<span class=bg_bpub_book_author>Андрей Волос</span> <br>Победитель

Андрей Волос
Победитель - Глава 4. Дела семейные

(8 голосов4.3 из 5)

Оглавление

Глава 4. Дела семейные

Москва гудела, спешила, мчалась, разбрызгивая лужи, неправдоподобно ярко отражалась в мокрых витринах, вздымала титанические транспаранты, на которых рабочий, колхозница и космонавт стояли в обнимку под надписью

«ПАРТИЯ — НАШ РУЛЕВОЙ!»

Москва, октябрь 1979 г.

Она была совершенно живой и реальной, а то, чем он жил еще совсем недавно — жара и пыль Кабула, напряжение постоянной готовности, щекочущее ощущение опасности, Вера, Николай Петрович, Князев, товарищи — все это уже казалось какой-то зыбкой иллюзией, рассеявшимся миражом. Несколько дней назад самолет, унесший их из этого долгого сна, тяжело сел на мокрую взлетную полосу, загремел, заколотился, завыл… сбросил скорость, начал рулежку. Министров ждал темно-синий РАФик со шторками на окнах и две черные «Волги» с синими мигалками. Встречающие — четверо в черных костюмах с черными зонтами в руках — быстро рассадили их по машинам, дверцы захлопнулись, и они умчались. Рампа медленно опускалась. Плетнев вышел на бетон и задрал голову к небу, раз за разом глубоко вдыхая этот сырой, холодный и родной воздух. «Что, не надышишься?» — с усмешкой спросил Симонов. «Да уж, — пробормотал он, вытирая мокрое лицо. — В гостях хорошо, а дома лучше…» Потом грузовик съехал по аппарели, и уже было странно видеть на его бортах арабскую вязь вместо обычных московских номеров…

И, как всегда это бывает, все прежнее стало быстро откатываться, меркнуть, застилаться новыми делами и заботами… Но все же каждый день он, просыпаясь. прикидывал — в Москве утро… а у них уже разгар дня, жара… Должно быть, Вера заглянула к Николаю Петровичу, и они обсуждают свои врачебные победы… и не вспоминают о нем… А может быть, именно в эту минуту она вспоминает? Плетнев видел ее глаза, видел грустную улыбку, с которой она его провожала… В груди становилось тепло, хотелось поднять руки и закричать со всей дури: «Ве-е-е-ера!»

Между тем Симонов выхлопотал им краткосрочные отпуска. Курортный сезон давно кончился, с билетами не было проблем, и поезду оставалось лишь отстучать положенное количество стыков.

* * *

Плетнев открыл глаза и с удивлением уставился на знакомый квадрат солнца на столь же знакомых обоях. Ах, он же дома!..

Тишина. Должно быть, мама ушла к первому уроку. Но вот с кухни донеслось какое-то звяканье…

Он со странным чувством рассматривал круглый стол, покрытый плюшевой скатертью — за ним когда-то ему приходилось делать школьные уроки; протертое кресло — прежде в нем спал старый кот Барс… Потом пропал. Отец сказал, что, должно быть, ушел умирать… Несколько стульев, сервант, на верху которого с одной стороны высилась хрустальная ваза, с другой — три металлических кубка разного размера. С той же стороны на стене висели его фотографии. Одна такая же, что в Москве, — Плетнев в одежде дзюдоиста, с медалью на груди стоит на пьедестале, победно вскинув кубок. На других тоже он — вот в бескозырке, с плюшевым медведем в руках, вот с пионерским галстуком на шее, вот уже в курсантской форме, а вот свежеаттестованный офицер с погонами лейтенанта…

Всласть назевавшись, он встал, побрел в ванную, умылся…

— Привет! — сказала сестра. — Тебе бы пожарником работать!..

— Да ладно, — возразил Плетнев. — Раз в жизни можно выспаться?

— Отец велел к нему, как проснешься, — сообщила она, стуча взбивалкой в большой кастрюле. — Иди помоги, потом завтракать будем. Аппетит нагуляешь…

— А что будет? — поинтересовался он, с кошачьей внимательностью следя за ее движениями.

— Оладушки, — ответила Валентина.

— У-у-у! Оладушки я бы и без нагулки!..

— Иди, иди! Все равно еще ничего нету…

Он вышел в маленький двор, где помещались только несколько виноградных шпалер, четыре яблони да огородик как у дядюшки Порея.

— А! Проснулся! — сказал отец. — Давай, полезай!

Плетнев замер на мгновение, рассматривая его худую фигуру в старых спортивных штанах с вытянутыми коленками и белой рубашке, смуглое лицо с глубокими морщинами на щеках… Сердце сжалось — отец сильно сдал за последнее время.

— Да запросто! — ответил Плетнев и взял у него ножовку.

Отец стоял внизу, задрав голову, контролировал его действия и указывал фронт работ. Судя по недовольному тону, из него получился бы отличный полковник. А то и генерал.

— Ближе, ближе к стволу бери… Так что пока на договоре меня оставили… Уж не знаю, надолго ли. И на том спасибо. Пенсия семьдесят пять рублей, а тут я все-таки сто двадцать получаю…

— То есть в сумме сто девяносто пять? — уточнил Плетнев. — Неплохо!

— Почему сто девяносто пять? — не понял он. — Ты чего, Шурка! Если работаешь, пенсия не идет. Тут уж выбирай: или на печи за семьдесят пять, или на договоре за сто двадцать! У нас государство деньгами не бросается… Работать только персональным пенсионерам позволено. У них и пенсия сохраняется, и зарплата идет.

— Это кто такие?

— Это если, скажем, с партийной работы на пенсию вышел… или там из министерства. Начальники, в общем.

— Вон чего! — сказал Плетнев, переставая пилить и удивленно глядя на отца. — А тебе, значит, нельзя?

— А ты думал!.. Еще, считай, повезло, что на договор взяли… Вон, Степан-то. Шестьдесят стукнуло — и никаких разговоров. До свидания. Куда ему — в дворники? В дворники не хочет. Вот и ходит неприкаянный. Хоть, говорит, лобзиком рамочки выпиливай…

Очередная ветка с шорохом полетела на землю.

— Эту тоже давай чикни, — щурясь и закрывая ладонью глаза от солнца, сказал отец. — Вот эту, да!.. Мне-то лобзик не понадобится. У меня вон дел невпроворот. — Он кивнул себе за спину, на участок. — С подвалом никак не разберусь. Кусты старые выкорчевать. Забор переставить. Тут только тронь — до смерти не расплетешься!..

И махнул рукой.

Плетнев перебрался со стремянки на ствол дерева. Постучал полотном пилы по ветке.

— Эту убирать?

— Эту-то?.. Вроде никчемушная. Убирай.

Он снова принялся ширкать ножовкой.

— А вот мясо ты привез, — как бы невзначай сказал отец, глядя куда-то в сторону. — Это у вас заказы, что ли?

— Заказы, батя, — кивнул Плетнев.

— В военкомате? — уточнил отец.

Те три промороженных и завернутых в газеты оковалка, что Плетнев привез из Москвы, не имели отношения ни к каким заказам и ни к каким военкоматам. Их Зубов достал у своего знакомого рубщика. Громыхало Зубов вообще умеет отношения налаживать… вот и рубщик у него, например, свой. На прилавке одни кости с желтым салом… а Зубов спускается в подвал — а там отборные окорока, филеи и вырезки. Чуть дороже, конечно. Но ненамного. Он и чай хороший приспособился где-то добывать. Умеет… Но как-то не хотелось все это отцу растолковывать.

— Ну да, — вздохнул Плетнев, ширкая пилой. — В военкомате.

Отец молчал, пока отпиленная ветка не упала. Потом вздохнул.

— Богатые заказы, ничего не скажешь. Подкармливают, значит, вашего брата… Ну ничего, говорят, к Олимпиаде в Москву что-нибудь подкинут.

— Говорят, — согласился Плетнев.

— Подкинут, — твердо повторил отец. — Нельзя же лицом в грязь ударить!..

Ветка упала.

— Верхнюю тоже убирай. — Отец молча следил, как он пилит; потом спросил недовольно: — Что ж, так и будешь на писарской должности всю жизнь?

— Почему на писарской?

— А на какой же? Бумажки-то перебирать.

— Ну, пап, — примирительно сказал Плетнев. — Военкомат — он и есть военкомат. Тоже ведь нужная работа. Армия большая.

Он отмахнулся:

— Не знаю… Что за офицерство такое — писарем на побегушках! Говорил я тебе — иди в авиационное! Летал бы сейчас, человеком был!..

Плетнев молча допилил ветку. Постучал по соседней.

— Эту пилить?

Отец присмотрелся.

— Оставь… Вон до той дотянешься?

Плетнев полез выше.

— А в магазинах как? — хмуровато спросил отец.

— Да не очень, — ответил сын, подбираясь к намеченной ветви. — Очереди. В Москву черт-те откуда за продуктами едут… Знаешь анекдот: что такое — длинное, зеленое, пахнет колбасой?

Отец предварительно улыбнулся и сказал:

— Ну?

— Тульская электричка…

Отсмеявшись, вздохнул:

— Тут та же песня… Знаешь, какая у нас колбаса самого высшего сорта?

И сощурился, хитро глядя. Плетнев знал, но ему не хотелось отнимать у него радость.

— Ну, какая?

— Первая конная имени Буденного! — отрезал отец, чтобы с удовольствием принять смех сына. Потом вздохнул. — Конечно, что говорить… Заказы — дело большое.

Из распахнутого окна веранды выглянула Валентина.

— Саша! Иди скорей! Лиза звонит!

Улыбаясь, Плетнев молча допиливал ветку.

— Слышишь, нет?! — не унималась она.

— Слезай уж, чего ты там валандаешься! — сказал отец.

Когда Плетнев вошел в комнату, Валентина в цветастом платье стояла у стола. Косу она уложила вокруг головы, а сама была румяная и розовая как молочный поросенок.

— Да ты что?! — говорила она в трубку. — Вот это да!.. Поздравляю!.. Ну все, вот тебе Саша…

— Валька! — удивленно сказал он, оглядывая ее. — А ведь ты уже невеста!

Она фыркнула и покрутила пальцем у виска.

— Опомнился!

Плетнев закрыл мембрану ладонью.

— Ты как с братом разговариваешь! Между прочим, я тебя просил не говорить, что я приехал! Все равно я завтра уезжаю!

— Я и не говорила! — нахально соврала она.

— Ага, не говорила!.. — нехотя поднес трубку к уху. — Алло!

* * *

Они медленно шли по неширокой тихой улочке, на которой Плетнев вырос. Справа в прорехах садовой зелени виднелась где голубая, а где сине-черная глыба моря. Там, где к ней приближалось закатное солнце, глыба кипела золотом.

Он посматривал на Лизу и понимал, что она осталась такой же милой, какой была прежде. Курносая круглолицая девушка двадцати двух лет. Несколько трогательных детских веснушек. Стриженые светлые волосы. Взгляд открытый, ясный, наивный. Ни дать ни взять — комсомолка. Но говорит немного игриво, по-женски. Иногда ни с того ни с сего обижается… Что-то рассказывает — так, будто он должен быть в курсе всех последних местных событий… громко поражается, если вдруг Плетнев чего-то важного не слышал.

Говорила Лиза быстро, горячо, спеша удивить его новостями — но все сказанное казалось Плетневу заранее известным, и оттого, что приходилось подтверждать ожидаемое ею удивление кивками и улыбками, ему вовсе не становилось радостно, а, наоборот, томила неясная тоска.

Да и вообще он не чувствовал радости от встречи — ни сейчас, после долгой прогулки, ни в первую секунду, когда встретились, как прежде, у почты под часами. Лиза осталась точно такой как была, а он теперь не испытывал нежности к ней. Следовало, вероятно, заключить, что сам он переменился за те полгода, что прошли со времени их разлуки. Он вышел из самолета на родную землю — и все, чем жил последние месяцы, стало казаться невозможным в реальности, небывалым, а воздух родины был свежим, настоящим!.. Сейчас он понимал, что Кабул действовал как наркотик. Навеянный им сказочный восточный сон был настолько ярче мирной жизни Союза, что именно сон казался теперь явью, а истинная реальность на его фоне выглядела тусклой, пресной и довольно печальной.

— А Леночку Корзинцеву помнишь? — спросила она.

Плетнев старательно сморщился и закатил глаза.

— Ну Ленку же Корзинцеву! Она на год старше меня училась! За ней все мальчишки бегали!

— Рыжая, что ли? — уточнил он.

— Ну какая же рыжая! Рыжая — это Флюрка Согдиева! Она вышла за Кешу Корнилова, они в Ставрополь уехали. Леночка Корзинцева! С глазами вот такими синими! Помнишь?

— С глазами? М-м-м… Нет, не помню.

Лиза топнула ногой.

— Ой, ну ладно! Так я и поверила!.. В общем, неважно. Короче говоря, у нее уже двое детей. А муж пьет. Представляешь? — она сделала страшные глаза. — Вот ужас-то! Я бы в жизни такого не потерпела!

— Это точно, — согласился он. — Ужас.

Дошли до угла, и Плетнев понял, что она собирается следовать дальше. Он замедлил шаг и спросил:

— Ты в парк хочешь идти?

— Ну да, — недоуменно ответила она. — А ты не хочешь?

— Понимаешь, — сказал он, морщась. — Мне еще собраться надо. Отцу обещал там кое-что помочь… Может, в следующий раз, а?

Она взглянула на него и разочарованно пожала плечами. Они свернули и вошли во двор.

Сгущались сумерки, запах палой листвы горчил на губах. Остановились у подъезда.

— Ну вот, — сказал он, перетаптываясь. — До свидания.

— Ты московским едешь?

Он кивнул.

— Я приду? — робко спросила она.

— Не надо…

Лиза старалась бодро улыбаться.

— Я тоже не люблю, когда провожают!.. Нервы одни… Лучше приезжай поскорей. Приедешь?

Он пожал плечами.

— Ну да. Наверное…

— Приезжай к лету! — оживленно воскликнула Лиза. — Опять на дикий берег будем ездить! Помнишь, как хорошо было?

— Конечно…

Она протянула руку и нежно коснулась его ладони.

— Правда, приезжай! Я тебя ждать буду…

— Ну да, да, — сказал он, переминаясь и чувствуя в груди какое-то едкое жжение. — Ну, пока!

Потом через силу улыбнулся, кивнул и быстро пошел прочь.

Плетнев знал, что она смотрит вслед. И знал выражение ее лица — и грусть, и надежда.

Жжение в груди не унималось, а нарастало.

Он резко обернулся.

— Лиза!

Лиза уже отвела взгляд, но после оклика радостно вскинула глаза.

— Слышишь? — ожесточенно крикнул он. — Не надо меня ждать! Не надо!..

И шагнул за угол.

Попутчик

Плетнев протянул проводнице билет. Рядом с ней стоял скучноватого вида крендель в сером костюме. Судя по всему — коллега.

— Паспорт, — бесцветно сказал он.

Это был хорошо знакомый тон — предельно корректный. Каким в метро остановки объявлять.

Ухмыльнувшись, молча сунул ему удостоверение. Крендель исследовал фотографию, потом улыбнулся краешком губ и моргнул по-свойски.

— Прошу вас…

В вагоне приятно пахло. Он с лязганьем отворил дверь купе, поставил сумку. И снова вышел на перрон.

— Ну? — вопросительно сказала мама, осторожно трогая пальцами рукав пиджака, и вздохнула: — Уезжаешь…

— В апреле в настоящий отпуск приеду, — бодро сказал Плетнев. — На месяц. Примете?

Она грустно усмехнулась.

— Ой, Сашенька, мальчик ты мой!.. Ну неужели же не примем!

Отец фыркнул, недовольно полез за папиросами.

— Посмотри, какой лоб вымахал. А ты все «мальчиком» его!

И сердито чиркнул спичкой.

— Для меня Саша всегда мальчик, — сказала мама. — Ты ведь не против?

— Нет, мама, я не против…

— Да вы что! Мне же его продали!

Плетнев оглянулся. У вагонной двери разворачивался скандал. Коллега препятствовал пассажирке пройти в вагон. Это была полная женщина в цветастом платье. В одной руке она держала чемодан, в другой паспорт.

— Гражданка, не шумите! У вас же нет московской прописки?

— Да при чем тут прописка?! У меня билет на руках!

— Посадка на московский поезд только с московской пропиской, — корректно пояснил он.

— Господи, да что вы такое говорите?! Вы видите — у меня билет! Мне же его продали!! Вы что, не понимаете?!

— Вам его продали по ошибке. Обратитесь к начальнику вокзала.

— Заканчивается посадка на скорый поезд «Сочи — Москва»!! — страшными железными голосами загрохотали над головами динамики. — Поезд отправляется с первого пути!!

— Я что, не советский человек?! — кричала женщина, размахивая паспортом. — Почему вы меня не пускаете?! У меня билет!!! Билет!!! Вы что, не понимаете?! Билет!!!

— К начальнику вокзала, пожалуйста, — бесстрастно отвечал коллега.

Плетнев отвернулся.

— Безобразие! — заметила мама. — Что же она так шумит? Есть же порядок какой-то!.. Нельзя — значит нельзя, — и вопросительно посмотрела на сына.

— Ну да, — согласился он.

— Пассажиры, заходите! — скомандовала проводница. — Женщина, не мешайте!..

Он прижался к гладкой щеке… потом к колючей…

Шагнул в тамбур.

Громыхнули стальные сочленения сцепок.

Медленно поехал перрон.

Они шагали за поездом. Плетнев поймал растерянный взгляд отца. Мама поднесла к губам белый платочек.

— Вальку от меня поцелуйте! — крикнул он, маша рукой. — Пишите!..

Поезд набирал ход.

— Молодой человек! Ну-ка!..

Плетнев посторонился, проводница захлопнула дверь и недовольно лязгнула запором…

Купе по-прежнему пустовало. Он сел и стал смотреть в окно.

Смотреть было особенно не на что. Тянулись железнодорожные ангары… запасные пути… разломанные теплушки… свалки… заборы… глухие стены брандмауэров… мостовые краны над грудами ржавого железа… короче говоря, те самые задворки промышленности, что обрамляют каждый более или менее крупный город и по которым поезд вечно тащится, будто на ощупь, через силу, пока наконец не выберется на свободу…

Давешняя пассажирка все еще стояла у него перед глазами. Когда поезд тронулся, она смешно всплеснула руками, села на свой чемодан и горько разрыдалась от беспомощности и злости…

Вот елки-палки! — как сказал бы Симонов. И без того на душе было тошно. Вчерашний Лизин взгляд не желал растворяться в небытии, мерцал, заставляя копаться, выискивать — не виноват ли он в чем?.. И мамина рука при прощании была такой слабой, такой родной!.. Ему хотелось поддержать обоих — и маму, и отца! — помочь им, сделать так, чтобы старость приближалась к ним медленней — а как это сделать?.. чем помочь?.. Мало же всего этого — еще, как на грех, и несчастную тетку с билетом невесть за что ссадили с поезда, и теперь она тоже упрямо маячила перед глазами!

Но скоро пейзаж повеселел, и в окно снова брызнуло яркой синевой. Море то вставало во всей своей солнечной красе и сиянии, то пряталось за деревьями, оградами, домами, мимо которых неспешно влачился состав. Не успев толком разогнаться, поезд замедлял ход, начинал тормозить, останавливался на пару минут, затем снова медленно трогался… Так он будет плестись до самого Туапсе — последнего курорта на линии железной дороги. И лишь после, круто взяв к северо-востоку, расхрабрится, застучит, единым махом пронесется до Краснодара, а там дальше, дальше!.. Интересно, какая в Москве погода? — подумал Плетнев.

В Лазоревском стояли целых десять минут, и он решил пробежаться до киоска за газетой или каким-нибудь журнальцем, чтобы было куда сунуть глаза. В тамбуре проводница проверяла билет нового пассажира — сухощавого человека лет сорока пяти, в очках и светлом плаще. Коллеги своего Плетнев не приметил. Посторонившись, пропустил пассажира в вагон и поспешил к зданию вокзала.

Вернувшись в купе, он обнаружил в нем именного этого человека. Тот уже аккуратно повесил плащ на плечики, оставшись в пестренькой пиджачной паре, и Плетнев был готов побиться об заклад, что скоро увидит его в синем спортивном костюме и домашних тапочках.

Новый пассажир поспешно встал и протянул руку с приветливой улыбкой.

— Здравствуйте! Валерий Палыч!..

Плетнев бросил газеты на столик и тоже назвался.

— Летом тут битком, — сообщил Валерий Павлович, поглядывая в окно. — А нынче, видите, вдвоем едем. Не сезон…

— Не сезон, — подтвердил Плетнев. — Ну, может, еще на Вишневке кто-нибудь подсядет. Или в Туапсе…

— В Москву?

Плетнев кивнул.

— И я в Москву, да… но я проездом. На пару дней задержусь. У меня сын в «керосинке» учится, — пояснил Валерий Павлович.

Плетнев взглянул непонимающе.

— Ну, то есть в нефтяном. Его «керосинкой» называют… Мы вообще-то из Сибири. Нижневартовск — слышали? Я из отпуска еду, с курорта.

— Слышал…

— Нефтяная столица. Я и сам нефтяник. Качаем, так сказать, черное золото. Самотлор — знаете?

— Да как-то…

— Крупнейшее нефтяное месторождение! Одно из крупнейших в мире, — наставительно сказал нефтяник. — Редкостная удача для страны!.. Общая добыча к миллиарду тонн нефти приближается. Каково? Это за десять-то с небольшим лет!

— Здорово, — сказал Плетнев. — Это много?

— Это очень много! — с жаром ответил попутчик. — Огромные запасы! Огромные! Если бы еще с ними обращались по-человечески!.. — Он с досадой махнул рукой. — Все план, план! Гонят — давай, давай! Стране нужна нефть! Нужно больше! Еще больше! Больше давай, больше!.. А до технологии никому и дела нет! И в результате — обводнение! Понимаете?

Испытующе посмотрел на Плетнева поверх очков — понимает ли?

Плетнев не стал притворяться.

— Что такое обводнение?

Как ему показалось, нефтяник немного рассердился.

— Да очень простая штука! Если нефть извлекать слишком быстро, подстилающие нефтяную залежь пластовые воды начинают разделять ее на сегменты… как бы вам объяснить… короче говоря, природа не терпит пустоты, да вдобавок еще и все течет! Вода более текуча, обладает большей способностью проникновения. Была нефть, а через год на тебе — шурует из скважины минерализованная вода!.. Конечно, если, скажем, добычу остановить и дать всему этому хозяйству лет пять покоя, чтобы устаканилось, то потом можно будет аккуратненько продолжить. Да ведь кто позволит! — и он снова с горечью махнул рукой. — У нас хозяйство плановое — давай-давай, и дело с концом! Обводнился участок? — ничего, пойдем на новый, давайте новые скважины бурить! Дело не ждет! За работу, товарищи!.. И попробуй только пикни — мол, как же так, ведь нельзя такими методами работать, погубим месторождение!.. тут же полетишь вверх тормашками!.. Пораженческие настроения! Нечего о завтрашнем дне думать! нефть нужна стране сегодня! — он сбавил тон, вздохнул и во всю ширь раскинул руки, показывая: — От нас труба-то за границу идет во какая! Ее же заполнять надо, чтоб деньги были!.. Да только денег этих потом что-то не видно… Надо же разным странам помогать… Вот и помогаем другим, а свое губим. Будто и не на себя работаем. Да что говорить!..

Он расстроенно замолчал.

Плетнев хмыкнул.

— Смотрю, вы не очень-то от своих забот на курорте отдохнули… А при чем тут, вообще, пласты? Она разве не озерами там плещется? В газетах-то пишут… Мол, нашли еще одно подземное озеро нефти… а?

Валерий Павлович скривился.

— Да ну, глупости журналистские!.. Вон, недавно к нам приезжал один такой борзописец. Все выспрашивал. Как да что. Потом газету открываю — батюшки-светы! Первая фраза: «Звонко щелкнула и прокатилась по лесу радиоволна!..» Ну не дурак разве?.. Я так думаю: ну да, не повезло тебе. Стал ты журналистом. В институте не учили тебя ни химии, ни физике, ни геометрии, ни алгебре. Как лампочка устроена — и того ты, болван, не знаешь!.. Так возьми хотя бы школьные учебники, почитай, повтори, если в свое время собакам хвосты крутил, а не занимался! Чтобы совсем уж махровые глупости людям не говорить! И не писать!..

Плетнев рассмеялся.

— Нет, ну правда же! — сказал нефтяник. — Просто диву даешься… А нефть не озерами, нет. Она в порах. Некоторые породы пористые — коллекторами называются. Вот нефть их и пропитывает. Если под давлением — тогда даже может начать фонтанировать. А если не под давлением, то сочится себе помаленьку, стекает… а ее и выкачивают. Кстати, и вода так же…

Симпатичный он был человек, этот Валерий Павлович. Плетнев даже в какой-то момент подумал — а не отсоветовать ли ему между делом начинать разговоры с незнакомцами такими вот искренними и жаркими речами?.. Кто знает, на кого нарвешься. Посадить не посадят, не те времена, и дела не заведут, а все же неприятности могут выйти…

Ну вот сейчас, например. Конечно, все понимают — в чем-то нефтяник прав. С другой стороны — такова политика государства, политика страны. Кто он такой, чтобы верность этой политики подвергать сомнению? И даже полагать вовсе неверной! Должен ли человек, который мыслит подобным образом, занимать руководящие должности хотя бы даже и на производстве? А между тем Валерий Павлович совершенно определенно занимает какую-то руководящую должность, по всему видно…

Можно ведь допустить, что случайный собеседник решит вдруг, что — нет, не должен он ее занимать ни в коем случае! Уверившись в этом, ему не составит труда под удобным предлогом выведать фамилию этого смешного нефтяника, а потом позвонить в местное Управление и рассказать все, что успел узнать даже за столь короткий срок. И тогда, скорее всего, в самом ближайшем будущем жизнь симпатичного нефтяника во многих отношениях переменится — и зарплата крякнет, и общественный статус понизится, и путевки на курорт ему долго не видать как своих ушей! Что, конечно же, скажется и на жизни его близких — жены, детей…

Но как-то не пришлось до поры до времени к слову, и ничего похожего Плетнев не сказал.

Попутчик оказался словоохотлив, однако не до такой степени, чтобы стать назойливым. Говорил он интересно. Кроме того, самому Плетневу сказать было особенно нечего. Ну правда, о чем он мог с Валерием Павловичем искренне поговорить? — о погоде? о ценах на рынках курортных городов? о футболе? Пожалуй все… Нефтяник пылко рассказывает ему о своих заботах, радостях и огорчениях, а Плетнев о каких своих может ему поведать? Что у пистолета Макарова подчас затворную раму заедает? Да уж…

Время незаметно подкатилось к обеду, и Валерий Павлович, взглянув на часы, заметил, что пойдет, пожалуй, прогуляется к вагону-ресторану. И не хочет ли Плетнев составить ему компанию?

— Да ладно вам, — остановил его Плетнев. — Давно тухлятины не ели? Вы с курорта, а я-то от родных, с домашними харчами… Идите лучше за чаем, а я тут пока разберусь.

Он выдвинул из-под полки продуктовую сумку (мама настояла, чтоб была отдельная, а не вместе с другими вещами) и начал доставать припасы. В первую очередь это была жареная курица и помидоры. Курицу готовила мама. Помидоры в картонную коробку из-под сапог укладывала Валька, увещевая его на тот счет, что их, во-первых, не так много, чтобы поднимать шум из-за пустяков, во-вторых, он прекрасно с ними справится в поезде, — еще и пожалеет, что не взял на пару килограммов больше, а в-третьих, что остатки доест в Москве, а то и приятелей угостит, и все ему позавидуют, потому что таких сладких, сахарных, душистых помидоров там сроду не видывали.

Кроме того, имели место огурцы, и тоже в немалом количестве, — если бы это были патроны для «Шилки», ими можно было сбить пару-другую вражеских бомбардировщиков, — пакет редиски, большой пучок зеленого луку, шесть вареных яиц, две свежепросольных скумбрии, буханка черного хлеба, белая соль в пузырьке из-под нитроглицерина и четыре медовые груши, немедленно по извлечении из сумки привлекшие пристальное внимание невесть откуда взявшейся осы. Плетнев хотел ее прихлопнуть, но вместо того пожалел и просто выгнал в коридор.

Вернувшись с парящими стаканами и кое-как уместив их на заваленном снедью столе, Валерий Павлович не стал ни отнекиваться, ни церемониться, а только молча развел руками. На взгляд Плетнева, это было лучшее, что он мог сделать.

Они славно пообедали, напились чаю, и разговор — как все вагонные разговоры, одновременно необязательный и необходимый — невесть каким образом повернул на вопросы литературы. Здесь Плетневу тоже похвастаться было особенно нечем — служба не много оставляла времени для чтения. Но, во-первых, мамины уроки и настояния не прошли для него даром и, во-вторых, хоть и по случайному стечению обстоятельств, но он все-таки читал «Понедельник начинается в субботу».

— Просто сумасшедшая книга! — хохоча, восклицал Валерий Павлович. — А Выбегалло каков? Да вот вы зайдите ко мне на работу, я вам в одном отделе пяток таких покажу!..

— А кот! — вторил Плетнев. — Который все про Полуэктовичей!..

Валерий Павлович обессиленно отмахивался и сгибался.

— Просто обалдеть можно, — в конце концов сказал он, отдуваясь. — А ведь есть еще продолжение. Не читали? «Сказка о тройке».

— Нет.

— О-о-о! Это, я вам скажу… Ее не печатают. Больно уж…

И он, морщась, пошевелил пальцами.

