати за приим и пожилое по сему уложению. А не было о которых крестьянах челобитья по сей день и сентября по 1-е не будет, и тех, после того срока, по тем книгам не отдавати, а написати их в книги за кем они ныне живут.»

Значение указов 1601 и 1602 годов могло сохраниться и после этих строк. Здесь пределом времени, с которого крестьяне могут считаться принадлежащими помещику, полагается 1592 год (именно тот год, в который, как думают, был издан первый указ, воспрещающий переход в юрьев день). Следовательно, только с этого времени могли встречаться случаи, дававшие право помещику, руководствуясь указом Василия Шуйского, требовать возврата жившего у него крестьянина. Но в течение этого пятнадцатилетнего периода были указы, позволявшие крестьянам переходить от некоторых владельцев; само собою разумеется, что владельцы, у которых крестьяне могли переходить, теперь и не имели права требовать их возврата, коль скоро крестьяне вышли от них на основании дарованного им в свое время позволения. Постановление при Шуйском не предоставляет им такого права. Оно дозволяет всем подавать челобитные, назначает для этого срок и приказывает рассматривать те челобитные, которые уже поданы прежде по этому предмету. Отдавать крестьян можно только вследствие челобитных и по справке с книгами, в которых будет значиться, что они записаны за челобитчиками. При таких условиях если б и случилось, что помещик начал требовать возвращения крестьянина, который у него сошел в 1601 и 1602 годах законным образом, то в поместной избе ему бы указали, что его крестьянин сошел от него правильно и, следовательно, он не имеет на него права, точно так же, как признали бы это право за тем из помещиков, который подал челобитную о крестьянине, сошедшем от него несообразно с позволением в 1601 и 1602 годах. Если в указе есть неточность, то для нашего века, а не для современников: для них тут не было ни неясности, ни противоречия. И теперь в законодательстве встречается и будет всегда встречаться множество случаев, которые с первого взгляда совершенно подходят под известную статью закона, но в самом деле не подлежат ей, потому что какое-нибудь обстоятельство, означенное в иной статье, делает для этих случаев изъятие. Что же касается до приговора 1605 года, то противоречит ли ему постановление Шуйского или не противоречит (кажется последнее) – мы не станем разбирать этого; нет никакого сомнения, что этого приговора при Шуйском не имели в виду. Расстрига не считался царем, и все постановления его царствования не сохранили действительности для последующего времени, и в грамотах государей, подтверждавших распоряжения предшественников, нигде не подтверждается какое-нибудь постановление государя, считавшегося лжецарем. Относительно же внешности и слога этого указа выше была высказана совершенная невозможность отыскать в нем подлога, составленного дьяком в XVII веке. Но г. Погодин не останавливается только на этом подозрении, он склоняется также к другому: что, быть может, подлог этот образовался позже – иначе Татищевым. Желательно, чтоб были указаны те основания, по которым мы должны искать в слоге этого указа несообразностей с принятыми в XVII в. приемами и формами, хотя это одно будет противоречить первому подозрению на дьяков XVII века. Г. Погодин указывает на выражение: «с своим царским сигклитом» и, следуя Карамзину, отмечает его курсивною печатью. Значит – оно в числе несообразных ни с духом времени, ни с языком грамот. Но точно такое же выражение и притом с таким же настроением речи встречается в другом современном акте, именно: приговор 1604 года о высылке на службу против самозванца патриарших митрополичьих, архиерейских и монастырских слуг: «царь и великий князь Борис Федорович с отцем своим святейшим Иовом, патриархом всея Русии, и с сыном своим, благородным царевичем князем Федором, со всем освященным собором, с митрополиты, и архиепископы, и архимандриты, и игумены, и совсем своим царским сигклитом» (С. г. гр. VI. 16). Исследователь поставил один вопросительный и один восклицательный знак вслед за выражением: «сего ради приговорили есми и уложили по святым вселенским соборам и по правилам св. отец». Конечно, эти знаки поставлены здесь не ради странности мудрецов XVII века ссылаться на соборы и правила св. отец в делах мирских, не имеющих прямого отношения к церковной администрации и быту. Эти знаки указывают на несообразность выражения с принятыми в XVII в. приемами. Но при составлении Уложения при царе Алексее Михайловиче, точно также велено было принимать во внимание правила соборов и св. отец. (С. г. гр. III, 438). Это единственно подтверждает всем давно известное обстоятельство, что в старой Руси думали все освящать согласием с Церковью. Пока не укажут и не докажут: в чем именно слог указа обличает подлог – едва ли можно на всех этих основаниях подозревать в указе царя Василия Шуйского такое дурное качество; да, наконец, если б в нем точно нашлось какое-нибудь сомнительное выражение, то почему же приписывать его именно подлогу, а не ошибкам переписчиков, когда самый указ известен только по спискам? Неужели признавать его подложным единственно на основании недоверия к Татищеву? Но ведь самые ярые враги Татищева должны сознаться, что если Татищев, по их мнению, лжет, то все-таки иногда и правду скажет. По крайней мере, сам г. Погодин убежден в том, признавая, что указа 1601 г. Татищев не выдумал. Отчего же указ Василия Шуйского выдуман?

Итак, нельзя признать оснований, приведенных г. Погодиным, достаточными, чтоб отвергать подлинность указа Шуйского; но не станем однако и опираться на него, из уважения к авторитету г. Погодина, в надежде, что он представит более очевидные доказательства его неподлинности. Быть может, и тех актов, в подлинности которых г. Погодин не сомневается, будет довольно, чтоб предпочесть старое мнение новому, высказанному почтенным исследователем в Русской Беседе.

В указе 1597 года постановлено давать суд и сыскивать крепко, и по суду отдавать беглых крестьян с женами и детьми тем помещикам и вотчинникам, за которыми они жили за пять лет тому назад. Г. Погодин находит, что этот указ не говорит о переходе крестьян в юрьев день, а касается только беглых, что он подобен многим старшим и младшим указам о беглых с назначением, для права на их водворение в прежних местах, срочных лет со дня побега. Действительно, таких указов впоследствии было много; но г. Погодин говорит, что такие указы существовали и прежде, при Иоаннах. Жаль, очень жаль, что г. Погодин не привел ни одного из известных ему в этом роде. Кажется, до сих пор ни один не известен, а это самое и заставляет многих искать чего-то в 1592 году. Вот, если бы в исследовании, в самом деле, приведен был такой указ и притом именно с назначением срочных лет, – тогда иное дело; тогда указ 1597 года не мог бы сам по себе служить исходным источником общепринятого мнения. Но в исследовании, в доказательство существования таких указов «при Иоаннах», не приведено ничего, кроме одного места из первой новогородской летописи, места, относящегося к времени гораздо древнейшему: «приде князь Михаил из Чернигова в Новгород и вда свободу смердом на пять лет даней не плати, кто сбежал на чюжю землю, а сим повеле, кто сде живет, како уставили переднии князи, тако платите дань». Это свидетельствует не за г. Погодина, а против него. Здесь не преследуются беглые, а напротив покровительствуются; беглым даются льготы, которых лишены те, которые сидят на одном месте и не бегают. Пока г. Погодин не отыщет или не укажет миру указа, подобного указу 1597 года, изданного при Иоаннах, как он говорит, до тех пор мнение Татищева и Карамзина, находивших, что за пять лет перед 1597 годом надобно искать запрещения перехода, имеет полное основание, и неудивительно, что все почти ученые разделяют это мнение, повторяют его, как говорит г. Погодин, без малейшего рассуждения и оно сделалось историческою аксиомою. Едва ли принимают это мнение без малейшего рассуждения; рассуждают более или менее так: когда указ 1597 г. ставит пределом отыскивания беглых 1592 год, то значит – в 1592 г. что-то произошло. Прежде таких указов, сколько известно, не было. Отчего ж возник этот? По Судебнику позволялось крестьянам переходить в юрьев день, а в XVII веке мы положительно знаем, что это постановление в законодательстве не существовало, и бояре, избиравшие Владислава, уже ставили ему в числе условий, чтоб крестьяне не имели права выходить. Когда же это постановление отменилось? Без сомнения, или в конце XVI, или в начале XVII в. Непосредственным следствием такого отменения должно необходимо быть преследование беглых, то есть не покорявшихся этому постановлению, конечно стеснительному для многих. Действительно, в те времена, когда, как нам известно, в законодательстве уже не существовало постановления о юрьеве дне, являются, один за другим, указы, имеющие целью преследование беглых, с назначением сроков. Но таких указов мы не встречаем в те времена, когда, как нам известно вполне и достоверно, постановление Судебника было в силе. Следовательно: издание этих указов имеет связь с прекращением перехода. К какому же году относится первый по времени известный нам из этих указов? К 1597-му. К чему приводит нас этот первый указ? К 1592 году, ибо признает крестьян, о которых идет в нем речь, с одними правами после 1592 и с другими пред 1592 годом; следовательно – в 1592 году должно было последовать относительно крестьян важное распоряжение, сделавшееся виною указа 1597 и вслед за ним прочих указов, ему подобных. Но так как: 1) указы о беглых с назначением сроков, в своей постепенной последовательности, идут в законодательстве рядом с прекращением перехода; 2) о переходе в юрьев день нет в законодательстве вместе с тем, как являются в нем в постепенной последовательности указы о беглых с назначением сроков, то это распоряжение в 1592 году должно необходимо касаться перехода в юрьев день и непременно в духе прекращения этого права, а уж никак не расширения. Предположение наше подтверждается указами 1601 и 1602 годов.

Смысл указа 1601 года указывает на запрещение, существовавшее до 1601 года и притом на совершенное запрещение. Слова: велели крестьянам дати выход, показывают, что закон вновь дает право, которого пред тем не давалось. Запрещение возить крестьян в имениях значительных владельцев и в Московском уезде стоит после позволения и, очевидно, прибавлено в виде исключения из нового правила, как обязанность оставаться при прежнем порядке. Этого не может отрицать и сам г. Погодин, признавший, что пред этим указом было запрещение, а не позволение.

Г. Погодин, при разборе этих указов, задавая себе вопрос: что было пред указом 1601 г., позволение или запрещение? отвечает: «следует, кажется, предполагать запрещение». Если так, тогда и спорить нечего. К нам является на помощь указ 1597 года и ведет нас прямо к 1592 году. Но г. Погодин находит, что если и было запрещение, то временное, какие, быть может, установлялись каждогодно. По мнению его, «случались обстоятельства, когда правительство находило нужным прерывать этот переход крестьян или ограничивать, может быть, еще прежде Иоаннов, точно так как при царе Феодоре, Борисе, при Романовых». Но далее г. Погодин оставляет в тени запрещение пред 1601 годом, а выставляет этот указ как бы в значении первого важного ограничения перехода, которое хотя было и временною мерою, но впоследствии послужило владельцам поводом воспользоваться им для своих выгод и повело к подлогам, узаконившим крепостное право на людей. Правительство, по мнению г. Погодина, приказало в 1601 г., чтоб у значительных помещиков, каковы были бояре и проч., крестьяне оставались безвыходно: правительство имело в виду, что богатые могут прокормить крестьян, а чтоб у мелкопоместных открыть крестьянам средства прокормиться, им разрешено, по истечении срока, перевозить крестьян по взаимному согласию. Это была мера правительства временная; но она понравилась богатым, сильным помещикам, и они пожелали увековечить ее, удержав навсегда за собою прежних крестьян по праву.

Далее и под конец своего сочинения, почтенный исследователь решительно противоречит себе, не допуская никаких законодательных ограничений свободы крестьян между установлением юрьева дня и указами по поводу голода, то есть 1601 и 1602 года. «Законы долго молчали – говорит он – и начали ограничивать свободу переходить, сперва юрьевым днем, во уважение обязанностей, наложенных ими на помещиков, потом, вследствие случившихся голодов», и проч. Что в исследовании не разумеются никакие другие распоряжения по этому предмету по поводу голода, кроме упомянутых указов, это доказывают слова, помещенные назад три страницы (на 153): «голодные годы 1601, 1602, 1603 играют здесь, кажется, значительную роль; надо было правительству обеспечить сколько-нибудь народное пропитание». Здесь не упоминается ни о каких других голодных годах, послуживших поводом к ограничению перехода. Таким образом, в одном месте исследования допускаются временные запрещения, существовавшие до 1601, в другом указы 1601 и 1602 годов выставляются как первые распоряжения о запрещении, вызванные временною необходимостию. Читатель остается в недоумении: какое мнение ученого исследователя об этом вопросе. Существовали ли запрещения до 1601 г. или нет? Если г. Погодин признает, что они существовали, то будем искать последнего из них: когда оно случилось, и указ 1597 года наводит нас прямо на 1592 год. А чтоб увериться, что это ограничение перехода, которое должно было случиться в 1592 году, было не первое и не выходило из колеи обычных мер, совместимых со всеобщим правом перехода в юрьев день, пусть г. Погодин укажет нам те правительственные распоряжения, которые, как он полагает, были еще прежде Иоаннов, и равным образом пояснит, какие постановления ему известны при царе Феодоре?

Исследователь останавливается над словами: «а которым ныне срок возити» и затрудняется: кого разуметь под этими которыми. Кажется, тут ларчик просто открывается. Эти которые, как видно по ходу речи, те мелкопоместные, которые тогда получили дозволение и которым действительно приходился срок, т. е. юрьев день, ибо указ написан в ноябре. Что касается до слов: а возити человеку из за одного человека одного крестьянина или двух, а трех и четырех одному из за одного никому не возити, то едва ли можно успокоиться на мнении г. Лешкова: закон позволяет дворянам не по одному крестьянину перевозить друг от друга, а поровну! берите одного или двух за одного, а не трех и не четырех. Несмотря на некоторую темноту редакции, обыкновенную в то время в нашей администрации, не отличавшейся толковитостию, все-таки нетрудно здесь понять, что каждый владелец мог из имения другого владельца брать к себе не более двух крестьян. Законодатель имел здесь, как видно, ту цель, чтоб не допустить некоторых богатых помещиков, владеющих большим количеством земли и предоставлявших крестьянам льготы, переманивать к себе крестьян от небогатых соседей до того, что у этих соседей не осталось бы ни одного человека, и чтоб последние, лишенные рук, не впали в нищету и невозможность отправлять государственную службу, лежавшую на сословии помещиков. При ограничении же, какое сделано в законе, богатый помещик не мог взять у небогатого более двух человек и, следовательно, лишен был возможности переманить к себе всех его крестьян. Но это не значит, чтоб крестьяне не имели юридической возможности оставлять своего владельца; они могли все уйти от него, только не в одно имение. Естественно, что разойтись в разные стороны крестьянам было труднее, чем уйти всем в одно новое место. Эта оговорка в указе знакомит нас вообще с целью, которую, при прекращении перехода, имело правительство. Оно хотело обеспечить для себя государственную службу помещиков и платеж повинностей, а это требовало необходимо твердой оседлости земледельческого класса. Нетрудно понять, почему у богатых и сильных мира сего переход остался запрещенным: царь Борис нуждался для недавнего своего царствования и своей юной династии в этой опоре, и вероятно, при Феодоре приготовляя себе престол, заранее устраивал свои дела на этот счет.

Указ 1602 года есть отчасти повторение предыдущего, но с некоторыми изъятиями. В нем уже нет ограничения перехода числом крестьян, которых можно было одному помещику вывозить из имения другого. В исчислении родов помещиков, у которых в имениях крестьянам дозволяется переход, есть некоторые перемены и именно: в указе 1601 года позволяется возить крестьян «дворянам, которые служат из выбора, и жильцам, которые у государя царя и великаго князя Бориса Федоровича, и которые у государя царевича Федора Борисовича, и детям боярским, дворовым и городовым приказчикам, всех же городов, иноземцем всяким и большого двора дворовым людям всех чинов, степенным и путным ключникам, стряпчим, сытником и подключником, конюшеннаго приказа столповым приказчиком... и стряпчим, ловчего пути корытником, охотником и конным псарем, сокольнича пути кречетником, сокольником, ястребинником, трубником, и сурначеем и государыни царицы Марии Григорьевны всея Русии детем боярским и всех приказов предним подьячим, стрелецкаго приказа сотником стрелецким и головам казачьим, посольскаго приказа переводчиком и толмачем, патриаршим и митрополичим и архиепископьим приказным людем и детем боярским промеж себя». В указе же 1602 г. говорится: «Указали есмя всего нашего московскаго царства детем боярским и иноземцем всяким и жильцом нашим и сына нашего царевича князя Федора Борисовича всеа Русии жилцом же и нашим дворовым людем всех чинов и конюхом, и охотником, и псарем, и кречетником, и соколником, и ястребником, и трубником, и детем боярским нашея царицы и великия княгини Марии Григорьевны всеа Русии и всех приказов подьячим промеж себя крестьян отказывати». В последнем дозволяется возить крестьян детям боярским, а о дворянах не говорится, хотя ниже того, в числе помещиков, у которых выход воспрещен, показаны только большие дворяне, следовательно, можно предположить, что у малых был он позволен. Нет также детей боярских патриарших, митрополичьих, архиепископьих. Если допустить, что этого рода детей боярских следует считать в общем числе детей боярских всего московского царства, то против такого толкования можно выразить, что царицыны дети боярские поименованы особо и, вероятно, были бы поименованы и эти, если б право выхода крестьянского распространялось на их имения. Можно толковать так и иначе. Это новый образчик толковитости нашей администрации.

