<span class=bg_bpub_book_author>Андрей Волос</span> <br>Победитель

Андрей Волос
Победитель - Глава 2. Встреча

(8 голосов4.3 из 5)

Оглавление

Глава 2. Встреча

Плетнев оказался за границей.

Ему было странно даже подумать об этом.

Заграница. За-гра-ни-ца! ЗА-ГРА-НИ-ЦА!

Это слово очень много значило. Очень!

В Сочинский порт приходили корабли. Они двигались к причалу, а за ними зримо стелился пахучий, розово-синий, мерцающий, душистый шлейф заграницы. На берег сходили моряки. В норвежских меховых куртках! В итальянских джинсах! В немецких туфлях на мягкой резиновой подошве! В карманах лежали американские сигареты! Жвачка! Они несли цветастые полиэтиленовые пакеты. В пакетах — радиоприемники и магнитофоны, одежда и обувь. Все это они продавали. Пакеты тоже продавали. Поговаривали, будто бы там, за границей, эти пакеты дают в магазинах бесплатно. Как бы приложением к товару… Плетнев в это не верил. Какой дурак будет давать пакет бесплатно? Ну еще можно было бы представить такое здесь, в социалистическом Союзе. А там?! Да ни в жизни. Там капитализм, никто никому ничего бесплатно не дает. Только за деньги! Но вещи хорошие, ничего не скажешь…

За морями, за горами простиралась эта волшебная страна — Заграница. Простому человеку глупо было и мечтать, чтобы оказаться там хоть ненадолго. Чтобы хоть одним глазком!.. Нет, простому человеку там делать было нечего. Туда попадали только моряки, писатели, олимпийские чемпионы… ну, деятели партии и правительства, разумеется. Всякие там шишки. А простому — разве только чудом?..

И вот — чудо случилось! Плетнев стоял на совсем чужой земле, расположенной далеко за пределами нашей бескрайней Родины!

Стоял — и поражался тому, как ловко, оказывается, можно устроить, чтобы ни один штрих не напоминал человеку, где он есть на самом деле. Ну только слишком жарко, пожалуй. А в остальном — ничего заграничного! чистой воды Советский Союз! Даже хлоркой от недавно мытых полов несет точно так же, как в танковом училище!..

Рыжий капитан Раздоров и кореец Пак, оба в спецназовской «песчанке», сидели на подоконнике, остальные стояли полукругом и слушали, что они заливают. Вновь прибывшие тоже были в «песчанке» — только в новехонькой, не успевшей даже обмяться.

Кабул, август 1979 г.

— С кормежкой плоховато, — сказал Пак. — Сухпайками перебиваемся. Два раза в неделю горячее питание. По типу «чай, не свиньи — сожрут!» Каша комбинированная…

Все переглянулись. Каша комбинированная варилась из примерно равного количества риса, перловки и пшена. Остыв, она превращалась в скользкий и упругий блин, по вкусовым качествам более всего похожий на сырую мидию.

— А магазин в посольстве есть? — поинтересовался Голубков.

— Есть, — кивнул Раздоров. — Только там это вот, — он характерно пошевелил пальцами. — На афгани торгуют. А нам пока не выдавали. Что-то тянут…

Тут дверь раскрылась, и вошел Симонов. Огляделся. Собственно говоря, смотреть ему было особенно не на что. Парты вынесли. Расставили раскладушки с полосатыми матрасами. На каждой лежит автомат и поясной офицерский ремень с пистолетом, ножом, подсумками и гранатами. Ну, еще на доске кривая надпись мелом:

«ВРАГ НЕ ДРЕМЛЕТ!»  

Это уже Голубков постарался.

— Что, устроились? Вы тут осторожней, елки-палки. Не казарма. Здесь скоро детям учиться… Ладно, выходи строиться!

Высыпали в небольшой вестибюль, построились. Симонов встал на правом фланге.

У окна ждали двое. Один — седой, высокий, сухощавый, лет пятидесяти пяти, одет как все, в «песчанку». Другой поплотнее, лет сорока. Глаза холодные, серые. Большие залысины. Белая рубашка с черным кожаным галстуком, черный кожаный пиджак — и почему-то кроссовки. Должно быть, для контраста.

— Я — начальник охраны посольства полковник Князев Григорий Трофимович, — сказал седой. Голос у него был негромкий, ровный. Повернул голову к своему напарнику. — А это сотрудник представительства КГБ в Кабуле полковник Иванов, Иван Иванович… С прибытием вас, товарищи офицеры! Скажу сразу: обстановка в Кабуле тревожная. С первой минуты вы должны помнить: возможны провокации со стороны сил, оппозиционных правительству Афганистана. Не исключены даже нападения на посольство. От вас требуется предельная бдительность и осторожность. Ближайшая задача — круглосуточная охрана и оборона территории посольства, изучение обстановки в городе, рекогносцировка местности. Информация будет доводиться по мере необходимости, — помолчал, присматриваясь к офицерам. — Вопросы есть?.. Вопросов нет. Тогда прошу вас, Иван Иванович.

Тот широко улыбнулся, и оказалось, что во рту у него много больших желтых зубов.

— Здравствуйте, здравствуйте, орлы! — заговорил Иван Иванович свойским голосом. Ну уж таким свойским — просто в доску, пробу ставить негде! — Первое, что хочу сказать. — На его физиономию набежала суровая тень. — В отряде установлен сухой закон. Прошу неукоснительно соблюдать. Кроме того, имейте в виду, что… — поднес кулак ко рту и деликатно покашлял. — Гм… гм… Морально-психологический климат в посольстве весьма своеобразен. Вам не следует общаться с сотрудниками и служащими посольства. Особенно с одинокими женщинами. — Ненадолго замолкнув, он обвел бойцов скорбным взглядом. — Их здесь много — секретарши, машинистки, медсестры, — снова помолчал и вдруг сказал убежденно, искренне, даже как-то взволнованно: — Сейчас не время для ханжества, товарищи офицеры! Будем называть вещи своими именами! — набрал побольше воздуху и отчеканил, отбивая каждое слово взмахом кулака: — Эти женщины будут пытаться устанавливать с вами интимные отношения!

Офицеры начали недоверчиво переглядываться. Голубков не удержался — прыснул.

— Смеяться станем, когда замеченные в подобных действиях будут откомандированы в двадцать четыре часа, — сухо заметил Иван Иванович. — Прошу учесть: измена жене приравнивается к измене Родине!..

— И это справедливо, — с легкой усмешкой вставил Князев.

— Далее. Что касается бытовых условий. К началу учебного года вас переселят в другое место. Так или иначе, в отведенных вам классах не свинячить. — Тут он нахмурился, пожевал губами и сказал, по-видимому, пытаясь более доступно объяснить, что имеет в виду: — Это школа, а не хлев. Тут детям учиться, не забывайте… Что еще?

Поднес руку к голове и почесал залысину.

— Да. Вот. Погода здесь, как видите, жаркая. Гигиену соблюдать нужно. Без мытья никак. При посольстве имеется бассейн и душевые…

Лица бойцов просветлели.

— …но там купаются женщины и дети. Вам ими пользоваться запрещено. При школе свой бассейн, маленький…

Плетнев поймал восторженный взгляд Голубкова — ура, мол!

— Туда тоже ни ногой! — хмуро закончил Иван Иванович.

— А где же мыться? — спросил кто-то.

— Это что за выкрики?! — резко повысив голос, осведомился Иван Иванович, а после грозной паузы поднял руку успокоительным жестом. — Не волнуйтесь, все предусмотрено. Мыться на заднем дворе школы. Там есть резиновый шланг для поливки газонов!

* * *

Минут через двадцать бойцы гурьбой стояли возле скамейки неподалеку от крыльца школы. Смеркалось, жара спадала, даже, казалось, по листве деревьев, которыми зарос большой посольский двор, пробегал едва заметный ветерок.

— Князев — мощный мужик, — сказал Раздоров. — Пацаном Великой Отечественной успел хватить. Нелегалом на территории Германии работал. Он у нас на КУОСе преподавал… Железный мужик Григорий Трофимович, — повторил Раздоров, уважительно качнув головой. — А Ивана Иваныча этого я в первый раз вижу.

— Во, бляха-муха, дела, — огорченно сказал Голубков, стараясь попасть, но все же не попадая стряхиваемым пеплом в мятое ржавое ведро, приспособленное старожилами под пепельницу. — Иван Иваныч этот еще на нашу голову. Вишь какой умный — из шланга. Самого бы его из шланга. У нас в деревне коров из шланга не моют…

У него был ужасно обиженный вид.

— Вы не смейтесь! Мы, бляха-муха, не на отдых же сюда приехали! Можно сказать, кровь свою проливать! А тут вон как нас встречают — из шланга! Это что ж выходит — как сахару, так два куска, а переспать — кровать узка?

И горестно покачал головой.

— Ладно уж, кровь! — усмехнулся Раздоров. — Пока что по  том обходимся… Но вообще-то привыкай. Это же посольство.

Пак сидел возле скамьи на корточках.

— Ну да, — кивнул он. — Чудес много…

— Причем тут посольство? — спросил Голубков, недовольно глядя на Раздорова. — Каких чудес? Они что — из другого теста сделаны? Такие же советские люди…

— Советские-то советские… да только тут свои законы.

— Какие еще такие свои законы? — не смирился Голубков. — У нас всюду одни законы!

— А вот такие. К примеру, если ты шофер, а я третий секретарь, ты со мной не больно-то пообщаешься. Понял?

— Почему?

— Потому что третьему секретарю с шофером общаться зазорно. Понял?

— Что ж тут непонятного, — хмуро отозвался Голубков.

— Но зато если ты третий секретарь, а я, например, посол, — торжествующе продолжил Раздоров, — то я с тобой и срать рядом не сяду!

Все расхохотались, а Голубков покачал головой, с досадой пульнул в ведро окурок и сказал:

— Во, бляха-муха! Тоже, значит, иерархия!..

* * *

Первые шесть — нести службу, вторые — бодрствовать при оружии. Третьи шесть часов отводились на сон. Однако требовалось доводить до ума систему обороны посольства. Поэтому было не до сна: не больно уснешь, если сначала орудуешь лопатой, насыпая мешки песком, а потом таскаешь их на плоские крыши зданий, построенных, как бастионы, по рубежам немалой территории посольства. Из мешков сооружали огневые ячейки — каждая на двух бойцов. К штатному вооружению — то есть автоматам, пистолетам, штык-ножам, гранатам и двойному боекомплекту — придавался ручной пулемет, бинокль и радиостанция. Сила!

Кроме того, поступило распоряжение производить дополнительное круглосуточное патрулирование по внутреннему периметру ограды посольства. Всем это казалось совершенно бессмысленным, поскольку с крыш все видно гораздо лучше. Однако приказ (да к тому же поступивший из Москвы) не обсуждается. Жена посла, чуткий сон которой стали нарушать грубые звуки топавших под окнами сапог, выразила негодование. «Послица» вообще была женщиной в некоторых отношениях выдающейся. Во-первых, она выдавалась титаническим, но совершенно расплывшимся бюстом. Во-вторых, чисто социалистическим подходом к вопросам контроля и учета. Раздоров утверждал, что она считает яблоки на деревьях в своем садике и морковку на грядках в своем огородике, чтобы знать, не поживился ли ими кто-нибудь из охранников. Послушав его, Голубков пришел в негодование и долго возмущался, напирая, в частности, на то, что морковка содержит витамин «А», благотворно влияющий на остроту зрения, а если трескать исключительно сухпайки, которые, несмотря на постоянный голод, уже не лезут в горло, то все станут подслеповаты и не смогут оборонить посольских — да и ту же послицу, между прочим! — в случае вражеского нападения…

Чтобы не топали, бойцов переобули в спортивные тапочки. И строго-настрого наказали не лязгать попусту амуницией. Да и вообще как можно меньше попадаться посольским на глаза, чтобы не напугать своим видом… Плетнев флегматично заметил, что своим видом они теперь были способны их разве что рассмешить, — трудно представить, насколько нелепой фигурой становится до зубов вооруженный человек благодаря такой незначительной, казалось бы, детали своего обмундирования, как белые тапочки. Однако приказ есть приказ. Что толку обсуждать приказы? Их требуется исполнять.

Короче говоря, выбрать время, чтобы заскочить в госпиталь и спросить, работает ли там Николай Петрович Кузнецов, Плетнев смог только дней через десять.

Кабинет Кузнецова оказался в самом конце коридора, насыщенного тем специфическим запахом, что присущ всем медицинским учреждениям и вызывает неприятные ассоциации — уколы… кровь из пальца… горчичники. В общем — разнообразные проявления мелкого врачебного мучительства.

Подняв глаза и убедившись, что на черной стеклянной табличке написано именно то, что нужно, Плетнев постучал, а потом толкнул дверь и вошел в комнату.

Она оказалась разделенной на две части.

Левая походила на процедурный кабинет. Здесь стоял письменный стол, дерматиновая кушетка, дощатый стеллаж и несколько белых медицинских шкафов. Еще в одном, стеклянном, виднелись какие-то пузырьки и коробочки. Слева в углу эмалированная раковина и водопроводный кран. Из него часто капала вода.

Правую часть комнаты отделяла перегородка. Деревянный низ был выкрашен белой масляной краской, а верх — застеклен.

Возле стеллажа стояла девушка в белом халате и, встав на цыпочки, пыталась засунуть несколько папок на самую верхнюю полку.

Халатик и так-то, видать, был коротким, а уж теперь!..

Плетнев сомнамбулически подошел к ней и протянул руку, чтобы помочь затолкнуть папки. Медсестра испуганно повернулась, нервно одергивая подол. Рожица курносая, глаза зеленые.

— Простите, — сказал Плетнев сурово. — Вы часом не Кузнецов Николай Петрович?

На мгновение медсестра остолбенела, но тут же нашлась:

— Конечно, я! Только усы сбрила…

— А усатый где?

— Он на приеме, — и вдруг заулыбалась. — Ой, а вам срочно?

— Срочней не бывает.

— Ой, а он скоро придет! — обнадежила она. — Ой, а вы чаю хотите?

Плетнев хотел между делом осведомиться, что она так уж разойкалась, но тут…

— Вы ко мне? — спросил Николай Петрович от двери.

Плетнев повернулся.

Приятно видеть, как близкий человек лишается дара речи.

— Саша! — ошеломлено воскликнул Кузнецов, когда этот дар к нему вернулся. — Вот это да!..

— Да, Николай Петрович, это к вам товарищ, — зачем-то пояснила медсестра довольно горестным тоном. Плетнев с усмешкой подумал, что, должно быть, она рассчитывала напоить гостя чаем, а заодно попытаться установить с ним те самые отношения, о которых столь взволнованно и горячо толковал давеча Иван Иванович.

— Ну-ка пошли! — уже увлекал его Кузнецов в сторону застекленной перегородки, за которой, как выяснилось, располагался его небольшой кабинет.

Усадил в кресло под портретом Брежнева.

— Ну ты даешь! — не унимался Николай Петрович. — Да как же ты сюда попал?!

Плетнев рассмеялся и развел руками.

— Командировали!..

— Зина! — крикнул Кузнецов. — Ну-ка чаю нам спроворь! А меня-то, меня-то как нашел?!

— А что проще? Вы мне сами сказали: еду начальником поликлиники посольства. Посольство здесь одно — в Кабуле. И поликлиника при нем одна. Зашел для начала в регистратуру. Тут, мол, у вас полковник Кузнецов случайно не работает? Как же, говорят, не просто работает, а всеми нами командует! Идите направо по коридору!.. Ну и как вы тут?

Медсестра Зина принесла чайник, пиалки, блюдце с джемом, а уходя, неожиданно стрельнула своими зелеными глазками и полыхнула в Плетнева еще одной улыбкой.

— Да как тебе сказать, — ответил Кузнецов, наливая в пиалы чай такого цвета, что Плетнев засомневался — да уж чай ли это на самом деле?! — Лучше и не спрашивай! Через день какая-нибудь заваруха… Варенье бери.

— Разве? Я уж почти две недели тут, и все спокойно.

Плетнев поднял пиалу и осторожно принюхался.

— Извини, черного не пьем, — откомментировал Кузнецов его движение. — Сердце не велит по такой жаре. Зеленый. Не сомневайся, он полезный… Понимаешь, это в столице более или менее спокойно! А новости почитай! То и дело мятежи! То на севере, то на юге, то на западе, то на востоке… Герат, Газни, Кунар, Балх!.. Недавно двух наших советников убили. Где-то в Пактике. Прямо на командном пункте корпуса грохнули. Группировка мятежников прорвалась и… Нет, ты мне скажи, — возмутился он. — Что за командный пункт корпуса, если к нему мятежники прорваться могут?!

И махнул рукой.

— Нам только «Правду» привозят, — Плетнев пожал плечами. — Там ничего такого…

— Это понятно. Я местные газеты имею в виду. Переводчики просвещают… Да ну их всех. Ты пей чай-то, пей. Варенье вон бери.

За перегородкой послышался негромкий разговор. «Николай Петрович у себя?» — спросил молодой женский голос. Довольно строгий. «У него военный сидит», — сообщила медсестра Зина. Послышались шаги. Стихли. Должно быть, обладательница строгого голоса вышла на середину комнаты. «Знакомый какой-то, — добавила медсестра. — Из новой охраны, наверное. Симпатичный…»

Шаги возобновились, и в кабинет заглянула девушка в белом халате. На шее, как водится, висел фонендоскоп. Руки держала в карманах. Лицо и впрямь было строгое. Красивое и строгое. Широкие брови немного нахмурены. Глаза большие, черные.

Войдя, она окинула Плетнева мгновенным взглядом и бросила мельком:

— Здравствуйте.

Тут же отвернулась. Длинные темно-каштановые волосы были собраны на затылке золоченой скрепкой.

— О-о-о! — начал было Николай Петрович, и по выражению его добродушного и довольного лица стало понятно, что он собирается и ее тоже посадить за стол и напоить чаем.

— Николай Петрович! — оборвала она. — Извините, но уже пять минут третьего!

Кузнецов вытаращился, хлопнул себя ладонью по голове, вскочил и начал рывками снимать халат.

— Из головы вон! Саша, извини, проверяющих встретить надо… Познакомьтесь. Вера, это Александр Плетнев, мой друг. И сосед — в одной коммуналке в Москве живем!.. А это Вера Сергеевна, замечательный доктор.

Вера вежливо улыбнулась краешком полных губ и, помедлив, протянула ладонь для краткого рукопожатия. Ладонь оказалась теплой и сухой.

— Очень приятно, — кивнул Плетнев. — Здравствуйте.

— Ты посиди, посиди! — воскликнул Николай Петрович. — Мы скоро!

Он только развел руками:

— Служба… Как-нибудь еще зайду.

Им было не по дороге. Врачи направлялись в главный корпус, Плетнев — в расположение группы. С Кузнецовым они пожали друг другу руки, с ней ему хотелось бы обменяться улыбками.

— До свидания. Еще увидимся…

— До свидания, — не посмотрев на него, сухо бросила Вера.

Шагая к школе, Плетнев чувствовал легкое раздражение. Неприятно, когда тебя не замечают… Как будто дерево увидела, а не человека. Дерево и дерево, пусть себе стоит!.. «Ну и ладно, — решил он. — Нам с ней не детей крестить».

Но все-таки какая-то занозка в сердце осталась.

Баллада о тяжелых ботинках

Как-то раз рано утром Симонов вызвал старших лейтенантов Пака и Плетнева.

— Значит, елки-палки, так, — сказал он. — Поступила просьба от афганского руководства. Хотят подучить своих ребят из тутошних органов безопасности… Набрали, елки-палки, бойцов по признаку идеологии. Плакаты они хорошо пишут. Языки тоже на славу подвешены. А что касается остального — беда. Короче говоря, нужно их натаскать по специальной физической подготовке и стрельбе. Готовы?

В качестве сопровождающего с ними ехал какой-то афганец. Пока выбирались из города, спутник помалкивал, но потом Пак его все же разговорил. Он оказался офицером в чине капитана, служил в контрразведке афганского МГБ…

Плохо асфальтированная дорога была довольно безлюдной. Изредка встречались пригородные автобусы, более подходящие для музейного хранения, чем для перевозки людей, — до отказа забитые пассажирами, дымящие, натужно воющие, всегда перекошенные на один бок. Грузовики. Ободранные легковушки… Солнце палило с ослепительно ясного неба, заливая окрестные поля и видневшиеся вдалеке бурые горы. Утомительно яркий свет щипал глаза. Асфальт дал лаковую испарину.

Слева от шоссе показались какие-то свежие руины.

— Во как размолотили, — пробормотал Симонов. — Спроси, что за развалины?

Пак спросил, и афганец оживился.

— Говорит, деревня была. Совсем плохие люди жили, — перевел Пак. — Враги революции. Парчамисты. Халькисты их всех арестовали. Такие, говорит, преступно-родственные связи вскрыли, что не расплести. Друг друга выгораживали, не хотели признаваться в заговоре. В общем, их всех пришлось… — и махнул рукой, повторив тем самым жест афганского капитана.

Симонов поморщился.

Вилла стояла в зеленой долине, выглядевшей, по сравнению с пыльным вонючим Кабулом и жаркой дорогой, просто раем на земле. В тени раскидистых деревьев журчал холодный и пронзительно чистый ручей, щебетали птицы. Дом на вершине небольшого холма оказался настоящим дворцом — двухэтажный особняк с мраморными лестницами, колоннами, башнями…

Их провели в сравнительно прохладную комнату, завершением богатого убранства которой был, несомненно, камин. Плетнев с интересом стал разглядывать каменные завитушки. Симонов же отошел подальше, буркнув, что при одном взгляде на любую печку чувствует отвращение. Вполне, дескать, объяснимое ожесточенностью тутошнего климата…

— Вот они, красавцы! — сказал майор, встав у стены, где висели портреты в золоченых рамах.

Плетнев тоже взглянул.

На первом был изображен Нур Мухаммед Тараки — пожилой мужчина с гладким и румяным лицом. Его чуть сощуренные глаза сияли мудростью и добротой, взгляд устремлялся в некие пределы, невидимые простым смертным. В целом он выглядел очень хорошо — солидный, внушительный и, судя по всему, здоровый мужчина. На руках Тараки держал радостно улыбавшегося малыша. Справа от нарядной физиономии вождя в некотором отдалении по голубому небу, являвшемуся фоном, скользила стайка белых голубей.

Хафизулла Амин, строго смотревший со второго холста, тоже выглядел на все сто. Лицо премьер-министра было красивым и чрезвычайно умным. А взгляд светился не только понятливостью. Вдобавок в нем сияла еще и преданность — должно быть, преданность именно ему, его соседу по стене, учителю и главе партии Тараки.

И все же, все же!.. В отличие от совершенной благообразности шефа, что-то в облике второго лица государства говорило о возможных изъянах души и характера. Закрадывалось смутное подозрение: не слишком ли смазлив этот человек? Умен, да! — но не хитер ли? Возможно, двуличен? Или способен на коварство и предательство?..

Плетнев смотрел, смотрел, переводя взгляд с одного на другого, — и вдруг подумал, что здешние художники лучше советских. Потому что на портретах членов советского Политбюро лица хоть и разные, а все равно как близнецы — и взгляды одинаковые, и выражения, и преданность одна… А здесь такие тонкие различия проглядывают, ого-го!

Но высказался он не о мастерстве художников, а о голубях. Странно, дескать, что в Афганистане тоже рисуют голубей. Почему эта птица призвана символизировать мир и спокойствие во всех концах света?

Симонов покачал головой.

— А кого же еще рисовать, елки-палки? — спросил он. — Ворону, что ли?

