„В сорочке родилась».
повесть г-жи А. Коваленской (Русская мысль, февраль).
(Варш. Дневн. 1880 г.).
В небольшой повести этой передается разсказ столетней крестьянки об ее прежней жизни.
В повести нет никаких особенных, художественных достоинств; – можно даже сказать, что она полна литературных недостатков.
Зато основная мысль разсказа, хотя и вовсе не новая, однако, принадлежат к числу тех великих и поучительных мыслей, которые надо во всех формах и безпрестанно проповедывать нашему разлагающемуся и влюбленному в прогресс обществу. – Повесть г-жи Коваленской есть та проповедь смирения перед Богом и примирения с горестями и утратами жизни, за которую брались уже более или менее удачно многие знаменитости русской литературы: г-жа Кохановская в произведениях своих В гостях после обеда и Кирило Петров; г. Тургенев в повести Постоялый Двор и в маленьком очерке Живые мощи; граф Лев Толстой в изображении солдата Каратаева. Тютчев воспевал это „смирение русского народа“ в изящных искренних стихах. – Конечно, у всех этих писателей была своя точка зрения, был свой оттенок в этих однородных изображениях. – Напр, в „Постоялом дворе“ г-на Тургенева – видно не столько желание выхвалять религиозное мировоззрение пострадавшего крестьянина, сколько намерение нанести удар злоупотреблениям крепостного права; тогда как у г-жи Кохановской господствует совершенно другая идея: не либеральная, не эмансипационная, не утилитарная, как у Тургенева, но идея христианского пессимизма, благодаря которой весь естественный и никогда, разумеется, неисправимый трагизм нашей земной жизни представляется и оправданным, и сносным... Страдания, утраты, разочарования несправедливости должны быть, они даже полезны нам для покаяния нашего и для спасения нашей души за гробом. – И сверх того, окрепнувши в страданиях и принуждении с ранних лет, – душа наша не только не лишается возможности чувствовать земные и скоропереходящие радости, но, напротив того, она за малейшую радость готова при таком пессимистическом мирововзрении благодарить за них Бога. – Напротив того, безверие, маловерие или самоуверенное удаление от строгости церковного учения располагают нас не только к временному и преходящему озлоблению, но и к постоянному протесту, к надменному недовольству господствующим порядком общественной жизни, к озлоблению принципиальному и к досаде на ближних.
Безверие и упорная погоня за счастием земным, за правами (счастия всё-таки не дающими) вместо того, чтобы облегчить и утешить нас рано или поздно, – делают нас ненасытными, завистливыми и даже ничтожными. Вот та вполне христианская мысль, которую выносишь из чтения тех повестей г-жи Кохановской, о которых мы упомянули выше.
Разсказ г-жи Коваленской очень напоминает эти повести не только по основной мысли, но и по некоторым приемам. – Разница та, что в повестях Кохановской язык чрезвычайно оригинален и увлекателен своим, иногда даже неправильным, неудержимым пафосом; здесь же этого нет, а есть только та наглядность и чрезмерная изобразительность, которую, как нам кажется, очень трудно встретить в действительных разсказах простолюдинов. Их разсказы обыкновенно гораздо поверхностнее и не так живописны, не так до тла изобразительны, как речи старой богомолки в занимающей вас повести. – Эта некоторая бледность и даже неточность простонародных разсказов, бледность и неточность, прерываемые обыкновенно внезапными чертами редкой яркости и поразительной глубины, и составляют всю художественную прелесть их. Таковы и песни действительно простонародные; у г-жи Кохановской – восторженный и яркий пафос принадлежит большей частию ей самой; к тому же у нее чаще действуют дворяне старого времени, чем простолюдины; это также много значит; у г-жи Коваленской этот пафос и эта яркость приданы разсказу простой старухи. Сама же г-жа Коваленская, говоря от себя, к сожалению, придерживается немного – не то, чтобы грубой (в настоящей грубости есть сила), а той юмористической и безтактной стилистики, которой страдает большинство даже и весьма хороших наших писателей... „Дождь льет с упорством и последовательностью, достойной лучшей цели“, – „отовсюду слышался неугомонный ликующий звон“... „Кислое настроение исчезало“... Юркость... Баушка непременно вместо бабушка; в роде ваше скородие, и т.д.