Сверх этих отличий, в указе 1602 г. от указа, изданного в предшествовавшем году, московский уезд не подпадает уже изъятию от права крестьянского выхода, как в указе 1601 года. Указ 1602 г. выразительно говорит о способе переходов крестьянских в виде нравоучения для тех, у которых они жили. «А из за которых людей учнут крестьян отказывати, и те-б люди крестьян из за себя выпускали со всеми их животы безо-всякия зацепки и во крестьянской бы возке промеж всех людей боев и грабежей не было, и силно бы дети боярские крестьян за собою не держали и продаж им никоторых не делали, а кто учнет крестьян грабити и из за себя не выпускати, и тем от нас быти в великой опале, одноличноб есте берегли того накрепко, чтоб во крестьянском отказе и в вывозке ни у кого ни с кем зацепок и задоров и боев не было». Место это чрезвычайно важно для нас. Оно показывает, что общее желание помещиков было закрепить крестьян и удержать их у себя. Не меньше того, мы из него видим, что самый переход крестьянский служил крестьянам и к разорению, и к большому угнетению. Мнение, приведенное выше, что крепостное право, т. е. лишение полноправности крестьян, существовало и до Бориса, подтверждается этим местом указа 1602 года. Если таковы были юрьевские переходы, то за что же и клеймить Бориса? Располагая богатых владельцев и сильных земли для своих личных целей, в то же время Борис, быть может, хотел избавить народ от печальных картин, какие представляла жизнь этого народа в короткие дни предоставляемой ему раз в год свободы. Отрицая прикрепление крестьян при Борисе, г. Погодин признает, что прежний порядок перемены жительства крестьян существовал в XVII веке, при Михаиле Феодоровиче. Он ссылается на г. Аксакова, который, в III томе Русской беседы за 1858 год, напечатал исследование по поводу вышедшей в свет писцовой книги времен Михаила Феодоровича, помещенной в издании г. Елагина «Белевская Библиотека». Г. Аксаков находит, что в писцовой книге о некоторых крестьянах, оставивших места своих жительств, сказано: сошли, вышли, в других: сбежали. Это, по его мнению, дает право признавать несомненным существование перехода не только de facto, но и de jure. Вместе с тем, г. Аксаков, руководствуясь порядными записями, приходит к такому заключению: «Во времена до укрепления, переходившие крестьяне часто рядились на неопределенный срок жить за таким-то и в случае несоблюдения сего условия, крестьянин возвращал подмогу или платил пеню. После укрепления, в таком точно случае, тот, за кого рядился крестьянин, кроме денежной пени или вместо нее, мог требовать назад самого крестьянина и заставить его работать на себя столько времени, сколько в рядной написано. Но это вошло не вдруг: сперва в рядных, после укрепления на неопределенный срок или на всю жизнь, видим мы, что то же полагается в случае, если крестьянин будет рядиться на стороне, выйдет за другого – денежное взыскание, потом в таких рядных дается право взять силою крестьянина отовсюду, куда бы он ни порядился. И так беглый крестьянин был крестьянин, не исполнивший условий перехода и ушедший до срока. До укрепления, заплатя пеню, он удерживал свою личную независимость и не был обязан выполнять условий обязанного; после укрепления, он не мог отступиться от условий и обязан был выполнить весь договор – жить столько, сколько в записи написано».

Первое мнение, – что переход существовал в XVII веке, г. Аксаков признает несомненным; второе – о значении укрепления, он предлагает как догадку, ибо дело само требует больших исследований.

Посмотрим на несомненное.

Придется, прежде всего, сделать вопрос: точно ли выражение вышли имело смысл законного, дозволительного перехода, в отличие от выражения сбежали? Г. Аксаков находит, что эти выражения всегда означают различное, и что бежать можно было и при существовании перехода: кто исполнил свои условия в отношении своего владельца и удалялся от него – значит, он вышел, или сошел; в противном случае он сбежал. Но в поручной на крестьянство, приведенной г. Аксаковым в подтверждение своего мнения, поручники отвечают тогда, когда те, за которых они ручаются, «за волость выдут и те свои жеребьи впусте пукинут». Здесь слово выдут, очевидно, не в смысле законного правильного удаления после исполнения всех условий. Но если мы и допустим, что выражения: вышли, сошли употреблялись в смысле, особом от выражения сбежали, и тогда это не дает повода признавать несомненным, чтоб в ХVII веке существовало для крестьян право сойти от землевладельца, покончив с ним все условия, и сойти так, чтоб землевладелец не имел права его удерживать. А если владелец его уволил? Ведь и в наше время, при существовании крепостного права в том виде, как оно образовалось уже под условием после-петровского периода, владелец имеет право уволить своего крестьянина и временно, и навсегда, и если б у нас теперь существовали писцовые книги, то писец, описывая какое-нибудь господское село, не сделал бы ошибки, если б, например, написал так: двор пуст крестьянина Свинорылова, перешол в село Задуваевку, разумея под этим отпущенного на волю крестьянина, поселившегося в казенном селе; или же: «двор пуст Василия Недочосова, живет в селе Расползухе дворником у помещика Свистоносова», разумевая под этим отпущеннего помещиком на оброк и содержащего постоялый двор у соседнего господина; или же: крестьянин Михайло Пруссенков вышел в 1857 год и живет неизвестно где, разумея крестьянина, отпущенного на заработки по билету и заплатившего оброк помещику вперед за два года. Из таких известий потомки вывели бы, что в наше время крестьяне по закону имели право от помещиков переходить в казенные крестьяне, к другим помещикам и наконец уходить, не давая никому отчета, куда уходят. А дело между тем было совсем не так: эти крестьяне по закону не смели и шагу сделать без воли помещика, но только помещик мог их отпускать. Но ведь и указы при Борисе о запрещении выхода не говорят, чтоб те помещики, у которых выход был запрещен, сами лишались права отпускать своих крестьян. Если запрещалось отказывать и возить крестьян, то это следует понимать так, что помещики не могли с крестьянами других помещиков делать взаимные сделки о переходе их к себе без воли тех помещиков, у которых крестьяне живут. Нельзя предположить, чтоб помещик был вне всякой возможности законно избавиться от своего крестьянина, если б захотел этого, когда и самого беглого возвращали ему только тогда, когда он подавал об этом челобитную, и притом с срочными условиями, так что бывали частые случаи, когда помещик терял право на возвращение беглого, если б и нашел его. Ясно, что если помещик мог не искать беглого, не отвечая за это, и напротив за просрочку наказывался только потерею прав на того, на кого не желал предъявлять свои права, то уж конечно мог отпускать своего крестьянина добровольно. Если отпуск на волю холопей и вечных и кабальных не только дозволялся, но считался делом богоугодным, то отчего ж в отношении к крестьянам могло быть изъятие, когда крестьяне de jure были свободнее холопей? Сверх того, надобно принять во внимание, что, по общественным понятиям тех времен, поселянин в отношении власти был или тяглым, или затяглым. К первым принадлежали хозяева, на которых лежали отбываемые повинности, а к последним сыновья, племянники и вообще родственники и домочадцы, не составлявшие сами по себе единиц, по которым разлагались повинности. Эти затяглые, пока не записывались, в свою очередь в тягло на тягловые жеребьи, были гуляющие люди, имевшие право, при более пли менее широких условиях, переменять места жительства. Ими-то населялись Сибирь и южные и юго-восточные степи европейской России. У помещиков, так точно, как в посадах и в черных волостях, были тяглые жеребьи, на которых жили их тяглые крестьяне (Ворон. Акты III, 161). В множестве грамот о заселении новых слобод и сел предписывается начальствующим лицам набирать в пашенные крестьяне из вольных гулящих людей: из крестьянских семей, братьев, детей и племянников, но только не тяглых; а как мы знаем, что в помещичьих имениях существовали тяглые жеребья, – следовательно, были тяглые и затяглые крестьяне, то вероятно, что в числе лиц из крестьянских семей вообще разумелись также лица затяглые и из помещичьих крестьян. Тяглые жеребья зависели от воли помещика и, вероятно, отпуск затяглого также зависел от его воли, потому что он мог посадить его на тяглый жеребий, но в какой степени – того нельзя определить положительно по недостатку сведений. Пока с нас довольно того, что если крестьянское население, жившее в помещичьих имениях, не лишено было возможности оставлять места своего жительства и переходить в другие, то из этого нельзя еще заключить несомненно, что в XVII веке существовало прежнее право перехода в юрьевские сроки независимо от воли помещиков, так точно, как и до нашего времени крестьянин не лишен был возможности отойти от своего помещика, если последний изъявлял желание. Разница в том только, что в наше время отпущенный помещиком крестьянин не может сделаться вновь крестьянином другого помещика, но это потому, что существует закон, по которому раз приобретший свободу не может поступить в крепостное состояние, хотя бы на то было и его собственное согласие. Закона такого не было в ХVII веке: тогда отпущенному предоставлялось полное право сделаться и холопом, и крестьянином другого господина. Мы достоверно знаем, что в ХVII веке уже не существовал старинный вывоз крестьян, то есть право помещика, согласившись с крестьянином другого помещика, принять его к себе, хотя бы против воли того помещика, у которого жил прежде крестьянин. Доказательством могут служить дополнительные статьи к Судебнику, постановленные в 1641 году:

«А которые люди к кому приезжали и людей и крестьян вывезли за себя, или в тое время от кого учинится смертное убийство и грабеж и иное какое дурно, и Государь указал и бояре приговорили: про то сыскивать всякими сыски накрепко, и вывозных крестьян отдавати за пятнацать лет, а беглых крестьян и бобылей по суду и по сыску отдавати, по прежнему Государеву указу, за десять лет.

«А которые всяких чинов люди, кто у кого насильством крестьян вывез, а про то сыщется подлинно, и Государь указал и бояре приговорили: крестьян отдати со всеми животы, да сверх того крестьянского владенья за крестьянина в указные лета взяти на год по пяти рублев.

«А которые люди учнут на ком крестьян искать беглых вывозными, а про то сыщется, что те крестьяне невывозные, беглые: и тот истец лишен крестьянина своего и крестьянских животов и своего иску, ищи правдою и не называй беглаго крестьянина вывозным».

Таким образом, здесь ясно отличаются вывозные крестьяне от беглых: и те, и другие равно возвращаются в прежние места, и те, и другие – лица, по своим поступкам, подлежащие преследованию закона, и притом закон, в отношении первых, наблюдает больше строгости, чем в отношении к последним.

Что касается до рядных записей, то они не доказывают и не опровергают мнения, какое составил г. Аксаков о существовании перехода, по очень простой причине: в них не говорится нигде ни о каком общем и обязательном способе отношений всего крестьянского населения ко всем владельцам.

И так остается признать, что мысль о том, будто Борис не прекращал юрьевского перехода и что это право существовало после него и в ХVII веке – не принимает характера исторической истины после доказательств гг. Погодина и Аксакова. Пока почтенные исследователи, желающие внести ее в науку, не подтвердят своих положений новыми более очевидными свидетельствами того времени, – общепринятое мнение будет иметь на своей стороне более доказательств. Главное – желательно было бы, чтоб г. Погодин указал на известные ему распоряжения о беглых, с назначением сроков, изданные ранее указа 1597 года: это прольет новый свет на один из важнейших вопросов нашей допетровской истории.

Великорусские религиозные вольнодумцы в XVI веке5

Матвей Башкин и его соучастники. Феодосий Косой

Акты Археографической Комиссии, т. I, стр. 241–256. – Акты Исторические т. I, стр. 296. – Чтения в Императорском Общ. Истории и Древностей, 1847 г., № 3. – Московские соборы на еретиков XVI века. – Чтения в Императорском Общ. Истории и Древностей, 1858 г., № 2. Розыск или список о богохульных строках. Рукопись Императорской Публичной Библиотеки. Толстовский каталог, отд. III, № 64. Зиновия отенскаго инока истины показание к вопросившим о новом учении.

I

Склонность к критике церковных писаний и обрядов, попытки найти своим умом другие точки воззрения, отличные от тех, какие приняты Церковью, сопоставление противоположностей, стремление к одухотворению Церкви – составляло сущность религиозного брожения на севере еще в ХV веке, когда православие должно было поражать разбившихся на разные толпы стригольников, а потом смесь различных мнений, которую, по поводу вмешательства в эту путаницу евреев, озаглавили именем жидовствующей ереси. После развода и расселения новгородцев, это брожение распространилось по всей Руси и произвело ряд явлений, более или менее сходных между собою в сущности, отличных в подробностях и нередко противоречивых по вероучению и приложению к делу. Самобытное реформационное движение русское соприкасалось с реформационными началами, развившимися тогда на западе и проникавшими в русский мир. Исподволь сближение с западом при Иоанне IV не могло остаться без того, чтоб приезжавшие к нам иностранцы не беседовали с русскими и не вносили господствовавшего тогда на западе духа религиозных умствований и прений. Это направление удачно совпадало с тем, что уже существовало подобное в русской церкви. Так, в деле Башкина, является какой-то аптекарь литвин, да Андрей Хотеев, названные латинниками.

Мы не думаем, чтобы западная реформация произвела те явления, которые наступили у нас в ХVI веке: предыдущая история нашей умственной деятельности достаточно указывает на предварительную подготовку для дальнейшего вольнодумства. В 1554 году являются в Москве и осуждаются вольнодумные кружки людей светских и духовных, оставшиеся в нашей церковной истории под именем ереси Матвея Башкина. Непосредственная связь этой так называемой ереси с жидовствующею и стригольническою заключается в преемственном брожении религиозных мнений, продолжающемся от ХIV века.

Некто живший в Москве, неизвестно откуда родом, но, судя по фамилии, происхождения татарского, Матвей Семенович Башкин, в великий пост, пришел к священнику Благовещенского собора, Симеону, и просил его поновить, то есть исповедовать. «Я христианин, говорил он: верую во Отца и Сына и Св. Духа, и поклоняюсь образу Господа Бога и Спаса нашего Иисуса Христа, и Пречистой Богородицы, и великим чудотворцам, и всем святым, на иконе написанным». Но, когда Симеон стал его исповедовать, Матвей начал ему задавать такие вопросы, которые показались попу недоуменными; не понравилось ему, как видно, то, что Башкин сам же стал и разрешать эти вопросы, которых не мог разрешить священник, да, в заключение, припомнил ему высокую обязанность священника в таких выражениях:

«Ваше дело великое,» сказал он: «ничто же сия любви больше еже положити душу свою за други своя», и вы полагаете за нас души свои и бдите о наших душах, ибо за то воздадите слово в день судный». – Недовольный формальною исповедью, Башкин приехал к священнику в дом, стал с ним рассуждать, объяснял евангельские беседы. В душе его было какое-то волнение, жажда добра, стремление перелить слово в дело; в то же время он был недоволен тем, что вокруг себя мало находил приложения евангельских истин к жизни. – Ради Бога, – были его слова; – пользуй меня душевно; надобно читать написанное в евангельских беседах, но не надеяться на слово, а совершать его делом. Все начало от вас, священников; вам следует показать пример и нас научать! Видишь ли, в Евангелии стоит: «научитесь от меня, яко кроток есмь и смирен сердцем, иго бо мое благо и бремя мое легко есть». Что же нужнее человеку, как быть смирным, кротким, тихим? Все это на вас лежит. – После того еще беседовал Матвей с своим попом и показал ему Апостол, измеченный восковыми пятнами по таким текстам, которые в нем возбуждали размышления. Он спрашивал у священника объяснений, но Симеон становился в тупик, и Башкин предлагал ему свои собственные объяснения. Между прочим, однажды пригласил он его к себе и, толкуя с ним об отмеченных местах, сказал: «написано: весь закон заключается в словах: «возлюби искренняго своего, как сам себя»; если же вы себя грызете и терзаете, смотрите, чтоб не растерзать друг друга. Вот мы христовых рабов держим своими рабами; Христос же называет всех братиею, а у нас на иных кабалы нарядные (фальшивые), на иных – полные, а иные беглых держат. Благодарю Бога моего: у меня были кабалы полные; все изодрал; держу людей у себя, государь, добровольно; хорошо ему у меня – живет, а не нравится – пуст идет, куда хочет, а вам, отцам, надобно посещать нас, мирян, почаще, да научать нас, как самим жить и как людей у себя держать, чтоб их не томить. Я видел, что все это в правилах написано, и мне показалось хорошо. (Во апостоле-де написано: весь закон в словесы скончевается; возлюбиши искренняго своего, яко сам себе; аще себе угрызаете и снедаете, блюдите да не друг от друга снедены будете, а мы-де христовых рабов у себя держим, а у нас-де на иных и кабалы, на иных беглыя, а на иных нарядныя, а на иных полныя, а я-де благодарю Бога моего: у меня-де что было кабал полных, тo-де есми все изодрал, да держу-де, Государь, своих добровольно, добро-де ему и он живет, а не добро и он куда хочет, а вам отцем пригоже посещати нас почасту и о всем показовати, как нам самим жити, а видел есми в правилех то написано и то мне показалось добро). – Такие рассуждения, как равно и те, которые относились к толкованию других мест апостольских книг, показались Симеону противными церковному учению. Поставленный в тупик, он сказал Башкину: – Я этого не знаю. – Так ты спроси Сильвестра, – сказал Башкин, – он тебе скажет, а ты тем пользуй душу мою. Я сам знаю, тебе некогда об этом ведать, в суете мирской, ни день, ни ночь, покоя не знаешь. – Эти слова должны были служить обличением и укором Симеону. Симеон сообщил об этом Сильвестру, замечал, что приходил к нему духовный сын необычен, толкует не об одних религиозных вопросах, многое спрашивает недоуменное, да сам же еще и учит; сказал, что он показывал ему измеченные во многих местах апостольские писания до трети и прибавил: – да учал меня спрашивати и мне то показалось развратно. – Но, уж видно, Башкин не с одним Симеоном вел такие беседы, и Сильвестр слышал о нем из других источников. – Каков тот сын духовный будет, – сказал Сильвестр: – слава про него недобра носится. – Царя в то время не было: он ездил в Кириллов монастырь. Сделалась тревога между духовными: «прозябе ересь и явися шатание в людех». Навели справку, и когда царь вернулся, ему донесли об этом Сильвестр, Симеон и Андрей-протопоп. Алексей Адашев тоже свидетельствовал что-то недоброе. Говорили: около Башкина составляется кружок, который неправильно умствует» о сыновнем существе Христа Спасителя, о таинствах, о Церкви, и о всей православной вере (Испражняют владыку нашего Христа, непщуют Сына Божия быти и преславныя действа таинстве, и о литургии, и о причастии, и о церкви, и о всех православных в вере христианской)». Царь сказал Симеону: «Вели Матюше изметить те слова в Апостоле и подать мне. – Башкин, уверенный в правоте своих толкований, отдал Симеону, который потребовал у него Апостол, и пришел сам в церковь. Царь смотрел; духовные объясняли ему, что это ересь. Но, как кажется, царь не обратил на это тогда строгого внимания, не трогал Башкина и уехал в Коломну. Между тем узнал митрополит Макарий. Толки о Башкине ходили самые неодобрительные. Царь приказал арестовать Башкина. С ним взяли под стражу его сообщников, двух братьев Борисовых: Григорья и Ивана, по отчеству Тимофеевых, и еще других: какого-то Игнатия и Фому. На все вопросы царские они отвечали, что они вовсе не еретики, но православные христиане. Тогда царь приказал посадить их в подклет, в своих палатах. Оказывалось, что ересь эта распространена между монахами заволжских монастырей, дошла до Бела-озера, и оттуда привезли в Москву монаха Феодосия Косого.

