Источник

I. Югославия Студенческие годы (1921–1925)

1. Встреча с новой страной (Н.М. Зернов)

14 октября 1921 года, в день Покрова по старому стилю, наша семья, состоявшая из шести человек, погрузилась в Константинополе в товарный вагон, предоставленный Красным Крестом для русских беженцев. Мы, вместе с другими путниками, были счастливыми обладателями виз для въезда в Югославию. Получили мы их после долгих, казавшихся безнадёжными, хлопот. Перед нами открывался ещё один этап нашего беженства. Оно началось в феврале 1920 года, когда мы покинули наш дом в Ессентуках на Кавказе, накануне захвата станицы Красной армией. Нам удалось годом позже вторично вырваться из большевистского окружения и бежать из Грузии в Турцию. Теперь, в третий раз мы искали убежища в новой стране.

Нелегко было начало нашей зарубежной жизни, но, благодаря нашим дружным усилиям, мы не только смогли просуществовать в течение шести месяцев в Константинополе, но даже скопить немного денег, достаточных по нашим расчётам на несколько недель пребывания в Белграде. Выбрали же мы родственное нам по духу православное королевство, надеясь найти там возможность получить высшее образование молодым членам нашей семьи. Белград был особенно привлекателен, так как моя младшая сестра и я хотели изучать богословие, а там был недавно открыт православный богословский факультет. Мы также слыхали, что в Югославии имеются целебные воды, и наш отец, – опытный курортный врач, стремился вернуться к этой, столь любимой им, деятельности.

С такими надеждами, но и с сильными опасениями, двинулись мы в путь. Мы уже привыкли кочевать по миру нищими и бесправными беженцами, всё имущество наше умещалось в нескольких мешках. Мы были знакомы и с холодом, и с голодом, и у нас были причины думать, что и в Югославии нас могут ожидать новые испытания. Положение русских изгнанников там ухудшилось, а первая волна их была тепло встречена сербским правительством и народом. Эмигранты получали работу по специальности, учащимся давались стипендии, одно время даже русские деньги обменивались на динары. Но эта идиллия длилась недолго. Вновь прибывающие не могли рассчитывать на подобную помощь. На визах, полученных нами, было указано, что мы не имели права на государственное пособие. Всё же наши планы как раз строились на том, что нам удастся попасть в число студентов стипендиатов.

Четыре дня пути прошли в тревожных обсуждениях планов на будущее с другими спутниками. Всех нас ждала неизвестность. Все мы были напуганы слухами, что нас могут даже не пустить в переполненную столицу и прямо отправят в глухую провинцию. 18 октября наш товарный вагон прибыл в Белград. С тревогой мы выгрузили наш скарб на платформу. Никто не обратил на нас внимания. Мы решили всё же действовать осторожно и послали старшую сестру на разведку в город, остальные остались ждать её на вокзале. Она долго пропадала, но принесла обнадёживающие известия. Доступ в город был свободен, никто не проверял документов при выходе из станции. Она нашла по имевшимся у нас адресам нескольких знакомых и даже сняла комнату на первую ночь. Оставив на хранение наши мешки, мы пешком пошли к месту нашего ночлега.

Первым впечатлением было отличие Белграда от только что покинутого Царьграда. Вместо кривых и узких улиц с их шумной, яркой толпой, вместо пронзительных криков торговцев и беспрерывных гудков автомобилей, вместо суеты и хаоса Востока, мы очутились в тихом, провинциальном городе, чем-то напоминавшем южную Россию. Движения было мало, улицы были широкие, застроенные одноэтажными или двухэтажными домами. Никто никуда не спешил. Я с любопытством рассматривал прохожих, хотелось разобраться в характере народа, с которым нам предстояло вместе жить. Сербы не были похожи на русских. Чёрные волосы и смуглый цвет их продолговатых лиц напоминали Восток, но в то же время в выражении их глаз было что-то славянское, более мягкое, чем у турок или грузин. То же можно было сказать об их языке. Он был твёрже русского, особенно «р» звучал для нашего уха резко и агрессивно, но зато гласные были мягче наших. Понимать по-сербски было не трудно, но для того, чтобы говорить, надо было войти в особый ритм языка и уловить построение фраз, отличное от русского. Новая страна была менее красочна, чем Турция, но здесь был мир более понятный нам. Тут, думалось мне, мы сможем начать строить жизнь, в Константинополе мы, как и другие русские, чувствовали себя, как на бивуаке, у нас не было и не могло быть там корней.

Встретил нас Белград лучше, чем мы опасались, но наши ожидания мытарств, к сожалению, всё же оправдались. Со следующего дня начались хождения по канцеляриям и учреждениям с просьбой помочь, разрешить, допустить. Пришлось искать покровительства влиятельных лиц, доставать у них письма к министрам и депутатам Скупщины. Долгие часы ожиданий, неисполненные обещания, грубость мелких чиновников, невнимание начальства. Всюду нас встречали препятствия; мы опоздали к началу занятий и нас не хотели принимать в университет; не будучи студентами, мы не могли получить право на жительство в Белграде.

Мы не сдавались, и наше упорство было вознаграждено. Мой брат был принят всё-таки на медицинский факультет, старшая сестра – на философский, младшая и я – на богословский. Перед Рождеством мы даже добились, казалось бы, невозможного, – нам выдали стипендии по 200 динар в месяц на каждого. Английский фунт тогда стоил 275 динар. Конечно, такой стипендии на жизнь не хватало, но у нас появились дополнительные заработки. Сестры заполняли бесконечные листы статистики о количестве коров, свиней и овец в стране, брат сажал деревья вдоль тротуаров, я давал уроки в русской семье. Деньги, с трудом скопленные в Царьграде, пришли к концу как раз, когда мы начали вставать на ноги.

Труднее всего пришлось отцу. Ему долго не удавалось получить работу. Он проявил большую энергию, читал доклады в медицинском обществе, познакомился с лицами, ответственными за благоустройство курортов. После многих обещаний он был, наконец, назначен эпидемическим врачом в один из курортов. Жалования полагавшееся ему было недостаточно даже для самого скромного существования, но у нас была надежда, что ему будет разрешена частная практика.

Перед Рождеством родители покинули Белград, а мы, молодёжь, вместе с пятью другими нашими сверстниками поселились в маленькой хибарке на окраине города, называвшейся Сеньяк. Жили мы впроголодь, но не унывали. Мы были молоды, окружены друзьями, могли учиться, а главное – мы были свободны, мы вырвались из большевистского плена, и у нас была Церковь, освящавшая для нас весь мир и дававшая смысл нашей жизни.

Когда мы поселились в Белграде, город был значительным центром эмиграции. Около 30 тысяч русских жили в столице Югославии. Бывший посол Штрандман всё ещё представлял русские интересы. В Белграде имелись русская газета, гимназия, церковь, издавались книги, существовали всевозможные общественные учреждения. В соседних городах разместились кадетские корпуса и женские институты, эвакуированные с юга России. Большинство русских продолжало надеяться вернуться на родину. Споры о её будущем и о причинах катастрофы волновали всех. Несколько тысяч студентов училось в университете, почти все они прошли через горнило мировой и гражданской войны и вернулись к занятиям после долгого перерыва. Они горячо приступили к учению, веря, что знания, приобретённые за рубежом, пригодятся для работы на родине. У них было много жизнерадостности, почти все были бедны, но мало тяготились этим, ожидая перемен в России.

Так началось наше четырёхгодичное пребывание в Сербии. Это было плодотворное время духовного роста и умственного пробуждения. В Белграде мы заложили фундамент нашей церковно-общественной работы и встретили тех друзей, которые впоследствии стали нашими сотрудниками в экуменической деятельности.

2. Собор Зарубежной церкви в Карловцах (21 ноября–2 декабря 1921 года) (Н.М. Зернов)

Наша жизнь в Белграде только начинала налаживаться, когда епископ Вениамин (Федченко. 1882–1962) пригласил меня приехать в Сремские Карловцы, резиденцию сербского патриарха, где происходил съезд представителей русского духовенства и мирян, ставший впоследствии известным под именем Первого Карловацкого Собора.

Я встретил владыку Вениамина в Константинополе, он сразу покорил меня своей необычайной одухотворённостью. Он был подлинным самородком, вышедшим из глубин деревенской России. Блондин, с небольшой бородкой и лучистыми голубыми глазами, он говорил нараспев, ходил размашистой походкой, был талантлив, непостоянен и неуловим. Он был и иконописец, и сочинитель акафистов, и неподражаемый рассказчик. Сам он ярко горел и умел зажигать других. В Крыму он пламенно проповедовал о начавшемся возрождении России под водительством генерала Врангеля (1878–1928). В эмиграции он часто менял свои ориентации. Сначала он жил в Югославии, потом в Прикарпатской Руси, затем переехал в Париж. Во время Второй Мировой Войны, будучи в Америке, он всецело поддерживал Советский Союз и после поражения Германии вернулся на родину. Ему оказалось трудным приспособиться к новым условиям церковной жизни, его переводили с одной кафедры на другую. Умер он после долгой болезни в Псково-Печерском монастыре.

На соборе в Карловцах он был глашатаем оппозиции, боровшейся против крайнего крыла монархистов. Этот собор сыграл значительную роль в судьбах Православия, как в эмиграции, так и на родине. Присутствие на нем оставило глубокий след в моей жизни, внеся много существенных поправок в моё определение задач Церкви.

Ехал я в Карловцы полный самых радужных надежд. Летом 1921 года в Константинополе я участвовал в собрании клириков и мирян, созванном епископом Вениамином. На нем царил дух подлинной церковности, и я ожидал найти его и на этом всеэмигрантском совещании. Но, как только я увидал владыку, я понял, что положение здесь совсем иное. Оказалось, что в Карловцах заправляли всем люди, ставившие политические цели выше церковных интересов. Владыка попытался вначале бороться с ними, но потерпел поражение, все его предложения неизменно отвергались большинством.

Состав собора был пёстрый, всего съехалось в Карловцах около 100 человек, среди них было 11 епископов, 22 священника, остальные были миряне. Русская эмиграция только что начиналась, её церковная жизнь находилась в первых стадиях организации. Представителями приходов, поэтому были часто случайные лица. Зато среди них выделялась крепко слаженная и напористая группа монархистов. Во главе её стояли А. Ф. Трепов (1864– ?) и Н. Е. Марков Второй (18??– 1943), известный член Думы. Многие из представителей крайне правых не были выбраны приходами, а были приглашены в личном порядке подготовительной комиссией, возглавляемой митрополитом Антонием (Храповицким. 1863–1936). Будучи председателем собора, он всячески содействовал крайне правой группе, разделяя её политическую платформу. Сам митрополит, выдающийся богослов, человек большого ума, тёплого сердца, был сторонником церковной независимости, что не мешало ему сотрудничать до революции с Союзом Русского Народа, а в Карловцах поддерживать Маркова Второго.

Монархисты рассматривали собор, как подходящий орган для призыва к восстановлению законной монархии. Их намерения встретили, однако, упорное сопротивление меньшинства, состоявшего преимущественно из приходского духовенства; епископы были разделены поровну. Всего к оппозиции принадлежало 34 человека, все они тянулись к епископу Вениамину, считая его своим руководителем.

Живя с владыкой и разделяя его убеждения, я присутствовал на всех совещаниях меньшинства, происходивших в его комнате, выслушивал проекты его выступлений, критиковал или одобрял их.

Первое столкновение, свидетелем которого я стал, было вызвано приездом в Карловцы Михаила Васильевича Родзянки (1869–1924). Бывший председатель Думы имел право участвовать в церковном совещании, как и все другие члены Всероссийского Собора 1917–1918 года. Однако его появление вызвало взрыв возмущения у большинства, которое потребовало его немедленного удаления. Причиной этого была роль Родзянки в деле отречения Государя. Старик был потрясён этой враждой, которая подчеркнула ещё более отсутствие церковности у многих участников собрания. Он нашёл сочувствие у владыки Вениамина. Прощаясь с ним, он благодарил его со слезами на глазах за его моральную поддержку. Слушая его разговор с владыкой, я понял, что этот, как и мне раньше казалось, «враг родины» был лишь одной из жертв нашей государственной трагедии, корни которой уходили вглубь нашей истории.

Изгнав Родзянко, большинство немедленно приступило к своей основной задаче: к провозглашению от лица собора «законного царя из Дома Романовых». Очевидно, авторы этого плана вдохновлялись примером Смутного Времени и надеялись таким образом нанести сокрушающий удар по революции, не учитывая все перемены, происшедшие в России с XVII века. Вокруг этой декларации и началась упорная борьба. Как это ни покажется теперь странным, оппозиция не возражала против соборного одобрения монархии, как желательного образа правления. Она протестовала только против упоминания династии Романовых, считая это вмешательством в политику, не допустимым на церковном собрании. С этим был не согласен председатель, митрополит Антоний, который утверждал, «что вопрос династии не политический, а чисто церковный, ибо отвергать этот вопрос – значит отвергать существующие, никем не отменённые основные законы, соглашаться с так называемыми «завоеваниями революции», т. е. одобрять низвержение Государя и царственной династии, уничтожение русского народа, и вместе с тем подвергать народ русский кровопролитию и ужасам бонапартизма и самозванщины. Вопрос этот моральный, – говорил он, – нравственный, а следовательно, и чисто церковный». 1

Горячее всех против этого взгляда возражал епископ Вениамин. Он умолял членов церковного собрания не упоминать в своём послании Дома Романовых: «Потому что только русский народ может призвать на царство».

Владыка считал, что задачей собора было объединить верующих, а то глубокое разделение, которое вызвало обсуждение династии, указывало на опасность новых раздоров и смущений в церковной среде. Его голос остался неуслышанным. После долгих прений, 51 человек голосовало за упоминание Дома Романовых. 36 воздержалось от голосования, считая, что династический вопрос не входит в компетенцию церковного собрания. Среди воздержавшихся были архиепископ Анастасий, архиепископ Евлогий, епископы Сергий, Апполинарий, Вениамин и Максимильян Сербский. Воздержалось и большинство священников, 14 из 22.

В свете последующих событий, борьба, разыгравшаяся на соборе, представляется политически бесплодной, но не такой казалась она тогда её участникам. Члены собора верили, что их голос дойдёт до России и найдёт там широкий отклик. Не они одни находились в мире иллюзий. Это же случилось и с руководителями Церкви в самой России. Послания патриарха Тихона (1865–1925) тоже писались с надеждой, что церковный народ сможет отстоять свои святыни и защитить свободу веры от безбожных захватчиков власти 2. История показала необоснованность этих ожиданий, но она вскрыла также наивность Ленина и его соратников, думавших, что конфискация церковного имущества, уничтожение любимых народом иерархов, а главное, их антирелигиозная пропаганда приведут к быстрому и окончательному исчезновению христианства.

В начале революции обе стороны не представляли себе истинной природы своего противника, и силы тех духовных начал добра и зла, которые были вовлечены в эту страшную борьбу, затянувшуюся на многие десятилетия. Ленинизм вызвал в широких массах русского народа отступничество от христианства и радикальное отречение от своего прошлого. Однако гонение, поднятое на верующих, встретило и сопротивление. Тысячи мучеников и исповедников предпочли смерть, но не ушли от Христа и Его Церкви. Но все эти события были ещё впереди. Описывая споры и решения Карловацкого собора, следует помнить, что его участники не понимали размера случившейся катастрофы. Эта слепота была особенно распространена среди старшего поколения русских политических деятелей.