— Что?

— Да больно уж… к жизни близко, вот что. Выбегалло — это все-таки милое такое преувеличение… из юмористической сферы… а тут дело к сатире ближе!.. да какой!.. «Народ желает бифштекс с лучком или без?» — должно быть, процитировал он и снова расхохотался. — Уморительное произведение. И печальное. Очень печальное. Там, например… Нет, нет, не буду, а то придется с самого начала все пересказывать! Вы лучше сами где-нибудь возьмите, она гуляет в самиздате. Это же просто чудо! «Ну и что? Обыкновенная говорящая рыба!..»

И опять засмеялся.

— В самиздате? — улыбаясь, переспросил Плетнев. — Понятно…

— Вообще, как ловко они подметили весь этот наш интерес к вещам загадочным, непонятным… а? Телекинез там всякий… телепортация… полтергейст! Неопознанные летающие объекты! Ведь щекочет сознание-то, щекочет!

— Честно сказать, я во все это не верю, — сказал Плетнев, пожав плечами.

— М-м-м… да ведь это не вопрос веры, — заметил Валерий Павлович. — Верить в это или не верить — одинаково непродуктивно. Доказательств нет — это другое дело. Но кто знает — может, еще и появятся, а?

— Не знаю…

— Вот, например, вы о лозоходцах слышали? Тоже ведь вещь совершенно фантастическая! Ходит человек со свежей ивовой рогулькой в руках и показывает — тут, мол, на воду надо бурить, тут — штольню бить за медной рудой… Не слышали?

— Нет.

— А ведь именно так и есть! Один из самых древних геолого-поисковых методов!.. Я давно этим увлекаюсь. Только у меня вместо веточки… — Он вскочил, снял с полки портфель, раскрыл и сунул в него руку. — У меня вот такая рамочка. Вот она.

И протянул Плетневу свое изделие из толстой медной проволоки — примерно в форме греческой буквы «омега», только с прямыми углами. Ну, или если к концам ножек русской «П» еще по горизонтальной палке в разные стороны приделать.

— Почему нужна именно свежая ивовая ветка? — спросил он и тут же сам торжествующе ответил: — Да потому что она должна быть электропроводной! Древесный сок — хороший электролит! А у нас — медь! Вообще один из лучших проводников тока!

— И что? — спросил Плетнев, возвращая ему эту рамку.

— Сейчас расскажу. Фокус простой. Дело в том, что человек способен чувствовать изменение магнитного поля. Верите?

Плетнев усмехнулся.

— Вы же сами говорите, что это не вопрос веры или безверия…

— Вот как! — обрадовался Валерий Павлович. — С вами ухо востро!.. Тогда примите как постулат: способен! Только это не фиксируется нами на сознательном уровне… Не спрашивайте, зачем это понадобилось, и почему в процессе эволюции… и т. д. и т. п.! Я не знаю! Я не биолог, не медик! Я геолог… На сознательном не фиксируется, а до несознательного мы добраться не в состоянии. Казалось бы — тупик. Но нет! Мы можем выработать в себе рефлекс! Вырабатывать!.. вырабатывать!.. ходить с этой рамкой и прислушиваться к себе!.. и в какой-то момент оно увязывается! Вы начинаете движениями рук бессознательно отмечать факт изменения напряженности магнитного поля!.. Рамка тут, собственно говоря, ни при чем. На нее просто смотреть удобно. А так-то можно и без рамки… понимаете?

— А зачем же тогда она должна быть электропроводной?

Он сердито посмотрел и развел руками:

— Не знаю. Честно — не знаю. Но именно что должна быть. Если сухую палку в руки взять — ничего не получается… Да вот я вам сейчас покажу… сейчас…

Снова полез в портфель и достал какие-то бумаги. Одну развернул.

— Вот, смотрите. Карта залегания рудного тела… м-м-м… вы с топографией знакомы?

— В пределах гимназического курса, — хмыкнул Плетнев, разглядывая лист миллиметровки, на котором было отрисовано что-то вроде кривобокой груши.

— Я тоже Ильфа с Петровым обожаю, — мимоходом заметил Валерий Павлович. — Карта составлена мной. С помощью вот этой рамки. Видите? Я ходил здесь вот такими маршрутами… по такой сетке… и когда рамочка у меня дрыгалась, я это отмечал… и составил карту. Понятно?

— Понятно…

— А вот другая карта, — сказал он. — Создана с помощью современных серьезных методов… про которые люди докторские диссертации защищают… где же она, черт!.. академиками становятся!.. магнитометрия, электрометрия, гравика… вот!

И развернул синьку — то есть копию, сделанную на специальной светокопировальной бумаге. В отличие от первого, лист обладал всеми свойствами полноценной карты. Легенда в левом нижнем углу. В правом — имена исполнителей, название организации, год. Год, кстати, указан совсем свежий — позапрошлый. Сверху — название: «Усть-Карычское месторождение меди».   Чуть ниже и мельче: «Промышленное вкрапленно-прожилковое оруденение».

Разумеется, то, что контуры, обозначавшие на картах залегание рудного тела, очень походили друг на друга, Плетнева удивило. И порадовало. Не зря, значит, нефтяник с этой рамкой кувыркается.

Но еще больше его удивило другое.

На карте сверху стоял штамп. В длинном прямоугольнике можно было прочесть только одно слово —

СЕКРЕТНО.

И прямоугольник, и слово в нем тоже были синими. Это означало, что штамп ставили не на копию, а на оригинал. То есть оригинал копировали вопреки всем правилам секретности. А теперь, значит, Валерий Павлович разъезжает с этой копией по стране и всем доверчиво показывает… Кстати, где эту незаконную копию делали, там, должно быть, и самиздатовские книжонки, которыми он хвастался, тайком размножают…

— Видите? — ликовал нефтяник. — Практически совпали! И еще неизвестно, между прочим, у кого точнее оконтурено!.. А? Как вам?

— Ничего, — сказал Плетнев, отодвигая лист. — Впечатляет… Да-а-а… А план какой-нибудь завалящей ракетной базы не можете показать?.. или, например, расположение объектов ПВО Дальневосточного военного округа? Ничем таким не похвастаетесь?

Валерий Павлович растерялся.

— Что? При чем тут?..

Плетнев молча ткнул пальцем.

— Ах, это!..

Нефтяник закусил губу и посмотрел на Плетнева с испугом.

— Знаете, Валерий Палыч, — сказал Плетнев. — Вы ведь курите?

— Ну да…

— Пойдемте, я с вами постою. Только бумаги уберите. А то, неровен час, недосчитаетесь…

В тамбуре колеса стучали громче. Кроме того, из приоткрытой двери межвагонного перехода летел грохот сцепного устройства. Короче говоря, их вряд ли кто-нибудь мог подслушать.

— Я вот что хочу сказать, — начал Плетнев, когда нефтяник закурил и, явно нервничая, принялся беспрестанно стряхивать пепел с еще не успевшей им обзавестись сигареты. — Вы очень неосторожно себя ведете…

— Я ведь!..

— Минуту! Сначала вы ругаете политику партии и правительства…

— Да ведь я!..

— Не перебивайте, — строго сказал Плетнев. — Это в ваших интересах… Да, ругаете. Указываете на серьезные недостатки. Отказываете руководству страны в способности подумать о завтрашнем дне. Разве не так?.. Потом признаетесь, что почитываете особого рода литературу. Самиздатовскую. Иными словами — нелегальную…

Валерий Павлович горестно мотал головой, но мотал как-то наискось. Понять, что он хочет этим движением выразить — отрицание или согласие, — было совершенно невозможно.

— А вслед за тем подсовываете секретные документы!

— Господи, да ведь это!..

— Скажете, не секретный? — спросил Плетнев.

— Секретный, но…

Плетнев смотрел на его смятенное, испуганное лицо и со странным чувством понимал, что ему это немного приятно — и испуг его приятен, и то, как лихорадочно думает он сейчас, чем этот разговор в конце концов для него обернется…

Честно говоря, Плетневу было совершенно плевать, кому и какие карты он показывает, о каких толкует самиздатовских книгах, как относится к руководству страны. Есть Пятое управление, это их забота. Плетнев искренне хотел его предостеречь, потому что он был ему симпатичен. И все-таки чувствовал удовольствие от того, что он стоит передо ним — такой беззащитный и несчастный, а Плетнев властвует над ним и может, если вздумается, одним легким движением обрушить всю его жизнь, которую он с натугой, через силу, как все советские люди, строит!..

— Ну, неважно, — осекся Плетнев и сказал совсем другим тоном: — Вы старше, мне даже неловко вам это говорить, но… Просто я немного в курсе дела. Надо вам поаккуратней. Этак можно нажить себе большие неприятности, Валерий Палыч… Вы про такую организацию — КГБ — никогда не слышали? Еще вот песня есть про то, как… не помню точно, но там шпион просит дать ему «заводов советских план». И сулит за это «жемчуга стакан», кажется. Смешная песня. «Советская малина собралась на совет, советская малина врагу сказала — нет!» Неужели не знаете? В общем, последняя фраза так звучит: «С тех пор его по тюрьмам я не встречал нигде!» Понимаете? Так что уж вы осторожней…

Валерий Павлович надрывно вздохнул и растоптал окурок. Они пошли обратно. Вагон кидало, то и дело приходилось опираться то о стенку, то об оконный поручень.

* * *

Воспитательная беседа произвела на нефтяника и любителя словесности самое благотворное действие. О самиздате он больше не заикался, толковал преимущественно о «Капитанской дочке» и «Хаджи-Мурате», да и то под углом зрения исключительно верноподданическим. Но все равно им приятно было ехать. Плетневу, во всяком случае. Ближе к ночи снова подзакусили, напились чаю и завалились, но Плетнев долго не спал — думал о всякой всячине: как там Вера, когда он ее увидит, и что она скажет, и что он ответит… а колеса стучали свое, баюкали и бормотали что-то приятное.

Проснулись за Тулой, и уже все было иначе. Дождь сек серо-черные леса, кое-где еще заплатанные жалкой желтизной, ломкие струйки бежали по стеклу, позвякивали ложки в пустых стаканах, сами стаканы брякали подчас в подстаканниках, хмурая проводница собирала белье и раздавала билеты… Настроение уже было не разговорное — мысли, будто виноградные усики к шпалере, тянулись к станции прибытия, до которой оставалось совсем недолго; и толклись там, в Москве, еще не доехав, но уже вернувшись из беззаботного отпускного времени…

Платформы подмосковных электричек сначала быстролетно промелькивали, а потом поезд сильно сбавил ход, и уже можно было спокойно прочесть название каждой. Щербинка… Бутово…

В дверь постучали, и она открылась.

— Добрый день, — сказал человек лет тридцати в милицейской форме с погонами капитана.

Тон его был корректным — ну уж таким корректным, что хоть остановки объявляй!..

Лицо капитана было стандартным, неприметным, будто штампованным. Но в короткой темной челке надо лбом белела седая прядь. И Плетнев безотчетно подумал, что ПГУ парню не светит — с такой-то меткой!..

За спиной капитана маячил сержант.

— Ваши документы, пожалуйста! Билет и паспорт!..

В первую секунду Валерий Павлович застыл. Даже, кажется, побледнел, как будто его застали на месте преступления. Потом засуетился, хлопотно шаря сначала по внутренним карманам пиджака, а затем и плаща, беспрестанно повторяя шепотом: «Сейчас-сейчас-сейчас!.. Сейчас-сейчас-сейчас!..» Плетнев, повернувшись к нему спиной, раскрыл свое собственное удостоверение. Офицер мазнул по нему взглядом.

— Вот! Прошу! — Радостно улыбаясь, Валерий Павлович протягивал паспорт.

Капитан неспешно сличил фотографию, пролистал… удивленно поднял брови.

— Валерий Павлович, вы где прописаны?

— Я? В Нижневартовске, — поспешно ответил попутчик.

— А по какой причине направляетесь в Москву?

— Так сын же у меня. — Валерий Павлович непонимающе развел руками. — Сын учится в Нефтяном институте. Я хочу его навестить. По пути, так сказать. Я с курорта еду…

— Вам не должны были продавать билет до Москвы, — сказал капитан. — Вам следовало лететь самолетом. Из Адлера. Непосредственно к месту проживания.

— Почему?!

— Вам потом объяснят.

— Да, но…

— Возьмите вещи, — бесцветно приказал капитан. — Милиционер проводит до шестого вагона. С вокзала вас отвезут в аэропорт Домодедово.

— Товарищ капитан! — встрял Плетнев, свойски улыбаясь. — Может быть, в качестве исключения? Пусть человек с сыном повидается!..

— Прошу вас, побыстрее, — сухо сказал капитан, глядя в сторону.

Валерий Павлович поспешно облачался в плащ. Протянул руку:

— Ну!.. видите, как!..

И вышел в коридор.

Капитан прикрыл дверь и повернулся к Плетневу. Глаза его сощурились от злости.

— Ваше звание!

— Старший лейтенант Плетнев!

— Вы что себе позволяете, товарищ старший лейтенант! Кто вам дал право при посторонних!.. — Он орал яростным полушепотом, желваки так и играли на скулах. — Вам должно быть хорошо известно, что Москва на особом положении! Идет подготовка к Олимпиаде! А вы!.. — Смерил Плетнева презрительным взглядом. — Как только таких в органы берут!..

Шагнул за порог и с демонстративным лязгом задвинул за собой дверь…

Немота

Время текло, ложилось тонкими слоями, каждый из которых был совсем прозрачным, но если посмотришь через несколько, то уж и не все, пожалуй, разглядишь. Ольга училась, старалась, была отличницей, страшилась тети, не устававшей повторять, что если в семиклассном аттестате у нее будет хоть одна оценка «удовл.», то отправят ее пасти колхозный скот и зарабатывать трудодни. Жизнь никак не хотела возвращаться в нормальную колею — муку все еще считали чашками да стаканами, вся еда шла на порции, на щепотки, и хлеб, когда был, делили как просфору — чуть ли не по крошкам. Едва обзавелись коровенкой — так ее украли, когда дядька Лавр перестал спать в хлеву. Похоже, кто-то из своих навещал, из знакомых, потому что собака не подняла тревоги, и дядька ее чуть не убил — Ольга собой загораживала. В общем, снова настала черная полоса. В школу она брала с собой два заскорузлых драника с шелухой. Хлеб с салом ели на переменах только дети колхозных начальников. После занятий стрелой летела домой, чтобы впрячься в хозяйство. Как стаивал снег, ходила к тетке Антонине на Глиняную горку. Тетка Антонина делала кирпичи. Она была совсем уж голь, по теплу жила в шалаше, а в холода бывший кузнец Митрохин пускал ее в колхозный хлев. «Эх, — говорила тетка Антонина, с нечеловеческой натугой мешая глину. — Олюшка-Оля!.. Единственное для нас спасение — кирпичи делать! Люди купят за какие-то мелочи — и хорошо!..»

Школа кончилась. Ни одной оценки «удовл.» в аттестате не оказалось, но все равно все понимали — теперь нужно ей идти работать в полную силу, поддерживать семью. Однако дядя, покряхтев, решил, что раз она такая умная, то нужно учиться дальше, а поскольку здесь учиться негде, то придется уехать, а раз она уедет, то одним ртом станет меньше, и тогда они тут сами как-нибудь прокормятся.

В Москве у троюродного дядьки Василия была комната восьми квадратных метров. Две ночи они с его младшим сынишкой Борькой спали на сундуке, крепко обнявшись, чтобы не упасть, а на третий день дядька Василий взял ее за руку и повел искать учебу с общежитием. И все сложилось самым лучшим образом! Правда, ни метрики, ни паспорта у нее не было, но деревенский дядька Лавр прислал вымоленную в сельсовете подходящую справку, Ольга сдала экзамены на пятерки, поступила в медучилище и получила стипендию!

Весной сорок первого года она узнала, что снова в деревню на дядин адрес пришло письмо. Мама сообщала, что переписку им разрешили — большое счастье, хоть, конечно, писать тут уже особо некому, да и читать тоже… Что обещают вот-вот отпустить и даже, возможно, амнистировать. Тогда могли бы они вернуться в Белоруссию, в свою деревню Якушонки. Но она знает, что колхозники устроили в доме контору, и скоро он сгорел по их неосторожности. То есть жить им негде, а строить новый дом некому и не на что. Поэтому они уж лучше останутся здесь, на Урале…

Ольга в ту пору сдавала выпускные экзамены в училище и готовилась к поступлению в мединститут. Она все прикидывала, как выкроить времени и денег, чтобы навестить маму и сестер, — но вдруг загудела земля подземным гулом, с хрустом стронулись пласты истории, зашевелились, пошли — чтобы размять, расплющить, размазать миллионы и миллионы людей!.. — и вместо того чтобы ехать на Урал, она была зачислена медсестрой в полевой медсанбат.

Уже в начале июля их привезли куда-то под Тулу, поселили в казарму, частично обмундировали. Поначалу она получила солдатские штаны, тяжеленные ботинки сорок четвертого размера и обмотки к ним. Оказалось, однако, что обмотки несовместимы с простыми солдатскими штанами. Тогда взамен ей выдали защитного цвета галифе. В свою очередь, с обмотками и галифе никак не гармонировал серый плащик — вместо него ей пришлось облачиться в какую-то засаленную куртку. Гражданская вязаная шапочка тем более не сочеталась с казенным обмундированием, и на смену ей явилась пилотка. Пилотка тоже была велика, то и дело съезжала на самые глаза.

— Значит, так, — сказал старшина Можный, насмешливо озирая их строй. — Я как понимаю…

Он еще раз внимательно осмотрел каждую из тридцати пяти девушек. У половины из них обмотки уже размотались и конфузно сползли на шнурки ботинок. Лица испуганные, жалкие.

Можный вздохнул.

— Я так понимаю, — мягко сказал он. — Скоро вы шух-шугель отсюдова — и станете медсестрами. В атаку бегать вам не придется. Ваша забота другая — раненого бойца обиходить. И вернуть в строй. Верно?

— Верно! — пискнул кто-то с левого фланга.

Старшина недовольно насупился.

— Разговорчики! В армии рот разевает только тот, кого спрошено. Ясно?

Теперь никто и не пискнул.

— То-то… Вот, значит… Но!.. Как есть вы теперь военнослужащие, то и выглядеть должны браво, по-военному, чтоб фашист одного вида вашего боялся! Стало быть, первым делом научимся мотать обмотки… Но главное — вы должны знать оружие. Потому хоть и медсестрами будете, а еще бабка надвое сказала, как дело повернется. И не придется ли вам взять винтовку в руки!.. Поэтому — знать ее, родимую, как отче наш! Ночью разбудят — ну-ка, боец, что такое мулёк? или, к примеру, антабка! От зубов должно отскакивать! Для решения поставленной задачи дрючить вас буду, как цыган того медведя на ярмарке!.. — Он приосанился и свел брови. — Кто изучал винтовку Мосина образца тыща восемьсот девяносто первого!.. косая черта… тыща девятьсот тридцатого годов! — шаг вперед!

Почти весь строй качнулся и нетвердо шагнул. Ольга тоже шагнула — винтовку Мосина преподавали на осоавиахимовских курсах.

— Хорошо, — кивнул Можный, причем тон его не обещал ничего хорошего. — Посмотрим! Ну-ка! Ты!

И его толстый палец уткнулся в Ольгу.

— Я?! — переспросила она, озираясь.

— Головка от буя! — уже гремел гневный голос старшины. — Фамилия! Звание!

— Рядовой Князева! — неожиданно для самой себя нашлась она.

— Рядовой Князева! Перечислить названия частей винтовки Мосина!

Ольга вытянулась, вспомнив, что на курсах учили при ответе вставать по стойке «смирно».

— Ствол!.. ствольная коробка!.. отсечка отражателя!.. спусковой механизм!.. прицельное устройство!..

Физиономия Можного, при начале ее ответа имевшая весьма ироническое выражение, стала меняться к переживательному: ему уже нравилось, как она докладывает, он хотел, чтобы рядовой Князева довела дело до конца.

— Затвор!.. магазинная коробка с подающим механизмом!.. ложе!.. ствольная накладка!.. штык!..

Ольга запнулась, глядя на старшину вытаращенными глазами.

Старшина мучительно сморщился.

— И шомпол! — выпалила она.

Можный просиял.

— Во как! — сказал он. — Без сучка-задоринки! Молодец!

— Я и про затвор могу! — отважно крикнула Ольга. — Боевая личинка!.. стебель затвора с рукояткой!.. курок с пуговкой!..

— Отставить! — рявкнул Можный. — Это что за вольности?! Эх, рядовой Князева, вот и выходит, что рановато я тебе похвалу высказал! Встать в строй!..

…Через две недели пришло время принимать присягу. Как и устройство винтовки, они выдолбили ее назубок. В этом простом и грозном тексте все волновало, все заставляло невольно робеть — и только одно несколько смущало. В конце концов кто-то из девушек спросил старшину.

— Гм!.. — протянул Можный и повел было шеей, как он всегда делал в секунды недовольства или затруднения, но тут же решительно отрезал: — Так и читать! Это присяга вам, а не писулька попу за здравие! Тут каждое слово товарищем Ворошиловым выверено! Сказано — гражданин, значит — гражданин! Раньше вообще вон как было: я, сын трудового народа!.. Мы тут не в дочки-матери играем! Для кого-то вы, может, и гражданки, а для Родины — сыновья!

Их построили во дворе казармы.

— Я, гражданин Союза Советских Социалистических Республик, вступая в ряды рабоче-крестьянской Красной Армии, принимаю присягу и торжественно клянусь!..

Волнуясь, Ольга произносила тяжелые слова присяги, а сама представляла, как на вороном коне выезжает к ним народный комиссар обороны Клим Ворошилов и немного хмурится, слушая.

— …Быть честным, храбрым, дисциплинированным, бдительным бойцом, строго хранить военную и государственную тайну, беспрекословно выполнять все воинские уставы и приказы командиров, комиссаров и начальников!..

Холодело в груди — она знала, что сделает все, чтобы исполнить свою клятву.

— …Клянусь защищать ее мужественно, умело, с достоинством и честью, не щадя своей крови и самой жизни!..

Осенние облака плыли над землей. Казалось, что и душа, переполненная жарким чувством любви и решительности, тоже плывет и взмывает.

— …Если же по злому умыслу я нарушу эту мою торжественную присягу, то пусть меня постигнет суровая кара советского закона, всеобщая ненависть и презрение трудящихся!..

Назавтра их погрузили в теплушки. При первом взгляде на двухъярусные нары Ольге почудилось какое-то мельтешение перед глазами — словно мелкие бабочки или призраки. Но пощупала рукой — да нет же, все в порядке, никакие не призраки, твердо, сосновые доски. Просто, должно быть, детство вспомнилось.

* * *

Бронников расхаживал из угла в угол, точь-в-точь как тигр в клетке зоопарка. Правда, тигр мечется по своему узилищу с утра до ночи, а Бронников, притомившись или поймав хвост какой-то мысли, резко садился за машинку, стремительно наколачивал несколько фраз. Перечитав, раздраженно прокручивал барабан и печатал абзац заново; окончательно испоганив лист, бросал его налево, а из дести справа брал чистый. При этом то и дело курил, запивая табачную оскомину чаем, от пары стаканов которого сердце начинало выпрыгивать из грудной клетки. Затем снова ходил, бормоча и чертыхаясь… Доведя себя до состояния тихой истерики, хватал куртку, кепку, сбегал по лестнице, вырывался на воздух с отчаянным вдохом человека, чудом всплывшего из-под воды. Ртутное солнце амальгамировало стогны града, перспектива улицы более всего напоминала никелированную чеканку. Не замечая холодного ветра, шагал по Арбату налево, к Гоголю, потом бульварами в одну или в другую сторону, с такой поспешностью топча мокрую тлелую листву, будто только полное ее уничтожение могло избавить его от муки безъязыкости.

Прочесав пол-Москвы, плелся назад, на галеры. В ритме шагов уже непременно бормоталось что-нибудь само собой на язык навернувшееся: «Как живет писатель… головы чесатель… табака куритель… облаков смотритель… Он не жнет, не косит… не прядет, не ткет… только кепку носит… задом наперед… Но под ней, обвислой… полушерстяной… столько всяких мыслей… просто ой-ой-ой!.. » Покосив блудливым глазом в сторону винного, а то и заглянув ненадолго, возвращался в дом, устало переодевался, неспешно готовил немудрящий ужин. Затем что-то полистывал, что-то почитывал. К числу настольных книг прибавились два номера «Бюллетеня прессы Среднего Востока». Один за декабрь двадцать восьмого года, другой — январский двадцать девятого. В обоих по преимуществу трактовались вопросы восстания, поднятого самозванцем Бачаи Сако, то есть, дословно, «Сыном водоноса», а также усилия полковника Лоуренса по свержению законного правителя Афганистана Амануллы-хана. Он читал слипающимися глазами: «Поведение и поступки полковника Т. И. Лоуренса (короля без короны Аравии), которые всегда были таинственными и являлись как бы из тьмы, теперь после некоторых об’яснений, распространившихся в лондонских кругах, стали еще более таинственными. Из этих об’яснений явствует, что полковник Лоуренс назначен с секретной миссией в Афганистан для подготовки заключения какого-то договора между Великобританией и Афганистаном. В начале этой недели сообщалось, что полковник Лоуренс, переодетый под видом пира , [13] проживает в Амритсаре, где следит за коммунистической агитацией…» Встречалось много опечаток. Слог тоже оставлял желать лучшего. Одна из статей называлась «Англичане готовят нападение на СССР».

В конце концов засыпал с одной только мыслью: пусть бы приснился сон, в котором он увидит, как все было на самом деле!..

Но сон не снился, и судьба Ольги Князевой, докатившись на бумаге до обмоток и старшины Можного, складываться далее решительно не желала.

Он давно уже понял, что причина этого — именно отсутствие подходящего языка. Язык, которым он не без успеха пользовался прежде, язык, способный описывать как самые яркие и грубые мазки жизни, так и тончайшие ее переливы, едва уловимые в трепещущие сети переменчивых флексий, ныне оказался непригоден и, при всех его стараниях, создавал картины совершенно безжизненные, картонные, приводившие его в отчаяние кромешной своей мертвечиной.

И действительно: в том, что Бронников должен был написать, речь шла вовсе не о жизни, а о смерти, на фоне которой жизнь казалась случайным, сугубо временным, сиюминутным, преходящим, совершенно пустячным и незначительным явлением. Вот на этом-то, на невозможности поверить в истинность того, что следовало проговорить, язык и ломался, непоправимо черствел, тщетно тужился в попытках высказать правду… Казалось бы, она, правда, известна со слов самой Ольги… но нет, это была не вся правда. Точнее, это была чужая правда, не своя, и для начала ее нужно было сделать своей. Всегда прежде это удавалось ему с помощью воображения. В волшебном тигле воображения удавалось расплавить жизнь и опыт другого человека, перелить в себя и в итоге сделать чужое до такой степени своим, что по прошествии времени он и сам не мог точно сказать, что на бумаге было отражением его собственной жизни, а что — сторонней!..

А сейчас — не получалось.

Как, вообще, обо всем этом нужно было рассказывать? Какими словами? Все не те слова, не те слова, не те — потому что любое из них произнесено живым человеком, мыслящим в категориях жизни, — а вовсе не одним из мертвых, обескровленных, замученных, убитых! Так где же, где взять подходящие? — или признать, что в категориях смерти подходящих слов не существует?..

Он часто вспоминал, как уходил на войну отец. Осень стояла очень жаркая. Налетал ветер, волок из степи сначала пыль, потом песок. Как-то под вечер приехал казах на верблюде — навестить родственника, жившего в их бараке. Верблюд стоял, с надменной печалью отвесив губу, а мальчишки дотемна скакали вокруг него с невесть откуда взявшейся песенкой:

Верблюд, верблюд Яшка,

Красная рубашка!

Была надежда, что он все-таки плюнет. Но верблюд не плевал, а только переступал иногда широкими лапами, и тогда на его шее глухо постукивало ботало — большой железный цилиндр.

Бронников думал, что утром будет то же самое — солнце, пыль, жара, верблюд, и они с Кешкой, его сверстником, станут бегать вокруг, распевая!.. Кешка, правда, очень задирал нос, потому что Кешкин отец — дядя Володя — еще год назад уехал на войну бить фашистов. Бронников спорил, доказывая, что его отца тоже возьмут на войну, да и сам он, Бронников, когда вырастет, станет генералом. От дяди Володи не было вестей — долго не было, очень долго, — и в конце концов оказалось, что он так и канул в нее, в войну, будто в черный омут: бульк! — и никто никогда ничего о нем больше не слышал. Но тогда Кешка толковал про танк, который у отца наверняка есть, про пушку, и Бронников ему завидовал. У его собственного папы не было ни пушки, ни танка, а была бронь, совершенно не имевшая отношения к броне танковой, — он работал начальником литейного цеха и, вместо того чтобы бить фашистов на фронте, толокся тут без всякой пользы.

Но утром мать разбудила ни свет ни заря, велела умыться и одеться в короткие штаны и нанковую рубашку, разъясняя попутно, что бронь сняли, и они идут провожать папу на войну.

— Ура!!! — закричал Бронников. — Ура-а-а!

Она только махнула рукой.

Не было семи, когда они вчетвером вышли из дома и двинулись по голой пыльной улице. Они с сестрой шагали, взяв отца за руки, а мама несла котомку. И покуда не скрылись за оградой аптечного склада, Бронников все озирался на верблюда, сожалея, что потерял время даром: пока все ели молочную тюрю, ему нужно было выбежать и как следует попрыгать и покричать:

Верблюд, верблюд Яшка,

Красная рубашка!