Отдельно взятые эти слова – ничего, но хотелось бы хоть у женщин русских встретить в языке побольше женственности, и поменьше какой-то выдохшейся и изношенной по фельетонам гоголевщины. Вот, что по моему – неправильно.
Но я прошу прощения у автора за это придирчивое замечание. Я виноват и не должен был бы об этом упоминать в виду – верности фактов и высокого духа, оживляющего разбираемый разсказ.
К автору, летом, в деревне, ходят лечиться домашними средствами крестьяне, особенно женщины. Однажды зашла старуха-богомолка с 12-летней внучкой. „Оказалось, что посетительницы мои (говорит Г-жа Коваленская) прошли в это утро уже более 20 верст, и по дороге девочка стерла себе ногу... Употребив, что следовало, я думала, что консультация кончилась, но тут-то она и началась“...
Усталая девочка заснула на крыльце; старуха решилась дать отдохнуть внучке, села и слово за словом, разсказала автору всю свою жизнь. – Сама она не знала, сколько ей лет, забыла, но по расчету событий можно было сообразить, что ей лет сто. – Внучку ее Кузьке было около двух лет, во время нашествия Французов на Москву. – Старуха всё это хорошо помнила.
У родителей в доме ей было хорошо; они ее любили; потом понравился ей один Ванюшка. – И она понравилась ему. – У них были объяснения. – Но вот первое несчастие: Ивана отдали в солдаты; а за нее посватался другой молодой крестьянин, собой красивый и добрый. – Она не хотела; – грубила отцу и матери, упрямилась, блажила всячески, так что отец принужден был ее и за косу раз из сеней вытащить. – Обвенчали ее с „постылым“; она начала еще больше блажить; пряталась от него, ночью через сугробы домой к отцу убежала и начала просить его, чтобы он спрятал ее у себя от молодого мужа. Отец взял хворостину и начал ее бить, уговаривая вернуться к мужу. – Тут же за ней приехала свекровь; свалила в сани, повезла домой и всю дорогу тоже била...
„Привезла меня тогда домой (разсказывает старуха); от побоев у меня всё тело посинело, и как увидел меня в сенях муж растрепанную, избитую, взял он меня за руку, потащил в светелку, где мы жили с ним; я прижалась в угол и как зверь на него гляжу, – убить готова. Постоял он, посмотрел на меня таково жалостливо, махнул рукою, сел на лавку и заплакал словно дитя малое. Не понимала я тогда, не чуяла великого смирения его и смотрела всё равно, как на гадину какую. Чтобы он ни сделал, всё мне противно; глядела я на его лицо, глаз не могу оторвать, и гадко мне, и страшно, и такое уж зло берет! Пошло с этого дня мое житье хуже прежнего. Свекровь проходу не дает, и ругает, и колотит, а муж день ото дня ласковее, и что ласковее, то противнее. Ведь вот как человек ожесточиться может! Не открывал мне Господь разума, и блажила я страсть как, не понимая того, что Господь мне послал человека доброго, и душа у него была праведная. Видала я, как другие-то живут: мужья пьянствуют, жен колотят, всё из дому тащат; а мой-то смиренник, никто от него слова дурного не слыхал. И стала я думать, несмысленная, что легче бы мне, кабы он, как другие мужики, колотил бы меня, а не бабой ревел, на меня, непокорную, глядючи. И всё в этих мыслях злых, да неприглядных шло время“.
Капризы, упрямство, ожесточение и воспоминание о любимом Иване довели наконец молодую женщину чуть-чуть не до самоубийства. Она бросилась в каком-то полузабытьи с высокого дерева и переломила себе ногу. Долго лежала она больная; муж за ней ходил; „извелся“ с горя. Она стала смягчаться понемногу сердцем и выздоравливать. Наконец (заметим точно также как и у г-жи Кохановской, в повести „В гостях после обеда“) – один неожиданный случай помирил и сблизил супругов навсегда. За выздоравливающей вздумал приволокнуться купец-коробочник. Он начал ее уговаривать и прельщать подарками. Наконец взял ее за руку, она закричала; вбежал муж, схватил топор и, едва-едва воздержавшись от убийства, прогнал купца. Тут молодая женщина увидала, сколько энергии может обнаружить ее кроткий муж. Вид этого топора, занесенного над головой обольстителя руками такого человека, который, гладя на ее причуды и упрямство, умел до тех пор только молчать и „плакать, как баба“, – произвел на душу ее по природе, должно быть, весьма своенравную и страстную, такое сильное впечатление, что она начала сама тотчас, в первый раз со времени свадьбы, обнимать и ласкать мужа... и полюбила его. С тех пор они стали жить согласно и сама свекровь переменилась к ней. Стала добра.