— Не знаю, — Плетнев пожал плечами. — Ну, пусть не ворону. А почему не цаплю? Почему именно голубя? Ведь довольно глупое создание. И неряшливое.

Симонов хмыкнул.

— Глупое!.. Ты про потоп слышал? Про всемирный?

— Слышал.

— Слышал, да не дослышал. Так вот, елки-палки, когда Ной мотался по морю на ковчеге, он выпускал голубя. И голубь два раза прилетал пустой, а на третий — с оливковой ветвью. Потому что вода сходила и земля была близко. Обнадежил он их. Понятно?

— Вот оно что!.. — протянул Плетнев. Ной! — это из библии, значит… где про сотворение мира и все такое. Он хотел заметить, что все бы он дослышал, если бы кто-нибудь ему что-нибудь подобное рассказывал, а также спросить, откуда сам майор такие вещи знает, — но появление статного афганского полковника прервало разговор. Симонов с полковником стали обсуждать план занятий. Пак переводил. Плетнев помалкивал. Скоро подъехал автобус, и всех попросили на солнышко.

Двенадцать курсантов построились на зеленой поляне: рослые плечистые парни лет двадцати пяти — тридцати, одетые в армейскую форму и новые ботинки типа спецназовских — на толстой подошве, тяжелые, с каменно-твердыми носками и высокой шнуровкой. Плетневу эти ботинки сразу не понравились.

— Витюш, — сказал он Паку. — Гляди-ка. Им для начала лучше бы в кеды обуваться. Как думаешь?

Пак присмотрелся и безразлично пожал плечами — мол, дело хозяйское.

— Здравствуйте, товарищи курсанты! — поздоровался Симонов.

Курсанты ответили вразнобой — должно быть, не все поняли, что это приветствие.

— Переведи, — поморщился Симонов.

Пак перевел.

Тут они гаркнули дружнее.

— Так, елки-палки, — сказал Симонов. — Сначала покажем им, что к чему. Выходи, Плетнев.

Плетнев вышел.

— Пусть попробуют вчетвером с ним сладить. Чтобы поняли, елки-палки, что может сделать один подготовленный боец.

Пак перевел озвученный план полковнику.

— Саид! Насрулло! Камол! Хафиз! Ин шурави   зане  д! [8] — скомандовал полковник, грозно топыря свои пышные усы.

Из строя выступили четверо. Стали переминаться. Этим здоровякам, похоже, было неудобно вот так запросто взять — и чохом начать валтузить безоружного.

— Ну, ну! — подбодрил Плетнев, сделав приглашающий жест руками. — Давайте, мужики! Времени нет!

Наконец один замахнулся.

Плетнев перехватил руку, резко дернул. Афганец покатился кубарем, сел и недоверчиво потряс головой, будто не понимая, что с ним такое случилось.

Трое оставшихся тут же резво бросились на него.

Первый попал на «мельницу» и улетел далеко — к самому краю поляны.

Второго он встретил в прыжке с поворотом вокруг себя, и парню достался удар ногой. Правда, Плетнев ударил в плечо, а не в голову, но и этого хватило с лихвой, чтобы он вышел из игры.

Третий от жесткой подсечки под обе ноги взлетел в воздух и всем телом грохнулся о землю. Плетнев мгновенно нанес добивающий удар каблуком в лицо. Разумеется, в полутора сантиметрах от носа нога остановилась.

Судя по тому, как бедный афганец зажмурился и втянул голову в плечи, он не верил, что дело кончится добром.

Полковник что-то сказал.

— Говорит, ты — настоящий мастер! — перевел Пак. — Устад!

— Вот видите, — наставительно сказал Симонов. — В этой беспорядочной схватке один боец противостоял четверым. И противостоял, елки-палки, довольно успешно… Теперь мы покажем вам бой двух профессионалов. Плетнев, ты будешь мальчик для битья. Становись!.. Витя, ты вторым номером. Сначала захваты покажи. Это и без перевода будет им понятно. Поехали.

Пак продемонстрировал на Плетневе ряд различных способов силового задержания. Сначала руку за спину загнул, потом шейный захват показал… Плетнев вел себя в полном соответствии с ролью, то есть как тряпичная кукла; вдобавок таращил глаза и хрипел, чтобы курсанты понимали: то, что делает с ним злой кореец, невыносимо больно и страшно.

Затем Пак, будто пьяный пролетарий, кинулся на него с кулаками. Однако Плетнев успешно закрывался, и Витюше не удалось расквасить ему ни нос, ни губу.

Витя попробовал ударить ногой. Плетнев ногу блокировал.

Попытался толкнуть. Плетнев ушел от толчка.

— Ну ладно, что вы пихаетесь, как второклассники, — недовольно прервал их деятельность Симонов. — Давай, Плетнев, активизируйся!

Тогда Плетнев двинул корейского партнера ногой с переворотом, а когда тот вскочил, сделал подсечку и провел завершающий удар пяткой. Пак тайком погрозил ему кулаком — мол, он все в шутку, а Плетнев вон чего.

Симонову чрезмерная активность тоже не понравилась.

— Погодите! — сказал он. — Ты, Плетнев, елки-палки, подсократись! Осторожней! Покажите им нормальный рукопашный бой-спарринг.

Они начали.

Пак получил много гулких ударов, после которых, как правило, падал. Зрители были уверены, что последний удар неминуемо должен был лишить его жизни. Каждый раз они дружно ахали — сначала когда Витюша валился замертво, а потом — когда оказывалось, что каким-то чудом у него сохранилась способность двигаться.

Плетнев тоже время от времени рушился, гулко и страшно хлопая руками и ногами по траве.

Плетневу казалось, что Витя все-таки немного переигрывает. Он бы, во всяком случае, не стал так орать и таращиться, а потом кататься по земле, делая вид, что отбиты все важнейшие органы.

После очередного удара ногой в голову, заставившего Пака упасть и перекувырнуться, он впал в клиническое бешенство, вскочил, с бульдожьим рычанием кинулся к сложенным под деревом вещам и оружию, схватил автомат и яростно примкнул штык.

Зрители испуганно загалдели и попятились, а Витя принялся колоть Плетнева штыком, резать ножом, бить прикладом — и ни одна атака не приносила ему успеха…

— Ну хватит, елки-палки, бесплатного цирка, — сказал Симонов. — Показывайте, как часового снимают, и приступим к обучению.

Пак с автоматом встал у дерева. Плетнев раз за разом подкрадывался к нему то с ножом, то с удавкой, то с голыми руками. Не успев и пикнуть, Витя валился на землю бездыханным, а Плетнев уже был готов к новым действиям.

Напоследок Пак встал у дерева, возле которого не было никакой растительности, и никто не мог подобраться к нему незамеченным.

Публика затаила дыхание. В глазах сквозила уверенность, что Плетнев настолько находчив, что и сейчас отыщет выход из сложившейся ситуации.

Он не мог не оправдать их ожиданий. Взмах руки — и тяжелый нож разведчика, с опасным шорохом разрезав воздух, гулко воткнулся в ствол сантиметрах в пяти от шеи теоретической жертвы.

Слышалось только щебетание птах — зрители потрясенно молчали.

Потом курсанты сломали строй и побежали к ним. Улыбаясь, стали жать руки.

— Товарищи курсанты! — сказал Симонов, когда они снова построились. — Видите, как много умеют наши бойцы. Они научились этому не в один день. Если вы будете стараться, то станете, елки-палки, такими же боевыми защитниками революции, и ни один враг вас не победит!.. А теперь приступим к обучению. Сейчас старший лейтенант Плетнев покажет вам прием блокирования удара ногой в пах. Витя, переводи!

Плетнев стал показывать. В качестве партнера ему выставили двухметрового верзилу. Он тоже был обут в эти устрашающего вида спецназовские ботинки, и Плетнев невольно возблагодарил про себя людей, которые заставили его когда-то отработать демонстрируемый ныне прием до полного автоматизма.

— Обе руки… Перехват… Если нужно продолжение, делаем вот так…

Рывком задрал ногу бойца, и тот повалился на спину.

Полковник поцокал языком:

— Ц-ц-ц-ц-ц! Устад!

Когда с теоретической частью покончили, шесть пар афганских сотрудников службы государственной безопасности встали друг напротив друга.

Честно сказать, Плетнев просто глаз не мог отвести от их ботинок. Что за глупость — тренироваться в такой обуви!

— Медленно! Замах! Перехват! — раз за разом повторял он, переходя от пары к паре. — Хорошо. Еще раз! Медленно! Замах! Перехват!..

Симонов и афганский полковник стояли в сторонке, наблюдая.

— Товарищи курсанты! — скомандовал Симонов минут через сорок. — Сейчас будете отрабатывать удар друг на друге. Помните, что перед вами стоит не враг, а товарищ по партии, по работе, по революции! Поэтому не бейте изо всех сил. Сначала все движения нужно проделывать медленно, чтобы мы могли вас поправить. Все ясно?

Пак перевел.

И они встали.

— По команде «начали», — сказал Симонов, — первые номера наносят удар!

Плетнев снова взглянул на их ботинки. А потом на лица. У некоторых «первых» номеров в глазах появился блеск. Очень уж азартный какой-то блеск. Нехороший какой-то. А кое-кто даже сделал зверское лицо и оскалил зубы. Зато «вторые» выглядели довольно испуганными. Ему подумалось, что, возможно, не все они дружны между собой. Служба есть служба — всегда находится повод поконфликтовать. И возможно, что они…

Додумать он не успел. Симонов скомандовал:

— Внимание! Приготовиться! Начали!

«Первые» мощно махнули ногами. «Вторые» повалились как подкошенные. И стали кататься по траве, прижимая руки к причинному месту и стеная.

Афганский полковник ошеломленно взглянул на Симонова.

— Тьфу! — с досадой сказал майор Симонов и отвернулся.

Мятеж

Мятежи, как правило, начинаются из-за сущих пустяков. Вот, например, предлагают экипажу есть червивое мясо. Глупость, разумеется. Действительно, зачем заставлять людей есть червивое мясо? Совершенно нелогично поступал командир корабля, принуждая их к этому. А ведь опытный был человек, здравомыслящий, умелый, знающий, ответственный — не зря же ему, в конце-то концов, поручили командовать целым броненосцем!

И все-таки — предлагал матросам червивое мясо. А ничего другого не предлагал. И матросы наворотили бог весть чего, кроваво выплеснув свои вековые обиды. Хотя, как взглянуть с точки зрения логики, тоже были не совсем правы.

Но миром правит вовсе не логика, и поэтому случившееся в пехотной дивизии, дислоцированной в тридцати километрах от Кабула, вполне укладывается в рамки живой и нелогичной жизни.

Разумеется, мятеж начался из сущего пустяка.

Командир комендантской роты лейтенант Фазиль Исмаил третий день страдал от зубной боли, а должность стоматолога медчасти уже полтора месяца оставалась вакантной — доктор оказался ярым парчамистом и был казнен в тюрьме Пули-Чархи.

Фазиль Исмаил решил ехать в Кабул, где знал одного платного врача. Для того чтобы осуществить свое намерение, ему требовались две вещи — деньги и время.

Держась за щеку, он направился в штаб дивизии и потребовал того и другого. Ему отказали. В деньгах — сославшись на опустошенность кассы (и это несмотря на то, что жалованье не платилось уже третий месяц). Во времени — потому что не на кого было оставить комендантскую роту на срок отсутствия ее командира.

Действительно, должность его заместителя тоже являлась вакантной: младший лейтенант, занимавший ее прежде, неделю назад, буквально на пять минут выскочив за пределы расположения части, чтобы купить бритвенные лезвия, был расстрелян автоматной очередью из проезжавшей мимо машины. После похорон Фазиль пришел сюда же, в штаб, утвердить намеченную им кандидатуру нового заместителя — сержанта, с которым Фазиль состоял в племенном родстве. Однако начальник штаба, пожевав ус, заявил, что парень слишком молод и не может нести груз столь ответственной службы. А также что у него есть своя собственная кандидатура на вакантную должность — младший лейтенант такой-то, ныне командир взвода четвертой пехотной роты.

Стороной Фазиль кое-что знал про этого младшего лейтенанта. Короче говоря, оба они — и начальник штаба, и младший лейтенант — относились к племенной группе дуррани , представители которой традиционно кормились у кормила власти и пополняли, как правило, правое крыло партии — Парчам .

В то время как сам Фазиль Исмаил (равно как и его креатура) был выходцем из гильзай . И к этой же племенной группе относился самый великий человек партии Хальк  — Нур Мухаммед Тараки! А второй — Хафизулла Амин — хоть и вышел из пуштунского племени харатаев , но тоже являлся представителем партии Хальк !

В голове лейтенанта смешался и перепутался целый ряд понятий и обстоятельств. Целую неделю он размышлял об этом, находя все новые и новые причины не доверять начальнику штаба (кстати, комдив тоже принадлежал к дуррани  и, скорее всего, симпатизировал парчамистам), пока наконец под вечер описываемого дня не направился в штаб, чтобы, как уже было сказано, отпроситься к врачу.

— Хорошо, командир, — сказал Фазиль Исмаил, услышав уже упомянутый отказ. — Хорошо, деньги я возьму в долг. Но заместитель!.. вы же говорили, что назначите ко мне в заместители своего человека.

— Он сдает дела, — равнодушно ответил тот. — Освободится на будущей неделе.

— И что же мне делать? — спросил лейтенант, нервно кривя щеку.

Начальник поднял на него взгляд своих жгуче-черных глаз и, усмехнувшись, сказал, что именно, по его мнению, следует теперь делать командиру комендантской роты Фазилю Исмаилу.

Возможно, у начальника тоже мутилось в голове от жары. Так или иначе, никто не простил бы ему этой оскорбительной грубости — если, конечно, не хотел потерять уважение соплеменников.

Фазиль Исмаил мог бы воспользоваться револьвером, но у него возникла лучшая идея.

Деревянными шагами выйдя из одноэтажного здания штаба, обрамленного скудной растительностью, жесткие листья которой мрели в пламени пятичасового зноя, он сощурился, разглядывая территорию расположения дивизии.

С одной стороны бугристого пустыря, обнесенного проволочной оградой на покосившихся столбах, стояло несколько длинных одноэтажных зданий — казарм. С другой располагался парк бронетехники, и страшно было видеть выгорелые до желтизны туши танков, угрюмо замеревших в ожидании прохлады.

Подняв роту в ружье, Фазиль Исмаил тут же направился в расположение танкового батальона, где произнес страстную речь, объяснявшую все те несчастья, что терзали страну. Да, формально у власти Хальк . Но всем управляют парчамисты! Да, вроде бы власть находится в руках людей из племени гильзай  и харатай . Но если плюнешь в какого-нибудь генерала или начальника, непременно попадешь в дуррани ! Почему так? Потому что всюду обман, и Нур Мухаммед Тараки бессилен сказать народу правду. Возможно, его опоили каким-нибудь зельем. В любом случае, их долг — исправить положение и спасти революцию. Поэтому он объявляет себя комдивом и начинает марш на Кабул.

Уже через десять минут расположение дивизии представляло собой поле неравного боя.

Пять танков Т-55 палили по зданию штаба, быстро превращая его в развалины. В дыму возле него метались редкие фигуры в военной форме. Гремели короткие пулеметные очереди.

Какой-то штабной, стоя у стола и прикрываясь рукой так, словно она могла уберечь его от осколка или груза рухнувшей кровли, кричал в телефонную трубку:

— Здесь бой! Танковая рота обстреливает штаб дивизии! Камалжон убит! Да, убит!

Еще один разрыв — совсем близко! Из окна вылетели стекла, с потолка попадали куски штукатурки. Офицер отчаянно тряс трубку:

— Алло! Алло!!

Взрыв!

Если бы в комнате оставалось хоть что-нибудь живое, то, когда чуть рассеялась пыль, оно могло бы увидеть исковерканное тело штабиста, замершее возле громадной дыры в полуобрушившейся стене.

Через минуту к этой дыре с ревом подъехал танк и остановился, угрюмо ворча и, вероятно, осмысливая дальнейшее.

С грохотом откинулся люк.

Человек в люке стянул с головы шлем. Под шлемом оказалась красная повязка.

Он оглянулся и торжествующе потряс кулаком.

* * *

Весна прошлого тысяча девятьсот семьдесят восьмого года тоже выдалась неспокойной. Утром двадцать седьмого апреля, по мусульманскому календарю именовавшегося месяцем Саур, майор Ватанджар, комбат танковой бригады, стоявшей на окраине Кабула, убедил комбрига выдать по шесть снарядов на каждый из тридцати танков его батальона, чтобы в случае чего было чем защитить президента Дауда. По дороге к арсеналу он ловко дописал в накладной нолик и получил не по шесть, а по шестьдесят снарядов на танк. Батальон покинул расположение части и двинулся к дворцу…

После первого выстрела Дауд прервал заседание кабинета министров, сказав: «Кто хочет уйти отсюда, чтобы спасти свою жизнь, волен сделать это!..»

Весть о том, что танки штурмуют резиденцию президента, молниеносно разлетелась по Кабулу и достигла других военных городков. Сторонники Халька  повсеместно начали захватывать вооружение и пункты управления.

Но дворец упорно защищался. Уже решили поднять бомбардировщики, чтобы начисто стереть его с лица земли!..

Однако в конце концов группа спецназа ворвалась в кабинет Дауда, где он собрал всю свою семью. «Кто начал это безобразие?» — спросил президент. «Революцию возглавляет НДПА!» — ответил безвестный лейтенант, руководивший действиями группы. Дауд выстрелил в него. В ответ загремел автоматный огонь из десятка стволов, и все кончилось — президент Дауд и вся его семья были мертвы…

О, это были славные дни — дни Саурской, то есть Апрельской революции!.. В ушах Ватанджара и сейчас зазвучала национальная мелодия «Рага Мальхар», традиционно исполняемая при смене власти!..

Ватанджар вздохнул и исподлобья бросил быстрый взгляд на Тараки.

— Почему вы мне все только сообщаете? — кричал Тараки, стуча кулаком по столу.

Величина стола вполне соответствовала размерам кабинета: отделанный дубовыми панелями, он очень походил на зал заседаний Политбюро в Кремле. Со стен строго смотрели портреты Брежнева, Кастро, Че Гевары и Ленина. На специальной тумбе справа от вождя Саурской революции располагался глобус, размер которого внушал мысль, что хозяин кабинета всерьез задумывается не только и не столько о своей собственной судьбе, сколько о судьбах мира. Его неевропейскую натуру выдавали развешанные на коврах образцы богато украшенного оружия — как холодного, так и огнестрельного.

— Почему?! Я облек вас властью! Действуйте! Неужели вы годитесь лишь на то, чтобы служить почтовыми голубями?!

Присутствующие переминались. Маленький и щуплый министр внутренних дел Гулябзой покосился на здоровенного, широкого министра безопасности Сарвари.

— Отвечайте! Ватанджар! Вспомни, каким ты был решительным в прошлом апреле! Ведь нужно защищать то, чего мы достигли!

Худощавый министр погранохраны почтительно приложил руки к груди.

— Да, учитель, но ведь он…

— Что — он?! При чем тут он?! — снова закричал Тараки, поднимаясь из кресла, чтобы, оперевшись о стол, яростно податься вперед. — При чем?! Я спрашиваю: вы сами на что-нибудь способны?! Если все всегда делает Амин, зачем мы с вами нужны?

Обескураженные министры вновь обиженно переглянулись.

— Но, учитель, ведь правда, — выдавил Сарвари, тем же жестом складывая руки. — Он сам что хочет, то и делает! А мы всегда в стороне!

— О-о-о!..

Тараки схватился за голову и стал качать ею из стороны в сторону, как будто перед припадком.

Ватанджар поднес кулак ко рту и аккуратно покашлял. Сарвари вынул платок и вытер лоб.

* * *

— Скоты! — повторял Амин дрожащим от ярости голосом. — Я сам их остановлю!

Он стремительно шагал по широкому коридору, застланному красной ковровой дорожкой, наподобие кремлевских. За ним спешил Тарун — главный адъютант Тараки. На должность адъютанта Таруна рекомендовал Амин, и это знали все. С Амином у Таруна были гораздо более долгие и гораздо более доверительные отношения, чем с Тараки. Так, например, именно Тарун не так давно исполнил приказ Амина по штурму гостиничного номера, где находился американский посол Дабс.

Сейчас Тарун заехал, чтобы рассказать о той сумятице и растерянности, что привнесло в окружение Генерального секретаря сообщение о мятеже. Однако он не ожидал столь острой реакции Амина, и теперь лицо Таруна выражало мучительное беспокойство и даже страх.

— Мерзавцы! — снова крикнул Амин. — Вызывай машину! Охрану!

— Нет, это невозможно! — воскликнул Тарун, обегая его справа. — Вам нельзя туда ехать! Вы погибнете!

— Я сказал: машину!! Ты представляешь, что будет, если они прорвутся к Кабулу?! Якуб не успеет их остановить!

Амин уже бежал вниз по лестнице.

Закусив губу, Тарун обогнал его и преградил дорогу.

— Прочь!

— Хафизулла! Я вас прошу! Подождите! — умоляюще сложив руки, говорил Тарун. — Вы не поедете! Отданных вами распоряжений вполне достаточно! Якуб уже на подходе!

Несколько мгновений остекленелый взгляд Амина выражал все ту же ненависть, но уже облеченную в готовность к действию — толкнуть, ударить, отшвырнуть!.. Потом он прижал ладони к лицу.

Тарун замер, слушая его прерывистое дыхание. Амин медленно убрал руки.

Теперь это было лицо совсем другого человека — холодное, спокойное.

— Хорошо… Немедленно свяжись с Якубом!

Это вовсе не входило в обязанности Таруна, но уже через минуту он радостно кричал в телефонную трубку в кабинете Амина:

— Уже бой? Ну, слава Аллаху! Да, да, я понял… я передам.

Амин, слушая, смотрел в окно кабинета.

— Вот видите! — сказал Тарун. — Якуб успел. Он уже громит этих придурков! И подкрепление из Бала-Хисар на подходе! Можно считать, что мятеж подавлен…

Амин саркастически хмыкнул.

— Подавлен! — повторил он. — Дай-то бог!.. Но ведь он не последний! Всюду мятежи! Непрестанные покушения! Всюду ненависть против нас! Против революции! Нужно выжигать ее каленым железом! А у меня не хватает сил, чтобы заниматься всем сразу! И у меня нет достаточных полномочий! Тараки висит на моих ногах будто гиря! С этим нужно что-то делать! Он погубит революцию!

Амин повернулся от окна и пристально посмотрел на Таруна.

— Понимаешь, такое чувство, будто они брали власть только для того, чтобы теперь как следует расслабиться!

Зачем-то взял со стола хрустальную пепельницу.

— Призываю их действовать — они кутят! Призываю работать — плетут интриги! Они хотят вечно рассиживаться в холодке и бессмысленно толковать о всякой всячине! Да с винишком! Да с блядьми! А я им мешаю! От меня одни хлопоты!..

Его лицо уже снова пламенело такой ненавистью, что Тарун невольно вообразил, как через мгновение несчастная пепельница вдребезги разлетится о стену.

Амин перевел дыхание и поставил пепельницу на стол. Потом впился взглядом в глаза Таруна.

— Во время его отсутствия я постараюсь максимально укрепить свои позиции. Мне нужны свои люди во главе армии и Царандоя… А ты не должен спускать с него глаз ни в Гаване, ни в Москве! Я чувствую, что он уже хочет моего устранения. Наверняка он будет вести какие-то переговоры насчет этого с советским руководством!

— Да, конечно, — сказал Тарун. — Я сделаю все, что смогу.

И прижал ладони к сердцу.