И не исключено, что он бы все-таки плюнул!..

Их барак стоял в самом центре поселка, рядом с аптекой и магазином кооперации. От этой же улицы, взяв правее, можно было прийти к воротам завода. В самое небо упирались его высоченные трубы, украшенные медленными желто-рыжими лисьими хвостами. При взгляде на них у Бронникова почему-то перехватывало горло — как будто он дышал сухим зноем. Днем завод глухо ухал, пыхтел паром, погромыхивал; по ночам над ним полыхали зарева.

Они миновали стоявший на отшибе курган (тут следовало бояться — в известных кругах поговаривали, что курган стоит не просто так: близ него живут разбойники, а на его вершине зарыты награбленные сокровища), прошли канал, за которым лежал Осетинский поселок. Еще чуть дальше виднелись юрты Казахского. Оттуда приходили казашки продавать кислое молоко и соленый курт. [14]

На пыльной площади перед военкоматом теснился народ — отсюда мобилизованных должны были грузовиками отвезти в Караганду к поезду.

Они сели на земле, образовав свой небольшой круг — их четверо, да еще папин друг Савицкий с женой и дочкой. Савицкого тоже забирали. Мама догадалась взять бутылку с водой. Папа и Савицкий курили, Бронников, Верка и маленькая Светланочка играли в камушки, только Светланочка по малолетству никак не могла понять, что делать, и Бронников горячился, объясняя. По краю площади стояли понурые казахские лошади. Казахи оказались предусмотрительнее прочих — приехали большими семьями, с казанами и баранами, от их костров пахло жареным мясом.

Было жарко и скучно. Женщины переговаривались, пытались петь, смолкали… Время от времени на крыльце появлялся командир и кричал:

— Стройся!

Толпа взрывалась слезами, паникой, прощальные волны страха и жалости гуляли по ней, шатая всех, а кое-кого даже валя на землю… Но командир скрывался за дверью, а ничего больше не происходило. Крики и давка постепенно стихали. Через десять минут все окончательно успокаивались, снова садились на пыльную землю дожидаться грузовиков.

Когда уже смеркалось, то есть после целого дня слез и расставаний, новобранцев все-таки построили по-настоящему. И под женский вой повели через весь поселок на станцию узкоколейки.

Вагоны уже стояли — это были платформы, на которых обычно возили руду.

Мужчины стали забираться на них, подсаживая друг друга, подавая руки…

Мама плакала, Верка плакала, ну а с Бронниковым случилась просто истерика: он рыдал, рыдал — и не мог остановиться!

Его утешала жена Новицкого:

— Герочка, не надо плакать! Папа приедет. Победит — и приедет!..

А какая-то пожилая женщина внимательно присмотрелась к нему, а потом твердо сказала:

— Ну, у этого-то мальчика отец точно вернется!..

Скоро платформы тронулись и мало-помалу пропали в сгустившихся сумерках. Толпа еще долго стояла у путей — то ли не верили женщины, что это случилось на самом деле, то ли надеялись, что платформы воротятся назад… Но они не вернулись — ни наутро, ни через год, ни через три. И тот, кто исчез в густой и жаркой мгле, безумолчно звеневшей равнодушно-счастливой песней насекомых, тоже не вернулся. Волна густой знойной тьмы слизнула их всех и унесла навсегда, и они пропали, растаяли вместе с железными платформами. Так растворяются в едкой морской воде большие корабли: еще вчера на их надежных стальных палубах люди шутили и смеялись, танцевали и пили вино, баловали детей и ссорились с женами, и еще много чего делали по мелочи, а в целом смотрели в голубую даль с уверенностью и надеждой, — а сегодня пуст угрюмый горизонт, не измерит его ничей взгляд, и только упрямые волны сердито и тупо швыряют друг другу какие-то обломки… Мелкие щепки этого ужасного кораблекрушения всплывали иногда в виде фронтовых писем и похоронок, но чем больше становилось пришедших ранее похоронок, тем меньше было писем. А потом их и вовсе не стало.

…Назавтра мама продала папин выходной костюм и отрез желтого шелка, а на вырученные деньги купила два мешка кукурузы. Кукурузу привез казах на лошади. Собрались соседи, и тетя Клава сказала:

— Видишь, поменяла желтый шелк на желтую кукурузу!

Бронников потому и запомнил все это, что тетя Клава так сказала. И правда — желтый шелк на желтую кукурузу!..

Мама осталась с двумя детьми и собственной бабушкой, полупрозрачной старушкой, третий год не встававшей с постели.

Она стала искать работу. В их бараке жил председатель завкома Терентьев — старый и почти неграмотный, а мама образованная. Он позвал ее к себе секретарем. Мама пошла, и оказалось, что Терентьев схитрил — сразу уволился с должности и указал на нее как на преемницу. Сначала кто-то из начальства возражал, потому что она была невесткой ссыльного, а потом кто-то другой сказал, что если сын ссыльного работал начальником цеха, то почему же невестке не стать председателем? — и в итоге ее выбрали вместо старого Терентьева.

Так прошло полтора месяца.

Бабушка спала на кухне. Ночью там всегда горела лампа — масляный каганец. И стояло ведро.

Вечером ели арбуз. Проснувшись посреди ночи, Бронников, почти не открывая глаз, слез со своего топчана, побрел на кухню, пристроился было к ведру — и вдруг в неверном свете каганца увидел сапоги!

Они стояли у порога!

И портянки обернуты вокруг голенищ!

Его бросило в жар, потом в холод — захолынуло!

Он вернулся в комнату и на цыпочках подошел к кровати.

Это была знаменитая на весь барак кровать — с никелированными спинками и никелированными же шариками по углам.

Он присмотрелся — точно, папина голова лежала на подушке рядом с маминой!

Папа был дома!..

Бронников не сомкнул глаз до самого утра — трепетно ждал, когда они проснутся.

Оказалось, отца сняли с эшелона на полпути к фронту: потому что его бронь ликвидировали неправильно, и теперь на заводе некому было управлять литейным цехом.

И он вернулся.

* * *

Он выкатывал на бумагу слова, тяжелые и шершавые, как камни, ворочал их с упрямством Сизифа, отставлял, выкатывал новые — и опять ни черта не получалось. Речь то и дело сбивалась на скороговорку, в которой не было места ни одной живой детали. У него не выходило описать, как, пробыв некоторое время в тишине и покое дивизионного резерва, медсанбат обрушился в пучину ужаса и крови.

Западный фронт то ненадолго застревал, то снова катился под напором превосходящих сил противника. Время делилось на дни и ночи: днем их бомбили немецкие самолеты, ночью они передислоцировались, то есть спали на ходу, кое-как переступая ногами в непролазной грязи и держась за край повозки, влекомой понурыми голодными лошадьми. Потом снова рассвет, развертывание остатков служб, подвоз раненых, сутки у операционного стола, несколько бомбежек, гибельный танец мечущихся среди разрывов фигур. И кровь — уходящая в землю и уносящая жизнь.

Все вместе вело их на опушку редкого березового леска где-то примерно между Вязьмой и Ельней.

Еще в середине октября, когда солнце садилось, прозрачный березовый лес светился и даже, казалось, звенел какой-то тонкострунной музыкой. Вообще, по ангельским замыслам он предназначался для тихих прогулок, неспешных раздумий, тайных встреч… Но зарядили дожди, да и в нескончаемом гуле близкой канонады ангельские замыслы не могли быть внятны людям. Теперь роща была начинена повозками и грузовиками, беспрестанно подвозившими раненых. Под пологом санитарных палаток стояли сдвинутые в один ряд и накрытые клеенкой столы. Раненые лежали поперек столов с интервалом железнодорожных шпал. Их становилось все больше. И все больше было умерших от потери крови. А еще живых все равно не успевали отправлять в тыл…

Потом и тыла не стало.

Бой гремел не переставая и со всех сторон. Позже историки определят этот бой как одну из крупнейших военных катастроф. Советская армия потеряла в ней не менее миллиона человек. Около трехсот тысяч из них попали в плен. В одном из мелких очагов этого титанического рукотворного катаклизма, в сравнении с которым падение крупной кометы на Землю перестает казаться столь уж удручающим природным явлением, оказался медсанбат. Ранним погожим утром он был полностью разбит, и теперь представлял собой мешанину трупов, искореженных машин, мертвых лошадей и обломков железа, плотно сросшегося с недвижными людскими телами. Оставшихся в живых обнаружил взвод немецких солдат. Фашисты добили раненых, застрелили нескольких врачей и старшую медсестру Тоню. Они методично прочесывали лес, выгоняя пленников на опушку. То и дело грохотали выстрелы. Ольга видела, как солдат, смеясь, заставил бежать и тут же свалил очередью какого-то чернявого мальчишку.

Потом их вывели на шоссе и гуртом погнали к Смоленску. Ночью выпал снег. Он обманчиво прикрыл раскисшие дороги, трупные поля у очагов последних боев и сожженные селения. Тут и там стояли понурые табуны оседланных лошадей, валялось армейское имущество, кренились безмолвные пушки, чадили танки… и тела, тела.

Многие раненые в первые минуты плена прикинулись ходячими. Теперь, если падали, их добивали. Следующие перешагивали через трупы, чтобы упасть километром далее. По темноте остановились на ночевку. Кто сел, кто лег. Черное небо угрюмо висело над ними, беспрестанно слезясь, будто ему были ведомы их муки. Похоже, пахоту с весны не засевали, и все равно многие ползали по раскисшей земле в поисках пищи.

Утром двинулись дальше. Время от времени кто-нибудь из гитлеровцев орал, показывая автоматом на заснеженное картофельное поле:

— Ком! Ком!

Это значило, что можно сойти с шоссе. Кое-кто успевал взять несколько картофелин. Автоматный ствол начинал кивать в другую сторону:

— Цурюк! Цурюк!..

Последних из тех, кто, зажав в кулаке бесценный корнеплод, увязая и падая, спешил к дороге, тоже расстреливали.

К исходу третьих суток, ночью, под черным ливнем, кое-где забеленным светом автомобильных фар, их загнали в какие-то уцелевшие казармы на восточной окраине Смоленска. Лишь рассвело, снова построили и повели на станцию.

Женщинам предоставили отдельный вагон — добротную открытую платформу из-под цемента.

Когда дождь ненадолго стихал, вода успевала стечь в предназначенные для нее отверстия. Тогда можно было сесть на ледяное железо. До Минска тащились трое суток. Там снова пустили под крышу казарм и сараев, накормили баландой и суррогатным хлебом.

День перетекал в ночь, ночь — в такой же беспросветный день. Состав тащился через Польшу. На долгих стоянках позволяли выволочь мертвых. Узкие полосы света, сочившегося в щели, ползали по истоптанной соломе.

Германия тоже была влажной. День, ночь, день… Почти сутки стояли на окраине какого-то города. В низкие облака втыкались острия краснокрыших кирх. Тронулись, скоро свернули на одноколейку.

Когда их построили у вагонов, от той массы людей, что начинала свой горький поход, осталась едва ли половина… Часа два шли. Упавших пришлось нести — здесь, на немецкой муниципальной дороге, трупы оставлять не полагалось.

Лагерем оказалась обширная сырая пустошь, обнесенная проволочными ограждениями. Такие же ограждения делили ее на несколько прямоугольников. В трех из них стояли длинные бараки.

Должно быть, приближение нового этапа кто-то заметил. Бугристая земля за оградой самого большого прямоугольника-пустыря вдруг тут и там зашевелилась, как шевелится завшивелая одежда на покойнике, — это из мелких нор, копанных голыми руками, стали вылезать старожилы — черные, костлявые, в истлевшей красноармейской форме.

Ольга давно уже не чувствовала ни страха, ни голода, ни жажды, но почему-то именно сейчас ей подумалось, что нужно, наверное, выйти вон из строя и побежать… все лучше ничего не чувствовать мертвой, чем ничего не чувствовать живой. Она совсем уже было собралась, сделала короткий шаг… однако офицер что-то скомандовал, солдаты, замыкавшие колонну, принялись каркать, размахивать автоматами. Оказалось, отделяют женщин. Медсестер загнали в жилую каморку с нарами и парашей.

Уже утром вывели на работу в бараки лазарета, где лежали больные и раненые. Бронников еще той ночью, когда она все это рассказывала (рассказывала так безучастно, с таким отстраненным интересом, как будто сама не верила, что с ней это происходило), все переспрашивал, пытаясь понять назначение лазарета. Объяснить она не умела, пожимала плечами, было видно, что и сама ни тогда не понимала, ни теперь в толк взять не могла. И впрямь, все говорило, что людей привозят на уничтожение. Возникал резонный вопрос: почему всех сразу не перебить? Для чего сначала делать из человека доходягу, а уж потом умертвлять? Зачем лечить или хотя бы даже создавать видимость лечения? Зачем вообще строить все это, потом охранять? Привычный вывих бюрократической мысли? А иначе в чем смысл?.. Заключенные ползли к лазаретам из последних сил, но места в них все равно не хватало. Поэтому охранники поворачивали умиравших назад, а тех, кто не хотел или не мог ползти обратно, расстреливали. Одежду с мертвых снимали и, собрав в кучи, куда-то отправляли. Подводы днем и ночью неспешно возили горы желтых трупов. Экскаватор копал невдалеке очередную яму. Писарь из числа военнопленных писал на дощечке:

MASSENGRAB № … — 1000 MANNER  . [15]

На такой же дощечке, кстати, писали лагерный номер: вешали дощечку на шею, фотографировали, делали отпечатки пальцев, заводили карту военнопленного, после чего ждали, когда он умрет. Зачем фотографировали? Кому нужна фотография мертвого? Нет, не укладывалось в голове… У Ольги тоже был номер — 18336, она несколько раз повторяла, и Бронников запомнил. Значит, перед ней туда привезли восемнадцать тысяч триста тридцать пять человек. А была только середина декабря сорок первого года. Нет, не укладывалось… По ее словам, дорыв яму, экскаватор, не теряя времени, принимался за следующую. Когда яма наполнялась телами, он закидывал ее землей. Кое-где оставались торчать ступни и кисти… но на это мало обращали внимания.

Он и той ночью пытался рассуждать — отчасти вместе с Ольгой. Мол, как же так — если всех не убивали, опасаясь столкнуться с проблемой утилизации такого количества трупов, то зачем вообще везли? Чтобы использовать на тяжелой и бессмысленной работе в глиняных карьерах по берегам Эльбы? Но, по ее словам, в карьерах человек кончался через неделю — буханка хлеба на десятерых не может поддержать сил… Проще было бы всех положить там, под Вязьмой, и не заваривать эту кашу… нет, не укладывалось это в голове, не укладывалось!..

Между тем из тихого, с краснокирпичными кирхами городка Фаллингбостель приходили и приезжали на велосипедах сотни зевак. Некоторые приводили детей. Говорили, будто коменданту лагеря это не нравится, и он просил закрыть подъездные дороги. Однако бургомистр ответил, что подобное зрелище не повредит горожанам — если население воочию увидит этих зверей в человеческом облике, оно само придет к выводу, к каким последствиям могло бы привести их нападение на Германию… Глядя на маячившие за дальним ограждением фигуры, Ольга вспоминала, что, когда их с мамой угоняли из деревни, соседские Юрка с Пашкой улюлюкали и кидали в повозку камнями… да и другое вспоминала, многое здесь было похоже на уральскую ссылку. Правда, по их просеке, пока они с Дарьей были еще там, на Урале, пригнали только два состава ссыльных, вновь наполнивших неудержимо пустеющие бараки, а сюда этапы шли и шли, чтобы очень быстро лечь в вырытые экскаватором ямы, освобождая места новым насельцам, столь же временным… Но могла ли она знать, сколько всего по стране пролегло тех просек?..

Немцы в лазареты не совались — там кишмя кишели вши, крупные, как тараканы. Ну а им деваться некуда. Даже оперировали в бараке («Оперировали?! — поражался той ночью Бронников. — Да как же?!»); да так же: больше от отчаяния, чем из расчета на успех; но от непроходимости кишечника человек погибает наверняка, а если его разрезать ножом, заточенным об обломок кирпича, и устранить главную угрозу, то, быть может, он пересилит гнойное воспаление. Непроходимость кишечника была рядовым диагнозом, поскольку повара закладывали в котлы немытую брюкву, свеклу. Кто-то, даже умирая от голода, способен потратить пять минут, чтобы процедить баланду или хотя бы дать отстояться, а кто-то — нет. Голод утратил свойства абстрактного существительного и превратился в нечто осязаемое, плотное, имеющее консистенцию, цвет, запах, вкус. Все вместе напоминало карболку, походило на тягучий глоток, всегда стоящий в горле. Голод покрывал окружающее серо-коричневой пленкой, сквозь которую не могли пробиться истинные цвета сущего. Солнце тоже было серо-коричневым и тусклым.

В одном бараке тихо делала свое дело дизентерия, в другом на пространствах двухъярусных нар в мареве жара бушевал и горячился тиф. Кто-то из узников в беспамятстве гремел строевыми командами, другой кричал: «Кверху! Кверху углом!..», третий яростно втолковывал что-то своим призрачным собеседникам, четвертый слепо метался в проходе и то одним прыжком взлетал на верхние нары, то опять соскакивал вниз… Под их вокзальный гвалт санитары без спешки разносили питье, писарь хладнокровно, с немецкой пунктуальностью заполнял бумаги номерами и диагнозами.

Ольга обратила внимание на одного из тифозных — странно молчаливого, в отличие от других. Иногда только нашептывал что-то в бреду. Смуглый такой парень лет двадцати.

Ольга чаще других подходила к нему, смачивала губы водой. Спросила у Киры.

— А, этот-то, — Кира успела отучиться два курса, пошла на фронт добровольцем, в лазарете числилась врачом. — Должно быть, умрет скоро. Температура задавит.

— Ничего не умрет! Почему он должен умереть?! — резко спросила Ольга. — Почему ты его не лечишь?

Кира бессильно махнула рукой, и ее землистое лицо исказилось.

— Господи, да чем лечить-то?! Карболкой? Будто сама не знаешь…

Медикаменты в хранилище аптечного барака были — тоже, должно быть, в соответствии с каким-то скрупулезным приказом, который регламентировал устройство и жизнь лагеря. Однако на нужды лазарета выдавались не все. Как правило, только раствор карболовой кислоты, тройной раствор и хлорная известь — асептики, призванные не допустить распространения заразы на мирных жителей краснокирхного городка Фаллингбостель. Подчас главный врач лазарета доктор Гурке, брезгливо заглядывавший в барак не чаще раза в неделю, мог вдруг расщедриться и выдать граммов триста перманганата калия, банку йода, несколько литров резорцина в качестве эффективного жаропонижающего, сочетавшего, правда, это благотворное свойство с крайней ядовитостью. Похоже, доктор почитал за благо не распылять попусту медицинские средства, которых столь жадно жаждал фронт, на советских военнопленных. Жизнь пациентов была завершена; если бы он их пытался лечить, она, жизнь, могла протянуться еще две-три недели, скажем, до отправки очередного этапа в спецлагеря СС Нейенгамме или Заксенхаузен; в противном случае закончится уже здесь, на Люнебургской пустоши. Тем более верно это было на фоне эпидемии тифа, каждый день уносившей три-четыре сотни заключенных…

…Бронников день за днем просиживал в библиотеке над протоколами Нюрнбергского процесса.

Читал, выходил курить, снова читал.

Нет, не укладывалось это в голове, ну просто никак не укладывалось!..

Почему-то очень важным было представить себе этого доктора Гурке, вообразить его верную германскому долгу душу, с которой реляции начальства снимали ответственность и ставили его в один ряд с другими честными шестернями, энергично и четко крутившимися в железной машине великой Германии… Должно быть, доктор Гурке часто повторял чеканные формулировки начальственных приказов, касавшихся порядка обращения с советскими пленными: «Большевизм является смертельным врагом национал-социалистской Германии!.. Перед немецким солдатом стоит противник, обученный не только в военном, но и в политическом смысле — в духе разрушающего большевизма. Большевистский солдат утратил право претендовать на обращение с ним в соответствии с Женевским соглашением!..»  Или еще: «Всякое снисхождение и человечность по отношению к советскому военнопленному строго порицаются!..»

Часов в пять Бронников закрывал книгу и покидал читальный зал.

Верный ленинец

От батарей центрального отопления несло жаром. Министр оторвался от документа, ослабил галстук и расстегнул верхнюю пуговицу форменной рубашки, украшенной погонами Маршала Советского Союза.

Негромко загудел телефонный аппарат. Устинов снял трубку.

— Устинов…

— Товарищ министр обороны, Котельников беспокоит, Ижевск! Добрый день!

— Добрый, — отозвался маршал, кося глазом в недочитанную реляцию. — Новости?

— Дмитрий Федорович! Хочу отрапортовать насчет «Осы»!

— Насчет «Осы»? — переспросил Устинов.

Зенитно-ракетный комплекс «Оса» пошел в войска недавно. Делал его Ижевский электромеханический завод. Весной Устинов ездил по оборонным предприятиям, заглянул и туда. После совещания пошли в цех — продемонстрировать министру серийные образцы комплекса. Выслушав доклад, он спросил:

— А почему четыре ракеты на машине?

— Больше не помещается, товарищ министр обороны, — развел руками главный инженер завода Котельников. — Комплекс монтируется на автомобильной базе. Лимит веса и габаритов не позволяет…

— Ерунда! Нужно удвоить боекомплект!

— Но…

— Габариты и вес — это ваша забота! — сердито оборвал министр. — Об исполнении доложите!..

Этот разговор происходил полгода назад.

— Слушаю, — сказал Устинов бесцветным, незаинтересованным тоном, хотя по голосу Котельникова сразу понял, что тот звонит с хорошими вестями.

— Дмитрий Федорович! Пришлось подключить Грушина. С пониманием отнесся, активно участвовал в работе… В общем, все выжали, Дмитрий Федорович, до последнего грамма! Восемь не получилось. Но шесть хорошо разместили! И машина приобрела такой вид, знаете… элегантный! Гораздо лучше выглядит после переделки…

— Шесть? — переспросил Устинов. Он отлично все слышал, просто нужна была лишняя секунда, чтобы решить: жать на них дальше? или уже все выжато из конструкторов, инженеров, из технологии?

— Да, Дмитрий Федорович, шесть!

— Ладно, — сказал министр. — Как в той поговорке — с паршивой овцы хоть шерсти клок. Оформляйте документацию…

И положил трубку.

Вернуться к бумагам он не успел, потому что дверь приотворилась и в кабинет вошел начальник Генерального штаба Огарков, в результате чего количество маршалов Советского Союза увеличилось здесь вдвое.

Москва, 10 декабря 1979 г.

— Входите, Николай Васильевич. Прошу.

Огарков сел на стул напротив стола.

Устинов снял очки, отчего его лицо, будто потеряв важный элемент армирующей конструкции, вытянулось книзу и утратило некоторую долю присущей ему сановности. Протирая, сказал недовольным и усталым тоном:

— Политбюро приняло предварительное решение о временном вводе войск в Афганистан.

— М-м-м… Состав и количество?

— Группировка численностью семьдесят пять — восемьдесят тысяч человек.

Огарков несколько секунд молчал. Потом заговорил голосом человека, потерявшего надежду быть услышанным.

— Дмитрий Федорович! Это же чистой воды авантюра! Не решим мы там никаких задач такими силами! И обстановку в стране не стабилизируем! Если вводить войска, то понадобится тридцать — тридцать пять дивизий! Ведь необходимо перекрыть границы с Пакистаном, занять важнейшие населенные пункты, аэродромы, коммуникации! Не допустить проникновения в Афганистан новых вооруженных отрядов оппозиции! Остановить приток оружия! Разоружить сопротивляющиеся отряды внутри страны!.. Ну, я не знаю! Давайте до ввода войск хотя бы командно-штабное учение проведем! Может быть, по его результатам сможем убедить!

— Все сказал? — Не дожидаясь ответа, Устинов раздраженно повысил голос: — Что, Политбюро будем учить? Нам надлежит приказания исполнять!.. И ждать больше нельзя! Вот, почитайте, что представительство КГБ пишет! Амин убрал Тараки, а что теперь? Армия развалилась, сам он на грани полного краха. Будем ждать, когда американцы туда войска введут?!

Огарков просмотрел донесение. Положив лист, сказал со вздохом:

— Товарищ министр, я генерал-лейтенанта Астафьева привез. Он несколько дней как из Кабула. У него совершенно иное мнение…

— Опять у него иное мнение! Вечно у него иное мнение! Давай теперь из пустого в порожнее переливать!.. — Он нажал кнопку селектора и скомандовал: — Астафьева ко мне!

Повисла пауза. Устинов барабанил пальцами по столу. Наконец дверь раскрылась.

— Разрешите войти, товарищ министр обороны!

— Докладывайте, что в Кабуле!

— Очень неспокойно, — сказал Астафьев. Устинов хмуро кивнул в ответ. — Амин продолжает чрезвычайно жесткую политику в отношении своих противников. — Устинов снова кивнул, как будто даже с удовлетворением. — За последние несколько дней три мятежа — 30-й горный пехотный полк в Асмаре. — Устинов кивнул. — 36-й пехотный в Нарае. — Устинов опять кивнул. — 18-й пехотный в Хосте…

— Так что ж тогда вы мне тут!.. — со сдерживаемой яростью сказал министр, протягивая Астафьеву документ. — Вы это читали? Что тут неверно? Вы же то же самое говорите!

— Мятежи и раньше случались, — сказал Астафьев, взглянув на бумагу. — Но тут сказано, что сторонники Тараки пользуются широкой поддержкой. Это совершенно не соответствует действительности. КГБ поддерживает сторонников Тараки, потому что с ними проще иметь дело. Так уж сложилось… В действительности Амин сегодня пользуется бо  льшим авторитетом. Если не считать его экстремистских устремлений в отношении своих политических противников, он ведет более разумную и деятельную политику, чем…

— …Чем его покойный предшественник! — перебил Устинов. — Вот вы теперь про Амина мне толкуете, а раньше говорили, что с головы Тараки не упадет ни один волос! Где Тараки?! Леонид Ильич его своим личным другом считал! Вы это способны понять?!

— Да, — хмуро кивнул Астафьев. — Это роковая ошибка Амина, и если бы не…

Устинов резко кивнул.

— Вот именно — если бы! Но она уже сделана! И неисправима!.. — Он раздраженно постучал по столу карандашом. — Что касается вашего мнения, то имейте в виду, что вы политическую обстановку изучаете как бы попутно. А сотрудники КГБ головой отвечают за каждое слово. Кому же верить?

Астафьев взглянул на Огаркова, словно ища поддержки. Тот едва заметно кивнул.

— Тут вот какое обстоятельство, товарищ министр обороны, — не очень решительно сказал Астафьев. — Если бы голова была трезвая, тогда конечно. А если голова все время…

Он характерным жестом щелкнул себя по горлу.

В первую секунду казалось, что Устинов сейчас взорвется. Он возмущенно посмотрел на Огаркова — мол, что твои работнички себе позволяют! — потом снова на Астафьева. С досадой махнул рукой.

— Ладно, мне все ясно! Свободны!.. Вас на Политбюро пригласили?

— Так точно, — ответил Огарков.

Во взгляде Устинова мелькнула тень сожаления. Он хорошо относился к Огаркову. И понимал, что не стоит дразнить гусей, когда все уже решено. Но если вызвали, делать нечего…

— Ну, тогда поехали, выскажетесь напоследок, — Устинов вздохнул и закончил с досадой: — Хоть уже и поздно!..

* * *

И все-таки Дмитрий Федорович Устинов не понимал мотивов своего заместителя — начальника Генерального штаба Огаркова. Что он так уперся?

Герой древности Агесилай, будучи расположен к ахейцам, предпринял вместе с ними поход в Акарнанию и захватил большую добычу. Ахейцы просили его потратить еще некоторое время, чтобы помешать противнику засеять поля. По их мнению, это еще раз показало бы ему, противнику, как глупо воевать с ахейцами. Однако Агесилай ответил, что сделает как раз обратное, ибо враги более устрашатся новой войны, если к лету их земля окажется засеянной…

Конечно, можно предположить, что маршал Огарков — стратег именно такого уровня. Стратег, способный самым неожиданным образом, на взгляд простака и дилетанта, связать отдаленные обстоятельства и детали, обнаружить закономерности этих связей и предложить решение, главным свойством которого является понимание всех его последствий.

Если такое себе представить, то упрямство Огаркова должно вызвать уважение, желание прислушаться к нему, понять причины, разобраться.

Однако Устинов хорошо знал своего заместителя. И, отдавая должное его деловитости, твердости в обращении с подчиненными, способности додавить, дожать, поставить исполнителей в условия, когда им лучше вылезти из кожи, чем подвести руководство, не раз убеждался: звезд с неба Николай Васильевич все же не хватает.

Да и с чего бы? Пока не взлетел на ответственные должности, вся его служба была службой инженера, инженера-штабиста. То есть, если и размышлял, то насчет толщины и количества защитных накатов, характеров земляного покрытия, типов сооружений, количества амбразур, секторов обстрела, видов препятствий и прочих мелких суставов, жил, сосудов и хрящей армейского тела, без которых не обходится ни наступление, ни оборона. И которые, однако, не могут и не должны занимать мысли крупного полководца, отвлекать его от широкомасштабных, стратегических раздумий, вовлекающих в свой круг жизнь иных стран и эпох.

Николай Васильевич Огарков не имел опыта ни военных кампаний, ни хотя бы крупных сражений, самолично спланированных и доведенных до победного конца.

