Источник

Додона. 14 июня 1865. Понедельник.

Солнце уже высоко стояло над высоким Пиндом, когда мы приветствовали друг друга с добрым утром. Да позволит мне ослепительное светило дня взглянуть на него из седой древности. Здесь ведь, в первоначальной лаборатории эллинского миросозерцания, имела место, конечно, и первая попытка составить хотя сколько-нибудь подходящее понятие о том, что там творится, в недосягаемом верху с таким неизменным, ежедневно возобновляющимся порядком, правда не строгим, но от того еще более любопытным, – чередуясь то светом, то мраком, то движением, то покоем, то жаром, то холодом. Появится… начнет подниматься… все выше и выше… ждешь, что совсем уйдет в небо, – нет, опять начнет опускаться, подойдет к земле и – скроется за нею – „в закрове и завесе“ (ἐν κρυπτῷ καὶ παραβύστῳ)... кто или что? Вот это-то и есть вопрос нерешимый! Очевидно – нечто живое, смыслящее, задавшееся определенною целию, делающее свое дело несмотря ни на что и даже утомляющееся по нашему и, в конце концов, отправляющееся ко сну, похожее как будто на нас, таким образом. Но, что именно? Неизвестно. Наших зрительных труб у древности нет, чтобы изблизи посмотреть на отдаленного пешехода. Даже в закопченное стекло едва ли кому приходит мысль взглянуть на него. И весьма небезопасно такое дело. Как раз ослепнешь. Но вот, кстати, он сам, неведомый икс, когда приходит час отдыха его вечернего, сбрасывает с себя световую хламиду и остается, как и мы, в одном хитоне. Тогда можно и высмотреть его. И что же? О, отец жизни (Ζεῦ πάτερ)! Ведь это просто светленький кружок! Но, и то правда, чему же и катиться по кристальному своду, как не кружку? Дело ясное, это – колесо, у которого спицы (ἥλοι)193 от быстрого обращения не различаются, отбрасывая только тень от себя по небу, в виде лучей. Они-то беспрестанною сменою своею и производят рябь в глазах у человека, желающего заглянуть куда не следует. Однако же, исчисленные свойства таинственного бегуна небесного не приложимы к простому колесу. Они предполагают колесничника, ворочающего τούς λους... Пусть он и будет от сего самого, – ἥλοις, незримый, конечно, как и сам Зевс, не из земно-родных, очевидно, но приставленный к ним и проживающий в стране Блаженных, в Илисиях (ἡλίου λύσις?), где обыкновенно и проводит ночь... На этом убаюкивающем пункте и остановиться бы эпиротскому миросозерцателю. Но, не даром была тут и процветала другая фабрика идей – Додона, устроенная залетными из Египта пташками по другим образцам. Для нее своевольный Илиос казался только переходной станцией мысли, успокаивал ее на время, но не убеждал. Кто бы он ни был этот Илиос, или F(дигамма) Элиос, пусть даже Селиос – брат Селины (Луны), все же он должен принадлежать к ведомству признаваемого всеми Додонами Зевса-громовержца и, следовательно, занимать определенное в небесном Олимпе место. По зрелом обсуждении педантов-ритуалистов, оказалось, что это не иной кто, как Фив (Феб), сын земли и неба и родной брат Фивы (Фебы). Оба они с сестрой и ходят ежедневно между небом и землей, один – днем, другая – ночью, гоняясь друг за другом. Хорошо бы и так, но и Фив, не имея, так сказать, законного метрического свидетельства, не удержался при дальнейшей систематизации надземных властей и областей. Ему подставлено было ходячее имя Аполлона, у которого все, требуемые законом документы на солнечество оказались в исправности. Даже случай с сыном его Фаэтоном, чуть не сожегшим всего неба, отыскался в записях архивных. Что оставалось делать Янинцу тех времен с Илиосом-Аполлоном? Махнуть на все рукой, по нашей выразительной пословице.

Нам, лучше древних разумеющим, что такое Илиос и хорошо знающим, кто там Фив и Аполлон, и подавно следовало бы махнуть рукой на всю баснословную древность со всеми ее пресловутыми Дельфами, Додонами, Элевсинами.., относясь к ним, как возрастный человек относится к игрушкам своего детства. А между тем, чем ближе мы подходим к заветной классической земле, тем живее становится желание видеть ее во всех ее, прославленных баснословием, местностях. Был и естественный повод к тому. На семейном совете нашем за утренним чаем рассматривался первостепенный для нас, в настоящие минуты, вопрос о направлении пути, которым нам предстоит возвратиться домой. Точно магнитом тянуло мысль мою при этом к Востоку. Повидавши Эпир, естественно было пожелать видеть и Фессалию. Детское воображение, в первый раз знакомившееся (по Шрекку) со всем, что зовется „классическим», помню, готово было принимать Эпир и Фессалию за родных брата и сестру. Чем-то похожим на обиду последней казалось и теперь проехать мимо нее. Предположение, что мы ее отчасти видели в минувший четверток со снеговых вершин Пинда, никого не удовлетворяло. Запугивавший аргумент от имени „целой жизни» брал верх. „Ведь целую жизнь будем все раскаиваться, что были так близко к пресловутой „отчизне богов» и не заглянули в нее, говорилось внушительно. Правда, что от целой-то жизни осталась уже небольшая частичка, а “богородная» земля, вероятно, очень похожа на какую-нибудь негодную к труду человеческому пустошь, но слово: Фессалия зашивало все прорехи. Ехать! Но – куда, до коих мест, в какой прибрежный пункт Эгейского моря? В Воло? Далеко. В Солунь? Не ближе. А главное, местности-то все малопроездные и небезопасные представляются на пути сем, фатально-„восточном». Мне лично желалось остаться верным раз принятому западному направлению и проехать Балканский полуостров от моря до моря. Звеном, соединяющим крайности, явился, как-бы по вдохновению, предложенный хозяином план: съездить в Метеоры и возвратиться в Янину! Чуть не раздались рукоплескания при таком блестящем проекте, озабоченные лица вдруг прояснились, что-то тихо убаюкивающее как будто послышалось в воздухе; будь мы спириты, нам оставалось бы осмотреться в комнате и поискать, не сделана ли какая-нибудь мебель из вещего дуба Додонского, подсказавшего такую комбинацию... Карта действительно указывает место пресловутым Метеорам (т. е. Метеорским монастырям) в Фессалии. На счете расстояний тут-же получены самые успокоительные сведения: оказывается, всего 12 часов пути между двумя пунктами. Наконец, самое важное – отличный Терпко объявил, что он едет с нами, и что ни в ком другом, кроме него, мы не имеем нужды. Чего-же еще более? Итак, решено: завтра же мы в Фессалии!