Карловацкий собор закончил свою работу обращением к международной конференции, открывавшейся 10 апреля 1922 года в Генуе. На неё были приглашены представители советской власти во главе с Чичериным (1872–1936). Целью конференции было восстановление торговых сношений между западными державами и Россией. Послание собора, очевидно составленное Митрополитом Антонием, ещё раз показало, как плохо разбирались в политической обстановке руководители русской Церкви. Послание ссылалось на предсказание «величайшего мирового писателя Достоевского, писавшего 50 лет тому назад, что, хотя революция начнётся в России, но её подлинное гнездо будет в Европе». (Дневник писателя). Авторы послания предупреждали Запад о грозившей ему опасности и заканчивали своё обращение следующими словами: «Народы Европы! Народы мира! Пожалейте наш добрый, открытый, благородный по сердцу народ русский, попавший в руки мировых злодеев! Не поддерживайте их, не укрепляйте их против ваших детей и внуков! А лучше помогите честным русским гражданам. Дайте им оружие в руки... и помогите изгнать большевизм, этот культ убийства, грабежа и богохульства из России и из всего мира» 3.

Едва ли это обращение было заслушано на конференции. Во всяком случае, никаких практических последствий оно не имело. Великие державы хотели торговать, а не воевать с большевиками. Однако это воззвание было использовано Лениным в его борьбе с Церковью. Оно, вместе с обращением собора к русскому народу, было объявлено советской властью доказательством контрреволюционности Православия. Одно время казалось, что Карловацкий собор нанёс решающий удар по верующим в России, но последующие события показали, что даже самая лояльная Церковь не могла бы избежать гонений.

После окончания работы собора многие члены, приходя прощаться с владыкой Вениамином, просили его создать объединение лиц, стоящих за независимость Церкви от политических партий. Владыка обещал подумать об этом. Я загорелся подобной идеей, думая, что такое содружество может помочь Православию, как на родине, так и за рубежом. Но из всех этих разговоров ничего не вышло. Владыка умел вдохновлять, но не организовывать людей.

Моё присутствие на соборе ещё более сблизило меня с ним. Я всецело разделял его взгляды и с болью переживал его поражения. Благодаря владыке я познакомился со многими членами собора и подружился с несколькими молодыми иеромонахами, часто приходившими к нам в келию, чтобы отвести душу. Владыка охотно обсуждал со мною все события и прислушивался к моим замечаниям. Он всегда был окружён людьми, но не только его единомышленники, но и его противники искали встреч с ним. Среди последних самой яркой личностью был, несомненно, Н. Е. Марков Второй.

Это был человек крупного сложения, с широкой бородой и с тяжёлым, умным лицом. Он говорил с владыкой с резкой откровенностью, предлагая сотрудничество и угрожая открытой борьбой в случае несогласия. Он так и поступил, когда убедился, что владыка не намерен присоединиться к платформе Высшего Монархического Совета. Приходил к нам и А. Трепов, и другие лидеры монархистов, но они казались мне менее значительными.

Дни, проведённые на соборе, отрезвили меня от моей церковной романтики и излечили от юношеской нетерпимости. Я познакомился с методами политической борьбы, с недобросовестностью ряда лиц, выступавших от лица Церкви, меня поразила их беспринципность, готовность использовать все для достижения своих целей 4. Я принуждён был признать, что крайне правые и крайне левые, часто столь похожи друг на друга, что их можно назвать близнецами. Главное, чему меня научили Карловцы, было знание, что мнение большинства, даже на церковном собрании, не является гарантией истины, и что высокие принципы часто скрывают другие мотивы: личной выгоды, соперничества и обид. После Карловацкого собора я освободился от наивной идеи, которую я разделял со многими моими сверстниками, что революция была делом масонского заговора, и что главная вина за гонения на христиан лежит на евреях. Я был поражён той злобой и нетерпимостью, которую я встретил среди людей, называвших себя защитниками Церкви и верными служителями самодержавия. Я уехал из Карловац умудрённым и многому научившимся. Моя дальнейшая церковно–общественная работа получила своё основание в опыте, пережитом на соборе.

3. Богословский факультет Белградского университета (Н.М. Зернов)

Богословский факультет был открыт в Белграде в 1920 году. Сам факультет, как по составу профессоров, так и студентов, отражал тот переходный период в истории сербского Православия, который начался после конца Первой Мировой Войны. Декан факультета, протоиерей Стефан Дмитриевич, был ярким представителем Церкви старого довоенного королевства Сербии. Высокий, сухой старик с густой бородой, он не отличался ни красноречием, ни учёностью, но был подлинно предан Православию и был воплощением сурового, героического духа своей страны. Совсем другими были профессора из бывшей Австрийской Империи. Они все были доктора Черновицкого Университета, очень гордились своим званием, стригли волосы, одевались в рясы католического покроя и были больше похожи на ксёндзов, чем на православных священников. Они с чувством превосходства смотрели на менее отшлифованных своих собратьев из старого королевства, но у них самих мало было от подлинной церковности. Сама их учёность была невысокого качества, читали они свои лекции по запискам семинарского, а не университетского уровня, и на экзаменах требовали от студентов почти что дословного воспроизведения ими прочитанного. За немногими исключениями, сербские профессора нам давали очень мало, но мы ходили на их лекции, так как их непосещение могло повлиять на наши отметки.

Совсем по-другому мы относились к русским преподавателям. Среди них выделялись два корифея: Александр Павлович Доброклонский (1856–1937) и Николай Никанорович Глубоковский (1863–1937). Оба были представителями старой духовной школы, не отличавшейся смелыми полётами мысли, но воспитавшей своих питомцев в добросовестном отношении к науке. Они заложили в нас интерес к самостоятельному исследованию источников, о чем нам никогда не говорили наши сербские учителя. К сожалению, большинство русских профессоров держалось в стороне от нас, ограничивая общение с нами своими лекциями.

Русские студенты, как и русские профессора, отличались от сербов. Среди последних большинство окончило семинарии и готовилось стать священниками. Они смотрели на изучение богословия, как на шаг, облегчающий продвижение по иерархической лестнице. Отношение к Церкви у них было бытовое, но многие из них были искренно верующими. Мы же, русские, готовились на служение гонимой Церкви; не обеспеченная карьера, а полная неизвестность ожидала нас.

Среди нас было значительное число своеобразных, даровитых людей, оставивших след в жизни эмиграции. Самым необычайным среди них был, несомненно, Михаил Борисович Максимович (1896–1966), в будущем архиепископ Иоанн. Небольшого роста, грузный и широкий в плечах, с одутловатыми щеками и красными губами под рыжеватыми малороссийскими усами, он производил впечатление большой, в себе сосредоточенной силы. Он мало общался с другими студентами, только под конец курса я ближе познакомился с ним, и мы имели несколько дружеских разговоров. Он очень бедствовал, зарабатывал на жизнь продажей газет. Белград в те годы покрывался непролазной грязью во время дождей. Максимович носил тяжёлую меховую шубу и старые русские сапоги. Обычно он вваливался в аудиторию с запозданием, густо покрытый уличной грязью, вынимал не спеша из-за пазухи засаленную тетрадку и огрызок карандаша и начинал записывать лекцию своим крупным почерком. Вскоре он засыпал, но как только просыпался, сразу возобновлял свои писания. Многие из нас любопытствовали узнать, что за записи получались у Максимовича, но никто не решился попросить его дать нам их прочитать. Этот необычайный студент стал самым необычайным епископом зарубежной Церкви.

Окончив университет, он принял монашество и священство. Одно время он преподавал в Битольской семинарии. В 1934 году он был посвящён в епископы и послан в Шанхай. Там епископ Иоанн вёл жизнь сурового аскета, лишал себя сна и пищи, носил зиму и лето сандалии без чулок, его ряса была похожа больше на одежду нищего, чем на епископское одеяние. Его поведение вызывало смущение у окружающих своим юродством. Некоторые считали его ненормальным, но это не мешало ему нести ответственность за материальные и духовные нужды своей паствы и быть неутомимым в помощи всем нуждающимся. Он создал приют для бездомных детей, сумел эвакуировать их сначала на Филиппинские Острова, а потом в Америку. Многие русские обязаны ему своим спасением от коммунистов, когда последние заняли Шанхай. Покинув Китай, епископ Иоанн поселился во Франции, в 1962 году он получил кафедру в Сан-Франциско, где и умер 2 июля 1966 года. Многие теперь почитают его, как святого.

Совсем иным был мой друг Константин Эдуардович Керн (1899–1960). В студенческие годы он был высокий, худой юноша со строгим лицом, носивший русскую рубаху навыпуск и сапоги. Эстет и поклонник Блока, он был в тоже время славянофилом, отвергавшим Запад и прихотливо соединявшим в себе романтизм с трезвенностью православной церковности. Он увлекался бытовым благочестием, так безжалостно растоптанным революцией, и был тонким ценителем красоты византийского богослужения. Поэтическая природа сочеталась в нем с острым критическим умом. Впоследствии он стал одним из самых крупных учёных богословов эмиграции.

По окончании университета, Керн принял в 1927 году монашество с именем Киприана. Сначала он учительствовал в Битоле, потом был начальником Русской Миссии в Иерусалиме (1928–1930). В 1936 году он переехал в Париж и до конца жизни преподавал на Сергиевском Подворье литургику и патрологию.

В 1928 году он напечатал свою первую книгу «Крины Молитвенные», в которой раскрыл смысл и красоту православных служб. Его главные труды были изданы в Париже: «Евхаристия» (1947), «Антропология святого Григория Паламы» (1950), «Золотой Век Святоотеческой Письменности» (1967). Эти книги дали ему общеевропейскую известность, как проникновенного исследователя первоисточников патриотической литературы. В годы нашего студенчества мы были близки друг с другом; происходя из одной среды, мы получили сходное образование; наша церковность, наше отношение к искусству и людям были созвучны. Мы говорили на том же языке и с полслова понимали друг друга. Но, несмотря на все это, мы по-разному осознавали место Православия в современном мире. Керн жил прошлым, я же все яснее видел новые задачи, встававшие перед нашей Церковью. Керн увлекался Востоком, я стремился на Запад. В последние годы мы редко встречались. Он не одобрял моей экуменической деятельности и не признавал Московской Патриархии. Это был яркий, сильный и не всегда лёгкий человек. Его художественный портрет дан Борисом Зайцевым в книге «Далёкое» (1965) в главе «Архимандрит Киприан».5

Прямой противоположностью строгого, порывистого Керна был мой другой друг, Николай Михайлович Терещенко (1895–1954). Невысокого роста, с пристальными глазами, смотревшими из–под золотых очков, он весь был какой-то круглый, тёплый, любил Владимира Соловьёва и Розанова, увлекался мистикой и вопросами пола. В нем было мало церковности, но он обладал глубокой религиозной интуицией и был хороший психолог. Его исследования эротики ранней юности были настолько оригинальны, что он получил приглашение работать в этой области в Оксфорде.

Моим третьим другом был Николай Николаевич Афанасьев (1893–1966), принявший священство и ставший впоследствии профессором канонического права на Сергиевском Подворье в Париже. Он был старше нас, в нем отсутствовала церковная романтика, которая одушевляла многих из нас. К нашей иерархии он относился более критически. Церкви был глубоко предан. В своих книгах: «Трапеза Господня» (1953), «Значение мирян в жизни Церкви» (1955), «Церковь Духа Святого» (1972) он развил новый евхаристический подход к природе Церкви, который оказал значительное влияние на современное богословие.

В отличие от Афанасьева, с его поисками свежих ответов на церковные вопросы, Иосиф Петрович Расторгуев (18931928) был подлинным старообрядцем. С узким, бескровным лицом, в очках со стальной оправой, он был редким знатоком древнего благочестия. Жил он в большой нужде, но умудрялся покупать книги и даже издал два номера журнала «Странник», отражавшего миросозерцание его редактора.

Таким же оригиналом был Викентий Флавианович Фрадынский (1892–1961). Мы ничего не знали о его прошлом. Он всегда носил чёрную шапочку, прикрывавшую его ранение. Он прекрасно учился, был библиофил и, по окончании факультета, сделался его библиотекарем. Он умер в Белграде в начале шестидесятых годов.

Среди студентов моего и более младших курсов было несколько лиц, ставших впоследствии епископами или игравших значительную роль в судьбах заграничной Церкви. Такими были: протопресвитер Георгий Граббе (р. 1902) – настоятель собора синодальной церкви в Нью–Йорке, архиепископ Серафим (Леонид Георгиевич Иванов, р. 1897 г.), архиепископ Савва (Георгий Евгеньевич Советов, 1898–1951), епископ Филипп (Иван Алексеевич Гарднер, род. 1892) – известный знаток церковной музыки, архиепископ Антоний (Александр Фёдорович Сенькевич, род. 1904), и многие другие.

Если сам факультет дал нам мало знаний и не пытался воспитывать нас в церковном духе, то зато участие наше в жизни русского прихода в Белграде оказало на нас плодотворное влияние. Многочисленная русская колония была настроена церковно, богослужения всегда привлекали множество молящихся. Настоятель, о. Пётр Беловидов, был опытный и хороший священник, в церкви часто служил митрополит Антоний и другие русские епископы, жившие в сербских монастырях, недалеко от столицы6. Мы, студенты, участвовали в богослужениях, читали и пели на клиросе, и так готовились к своей пасторской и миссионерской работе.

В моем случае решающую роль сыграл студенческий кружок, начавший собираться в нашем доме, В кружке же произошла встреча нас, студентов, с епископами и профессорами, она перекинула мост между дореволюционным и пореволюционным поколением руководителей Церкви.

Необходимость зарабатывать на жизнь, трудные материальные условия, отсутствие книг и пособий, – все это неблагоприятно отзывалось на моих занятиях. Моей целью было выдержать экзамен, о приобретении серьёзных знаний не было времени заботиться. Устные экзамены происходили в конце каждого семестра, и я обычно получал высшую отметку «10», однако готовился я к экзаменам по запискам преподавателей, не имея возможности читать в подлинниках древних и современных богословов. Исключением был Владимир Соловьёв (1853–1900). У нас имелось полное собрание его сочинений, и он оставил глубокий след в моем миросозерцании. Хотя мне чуждо было его софианство, зато его понимание Боговоплощения, его истолкование Ветхого Завета и смысла любви стали для меня источником вдохновения. Он подготовил меня к участию в экуменической работе и дал толчок моим идеям об особом призвании русской Церкви в деле примирения между Востоком и Западом. Кроме Соловьёва, я много читал аскетическую литературу: Добротолюбие, Древний Патерик, Феофана Затворника (1815–1894). Моим любимым автором был Исаак Сирианин (восьмой век), который хотя и был епископом еретической Несторианской Церкви, но считается одним из самых проникновенных и дерзновенных духовных писателей Православия.

Во время нашей жизни в Белграде мы имели мало возможности следить за советской литературой. Наша связь с Россией была главным образом через Церковь, которая в то время разрывалась на части живоцерковным расколом. Мы с тревогой узнавали о всё усиливающемся гонении на наших лучших иерархов и верных мирян, которыми Церковь была так богата накануне революции. Читали же мы главным образом русских классиков. Достоевский (1821–1881) был в центре нашего внимания. Кроме Александра Блока (1880–1921) с его «Двенадцатью», вызывавших нескончаемые споры, мы увлекались Гумилёвым (1886–1921), Анной Ахматовой (1889–1965) и Сергеем Есениным (1895–1925). Встреча с С. Булгаковым (1871–1944) и другими представителями религиозного возрождения произошла в 1923 году. Их книг, изданных в России, мы в Белграде не имели.