(Заметим здесь кстати одну черту в литературной деятельности наших „либералов“. У них непременно „муж привередник – и свекровь в три погибели гнет“. А надо тоже вообразить себе то справедливое негодование, которое может овладеть матерью, когда она видит, что невестка (вероятно и с молоду очень бойкая и энергическая) „брезгает ее кротким сыном“! Есть нечто пристрастно нечистое, говорю я, в этом постоянном заступничестве нашем за молодых, когда их „ругают и бьют“, и нечто безжалостное в забвении прав усталой и раздражительной старости. Напротив того, к пожилым нужно относиться как можно снисходительнее. А молодых, красивых, и энергических людей, полезно для их собственного будущего держать строго.) Г-жа Коваленская, видимо безпристрастнее многих.
И так, в семье всё утихло и примирилось. Кажется всё хорошо, но „беда не за горами, а тут за плечами“. – Нашло какое-то поветрие... Счастливая теперь супруга и мать в одну неделю похоронила всех троих своих детей.
Опять отчаяние, ропот, озлобление; ни сочувствие мужа, ни утешения и угрозы доброй матери (которая за нее еще дома противу отца всегда заступалась), ни пример других „покорных“ женщин, тоже потерявших детей во время поветрия, ничто не могло успокоить нестерпимую тоску этой по-видимому очень страстной души. Успокоило только богомолье. Она пошла к Святым Местам и просила себе у Божьей Матери ребенка. Возвратившись, через год родила девочку Алену и стала опять весела. – Выростили они ее с мужем; – „ни в чем ей не перечили: она сама себе жениха выглядела“. Выдали Алену за него замуж. И у нее пошли детки, но вскоре молодого зятя точно так же, как прежде Ванюшу (в которого разсказчица была когда-то влюблена), взяли в солдаты; по тогдашнему разумеется, на 25 лет, – навсегда почти! Незадолго до этого и добрый муж умер.
И остались мы, две бабы безпомощные, горе горевать с детьми малыми. – Завалилась изба; забедняла семья; корову продали. – Стала чахнуть моя Аленушка, а бедность покоя не дает; ребята кричат голодные, всё прахом пошло, – она хворая, а я старая“. Зовет Алена мать ночью; – посылает ее на пруд постирать чулки, „потому, помираю“.
Пошла мать, вымыла чулки, вернулась, а дочь говорит: – „Ну, повесь чулки посушить, да и зажги свечу перед образом; я сейчас отойду“.
Алена умерла в эту ночь, завещая матери не убиваться и не роптать, а радоваться, когда христианская душа отходит „в райские обители“.
И старуха на этот раз перенесла уже горе спокойнее; скоро утешилась. – И с тех пор еще много внучат перехоронила, и всякий раз радовалась, что безгрешная младенческая душа уходит к матери.
„А вот меня, старую грешницу (говорит в заключение столетняя разсказчица) земля не берет, потому неправедная я на свете жила, не покорствовала воле Божией; уж истинно, в сорочке родилась; а всё сердце мое рвалось, не покорялась я“...
Вот и всё. Или нет, – надо еще привести здесь заключение маленькой повести.
Девочка проснулась и закричала, что солнце уж „вона где“; пора в путь.
Бабушка встает поспешно; она выпрямляется во весь свой высокий рост, бодрым движением вскидывает себе котомку на плечо и, услыхавши от внучки, что она голодна, совершенно неожиданно вдруг подходит к автору и произносит (каким-то странным напевом, говорит автор, а я бы сказал: бытовым напевом, т.е. таким, в котором нет личных претензий растрогать сердце) – произносит:
– Подайте ради Христа Спасителя на пропитание; идем на богомолье, Христовым именем пропитываемся.
