Сборник «Смятения и шатания», 1910
Человек и его газета
На маленькой станции, которую я не назову, где-то между Оксфордом и Гилдфордом, я что-то перепутал или опоздал, и мне пришлось ждать больше часа. Я очень люблю ждать на станциях, но эта была не из лучших. На платформе стоял автомат, который радостно съедал монетки, но не давал шоколадок, и маленький киоск, где осталось несколько номеров газеты; ее мы окрестим «Дейли уайр». Неважно, как она звалась на самом деле, ибо все они говорят одно и то же.
Хотя я и знал заранее, что там написано, я вдумчиво читал ее, прогуливаясь по деревенской дороге. Сперва шла фраза о том, что радикалы натравливают класс на класс. Потом сообщалось, что наша империя так завидно счастлива, успехи наши так велики, все сословия в наших городах так процветают, деревни так растут, Ирландии так хорошо под нашим началом и т. п. и т. п., потому что мы, истые англосаксы, готовы трудиться плечом к плечу, невзирая на классовые различия. Только по этой причине, заверила меня газета, мы не ведаем ужасов Французской Революции. «Радикалам нетрудно потешаться над знатью, — торжественно продолжала она, — но склонные к свободолюбию политики не уделили бедным и малой части той серьезности, той неустанной самоотверженности, того христианского терпения, на которые не скупятся английские помещики. Мы совершенно уверены, что наши здравомыслящие бедняки предпочтут власть истинных джентльменов грязным пиратам от демократии».
Когда я прочел это, я чуть не сшиб человека. Хотя деревни наши растут, кроме него, вокруг никого не было, но дорога сильно петляла, и я чуть не налетел на него, несмотря на то что стоял он у калитки. Я попросил прощения, и, поскольку он, видимо, был склонен к беседе и даже трогательно рад ей, я швырнул газету за изгородь и начал с ним говорить. Одет он был бедно и чисто, а лицо его отличала та простонародная тонкость, которая присуща портным, часовщикам, вообще мелким ремесленникам, работающим сидя. За его спиной стояли зимние деревья, изможденные и замерзшие, как и он, но я не подумал, что образ беды, воплощенный в нем, — только отблеск призрачного леса. Он сосредоточенно смотрел вдаль, и видно было, что, если душа его еле держится в теле, связано это не только с телом, но и с душой.
Родился он в Лондоне и сохранил акцент улиц, которые я недавно покинул; он же прожил в деревне почти всю жизнь и рассказывал мне о ней в той странной, сбивчивой манере, в какой бедные люди сплетничают о своих знатных соседях. Имена повторялись как заклинание, без всяких пояснений. Особенно часто упоминал он некоего сэра Джозефа, который был здесь, по всей видимости, вездесущим божеством. Я понял, что этот сэр Джозеф — самый богатый помещик округи, и по ходу бессвязного рассказа все четче воссоздавал его неприятный облик. Собеседник мой говорил о нем очень странно, холодно и просто, как мог бы говорить ребенок о мачехе или злой няньке: почти фамильярно, но не добродушно, словно человек этот бдел над его сном и его трапезой, запрещал одно, разрешал другое, своенравно, иногда жестоко, но почти по-родственному. Я не сказал бы, что сэра Джозефа любили, но имя его, насколько я понял, не сходило с уст. Он был не столько хозяином, сколько местным божеством, всемогущей силой. Моему собеседнику, как я узнал, «пришлось туго», а сэр Джозеф ему «здорово подгадил». И в серебристо-сером облачном краю, у измученных ветром и холодом деревьев, я услышал повесть печальнее «Ромео и Джульетты».
Собеседник мой был фотографом, налаживал здесь свое дело и собирался «по честному жениться» на девушке, которую очень любил. «Таким, как я, с женой лучше», — сказал он, и, взглянув на его тщедушную фигурку, я понял, что он имеет в виду. Сэр Джозеф, а особенно супруга сэра Джозефа не хотели, чтобы в деревне был фотограф — то ли ремесло это портило женскую часть населения, то ли помещики просто невзлюбили именно этого человека. Однако он работал изо всех сил и уже мог жениться, но почти перед самой свадьбой сэр Джозеф явился во всей своей славе, отказавшись продлить арендный договор, и собеседник мой отправился куда глаза глядят. Сэр Джозеф оказался вездесущим: фотографа гнали отовсюду. Во всей деревне не нашлось сарая, куда он мог бы привести жену. Он объяснял, взывал и прослыл скандалистом. Все было так, словно зимние небеса закрыла темная туча. Не помню, какими словами рассказал он мне о том, как разгулялась природа, но вижу, словно на фотографии, натянутые мышцы деревьев, будто природу эту пытали на дыбе.
— Ей пришлось уехать, — сказал он.
— Может, родители, — я не сразу нашел слово, — ее простят.
— Они-то простили, — ответил он. — Да вот наша леди…
— Ваша леди создала солнце, луну и звезды, — в нетерпении воскликнул я. — Что ей стоит разделить дочь с матерью ее![123]
— Мне и впрямь трудновато… — несмело начал он.
— О господи! — вскричал я. — При чем тут трудновато! Это гнусно и подло. Если ваш сэр Джозеф знал, чем он играет, он причинил вам зло, за которое в приличных странах его бы закололи кинжалом.
Фотограф, угрюмо хмурясь, смотрел на промерзшие поля. Повесть свою он рассказывал с искренней обидой; он страдал, он был оскорблен, но он и не искал выхода. В конце концов он сказал:
— Что ж, невеселый это мир. Будем надеяться, что есть другой, получше.
— Будем, — ответил я. — Но когда я думаю о сэре Джозефе, я понимаю тех, кто надеялся, что есть другой, похуже.
Мы долго молчали и мерзли; потом я сказал:
— Говорят, был тут митинг, насчет бюджета…
Он снял локоть с забора и словно бы проснулся, и заговорил иначе, громче и бодрее:
— Да, сэр… насчет бюджета… очень уж радикалы довели.
Я внимательно слушал, он продолжал, стараясь все выговорить получше:
— Класс на класс натравливают, вы подумайте. Что бы мы делали, если бы все не трудились плечом к плечу? — Он прошелся немного и потопал ногой от холода. — А то бы мы… это… ведали ужасы Французской Революции.
Память у меня хорошая, и я напряженно ждал следующей фразы.
— Над знатью смеяться легко. А разве они сами такие терпеливые и серьезные, как наши помещики? То-то и оно! И вот что я скажу, сэр, — он прямо посмотрел на меня, словно собирался сразить парадоксом, — народ у нас здравомыслящий, и по нам лучше истинный джентльмен, чем эти самые воры.
Я чувствовал, что мне следует разразиться аплодисментами, но он попрощался со мной и пошел по дороге, и становился все меньше на фоне поля, как стал намного меньше свободный человек на фоне Англии.
[123] Мф.10:35.
Комментировать