4. Белградский студенческий кружок и его руководители (Н.М. Зернов)

Поступив на богословский факультет, я стал с интересом знакомиться с другими русскими студентами. Их было около тридцати человек, включая мою сестру, единственную студентку. Меня занимал вопрос, что привело других к решению изучить богословие. Вскоре я смог отнести всех нас к трём категориям. К первой группе принадлежали сыновья священников, многие из них успели закончить семинарии в России и намеревались идти по стопам своих отцов и дедов. Вторая состояла из обломков крушения, которые, только по им самим понятным причинам, выбрали богословие. Третья включала людей, подобных мне, которые искали в богословии ответа на вопросы, поднятые революцией. С ними я нашёл сразу общий язык. Мы решили собираться, чтобы делиться нашим опытом и обсуждать вместе интересующие нас проблемы. Так возник православный студенческий кружок, давший впоследствии многих руководителей зарубежной Церкви и участников экуменического движения. Среди нас оказались лица и разного происхождения, и различных взглядов: москвичи и одесситы, монархисты и республиканцы, строгие ревнители предания и церковные либералы. Своё единство мы нашли в Церкви. Она была для нас не оплотом самодержавия, не осколком прежнего строя, но «столпом и утверждением истины», силой, способной возродить каждого человека и преобразить нашу родину. Мы обрели Церковь, как евангельское сокровище, ради которого стоит отдать все другие ценности.

Учение Православия о свободе человека, о даре богообщения, данного людям, помогли нам понять себя и историю человечества с её взлётами и падениями. Только одна Церковь выдержала сокрушительные удары безбожного большевизма и не погибла под развалинами рухнувшей империи. Однако, принятие Церкви и отвержение ленинизма, с его лживыми обещаниями земного рая, не делало нас реакционерами. Мы сознавали, что мы были свидетелями коренных перемен в социальной структуре общества и что старые образцы перестали удовлетворять человечество. Мы знали также, что на крови, насилии и ненависти нельзя построить лучшего будущего. Таковы были убеждения большинства членов нашего кружка, делавшие нашу совместную работу возможной и плодотворной.

Первое заседание кружка состоялось 15 ноября 1921 года. «Летописец» кружка, И. П. Расторгуев, сделал следующую запись: «На квартире Зерновых, на Сеньяке, собрался кружок, не имевший ни названия, ни программы, кроме веры в Церковь Христову, как смысл и цель жизни, как заключающую в себе полноту бытия. На собрании участвовали 8 человек: Н. Терещенко, Н. Афанасьев, Мария Львова, четверо Зерновых и я, который прочёл доклад «Русская Красота».

С самого начала в кружке обозначились два течения, одно интересовалось вопросами аскетики и молитвы, другое было обращено на строительство православной культуры и на миссионерские задачи христианства. Наличие этих двух направлений обогащало жизнь кружка и давало неисчерпаемый материал для обмена мыслями. Темы, поднятые в первом году, указывают на разнообразие интересов его членов. Они включали: «Три свидания» Владимира Соловьёва, Послания святого Игнатия Богоносца (35–107), «Переписка из двух углов» Гершензона (1869–1925) с Вячеславом Ивановым (1886–1949), «Мистические откровения святого Исаака Сирианина», «Теософия» и «Вопрос о совместимости христианства с законами экономики».

Большим приобретением для кружка было вступление в число его членов профессора Василия Васильевича Зеньковского (1881–1962). Он преподавал психологию на философском факультете, и наше внимание к нему было привлечено его публичной лекцией в декабре 1921 года о православной культуре. Она вызвала горячие споры, в которых участвовали Д. В. Философов (1872–1940), друг и последователь Мережковских, и епископ Вениамин, решительно отвергавший идею православной культуры, как соблазн, отвлекающий верующих от главного – борьбы за очищение сердца. Члены кружка были настолько захвачены этой темой, что на следующий день мы устроили специальное собрание с владыкой Вениамином, на котором мы продолжали обсуждать поднятую Зеньковским тему. Когда моя сестра неожиданно для нас пригласила его на наше собрание, мы уже имели представление о нашем госте. Вскоре все мы убедились, что в наш студенческий кружок вошёл человек, нам всем необходимый.

Зеньковский был родом из Украины. Со школьной скамьи он начал принимать участие в общественной жизни. В университете он занимался сначала электрохимией, но позже ушёл в изучение философии и психологии. Одновременно он увлекался и литературой, и религиозными проблемами. По окончании высшего образования, он начал преподавать философию в Киевском Университете и на Высших женских курсах. При Скоропадском (1873–1945) он был одно время министром религии, что ему долго не могли простить многие эмигранты. Он обладал огромной трудоспособностью и многогранностью интересов, занимался и писал по апологетике, философии, психологии, литературоведению и педагогике. Последняя дисциплина была его особым даром. Он умел находить правильный подход к молодёжи. В 1942 году он принял священство, после четырнадцати месяцев заключения в немецком лагере. В последние годы своей жизни он был духовным наставником многих русских парижан. Скорее некрасивый, в золотых очках из-за большой близорукости, он излучал тёплую уютность и благожелательность. Он был готов терпеливо выслушать каждого и легко соглашался с собеседником, находя искренне положительные стороны в различных мнениях по спорным вопросам. Но это не делало его аморфным, он знал, как руководить другими и пользовался авторитетом в церковно-общественных кругах. Недаром он оставался пожизненным председателем Р.С.Х.Д. У него был подлинный интерес и симпатия к людям, с ним было легко делиться своей жизнью. Он мог объединять, примирять и вдохновлять7.

Первый доклад Зеньковского в нашем кружке затронул острую тему. Он назвал его «Причины Русской Революции». Одной из них он считал стеснительную опеку Церкви самодержавием, лишавшую верующих свободы и самодеятельности. Многие поэтому, по его словам, смотрели на Церковь, как на послушное орудие в руках правительства и отпадали от христианства. Это отчуждение от Церкви, особенно молодёжи, способствовало росту революционных настроений и подорвало жизненные силы империи. Кончил он свой доклад выражением надежды, что Православие в России возродится и поведёт страну по пути строительства подлинной христианской культуры, основанной на уважении к личности и на признании ценности свободы. Его выступление возбудило оживлённый обмен мнений, он коснулся одного из самых спорных вопросов для русского православного сознания о священном характере самодержавия. Несмотря на то, что многие были с ним не согласны, все же было единогласно решено просить его приходить на наши собрания. Зеньковский стал одним из самых деятельных наших членов.

Другим приобретением для нас был Сергей Сергеевич Безобразов (1892–1965), только что спасшийся от большевиков. Он преподавал в Петербурге во время Н.Э.П. в Православном Богословском институте, возникшем после закрытия духовных академий. Это было время процветания приходов, когда верующие проявили спайку и дисциплину в их организации. Его рассказы подтвердили мысли Зеньковского, что без свободы в своём внутреннем управлении Церковь не может выполнять свою миссию в современном мире.

Впоследствии Безобразов переехал в Париж и стал преподавать на Сергиевском подворье. В 1932 году он принял монашество с именем Кассияна. Окончил он свою жизнь в сане епископа, написав ряд трудов по Новому Завету.

Кроме постоянных участников наших собраний, мы приглашали к нам и докладчиков–гостей. Особенно ценными для нас были посещения кружка митрополитом Антонием (Храповицким). Мы нашли в его лице пастыря, учителя и друга. Его жизненный путь был тесно переплетён с событиями церковной истории нашего времени. Происходил он из помещичьей среды Новгородской губернии. По окончании гимназии он решил поступить в Духовную Академию, что было в то время нелегко сделать не семинаристу. Добившись своего, он блестяще окончил духовную школу в 1885 году и вскоре после этого принял монашество. Сразу началось его быстрое продвижение по иерархической лестнице. Сперва иеромонах Антоний был назначен преподавателем в Петербургскую Академию. Однако его сердечность и простота отношений со студентами вызвала недовольство начальства, и он был сослан в глухую провинцию в Холм. Там он пробыл недолго и был вскоре возвращён в Петербург. В 1889 году, когда ему ещё не было 28 лет, он получил ответственный пост ректора Московской Академии. Ему удалось и тут внести новый творческий дух в дело преподавания, но и здесь его новаторства приобрели ему многих врагов. В 1895 году его снизили в провинциальную Казанскую Академию. Владыка обновил и её и привлёк в неё многих даровитых студентов. В 1900 году он был возведён в сан епископа Уфимского, а в 1902 году переведён на Волынь. Там он нашёл подходящее поприще для своей кипучей энергии и стал известен во всей России, как твёрдый защитник православного крестьянства от всевозможных эксплуататоров, особенно многочисленных на этой окраине с её пёстрым населением. В радикальных кругах он имел репутацию крайнего черносотенца. Он безбоязненно обличал моральную шаткость многих либералов и ложь левых демагогов. Он яснее других предчувствовал демоничность и разрушительность готовившейся революции. Накануне Первой Мировой Войны он был назначен в Харьков. На всероссийском Соборе 1917–1918 года он был одним из трёх кандидатов на патриарший престол. В 1918 году, уже при Скоропадском, он был возведён на кафедру митрополита Киевского и Галицкого. Покинул он Россию с остатками разбитой Белой армии в 1920 году.

У митрополита Антония было необычайное сочетание политического консерватизма с церковным радикализмом. Он был решительным противником того мертвящего бюрократизма в церковном управлении, которое лишало духовенство инициативы и способствовало тем нездоровым настроениям, которые обнаружились во время «Живой Церкви». Больше кого–либо другого он сделал возможным восстановление патриаршества в России. Он был новатором в богословии и смело боролся за реформы в духовных школах. Несмотря на то, что он обновил учёное монашество, в нем было мало клерикализма. Обличитель специфических слабостей духовного сословия, он носил на себе печать своего дворянского происхождения. У него было полное отсутствие подобострастия перед власть имущими, смелость суждения и независимость характера.

Его большим даром было умение привлекать к себе молодёжь. Он был прирождённый воспитатель. Все лучшее в нем проявлялось, когда он был окружён студентами. Он полюбил наш кружок и стал духовным руководителем многих его членов. Его приезды были настоящим праздником для всех.

Среднего роста, с большой головой и окладистой бородой, своей грузной фигурой он напоминал боярина. Ему была глубоко чужда онемеченная петербургская империя, он принадлежал к московскому царству первых Романовых. Самым замечательным в его лице были серые, умные глаза. Митрополит Антоний был столпом церкви, крепким, незыблемым. В его присутствии исчезали сомнения в вере. Во время проповеди он часто плакал. Так цельна и жива была его любовь ко Христу, что казалось он сам был в толпе Его учеников, сам слушал слова Спасителя мира. Митрополит Антоний истолковывал многие притчи совсем по-новому, проникая в их сокровенный смысл. Также оригинальны были и его богословские мнения. Например, он связывал искупление не столько с крестной смертью Спасителя, сколько с агонией Гефсиманской ночи. Его книга «Догмат Искупления» вызвала много нареканий со стороны консервативных богословов. Он говорил на эту тему и у нас в кружке и нашёл сочувствие к своему «нравственному» подходу к тайне страданий Христа8.

Другим гостем, произведшим на нас неизгладимое впечатление был «сербский златоуст» епископ Николай Велимирович. (1880–1956). Высокий брюнет, со жгучими чёрными глазами, он горел ему одному свойственным пламенем. Придя в нашу нищенскую хибарку, он захватил нас всех верою в то, что русская Церковь выйдет очищенной и возрождённой из горнила испытаний и поможет остальному христианскому миру вернуться к полноте апостольского предания.

Наш кружок неуклонно рос, число его членов превысило 30. Кроме студентов и профессоров к нам присоединились лица, не связанные с университетом. Одним из них был Пётр Сергеевич Лопухин (1885–1962), глубоко церковный мирянин, ставший впоследствии редактором журнала «Вестник Православного Дела». (Женева 1959–1962). Другим ценным членом был Борис Петрович Апрелев, морской офицер и дипломат, интересовавшийся мистицизмом, живший одно время на Афоне9. Круг наших тем тоже расширялся. Были прочитаны доклады об аскетизме в мире, о монархии, о христианстве и искусстве, о большевизме, о роли женщин в Церкви, о дружбе, о вреде курения табака, о промысле Божьем и о значении четырёх Евангелий.

В это время международные и интерконфессиональные организации, работавшие среди молодёжи, заинтересовались русскими, учившимися в Праге, Париже и других университетах Европы. Мы об этом ничего не знали. Поэтому для нас было полной неожиданностью получение телеграммы от какого-то американца, Ральфа Холлингера, просившего разрешения прибыть на заседание нашего кружка, как представителю Христианского Союза Молодых Людей (YМСА). Мы были в большом недоумении. На всех западных христиан мы смотрели, как на еретиков, а YМСА, с её красным треугольником, казалась нам масонской и враждебной Церкви организацией. Мы все же решили пригласить таинственного американца, считая, что лучше встретиться лицом к лицу с неприятелем, чем уклониться от боя.

27 марта 1923 года в наше убогое жилище, переполненное членами кружка, вошёл высокий, худой незнакомец. С его приходом началась новая эпоха в жизни нашего кружка10. Холлингер (1887–1930) оказался лицом, знакомым с Православием, он имел некоторый опыт религиозной работы с русскими студентами и знал наш язык11. На большинство он произвёл благоприятное впечатление своей искренностью и простотой, но были среди нас и люди, почувствовавшие «серный дух», принесённый в нашу комнату заморским гостем. Они были уверены, что цель его приезда была разложить наше растущее единение.

Вскоре мы получили письмо от А. И. Никитина (1889–1949), представителя Христианской Студенческой Федерации, предлагавшее нам послать наших членов, в виде наблюдателей, на ряд международных студенческих конференций. Руководящие участники нашего кружка собирались несколько раз, так труден был для нас вопрос: следует ли отозваться на это предложение. Нас привлекала возможность встретиться со студентами других стран, а вместе с тем нам нелегко было принять деньги от неизвестной нам организации. Был найден компромисс: поехать на разведку в Будапешт и, на основании впечатлений от этой конференции, осенью окончательно решить, следует ли нам сотрудничать с инославными.

Таким образом, приезд Холлингера был для нас введением в то движение для примирения христиан, которое вскоре получило название экуменического. Вся зарубежная Церковь раскололась на почве положительного или отрицательного отношения к этой задаче.

5. Первая поездка в Англию (Н.М. Зернов)

В Будапешт весной 1923 года поехали В. Зеньковский, С. Безобразов и моя старшая сестра. Они вернулись в полном восторге. Кроме нескольких румын, все участники конференции были протестанты, ничего не знавшие о Православии. Наши представители оказались в центре всеобщего внимания, все хотели знать о том, что происходит в России и о том, чем восточное христианство отличается от западного. Белградцы проделали в Венгрии большую миссионерскую работу.

Их рассказы вызвали снова горячие споры, следует ли нам сотрудничать с инославными. Мы обратились за советом к нашим иерархам. Митрополит Антоний и епископ Вениамин высказались уклончиво, все же они скорее склонялись на сторону тех, кто считал правильным ближе познакомиться с международными организациями и принять помощь для устройства встречи с другими русскими студенческими кружками. Таким образом, было решено, что Зеньковский и обе мои сестры поедут в Париж, трое других наших членов в Прагу, а Николай Андреевич Клепинин12 и я примем участие в конференции Британского Студенческого Христианского Движения.

Для меня поездка в Англию была решающая. Я встретил страну, которая в будущем приняла меня в число своих граждан и дала мне возможность трудиться на избранном мною поприще.

Сложные чувства охватили меня, когда я был выбран для этой поездки. Когда мне было 9 лет, родители взяли меня в Швейцарию, она очаровала меня. В дни моей юности Европа казалась мне страной «святых чудес», её политическая свобода, её культура, её искусство были для меня теми достижениями, о которых отсталая Россия могла только мечтать.