День танкиста

Тишину нарушал только низкий гул, время от времени доносившийся откуда-то издалека.

На белые стены школьного класса тусклое сияние заоконных фонарей ложилось сиреневыми полосами. Аспидно-черный прямоугольник доски отливал в левом углу неожиданно ярким бликом…

Восемь раскладушек… Справа от каждой поблескивает контур автомата… Ботинки, белые тапочки…

Рассматривать все это было некому. Хоть и одетые, а бойцы крепко спали и даже, скорее всего, не видели снов.

Дверь с треском распахнулась, вывалив целую охапку яркого света, и Голубков с порога крикнул:

— Тревога!

При этом он щелкнул выключателем, окончательно разрушив очарование тихой сонной ночи, и все, как поленья, скатились с раскладушек.

Плетнев спросонья потянулся было к тапочкам.

— Штатное обмундирование!.. — заорал Голубков еще жутче.

Через две минуты выстроились во дворе посольства, замерли, невольно прислушиваясь к отдаленным звукам выстрелов и взрывов.

Князев оглядел строй строгим взглядом.

— Вчера вечером афганская пехотная дивизия подняла мятеж и двинулась на Кабул. В настоящее время ее подразделения блокированы верной правительству бригадой спецназа в пятнадцати километрах от города. Там идет бой. Как будут развиваться события, пока непонятно. Наша задача — обеспечить охрану посольства по усиленному варианту. Скоро подтянется афганская бронетехника. В случае попытки проникновения на территорию посольства враждебных элементов принять все меры по пресечению. Оружие применять только при явном вооруженном нападении. Обо всем докладывать мне немедленно. Связь — по радио. Заместитель — майор Симонов.

— Я! — отозвался Симонов, стоявший на правом фланге.

* * *

Залегли на крыше. Голубков с пулеметом — за центральным бруствером, Раздоров с автоматом — в другой ячейке метрах в трех от него слева, а Плетнев — справа.

Уже рассвело, и обычно в это время было довольно оживленно — проезжали машины и автобусы, по тротуарам шагали пешеходы — поначалу редкие, а потом все гуще. На углу напротив раскидывался небольшой базарчик, и к нему тянулись женщины с кошелками. На пыльном пустыре подростки играли в волейбол через веревку…

Сейчас проспект Дар-уль-Аман был пуст.

Низкий гул и погромыхивание, доносившиеся с востока, то стихали, то возобновлялись с новой силой.

Потом со стороны центра города показались два танка. Это были Т-55 — старые добрые советские танки. За ними бодро катил зеленый грузовик.

Первый танк с грохотом миновал переулок, проехал мимо посольства и свернул в следующий. Там он, уже невидимый, продолжал реветь, дымить и лязгать.

Второй остановился на ближнем перекрестке и стал задумчиво водить дулом пушки. В какой-то момент Плетнев увидел абсолютно круглое жерло ствола, и это означало, что если танк сейчас пальнет, он погибнет от прямого попадания снаряда.

Грузовик встал чуть поодаль. Из кабины выбрался офицер. Из кузова — десятка полтора расхристанных солдат. Лейтенант дал команду, и они неровно построились у борта.

— Вот, бляха-муха, — с непонятным выражением сказал Голубков. — Кажись, помощнички.

Плетнев перебежал от своего гнезда к нему и залег рядом.

Между тем танк снова заревел, пустив целую тучу удушливого сизого дыма, загромыхал, залязгал, содрогнулся, с натугой повернул и двинулся следом за грузовиком. Въехав в переулок, он снова страшно дернулся, затем повернул башню, уперся пушкой в забор, замер в этом положении и заглох.

— Что это они? — удивился Голубков. — С головой не дружат?

— Да уж какая тут дружба, — пробормотал Плетнев.

Из танка выбрался маленький чумазый механик. Он раскрыл моторный отсек и некоторое время смотрел внутрь. Затем стянул шлем и в явном недоумении почесал затылок. После чего спрыгнул на землю и сел у гусеницы.

— Должно, сломался, — заметил Голубков.

Плетнев хмыкнул.

Из кузова грузовика уже летел шанцевый инструмент.

Лейтенант ударил каблуком прокаленную солнцем глину — от сих! Прошагал метров пятнадцать и снова ударил — до сих!

Солдаты лениво разобрали лопаты и принялись рыть окоп вдоль дувала.

Голубков повернул голову и посмотрел на Плетнева.

— Сань, они чего? Почему вдоль? Они куда стрелять будут? В наш забор?

— Это все понарошку, — пояснил Плетнев. — Ты не переживай.

— Во, бляха-муха, — пробормотал он, в состоянии некоторого потрясения возвращаясь к пулеметному прицелу. — Сдурели!

Офицер направился к танку. Механик уже успел задремать и, когда офицер пнул его, вскочил с заполошным видом. Офицер начал требовательно орать. Механик разводил руками, многословно отбрехивался и показывал на танк — видимо, как на пример никуда не годного механизма. А то еще тряс перед носом офицера вытянутым вверх указательным пальцем.

— Это не ишака водить, — рассудительно заметил Голубков. — Шайтан-арба, понимать надо. А что он ему все палец показывает?

— Может, у него снаряд всего один? — предположил Плетнев. — Или он сам один?

Офицер обозлился и принялся с размаху лупить механика по физиономии. Тот некоторое время закрывался и уворачивался, а потом завыл и сел возле гусеницы. Офицер еще пару раз его пнул, после чего потерял к нему всякий интерес.

— Так и есть. В одиночку приехал.

— Кто?

— Да вот этот, чумазый.

— По идее, в экипаже четыре человека, — заметил Голубков. — Командир, стрелок, радист и механик-водитель. Так?

— Так, — подтвердил Плетнев. — Но это по идее. Возможно, они этой идеи не знают. Сам видишь: чумазый един. В четырех лицах.

— Да-а-а… — неодобрительно протянул Голубков. — Во, бляха-муха, бардак! И технику довели. Да и техника-то, конечно…

И он пренебрежительно сплюнул.

Плетневу стало обидно. Он на таком весь первый курс ездил!

— Что — техника? — переспросил Плетнев.

— Да техника, говорю, допотопная, — разъяснил Голубков. — Т-55. Это ж курам на смех.

— Курам на смех, говоришь?

Похоже, в голосе Плетнева слышалась скрытая угроза.

— Ты чего? — спросил Голубков, снова отрываясь от прицела.

— Да ничего, — с сердцем сказал Плетнев. — Понимал бы чего в технике! Товарищ капитан!

— Ну? — отозвался Раздоров из своего гнезда.

— Разрешите разобраться! Я в секунду.

Раздоров повернул голову и задумчиво на него посмотрел. Потом сказал:

— Валяй. Только без членовредительства.

Плетнев спустился с крыши, миновал КПП и обогнул угол забора.

— Чего у тебя тут?

Механик воззрился на него в совершенном недоумении.

— Что ты вылупился, баран! Русского языка не понимаешь?

Чертыхнувшись, Плетнев влез в люк водителя. Первым делом следовало посмотреть, поступает ли топливо.

Топливо не поступало. Значит, либо его нет вовсе, либо неисправен топливопровод.

Для разрешения этого вопроса есть щуп… ага!.. В баках горючее было.

Он выбрался на волю.

— Слышь, ты, урюк! Где инструмент?

Урюк что-то радостно залопотал в ответ. Простодушное выражение его круглого лица неопровержимо доказывало, что говорить по-английски с ним тоже совершенно бесполезно.

Плетнев взобрался на броню и, огибая башню, направился к трансмиссии.

— Где инструмент, говорю!

И помахал рукой, имитируя движение гаечного ключа.

Афганец радостно рассмеялся.

— Ключи! — раздраженно крикнул Плетнев, поднимая решетку трансмиссии. — Не соображаешь?!

Механик снова просиял и что-то ответил, отрицательно помотав головой, — похоже, поклялся, что денег у него нет ни копейки!..

— Вот болван! Был бы я твоим командиром, я б тебе еще не так ввалил!..

Рожа у Плетнева все-таки была довольно грозная. Механик сжался, и его безмятежная улыбка потускнела и затуманилась.

Ключ нашелся прямо там, возле фильтра. Закрыв кран топливопровода, Плетнев отвернул фильтр и несколько раз мощно дунул. Потом поставил на место и снова открыл кран.

Пробираясь на водительское место, он представлял себе, о чем толкуют Голубков и Раздоров, наблюдая за ним с крыши. «Ишь, бляха-муха, неймется ему,» — бормочет небось Голубков. «Ну а что ж, активный боец…» — меланхолично отвечает Раздоров. «Не заведет он эту рухлядь, — вздыхает Голубков. — Не заведет. Вон, гляди-ка, у них и танкистов толком нет». — «Может, и не заведет, — соглашается Раздоров. — А может, и заведет… А танкистов у них точно не хватает. Симонов говорил…» — «Вообще, бляха-муха, неубедительные вояки, — замечает Голубков. — Можно косой косить». — «Да, — соглашается Раздоров. — Эти какие-то недоделанные. Похоже, из хозвзвода. Но вообще-то с афганцами на узкой дорожке лучше не встречаться. Они войну туго знают». Некоторое время молчат. «Жрать хочется,» — вздыхает Голубков. «А ты вздремни, — с человеколюбивой начальственностью в голосе советует Раздоров. — Два часа сна заменяют один обед…»

Плетнев помедлил секунду.

— Ну, поехали!..

Нажал на кнопку.

Стартер заскрежетал, дизель дал несколько мощных выхлопов и тут же мощно и радостно взревел.

«Смотри-ка, бляха-муха, завелся! — удивленно сказал воображаемый им Голубков. — Плетнев-то у нас — от скуки на все руки!..»

Механик счастливо хлопал в ладоши. Плетнев дал ему легкого пинка. Тот рассмеялся и нырнул в люк.

Танк грозно заворочался, развернулся, выбрался назад на перекресток и занял наконец верную позицию.

* * *

Первым по неровной проселочной дороге шел афганский бронетранспортер, за ним — посольская «Волга», следом — еще одна. Рулил капитан Архипов, рядом с ним сидел Валера Корытин, сзади — Плетнев и Пак.

Бронетранспортер волок за собой огромную тучу плотной желто-серой пыли, временами застилавшую солнце.

— Пылища-то, а! — недовольно сказал Архипов. — Ужас.

— Нет бы водичкой побрызгать, — отозвался Корытин. — Ленивый все-таки народ…

Архипов прокашлялся.

— Напрасно смеешься, — строго сказал он. — Напрасно. Народ на самом деле ленивый. Непродвинутый. Азиаты все такие. Чего ты хочешь — тюрки!..

— Они не тюрки, — возразил Пак.

— А кто ж? — Архипов удивленно посмотрел на него через зеркало заднего вида.

— Индоевропейцы.

— Индоевропейцы… Ну, не знаю. В общем, к порядку они не приучены. В городе грязища какая, — ворчал Архипов, бестолково крутя рулевое колесо: пыль стояла такой густоты, что он все равно не видел, куда едет, и колеса то и дело попадали в колдобины. — И дети какие чумазые!.. И сами небось никогда не моются…

— Моются, — возразил Пак. — А дети — так это поверье такое.

— Какое?

— Если чисто одевать, ребенок злому духу понравится, и готово. А когда чумазые — ему неинтересно.

— Вот дичь-то! — буркнул Архипов.

Пак вздохнул и отвернулся.

Плетнев тоже смотрел в окно. Архипов не раздражал его, нет. Просто ему было понятно, что слушать его или спорить с ним — занятие совершенно бесперспективное. Говорил он всегда вещи заведомо известные и в целом напоминал букварь: где ни откроешь, все знакомые буквы… Тоска.

Проехали кишлак. За поворотом дороги у обочины чадно догорал танк. Чуть поодаль стоял второй — с перебитой гусеницей. Башенный люк был открыт. Безвольно свесив руки и голову, животом на краю лежал убитый танкист. Почему-то вместо шлема у него была только красная повязка. Еще метрах в ста пятидесяти впереди стояла колонна — должно быть, эти шесть танков просто сдались. Неподалеку от них чернел остов сгоревшего пехотного грузовика ГАЗ-66.

— Стало быть, дали им чертей, — сказал Архипов. — То-то.

Бронетранспортер остановился. Афганский офицер спрыгнул на землю и подошел к первой «Волге». Переводчик Рахматуллаев перекинулся с ним несколькими фразами. Офицер улыбался и махал рукой куда-то вперед, указывая направление.

— Говорит, нужно немного еще проехать, — пояснил Рахматуллаев. — Они в старой крепости. Километра два отсюда.

Проехали небольшое скопище каких-то лачуг, лепившихся друг к другу. С дороги нельзя было понять, обитаемы они или нет. Миновали развалины двух длинных строений вроде коровников. И, наконец, оказались у крепости.

Наверное, если смотреть с вертолета, ее полуразрушенные, оплывшие глиняные стены и башни больше всего походили бы на недопеченную ватрушку.

Со стороны огромного проема, где, скорее всего, когда-то располагались ворота, стояли два бронетранспортера и танк.

Давешний офицер махал руками. Один бронетранспортер сдал назад, освобождая проезд машинам.

Внутренний двор представлял собой бугристый пустырь, заросший выгорелой травой. В середине его был курган — должно быть, остатки древнего строения. За глиняные склоны размытых временем крепостных стен цеплялся кустарник. Несколько чахлых деревьев силились отбросить хоть какую-нибудь тень. Одуряюще громко звенели цикады.

У щербатой стены стояла группа безоружных в афганской форме — человек шестьдесят. Преимущественно офицеры. Примерно каждый третий был в танкистском комбинезоне. Несколько раненых. Один, с перевязанной головой, сидел, привалившись к стене. Плетнев в какой-то момент поймал его мутный взгляд — тяжелый, даже страшный. Вот уж они-то точно смотрели друг на друга из разных вселенных. Мятежник!.. повернул доверенное ему оружие против правительства!.. его ожидало суровое наказание. Плетнев отвернулся.

— Подполковник Якуб приветствует вас и желает здоровья, — бесстрастно сообщил Рахматуллаев.

Подполковник Якуб, начальник Генштаба, стоял рядом с каким-то здоровяком в штатском.

— Министр безопасности товарищ Сарвари также приветствует вас и поздравляет с нашей общей победой.

— Да, да, — ответил Огнев. — Скажи, что, мол, мы очень рады. Поздравления…

Тем временем Сарвари приблизился к мятежникам и, сопровождаемый охранниками, пошел вдоль строя метрах в трех от них, вглядываясь в лица и что-то коротко спрашивая. Дойдя до середины строя, Сарвари отступил назад — теперь между ними было метров десять — и начал пылкую речь.

Настороженно оглядываясь и не спуская пальцев со спусковых крючков автоматов, офицеры сопроводили Огнева, который вслед за Якубом решил подойти ближе.

— Вождь афганского народа великий Нур Мухаммед Тараки поручил вам защиту Родины! — переводил Рахматуллаев. — Как вы распорядились его доверием? Вы восстали!

Плетнев смотрел то на одного из пленников, то на другого. Одно лицо — злое, другое — испуганное, на третьем — безразличие, четвертый мечтательно смотрит в небо… Но одинаково усталые, измученные люди.

Каково это — быть мятежником? Каково это — ждать суда и тюрьмы? Жизнь наверняка искалечена, переломлена… от них ждали доблести, а теперь обвинят в измене… они были офицерами, а теперь — преступники!.. Что толкнуло их?

Подполковник Якуб одобрительно кивал словам Сарвари.

Плетнев мельком взглянул на Огнева. Казалось, Главный военный советник ждет чего-то нехорошего. Морщится, как будто вот-вот зуб вырвут.

Сарвари резко рубил воздух ладонью.

— Что он говорит? — хмуро спросил Огнев.

— Он, Валерий Митрофанович, описывает внутриполитическое положение, — пояснил Рахматуллаев. — Излагает, так сказать, тезисы агитационного характера.

— Агитирует, стало быть… понятно.

— Теперь толкует, что все они подонки и недобитки. Шакалы. Что на них нельзя положиться! Все вы, говорит, изменники Родины, вам нет прощения и…

Вдруг Сарвари резко повернулся и выхватил автомат у ближайшего охранника.

Остальные невольно шарахнулись.

А Сарвари уже передернул затвор и стрелял — широко расставив ноги, от бедра, оскалившись, веером.

Когда магазин кончился, министр безопасности отбросил дымящийся автомат в сторону, повернулся и, хищно раздувая усы, ни на кого не глядя, быстро прошел мимо к своей машине.

Плетнев невольно ступил вперед, загораживая советника.

Конвоиры добивали раненых. Грохотали очереди… трескали одиночные.

Якуб горделиво повернулся к Огневу.

— Видите, когда этого требуют интересы революции, мы тоже можем действовать решительно!.. — заикаясь, переводил побледневший Рахматуллаев. — И вот еще… я не успел перевести… когда он начал стрелять… Министр сказал, что, если бы их можно было убить не один, а десять раз, он бы сделал то же самое!

Главный военный советник тяжело посмотрел на подполковника Якуба и со странной гримасой развел руками — мол, он и не сомневался в подобной решительности. Потом резко повернулся и пошел к «Волге».

Плетнев слышал, как он сказал сквозь зубы:

— Твою мать!..

Бойцы пятились, прикрывая отход и не сводя глаз с конвоиров, доделывавших свое дело.

Садились молча.

Только Архипов, в третий раз промахнувшись ключом зажигания, сказал:

— Да уж!..

Вот же морока, Господи!

Бронников расхаживал по комнате из угла в угол. Когда он шагал мимо двери направо, из окна был виден ярко горящий клен — совсем еще небольшое деревце, не щадившее молодого пыла, алости, багреца и золота в попытках согреть весь двор… Если пройти до упора налево, в окне показывалась почти голая липа на буро-желтом кругу сброшенной листвы. Темное окно комнаты на первом этаже, где прежде жил дядя Юра, давно уж было наглухо закрыто, а вдобавок зачем-то заклеено — должно быть, новыми жильцами? — бумажными полосками крест-накрест, как в войну перед бомбежками… Где он теперь сам?

Москва, 5 сентября 1979 г.

Что-то, помнится, он хотел уточнить… ах да!.. Бронников переставил несколько коробок с книгами, высвободил нужную, извлек зеленый четырехтомник Даля. Порылся. Нашел.

«Опорок  — м. испод, низ одежи, подбой, подкладка, мех, с чего спорот верх или спорок. Опорок никуда не годен, а спорок, пожалуй, еще в краску пойдет…»

Нет, не то… ага, вот!

«Опоровшийся кругом, старый башмак, отопок, ошметок… Опорыш   — м. опорок, или часть отпоротой обуви; опорыши, голенища от старых сапогов… ступни, босовики, башмаки, сделанные из сапогов, отрезкою голенищ…»

Вот, стало быть, в чем дядя Юра ходил… так и есть, правильно он определил, оказывается… ишь ты!.. С приятным чувством уложил словарь обратно в коробку, коробку закрыл и поставил поверх других. Затем вздохнул и вернулся к своим неутешительным размышлениям, вот уже которую неделю не дававшим ему возможности жить спокойно.

Попасть на прием к Кувшинникову во второй раз оказалось гораздо более трудной и унизительной задачей, чем когда он прорывался в первый — по своим надобностям, в надежде выбить комнату. Теперь его вызывали дважды, и оба раза он часа по полтора сидел без толку в приемной, качая ногой или выходя курить на лестницу, а когда уже готов был взорваться (где-то в районе мозжечка взведенный взрыватель ощутимо дотикивал последние секунды), секретарша сообщала ему, как нечто само собой разумеющееся:

— Василий Дмитрич просил извиниться. Его сегодня уже не будет…

— Что? — в первую их встречу Бронников не вдруг осмыслил сказанное. — Так зачем же он тогда!..

— Вы не нервничайте, — сухо посоветовала она. — Товарищ Кувшинников очень занят.

Что он мог сделать? — только хлопнуть дверью. Он уж потом понял, что все это специально рассчитано и направлено на то, чтобы заранее его психологически измотать. Приходит кагэбэшник, ставит телефон… тут же тебе звонят по нему из Союза — при том, что ты вовсе еще никому своего номера не давал! — просят приехать… и ты, разумеется, уже связал все концы и все понял, и ждешь какого-то страшно неприятного разговора, на которые они такие мастера, каких-нибудь угроз, требований покаяться… повторяешь про себя свои дурацкие аргументы, елозящие все по одному и тому же кругу… и вот приезжаешь натянутый как струна, накаленный — как печная конфорка, — и оказывается, что приехал зря! Ничего важного не сказали! И даже некому было сказать это важное! Но что, что должны были сказать?! И когда теперь скажут?! И как это отразится на жизни?.. А день идет за днем, и телефон молчит, и ни на один из твоих вопросов нет ответа… и ничего нельзя себе позволить, кроме тихого испепеляющего бешенства!..

На третий раз Кувшинников соблаговолил.

Он сидел за роскошным письменным столом, аккуратно уставленным малахитовыми пресс-папье, чернильницами и прочей канцелярской дребеденью. Неколебимое сознание собственной значительности, свойственное этому червю, не сходило с пухлых губ, погуливало по гладким холеным щекам… Вот уж точно — кувшинное рыло! Но какое при этом озабоченное, насупленное! Какая тень заботы обо всем сущем лежит на челе!..

Разговор оказался простым, ничего другого и ожидать было нельзя. Скупо извинившись за прежние нестыковки и разведя руками с таким видом, что даже болвану стало бы понятно, какой громоздкий наворот дел одолевает этого человека, Кувшинников пожурил Бронникова за его писанину, появившуюся в «Континенте» (так и выразился, сволочь, — писанина!), невзначай отмахнувшись от попыток рассказать, что Бронников ничего никому не давал. Подробно разъяснил, что подобного рода комариные укусы при всей своей смехотворности все же приносят вред стране и народу, подрывают авторитет партии и правительства на мировой арене, где Советский Союз проводит последовательную и твердую политику мира и созидания, и вообще являются злобным пасквилем на советскую действительность и льют воду на мельницу реакционных кругов, что не может не возмущать ни членов партии, ни даже, если смотреть на вещи без шор и предвзятости… Тут он запнулся и спросил: «Вы ведь у нас не коммунист?» — «Считаю себя недостойным,» — буркнул Бронников, а секретарь тогда помолчал, зловеще барабаня пальцами по столу, и протянул тяжело и многозначительно: «Да-а-а!..» Но затем все же несколько просветлел лицом (а по мысли Бронникова, все тем же рылом своим кувшинным!) и позволил себе выразить твердую уверенность в том, что, несмотря на беспартийность, Бронников в состоянии осознать потребности текущего момента, столь сложного во внешнеполитическом отношении и требующего полной отдачи и преданности от каждого советского человека, а потому призна  ет свои непростительные ошибки, покается и в будущем ничего похожего не допустит. А что уже, к сожалению, допущено — по мере сил исправит.

Бронников неуверенно пожал плечами.

— Да как же я исправлю? — спросил он.

— Это можно обсудить, — буднично ответил Кувшинников и вдруг оживился: — Я вам так скажу: вот вы все по обочине пытаетесь пройти. Все где-то там у себя в эмпиреях! — Секретарь покрутил в воздухе пальцами. — А вы бы лучше к народу поближе, к общественности! Народ — он, знаете, верный нюх имеет! Народ сразу чует, если где какая гнильца! Народ давно понял: да, конечно, были перегибы, некоторые ошибочные репрессии случались… но, во-первых, объективные обстоятельства — время-то какое! Во-вторых, политическая необходимость! В-третьих, давно уж все признано, культ личности развенчан, так что… — Он махнул рукой, подчеркнув жестом ничтожность темы. — Тем более писательская общественность. Нужно вам ближе к товарищам. К собратьям, так сказать, по цеху… Вот, например, сейчас у нас идет большая и нужная работа. Готовим несколько открытых писем в «Правду», осуждающих провокационную деятельность некоторых бывших членов Союза… неблагодарных и зарвавшихся предателей, если быть точным. Можно рассмотреть вопрос. Если товарищи сочтут вашу подпись достойной появиться под каким-нибудь из них, то…

Бронников замахал руками.