Впрочем, Устинов и сам был человеком военным лишь постольку, поскольку руководил военной промышленностью; и в той степени армеец, в какой мог стать, управляя отраслью, выкованной по жестким армейским законам. Маршальское звание полагалось ему как приложение к высокой должности министра обороны.

Выходец из бедняцкой семьи, слесарь, рабфаковец, инженер, он был назначен директором крупного ленинградского завода в один из ледяных декабрьских дней тридцать седьмого года. Прежний директор был арестован и на допросах раскрыл целую сеть вредителей-троцкистов, поставивших главной задачей своей подпольной деятельности нанесение максимального ущерба обороноспособности СССР. В двух кварталах от завода располагался Реактивный научно-исследовательский институт, разделивший судьбу всех ленинградских предприятий — той зимой его тоже «чистили». Начальник Ленинградского отделения РНИИ Лангемак после второго допроса решил отказаться от никчемного запирательства и пошел на сотрудничество с пролетарским следствием, назвав участниками антисоветской организации директора института Клейменова, инженеров Королева и Глушко.

Про расстрелянных уже в январе тридцать восьмого Лангемака и Клейменова Устинов никогда ничего не слышал, а вот с Королевым и Глушко дело имел, да только не знал, каким образом эти гении ракетного дела оказались на лагерных нарах.

Да, уж!.. он стал наркомом вооружения в неполных тридцать три, за две недели до начала Великой Отечественной… И вот как будто махнули перед глазами какой-то пестрядью — а это, оказывается, пролетела жизнь: в прошлом году стукнуло семьдесят… поздравили, разумеется, — и, как дорогой подарок, ко всем прежним званиям, наградам, должностям добавилась звезда Героя Советского Союза.

Странная, странная судьба — как будто нарочно придуманная, чтобы показать, какой успешной может оказаться жизнь.

Другой бы не выдержал, нет. Точно бы не выдержал — сердце бы лопнуло, печень развалилась, почки отказали… удар, паралич, инвалидность, смерть! А ему — хоть бы хны. Годами, десятилетиями спал по три, по два часа в сутки! Все на бегу, в спешке. Подчиненные между собой звали его «скороходом» — оттого, что не раз и не два, подпрыгивая на стуле от нетерпения, кричал степенно шагающим к его столу: «Ходи скорей! Скорей ходи!..»

Еще его звали «трехтактным» — это пустили в оборот умники из ЦКБ-29, знаменитой «шарашки», где Берия, повыдергав из лагерей, собрал весь цвет авиастроения. Устинов руководил КБ Мясищева. Как-то к нему обратились два заключенных инженера — с предложением создать двухтактный бензодвижок для аварийного питания самолетной электросети. «Двухтактный? А какие употребляются сейчас?» — поинтересовался Устинов. «Четырехтактные». — «Переходить сразу на двухтактные рискованно, — заметил будущий нарком. — Не лучше ли сначала заняться трехтактным?»

Стрелковое оружие, артиллерия, танки, ракеты, космос — все было на нем. Все требовало развития. Просило хоть одним глазком уметь заглядывать в будущее.

Он старался. Он хотел. Он мог.

Но если честно спросить у самого себя — стратег ли он?..

Вот еще глупости!..

А кто тогда?.. Брежнев?.. Охо-хо!..

Дмитрий Федорович знал лишь одного человека, достойного звания стратега и в полной мере доказавшего свой гений.

Это был Сталин.

Да, Сталин!

Дмитрий Федорович произносил про себя — Сталин! — и как будто грозовое облако застилало горизонт. Боже! как он любил его! как преклонялся! как хотел быть таким же, как он! Как прощал все, все!.. Да и что было прощать?

В конце сорок первого года нарком вооружения — сизый от недосыпа, с ввалившимися черными глазами самоубийцы, но чисто выбритый, в крахмальной рубашке — явился на ежевечерний доклад. Один из пунктов доклада гласил, что N-ский завод при дневном плане в десять тысяч винтовок изготовил девять тысяч девятьсот девяносто восемь.

Конечно, ему приходило в голову, что Сталин обратит на это внимание. Но днем раньше тот же завод за сутки выдал на пять винтовок больше планового количества. И нарком был уверен, что завтра тоже можно рассчитывать на перевыполнение.

— Значит, вы говорите — девять тысяч девятьсот девяносто восемь? — неспешно сказал Сталин, когда доклад, сопровождаемый его внимательными кивками, подошел к концу.

Откинулся в кресле и вскинул сощуренный взгляд казавшихся желтыми, как у тигра, глаз.

— Так точно, товарищ Сталин, — ответил Устинов. — Товарищ Сталин, завтра они…

— Что же, товарищ Устинов, — произнес вождь, не слушая слов Устинова, но зная, что, как только прозвучит первый звук его собственного голоса, собеседник испуганно замолкнет. Голос его был задумчив и доброжелателен. — Если еще раз придете с таким докладом, ваши перспективы будут определены.

Так он сказал! Устинов понимал, какие именно перспективы имеет в виду вождь. И вождь знал, что Устинов это понимает. Все всем было понятно. И не требовало лишних объяснений.

Теперь, когда прошло много лет, Устинов не мог бы вспомнить своих тогдашних чувств. Страшно ли ему стало? Испугался ли он, что его, честного и преданного, поставят в один ряд с людьми, по вине которых не были изготовлены в срок две недостающие винтовки?

Сейчас казалось — нет, не испугался. Сейчас было приятно вспомнить ту предельную ясность. (Она была похожа на внезапно возникшую пустоту в голове — черную, звенящую от напряжения). Да, Сталин! Ясность — вот его знак! Простота и ясность!

Теперь такого нет… Хрущев?.. Брежнев?.. Кишка у них тонка быть как Сталин…

Не то, конечно, не то…

Но все-таки Брежнев есть Брежнев.

Он — Генеральный секретарь. То есть — всё. Вершина. Пик. Окончательность. Конечно, он не Сталин, нет… но в этом он — как Сталин.

Брежнев решил вводить войска. Пока решение не состоялось, можно было высказывать свои суждения, даже противоречить. Но когда оно прозвучало из уст Генерального — какие могут быть возражения?..

Самому Устинову с самого начала эта идея казалась привлекательной. Ведь если существует армия, должна быть и война. Армия требует войны. Пусть небольшой, пусть совсем маленькой — но войны. Нужно в реальных условиях обкатывать новые системы вооружения, нужно встряхивать личный состав… выявлять недочеты, резервы…

А Огарков — против. Вот так. У него, выходит дело, своя голова на плечах… Так-так-так!..

Устинов сощурился.

День был ясный, холодный.

* * *

На яркой голубизне неба горели рубиновые звезды Кремлевских башен.

Солнце заставляло ослепительно сверкать золото церковных куполов. Иван Великий сахарно светился.

Под бой кремлевских курантов правительственный «ЗИЛ» и две черные «Волги» проехали по Красной площади и нырнули в ворота Спасской башни.

Через пять минут Устинов и Огарков уже молча шагали по красной ковровой дорожке коридора — Устинов впереди, Огарков на полшага сзади.

В зале заседаний Политбюро присутствовали Андропов, Громыко, Черненко, Суслов. Леонид Ильич, как обычно, сидел во главе стола.

Устинов занял свое место. Маршал Огарков встал у торца стола напротив Брежнева.

— Товарищ Огарков, присядьте, — сказал Леонид Ильич, но Огарков, вопреки его предложению, только пуще вытянулся. — Товарищ Устинов информировал, что у вас есть какие-то соображения…

— Так точно! Разрешите?.. Товарищ Генеральный секретарь ЦК КПСС. Товарищи члены Политбюро. Афганистан представляет собой сложный сплав народностей, традиций и верований. Страну населяют пуштуны, таджики, узбеки, туркмены, арабы, хазарейцы, белуджи, чараймаки, муританцы, нуристанцы, племена сафи, моманд, шинвари…

Брежнев недоуменно почмокал, потом сказал, прерывая:

— Покороче, пожалуйста.

— Афганцы — нация профессиональных военных, — продолжил маршал. — Афганистан никогда не был завоеван противником. Наиболее показательны англо-афганские войны. На протяжении пятидесяти лет Англия несла огромные потери, но так и не смогла сломить сопротивление…

Брежнев закрыл глаза. Через секунду его голова начала клониться набок.

Огарков громко откашлялся.

Генсек вздрогнул.

— Да, товарищи, — пробормотал он, окинув присутствующих мутным взглядом. — Гм, гм. Продолжайте.

— Жестокие и неумелые действия афганского руководства, предпринимаемые со дня Апрельской революции, привели к укреплению афганской оппозиции. В настоящее время она контролирует две трети территории, где проживает почти все сельское население. Ввод войск в составе семидесяти пяти — восьмидесяти тысяч человек не поможет решить эту проблему. Наивно рассчитывать, что можно будет распределить советский контингент по крупным городам в виде гарнизонов, поручив ему решение исключительно миротворческих задач. Он неминуемо будет вовлечен в широкомасштабные военные действия!

— В Афганистане нет военного противника, который мог бы нам противостоять! — громко и недовольно сказал Устинов, решительно отмахнувшись. — Как только наши войска появятся в стране, оппозиция тут же сложит оружие, я в этом уверен! И народ сможет наконец спокойно заняться строительством нового общества!..

— Товарищ министр обороны, — сдержанно ответил Огарков. — Ваша уверенность является положительным фактором. Однако пока она не подтверждена никаким опытом. Зато очевидно, что этот безрассудный шаг приведет к очень большим внешнеполитическим осложнениям. Мы восстановим против себя весь восточный исламизм и политически проиграем во всем мире…

— Знаете что! — неожиданно жестко и зло оборвал маршала Андропов. — Занимайтесь-ка лучше военным делом! А политикой займемся мы! Партия! Леонид Ильич!

— Я — начальник генерального штаба! — сказал Огарков, с трудом сдерживая возмущение.

— Вот именно! — сухо бросил Андропов. — И не более! Вас пригласили не для того, чтобы выслушивать ваше мнение. А чтобы вы записывали указания Политбюро и претворяли их в жизнь! Вам это понятно?

И уставился немигающим взглядом сквозь опасно поблескивающие очки.

Огарков стиснул зубы.

— Да-а-а, — задумчиво протянул Брежнев, как будто не слыша перепалки. — Вот такой, стало быть, расклад… Тараки просил нас ввести войска. Мы ему отказали. Теперь Амин просит о том же — и выходит, что мы идем ему навстречу… Нет, ну какой же подонок этот Амин! Задушить человека, с которым делал революцию! Я представить себе этого не могу! — Он горестно покачал головой. — Еще десятого сентября мы с товарищем Тараки сидели в соседнем зале!.. обсуждали планы… я обещал помощь, поддержку!.. И что получилось?.. Что теперь скажут в других странах? Хороши помощнички: не только поддержки — жизни не смогли обеспечить товарищу Тараки!.. Как таким можно верить? Как на таких можно опираться?.. Мерзавец!..

Все молчали.

— Ну хорошо, — сказал Генсек. — Значит, товарищи, решение принимаем следующее. Причем, надо сказать, не в первый раз такое решение принимаем. — Брежнев недовольно покосился на Андропова. — Амина нужно убирать. Все согласны?

Члены Политбюро покивали.

— А что потом? Когда с ним будет покончено? Новая кандидатура у нас есть?

— Да, Леонид Ильич, — ответил Андропов. — Кармаль Бабрак, один из ближайших сподвижников Тараки. Сейчас он является послом Афганистана в Чехословакии. Коммунист. Верный ленинец… Готов возглавить борьбу с кровавым режимом Амина.

— Кармаль Бабрак, — повторил Брежнев, как будто пробуя имя на язык. — Верный ленинец, говорите?.. Ну хорошо. Мы должны поддержать его в самом начале его ответственной деятельности. Всеми возможными способами. Поэтому войсковую группировку в составе, указанном товарищем Устиновым, все-таки будем готовить, — Он помедлил и закончил: — На всякий случай.

Приказ

Командир группы антитеррора «А» полковник Карпов хмуро принял пальто у пожилой гардеробщицы. Вытянул из рукава мохеровый шарф. Застегнул пуговицы. Надел бобровую шапку и, напоследок мельком посмотрев в зеркало, двинулся к выходу.

На дворе мело, серое стылое небо без устали сыпало колючий снег, из-под колес заляпанных грузовиков летела грязная каша, прохожие сутулились, безуспешно закрываясь от ветра. Ничто не предвещало каких-либо перемен в отношении всеобщей бесприютности.

Выйдя из широких дверей Управления, он в рассеянности сделал несколько медленных шагов по заснеженному тротуару, а потом даже остановился и поднес руку к виску, как будто мучительно пытаясь что-то припомнить. Через секунду встрепенулся, невольно оглянувшись, чтобы понять, не видел ли кто-нибудь этого необъяснимого приступа нерешительности, и собранно направился к ожидавшей его машине.

Сев на переднее пассажирское сиденье черной «Волги», он захлопнул дверь и спросил:

— Сигареты есть?

Водитель удивленно повернул голову.

— Папиросы только… Да вы же не курите два года, Павел Андреевич!

— Давай!

Сопя, сунул конец папиросы в ладони, где трепетал оранжевый огонь спички.

— Закуришь тут, — буркнул он затем, медленно выдыхая дым, с отвычки отдавшийся в голове звенящим дурманом. Еще раз жадно затянулся. — В расположение!.. хотя постой… Поехали.

— Куда?

— Говорю же — поехали! — повысил голос Карпов. — Куда глаза глядят!..

Водитель состроил обиженную рожу и выжал сцепление.

Вырулив в арку, «Волга» влилась в поток машин и неспешно покатила по улице.

Карпов откинулся на спинку и закрыл глаза.

Он не знал, что делать.

У него двое детей. Кирюхе двадцать, третий курс училища, на казенном коште и от отца уже практически не зависит. С матерью его Карпов давно развелся, Кирке пяти лет не было… даже уже стало забываться помаленьку, как получал по шапке из-за этой стервы мокрохвостой!.. Писала на него, сука предательская, и по партийной, и по должностной линии… едва билет на стол не положил!.. чтоб ей пусто было… А Натке — двенадцать. И уже три года она живет с отцом и бабкой со стороны матери, тещей Карпова, старухой семидесяти шести лет, за которой уж за самой пора присматривать… Хотя, конечно, и на том спасибо: из школы Натка идет домой, обед готов, есть кому приглядеть, чем она занимается… да, да! — и на том спасибо. Что же касается Наткиной матери, Алевтины, чье имя чернело в душе беспощадным провалом, то весной, летом и осенью Карпов берет Натку в Лефортово, на немецкое кладбище. Зимой они никогда туда не ездили, нет, — Карпов боялся простудить дочь.

Двенадцать лет Натке — значит, сам он должен быть жив и здоров по крайней мере еще лет десять: до той поры, пока девчонка не повзрослеет настолько, чтобы самой, в одиночку, грести по жизни. Нет, разумеется, он собирается жить гораздо дольше, до глубокой старости. Чтобы вывести Натку в люди! чтобы еще, глядишь, внуков нянчить! чтобы все нормально было у нее, без вывихов, без чувства обделенности и несчастья!.. Да кто знает, кому сколько? Алевтина тоже вон собиралась… бац! — и сгорела в полгода. Ничего не попишешь, жаловаться некому, глупо спрашивать, почему да за что… Все под Богом ходим, Алевтина тому лучшее подтверждение. Он это понял давно. Поэтому настаивал не на том, чтобы жить ему как можно дольше, а чтобы жить ему не менее десяти лет — если «как можно дольше» по тем или иным причинам не получится. Такой договор был у Карпова с Богом. В которого он, в сущности, не верил.

Сегодняшний же приказ в своем развитии и возникновении множества обстоятельств, сопутствующих его исполнению, мог их честный договор перечеркнуть и сделать ничтожным.

И никак, никак нельзя было позволить этому случиться!

Потому что про ответственность и долг говорить легко. Он сам умеет правильно говорить!.. Да чего стоят все эти разговоры, если!..

«Что же тогда получается? все вокруг — слова? А долга нет?» — подумал полковник, и у него заломило в груди от этой мысли.

Нет, не может быть! Долг есть! Его надо исполнять! Долг есть долг — ничего не попишешь!..

Но с другой стороны — у него дочь двенадцати лет! И если он, черт знает в каких краях исполняя этот придуманный кем-то долг!.. если его там!..

— Поворачивай! — с натугой сказал Карпов водителю. — В госпиталь!..

…Ему повезло — Костров оказался на месте. И уже минут через пятнадцать Карпов сидел в его кабинете на стуле, хмуро застегивая пуговицы, а сам Костров — худощавый седоватый человек лет сорока пяти в белом халате поверх форменной рубашки — профессионально быстро строчил что-то в голубом бланке направления.

— Не знаю, Павел Андреевич, — говорил он при этом. — Пока не могу сказать, что именно вас беспокоит. По объективным показателям вы здоровы. Нижнее давление несколько выше нормы… но настолько несущественно… Я вам одну микстурку пропишу успокоительную… безвредную…

Карпов кивнул, постаравшись сохранить на лице то выражением благородного страдания, с которым приступал к разговору. Застегнув последнюю пуговицу, он взялся обеими руками за голову и сморщился.

— Голова тоже болит? — спросил Костров, поднимая внимательный взгляд на пациента.

— Болит, — кивнул Карпов.

— Голова — такое дело, — заметил доктор, снова принимаясь за свою писанину. — По тысяче разных причин может болеть.

— Вообще все болит. Бог его знает, Игорь Антонович… Такое чувство, будто весь организм к черту разладился. И тошнит по утрам, — скорбно сказал полковник, беря пиджак.

— Да? — сказал доктор. Он отложил ручку и озабоченно посмотрел на пациента.

Карпов с достоинством кивнул — да, правды он скрывать не станет.

— Поня-я-ятно, — протянул врач, а потом сказал бодрым и оптимистичным тоном: — А знаете что? Давайте-ка вас на обследование положим, а? Ведь не помешает? Просветим, прослушаем! Почки посмотрим! Урографию сделаем! Как ни крути, а нижнее-то все-таки маленько погуливает!.. Как вы?

Карпов пожал плечами — дескать, готов к любому врачебному приговору, как бы суров он ни оказался.

Врач порвал написанное, кинул в урну, пролистал медицинскую книжку и снова начал строчить. Ручка быстро бежала по бумаге.

* * *

Ромашов подошел к двери, постучал и приоткрыл.

— Разрешите войти, товарищ полковник?

Карпов вскинул брови, перевернул лист написанным вниз, сверху бросил карандаш, откинулся на стуле.

— Заходи, Михал Михалыч, — сказал он. — Садись.

Ромашов сел напротив.

Кабинет Карпова выглядел так же казенно, как все кабинеты всех военных начальников среднего звена. Портрет Брежнева напротив одного окна, портрет Дзержинского напротив другого. Письменный стол. Громоздкий сейф справа от него. Четыре стула вдоль стены.

— Значит, так… Как водится, есть две новости: одна плохая, другая хорошая. С какой начнем?

— Все равно, — ответил Ромашов.

— Ну, давай с хорошей. Нам оказано огромное доверие, — сообщил Карпов.

— Опять доверие? — спросил заместитель, на лице которого появилось одновременно настороженное и несколько ироническое выражение. — Понятно…

— Ничего пока не понятно! — приструнил его начальник. — И не надо этих вот!.. — Карпов покрутил пальцами правой руки в воздухе. — Попрошу без ерничанья! Действительно оказано серьезное доверие! Руководство считает, что может опереться на нас! — Полковник помолчал, а потом сказал сурово: — Я получил приказ готовить группу «А» к серьезной операции. Возможно боевое применение. Ясно?

Помедлив, Ромашов опять кивнул. Но все же теперь на его лице присутствовало легкое недопонимание.

— Причем за пределами страны, — отрубил Карпов.

И вопросительно взглянул на майора, словно проверяя, понимает ли тот, о чем идет речь?

Ромашов невольно насупился.

— Где?

— Этого не скажу, — вздохнул полковник. — Сам не знаю. Но приказ именно таков. Не мне тебе объяснять, какая это ответственность… Подготовка должна состоять в отработке боевых задач в городе. Начинаем немедленно. Понятно?

— В целом понятно, — осторожно ответил майор. — Будем работать.

— Ну и хорошо… Теперь новость плохая. — Карпов вздохнул. — Сам я в этом участвовать не смогу. Прихватило меня, Миша…

Полковник стоически сморщился и многозначительно поводил ладонью в районе живота.

— В госпиталь завтра кладут, коновалы. — И заключил, разведя руками: — Так что все на тебе. Командуй!..

Авангард

Во вторник Плетневу позвонил Астафьев, сообщил, что Ромашов просит с ним связаться. Да поскорее, если он хочет обратно.

Хотел ли он? Спрашивают! Если бы знали, чем ему приходится заниматься!..

«Зенит» мобилизовали на важные и срочные дела. Суть очередного этапа подготовки к Олимпиаде состояла в зачистке столицы от разного рода асоциальных элементов — лиц, ведущих антиобщественный образ жизни, без определенного места жительства, тунеядцев, криминальных элементов — именно в борьбе с ними бойцы «Зенита» призваны были, как люди максимально подготовленные, оказать помощь милиции.

В действительности им приходилось иметь дело преимущественно с проститутками и бомжами. Плетнев все вспоминал слова Сереги Астафьева. Решили как-то раз выпить по кружке пива. Должно быть, тухлая атмосфера пивнушки навела на разговор — что, дескать, в Москве полно всякого жулья.

— Ничего, к Олимпиаде их всех выселят.

— Да ну?

— Всех, — повторил Астафьев. — Воров, цеховиков, наперсточников… чтоб не маячили.

— Как выселят?

— Да очень просто. У них же организация почище военной, — пояснил Сергей, отхлебнув из кружки. — Авторитеты прикажут — и вся братва смоется.

— А они прикажут? — усомнился тогда Плетнев.

Серега хмыкнул.

— Жить захочешь, еще не то сделаешь.

— Ты-то откуда знаешь?

— Слышал, — туманно ответил генеральский сын.

Так оно, наверное, в действительности и было…

Служба оказалась ужасно скучная, вонючая и какая-то сомнительная. Ну, алкоголик, например. На пенсии. Собирает бутылки, да. Потому что нуждается в деньгах на выпивку. Ну и что? Плетнев вспоминал, что через двор от них жил дядя Семен — никогда не просыхал. Тоже бутылками не брезговал. Зато они с пацанами тайком ходили к нему слушать песни. Замечательно он пел, этот дядька Семен. Ставриду научил ловить одним хитрым способом… потом утонул. Правда, точно никто не знал — исчез и все. Вот и думали — утонул. А там кто его знает…

Короче говоря, весь «Зенит» ходил как в воду опущенный. Голубков пострадал даже физически — на какой-то хазе его укусила пьяная девка. Он и прежде ныл не переставая, а теперь и вовсе не умолкал. Что, дескать, скоро всех их вообще поставят метлами махать. И что он, по идее, боевой офицер, а его, как последнего ментяру, гоняют по затхлым повалам. И что им должны давать противогазы. И что у них в деревне к поросятам лучше относятся. А в качестве бесспорного доказательства совал под нос свою забинтованную руку. Плетнев его уже просто слышать не мог!.. Потом четверых прикомандировали к Пятому управлению. Бобиками, разумеется. Там, конечно, было почище. Но ненамного веселее. Битую неделю они делали за них, мозговитых, самую черную работу — отрабатывали наружку, пасли объект. Это был, как понял Плетнев, какой-то писатель-антисоветчик. Дня четыре пришлось косить под сантехника — с раннего утра наряжался в спецовку и торчал во дворе одного из арбатских домов. В общем, цирк с конями, а не жизнь. В конце концов коллеги провели свою дурацкую операцию, и их, грешных, отпустили на покаяние…

Поэтому голос Астафьева, произносивший волшебные слова про возвращение в родную группу, просто ангельским Плетневу показался, просто ангельским! Честное слово!

Уже через день его снова включили в состав группы «А». Теперь дни пролетали, как деревья, когда смотришь из вагонного окна: специальная физическая подготовка, стрельба, кроссы, штурмы зданий и транспортных средств, отработка техники десантирования из бронетранспортеров — БТР — и боевых машин пехоты — БМП. Все это катилось одно за другим, изматывало, и к вечеру все чувствовали себя так, будто побывали под гусеницами танка.

Еще через неделю Ромашов объявил, что, возможно, группа скоро выедет в спецкомандировку в город Кабул — столицу Демократической республики Афганистан. Плетнева будто кипятком окатили — в Кабул! он ведь Веру увидит!.. Должно быть, чувства отразились на физиономии, потому что по окончании дня, когда они сидели в раздевалке, устало переодеваясь в гражданское, Зубов, натянув майку, насмешливо спросил:

— Ну, Плетнев, признавайся — это ты нарочно все организовал?

— Что? — не понял он.

— Да вот это! Не успел вернуться — опять в загранку! Понравилось?

— Просто Плетнев в рубашке родился, — сказал Астафьев, подмигивая. — Как говорят англичане, с серебряной ложкой во рту.

Плетнев хмыкнул.

— Ничего, скоро сами увидите эту загранку. Мало не покажется. Еще взвоете…

— Зато есть шанс! — возразил Сергей. — В Москве-то орден не получишь!..

Честно говоря, об орденах Плетнев никогда прежде не задумывался.

— При чем тут орден? — строго спросил Большаков, заместитель майора Ромашова. Он сунул было ногу в ботинок, да так и замер, недообувшись.

— Как при чем? — не унимался Сергей. — Орден — не шутка! Отличился — получи.

— Геройствовать хочешь? — хмуровато, с подозрением спросил Большаков, глядя на Астафьева сощуренным взглядом.

— Почему геройствовать? — ответил Серега, несколько тушуясь. — Геройствовать — это одно, а героизм — другое.

— Ну да. Геройствовать — это когда башка не варит, а выпендриться охота, — высказал громила Аникин свое мнение как самоочевидную истину. — А героизм — это когда кто-то вовремя о пушке не позаботился, а тебе теперь приказывают грудью на амбразуру…

— А если приказывают, то что же делать? Какой ты можешь быть герой, если не выполнил приказ? Если в стороне стоял, когда другие его выполняли? — спросил в свою очередь Астафьев.

— Не просто приказ, — строго уточнил Большаков. — А приказ, который только героическими усилиями можно выполнить! Или даже ценою жизни!..

— Приказы и преступные бывают, — сказал Плетнев. Или, вернее, брякнул.

Все молчали.

— Как это? — спросил Большаков, замерев с ботинком в руке и теперь уже на Плетнева уставившись с прищуром и серьезным подозрением во взгляде.

— Да очень просто. Фашистские солдаты тоже приказы выполняли. Тоже героями становились.

Зубов фыркнул.

— Смотря для кого! Для своих — герои, для нас — фашисты!

— А бомбу на Хиросиму сбросить?! — неожиданно горячо поддержал Астафьев. — Пилот честно приказ выполнил! Что же он — герой?! А тогда командир эскадрильи — преступник? Или кто преступник? Или никто не преступник?

— Да при чем тут Хиросима?! — отмахнулся Зубов. — Это же американцы!

Полностью одетый Большаков встряхнулся напоследок перед зеркалом, тронул влажные волосы расческой и подвел черту разговору:

— Так, ну все! Хватит языками молоть. Пошли!

И они пошли — с топотом, с гоготом, с гомоном и смехом, оставив за собой пустую сумрачную раздевалку, в проеме двери которой в солнечном луче вились пылинки, и мгновенно забыв все то, о чем только что с таким жаром толковали…

Плетнев собирался проехаться до ГУМа, и Астафьев взялся составить ему компанию.

— Хочу кое-что купить, — туманно пояснил Плетнев.

— Понятно, что не продать, — хмыкнул Сергей. — А что именно?

— Не знаю, — признался Плетнев. — Честно, не знаю. Не придумал еще.

— Значит, не себе? — уточнил Астафьев.

— Не себе.

— Подарок?

— Подарок.

— Мужчине?

— Не совсем…

— Ну понятно… Это не Лиза, правильно? Потому что Лиза в Сочи, а ты оттуда совсем недавно. Она кто тебе?

Плетнев замялся.

— Значит, никто, — отрезал он. — Тогда часы.

— Почему часы? — удивился Плетнев.

— Потому что часовая промышленность у нас работает как бешеная, — разъяснил Астафьев. — И часов у нас в стране столько, что все на свете время можно перемерять. А вот ювелирная — маленько того-с… За полгода записываться нужно. И потом, кольцо ведь дарить не станешь? Кольцо — это символ. Сам понимать должен. Нет, конечно, если у вас уже так далеко заехало, то…

— Не заехало.

— Ну и все тогда. Покупать какие-нибудь тряпки не очень близкой девушке тоже глупо, — рассудил он. — Верно?

— Пожалуй…

— То есть, как я сразу и сказал, остаются часы.

— Да-а-а, — протянул Плетнев. Хотел добавить, что Астафьев — великий мастер дедуктивного метода, но засомневался, точно ли дедуктивного, и не смог сразу вспомнить, чем индуктивный отличается от дедуктивного — в общем, только рукой махнул, чтобы не сесть в лужу.

Они вошли в огромные двери главного в стране магазина и тут же оказались почти в самом центре какой-то оглушительно горланящей свалки, в которой участвовали исключительно женщины.

— За югославскими сапогами дамочки бьются, — пробормотал Астафьев, настороженно вытягивая шею. — Давай-ка лучше обойдем.

Перешли на соседнюю линию. Из-за спины неслось:

— Да что ж вы так толкаетесь, гос-с-с-с-поди!

— Я тут с восьми утра!!

— Совести у вас нет!!!

— У меня совести нет?! У тебя зато совести! Куда ни плюнь, все в совесть попадаешь!