А пока что, мы взялись за зонтики и отправились отдавать визиты. Прежде всего, конечно, пошли в именитое Зосимское Училище, теперь скромно именующееся гимназией. Учения в ней не застали, потому что был уже полдень или по другому чему, не могу сказать. Один из учителей г. Стефан показал нам школьное здание во всех его подробностях. Так напомнила мне оно собою сырую, гнилую, темную и неумытую Константинопольскую Великую Школу Рода, что я, зная ту, почти мог рассказать водившему нас Кикерону (Чичероне) наперед, где что есть или быть должно в этой.

Ни там, ни здесь никто не думает обитель муз сделать привлекательною, заманивающею одним своим видом к себе юное воображение, а за ним и сердце. Науке, как Иракловой неодетой истине, предоставляется, как видно, тут самой завлекать любознательную юность. И что же? В огромном большинстве она действительно стремится, так сказать, без оглядки туда, где я, даже одних с нею лет будучи, без тоски не просидел бы и 10 минут. Чем объяснить такую разницу? Строго-формальным, теснящим и давящим порядком нашего (времен оных) обучения, и легким, как-бы прямо веселым, характером школьного дела у греков и, может быть, вообще у Восточных. Чтобы училище сделать школой (σχολὴ – отдых), мы едва ли годимся для этой задачи, по крайней мере, мы того времени совсем не годились. Довольно мне двух-трех приемов разговорных сопровождавшего нас учителя, чтобы сразу понять весь секрет двухвековых успехов Янинской школы, этой можно сказать купели возродившегося на глазах наших эллинства. Я не даром распространяюсь о ней в стенах ее. Значение ее в новой истории греческой громадное. Теперешняя гимназия составляет уже четвертую или пятую фазу ее развития, не только не самую блестящую, но, я сказал бы, уже довольно тусклую. Перед Афинскими учебными заведениями она просто историческая ветошь. Ни библиотеки ее, ни музея мы не видели, потому что ключи от них находятся на руках одной местной знаменитости, недавно вышедшей из учительского персонала заведения, и еще не расквитавшейся с ним вполне. Отошед значительно от гимназии, я еще оборотился посмотреть на нее. Ведь все-таки она нам как-бы… но о Ζεῦ πάτερ! Смею ли я договорить? Как-бы своя, – на наши „ассигнации» выстроена, содержалась и содержится доселе. Живой родник, так сказать, эллинства – и славянские рубли! Какая издевка судьбы над заносчивым самоублажением патриотов!

Археолога Цимури мы не застали дома. Зато я истинно очарован был всем, что встретил в доме достоуважаемого автора „Хронографии Эпира», г. Аравандино. Ни в чем, ни малейшим образом не высказыват себя тут ученый человек. Виден один простой палликар, каких сотни можно видеть в Греции, напоминающий собою обойденного или забытого агониста (принимавшего участие в войне за независимость), вроде фустанельных „стратигов» (почетных генералов), знакомых мне по Афинам. Скромное уклонение от похвал его ученым трудам и, даже как-бы прямое нежелание говорить о них, в соединении с болтовней о чем попало, удивили меня. Точно не он есть творец известной под его именем книги, ценимой ареопагом Европы! Не без удивления и он видел в своем доме русских людей, да еще такого покроя, занимающихся историей его родного угла. Великодушно предложил мне отличный человек, на память знакомства нашего, в дар свой настольный и уже довольно поистрепанный экземпляр Хронографии, хотя я, зная весьма ограниченные средства писателя, всячески пытался ввернуть словцо о воздаянии. С полным утешением оставил я светлый и уютный домик историка, пожелавши таким как он, видеть весь народ эллинский. Подобным людям невольно уступаешь даже в их исключительных взглядах на свое значение историческое и географическое. Как не желать, в самом деле, Эпиро-Фессалийцам и даже Македонцам возвращения своей родной стороны к великому и славному политическому существованию? И как отказать в этом желании? Так оно естественно и так сочувственно в принципе всем! Стократно жалеешь, чуть не болишь, о том печальном и непоправимом обстоятельстве, что фатальная колонизационная система разоряла живучий и кипучий народ по всем, так сказать, щелям Востока, не скучивши его надлежащим образом нигде, и оставивши отдаленным потомкам терпкую оскому неосуществимых надежд политических, выделавшую из естественных поборников и проводников равноправности человеческой эгоистов и притеснителей себе подобных!

Заручившись, при последнем визите, в своем роде благословением осмотреть Додону именно там, где мы ее уже давно наметили, мы, после малого отдыха в квартире, забрали с собой книги, карандаши, разные меры и неразлучные порт-монне, и спустились на озеро. Там уже ожидала нас довольно приличная и удобная лодка с сильными, загорелыми гребцами и тщедушным штурманом, которого немедленно заменил наш Босфорский мореплаватель. Указан румб Z.Z.O. Раздалась команда: ἐμπρός, и – мы понеслись второй раз по историческим водам. Город остался позади нас, а с ним и все из живучей современности. Окружающие озеро горы, видевшие его за тысячи лет перед нами, заговорили нам о его и своем минувшем. Так-же на них смотрели и тоже в них видели и тех отдаленных времен пловцы, подобно нам направлявшиеся к одному из прибрежных холмов, стяжавшему славу божественных откровений. Но, пока мы доберемся до него в своей утлой конхиле, я считаю долгом справиться, где следует, предварительно о том, что 1) Додона находилась у народа Молоттов или в Молоссиде. Народ же и землю с подобными именами древняя география указывает за Феспротией. Феспротия же должна, лежать за Хаонией, Хаония же..., в Эпире или, точнее, среди Эпира!194 И без малейшей охоты острить, напрашивается, при сем, на язык за словом: Хаония, хаос! Но, все же, ближайшая соседка пустоименной Молоссиды, Феспротия очерчивается у древних несколькими ясными признаками. Так, в ней был город Амвракия, столица славного царя Пирра, которую, очевидно, должно искать на Амвракийском, теперь Артском, заливе. Итак, что находится (смотря из Греции) за нынешним Артским округом, то и есть Молоссида, а, следовательно, и мы находимся как раз в ней. 2) Около Додоны, в Омирово (Гомерово) время жили воинственные Перревы, а Перревия отожествляется (у Пуквиля и др.) с нынешним Загорьем. Следовательно, указания опять метят на нас. 3) Тот же Омир называет Додону „труднозимнею» (δυσχείμερον). Признак, хотя довольно общий, но все же подходит к замерзающему иногда по всей своей поверхности Янинскому озеру. 4) Додона (по Стравону) лежит под горою Томаром 195 ... Имя это, конечно, не дожило до нашего времени, но все же хребет Мичкели с южным заворотом его Дриском196, настолько значительны в местности этой, что весьма, хорошо могут играть роль Томара, из подошвы которого вытекали когда-то 100 (!) источников. Эта-то сотня ключей и могла образовать несуществовавшее вероятно ни при Омире, ни при Стравоне Янинское озеро, началом которому могли служить болотистые топи, окружавшие, как известно, священную рощу. 5) Додона омывается рекою того же имени, ежедневно около полудня высыхавшею в те далекие времена, и имевшею, кроме того, странное свойство зажженный факел тушить, а потухший зажигать... Если такая река принадлежит к области не одного воображения, то, за невозможностию отожествить ее с известными большими (пересыхает в полдень...) реками Эпира, все же ей уместнее быть там, где много воды, неизвестно как, когда и отчего образовавшейся теперь в озеро, поглотившее, может быть, десятки речек, подобных Додонской.

