<span class=bg_bpub_book_author>Гилберт Честертон</span> <br>Эссе

Гилберт Честертон
Эссе - В защиту скелетов

(16 голосов4.7 из 5)

Оглавление

В защиту скелетов

Не так давно я стоял среди древних деревьев, которые вцепились в звезды, как выводок Иггдразилей[18]. Я не только стоял, я шел среди живых колонн и по пути убеждался, что крестьяне, живущие и умирающие под их сенью, очень странно говорят о них. Они словно просят прощения за то, что пейзаж так убог. После вдумчивых расспросов я понял причину покаянного тона: крестьяне стыдились, что стоит зима и деревья обнажены. Я заверил, что зима меня не смущает, что такое случалось и раньше и случится впредь еще много раз; но они не утешились. По-видимому, им казалось, что я застал деревья неодетыми, а видеть их нельзя, пока они, подобно первым грешникам, не прикроются листьями. Мало кто знает, каков лес зимой; но те, кто в нем живет, знают меньше всех. Голые деревья совсем не скучны и не суровы, они беспредельно изящны, и лес вдали невесом, словно виньетка. Вершины самых высоких деревьев, когда они лишены листьев, столь пушисты и мягки, что уподобляются метелкам, которыми сказочная хозяйка сметала с неба паутину. По сравнению с зимним лесом летний груб и расплывчат, словно клякса. Зеленые тучи листьев закрывают дерево, как закрывают луну тучи на небе, и лишь зимой мы видим серебряно-серое море живых ветвей. Сердцевина зимнего леса тонка и прозрачна, в ней царят сияющие сумерки, и человек, идущий сквозь него, словно пробивается сквозь заросли паутины.

Мысль о том, что листья — краса леса, так же вульгарна, как мысль о том, что кудри — краса пианиста. Когда зима в своем здоровом аскетизме бреет, словно монахов, и дол, и холм, и древо, мы ощущаем, что они стали больше похожи на себя, как больше похожи на людей, а не на собачек, бритые художники и музыканты. Но люди страшатся увидеть истинное строение — и свое, и того, что они любят. Потому они боятся древесного скелета; потому — и куда сильнее — боятся скелета человеческого.

Однако скелет нам очень нужен и ничуть не страшен. Конечно, красивым его не назовешь, но он не уродливей бульдога, которого так почитают люди, и гораздо больше располагает к себе. Но мы почему-то стыдимся его, как стыдимся зимнего дерева. Мы боимся его, хотя чего уж бояться, когда хитрая, мудрая природа ни за что не даст нам от него сбежать.

Казалось бы, страх этот вызван тем, что скелет — символ смерти. С таким же успехом можно сказать, что фабричная труба — символ банкротства. Иногда от фабрики остается лишь труба, в которую вылетел фабрикант, от человека — лишь скелет; но и труба, и скелет знали лучшую пору, когда весело вертелись колеса и весело пощелкивали суставы. Живой скелет так шустер, что мог бы стать символом жизни.

На самом деле страх перед скелетом совсем не страх смерти. Человек, к стыду своему и славе, не так страшится смерти, как унижения. А скелет напоминает ему, что внутри он бесстыдно смешон и довольно уродлив. Не знаю, что тут плохого. Живем же мы в мире, не блещущем благолепием, — в нелепом, неутомимом, чудовищном мире. Мы видим, как мириады животных со щегольской легкостью носят самые дикие обличья, самые немыслимые рога, крылья, копыта, когда им это нужно. Мы не дивимся добродушию лягушки и необъяснимой радости гиппопотама. Мы спокойно глядим на мир, где смешно все, от личинки, чья голова непомерно велика для тела, до кометы, чей хвост велик для головы. Но когда дело доходит до дивной нелепости собственного остова, чувство юмора внезапно покидает нас.

В Средние века и в пору Возрождения (которая бывала много мрачнее) мысль о скелете успешно изгоняла гордыню из пышных празднеств и угашала земные услады. Дело было не в страхе перед смертью — люди пели тогда, встречая смерть; дело было в том, что унижение уродством бросало вызов тщеславию молодости и красоты. Само по себе это хорошо. Молодость холодна и беспощадна, а там, где царит знатность, еще и высокомерна. Нескончаемому лету успеха надо резко напомнить, что звезды смотрят на нас свысока. Раззолоченные, чванливые создания должны понять, что их поджидает смешная, недостойная ловушка, из которой им не выбраться. Они не ведают в своей важности, что так же нелепы, как свинья или попугай; что человек смешно родится, смешно стареет, смешно ест. Но они узнали хотя бы, что он смешон после смерти.

Почему-то в других странах считают, что природа хороша своею красотой. Но красота — такая, скажем, как в дубовой обшивке стен или атласном занавесе, — лишь одно из ее достоинств. Высшее и лучшее в ней — не прелесть, а щедрое, вызывающее уродство. Примеров тому сотни. Карканье грачей ничуть не лучше диких звуков, которые мы слышим в подземке; но оно радует сердце своею хриплой, доброй честностью, и недаром влюбленный угадал в нем имя возлюбленной[19]. Слышал ли поэт, любящий лишь розы и лилии, как хрюкает свинья? А ведь ему пошло бы на пользу задуматься над тем, с какой сердитой силой прокладывает этот звук дорогу сквозь закоулки свиных телес. Наверное, именно так храпит во сне Земля. Самое лучшее, самое старое, самое здравое и святое в природе — ее сходство с младенцем. Она неуклюжа, смешна, важна и счастлива, как маленький ребенок. Это особенно ясно, когда видишь в ней детский рисунок; а он намного проще и намного древнее той болезни, которую мы зовем искусством. Утварь неба и земли складывается в детскую сказку, и взгляд наш становится таким немудреным, что лишь веселый безумец смог бы оценить его прозорливость и простоту. Дерево над моей головой бьет крыльями, словно гигантская птица; луна — словно глаз циклопа, взирающий с небес. И даже если лицо мое омрачает суета, или пошлая злоба, или гнусная гордыня, под ними навеки застыл смех.


[18] Иггдразиль — в скандинавской мифологии мировое дерево, соединяющее землю с небом и подземным миром.

[19] Речь идет о строках из поэмы А. Теннисона «Мод» (1856). Г.К.Ч. не совсем точен. Герой слышит имя возлюбленной в криках птиц. О грачах говорит сын поэта в позднейших примечаниях.

Комментировать