Революция резко изменила моё отношение к Западу. Я стал смотреть на него, как на обречённый мир, отравленный безверием, эгоизмом и жаждой наживы. Я, как и многие другие эмигранты, считал Францию и особенно Англию предателями союзной с ними России, не поддержавшими Белых Армий, оставшихся верными Антанте. Я ничего хорошего больше не ждал от встречи с Западом, но, несмотря на это, я все же желал увидать этот «упадочный мир», побывать в центрах его культуры, познакомиться с памятниками его искусства и, наконец, встретиться лицом к лицу с западными христианами, чтобы понять их отношение к нашей Церкви.

Что же касается Англии, то о ней я был меньше осведомлён, чем о Франции и Германии, и уж совсем ничего не знал об англиканской Церкви13. Я надеялся, что поездка на съезд поможет мне найти ответ на вопрос, почему интерконфессиональные организации, заинтересовавшиеся нашим кружком, проявляли желание помогать нам. Делают ли они это искренне или с какими-то скрытыми целями?

Официальное приглашение, приехать на английский съезд, пришло с большим опозданием. Мы с Клепининым, как «бесподданные», должны были затратить много времени и сил, чтобы получить от сербской полиции «дозволу», разрешающую нам выезд и возвращение в Югославию. Только когда я увидел на ней внушительную английскую визу с королевским гербом, позволявшую нам пробыть в Англии две недели, я почувствовал, что мы действительно увидим Запад.

Мы решили ехать через Австрию, Германию и Францию и осматривать по дороге города. Нам предстояло много пересадок. Наша первая остановка была в Вене. Как только мы пересекли границу, я был поражён богатством населения. Прекрасные дороги, огромные здания, напоминавшие замки и дворцы, – все это говорило о благополучии, от которого мы совсем отвыкли. В Вене мы пробыли целый день. Сразу с вокзала мы пошли в собор святого Стефана. Я никогда раньше не видел готики и был восхищён её отнесенностью к небу, таинственной полутьмой, царившей в храме, которую прорезали небесные краски цветных окон. Много времени ушло у нас на покупки костюмов, мы хотели быть одетыми по-европейски.

Нашим следующим этапом был Мюнхен. Здесь нас ожидало необычайное зрелище. Весь огромный вокзал был запружен колоннами марширующих баварцев в национальных костюмах со знамёнами и оркестрами. Это было окончание какого-то политического съезда. Тысячи толстых и худых, старых и молодых немцев в строгом порядке проходили мимо нас. От этой грандиозной, организованной толпы веяло и угрожающей силой, и чем-то не совсем взрослым.

Мне казалось, что эти солидные баварцы разыгрывают из себя бойскаутов, увлекаются по-мальчишески войной. В Мюнхене мы встретили ту Германию, которая начала через 10 лет маршировать под знамёнами, украшенными зловещей свастикой, и ввергла человечество в кровавую бойню Второй Мировой Войны. Нас поразили лозунги, направленные против Франции. Оказалось, что французы накануне заняли Рур. Сообщение с Парижем было временно прервано. Никто не хотел дать указания, как пробраться туда. Мы с трудом втиснулись в переполненный поезд, шедший на запад, и с облегчением покинули напряжённую атмосферу, царившую в Мюнхене, не успев познакомиться с городом.

После двух пересадок мы очутились в маленьком поездочке узкоколейной железной дороги, шедшем до Рейна и французской границы. Тут все сразу изменилось. Мы ощутили себя в романтической, благоухающей Германии «Вешних Вод» Тургенева. Только что прошла гроза. Воздух был полон аромата скошенной травы. Наш поездок не спеша двигался посреди тщательно обработанных полей, останавливался в маленьких городках, ютившихся под сенью своих старинных церквей. Всюду была образцовая чистота, множество цветов. Спокойствие и благоденствие окружали нас. По дорогам медленно ехали на велосипедах крестьяне, возвращавшиеся с полевых работ. Вечернее солнце золотило мирную картину. Трудно было представить себе, что утром в Мюнхене мы видели другой лик Германии, агрессивной, готовой снова ринуться в бой за мировое господство.

Наш поезд не довёз нас до границы. Он остановился на ночь на главной площади городка Фрейбурга. Все пассажиры отправились на ночлег. Мы нашли комнату в маленькой гостинице. После жаркого, полного сильных впечатлений и волнений дня, мы с наслаждением вымылись свежей водой, поужинали и улеглись спать под воздушной, белой немецкой периной в чистейшей комнате, с приятно пахнувшим, выкрашенным полом. Это был наш первый сон после отъезда из Белграда.

На следующий день тот же поезд подвёз нас к Рейну. По дороге мы видели синие французские шинели на немецкой земле, но здесь не чувствовалось ни вражды, ни напряжения. Пешком, неся на спине свои чемоданы, мы перешли длинный мост через реку и сразу очутились в сказочном Страсбурге. Грандиозный собор и узкие улички со старинными домами перенесли нас в средние века. Времени для осмотра города у нас не было. Скорый поезд понёс нас в Париж.

Франция выглядела менее контрастной, менее романтичной, чем Германия, но и более взрослой. Поезд мчался, почти не останавливаясь. Страна казалась не населённой. Нигде не было скоплений пассажиров. Никто не проверял после каждой остановки билетов, как в Германии. К вечеру стали появляться признаки приближения к большому городу. Пригородные станции стали мелькать за окнами. Навстречу нам попадались дачные двухэтажные поезда. Наконец потянулись беспрерывной стеной высокие дома, железнодорожная колея стала разветвляться на бесчисленные подъездные пути. Показалась длинная платформа. Через несколько минут мы увидим город, о котором было написано столько книг; город, прославленный для одних революцией, для других – своим искусством, для третьих – своими увеселениями.

Париж

Мы вышли на площадь перед Восточным вокзалом. Первое впечатление было неожиданным. Париж оказался знакомым, он был совсем таким, каким я его себе представлял. К нему удивительно подходило название «серой розы». В начале двадцатых годов почти все дома и здания в центре были серого цвета. Это давало ему единство, элегантность и особую, ему одному присущую, гармонию и красоту. Движение на улицах было быстрым и стройным. Все куда-то неслось в одном беспрерывном потоке. Зелёные автобусы с шумом и треском мчались во всех направлениях. Один из них доставил нас на фобур Сент-Онорэ. На мансарде огромного дома мы нашли наших друзей, Сашу и Таню Львовых. В их комнате царил хаос; они гостеприимно встретили нас и после ужина повели в какое-то варьете на Монмартр. Блеск фантазии, ошеломляющие краски не могли скрыть пустоты и фальши спектакля. Мои спутники были в восторге, я же предпочёл раньше вернуться домой, чтобы начать с утра осмотр Парижа. Я решил делать это пешком, чтобы лучше почувствовать город.

Встал я рано и с планом в руках отправился сперва в собор Богоматери. Он был прекраснее, чем все его описания, хотелось там остаться, но я должен был спешить. Через Люксембургский сад я пошёл посмотреть гробницу Наполеона. Строгая простота саркофага произвела сильное впечатление. В 10 часов я был в Лувре.

Не зная, смогу ли я снова попасть в эту сокровищницу мирового искусства, я сделал героическую попытку осмотреть весь музей в один раз. В результате у меня в памяти остались только обрывки впечатлений: таинственная Джоконда, всегда окружённая толпой, тяжёлые тела Рубенса, устремлённая ввысь статуя «Победы». В Лувре я встретил тоже и англичан. С любопытством я вглядывался в них. Они ходили группами, под руководством гидов, которые растолковывали им, чем нужно было восторгаться и что отмечать в своих записных книжках. Они отличались от других посетителей и своей одеждой, и всем своим обликом. Я был захвачен мыслью, что завтра я буду на их острове.

Не успев осмотреть и половину музея, я почувствовал такую усталость, что принуждён был покинуть его. Тут сказались и отсутствие сна и экономия на еде.

Отдохнув, я поехал по метро в Сакрэ-Кёр. Знаменитая церковь с её белыми, почти восточными куполами, показалась мне холодной, особенно по сравнению с Нотр-Дам. Зато я здесь увидал, стоящих на коленях и погруженных в молитву, француженок и французов. Это неожиданное зрелище произвело на меня сильное впечатление. Впоследствии я узнал, что Париж является средоточием христианского мистицизма и молитвенного делания.

Полюбовавшись грандиозным видом, открывавшимся со ступеней храма, я отправился на Северный вокзал. Поезд уже был подан. Народу было мало. Я с удовольствием растянулся на деревянной скамейке, в ожидании ночного переезда. Лёжа я переживал Париж. Он принял меня, так же как и множество других иностранцев. Каждый может чувствовать себя в нем, как дома, так как город живёт своей жизнью не замечая никого.

Англия

Рано утром 20 июля мы были в Кале. На пристани нас уже ждал колёсной французский пароход, на матросах были синие шапочки с красными помпонами, но почти все пассажиры были англичане и на пароходе царил дух Англии. Я в первый раз видел северное море с его то зеленоватыми, то свинцово–серыми волнами, с туманом и холодным, несмотря на июль, ветром. Вскоре показались белые, меловые скалы острова. Перед нами была владычица морей, долголетняя, упорная соперница Российской Империи. Пароход вошёл в маленькую гавань Дувра. По склонам холмов громоздились ряды удивительно похожих друг на друга домиков, а над ними высился суровый силуэт грозной, серой крепости. Англия была готова дать отпор каждому нежелательному иностранцу, и мы сразу испытали это на себе.

Первым человеком, бросившимся мне в глаза, был внушительный охранитель порядка, – высокий, массивный полицейский в чёрной каске, с невозмутимым лицом следивший, как спускали мостки с парохода и как пассажиры не спеша сходили на английскую землю.

Наша встреча с Англией была не очень приятной. Англичане сразу пошли на поезд, небольшая группа иностранцев была задержана на короткое время для проверки паспортов, но, когда мы показали наши документы, они возбудили немедленно подозрения у чиновников. Очевидно, они никогда не видели беженских удостоверений, выданных нам в Белграде. Хотя на них стояли английские визы, это оказалось недостаточным. Начались бесконечные расспросы: зачем мы приехали, где будем жить, сколько времени намерены оставаться в Англии. К счастью Клепинин говорил по-английски и мог отвечать на все эти вопросы. Пограничники долго мучили нас. Они о чем-то совещались между собою, куда-то уносили наши документы, возвращались и снова проверяли их. Мы начали бояться, что или пропустим поезд, или что нам не разрешат остаться в Англии. Мы чувствовали себя лицами, подозреваемыми в каком-то преступлении. В последний момент нам все же разрешили перешагнуть барьер. Мы бросились к поезду. Он сразу двинулся с места. Очевидно, он ждал решения нашей участи.

Перед нами открылся совершенно новый мир. Все вокруг нас было необычайно, привлекательно и не похоже на остальные страны. Сам поезд поразил нас: вагон третьего класса был лучше, чем первый в других частях Европы. Ковры, мягкие сиденья, фотографии на стенах, а главное, – пассажиры по своей одежде и поведению не имели ничего общего с третьим классом, привычным нам. В вагоне царило чинное молчание, никто не обращал внимания на своего соседа, не старался расспросить, кто куда едет. А за окнами быстро мчавшегося поезда раскрывалась тоже непривычная для нас панорама. Ярко зелёные поля, огороженные от соседних, маленькие городки, ни широких просторов, ни лесов, ни дикой природы. Ближе к Лондону потянулись бесконечные ряды одинаковых двухэтажных домиков, садиков и заборов. На платформах пригородных станций стояли толпы прекрасно одетых людей. Всюду были следы довольства и образцового порядка. Наш поезд пересёк Темзу и остановился под огромной стеклянной крышей вокзала Виктория. Тут тоже все было особенное. На другой стороне нашей платформы стояли такси. Один из них, забрав наш багаж, повёз нас в Россел Сквер в Студенческий Дом. Мы проехали мимо Букингемского дворца, красочный штандарт развевался над ним, у ворот стояли гвардейцы, в высоких, бобровых шапках и в красных мундирах. Это был настоящий дворец, в котором жил правящий монарх! Я попал в страну, свято хранящую свои традиции, не потрясённую анархией и не разрушенную революцией. У меня стало легко и радостно на сердце.

Студенческий дом был полон иностранной молодёжи. Нас повезли показать город. Мы взобрались на открытую верхнюю платформу высокого красного автобуса и двинулись в путь. Насколько Париж показался мне старым знакомым, настолько Лондон был не похож ни на что, раньше виденное мною. Все здесь привлекало моё любопытство: движение шло в противоположном направлении обычного, автобусы были двухэтажные и разных цветов, трамваи не имели электрических дуг, вместо грузовых автомобилей двигались по улицам паровички, с ними соперничали огромные, высокие фургоны, запряжённые тяжёлыми битюгами, возницы сидели высоко на козлах, с длинными бичами в руках, прикрытые кожаными фартуками огромных размеров. Автомобили тоже были необычных фасонов: их кузов стоял прямо на тонких колёсах. Вся эта масса повозок двигалась не спеша, беспрерывным, мощным потоком. Здесь не было ни шума, ни напряжения Парижа, но чувствовались ещё больший размах и ещё большая сила мирового центра. Среди уличной толпы выделялись мужчины в цилиндрах и с зонтиками, город принадлежал им так же, как Париж казался городом женщин. На углах улиц стояли полицейские в чёрных касках и, когда один из них протягивал руку, десятки высоченных автобусов и пыхтящих паровичков сразу останавливались и покорно ждали, пока рука не опускалась и им разрешалось двигаться дальше. Если Париж считался блестящей столицей Европы, то Лондон был хозяином мировой империи, и это ощущалось на каждом шагу. Он никому не подражал и ни с кем не соперничал. Он жил сам по себе. Он захватил моё воображение, и мне захотелось понять англичан, разгадать секрет их успеха в построении политической и социальной жизни.

В этот первый осмотр Лондона мы видели стройный, построенный в готическом стиле, парламент, высокую колонну Нельсона (1758–1805), площадь вокруг неё со множеством голубей. Посетили мы также Вестминстерское аббатство. Оно дало мне много материала для размышлений. Рядом с центром политической власти возвышалось это древнее, пощажённое историческими переменами христианское святилище. В нем время как бы остановилось. Внутри аббатства мы увидали двор, заросший ярко зелёной травой. Он сохранился с тех отдалённых времён, когда аббатство было населено монахами. Суровое, средневековое здание не было мёртвым памятником прошлого, оно жило прошлым, полное бесчисленными надгробными плитами и барельефами, иногда помпезными и безвкусными, но свидетельствующими о признательности народа тем, кто отдал силы на строительство империи. Вся история Англии была представлена в этом единственном во всем мире храме–памятнике. С горечью думал я о нашей трагической судьбе, об отсутствии чувства преемства, любви и уважения к своему прошлому, о нашей готовности надругаться над своими святынями.

Встреча с Лондоном была краткая. После завтрака мы с несколькими немецкими студентами, двинулись в дальнейший путь. Нашей целью был студенческий лагерь в Суонике, в провинции Дарбишайер, где мы должны были провести десять дней.

ПРИЛОЖЕНИЕ 1

Только раз до моей поездки в Англию я встретил представителя англиканской Церкви. Им был знаменитый епископ и богослов Чарлс Гор (1853–1932). Он приехал в Белград для переговоров с сербской Церковью. Впечатления о нем я тогда же записал в дневник.