— Подождите! Что ж я буду какие-то письма подписывать! Говорю же: я не только не пытался публиковать эти тексты за границей, но даже и не писал их!

— Не хотите подписывать? — удивился Кувшинников.

— Не хочу.

Секретарь помолчал.

— Ах вот как!.. — протянул он затем, откидываясь на спинку кресла и разглядывая Бронникова с таким выражением, будто перед ним был представитель инопланетной цивилизации. — Ну что я вам могу сказать!.. напрасно вы это.

— Что напрасно?

— Разоружаться не желаете напрасно! — повысил голос секретарь, круто супя брови. — Разоружаться! Перед кем, спросите? Перед партией! Перед народом! Желаете и далее, видимо, свою фигу в кармане придерживать! Учтите, я пока по-доброму говорю: вам это даром не пройдет! Пожалеете! Вы что ж это? Как насчет жилья хлопотать — вы к нам! Не брезгуете! А как в подлости своей расписаться, ошибку признать — так не хотите! Кашу, значит, полной ложкой, а посуду мыть — пусть уж другие постараются! Так, что ли?

Бронникова резануло, что, оказывается, секретарь все помнил про его комнату… а что ж он тогда, в тот раз, когда Бронников с благодарностями явился, — придуривался? Но думать об этом было совершенно некогда, потому что ярость могла пригаснуть, и Бронников, резко повысив голос, спросил, внутренне леденея:

— Что вы на меня кричите? Вы кто такой, вообще, чтобы на меня орать?!

Кувшинников фыркнул и окинул его взглядом, в котором было больше насмешки, чем удивления.

— Нет, так мы с вами каши не сварим, — сожалеюще сказал секретарь. — Вижу, не дозрели… Что ж, не смею задерживать. Идите, думайте. Если возникнут какие-нибудь соображения конструктивного толка, звоните… телефон-то у вас, я слышал, теперь есть?

А когда Бронников поднялся со стула, погасил ухмылку и бросил, уже вперив глаза в какую-то бумагу:

— Всех благ!..

Через час Бронников сидел в парке, безжалостно сорившем медью и золотом на траву и асфальтированные дорожки. Сын самозабвенно носился вокруг качелей и небольшого деревянного теремка, недавно построенного на бугре над прудом специально для детских забав. Время от времени подбегал с мимолетной жалобой или важным известием, касавшимся какого-нибудь жука или камушка, а на самом деле просто чтобы оказаться в поле тяготения близкого человека, в ауре любви и привязанности. Бронников благодарно кивал, угукал, ерошил ему влажные волосы, и через три секунды он уже снова распаленно мчался жить свою собственную быструю жизнь. Портос, крайне не любивший, когда близкие люди разбегаются в разные стороны, провожал Лешку оглушительным лаем, а то и несся следом. Но неизменно затем возвращался, наспех пылесосил траву и листья возле скамьи, а потом садился у ног Бронникова, вывалив язык и глядя в ту сторону, откуда обычно появлялся его добрый товарищ — спаниель Гриня…

Бронников все тупо размышлял насчет того, что легкой скороговоркой промолотил Кувшинников. Целесообразность и объективные причины… Объективные причины, по которым страна пожирала своих детей… Еще бог Кронос пожирал своих детей… Еще свинья способна пожирать собственных чад, собственный кровный опорос… Пожалуй, если снабдить свинью даром речи, она тоже примется трактовать вопросы целесообразности уничтожения потомства… неповторимых чад своих… находя убедительные доводы в пользу того, что нужно поступать именно так, как кажется ей, свинье! И непременно: есть некоторые объективные обстоятельства, диктующие именно этот способ поведения… объективная реальность… ля-ля-ля!..

А человеческая жизнь, без которой вовсе никакая реальность не может существовать, — это для них не объективная реальность! Это для них вообще ничто. Пшик. Мелочовка. Всегда находится нечто более важное, ради чего ею можно пожертвовать. Вот этой, например. И вот этой. И еще десятком. И еще сотней. И еще парой-другой тысяч. И еще, и еще, и еще! — вали, не жалко! Где полмиллиона, там и целый!.. А вот хорошо бы Кувшинникова в барак! — едва не скрипя зубами от ненависти, подумал Бронников. — Да на мороз в тлелом ватнике! Да вечером двести граммов хлеба! Да лет десять в таком режиме! Тоже бы, сволочь, про объективность рассуждал?! Или, может, иначе бы запел?..

«Надо лучше прятать рукопись,» — пришло вдруг ему в голову.

Вот же морока, господи!..

Надо сказать, что вся эта нервотрепка была не только неприятна сама по себе — она вдобавок мешала делу. Работа над романом «Хлеб и сталь» двигалась — но какими усилиями! Его воли хватало только на то, чтобы на два или три часа в день забыть обо всем, кроме дела, и к полудню он деревянно наколачивал страницу-другую, упрямо продвигаясь вперед. Надеялся в самом скором времени отнести в издательство две трети текста. Это требовалось по условиям договора для получения второй части аванса. Обстоятельство тем более важное, что первая доля, казавшаяся столь значительной вначале, довольно нечувствительно и быстро распылилась на какие-то неотложные надобности… ну, собственно, главные дырки позатыкал, которых, как выяснилось, хватало… В общем, с «Хлебом и сталью» он кое-как справлялся.

А вторая рукопись, та, что жила под крышкой радиолы, часть которой так никчемно кто-то обнародовал под видом рассказа, — вот она стояла как вкопанная. И было отчетливо понятно, что покуда автор не придет в состояние совершенного покоя и сосредоточенности, она с места не сдвинется.

Он давно уже сложил в уме книгу большими кусками, каждый из которых требовал теперь бесконечных уточнений, множества деталей, увязки между собой тысяч разных обстоятельств… Вот, например, голод. Каков он? Бронников каждодневно казнил себя за то, что, выслушав рассказ Ольги Сергеевны, не сделал следующего шага, который наверняка предпринял бы на его месте хоть сколько-нибудь опытный человек: ему следовало записать то, что запомнилось, затем отпечатать, прочесть свежим взглядом, испещрить машинопись вопросительными знаками и приехать к ней снова, чтобы получить ответы на возникшие вопросы. Но тогда он этого не сделал, отложил на потом, потому что в ту пору это не было насущным делом, а теперь уж спросить не у кого… Приходилось опираться на сведения, почерпнутые из иных источников, да на собственное воображение. Тетка, увидев оборвашек, только всплеснула руками и расплакалась, причитая, и из причитаний этих становилось ясно, что она не готова взять на себя обязательства по прокорму еще двух ртов — ведь своих троих невесть чем насытить!.. Говорили, на хлебородной Украине голодомор таков, что вымирают целые деревни. Дядя Лавр угрюмо оглядел пополнение, робко стоявшее у порога, невнятно шикнул на жену, потом махнул рукой и пошел топить баню. Чисто вымытых, одетых в какие-то подвернувшиеся на скорую руку ветошки, их посадили за стол и стали потчевать чем Бог послал — худыми лепешками из прошлогодней картошки с кожурой. Дарья принялась рассказывать, как жили и как добирались, тетя снова плакала, дядя курил цигарку и часто отворачивался, кашляя, а потом уж стемнело, и полегли спать.

Скоро их разлучили. Дарью поначалу взял к себе другой дядька, отцов двоюродный брат. Потом начальнику станции понадобилась прислуга, и Дарья пошла туда. Начальникова жена часто уезжала в Ленинград к родственникам, и тогда хозяйство оставалось на Даше. Она быстро всему научилась — и дом убирала, и огород без пригляду не оставляла, и за коровой ходила, делала творог и била масло, и Ольга иногда бегала к ней за несколько километров полакомиться ложкой сметаны или творога.

Сама она стала ходить в школу — за четыре версты в тот самый поселок, где когда-то их держали в церкви до отправки на Урал… Сколько было пережито в этой школе? какая она была? — Бронников не знал, Ольга Сергеевна про ту пору сказала лишь одно: что была она отличницей, и в пятом классе ее выбрали старостой. Но на собрании присутствовал завуч, который поправил ее одноклассников, сказав, что Ольга — дочь раскулаченного, а кулаки — враги народа, и, следовательно, каждый из них под подозрением у честных людей. И в подтверждение своей неоспоримой правоты указал на иконки вождей, развешенные по правой стене класса. Ольга сидела молча, вжавшись в парту, пряча горящее лицо, по которому катились слезы, и не знала, можно ей выбежать или, если она сделает так, будет только хуже… С ними ведь не поспоришь. Колхозная власть лютовала вовсю. Единоличников продолжали ссылать, только теперь не в Сибирь и не на Урал, а, как говорили, в пески — куда-то на юг, в пустыни и степи. Или еще отбирали у иных землю, заставляя работать на колхозной за ту же пайку. Дядька Лавр прикидывался дурачком, со всеми дружил — он вообще умел жить как-то так ловко, катышком… Жить! — с такой жизни и взять-то с него было нечего, кроме голодных ртов.

Но все равно она боялась.

Год спустя, в начале следующего лета, пришли два письма — одно за другим, через день, как если бы в своих долгих путаных странствиях они нарочно где-то сговаривались и поджидали, чтобы заявиться этак вот — на пару, чуть ли не под ручку, будто одного было мало, чтобы всем тут наплакаться вволю. Одно за две недели примчалось с глухоманного Урала, другое где-то завеялось и почти полгода гуляло, добираясь из Ташкента.

Мама писала, что латышские родственники, извещенные дядькой Лавром о ее с Сергеем судьбе, отправили посылку. Посылка каким-то чудом дошла, и той гречки, пшена и сухарей хватило им, чтобы дотянуть до весны. (Бронников, слушая, диву давался, перебивал: минуточку, как же дошла?! как могла туда посылка дойти?! — «Не знаю, — недоуменно пожимала плечами Ольга, и было видно, что прежде она не задавалась этим вопросом. — Так мама написала…») А папу с тюрьмы отпустили искалеченного, через два месяца он умер. И она не уверена, что это письмо дойдет — законная переписка запрещена, посылает тайно через тех кержаков, у которых меняла кольцо. Голод свирепствует по-прежнему, и дядю Егора, папиного брата, пригнанного с семьей следующим эшелоном, нашли весной в землянке, а жена его и дети прибрались еще раньше. И что не он один погиб этой зимой — чуть потеплело, собрали целую команду чистить бараки, зарывали что осталось после морозов да оттепелей в общую могилу без надписи и уж тем более без креста. И что она снова не знает, выживут ли они в будущие холода.

Второе письмо пришло Лавру от невестки, жены младшего брата Трофима.

Катерина просила прощения, что не написала сразу, а только вот сейчас — ранее не было сил взяться за перо, чтобы рассказать о случившемся. Корпус, где служил Трофим, послали в дальний трудный поход — за речку Аму-дарью они направлялись, в Афганистан, спасать тамошнего царя Амануллу-хана, большого друга Советского Союза, — оказать ему помощь, разбить лютых врагов и поставить на своем!.. Вернулись двумя месяцами позже — так же скрытно, как уходили, — да только Троша в корпусе уже не числился. Вызвали ее в штаб. Командир бригады герой Гражданской войны Виталий Маркович Примаков, под началом которого шел Трофим в свой последний бой, обнял за плечи и наравне с ней, горемычной, пролил слезу. Вручил посмертный Трофимов орден Красного Знамени и бумагу, где было написано, что муж ее, комбат Князев Трофим Ефремович, был храбр и отважен и погиб за дело мирового пролетариата. Еще выдал командирский аттестат на полгода и обещал устроить сынишку в детский сад. Теперь без работы ей никак, и, слава богу, уже взяли директором гарнизонной библиотеки, где прежде был один узбек, совершенно все разваливший, так что и хорошо — дел невпроворот, день проходит как в тумане, а ночью она лежит без сна, прижав к себе ребенка. Болит у нее сердце, ноет, каменеет, булыжником гнетет душу. Вспоминает она Трошу — и никогда, никогда его не забудет! Уж так она его любила, так холила, так к нему всей душой прилепилась! Через силу она терпит эту боль, плачет, горюет, а что говорят про нее всякие гадости, так люди и рады посудачить о том, до чего им никакого дела нет, а про красивых женщин и толковать нечего — вечно про них распускают гадкие сплетни, все это неправда, и на том до свидания.

На помин Трофимовой души Лавр ночью разрыл схрон в углу огорода, вытащил полведра картошки, тетя сварила. Ольга взяла в руку горячую порепанную картофелину и вдруг ясно поняла, что прежде был у нее дядька Трофим — живой, веселый, грозный, каждым движением властно приближавший к себе весь окрестный мир, — а теперь вместо него вот эта картошка, и это навсегда!.. Выронила, расплакалась, и дядька Лавр сначала бранил ее, что едой не дорожит, а потом посадил на колени, прижал к себе и стал кашлять и отворачиваться…

В конце концов она успокоилась, но долго еще потом время от времени вспоминала и вздрагивала — как же так? не будет больше дядьки Трофима? не сможет он подкинуть ее выше яблонь и крыш?.. Его образ постепенно терял четкость очертаний, туманился, как туманится вечером луг, когда в зыблющихся белых пластах можно увидеть что угодно — вот, кажется, белобородый человек в белой рубахе стоит и смотрит на тебя!.. вот белая лошадь медленно прошла, понуро опустив голову и растрепанную белую гриву — и растаяла, разошлась волоконцами тумана… вот с беззвучным шорохом, неслышно роняя капли с мокрых листьев травы, пробежал белый мальчик в белом картузе, оглянулся напоследок, так же беззвучно смеясь, и пропал на берегу белой реки…

Так же и дядька Трофим пропадал, истаивал в ее памяти — туманилось и гасло все то неясное, зыбкое, странное, что могла она, ребенок, вообразить о его дальней жизни в сказочном и страшном Туркестане…

Туркестан

Яблони, груши и урючины сбросили цвет довольно давно, однако в пряном воздухе еще витало его призрачное веяние, а то еще в пиалу слетал, кружась, ненадолго забытый временем душистый лепесток.

В прохладной тени загородного сада чуть поодаль друг от друга (должно быть, чтобы одна беседа не мешала другой) стояло штук шесть квадратных узбекских топчанов — катов, застеленных курпачами и одеялами. На одном из них и расположились.

Ташкент, апрель 1929 г.

Компания собралась небольшая — сам Трофим, затем Трещатко (его заместитель, командир первого орудия), замкомроты Безрук и Звонников. Звонников был той же роты замкомвзвода, и выходило, что взяли его немного не по чину. Но уж больно славно он, москвич из заводских, пел хорошие песни — это во-первых. А во-вторых, в застолье всегда хорошо иметь младшего. Ну, чтобы, скажем, чай разливал — да и вообще.

Именно поэтому Трофим, если б на самом деле нужно было проведать кухонные дела или что-нибудь там спроворить, послал бы по этой надобности именно Звонникова, и Звонников отлично бы все спроворил и разведал.

Но надобы никакой не было, а просто Трофим устал слушать рассуждения Безрука о верности экономической политики, даром что толковал Безрук как по писаному — дескать, дело идет к тому, что НЭПу конец, и лично его, Безрука, такой расклад не может не радовать, а то, мол, опять мироед за старое взялся и противно смотреть на сытые рожи.

Еще в самом начале, когда мальчишка бегом принес первые два чайника, пиалушки, стаканы, тарелочки со сластями и орехами, поспешно и толково расставив все на дастархане, и Звонников, вопросительно взглянув на командиров и поймав чей-то одобрительный кивок, вытащил бутылку «белой головки», а авоську с остальными плешивый чайханщик, кланяясь и пришепетывая на приветственных словах, поспешил унести, чтобы опустить в прохладную арычную воду, — так вот, еще в самом начале Трофим решил напомнить Безруку о совсем недавнем положении вещей.

— Эх, Безрук! — неторопливо цедил он, щуря темные глаза, опасно поблескивающие на сухом скуластом лице. — Верно-то оно верно, все так, спорить не буду. Да только вот ты прикинь к носу. Ну, возьмем какой-никакой пример. Два года назад сколько баран стоил?

— При чем тут баран? — удивлялся Безрук.

— Да вот при том, — настаивал Трофим. — Двенадцать рублей он стоил. Пятнадцать — это уж от силы, если самого жирного двухлетку брать. А сейчас сколько? — тридцать пять!

— Об за тридцать пять только зубы рушить, — хмыкнув, заметил Трещатко. — К приличному барану теперь и за сорок не подступишься…

— Ну и что? — злился Безрук. — При чем тут бараны?!

— При том. Я к чему веду? Два года назад я на свой оклад десять баранов мог купить. А сейчас?

Безрук вздохнул, возводя глаза к небу, — мол, нет, ну вы только взгляните: человек о серьезных вещах, а они тут со своими баранами!

— А сейчас мне и на четырех не хватит, — закончил Трофим. — Есть разница? Как по-твоему-то, Безрук? Что для меня лучше? Или все едино?

— Ах, ты вот о чем!..

Безрук откинулся на боковину ката, несколько нервно крутя в пальцах пустую пиалу.

— Близоруко смотришь, Трофим, — вздохнул он. — Не в баранах дело. Товарищ Сталин чему нас учит? Тому учит нас товарищ Сталин, что революцию мы отстояли. Верно? И с разрухой сладили. Но мировой империализм страну победившего пролетариата в покое не оставит! Что это значит? Это значит, что скоро — война! Какой должна быть эта война? — победной! То есть придется нам громить врага малой кровью и на чужой территории. Что для этого нужно? — индустриализация! Потому что без индустриализации, Трофим, бить врага малой кровью и на чужой территории никак невозможно! Верно?.. Ну а коли верно, так люди должны не копейку сшибать, а заводы строить! — Безрук поднял стакан и закончил тоном, который отчасти показывал, как он сожалеет о том, что приходится растолковывать столь простые вещи: — Вот за это давайте и выпьем!..

Трофим пожал плечами, кивнул, неспешно выпил, а потом сказал, дохрустывая горчащую редиску:

— Ну хорошо… Пойду гляну. Что они там, черти, возятся!..

Раздраженно кривя правую щеку, свесил босые ноги с топчана, сунул в сапоги, потыркал пальцем, заправляя в голенища дудки галифе, и пошел к Джуйбору. [9]

Берег негусто порос тальником, а сам канал бесшумно и плавно нес непроглядную толщу буро-коричневой воды, украшенную где урючным листом, где пчелой, безнадежно теребящей поверхность дребезгом намокших крыльев, где юркой и неизъяснимо округлой воронкой, так же быстро сгинувшей, как и возникшей.

Трофим постоял, рассеянно глядя на течение и испытывая безотчетное удовольствие от того, что так много прохладной воды несет свой плотный поток по руслу, то вдруг образуя желваки и раковинки, то снова расправляясь и выглаживаясь… можно купнуться, если жара возьмется за свое… а как ей не взяться?.. на то она и жара…

Должно быть, хозяин обратил на него внимание, и тут же давешний мальчишка примчался с куском кошмы, постелил на утоптанную глину и весело сказал:

— Пажалста!

— А! — ответил Трофим, усмехаясь в усы. — Ну что ж, спасибо… рахмат, бача, рахмат!

Пацан мгновенно унесся, а Трофим сел, спустив ноги вниз, к самой воде, в щетину зеленой травы, положил костистые кулаки на такие же костистые сухие колени и снова стал смотреть на завораживающе поблескивающее течение…

Бежит, бежит… вот и время так же бежит… смотришь — и не понять: вот вроде оно тут еще — а уже и нету!.. вот новое накатилось — а уже и его нет!.. как так получается?..

Он вздохнул и с нежностью подумал о сыне. Время, да… маленький еще… и то уже к седлу тянется — покатай да покатай! да поводья дай держать!.. вот ведь чапаевец!.. Не успеешь оглянуться — вырастет! Скажет: папка, давай на коня сажай!.. давай драться учи!.. воевать!..

Ему так приятно стало от этой мысли, от убедительности мгновенно вставшей перед глазами картины, что Трофим даже застонал немного. А что? — так и скажет Гришка, вот не встать с этого места! Боевой хлопец растет!

Негладкое зеркало воды подернулось туманцем, и из него выплыло смеющееся лицо жены — Катерины.

И тут же благостное ощущение не зря текущего времени отступило, растаяло, а вместо него накатило что-то вроде легкого беспокойства, что ли, раздражения… почти не осознанного, с каким и поспорить нельзя.

Трофим оглянулся.

Ребята галдели. Звонников, заметив его движение, потряс бутылкой, что как раз была у него в руке — разливал, должно быть.

Трофим ответно махнул — иду, мол. Нашарил справа комочек глины, кинул в воду… еще один. Плюх — и нету.

Если бы кто спросил у него прямо — веришь жене? — он бы не задумываясь ответил: верю!

Да и как не верить? Ни в чем пакостном Катерина не только замечена не была, но даже и тени подобного подозрения ни у кого не могло возникнуть. Гарнизонная жизнь тесная… все на виду… и коли что не так, непременно слушок завьется, потянется… ах, чтоб тебя!..

Самому понятно — не может ничего такого быть, не может! Любит его Катерина, нежно и благодарно любит… благодарно? — да, благодарно!.. с благодарностью за его собственную любовь, почти, бывает, лишающую его ненадолго сознания… и с радостью делит эту любовь с ним еженощно!

А вот поди ж ты — стоит подумать, будто может она быть ему неверна, как прямо кипятком обдает!..

Хоть бы чуть она не такая была, что ли… — тоскливо подумал вдруг Трофим.

На такую-то всякий посягнет… глаза!.. брови!.. губы!.. а как засмеется — так ведь просто сердце прыгает!.. А как пойдет, как бедрами качнет, как поправит невзначай платок на груди, как улыбнется вдруг лукаво и нежно!.. И вот знает, знает он, что нет в том лукавстве ни обиды ему, ни умысла нехорошего! Просто она такая — видная, красивая, источающая ток радости, нежности, безобидного веселья! Разве виновата?

И все равно — будто в кипяток!

Тут же он сам не свой, башка кипит, взгляд волчий, сама же Катерина к нему — что такое, Троша? что случилось?..

Разве она со злом к нему? — вовсе нет. А он в эти минуты одну только злобу испытывает! Сколько уж раз так случалось, что не хватало Трофиму сил эту непонятную ей злобу утаить!.. всякий раз во хмелю, конечно!.. ведь что у трезвого на уме, то из пьяного как из дырявого сита сыплется!..

Сорвется, наговорит, пригрозит — за что ей все это?.. Потом-то, конечно, самому противно! Самому жалко. Самому горько… Дьявол побери эту чертову злобу!.. Ни к чему она ему, ни к чему! Потому что любит он ее, Катерину-то свою, родную свою Катерину!..

Расстроившись от этих мыслей и от того, что почувствовал себя виноватым, Трофим в сердцах бросил еще один комок глины. Разлетелись брызги — и тут же, словно по его воле, вода в арыке как будто вскипела и пошла бурыми разводами.

Трофим взглянул направо.

Невдалеке от камышового навеса курились два очага, на одном из которых стоял казан. Еще чуть поодаль над опрокинутым к небу зевом танура [10] струился раскаленный воздух, а подчас показывался бесцветный язык пламени.

