Два представителя индустрии
(Гражданин, 1883 г.)
Иногда мне кажется, будто главное несчастие в том, что в наше время всякий хочет быть благодетелем не друзей своих, не нескольких бедных людей, которых он пожалел и полюбил, а целого человечества...
Куда спастись от такого рода гуманности?
Если бы я вздумал передавать все встречи мои в России и за границей с разными людьми образованного общества, то верно составился бы целый сборник нередко крайне поучительных и любопытных бесед и разсуждений.
Я вспоминаю теперь только о двух представителях „индустриального движения“ и предоставлю людям судить, который из них лучше.
Один – Еврей; я назову его только начальной буквой его фамилии – Ф. Он человек семейный, живет то на Дунае, то в Одессе, то в Царьграде; лет за сорок; всегда в каких-нибудь оборотах и смелых предприятиях, всегда с акциями, с судоходством, с железными дорогами, часто теряет, проигрывает на этих оборотах очень много, может быть всё, и снова поправляется. Ему мила, как видно, эта акционерная и торговая борьба, – он этим дышит, он поэт в такого рода делах.
Однажды мы вместе с Ф. ехали на дунайском пароходе часа три подряд. Меня давно уже занимала эта мысль: „что такое всеобщая польза?“ И я никогда не умел найти на нее хорошего объяснения.
За несколько дней перед этим путешествием я прочел в газетах речь Бейста, в которой был, между прочим, такой взгляд на новые пути сообщения: „многие справедливо замечают, что с распространением железных дорог и электрических телеграфов кровопролитные войны в Европе участились, вместо того чтобы стать реже. Нельзя не согласиться, что это так; но мы надеемся, что это зло лишь временное и что настанет эпоха...“ и т.д. Одним словом, известные фразы о надеждах на всеобщий мир и согласие народов.
После чтения этой газеты и путешествия с Евреем по Дунаю, мне пришлось говорить о речи Бейста с одним Пруссаком юнкерских убеждений. Пруссак этот был молодец; он служил в русских войсках против Венгерцев в 48 году; вполне ли искренно, или нет, но Русских хвалил, Французов ненавидел и очень верно еще тогда предсказывал им гибель в случае столкновения с Германией (это было, конечно, после 66 года).
По поводу различных механических изобретений нашего времени Пруссак высказал такую мысль: „Без войны жить долго невозможно. И сто лет мира опять окончатся войнами. Но изобретения разрушительных средств могут зайти, наконец, так далеко, дойдут до такой безсмысленности, что настанет глубокий поворот к старому: люди возвратятся опять к чему-нибудь в роде холодного оружия, опять будут возвращены права личной отваге, ловкости, упражнению и физической силе... И тогда снова и неизбежно выработается новая военная аристократия... Посмотрите, было время, когда все граждане были воины. Быть хорошим гражданином значило прежде всего быть смелым воином. Потом развился государственный, специальный милитаризм отдельных войск; народы распались на воинов и граждан. Теперь нации стремятся снова к старому – к поголовным ополчениям. То же будет и с механическими изобретениями, – будет возврат...“
Меня заняла эта мысль Пруссака, и я заговорил на пароходе с Евреем и о ней по поводу речи г. Бейста. Мне очень хотелось знать, что скажет обо всём этом мой кипучий практик.
Говоря, я, наконец, заметил, что глаза у него стали слишком томны и разсеянны, что он смотрит куда-то вдаль.
– Вы ничего не слышите? – сказал я ему смеясь.
– Простите мне, – отвечал умный Еврей, – это правда. Я задумался о другом. Признаюсь вам искренно, я не умею философствовать о человечестве, о прогрессе, и нет мне дела даже, куда идет человечество – к худшему, или лучшему. У меня есть семья, детей своих я люблю. Я испытал нужду в жизни и хочу приобрести для них побольше. Вот и вся моя забота. А человечество как знает!