«Собрание с англиканским епископом состоялось 9 мая 1923 года в большой зале патриархии. В ней собралось белградское духовенство, профессора и студенты богословского факультета и несколько приглашённых. Когда все заняли свои места, в залу вошёл Патриарх в сопровождении гостя, его капеллана и сербских епископов. Гор был худой старик, с тонким, красивым лицом и небольшой седой бородой. Ему была присуща чеканность западного аристократа, а в голубых глазах сквозили ум и доброта. Одет он был в синюю сутану. Поверх неё была накинута странная мантия чёрного цвета с длинными фалдами без рукавов. (Я так описал впервые виденную мною мантию магистра Оксфордского Университета, которую мне пришлось носить впоследствии в течение многих лет.) Его грудь украшал золотой крест. Капеллан был высокий священник с бритым, сухим и деревянным лицом.

Гор начал свою речь немного нервно, но вскоре воодушевился и стал говорить горячо, из глубины души. Его слова звучали для меня, как голос Запада, уставшего, ищущего духовности и мудрости Востока. Глядя на равнодушные и мало одухотворённые лица сербского духовенства, я удивлялся, почему этот посланник Запада ищет помощи у тех, кто, как я хорошо знал, заняты житейскими интересами и относятся безразлично к сближению западных и восточных христиан. Только очень сильное, даже немного страшное, лицо епископа Николая Охридского, с его как бы ассирийской, чёрной бородой и крупными чертами, указывало, что может быть в Сербии и есть то, чего ищет наш заморский гость.

Гор начал с того, что он считает за честь говорить в присутствии собравшихся, в особенности он подчеркнул своё уважение к учёности и авторитету профессора Глубоковского. Затем он приступил к описанию современного положения богословия в Англии. «100 лет тому назад – сказал он, у нас мало знали о православной Церкви. Теперь все изменилось. Ваша литургия переведена, издано много хороших книг о восточном христианстве. В англиканстве происходит возрождение монашества, растёт число людей, которые в сердце своём православны. Сам он мог бы стать членом православной Церкви, ничего не меняя в своей вере. Но все же препятствий для соединения остаётся немало. Нельзя устранить их все в одну неделю, как этого хотят некоторые американцы. Главное, что подлинная традиция англиканства ближе к православию, чем к Риму или к протестантизму». Гор считал, что «филиокве» – ненужное прибавление к символу веры, что англикане могут признать семь вселенских соборов и семь таинств. Последние, хотя не упоминаются в книге «общих молитв», но существуют на практике. В настоящее время все больше входит в употребление таинство елеосвящения для исцеления больных. Труднее для англикан принять дозволение развода.

Кончил он словами, что великий позор лежит на Англии, Франции и Америке, допустившим такие гонения на христиан, каких не было со времён Римской Империи. Он просит Бога помочь страждущим восточным христианам и надеется на улучшение их положения. Он выразил пожелание, чтобы православные там, где не имеется их церквей, обращались бы за духовной помощью к англиканскому духовенству, и в то же время согласились бы причащать англикан, отрезанных от своих приходов.

Меня взволновала искренность, смирение и вера англиканского епископа. Патриарх ответил ему кратко и сухо, что без вселенского собора ничего решить нельзя. Других вопросов не было. Все поднялись со своих мест. Призыв англиканина к единству остался без ответа. Эта встреча с епископом Гором оказалась для меня провиденциальной. Он стал одним из инициаторов того Англо–Православного Содружества, секретарём которого я работал много лет. Вопросы, поднятые им в Белграде, легли в основу моих богословских исследований, статей и книг.

6. Конференция Британского Студенческого Христианского Движения в Суонике (20–30 июля 1923 года) (Н.М. Зернов)

Летний съезд Студенческого Движения Великобритании и Ирландии разделялся на три части. Первая и последняя предназначалась для студентов, а средняя для их руководителей. Мы были приглашены на вторую и третью часть. В те годы несколько сот человек молодёжи изо всех университетов обоих островов собирались каждым летом на севере Англии в местечке Суонике. Иностранные студенты приглашались туда же. В 1923 году ими были преимущественно немцы и индусы. Задачей съезда было помочь студентам углубить своё христианское мировоззрение и пробудить в них интерес к миссионерской работе. Движение было интерконфессионально, в нём участвовали как англикане, так и члены различных протестантских конфессий, обычно называющиеся в Англии «Свободными Церквами».

Каждый день съезда начинался с молитвенного собрания, на нём читалось Священное Писание, пелись гимны, и произносилось краткое поучение. Остальное время было заполнено библейскими кружками, лекциями и спортом. Вечером все снова собирались на молитву. Мужская Молодёжь жила в палатках, в них же обедали и слушали лекции. Девушки были размещены в большом доме. Мы с Клепининым были единственными православными в этом море западных христиан. Мы были мало подготовлены к этой встрече, но все же лучше, чем те, кто пригласил нас. О русской Церкви в Суонике никто ничего не знал. Меня захватил этот новый мир, и я отважно бросился знакомиться с ним, невзирая на моё сильное предубеждение против всех западных христиан.

В особенности протестанты были в моих глазах еретиками, опасными для нашей Церкви. Моё отношение ко всем английским христианам было настолько настороженным, что я убедил Клепинина не молиться во время протестантских служб за исключением «Отче наш». Я боялся, что их молитвы и гимны могут содержать слова, несовместимые с Православием. Несмотря на то, что лекции я мало понимал, а гимны были и совсем непонятны, я стал все больше входить в жизнь съезда, благодаря личным знакомствам, которые я начал заводить с первого же дня. С утра до позднего вечера я разговаривал с членами конференции, стараясь узнать о их жизни, занятиях, отношениях к Церкви. Подавляющее большинство моих собеседников были юноши спортивного типа, здоровые, румяные блондины в коротких штанах, в толстых чулках до колен и в крепко сшитых ботинках. Они были моложе меня и казались мне наивными, не знающими жизни. От них исходил дух оптимизма и неисчерпаемой энергии. Особенно поразила меня их способность громко и заразительно смеяться. Не только во время лекций они внезапно разражались громовым хохотом, но он раздавался даже и во время религиозных бесед. Проповедники от времени до времени иллюстрировали свои положения шутками и смешными примерами, которые неизбежно вызывали восторг слушателей.

Однажды, за вечерним обедом, вся масса студентов стала стучать ложками по столу и кричать: «Спич, спич!». Они требовали от гостя, знаменитого епископа глостерского Хэдлама (1862–1947), учёного старика внушительной наружности, застольной речи. Епископ с трудом взобрался на скамейку и стал говорить. В ответ послышался оглушительный смех сотен молодых голосов. Это было новое зрелище для меня, я не мог представить себе ни одного из наших владык, стоящих на стуле и забавляющих юношество. Однако, тот же епископ глостерский, когда он читал доклад «О подлинности четырёх Евангелий», говорил с авторитетом и силой, какие я редко слышал у наших иерархов.

Меня также заинтриговала манера англичан спорить и обсуждать доклады. Они задавали вопросы каким-то сонным, слегка недоуменным голосом и никогда не перебивали друг друга. Хотя они часто решительно не соглашались с докладчиком, но сохраняли все же уважение к его мнению. Это было не похоже на наши споры, которые часто переходят на личную почву и кончаются обидой уязвленного самолюбия.

В результате моих разговоров и из отрывков лекций, понятых мною, у меня сложилось убеждение, что большинство участников съезда искренне верующие христиане, и что само студенческое движение действительно стремится помочь молодёжи найти своё место в жизни Церкви. Решающим фактором в этом заключении оказалось моё участие в их молитве. Мои первоначальные опасения, что их богослужение заражено ересью, совсем рассеялись. У них не было богатства и полноты православной традиции, но они исповедовали веру в Пресвятую Троицу и в Господа Иисуса Христа, как Сына Божьего и Спасителя мира. Они молились не только во время служб, но и лично. Каждый вечер, в своей палатке, я видел этих весёлых, энергичных юношей на коленях у своих кроватей, погруженных в молитву.

Если они представлялись мне несколько упрощёнными, а их богослужение менее поэтичным по сравнению с нашим, то зато их отношение к религии было более действенно и их чувство ответственности за судьбы Церкви гораздо ярче выражено, чем среди нас. Многие лекции и собеседования были посвящены вопросу о возможности построения государственного строя на христианских основах. Они искали решения социальных проблем в духе евангельского учения. Многие студенты готовились к священству, другие хотели стать миссионерами и отдать свою жизнь на обращение язычников к вере.

По мере моего лучшего понимания англичан, я начал различать среди них различные направления. Наибольшую близость я почувствовал с англо–католиками, в особенности с молодыми монахами из Келама. Узнав, что мы православные, они пригласили нас в свой монастырь, который имел при себе и богословский колледж. Мы подружились с ними и очень жалели, что нехватка денег и времени не давала нам возможности посетить их.

Но не только с ними я нашёл общий язык. Несколько протестантов поразили меня глубиной своей веры, горячностью своей любви к Христу. Один новозеландец, большого роста, в круглых очках начал со мною разговор о Церкви. Он был крайний протестант и все, что он говорил о ней, было мне глубоко чуждо. Но когда он упомянул имя Христа, его глаза загорелись подлинным светом. Мне так стало радостно от этого на сердце, что я не захотел продолжать нашего богословского спора. Мы были с ним братья во Христе, и это было самое главное.

Совсем иными были мои отношения с немцами. Они не казались мне упрощёнными, наоборот, все, к чему они прикасались, становилось сложной, неразрешимой проблемой. Существование Бога, личность Христа, значение Церкви – все это вызывало у них мучившие их сомнения. Большинство среди них склонялось к пантеизму и искало присутствие божества в величии и красоте природы. Многие увлекались германским язычеством и смотрели на христианство, как на религию, чуждую их национальному духу. Спорить с ними было увлекательно, но мы принадлежали к двум несовместимым мирам, а с англичанами этого разделения я не почувствовал. Зато немцы гораздо больше интересовались Россией, чем англосаксонцы. Но их отношение к революции пугало меня. Им импонировал большевизм своей радикальностью, своим отвержением гуманистической культуры, казалось, они были готовы помочь Ленину и Троцкому в походе против западных демократий.

Насколько немцы были сложны, настолько индусы были прозаичны и плоски. Встреча с ними была для меня большим разочарованием. Их отношение к религии было утилитарно, как и их мировоззрение. Я решил, что эти студенты очевидно принадлежали к низшим кастам, и что мистицизм Индии следовало искать среди Браминов.

Десять дней, проведённых на съезде, были временем огромного напряжения. Я старался использовать каждую минуту для разговоров. Многие были поверхностны, но, неожиданно, некоторые из них оказались настолько подлинными, что они оставили след на всю мою жизнь. Среди обретённых мною друзей был один миссионер из Индии. Ему восточный подход к христианству был более созвучен, чем западный. Другая моя дружба началась с неожиданного вопроса, заданного мне: «Читали ли вы Братьев Карамазовых?» Студент спросивший меня это прекрасно знал Достоевского. Его отношение к Церкви, к таинствам, к почитанию святых было настолько близко Православию, что я сначала подумал, что он является членом нашей Церкви. Оказалось, что он принадлежал к странной секте, называвшей себя «Католической-Апостольской Церковью». Она была основана Эдуардом Ирвингом (1772–1834), пресвитерьянским пастором, который многое заимствовал от православных и римо-католиков. Он учил о скором пришествии Христа и имел значительное число приверженцев. Когда эти ожидания не оправдались, секта стала терять своих членов. В середине ХХ столетия она прекратила своё существование.

Встреча с ним и с рядом англикан глубоко взволновала меня. Это были люди, веровавшие по-православному, у нас был сходный духовный опыт, но они не принадлежали к нашей Церкви. Как могли еретические общины рождать правоверующих христиан? Нужно было искать ответ на этот важный вопрос, и для этого необходимо было по-настоящему встретиться с представителями их Церкви. Я загорелся этой идеей и обратился к одной из руководительниц Британского Студенческого Движения, Зое Ферфильд (1878–1936), с предложением устроить конференцию для православных и англо–католиков с целью выяснения степени их согласия по основным пунктам христианского вероучения.

Зоя Ферфильд была высокая, худая англичанка, некрасивая, в золотых очках, с волосами, закрученными на ушах, умная и волевая. Внимательно выслушав моё неожиданное предложение, сделанное на ломаном английском языке, она со свойственной ей прямотой заявила о полной нереальности моего проекта. Она объяснила мне, что Британское Движение гордится своим интерконфессиональным характером, что моё предложение устроить встречу между двумя нациями и двумя Церквами противоречит принципам Федерации и, если бы такой съезд и был осуществлён, то он должен бы быть между немцами и англичанами. Взаимное понимание между ними было существенно для Европы, русские же беженцы были остатками исчезнувшей империи и не играли никакой роли в судьбах мира. Было очевидно, что план, родившийся в коротко, не по-английски, остриженной голове никому неизвестного юноши из захолустного Белграда, в её глазах не имел никаких шансов на успех.

Так неудачно кончилась моя первая попытка начать экуменическую работу. Я ошибся во времени, 1923 год ещё не созрел для моих планов, но я не ошибся в выборе лица. Зоя Ферфильд три года спустя взяла на себя организацию первого англо–православного съезда и стала ведущим членом Содружества святого Албания и преподобного Сергия, возникшего в результате этой конференции.

Наступил конец Суоника, палатки были сложены, участники потянулись на станцию. Беспрерывные разговоры на мало знакомом языке, сознание ответственности и желание разобраться в новом для меня мире изнурили меня. К тому же нас преследовали непрерывные дожди холодного, английского лета.

Наш обратный путь лежал через Лондон, Париж и Швейцарию. Мы снова ехали ночью, чтобы осматривать города днём, экономили на еде. Когда мы наконец добрались до границы Югославии, то узнали, что поезда дальше не идут из-за забастовки.

Мы были на краю наших сил. День, проведённый в маленьком пограничном городке Шпильфелде, остался в моей памяти, как некое райское видение благословенной матери земли. Мы провели его на берегу горной речки Мура, купались в её чистой, холодной воде, сладко спали на мягкой, ароматной траве. Все вокруг благоухало, среди полевых цветов мирно жужжали пчелы. Жаркое солнце и свежий ветер давали ощущение мира и блаженства. После сырой Англии, духоты и пыли каменных городов, грохота и дыма переполненных поездов, мы возрождались душой и телом. Когда усталость прошла, впечатления всего пережитого нахлынули на меня. Карловацкий собор 1921 года раскрыл передо мною сложную канву церковно-политической борьбы. Суоник поставил меня лицом к лицу с ещё более трудным вопросом церковных разделений. Мой юношеский прямолинейный монархизм и православная нетерпимость столкнулись с действительностью, и она потребовала серьёзного пересмотра позиций. Я ещё не успел осмыслить до конца мой новый опыт, но я уже знал, что мы, православные, сможем найти искренних друзей среди западных христиан и что мы и они нуждаемся во взаимной поддержке.

Здесь, на берегу быстро мчавшегося потока я впервые начал сознавать, что задача нашего поколения – примирение христиан Востока и Запада. Перевернулась страница моей жизни.

7. Четыре года в Сербии (Из писем к другу) (С. М. Зернова)

Я хотела бы, чтобы вы вошли в наш домик на Сеньяке, в наш «Ковчег». Вошли незаметно, стали бы в дверях и заглянули в нашу комнату. В углу перед иконой горит лампада, жарко накалена маленькая чугунка и около неё на опрокинутых ящиках сидим мы с сестрой. Она пишет дневник, а я читаю письмо от дорогого мне человека. Он служит в пограничной страже, далеко в горах. Внутренне я живу только им, но скрываю это ото всех. На большом ящике, заменяющем нам стол, тускло горит керосиновая лампа. Машенька Львова, нагнувшись над большими листами, переписывает бесконечные статистические цифры – это наш главный заработок. У противоположной стены, забравшись с ногами на кровать, сидит Ирина Степанова, окружённая книгами, и готовит доклад о крепостном праве для нашего студенческого кружка. На другой кровати дремлет старушка Ольга Васильевна Обухова, приехавшая из Хоповского монастыря на три дня. Мы уступили ей одну из кроватей, кто-нибудь из нас будет спать на полу.