Собрался собор. Председательствовал митрополит Макарий; членами собора были святители русские: архиепископ ростовский и ярославский Никандр, епископ суздальский и торусский Афанасий, епископ рязанский и муромский Кассиан, епископ тверской и кашинский Акакий, епископ коломенский и каширский Феодосий, епископ сарский и подонский Савва, честные архимандриты, преподобные игумены и священные протопопы. Подсудимых обвиняли в том, что они утверждали неравенство Христа со Отцом и Духом, почитали евхаристию простым хлебом и вином, отвергали зданную церковь, покаяние, предания жития святых и деяния святых седми соборов, и даже дерзали сомневаться в действительности евангельских и апостольских событий. Башкин и товарищи его запирались, но царь сам – говорит современное известие – начат их испытывати премудре, хотя от них уведати известно, как убо сии лукавии и каково имуть свои мудрования. Должно быть, способы эти премудрого испытания были нелегки. Башкин потерял и присутствие духа, и рассудок, и занес бессмыслицу (богопустным гневом обличен бысть, бесу предан и язык извеся, непотребная и нестройная глаголаша на многие часы). Говорили, что ему представлялся голос Богородицы, которая побуждала его к сознанию, и он пред духовным отцом своим изложил подлинно свое еретичество и назвал своих единомышленников. Это значило, по смыслу современного известия, «что в разум прииде». Сообщники перепугались в показаниях: одни запирались, другие на себя наговаривали, третьи других уличали. Оказывалось, что они уложили между собою зарок не поклоняться иконам. Тогда, под строгими допросами, Башкин привлек к делу бывшего троицкого игумена, Артемия, и дьяка Висковатого. Собор стал его допрашивать. Оба допроса очень любопытны и проливают свет как на сущность и характер этого свободомыслия, так и вообще на способ исследования дела на церковном суде.

Этот Артемий был происхождением из Пскова – по крайней мере, там застаем его в первое время. К сожалению, неизвестна ранняя судьба этого человека и как он попал в монашеское звание. Потом он является в какой-то пустыне. Когда в Троицком монастыре скончался игумен Серапион, братья пожелали избрать Артемия. Конечно, он чем-нибудь сделался известен. Артемий удалялся от начальства. Его привезли в Москву, поместили в Чудовом монастыре. Сильвестру приказано было от царя испытывать его. Сильвестр беседовал с ним и нашел его вполне достойным человеком (и тогда – говорит Сильвестр – от уст артемьева ученья книжнаго довольно ми показалося и добраго нрава и смирения исполнен бысть, и тако всеми людьми видим бысть и ближними и дальными), он был поставлен в игумены, но в то же время заронилось о нем подозрение. Был у него ученик Порфирий. Несколько раз он ходил к Симеону; тот принимал его ради страннолюбия, беседовал с ним и заметил у него в беседах что-то не совсем строго-православное. Он сообщил об этом Сильвестру, пересказал то, что слышал от Порфирия, и изъявил свои сомнения в православности его мнений. Сильвестр также задумался, позвал Порфирия к себе, также под видом страннолюбия, и выведал от него, что мог. Это пересказано было царю. Вот характеристическая черта и нравов, и способов, каким образом в тот век следили тайно за убеждениями. Человек мог, ничего не подозревая, высказывать свои мнения по-приятельски другому, и тотчас эти мнения тайно передавались правительству. Однако, порфирьевы речи не имели в себе настолько предосудительного, чтоб можно было за них придраться к нему явно. И на него, и на Артемия, с которым он был близок, пало подозрение. Немного времени прошло, и Артемий добровольно должен был оставить игуменство; должно думать, это сделалось именно вследствие того, что за ним следили, и он заметил, что к нему неблаговолят высшие. Вместе с ним неразлучно был и Порфирий. У троицких старцев Артемий оставил благоприятное впечатление. Его отход приписывали внутреннему смирению и любви к монашескому уединению. Его, говорили они, государь сильно и на игуменство взял и в попы поставил против его желания; он бегал от этого, потому что не хочет славы мира сего. Душе его не в пользу игуменство, и он того ради оставил игуменство. Хочет не погибнуть душою и совершить христовы заповеди евангельские и апостольские, от своих рук питатися пищею и одеждою доволитися.» Он удалился в Нилову пустынь. Когда началось дело Башкина, Артемий с Порфирием были вызваны в Москву и поместились в Андроньевом монастыре. Их вызвали под предлогом присутствовать на соборе, но на самом деле их вытребовали как подозрительных людей. Их свели с Башкиным и с сообщниками Башкина, и велели с ними состязаться. Это, видно, было еще тогда, когда Башкин не сознавался. Артемия побуждали к спорам под тем предлогом, что считали его книжным и ученым человеком. Артемий уклонялся от споров и говорил: «это не мое дело». Наконец, когда Башкин, в припадке расстройства, начал оговаривать других, то сказал что-то недоброе и на Артемия. Против него были уже предупреждены, и потому сейчас же придрались к показанию. Артемий, видя, что ему несдобровать, когда начнут его истязать, убежал из Москвы, вместе с Порфирием, в свою пустынь, вероятно, собираясь убежать подалее от преследования. Но ему не удалось. Его, вместе с Порфирием, привезли во Москву и поставили на соборе.

– Зачем ты убежал самовольно? спрашивали его.

– От наветующих меня убежал! сказал Артемий. – До меня дошел слух, будто говорят про меня, что я не истинствую в христианском законе; я хотел уклониться от молвы людской и безмолвствовать.

– Кто же эти наветующие на тебя? спрашивали его. – И отчего ты не бил челом государю и нам, и не свел с себя навета, а бежал из Москвы безвестно? Вот тебе и вина.

Артемий почему-то не назвал по имени наветующих.

Свели его на очную ставку с Башкиным. Башкин на него показывал. Артемий запирался. Какого рода показания эти были – неизвестно, но остались вопросы, которые по этому поводу делал Артемию митрополит:

– Матфей, объяснял митрополит что-то сказанное Матвеем: – разделяет Сына от Отца и неравно именует Сына Отцу, ибо он говорил так: если я прогневаю Сына (грубо учиню), то на страшном пришествии Отец может меня избавить от муки, а если прогневаю Отца, то Сын меня не избавит от муки. Матфей составил молитву Отцу, а Сына и Духа отставил.

– Матфей, сказал Артемий: – делал ребячество, и сам не знает что затевает: ни в писании того нет, ни в ересях не написано.

– Прежних еретиков, которые не каялись, сказал митрополит: – святители проклинали и цари осуждали, заточали и предавали казням.

– Меня, сказал Артемий: – призвали судить еретиков, а не мне судить и предавать их казни, да и еретиков нет и не слышу я, чтоб кто-нибудь говорил спорное (и в спор никто не говорит).

Из этого ответа видно, что Артемий открыто не признавал ничего еретического в словах Матфея Башкина, которые хотели выставить еретическими.

– Как же не еретик Матфей, сказал митрополит: – когда он написал молитву к единому началу, написал единого Бога Отца, а Сына и Св. Духа отставил?

– Нечего было ему и врать, сказал Артемий. – Молитва готова Манассии ко Вседержителю.

– То было до христова пришествия, объяснял митрополит: – а теперь кто так напишет молитву к одному началу, тот еретик.

– Однако, заметил Артемий: – манассиина молитва написана в большом нефимоне и говорят ее.

– Если ты виноват, то кайся! сказал митрополит.

– Не в чем мне каяться, сказал Артемий: – я так не мудрствую, как на меня сказывали; все это на меня лгали: я верую в Отца и Сына и Св. Духа в Троицу единосущную!

Такие ответы, обращенные к митрополиту на соборе, поставили Артемию в обвинение. Тогда на Артемия посыпались другие обвинения от разных лиц. Игумен Ферапонтовского монастыря, Нектарий, более всех обличал его и укорял в еретических мнениях.

– Вот он говорил, сказывал на него Нектарий: – что у Иосифа волоцкого в книге неправильно, будто Бог, посылая к Лоту в Содом двух ангелов, посылал в самом деле в их образе Сына и Св. Духа.

Неизвестно, что ответил Артемий на это обвинение.

– Артемий, показывал Нектарий: – не проклинает новгородских еретиков, хвалит латын, не хранит поста, во всю четыредесятницу ел рыбу и на воздвиженьев день за столом у царя и великого князя ел рыбу.

Замечательно, как тогда монахи друг за другом подсматривали, стараясь один другого обвинить и обличить в несоблюдении правил иноческой жизни.

– Правда, сказал Артемий: – я ел рыбу, но только тогда, когда случилось мне быть у христолюбцев, и у царя за столом рыбу ел.

– Не гораздо ты чинил это, сказал ему митрополит от всего собора: – это тебе вина, ты сам себе вопреки божественных уставов и священных правил разрешаешь пост, а на тебя смотря, и люди соблазняются.

Артемий без сомнения оправдывался тем, что по духу Св. Писания и даже по примеру благочестивых мужей, предлагаемое дозволено есть, и пост не должен выказываться наружно.

– Артемий, продолжал Нектарий: – когда был во Пскове, то ездил из Печерского монастыря в немецкий Новый городок и там хвалил немецкую веру, говорил там с немецким князем.

– Я тогда ездил и говорил с немецким князем, сказал Артемий: – и спрашивал, не найдется ли у них человек, кто бы поговорил со мной книгами. Хотелось мне узнать, у них христианский закон таков, как у нас; но мне тогда не указали такого книжного человека.

– А зачем тебе, строго заметили ему на соборе: – ты ведаешь сам, что наша вера греческого закона сущая православная, а латинская вера святыми отцами от православной веры отречена и проклятию предана. Это ты чинил не гораздо. Это тебе вина.

И еще много-много говорил на Артемия Нектарий, обвинял его в богохульстве и еретичестве. Артемий на все отвечал:

– Нектарий клевещет на меня; я этого не говорил никогда, я неповинен в делах, которые на меня взводят.

Нектарий сослался на свидетелей: пустынников Ниловой пустыни Тихона и Дорофея, Христофора Старого, соловецкого старца Иосифа Белобаева: но призванные на собор старцы не показали ничего на Артемия и не подтвердили обвинения, взведенного Нектарием.

Поднялся на Артемия другой обвинитель: бывший Троицкий игумен Иона. Он написал на соборе обличительные показания на Артемия.

«Артемий, – писал он: – возлагал хулу на крестное знамение. Артемий произносил такие слова: «нет в том ничего, что не положить на себе крестное знамение; прежде клали на челе иное знамение, а ныньче на себе большие кресты кладут. На соборе о крестном знамении много толковали, да ни на чем не порешили.»

– Я только говорил о соборе, что на нем не порешили о крестном знамении, а про самое крестное знамение так не говорил, сказал Артемий.

– Вот ты сам сказал, отвечали ему: – что говорил о соборе; стало быть, и то говорил, что в крестном знамении нет ничего. Надобно в этом верить Ионе. Ты хулу говорил; это тебе вина.

Потом явился третий обвинитель: Троицкий келарь Адриан Ангелов и доносил следующее:

– Артемий в Корнильевом монастыре был в келье у корнильевского игумена Лаврентия и говорил там, что нет помочи умершим, когда поют по них панихиды и служат обедни; тем они муки не минуют на том свете.

– Я говорил, объяснял Артемий: – что если люди жили растленным житием и грабили других, а потом хоть и станут за них петь панихиды и служить обедни, то Бог не принимает за них приношения: нет пользы от того: тем им не избавиться от муки.

– Это ты говорил не гораздо, приговорили члены собора: – верить во всем Адриану; это тебе вина. Ты отсекал у грешников надежду спасения; ты уподобился Арию, который также говорил, что не следует приносить приношения за умерших. Об этом так написано в 75 гл. правил Епифания Кипрского.

Явился четвертый обвинитель: троицкий старец Игнатий Курачев и написал по памяти: «Я слышал от Артемия про каноны. Говорил Артемий про иисусов канон: такой Иисусе, такой Иисусе, и про акафист говорил: радуйся да радуйся».

Артемий на соборе ответил:

– Я говорил так: в каноне читают: Иисусе сладчайший, и как услышат слово иисусово о его заповедях, как Иисус повелел пребывать, как и житие вести, так горько делается заповеди Иисуса исполнять (и услышат слово, слово иисусово о заповедях его, как велел быти и оне в горесть прелагаются, что заповеди сотворити), а про акафист я так говорил: читают: радуйся да радуйся чистая, а сами не радят о чистоте и пребывают в празднословии, стало быть, только наружно обычай исполняют, а не истинно (ино то обычаем водими глаголют, а не истину).

– Это ты говорил не гораздо, произнесли на соборе: – про иисусов канон и акафист говорил развратно и хульно, а всякому христианину подобает иисусов канон и акафист пречистой Богородицы держать честно и молиться всякий день, сколько силы достанет.

Пятый обвинитель был кирилловский игумен Симеон. Когда арестовали Матфея Башкина, в то время Артемий находился в Кирилловском монастыре.

– Я тогда, доносил игумен: – сказал Артемию, Матфея Башкина поймали в ереси. А он, Артемий, мне отвечал: «не знаю, что это за ереси; вот сожгли Курицына и Рукавого, а до сих пор не знают сами, за что их сожгли.

Поставили Артемия на очную ставку с Симеоном. Артемий запирался. Но Симеон указал на свидетеля, кирилловского старца Никодима Бруткова. Артемий сказал так:

– Я не могу вспомнить теперь, был ли разговор о новгородских еретиках, не за моей памяти сожгли их, и точно, я не знаю, за что их сожгли; может быть, я так и сказал, но я не так говорил, что они этого не знают, а говорил-де только про себя одного.

Когда уже Артемия водили к допросу, за ним следили, шпионили и ловили каждое слово. Дьяк царский Щестак доносил, что когда Артемия свели с собора, то на улице встретился он с Порфирием, которого другие вели также с допроса. Порфирий сказал Артемию: – благослови, отче! – Артемий отвечал, Бог отче! – Порфирий спросил: а что, мне стоять крепко против них? – Артемий отвечал: молчи, отче; наше дело колеблется, не время; я молчать готов. – Порфирий сказал: – мне так стоять спорно», – Молчи, – сказал Артемий, и они разошлись. Когда их поставили на соборе на очную ставку, Артемий не заперся, и это поставили ему в вину. Между прочим, Артемий объяснял, что Порфирий вовсе не ученик его, хотя они и взяты были в одно время из пустыни.

Неизвестно, по какому поводу зашла на соборе при допросах речь о его посвящении. Артемий говорил, что он не желал в игумены, и когда его свидетельствовали и он должен был исповедовать свои грехи, тогда пред отцами духовными, он сознался в блудном грехе, который ему препятствовал бы принять сан, но духовный отец велел ему преступить этот грех и не говорить о нем (коли-де и меня в Троице во игумены наркли и велели меня свидетельствовать и яз-де и того отцу духовному сказывал свои блудные грехи и он-де и мне говорил: тo-де и переступи).

Дали ему очную ставку с духовным отцом. Последний говорил, что, напротив, он его спрашивал о тяжелых грехах убийственных и блудных, а Артемий ему не сознался. Артемий сказал, что тут стоял другой поп, который сказал: «то переступи; это ненужно».

– Я – прибавил он, – теперь имени ему не припомню; тогда было семь свидетелей.

Это неясное место, вероятно, надобно так понимать, что об Артемии открылось что-нибудь относительно его частной жизни, и его стали допрашивать, зачем он не объявил об этом тогда, когда посвящался в игумены. Это сознание было важно. По этому одному поводу с него сняли сан священства и поставили ему в вину, что он оклеветал своего духовного отца, уверяя, что сам сознавался в грехе, а духовный отец велел ему оставить это без внимания.

Собор не мог признать Артемия вполне доказанным преступником, потому что нектариевы показания не были подтверждены теми свидетелями, на которых доноситель ссылался. Тем не менее, его сочли опасным, чтобы он не совращал христиан (сего ради со благочестивым царем соборне судихом о нем да не како свободне живет идеже хощет и учит, и пишет и послание посылает и беседует с ними ж хощет).

Его приговорили сослать на тяжелое заключение в Соловецкий монастырь. Он должен был жить одиноко в келье; не следовало допускать монахов и бельцов беседовать с ним, запрещалось ему переписываться с другими, что бы то ни было от кого-нибудь принимать или пересылать кому-нибудь, не иметь с людьми сообщения, но сидеть в затворе и молчать. Один пресвитер, по указанию настоятеля, должен был надзирать над ним и испытывать, когда он будет каяться: истинно ли его покаяние: а сам игумен по временам должен читать ему поучения от божественного писания и наставлять его во всем, что нужно для его обращения. Ему не позволялось читать других книг, кроме молитвенных, какие укажет игумен с монастырским собором. Следовало наблюдать даже над тем сторожем, который будет приставлен к нему, чтобы обвиненный не совратил его. Даже и над священником, который будет приставлен для его обращения, игумен должен был надзирать, чтобы он не увлекся еретическими убеждениями. Все те, которые бы, в противность этого запрещения, стали домогаться сношений с Артемием, подвергались осуждению, как его единомышленники. Пребывая в таком состоянии, Артемий лишался св. причащения; впрочем, если бы случилась с ним смертельная болезнь, тогда можно было его причастить. Иначе он получал св. причащение только пред смертию.