Утратив первую звонкую силу, кровь ручейком стекала с берега. Баран еще подергивался, а хозяин уже пластал шкуру точными движениями черного и, судя по всему, смертельно острого ножа.

Заметив Трофимов взгляд, приветливо оскалился и покивал, не переставая ловко свежевать тушу.

Трофим неспешно поднялся, подошел.

Чайханщик, успевая между делом поглядывать на гостя и приветливо посмеиваться, молниеносно высвободил сердце, легкие, печень, почки, желудок, опростал от кишок (кишки тоже должны были пойти в дело — к вечеру из них сделают перченую колбасу). Мальчик уже мыл весь этот ливер, выполаскивал в арыке разрезанный желудок.

Хозяин беззлобно на него покрикивал, поторапливая, сам же спешно крошил на колоде охапки разноцветных трав, мешал с крупной розовой солью.

Через пять минут на шкуре лежали лакомые куски порубленной туши и зашитый желудок, набитый ломтями курдючного сала и внутренностей.

Чайханщик плотно стянул края шкуры, сделал несколько стежков кривой ржавой иглой. Оставалось только погрузить вышедший из его рук аккуратный тючок в раскаленную печь.

Чайханщик поднялся, вытер ладони куском мешковины и, извинительно разведя руками, сказал высокому русскому в военной форме, внимательно следившему за окончанием работы:

— Танури-кабоб, товарищ командир! Харош?

Трофим хмуро кивнул — ну да, мол, хорошо, танури-кабоб… Понятно. Для того, мол, и тащились сюда, в сад за гидростанцией, через весь город.

Повернулся и пошел к своим.

* * *

Гринюшка скоро уж должен был проснуться. Катерина доделывала кое-какие дела, стараясь вести себя потише — не шлепать босыми ногами по прохладному, с утра вымытому дощатому полу, не греметь посудой, не хлопать дверью, когда выходила во двор.

Они занимали две небольшие комнаты в четырехкомнатном доме, а в двух других, побольше, размещалась семья Комарова, Трофимова сослуживца, — сам с женой и трое мальчишек, погодков и разбойников, старшему из которых исполнилось двенадцать.

Дом стоял недалеко от причудливого здания аптеки Каплан и Нового телеграфа и одной стороной глядел на улицу Пушкина. Многие, впрочем, и теперь по старинке называли эту широкую пыльную улицу Лагерным проспектом — прежде она была трактом, бравшим начало у Константиновского сквера и ведшим, мало-помалу забирая выше, аж до самых летних лагерей туркестанских войск. По сторонам улицы, между тротуарами и дорогой, росли свечки тополей, карагачи, урючины, дававшие в изобилии мелкие крапчатые плоды, и тутовники, пышные осенью и жалкие весной, когда свежие ветви срубали на корм шелкопряду.

Напротив дома, при разъезде, позволявшем трамваям разминуться на одноколейной линии, располагалась остановка.

Дом их, как почти все здесь, был сложен из кирпича-сырца, легко впитывавшего влагу, и накрыт камышовой крышей, обмазанной сверху слоем глины. В дождь крыша протекала, и подчас отваливалась с потолка алебастровая штукатурка. Поэтому как только небо начинало хмуриться, Катерина накрывала Гринюшкину кроватку солдатским одеялом, специально для того приспособленным.

Впрочем, и дожди здесь редко случались, и зима не морозила, потому даже зимних рам в доме не водилось, а только внутри комнат за оконным косяком были прикреплены на петлях двухстворчатые ставни — с вечера они затворялись, закрывая жильцов от любопытства прохожих.

Другая сторона дома смотрела в тихий просторный двор, и двор этот, в представлении Катерины, представлял главную ценность их нынешнего жилья.

Птицы спокойно щебетали в кронах пяти или шести яблонь, четырех груш и трех старых вишен. Были еще три шпалеры виноградника, обильно родившего мелкие грозди. Трофим наладился каждую осень жать сок и квасить в добытом где-то бочонке. Винцо получалось мутное и кисловатое, но Трофим с Комаровым пили да нахваливали — и усиживали этот несчастный бочонок дня за три.

Горлинки бродили по дорожке, нежно гулили, вили гнезда под стропилами, а одна совсем уж отважная пара ютилась прямо на террасе. Трофим ворчал, что гадят на пол, а Гринюшка радовался и норовил с ними дружить.

И скворцы-майнушки, истребители саранчи, к ним частенько заглядывали, и удод прилетал — желтый, с черными полосками, с хохолком на голове, который распускался, когда он садился на землю.

Катерина развесила бельишко на веревке, натянутой между двумя яблонями, а когда вошла в комнату, вытирая руки о передник, Гринюшка уже свесил ноги между боковых стоек кровати и тер глаза, неизвестно о чем при этом похныкивая.

— А вот и Гришуня проснулся! — проворковала она, присаживаясь возле и легонько его тормоша. — Ну-ка давай мы с тобой на горшочек!

Сын захныкал было пуще, но, услышав заданный матерью невзначай вопрос насчет того, как скоро они поедут в папкину деревню, поймался в эту простую ловушку, забыл о своих минутных и не вполне проясненных для него самого горестях, послушно спустил штанишки, самостоятельно угнездился и начал подробно (правда, не выговаривая еще буквы «р») толковать о будущем: как повезет их паровоз, да какой будет дым из паровозной трубы, да как приедут на станцию Росляки, да какой в деревне лес и какая речка Княжа, — и Катерина, накрывая ему полдник, столь же обстоятельно отвечала на требующие немедленного разрешения вопросы насчет купания, собирания грибов, и еще будут ли там овечки и собачки.

Вытерев ему рот после киселя и булки, Катерина одела сына в белую матроску, голубые штаны до колен, а на голову — панаму.

Сама же выбрала светло-розовый сарафан с цветочной каймой на поясе и у конца подола, а волосы подняла и крепко заколола кривой шпилькой с крахмальной и тоже розовой бабочкой.

Книги в сумочку, к сожалению, не лезли. Пришлось завернуть в газету и перехватить бечевкой.

Но ничего, аккуратный такой получился сверток.

Они вышли в прихожую, Катерина присела, чтобы застегнуть Гришины сандалетки. Дверь в одну из соседских комнат была открыта.

— Тоня! — крикнула Катерина. — Тонь!

Из двери выглянула Антонина, жена Комарова.

— Я что хотела-то, — сказала Катерина, поднимаясь на ноги, и спросила жалобно: — Комаров твой ничего не сказал?

— Не-а, — легковесно ответила Антонина. Вздохнула: — Что скрывают?.. Райка Глотова утром забегала трешку перехватить. Так, говорит, вчера два эшелона отправили, сегодня три!

— Эшелона? Три эшелона? — ахнула Катерина, поднося ладонь к груди. — Это куда же их эшелонами?

Она, конечно, нарушала уговор, что был у них с Трофимом: ничего из гарнизонной, из корпусной жизни с соседями не обсуждать. Не потому, что из этого что плохое может выйти, а вот просто не обсуждать, и все. Уговор такой… Но он сам виноват! Как же не обсуждать, коли сам не говорит ничего?.. Почему не сказать?.. Вчера два эшелона… сегодня три… а завтра сам Трофим отбывает!..

— Не знает она, — поморщилась Антонина. — Говорят, что не местные наши маневры, а какие-то общевойсковые, что ли… большие. Далеко где-то. — Она помолчала, а потом заметила с рассудительностью обреченного: — Нет, ну а что ты хочешь, если маневры?

— А Комаров молчит, да? — тупо повторила Катерина, хоть и так было только что ясно сказано: молчит.

— Молчит, паразит! Клещами не вытянешь! — раздраженно подтвердила Антонина. — Учения, и все тут! Какие учения? А того тебе знать не положено!.. Не положено — и хоть ты убейся! Долдонит как заведенный, противно слушать!

— Ну да, вот и мой… сердится, если спрошу, — кивнула Катерина и пожаловалась: — Сам сердится, а у меня сердце болит…

— А им-то что! — фыркнула Антонина. — Да ну их!..

Она с деланой беззаботностью махнула рукой, а потом сказала с выражением несколько искусственного изумления:

— Фу-ты, ну-ты, ножки гнуты! Ты куда это так вырядилась?

Катерина смущенно улыбнулась.

— Ты что кудахтаешь?! — пути не будет! На кудыкину гору! — И тут же радостно крутнулась, отчего подол платья разошелся в круг. — А что, ничего?.. В библиотеку съезжу. — Она наклонилась к сыну. — На трамвайчике с Гришей поедем, да?

Гриша с достоинством кивнул.

— В штаб то есть? — уточнила Антонина, как будто не знала, где библиотека.

— Ну а куда ж еще, — машинально ответила Катерина и потянула Гришу за руку: — Пошли…

— Что-то ты зачастила, — заметила Антонина, приваливаясь к косяку и складывая руки на груди.

Катерина обернулась.

— Что?

— Зачастила, говорю. — Антонина усмехнулась. — В штаб-то, говорю, зачастила.

Катерина растерянно смотрела на нее.

Антонины, жены Комарова, она, честно сказать, маленько побаивалась. Антонина старше-то была лет на шесть всего… но такая ушлая, будто третий век коротала! Просто не подходи. Смелая до ужаса, за словом в карман в жизни не полезет, режет прям по живому!.. Бабы гарнизонские про нее всякое говорили. Такое прям болтали, что прям и сказать стыдно!.. Но, видать, до Комарова болтовня их не докатывалась… кто его знает… А живут они хорошо, чисто, и дети у нее всегда под приглядом, и заботливая…

— Почему это зачастила? — напряженно спросила она. — Ты что имеешь в виду?

Антонина, поджав губы, долго смотрела в глаза, потом усмехнулась и махнула рукой.

— Да ну тебя! Не обращай внимания, это я так. Скучно просто.

— Скучно тебе? — рассердилась Катерина. — Пойди лучше!.. — в ярости замялась. — Поспи лучше пойди, чем языком болтать! Скучно ей!..

Гринюшка, задрав голову и открыв рот в приступе мучительного внимания, смотрел то на мать, то на соседку.

Она резко дернула его, ни в чем не повинного, за руку:

— Ступай, ну!

И уже взявшись за ручку входной двери, услышала примирительное:

— Хватит тебе! Развоевалась из-за ерунды! Что я сказала-то?!

* * *

— Жарковатая нынче весна, — заметил Звонников. — Середина апреля, а вон как уже печет!

— Да ладно, — возразил Трещатко, щедро макая кусок лепешки в пиалу с кислым молоком. Быстро донес до рта, сжевал, провел кулаком по усам. — Ты что жалуешься? Наоборот, нам сегодня хорошо бы пожарче!

— Зачем это? — удивился Безрук.

Все давно поснимали гимнастерки, сидели в исподних рубахах.

— Не понимаешь, — с осуждением заметил Трещатко. — В организме равновесие нужно иметь! Если изнутри сорок градусов, сколько должно быть снаружи? Тоже сорок! А сейчас, — он с прищуром взглянул на белесое небо, — а сейчас и тридцати пяти нет!..

И довольно загоготал.

Трофим тоже усмехнулся.

— Ничего, — сказал он. — Скоро тебя припечет маленько…

— Там-то? — мотнул головой Трещатко. — Может, и припечет! Только опять это будет неправильно! Потому что там изнутри кроме воды ничего не будет! Разве ж это равновесие?

— Ну, ничего, ничего, — сказал Безрук. — Не припечет. Народ дружественный, с пониманием… думаю, все как по маслу прокатит. У Трофима надо спросить. Ты же бывал на той стороне?

— Бывал, — кивнул Трофим.

— И в Кабуле?

— И в Кабуле.

— И как?

— Да как…

Года три не то четыре назад Аманулла-хан купил полтора десятка самолетов «Де-Хэвиленд», взял на службу советских техников — обслуживать аппараты — и летчиков — преподавать в офицерской школе. Запасы авиационного керосина и патронов скоро кончились. В Ташкенте снарядили караван с боеприпасами и топливом. Сопровождала его полурота отборных красноармейцев, одним из взводов которой командовал Князев.

Он вспомнил эту осеннюю дорогу…

Караван хоть и не велик, да все равно по тропе растягивается чуть ли не на километр.

Горы выгорелые, сухие, трава — мертвая. Но время от времени как полыхнет в самые глаза какое-нибудь ущелье — огнем алой листвы, багровым ее пламенем…

На тропе, пролегшей в узкой долине или по каменистому руслу высохшей реки, неспешно бредущий караван беззащитен.

Тянется он, как длинный жирный червь. В любое мгновение одним ударом можно рассечь его пополам. А потом еще пополам. И еще.

Что из того, что за полкилометра до первого верблюда крадется собранная в кулак, напряженная группа боевого охранения из пятнадцати красноармейцев? Что из того, что в самом караване сорок бойцов, вооруженных и собранных? Что из того, что за караваном следует тыловой дозор, который тоже еще как может за себя постоять?

Ничто не поможет.

Как бы он сам сделал?

Разбил бы свой отряд человек из пятнадцати на три части. Бо  льшая — группа уничтожения. Две меньших — группы наблюдения и поддержки.

Пара пулеметов — на одном борту сая. Пара — на другом.

Ожидание.

И вот — в чистом ночном воздухе возникает запах животного пота и навоза. Это запах каравана! Он идет! Разведка не ошиблась!..

Мягко ступают лапы верблюдов по каменистой почве… ботала замотаны тряпками, чтоб ни стуку, ни грюку.

Сильные, уверенные в себе люди ведут этот караван. Они везут важный груз. Они должны доставить его по назначению. Бессонные глаза напряженно вглядываются в темноту. Чуткие пальцы лежат на курках винтовок и ручных пулеметов…

И что?

Дать пройти боевому охранению туда, где его уничтожит группа поддержки. А потом внезапно… дружно…

Пять минут — и все. Был караван — и нет каравана. Бьются животные, кровавя равнодушные камни, срывая бесценные вьюки, судьба которых теперь — стать добычей врага… кричат раненые… мертвые лежат молча.

А живым — живым дорога назад. Да только еще неизвестно, какой она будет…

Да…

И все те долгие дни и ночи — особенно ночи! — что тащились они до Кабула, Трофим чувствовал себя именно тем голым, мягким, ничем не защищенным местом на теле червя, куда вопьется первое острие.

Но ни одного нападения не случилось. И ни один выстрел не прозвучал. Зато часто приводили к нему двух или трех стариков, встретившихся головному дозору, и переводчик Солим разъяснял, что это аксакалы из кишлака, который лежит в семи километрах дальше; и что они просят шурави остановиться на ночлег именно в их кишлаке; и что жители будут рады; и что казаны уже стоят на огне, а бараны покорно ждут назначенного им часа…

— Туда тихо прошли, — Трофим пожал плечами. — И обратно без сучка без задоринки. По-мирному, без шума. Наоборот — приветствовали, кормили. Чудные они…

Он усмехнулся и покачал головой.

— Вот! — обрадовался Безрук. — Что я говорю! Хлебом-солью будут встречать! Хлебом-солью! Разлей-ка, Звонников!.. Потому что, брат, интернационализм — это тебе не репка в супе! Нам с простым афганцем делить нечего! Ему главное что? — жить нормально, чтоб кулак с помещиком из него кровь не пили! А для нас? — помочь ему этого добиться! Ведь чем отличается простой афганский крестьянин от простого советского колхозника? А? Вот скажи, Трещатко, чем?

— Да хрен его знает! — искренне отозвался Трещатко, беря мощной дланью стакан, пополненный старательным Звонниковым.

— Вот! — Безрук наставительно поднял палец. — И я про то же: ничем не отличается, ничем! Потому он, простой афганский мужик, тебя с распростертыми объятиями встретит! Как брата по классу, по лишениям жизни!

— Не знаю, — с некоторым сомнением протянул Трещатко. — Крестьяне крестьянами, а идем-то мы падишаху ихнему помогать…

— Прогрессивному падишаху! — со значением поправил Безрук. — Другу Советского Союза, между прочим! Который сам хочет помочь своему народу!

— Провокации всегда могут быть, — заметил Трещатко и спросил, явно желая сменить тему: — Ладно, пить-то будем?

— Погоди, — остановил Трофим. — Кажись, мясо готово. Выкладывает…

Точно — по саду плыл запах танури-кабоба, челюсти сжимались сами собой, а в конвульсивно содрогающееся горло текла обильная слюна.

— Перестань, — возразил Безрук, громко сглотнув. — Пока он еще там разберется со своим варевом! Давай… в самый раз, под горячее. Ну, братцы, за победу!

Стаканы содвинулись. Выпили, примерно одинаково морщась и закусывая — кто былкой лука, кто кислым молоком. Трофим привычно хрустел редиской.

— Ты говоришь — провокации! — не успев толком дожевать, снова взялся за свое Безрук. — При чем тут? Сам посуди. Хорошо, допустим, даже если будет провокация. Допустим, представитель этого, как его… а?

— Бачаи Сако, — помог Звонников.

— Да, Бачаи Сако… И как ты их запоминаешь? — неожиданно восхитился Безрук. — По мне — что Сако, что Мако, что Бачаи, что Макаи! — один черт, чурка нерусская!.. Ну, короче говоря, допустим, пустится он на провокацию! Что дальше?

Он победно оглядел стол.

— Ничего! Кто на его провокацию поддастся? Простой афганский пролетарий, который хорошо понимает, кто ему враг, а кто друг?! Кто ему брат, а кто — эксплуататор?! И потом…

Безрук на мгновение прервался, снисходительно посмотрев в сторону широко улыбавшегося чайханщика, который нес гору дымящегося мяса на деревянном блюде размером с тележное колесо. Лицо шагавшего следом мальчика, напротив, выражало озабоченность: вероятно, чувствовал ответственность за собственную ношу, коей являлось еще одно блюдо — с целым терриконом нарезанных овощей и зелени.

— … и потом, ты пойми. Какая у них армия? — феодальная. А у нас? — у нас армия самого передового строя, армия страны победившего пролетариата! Да они, провокаторы эти, тут же по своим норам расползутся, отвечаю! А простой крестьянин придет записываться в красноармейцы!

— Пажалста! — сказал хозяин, осторожно устанавливая яство на кат. — Пажалста, кушай!

Принял у мальчика второе блюдо, так же аккуратно разместил и тут же начал пятиться, не уставая приветливо улыбаться, кивать и прижимать руки к груди.

— Подобострастный все-таки народ, — с легкой брезгливостью заметил Безрук, когда чайханщик достаточно удалился. — Ну, хорошо… Так что же, товарищи командиры, приступим?

И с радостной усмешкой посмотрел на каждого из товарищей.

Базарные отношения

Кузнецов прошел по дорожке между небольших двухэтажных домов, в которых жили работники посольских служб (в посольстве они гордо именовались «виллами»), и, остановившись возле одного из них, крикнул:

— Вера!

В небольшом палисаднике пышные зелено-фиолетовые листья клещевины соседствовали с клумбой разноцветных цинний. Добродушно жужжали мухи-сладкоежки.

Кабул, начало сентября 1979 г.

— Иду, иду! — послышался звонкий голос из открытого окна. Через секунду распахнулась дверь, и Вера сбежала по ступенькам.

— Пошли скорей! — сказал Кузнецов, набирая ход. — Саша уж небось заждался.

— Какой Саша?

— Плетнев. Помнишь, ко мне заходил?

— Так вы с ним идете? — разочарованно спросила Вера, замедляя шаг. — С этим кагэбэшником?

Кузнецов тоже остановился.

— Подожди, — растерянно сказал он. — При чем тут? Замечательный парень, и…

Вера пожала плечами.

— Все равно с ними лучше дела не иметь.

— Да ну? Между прочим, они нас охраняют.

— Ага! — она саркастически рассмеялась. — Охраняют! Сегодня охраняют, а завтра… и вообще, обоих моих дедушек они тоже, между прочим, охраняли. Одного — семнадцать лет! Другого, правда, всего четыре месяца, но потом расстреляли… Еще удивительно, как меня сюда пустили! Прозевали, наверное!..

Кузнецов оглянулся, страдальчески воздел руки и закричал шепотом:

— Вера, милая, да прошел уж давно тридцать седьмой год!

Качая головой, она пожала плечами — мол, кто их там знает.

— Короче говоря, идешь с нами или нет? — рассердился Кузнецов. — Одна ведь все равно в город не выберешься!

— Что вы на меня кричите, Николай Петрович?! — возмущенно спросила Вера и, оглянувшись, в нерешительности закусила губу.

* * *

Посматривая на часы, Плетнев ждал у проходной, как цивильные работники посольства называли контрольно-пропускной пункт — КПП.

Николай Петрович запаздывал, а когда показался из-за угла главного здания, Плетнев с радостным удивлением увидел, что он не один.

— Привет, — сказал Николай Петрович. — Ничего, если Вера с нами?

— Хулиганить не будет? — ответил Плетнев, улыбаясь. — Тогда ничего. Добрый день.

Она глянула так, будто он пролил свой кислый кисель на ее кисейное платье, но все же соблаговолила легонько кивнуть. Плетнев разозлился. Что за противная барышня! На кривой козе не подъедешь! Солдат на вошь — и тот сочувственнее смотрит!..

— Тебе не жарко? — насмешливо поинтересовался Кузнецов.

Ему и впрямь было жарковато. Но не станешь же объяснять, что накинул ветровку не от холода, а чтобы скрыть рукоять ПМа, торчавшую из-за брючного ремня… Сам-то Кузнецов, понятное дело, блаженствовал в тонкой хлопчатобумажной рубашке.

А вот Вера, судя по всему, тоже маленько парилась в своем закрытом крепдешиновом платье сильно ниже колен. Кроме того, на голове у нее был белый платок, накинутый на восточный манер. Плетнев знал, что она так вырядилась не по собственной воле, а подчиняясь посольской инструкции для особ женского пола. Иначе ее бы и за ворота не выпустили. Что ж, страна мусульманская, требуется определенная сдержанность в одежде… Впрочем, наряд ее совершенно не портил.

— А вам, Вера, не жарко?

Она не удостоила его даже взглядом…

Они шли по тротуару — Плетнев слева, Кузнецов справа, Вера посредине. По проезжей части двигался довольно плотный поток машин вперемешку с вьючным транспортом. По большей части ослы. Но попадались и лошади. И даже несколько верблюдов. Плетнев отметил, что их вид каждый раз вызывает в нем стихийный прилив детского восторга. И подумал, что, должно быть, мало его водили в детстве в зоопарк.

— Тут у нас хирург один работал, — толковал Николай Петрович. — Некто Джибраилов. Ох и оборотистый мужик! Дубленку купил — отправил в Москву. Там жена ее за чеки Внешторгбанка сдает. Здесь у посольских зарплата в афгани, они чеки с руками отрывают. Кто-то, скажем… гм!.. гм!.. скажем, на квартиру копит, так ему чеки нужны, а не афгани, куда он в Союзе афгани денет?.. Чеки на афгани поменял, три дубленки купил. Ну и так далее. Четыре месяца — «Волга»!

— Да уж ладно — «Волга»!..

— Точно, точно!

— Ну и что хорошего? — буркнул Плетнев, поймав на себе мельком брошенный взгляд Веры. — Спекулянт несчастный!

Кузнецов пожал плечами.

— Ну, не знаю. Короче говоря, в чем-то он прокололся. В Союз откомандировали, — и Николай Петрович досадливо махнул рукой.

— Может, уже и посадили, — заметил Плетнев. — Поделом, коли так…

Вера снова взглянула на него — теперь уже в упор и довольно насмешливо:

— Вам бы все сажать!.. Сами делаете только то, что прикажут! Сами собой не управляете! А стоит другому инициативу проявить, как вы уж тут как тут!

— Кто — мы? — хмуро спросил Плетнев.

Она отвернулась, как будто не услышав вопроса. Стала что-то напевать.