Этих признаков довольно для нас на первый случай. Остальных будем досматриваться на самом месте. Подплываем к берегу и пристаем к нему у так называемой скалы (лестницы). Перед нами стелется ровное поле, а за ним высится горка продолговатой формы каменистого наслоения, на самой вершине которой, приученный к подобным зрелищам взор, различал остатки древней постройки. Мы пересекли поле и стали подниматься к развалинам по древнему отлогому спуску, на коем встретили и следы бывших когда-то ворот, да еще и не одних. На вершине холма оказалась довольно просторная площадь, обнесенная циклопскими стенами неправильных очертаний с выходящими и входящими углами. Таких акрополей (вышгородов, кремлей, детинцев…) приходилось мне видеть множество в Греции. Обыкновенно они не составляли в древности самого города, а только служили охраною его, крепостью. Думается потому, что, если тут была Додона, то ее надобно искать где-нибудь около холма, ниже его, на его скатах, и именно на том склоне, которым мы взошли на вершину, обращенном к озеру потому, что в эту только сторону можно замечать следы бывших когда-то построек. Но ни наверху, ни по бокам горы я не мог усмотреть ничего похожего на основание храма, обыкновенно в виде более или менее обширного параллелограмма, еще менее – уцелевших или хотя разломанных колонн, без коих почти не мыслим Древний храм в Греции. Наиболее выдающаяся точка местности, впрочем, действительно занята четыреугольною постройкою, но совсем нового вида и характера, а именно – малою церковью во имя Св. Афанасия, к тому же, недавно еще заново перестроенною. Ничего в ней веющего глубокою древностью не обнаруживала ее внешность. Но все же... Зачем она явилась тут? Когда получила начало бытия своего? Не привязывалось ли к месту ее в древности какое-нибудь предание языческой эпохи? Кто может ответить на это? Но, чуть я произнес мысленно это слово отчаяния, как живой ответ уже стоял перед нами в виде хозяина места, достопочтенного игумена Кастрицкой обители св. Предтечи, тут же поблизости приютившейся, о. Дионисия, услышавшего о прибытии „франков“ в его владения, и вместо франков нашедшего „своих“. Приветствуя нас, пустынник конфузился, что не умел объясниться с нами. Когда же мы сразу пожелали ему добраго вечера на его родном языке, он вдруг просиял от такого, достойного Додонских вещаний, обстоятельства, и с первого же слова пустил в нас единственным числом в изъяснение своего крайнего удовольствия от встречи с нами. Заметив мою интенцию распрашивать его о том о сем, он торжественно заявил, что в такой жар и после такого подъема непременно надобно прохладиться водою и дать себе отдых, вследствие чего, недолго думая, и повлек нас в свой монастырь, оказавшийся, как и следовало ожидать, тесным, невзрачным и ровно ничем не замечательным, хотя церковь его или, по крайней мере, центральная часть ее, с высоким и красивым куполом и могла бы напомнить угасающую Византию. В течение 5–6 минут ознакомившись в стенах его со всем, в том числе и с „старицею“ обители, мы уселись на дворике в тени широковетвистых дерев, которые Пуквиль par complaisance назвал дубами и, под воздействием предложенного угощения, отдались в волю крылатых мечтаний о давно минувшем. Ветерок шелестел листьями над головою и, почему не сказать? – как будто нашептывал что-то в чуткое ухо. Зевс, Жевс, Иевс... не то слышалось, не то придумывалось, хотя-не-хотя. Герондисса, готовя нам кофе, звенела чем-то за дверями своей кельи. Не черная она голубка, конечно, но все же черница, да еще и старая, именно – то, что Иродот разумел, когда хотел употребить слово πελειὰς в значении прислужниц Додонского святилища. Звуки толкущего и трущего пестика ее правда исходили из ступки, а не из священных тазов или колокольчиков, но настолько были внятны, что, сиди тут на нашем месте старожилы Селлы 197 , Дриопы, Доллопы, Еллопы, Парорэи, Энианы, Атинтаны и… tutti quanti, они сейчас бы прочли в них или другим истолковали глагол божества! За 12 лет перед сим, я также сидел в тени и прохладе над ручьем Кастальским (и тоже у церкви Св. Иоанна). на предполагаемом месте Дельфийского прорицалища и напрягал все силы ума своего, чтобы угадать тайну производства совершавшихся там откровений. Конечно, не одно и тоже Додона и Дельфы. Там Пифия сама вещала, да еще почти всегда стихами – то что открывало ей божество. Здесь же необходим был посредствующий толкователь невнятного языка божеского. Но и говорили там – Аполлон певец, а здесь Зевс – громовержец. Для спиритов нашего времени, вероятно, вполне разоблачается провещание Пифии. Как бы отнеслись они к Додонской мистерии, не знаю. Пуквиль, не будучи спиритом, и уже совсем не мистик, с плеча разрубил гордиев узел, сказав: On a dit avec raison (еще бы нет!), que le premier devin ou prophète (!) fut le premier FRIPON! Не спасибо на худом слове! Он замечает при том, что веровать легче, чем рассуждать. Но, с таким же правом, можно возразить ему, что отрицать легче, чем исследовать. Сам же он замечает, что Софокл, Плутарх и Евстафий называют дуб Додонский „много язычным“ (πολύγλωσσος). Выражение это дает разуметь, что в Додоне первенствующим фактором чудесного было не многосмыслие, столь удобное для friponnerie, а многоязычие, под которым не вдруг укроется плутовство. А если, в самом деле, у священного дерева слышалась разноязычная речь? Тогда как обойти этот факт? Плутня, предполагающая скрытых в дупле дерева всевозможных языковедцев, с трудом может быть допущена. Схоластически приписывать слову γλώσσα, значение обветшавшего, неупотребительного выражения, мешает связанное с ним прилагательное: πολύς. Что же остается Пуквилям делать? Сказать, что писатели те не знали, что говорили? И легко и – нерассудитедьно, конечно! К сожалению, мы так мало знакомы с историей Додонского прорицалища, что не можем сказать ничего в объяснение или в защиту его прорицательной практики. Приводимый, помнится мне, кем-то факт своекорыстного приказа одной из Пелиад здешних Виотийцам „учинить нечестие“, кончившегося трагическим для нее исходом, говорит скорее, по моему мнению, о неуместности в деле плутовства, чем вообще о плутовском его характере и о построении всего тут бывшего и совершавшегося, чисто на лжи и обмане. Правда, наибольший авторитет древности, Иродот критически отнесся к рассказу о перелете из Египта в Эпир черной голубки, заговорившей здесь человеческим языком (что, по-видимому, легло в основу всего прорицательного характера Додонского чтилица) и, весьма естественно, объясняет эту сказку тем, что завезенная в Феспротию египтянка, поначалу не умея говорить местным языком, казалась людям щебечущею по-птичьи, а потом, изучивши язык, заговорила по-человечески. В память и, может быть, по примеру своей родины, она устроила тут и чтилище Верховного Существа, открывши при нем ворожбу (μαντεῖον) или гадалище, говоря по-нашему. О самом, впрочем, „гадании“ Иродот не отзывается ни в каком смысле. Так же, без неодобрительных намеков, относится к прорицалищу и Димосфен. За ними и Павсаний, и Стравон, и Еврипид, и сам Омир говорит о нем без скептицизма. Конечно, все это были люди, так сказать, верующие, но вера не помешала, однако же, Иродоту отрицать чудесное превращение птицы в человека, а Стравону – отличать в „баснословимом (о дубе и голубках) поэтическое от действительного“.