Что касается до главных еретиков, то приговор их не дошел до нас и не видно, в чем он уклонялся от приговора над Артемием. Из письма Иоанна к Максиму Греку, где царь излагает сущность в таких же выражениях, в каких она излагается в приговоре над Артемием, показывается, что одни и те же выражения в царском письме принадлежат и приговору; но так как письмо Иоанна было писано прежде приговора, то, должно быть, приговор составлен был по прежде изложенному обвинению (Еже о святем Дусе сын святыя церкви и нашего смиренья, православный и христолюбивый и боговенчанный царь и великий государь князь всея Русии самодержец зело потщася с великою божественною ревностию по святей и животворящей и всемогущей Троицы и по всех святых честных иконах, с нашим смирением и со архиепископом и епископы, и со всем священным собором в царствующем граде Москве в царьских его палатах сборовах с ним и с братьею его и со всеми боляры на богопротивнаго и лукаваго безбожнаго еретика и отступника православныя веры Матфея Башкина и на его единомысленников, иже хулы глаголавшего на Господа Бога и Спаса нашего Иисус Христа и неравна его Отцу поведают, неции ж еще и других поучают ни сие злочестие; к сим же честное и святое тело Господа нашего Иисуса Христа и честную и св. Его кровь ни вочтож полагают, но токмо прост хлеб и просто вино вменяют; также святую соборную апостольскую церковь отричют, глаголюще яко верных собор сие есть токмо церковь, сия ж зданная ничтож есть; также и божественныя плоти христовы воображение и пречистыя Богоматере и всех святых его честных икон воображение идолы окаянии наричют, таже и покаяние ни во что же полагают, глаголюще: как престанет грех творити, аще у священника и не покается, то несть ему греха; отеческая же предания и их житья баснословие вменяют и на седьмь святых вселенских собор святых отец гордость возлагают, глаголюще: яко все себя деля писали, чтоб им всем владети и царьским и святительским, и спроста рещи вся божественная писание баснословие наричют, апостол же и евангелие не истинно излагают по глаголющему апостолу иже истинну в неправде содержащим. К сим же и иныа хулныя вины их многы и всяко законопреступление). (А. А. Э. I. 250).

Судьба Башкина неизвестна. Соумышленников его заточили в темницы, по монастырям. Об этом сообщает никоновская летопись (И осудиша их неисходным быти, да не сеют злобы своея роду человеческому).

Вместе к этому делу был прикосновенен дьяк Иван Висковатый, хотя косвенным образом. После большого пожара в Москве, когда погорели церкви кремлевские, приказано было привезти из разных городов образа. Некоторые образа казались не похожи на те, какие привыкли видеть прежде; это возбуждало соблазн. В тот век входил вкус писать символические изображения, отклоняясь от прямого способа изображения лица или исторического действия. Дьяк Висковатый начал умствовать. Но как изображения на иконах выражали внешним образом идеи и догматы, то объяснение, так или иначе должна быть написана икона, соединялось со внутренним смыслом, выражаемым изображением. Некоторые объяснения высказаны были так, что возбудили обвинение в уклонении от строгой чистоты православной догматики. Дьяку поставили в укор, что он всенародно делал объяснения об иконах и порицал некоторые способы изображения. Дьяк, призванный на собор, подал свою исповедь, в которой изложил кое-какие свои сомнения. Его, между прочим, соблазняло то, что писали на иконах пророческие видения. Он указывал, что пророческие видения различествуют между собою и что таким образом пропадает правильный образец иконного письма. (И того ради Господа нашего пишут в давидове образе кроме отчаго исхождения и предотечева свидетельства и о сътворении Божии писали иные многие письма, и яз мнех, что оно написано кроме свидетельства... От кого такову власть взяли, чтоб сказали и засвидетельствовали и которое уложат писати, ино во одыним образцом писали, чтоб было не съблазнено, а то в одной паперти оубо одна икона, а в церкви другая: тож писано, а не тем видом). Он нападал на то, что у Спасителя изображались сжатые руки, и выводил из этого, что это значит, будто бы Христос не очистил адамова грехопадения (роукы сжаты мудрование суетное иже помышляют яко не оцистил Господь наш Иисус Христос Адамова грехопадения: мняху его проста человека). Он негодовал на то, что Иисуса Христа изображали в ангельском образе; что Христос на кресте изображен покровенным крилами херувимов, доказывая, что это латинский обычай. (И аз увидел, что в сътворении небеси и земли и в сътворении Адамли и в ыных местех написали Господа нашего Иисуса Христа в ангельском образе, и того для говорил есми, чая коварства смотря на исповедь хрестианскую еже так мудрствовати не велено, а велено Господа нашего Иисуса Христа превечное Слово Божие описовати по плотскому смотрению (Чтения 1858 г. кн. 2, Розыск, стр. 10)... А херувимскими крылы покрыто тело Господа нашего Иисуса Христа нам ся видит латинскые ереси мудрование; слыхал есмя многажды от латын в разговоре яко тело Господа нашего Иисуса Христа укрываху херувимы от срамоты. Греки его пишють в порътках, а он порътков не нашивал, и аз того для о том оусумневаюсь, а исповедаю яко Господь наш Иисус Христос нашего ради спасения принял смерть поносную и волею претерпел распятие, а от укоризны не оукрывался (ibid. 8.).

По поводу изображенного на иконе символа веры, он соблазнялся тем, что в нем нарисован Бог Отец, и представлял, что не следует изображать невидимого божества и вообще бесплотных (не подобает невидимагo божества и безплотных въображати, как ныне на иконе писано). Он не одобрял также антропоморфических изображений добродетелей и пороков, что входило тогда в иконописание (в полате в середней государя нашего написан образ Спасов да тоутож близко него написана жонка спустя рукава кабы пляшет, а подписано над нею: блоужение, а иное ревность, а иные глоумлениа, а мне, государь, мнится, что то кроме божественнаго писания, о том смущаюсь) (ibid. 11.)

Исповедь, написанная дьяком, составлена была очень почтительно и в кротком, покорном духе, но послужила к его обвинению, ибо он неудачно выразился в некоторых местах; за то к нему придрались и вывели из этого еретические мнения. Например, он выразился: «тако бо честному кресту покланяющеся на нем же животворимое распростерто бысть слово.» Это сочли неправильным, ибо на кресте распростерто было тело, а не слово. Дьяк указывал, что это он взял из правил книги, принадлежащей Василию Михайловичу Юрьеву. Обвиняли его, что он сказал о Христе чюдотвориа приа распяся, выписав это из книги Дамаскина, принадлежащей Морозову, но в книге той написано чюдотвори, приа страсти, распяся. Сославшись на синодик, сказал, будто там написано: «тако веруем и тако исповедуем истиннаго Бога нашего», когда на самом деле в этом синодике оказалось: «тако веруем и тако проповедуем Христа истинна Бога нашего.» Таким образом его осудили на трехлетнее покаяние (судихом и дахом тебе епитемью на три лета: едино ти лето плакатись подобает, вне дверей стоя церковных и входящим верно молясь, молитву творити за ся, исповедая своя согрешения; потом же второе лето послушающи божественных писаний, прият будеши в церковь, и третье лето да стоиши с верными в церкви, общения ж не приемлеши; скончавшим же ся трем летом святых таин причастник будеши) (А. Э. I, 244).

В обвинении Висковатого действовала досада духовенства, что миряне осмеливаются судить о религиозных предметах свободно. Как только дьяк заявил свои размышления, митрополит сказал ему: «Ты о том мудрствуешь и говоришь не гораздо, понеже не велено вам о божестве и о божиих делах испытовати. Знал бы ты свои дела, которые на тебе положены, не разроняй списков». В соборной епитемии над ним говорится: «всяк человек убо должен есть ведати свой чин и не творити себе пастыря, овча сый и глава да не мнит нога сый, но повиноватися от Бога преданному чину и уши свои отверзати на послушание благодати приемлющих учительская словеса».

Этим осуждением Висковатого проводилось притязание, чтобы никто не рассуждал, а все повиновались духовенству. Висковатый не мог подлежать осуждению, ибо он изъявил свои мнения в своей исповеди, предлагал их на обсуждение собора, изъявляя готовность покориться соборному приговору. Сам собор признал справедливым одно из его замечаний о сжатых руках на образе Спасителя. Другие, если были объяснены не так, как думал Висковатый, то он покорился. Изменения в его исповеди были, очевидно, неумышленные и не могли подавать повода к подозрению в ереси, когда в той же исповеди он выражает во многих местах свои православные убеждения. Этот суд над Висковатым подает нам повод сомневаться, чтоб все дело Башкина и его сообщников было точно таково, как изображает нам известие о нем, дошедшее до нас единственно из уст их обвинителей.

Мы сделаем его разбор.

Артемия признали виновным по нескольким пунктам, из которых в некоторых было его полное сознание, в других отчасти, третьи были растолкованы им самим иначе, нежели как обвиняли его; четвертые он отрицал.

1) Он признал справедливым, что ел рыбу в гостях и у царя за обедом; он сознался, что разговаривал с Порфирием и сказал ему «Бог отче», когда тот говорил ему «благослови, отче», и оба условились молчать. Ни в том, ни в другом не было достаточных обвинений. Хотя он нарушал пост, но не по охоте, а по случаю, и притом прежде надлежало обвинить царя, который угощал рыбой монахов на воздвиженье. Коль скоро у царя за столом подавалась рыба, то царь должен был защищать Артемия. Что касается до другого, то в том, что двое подсудимых условились молчать и стоять крепко, не заключается еще повода подозревать их, когда дело с Висковатым показывает, как легко могли обвинить человека в еретичестве на основании какого-нибудь неловко сказанного слова, хотя бы без того смысла, который после можно будет извлечь из него.

2) Он сознался, что ездил в немецкий городок искать книжного человека, и не сознался в том, как его обвиняли, что хвалил латинскую веру. Никогда церковь не препятствовала узнавать о чужих верах и о чужих обычаях. Он сознался, что действительно говорил, что на соборе ничего не было постановлено о крестном знамении: и тут не было не только неправославного, но никакого суждения. То был факт, известный всем; нельзя было на этом основании признать справедливость другой половины того же обвинения, что Артемий говорил о самой сущности крестного знамения. Точно также слова его о новгородских еретиках, сколько он сознался сам, не представляли судьям никакого повода заключать о его неправославности, ибо он высказывал единственно то, что не знал исторического факта, о котором шла речь.

3) Все, что Артемий растолковал, было православно и не подавало повода к обвинению. Артемия обвиняли в отрицании действительности поминовения и молитв за умерших, Артемий объяснял, что он говорил о недействительности приношений для тех, которые своим растленным житием и хищениями соделались недостойными этих приношений за их души. Его обвиняли в неуважении к акафисту и канонам, но он объяснил, что считал недостаточным их чтение при несоблюдении заповедей христовых.

4) Наконец, что касается обстоятельств при его поступлении, то оставалось темным, он ли не сказал духовнику греха, или духовник велел ему не говорить об этом.

Ясно, что всех этих обстоятельств не только недостаточно было, чтоб обвинить Артемия, но они все слагались так, что скорее могли оправдать его. Видя, что Артемия, как и Висковатого, обвинили без явных улик, можно сомневаться и в действительности вины самого Башкина и его ближайших сообщников. Правда, указывается собственное сознание, но это сознание произнесено в припадке страха и как бы сумашествия. Очевидно, что царь задал ему такого страха, что он совершенно потерялся. «Извеся язык свой на мног час непотребная и нестройная глаголаша», слышал голос Богородицы и т. п. – эти черты показывают, в каком состоянии находился Башкин. На одни пункты, которыми обвиняли подсудимых в отступлении от православия, не представлялось никаких доказательств: неизвестно, на чем судьи основали, будто подсудимые именно так думали и рассуждали, как им ставили в вину. Некоторые же пункты объясняются собственными словами подсудимых, но эти слова не позволяют выводить такого заключения, какое было выведено на соборе. Их обвиняли, что они отвергали церковь; это доказывается следующими словами: «яко верных собор – сие есть токмо церковь, сия же зданная ничтоже есть». Очевидно, здесь идет дело о храме. Башкин, как ясно кажется из этих слов, хотел выразиться, что под церковью следует разуметь верных собор, а не созданный храм. Что касается до обвинения, будто они отрицали писание, говоря, что святые отцы писали для себя, чтоб им владеть царским и святительским, то мы не знаем, о чем именно тут шла речь. Подобные обвинения делались по поводу имений духовных лиц, против чего вооружались самые православные люди. Очень быть может, что и здесь говорили именно в этом самом смысле. Далее о покаянии: их обличают в том, что они отвергают покаяние, ни во что же полагают, и это подтверждали словами еретиков. «Как престанет грех творити аще и у священника не покается, то несть ему греха.» Нельзя видеть здесь отвержения покаяния; здесь изображается, что конечная цель покаяния не в исповедании греха священнику, а в том, чтобы отстать от греха. Но Башкин, как видно, не отвергал при этом и таинства покаяния и причащения, ибо приходил к священнику за этим, и с такого поводу возникло все дело. Если б в самом деле он отвергал покаяние и причащение, тогда не для чего было бы ему и приходить. Их обвиняли в том, что они не признавали Иисуса Христа равным Отцу и св. Духу. Доказательств прямых на это не приводится; Артемий, призванный на собор, не видел ереси у Башкина, когда ему указывали, и соборные члены ничего не могли ему выставить в доказательство, кроме того, что Башкин написал молитву к Богу единому началу, не упоминая о Троице. Артемия обвинили, несмотря на то, что он уверял, что верует в Троицу. Башкин в том же уверял и притом в таких обстоятельствах, при которых ему можно еще более верить, чем Артемию. Положим, что Артемий был понужден к этому, когда уже стоял на суде; но Башкина никто не понуждал, когда он добровольно явился к священнику и говорил: я христианин и верую в Троицу единосущную Отца и Сына и святого Духа». Если бы Башкин доходил до сомнения в догматах, то никак нельзя было думать, что он отрицал то, что Церковь признавала, потому что он пришел к священнику, пастырю Церкви, но у Башкина не показывалось и сомнения. То, что он говорил священнику, было совершенно православно. Если такое дело, как освобождение рабов, могло наводить сомнения у священника, то ясно, что поводом к обвинению было то, что тогда духовные готовы были признать еретиком всякого, кто дерзал только рассуждать о религии и о нравственных обязанностях человека на религиозном основании. Наконец, нельзя не обратить внимания на то, что приговор над Башкиным, очевидно, составлен прежде окончания дела, ибо царь, в письме к Максиму Греку, выражался такими точно словами, какие были выписаны о Башкине в приговоре над Артемием. Что это письмо к Максиму Греку было писано прежде приговора, видно из того, что в этом письме царь приглашал Максима Грека на собор для рассуждения о ереси и суда над нею; приговор же естественно должен был состояться после суда. Очевидно, царь писал с обвинения подсудимых, и приговор, сходный с царским письмом, списан целиком с того же обвинения, которое составлено прежде суда и которое должно было или оправдаться, или опровергнуться судом. Итак, если приговор дословно списывал обвинение, то не дает ли это права сильно сомневаться в правильности и нелицеприятии суда, ибо этот суд не изменил даже буквы обвинения?

Все эти обстоятельства заставляют предполагать, что Башкин и его единомышленники были осуждены невинно.

К этому располагает нас еще и то, что Курбский, знавший это дело близко, имеет такое же мнение. Он называет клеветником Нектария, обвинявшего Артемия; епископа суздальского называет человеком пьяным и сребролюбивым, епископа ростовского, которому послали под начало товарища Артемьева-Савву Шаха, пьяницею; Артемия же совершенно оправдывает, называя его преподобным, премудрым, честным.

К этому делу был привлечен Феодорит, апостол лопарей, бывший в то время архимандритом Суздальского евфимиевского монастыря. Он был давний приятель Артемия. Они жили некогда вместе в заволжских пустынях и, по представлению Артемия в бытность его игуменом троицким, Феодорит, по воле царя, поставлен был архимандритом. За строгость жизни, служившую укором для других, и за обличения монашеских слабостей, Феодорита не терпели. Когда он апостольствовал в Лопской земле и основал Кольский монастырь, монахи так на него озлобились за строгость (не токмо жен, а ни скота единаго отнюдь женскаго полу имети тамо), что нанесли ему побои и прогнали. Теперь, будучи архимандритом в Суздале, он вооружил против себя монахов, которыми начальствовал; злился на него и суздальский владыка за то, что Феодорит обличал его за сребролюбие и пьянство. По сказаниям Курбского, когда Нектарий и его соумышленники на соборном суде хотели очернить Артемия, последний требовал свидетелей; ему представили некоторых: Артемий отвел их, представив, что они недостойны свидетельствовать. Тогда указали на Феодорита и старца Иосифа Белобаева, ссылаясь на них, будто они слышали произносимые Артемием хульные словеса. Эти лица, напротив, оправдывали Артемия. Тогда суздальский епископ сказал: «Феодорит давний согласник и товарищ Артемия; он сам, быть может, еретик, с ним в одной пустыне проживал!» Как ни мало было доказательств на стороне врагов Феодорита, но тем не менее, по окончании соборного суда, eго заслали в Кирилло-белозерский монастырь, где суздальский епископ был прежде игуменом и где остались его ученики и сторонники. Там враги делали Феодориту поругания и бесчестия. Наконец, по ходатайству бояр, и в том числе Курбского, Феодорит был освобожден, прожив в Кириллове монастыре полтора года6.

Подозрение в неправославии и еретичестве также падало и на одного из членов собора, судившего Башкина и его единомышленников. Это был Кассиян, епископ муромский и рязанский. Он один подал голос за осужденных, доказывал несправедливость и пристрастие судей и особенно защищал привезенного из Соловов старца Иоасафа Белобаева. Когда зашла речь о необходимости сурового преследования еретиков вообще, все ссылались на книгу Иосифа Волоцкого: Кассиян один не только не восхвалял ее, но порицал. Возник спор. Принесли книги Иосифа. Царь и митрополит одобряли ее, все духовенство вторило им, один Кассиян восстал против всех и доказывал, что в иосифовой книге неверные свидетельства. Духовенство озлобилось против него. Говорили, что Бог наказал его: у него отнялась рука, и он должен был уйти в монастырь, но не оставался там, потому что начал сеять развращение и говорил, что не следует называть Христа Вседержителем, что это грех. Сверх того, о нем сохранилась молва, что он оказал неуважение к мощам Димитрия Прилуцкого. Не каясь в своих еретических мнениях, этот архиерей навлек на себя божие наказание: у него повернулась назад голова, и в таком болезненном состоянии он умер7.