По мере удаления крики становились менее разборчивыми и в конце концов слились в неразличимый гвалт.

Плетнев готовился к худшему, однако у прилавков часового отдела было совершенно пусто. Только какой-то насупленный человек в шляпе пристально глядел сквозь витринное стекло. Часов при этом, действительно, наблюдалось совершенно несметное количество.

— Ну и какие?

Заминка привлекла внимание молоденькой продавщицы.

— Мужские хотите, женские?

— Женские, — сообщил Сергей, окончательно взявший на себя заботу о совершении покупки.

Она выдвинула витринный ящик и положила на ладонь изящные часики на стальном браслете.

— Вот, например. Мне бы такой подарок очень понравился.

Астафьев задумчиво скривил физиономию.

— Да? Как тебе? Судя по всему, настоящее довоенное качество. На чистом коровьем масле.

— Не знаю, — сказал Плетнев. — Ну, часики… Сколько они?

— Да вообще ерунда. Двадцать три рубля, что ли…

— Да, двадцать три, — подтвердила продавщица. — Или вот такие. «Полет».

Должно быть, она уловила пренебрежение, прозвучавшее в голосе Сергея по отношению к мизерной, на его взгляд, сумме в двадцать три рубля. Поэтому следующие часы оказались золотыми. И браслет — тоже золотым. Они сияли. От них трудно было отвести взгляд.

— На четырнадцати камнях. Водонепроницаемые!

Плетнев осторожно взял.

— Золото пятьсот восемьдесят третьей пробы! — с гордостью сказала продавщица.

Ему ничего не оставалось, кроме как понимающе поднять брови.

— А что, симпатичные, — одобрил Астафьев, перевернул картонную бирку и присвистнул: — Ого! Это для серьезных людей, Саня! Четыреста целковых!

Плетнев содрогнулся. К счастью, подобных трат он не предполагал, поэтому и денег столько с собой не…

— У меня полторы сотни в загашнике, — утешил Астафьев, будто прочитав мысли. — С получки отдашь.

— Если будете брать, у нас и браслет можно отрегулировать, — безжалостно добивала продавщица. — У нее какая рука?

— Рука? — переспросил Плетнев. — Ну, вот такая, наверное…

И показал, сложив кольцом указательный и большой пальцы.

* * *

Автобус с гулом мчался по шоссе, печка исправно гнала по салону теплый воздух. Если чуть отодвинуть шторку, можно разглядеть заснеженную обочину, сугробы, черный лес. Да еще отражение собственной физиономии в холодном стекле.

В салоне горели «ночники». Девять человек, одинаково одетые в спецназовскую «песчанку», высокие ботинки, синие меховые куртки и спецназовские кепки с козырьками, дремали, свесив головы и покачивая ими в такт подрагиваниям мчащегося автобуса.

Им предстояло в условиях совершенной секретности, обеспечивая охрану и оборону, сопровождать из Москвы в Баграм каких-то афганских товарищей.

Автобус замедлил ход… остановился… Голоса… Хлопнула водительская дверь, снова покатили… опять встали. Тут уже был слышен тяжелый гул авиационных двигателей.

Плетнев приподнял шторку и увидел серебристую тушу самолета ТУ-154.

Позевывая, бойцы снимали с полок парашютные сумки с вещами и выбирались наружу.

Зубов покрикивал нарочито противным бабьим голосом:

— Автоматики не забываем! Не забываем автоматики!..

По команде Большакова четверо быстро поднялись по трапу наверх.

Вдали показался свет фар. Большаков озабоченно присматривался к приближавшемуся кортежу.

Три черные «Волги» подкатили к трапу и остановились.

Из машин начали выбираться люди. Первым — невысокий человек с темным лицом. За ним еще трое. Сначала Плетневу казалось, что никого из них он прежде не видел. Но потом в одном узнал Сарвари… а следом и Гулябзоя, и Ватанджара, с которыми провел в самолете долгое время, когда эвакуировали их из Кабула. Все в советской солдатской форме без знаков различия — шинель, шапка, кирзовые сапоги, — и обликом напоминали каких-то героических ополченцев, чудом выбравшихся из окружения.

Сарвари, Гулябзой, Ватанджар выстроились неровной шеренгой, а незнакомец встал перед ними и начал что-то быстро говорить командирским тоном, то и дело подчеркивая слова резкими жестами. Гул самолета глушил речь, да Плетнев все равно бы ничего не понял — они, разумеется, говорили на дари.

Кажется, Сарвари тоже узнал его. Но быстро опустил голову и отвернулся.

— Эти трое — афганские министры, — втихомолку сказал Плетнев Большакову. — А четвертого не знаю…

— Старшой, — сказал Большаков, присматриваясь. — Понятное дело.

Афганцы поднялись по трапу. Держа наготове оружие, бойцы последовали за ними. Двери закрылись. Поднимая снежный вихрь и мигая сигнальными огнями, самолет начал выруливать на взлетную полосу…

В теплом салоне лайнера, перемещавшегося в пространстве со скоростью девятьсот километров в час на высоте девять тысяч метров при температуре за бортом минус сорок два градуса по Цельсию, неоткуда ожидать нападения, да и нарушение секретности, скорее всего, не грозило. Поэтому бойцы расслабились и, как водится, немедленно захрапели.

Астафьев тоже дрых как младенец. Плетнев сидел через кресло. Ему не спалось. Баграм. Но, может, удастся попасть в Кабул? Вот здорово бы!.. Невольно улыбаясь, он представлял, как взбежит по ступеням, пройдет знакомым коридором, откроет дверь… Как снег на голову — здрасти вам!.. Вера всплеснет руками… Обрадуется? Да, обрадуется!.. Скорее бы. Эх, жизнь солдатская!..

Афганцы расположились ближе к пилотской кабине. Опустили спинки нескольких кресел и организовали что-то вроде общего помещения. Центром группы был Бабрак Кармаль — Большаков шепнул Плетневу, что именно так зовут незнакомого темнолицего товарища.

Бабрак что-то громко втолковывал своим соратникам — воздев палец, потрясая им и глядя горящими глазами то на одного, то на другого.

Соратники кивали.

Плетнева уже начинала удивлять их неутомимость. Четвертый час пошел — а они все митингуют!..

Астафьев потянулся.

— Гудим?

— Гудим.

Кивнул на афганцев:

— Толкуют?

— Еще как! Искры летят…

Астафьев посмотрел на часы.

— Скоро прилетим, наверное…

— Снижаемся. Чувствуешь, уши закладывает?

— На гражданке на этот случай сосательные конфетки дают, — вздохнул Сергей.

— Тут не на гражданке, — заметил Плетнев. — Можешь пулю пососать…

Сергей неодобрительно хмыкнул и снова закрыл глаза.

* * *

— Кармаль не имел права покидать Прагу, — говорил новый глава государства и вождь партии. — Но дело не в этом. Если бы из Праги он поехал в Женеву или Лондон… Но он направился в Москву! Зачем? Я уверен: договориться, чтобы его переправили в Кабул!.. И они его переправят! Им какая разница, они ничего не понимают в том, что происходит! Они не помнят, что уже через два месяца после революции он тайно организовал и провел съезд фракции «Парчам»! С чего и начался раскол в партии!.. Они отправят его сюда — а здесь он по старой привычке начнет мутить воду!..

Джандад, стоявший перед ним навытяжку, в очередной раз кивнул.

— Он дурак, каких свет не видывал, — продолжал Амин. — Думает, его здесь встретят с распростертыми объятиями! Да все уже давно забыли, кто такой Бабрак Кармаль!.. Но, возможно, у него все-таки осталась крупица разума. И тогда, боюсь, он объявит себя последователем и учеником Тараки. Продолжателем его идей!.. А это уже опасно. Короче говоря, в Кабул Кармаля допускать нельзя.

Амин поднялся и стал расхаживать по кабинету.

— Кстати, смотри, как любопытно получается, — рассуждал Амин. — Четыре дня назад он смылся из Праги. И при этом, по твоим словам, две недели не было спецрейсов на Баграм… А теперь идет спецрейс. Странное совпадение, а? Тебе не кажется, что именно этим спецрейсом он и летит? А?

Джандад закусил губу и сощурился.

Покинув кабинет шефа, начальник службы охраны прошел к себе, сел за стол и резкими движениями указательного пальца набрал телефонный номер.

Послышались длинные гудки.

Джандад ждал, постукивая пальцами по столешнице.

Когда ему наконец ответили, Джандад изложил приказ и терпеливо выслушал сбивчивый ответ.

— Ты правильно говоришь, дорогой Нуриддин, — сказал он затем. — Так и есть — у нас свобода. Делай, что хочешь. Хочешь — оставайся начальником аэропорта «Баграм». А не хочешь — садись в тюрьму. Потому что, если борт четыре нуля шесть благополучно сядет, тебе не миновать самой вонючей ямы того заведения, что известно тебе под именем Пули-Чархи. Решай сам… Удачи тебе, дорогой. Всех благ. Спокойной ночи…

Положил трубку и, глядя в одну точку, медленно, с напряжением потер ладони.

* * *

Приборы сумеречно освещали лица пилотов, одинаково одетых в летные комбинезоны стального цвета без погон.

— Ай эм намбер зироу зироу зироу зироу сыкс, — говорил бортпереводчик. — Ду ю андестенд ми? Зироу зироу зироу зироу сыкс. Окэй, окэй, ай си… Айм гоинг ту ду ит райт нау, сэнк ю.

Он повернулся к командиру и отрапортовал:

— Все в порядке, полоса свободна.

Сквозь низкую облачность уже просвечивали аэродромные огни. Две строчки уходящих вдаль оранжевых светляков постепенно приближались.

— Полоса здесь, конечно, дерьмо, — риторически заметил командир корабля, ни к кому конкретно не обращаясь.

…Чуть поодаль от ВПП стояли четыре «УАЗика», освещенные посадочными огнями.

Два советских военных советника, выбравшиеся из первой машины, задрав головы, смотрели на приближавшийся самолет.

— Садится, — констатировал один из них.

Сразу после его слов огни на поле разом погасли, и все погрузилось во тьму.

— Ёо-о-о-о! — сказал он и почему-то схватился за фуражку, как будто нахлынувшая тьма могла сорвать ее с головы…

…И точно так же сказал командир корабля, невольно подаваясь вперед:

— Ёо-о-о-о!

— Что за черт?! — крикнул второй пилот. — Не сядем!

— Отставить панику! — рявкнул командир, а потом сказал сквозь зубы: — Продолжаем посадку! Иначе в гору впишемся! Высоты уже все равно не набрать!..

…Ревущая громада самолета пронеслась над темной посадочной полосой, и второй советник, стоявший около УАЗика, тоже придержал рукой фуражку и заорал, перекрикивая гул:

— Садится!

…Руки пилота окаменели на штурвале.

В лобовом стекле отражались внутренности кабины — пять фигур, застывших как при игре в шарады.

Шасси самолета жестко коснулись бетона. Лайнер бросило влево. Во вспышках сигнальных огней было видно, как дым смешался с клубами пыли.

В салоне стоял треск и грохот.

Бойцов швыряло по салону, летала кладь, афганские министры с дикими воплями кувыркались в проходе.

Бабрак Кармаль, вмертвую схватившись за сиденье, кое-как удерживался на месте.

Плетнев подскочил, чтобы помочь.

Двигатели бешено взревели.

Тряска утихла.

Плетнев смотрел в круглые, как у лемура, испуганные глаза Бабрака.

— Ёлки-палки! — оторопело выговорил он по-русски. Но, правда, с сильным акцентом.

Когда самолет остановился, дверь пилотской кабины открылась. Командир корабля вышел, оглядел пассажиров, собиравших разлетевшиеся в разные стороны вещички, и сказал, усмехаясь:

— Ну, братцы, с вас по стакану!

План взятия Парижа

Долину Баграма щедро припорошил свежий снег. Красное солнце поднималось, склоны сияли и светились, а вершины гор розовато сверкали, будто посыпанные алмазной крошкой.

Холод стоял совершенно лютый — градусов двадцать, наверное.

Авиабаза «Баграм», начало декабря 1979 г.

Плетнев и Зубов несли от солдатских палаток батальона по здоровущей охапке дров. Понимая, впрочем, что никаких дров все равно не хватит. Потому что отапливать капонир — все равно что Среднерусскую возвышенность или отроги Гиндукуша. Два земляных вала, покрытые сверху щелястым настилом. Боковины завешены брезентом. Ветер мгновенно выдувает тепло. В щели сыплет снег… Нет, никто не спорит, может быть истребителю-перехватчику здесь на самом деле уютно…

Аникин пропустил их в капонир, и они с треском и шумом побросали дрова возле буржуйки.

— А ну-ка тише там! — недовольно прикрикнул один из тех двоих, что расставляли на столе аппаратуру. Этот выглядел русским. Второй смахивал на афганца. Подопечные сбились в кучку в дальнему углу. Бабрак Кармаль стоял перед ними и, как обычно, что-то втолковывал.

Зубов поднял руки успокоительным жестом — извините, мол, нечаянно. Выпятились на волю.

— Пойти чайку вздуть… — пробормотал Зубов, озираясь. — Пошли?

— Нет, — Плетнев помотал головой. — Прогуляюсь. Засиделся…

— Ну давай, — напутствовал тот. — Смотри только в Индию не загуляй!

Плетнев побрел куда глядели глаза.

Из-под свежего снега тут и там торчали жесткие мочалки бурой травы. Долину, в которой лежал аэродром, обрамляли холмы… за холмами горы… пики… Кто знает, может, и правда — если идти вот так и идти, то придешь в Индию?

Но все же глаза глядели более в сторону жилья, нежели Индии, а жильем здесь являлись палатки — целый город больших армейских десятиместных палаток.

Они построились компактным станом.

В лагере происходила та вялотекущая устроительная суета, которая в армии никогда не прекращается. Два солдата в афганской форме тащили доску. Еще один лопатой выравнивал земляной порог палатки. Возле соседней, почему-то перекошенной, как после инсульта, три рядовых слушали сержанта. Сержант проорал:

— Вы, чурки, чо тут поставили, как бык поссал?

И пинком выбил деревянный кол. Палатка пошатнулась и стала мягко валиться.

— Перетянуть по линейке!

Нормальная сержантская речь. Правда, сам сержант тоже был не то узбеком, не то таджиком, поэтому из его уст подобное обращение к соплеменникам и единоверцам звучало несколько странно.

Невдалеке из палатки выбрался еще один военнослужащий. Этот, в отличие от прочих, не в афганской, а в советской солдатской форме с погонами ефрейтора.

За ним, сутулясь и ежась, появилась унылая фигура в накинутой на плечи старой солдатской шинели и потертой шапке на голове, обросшая щетиной и в целом более всего похожая на белорусского партизана времен ВОВ. Фигура сбросила с себя шинель и гимнастерку. Оказавшись по пояс голой, подошла к железной бочке, кулаком разбила корку льда и принялась брезгливо, двумя пальцами, выуживать и выбрасывать скользкие осколки, явно имея безумное намерение начать умываться.

— Голубков! — окликнул Плетнев. — Тебе снежку подсыпать?

— Бляха-муха! — удивленно и обрадованно отозвался Голубков. — Плетнев!

Они обнялись и стали колотить друг друга по плечам.

Ефрейтор с интересом наблюдал за ними и приветливо кивал, как бы одобряя их действия.

— Что, заскучал? — крикнул Голубков, давая Плетневу тычка кулаком в живот. — Заскуча-а-а-ал!

— Ты-то как здесь?! — спросил Плетнев.

— Познакомьтесь, — предложил Голубков вместо ответа. — Мой дружбан — Саша Плетнев. А это Рустам Шукуров, комроты из мусульманского войска…

Они пожали друг другу руки.

— Нас еще в середине ноября перебросили, когда эти прилетели, — Голубков кивнул в сторону палаток. — Сидим вот теперь, ждем у моря погоды… Тоска — ужас. Холодрыга. Жрать нечего, бляха-муха! — Он отчаянно махнул рукой и сплюнул на снег. — Сигареты есть? А, ты не куришь… В общем, мы теперь — по обслуживанию аэродрома. Технари, так сказать. Спасибо, «мусульмане» выручают.

— Не понял, — сказал Плетнев. — Что ты все про мусульман толкуешь?

Шукуров прыснул. Плетнев уже заметил, что он вообще был смешлив и улыбчив. Но это являлось, скорее, показателем просто доброжелательности, а не веселья.

— Я же тебе и толкую! В батальоне одни мусульмане — таджики, узбеки, туркмены. Спецназ ГРУ. Короче — «мусульманский» батальон. Солдат в афганскую форму переодели…

— Ах, вот в чем дело, — протянул Плетнев. — То-то я удивляюсь…

— Ну да, — кивнул Голубков и неожиданно запел, припрыгивая на морозце: — И чтоб никто-о-о не догадался, и чтоб никто-о-о не догадался!.. Спасибо, у них хоть кухня есть. Маленько подкармливают… А тебя каким ветром?

— Меня? Да я тут это… В командировке.

Полог соседней палатки резко откинулся, и из нее вышел Симонов — тоже в солдатской форме с красными лычками младшего сержанта.

— Здравствуйте, Яков Федорович! — радостно сказал Плетнев. — И вы здесь?

Симонов ничуть не удивился — будто вчера расстались.

— Плетнев! Ну привет, привет, — озабоченно сказал он. — У вас там, кроме тебя, снайперы есть еще?

— А сколько надо?

— Всех возьму, елки-палки, — ворчливо ответил Симонов.

Двинулся было по своим делам, потом обернулся.

— Слушай, Плетнев, а карты Кабула у тебя случайно нет? Ты ж у нас старожил…

— Карты нет, — ответил Плетнев. — Есть туристическая схема. Мы по ней в прошлый раз рекогносцировки отрабатывали.

— Где?

— Вот…

Достал из кармана и протянул.

Симонов тут же раскрыл ее и принялся рассматривать.

— Негусто, негусто, — бормотал он при этом. — Ну хоть что-то, елки-палки, хоть что-то… Ладно, потом отдам.

И ушел. Плетнев с Голубковым переглянулись.

— Что ж это, бляха-муха? Нормальной карты у них, что ли, нет? — риторически спросил Голубков. — Вот тебе раз! Приехали Амина воевать… Как к теще на блины.

Через час офицеров «мусульманского» батальона, «Зенита» и группы «А», свободных от несения службы, собрали на совещание в УСБ — большущей санитарной палатке. Изнутри она была обшита белым чехлом-утеплителем, топились буржуйки, и вообще даже казалось, что от деревянного настила не очень сильно несет холодом.

Совещание вел генерал-лейтенант ВДВ Гусев. Он сидел в середине «президиума» в полевой генеральской форме. Справа от него — Симонов в солдатской, с сержантскими лычками. Слева — Иван Иванович в свитере, болоньевой куртке и спортивной шапочке с помпоном.

Офицеры кое-как расселись на скамьях и табуретках.

Первым слово взял Иван Иванович.

— Товарищи! — веско сказал он, многозначительно на них поглядывая. — Кровавый режим Амина принес афганскому народу неисчислимые беды и страдания…

Астафьев наклонился к Плетневу и прошептал:

— Это что за клоун?

— Это не клоун, — ответил Плетнев таким же шепотом. — Это шакал. Пополам с гиеной.

— Лучшие сыны Афганистана физически уничтожены или томятся в тюрьмах! — продолжал Иван Иванович, и помпон весело подпрыгивал на его голове. — Подло убит личный друг Леонида Ильича Брежнева — Генеральный секретарь ЦК НДПА Нур Мухаммед Тараки. Зверства Амина причинили огромный ущерб авторитету СССР и его миролюбивой политике. Не секрет, что Амин связан с ЦРУ и объективно действует в интересах мирового империализма и китайского гегемонизма!..

— Не знаю я этого Амина, но он, похоже, не жилец, — снова шепнул Астафьев.

— Посмотрим… Его уже полгода достать не могут.

— Наш долг — оказать помощь по скорейшему освобождению афганского народа от кровавого диктатора! — заявил между тем Иван Иванович и с достоинством огляделся, показывая тем самым, что речь завершена.

Генерал Гусев откашлялся.

— Товарищи офицеры! Да, вот именно такая на сегодняшний день сложилась обстановка. В этой связи командиру группы «Зенит» майору Симонову… — Симонов встал. — …уже поставлена задача. Товарищ Симонов, доложите план операции.

Симонов зачем-то вытер губы тыльной стороной ладони (Плетнев прежде за ним такого жеста не замечал) и начал докладывать — вопреки обыкновению, как-то тихо и скованно, будто чего-то стыдясь.

— Бойцам группы «Зенит», части группы «А» и «мусульманского» батальона, используя бронетехнику…

Недовольная физиономия Гусева начала наливаться кровью.

— …совершить марш до Кабула. В городе колонна разделяется на несколько отрядов…

Неожиданно Гусев взорвался почище салютной петарды:

— Товарищ майор! Что за детский лепет? Вы можете говорить военным языком?!

И начал рубить короткими фразами, деля каждое предложение на несколько частей, отчего его речь приобрела отчетливый оттенок бессвязности. Так мог говорить человек, который старательно выучил слова, но языка как такового еще не знает:

— Сводному отряду в составе подгруппы!.. «Зенит» в количестве двадцати!.. пяти человек и двух!.. офицеров группы «А» при!.. поддержке роты «национального»!.. батальона спецназа ГРУ на ее!.. исправной и специально!.. подготовленной бронетехнике совершить!.. марш по маршруту авиабаза!.. «Баграм» город Кабул и к исходу!.. «Ч» плюс два часа пройти!.. контрольный пункт на южной!.. окраине населенного пункта!.. Вот как надо докладывать! Продолжайте!

Офицеры переглянулись и стали шептаться. Должно быть, не одному Плетневу показалось, что так докладывать не надо.

— Колонна разделяется на несколько отрядов по числу объектов, — скованно сказал Симонов, показывая карандашом на Плетневской схеме, закрепленной на планшете. — Это генеральный штаб, Царандой, телеграф, узел связи и, главное, объект «Дуб» — резиденция Амина во дворце Арк…

Гусев снова сморщился и покачал головой — мол, ну каким языком, каким!..

— На всех объектах созданы группы афганских патриотов. Появление наших подразделений послужит сигналом к тому, чтобы они начали действовать и взяли указанные объекты под свой контроль…

Тут Иван Иванович, тоже недовольно морщась, перебил:

— Не надо так: взяли под свой контроль… Это замутняет суть дела. Афганские патриоты просто сдадутся сами и заставят сдаться малочисленные группы сторонников Амина! Как только наши БТРы появятся на окраине города, к ним присоединятся огромные людские массы, и узурпатору конец! Вот как настраиваться надо, товарищи офицеры! — Он помолчал и после паузы сказал брезгливо, будто самому стало стыдно: — Давайте подробно про Арк, Симонов.

— Что касается самой сложной задачи, то есть взятия объекта «Дуб», — продолжил майор, — то здесь работаем по следующей схеме. Бойцы группы «Зенит» и взвод «мусульманского» батальона на пяти БТРах на большой скорости таранят стальные ворота и подавляют гранатометами сопротивление двух вкопанных во дворе танков и трех БМП. На броне будет сидеть переводчик, который в мегафон… — Он замялся, посмотрел на Ивана Ивановича, потом на Гусева. Те сидели с каменными рожами. — Э-э-э… мегафоны мы привезем позже… объявит гвардейцам, что режим Амина пал. И все они выйдут с поднятыми руками…

Симонов выдохнул с такой силой, будто ему не хватало воздуха. Он переводил взгляд с одного на другого бойца. Физиономии у всех озадаченные, обескураженные. Стояла мертвая, до звона, тишина.

У самого Якова Федоровича стало такое потерянное лицо, что Плетнев не выдержал — с шумом вскочил и возмущенно выкрикнул:

— Да как же БТРы ворота снесут?! Я знаю эту улицу! Там не разгонишься! А ворота мощные!

— Представляться надо! — жестко прервал его Гусев. — И разрешения спрашивать! Или воспитание не позволяет?!

— Старший лейтенант Плетнев! Разрешите?.. Там перед воротами поворот под девяносто градусов! И как два танка подавить за воротами? Они же нас в муку сотрут! А тяжелые пулеметы на башнях у ворот? Три БТРа, вы сказали! А рядом Генштаб — там тоже полно гвардейцев! Вооруженные!..

Гусев недовольно фыркнул.

— Подумаешь, Генштаб! Ну и что? Не числом надо воевать, а умением! По-суворовски!

Иван Иванович посмотрел на Плетнева с отчетливо читавшимся презрением во взгляде. Потом сказал ядовито:

— Вам, товарищ старший лейтенант, никогда в голову не приходило, что пришло время выполнить свой воинский долг? Возможно, даже ценой жизни! А не придумывать трусливые отговорки! Садитесь! И помните: нет крепостей, которые не смогли бы взять большевики!

Плетнев сжал зубы так, что захрустела челюсть. И сел.

…Минут через десять совещание окончилось. Толпой вывалились из палатки. Небо затянули облака, немного потеплело.

Закурили.

— Нет, ну ты смотри, а! — пробурчал Голубков, сплевывая табачинку. — Карты приличной нет. По какой-то схемке размалевывают, бляха-муха… А туда же — ценою жизни!..

— Гвозди парни, — сказал Астафьев.

Аникин вздохнул.

— Это точно. С такими не поспоришь…

— Это не они гвозди, а мы, — возразил Зубов. — И заколотят нас по самую шляпку!

В сумерках ярко вспыхивали огоньки сигарет.

Зубов вдруг расхохотался.

— Ой, ну это точно про нас!.. Плывут, значит, Василь Иваныч с Петькой через Урал. По ним белые из пулемета шарашат! Василь Иваныч одной рукой загребает. Петька ему все: «Василь Иваныч, брось мешок!» А Чапаев в ответ: «Не могу, Петька, не могу! Там план взятия Парижа! Помогай, сукин сын!..»

Заинтересованно присунувшиеся бойцы начали посмеиваться.

— Ну и вот, — ликующе завершал Зубов. — В конце концов выбираются на берег. «Ну и какой там у тебя на хер план взятия Парижа?! Чуть из-за него обои не утопли!» Василь Иваныч развязывает мешок — там картошка. Достает одну, кладет перед собой и говорит: «Вот, Петька, допустим, это — Париж!..»

* * *

У дальнего бруствера капонира стояли четыре раскладушки, стол и несколько стульев. Нахохлившись и кутаясь в шинели, на них сидели министры — Гулябзой, Сарвари, Ватанджар. Стуча зубами, они сопереживали тому, как Бабрак Кармаль наговаривает речь на магнитофон. Это было воззвание к народам Афганистана. Его должны пустить в эфир сразу после исполнения мелодии «Рага Мальхар», звучание которой традиционно означает, что к власти пришел новый лидер…

Бабрак ждал, когда специалист закончит возню с барахлящим магнитофоном, и его самого тоже немного поколачивало. Но не от холода, а как будто током. Это и был ток — один из тех мощных токов, что трепещущими голубыми лентами струились к нему из близкого будущего…

Голубые ленты — с чем их сравнить? разве только с орденскими?.. Будущее перестало быть отдаленным. Он мечтал о нем годы и годы!.. сколько бессонных ночей прошло в яростных сожалениях о том, что оно не идет в руки, не хочет приближаться! Что скудоумцы распыляют жар революции на пустяки!.. Что его взгляд, столь зорко и точно пронизывающий грядущее, остается непонятым!.. — и почему? Потому что тех, кто достиг власти, уже нельзя оторвать от нее! Власть застит им глаза! Лишает разума!.. Слепцы!..

И вдруг оно, будущее, одним прыжком подступило к самым глазам.

Ныне жизнь отделена от него всего лишь хрупким стеклом часов и минут — штурм Арка назначен!.. свержение Амина предопределено!..

Да уж, всякого заколотит…

Тем более что и лихорадка последних дней расшатала нервы. Переговоры с представителем КГБ в Праге велись давно — примерно с того августовского дня, когда он получил известие, что снят со всех постов — как партийных, так и правительственных. Он больше не был послом Афганистана — одним росчерком пера Амин сделал его частным лицом и предписал вернуться на Родину для, как выражался этот хищник, «нового назначения». Однако представитель КГБ в Праге отсоветовал ему это. Они часто встречались, толковали о том о сем… как бы о пустяках… Он и сам знал, что единственная должность, которая могла его ждать, — это должность одного из особо охраняемых заключенных тюрьмы Пули-Чархи. Или должность одного из трупов во рву, куда сваливали расстрелянных… Однако безделье томило. В Кабуле шла борьба — нет, война! война не на жизнь, а на смерть! — а он тут вынужден был неспешно расхаживать по бульварам, ловя на своем европеоидном, но очень смуглом лице недоуменные взгляды прохожих, есть кнедлики да запивать пивом, от чего рос живот и начиналась одышка!.. Когда пришла весть о смерти Тараки, разговоры с резидентом стали приобретать конкретные очертания… Честно сказать, старика все-таки немного жаль. Мог бы еще пожить… Хотя, конечно, толку от него никакого, одна суматоха. По большому счету, сам Тараки в этом не виноват… ни характер его, ни привычки, ни убеждения — ничто здесь не имело значения. Потому что политический деятель такого уровня, руководитель такого масштаба — скорее функция, нежели аргумент; скорее перо, чертящее линию на бумаге, нежели пальцы, которые его держат. Любой, кто рвется к власти даже с самыми добрыми намерениями, с желанием устроить мир лучше и справедливее, достигнув ее, обнаруживает, что, как бы ни стремился он к благу, любое его действие порождает зло. Сделав первый шаг, он вынужденно делает второй, чтобы исправить неожиданные последствия первого; потом третий, чтобы устранить вред, нанесенный вторым; потом четвертый!.. пятый!.. и все это похоже на пляску слепого в кольце огня или ядовитых змей — куда ни ступи, все плохо, все не так, все приводит к худшему!..