Процедура угощения кончена. Новая Пелия198 или Пелиада пожелала нам счастливого пути и провещала, что мы благополучно съездим в чудные Метеоры, только уже в Додону не возвратимся более. Мы заговорили было о необходимости, по возвращении, посетить Гардики, где тоже… но экс-Пифия не дала договорить нам нечестивой речи и, как с треножника, заявила торжественно, что двух Додон нет, что Гардики... тьфу! что там и монастыря нет. Старица очевидно вообразила перед собою древних Виотийцев. Зато новый Томур о. Дионисий, провожая нас опять на ту же площадку, на осведомление наше о циклопских стенах и особенно о большой груде камней в одном месте, что бы такое она значила, и не имеет ли какого особенного названия, откровенно признался, что он мало что смыслит в истории, слыхал, впрочем, что то были царские палаты, в которых жили когда-то сперва царь Ипирос, а потом царь Венецианос... Ясное дело, что он толковал нам вещее слово божества Хрона (Сатурна-Времени) по чужому лексикону. Не более удачные объяснения он давал нам и в церкви Св. Афанасия, которую мы пожелали рассмотрет изнутри. Иконостас ее, очевидно, пожертвован каким-нибудь Московским торговцем из Янины. Подписи на местных иконах русские. ИС. ХС. ГДѴ55;Ь ВСЕДЕРЖИТЕЛЬ – МР. ΘV Ѵ20;БРАЗЪ ПРСѴ55;ТЫѴ26; БЦѴ55;Ы...СКИѴ26; – ОБРАЗЪ. СТѴ55;ОГО АΘАNACIѴ26; ПРѴ55;ИАРХА АЛЕЗАНДРVIСКАГО. Какого времени эта русская иконопись, нигде не означено. Можно относить ее к началу текущего столетия. Стены Церкви также украшены изображениями разных святых недурной кисти греческой. В ряду святых помещен и юноша Иоанн, мученик Янинский, изображенный в богатой одежде, потому что был архондопуло (барич), по словам о. Игумена. Новомученика Георгия, впрочем, не оказалось, хотя „историрование” стен относится к 1862 г. Налюбовавшись видом от церкви на озеро и на окрестные горы, им же „числа и меры нет“, мы раскланялись с теперешним владельцем преславной когда-то местности, пожелав ему долгой, а монастырю его широкой жизни199, не в смысле, конечно, территориального расширения, а размножения его братства, ибо какой же он игумен, т. е. вождь, когда вести совершенно некого? Чуть мы обратились лицом опять на площадь к большой груде камней, как возобновился наплыв на мечтательную способность души представлений из мира давно отжившего и глубоко погребенного в исторической почве места, и, даже как будто, не раз хороненного тут. Темнота в самых первых преданиях о Додонском святилище. Что тут явился орудующим не какой-нибудь простой смертный, вроде Трофония, и не полубог, как сын Лотоны, а сам Зевс-предержащий, это, так сказать, первый догмат Додонского культа. Что существовал тут и приличный храм чудотворившему божеству, это также разумеется само собою. Затем, самое видное место во всем занимает „священное дерево», как родник и проводник высших откровений. Какого рода оно было, сказания уже двоятся. Вообще признается, что то был дуб, даже не отрицая за ним имени: φηγὸς, ибо и это есть тоже одна из разновидностей дуба – δρυὸς, как свидетельствуют глоссарии. Способ же происхождения, обнаружения, принятия и передачи деревом откровений составляет вопрос, думаю, навсегда не решимый. Был ли это особенный шелест или лепет листьев, был ли какой-нибудь стук, звон, гул или прямо голос, исходивший из ствола или дупла древесного, было ли, наконец, нечто, заявлявшее себя в определенной, осмысленной и понятной, но теперь неугадываемой форме при дереве, во всяком случае, звуковой слышимой, неизвестно. В связи с делом провещения ставимые, какие бы там ни были медные инструменты, могли бы указывать собою уже на дальнейшее развитие его, на вторую фазу, когда, от множества ли притекавших верующих, привыкших соединять с идеей божества величие, блеск и шум или в подкрепление, оразноображение, а то и прямо взамен, может быть не всех уже удовлетворявшей, прежней невнятной формы провещания (хорошо знакомое спиритам обстоятельство), наконец, и просто для отвлечения не в меру пытливого духа скептиков от сущности дела к внешней, случайной обстановке его (возможно и это, при вере в священность и недоступность божества), первоначальная мистерия богооткровения облеклась в формы общественного богослужения, и прежний оракул стал переходить уже в уставное (или по вдохновению) песнопение, молитвословие, проповедь, и прорицалище (μαντεῖον) уступило место простому чтилищу (σεμνεῖον) или святилищу (ἱερὸν, ναὸς, τέμενος, βωμὸς). Тогда металлическое звучание (особенно же синармоническое200) могло быть (как и теперь бывает и было в иудейской церкви) пособником к благоговейному и умиленному настроению молящихся, но несомненно, что, в тоже время, оно упраздняло совершенно прежний характер всего Додонского дела, не к чести его и не к выгоде его. А между тем, там „за горами“ стало славиться с увлекательным именем бога поэзии живого, юного, прекрасного настоящее Прорицалище Дельфийское. Додонскому громовержцу угрожала опасная конкурренция. Парализировать ее успехи можно было только ее же приемами. Не здесь ли место нам вставить в Додонскую историю параграф о Египетской голубке? Если бы таинственная птичка для того только прилетела сюда из-за моря, чтобы объявить человеческим (на языке Еллов, т. е. греческим?) голосом волю божества о постройке тут храма Зевсу, то ее игра, скажем по-нашему, не стоила бы свеч. Такую заповедь могла передать людям всякая местная курица. Дело шло, по всей видимости, о подыскании и приобретении за морем для умолкавшего прорицалища настоящей Пифии, но с другим апломбом, Пифии – ворожеи, какими искони обиловала черная Африка, да и до сих пор не бедна. Еллы, оказывающиеся предками столько известных „хитрых греков“, скоро должны были убедиться, что даже под громким (и даже может быть грозным) именем Томуров, им не придется с успехом состязаться во имя уходящего со сцены Зевса с модным и, так близко (в образе солнца) поставившим себя к человеку, божеством. Забота не отстать от Дельф породила и у них, таким образом, Пелию вместо Пифии. Если таковая, для вящего эффекта, действительно сыскана была в Египте и должна была, по началу, безмолвствовать или только бессмысленно ворковать, то и легко объяснить, отчего у первоисторика греческого оказывается вместо одной – три Пелиады в Додоне (по Стравону прямо: старухи – γραιαί), коих даже имена вошли в историю. Это были Промения, Тимарета и Никандра, – очевидно все гречанки, вероятно, первые ученицы египтянки, вынужденные, как и Дельфийские, провещавать т. е. говорить искуственно, неестественно, стихомерно (Павс. VII. 25. 1.). Думаем, что не только нам, отдаленным и временем, и местом, и всем, беспристрастным рассказчикам, но и современным Додонцам, могло казаться неудобным, если не прямо зазорным, состояние на службе пророчиц, хотя бы и старых, у такого невоздержанного божества, как Зевс (по греческим понятиям вовсе не pater, как у чужеродных римлян: Devs – или Jevs-pater, т. е. Jupiter). Не утверждаем, но чем другим объяснить не знаем то обстоятельство, что к культу Дия приплелась в Додоне и Диона (Мать Венеры), σύνναος, как-бы сохрамница Зевсова. Как видно, в этот, третий бы по-нашему, женский период прорицалища Додонского, старый пеласгийский способ общения с духовным миром был уже дискредитован окончательно и оставлен. Но ничто, конечно, не мешало удержать при святилище его прежнюю, освященную временем богослужебную обстановку и колокольчики, может быть, делали свое дело еще усерднее, чем при Томурах. Вековая практика привнесла с собою окреплые формы, от которых место, если бы и хотело, уже не могло отказаться. Так Стравон рассказывает, что Корфиоты того времени посвятили Додонскому божеству статую, державшую в руках медную плеть, состоявшую из трех цепей с привесками на концах, и приделанную так, что при малейшем дуновении веrpa, привески ударяли в медную доску или щит какой-нибудь вогнутой фигуры, и издавали такой продолжительный звук, что мог бы кто, пока он длится, сосчитать числа от единицы до 400. Для чего и для кого сделана и посвящена была в храме эта художественная вещь? Вероятно, и самый вопрос в этой форме был бы сочтен не уместным тогда. Принималось к cведению только от кого и почему вещь посвящалась богу. Все Павсаниево описание Греции состоит из перечисления подобных „возложений“ божеству. Таким образом, и Додонское прорицалище могло долго еще иметь свою прежнюю, шумливую и звучащую обстановку, когда в ней уже не было никакой надобности, и продолжать славиться давно отжитою славою, пока, наконец, волей-неволей не замолкли, подобно ветвям вещего дуба, Томурам, звонцам, и болтуньи „старицы“ Додонские и все языческое богооткровение не подведено было к печальному и посмевательному знаменателю: Pontifex maximus, ставшему привиллегей – ео ipso – Римских Кесарей! Любопытно бы было, конечно, доискаться, когда в последний раз Римско-Византийская история занесла на свои страницы имя капища Додонского201. Припоминается мне где-то у кого-то вычитанное известие, что Юлиан, предпринимая свой фатальный поход на Персов, посылал гонцов и в Дельфы, и в Додону спросить у восстановленного им Олимпа “Двенадцати блаженных“, какой исход будет иметь его предприятие. Был ли получен ответ из прорицалищ и какой он был, не могу припомнить. Очень может быть, что здешняя Пелия поручила передать памфлетисту Галилейской веры: иди, и до свидания.202