II

Появившаяся после Башкина ересь Феодосия Косого обыкновенно считается преемственно непосредственным продолжением прежней, то есть так называемой ереси Башкина. Но она имела с нею связь, во-первых, только по тому умственному брожению, из которого возникли разнородные толки, и в том числе толки Башкина и Косого, а во-вторых потому, что Феодосий жил в заволжских пустынях, где сосредоточивалось это умственное движение. Тесной догматической связи между ними не видно. Единственный полный источник об этой ереси есть сочинение Зиновия, монаха Отенского монастыря (близ Новгорода), бывшего ученика Максима Грека. Зиновий подвергся участи, одинаковой со своим учителем, и был сослан в Отенскую пустынь. Сочинение это изображает, что к Зиновию приходят три последователя ереси Косого, крылошане Спасова (Хутынского) монастыря; двое были монахи: Герасим и Афанасий, третий мирянин, именем Федор, ремеслом иконописец. Они изложили ему учение Косого, которое называют «новым». Достойно замечания, что пришельцы начали свою беседу с того, что жаловались на неудобовразумительность отческих книг (книжное писание закрыто) и высказали тем самым, что побуждение к произвольным толкам была потребность такого вероучения, которое было бы ясно и открыто для всех. Это учение, по их мнению, было преподано Косым. Вместе с тем, они заранее объявили, что новое учение уже успело достаточно распространиться и многими принято (от многих приемлемо и похваляемо). Видно, что мыслящие головы, вращаясь в религиозной сфере – единственной сфере, куда могла тогда устремиться умственная деятельность – затруднялись темнотою и неясностью, которую, при недостатке необходимого образования, встречали в книгах, и потому-то с готовностью бросались на всякую новизну, коль скоро она излагалась в простом и удобовразумительном виде. Ересеучитель Косой выигрывал уже тем, что держал перед слушателями раскрытую книгу, объяснял из ней места и давал каждому читать и размышлять по произволу. «Что это за учители эпископы и попы – говорили его последователи и почитатели – учат, а книг в руках не держат; а Косого так сразу видно, что истинный учитель: в руках книгу держит, разогнет и прочтет и каждому самому даст прочитать (Ложнии учители епископы и попы, понеже учат книг в руку не держат; сам же Косой посему истинна учителя себе сказует, понеже вруку имеяй книгы и тыа разгибаа комуждо писанна дав самому прочитати). Не зная сущности православного учения, многие готовы были принимать за истину все, что только им представят понятным способом, и крылошане очень наивно говорили, что еще такого учения, каким казалось им учение Косого, не было от создания мира (Глаголю никтоже от прежних учителей тако истину позна не бысть инаго учениа такова учениа преже якоже новое учение иже ныне явшееся в лете от созданиа седмь тысячном и шестьдесятном). Те, которых неуспокоенный ум утомился от темноты, какую встречал в книгах, переходивших из поколений в поколения, естественно увлекались новостию учения. Именно новое для них было привлекательно; но строгое православие в лице Зиновия обличало их, еще не зная того, что они предложат, но заранее осуждая все, что бы они ни сказали, уже единственно потому, что учение их новое. В глазах строго-православного не могло и не должно было существовать чего бы то ни было нового в деле веры; и одно то, что оно новое – уже осуждало себя тем самым (понеже именевасте учение се и несть потребы на мнозе разсмотряти его от наречениа его едина сие учение познаваемо есть, занеже именовати его новым учением откровенно показует в нем являемое беззаконие и вельмы нечестие к Богу.)

Таким образом, в этом начале диспута православия с вольнодумством высказывались превосходно основания той и другой стороны, главнейшие черты их коренных стремлений. Одно требует довольства установленным, другое порывается к чему-то иному. Одно опирается на покорность авторитету, другое возмущается во имя свободной мысли. Одно, признавая божественное происхождение за откровением, строго-логически и последовательно почитает его крайним пределом мудрости в том виде, в каком оно сохраняется со всем своим развитием, совершившимся под признанным непосредственным участием верховной силы; другое, напротив, отступает от логической последовательности, признавая за вероучение божественное происхождение, однако же допускает свободное действие человеческого ума и тем самым подрывает ту божественность, которую взяло за исходный пункт своего размышления.

Личность Косого и обстоятельства его жизни, рассказываемые его последователями, дают возможность обоим направлениям высказаться во взгляде своем не только на религиозные, но и на социальные отношения. Выше мы заметили, что у нас вольнодумство, нагулявшись в религиозном кругу вопросов, переходило к общественным и политическим. Здесь это является в резких чертах. «Кто такой Косой?» спрашивает крылошан Зиновий. – «Он был раб» отвечают крылошане (раб единаго от слуг царевых). Этого уже было достаточно, чтобы дать Зиновию возможность высказать понятие о рабе, принесенное к нам из Греции и установившееся под влиянием местных условий. Он ссылался на слова Соломона, что земля понести не может аще раб воцарится. Он ссылается на градские законы греческих царей, которые ему были известны в приложениях к кормчим, что рабам не следует доверять ни в чем и допускать их ко свидетельствам на суд (Законы градские отмещут от рабов бываемая свидетельства, не повелевают рабов на судища представляти во взыскании межи прящихся быти послухама). При таком бесправии как же можно допустить раба к гораздо большему значению в общественной жизни – быть учителем? (Како же раб учитель будет его же писание отмещет и закон отрицает?)

В противность этому православному взгляду Зиновия на личность раба, крылошане заявили противоположный взгляд свободной мысли. В оправдание Косого, в защиту прав раба, для них достаточно было сказать, что он уже не раб – освободился посредством ума своего и мужества: он обокрал своего господина и убежал от него (Зило свободу улучи Косой мужеством и разумом своим, поем бо коня и имение отай и шед от господина своего). Понятие о свободе принимает в их глазах широкое развитие, нестесняемое тем, что признается долгом нравственности. Человек, будучи рабом, не только имеет право освободиться от рабства, но и вознаградить себя за работу тому, кому был порабощен. По понятию Зиновия, взятие коня и имения было уже преступление; последователи Косого находили, что он взял только свое (Конь его есть на нем же ездяше Косой и иже имение у него одежа и прочая особная от господиновых ему и яже взя у господина его мзда есть его, понеже служил господину своему Косой и яже притяжа имениа у господина мзда есть работы его). Священное писание, снабжая доказательствами православие, доставляло их и противной стороне. В оправдание Косого, крылошане ссылались на пример израильтян, бежавших из Египта (Понеже израильтяне бежаше Египта взяша египетское богатство разумом за мзду работы своеа). Оправдавши для себя самовольное освобождение от рабства, раб идет далее и ломает закон, который держал его в неволе, во всех его дальнейших стеснениях свободы. Косой прибегнул к средству, которое характеристически издавна и до сих пор отличало и отличает русских бродяг; это – хождение под вымышленным именем (Еще бо прохожаше землю рождениа своего внегда идяше грады и места проименоваше новое имя себе, да не оуведан будет, и идяше учаше в граде коем или месте съблюдите себе и учеников своих от зазора множицею, и некиих учеников своих в черныя ризы облечаше и имена иныя им налагаше, мясо ядяше точию с учениками своими, и в среду и пяток и в великие посты и себе и своа учеников от зазора многих храня, сего ради в посты отай нощию ядяше млеко и мясо. Сице имать Косой разум здрав и весть истину: всех учитель изряден). Здесь Косой является удалым молодцом. Как только они разрывали узы, привязывавшие их к общественному порядку, первая форма, с которой проявлялось такое удальство – было бродяжничество. У Косого приемы русского бродяги: побег от господина, снос господских вещей, перемена имени, умение притворяться и проводить других. Последнее качество считается признаком ума и смышлености по народному великорусскому понятию. Удалой молодец впадает в разбой; Косой проповедует ересь; между тем и другим не без аналогии: один разрушает спокойствие общественного быта, другой – спокойствие ума.

Убежавши от господина, Косой укрылся в монастыре на Белом озере. В старой Руси случалось, что беглый раб, коль скоро успевал ловко извернуться от преследования, легко возвращал себе во мнении других гражданские права: все прежнее легко забывалось. Сам прежний господин узнавал местопребывание Косого и угождал ему. Но вот, по обвинению в ереси, его взяли из Бела-озера с товарищами и посадили в монастыре в Москве. Это случилось после заточения Артемия. Тогда посадили с ними Игнатия, Вассиана, Порфирия (Поймоша самого Косого и Вассияна и Игнатия и Порфириа, а преж их Артемия и иных многих), но арестованные успели освободиться. Косой приласкался к стражам, которым поручено было его беречь, довел их до того, что они за ним наблюдали чересчур слабо, и он убежал с своими товарищами. Косой, по известию его последователей, ушел в Литву; там он женился на вдове-еврейке и стал распространять свое учение с успехом (Ят жe быв Косой соблюдом в едином от монастырей московских, приласкав же ся хранящим, прием послабление от них и бежя в Литву отъиде, идяше учаше новое учение, и браком законным оженися вдовицею жидвинею, поя и есть честен тамо и мудр учитель новом учению, познал истину паче всех, имеет бо разум здрав).

Сущность учения Косого состояла в том, что он признавал Христа не рожденным свыше, а сотворенным, следовательно отвергал его божественное происхождение как единородного Сына Божия. «Как это – говорил он – дерзнули в Верую написать об Иисусе рожденна не сотворенна? А Петр-апостол сказал, что Иисуса сотворил Бог; видите, сказал он: сотворил, а не сказал: родил. Недостойным для Бога, говорил он, находиться в женской утробе. Вот и Павел говорит: Един Бог един ходатай Богу и человеком человек Иисус Христос». Указывал он на смысл заповеди: «не сотвори себе кумира» и проч. Он ссылался на бытейные книги, на соломонову премудрость, на пророчества, называл идолами иконы, а божественную службу идольскою службою, – церкви кумирищами, отвергал пост, молитву, все отеческие предания и думал применить к церкви слова св. Василия: «прельстив нас злый обычай и развращенное человеческое предание соделалось виною всякому злу» и проч. (Како дерзнуша написати и вину глаголати в Верую во единаго Бога рождена и не сотворена Христа. Петр же глаголет, яко Христа Господа сътворил есть Бог сего Иисуса, а не глагола Петр яко роди Бог, а не сътворил есть сего Иисуса. Разгибаа же Посланиа Павла апостола показует писанаа: един бо есть Бог и един ходатай Богу и человеком человек Иисус Христос. Егда же бытейская книги носит разгибаа показует писаниа. Слыши Израиль: Господь Бог твой Господь един есть и писана есть: да не будут тебе Бози инии разве мене. Не сътвори себе кумира и всего обличиа еже на небеси горе и елика на земли низу и елика в водах и исподи под землею, да ся не поклониши им ни да служиши им. В премудрости соломони и в пророческих книгах и посланием Еремииным розсказует иконы идолы быти, по Давиду и по Соломону и по прочих пророк, и церкви кумирницы и церковнаа служба идолская служба и пост непотребен молитва не подобна: вся та человеческая преданиа. Яко жe и великий Василий в книге своей глаголет: тем же прельстил есть нас злейший обычай и великим злым вина нам бысть развращенно человеческое предание, и в начале слова сего, егда и еще не познав, глаголет, яко же на мериле овогда убо семо овогда же овамо преклоняхся к иному инако или к себе мя влекущу ради многолетнаго человеком обычая или инако оттыкающу (?) ради иже в божественных писаниях познаваемыя истины. Глаголет же Косой: яко сиа глаголет Василие о правилах и о уставе, и разсужает от книг Косой: Богу единому быти а не многим, и что Богу въсхотети въплотитися, какоже и в чреве ему лежати женсте? И како сиа достойно будет Богу в месте таком калне лежати, и таким проходом проити?).

Косой жаловался, что у них читают только одних отцов и не знают вовсе ветхого завета. Сам Зиновий, возражая его последователям, мог указать на известность книг ветхого завета только по парамиям, избранным для богослужения. Моисеевы книги Косой называл книгами столповыми и говорил, что их с умыслом не дают читать, что они лежат припрятаны в монастырях (еще и зде в монастырех столповыя книги да съхранены и запечатлены лежат не дают их прочитати и тая их от людей, а столповыя книги подобает прочитати, глаголет Косой). Это важное значение: какое дает еретик главным книгам ветхого завета, побудило Руднева подозревать в ереси Косого тайное жидовство; но из смысла всего учения, изложенного крылошанами Зиновию, ясно, что он придавал им такое почетное наименование не с иудейской точки зрения, а думая найти в моисеевом учении о единобожии оправдание арианскому взгляду на личность Иисуса Христа.

Крылошане говорят, что Косой придавал важность книгам апостольским и побуждал их читать (разгибая книгы апостольския дает прочитати писаное). Только послание Павла к евреям еретик считал неподлинным; известно, что и западные протестанты заподозревали это сочинение нового завета (Косой не повелевает прочитати посланиа Павла ко евреям, понеже мудро еще мнится не апостола Павла посланиа, но иного некоего Павла).

Вопреки православному учению о том, что человек создан бессмертным, что человек пал и, вследствие этого, возникла необходимость обновления, которое могло совершиться только божеством, еретик толковал, что человек создан смертным, как и прочие животные (Что есть сие еже умрет человек? Не умирают ли рыбы великия в море и гады и киты, такожь птицы небесныя, и зверы и лвы и слоны великиа на земли: вся та създание Божие якоже и человек). Против догмата об искуплении и обновлении человека Иисусом Христом, еретическое учение указывало на то, что состояние человеческого естества не изменилось после пришествия христова, и человек тоже как и прежде, подвержен недугам и смерти (Что убо глаголеши поновити Богу обетшалый образ свой и създание его падшее, въздвигнути ему и исправити. Не глаголеши же что обетшание образу? что же ли зданию падение? Како же ли поновление и въздвижение и исправление ему? И како образ Божий в человеке истле? Человеком живущим единако и пребывающим якоже от начала, такоже и по Христове пришествии таже человеком пребывающим и живущим, ражающимся и умирающим елицы веществом здрави бываху человецы – здрава и до смерти пребывают; елицы же человеци впадают в недуги, тии истлевают различно. Которое убо тому поновление или въздвижение есть? Всем также пребывающим человеком: яко же до пришествия Христова, такоже и по прошествии его). Не принимая вовсе необходимости обновления, ересь находила, что если бы даже допустить такую необходимость, то все-таки Богу незачем было воплощаться самому, что он мог совершить это и без воплощения. Еретики находили непоследовательность между тем, что Бог сотворил человека не воплощаясь, а обновить его и исправить испорченное должен был не иначе, как приняв на себя плоть (Глаголеши яко Бог рукою своею създа Адама, обновити же прииде Сын Божий воплотися и исправити създание свое. Почто убо сам приходит во плоти; можаше бо рукою своею и паки поновити образ свой и не въплотяся). «Не вы ли сами утверждаете, возражал он православным, что Бог всемогущ и все сотворил своим словом; зачем же он не обновил своим словом и образ свой и подобие? Он все может творить и без вочеловечения (Словом вся сътвори: чего ради образ и подобие словом не понови и кроме вочеловечения вся моги яко Бог)?

Косой восстал против поклонения иконам и приводил слова Давида: «Идоли язык сребро и злато дело рук человеческих, очи имут и не видят, уши имут и не слышат, ноздри имут и не обоняют, уста имут и не гляголют, руки имут и не осязают, ноги имут и не ходят». Это, по толкованию Косого, Давид пророчествовал об иконах, и у них, как у идолов, написаны очи, и уши, и ноздри, и уста, и руки, и ноги и не могут ими действовать. Вы именуете себя православными, а вы идолослужители: поставили церкви и утвердили на стенах изображения мертвых. В премудрости соломоновой говорится об идолах: «прогортающее красками и червленаа творяще баканы цвета того, украсив его всяко и сътворит ему по нем обитание, на стену възложив, железом укрепит да не падет, зря и ведя, яко не может помощи себе, образ бо есть и требя есть тому помощи, и от существа своего, и от сынов своих, и от браков обеты творяще, не срамится глаголати к бездушному за исцеление его немощнаго молится и за живот молит мертваго, на помощь призывает, пути просит у него иже ходити не может». Косой применял это к иконам (не красками ли суть помазаны иконы, и позлащены також, и обитание иконам такоже сотворяют и на стене укрепляют железом же, и несть не по идольскому ничесоже о иконах сотворено). Чудеса от икон ложны, как Никон пишет в своей книге о ложных знамениях (яко от сопротивного действа чудеса бывают на прельщение). Пусть бы изображения были почтенны; но все же они не Бог, а православные почитают иконы равными Богу8. Никола не равен Моисею, а православные Николу как Бога почитают». Он восставал против построения церквей, поклонения святым и составления им служб (Не подобает почитати человеки умершие аще и праведницы будут еже творят именующися православнии умысливше им всенощные и каноны и тропари, яко отселе несть веление в писании глаголет Косой. Именуют себе Русь православная, а они паче человекослужители и идолослужители, понеже храмы поставиша, и в них иконы мертвых ака идолы утвердиша на дсках и мертвеци положиша с ковчеги в церквах их всем на видение и съблазн, нарекше преподобными и праведными и святыми, уставивше сами поют им канон и прочитают написавше житие их и молятся мертвым и просят от них помощи, свечи зажигают, кадило приносят, и отводят людей от Бога к мертвецам и люди в том обычаи Бога забыша, токмо едино служение мертвецем и иконам навыкоша служители. Бога же не видят ниже могут ведати понеже во идолослужение впадоша). Слова Христа о последователях его, которые чрез то будут с ним едино, как Он со Отцом едино есть, они, еретики, относили единственно к апостолам и не распространяли на тех, которые были после них (Тая Христос о апостолех своих глагола, а не о тех иже после апостолов быша вернии в Христа). Косой укорял православных за поклонение мощам, находил, будто в самых книгах православных отцов есть место, воспрещающее оставлять тела умерших вне земли, ссылался на Никифора, патриарха константинопольского, на житие Антония Великого, который порицал обычай погребения у египтян; указывал на то, что тело самого Господа было погребено под землею (Аще истинна быти глаголеши отческиа писаниа и правила и Духа Святаго законоположение суще правила, почтоже православнии не хранят правил: чрез правила усопших мощи в церквах имеют и почитают их, аки святых? Патриарх бо Царя Града Никифор правило о сем уставил есть, глаголя сице: яко отесле аще и приизящно постничество или мученик будет, яко мертвец да почитается, а не яко свят, и в житии великаго Антония повествуется сице: египтяне бо умирающих спешных телеса паче же святых мученик любят сохраняти их и обвивати понявицами и не скрывати под землею, но на одрех полагати и хранити у себе мняще теми почитати отшедших. Антоние же многажды о сем и епископы моляше заповедати людям и обладающиа въоражаше и женам прещаше глаголя: несть законно ниже всячески подобно суще се: патриаршеская бо гробища пребывают доселе и самого же Господа тело во гробе положиша и камень положный и окры и донележе въста тридневно глаголя показаше ясно беззаконно творяще еже не скрывают тела умерших любо и свята суть. Что бо боле или святее тела Господня? Мнози же убо слышавше съкрыша под землею и благодарствиа дааху Богу добре научени; се и Антоние и Никифор възбраняют не погребати и читати аще и святых учителей телеса будут). Ученики Косого, приводя эти слова своего наставника, спрашивали: «Чем же разнствует Косой от этих ваших православных учителей? Не то же ли самое и он говорит, чему они учили? Когда православные толковали, что они почитают не мертвых, но живых, пребывающих в вечной жизни, еретики утверждали, что не следует поклоняться тоже и живым, и указывали на пример Петра, который воспретил вошедшему Корнилию кланяться себе, и на апокалипсис Иоанна Богослова, где ангел возбранил Иоанну поклонение (понеже писано есть сие: Петр бо апостол внегда вниде к Корнилию и Корнилие пад поклонися Петру, Петр же взбрани Корнилию поклонение якоже в деянии их пишет; также апостол и в апокалипсисе ясно: внегда поклонися Иоанн ангелу, ангел же взбрани Иоанну поклонение. Се убо писаному сему не внемлют православнии).