Мне этот честный, прямой ответ ужасно понравился. Замечу к тому же, что Еврей этот – человек добрейшей души, нередко щедрый, и я знаю, например, как он часто помогал и выручал из беды Василия Кельсиева, в бытность его на Дунае. Этот даровитый и увлекающийся человек страдал и боролся действительно из-за любви к идее, к идее ошибочной, от которой он позднее так смело и торжественно отрекся. Но, как бы то ни было, Еврей Ф., столь узкий практик во взглядах, был широк на деле, был добр, великодушен и умел жалеть страдальца за теорию. Как же не хвалить и не уважать его?
Другой буржуа, о котором я хочу здесь упомянуть, – Француз К. Он инженер и был сотрудником гениального фактора и составителя компаний для больших предприятий – Лессепса.
Натянутый, неприятно-холодный в обращении, он мне и „сам собой“ уже не очень понравился... Но когда он заговорил, я просто удивился до чего эти люди отстали как-тο и застыли в понятиях своих. – Г. К. нажился, разумеется, хорошо, копая каналы и проводя новые и „благодетельные“ пути сообщения...
Я встретил однажды его в обществе, у Русских, или полурусских людей. Он долго увещевал хозяйку дома не давать ничего никогда бедным, потому что это балует их и отучает от работы („1е travail»!!!).
– Я полагаю, – сказал он, – что вредит не только раздача милостыни, но даже и устройство разных заведений для бедных только развращает их. Тот, кто желает им добра, не должен помогать им.
Потом он стал говорить против отдельных национальностей и государств (так, как говорят анархисты более миролюбивого оттенка). „Человечество – вот цель моей жизни!“ – восклицал он.
Сказал потом, что всякая метафизика никуда не годится, и что он принадлежит к философской школе Огюста Конта. Что эта школа советует наблюдать только явления и их отношения друг к другу, оставляя в стороне всякий вопрос о сущностях.
Позвольте, – сказал ему тогда один из наших Русских: – но ведь и геометрия, например, без которой астрономия, самая точная из точных наук, не могла бы развиться, геометрия начинается с понятия вовсе не реального, а мечтательного и условного – точки. Что такое геометрическая, идеальная точка? – Протяжение без протяжения, без длины, без ширины, без высоты... Реально – это нуль. Точно так же нуль, как и весомый, но не протяженный атом физики. Откуда же возьмем мы линию имеющую самую малую длину, если, прикладывая точку-нуль к другой точке-нулю, мы получим всё одно и то же – ничто? С другой стороны, ведь и реальных линий, имеющих только длину, в природе тоже нет; самая тонкая линия, которой кончается тончайшее лезвие бритвы, есть ведь площадь, разсмотренная в сильный микроскоп, и площадь пилообразная, т.е. состоящая из многих наклонных плоскостей. И площадей отдельных в природе тоже нет, – все они приросли к телам. И тела отдельные – что такое? Мы не знаем, каковы они сами по себе; мы знаем только наши о них представления. Остановясь несколько времени на реализме, т.е. отвергая всякое суждение о сущностях объективных и ограничиваясь одними нашими впечатлениями, одними нашими наблюдениями и заключениями, – мы стоим уже на грани самого крайнего идеализма... Один шаг, один искусный, логический поворот и – мы перейдем в системы подобные системе Фихте, которая говорит, что существует действительно только наше „я“, наше сознание, а весь внешний мир есть не что иное как произведение этого „я“, этого сознания.