Мысли эти служили финалом моей работы умственной и, отчасти, физической, посвященной именитому месту. Сидя на берегу озера у лодки, я рисовал вид горы Додонской и высматривал воображением, в дополнение к сухому наброску сухих очертаний, оживленнейшие сцены давно минувшего, на протяжении 28 столетий, так-как начало славы Додонского Дия (Зевса, Юпитера – тож) относится к XIX веку до Р. X., а конец его пусть совпадает с кончиной Юлиана. Со всех концов тогдашнего не широкого и не далекого света стекались сюда люди веры слушать определения божественной воли относительно каждого из них. Какое бы оно ни было – пусть самое неприятное и печальное, – все же, уходя отсюда, люди уносили с собою бесконечно благое, благопотребное и ублажающее убеждение в высшем незримом и неощутимом, и непостижимом провидении, не только вообще над дольным миром, но и в частности над каждым живым существом, назначенным для разумной жизни и над каждым моментом этой жизни. Вот почему неодолимо влечет меня к себе всякий памятник древнейшей веры человечества – даже в самом обезображенном ее проявлении. А такие усилия открыть, узнать, приручить, так сказать, к себе, облечь в формы и приурочить к известным предметам, действиям и представлениям, способ общения человека с божеством, такие счастливые находки, сказал бы я, по истине стоят того, чтобы, по слову Псалмопевца, поучаться в них, как тоже – законе Господни, насколько человечество понимало тогда своего Господа и насколько верило в закон его – день и нощь. Спептикам нашего времени нет ничего легче, как обесславить одним пошлым словом то, к чему предки наши по крови или цивилизации 20 веков относились с глубоким почтением и доверием. Но пусть бы они сумели объяснить хотя такое, например, обстоятельство, как рассказанная Павсанием (VII. 21.1), печальная повесть Кореса и Каллирои, могущая послужить канвой не только для романа, но и для характеристики вообще религиозной жизни древних. Случай принадлежит городу Патрам и относится уже к Римскому периоду. Что было предсказано Додонским оракулом, то и сбылось над обоими действующими лицами повести вполне. А еще разительнее случай с самим местным царем Александром I Эпирским, переданный историком Титом Ливием (кн. VIII, гл. 24). Додонский бог дал ему предостережение на счет жизни с самыми ясными указаниями на угрожающую опасность. Предсказание сбылось буквально. Нет, „фрипонством“ тут не объяснишь ничего, а скорее дашь только повод заподозрить в себе присутствие известной доли его, напирая на него.