Косой отвергал церковные уставы, пение, тропари, поклоны и все вообще наружные обряды и применял к ним слова Василия, приведенные выше о злейшем обычае и развращенном человеческом предании: ни в евангелии, ни в апостольских сочинениях нет правил, их сложили епископы – поэтому они человеческие предания. Косой называл монастыри человеческими преданиями и по своему толкует св. Василия (Монастыри – человеческия предания и в них законы и уставы по своих воль обычаю предаша, в посных же Василий глаголет: яко да сподобимся благодати Господа Бога нашего Иисуса Христа и учительством св. Духа, отскочивше убо от своих волий и обычаев человеческих, преданий назирания, приложишеся Евангелию блаженнаго Бога нашего, благоугодне тому поживше и прочее, монастыри же в Евангелии и законы их и уставы несть писаны, и от тех убо волей обычая и тех человеческих преданий назирания глаголет Василие отскочити.)

Замечательно, что еретики постоянно старались находить подтверждение своих идей в писаниях св. Василия, одного из столпов православной церкви, как будто бы желая поражать враждебное учение собственным его оружием. Они, ссылаясь на слова того же Василия, укоряли церковь в разногласии и употребляли для этого выражения того отца церкви, которые православные относили к ересям. Но, вместе с тем, в самом Василии Косой отыскал противоречие себе самому. «Василий, толковал он: в одном месте говорит, что всякое согрешение, хотя бы и малейшее, принимает неотложно месть. В другом месте он назначает епитемии за разные согрешения, то великие, то малые. Что-нибудь одно из двух: или же он себе противен; либо равно должны наказываться согрешения как великие, так и малые; либо отпускаются согрешения по правилам; либо это слово и правило, которое вы ему приписываете, не им написано».

Еретики таким образом обличали православное духовенство: «нет у вас единомыслия; не соблюдается, как велит Василий: союз мира; не хранится крепость духа, нo обретаются раздвоения, ссоры, ревность; великая дерзость будет называться членами христовыми, поставленными от Христа в начальство. Просто надобно сказать плотское мудрование царствует у ваших игуменов, епископов и у митрополита; нет духа кротости, оттого они и нас гонят, запирают в тюрьмы, не дают нам узнать истины, а утверждают свои предания. Повелевают не есть мяса и не жениться, возбраняют исполнять евангельскую заповедь, которая ясно говорит: «не входящая в уста сквернит человека», и заповедь апостольскую об изженных совестию возбраняющих женитися и удалятися брашен. По этому всему не следует слушать епископов, когда они учат преступать заповеди, как и сами их преступают, а только прилежат пению, да канонам, чего в евангелии не показано хранить и творить. Они отвергают любовь христианскую, именуя нас еретиками, мучат нас, а в евангелии не велено мучить и еретиков, как указано в притче о сельных плевелах; они же гонят нас за истину.»

Учение Косого было, таким образом, отрицание всего, что составляло сущность православия. Его последователи выражают его в сокращении такими словами: «Учит Косой сиа повелеваа человеком на земли, отца себе не именовати, но на небеси Бога Отца себе именовати, и кресты и иконы сокрушати, и святых на помощь не призывати, и в церкви не ходити, и книг церковных учителей и жития и мучений святых не прочитати, и молитвы их не требовати, и не каятися, и не причащатися и темианом не кадити, и на погребение от епископ и от попов не отпеватися, и по смерти не поминатися.»

Преосвященный Евгений, в своем «Словаре писателей духовного чина» (т. 1, 191), видит этих беглецов в лицах трех проповедников реформационных идей, пришедших из Московии в Витебск. Об этом говорит польский писатель, протестант XVII века, Адриан Венгерский, писавший под вымышленным именем Регенвольского (Regenvolscius). В его книге «Systema Historica Chronologicum» на стр. 262–263, рассказывается, что в 1552 году из Московии прибежали в Витебск три монаха греческой веры: Феодосий, Артемий и Фома. Несмотря на то, что они не знали другого языка, кроме отеческого, с успехом распространяли они протестантское учение и возбуждали народ к истреблению икон, называемых ими идолами, сначала в частных домах, а потом и в церквах и научали признавать одного Бога, чрез посредство Христа, при помощи св. Духа; но потом, когда духовные восстали против них, возбудили против них верную часть народа и начали угрожать им огнем и мечом, они ушли из Витебска в дальнейшую Литву. Артемий приютился у слуцкого и копельского князя Юрия. Феодосий уже восьмидесятилетний старик, скоро умер. Фома, красноречивейший более других, сделался пастором в Полоцке и потом был утоплен в Двине Иваном Грозным. Их учение не осталось бесплодным:

«In districtu Albae Russiae А. 1552 é Media Moscovia tres Monachi Graecanii ritus habitusque vulgo szernci; quasi Nigritae appellatis videlicet: Theodosius Artemius et Thomas, Vitepsciam Albae Russiae amplissimam et celeberrimam civitatem appulernnt. Hi nulla aliâ linguâ praeter maternam nulliusque literis aliis praeter patrias instituti, idolatricos cultus damnare, idola primum quidem è privatis laribus mox è publicis delubris confracta eicere, populum ad invocationem solius Dei per Christum, auxilio S. Sancti, voce et scriptis revocavere. Verum, cum in primo, propagandae purioris religionis fervore, odium et furorum superstitiose, et imagunculis perquam addictae plebis ferre haud possent exstimulantibus sacrificulis Graecanicis, qui ferrum et ignem, omnibus eorum sectatoribus minitabantur, extulêre inde pedem in interiorem Lituaniam delati, ubi jam paulò liberius vox Evangelii personabat. Ac Theodosius quidem «senio confectus, atque octuagenario major, non multo post ad superos migravit. Artemius autem ed Georgium Ducem Slucensem et Copylensem se contulit. Porro Thomas caeteris eloquentior et cognitione sacrarum literarum instructior, ad ministerium Evangelii promotus atque Polociam, pacuis post annis, ubi jam doctrina purior pulullare caeperat ad instituendos, et in vera cognitione ac pietate confirmandos fideles, missus est. In qua vocatione fideliter per aliquot annos purgens, et constanter perseverans, morte suâ et sanguine, fundamenta jactae doctrinae conspersit et confirmavit. Cum enim Johannes Basilides Magnus Moscoviae Dux et Tyrannus A. 1563 idib. februarii Polociam expugnasset et in cives gravius desaeviret, etiam in probum illum Christi praeconem exemplum crudelitatis statuere decrevit eoque gravius quod hominem suae nationis suaequé religionis aliquando fuisse, jam autem in diversa de religione sententia et manere et constanter perseverare, fando accepisset. Is igitur eductum in glaciem Dunae fluvii, fuste prius capiti ejus illiso in aquam, glacie perfractâ, pua flumen erat vorticosius praecipitandum curavit. Sed neque ex cordibus Vitepsciensium verbum à Monachis illis, non sine divino numine sparsum, rediit vacuum. Nam gustato verbo Dei, pertaesi idolatricorum cultuum cum ex Lituania, Tam ex Polonia V. D. Ministros et purioris Religionis praecones, non multa interposita mora, accersiverunt, atque domum publicam audiendis sacris concionibus, invocando Divino Nomini, administrandis que sacramentis, in inferiori castro, prope templo Nativitatis Christi, unanimiter erexerunt. Ab eo tempore et Polocia urbs regia Christo ejusque verae Ecclesiae hactenus praebuit hospitium.

(Systema historico-chronologicum Adriani Regenvolsii (Wegierski, pag. 262–263).

Об этих чернецах-учителях реформационного направления говорится в книге «Antelenchus», именно: когда уже однажды брошены были семена лжеучения, черт принес московских чернецов, которые подлили того же яда.

Едва ли с достоверностию можно сказать, что эти упоминаемые у Адриана Венгерского московские вольнодумцы были те самые, о которых идет у нас речь. Вот почему можно так полагать:

1) У этого писателя приход москвитян в Витебск относится к 1552 г., следовательно, прежде суда над Феодосием Косым и Артемием.

2) Феодосий представляется стариком 80-ти лет, а у Зиновия говорится, что он женился в Литве: факт, если не совсем невозможный, то уже слишком исключительный.

3) Об Артемии, игумене троицком, Курбский говорит с уважением, а этого не было бы, если бы Артемий был действительно неправославен.

4) Косой отвергал божество Иисуса Христа, а пришедшие из Москвы монахи у Адриана не представляются такого рода еретиками. Гораздо вероятнее, что нашего Феодосия следует видеть в том, о котором говорит Курбский в своем письме к Чаплию (Сказ. Курбск. II. 186), упоминая о нем вместе с Игнатием, действительно ушедшим с Косым, Курбский представляет их действительно не только протестантами, но и еретиками, и поясняет, что они отступают от православия ради своих жен.

Иван Сусанин (историческое исследование)

«В житии сем не мало, но много писано неправды, и того ради аще бы от части нечто было и праведно писано, ни в чесом же ему верити подобает.»

(Из соборного приговора 1678 года об одном апокрифическом житии)

В важных исторических событиях иногда надобно различать две стороны: объективную и субъективную. Первая составляет действительность, тот вид, в каком событие происходило в свое время; вторая – тот вид, в каком событие напечатлелось в памяти потомства. И то, и другое имеет значение исторической истины: нередко последнее важнее первого. Также и исторические лица у потомков принимают образ совсем иной жизни, какой имели у современников. Их подвигам дается гораздо больше значение, их качества идеализируются: у них предполагают побуждения, каких они, быть может, не имели вовсе, или имели в гораздо меньшей степени. Последующие поколения избирают их типами известных понятий и стремлений. Это совершается не только с теми отдаленными от нас героями богатырских времен, которые, под влиянием чудесного, вырастают в размеры и образы, чуждые естественной возможности, но и с лицами времен более близких к нам. Способ их идеализирования зависит от общества, в котором оно совершается; если в этом обществе сохраняется еще вера в чудесное во всей своей полноте, то все великое, выступающее из житейского уровня, относится более или менее к области произвола непостижимых сил; тогда субъективное воззрение такого общества на исторические личности принимает до известной степени мифический характер. Но в таком обществе, где критика мысли допускает различию между возможным и невозможным входить в область давно прошедшего, – историческая личность принимает формы, сообразные с желаниями нового времени, формы, сосредоточивающие в себе различные черты, только родственные с действительно находимыми в личностях признаками, но не те самые, какие в этих личностях были на самом деле. Действительность, передаваемая в скудных известиях, украшается выдуманными подробностями; к событиям, на самом деле происходившим, прилагаются вымышленные, но тем не менее возможные в ходе жизни, и тогда историческая личность, сама по себе темная, светлеет и делается как будто бы типом стремлений известной эпохи, а в самом деле выражением того, что давней эпохе хочет дать новое время. К таким личностям принадлежит в русской истории, между прочим, Иван Сусанин, мученик царизма, спаситель благословенной династии Романовых, в лице их первого венценосного прародителя, идеал гражданского подвижничества, до которого только мог возвыситься крестьянин в самодержавном государстве; личность, принявшая венец бессмертия и в думе поэта, и в превосходном музыкальном произведении; личность, общеизвестная русской гражданской памяти и дорогая русскому сердцу, до тех пор, доколе оно не перестанет биться завещанными от праотцев любовью и верностью к царям своим; личность, за которою признано право красоваться на памятнике тысячелетия России, наряду с великими двигателями русской исторической жизни. Как смотрит на него наша наука – указывает статья одного из передовых деятелей по русской истории Пл. Вас. Павлова: «Тысячелетие России», помещенная в месяцеслове за 1862 год. «Напрасно поляки пытались отделаться от нового русского государя убийством; самоотвержение крестьянина Ивана Сусанина спасло жизнь, столь нужную тогда для России. Обстоятельства избавления России от иноплеменников и избрание Михаила Феодоровича имеют глубокое значение. Кто освободил Россию? Русский народ в лице нижегородского мясника. Кто избрал на московский престол царя? Также русский народ, в лице выборных земского собора. Кто, наконец, спас жизнь избранного всею землею царя? Опять тот же русский народ в лице мужика» (Месяцеслов на 1862 год, стран. 32).

Представлять себе личность Ивана Сусанина выше уровня массы, воображать его героем, спасителем царя и отечества, благоговеть пред его высоким подвигом самоотвержения мы привыкли со школьной скамьи, ибо нам об этом сообщали учебники.

В учебнике Константинова (1820 года), бывшем некогда в употреблении в учебных заведениях, говорится: «Таким образом Михаил Федорович, спасенный в уединении своем от преследования буйствующих поляков крестьянином Иваном Сусаниным, венчался на царство» (стран. 139). Красноречивый Кайданов, на 177 странице своего учебника русской истории (издание 1834 года), выразился так: «Спасенный от преследования поляков усердием и верностию крестьянина Ивана Сусанина, как орудием провидения, и сопровождаемый любовию и благословением своих подданных, юный царь прибыл из Костромы в Москву.»

Устрялов, на 298 стран. 1 тома своей истории, говорит:

«Жолкевский, опасаясь прав Михаила, отдал его Гонсевскому; он находился в Москве до прибытия Пожарского, испытав все бедствия осажденной столицы. Когда общий голос призвал его на царство, шайка поляков хотела умертвить его; он спасен незабвенным Сусаниным.»

Когда ученики в классе нуждались в устном объяснении общего известия о спасении царя Михаила Сусаниным, учителя обыкновенно рассказывали им, что поляки, узнав об избрании Михаила, отправили отряд умертвить его, но крестьянин Иван Сусанин взялся проводить их и, вместо того, чтобы привести их в то место, где жил новоизбранный царь, завел их, зимою, в лесную трущобу, и там был замучен поляками; между тем, царю дали знать об опасности и царь был спасен. Так объясняли нам это событие в начале тридцатых годов; так объясняют еще и теперь некоторые учителя.

Когда мы захотим обратиться к современным, первоначальным известиям о таком безмерно важном событии, то прежде всего поразит нас то, что ни в русских, ни в иностранных тогдашних сочинениях, несмотря на множество подробностей, хорошо очерчивающих эту эпоху, нет ни слова об этом происшествии. Единственный источник, откуда взят этот, теперь общеизвестный и многознаменательный для нас факт – грамота, данная по совету и прошению матери царя Михаила, 1619 года, ноября 30, крестьянину Костромского уезда, села Домнина, Богдашке Собинину, где говорится:

«Как мы, великий государь, царь и великий князь Михаил Феодорович всея Руси, в прошлом 121 году были на Костроме и в те поры приходили в костромской уезд польские и литовские люди, а тестя его, Богдашкова, Ивана Сусанина, литовские люди изымали и его пытали великими немерными муками, а пытали у него, где в те поры мы, великий государь, царь и великий князь Михаил Феодорович всея Русии, были, и он, Иван, ведая про нас, великаго государя, где мы в те поры были, терпя от тех польских и литовских людей немерные пытки, про нас великаго государя тем польским и литовским людям, где мы в те поры были, не сказал, и польские и литовские люди замучили его до смерти». (См. Г. Грам. III, 214). Царская милость, оказанная зятю Сусанина, состояла в том, что по жалованной грамоте велено «половину деревни Деревнищ, на чем он Богдашко ныне живет, полторы чети выти земли велели обелить; с тоя полудеревни, с полторы чети выта на нем на Богдашке и на детях его и на внучатах и на правнучатах наших никаких податей и кормов и подвод, и наметных всяких столовых и хлебных запасов, и в городовыя поделки и в мостовщину и в иныя ни в какия подати имать с них не велели; велели им тое полдеревни во всем обелить и детям их и внучатам и во всей родне неподвижно. А будет то наше село Домнино в которой монастырь и по отдаче будет и тое полдеревни Деревнищ полторы чети выти земли, и ни в которой монастырь с тем селом отдавать не велели».

