<span class=bg_bpub_book_author>Гилберт Честертон</span> <br>Эссе

Гилберт Честертон
Эссе - «Ярмарка тщеславия»

(16 голосов4.7 из 5)

Оглавление

«Ярмарка тщеславия»

… По какому-то чудовищному недомыслию, впервые обнаружившемуся во времена расцвета викторианского романа, но не изжитому и ныне, Теккерея сравнивают с Диккенсом — нелепо и упорно. Как будто человечество решило разделиться на две партии, на два враждебных стана, где каждый почитатель должен вдеть в петлицу либо пунцовую розетку оптимиста, каким не слишком основательно считают Диккенса, либо лимонную розетку пессимиста, каким столь же неосновательно считают Теккерея. По-моему, никто ни разу не сказал, что, пользуясь свободой воли и рассудка, порою доходящего до безрассудства, можно любить обоих — Диккенса и Теккерея, равно как не любить обоих — Диккенса и Теккерея, или спросить себя, зачем вообще их нужно сравнивать, не сравнивают же Бальзака с Вальтером Скоттом или Джордж Элиот с Толстым. Сравнение Диккенса и Теккерея почти всегда бессмысленно, и лишь в одном, в чем их не сравнивали никогда, оно и впрямь полезно.

Чтоб уловить звучание «Ярмарки тщеславия», чуть слышное, превратно истолкованное многими и очень важное для понимания ее духа, нужно всмотреться в некую примету судьбы и личности писателя, всего яснее проступающую по контрасту с Диккенсом. Диккенс начинал в бедности и добился заметного достатка. Теккерей начинал как джентльмен, законно ожидающий наследства, лишился этого наследства, впал в то, что можно назвать бедностью, из-за чего был принужден работать. Из человека обеспеченного или, по крайней мере, праздного, не чуждого привычек, вкусов и потребностей людей своего круга, он превратился в эдакого литературного поденщика, немало лет топтавшего Граб-стрит, пока дождался своего часа — успеха, мало-мальски сопоставимого с великим триумфом и молниеносным признанием Диккенса. Случилось это потому, что он как светский прожигатель жизни с небрежной барственностью промотал свое наследство — проиграл картежным шулерам, это широко известно. И тема шулерства не раз мелькает в его книгах, особенно в коротких повестях. Ярче всего она воплощена в истории почтеннейшего Перси Дьюсэйса, вот кто был ловкий негодяй.

Все это тесно связано с той интонацией романа Теккерея, которую мы правильней поймем, сравнив двух авторов. Деньги были для Теккерея больной темой. Даже не так, они были для него саднящей раной, которую он расцарапывал до крови вновь и вновь и не давал ей затянуться. Но деньги не были больной темой для Диккенса. Ему было легко писать не только о деньгах, но и о бедности, что не в пример важнее. Знавший ее с младенчества, он рано победил ее и потому нимало не стыдился. И бедняки его не так уж и несчастны — он слишком ясно помнил, как был счастлив мальчиком, даже когда был очень беден. Пожалуй, описание праздников в семействах Наббльса и Крэтчитта — лучшие картины ликующего человеческого счастья, какие только есть в литературе, а радость нелегко живописать. Нередко говорят, и говорят с издевкой, что Теккерей изображает лишь богатых, что он рисует только высший свет. Ради него я бы хотел, чтоб так оно и было. На самом деле, в его книгах в избытке есть и темные каморки, и тяготы нужды, и даже развлечения слуг. Но он не мог поверить, что и в каморках может быть уютно — их постоянным обитателям, конечно. Чем в корне отличался от Диккенса, которому подобные каморки были Домом, как он ни мучился там в юности. Он знал, что рождество приходит и в лачуги и радует людей. Для Теккерея это был не Дом, а жалкое, убогое пристанище для потерявших отчий кров и круг себе подобных. Дело не в том, что он не замечал лачуги бедняков, а в том, что был не в силах увидать их изнутри. Над всем, что им написано на эту тему, как бы стоит название одной из его повестей — «История униженного благородства». Диккенс был более счастливым и гармоничным человеком и потому что некогда жил в большем унижении, и потому что по рождению был менее благороден.

Особенная интонация «Ярмарки тщеславия» слышней всего в тех сценах, где речь идет о разорении Седли. Диккенсу и в голову бы не пришло, что Седли могут быть так сломлены душевно из-за того, что Осборны лишили их огромной суммы. Парадоксально, но Диккенс меньше опасался бедности, так как был беден прежде, и меньше беспокоился о деньгах, так как обязан был их зарабатывать. Это соединение боли и насмешки, которое и составляет интонацию «Ярмарки тщеславия», может звучать лишь у того, кто преисполнен горечи, но горечи узнавшего банкротство, а не беспомощного, не умеющего зарабатывать. Можно сказать, что это голос пессимиста, стоика, слабого человека или кого угодно; старшее поколение сочло его цинизмом, молодежь — сантиментами, и все в какой-то мере правы. Но главное и в этом разнобое мнений, как и в самой «Ярмарке тщеславия», состоит в том, что Теккерей тут выразил некое новое для английской литературы жизненное ощущение (которое во французской литературе уже было выражено Бальзаком). Власть чистогана — слишком неточное для него название. Ибо к нему примешивается что-то призрачное и зловещее. В нем слышен крик того, кто понял силу денег, столкнувшись с ней, преодолев ее или утратив, но не сумев согласовать ни с собственным достоинством, ни с трезвостью рассудка. Отсюда и метафора заглавия, трактующая весь наш зримый мир как действо с балаганом и марионетками — как Ярмарку Тщеславия. Я бы сказал, что Теккерей не верит в этот мир, как скептики помельче не верят в мир иной.

Ибо о Теккерее можно сказать то, что он сам сказал о Свифте. Он утверждал, что в глубине души у Свифта жило возвышенное чувство — не просветленное, но родственное вере. Викторианский век придал религии расплывчатость, классические штудии приблизили к язычеству, и все-таки она была жива, что ясно из неизреченной муки, которой подвергаются пророки и святые. По мнению Теккерея, этот мир фальшив, и значит, есть другой — мир истинный. При внешней раздражительности — о ней уже упоминалось выше, — которой объясняются наименее меткие и самые беззубые его сарказмы, он был слишком велик, чтобы не верить, и никогда в душе не сомневался, что истинное царство правды уравновешивает все земные кривды и обиды. Вот почему я говорю, что он по духу ближе к древним моралистам, чем к современным пессимистам, хотя и знаю, что повторяют это часто и не к месту. Он признавался, что у него есть вкус к морализаторству. Ничуть не сомневаюсь, что многие из нынешних читателей подхватят сказанное, обратив в упрек — презрительный и яростный. Но это никакое не морализаторство. И даже не желание пофилософствовать. Он просто склонен повторять старые истины, словно припев давно известной песни. Не мудрено, что прежде его называли циником, а нынче говорят, что он сентиментален. «А, это старая история», — легко сказать с циничным и сентиментальным чувством. Сам автор убежден был глубочайшим образом, что «Ярмарка тщеславия» — всего лишь старая история, прозренья критиков на сей счет запоздали. Но суть в ином: как большинство старых историй, она на свой лад и великая трагедия, а значит, отдана на волю Божью, и люди тут бессильны.

Комментировать