Да, Бабрак понимал это, но понимал смутно, несмотря на свой богатый опыт политики и борьбы. Это были неясные образы, брезжившие сквозь частокол прямых и резких политических намерений. Они тревожили душу, будто воспоминания прошлой жизни, бросали зыбкую тень на светлые перспективы деятельности, на будущие, ясно видимые победы и успехи; но никогда не облекались в точные вопросы и серьезные сомнения. Так — легкая рябь, трепетание ума и души… Может быть, срабатывал инстинкт самосохранения — ведь если он поймет это отчетливо, ему придется признать, что он тоже ничего не сможет сделать такого, что пойдет на благо людям; зачем же тогда власть? Получается, что она не нужна… следует отходить от дел, возвращаться к юридической деятельности… а еще лучше — уехать в деревню и пасти коз, и смотреть, как закат меняется рассветом, как вечный свет неба сначала рождает тени, а потом сам же рассеивает их… и вовсе не требуется участие человека, чтобы звезды загорались и гасли, трава всходила и сгорала… чтобы мир шел своим вечным путем… Возможно ли это? Увы, это невозможно!.. Сын генерала не станет пасти коз и баранов, если у него есть уверенность в том, что и как нужно переустроить, чтобы люди наконец-то обрели счастье!

И не тигренком [16] он чувствовал себя ныне, нет! Он был тигром! Голодным, злым тигром! Амин охотился за ним — не достиг! Амин убил Тараки и бросил всю родню Генсека в тюрьму! Хорошо же!.. Посмотрим, где будет он сам! Где будет его жена! Дочери!.. Мерзавец! Узурпатор!

Бабрак возбужденно крутил головой из стороны в сторону.

Русский сказал недовольно:

— Товарищ Кармаль! Это не та интонация. Вы должны говорить уверенно, но не торжествующе.

Бабрак облизнул губы и кивнул.

— После жестоких страданий, — снова начал было он, но тут же закашлялся и поднял руку извинительным жестом.

— Ничего, ничего. Давайте сначала.

Афганец пощелкал тумблерами.

— Товарищ Кармаль, — робко сказал Сарвари. — Может быть, когда с Амином будет покончено, вы произнесете эту речь прямо по радио?

— Дурацкий совет, — буркнул он. — Времени будет меньше, а волнения больше!

— Прошу вас, — повторил русский.

Бабрак кивнул, поправил ворот и снова облизал губы.

— После жестоких страданий и мучений наступил день свободы и возрождения всех братских народов Афганистана! Сегодня разбита машина пыток Амина и его приспешников — диких палачей, узурпаторов и убийц!..

Когда запись наконец закончили, русский товарищ повеселел. Насвистывая, он сматывал провода, упаковывал аппаратуру.

— Очень хорошо, товарищ Кармаль! — сказал Сарвари, пожимая руку Бабраку. — Эти слова проникают в самое сердце! Завтра весь афганский народ будет криками радости и ликования приветствовать вас — своего нового правителя!..

Брезент, закрывавший вход, колыхнулся. Охранники пропустили в капонир нового человека. Бабрак узнал его — это был Большаков, начальник охраны.

Хмурясь, Большаков произнес несколько фраз.

Тот, что делал запись, удивленно выслушал его. Пожал плечами и перевел:

— Операцию отменили. Через час вылетаем обратно в Ташкент.

— Что?.. как отменили?.. почему в Ташкент?..

— На время подготовки другой операции. Собирайтесь!..

Бабрак непонимающе посмотрел на Ватанджара.

— Вы присядьте, товарищ Кармаль! — обеспокоенно сказал тот, вскакивая, чтобы поддержать его. — Присядьте!

Степь, освещенная луной

Трофим встрепенулся и открыл глаза. Негромко скрипели тормозные колодки, колеса все медленней стучали по стыкам рельс, доски нар подрагивали.

Сел, свесил ноги, зевнул и потер лицо ладонями.

Вот что-то заныло, заскрежетало под днищем, вагон дернулся и замер.

Как был, в исподнем, он прошлепал к двери, откинул крюк, с лязганьем откатил.

Ж/Д разъезд близ станции Термез, апрель 1929 г.

Поезд стоял. Прозрачное серебро лунного света заливало бугристую степь. Прихотливо черненная тенями, редкими сухими будыльями и уже выгорелой травой, она, кое-где на пролысинах ответно серебрясь солью, недвижно мрела в густом горячем воздухе. Нещадно, по-лесопильному, трещали сверчки.

Справа виднелось низкое строение — должно быть, кибитка обходчика. А раз так, должен быть и колодец.

Трофим повернулся внутрь вагона и окликнул ординарца:

— Строчук! Подъем!

Несколько бойцов подняли головы.

— Строчук!

Большое березовое полено скатилось с нар и с глухим стуком упало на пол. Но тут же вскочило — это и был Строчук.

— Беги до машиниста, — приказал Князев. — Спроси, сколь стоять будем. Да разведай, где вода.

Строчук сиганул вниз и поспешил к паровозу, загребая по пыльной насыпи ногами, наспех сунутыми в сапоги.

Князев обулся, спустился на землю, прошел к соседнему вагону и стал, шипя от усилия, разгибать кусок стальной проволоки, которым были замкнуты проушины. Проволока ерзала в них и лязгала.

Изнутри послышалось легкое ржание.

— Сейчас, — бормотал Князев. — Сейчас, мои хорошие!..

Наконец он освободил проушины и отворил дверь. В нос ударило знакомым запахом конюшни — сеном, навозом, конским потом.

Лошади начали перетаптываться в стойлах.

— Ну, ну! — машинально бормотал он, взбираясь в вагон. — Тише вы, ироды, тише!

Зажег свечу, поставил на перекладину.

Бравый сунул морду между брусьев и тонко заржал.

Князев протянул руку и потрепал его по морде, негромко произнося слова, обычные при разговоре человека и лошади. Конь несколько раз признательно моргнул, потом грустно пожевал губами, тычась в ладонь. Князев понял его и ответил, успокоительно разъясняя:

— Скоро уже, скоро приедем. Терпи, недолго осталось!

Опережая звук собственных шагов, к двери вагона подлетел Строчук.

— Так что, товарищ командир батареи, часа полтора будем пузо греть! Машинист сказал!

— Вот черти! — Князев с досадой сплюнул. — Зажарить нас хотят здесь, бисово отродье! Лошади вон как маются… А колодец есть?

— Есть! У будки колодец!

— Давай, Строчук, поднимай Кривцова! Да ведра возьмите, дурни! — крикнул он уже в спину стремительно дематериализующегося Строчука.

Красноармейцы носили воду, Князев опустошал ведра в деревянные поилки. Воды нужно было много. Он вспоминал, как, бывало, после похода и боя, поздним вечером, когда хочется только упасть куда-нибудь — в сено так в сено, на голые доски, так тоже хорошо — и уснуть, он все же вставал и шел в конюшню. Зажигаешь каганец. Масло трещит, света ровно столько, чтобы в темноте на него не наткнуться. Ну еще, пожалуй, какой-нибудь шальной стрелок смог бы в тебя прицелиться… Ни спичек, ни свечей, ни керосина не было — а чего ж ты хочешь, если никто не работает, а все только воюют… Ведро за ведром — много воды. Если колодец глубокий, так это нешуточная работа. Да что — ему тогда, пожалуй, двадцать лет только стукнуло, сам был как лошадь… Напоив свою, принимался поить чужих. Хоть и чертыхаясь, хоть и злясь на самого себя — да ведь как не напоить, коли смотрят так доверчиво, а вздыхают безнадежно. Эх, мол, жизнь!.. Зато и животина к нему привыкала… как-то раз в ночной неразберихе где-то в Крыму, когда чуть ли не батальон пехоты Добровольческой армии с двумя орудиями обрушился на них как гром с ясного неба, он один в начавшейся панике смог увести разом двенадцать лошадей!..

Колодец был дрянь, вода мутная, солоноватая. Ну да на безрыбье…

Через час кончили дело.

— Крепче, крепче крути, — говорил Князев, морщась. Строчук кряхтел, сгибая непослушную проволоку. — Замков не могли навесить, хозяева!..

Он подергал проушины и махнул рукой:

— Ладно… Иди досыпай.

Сам сел в дверной проем вагона, свесив ноги к насыпи, с удовольствием закурил.

Он любил лошадей. С лошадьми всегда было приятней иметь дело. Лошади понятнее людей, проще. Лошадь может ошибиться, может заупрямиться… но не изменит, не предаст, не сподличает. Погибнет с тобой, умрет — но не бросит.

Степь перешептывалась. Луна чуть сползла влево и приопустилась, тени стали гуще. На самом горизонте возникли силуэты каких-то гор.

Ему не хотелось ни о чем вспоминать и ни о чем думать. Поэтому он снова стал думать о лошадях.

Уж чего-чего, а лошадей Трофим знал. Ну а как? — сам деревенский, всегда при них. Пацаном еще хватил толику Мировой, так тоже нижним чином в кавполке — стало быть, при конюшне. Закрутило революцией, попал на Гражданскую. Сначала шашкой махал — куда здесь без коня? Потом на артиллерийские курсы отправили… так ведь и артиллерия — тоже конная!

Так что за эти почитай что пятнадцать лет в его руки разные лошади попадали. Чувствовал он их — как себя. А уж что подковать, да лечить, да ухаживать — об этом и разговору нет, почище любого ветеринара и кузнеца, во всем справный и знающий.

Да…

Лучшей лошадью у него, конечно, была Муха. До Мухи он ездил на Гривне. Тоже неплохой был жеребец. Да только весной девятнадцатого года Трофим поймал осколок в мякоть ноги, и без лазарета, сказали, никак не обойтись. Ну и перед отправкой поручил Гривня дружку своему, Лагутину, — под ним как раз в том последнем бою коня убили. А когда маленько подлечился и недели через три вернулся в полк, оказалось, что уже и Гривень под Лагутиным погиб.

Невезучий он был, этот Лагутин!.. вечно под ним лошадей валили. А сам ничего, до Крыма дошел и только там полег — под станицей Ново-Нижне-Стеблеевской, во время кубанского десанта генерала Улагая…

А тогда что было делать? — пошел в обоз приискивать себе какую-никакую лошаденку.

Собственно, Гривень тоже случайно ему в руки попал. До катастрофы под Спицевкой, когда казачий конный корпус разгромил несколько красных дивизий, он ездил на жеребце Броньке. Как-то раз командир батареи Кавалеров назначил Трофима командовать разъездом. Сыпал снег, шли рысью, Бронька отчего-то сердился, то и дело кусал хозяину коленку, но у того не было времени доискиваться. Миновали рощу и выскочили на позиции противника — дроздовцев, кажется. Под винтовочную трескотню погнали назад, к грохоту большого боя, на мощный гул орудийных выстрелов. Белые стояли с ближней стороны на холмах, красные медленно отступали, родная батарея спряталась за ближней грядой, выжидая. Стрельба велась редкая — из-за недостатка патронов.

Можно было перевести дух. Трофим вспомнил о недовольстве Броньки, расседлал его и схватился за голову — ой, лихо! Позор для старого кавалериста! Седлал впопыхах, потник дал складку… уж если нет большей беды для конника, чем прыщ на заднице, что говорить о сильно сбитой холке?! Седлать беднягу недели три нельзя. Но ведь и пешим кавалеристу воевать никак невозможно!

Внизу лежало большое село. Жители ушли еще накануне. Трофим наказал Лагутину вести разъезд к батарее да разъяснить Кавалерову, что нужно ждать удара пехоты с левого фланга, а сам решил осмотреть дворы — чем черт не шутит, вдруг подвернется приличная лошаденка!

Осторожничая, с шашкой наголо, начал инспектировать. Дома и впрямь пустовали. В первой же конюшне его ждало разочарование. Но деваться некуда — выбрал из двух никудышных одров того, что получше, потащил за собой, чертыхаясь и проклиная жителей — понятное дело, как запахло жареным, дали деру на лучших лошадях…

Примерно с тем же результатом прошерстив еще три хозяйства и увеличив количество кляч до трех, он собрался двигаться к своим, но все же заглянул еще в одну конюшню. Там стоял молодой красавец! — караковый жеребец, дрожавший при каждом орудийном выстреле… Смеясь от счастья, Трофим напутствовал плетью прежние новоприобретения, повесил повод своего Броньки на колодезный сруб, а сам вошел внутрь, увещевающе разговаривая. Впрочем, жеребец был явно рад его появлению. Ласково похлопывая по шее и не переставая говорить, Трофим отвязал его и даже повернул в этом узком стойле.

В этот момент на пороге появился Бронька, отцепившийся от колодца. Жеребцы обнюхали друг друга, дружно завизжали и кинулись в бой. Трофим забился в угол конюшни, закрывая голову одной рукой, а другой стегая нагайкой куда ни попадя. Копыта мелькали перед глазами, и то и дело даже сквозь полушубок и заячью папаху он чувствовал жестокие удары. Наконец звери выкатились во двор. Трофим, постанывая, стал было себя ощупывать, чтобы понять, не поломаны ли кости, но шум возобновившегося сражения заставил и его выскочить наружу. Жеребец сидел на Броньке, впиваясь зубами в холку, Бронька же остервенело грыз его ногу. Трофим испугался — чего доброго, загрызет Броньку и сам удерет!..

Забежав с другой стороны, он пришел на помощь Броньке, изо всех сил лупя нагайкой по морде злого жеребца. Когда наконец удалось их разнять, жеребец унесся в открытые ворота на улицу. Трофим с Бронькой, оба порядочно избитые, кое-как последовали за ним. Конь стоял в конце улицы, видимо не зная, что предпринять. Хорош!.. Трофим наудачу посвистел ему. Жеребец навострил уши и поскакал к ним — и тут же, подлец, стал налаживаться догрызть измученного Броньку. Пришлось снова отогнать его нагайкой…

Караковый не оставлял попыток нанести новый ущерб несчастному Броньке, и во время одной из атак Трофим, изловчившись, схватил-таки его за веревочное оголовье. И началось! Полчаса конь мотал его по воздуху, валился наземь, снова вскакивал, снова дыбился, надеясь избавиться от нежданной обузы. Да не на того напал. Трофим туго знал лошадиную науку. Коли встает на дыбы, висни мешком — станет ему тяжело, и вернется на землю. Только руки обязательно должны быть согнуты, а не вытянуты, а иначе обрушит копыта на плечи и поломает кости!..

К счастью, один из кавалеристов разъезда, обеспокоившись пропажей командира, отправился искать его. Совместными усилиями они уже в сумерках, когда пальба стихла, привели жеребца в батарею. Тут он окончательно обалдел — от того что оказался в такой большой компании — и снова стал крутиться и ходить дыбом. Глядя на него, все лошади заволновались, и только Бронька стоял с понурым и опечаленным видом, будто никак не мог отделаться от вопроса, зачем его хозяину понадобилась такая головная боль.

— Уберите его! — заорал комбат Кавалеров. — Гривенника бы за такого идиота не дал!

С того гривенника, что пожалел за нового коня комбат, и стал жеребец зваться Гривнем.

Чтобы он маленько ослабел, Трофим не напоил зверюгу на ночь, а утром бросил только тощую охапку сена. Еще через день принялись его седлать. Двое висли на оголовье, Лагутин безуспешно метал седло на спину, а в задачу Трофима входило поймать подпругу и передать ему под животом жеребца. Полчаса они, к восторгу однополчан, крутились по всему двору. Седло то и дело каталось в пыли. Но все же кое-как взнуздали, поседлали и вывели на дорогу. Хата была крайней у степи. Лагутин перекрестился и сел в седло.

— Пускай!..

Жеребец сиганул враскоряку, а потом помчался в облаке пыли. Не успели утереть пот, как Лагутин прискакал на нем обратно, и все снова бросились хвататься за оголовье. Теперь уж сел Трофим.

— Пошел!

Гривень безоглядно рванул в степь, а Трофим его только пуще нахлестывал. Быстрее хочешь? — на-ка тебе плеткой, чтоб лучше вышло! Еще охота? — на тебе еще!.. Но уже жеребец сдавал… Мало-помалу Трофим перевел его на рысь, а потом и на шаг. Похлопал по шее, стал разговаривать. Гривень навострил уши. Тогда Трофим принялся разъяснять ему значение повода. Когда вернулись, Трофим расседлал жеребца, как следует протер соломой и в этот вечер хорошо накормил.

Красавец был конь, ну просто красавец! К сожалению, пришлось отрезать ему хвост и гриву — батарея долго стояла под тем селом, и хозяева могли узнать свою лошадь. Как ни крути — ворованная. Правда, тогда все воровали и все грабили — и белые, и красные, и махновцы. А уж про крестьян и говорить нечего — куда ни пойди, всюду найдешь почернелые остовы разграбленных и сожженных имений…

Броньку Трофим тоже хотел оставить при себе. Но это оказалось невозможно — жеребцы так невзлюбили друг друга, что при любой возможности норовили снова схватиться не на жизнь, а на смерть. Пришлось отдать Броньку в обоз. Расставаясь, Трофим чувствовал тяжесть в сердце. Да и Бронька, казалось, был растроган. Больше они не виделись…

Гривень долго еще показывал характер. Кавалеров даже позволил Трофиму шагать отдельно, сбоку от всей батареи, потому что Гривень делал все, чтобы расстроить ряды, — давал козла, бил задом и плясал. С особым блеском он исполнял «свечку» — то есть вставал на дыбы вертикально. Выглядит впечатляюще, но для опытного всадника не опасно. Трофим спокойно хватался за мощный чуб, нарочно оставленный на стриженой гриве, и бросал повод и стремена — знал, что лошадь сама по себе в жизни не опрокинется…

В общем, они довольно долго служили для батарейцев бесплатным цирком, однако вскоре походы уходили Гривня, и он угомонился. А провоевав полгода, был убит под красноармейцем Лагутиным…

Трофим раскурил новую папиросу, отвлекся от воспоминаний — и тут же стало на него наплывать из темноты лицо Катерины — злое, искаженное страхом и ненавистью!..

Он спешно пыхнул дымом раз, другой и снова стал думать о лошадях.

Гривень, да…

Вот после Гривня-то и посчастливилось ему взять Муху. Обругал сконфуженного Лагутина и пошел в обоз. Обоз для того и существовал, чтобы лечить и возвращать лошадей в строй. Но служили в обозе какие-то малохольные нестроевые. При глубоком колодце они и напоить этих тридцать или сорок животин не могли толком. Да и корм — из рук вон.

Иного ждать не приходилось, и все же скопище обозных одров произвело на Трофима самое унылое впечатление. И тут хромой начальник указал на одну из кляч:

— Бери эту!

— Почему эту?

— Бери, не ошибешься!

Прежде это была вороная кобыла. Теперь чернота посерела и покрылась паршой. Глаза смотрели безжизненно. Ребра пугающе выступали, и лошаденка едва передвигалась на дрожащих ногах…

Но что-то стукнуло в сердце!

— Ладно, Муха, пошли, — вздохнул Трофим.

Война, вообще-то, дело суетливое. Бывало, не успеешь рассупониться, как уже снова-здорово: «Седлай! Заамуничивай!..» И опять ни дня, ни ночи — так, чертопляска какая-то… Но в ту пору батарея стояла в резерве Второй Конной. Трофим проводил возле Мухи почти все время — то и дело поил, три раза в день кормил, чистил и мыл дегтярным мылом. Всегда у нее было свежее сено. Размельчал в воде подсолнечные жмыхи и подносил. «Дачи», получаемые в обозе, были недостаточны, и Трофим крал овес и ячмень у крестьян. Мухе нравилось. Скоро она округлилась и повеселела, шерсть начала расти заново, парша исчезла, лошадь снова стала вороной, а глаза заблестели.

Трофим радовался — значит, у Мухи не было серьезных болезней, а только истощение от бескормицы. Он нашел неподалеку луг с хорошей травой под деревьями и стал выпускать ее пастись на воле.

Наконец настал вечер, когда он долго не мог поймать кобылу, чтобы увести с пастбища. Муха игриво косила глазом и убегала. Выздоровела!.. С того дня у них так и повелось: по дороге домой Муха послушно бежала перед Трофимом, но в руки не давалась.

И к седлу, и к узде лошадь отнеслась спокойно. Поседлав, Трофим шагом выехал за околицу. Чуть наклонился — Муха перешла на рысь. Еще наклонился — лошадь прибавила! И еще рысь увеличилась, и еще, и еще! Казалось, ее резвости нет предела! Это было пьянящее чувство!.. Трофим перевел ее в галоп, потом пустил карьером! Муха летела как ветер!..

Теперь каждый день, утром и вечером, он выезжал на Мухе, тренируя ее, постепенно увеличивая дистанцию. Очень, очень резва оказалась эта вороная кобыла! Просто нарадоваться на нее Трофим не мог! Даже как-то раз поехал в обоз сказать спасибо хромому начальнику — да того, оказалось, тиф подцепил, и в каких областях теперь душа его обреталась, было неизвестно…

Но, конечно, нашлись у Мухи и недостатки.

Во-первых, она, вырвавшись, не давалась в руки. Во-вторых, крутилась и нервничала, когда он садился в седло. А Трофим после Урюпинской и Гуляй-Поля хорошо знал, что такая повадка может стоить всаднику жизни.

Кроме того, Муха, что называется, «обносила». Должно быть, когда-то у нее случилась большая неудача при взятии препятствия, и теперь она, как бы ходко ни подлетала к загородке, не прыгала, а сворачивала от нее в последнюю секунду.

Ну, с этим Трофим справился легко — взял кусок шпагата и перевязал Мухе ногу, туго перетянул бабку, чтобы чувствовала. И тут же погнал ее на плетень, и Муха легко взяла его, а потом и другой, повыше, и так же спокойно, без напряжения, прыгнула через узкую повозку, выкаченную на дорогу. А все почему? Прежде она не хотела идти на препятствие и все время думала об этом. А когда Трофим перевязал ей ногу, она стала думать только о своей ноге: что у нее с ногой? что так жмет и давит? Она никак не могла этого понять и все думала, думала! — помнила только о своей ноге, а о препятствиях, о страхе своем перед ними совершенно забыла!..

Коли после разгрома какого-нибудь белого обоза перепадал сахар, Трофим сам не ел, давал Мухе. Протянет кусок, а остаток покажет. Отойдет и окликнет. Скоро она приучилась отвечать на зов легким ржанием и идти за ним, и уже не смотрела, есть у него сахар или нет. Черный хлеб с солью тоже высоко ценила. В общем, в конце концов Муха бродила за ним как собака, без повода.

Если батарея шла рысью, Трофим брал чуть в сторону, останавливался и слезал. Муха оглядывалась и нервничала, ей хотелось присоединиться к остальным лошадям. Трофим терпеливо ждал, пока она перестанет вертеться, и делал вид, что садится. Тут же Муха снова превращалась в юлу! Он опять вынимал ногу из стремени. Муха успокаивалась, Трофим совал ногу в стремя, все повторялось — и так много, много раз, пока лошадь не понимала, что он сядет только если она замрет на месте. В итоге она так к этому привыкла, что уже ничто не могло сбить ее с толку. Трофим не раз просил товарищей скакать вокруг, кричать и стрелять в воздух, изображать панику и бегство. Ничто на нее не действовало — Муха стояла как влитая! Он не торопясь садился, разбирал поводья, наклонялся к ее голове и говорил тихо: «Ну, Муха, полетели!» И Муха пускалась вскачь!

Даже когда под Харьковом попали в переделку — в село ворвались три бронеавтомобиля, со всей мочи садя из пулеметов куда ни попадя, — все лошади бесились, разбегаясь, а Муха в смертельной той неразберихе стояла как скала!..

Ни прежде, ни потом лошади лучше у него не было. Он уверился даже, что Муха читает его мысли. Например, как-то раз ночью в болотистой низине их орудие отбилось от батареи. Справа темнела высокая насыпь железной дороги. Она скрывала их от белых. Слева — громадное болото. Тропа свернула именно туда, налево. Что делать? Пошли по ней. Вода выступала все выше. Кругом торчали камыши. Шагов через двести встретилось что-то вроде мостика. На нем орудие окончательно застряло. Тропинка исчезла под водой.

Кто-то нетерпеливый хотел объехать, свернул — и тотчас шумно исчез в трясине! Его вытащили, а лошадь так и пропала…

— Руби постромки! — приказал Родченко.

Сняли второпях затвор и прицел, бросили орудие. И только теперь поняли, что остались одни. А куда же делась вся колонна?

— Князев, езжай посмотри!

Трофим повернул Муху. Уже совсем стемнело, и бой смолк.

Они сразу потеряли дорогу. В черной воде отражался месяц и камыши, качавшиеся при каждом шаге Мухи. Кругом тишина — и соловей.

Трофима охватила невольная дрожь. Где тропа? Как ее найти? Хоть бы собака залаяла на той стороне, чтобы он мог сориентироваться!.. А если как давеча тот казак?.. никто не поможет… глупо погибнуть в трясине!..

И вдруг он подумал — да ведь с ним Муха! Главное, не мешать ей! Пусть делает как знает!..

Погладил лошадь по шее.

— Ты у меня умница… Иди осторожно, полегоньку… Ищи тропу, по которой мы шли.

Отпустил длинный повод, бросил стремена, мысленно повторяя: «Умница, ты найдешь дорогу!..» Он чувствовал, что Муха читает его мысли, и они ей помогают.

Лошадь тихо вошла в черную зыбь. Поначалу вода была ей до колен, потом стала подниматься… дошла до груди. Муха замерла, вытянув шею, обнюхала воду со всех сторон. И мелкими шажками двинулась дальше. Ближние камыши мерно качались при каждом ее движении. Вот снова остановилась, снова обнюхала воду. Повернула направо. Осторожно ступила. Еще, еще… Постояла, принюхиваясь. Повернула налево, сделала нескольких аккуратных шагов. Вода как будто стала опускаться. Но Трофим боялся радоваться. Он не переставая мысленно подбадривал ее: «Иди осторожно! Сама знаешь, как идти!»

Вода определенно стала мельче, да и камыши перестали качаться. Муха пошла уверенней — она уже ступала по твердому дну!

Так и выбрались в тот раз… А ведь могли и пропасть — кому там вытаскивать их из гиблой той трясины!..

Луна висела на фиолетовом небе над жаркой степью, над дальними горами. И совсем, совсем близко маячили опасные, злые, горькие воспоминания и мысли…

«Эх, — торопливо подумал Трофим, чиркая спичками. — Война вообще переменчива!..»

Вот говорят люди: пан или пропал! Да ведь на войне как жизнь устроена: минуту назад пан, а прошла минута — и ты пропал. Или наоборот: все, думаешь, конец, гибель! Ничто не спасет! никто не поможет! только зажмуриться осталось!.. Но миг прошел, секунда стукнула, и все вдруг поменялось: дуриком, на шармачка — а какая удача!

Вспомнить хотя бы стычку под Пологами!.. В батарее два пулемета ездили на тачанках — для прикрытия. Патронов вечно не хватало, действовали пулеметы редко. Но пулеметчики были хорошие — одного уж не вспомнить, а второй как живой перед глазами стоит: Костей его звали, Костей Питерским, потому что из Питера, а фамилия, может, и значилась в каких списках, да теперь не докопаешься. Сухощавый такой паренек, молчаливый.

Вышли в направлении Гуляй-Поля. Сыпал редкий снег, утро мутное, сырое, пелена облаков трепетала в молочном свете невидного солнца. Впереди показалась какая-то колонна. Едва различимая в снежной мгле, она спокойно и уверенно двигалась навстречу. Почему-то Кравчук не послал разведки. Предположил, что это свои. Почему? Откуда могла взяться здесь красная пехота?.. Но, должно быть, их командир был не многим лучше Кравчука. Тоже ему что-то примстилось. В общем, все совершенно спокойно дожидались, когда колонны сойдутся.

Кроме Кости: он отъехал со своим пулеметом вбок, снял чехол и неспешно приготовился к бою.

Махновцы подошли вплотную, после первых окриков началась стрельба и суматоха, тут Костя выпустил несколько коротких очередей, и все было кончено: дорога оказалась завалена убитыми и ранеными. Кому-то удалось убежать. Остальные сдались.

Вот и вся история. Прикончили раненых, расстреляли пленных… А куда их? Ни у красных, ни у белых, ни у махновцев не водилось ни лазаретов, ни докторов, ни лекарств. Тюрем тоже не было. Отпустить — снова возьмутся за винтовки… Вот и выходит, что выхода нет. Только в расход. Да и как они сами-то с пленными обращались!.. Мишу Хлопчика и еще трех парней нашли — четвертованы; должно быть, шашками ноги-руки им рубили… А их, значит, — отпускай?.. Ну и, понятно, кто погорячее из ребят, тоже шашками…

Трофим этого не любил. Хоть и понимал неизбежность военной смерти, а все же брезжило сомнение в душе, тяготило. Не хотелось убивать. Слава богу, в батарее особо не до пленных — батарея есть батарея, нужно пушками заниматься, а не шинковкой… Он и в бою, бывало, старался в людей без дела не стрелять. В лошадь целил. Хоть и лошадь жалко, конечно. Однако свалишь лошадь — а всадник жив, вот и выходит, что не взял греха на душу. Уж как его судьба дальше сложится — дело десятое. Коли надо, так пусть сами, кто поохотливей. Желающих позверствовать всегда хватает. Смотреть на них противно, а подумаешь — как их судить? Ведь начать разбираться — война есть война. Почему нельзя раненого убивать? Здорового, стало быть, можно и нужно, а раненого — нельзя? Непонятно. Нечестно, что ли? Так никто о честности и не говорит. Какая на войне может быть честность? Для дураков разговоры. На войне убить — всегда честно. Врага берут внезапно, с тыла, из засады, превосходящим числом, наверняка — то есть, если подумать, чем подлей, тем лучше. А если собрать честных — ну, скажем, попов, что ли… или учителей каких — и сделать из них армию, так эту армию один взвод нормальных вояк в два счета разметет и уничтожит… Нет, война — дело такое… не до совести тут и не до чести!..