В 1633 году дана была другая грамота вдове Богдана Собинина, дочери Ивана Сусанина, Антониде, с детьми ее, с Данилком, да с Костькою. Несмотря на то, что прежняя грамота 1619 говорила ясно о ненарушимости права Собинина и его потомков в случае, если бы село Домнино было отдано в монастырь, когда действительно произошло последнего рода событие и село Домнино пожертвовано было матерью государя в Новоспасский монастырь, Новоспасский архимандрит не считал слишком важною привилегию Собининых и принадлежащую им полдеревни Деревнищ очернил и всякие доходы на монастырь емлет. Тогда царь дал, вместо наследственных Деревнищ, Собининым села Красного, приселка Подольского пустошь Коробово, а в ней пашни паханые, худые земли три четьи, да перелогом и лесом поросло тринадцать четьи, и всего пашни паханые и перелогом и лесом поросло осмьнадцать четьи в поле и в дву потому жь, сена по заполью и межь поль семдесять копен. В этой грамоте история Ивана Сусанина повторяется почти до слова так же, как и в прежней грамоте («Собр. Государ. Грам.» III, 334).

В 1641 году была дана Собининым снова жалованная грамота. Она не напечатана и хранится у потомков Собинина.

Смысл ее известен из грамоты императрицы Екатерины II; там говорится, что «к ней вдове Антониде и к детям ея и внучатам ея в ту деревню Коробово воеводам, сыщикам и никому ни для каких дел, как самим въезжать, так и посланных посылать не велено». Собственно к истории Ивана Сусанина и здесь нет никаких добавлений против первоначального известия.

В 1691 году, от имени царей Иоанна и Петра, выдана была еще подтвердительная грамота, в которой история Сусанина рассказывается в том же виде, как и в первой. В подтвердительной грамоте Екатерины II, декабря 8-го, 1767 года, повторяется то же.

Наконец, и в последней из жалованных грамот Собининым 1837 г., от государя императора Николая Павловича, нет ничего нового против прежнего.

Вот все, что проходило путем официальным об этом событии в течение более двух веков. Источник его единственный – первая грамота 1619 года.

До XIX века, сколько известно, никто не думал видеть в Сусанине спасителя царской особы, и подвиг его считать событием исторической важности, выходящим из обычного уровня.

В 1804 году, в «Географическом словаре» Щекатова, в 3-м томе, под статьею «Пустошь Коробова», на странице 748, рассказывается следующее:

«Когда избрание российскаго государя упало на боярина Михаила Феодоровича Романова, тогда гонимые из всех российских стран поляки, уведав, что избранный государь находился не в городе Костроме, а в отчине своей, бывшей в Костромском уезде, почли сей случай к погублению его удобнейшим. И так, собравшиеся в немалом числе бегут прямо к селению, не сомневаясь найти в нем молодаго боярина. По прибытии в оное, встречается с ними дворцоваго села Домнина крестьянин Иван Сусанов; хватают его и спрашивают о месте пребывания искомой особы. Поселянин, приметив на лицах начертанное злонамерение, отговаривается незнанием; но поляки, устоверены быв прежде, что избранный государь подлинно находится в оном селении, не хотят крестьянина отпустить из рук живаго, если он истиннаго места не объявит. Злодеи его мучат и отягчают несносными ранами; однако все сие не сильно было принудить к открытию столь важной тайны вернаго крестьянина, который еще указывает им разныя другия места, дабы долее тем от поисков их удержать. Наконец, по претерпении многих мучений от сих злодеев, страдалец наш лишается жизни, коею, однакожь, спасает жизнь своего государя. По вступлении на престол, царь Михаил Федорович, в награждение за оказанную сим крестьянином верность, даровал потомству его в вечный род вольность пользования, пожаловал землею и уволил от всех податей, присовокупив к тому, чтоб они по делам их, кроме большаго дворца (который после того перенесен был в дворцовую канцелярию), нигде судимы не были. Высокие преемники его престола всегда подтверждали сии данныя им преимущества особливыми грамотами, что и блаженныя памяти императрица Екатерина II утвердить изволила грамотою, за собственноручным своим подписанием, чем неоспоримо доказывается верность сего анекдота».

По последнему выражению, что грамотами доказывается верность сего анекдота, незнакомый с грамотами мог в самом деле подумать, что все, описанное в рассказе Щекатова, изложено в этих грамотах, тогда как здесь заключаются обстоятельства, не только не находящиеся в первой грамоте, единственном источнике об этом событии, но еще противные ей. Таким образом, в грамоте царской говорится, что царь был тогда в Костроме, а у Щекатова он не в Костроме, а в Домнине. Повод к такому искажению действительности очевиден: Кострома был город укрепленный; Михаил Федорович был в нем безопасен; если приходили на него польские и литовские люди, то надобно допустить, что они являлись не в таком числе, чтоб могли предпринять осаду и приступ к Костроме, и в таком случае событие уж не могло бы пройти незамеченным историей. А если Михаил Федорович был безопасен в Костроме (собственно он находился в Ипатиевском монастыре), то Сусанину не из-за чего было подвергать себя мучениям и не объявлять полякам, где царь. Для отстранения такой несообразности, кто-то (сам ли Щекатов или тот, от кого он заимствовал) и выдумал, будто царь Михаил Федорович находился тогда в селе Домнине. В описании Щекатова, поляки идут в село Домнино, уже зная, что Михаил там, и пытают крестьянина Сусанина в самом селе, чтоб отыскать, где спрятался царь. Сусанин, чтоб продлить время, указывает им разные места, чтоб их удержать от поисков. Независимо от того, что в грамоте нет вовсе того, чтоб Сусанин полякам, пытавшим его, указывал какие-нибудь места, рассказ Щекатова несообразен с возможностью течения самого дела. Если поляки пришли в село Домнино, где находился в то время царь, то уж конечно нашли в этом селе не одного Сусанина, который был притом житель не самого села, но выселка из этого села. В таком случае они пытали бы и мучили не одно лицо, а многих: тогда и обельная грамота дана была бы не одному семейству, а многим, быть может, и целому селу, ибо все село, без изъятия, достойно было бы возмездия за то, что в нем не нашелся ни один изменник или трус. Наконец самое намерение поляков и литовцев погубить Михаила Федоровича есть уже произвольная догадка, ибо в грамоте не говорится, зачем поляки спрашивали о нем Сусанина. Ясно, что, не довольствуясь коротким и в самом деле неудовлетворительным известием о событии, изложенном в грамоте, хотели дополнить эту скудость плодами воображения, да не сумели. Но у Щекатова еще первый шаг: гораздо далее его пошел в вымыслах историк Глинка.

В VI томе его «Истории», на 22–24 страницах, повествуется следующее:

«Поляки, продолжавшие буйствовать в русских областях, узнав о единодушном избрании на престол Михаила Федоровича Романова, решились его погубить. В это время Михаил находился не с матерью в Ипатиевской обители, но в костромском своем поместье. Многочисленное скопище врагов туда устремилось. Уже убийцы недалеко были от нареченнаго царя, но Бог оградил его непобедимой стражей – любовию и сердцами россиян. Враги, не зная, куда идти, остановили встретившагося им крестьянина. Благодарность сохранила имя его: он назывался Иваном Сусаниным, и был уроженцем села Домнина. Различными околичностями разспрашивали они о месте пребывания Михаила. Остроумный Сусанин, проникнув лесть и коварство врагов, сказал: «ступайте за мной, я проведу вас в царское поместье». Скопище злодеев спешит за ним. Великодушный Сусанин ведет их совсем в противоположную сторону, по лесам и по снегам глубоким. Утомленные враги подкрепляются вином; Сусанин одушевляется верою и верностию. К полуночи очутились они в непроходимом лесу. Злодеи возроптали на Сусанина. «Ты обманул нас» воскликнули они. – Не я, отвечал Сусанин, вы сами себя обманули. Ложно мыслили вы, что я выдам вам нареченнаго государя. Михаил Федорович спасен. Вы далеко от его поместья. Вот голова моя. Делайте со мной, что хотите. Поручаю себя Богу. – Сусанин умер в лютых муках и истязаниях. Вскоре и убийцы его погибли.»

Вначале Глинка сходится с Щекатовым, ибо приводит Михаила в Домнино, но далее поясняет, что Михаил находился там не с матерью: это пояснение – новое произвольное искажение истории, дополняющее прежние искажения, ибо из современной грамоты известно, что Михаил находился в Костроме, а не в Домнине и вместе с Марфой Ивановной, своею матерью, а не без нее. Далее Глинка уже совершенно независим от Щекатова.

Рассказ Глинки несравненно правдоподобнее щекатовского, но зато еще произвольнее. Необходимо было произвесть Сусанина в звание спасителя царской особы, в идеал народной доблести: нельзя было придумать ничего удобнее того, что придумал Глинка. Сусанин берется вести поляков в Домнино, где находился царь, а заводит их в другую сторону. Ловко выдумано, но как мало этот вымысел соглашается с смыслом самой грамоты! И как неудачны эти попытки составить амплификацию короткого известия, сохранившегося в грамоте! Вот уже из одного Сусанина – Сусанина грамоты, неясного, возбуждающего вопросы – сделалось два различные Сусанина: Сусанин Щекатова и Сусанин Глинки. Оба Сусанина действуют в разных местах и разными способами: щекатовский отличается своим подвигом в самом селе Домнине, Сусанин Глинки обязывается вести поляков в Домнино и ведет их в другое место, первое, как мы сказали, и нелепо и противно грамоте; второе, при большей художественности построения, все-таки не сходится с грамотою: царь Михаил сам говорит в своей грамоте, что он был в Костроме и притом с своею матерью, а не в Домнине. Но в Кострому Сусанин не мог вести поляков: это совершенно было бы неудобно. Что-нибудь одно: если поляки действительно приходили, то или их было много, или мало; но их никак не могло быть много, ибо об этом, как мы сказали, верно что-нибудь сохранилось бы; а если мало, – то что они могли сделать в Костроме? Тогда Сусанину не нужно было заводить их в другое место: ему можно было исполнить желание поляков и вести их прямо в Кострому, а между тем, только стоило дать знать в город – и враги попались бы сами в сети. Да притом в Кострому лежала торная дорога: тут не нужно было особых вожей. Есть ли в грамоте что-нибудь похожее на то, что Сусанин был вожем прибывших поляков? Нет ни следа. Там говорится только, что польские и литовские люди поймали Сусанина и стали пытать, допрашивая, где Михаил. Он не сказал им и был замучен. Уместна ли при этом сказка о том, что он взялся их вести? Зашедши в Костромской уезд, польские и литовские люди не знали, где Михаил, следовательно, и не могли нуждаться в воже: им нужно было прежде узнать, где тот, кого им нужно, а потом уже искать туда пути. Так, в грамоте и стоит: Сусанин погиб за то, что не сказал полякам, где царь, следовательно, не мог вести их: иначе он бы прежде сказал им, где царь, или сказал бы ложно и повел их туда, куда указан путь, но где царя не было, или же сказал бы истину, да повел их не туда, куда взялся вести: и в том, и другом случае не так бы выразилась грамота. Чтобы допустить возможность такого анекдота, как у Глинки, надобно уничтожить силу грамоты, единственного источника об этом событии.

Между тем, с легкой руки Глинки, анекдот о том, что Сусанин завел поляков, искавших головы Михаила Федоровича, не туда, куда им было нужно идти за этим важным делом, и за это положил живот – анекдот этот сделался более или менее общепризнанным фактом.

Бантыш-Каменский, в своем «Словаре достопамятных людей в России», для биографии Сусанина ничего не нашелся сказать, как буквально перепечатать рассказанное Глинкою.

Между тем, миф о сусанинском подвиге развивался далее и принимал новые, более рельефные образы: в 1840 году издано сочинение Взгляд на историю Костромы, князя Козловского; на странице 94–96 этой книги, вот как рассказывается история Сусанина.

«Поляки и литовцы, разорявшие Россию, узнав об избрании Михаила на царство, вознамерились схватить его и отправить в Польшу, или умертвить. Для чего один из начальников бродящих и грабивших отрядов их пустился к Костроме, в вотчину Романовых. Время тогда было ненастное, начинало вечереть, как поляки, сбиваясь с дороги, встретили, близ деревни Деревнищ, крестьянина Ивана Сусанина и спросили его о дороге в село Домнино, к боярскому двору, где тогда был юный Михаил. Умный Сусанин, подозревая коварство их, решается спасти Богом избраннаго Михаила, вызывается сам проводить их и, между тем, показывая, будто чего-то ищет, успевает приказать зятю своему, чтоб он как можно скорее, спешил в Домнино, для уведомления Михаила о предстоящей ему опасности: – сам, помолясь Богу и препоручая себя его святой деснице, ведет злодеев в противную сторону, притворяясь, что ищет дороги, в темноте будто потерял, блуждая с ними по болотам и глубоким оврагам; наконец, разсчитывая, что Михаил уже мог окольными дорогами удалиться в Кострому, прекращает нетерпеливость поляков объяснением, что он их с намерением завел в противную сторону, дабы этим спасти жертву их. Варвары уговаривают его, обольщают наградами, угрожают, наконец, мучительною смертию. Уже сабли блестят над головою Сусанина, но ничто не в силах отвратить eго от принятаго намерения, ничто не может устрашить великой души его. Поляки, приведенные в бешенство твердостию старца, повергают его жестокими ударами на землю, и Сусанин, благословляя Промысел, избравший его быть спасителем отрока, к счастию россиян и украшению трона, испустил дух. Верный Сусанин в селе Шупове принял мученический венец; Михаил же, извещенный зятем Сусанина об угрожающей опасности, уехал окрестными дорогами в Кострому, в Ипатьевский монастырь, куда прибыла и его родительница. Злодеи, не смея следовать к Костроме, в коей не столько монастырския стены, сколько усердие и верность жителей ограждали Михаила, удалились к Белоозеру».

Далее, на страницах 99–100, Козловский, согласно с Глинкою, говорит, что царь повелел его тело перевезти в Ипатьевский монастырь и предать земле с честью, а оставшимся родственникам даровал многие преимущества.

Кроме всех риторических украшений и ночного времени, когда действие происходит (все это необходимо для эффекта), сделан соучастником патриотического подвига еще и зять Сусанина. Это участие оказалось действительно нужным. Если Сусанин решился обманывать поляков и вести их не туда, куда им хотелось, то, разумеется, следовало ему предупредить царя; поэтому надобно было вывести еще одно лицо, которое могло сослужить эту службу. А кому же приличнее ее сослужить, как не зятю героя, особенно когда этот зять на самом деле существовал? Придумано недурно; жаль только, что это обстоятельство еще более отдалило выдуманного Сусанина от настоящего. Зять настоящего выпросил грамоту себе за услуги тестя: уж, конечно, если б он сам участвовал в этих услугах, то в грамоте упомянулось бы о нем.

Но это еще не все. Тот же князь Козловский, в 71 примечании к своему тексту, сообщает следующее важное известие:

«В одной древней рукописи, находящейся у издателя «Отеч. Зап.»9, которая получена им в Костроме от коллежского ассесора Назарова, сказано, что Сусанин увез Михаила в свою деревню Деревнищи и там скрыл в яме овина, за три дня пред тем горевшаго, закидав обгорелыми бревнами».

Любопытно было бы видеть эту древнюю рукопись...

Нет сомнения, что все, выдуманное через двести лет о Сусанине, не имеет никакого исторического основания и единственным источником о нем остается первая грамота. Если отсечь, таким образом, книжные вымыслы, представляются вопросы: точно ли Сусанин, по современному известию, может носить историческое значение спасителя царя? действительно ли важно рассказанное в грамоте событие? и достоверно ли оно даже по самому первобытному рассказу?

Уже выше мы заметили, что об этом происшествии нет ни слова у современных повествователей, как русских, так и иностранных. Летописцы наши того времени, довольно щедрые на рассказы, вовсе не упоминают об этом. Даже Никоновская летопись, составленная в своем последнем виде при царе Алексее Михайловиче, когда потомки Сусанина имели грамоты, не внесла ни имени Сусанина, ни подвига его на свои страницы. А, между тем, как бы, кажется, не сказать об этом? В то время, когда происходило избрание и, потом, приглашение Михаила на престол, Никанор Шульгин противодействовал этому избранию и постарался возмутить Арзамас и Казань; попытка была напрасна: Никанор схвачен в Свияжске и отправлен в Москву (Никонов. 204). Событие это нашло же себе место в никоновской летописи; но неужели оно важнее посягательства на жизнь новоизбранного государя и спасения его доблестным крестьянином? Я имел под рукою много летописных списков, писанных в половине ХVII-го столетия, и ни в одном нет и помина о Сусанине. Стало быть, даже чрез тридцать, пятьдесят или шестьдесят лет занимавшиеся историею своего отечества или вовсе не знали о сусанинском подвиге, или не считали его достойным того, чтоб о нем упоминать. Очевидно, в ХVII веке, ничего не представлялось в нем такого, что представляется глазам ХIХ-го века, глазам нашего времени, когда, можно сказать, нет маленькой истории, где бы хоть вскользь об этом не было замечено, как о событии важном и многознаменательном. В современных актах, за исключением грамоты Собинину, о нем тоже ничего нет; это еще было бы неважно само по себе: «что же?» могут сказать: «не приходилось кстати случаев упомянуть об том, оттого и не упомянули». Но в том-то и дело, что существуют такие акты, где непременно следовало бы упомянуть об этом, если б те, которые тогда говорили и действовали, знали что-нибудь в этом роде.