Ему это тоже не понравилось. Хорошенькое дельце! Вообще, никогда бы не подумал, что такая красивая женщина может быть такой колючкой! Вот уж верно говорят — внешность обманчива!

— Есть закон! — резко сказал Плетнев. — А инициативу в своей профессии проявляй.

Похоже, Вера хотела ответить, но сдержалась.

— Ну, не знаю, — несколько обиженно протянул Николай Петрович. — Я вот магнитолу сыну хочу купить… Тоже, что ли, спекуляция?

Плетневу было бы лучше промолчать, но…

— Если сыну одну, так ничего страшного. А если одну сыну, а еще парочку, чтобы толкнуть кому-нибудь втридорога… Чем это от дубленок отличается?!

Дальше шагали молча.

Он вообще этих разговоров не любил. Ну, понятно, почему. В Союзе так воспитали. Человек должен жить на зарплату. Это хорошо и честно. Его родители всю жизнь жили от зарплаты до зарплаты. Мама — учительница литературы. Отец — авиационный инженер. Оклад — сто восемьдесят. У мамы… не знает он, сколько. Неважно. Сколько положено. По закону.

И никогда ее не хватало, зарплаты этой. Два раза в месяц они эту нехватку обсуждали. Перехватить трешку до получки. Пятерку до аванса… Детям встревать в финансовые неурядицы не полагалось. Им вообще о деньгах не полагалось говорить… Они и не говорили. Собственно, и родители не говорили. Что попусту языком молоть? Их — известно сколько. Столько. Больше не будет.

А здесь, в посольстве, все как-то немного иначе устроено. Вот даже на Кузнецова, кажется, подействовало… Отсюда все везли в Союз разные разности, каких там днем с огнем не сыскать, а коли сыщешь, так и впрямь за несусветные деньги… Магнитофоны, телевизоры, другие магнитофоны и другие телевизоры, дубленки, мохер, какие-то тряпки, ковры… В Союзе на ковры нужно записываться. А здесь — пожалуйста. Хоть завались. И все, кто тут находился, этим пользовались. Коммунисты и беспартийные (впрочем, Плетнев не знал, были ли они тут, беспартийные-то; хотя вот Вера, похоже, как раз и беспартийная; и как ее, правда, сюда пустили?), чины КГБ, военные, жена посла, сам посол… Да что там — Плетнев бы и сам с удовольствием затоварился! Вот только денег почему-то еще не давали… Все завтраками кормили — завтра, завтра… скоро… надо подождать…

Пару недель назад посольство посетил член ЦК — приехал с официальным визитом к руководству страны. В сопровождении нескольких клевретов. Когда они отбывали, Симонов приказал помочь в погрузке. Эта публика всего три дня гостевала — а их шмотками набили полный кузов! Все те же коробки с аппаратурой, все те же ковры, тюки с каким-то тряпьем…

А, плевать! Все равно противно дубленками спекулировать!..

Ближе к базару — он почему-то назывался Грязным базаром — начали попадаться мелочные торговцы. Они сидели по краям тротуара, торгуя именно всякой мелкой всячиной — сигаретами, зажигалками, жвачкой, конфетами. Все это лежало перед ними на картонных коробках или платках, расстеленных на асфальте.

Толпа издавала ровный гул, из которого слух иногда вычленял дикие крики не то зазывалы, не то обворованного. То и дело орали ослы.

На бесконечных прилавках бесконечных рядов, уходящих вверх на четыре, а вниз на три этажа, сверкали груды баснословных сокровищ — мириады часов, фонариков, игрушек, инструментов, россыпи всевозможных украшений и сувениров, залежи нижнего белья, пиджаков, платьев, блузок, футболок, обуви… Повзводно высились ряды японских приемников и магнитол. Замерли роты кинокамер и батальоны фотоаппаратов. Телевизоры нужно было считать дивизиями. На высоких шпалерах раскинули свои кроваво-черные и зелено-золотые орнаменты гектары ковров. В то невыносимое количество разномастной джинсы, что присутствовало здесь, можно одеть… всех на свете можно было одеть!..

Гудящая, текучая, неугомонная толпа волокла с собой многочисленных калек и нищих. Как резаные, орали в ней суетливые продавцы газет. Беспрестанно сновали под ногами грязные дети-попрошайки.

Тек плотный дым жарившегося на угольях мяса. Тут и там бодро блеяли бараны, дожидаясь своей очереди оказаться на шампурах. В трех шагах вдруг возник дикий водоворот: кого-то схватили за руку, повалили, стали бить ногами…

— Во дурдом, — сказал Кузнецов, растерянно озираясь.

Плетнев тоже часто оглядывался. Казалось, в этом столпотворении никто ни на кого не обращает внимания, однако он уже понял, что вслед им смотрит множество глаз — кто с интересом, кто с любопытством, кто с недоброй усмешкой, а кто и с открытой ненавистью.

Плетнев твердо взял Веру за руку. Она дернулась.

— Вера Сергеевна, — мягко сказал он. — Кажется, здесь небезопасно. Давайте быть вместе. Как только выберемся, я вас отпущу.

— Ну конечно, — ответила она. — Вы же всюду врагов видите!..

Но руку все же не отняла — похоже, ей тоже было не по себе.

Наконец Кузнецов присмотрел двухкассетную магнитолу. Духанщик, сухолицый человек лет пятидесяти с длинной бородкой, восторженно улыбаясь, стоял за прилавком крошечной лавки, заваленной аппаратурой. Он не хотел называть цену, пока не продемонстрировал все волшебные возможности этого чудного изделия страны Восходящего солнца.

— Бист хазар! — сказал Кузнецов.

Духанщик щелкнул рычажком и прибавил громкость, чтобы хоть как-то перекрыть стоящий вокруг гвалт. Полился сладкий женский голос. По лицу духанщика гуляла лукавая улыбка.

— Шурави! Харош? Добро? Чил хазар!

— Вот же чертов сын! — ругнулся Николай Петрович. — Хуб, майли, си хазар!

— Я смотрю, вы тут уже наблатыкались, — заметил Плетнев, поглядывая по сторонам.

Он утер пот со лба.

— А куда деваться? Десятка три слов выучил. Бист — двадцать. Хазар — тысяча. Пальцем ткнул, свою цену назвал… Без этого никак. Не поторгуешься — он не продаст ни черта. Дикие люди.

Духанщик торжественно поднял надрывно вопящую магнитолу, готовясь, по-видимому, к совершению сделки.

— Хуб, майлаш, сию панч хазар!

— Сию панч хазар, — обливаясь потом, бормотал несчастный Николай Петрович. — Тридцать и пять тысяч… Тридцать пять тысяч…

Он обессилено махнул рукой. Духанщик расцвел. Мальчишка начал упаковывать покупку, а Кузнецов вынул откуда-то из загашника пачку афгани и принялся считать. Он часто путался в купюрах, бормотал и начинал заново. В конце концов с грехом пополам отслюнил нужную сумму. Пальцы духанщика замелькали, как велосипедные спицы. Кузнецов взял коробку.

— Поздравляю, — сказал Плетнев. — Пошли.

— А-а-а! — вдруг пронзительно заорал духанщик, потрясая пачкой полученных от Николая Петровича денег и воздевая руки в неясной мольбе. — А-а-а!

К первому воплю прибавились многословные и такие же громкие причитания.

— Ты чего?! — оторопело спросил Кузнецов.

Вопили уже со всех сторон. Плетнев озирался, не отпуская Вериной руки. Он не понимал, что происходит, но отметил, что торговцы соседних лавок тоже заволновались, а покупатели и праздношатающиеся начали поспешно стягиваться к месту происшествия.

Одни показывали пальцами, жарко рассказывая кому-то свою версию случившегося. Кое-кто, он видел, уже зло потрясал кулаками.

Какой-то старый оборванец с костылем, подковыляв ближе, плюнул в их сторону.

— Они с ума сошли? — спросила Вера, испуганно озираясь, и прижалась к нему.

— Do you speak English, fellow? — крикнул Плетнев. — Do you speak English? [11]

Старый козел только мотал головой, и было непонятно, понимает ли он его.

Плетнев протянул руку за деньгами:

— Give me, please, I’ll calculate! [12]

Он в ужасе отшатнулся и вовсе зашелся — вот-вот пена пойдет.

— Нет, ну ты гляди, а! — повторял Кузнецов, прижимая к груди свою коробку. — Ошалели!

В эту секунду тип, что потрясал кулаками, протянул руку. Плетневу показалось — толкнуть Веру.

Он схватил его за предплечье и рванул к себе.

Тип врубился головой в соседний прилавок, вызвав оглушительный звон и вулканическое извержение сверкающей мишуры: ведрами посыпались бусы, браслеты, с грохотом повалилась подставка с дешевой ювелиркой.

Вой удесятерился.

Плетнев выхватил пистолет.

Вой сменился визгом, народ шарахнулся, очередной прилавок породил лавину изюма и орехов.

Плетнев взвел курок, поскольку отступление не обещало быть долгим. Тут все снова шатнулись. Толпу бесцеремонно расталкивал патруль — офицер и два солдата с автоматами наизготовку.

В лоб Плетневу уперлось черное жерло ствола, за которым маячило насупленное лицо солдата-афганца.

Час от часу не легче!

Языка не знают. Наговорят на них с три короба. Неминуемо поведут в участок. Там свое разбирательство. Черт знает чем дело может кончиться!.. Плетнев уже прикинул, что если обезоружить одного автоматчика, грохнуть второго и взять в плен офицера, то… но если бы он был один!

— Советские? — спросил вдруг офицер, властно поднимая руку.

Солдаты опустили оружие.

Бог ты мой, вот повезло!

— В Союзе учился? — ответил Плетнев вопросом на вопрос.

— В Рязани, — сказал он, улыбаясь. — Что за шум, а драки нет?

— Да хрен его знает! — воскликнул Николай Петрович. — Покупали магнитолу. Как он заорет!

Офицер оглянулся:

— Кто продавал?

Духанщик несмело выступил из своей лавки.

Командир патруля что-то спросил у него. Духанщик отвечал, прижимая руки к груди и низко сгибаясь. Не дослушав, офицер неожиданно ударил его кулаком в лицо, и торговец кулем повалился под свой же прилавок.

Что-то крича, выпускник Рязанского училища остервенело пинал торговца ботинком в живот.

Вера в ужасе приникла к Плетневу.

Кое-как вскочив, духанщик нырнул под прилавки. Обращаясь к толпе и потрясая сжатым кулаком над головой, офицер выкрикнул еще несколько резких фраз.

Потом повернулся и сказал, улыбаясь и не сводя глаз с Веры:

— Я говорю, русские — наши друзья, наши братья! Русские никогда не обманывают! Никогда! Некоторые у нас этого еще не понимают…

Кое-кто в толпе уже одобрительно кивал и посматривал довольно ласково.

— Ну, спасибо тебе, лейтенант, — сказал Плетнев. — Мы у тебя в долгу. Выручил. Без тебя бы мы тут…

— Ерунда! — лейтенант махнул рукой. — Этот торговец совсем дурак — решил, что вы…

Плетнев успел увидеть, как исказилось лицо человека, державшего руку под полой халата, — эта чертова рука уже несколько секунд привлекала его внимание. Через мгновение человек дважды выстрелил — в офицера и одного из солдат.

Выстрел Плетнева снес наземь его самого.

Офицер тоже упал. Солдат, изумленно раскрыв рот и прижав руки к животу, медленно сел на землю.

Второй солдат мгновенно нырнул в толпу.

Плетнев не опускал пистолета.

Но следующего нападения не последовало. Толпа в смятении валила прилавки, разбегаясь. Рев стоял над Грязным базаром. Рев и вой.

Три тела на земле!..

— Быстро! — крикнул он Николаю Петровичу.

А Веру просто схватил за руку и потащил.

Им повезло — задержать не пытались. Даже не стреляли в спину. Через минуту они уже бежали по длинному кривому переулку прочь от базара.

По обеим сторонам — глухие стены. Поверх них — густая листва или крыши. Кузнецов с коробкой спешил впереди. Вера — торопливой побежкой шагах в пяти за ним. Плетнев трусил последним, глядя преимущественно назад. Прикрывал отход, говоря языком военных.

Как выяснилось позже, как только Вера поравнялась с глухой дверью в высоком дувале, человек в халате и шапке-пуштунке мгновенно зажал ей рот и втащил во двор. Что касается двери, то она тут же опять захлопнулась. Должно быть, похитители рассчитывали на легкую добычу и вовсе не собирались ни с кем меряться силой. А там кто их знает.

Так или иначе, когда Плетнев повернул голову, то увидел только Кузнецова.

— Николай Петрович! — крикнул он. — А Вера где?

Кузнецов обернулся. Раскрыл рот.

Плетнев уже увидел дверь. Толкнул — не поддалась.

— Стойте здесь!

Взобраться на дувал не составило труда.

Он спрыгнул и первым делом отодвинул засов.

Взгляд метался — дом, квадратный топчан, виноградные шпалеры, деревья… В клетке у крыльца встревоженно болбочет пестрая птица… вот дверь в пристройку…

На земле недалеко от двери лежал белый платок. Верин!

Беспрестанно озираясь, Плетнев кошачьими шагами пересек двор и поднял его.

В этот момент раздался яростный рык.

Из сарая на него летел какой-то черт — должно быть, один из похитителей. И уже занося нож для удара.

Плетнев отпрыгнул и выставил перед собой руки с зажатым в кулаках платком.

Тут же захлестнул платок вокруг его запястья и дернул, лишая равновесия.

Правой рукой с платком захватил шею падающего и рывком закинул тело себе на спину. Рука с ножом оказалась намертво прижатой к шее. Когда лицо афганца посинело, Плетнев швырнул его, как мешок, через плечо, удерживая концы платка в кулаках.

Нападавший взлетел, перевернулся, грохнулся спиной об угол топчана и разнес его на исходные досточки.

Что-то заставило тут же обернуться, и Плетнев резким щелчком, будто кнутом, хлестнул по глазам второго.

Тот вскрикнул и поднял руку к лицу.

Правая пятка Плетнева ушла в его солнечное сплетение, а когда он отлетел назад и ударился о стену пристройки, то получил удар стопы в подбородок; с треском припечатался затылком и безжизненно сполз на землю.

В дверях сарая показалась Вера.

Пока он срывал с нее какие-то путы, ее трясло. Кроме того, она издавала негромкий дрожащий вой — какое-то такое «ва-ва-ва-ва-ва!».

— Ну все, все, — сказал Плетнев, гладя ее по плечу. — Все кончилось.

Она скосила взгляд и стала пятиться от лежавших перед ней тел в сторону дома.

Плетнев поднял с земли нож.

Вера допятилась до стены и прислонилась к ней. В полуметре над ее головой был расположен урез открытого окна, задернутого желтой занавеской.

Плетнев повернул голову, чтобы убедиться, что с Николаем Петровичем все в порядке. Так и было: войдя в дверь, он ее запер. Коробку с магнитолой из рук тоже, слава богу, не выпустил.

Занавеска окна чуть отодвинулась, и из-за нее высунулся ствол одноствольного ружья.

Плетнев его не видел. Но Вера увидела.

Как потом оказалось, Кузнецов в последнее мгновение тоже заметил это движение. Но он все равно не успел бы крикнуть.

Вера вскинула руки, схватила ствол и с заполошным криком потянула вниз.

Бах!

Выстрел ушел в землю, и пуля с визгом унеслась черт ее знает куда.

Плетнев сделал два прыжка, третий внес его в окно. Спрыгивая, он ударил метнувшегося от окна человека ножом в спину и рывком швырнул его в глубину комнаты.

Не успел он снова выскочить наружу, как по переулку с топотом и грозным гиканьем промчались какие-то люди — судя по создаваемому шуму, человек десять. Кто такие?

— Кажется, пронесло!.. — шепотом сказал Кузнецов, когда их вопли стихли вдали.

— Если за нами, то что-то поздновато, — пробормотал Плетнев. — Или по другому делу? Да, Николай Петрович, теперь я вам верю — беспокойная тут жизнь!.. Ладно, пошли.

Кузнецов кивнул и перехватил коробку поудобнее.

Они прошли двор насквозь. Как Плетнев и думал, там была другая дверь, выводившая в параллельный проулок.

Он осторожно отпер и выглянул.

Переулок был пуст…

* * *

Минут через пятнадцать они сидели на вилле, которую занимал Николай Петрович, и сам он подрагивающими руками разливал по рюмкам еще мутный, только что разведенный спирт.

Плетнев оглядывался. Просторную кухню украшали вполне стандартные советские шкафчики и тумбочки. Холодильник «Саратов» — точь-в-точь как у него на «Новослободской». Клетчатые занавески на окне. Квадратный стол, три табуретки. Разумеется, на всем печать холостяцкой жизни — пустая солонка… грязная салфетка… сухая лепешка.

— Нет, ну ты подумай! — повторял Николай Петрович. — Ведь никаких пряников не захочешь! По самому краешку прошли, а!

Это он верно говорил — по самому краешку. Плетнев чувствовал, что какие-то пружины в нем, предельно сжатые, чтобы они смогли пройти по этому краешку, нигде не заступив за черту, разделявшую жизнь и смерть, теперь ослабли. И его тоже маленько поколачивало.

— Да уж…

Правая рука до сих пор жила ощущением того, как легко вошел нож в спину человека — как будто в бескостный кусок парного мяса.

Вера быстро нареза  ла в тарелку помидоры. Вдруг руки ее замерли, и она, беспомощно и как-то жалко морщась, сказала:

— А этот афганец… жив остался?

Плетнев пожал плечами.

— Рязанский-то? — профессионально сощурившись, ответил Николай Петрович. — Не думаю. Вряд ли. Я видел, куда пуля вошла. Скорее всего, печень пострадала. А с такими ранениями… куда там!.. Если бы сразу на стол!.. — Он безнадежно махнул рукой, придвинул Плетневу полную рюмку и снова оживился: — И ведь орут как — кровь в жилах стынет!

— Нет, я…

— Да ладно тебе! В такой день!

Вера подровняла помидорные дольки на тарелке, бросила на него быстрый взгляд и сказала со вздохом:

— Что когда-нибудь мне встретится герой — это я еще могла предположить. Но что герой окажется непьющим!..

И рассмеялась, одновременно поежившись.

— Да ты что! в такой день! — толковал свое Кузнецов. — Давай, давай!

Пожав плечами, Плетнев взял рюмку.

— Ох, ребятки, хорошо то, что хорошо кончается! Ну, Саша, я тебе скажу! — Николай Петрович, как было у него заведено, осторожно махнул рюмкой, как бы проводя ею по горлу. — Вот какое тебе спасибо! вот какое!

— Да ладно вам. Это Вера Сергеевна молодец, — сказал Плетнев, глядя на ее еще не остывшее после всех передряг лицо. — Если бы не Вера — не сидеть бы нам сейчас здесь!

— Да перестань! Если б не ты, они бы нас из-за этой паршивой балалайки на ремни порезали! Эх, погоди! Я сейчас тебе вот что!..

С этими словами Николай Петрович вскочил и, хлопнув себя по голове, выбежал из кухни.

Плетнев заметил, что Вера смотрит на его ладони, и сложил их вместе.

— У тебя тоже руки подрагивают, — сочувственно заметила она.

— Ладно уж, — сказал он. — Не каждый день такое.

Отнял руки и спрятал под стол.

— Вот! Держи! — воскликнул Николай Петрович, с топотом влетая обратно в кухню.

Плетнев удивленно взял… вынул. Это был примерно такой нож, каким он воспользовался полчаса назад… даже на мгновение неприятно стало. Такое же темное лезвие… золотая насечка арабской вязи… красивая роговая рукоять… обушок окован красной медью. Ножны тоже хороши — кожаные, бисерные…

Он протянул его обратно:

— Да перестаньте, Николай Петрович! Вы чего?

— Бери! Владей! Чтоб помнил, как в Кабуле жил!.. Как нас с Верой спасал!.. Только потом за него хоть пятачок мне дай! Ножи дарить нельзя, — пояснил он, смеясь. — Только продавать. А то еще, не дай бог, того, кто дарит, тем же ножиком! Суеверие такое…

Плетнев невольно сделал движение, показывавшее, что сейчас начнет шарить по своим карманам, — хотя точно знал, что в карманах у него в настоящий момент нет ни копейки, ни афгани.

— Потом, потом!.. Ну!.. — Кузнецов поднял рюмку и потянулся было к солонке. — Ах, черт, соль-то вся вышла!

— Что же вы раньше молчали! — сказала Вера, вставая. — Я сейчас. Саша, проводите!

Она взглянула на него, уже шагая к дверям. Это был очень короткий взгляд. Очень. Просто мгновенный. Но Плетнев прочел в нем все — все, что будет сейчас, и все, что будет завтра, и послезавтра, и через год. Его прямо в жар бросило — так много он увидел в ее глазах. Как ни странно, в глубине души он на мгновение почувствовал себя беспомощным. В каком-то смысле она уже управляла всем, что могло происходить между ними. И, пожалуй, это не вызывало в нем протеста.

Плетнев поднялся и пошел за ней.

— Как не проводить! — пробормотал вслед Кузнецов, продолжая тщетные попытки выскрести что-нибудь из солонки. — Чужая страна!..

Они молча прошли двести метров до ее виллы. Поднялись на крыльцо. Вера отперла дверь и пропустила его вперед.

Когда закрыла дверь, в прихожей стало почти темно.

— Вот здесь я и живу, — сказала она шепотом. — Нравится?

И сейчас же сделала шаг к нему.

* * *

— Знаешь, а ведь я тебя боялась, — сказала Вера.

Она протянула руку и осторожно взъерошила его волосы.

Они лежали на покрывале, брошенном на пол, — где прохладней. Окна плотно занавешены — тоже от жары.

В густых сумерках комнаты ему казалось, что это совсем другая женщина. Даже как-то не совсем верилось, что сейчас он именно с ней. Они молчали несколько минут. Мысли стали разбредаться. И Плетнев вдруг задался вопросом — а кто у нее был раньше?.. Ведь был кто-то… один? несколько?.. фу, прямо жарко стало от злости!

Но он виду не подал, а тут-то она как раз и говорит: боялась, мол.

Плетнев прокашлялся, чтобы голос не изменил.

— Боялась?

— Ну да…

Она вздохнула и села, обхватив руками колени.

— Почему? — спросил он, хоть и догадывался, что ответит.

— Ну как почему, — протянула Вера. — Ты же из КГБ?

Он хмыкнул.

— Ну и что? Все в посольстве знают, что я из КГБ. Даже медсестра Зина знает. От вас не спрячешься. Лучше любой разведки работаете…

— Вот видишь, — вздохнула она. — Ты из КГБ. А я из семьи репрессированных.

Плетнев хотел снова сказать: «Ну и что?» — но промолчал.

Она думает, что если были когда-то репрессии, то и теперь все то же самое.

Глупости, конечно. Понятное дело, он не раз замечал, с какой опаской относятся граждане к их ведомству. С опаской — и еще с затаенным презрением, что ли… Даже отец. Родные не знают, где он служит. А если бы знали — позволил бы себе отец ту кривую усмешку, которой сопровождает всякое упоминание Конторы? Сам промолчит, но так усмехнется, что и слов никаких не нужно… Конечно, ему всю жизнь на режимных предприятиях пришлось работать… авиация, понятное дело. Секретность. Первый отдел… те еще зануды. Должно быть, ему есть с чего кривиться.

Но Вера-то почему такое несет? Что она о них знает?..