На всё это Француз отвечал сурово: „Monsieur, je ne fais pas de métaphysique! Я прежде всего спрошу у вас, допускаете ли вы, что все прямые углы равны?“
– Если вы не хотите мне отвечать на вопрос мой об идеальной точке, разсуждение невозможно, – сказал Русский. – Прямые углы, конечно, равные. Геометрия, конечно, прекрасно разработана; она дает основание механике, механика строит железные дороги и копает каналы, которые изменяющим образом действуют на быт обществ человеческих... Вы говорите, что не хотите и знать метафизики; а между тем без этой метафизики вы с г. Лессепсом не могли бы прорыть столь любимый вами Суэцкий канал. Я беру в свидетели не немецкого какого-нибудь мечтателя, а вашего Вольтера, гения так называемого „здравого смысла“... В статье своей Métaphisique, в Философском Лексиконе, он говорит так, если не ошибаюсь: „К предметам метафизики можно также отнести самые начала (принципы) математики, точки без протяжения, линии без ширины, поверхности без глубины, единицы делимые до безконечности“ и т.д. Как же без этих метафизических нелепостей вы управляли бы машинами и всеми вашими инженерными работами в Египте?... Да! Середина пути, проходимого математическими и реальными науками, изумительна своими могучими результатами. Но один конец этих наук, начальный, исходный конец, погружен безследно теорией мечтательных точек и невообразимых атомов в ту самую бездонную пропасть сущностей и метафизики, которую вы хотите отвергнуть навсегда, а другой конец, конец практического выхода в жизнь, исполнен сомнений и неожиданностей. На земле до сих пор было так, что ни одно изобретение человека не приносило всем равное удовольствие и выгоду, а многим причиняло страдания... Страдание и неравенство выгод и удовольствий мы видим в реальных явлениях настоящего и прошедшего; а всеобщая радость и польза – всё еще пока в мечтах будущего. Что научнее: наблюдение настоящего, изучение прошедшего, или мечта о небывалом?
У инженера лицо исказилось гневом. Он встал, собрался уходить и сказал торжественно:
– Monsieur! Я трудился под палящими лучами египетского солнца. Я может быть повредил себе здоровье. Поверьте, я не стал бы этого переносить, торгуя сальными свечами. Но я твердо верю, что я трудился на благо всего человечества!...
– В таком случае, – ответил Русский, – надо признать это вопросом веры; это своего рода религия и больше ничего.
– Это мои убеждения! – сказал Француз раздражительно.
– Это своего рода вера, религия, которую можно уважать, как и всякую другую, если есть охота, – настойчиво повторил Русский.
Когда Француз ушел, Русский собеседник наш прибавил, отведя меня в сторону:
– Я еще умолчал об одном... Говорят, будто они с своим Лессепсом заморили там на работе до 20.000 Феллахов, которых „по наряду“ давал им хедив. Что же? – Феллахи эти, мучаясь и умирая, благоденствовали что ли от мысли, что прославляют этих просветителей и европейскую науку?.. И чем же, если это правда, эти прогрессисты лучше своих предков, избивавших еретиков для спасения души и прославления Церкви?... Не понимаю, почему их вера в подобный прогресс лучше той веры... Не понимаю!
Разве не прав был этот Русский?
Итак, современный реализм на практике у большинства людей, ему служащих, не есть только точная наука для точной науки; напротив того: математические и реальные науки, даже и понятия в этом духе, всё-таки начинаются метафизическими условными и неизбежными уловками и кончаются религией эвдемонизма, верой в будущее всеобщее благоденствие на земле. Не похожа ли эта вера на то, что вот-вот завтра все круги станут четырехугольны и что земля до сих пор лишь „по ошибке и по невежеству наших праотцев“ обращалась около солнца, а по воцарении людей добра, правды и истинной науки она начнет обращаться около Сириуса, или около одной из звезд Лиры и Кентавра?
Итак, не надо строить железных дорог? Не надо проводить телеграфы?
Нет, я этого не говорю: стройте и проводите себе что хотите, восхищайтесь изобретениями; но, прошу вас, не уверяйте меня и стольких других людей, что вы через это наши благодетели! Многим, очень многим людям, может быть это вовсе невыгодно и неприятно. Но одни из них еще не поняли этого, не взвесили еще на весах разума и чувства, насколько вред от этого извращения всего естественного на земном шаре, превышает пользу и выгоды, доставляемые бешенством индустрии и умственным распутством всех этих уродующих жизнь изобретений; это – одни, это многие, это те, которые еще не поняли и младенчески радуются... „Разум-мол!“ А другие, немногие, это те, которые уже поняли давно, но еще подавлены всем громом этим, шумом, блеском и смехом одурелого многолюдства!