Когда могло быть это происшествие? Конечно, между избранием Михаила, совершившемся в феврале, около двадцатых чисел, и 19 марта, когда Михаил уже выехал из Костромы. Следует, однако, допустить, что это никак не могло быть уже после 13-го марта, когда прибыли послы от земского собора в Кострому приглашать Михаила на престол, ибо это посольство было многочисленно: там были, кроме бояр, окольничих, стольников, стряпчих, гостей и торговых людей, дворяне, дети боярские, стрельцы, атаманы козаков, люди вооруженные: польским и литовским людям не пришла бы отвага напасть тогда на Кострому. Покушение, если б оно было, должно происходить до 13 марта; а если бы так было на самом деле, то мать Михаила и сам Михаил, отказываясь от предлагаемого престола и приводя, между прочим, что быти ему на государстве ей государыне благословить сына своего, а нашего государя лише на погубленье («Coбp. Государ. Грам.» III, 41) и указывая на свою небезопасность, на то, что отец его в плену в Польше10 и может от поляков подвергнуться опасности – кажется, могли бы кстати указать на свежее покушение врагов на жизнь Михаила. Если б предположить, что событие это случилось между 13 и 19 марта и, следовательно, Михаил и мать его не могли знать о нем, когда переговаривались с послами земского собора, то все-таки достоверно, что ни Михаил, ни мать его не знали о нем и после того, ибо существуют две грамоты: одна от Михаила, другая от матери его, уже из Ярославля; в этих грамотах описывается приход послов в Кострому и ответы Михаила и матери, приводятся все невыгоды быть тогда на царстве, описывается насильное согласие новоизбранного и, наконец, отъезд его с матерью из Костромы в Ярославль, наконец, предостережение не производить смут и беспорядков («Собр. Гос. Грам». III, 50–54). И как бы тут кстати было указать на недавнее покушение на жизнь царя – однако, этого нет.

В речи, произнесенной митрополитом при венчании Михаила Феодоровича, исчисляются все неправды и разорения, нанесенные поляками в России и, между прочим, несчастия, которые мужественно переносил Михаил: «А вас великаго государя с матерью вашею великою старицею, государынею нашею Марфою Ивановною, и бояр ваших, и окольничих, дворян, и всяких чинов всяких людей захватили в городе, и в Китае, и в Кремле, и держали в неволе, а иных за крепкими приставы... и собрався с бояры и воеводы милостию Божиею, а вашим царским счастием царствующий град Москву от польских и литовских людей очистили, а вас, великаго государя, и мать вашу великую государыню нашу, старицу, иноку Марфу Ивановну, и бояр ваших, и окольничих, и всяких чинов людей из плену от польских и литовских людей Бог освободил, а польские люди за свои злые дела от Бога месть приняли, а всесильный в Троице славимый Бог наш на нас милость свою показал, подаровал нам на великия государства российскаго царствия по племени дяди вашего, хвалам достойнаго, по великом праведном государе, царе и великом князе Феодоре Ивановиче всея Русии самодержце, тебя, великаго государя, царя и великаго князя Михаила Феодоровича, всея Русии самодержца» («Соб. Г. Гр.» 111. 77). Кажется, как бы здесь не упомянуть о таком важном злодействе и о явном небесном покровительстве над царем – однако, нет ничего! Стало быть, и в июне 1613 года, никто не знал о сусанинском подвиге.

В сношениях с Австрийскою империею, последовавших, как известно, тотчас по воцарении Михаила, исчислялись всякие неправды поляков, а об этом тоже нет. Есть одно место, где бы непременно должно было упомянуть об этом, именно: в наказе послам говорится («Пам. диплом. снош.» 1221), как объяснять, если спросят, почему взятые в плен поляки не отпущены. Послы должны были отвечать: «которых польских и литовских людей полковника Миколая Струса с товарищами в то время, как по милости Божией московскаго государства бояре и всяких чинов разные люди, не памятуючи их московскому государству многих грубостей и разоренья, в те поры побить их не дали, а велели их беречь и покоить. А как по милости Божией, великий государь наш, царь и великий князь Михаил Федорович всея Русии самодержец учинился на своих великих и преславных государствах, и он великий государь наш, по своему царскому милосердному обычаю, как есть истинный христианский набожный государь, несмотря на государя их королевские и панов рад и на их московских сидельцев многие грабежи и неправды, своею царскою милостию их покрыл, побити их и позору и никакого дурна над ними учинити не велел и в смерти место живот дал и велел их беречь не как вязней, как есть учтивых людей, кормы довольны и на платье давати и всем велел помнити, чтоб были без нуж. И ноне они сидят в великаго государя нашего государстве, до тех мест, покамест из Польши и из Литвы отпустят великаго Московскаго государства послов, которые к ним посланы за крестным целованием великаго господина, святейшаго Филарета митрополита, да боярина князя Василия Васильева с товарищи.» Как бы кстати было намекнуть здесь, что когда эти поляки сидели уже в неволе, другие покушались на жизнь государя – самый благовидный предлог оправдать задержку пленников; и, однако, об этом ни слова!

В 1614 году отправлен был с посольством в Польшу Федор Желябужский, для заключения мира; русские старались выставить на вид полякам, что только могли вспомнить – всякие обиды и оскорбления и разорения, нанесенные России. Надобно было выставить поляков сколько возможно виновными в войне. К этому побуждал интерес России для того, чтоб иметь право за справедливость своей стороны истребовать у поляков выгодные условия. Чего лучше было бы в таком случае привести на память бесчестное посягательство на жизнь царя? Что могло лучше выставить полякам волю Божию, так чудесно сохранившую, в минуту опасности, царственного юношу рукою крестьянина? Что могло резче и сильнее говорить в пользу того, что русский народ единодушно не хочет чужеземной власти и силен крепостию и верностию, как не это самоотвержение народного человека, поселянина, решившегося на поступок, на который теперь верно готовы будут решиться многие? Что красноречивее и убедительнее этого подвига могло заставить поляков оставить дальнейшие покушения на овладение московским народом? И, однако, нет ни слова ни о покушении польских и литовских людей на жизнь Михаила, ни о самопожертвовании Сусанина.

Грамота Богдашке Собинину дана почти через восемь лет после того времени, когда случилась смерть Сусанина. Есть ли возможность предположить, чтоб новоизбранный царь мог столь долго забывать такую важную услугу, ему оказанную? Конечно, он об ней не знал. Это мы тем более имеем право признавать, что Михаил Федорович, по восшествии своем на престол, тотчас же награждал всех, кто в печальные годины испытания, благоприятствовал его семейству. Таким образом, в марте 1614 года, получили обельную грамоту крестьяне Тарутины, жители Обонежской пятины, Егорьевского погоста, Толгусской волости (А. Ш. Э. 68), за то, что оказывали расположение к Марфе Ивановне, когда она была сослана в заточение при царе Борисе, и сообщали ей известия о состоянии здоровья ее мужа («Матери нашей, великой государыне, иноке Марфе Ивановне непоколебимым своим умом и твердостию разума служили и прямили и доброхотствовали во всем и про отца нашего здоровье проведывали и матери нашей, великой государыне, старице Марфе Ивановне, обвещали»). Услуга, конечно, значительная; но услуга Сусанина, если бы она была в то время известна, достойна была бы во сто раз важнейшей признательности. Там крестьяне только облегчали тоску заточения царской матери, – здесь крестьянин спас жизнь царя; там крестьяне, рискуя, конечно, опасностью от Бориса, имели возможность избежать ее, если соблюдали осторожность; – здесь человек за царя шел на неизбежные страдания и на смерть; там показывалась только привязанность к фамилии – здесь вопрос касался уже царской особы и с нею всей русской державы... Неужели возможно, чтоб царь забывал про это столько лет? Замечательно отличие в грамоте Тарутиным и в грамоте Собинину: в первой сказано: «а кто учнет делать через сию нашу царскую жалованную грамоту или чем тех крестьян Поздея или его брата или детей изобидит, и тому от нас великаго государя царя и великаго князя Михаила Феодоровича всея Руси быти в великой опале и казни» (А. П. III. 69). Этого присловия нет в грамоте Собинину. Первая грамота дана от имени царя без особого ходатайства у царя за Тарутиных; вторая, «по нашему царскому милосердию и по совету и прошению матери нашей, государыни великой старицы иноки Марфы Ивановны», (С. Г. Гр. III. 212). Эти слова заставляют подозревать, что коль скоро был совет и прошение, то значит, представлялось какое-то побуждение – против дарования такой грамоты; по крайней мере, право Собинина на это пожалованье не представлялось очевидным. Кроме грамоты Тарутиным Михаил Федорович давал много жалованных грамот не только за услуги своему роду, но и во внимание к разорениям, понесенным в смутное время (А. Э. III. 20.; С. Г. Гр. III. 65, 38). Отчего же так долго забыт был подвиг, который имел более всех право на царское внимание?

Еще Соловьев, с свойственным ему беспристрастием, справедливо заметил, что в то время, в краю костромском не было ни поляков, ни литовцев, и что Сусанина поймали вероятно свои воровские люди, козацкие шайки, бродившие везде по Руси. Действительно, мы отнюдь не видим, чтобы в то время поляки были около Костромы; правда, в одной грамоте 1641 г. (А. И. III. 11) упоминается, что в междоусобную брань, в Ипатьевском монастыре дворяне и дети боярские сидели в осаде; но, во-первых, не говорится, чтоб их осаждали поляки, и, во-вторых, это событие не относится к 1613 году и, во всяком случае, если б Михаил Федорович находился в осаде в этом монастыре, то об этом событии, конечно, упомянуто было бы в указанных выше случаях. По всему видно, что здесь указывается на междоусобную брань в 1608 году, когда действительно Лисовский со Щучинским из Ярославля ходили на Кострому (Бэра, пер. Устр. 146) с поляками и литовцами. Соловьев, желая как-нибудь согласить известие грамоты с событиями времени, догадывается, что Сусанина замучили не поляки и не литовцы, а козаки или вообще свои русские разбойники. Но как же в грамоте стоят «польские и литовские люди»?

В то время трудно, казалось, ошибиться: не говоря собственно о поляках, и так называемые литовские люди, то есть, уроженцы западной России, были тогда слишком общеизвестны: к ним уже слишком привыкли и, конечно, могли их распознавать, и русский человек не мог принять своего великорусса за литовского человека, и наоборот. Так точно, как и теперь, если б явилась какая-нибудь шайка разбойников из великоруссов, то едва ли русские крестьяне приняли бы ее за малороссиян, и если б разбойники были из последних, то едва ли бы сочли их за своих. Наречие и приемы резко и тогда отличали и теперь отличают друг от друга уроженцев края, бывшего под московскою, от уроженцев края, бывшего под литовскою державою.

Во всех современных грамотах польские и литовские люди ясно отличаются от своих воров и от охочих людей, то есть от всякого сброда, ходившего с самозванцами, с Литовским, Сапегою, Заруцким и с прочими героями смут и беспорядков. Могло быть, однако, что в числе воров, напавших на Сусанина, были литовские люди, но уж никак тут не был какой-нибудь отряд, посланный с политическою целью схватить или убить Михаила. Это могла быть мелкая стая воришек, в которую затесались отсталые от своих отрядов литовские люди. А такая стая в то время и не могла быть опасная для Михаила Федоровича, сидевшего в укрепленном монастыре и окруженного детьми боярскими. Это чувствовали даже и составители мифа о том, как Сусанин заводил поляков в лес; потому-то они самопроизвольно и перевезли Михаила Федоровича в Домнино, хотя по собственной грамоте его Богдашке Собинину, он вовсе там не находился. Сусанин на вопросы таких воров смело мог сказать, где находился царь, и воры остались бы в положении лисицы, поглядывающей на виноград. Но предположим, что Иван Сусанин, по слепой преданности к своему боярину, не хотел ни в каком случае сказать об нем ворам: кто видел, как его пытали и за что пытали? Если при этом были другие, то воры и тех бы начали тоже пытать, и либо их, также как Сусанина, замучили бы до смерти, либо добились бы от них, где находится царь. А если воры поймали его одного, тогда одному Богу оставалось известным, за что его замучили. Если б вообще были такие воры, которые приходили в Костромской уезд с решимостью сделать какую-нибудь пакость Михаилу Федоровичу, то как же бы они ограничились одним Сусаниным? Одного крестьянина спросили; тот им не сказал, они его замучили – и тем дело кончилось; и ушли себе с миром! Думаем, что те, которые бы затевали что-нибудь подобное, не удовольствовались бы только этим, они допрашивали бы не одного, а десять, двадцать таких Сусаниных, и если б все-таки ни от кого из них не добились ничего, то царю пришлось бы награждать родственников многих, таким образом пострадавших, а не одно семейство Сусанина... Одним словом, здесь какая-то несообразность, что-то неясное, что-то неправдоподобное!

Страдание Сусанина есть происшествие само по себе очень обыкновенное в то время. Тогда козаки таскались по деревням и жгли и мучили крестьян («козаки, посланные в разныя места на службу, берут указные кормы, да сверх кормов воруют, проезжих всяких людей по дорогам и крестьян по селам и деревням бьют, грабят, пытают, огнем гжут, ломают, до смерти побивают») (Солов. IX, стр. 11). Вероятно, разбойники, напавшие на Сусанина, были такого же рода воришки, и событие, столь громко прославленное впоследствии, было одним из многих в тот год. Чрез несколько времени, зять Сусанина воспользовался им и выпросил себе обельную грамоту. Путь, избранный им, видим. Он обратился к мягкому сердцу старушки, а она попросила сына. Сын, разумеется, не отказал заступничеству матери. В тот век все, кто только мог, выискивал случай увернуться от тягла: те закладывались за монастыри, или за бояр; другие, подкупая писцов, выписывались в особые выти; третьи так себе мотались по свету, увиливая от тягла; четвертые, если было можно, выпрашивали себе льготы. Льгота от податей и повинностей вообще не была редкостью в Московском государстве. Так, в XVI веке, выборные старосты и целовальники, прослужив безукоризненно в выборных должностях, пользовались такими льготами. Впоследствии, при Алексее Михайловиче, все такие уклонения от общественных повинностей, увеличивая тягость тех, которые оставались в тягле, возбудили со стороны последних просьбы и ходатайства пред правительством о том, чтоб прекратить эти исключения, и, по «Уложению», все те, которые самовольно убегали тягла, были обращены в него. Начали уничтожать и привилегии у имевших льготные грамоты. Но тем, которые получили их за особые услуги, предоставлено ими пользоваться до поздних времен. То же было и с потомками Сусанина. Долгое время, однако, не придавали важного значения судьбе домнинского крестьянина; архимандрит Новоспасский не хотел было стесняться самой грамотой Собининых – и дочь Сусанина должна была в другой раз просить льготы себе и своим детям. Летописцы не внесли его подвига в свои рассказы, и самые цари Михаил Федорович и Алексей Михайлович не помнили о Сусанине и не придавали никакого особого значения его страданию, иначе бы велели записать о нем в летописи: ведь они читали летописи. Не ранее, как в близкое к нам время, уже в XIX веке, сусанинский эпизод был раскрашен цветами воображения и поднят на ходули; но это миф литературный, книжный, а отнюдь не народный; на самом месте народ почти не знает Сусанина, не осталось о нем ни песни, ни народного рассказа; знают его только его праправнуки, которые, благодаря одному из своих предков, Богдану Собинину, пользуются правом не нести общих государственных повинностей. Правда, они готовы показать в лесу даже место, где жил Сусанин, когда отводил поляков в Домнино; но это предание пришло к ним от тех, которые почерпнули его из книг, а не обратным путем от них зашло оно в кииги.

Таким образом, в истории Сусанина достоверно только то, что этот крестьянин был одною из бесчисленных жертв, погибших от разбойников, бродивших по России в смутное время; действительно ли он погиб за то, что не хотел сказать, где находился новоизбранный царь Михаил Федорович – это остается под сомнением...

По случайному сближению, то, что выдумали про Сусанина книжники наши в XIX веке, почти в таком виде, в XVII веке, случилось действительно на противоположном конце русского мира, в Украине. Когда, в мае 1648 г., гетман Богдан Хмельницкий гнался за польским войском под начальством Потоцкого и Калиновского, один южно-русский крестьянин, Микита Галаган, взялся быть вожатым польского войска, умышленно завел его в болота и лесные трущобы, и дал возможность козакам разбить врагов своих. Этот геройский подвиг самоотвержения отличается от сусанинского тем, что он действительно происходил.

* * *

1

Быть может, о такой беспечности князя, какая выставляется во Всеволоде и которая была нередка в князьях южнорусских, – говорят старые песни, например в песне о Чуриле Пленковиче, где к князю киевскому приходят сначала молодцы-звероловы жаловаться на пришельцев, чужих охотников, выловивших зверей; потом являются другие, рыболовы, жалуются, что пришельцы выловили рыбу; наконец явились сокольники и кречетники из поречных островов под Киевом и говорят, что набежали пришлецы и похватали ясных соколов и белых кречетов... На первые жалобы князь стольный киевский пьет, ест, прохлаждается, их челобитья не слушает. Он спохватился тогда только, когда ему принесли весть о его соколах, потому что это ближе к нему, как его собственность личная, а не народная. Как живо эта песня очерчивает поведение князей и дух тогдашнего управления!

2

См. февральскую книжку «Основа».

3

Стол с коротенькими ножками, на котором у сербов подают кушанье сидящим, по восточному обычаю на земле.

4

Название местности указывает и на существование в древности таких слов, которые теперь вышли из употребления в Новгородской земле, но находятся в южнорусском наречии. Я укажу, например, на местность Ковалево, близ Новгорода. Вероятно, существовало в древности слово коваль, означавшее кузнеца, как и теперь в Малороссии оно имеет то же значение. Можно указать также на слово паробок, теперь уже забытое и оставшееся на юге.

5

Настоящая статья есть отрывок из публичного курса русской истории в XVI веке, читанного в начале текущего года. Некоторые части этого курса, которым не суждено быть прочитанными, напечатаются в «Отеч. Записках».

6

Курбск., стр. 125.

7

Рук. Летоп. Арх. Ком. № 16.

8

По неразумию простоши из народа, а неправославные.

9

П.П. Свиньина, умершего в 1839 году и издававшего «Отеч. Записки» с 1820 по 1830 год.

10

«А сведает то король, что по прошению и по челобитью всего московскаго государства учинилися на московском государстве мы государем, царем и великим князем всея России, и король тотчас над отцем нашим Филаретом митрополитом какое зло сделает, а нам, без благословения отца своего, на московском государстве никак быти не можно».h6


Источник: Исторические монографии и исследования Николая Костомарова. – Изд. Д.Е. Кожанчикова. - Санкт-Петербург: Тип. Тов-ва «Общественная польза», 1863-. / Т. 1. - 1863. - [1] , 504 с.

Комментарии для сайта Cackle