Если б он толковал с Серегой Астафьевым или, положим, с Аникиным, его подобное отношение совершенно бы не задело. Потому что они — Аникин и Астафьев — свои. Из того же корыта ребята хлебают. Он с ними жизнь делит. А придется — так и не только жизнь!.. Среди своих сказать что-то дурное о своем — это ведь не ругань. Это просто правда. Своим не обидно. Свои не упрекнут. Конечно, Большакову не станешь такого рассказывать… он мужик слишком уж прямой… А уж Карпову, например, только обмолвься! — с говном сожрет. Но все равно: свои есть свои.

Но когда кто-то чужой!.. который в службе ни уха ни рыла!.. ничего не понимает — и туда же!.. куда конь с копытом, туда и рак с клешней!..

Обидно становится. Хочется сказать: ну, снова-здорово! Презрительно так: ну, поехали! Ладно тебе, окстись! Все давно переменилось! Ну, да. Ну, были перегибы. Так мы знаем это все, не зря учились!.. что ты нового сказал? — каждому известно, слава богу! Были, да! — но ведь был и Двадцатый съезд, который все поправил! Так зачем об этом вечно долдонить?!

Чушь какая-то! Органы госбезопасности давно никого не сажают! Они просто охраняют государство. Чтобы людям — нашим советским людям! — жилось спокойно. Очевидная вещь! Неужели непонятно?!

Но ничего такого Плетнев не сказал, а только протянул:

— Ах, вот в чем дело!.. Понимаю.

Наклонившись, она мимолетным движением поцеловала его в плечо, снова вздохнула.

— Один дедушка — папин папа — вообще погиб… его в двадцать седьмом на Соловки сослали. Не вернулся. А мамин в пятьдесят пятом вышел. Семнадцать лет лагерей…

Плетнев удивился про себя — в двадцать седьмом? Наверное, оговорилась — в тридцать седьмом, конечно же!.. И опять почувствовал раздражение, опять хотел сгоряча вставить свои пять копеек — дескать, быть может, было за что? И опять сдержался.

— Потом его реабилитировали. Полностью оправдали. Приговор отменили. Он через год умер. Но я его помню… Дедушка Слава. Худой такой приехал…

Она снова легла, положив голову ему на грудь, но тут же встрепенулась.

— Я перед самым отъездом сталкивалась… ну, с вашими.

— Да? — довольно холодно спросил он. — Каким же образом?

Вера не заметила его интонации.

— Еду в метро, читаю «Доктора Живаго»…

— Это что такое?

— Не знаешь?

— Да как-то… Нет, не знаю.

— Роман Бориса Пастернака. Слышал?

— Про Пастернака слышал что-то… — признался Плетнев.

Черт, только поучений не хватало!

— Ну, не важно. Нобелевскую премию получил. А у нас запрещен.

— А-а-а!.. — протянул он.

— Дали мне почитать… подруга. Издательство «Ардис». Французское, кажется. А у меня как раз работы много было, возвращалась поздно. В общем, не до чтения. А прочесть-то хочется! Единственное свободное время — пока в метро едешь. Я книжку обернула, конечно, чтобы обложку спрятать. Ну вот… Еду вечером, читаю. Увлеклась. Смотрю, какой-то парень косится на страницу… Но я и не подумала ничего. Мне же невдомек, что он текст так хорошо знает! Потом моя остановка, я книжку закрыла и в сумочку. Пошла к дверям, он за мной. Вышли на перрон. «Девушка, подождите!» Я поначалу решила, он просто пристает… так сказать, попытка уличного знакомства. А он бац! — удостоверение. У меня просто ноги подкосились. Ну, думаю, все! Никакой заграницы — это уж точно! Да еще, может, что и похуже!..

Она замолчала.

— Ну?

— Но он, знаешь… Наверное, просто добрым человеком оказался. Сели на скамейку. Он и говорит: «Девушка, я бы мог вас сейчас отвести в отделение… составить протокол… Но мне вас жалко. Я вижу, что вы это не со зла, а по глупости. Давайте вашу книгу и идите отсюда подобру-поздорову. Больше так никогда не делайте!..» И все. Я отдала ему книгу и ушла. Еще оглядывалась — не следит ли. Нет, не следил… Вот такой случай. Книжку жалко, конечно.

Она посмотрела на него, как будто хотела оценить реакцию на рассказанное.

У Плетнева было какое-то странное чувство. Честно сказать, он не слышал, чтобы оперативники в метро за книгами следили… Но зачем ей врать? И ведь есть Пятое управление… там именно такими делами занимаются. Черт их знает!.. Но все-таки как-то обидно все это слышать про родное ведомство!..

Он вздохнул.

— Не нужно нас бояться. Зачем? Мы никому ничего плохого не делаем… Разве плохо, что посольство охраняем? — Плетнев пожал плечами, помедлил, подыскивая слова. — Может, со стороны кажется, что мы какие-то слишком подозрительные, что ли… Но ведь это работа такая. Всегда нужно быть начеку, в готовности… А так-то если посмотреть — все нормальные люди. Добрые. Вон Раздорова взять… Совсем мягкий человек… или Голубков, например… Душа-парень. Или Симонов! Да что я! — все такие! все!..

Она почему-то рассмеялась, и Плетнев почувствовал, что ей не хочется больше никаких разговоров. Ему тем более не хотелось. Он обнял ее, привлек к себе, и она слабо застонала, прижимаясь.

* * *

Кузнецов сидел и смотрел на рюмку, барабаня по столу пальцами.

Немного передвинул предметы на столе, добиваясь симметрии.

Опять стал барабанить. Посмотрел на часы.

Чертыхнулся.

Отщипнул и бросил в рот кроху лепешки. Меланхолично пожевал.

Подвинул на прежнее место тарелку с помидорами.

С надеждой обернулся, чтобы посмотреть на дверь.

Побарабанил.

Крякнул.

Взял рюмку правой рукой. Спохватившись, перехватил в левую. Истово перекрестился. Снова взял рюмку в правую.

И наконец выпил.

И выдохнул.

И прикрыл глаза.

А потом еще долго сидел, допивая, — закусывал помидорами без соли и поглядывал на часы.

Но так никого и не дождался.

Арбузы сахарные

Новенький УАЗ-469 ходко бежал по набережной. Навстречу тянулись перекошенные, ободранные, забитые до отказа пригородные автобусы, чадящие грузовики-развалюхи, пикапы.

Плетнев сидел за рулем, Архипов справа, Пак сзади. Архипов командирским взором посматривал направо-налево. Время от времени его внимание привлекал какой-нибудь беспорядок — нищий на обочине или большая вонючая свалка в самом, казалось бы, неподходящем месте, и тогда он неодобрительно цокал или даже бормотал что-нибудь вроде:

— Да-а-а… Далеко им еще до нас, далеко!..

Плетнев рулил, размышляя о том, что Архипов чем-то напоминает старшину учебной роты Дебрю. Старшина Дебря говорил почти исключительно поговорками. «Солдат — что дерево: пока не срубят, сам не повалится!»  Или: «Старшина солдату ближе матери: с матерью в баню не ходят, а со старшиной положено!»  Или спросят его, например, можно ли порвавшиеся до срока ботинки на новые поменять, а он отвечает: «Хрен не сахар, за щекой не тает!»  Вот и думай… Все его речения горделиво несли отпечаток армейского идиотизма, а некоторые напоминали какие-то недоделанные силлогизмы, томившие своей незавершенностью. Самой лаконичной и, пожалуй, верной из его пословиц была следующая: «В танке главное — не бздеть!..»

Архипов поговорками не пользовался, а все же Плетнев не мог отделаться от ощущения, что они со старшиной Дебрей в чем-то похожи…

Огороженное решетчатым забором здание Академии Царандоя — Народной милиции — располагалось на окраине города, у склона холма.

У ворот теснилось неожиданно много народу: старики, зрелые мужики, женщины, молодые парни. Стояли машины, навьюченные ослы, тележки. В поклаже преобладали туго скрученные ковры, набитые чем-то мешки и сетки с овощами. У изгороди дружно блеяли бараны, козы и даже несколько низкорослых коров.

— Что это у них тут сегодня — козлодрание? — удивленно спросил Архипов.

Возле будки КПП ждали Хафиз и Камол — два парня из подопечных контрразведчиков. Хафиз неплохо говорил по-русски.

Непрерывно сигналя, Плетнев протиснул машину сквозь толпу, подъехал и запарковался правее будки.

Выбрались наружу, и Хафиз и Камол, улыбаясь, принялись пожимать им руки.

— Здравствуйте! Как ехали? — говорил Хафиз, кланяясь. — Как здоровье? Как настроение?..

— Слышь! — сказал Архипов, показывая пальцем на толпу. — Что происходит?

Хафиз мельком глянул и ответил:

— Набор же в академию идет… Каждый хочет сына устроить, — он виновато развел руками. — Бакшиш несет. Один — мешок риса несет, другой — барана несет, еще другой — корову…

— Класс! — Архипов по-свойски хлопнул Хафиза по спине. — Ты тоже за барана поступал?

Хафиз смущенно улыбнулся и неопределенно пожал плечами.

— У нас в Ташкенте то же самое, — заметил Пак. — Только барашки в бумажке.

Архипов сердито на него зыркнул:

— Заткнись ты со своим Ташкентом! Союз дискредитируешь!

Пак растерянно заморгал.

На КПП, где предъявили документы, неугомонный Архипов вступил с часовыми в беседу, произнося слова громко и отчетливо, как будто беседовал с глухими:

— Советский Союз, понимаешь? Ленин! Спутник! Гагарин! Коммунизм!.. Понял, нет? Вот, на тебе, держи!

С этими словами он достал из нагрудного кармана значок с изображением Ленина и вручил солдату.

Тот равнодушно покрутил его в пальцах и бросил на стол.

Плетнев почувствовал себя очень усталым.

— Коля, отстал бы ты от него, — тихо сказал он.

— Нет, — возразил Архипов. — Я хочу, чтобы он запомнил нашу встречу, чтобы потом рассказывал своим детям! — и опять стал орать, тщательно артикулируя: — Слышишь? Мы — советские, русские! Мы вам помогаем! — потыкал пальцем в злополучный значок. — Это Ленин! Ленин! Понял?

Часовой пожал плечами и буркнул что-то на дари.

За это Хафиз на него сердито накричал. Тоже, естественно, на дари.

Солдат несколько смутился.

— Что он говорит? — настороженно спросил Архипов.

— Говорит, лучше бы сигарет дал, — с мстительной невозмутимостью ответил Пак. — Или денег. Ну что, пошли?

* * *

Двенадцать курсантов построились на поляне перед огневым рубежом.

Архипов, Пак, Плетнев и командир-афганец встали перед строем.

— В прошлый раз вы изучили основы стрельбы, — сказал Пак на дари. — Сегодня переходим к практическим занятиям.

Курсанты разбились на три четверки. Начались стрельбы.

Отстрелявшиеся перемещались назад, а на огневой рубеж выходили следующие четверо.

Плетнев, Пак и Архипов стояли за их спинами, поправляя и помогая.

Выстрелы гремели один за другим — но все больше бестолковые.

— Да, Николай, — в конце концов сказал Плетнев. — Видно, твоя теория им на пользу не пошла…

Он только расстроенно махнул рукой:

— Чурбаны!..

Вторая четверка отошла в сторону, возбужденно переговариваясь.

— Жалуются, что автоматы плохие, — заметил Витя Пак. — Мушки, говорят, сбиты.

— Что?! — возмутился Архипов. — Ах вы, дурилки деревянные! Ну-ка построй их!

Пак скомандовал офицеру-афганцу. Офицер скомандовал курсантам. Курсанты построились в шеренгу.

— Тут кто-то недоволен автоматами? — спросил Архипов, хмурясь. — Автомат Калашникова — самое лучшее в мире оружие! При любых условиях надежен и безотказен!

Витя перевел.

— Все зависит от стрелка! Сейчас я покажу, как стреляет автомат Калашникова!

Плетнев тоже знал, что все зависит от стрелка, и поэтому взмолился шепотом, так кривя губы, чтобы никто не заметил:

— Коля! Может, не надо?!

Архипов, не поворачивая головы и так же кривя губы, ответил тихо и яростно:

— Товарищ старший лейтенант! Знайте свое место! Я старший по званию!

Пак смотрел на него с совершенно детской улыбкой.

Плетнев вздохнул.

* * *

Занятия кончились. По склону от стрельбища к КПП петляла засыпанная гравием дорожка. Спешить не хотелось — день был не очень жаркий, а здесь, на окраине, у подножия холма, заросшего зеленью, и вовсе радовал сердце. Архипов и Пак, окруженные курсантами, шагали впереди, Плетнев с Хафизом и Камолом — чуть поодаль.

Правда, Архипов время от времени оборачивался и недовольно поглядывал. Но Плетнев решил не обращать на него внимания.

Камол улыбнулся и что-то спросил.

— Спрашивает, помните ли, — перевел Хафиз, — как учили удавкой работать?

Плетнев кивнул, и Камол принялся радостно рассказывать, а Хафиз — переводить.

— Говорит, вчера ночью пришли арестовывать одного опасного парчамиста. Он хотел убежать, а Камол как прыгнул на него с крыши! И веревкой за горло, как вы учили. Говорит, у парчамиста язык вылез вот на столько! — И он точно повторил жест рассказчика, показав пальцами что-то в размер небольшого огурца, а потом пожал плечами: мол, вот такой он, Камол-то наш. — Ему потом, говорит, все завидовали. И начальник похвалил.

Плетнев долго откашливался.

— Ну понятно… Да уж… На пользу пошло учение…

Камол жизнерадостно оскалился, мелко покивал и побежал догонять группу. Должно быть, это было все, что он имел сообщить.

Они шагали молча. Неожиданно Хафиз сказал, заметно волнуясь:

— Много людей арестовывают!.. Если сосед донесет, что ты «парчамист», — тут же арест. Дом конфискуют. Родственников тоже берут. Кого сразу расстреливают, кого в тюрьму… Неизвестно еще, кому лучше! Тюрьма Пули-Чархи — это ад!.. Или хуже ада! Вы не можете себе вообразить, что там делают с людьми!.. И за всем этим стоит Хафизулла Амин! Нельзя верить Амину! Он враг народа! Он хочет погубить революцию!

— Гм, — осторожно высказался Плетнев, хоть ему и казалось, что он говорит искренне. — Это серьезные обвинения…

— Если вы меня выдадите, мне конец, — оглянувшись, шепотом сказал Хафиз. — Но я верю вам. Я скажу.

Он замедлил шаг.

— Амин хочет убить Тараки, нашего вождя! В аэропорту, когда Тараки прибудет из Москвы! Прямо около самолета… Имейте в виду, у Амина всюду свои люди! Он следит за всеми! Вы наши советские друзья, вы никогда не обманываете! Вы должны помочь!..

* * *

При выезде на набережную случился затор. Минут десять жарились на солнцепеке. Плетнев то и дело поглядывал на часы. Архипов вытер платком шею и долго и брезгливо его рассматривал. Потом вздохнул:

— Ну и пылища… За что все эти муки терпим? Пыль, жара, а ты еще этих баранов учи! — Повернулся к Паку и подмигнул: — А? Зачем?

— Приказ, — с бесстрастностью Будды ответил Витя.

Плетнев молча вел машину — то есть дергался то на метр, то на полметра, следуя за изнемогающим потоком автомобилей и повозок.

— А что приказ? Ты же и уволиться можешь. Не хочу, мол, ни жары, ни пыли вашей, ни приказы выполнять! Увольте меня — и все тут. А ведь не увольняешься?

Пак хмыкнул:

— Уволься!.. А потом что?

— Во! — обрадовался Архипов. — То-то и оно! Что потом? Сейчас ты кто? Не здесь, конечно, — морщась, пояснил он, — а в Союзе! В Союзе ты офицер КГБ! У-у-у! Гаишник остановил, ты ему ксиву в нос — цепенеет! В ресторан очередь — по барабану! — Архипов жизнерадостно хихикнул. — Я вот, помню, резину новую не мог купить. Езжу на лысой. Ну не достанешь же ни хрена. Потом думаю: да что ж я мыкаюсь как саврас по магазинам! И на базу! Кто главный?.. Один раз удостоверением махнул — так, слышь, третий год бесплатно на дом привозят! А ты говоришь!..

Слушать было довольно противно (хоть Плетнев и не мог не признать определенной его правоты), но пробка наконец-то рассосалась, они пролетели набережную и скоро выбрались на проспект Дар-уль-Аман.

— Черт! — спохватился Архипов. — Ребята арбузов просили привезти! Давай-ка высади меня, а сами сгоняйте.

— Я к Симонову должен зайти, — возразил Плетнев, взглянув на часы. — Срочное дело.

— Ничего, пять минут потерпит твое дело. Срочнее будет!..

Плетнев резко остановился у ворот.

— Ты — старший! Потом машину поставишь.

Архипов беззаботно захлопнул дверцу и направился к КПП.

— Ну что? — пробормотал Плетнев, неприязненно глядя ему в спину. Как дать бы по башке! — Куда?

— Давай назад, — предложил Пак. — Через перекресток. Там базарчик есть.

* * *

Майор Симонов сидел за столом в майке и форменных брюках. Поэтому расположившийся напротив него капитан Архипов, одетый по форме, выглядел особенно собранным и озабоченным человеком.

— Я так считаю, Яков Семенович. Боец не должен забывать о нашем здесь положении. Чужая страна, чужой народ. Вражеское, можно сказать, окружение. Бдительность и бдительность!.. А Плетнев — будто в родной деревне. Идет на контакт. Легко идет. Кроме того, своим поведением зачастую дискредитирует положительный образ Советского Союза. Поэтому я как офицер, как коммунист и как…

— Ну понятно уже, понятно! — раздраженно сказал Симонов. — Что уж в третий-то раз твердить одно и то же! Все ясно!

Помедлив, Архипов поднялся со стула.

— Разрешите идти?

— Давай, — буркнул Симонов. — Дверь закрой.

Архипов закрыл дверь, прошел коридором, сбежал по ступенькам школы, бросил взгляд на часы и, насвистывая, направился по дорожке в сторону поликлиники.

Через две минуты он постучал:

— Разрешите?

Кузнецов сидел на своем месте, а Вера стояла рядом, оперевшись рукой о стол, и оба они рассматривали кардиограмму.

— Здравия жела-а-аю! — протянул Архипов. — Добрый денечек, Вера Сергеевна!

Врачи подняли головы.

— О! Заходи, — довольно безрадостно бросил Кузнецов. — Присядь… В общем, ничего страшного. Но знаете, как: береженого бог бережет.

— Вера Сергеевна, позвольте вам доложить, — сказал Архипов, подходя к столу, вместо того чтобы, как было предложено, присесть. — Вы сегодня просто ослепительны!

Вера сложила ленту кардиограммы и пошла к двери.

— Спасибо… Не буду вам мешать.

Архипов посмотрел ей в спину, громко крякнул и сел перед Кузнецовым.

— Ну и ладно. Как говорится, леди с пони, дилижансу легче… Ну что? Надумали?

Кузнецов откинулся на спинку стула и шумно выдохнул: фу-у-у-у!

— Ох, Архипов! Доведешь ты меня до греха! Честное слово, доведешь!..

— Как хотите, — легко согласился Архипов. — Только вы же сами говорили: квартиру покупать. На чеки-то надежнее…

— Да понимаю я, понимаю! — Кузнецов мучительно сморщился и начал барабанить пальцами по столу. — Ну куплю я эти двести чеков несчастные, дальше что?

— Если каждый месяц по двести чеков — это ого-го! Курочка по зернышку клюет.

— Ага, — уныло отозвался Николай Петрович. — А весь двор в говне!.. А курс какой?

Архипов пожал плечами.

— Обычный.

Кузнецов несколько секунд тупо смотрел на канцелярский стакан с карандашами, потом страдальчески махнул рукой, со вздохом выдвинул ящик и вынул кипу афганских денег.

Архипов извлек из кармана пачку чеков и отсчитал двадцать десятирублевых.

Затем он принялся считать афгани.

— Да вы не сомневайтесь, — добродушно говорил он при этом. — Нормальный курс… Больше вам нигде не дадут…

Именно эти его слова услышал Князев. Он стоял у раскрытой двери кабинета и видел все сразу: чеки на столе, пачку афгани в руках Архипова, взволнованное лицо Кузнецова.

Архипов вскочил, отшвыривая от себя деньги.

— Товарищ полковник, я… мы…

* * *

— Товарищ майор, разрешите войти!

Нахохлившись, Симонов сидел за столом, изучая какую-то ведомость.

— Заходи…

Плетнев переступил порог учительской. Посреди комнаты стояла застеленная раскладушка, сверху лежал автомат и офицерский ремень с кобурой.

Во всем остальном это была совершенно обыкновенная учительская. Казалось, стоит лишь закрыть глаза — и ты окажешься в родном городе, в школе, где когда-то учился. И точно так же будут торчать на шкафах два глобуса разного размера и чучело филина, в углу — два рулона карт, в шкафу — заспиртованная лягушка в банке и стеклянная коробка разноцветного гербария… и будет слышен грохот волны, если сегодня шторм!..

Однако он был вовсе не в Сочи. И за окном шумело не море, а проспект Дар-уль-Аман.

— Товарищ майор, я хочу…

Симонов почему-то вдруг швырнул карандаш, откинулся на стуле и закричал:

— Нет уж, погоди! Сначала я кое-что хочу! Сядь!

Плетнев сел.

— Как стрельбы провели? — уже спокойно, но очень иронично спросил он.

— Да нормально вроде. Как всегда…

— Друзей новых не появилось?

Теперь в голосе звучал сарказм.

— Друзей? — удивился Плетнев.

— Ну да! говорят, ты, елки-палки, общаешься вовсю с кем попало! А? Забыл о нашем здесь положении? Уединяешься со служащими иностранной армии! Разговоры с ними разговариваешь!

— Товарищ майор, это вам Архипов напел?

— Кто бы ни напел!.. Что у вас с ним?

Плетнев вздохнул.

— Пострелять Архипов захотел. Продемонстрировать силу советского оружия.

— Ну?

— Ну и продемонстрировал… Рожок спалил, поразил одну мишень. Из пяти.

— И что?

— Пришлось самому… или оставить афганцев при убеждении, что автоматом Калашникова и впрямь только гвозди заколачивать?

— Ну?

— Ну а он, видать, обиделся…

Симонов с досадой стукнул костяшками пальцев по столу.

— Вот, елки-палки, говорил ему — не лезь! Твое дело — теория! Рассказал, как мушку с целиком совмещать, и хорошо!.. Но погоди, а повод все-таки какой был? Он мне такое тут про тебя расписывал!..

— А насчет этого я как раз и пришел. Курсант сообщил важную информацию.

— Какую?

— Якобы Амин готовит покушение на Тараки…

— Елки-палки!

Симонов сделал каменное лицо и молча встал.

— Не нашего это ума дело, — буркнул он, надевая куртку-»песчанку». — Пошли-ка, братец, к начальству!

* * *

Полковник Князев выглядел весьма благожелательно. Тем не мнее, Архипов стоял перед ним навытяжку и ел начальника вытаращенными глазами.

— А сертификаты вы из Москвы привезли? — мягко интересовался Князев.

— Так точно, товарищ полковник, — убито отвечал капитан.

— Какова же, если не секрет, прибыльность таких операций?

Архипов молчал.

— Я вас спрашиваю, товарищ капитан!

— Да какая там прибыльность, товарищ полковник!..

Князев иронично покачал головой.

— Понятно. Себе в убыток работаете. На благо человека… Ну что ж. Воспитывать я вас не буду. Да это и бессмысленно. Вы знали, на что шли. Я бы лишь посоветовал впредь больше следить за собой, чем за своими товарищами. Приказ я…

— Товарищ полковник! Не надо!!