Это ради Христа очень важно. – „Дайте не потому, что я заслуживаю состраданья и не потому, что вы добры и великодушны“. Это всё личная гордость; дайте потому, что Христос велел давать просящим. Я не стóю, и вы может быть не чувствуете желания дать; это нельзя чувствовать насильно, но дайте по принуждению воли; так Христос велел! Принудительная милостыня всегда в наших руках, а добродушная, порывистая есть дар Божий, благодать, особое счастливое и приятное настроение, не всякому и не всегда свойственное. Вот где величие и значение этих обрядовых слов „Христа ради“, а не ради меня и не ради вашего доброго порыва.
Автор полюбопытствовал узнать, что у странницы в котомке.
– А всё смертное: и башмаки, и рубашка, и саван на смерть, – совершенно равнодушно произнесла старуха.
„Она приподняла тряпицу, которою был обвязан берестовый коробок, и там, не без некоторого содрагания, увидела я, действительно, все эти предметы тщательно сложенные, и даже саван, то есть, кусок белого полотна, тщательно обшитый по всем сторонам чем-то в роде узкой полоски вязанных кружев.
– Сама сшила, – заметила с некоторым самодовольством старуха; – ишь, говоришь, слепая я, какой слепая, вон как разукрасила!
Девочка тоже с видимым удовольствием разглядывала бабушкин саван, укладывая его обратно в котомку.
– Она у меня всё знает, девочка вострая; – помрет бабушка, она сейчас разоденет. Разоденешь, Грунюшка?
– Я тебя прежде вымою; я видела, как покойников моют, – довольная своим знанием произнесла Грунюшка!
– Ну, что за девка-козырь! – воскликнула восхищенная бабушка!
Такова эта столетняя русская женщина! Она ходит пешком по далеким богомольям; она не стыдится просить милостыни; она развлекается разговором о том, как внучка ее хоронить будет. Она восхищается цветами, смеется, шутит, украшает себе грудь большим пионом, сорванным в цветнике автора, она даже шалит иногда, – „балуется“.
В начале повести, она всё брызгала на внучку дождевой водой с ветки и так наскучила ей, что девочка начала кричать: „бабушка, не балуй! Чего баловаться-то“!
Эта женщина перенесла все или почти все огорчения и принуждения, которые только может перенести человек в течение долгой трудовой жизни. Неудачу первой любви, брачную жизнь с „немилым сердцу“ человеком, тяжелую сельскую работу, побои и оскорбления от свекрови и родного отца, смерть мужа именно тогда, когда он ей стал дорог, потерю стольких детей и внучат! И она говорит, но что она родилась в сорочке, то есть, что ей дано было судьбою очень многое; но сама-тο она была грешница, неблагодарная, непокорная, и т.д.
Какая сила! Как весело даже слышать про таких людей, а не то, чтобы видеть их!...
Мне скажут: „всё это очень хорошо и правда, но не особенно ново; всё это мы читали и слышали прежде сто раз“.
Да, но кто пожил на свете и знает, до чего люди вообще не помнят того именно, что им нужно помнить, не понимают того, что им нужно понимать, не знают того, что им необходимо знать, – тот не перестанет проповедывать истину христианского пессимизма именно в такое время, когда большинство всё шумит и шумит о каком-то всеспасительном прогрессе, о блаженстве, доставляемом телефонами, микрофонами, съездами археологов или, что еще гораздо хуже, теми сборищами свободолюбивых и ограниченных мещан, которые зовутся национальными (!!?) собраниями, палатами депутатов и даже славянскими „скупштинами“, в которых никакая сила ума человеческого не может отыскать хоть что-нибудь свое славянское – кроме одного языка, передающего кой как, для гражданского развращения „меньшей братии“, вчерашние зады европейской болтовни и европейского отупения!...
Небольшой разсказ этот: „В сорочке родилась“, видимо правдив по фактам и внушает полное к себе доверие, несмотря на некоторые заученные внешние прикрасы в лже-народном духе, которыми г-жа Коваленская платит, может быть и нечаянно, дань известного рода современной стилистике.
Эту повесть „смирения“, этот очерк „положительного“ духа очень приятно встретить именно в таком журнале, который несколько противоречит сам себе, с одной стороны, желая для России и славян чего-то своеобразного, а с другой, мирясь с европейскими понятиями о „личности“, о ее лжеразвитии и росте...