Не скоро расстанешься с тем берегом. Не даром он – тот! Додоны давно уже не видно, а колокольчики ее все еще звенят в слух ума моего хоть бы таким переговором: а что, если в самом деле там что-нибудь было, выходящее из мирового порядка? Как допустить его? Чем объяснить? Кому приписать?... Когда не отрицаешь, то соглашаешься, а когда соглашаешься, то будь готов на объяснения. Недомолвки и обиняки, естественно, вызывают желание вывести кроющегося за ними на чистую, как говорится, воду. Такая очередь для Додонских таинств, конечно, должна наступить, но защитнику их чуть ли не придется тут лавировать между Сциллой и Харибдой. С одной стороны, Пуквиль с его скептицизмом, а с другой – хоть тот же о. Дионисий, заместивший древних Томуров, с его догматизмом! С первым, очевидно, нам нет возможности сойтись, даже и уступая ему кое в чем. Со вторым же и никакой нужды в уступках не предвидится по единству почвы, на которой мы стоим оба, а сойтись едва ли легко. Что там было и то, и другое, передаваемое историей, и даже многое, конечно, чего она не занесла на свои страницы, догматизм охотно соглашается на это, но зато разрубить гордиев узел таким топором, от которого не поздоровится ни истории, ни критике, ни самому, пожалуй, догмату. Что выгадает серьезное исследование, если все тайны прорицалища мы припишем вместо Дия диаволу? Пуквилей этою сделкою мы не заманим к себе, а всю древность языческую оттолкнем от себя. Итак, что же думать нам, сегодняшним додонцам? То, что мог бы думать Профет, называемый Фрипоном. Предположительно, он рассуждал бы так, в подобном случае: для тебя мое дело – плутовство. Понятно, отчего оно тебе таким кажется. Пророчества ты не имел случая узнать, а с плутованьем, может быть, знакомишься ежедневно. Что пророки были и бывают и что пророчество возможно, порукой в этом может служить все человечество всех времен, у которого ни грубою насмешкой, ни тонкою силлогистикой не истребишь этого воображаемого предрассудка. Человек, хотя бы и не говорил того, хотя бы вовсе не знал о том, но всем складом существа своего исповедует и проповедует, что он есть образ Божий и подобие Божие, и что, при известных условиях, может творить подобное делам Божиим, в разнообразных проявлениях силы, возвышающейся над общим уровнем человеческих способностей, и потому самому относимых более или менее поспешно к Богу. Почему такой избранник со специальным даром прорицания не мог быть или бывать и в языческой Додоне?.. Но дерево? Но звонцы? Но Томуры? Bсе они могли быть только пособниками „ипофиту» к переходу его в состояние прорицателя. Подобные приемы пророчественные не безызвестны нам и из Библии. Шелест и шум древесных ветвей, вой ветра, пение, колокол, музыка... не возбуждают-ли и в нас ощущений иного, высшего порядка, и не вызывают-ли в душе потуг к излиянию ее отборною, не обыденною речью? А прибавьте к этому глубокое уединение, диету, раннюю подготовку ad hoc, а главное – глубокую веру в себя у эксцентричной Пелиады, прототипа наших, столько известных ворожей старого закала, приступающих к прорицанию неохотно, с видимым насилием себе, с корчами, с бранью, и как бы выбрасывающих из себя вещие слова... Что тут невозможного, чтобы явилось нечто совсем выходящее из ряда вон? Но пророчество и вместе язычество? скажет догматист, относящий последнее целиком к области „нечистой силы». Как совместить, чем связать их? Не далеко ходя, свяжем свидетельством самого Слова Божия. Припомним волхвов египетских, превращавших трости свои, также как и Аарон, в змей, знаменитую Аендорскую волшебницу, студных пророков Вааловых, надеявшихся одним призыванием молитвенным свести огонь на жертву с неба, приснопамятных волхвов персидских, злоименного Симона волхва, заслужившего в народе имя великой силы Божией, безымянного сотника римского, оказавшегося с такою верою, какой не имел и Израиль, другого сотника, настолько благоговейного и любившего молиться, что молитва его, воссылаемая к какому-нибудь Зевсу Саронскому (вместо Додонского) или Астарте Финикийской, взошла прямо к истинному Богу! Приномним, что исповедал устами своими при сем посдеднем случае первенствовавший между учениками Христовыми Апостол: Мне Бог показа ни единаго скверна или нечиста глаголати человека (Деян. 10,28). Ибо во всяком языце бояйся Его и делаяй правду, приятен Ему есть (- 35). Наконец, сам Иисус Христос, пророчески, еще младенствуя, названный светом во откровение языков, не указал-ли многократно на таящуюся в глубине существа человеческого и присущую всем без исключения такую чудодейственную силу, перед которой блекнут, так сказать, все чудные рассказы всего баснословия языческого, и которою преисполнен был, по своему Богочеловечеству Сам Он, до того, что как бы не мог понять, каким образом можно не иметь ее? О роде не верный! восклицал Он. Маловере! почто усомнился еси? говорил Он начавшему чудотворить ученику. Неверствием объяснял Он неудачные попытки в другое время учеников исцелять болезни. Наконец, при одном разительном и, для всяких Додон, поучительном обстоятельстве совместного проявления в человеке неверия и веры, Он, не обинуясь возвестил вслух всего человечества чудную и неудобоприемлемую истину: вся возможна верующему (Мк. 9,28), и даже при другом подобном случае объяснил способ, каким достигается та, по истине творческая возможность. Иже аще речет... и не размыслит в сердце своем, но веру имет, яко еже глаголет – бывает: будет ему, еже аще речет (- 9,23)... Дальше сего нам идти некуда, да и незачем. Всякому догматисту, надеемся, ясно после сего, как день, что и помимо нечистой силы, не только в Додоне, но и повсюду, где есть человек, могли и могут совершаться дела, по языческому мировоззрению прямо божеские, а по-нашему – пусть хотя богоподобные. Как Бог не есть Бог мертвых, но живых, так Он не есть только Бог некоторых, а Бог – всех. Ины овцы имам, яже не суть от двора сего, говорил в уяснение божественного мироправления Господь. Видите ли: Его овцы, хотя и другого двора. И их подобает привести ему, пастырю доброму – на истинную паству истинного Бога. Правда, по Его слову, вси, елико их (пастырей) прииде прежде Его, татие суть и разбойницы, но все же были пастырями и пасение, значит, шло. Чужими они считали овец своих, и при первой опасности оставляли их на жертву волку, но, повторяем, все же были пастыри, хотя и наемники, сегодня Селлы, завтра Томуры, послезавтра Пельи или Пелияды, только не видно, чтобы... фрипоны. Мотив или принцип тех и других, конечно, равно непохвальный, но существенно различный. Удалось-ли мне хотя сколько-нибудь отстоять честь древнейшего чтилища человеческого, не знаю. Буду доволен тем, если Томуры нашего времени, спириты со своего рода Пелиями (только редко старыми), медиумами откроют или почуют в древней Додоне нечто себе родственное, и держась сами за нее, как за исторический прецедент своей системы, со своей стороны, сумеют лучше меня поддержать честь ее.