Князев осекся и вскинул жесткий взгляд.

— …Приказ я подпишу сегодня, — продолжил он через секунду. — Рейс в Москву завтра вечером. Предписание получите утром. Свободны.

Архипов сделал шаг к столу.

— Товарищ полковник! Я вас очень прошу! Ведь вся жизнь!.. Меня же уволят! Куда я потом?

— По торговой части пойдете, — пояснил полковник. — Еще, глядишь, недурно устроитесь, — и повторил железным голосом: — Я сказал: свободны!

* * *

Симонов постучал в дверь директорского кабинета.

— Разрешите?

Князев встретил их хмурым, даже угрюмым выражением лица.

— Садитесь! — кивнул он, а потом пробормотал, додумывая что-то прежнее: — Мерзавец!

Они невольно переглянулись.

— Докладывайте, — приказал полковник.

— Григорий Трофимович, тут вот какое дело, — начал Симонов…

* * *

Пак расстелил газету на широком подоконнике и теперь с удовольствием орудовал ножом, нарезая арбуз на ломти.

Первый из них уже держал в руках Голубков.

Отворилась дверь класса, и вошел Архипов.

Пак жестом предложил ему присоединиться к пиршеству.

Архипов потерянно постоял, так отрешенно глядя на серебристо-алые ломти арбуза, будто вовсе не понимал их предназначения, затем горько махнул рукой и побрел к своей раскладушке. Начал копошиться в вещах, да так и замер, задумавшись.

— Ты чего? — спросил Голубков, хлюпая и стараясь не капать на пол.

Архипов поднял тусклый взгляд.

— Ничего. В Москву собираюсь…

Голубков и Пак изумленно переглянулись. Голубков уже не замечал, как арбузный сок капает на чистый пол.

— Настучал кто-то Князеву… Мол, я такой, я сякой… У нас же как? Человек человеку друг, товарищ и брат… Как говорится, стучи — и Родина тебя не забудет!

— Ничего не путаешь? — спросил Голубков, сладостно чавкая.

— В смысле?

— Говорю, может, перепутал что? Ты ведь сам чаще всех у начальства пасешься…

— Да я же!.. — с обидой воскликнул Архипов, прижав к груди кулак. — Эх, да что с вами говорить!..

Он швырнул спортивную сумку на кровать и выскочил из комнаты.

— Во как, — задумчиво сказал Голубков, дожевывая. — А хороший арбуз-то. Сахарный.

* * *

— В общем, ваша информация несколько запоздала, — вздохнул Князев, подводя разговору итог. — Но то, что она поступает из разных источников, подтверждает ее подлинность. Тараки в обиду не дадим. Необходимые сведения до него доведут. Мероприятия по предотвращению теракта подготовлены. В окружение Амина благодаря нашим усилиям просочилась информация о том, что Тараки предупрежден. А, как говорили древние, предупрежден — значит вооружен. И готов к отпору. Поэтому операцию в аэропорту Амин отменил. Вот так… Но Амин — человек активный, от него и чего похлеще можно ждать. Так что — не расслабляться!

И поднялся, оперевшись руками о стол.

Предупрежден — вооружен!

Ранней осенью случаются такие дни.

Вчера был дождь. Сегодня холодный ветер разогнал тучи.

Правда, их серые клочья еще летят по голубеющему в прорехах небу.

Москва, 11 сентября 1979 г.

Когда выглядывает ртутное солнце, рубиновая звезда Спасской башни светится кроваво-красным цветом — и невыносимо сияют стрелки часов.

И вот уже — гулкий звук шагов над Красной площадью!

Четко печатая шаг, к Мавзолею шагает смена почетного караула.

Так же ртутно, как солнце, сверкают штыки на карабинах, блестят аксельбанты, лаково светятся сапоги.

Большая стрелка дрогнула и встала в точную вертикаль.

И тут же вступают переливы Кремлевских курантов.

Смена караула уже поднимается по ступеням.

Первый удар!

Шесть отточенных движений — и новая пара часовых замирает, окаменев в сознательном усилии вымуштрованной воли.

Куранты продолжают бить…

* * *

— М-м-м-мэ… — произнес Леонид Ильич Брежнев и обвел взглядом товарищей Андропова, Громыко, Косыгина и Устинова.

Обшитые дубовыми панелями, залитые сиянием ярких люстр, стены просторного зала заседаний Политбюро матово светились. Белые занавеси на высоких окнах подчеркивали ощущение порядка. Из тяжелой дубовой рамы на стене строго смотрел Ильич.

Брежнев сидел во главе стола.

— Начнем?

Присутствующие мелкими знаками выразили свое согласие.

— Товарищи! Вчера мы заслушали доклад председателя Мосгорисполкома о ходе строительства Олимпийских объектов…

Его медленная и вязкая речь, слова которой походили на тяжелые камни, на жернова, с усилием и скрежетом совершающие необходимую, но очень утомительную и безрадостную работу, вполне гармонировала с неподвижным и почти безжизненным лицом нездорового семидесятитрехлетнего человека. В глазах — где-то в самой их глубине, угадываемой за мутью старческого равнодушия, — брезжило, казалось, желание какого-то освобождения и, одновременно с этим, обреченное понимание его невозможности.

Его раздражала собственная немощь, а более же всего из многочисленного набора ее горестных признаков — омертвелость левой щеки и левых же половин губ. Возникшая после второго инсульта, она лишила его возможности говорить по-человечески внятно, заставляла беспрестанно жевать какую-то вязкую кашу в попытках вылепить наконец нужное слово с помощью наполовину одеревенелого языка. То и дело накатывало раздражение — и ему приходилось находить в себе силы, чтобы бороться с ним. И еще с нетерпением, с желанием сказать скорее и разборчивей — поскольку, к сожалению, стоило лишь чуть отпустить вожжи, дать волю гневу или просто поспешить, как речь и вовсе превращалась в хлюпающее клекотание.

Как несправедливо!.. Он безучастно подумал о том, что как раз сейчас ему нужно быть здоровым и сильным, чтобы собрать плоды жизни — плоды, которые он так долго растил, так долго шел к ним, преодолевая все новые подъемы… а то и съезжая вниз… но снова затем упрямо карабкаясь вверх… И вот на тебе!.. как говорится, бедному жениться — ночь коротка!..

Леонид Ильич делано закашлялся, чтобы скрыть кривую усмешку, которая, пожалуй, показалась бы товарищам слишком неожиданной. Затем вновь устало оглядел соратников и произнес очень медленно, но почти так же внятно, как в прежние времена:

— Товарищи! Давайте попросим товарища Андропова коротко доложить о внутриполитических аспектах подготовки.

Андропов кивнул, неспешно потасовал перед собой бумаги.

— Гм-гм. Товарищи. Как вы знаете, в августе месяце состоялась генеральная репетиция открытия Олимпийских игр в Москве, на которой присутствовали представители Международного Олимпийского комитета и многочисленные журналисты. Репетиция прошла на высоком уровне. В целом МОК дал высокую оценку готовности Москвы к Играм. В настоящее время начата работа, направленная на улучшение морально-нравственной атмосферы в городе. Выявляются элементы, которые нарушают благополучный облик столицы и могут явиться поводом для клеветнических измышлений различных репортеров и представителей западных спецслужб, — алкоголики, проститутки…

Члены Политбюро очень похоже вскинули брови, а Андропов сделал паузу и обвел их взглядом, в котором читалось: «Да, товарищи! не нужно ханжества — именно проститутки!..»

— …тунеядцы, лица без определенного места жительства, бывшие преступники и другие асоциальные элементы. С ними ведется воспитательная работа, а к наиболее злостным применяются меры административного характера. Во избежание возможных провокаций в форме организованных антисоветских акций из Москвы будут удалены лица, подозреваемые в связях с так называемыми правозащитными и диссидентскими организациями. В настоящее время прорабатывается вопрос о лишении гражданства и депортации нескольких писателей, зарекомендовавших себя отъявленными антисоветчиками и предателями Родины — Аксенова В., Войновича В., Копелева Л. и некоторых других… Соответствующие предложения в скором времени будут вынесены на Политбюро. Также рассматривается вопрос о предоставлении внеочередных отпусков и путевок в дома отдыха на период проведения Олимпиады работникам различных НИИ и КБ, являющимся наиболее ненадежными элементами советского общества. Это в самых общих чертах, товарищи, — со вздохом заключил Андропов и положил лист на стол перед собой. — Через полтора месяца я буду готов доложить о ходе выполнения намеченных планов с цифрами в руках…

— Не понял, так а что с алкоголиками? И с проститутками? — недовольно спросил Устинов, одновременно сдвигая негнущийся обшлаг маршальского мундира, чтобы взглянуть на часы.

— В отношении антисоциальных элементов проводятся мероприятия по их выселению за пределы Московской области, — с достоинством пояснил Андропов. — На местах организуются общежития. В случае нежелания выехать процедура осуществляется в судебном порядке. То есть юридически безупречно.

И обвел присутствующих вопросительным взглядом, как будто пытаясь удостовериться, достаточно ли они понимают важность юридической безупречности в решении подобных вопросов.

Устинов раздраженно фыркнул. Заседание было назначено экстренно. Между тем никакой экстренности в докладе Андропова, судя по всему, не было, а Устинову пришлось перенести два серьезных совещания с руководителями отраслевых институтов.

— И что? Потом назад, что ли? — недовольно спросил он.

— Нет. Освободившаяся жилплощадь предоставляется очередникам.

Это более или менее удовлетворило Дмитрия Федоровича. Другие члены Политбюро переглянулись и тоже покивали.

— Ну что ж, разумно, — предварительно почмокав, сказал Брежнев. — Тогда вернемся к этому вопросу через полтора месяца… Далее, товарищи. Вчера состоялись переговоры с товарищем Нур Мухаммедом Тараки, Генеральным секретарем народно-демократической партии Афганистана. Товарищ Тараки в очередной раз рассказал о проблемах молодого государства, вставшего на социалистический путь развития…

Брежнев вопросительно посмотрел поверх очков на Косыгина, и тот кивнул.

— Оппозиция продолжает формировать боевые отряды…

Так же вопросительно взглянул на Андропова. Андропов тоже кивнул.

— В этой связи Нур Мухаммед Тараки снова обратился с просьбой о вводе советских войск в Афганистан…

Брежнев воззрился на Устинова. Устинов кивнул, и Леонид Ильич продолжил:

— …для стабилизации обстановки и ограждения народной власти от посягательств мирового империализма и китайских гегемонистов. Положение в стране действительно сложное… Товарищ Андропов, доложите товарищам. Видите, как… вы сегодня у нас нарасхват.

Андропов куце улыбнулся и в другой раз неспешно пролистнул лежавшие перед ним бумаги.

— Как вы знаете, товарищи, ситуация в афганском руководстве сложилась весьма непростая. Несмотря на факты многочисленных противоречий и расхождений во взглядах, Тараки продолжает считать Хафизуллу Амина своим соратником и верным учеником и слепо ему доверяет. Между тем самые последние события показывают, что это не так. Амин настоял на поездке Тараки в Гавану на сессию глав неприсоединившихся государств. Мы пытались отговорить товарища Тараки от этой поездки. Он не послушался. В результате, воспользовавшись его отсутствием, за несколько последних дней Амин фактически отстранил от должностей самых верных и преданных Тараки людей.

— Вот сволочь! — с досадой проговорил Брежнев. — А ведь вместе делали революцию!..

И невольно продолжил про себя: «Да, делали! Ну и что?..» Конечно, Тараки симпатичный человек. Но не умеет быть правителем. У единоличного правителя должно быть много «вторых». Пусть грызут друг друга, сживают со свету, доносят, роют ямы, плетут интриги!.. пусть одна свора этой мелкой зубастой сволочи грызет другую!.. А Тараки держит при себе только одного «второго» — Хафизуллу Амина. Не понимает, что его давно уже нужно было отодвинуть. Потому что в такой ситуации «второй» любыми путями будет стремиться стать «первым». Такая ситуация может плохо кончиться… При последней встрече он пытался преподать Тараки эту простую мысль, но…

— Во время вчерашних переговоров мы обрисовали реальную картину происходящего. Это заставило товарища Тараки серьезно задуматься. Во время беседы было решено для обеспечения безопасности Генерального секретаря НДПА отправить в Кабул специальный батальон, укомплектованный военнослужащими среднеазиатских национальностей, переодетых в афганскую форму. Решение о формировании «мусульманского» батальона, как вы, товарищи, помните, было принято нами в начале мая этого года…

Андропов замолк, взял наполненный прежде стакан и, то и дело помаргивая, начал пить воду мелкими глотками.

Алексей Николаевич Косыгин едва заметно вздохнул, придвигая к себе чистый лист. Провел несколько линий. Ну да, в мае… Как странно поворачиваются события. Еще в марте, во время восстания в Герате, Тараки умолял то выслать ему танковую дивизию, то пилотов бомбардировщиков, то три батальона спецназа для охраны — и все это под тем же самым соусом: мол, переоденем, погоны дадим, комар носу не подточит! Просто «Мастер и Маргарита» какая-то, а не международная политика: высылайте пять мотоциклетов с пулеметами, и хоть ты что с ним делай!.. Тогда ему было твердо отказано. Потому что как ни соблазнительно это было — поддержать молодой коммунистический режим, добиться неслыханного ранее влияния на Афганистан и обеспечить тем самым Советскому Союзу массу геополитических преимуществ!.. — но еще в марте все понимали, что это безумие. Ввязываться в чужую войну чужой страны!.. в гражданскую войну!.. в которой одна сторона выступает под флагом социалистических завоеваний — а какие там могут быть социалистические завоевания, спрашивается? — а другая отстаивает право на традиционные ценности! Ну ведь чистой воды безумие, как ни взгляни!..

Перед глазами у него мгновенно прошелестела бесконечная вереница записок, чуть ли не через день поступавших из Кабула как по линии посольства, так и через аппарат КГБ и военных советников. Не зря говорят — капля камень точит… Вообще говоря, в требованиях прислать советские войска Амин был куда настойчивее Тараки. Он вообще гораздо настойчивее, этот Амин. «Тов. Амин поднял вопрос о введении наших войск в Кабул, что поможет высвободить одну из двух дивизий Кабульского гарнизона для борьбы с мятежниками…» «Тов. Амин поставил вопрос о замене расчетов зенитных батарей 77-го зенитного артполка, в благонадежности которых он не уверен, советскими расчетами…» «Тов. Амин поставил вопрос о том, что в районе Кабула сосредоточено большое количество войск, которые можно было бы использовать в других частях страны, если бы СССР согласился выделить полторы-две тысячи десантников…» «Тов. Амин вновь поднял вопрос о размещении трех советских армейских подразделений…» «Тов. Амин сказал, что тов. Тараки ожидает скорейшего прибытия советских батальонов…» И так без конца, без конца, без конца! То Амин, то Тараки! То Тараки, то Амин! Снова и снова им говорят «нет». А они делают вид, что не понимают. И опять: дайте ваши войска!.. дайте вертолеты с экипажами!.. танки с танкистами!.. десантников!.. пехоту!..

Сказка про белого бычка.

Андропов поставил стакан и промокнул губы платком. Обвел присутствующих бесцветным рыбьим взглядом.

— Да… Однако, товарищи, мы отказались от этой идеи. Решили обойтись силами размещенной в посольстве СССР в Кабуле спецгруппы КГБ. Я заверил товарища Тараки, что к моменту его прибытия в Кабул всякая опасность для него со стороны Амина будет устранена.

Понятно… Пока отказались. И то хорошо… Про «мусульманский» батальон стали толковать еще в мае. Все были уверены, что он не понадобится. Но все-таки начали формировать. Зачем? — на всякий случай… Потом отправили спецгруппу… Теперь вот и батальон едва не поехал… еще, глядишь, в другой раз все-таки поедет… Коготок увяз — всей птичке пропасть…

Косыгин вздохнул и положил ручку на лист.

Брежнев мрачно кивнул, подтверждая слова Андропова, и пожевал губами.

— Ну вот, товарищи. Товарищ Андропов верно обрисовал… Возвращаясь к вопросу о вводе войск… Какие будут мнения?

Все молчали.

— Товарищ Громыко.

— На мой взгляд, Леонид Ильич, в этом вопросе не произошло каких-либо изменений, — сказал Громыко после небольшой паузы. — Посылка войск вызовет весьма нежелательные международные последствия. Этот факт развяжет руки всем агрессорам. Уж если Советский Союз может делать такие шаги, то нам, дескать, сам бог велел…

— Да, товарищи, — вздохнул Брежнев. — Об этом забывать нельзя. Но, с другой стороны, помочь надо? Иначе оппозиция свалит народную власть. Вот они все время предлагают переодеть наших солдат в афганскую форму…

— Ну да, — кивнул Андропов. — Это сделано. «Мусульманский» батальон переодет в афганскую форму.

— Я понимаю, — вздохнул Громыко. — Да только это ведь все шито белыми нитками, Леонид Ильич. Через два часа это будет известно всему миру. И весь мир закричит, что Советский Союз начал интервенцию в Афганистан…

— Мало ли кто что начнет кричать, — хмуро возразил Устинов. — Всех не наслушаешься!..

— Так или иначе, — довольно жестко продолжил Громыко, — все, что мы делали в последние годы для разрядки, для остановки гонки вооружений, окажется напрасным. Мы будем отброшены назад. Вернемся в состояние холодной войны с западными странами…

— Кроме того, как не раз отмечалось товарищами, — Косыгин мельком взглянул на каждого из присутствующих сегодня членов Политбюро. — Руководство народного Афганистана само много делает для того, чтобы действия оппозиции получали все более широкую поддержку. Наши обращения к товарищу Тараки по этому поводу не имели успеха… Практика массовых репрессий наносит авторитету молодой народной власти серьезный урон. И мобилизует все большее число ее противников…

— Вот именно, — кивнул Громыко. — И против кого же, в итоге, мы будем там воевать? Против народа?

Брежнев вздохнул.

— Да, товарищи… К сожалению, это так… Народ имеет основания для недовольства. Террор не всегда может быть оправдан. Тем более недопустимы широкие репрессии в армии…

— В какой-то мере эту тактику можно понять, — заметил Андропов. — Афганская армия во многом продолжает оставаться прежней, какая существовала при короле… сохраняются прежние отношения, традиции… Кроме того, большинство офицеров идеологически принадлежит к правому крылу НДПА — Парчам … А большая часть руководства страны и сам Тараки принадлежит к левому крылу — Хальк .

— Да, товарищи… Еще эта путаница у них всегда — Хальк  какой-то у них там, Парчам ! И вот жалко, что у них пролетариата почти нет в стране!.. — Леонид Ильич призадумался ненадолго. — Ну, хорошо. И все-таки. Если вопрос о вводе войск считать преждевременным, то чем мы можем помочь товарищу Тараки?

Косыгин вздохнул и недовольно пожевал тонкими губами.

— Можно, конечно, еще увеличить поставки техники, — сказал он. — Товарищ Тараки и об этом тоже просит… Но, товарищи, мы и так оказываем правительству Афганистана очень серьезную военно-техническую помощь! Чтобы не быть голословным, я приведу некоторые цифры. Так, в течение последних двух недель…

Косыгин пролистнул лежавшие перед ним документы.

— Да, последних двух недель… Были безвозмездно отправлены восемь вертолетов МИ-8. В настоящее время готовы к поставке и в ближайшие дни будут отправлены тридцать три БМП-1, пять вертолетов МИ-25, восемь МИ-8т, пятьдесят штук БТР-60, двадцать пять бронированных разведавтомобилей, пятьдесят противосамолетных установок и зенитная установка «Стрела»… Я хотел бы напомнить, товарищи…

Брежнев поморщился, но Косыгин то ли не заметил, то ли не захотел заметить его недовольства, продолжал:

— …что нами принято решение в семьдесят девятом — восемьдесят первом годах поставить Афганистану безвозмездно специмущества в общей сложности на пятьдесят четыре миллиона рублей. — Он оторвал взгляд от листа и посмотрел на товарищей. — В том числе сто сорок орудий и минометов, девяносто бронетранспортеров, сорок восемь тысяч единиц стрелкового оружия. Разве это мало?

— Что толку? Они только гробят все это без всякой пользы. — Устинов с искренним огорчением махнул рукой. — Вот если бы к этой технике тысяч тридцать-сорок наших войск!..

Маршал не отдавал себе в том отчета, но, называя эти числа, руководствовался вовсе не тактическими задачами, которые могли встать перед войсками, а необходимостью обслуживания и использования комплекса вооружений, о котором сейчас говорил Косыгин.

Члены Политбюро помолчали.

— Ну хорошо, — со вздохом сказал Брежнев. — Серьезных предложений мы, товарищи, не услышали. Будем думать. Хочется помочь. Уж больно симпатичный человек этот Тараки!.. — Он снова вздохнул и почмокал. — По крайней мере, товарищ Андропов обещал нам устранить самую главную опасность для нашего товарища… и друга Советского Союза. Надеюсь, это будет сделано?

Андропов с достоинством кивнул.

— Да, Леонид Ильич. Я заверил товарища Тараки, что, когда он вернется, Амин уже не будет представлять для него никакой опасности.

Брежнев наклонил голову и еще раз поверх очков посмотрел в глаза каждому из присутствовавших.

* * *

В это время самолет ИЛ-18 афганской компании «Ариана» стоял с поданным трапом, а правительственный кортеж стремительно летел к аэропорту Внуково. Это были два ЗИЛа, в каких разъезжали исключительно члены ЦК и Политбюро, за что в народе их звали «членовозами», и три черные «Волги», предваряемые машинами сопровождения.

Сирена не попадала в такт праздничного сверкания синих проблесковых ламп, бросавших свои сполохи из-за декоративных решеток радиаторов.

Обочины Ленинского проспекта были заняты милицейским оцеплением. За спинами милиционеров теснились какие-то цветасто одетые молодые люди — студенты, должно быть. При появлении кортежа они махали афганскими флажками, радостно смеялись, выкрикивали приветственные лозунги. Человек в салоне главного автомобиля улыбался, глядя на них. Потому что, с одной стороны, ему было приятно искреннее внимание молодежи к его скромной особе, и он ценил усилия советского народа по установлению добрососедских и дружественных отношений. С другой же — он не имел ни малейшего представления о том, сколько матюков и грозных посулов насчет лишения стипендии потребовалось от комсоргов групп и факультетов, чтобы их отпущенные с занятий подопечные не разбрелись по ближайшим забегаловкам, а стояли плечом к плечу за милицейским оцеплением и махали флажками — пусть и плохо представляя себе, в честь кого они все это делают…

Но вот машины миновали последние новостройки и теперь мчались по пустынной дороге так быстро, что взгляд сидевшего в салоне не успевал схватить ни столба, ни дерева, ни листвы кустарника, со свистом срывавшихся и пропадавших сзади, чтобы уступить место новым столбам и новым деревьям, которые, не позволяя себя толком разглядеть, точно так же валились в оставленное за кормой небытие.

Только несколько облаков на серо-синем сентябрьском московском небе поспевали за ними.

Через десять минут машины подкатили к носовой части самолета.

У трапа ждала группа людей в строгих черных костюмах — все одинаковые, как грачи.

Круглолицый человек в каракулевой пилотке выбрался из ЗИЛа. Куце шагая, он пожал руки провожающим, а затем неспешно поднялся по трапу, а перед тем как исчезнуть в дверях, обернулся, вскинул сцепленные руки и потряс ими, поворачиваясь направо и налево.

За ним последовали еще несколько человек.

Трап убрали.

Грачи расселись по машинам и уехали, не дождавшись момента, когда самолет растворился в солнечном сиянии.

Комментировать