Так проходит наш вечер. Но вот сестра отрывается от дневника и говорит: «Ириша, что ты хочешь сказать о крепостном праве?» – «Оно величайшее зло» – отвечает Ирина. «Зло, поскольку люди злы», – возражает сестра. «Как не зло само по себе!» – возмущается Ирина, вскакивает с кровати и несётся к печке. Начинается горячий спор. Теперь далеко за полночь будут раздаваться их возбуждённые голоса.

На следующий день доклад Ирины. Нас в кружке 30 человек. Почти с каждым у нас – личная дружба. Мы встречаемся на лекциях, в маленьких кафанах. Когда есть деньги, заказываем тарелку сербской «фасули» и пьём «кафу».

Большим событием в нашей жизни была встреча с профессором Василием Васильевичем Зеньковским. Произошла она случайно. Однажды я опаздывала на лекцию о французской литературе. Профессор был строгий. Приоткрыв дверь и увидав, что лекция началась, я быстро проскользнула в соседнюю залу. Через несколько минут в неё вошёл незнакомый мне профессор. Он был среднего роста, с небольшой бородкой. Говорил он по-сербски чрезвычайно плохо, все время примешивая русские слова. Мне казалось, что я одна по-настоящему понимала его. Он роздал всем листки бумаги и сказал, что на этот раз вместо лекции будут «тесты». Они были самыми разнообразными, например мы должны были записать слова, которые приходили нам в голову в течение одной минуты. Это было практическое занятие психологией. Я писала быстро, не задумываясь, мои мысли были в соседней аудитории – скоро начинались экзамены и было обидно, что пропускаю нужную лекцию.

Через несколько недель какой-то сербский студент сказал мне, что на доске уже давно висит записка, в которой профессор Зеньковский просит студентку Зернову обратиться к нему. Это было для меня полной неожиданностью. На следующий день я нашла его. Он оказался тем профессором, который устраивал «тесты». Что-то в моих ответах заинтересовало его. Мы сразу перешли на русской язык, он начал расспрашивать меня, я рассказала ему о нашем кружке, он попросил разрешения прийти на следующее собрание.

Не все члены кружка отнеслись благожелательно к его приходу. Особенно протестовал Константин Керн. «У нас не класс, – говорил он, – зачем он нам нужен!». Я оправдывалась как могла, объясняя, что он милый и придёт лишь раз. Но вышло иначе. Он сделался верным членом кружка и незаменимым другом многих из нас. Разговоры и переписка с ним, поездки с ним на студенческие съезды были вдохновением моих студенческих лет. Они раскрывали передо мною новые горизонты и давали силы для жизни. Я навсегда благодарна ему за его внимательный подход к каждому из нас, за его любовь и понимание. Я преклоняюсь перед одарённостью этого большого русского человека.

Вскоре случилось другое событие, перевернувшее всю нашу жизнь. Однажды холодным мартовским утром почтальон принёс на имя брата телеграмму. Какой-то американец, представитель «YМСА», просил разрешения присутствовать на нашем кружке. Немедленно начались у нас обсуждения и догадки. Как он узнал о нас? Что ему нужно от нас? Представитель «YМСА» казался многим непременно масоном, имеющим целью разрушить Православие. После горячих споров было все же решено «воочию» увидеть врага и «возлагая упование на Бога», мы послали телеграмму американцу, приглашая его встретиться с нами. Очередной доклад был отменен, мы решили просить гостя провести с нами беседу, чтобы сразу обличить его в ереси и разгадать его планы.

В назначенный день и час наш порог переступил человек высокого роста, с большим с горбинкой носом и с грустными глазами, кротко смотрящими через роговые очки. После пропетой молитвы, он был посажен на самый «комфортабельный» ящик и ему было предложено прочесть доклад. Он не ожидал этого, был смущён и стал объяснять на ломаном русском языке, что приехал познакомиться с нами и хотел бы узнать, чем мы занимаемся. Провести нас было не легко. Под дружным натиском всех участников кружка, американец принуждён был сдаться и начать свой доклад. Мистер Холлингер открыл первую главу Евангелия от Марка и решительно пренебрегая буквой «Ы», стал говорить. «И вот Иисус увидал рибака. Кто бил этот рибак? А вот это бил Симон. Кто может сказать если бил брат у Симона?» Мы все сосредоточенно молчали. Он продолжал, «Ви не знаете? Да, бил брат. Как его звали? Кто знает? А вот его звали Андрей. А сколько было учеников? Не знаете? Это хорошо знать. Хорошо читать Евангелие, там сказано о Боге, о нашем Спасителе, а Он бил Иисус Христос».

Так продолжал он толковать нам Евангелие – элементарно, но с подлинной верой и доброжелательством ко всем нам. Мы не выдержали, нам стыдно стало за наше молчание, введшее его в заблуждение о нашей богословской безграмотности. Наши сердца открылись перед ним. Первым заговорил С. С. Безобразов. Он объяснил, что среди нас имеются студенты богословы, что он сам преподавал Новый Завет в Петрограде, что в данное время мы изучаем святых отцов и охотно поделимся с ним методами нашей работы. Потом заговорили все сразу, перебивая друг друга, и благодаря нашего гостя, что он приехал к нам. Он горячо отнёсся к нам и начал с большим чувством рассказывать нам о своей встрече с православием в России, о своей любви к нашей Церкви и о желании помочь объединению верующей молодёжи.

Ральф Гарвеевич Холлингер сделался нашим другом. Отголоски масономании ещё звучали некоторое время, но они были постепенно изжиты, – в чем нам много помог епископ Вениамин. Мы пригласили его принять участие в обсуждении вопроса – допустимы ли наши поездки на международные христианские конференции? Владыка внимательно выслушал наш рассказ о беседе с американцем. Моему брату хотелось верить в искренность западных христиан, Н. М. Терещенко, наоборот, утверждал, что мировая масонская организация хочет обманом заманить нас в свои сети. Когда все высказали свои мнения, Владыка заговорил тихим голосом, смотря куда-то вверх. «Во время слов Терещенки – сказал он, – я старался заглянуть в своё сердце и увидал, что там тяжело, тяжело. Значит не было правды в этой боязни масонов, – и разве дьявол не страшнее их? Но и его не надо бояться без меры. Конечно, надо быть зрячим, но Господь милостив, Он поможет. Раз зовут, надо пойти. Поезжайте со смирением и молитвой, может быть приходит время, когда православные должны начать помогать другим христианам». Мы все жадно слушали Владыку. Каждое его слово наполняло моё сердце радостью и благодарностью Богу.

Приезжали к нам и другие епископы: Митрополит Антоний, особенно любивший Керна, и называвший меня «премудростью»; Феофан Полтавский, маленький, худенький, святой; Гавриил Челябинский, плакавший, когда он говорил о красоте Православия и Николай Охридский (1880–1956). Он получил образование в России и в Англии и произвёл на нас огромное впечатление. Он был похож на ветхозаветного пророка, весь пламенный, затаивший в себе громадную силу.

Как-то во время беседы, он неожиданно обратился к нам с вопросом: «Верите ли вы, что Бог слышит ваши молитвы и может исполнить ваши мольбы? Или же ваши молитвы – пустые слова, не достигающие Бога?» Мы в один голос ответили ему, что верим в силу молитвы. Он задал нам новый вопрос: «Любите ли вы свою родину? Хотите ли вы её спасения? Свободы веры в России?» Эти вопросы удивили нас. Разве он не знал, что мы все ждём освобождения России от безбожной власти? В ответ на наши возгласы, владыка властно сказал: «Встань тот из вас, кто, веря в силу молитвы, денно и нощно вопиет к Богу, моля Его спасти Россию». Никто не встал.

Прошло много лет, наступила Вторая Мировая война. Владыка Николай был арестован немцами и сослан в лагерь Аушвиц. Он остался жив. Коммунисты запретили ему вернуться на родину, и он попал в Америку. Мои американские друзья пригласили меня погостить у них после войны. Я узнала, что владыка живёт в Чикаго и решила поехать к нему, хотя это было и дорого, и сложно. Я позвонила в сербскую церковь, чтобы узнать его адрес, и вдруг мне сказали, что владыка на три дня приехал в Нью-Йорк. Это был подарок неба!

Мы встретились. Он постарел и осунулся, но взгляд его чёрных глаз по-прежнему проникал в сердце. Мы начали говорить о судьбах мира, о Церкви, о России. «Владыка, – спросила я его, – страдания и лишения концентрационного лагеря убивают или оживляют духовную жизнь? Я знала верующих людей, у которых не было сил молиться, все было сосредоточено на куске хлеба, на луковице, на кружке горячей воды».

И владыка ответил: «Сидишь в углу и повторяешь: я пыль, я пепел, возьми душу мою. Вдруг душа возносится и видит Бога лицом к лицу. И не можешь вынести и говоришь Ему: не готов, не могу, верни обратно. И снова сидишь часами и повторяешь: я пыль, я пепел, возьми душу мою, и опять возносит Господь. Если бы было возможно, я отдал бы всю остающуюся жизнь за один час пребывания в Аушвице».

Он поднял голову посмотрел мне прямо в глаза. Я не смогла вынести этого взгляда – на меня смотрели глаза человека, который встретил лицом к лицу Бога.

Ещё говорил он мне: «Подходили ко мне тюремщики и спрашивали, издеваясь: «Веришь ли ты, что Иисус Христос был Богом?», а я отвечал им – «нет». Они начинали смеяться и переспрашивать, – «так ты больше не веришь?» Тогда я говорил – «не верю, а знаю». Они раздражались и уходили. Потом снова начинали свои расспросы: «Твой Иисус был сыном жидовки?» – «Нет», – возражал я. – «А чей же Он тогда был сын?» – «Сын человеческий» – отвечал я, и они не знали, что на это сказать».

Владыка Николай был столпом сербской Церкви, пророком и молитвенником. Теперь он умер и видит уже постоянно Бога лицом к лицу.

Кроме нашего богословского кружка, кроме церкви, в которой мы старались не пропустить ни одной службы, был у нас ещё один источник духовных сил. Это был Хоповский монастырь, и в нём – наш духовник и утешитель, отец Алексей Нелюбов (1879–1937). Во все трудные минуты жизни мы ездили на паломничество в Хопово и ходили к нему на исповедь. Чтобы попасть туда, надо было сначала ехать на поезде до города Румы, а оттуда идти пешком 18 километров.

Отец Алексей, и строгий и бесконечно благостный, любил каждого из нас, разделял наши радости и горести, наставлял нас, утешал, прощал и вымаливал14.

Однажды, перед экзаменами, я поехала говеть в Хопово и провела там воскресенье. На следующее утро я встала в 2 часа, чтобы не опоздать на ранний поезд в Белград. Сестры разбудили меня и выпустили через окно. Весь монастырь ещё спал. Была тёплая, звёздная ночь. Мне было легко и радостно идти по прямой дороге, по сербской православной земле. Я отошла шесть или семь километров. Мои шаги звонко раздавались в тишине ночи. Вдруг впереди, рядом с дорогой что-то стало шевелиться. «Может быть это заяц», – подумала я и продолжала свой путь.

Но это оказался не заяц, из канавы поднялся громадный, страшный оборванец и пошёл следом за мною. Господи, как мне стало страшно! Он догнал меня и спросил, – «Куда идёшь?» – «В Руму», – ответила я. – «Ты девица или замужняя?» – «Девица». – «Почему одна ходишь ночью?» – «Ходила в монастырь молиться, я студенкинья, рускинья, отпусти меня». – «Что у тебя в чемодане?» – «Полотенце и мыло». Он продолжал идти рядом что-то обдумывая. Я так молилась Пресвятой Богородице. Наконец, он сказал: «хорошо, иди». Повернулся и лёг снова на краю дороги. Я узнала потом, что, когда я ушла, проводившие меня сестры не пошли спать, а стали молиться за меня. Это жизнь человеческая. Это все моя жизнь.

Перед отъездом во Францию я опять поехала в Хопово. Вдова генерала Алексеева попросила меня взять с собою четырёхлетнего мальчика Серёжу Солнышкина, и оставить его в детском приюте. Серёжа был маленький, тоненький, весь беленький, с голубыми глазами и белыми ресницами. В поезде он спросил: – «Тётя Шоня, ты моя?» – «Да» – сказала я. Он улыбнулся, довольный и счастливый. Как будто хотел сказать: «Я ведь знал, что ты моя». Некоторое время мы ехали молча, – вдруг опять вопрос: «Ты знаешь, где мои папа и мама?» Я испугалась, не находя, что ему ответить. Его мать внезапно умерла, а отец, не выдержав горя, застрелился. «Хочешь, покажу?» – предложил Серёжа. Он слез со скамейки, взял меня за руку, подвёл к окну и, подняв свой тоненький пальчик к небу, промолвил, – «видишь небо? Они там». Так Серёжа Солнышкин вошёл в моё сердце.

Когда на следующий день я пришла в Хоповский детский приют, Серёжа кинулся ко мне. Мы сели с ним рядом на скамеечку и молчали. Мы оба были счастливы. Скоро остальные дети окружили нас. Тогда Серёжа встал, ушёл в другой угол комнаты и сел там один, вопросительно глядя на меня. Я поняла, что он меня ждал, потому что я была «его». Я подошла к нему, он опять начал улыбаться, и мы были вновь счастливы вдвоём. Перед моим отъездом я взяла Серёжу в церковь. Я подвела его к иконе Богородицы и сказала ему: «Приходи сюда молиться, если тебе будет грустно, и молись тоже обо мне». Я не знала, мог ли четырёхлетний мальчик понять мои слова, но не умела по-другому говорить с ним.

Когда через год, уже из Франции, я приехала в Сербию и опять побывала в Хопове, то отец Алексей, встретив меня, сказал: «У вас тут есть молитвенник. Однажды, когда я молился один в церкви перед чудотворной иконой, чья-то маленькая ручка взяла меня за руку. Рядом со мною стоял тоненький, беленький мальчик. За тётю Шоню помолимся, – промолвил он мне». С тех пор отец Алексей часто приводил Серёжу в церковь и они вместе молились.

Когда я пришла в приют, Серёжа сразу узнал меня, – и радости нашей не было конца. А через два года я получила известие о смерти Серёжи. Он заболел туберкулёзным менингитом. Перед смертью он ослеп и попросил, чтобы его тельце покрыли бумажными иконами. Он лежал и все время гладил их своими маленькими ручками. Я верю, что Серёжа молится теперь за меня Пресвятой Богородице. Это все моя жизнь, это милости Божьи ко мне, грешной.