А все же вспомнишь, как входила конница «червонцев» в отбитые села, так сердце и захолынет!.. Мощь!.. На сильных конях, с полной выкладкой вьюков!.. Пестровато одетые, конечно, но — все как один в смушковых папахах с красными верхами, лихо сдвинутыми набекрень! И — лампасы! без конца и краю лампасы!.. Да алые ленты в конских гривах, в челках!.. Да с песней!.. С гиканьем!..

Трофим бросил еще один окурок на откос насыпи, и он остался лежать там, дотлевая. Как ни медленно текло время, а все же луна немного съехала вправо. Горы, что виднелись на горизонте, выступили вперед, выпятились…

Но все равно сейчас нельзя понять, какого цвета эти горы — серебро луны красило все вокруг на свой салтык. Да Князев знал — подножия у них желто-бурые, верхушки зеленые; днем можно будет разглядеть дальние пики — кипенно-белые шапки, сияющие на солнце. Он бывал в тех снегах, когда гоняли банду Касымхана Маленького. Снизу не видно, а подлезешь — так и нет там никакого сияния, только мутный ноздреватый лед. Часто так в жизни: издали смотришь — одно видишь, подойдешь ближе — другое. Вот и выходит, что…

Трофим усилием воли отогнал следующую мысль, уже опасно накатывавшую за этой, потому что знал и всю горечь ее, и всю безнадежность. Тут как раз и паровоз свистнул, потянул, вагоны принялись дергаться и стучать друг об дружку железными своими ладошами; состав тронулся, пошел, поплыла трава, степь тоже двинулась, медленно скрылась кибитка безвестного обходчика, все уходило и оставалось за спиной — только луна висела на прежнем месте, упрямо не желая выпускать его из поля зрения.

Он задвинул дверь, замкнул и тоже лег.

Колеса опять постукивали, считая секунды, минуты… значит, и часы, и дни… и месяцы, и года… Гришке скоро пять… потом ему станет шесть, семь… Придет пора сажать сына на коня, учить кавалерийской науке… Вот уж будут они вдвоем носиться по лугам!.. Вздрогнул, открыл глаза, снова зажмурился. Он никогда не мог толком спать в дороге. Даже дневального на эту ночь приказал не назначать — знал, что все равно самому ворочаться… Все храпят на разные голоса, а у него в башке не сон, а сплошная неразбериха. Дрема немного туманит голову, и в этом тумане мысли, мысли…

И одна из них — именно та, которую он силой отогнал от себя, как гонят прилипчивую лошадь, — опять толклась неподалеку, выжидая момент, чтобы снова сунуться. А уж после нее, проклятой, не только сна — и дремы той в помине не останется!..

Трофим повернулся на другой бок, зевнул и нарочно стал думать не о прошлом, а о будущем. Потому что прошлое казалось сейчас опасным, ядовитым и злым (как обидно, ведь совсем недавно оно было таким ласковым и нежным! — но он и эту мысль поспешно отогнал, отгородился от нее другими). Да, надо думать о будущем — причем не о дальнем, не о том туманном, голубоватом будущем, в котором гнездятся еще неоперившиеся, неясные надежды и мечты каждого человека, а о совершенно конкретном, загодя известном будущем: как вот они скоро прибудут в Термез и что будет дальше.

Да, вот они скоро прибудут в Термез…

Медленно, будто на ощупь, ползет туда под тускнеющей луной воинский эшелон… Шестнадцать вагонов. Конно-горная батарея из шести трехдюймовых орудий под его, Князева, началом — больше сотни архаровцев, полторы сотни лошадей… В другом составе еще одна такая, под командой Сережи Васильчука…

Пять эшелонов прежде ушли. Следом еще один состав крадется в предрассветной мгле. В нем, кроме прочих, два штабных вагона — главные командиры во главе с Примаковым…

В общей сложности тысяча с лишним сабель — не шутка. Да двадцать четыре пулемета при них — половина станковых на тачанках, остальные ручные, новейшие, системы ДП! Да легких обозных бричек, одноконных, по количеству взводов — кабы не штук шестьдесят! Да радиостанция на отдельной! Да лекарских несколько — если кого зацепит, так чтобы… не дай бог, конечно. Короче говоря — сила!

Правда, сейчас, скованная дрожкими дощатыми стенами товарных вагонов, сила эта кажется громоздкой, неповоротливой… но ничего, дай срок! Пройдет совсем немного времени — а ну как развернется да двинет на рысях!.. ого-го!..

Часть отряда укомплектована афганцами из перебежчиков, верных падишаху Аманулле-хану, со своими командирами. Черт знает, как они себя поведут. Бойцы из них, может, и хорошие. И стреляют неплохо. Правда, привыкли с мультуками дело иметь, а в винтовках не разбираются. Сам видел, как один из этих урюков камнем по затвору лупить начал, чтобы перезарядить… вояки!

Он снова заворочался, взбодрил кулаком ком одежды под головой. Из штатного обмундирования позволили оставить сапоги и нижние рубахи. Вместо галифе выдали сатиновые штаны — разных расцветок, но одинаково нелепого покроя. Фуражки заменили белыми тряпками — на башку накручивать вроде чалмы. Она вечно сваливается, зараза… Да легкие чапаны — командирам синие зенденевые, а рядовым цветастые бекасабовые. Сложенный этот синий чапан лежал у него под головой вместо подушки. Короче говоря, так одели, чтобы они на туркменов походили… До туркменов далеко, конечно. Но и красноармейца в таком чучеле на сразу признаешь… и на том спасибо.

Ну и вот. Допустим, прибыли. Обычная, значит, суматоха… Большие командиры маленьким не докладывают, ну да и так все понятно. Основные силы выгрузятся в паре километров от места переправы. На той стороне у афганцев пограничный пункт Патта-Хисар. Как стемнеет, туда тишком переберется небольшой отряд. Туманова, скорее всего, пошлют. Сам отъявленный головорез, и разведчики его такие же. В любого ткни — не ошибешься. Разберутся они, значит, с пограничниками, порежут их тяжелыми ножами…

Ну а ближе к середине ночи по черной воде, по серебряной дороге луны двинется основной поток — лодки, барки… хмурые, сосредоточенные люди, встревоженные лошади… орудия, пулеметы… огневой припас… снаряды, патронные ящики!.. брички!..

Не смотри, что Аму здесь такая широкая, плавная! Мягко стелет Аму, да не вздумай довериться этой гладкой постели! Полна силы дикая река! Течение плотное, быстрое — понесет, крутанет, не приведи господи, перевернет!.. Далеко уплыть можно!.. и надолго.

Ну и, конечно, будет берег… а потом…

А потом — чернота, неизвестность. Ясна лишь задача — мощным броском, сметая огнем все, что попытается оказать хоть какое-нибудь сопротивление, пробиться к столице страны Кабулу, разгромить банды самозванца и преступника Бачаи Сако, нагло претендующего на власть, и восстановить в законных правах верного друга Советского Союза, с большой симпатией и уважением глядящего в сторону страны победившего пролетариата, — Амануллу-хана! Помполиты [17] не зря твердят, что как бы ни тяжел оказался поход, они вернутся с победой! Вон, того же Безрука послушать… Все у них как по писаному. Мол, обученные, отлично вооруженные войска спецкорпуса Примакова не встретят на своем пути серьезного сопротивления. Что могут противопоставить им отряды полуразложившейся феодальной армии? Большая часть разбежится при одном только виде грозно наступающей кавалерии. Первые же пушечные выстрелы рассеют их нестройные ряды! Сопротивления не будет — наоборот, как только корпус окажется на афганской земле, к нему присоединятся тысячи и тысячи дехкан, мелких торговцев, рабочих, измученных вековыми несправедливостями, горящих желанием свергнуть самозванца — ставленника англичан, восстановить законную власть!..

Маленько, конечно, сомневался Трофим в том, что говорили помполиты. Ну да ихнее дело такое — дух поднимать. Сам он не любил увещеваний, и без них всему знал цену, но приходилось помалкивать. В прошлом годе, когда из отпуска вернулся, весь кипя от того, что увидел в родной деревне, черт дернул его за язык. Политзанятие командного состава вел Шклочень, заместитель Примакова, — тоже «червонец», тоже выходец из червонного казачества. [18] Вот Трофим у него и спроси: почему, дескать, в деревне народ голодует и как это объяснить через линию партии. У-у-у! — что началось! Святых выноси!.. Ты, товарищ Князев, то! ты, товарищ Князев, сё!.. Да и вообще, достоин ли ты, товарищ Князев, после таких вопросов ходить в командирах!.. У Шклочня сразу глаза белые, как у дохлого судака. «С такими особый разговор нужен!..» Понятно, что за особый разговор… Хорошо, сам Примаков вступился, маленько урезонил, а то, глядишь, и вовсе… Нет, с ними не поспоришь. Короче говоря, вернемся с победой — и дело с концом!

Трофим мысленно произнес это слово — «вернемся» — и подумал о собственном возвращении… вот не хотел же, не хотел! гнал от себя!.. а вот на тебе: тут же вспомнил вчерашний вечер и беззвучно застонал, заскрипел зубами от злости, отвращения, от стыда и обиды!..

Заворочался, сел, провел рукой по мокрому от пота затылку.

Ах, если бы она была лошадью! Трофим знал, как справиться с любой лошадью, как переучить ее, как заставить быть такой, какой надо!.. А с Катериной ему что делать?.. Он и прежде, когда еще только собирался взять ее в жены, размышлял — не слишком ли хороша для него? Не слишком ли лукавы глаза?.. полны губы?.. нервны ноздри?.. Как теперь с ней быть?.. Может, все-таки удастся как-то исправить?.. Ну вот взять к примеру ту же Муху. Начинаешь останавливать, натягиваешь повод — а чертова кобыла продолжает упрямо бежать! Башку задирает — и хоть что ты с ней делай!.. Есть, конечно, такая штука — мартингал, — система ремней, которая не позволяет лошади закидывать голову. Да на войне, где, бывает, каждая секунда дорога, не повозишься с этим хозяйством…

Но потом в Матвеевском кургане Трофим познакомился с одним донским казаком. Казак оглядел Муху взглядом знатока.

— Хороша у тебя кобыла!

— Хороша, — со вздохом согласился Трофим. — Да вот только…

И поведал свою докуку.

— А! — сказал казак. — Так она у тебя звездочет! Ну, это дело поправимое.

По его совету Трофим взял два сырых яйца. Поехал в степь. Пустил Муху вскачь. Начал останавливать. Муха задрала голову. Тут Трофим как даст ей яйцами по лбу! Яйца вдребезги, белок с желтком текут по морде… Трофим остановил лошадь, слез, стал говорить с ней так, будто она ранена. Домой привел в поводу. Дня два не счищал яйца. Должно быть, бедная Муха думала, что у нее мозги вытекли и сохнут. Запечалилась, стала голову книзу нести… У Трофима просто сердце рвалось на нее смотреть. Зато потом оказалось, что недостаток ее как рукой сняло! Казак толковал, что, мол, раза два-три так придется сделать, а Муха с самого первого перестала быть звездочетом!..

Но ведь то Муха была! Лошадь! Кобыла! А с Катериной как?! Как ему быть с женой его — Катериной?!

Заскрипели тормоза, и он снова встрепенулся…

Вскочил, раскрыл дверь. Светало.

— Ну что ж, аламанщики, [19] — негромко пробормотал Князев. А потом рявкнул со всей решительностью: — Подъем!

Переселение в Тадж-Бек

Хмурый резидент лист за листом совал какие-то документы в щель бумагоуничтожителя. Бумагоуничтожитель всякий раз радостно взвизгивал. Иван Иванович тупо следил, как в поддон высыпаются праздничные горсти рябого конфетти.

— Не знаю, почему отменили, — ворчливо сказал Мосяков. — У них вечно семь пятниц на неделе. Вчера утвердили — сегодня на тебе: отставить. Наверняка армейские что-нибудь напели… План безнадежен! Почему, спрашивается, безнадежен?! Ну, допустим, в тот раз насчет штурма Арка мы погорячились… теми силами ничего бы не сделали, только личный состав покрошили… Но теперь-то! Батальон в руках! «Зенит»! Часть группы «А»!

Иван Иванович пожал плечами и покачал головой с выражением возмущения — действительно, мол!

— Но, допустим, я с этим соглашусь, — ораторствовал резидент, разливая. — Да, тот еще план. Да, глупо. Да, мало шансов. Да, дворец в центре города. Да, возможны жертвы среди мирного населения. Да, да и да. А дальше что? Решение о силовом устранении Амина принято? Принято. А мы что? А мы сидим тут как!.. — отпил из стакана, сморщился. — Как мешки с говном! По пять раз в день трезвонят — доложите!.. А что касается мирного населения, тоже глупость! Лес рубят — щепки летят!

— Эх, вот если бы он и в самом деле переехал в Тадж-Бек, — задумчиво протянул Иван Иванович. — Тоже, конечно, не подарок. Но все-таки. Дворец стоит на отшибе. За городом. Можно было бы провести полноценную войсковую операцию…

Резидент с горечью махнул рукой.

— Если бы! Говорено-переговорено!.. Не хочет. А ведь какие выгоды! Дворец отремонтирован. — Он начал загибать пальцы. — Оснащен. Удобен. Оборону организовать можно по первому классу. Усилить советским батальоном…

Загнул последний и мечтательно посмотрел на Ивана Ивановича.

— Этот батальон его бы там и!..

— Вот именно, — скривился резидент. — Мечты, мечты!.. Из пустого в порожнее. Не едет, собака.

— Под лежачий камень вода не течет…

— В смысле?

— Подталкивать его туда нужно, — вздохнул Иван Иванович. — Не давать спокойной жизни. Пусть знает, что пока не переедет, его в любую секунду могут грохнуть. А там окажется в полной безопасности!

— Что ты все одно и то же долбишь! Сам знаю, что надо!.. Вот и подталкивай! К завтрашней операции все готово, надеюсь?

— Так точно, все готово…

Резидент помолчал, хмурясь. Потом сказал со вздохом:

— Заговоренный он, что ли? По всему так выходит!..

* * *

Плетнев не знал, каким именно камушком является он в цветастом полотне этой многосложной мозаики. Задачу ему ставил Симонов. Вторым номером назначили Астафьева. Вооруженный автоматом и гранатами, он был обязан в случае чего прикрывать отход Плетнева. И лечь костьми, если не будет иного выхода.

Затаились на верхушке заснеженного холма. Каменистый склон, поросший редким кустарником и присыпанный снегом, уводил взгляд вниз, к широкому асфальтированному шоссе. Оно, как всегда в горных странах, выныривало из-за холма и скрывалось за следующим. До ближайшей его части было метров четыреста.

Стояла холодная пасмурная погода. Низкое небо темнело, темнело… тучи ползли по нему, ползли — казалось, с натугой, через силу…

И в конце концов посыпался снег.

— Этого еще не хватало, — буркнул Плетнев.

— Да уж, — отозвался Сергей из-за соседнего камня.

Плетнев угнездился за глыбой, перед которой торчал безлистый куст, и просунул ствол винтовки между его редкими ветвями. Ветви ему не мешали, а маскировка была идеальной.

В сетке прицела скользила дорога. Плетнев просмотрел ее справа налево, потом двинулся в другую сторону.

Послышался надрывный вой двигателя. Через минуту вынырнул из-за холма и неспешно прокатил большой автобус. Навстречу ему прогремела какая-то драная легковушка.

Проехал грузовичок. Потом показалась арба, запряженная волами. Арба еле тащилась.

Плетнев щурился в прицел, иногда отрывался, смотрел поверх. Снег словно сошел с ума — сквозь его вихри и спирали едва проглядывали темные очертания холмов. Пространство мерцало и колыхалось. Дорога в нем казалась совершенно призрачной. Еще через десять минут вся она покрылась снегом и вовсе исчезла из виду на фоне таких же белых склонов. Теперь у этой чертовой дороги маскировка была даже лучше, чем у него самого.

Он растерянно посмотрел на Сергея. Тот ободряюще кивнул.

Плетнев снова приник к окуляру, силясь хоть что-нибудь разглядеть.

Потом услышал отдаленный шум. Приближались машины. Одна? Несколько? Он взял в перекрестье примерно тот участок невидимого шоссе, где оно выныривало из-за холма.

Лаковые автомобили кортежа уже одна за другой вылетали из-за поворота. Горели фары. Впереди неслась черная «Волга». Следом — белый «мерседес». Замыкал кортеж белый джип «тойота».

Две последние машины казались призраками — белые на белом.

Прицел следовал за «мерседесом».

Заднее окно закрыто белой занавеской.

Палец чуть прижал спусковой крючок. Отпустил.

Взял чуть выше.

Автомобильные колеса бешено крутились. Из-под них летели комья снега.

Снова он прижал пальцем спусковой крючок. И снова отпустил.

Он не до конца понимал цель. Где она? Этот белый вихрь? Или этот? Или следующий?

Ему казалось, что он чувствует напряжение, исходящее от Астафьева. На его месте Плетнев бы уже заорал: «Ну стреляй же!!! Чего ты ждешь?!»

Он замер, превратившись в продолжение винтовки. Палец надавил на спусковой крючок.

Выстрел!

Выстрел!

Выстрел!

Кортеж прибавил ходу, рискуя слететь на повороте с заснеженного полотна шоссе.

И скрылся.

А эхо еще долго и раскатисто гуляло между склонами холмов.

* * *

— Не понимаю, чего они ждут?! — говорил Амин, шагая по кабинету из угла в угол. — Они хотят потерять Афганистан? Численность войск оппозиции достигает уже сорока тысяч! На территории Пакистана создано несколько мощных плацдармов! Сам Пакистан то и дело проводит маневры на границе! И каждый раз я с ужасом жду, что они ее все-таки перейдут! В двенадцати из двадцати семи провинций страны идет война! Все наши просьбы падают, будто капли воды в раскаленный песок! Если они что-нибудь и делают, то совершенно без всякой пользы для нас! Я просил спецбатальон для своей охраны! В конце концов они перебросили его — и что? С двенадцатого ноября он торчит в Баграме! Какой смысл? Зачем он там? Я-то в Кабуле!..

Амин сел, налил стакан воды и жадно выпил.

— Нет, — мрачно сказал он, — точно… Они не простили мне Тараки. Они ждут, когда какое-нибудь из покушений окажется удачным… И меня наконец убьют…

Он снова вскочил и прошел к окну.

— Проклятые заговорщики! Эти бесконечные засады действуют мне на нервы! Мерзавцы!

— Ваш племянник уже вне опасности, — урезонивающе заметил Джандад. — Советские врачи делают чудеса. Даже здесь, в посольстве. А уж в Москве они быстро поднимут его на ноги!.. Между прочим, если б не он, пуля была бы вашей.

— Бедный парень… ладно, допустим, они его подлатают. Но я уже давно за детей боюсь! За жену! Ты же знаешь мое семейство… Дети не могут все время торчать в резиденции, верно? Меня достать не получается — за них возьмутся!

— Но ведь советские обещали обеспечить безопасность! У них огромный опыт… уж кто-кто, а кагэбэшники на этом собаку съели.

— Ох, не знаю!.. — Амин сел и подпер голову руками. — Я уже ничего не знаю!.. А чего тогда они ждут? Сами твердят, что оппозиция буквально охотится за мной, что мне следует усилить охрану, и они за это берутся… А почему тогда не переводят батальон из Баграма в Кабул?

— Ссылаются на то, что здесь негде разместиться, — ответил Джандад, пожав плечами. — Я предлагал им казармы Бала-Хисар. Они сказали, что это слишком далеко от вашей резиденции, и батальон опять окажется бесполезным.

— Советуют перебраться в Тадж-Бек, — кивнул Амин.

— Настоятельно советуют, — подтвердил Джандад. — Уж там-то обещают наладить мощную систему охраны и обороны…

Амин посмотрел ему прямо в глаза.

— Скажи, ты им веришь?

Джандад покусал ус.

— Больше да, чем нет, — ответил он после краткого молчания.

Амин хлопнул ладонями по столу.

— Все! Решено! Переезжаю!

* * *

Офицеры стояли возле БТРа и глазели на то, как «мусульманский» батальон готовится к передислокации.

Авиабаза «Баграм», 17 декабря 1979 г.

Зрелище собирающегося в поход батальона вообще увлекательно. Если же батальонов три и один из них — «мусульманский», это картина, достойная кисти и пера великих художников, потому что только великий художник способен в полной мере передать ту атмосферу суеты и бестолковщины, которая сопровождает эти сборы.

Палатки исчезли, оставив после себя серо-сизые квадраты оттаявшей травы. На головном БТРе стоял офицер. Хрипло матерясь, он призывно махал руками, подтягивая к себе технику. Пять БТРов уже стояли в колонне. Еще штук пятнадцать БТРов, пара десятков БМП, примерно столько же боевых машин десанта — БМД, десять машин технической поддержки ЗИЛ-131 и десяток крытых грузовиков ГАЗ-66 разбрелись по полю и, чудом не сталкиваясь, таскались по нему из конца в конец, как слепцы при раздаче бесплатного супа.

Вот и Шукуров куда-то помчался по высокой сухой траве, маша руками, яростно крича и, по всей видимости, имея явно невыполнимое намерение согнать это бессмысленное стадо в более или менее компактный гурт.

Солдаты переминались в стороне — кто на корточки сел, кто на бугор… галдеж, как в курятнике.

Давно уже слышался гул. Самолет вынырнул из облаков совсем низко. Скоро он уже бежал по бетону. Развернулся, подрулил поближе и встал.

Плетнев всматривался в группу вновь прибывших. Спустившись по трапу, они шагали к остаткам лагеря. На них была «песчанка», высокие ботинки, синие меховые куртки. На головах — спецназовские кепки с козырьками…

Аникин приложил ладонь ко лбу, аки богатырь из русской сказки, и сказал:

— Ага. Вот и они.

Точно! Наши!

Они приближались, и Плетнев уже различал улыбавшиеся лица. Вот кто-то приветственно махнул рукой…

Через несколько секунд они слились воедино. Ромашов жал руку Большакову. Аникин хлопал по плечам Первухина, Епишев обнимал Астафьева, Плетнев навалился на Бежина, Зубов еще кого-то тормошил.

— Ну как?

— Яйца не поморозили?

— Во ряхи наели на афганских харчах!

— Ты не завидуй! — ответно громыхал Зубов. — Вам то же самое предстоит — сначала жрать без меры, потом срать без памяти!..

Побросали сумки на броню, расселись, закурили.

— Так что вы тут? — спросил Ромашов у Большакова.

— Да вот, видишь, собираемся, — показал Большаков на неразбериху формировавшейся колонны.

— Ну и ладушки… А с кормежкой, правда, как? А то уж мы давненько ничего на зуб не клали…

Кухня со всеми вместе таскалась по полю, ища пятый угол. Перебились сухпайками. И уже всерьез стемнело, когда наконец расселись по приписанным БТРам.

Колонна еще долго на разные лады ревела, пускала дым, стреляла выхлопами, но в конце концов все-таки стронулась и пошла в сторону Кабула.

* * *

Мосяков и Иван Иванович сели в «Волгу».

— Двинулись наконец, — буркнул Мосяков. — Во собираются — как вор на ярмарку!.. Ладно, и на том спасибо.

Иван Иванович осторожно выруливал на бетонку.

Мосяков хмыкнул.

— Знаешь, что это?

Он кивком указал на удалявшуюся колонну.

Иван Иванович замялся.

— Ну да… передислокация батальона?

— Не-а! — по-детски возразил резидент. Он поднял указательный палец и торжествующе сказал: — Это, дорогой ты мой, троянский конь!

Иван Иванович осклабился, пару раз гыкнул и прибавил газу.

* * *

Машину качало, двигатель ревел, механик-водитель скалил зубы, часто поглядывая на Плетнева. Все шло нормально, только изредка они обгоняли заглохшие БТРы, которые «техничкам» приходилось буксировать на гибком тросе.

Солдаты дремали, кутаясь в шинели. Часа через полтора машина дернулась и встала.

Плетнев выбрался на броню. Колонна стояла где-то на окраине Кабула. Начинало светать, в сиреневом небе над пригородным кишлаком торчали дымы — прямые как палки. Голые ветки деревьев серебрились от изморози. И отовсюду летел остервенелый лай собак — чуяли они их, должно быть.

Впереди виднелся задний борт «технички». Сзади — другой БТР.

На его броне теснились солдаты-«мусульмане». А на обочине толклась небольшая группа местных жителей — человек шесть мужчин в халатах. Солдаты оживленно отвечали на какие-то их вопросы.

Плетнев подозвал механика-водителя.

— Ты их понимаешь? О чем они говорят?

Сержант наклонил голову, прислушиваясь, потом стал разъяснять ему, как младенцу:

— Ну, один говорит — откуда вы. А этот говорит — мы советские… Мы, говорит, из Точикистон… А этот говорит — вам приехали помогать. А этот говорит — зачем нам помогать, нам и так хорошо. А этот говорит — нет, плохо! А этот говорит — немного подожди, все будет хорошо… — Сержант пожал плечами и закончил: — Эти афганцы тоже таджики. Зовут чай пить.

Он еще не договорил последнюю фразу, а Плетнев уже дико орал, размахивая пистолетом:

— Отставить базар! Молчать! Молчать, сказал! Молча-а-ать!..

Солдаты замолкли, недоуменно на него глядя — что за командир еще на их голову?

Откуда-то вынырнул Шукуров.

— С кем воюешь? — насмешливо спросил он, кивая на пистолет.

— Да вон, — сказал Плетнев. — Все тайны растрепали твои «мусульмане».

— Эти, что ли?

Шукуров наклонился и взял булыжник.

И пока тот летел в сторону БТРа, успел крикнуть:

— По местам! Люки закрыть!

Булыган с грохотом ударился о броню, а запаниковавшие солдаты уже теснились, ныряя друг за другом в люки.

— И все проблемы, — сказал Шукуров, приветливо смеясь. — По-другому они не понимают.

* * *

Минут через десять колонна снова тронулась и скоро уже длинной ревущей змеей петляла по улицам города. Плетнев заметил, что на одном из поворотов от нее отделилась рота десантных машин БМД и пропала в каком-то переулке. Сами они зачем-то свернули и двинулись к крепости Бала-Хисар, хотя нужно было ехать в противоположную сторону. Около крепости от колонны снова откололось несколько единиц бронетехники…

Уже отсюда взяли верное направление и скоро выбрались на проспект Дар-уль-Аман. Плетнев с легким волнением узнавал знакомые места. Миновали министерство обороны и Государственный музей… а вот проехали молчаливое и темное в этот ранний час Советское посольство!.. Должно быть, спят еще, — подумал он, вдыхая пыльный, казавшийся чуть сладким воздух Кабула. — Кузнецов спит… Вера спит!.. Спят, не знают, что он мимо них проезжает!..

Колонна уже двигалась по прямой асфальтированной дороге, ведшей к дворцу.

Впереди, на горке, виднелись двухэтажные здания из красного кирпича — заброшенные, нежилые… Это были недостроенные гвардейские казармы, в которых предстояло разместиться.

Подъехали, выбрались из машин — и уже через несколько минут казармы ожили.

Солдаты сгружали с грузовиков разобранные двухъярусные койки и матрасы, вереницей таскали их в здание.

В отведенной группе большой квадратной комнате с пустыми проемами окон и нештукатуренными стенами полы были разбиты и усыпаны обломками кирпича.

Нещадно грохоча железом, Аникин и Епишев собирали солдатские кровати возле окон, где было посветлее. Остальные подносили новые комплекты.

— Ну и сарай, — сказал Плетнев, озираясь.

— Почему сарай? Вот, смотри, из отеля «Хилтон» прислали, — возразил Зубов, с лязганьем и громом ставя у стены новую порцию разобранных кроватей. — Пусть, говорят, люди хоть поспят по-человечески. Ведь не звери же они, говорят, не животные! Не коровы!

— Спасибо им большое, — отозвался Аникин. — Душевный все-таки народ.

Зубов оживился.

— И не говори! Говорят, будем хорошо себя вести, нам еще и по матрасу выдадут!

— Да уж лучше бы в коровник, — заметил Плетнев. — Там теплее…

— Во-во! — обрадовался Зубов. — Погреться бы! С телками-то!

Епишев со звоном вытряс из стопы кроватных деталей квадратную дужку и подмигнул.

— Ничего, скоро тебя Ромашов чем-нибудь погреет!..

Потом сгружали боеприпасы, складировали у дверей патронные ящики. Потом Астафьев и Берлин съездили куда-то на БТРе, а вернулись с тюками афганского обмундирования.

Астафьев распаковал один и стал вынимать и раздавать комплекты:

— Приступить к маскараду!

— О! — воскликнул Зубов, подходя. — Это дело я люблю! Раздали маски кроликов, слонов и алкоголиков!

Он скинул собственную куртку, выбрал афганский китель пошире и начал надевать. При попытке сунуть вторую руку в рукав китель расползся по швам. Зубов растерялся.

— Ну как? — спросил он, глупо улыбаясь.

Все захохотали.