* * *

193

Признаемся в филологической натяжке, производя ἥλιος от ήλος. Очень бы хотелось отыскать корень первого имени, чтобы действительно заключить от него к древнейшему миросозерцанию Эллинского ума; ни ἐλαύνω, ни ἁλίσκω не удовлетворяют, хотя по смыслу своему и могли бы быть притянуты генетически к солнцу – гонящему или гонимому по небосклону, а равно и (в каком-нибудь отношении) ловящему что-нибудь (например, облака) или ловимому кем-нибудь (луною, тьмою). Очень может быть, что корень слова: ἥλιος таится в каком-нибудь не греческом языке тогдашних туземцев сих мест и, прежде всего, конечно, в языке таинственных пеласгов, предков будто бы нынешних Албанцев. К сожалению, я совершенно не знаком с языком сих последних, и не знаю, есть ли в нем что-нибудь, намекающее на солнце, и звучащее: эль (аль, ыль...), F’эль, S’эль, Фс’эль... Несомненно, что придыхание, которым начинается слово, должно быть или придуванием (губным), или свистением, или шипением, одним словом: должно иметь место на внешности уст, а не в глубине, где место придыханию г или х или (арабскому) гх смешиваемому изобретателями нового греко-немецкого, гелленского произношения, с дигаммами первого порядка, беззазорно и смеху-подобно пишущими ἥλιος Гелиос, вовсе не помышляя, что тем самым возбуждают в Эллинах неподдельный гомерический смех – Γέλως.

194

Χαονία μέση τῆς πείρου (Стефан). Вопрос: откуда древние географы начинали свое перечисление областей Эпирских? Ответ: разные – разно. Затем, естественно выйти хаосу у желающего видеть предметы ясно. Хаония была, по-видимому, севернее всех других у Акрокеравнских (теперь: Химара) гор. Феспротия южнее ее тянулась по берегу, может быть, до самого Артского залива. Молоссия, хотя тоже в какой-то точке выходила к морю, но, собственно, была внутри материка. Додону древние причисляли и к Молоссам и к Феспротам. Значит, она была на границе двух областей. Молоссы когда-то были довольно бойким и сильным народцем и имели своих царей. У одного из них, именем Адмета, проживал, спасая живот свой, знаменитый Фемистокл.

195

Τόμαρος (или Τμάρος – по Стравону). Гора с этим именем известна и теперь поблизости гороха Эль-Бассана, но, очевидно, что не о ней идет тут речь. На новой карте Эпира и Фессалии греческой, Томар отожествляется со Стугарой Киперта, лежащей к западу от Янины, на каком основании, неизвестно. Зато, у Киперта, как-раз к югу от озера Янинского, указывается местность под общим именем Tomarochoria (Τοριάρου χωρία Селение Томара), нам это было бы на руку, но греческая карта называет ту же местность Кацано-Xopиa. Не следует умолчать о созвучном имени Томуров, по Стравону, истолкователей вещаний Зевса Додонского, иначе Фемистов, а проще – священников, получивших это имя от горы Томара. Недовольный этим Пуквиль, почему-то воображает Додонских левитов по обычаю семитических племен обрезанными, и скандально ищет видеть в Томуре «отсеченный хвост» (τομὴ οὐρς), только хвост в иносказательном смысле... Вот – и не prophète, а чуть ли не – fripon!

196

Δρύσκος можно считать производным от: δρύς -дуб, что опять было бы с руки нам. Но есть писатели, у которых пресловутое дерево зовется не дуб, а бук (φηγὸς – fagus). Впрочем, род и качество Додонского вещуна, еще дело не ясное.