Кроме отца Алексея был у нас ещё и другой духовник, отец Кирик, приехавший с Афона просить короля Александра взять под своё покровительство русские монастыри. Я никогда не забуду моей первой исповеди у него. Я шла к нему со страхом и трепетом. Он был афонский старец, проведший всю жизнь в молитве и подвигах, – как смела я идти к нему! Когда я вошла в комнату, где он исповедовал, он из её глубины протянул ко мне свои руки со словами: «Гряди, гряди, голубица». Он был совсем седой, с ясными, прозрачными, голубыми глазами. От его слов, от его ласки, от его детского чистого взгляда я стала сразу плакать. Я знаю, что слезы на исповеди – это посылаемая Богом благодать. Они несут покаяние, они открывают нами забытые грехи. Первым вопросом отца Кирика было: «Часто ли «он» мучает вас?» Сначала я не поняла, кто это «он», и стала вспоминать всех, кто меня любил и кого я мучила и потому мучилась и сама. Но это был другой «он». Отец Кирик спохватился и стал говорить: «Да, да, конечно, вы не понимаете, я забыл, что здесь в миру «он» вас оставляет в покое, «он» и так всем здесь вертит и «ему» незачем открывать своего лица. Уповайте на Господа, и Он не оставит вас. Господь, как любящий отец. Помните это всегда. Протяните Богу руку, чтобы он вёл вас, и тогда все в вашей жизни будет хорошо». Я слушала его и плакала благодарными слезами. Когда даёшь руку Богу, то живёшь в другом плане, идёшь не по земле, а чуть-чуть повыше, тогда каждый день нов и прекрасен, тогда нет серых будней и скучных, ненужных людей, тогда на исповеди видишь свои грехи и даются слезы, чтобы оплакивать их, тогда сердце открыто для Божьей благодати.

Отец Алексей, отец Кирик, владыка Вениамин и многие другие пастыри помогали нам «не загасить огонька», и с этим огоньком мы шли в мир и друг ко другу, радуясь нашему единству, найденному в Церкви и в вере.

Наша жизнь всегда связана таинственными нитями с землёй, на которой мы живём. В Сербии была лёгкая земля, родная нам, как младшая сестра. Мы были связаны с сербским народом, хотя вначале мы мало знали сербов. Некоторые из них запечатлелись навсегда в моей памяти. Около университета был маленький магазин, мы покупали в нём бумагу, карандаши. Хозяин был другом русских, я с радостью ходила к нему. Он предложил мне платить раз в месяц. Когда я пришла расплачиваться, он сказал, что счёт не готов и просил заплатить через три месяца, потом отложил на шесть, а затем и на весь год. Я испугалась, что мне трудно будет заплатить такой большой счёт. Я собрала деньги и пришла, чтобы расплатиться. Он вынес длинный список, но, не показав его мне, разорвал на части. «Если бы все русские в Сербии покупали бы у меня, – сказал он, – и я не брал с них ничего, то и тогда я не мог бы отплатить и сотой доли того, что сделала Россия для моей страны».

Были такие люди в Сербии, и они связывали нас с их прекрасной страной.

8. Первая любовь (Из писем к другу) (С. М. Зернова)

Я обещала написать вам о моей первой любви. С тех пор как я себя помню, я жила любовью. Она так часто заливала моё детское сердце, нахлынув, как волна, странная, непонятная и всё захватывающая. Такие приливы любви были у меня к матери, к тёте Мане, к сестре и к другим людям. Но Николай Семёнович Шокотов15 был моей первой сознательной любовью. Она началась в самые трагические дни нашей жизни, когда наша семья вместе с разбитой Белой Армией отступала по Военно–Грузинской дороге. В косынке сестры милосердия я пыталась помочь больным и раненым. Он был одним из них. Я встретила его снова в госпитале в Сураме, где я продолжала мою работу. Он поправился и уехал в Крым, мы остались в Грузии. Я не знала жив ли он или погиб. Потом мы оказались в Константинополе. Это была эпоха, когда всё рушилось, когда хотелось успеть полюбить. Мне шёл двадцать первый год.

И вот случайно мы встретились на улице Стамбула. Ему предстояла новая операция. Мы с сестрой навещали его в госпитале. Он держался сухо со мною, но за этой суровой поверхностью прорывалось иногда что-то другое. Перед тем как выписаться из больницы, он сообщил мне, что на днях отправляется со своей воинской частью на пограничную службу в Югославию.

Однажды наша весёлая компания решила уехать на весь день на прогулку. Я отказалась, мне хотелось одиночества. Когда любишь, так сладко быть одной. А потом я ещё и ждала. Я сидела одна, читая переписку Гоголя с друзьями и отмечая на полях мои мысли. Кто-то постучал в дверь. Она открылась – это был он. Он вошёл очень просто, как будто иначе и не могло быть, как будто это было условлено между нами, как будто я ожидала его.

Он встал против меня, прислонившись к стене и стоял так долго, молча, сияющими, полными любви глазами смотря на меня. «Я пришёл, – наконец сказал он – чтобы сказать вам, что я вас люблю. Я любил вас всегда, с первого взгляда, но я знал, что я не должен вас любить и я боролся. Я уезжаю через два дня, и я хочу, чтобы вы это знали, Васильки, чтобы вы не грустили и не мучили себя». Он говорил как бы сам с собой, иногда закрывая глаза и как бы смотря внутрь себя. Я слушала его молча, опустив голову. В комнате было очень тихо и мне казалось, что я слышу, как бьётся моё сердце. Я знала, что он уедет и что ничто не может остановить его.

«Не отвечайте мне ничего, – сказал он – я приду к вам завтра. Мы уйдём куда–нибудь, чтобы мне ещё в последний раз побыть с вами». Он хотел уйти. «Не уходите, подождите» – попросила я и протянула ему мою книгу; на её полях были мои мысли, всегда обращённые к нему, как будто я читала вместе с ним. Он взял её, открыл, улыбнулся и, не сказав ни слова, ушёл.

Я осталась одна. Я не знаю, была ли я счастлива. Он сказал, что любит меня, но говорил как будто с самим собой. Я думала, что любовь – это другое, что это жизнь и простота. Почему он так ушёл? Почему он уезжает? Побежать за ним? Но может быть он опять встретит меня холодно и сухо? Любовь хрупка и пуглива, особенно в молодости, когда наша жизнь перемешана с нашими фантазиями и мечтами. Я не побежала за ним. Мне казалось, что это был сон. Я ждала завтрашнего дня. Я так мучительно ждала его. «Но может быть – думала я – он передумает и не придёт». Но он пришёл, я услыхала его шаги на лестнице, открыла ему дверь и мы вышли на улицу.

Я шла рядом с ним по этой знакомой улице, где столько раз проходила с тоской о нём. Теперь я шла счастливая и весёлая и уверенно и смело говорила с ним. «Куда мы идём? Может быть мы идём в тот заколдованный лес, где вы когда-то давно, давно (это было в Сурами) собирали для меня фиалки? Это было ведь тогда, когда вы не любили меня!» – «Я всегда вас любил, Васильки». – «Но иногда вы были таким не милым со мною?» – «Неужели вы не понимали, неужели не чувствовали, – говорил он – что вам не надо было знать о моей любви. Вы так молоды, перед вами вся ваша жизнь! Простите меня, что я огорчал вас!» – «Но теперь вы не будете запрещать себе любить меня?» – спрашивала я.

Он привёл меня в тишину заброшенного сада. Мы подошли к низкой стене, перед нами открывался вид на Босфор, на золотящееся от солнца море, на высокие, тёмные кипарисы. Я стояла рядом с ним. Когда-то давно, в Сураме, мы стояли так же рядом, смотря на поля ржи. Как я ждала от него тогда одного ласкового слова, но он не сказал его. А теперь всё было иное. Он стоял с закрытыми глазами, но я не могла смотреть на его лицо. Мы стояли долго, долго, потрясённые, потерянные. Кругом был покой, а над нами высокое, южное небо. «Господи, – думала я – удержать этот день, не пропустить ни минуты...».

Он ни разу не прикоснулся ко мне, не положил свою руку на мою, но это было не нужно. От него лилась на меня такая нежность, такой свет исходил из его странных, таких когда-то непроницаемых, а теперь открытых передо мною глаз. Только один раз, когда я подошла к нему поближе, он вдруг побледнел и сказал: «Васильки, не подходите ко мне, будьте милосердны...». Я тихо отошла и смотрела на Босфор.

Он проводил меня домой, не сказав, увижу ли я его или нет до отъезда. Весь следующий день я ждала его, но он не пришёл. Поздно вечером, когда все уже спали, кто-то чуть слышно постучал в дверь. Я кинулась открывать. Передо мной стоял молоденький офицерик. Он принёс мне письмо. Я убежала к себе в комнату: на небольшом листке, вырванном из записной книжки, стояли слова: «Софья Михайловна, я не могу жить без вас. Ваш Н. Ш.».

Я знаю, вы тоже получали такие письма, вы тоже знали такое счастье – счастье от сознания, что здесь у вас, в ваших руках находится кусок бумаги со словами, от которых замирает и падает сердце... И завтра он уезжает, как это возможно? Завтра оборвётся всё? Всё в жизни обрывается, думала я, немного позже, немного раньше, но обрывается всё. И рядом со счастьем всегда бывает боль.

На следующий день он пришёл под вечер. Он был спокойный и радостный. «Пойдёмте со мной» – попросил он. Мы молча шли по улицам. Я не спрашивала его, нужно ли, чтобы он уехал. Я знала, что всё было кончено, что ничего нельзя изменить. Но и у меня на сердце было чувство покоя и счастья. Вот так идти с ним долго, долго... Мы вышли на узкую улицу, спускающуюся к морю. Внизу виднелась гавань и стоящий на рейде пароход. «Вы не пойдёте дальше, Васильки, я не хочу, чтобы вас видели. Мы расстанемся здесь». В его голосе и каждом его жесте была такая забота и теплота. Он взял мою руку и стал целовать. Он целовал её долго, нежно и трепетно. Вокруг нас была тишина наступающего вечера, никто не прошёл мимо нас. Он всё не выпускал моей руки, он всё больше пронизывал меня своей силой и нежностью и моё сердце всё больше наполнялось щемящей тоской. Настоящая любовь всегда несёт тоску, тоску о рае, о недосягаемом счастье, потому что настоящее счастье всегда недостижимо.

Я знала, что он весь отдавался мне, не стараясь больше скрыть и заглушить свою любовь. Я знала, что я нужна была ему для его жизни. Я была той женщиной, которую он искал и нашёл и которая ускользала от него навсегда. Я тоже знала, что это не была страсть, желание физического обладания и поэтому я не чувствовала себя униженной и виноватой. В первый раз, этот замкнутый и гордый человек отдавался весь своему чувству и был открыт передо мной до конца. «Васильки, радость моя, счастье моё! Я никогда не огорчу вас больше, простите, простите меня, что я так долго скрывал от вас мою любовь!» Но нам уже не нужны были никакие слова. Он смотрел мне в глаза последним, долгим взглядом любви. Внизу послышались отрывистые тревожные гудки парохода, он всё не выпускал моей руки. И мне казалось, что у нас одно сердце, переплетённое одной тоской. Он ушёл. Если мы храним в сердце память, вечную память, она как непрекращающаяся жизнь!

Он писал мне длинные письма, похожие на дневники. В них он рассказывал мне всё, чем он жил, свои мысли, тревоги, надежды. Они жили на албанской границе, в палатках, среди величия и красоты гор. Его письма были особенные, как и он сам был не такой как все16. Хотя каждый человек особенный, если он нас любит и если мы любим его, если мы умеем раскрыть то, что таится в его сердце, ту тайну, которую несёт в себе каждый человек.

Я тоже писала ему, как и он; ждала его писем, жила ими17. Вероятно мои письма были мучительны ему. Однажды он мне написал: «Знаете, Солнышко, сейчас перечитал ваше дорогое письмо, и мне так больно, что я не могу в полной мере, которая удовлетворила бы меня, ответить вам. Сколько глубокой радости и желания жить вы мне даёте. Как жаль, что я не умею больше рассказывать сказки. Я чувствую себя как птица, которая долго, долго была в клетке и когда ей пришла возможность опять лететь, ею крылья уже не могут подняться, чтобы рассекать воздух. Моя любовь к вам не изменилась, но она всё глубже уходит от жизни. Она уже не может быть свободной под лучами солнца». В этих словах была правда и для него и для меня. Моя любовь к нему тоже уходила куда-то на дно, отрывалась от реальной жизни. Хотя может быть она никогда и не была связана с ней.

Мы уехали в Сербию. Я поступила в университет, надо было строить жизнь, снова бороться за существование. Новые встречи, новые увлечения. Всё это отрывало меня от Н. С. Он, конечно, это чувствовал, да я и не скрывала ничего от него. Однажды он написал мне, что между нами лежит одно непреодолимое препятствие – это то, что он родился на 15 лет раньше меня, что от этого его любовь ко мне ещё глубже и сильнее, но только, что он мог дать мне, затерянный в горах на пограничной страже? Этот вопрос никогда не вставал передо мною. – «Может быть – думала я – он устал любить меня» и я решила «проверить» и «убедиться» и написала ему: «Пусть это будет моё последнее письмо». В самой глубине сердца, я знала, что поступаю неправильно, я теперь так знаю, что надо всегда слушать этот голос нашего сердца. Но я всё-таки послала это письмо. Я так ждала, что он ответит, что он, как прежде, скажет: «Нет, Васильки, я вас никому не отдам...». Но он не отвечал. Я каждый день бежала домой в надежде найти его письмо, увидать его знакомый почерк. Сколько раз я решала написать ему, но что-то меня удерживало, какая-то глупая гордыня, и я молчала. Когда, наконец, после многих месяцев, я написала ему, письмо вернулось, не застав его, его часть перевели куда-то, и он не оставил адреса. Вскоре мы уехали в Париж.

Спустя восемь длинных лет я случайно узнала его адрес и написала ему. Он мне ответил: «Ваше письмо я получил вчера, и сегодня я шлю низкий поклон моему Солнышку. Я беру ваши руки, целую их и опускаюсь около вас на землю. Я хочу поцеловать ваши колени и, приникнув к ним, быть так долго, пока не отдохну, не начну быть из мёртвого живым, пока не смогу хорошо улыбнуться Василькам и сказать: есть силы, есть смысл жизни. Давно в Константинополе я сказал одной необычайной девушке цветов синего неба и спеющей ржи, что я её люблю... Потом мы расстались, но любовь была так огромна и чиста, что не было земных расстояний и времени. Я никогда никого не любил до вас, Солнышко, я всю любовь отталкивал и знал, что та любовь, которую я не смогу оттолкнуть, будет моя единственная любовь.

И я вас не отдам никому... Нет у меня до самого последнего времени дня, чтобы я не жил вами... Целую ваши руки, мои руки. Ваш Н. Ш.».

Это письмо всколыхнуло во мне всё, всю мою молодость, всю романтику моей встречи с ним. Я читала его и перечитывала. Я плакала над ним, как плачут над умершим. Я знала, что теперь поздно, что это всё ушло безвозвратно, что не тычет река назад. Когда я получила это письмо, я любила уже того человека, которого искала и ждала всю жизнь, которого любила настоящей, единственной любовью и поэтому не могла уже ответить Н. С. как раньше.

Когда мне было 12 лет, меня поймала на улице на Кавказе цыганка и стала мне гадать по руке. «Ой, – говорила она, – много ты в жизни увидишь и много тебя будут любить и никогда не будешь ты знать неразделённой любви. И если полюбит тебя кто, не разлюбит никогда, всю жизнь до смерти будет любить».

Я со страхом слушала её, стараясь вырвать мою руку из её смуглых тонких рук.

Меня многие любили. И среди людей любивших меня была иногда такая странная связь, как будто была нить, связующая меня с ними и их друг с другом. Я так этому поражалась, что иногда мне казалось, что это всё сон, что так бывает только в выдуманных рассказах... Так меня любили два человека, они оба знали и любили Шокотова, не зная, что он любил меня.

Я почему-то всегда предчувствовала, что мне в жизни счастья не будет дано, того простого человеческого счастья, которое даётся иногда людям. Но я не жалею, мне было дано другое и может быть большее.