— Да ладно вам, — сказал Аникин, критически его оглядывая. — Нормально, чего вы… Веник к бороде привесить — чистый Дед Мороз!

Тут еще Большаков появился. Кинул на штабель патронных ящиков пару матрасов и тоже стал удивленно рассматривать Зубова.

— Гнилые шмотки-то, — озадаченно сказал Зубов, сиротским жестом протягивая ему руки. — И короткие.

Большаков хмыкнул.

— Да уж… Ну, ничего. Тебе в них недолго воевать. Иголки-нитки есть? Кстати, — обратился он ко всем. — Дополнительные карманы на штаны всем нашить. Ясно?

И похлопал себя по бедрам, показывая, где именно следует нашить дополнительные карманы.

Офицеры проводили его взглядами.

— Патроны насыпать, — понимающе сказал Епишев. — А, ничего! И нитки найдем, и иголки. Одежку подштопаем. Окна завесим, буржуйку раскочегарим — такая житуха начнется, у-у-у-у-у!

* * *

Большие окна веранды смотрели в голый, облетевший сад. Черные ветви деревьев под редкими клочьями снега на них выглядели еще более жалкими.

Зато на самой веранде, к холодам как следует утепленной, в больших полубочонках зеленели фикусы, форзиции, широкопалые пальмы, и, если прижмуриться, можно было вообразить, что этот зимний сад не ограничен стеклянными стенами, а простирается дальше, дальше…

Посол США в Афганистане Роджер Тэйт и его частый гость, резидент ЦРУ в Кабуле Джеймс Хадсон расположились за низким кофейным столиком. Чашки уже опустели. Джеймс неспешно курил, стряхивая сигаретный пепел в хрустальную пепельницу.

— На южных границах Советского Союза уже несколько месяцев отмечается повышенная активность. В последнее время стало окончательно понятно, что готовится переброска в Афганистан крупной армейской группировки. И очень скоро.

Роджер Тэйт задумчиво кивнул. Помолчав, спросил:

— Скажите, Джеймс, а вы уверены, что подразделение, передислоцированное из Баграма в Кабул для усиления охраны резиденции Амина, — это советский батальон?

— Совершенно уверен, сэр. Просто военнослужащие переодеты в афганскую форму. Как говорится, хитрость сумасшедшего.

Джеймс загасил окурок, а посол усмехнулся.

Потом вздохнул.

— Да, интересный расклад. Выходит, они простили Амина?

— Выходит так, сэр, — ответил Джеймс, пожимая плечами.

— В таком случае дело может повернуться самым неожиданным образом.

Джеймс вертел в пальцах зажигалку, ожидая продолжения.

Посол рассеянно смотрел в окно.

Хмурое зимнее небо Кабула струило сиреневый сумеречный свет.

— Хафизулла Амин — очень энергичный политик. Очень. Я не могу исключить, что, если Советы окажут ему серьезную военную и политическую помощь, его режиму очень скоро удастся укрепиться по всей стране.

— Согласен, — кивнул Джеймс.

Житуха

Как говаривал старшина Дебря, «солдат без дела — что душа без тела!..»

Поэтому, как только расставили кровати и раскочегарили буржуйки, Ромашов приказал приступить к посменной отработке приемов десантирования из БТРов и БМП — чтобы не томиться бездельем, а укреплять и оттачивать необходимые навыки. Кроме того, рев БТРов и круглосуточные передвижения должны стать для всех настолько привычными, чтобы в тот момент, когда боевые машины двинутся на дворец, афганцы поначалу не обратили на них внимания.

В первую ночь, как только загрохотали дизели и взлетели осветительные ракеты, бригада охраны всполошилась. Расположение «мусульманского» батальона осветили зенитные прожектора, майор Джандад примчался выяснять, в чем дело. Его успокоили — мол, погода стоит холодная, двигатели надо прогревать. Да и вообще — бойцам следует неустанно поддерживать высокую боевую готовность…

А белый дворец Тадж-Бек гордо высился над этой суетой. Раздоров, имевший за плечами два курса архитектурного, разъяснил бойцам, что здание представляет собой характерный пример колониальной архитектуры — английского классицизма. Его торцы украшали такие, что ли, полукруглые завершения с колоннами — по словам того же Раздорова, они назывались ризалитами. Днем дворец был залит солнцем. Ночью — светом прожекторов. В общем, всегда искрился хрустальным сиянием высоких окон.

Он стоял на вершине скалистого холма. По крутым склонам серпантином вилась подъездная дорога. Выложенная гранитными плитами верхняя часть подножия угрожающе щурилась узкими амбразурами. Вокруг здания и у нескольких шлагбаумов на протяжении ведущей к дворцу дороги стояли посты. Люди в военной форме, копошившиеся у фасада, казались маленькими, как муравьи. Однако следовало учитывать, что они вооружены самыми настоящими пулеметами, автоматами, гранатометами, пушками. Невольно закрадывалась мысль — если и впрямь штурмовать, то ведь пока подберешься, пока будешь мыкаться под шквальным огнем по этому серпантину… в щепу тебя размолотят, в мокрое место!..

На одной их двух башен торчал флагшток, и, если хозяин дворца Хафизулла Амин был дома, над его резиденцией развевался флаг.

Говорили, что внутренняя отделка дворца вполне соответствует его роскошному внешнему виду — мебель ручной работы, ванны, целиком вытесанные из глыб мрамора, ковры, люстры богемского хрусталя, кухня, оборудованная такой техникой, что требует от поваров специальной подготовки, лифт, предназначенный для доставки готовых блюд в столовую…

Но бойцов группы «А» все-таки больше интересовал серпантин. И расположение афганских частей из бригады охраны. Они окружали Тадж-Бек на некотором отдалении. Тут и там торчали заграждения из колючей проволоки, вышки с часовыми, армейские бараки. С одной стороны кирпичные казармы гвардейцев — точь-в-точь как отведенные советским, только достроенные. С другой размещался артдивизион. За дворцом прятался танковый полк…

* * *

Главный военный советник Огнев сидел в кабине «засекреченной аппаратуры связи» — ЗАС — с телефонной трубкой в руке и в очень напряженной позе.

— Так точно, товарищ министр обороны! — сказал он.

Далеко-далеко от него — за горами, пустынями, реками, — так далеко, что самому быстрому самолету пришлось бы часов пять кроить крыльями голубой ситец неба — министр обороны Устинов, сидя за рабочим столом, в одной руке тоже держал телефонную трубку, а в другой карандаш.

— Ну хорошо, с этим ясно, — сказал маршал, кивнув. — А как идет подготовка операции?

Огнев выслушал вопрос Устинова, и его лицо приняло выражение еще большей напряженности и непонимания.

Он не знал, о какой операции идет речь.

Однако вопрос прозвучал так, как будто обе стороны были по этой части отлично осведомлены и спрашивавший не предполагал, что тот, у кого спрашивают, хоть сколько-нибудь затруднится с ответом.

Главный военный советник еще раз мгновенно и лихорадочно пробежался по обширному пространству своей памяти — и, к большому его сожалению, опять безуспешно.

— Операции? — запнувшись, переспросил он. — Какой операции, товарищ министр обороны?

Устинов помолчал, нахмурившись. Ему было странно слышать этот вопрос. Такого рода вопрос свидетельствовал о служебном несоответствии. И требовал немедленных оргвыводов в отношении поста Главного военного советника в Афганистане… Он пристукнул торцом карандаша по столу. Новая докука…

— Вы что, не в курсе? — с недовольством и даже с некоторым оттенком презрения в голосе осведомился он. — На завтра назначена операция! «Шторм триста тридцать три»!

— Товарищ министр обороны, в первый раз слышу об этом, — признался Огнев, с содроганием понимая, что следующие слова собеседника могут превратить его в ничто. Даже пенсии получать не будет!..

Устинов бросил карандаш на лист.

— То есть как впервые слышите? — раздраженно и сухо спросил он. — Вам придется принять в этом непосредственное участие!.. Обратитесь к… — Он сморщился, вспоминая фамилию. — Как же его… В общем, к начальнику представительства КГБ в Кабуле.

— Есть, товарищ министр обороны, — сказал Огнев. — Есть!

Он положил трубку и вскочил. Вышел из кабины. Резкими рывками набрал номер обычного телефона.

— Ты у себя? — взвинченно спросил он, дождавшись ответа. — Сейчас зайду!

Когда Огнев ворвался в его кабинет, Мосяков стоял возле стола, держа стакан чаю в подстаканнике. Брови резидента были задумчиво подняты, и он смотрел на стакан с таким видом, как если бы пытался на глаз определить температуру и плотность пара, идущего от чая.

— Ты что ж творишь-то, а?! — с порога рявкнул Главный военный советник. — Что за операция готовится?!

— Какая операция? — непонимающе спросил резидент. — Ты о чем?

— «Шторм триста тридцать три»!

— Триста тридцать три?.. — повторил резидент, потирая висок.

— Прекрати балаган! Со мной только что говорил об этом член Политбюро! Ты хоть понимаешь, как меня подставил?!

Мосяков неторопливо сел.

— Ну хорошо, хорошо. А что кричать? Ты присядь. В ногах-то, сам знаешь…

— Я спрашиваю — что за операция?! — зарычал Огнев.

Резидент устало вздохнул.

— Операция по физическому устранению Амина. Штурм дворца Тадж-Бек.

— Почему меня не оповестил? — угрожающе спросил советник.

— Команды не было, — ответил Мосяков, простецки разводя руками. — Мы же все-таки разные ведомства…

— План разработан? — спросил Огнев, с трудом сдерживая ярость.

— А как же!

Резидент со вздохом открыл сейф, достал сложенную в гармошку карту и бросил на стол.

Несколько минут советник стоял, склонившись над картой.

— То есть батальон решено не задействовать? — уточнил он.

— Верно. Именно так решено.

— И кто же, интересно знать, эту филькину грамоту размалевывал? — спросил Огнев, поднимая на резидента сощуренные злые глаза.

— Так. Ну ладно. Хватит, — решительно сказал Мосяков. — Решение принято, план разработан, и…

— Это я тебе говорю: хватит! — взорвался Огнев. — Ты что, людей хочешь здесь положить?! Ты в своем уме — двумя спецгруппами штурмовать?! Сорок бойцов! Ты понимаешь? — сорок!!! А там одних гвардейцев двести! Да бригада охраны две с половиной тысячи! Вооружена до зубов! Ты о чем думаешь? Чего изволите?! Пожалте, кушать подано?! Отрапортовать?! Ты о людях подумал, когда эту писульку готовил?! — Он яростно потряс листом и швырнул его на стол. — Всеми силами надо штурмовать, всеми! Силами батальона плюс две спецгруппы! И добавить несколько подразделений десантников из Баграма! Срочно все переделывать! Срочно! Иначе!..

Играя желваками, Огнев гневно взглянул на резидента, сжал кулак и плотно, с силой приложил его к схеме.

* * *

Командиров то и дело вызывали в посольство, где начальство утрясало планы операции, их нужно было сопровождать, и в одну из поездок Плетнев, отпросившись у Ромашова на две минуты, наконец-то сумел забежать в поликлинику.

Он промчался коридором и толкнул дверь.

В небольшом кабинете стоял письменный стол, рогатая вешалка, два шкафа и маленький столик у двери с чайными принадлежностями.

Именно в эту секунду Вера наливала воду из чайника в чашку.

— Разрешите? — еще толком не разглядев ее, запаленно крикнул Плетнев.

Вздрогнув от неожиданности, она обернулась на голос, а рука продолжала лить кипяток — но теперь уже на пальцы, которыми Вера держала чашку.

— Черт! — сказала она, роняя ее на пол.

С грохотом поставила чайник, расплескав воду из-под крышки, стала дуть на обожженную руку, спросила растерянно:

— Ты что так одет?

Протянула руку и погладила его по щеке, будто проверяя, существует ли он на самом деле.

— Афганская форма…

За окном послышался резкий сигнал автомобильного клаксона.

— Это меня! Дай руку.

Вера протянула обожженную руку. Плетнев надел браслет. Она непонимающе взглянула.

— Зачем это?

— Хотелось тебе что-нибудь привезти… Извини, я должен бежать. Потом зайду. Скоро…

Он поцеловал ее в щеку, повернулся и пошел к двери.

— Подожди!

Она шагнула к нему, обняла и на секунду прижалась почти исступленно.

— Иди!

Чувствуя одновременно радость, любовь, досаду, Плетнев только махнул рукой и выскочил за дверь.

Вера подбежала к окну, сдвинула горшки с цветами. Стала дергать неподатливый шпингалет. Распахнула створку.

— Саша!

Он уже несся к машине. Оглянулся на бегу — Вера улыбалась и махала рукой. Он махнул в ответ, вскочил на заднее сидение. Машина тронулась, резко набирая ход.

— Ах, дьявол! — пробормотал он, машинально нащупывая монету в нагрудном кармане.

— Что такое? — спросил Ромашов.

— Да ну, ерунда… Должен врачу тут одному кое-что передать, все забываю…

Плетнев бессмысленно покрутил ее в пальцах, а потом с досадой сунул обратно.

* * *

Небо на востоке розовело. Клочья жухлой травы на склонах серебрила изморозь.

Все высыпали из казармы, стояли у входа, озираясь. В некотором отдалении группа офицеров «мусульманского» батальона что-то обсуждала на повышенных тонах.

— Что стряслось? — спросил Астафьев, ежась и куце позевывая.

— Патруль пропал, — озабоченно разъяснил Большаков.

Из-за казармы послышался рев заведенных двигателей. Две БМП, переваливаясь, поехали по холмам.

— Вот придурки! — с досадой сказал Зубов. — Куда провалились? Мерзни теперь из-за них…

— Вон они, — с облегчением сказал Епишев. — Бегут.

И точно — на верхушке холма, озаренного первыми лучами солнца, появились два неуклюже бегущих солдатика.

Благодаря шинелям без хлястиков и зимним солдатским шапкам с опущенными ушами, а также неизгладимой печати общей расхлябанности, оба выглядели чрезвычайно непрезентабельно. Вдобавок второй, с пулеметом, споткнулся и полетел кубарем, подняв тучу пыли. Вскочил, встряхнулся, подобрал оружие и припустил к недобро поджидавшим командирам…

— Ну?! — сдавленным от ярости голосом спросил Шукуров, когда они вытянулись перед ним.

— Мы патруль ходили, да, — хлюпая носом, сказал первый солдат. — А потом пришел этот человек…

— Какой человек?!

— В военной форме такой, — пояснил второй, едва не плача. — Говорит: вы замерзли, наверное, пошли чай пить…

— Ну?!

— Мы пошли, да… Он нас привел туда… — Первый неопределенно махнул рукой. — Там дом такой…

— Караулка ихняя…

— Там стали спрашивать, кто такой… Откуда приезжал… Мы говорил: вам помогать приезжал…

— Спрашивал, сколько вас тут, кто командир у вас тут, — уже чуть более бодро вставил второй. — Плохой человек: оружие отбирал, по щекам бил…

— Вы сказали? — спросил Шукуров, явственно скрипя зубами.

— Сказали, да…

— Ну?!

— Офицер говорил: э, молодец! Говорил, земляк должен друг друга уважать… Конфет давал… чай давал…

Через три минуты рота Шукурова построилась.

Провинившиеся солдаты стояли, опустив головы. По щекам текли слезы.

— Товарищи солдаты и сержанты! — выкрикнул Шукуров. — Эти два бойца нарушили присягу. Они добровольно сдались первому встречному! Они рассказали все, что знали о наших задачах! Они не выполнили приказ и являются преступниками. А по закону военного времени преступники подлежат расстрелу на месте!

И он начал вытягивать из кобуры пистолет.

— Во дает! — невольно пробормотал Плетнев. — Неужто пристрелит?

— Вообще-то есть за что, — заметил безжалостный Аникин.

— Сержант Садыков! Старший сержант Мирзаев! — крикнул Шукуров, потрясая пистолетом. — Приказываю привести приговор в исполнение!

Солдаты упали на колени и громко завыли, размазывая по щекам слезы и грязь.

Установилась мертвая тишина. Стало слышно, как где-то вдали подал свой тоскливый голос шакал, пробужденный, вероятно, от сна парным воем приговоренных.

Сержанты, испуганно озираясь и, похоже, сами едва держась на ногах от ужаса, вышли из строя и стали медленно приближаться к своим жертвам.

Один из преступников мягко повалился набок и замер.

— Обморок, — с сожалением констатировал Аникин.

Второй по-прежнему рыдал, закрывая лицо ладонями.

— Ладно, отставить, — сказал Шукуров, суя пистолет в кобуру. — Скажите спасибо другим офицерам, которые уговорили меня не применять крайних мер… Бросить их в подвал и колотить палками, пока не раскаются!

Сержанты тут же кинулись поднимать недавно обреченных. Оба действовали преимущественно пинками. Подняв, поволокли куда-то за угол.

— Палками?! — изумился Астафьев и посмотрел на Плетнева. — Ничего себе!

Плетнев пожал плечами. Кто их тут разберет…

— Вот так, — наставительно сказал Зубов. — Это тебе не Европа.

Распустив роту, Шукуров подошел к нам.

— Что, правда палками? — не выдержал Астафьев.

— Да ну, — устало отмахнулся он. — Хорошо бы, конечно, выпороть дураков, да устав не позволяет… Пусть хоть до обеда этой порки подождут, тоже полезно в воспитательных целях…

— Кремень мужик! — восторженно шепнул Аникин.

* * *

Майор Джандад стоял у балюстрады и смотрел вниз, в ложбину между холмами, где располагались недостроенные казармы, занятые советским батальоном.

Лицо майора Джандада имело очень подозрительное и озабоченное выражение.

Дворец Тадж-Бек, 26 декабря 1979 г., 20 часов 45 минут

На секунду он убрал бинокль в сторону и сощурился. Мельком взглянул на стоявшего рядом офицера — своего заместителя.

Снова поднес бинокль к глазам.

Час назад поступила информация, что в Советском посольстве наблюдается значительное оживление. Много новых лиц — все мужчины в штатском. Но, судя по выправке, военные. Кроме того, посольство часто посещает командование советского батальона. Источник намекал, что такого рода оживленность может быть признаком подготовки какой-то крупной операции… Но какой операции? Какую операцию может готовить «мусульманский» батальон? Штурм дворца? Но это же безумие!..

На пространстве между дворцом и казармами, грохоча двигателями и оставляя за собой выхлопы сизого дыма, маневрировали два советских БТРа и две БМП.

Вот один БТР остановился. Из него посыпались бойцы, одетые в афганскую форму.

На бугре стоял человек, тоже одетый в афганскую форму.

К нему быстро приближалась одна из БМП. Когда осталось метров пять и уже было понятно, что этот командир может уцелеть только чудом, он хладнокровно поднес ко рту микрофон рации и что-то скомандовал.

БМП остановилась как вкопанная.

Бойцы путались в длиннополых шинелях и громоздкой амуниции. Вот один и вовсе застрял в люке. Вывалился наконец, встал к борту. За ним более или менее ловко выбрались остальные.

Командир хмурился. Что-то резко спросил.

Потом произнес несколько фраз — судя по всему, не похвальных.

Скомандовал и дал отмашку.

Личный состав уже поспешно нырял обратно в люки.

Люки закрылись. БМП взревела, выстреливая столбы дыма…

Майор Джандад снова отнес бинокль в сторону.

— Нет, не верю, — сказал он. — Это абсурд.

Офицер кивнул:

— Конечно. Совершенный абсурд. Такими силами они все равно ничего не могут сделать. Только людей положат…

— И все-таки я не понимаю, что они копошатся? — задумчиво-настороженно пробормотал Джандад. — Что им не сидится? Третий день от них нет житья.

— Может быть, просто хотят занять солдат? — предположил офицер. — Советские не любят, когда нижние чины сидят без дела. Организовали учебу, пока время есть…

Джандад опять поднес к глазам окуляры.

— Ну да… Днем они учатся. Вечером повторяют. Ночью тоже покоя нет… Что-то не нравится мне вся эта деятельность! Одно из двух — или они делают слишком много, или мы — слишком мало!.. Пошлите к ним офицера с извинениями, что мы не можем принять приглашение на ужин. И объявите в бригаде повышенную боевую готовность.

* * *

Он лег на правый бок, поплотней укутался одеялом и закрыл глаза, зная, что секунд через пятнадцать сознание мягко замутится, а еще через двадцать пять он будет спать сном праведника.

Поздним вечером вернувшись с командного пункта, Ромашов объявил, что время «Ч» назначено на завтра. Конкретный срок будет сообщен позже.

Завтра.

Плетнев повернулся на другой бок. Через минуту снова заворочался.

И вдруг испугался — может быть, он боится?! Почему он не спит?!

Фу, глупость какая! Он не должен бояться. Страх бесполезен. Чего ему страшиться? Смерти?

Ну да, смерти…

Ведь будет бой. И никто еще не знает, как он сложится.

Он вдруг подумал — почему отец никогда не говорил о войне? Отделывался какими-то незначительными шутками. В детстве Плетнев часто его теребил — расскажи да расскажи. А он рассказывал только одну связную историю. Про то, как неожиданно слег начальник караула. А без него нельзя сменить часовых. То есть можно — но, согласно Уставу, только при знамени части. Знамя заменяет начкара. Но ведь знамя просто так не носят. Знамя положено нести с соблюдением соответствующего церемониала. Стоял ясный морозный день. Снег сверкал, искрился. И его отец — такой же старший лейтенант, как он сейчас, — в сопровождении двух солдат, печатавших строевой шаг на кое-как утоптанной тропинке, шагал к складу боеприпасов с алым, светящимся на солнце знаменем!.. Плетнев так ясно всегда это видел — как будто сам всякий раз с этим знаменем шел!.. А больше отец ничего не вспоминал. Ну или, во всяком случае, не рассказывал.

Да, мы победим! — в этом Плетнев был уверен. Но ведь может и так случиться, что кто-то…

Он уже видел смерть. Помнил, с каким удивленным лицом упал афганский офицер, когда в него выстрелили из толпы. И лица безоружных мятежников, в которых палил оскаленный министр безопасности, тоже стояли перед глазами. И ему не нужно было сильно напрягаться, чтобы вспомнить, как легко входит нож в человеческое тело… Но это все были чужие тела. Их пробивали пули… они удивленно валились наземь… (Да, точно, главный признак смерти — удивление. Это он уже давно понял…) Его собственное тело оставалось невредимым, ему пока еще нечему было удивляться напоследок…

Плетнев не сказал бы, что вид смерти его потрясает. Она выглядела ужасно, это правда. Короткие конвульсии… кровь, быстро черневшая на здешнем сумасшедшем солнце… Но при этом смерть являлась стороной жизни — той, которую он сознательно выбрал когда-то. Ведь его вооружали специально, чтобы он мог убивать, решая поставленные перед ним задачи. И защищая при этом собственную жизнь. Он всегда был вооружен, всегда готов пустить оружие в ход… Смерть входила в правила игры, и он сравнительно равнодушно наблюдал ее неожиданные явления. Возможно, кто-нибудь сказал бы, что он бесчувствен. Но нет, это не так… Просто он не мог позволить себе задумываться над этим. Подобные раздумья неизбежно сломали бы в нем бойца…

Завтра штурм… завтра!

И если хотя бы одна пуля!.. одна-единственная пуля!..

Плетнев представил себе такую картину. Он, допустим, лежит на земле. А Серега Астафьев стоит и смотрит. При этом Серега — жив. А он, Плетнев, — мертв… Наверное, Астафьев почувствует не только жалость… не только горе. Но и какую-то неловкость, что ли… Ведь Плетнев — мертв, а он — жив! И это — навечно!

Всегда, как представляешь себя мертвым, кажется, что ты будешь мертвым не до конца. То есть все вокруг, конечно, будут думать, что ты мертв окончательно, решительно и бесповоротно и ничего живого в тебе уже не осталось — нет и никогда не появится вновь. Но на самом деле ты мертв не совсем — ведь как иначе почувствовать и оценить все то, что происходит после твоей смерти? С какими лицами друзья смотрят на твое тело? взаправду им горько или они только делают вид? И как Вера отнеслась к твоей гибели? Чувствует она утрату, кажется ли ей, что мир опустел? — или все то, о чем ты думал с такой радостью и с таким ожиданием, — это было игрой и обманом?

Но сейчас, ворочаясь на койке, он вдруг отчетливо понял, что если смерть — то это смерть настоящая, не из детской игры в войнушку. Ничего и никогда — ни взгляда, ни мысли, ни ощущения. Солнце взойдет — но ты его не увидишь. Прохладный ветер слетит к вечеру с гор — ты его не почуешь…

Сегодня они с Серегой в шутку договорились, что если одного из них серьезно ранят — ну, скажем, ногу оторвет или руку, — второй прикончит. Потому что нет смысла оставаться в живых без ноги. Или без руки. Плетнев, во всяком случае, не видел этого смысла. И Серега согласился — он тоже не видит. Так они и условились. В шутку как бы. Но ведь в каждой шутке есть только доля шутки…

Родителям, понятное дело, правды не скажут. Им привезут цинковый гроб. Сообщат, что он… ну, под машину попал, например. Или поскользнулся нечаянно — бац! головой о бордюр. Вот такая нелепая смерть. Соболезнуем. Они никогда не узнают, кем был их сын. Так и останутся в убеждении, что он работал в военкомате. Перебирал бумажки. Как папа говорит — на писарской должности.

Поставят портрет в траурной рамке на телевизор. И рюмку, накрытую ломтем хлеба. Будут молчать…

Господи, как же их жалко!..

Да, вот именно: не себя, а их.

А Вера — так она и вообще ничего не узнает. Вообще ничего. Скажем, она начнет его искать. Придет в расположение. И кто-нибудь (может быть, это будет один из товарищей! может быть, Зубов! или Аникин!) переспросит с холодным недоумением: «Плетнев? Не знаю… минуточку. Слышь, Захаров! Тут какого-то Плетнева спрашивают. Ты знаешь?.. Нет, девушка, тут такого нет. И никогда не было…»

Она немо покивает — что ей сказать? Что тут скажешь? Ведь серьезный человек ответил — в форме и при оружии. Конечно же, он говорит правду. Чистую правду. Но, с другой стороны, она же помнит!.. Или это был сон? мираж?.. Она поднесет пальцы к виску, мучительно морщась… и пойдет назад. «Нет и никогда не было!» — ведь именно так сказал этот военный?..

Боже мой, как же ее жалко!..

Нет, он не боится. Совершенно не боится. Нечего ему бояться. Он готов. Он офицер группы «А». Его выучили ничего не бояться! И добиваться поставленной цели! И оставаться живым! Несмотря ни на что. Вопреки всему. Ему нельзя помешать! Ему никто не помешает выполнить приказ! Он победит!..

Плетнев подумал так, и ему стало легко.

И он уснул…

А уже под утро снова что-то стало томить… и наконец он понял! Яблоки! Откуда взялись эти чертовы яблоки?!

Он не мог вспомнить. Но выбрал дорогу к причалу.

— Стой! Стой, паразит! — кричал Гусь гулким и раскатистым голосом.

Море было уже близко — его зеленоватое стекло светилось впереди.

Он бежал со всей мочи. Он быстро бежал, очень быстро! По сторонам дороги мелькали цветы, трава!..

— Стой! Я кому сказал!

Время текло медленно. Каждый стук был долгим и протяжным.

Ремешок сандалета лопнул. Отпустил полу майки. Яблоки раскатились.

— Сто-о-о-ой!

Пыль под ногами была теплой, а доски причала — прохладным.

Оттолкнулся ногами от края — и полетел.

Вода послушно расступилась.

Он не слышал тревожного гудка, с которым причаливала баржа.

Он погружался все глубже.

Скоро схватился за перекладину, соединявшую сваи причала, и посмотрел вверх.

На него надвигалась темная тень.

Диск солнца в ярко-зеленой воде походил на желток.

Тень приблизилась и закрыла его.

Он видел себя со стороны. Серебряные пузыри вырывались изо рта. Лицо было искажено страхом, глаза вытаращены.

Руки шарили по скользкому железу, то и дело натыкаясь на твердые стяжения ракушек.

Серебряные пузыри изо рта всплывали и таяли.

Он разжал пальцы.

Сандалеты стали тонуть, быстро растворяясь в черно-зеленой глубине…

…Плетнев раскрыл глаза и сел.

— Ты чего орешь? — спросил Аникин.

В казарме было почти темно. В слабых отсветах буржуйки, бросавшей красные сполохи, можно было разглядеть, что окна завешены плащ-палатками и заставлены коробками от сухпайков. Кровати в несколько рядов…

Аникин дежурил, то есть не сопел на своей кровати, как все, накрывшись с головой афганским грязно-зеленым верблюжьим одеялом, а сидел у буржуйки на каком-то ящике. Со скрежетом открыл дверцу и кинул в алый зев несколько кривых палок порубленного саксаула. Прихлопнул.

— Я-то? — тупо спросил Плетнев, нашаривая ботинки.

— Что-то шумнул пару раз… Я уж будить хотел. Все равно через пару минут подъем.

— А-а-а… Да ну, фигня. Приснилась какая-то дурь…

Скучавший Аникин оживился.

— У, брат! Это дело такое. Ты спишь, а башка-то варит. Такого иногда наварит!.. — Он махнул рукой. — Представляешь, у меня утром свадьба, а ночью снится, будто я под трамвай попал и мне ноги отрезало! Каково? И главное-то: не ног мне моих жалко, а ботинок! Новых лаковых ботинок, в которых я в ЗАГС идти должен! Вот, значит, я сплю и думаю…

Он взглянул на часы, оборвал себя на полуслове и заорал со всей дури:

— Подъем!!!

Комментировать