197

Важны для нас первые из них, Σελλοὶ – по Омиру и Ἑλλοὶ – по Пандару. Стравон уже в свое время пускался в рассуждения по поводу этой разноголосицы. А в сущности (что мы уже заметили выше при слове ἥλιος) дело сводится все к тому же свистящему губному придыханию или придуванию. При спокойной речи слышалось вероятно F’еллы, при возбужденном состоянии говорящего – Селлы. От них и местность эта называлась Эллопией, встречаемой у Исиода. По Пуквилю, Селлы – Пелазги родом, жили около Гардики (по нему – Додоны), стены которой ему его современники гардикиоты называли будто-бы прямо оградою Селлов (!). Несомненно, впрочем, что в Еллопии был и город Елла, которому Пуквиль (угождая и нашим, и вашим) приурочивает место на Кастрице. Все четырехчасовое (на 20 верст) расстояние между двумя городищами по западному берегу озера, он необинуясь и зовет на своей карте: Hellopie Селлов и Аристотель помещает у Додоны и по реке Ахелою, называя местность ту Старою Элладою. Наравне с Селлами, он упоминает и о народе Греков (Γραικοί), зовомых теперь, говорит, Эллинами. И так – Элла, Эллопия, Эллы, Эллины, да в добавок еще – старая Эллада. Вот до каких родников Эллино-гречества добрались мы! Не лишним считаем присовокупить к сказанному о Селлах, что в Conversations-Lexicon’ах Додонские жрецы именуются на местном, вероятно, наречии Selloi oder Helloi, т. е. греческое надежное окончание множ. числа: oi, причитается к корню слова! Стравонов Томур обращается, таким образом, в Эллой. А затем? Затем, охотникам до сближений открывается обширное поле для исследований о сродстве культов Иеговы и Иeвсa (Зевса) Додонского. В самом деле, у Моисея – Элогим в Евангелии – Элои, в Додоне – Эллой!

198

По Стравону, у Феспротов и Молоттов, на их языке, стариков зовут πελίους, а старух – πελίας, сходно с тем, как Македонцы своих почетных людей, старшин, зовут πελιγόνους. Боюсь надоесть, настаивая на своем сближении звуков пеласгического: πελ, и славянского: бел. А весьма естественно было бы Додонцам называть стариков своих белыми, а старух: πελί-ἁς – бе-лы-я. Если Еллы, Селлы или еще иначе как были греки, то этим как-бы делается намек, что другие народы не были ими. Значит, какие-нибудь то Молотты, то Молоссы могли быть просто Молошсы т. е. Молотсы, в конце концов – славяне!

199

В монастырьке, не смотря на его незначительность, сохраняются частицы св. мощей Апостола Фомы (?), Мучеников: Прокопия, Трифона, Меркурия, Евстратия, Исидора, и Иоанна Милостивого. От о. Игумена мы узнали, что в монастыре Элеусе (Милующей) на «острове» хранится глава св. великомученицы Варвары. Вероятно, тоже только частица от главы.

200

Приходить на мысль, не были ли то подвешенные под деревом колокольчики, вроде нынешних телеграфных изоляторов, издававшие при малейшем течении воздуха чуть слышные тонкие звуки. Происходили они без всякого удара (язычком, перышком) в металл и, от того самого, казались бы чудесными.

201

Равно любопытно было бы узнать откуда-нибудь, кто, когда и как занес в пресловутое святилище язычества первые христианские идеи. Верится как будто бы, что «отступник», адресуясь к давно умолкшим прорицалищам, о чем, конечно, знал лучше, чем всякий другой; хотел только и здесь прошуметь преждевременной «победой над Галилеянином», и Додона тут явилась только для отвода глаз, хотя, о современном Юлиану христианстве в ней, мы тоже не найдем свидетельств. В Oriens Christianus приводятся имена пяти епископов Додонских: Феодора, Филофея, Урания, Юлиана и Иоанна. Второго имя встречается в списках отцов Халкидонских, следовательно, должно относиться к 451– 455 году. Но о первом Феодоре говорится только, что он заседал на первом Ефесском Соборе, и подписал под актами его: Θεόδωρος, ἐπίσκοπος Δωδώνης Παλαις Ἐπείρου. Но разумеется ли тут первый из двух знаменитых соборов Эфесских, Вселенского III и, так называемого, Разбойничьего, или только первый по времени из всех, бывших в городе Ефесе? Таковой занесен на скрижали истории под 196 годом, бывший по поводу разногласий о дне празднования Пасхи. Можно, впрочем, не сомневаться, что дело идет об Ефесском Вселенском Соборе, бывшем спустя 70 лет по смерти Юлиана. В Нотициях Епархии (имп. Льва и др.), Додона отожествляется с Водицей Δωδώνη Βονδίτζα. Это была первая из епископий Навпактской Митрополии. Так-как и Никопольская, и Артская, и Янинская Митрополии в разные времена были тоже епископиями Навпактского митрополита, то неудивительно, что и Додонская числилась под ним же. И нет потому крайности переставлять ее географически ближе к Навпакту на этом одном основании. Но что сделать с приведенным выше средневековым Додона или ВодицаΒονδίτζα? Вондица есть, несомненно, нынешняя Воница, лежащая на южном берегу Амвракийского или Артского залива, слишком далеко от Янины, да к тому же и не в Старом Эпире, а в Акарнании. Вероятно, средневековый педантизм держался нашего правила: наобум, руководясь которым, мы в прошлом столетии одним почерком пера восстановили древние города: Одиссос, Херсонис, Севастополь... Знаю, что отзываясь так о средних веках, я, так сказать, подрываюсь под самого себя, но что делать? Забредши в глухой лес, поневоле ищешь выйти из него. В средние века, как и теперь, могло быть место и досточтимому преданию и достохвальному гаданию. Надобно уметь сделать выбор между ними. Не безызвестны попытки приурочить Додону к местечку Дуниста (как бы: Дудуница) в области Вальто греческого королевства, к Востоку от Артского залива. Всем гаданиям и преданиям о месте преименитой Додоны грозит положить конец ученый археолог греческий Константин Карапанос, лет 10 спустя после нашей поездки, отыскавший Додону, хотя тоже поблизости Янины, но совсем в другом месте, именно там, где указывалось городище древнего Пассарона, к западу от Янины за горою Оличкою.

202

Осмелился бы я от имени всего Додекафея (12 богов) провещать “felicium temporum Reparatori” следующий хрисмос: Пирушку кесарей твою мы все прочли: Смеяться мастер ты над ними и над нами. Мы милому дружку награду припасли – О, смертный! Поспеши блаженствовать с богами. (т. е. умирай скорее).


Источник: Из Румелии / [Соч.] Архим. Антонина, почет. чл. Имп. Рус. археол. о-ва. - Санкт-Петербург : тип. Имп. Акад. наук, 1886. - 650 с.

Комментарии для сайта Cackle