Подумаем. Вспомним примеры, примеры самые простые:
По железной дороге приедет, положим, скорее ко мне друг, сын поспеет легче обнять умирающую мать; но скорее зато приедет и неприятный мне человек, враг и соперник в делах или в привязанностях моих. По железной дороге привезут мне скорее из Германии книгу Овербека Свет с Востока; но вместе с ней привезут другому Штрауса и Ренана. По железной дороге я легче уеду вылечиться от ревматизма на дальние воды, о которых я прежде не смел и помыслить; но эта же железная дорога разнесет скорее прежнего по всему краю отвратительный и ужасный бич – холеру, от которой погибнет любимый мною человек. Во внутренних городах Турции Европейской, в Янине, в Битолии, в Адрианополе – никогда не было холеры; сообщения трудны. Горы и широкие холмистые поля, по которым едва тащились мулы, верховые кони, неудобные повозки, служили природным карантином для заразы. Россия, в которой давно пути сообщения лучше турецких и сама страна несравненно ровнее, гораздо больше и чаще страдала от холеры. И чем удобнее сама страна для сообщения и чем больше, сверх того, развиваются в ней железные пути, тем чаще и чаще возвращаются в ней эпидемии...
И заметим еще по поводу эпидемий эту наклонность общества при всяком несчастии нападать на всё старое, прежнее, охранительное, например – на скопление богомольцев в Мекке, или в Киеве, и на нерешительность упомянуть хоть вскользь о влиянии какой-нибудь из святынь прогресса... О влиянии выставок, рельсов, пара... Разве это научно? Какие предразсудки! Что за фанатизм утилитарного безумия!...
Железная дорога, соединяющая два важные пункта, может стать при случае гибелью для одного государства и условием торжества для другого... Приводить ли примеры?... Их так много!
Железные дороги и фабрики, работающие паром, нещадно истребляют леса; от истребления лесов меняется климат, мелеют реки, учащаются неурожаи, изменяется самый характер жителей к худшему. Они душевно мельчают от излишнего общения, как доказывает Риль в своих прекрасных книгах...
Железные дороги обогащают иных счастливцев и разоряют многих...
С христианской точки зрения оно, пожалуй, и не беда.
Помещик отправил большой запас хлеба и удачно продал его. Ему скоро привезли множество денег.
– Не слишком забывайся, – говорит ему Церковь, – не будь похож на богача евангельской притчи, который сказал себе: „ешь, пей и веселись“, – и в ту же ночь умер. Эта самая железная дорога быть может завтра привезет холеру или оспу, которая заразит и убьет тебя. Благодари Бога, дай часть на храмы, дай людям, которые беднее тебя, пошли на обители дальние, чтобы там за тебя молились каждый день...
Соседний троечник, извозчик, который прекрасно по-крестьянски жил извозом, потерял весь доход от ремесла своего, которое после постройки этой дороги стало не нужно. Он ропщет.
Церковь и для него имеет вполне здравый, вполне сообразный с действительною жизнью ответ:
– Не ропщи. Бедность благословлена Христом. Христос сам был беден. Апостол Павел жил тем, что шил палатки. Ты прежде много веселился и пил. Теперь погрусти и помолись, и Бог поможет. Ты всё-таки не нищий, не бездомный человек. Кто же тебе сказал, что эта земля создана для радостей?... Это не сказано нигде. Если тебе очень тягостно стало жить в миру после этого несчастия, иди в монахи. Монахи нужны Церкви, а Церковь нужна и государству, и отдельным лицам. Ставши хорошим монахом, ты многим людям будешь полезен... А не хочешь, так трудись и в миру, страдай с молитвой. Страдания твои, твоя борьба, твой труд будут вещественно полезны другим, а нравственно тебе, чтобы ты образумился и стал вперед более набожен...
Человек православный может прибавить еще и вот что: „Россия до сих пор есть главный оплот и надежда нашей Восточной Церкви. Сила ее правительства, характер некоторых ее учреждений, простодушие нашего народа с одной стороны, с другой стороны возрастающая образованность нашего духовенства, даже (быть может) впечатлительность и самая пресыщенность нашего дворянского общества, располагающие стольких лиц к душевной боли и безпокойным исканиям, которым нигилизм удовлетворить не может, – все эти силы служат, или могут служить, Церкви... Надо их защищать. Надо, чтобы Россия была могущественна и богата; надо, чтобы западные соперники не могли легко побеждать русские войска; поэтому нужно иметь всё то, что имеют эти соперники... Нужно иметь, к несчастию, и железные пути...
Итак, Христианство с этой непосредственной точки зрения, пожалуй, ничего не имеет против новых случаев неравенства и новых форм страдания, которые происходят от новых открытий, от реформ, от изобретений.
Но как помирить этого несокрушимого, вездесущего Аримана, это зло, с надеждами на воцарение всеобщего блага?
Ведь благоденствие меряется чувством? Оно – дело субъективное, признак неуловимый, жажда ненасытная, степень со стороны непонятная.
Нет и не будет, вероятно, никакой статистики дли определения, когда и где больше страданий и у кого они глубже?... В какой стране? При какой форме правления? И при каком социальном устройстве?... До реформ – у нас, например, или после?... И еще вопрос: кто больше, кто глубже страдал – крепостной ли крестьянин, которого наказали телесно, или дворянин и офицер Печорин, которого пожирали ненасытный романтизм, разочарование, одиночество сердца, славолюбие, пытливый ум сверх всех тех телесных неудобств, недугов и опасностей, которым подвержен не только кавказский офицер, но и всякий царь земной?...
А если мне скажут, что в случае телесного наказания надо брать не только благоденствие, но и достоинство человека, то я отвечу: вы ввóдите новое начало, другое мерило, мерило достоинства, – начало эстетическое, объективное,ограниченное, наблюдению доступное, до которого, строго говоря, благоденствию субъективному, беззаконному и ненасытному – нет дела.
Если раз допущено в разсуждение подобное эстетическое начало, то я могу опереться на то, что образ будущего мелкоученого, поверхностно мыслящего и трудового человечества был бы вовсе и не прекрасен, и не достоин!
Да и то еще вопрос: будет ли счастливо подобное человечество? Не будет ли оно нестерпимо тосковать и скучать?
Нет, я в праве презирать такое бледное и недостойное человечество, – без пороков, правда, но и без добродетелей, – и не хочу ни шагу сделать для подобного прогресса!... И даже больше: если у меня нет власти, я буду страстно мечтать о поругании идеала всеобщего равенства и всеобщего безумного движения; я буду разрушать такой порядок, если власть имею, ибо я слишком люблю человечество, чтобы желать ему такую спокойную, быть может, но пошлую и унизительную будущность!
„Быть может“ я сказал... Нет, нет! Я ошибся!
– Быть не может, чтобы человечество стало так отвратительно счастливо, как того хочет Прудон:
„Все люди равны в первоначальной общине, – говорит он, – равны своей наготой и своим невежеством. Общий прогресс должен вывести всех людей из этого первобытного и отрицательного равенства и довести их до равенства положительного не только состояний и прав, но даже талантов и познаний. Иерархия способностей должна отныне быть отвергнута, как организующий принцип; равенство должно быть единственным правилом нашим и оно же есть наш идеал. Равенство душ отрицательное вначале, ибо оно изображает лишь пустоту, должно повториться в положительной форме, при окончании (?) воспитания человеческого рода!“
Хорошо „воспитание!“