Настоящая любовь – не увлечение, не влюблённость. Единственная, подлинная любовь к человеку есть в то же время печаль об этом человеке. Но кроме этой любви, позволено ли нам любить по-иному? Увлекаться, давать себя любить? Или это грех? А может быть грех отталкивать любовь, стараться убегать от неё? Так страшно разучиться любить, испугаться любви, стараться убить её!

ПРИЛОЖЕНИЕ 2

Я хочу привести несколько отрывков из писем Шокотова. В августе 1921 мне удалось, преодолев множество препятствий, осуществить мою давнишнюю мечту и попасть в Галлиполи. (См. На Переломе, стр. 166–168). В ответ на моё письмо, описывающее мои впечатления. Н. С. писал: «Господи, какая вы хорошая и добрая, что решили мне писать из Галлиполи, этого страшного города, рождённого страдным и страстным желанием Русской Армии жить, обязательно жить, а не умереть. Мы здесь, на пограничной сербской страже хотим сохранить русскую армию, но только я теперь думаю, что нам это не удастся. Теперь наша армия без души, это только внешняя форма, но это уже не старая русская армия. Я это знаю и многое понял. Это огорчит вас, но выражение: «нет офицеров, а много солдат в офицерских погонах» – до тоски правдиво. Здесь только два сорта офицеров: вундеркинды доброармии и офицеры гражданской войны. Это особого образования люди. Одни для этого должны были отказаться от многого старого, другие – этого старого не видали. Так или иначе они не несут в себе того особого, золотого зерна, которое было обязательно в сердце каждого офицера старой, русской армии. Производство в первый офицерский чин корнета было признанием не только формальных прав и обязанностей, но акт признания меня достойным высокого звания офицера. В полку же был ещё решающий корректив – это принятие в полковую семью. В ней все могут быть самых различных характеров, но все обязательно дорогие, родные и понимающие друг друга. Вот из этого золотого зёрнышка души офицерской семьи вытекало обязательно – рыцарство, благородство, порядочность, безжалостность в исполнении долга. Отсюда вытекало понятие, что офицер стоял выше, он имел обаяние, он был хранителем ценностей, которыми солдаты жили и за которые умирали. Офицер был носителем души армии. Теперешний же офицер сам умрёт героем, но не может воспитать «желания умереть», он ничего не может дать взамен инстинкта жизни. Теперь я понял почему настоящие кадровые офицеры старой русской армии сейчас – вне армии. Они ждут времени, когда пойдём воевать в Россию и за Россию. Тогда будет идея, около неё можно будет начать жить армии, быть РУССКОЙ АРМИЕЙ, для которой должно жертвовать всем, так как она будет действительностью, а не мифом».

Николай Семёнович глубоко пережил моё посещение Галлиполи. В то самое время, когда я там была, он, не зная этого, ощущал меня реально, близко около себя. Он писал: «Мне в те дни казалось совершенно обыкновенным, что вдруг я увижу вас, сходящей там с волшебных гор. Это чувство было так необычайно и сильно, что оно меня почти тяготило своей необъяснимостью. Вчера я не мог спать и лежал в полузабытьи. Неожиданно получилась непреложная уверенность, что вы здесь... Я открыл глаза и увидел вас. Вы улыбались так, как я люблю – бесконечно чисто и радостно. Я люблю вспышки ваших глаз, когда они начинают жить и постепенно озаряют всё ваше лицо. Я любил вас встретить неожиданно и видеть как постепенно вы начинали сиять – ровно, радостно, хорошо. Но в ваших глазах я замечал всегда глубокую, правда прекрасную грусть, как если увидеть лань и посмотреть ей прямо в глаза – они особенные и грустные. Когда вы вошли в мою палатку, вы казались изнеможены душой и глубоко сосредоточены... Зачарованный, я не мог двинуться. У вас в глазах была грусть и тоска. В движении головы был вопрос: «зачем? за что?». Упрёк за какую-то ошибку? Чувство, охватившее меня, было страшно по своей силе, оно бросило меня к вашим ногам. С таким чувством или достигаешь невозможного или умираешь. Немного задержавшись, вы исчезли...».

Другой отрывок из его письма выражает его тонкое чувство красоты природы. Он писал: «Мы совершенно выключены из обычного мира соединением светлого голубого неба с синей горней тайной. Мы живём в ажурном синем кольце, где рябит синевой даже зелень, где наполнено всё разливающимся зноем солнца.

Вы многому меня научили, научили любить и солнце. Мы живём в царстве зноя. Иногда я просто «заслушиваюсь» им. А он здесь особенно певуч. В середине дня, когда всё изнемогает от невыносимой жары, гимн солнцу достигает своего наивысшего напряжения. Вся земля положительно неистовствует звенящим, сухим напевом всевозможных стрекотаний. Звук этих пений становится настолько огромным, что как бы равняется с силой снопов пылающих лучей, заполняющих всю синеву. Земля сливается с солнцем и устремляется к нему ликующим, знойным гимном».

9. Люди и встречи (Из писем к другу) (С. М. Зернова)

Когда я просматриваю свою жизнь, когда я вспоминаю всех, кто прикоснулся к ней, я вижу перед собою длинную вереницу необычайных и неожиданных людей. Как они вошли в мою жизнь? Через какую калитку? Так часто это было лишь лицо, взгляд человеческих глаз, иногда мимолётный, встреченный на каком-то перекрёстке и не повторившийся никогда.

Так на съезде нашего Движения в Пшерове я куда-то спеша пробегала через зал и вдруг почему-то остановилась и оглянулась. Позади меня стоял, прислонившись к стене, высокий старик и смотрел на меня. В его взгляде была мягкая грусть, нежность, любование. Я смутилась, сделала вид, что ничего не заметила, и побежала дальше. Но я унесла его взгляд в своём сердце.

На следующий день я стояла, окружённая молодёжью, и оживлённо спорила с кем-то и вдруг опять обернулась. Тот же старик стоял недалеко от меня и смотрел тем же вчерашним взглядом. Он уже не мог скрыть его от меня и пошёл мне навстречу, а я, как во сне, подошла к нему. «Не удивляйтесь и не смущайтесь, что я так смотрю на Вас», – сказал он. «Моя фамилия – Новгородцев. Ваша мать была моя первая любовь, а вы так похожи на неё, – я смотрю на вас и любуюсь. Вся моя жизнь и молодость встают передо мною». Я была счастлива от его слов.

Были в моей жизни люди, которые проникли в неё потому, что они были как «часы». Когда я была ещё гимназисткой в Москве, у меня был такой незнакомый «друг-часы». Это была дама среднего возраста, среднего роста, довольно полная, с темными, небольшими глазами. Она никогда на меня особенно не смотрела. Но я знала, что я не опаздываю, если я встречала её на одном повороте. Однажды осенью, только что вернувшись из Сочи (мы всегда опаздывали к началу ученья), я обрадовалась, увидев мои «часы». Она вдруг остановилась и сказала: «Как ты загорела, откуда ты вернулась? – «Из Сочи», – ответила я. Кто была она, так я и не узнала, после этого она мне всегда улыбалась, и так она тоже вошла в мою жизнь.

В Сербии у меня тоже были «часы», но более романтического характера. Каждый день я ходила в университет. Лекции начинались в 2 часа, Я не должна была опаздывать. Я знала, что, когда я пройду мимо большого кафе, я увижу вдали высокого, красивого блондина. Он вероятно не серб, у него облик «европейца». Он всегда смотрит на меня пристально, а я то смотрю на него, то не смотрю. Я жду встречи с ним. Кем мог бы быть он?

Наш дом-«ковчег» был за городом, мы обычно ездили на трамвае. Однажды я решила идти в церковь пешком. Было чудное летнее утро. Когда трамвай поравнялся со мной, я увидела, что из окна смотрят на меня «мои часы». Я сразу почувствовала, что что-то произойдёт, и не удивилась, когда он сошёл на ближайшей остановке и, подойдя ко мне и сняв шляпу, сказал по-русски: «Простите, я знаю, что так не делают, но я искал все способы, чтобы познакомиться с вами, и ничего не нашёл. Прошу вас, укажите мне, где я мог бы представиться вам. Я – далматинец, работаю в министерстве иностранных дел. Я люблю русскую литературу, музыку, всё русское, я изучил ваш язык, помогите мне познакомиться с вами». Он был милый и трогательный, но я, сама того не желая, сделалась вдруг каменной и ледяной. «Я вас тоже знаю, но знакомиться на улице я не могу, и никаких путей для знакомства не вижу», – ответила я ему. «Простите», – сказал он. Я ушла, но это не было концом моих отношений с Рафо Арнери.

В нашу церковь в Белграде часто приходила элегантная дама с мальчиком лет семи. Она опускалась на колени перед иконой Божией Матери и горячо молилась, а мальчик тихо стоял около неё. Мне казалось, что мы могли бы быть друзьями, и мне хотелось узнать, какое у неё горе. Она обыкновенно быстро уходила сразу после службы, и никому из нас не удавалось познакомиться с ней. Однажды мальчик вышел до конца литургии и сел на камушке. У него было ангельское печальное личико, он был худенький и маленький. Мать стала его с тревогой искать. «Вы ищете сына? – сказала я, – у него такое прелестное лицо, – он там сидит на дворе». – «Он глухонемой», – ответила она. Потом, посмотрев на меня, потерянно прибавила: «Я вымаливаю его у Бога, он не нужен никому кроме меня. Я так просила Бога дать мне сына, и Бог дал мне этого ангела, но ему нет места на земле. Придите ко мне, я вам всё расскажу». Так началась наша дружба.

В следующее воскресенье мы долго сидели около церкви. Я узнала, что её зовут Антигона, что она полурусская, полугречанка. Её муж, далматинец, занимавший большое положение в министерстве иностранных дел, враждебно относился к «религиозным предрассудкам» и считал её виновной в том, что она родила глухонемого сына, он был жесток и с ней, и с мальчиком. Несчастная и одинокая мать, она просила меня прийти к ней, когда муж уедет в командировку. Но он всё не уезжал, мы стали встречаться по воскресеньям, и я радовалась каждой минуте, проведённой с ней.

Наконец, её муж уехал, и я пришла к Антигоне. У неё была красивая вилла в большом саду. Она показала мне свои драгоценности, книги, иконы, всё спрятанное в кованом сундуке, и дала мне на память большой аметистовый крест, увитый тонкой серебряной веточкой с бриллиантами. Когда солнце уже почти закатилось, я встала, чтобы уйти. «Подождите, – сказала она, – вот идёт племянник мужа, наш милый мечтатель. Я хочу вас познакомить с ним». Я посмотрела в сторону сада, по ступеням террасы подымался он – «мои часы», тот, кого я в это утро так сурово встретила на дороге в церковь. «Это она», с изумлением и восторгом глядя на меня, сказал он. «Так это о ней ты говорил мне», – удивилась Антигона. «Он не даёт никому покоя, хочет, чтобы я помогла ему познакомиться со всеми русскими и найти ту, которую он встречает где-то на улице каждый день». Так мы познакомились, и он пошёл провожать меня до дома, радуясь как мальчик.

Через два дня я уезжала в Венгрию на конференцию Студенческой Христианской Федерации. Меня провожал весь наш кружок. Когда я осталась одна, в купе вошёл Рафо. Он решил ехать со мною до границы. Он был тонкий, воспитанный, с большим шармом. Мне было хорошо с ним. Сначала мы говорили на литературные темы, но я чувствовала, что будет потом, я хотела «это» оттянуть. Я перестала говорить, моё сердце залилось волной грусти, я смотрела на убегающие поля, на облака, плывшие по синему небу. Тогда я услышала то, что и ожидала. «Я вас люблю, прошу вас, будьте моей женой!» – Мой дорогой Рафо, такой прямой, доверчивый, зачем он сказал эти слова? Вся моя радость быть с ним улетела, как облака на небе. Я сидела перед ним виноватая и чужая. «Рафо, милый Рафо, – ответила я – вы найдете другую, более достойную вас. Если можете, останемся друзьями, если нет, то постарайтесь забыть меня». Поздно ночью мы приехали на границу. Он поцеловал мне руку, посмотрел мне в глаза уже другим взглядом, без радости и изумления. Он уехал обратно в Белград. Должно быть он мало спал этой ночью, я тоже не спала. Я радовалась, что поезд мчался быстро. Мне хотелось, чтобы так же быстро мчалась моя жизнь. Чего я ждала? Мне казалось невозможным успокоиться, выйти замуж, начать обыденную жизнь. Разве нам, русским изгнанникам, дана эта возможность? А Россия? А все те, кто погиб за её честь, за правду, за свободу, за русскую землю, любимую, единственную «Святую Русь»! Я убегала ото всех, кто любил меня, искала утешения в вере, хваталась за Бога. Любовь к России оставалась открытой раной.

Однажды в Белграде «Добровольческая Армия» устраивала бал. Мы пошли большой компанией. Зал был разукрашен гирляндами, было много военных в белых гимнастёрках с русскими погонами. Уходя из России по Военно–Грузинской дороге, я дала себе обещание никогда больше не танцевать. Я вспомнила это и решила незаметно уйти, чтобы не заразить других моей тоской. Заиграл вальс, ко мне неожиданно подошёл незнакомый военный, молодой, с синими глазами и со сросшимися бровями. Я не успела ему отказать, как он повёл меня. Теперь, когда я слышу «офицерский вальс», я всегда вспоминаю тот вечер:

«Хотя я с вами совсем не знаком И далеко отсюда мой дом,

Я как будто бы снова возле дома родного,

О, скажите же слово, сам не знаю о чем».

Мы кружились в вальсе, он смотрел мне в глаза, и я чувствовала его крепкую ведущую руку. Мои друзья делали мне знаки, чтобы я перестала танцевать с незнакомцем. «Благодарю вас, сказала я – я теперь должна танцевать с другими». «Нет, – ответил он, – сегодня вы будете танцевать только со мной». Я посмотрела в его глаза и что-то поняла. «Хорошо, – согласилась я, – я буду танцевать с вами». Тогда он начал говорить: «Я получил сегодня письмо. Знаете ли вы, что такое любовь, она жжёт, как огонь, – это невыносимо. У меня была невеста Ольга, она была вся моя жизнь, она должна была приехать, но написала: «Не осуди, я полюбила другого, когда ты будешь читать эти строчки, я буду уже его женой». Теперь мне жизнь не нужна, я пришёл сюда встретить в последний раз моих боевых товарищей и, вернувшись домой, покончить с собой. Вдруг я увидел вас. Я испугался, вы так страшно похожи на Ольгу. Когда я танцую с вами, я понимаю, что, если Ольга причинила мне такое горе, то вы посланы мне, чтобы спасти меня. Вот почему я просил вас танцевать только со мною». В его взгляде была смертная тоска. Как могла я не отозваться на эту боль ? Я почувствовала себя «сестрою» той далёкой, незнакомой мне Ольги. Конечно, думала я, каждый виноват за каждого. Я буду с ним, пока он не обещает мне, что он будет жить и будет крепким, как его сильная рука. Он обещал мне простить Ольгу, молиться и верить, что нам посылается то, что нам нужно. Он просил меня позволить прислать мне свой дневник.

На следующий день я получила его. Каждое слово в нём было написано для Ольги. Это был дневник большой любви, и ему казалось, что если он уничтожит его, это будет самоубийством. Мне было трудно читать его. Чтобы иметь на это право, нужно было любить его. Звали его Александр Худокормов. Он стал приходить в церковь, относился ко мне нежно и благодарно, просил меня стать его женой, но понял, что я не могу быть ею не из-за другого, а потому что ухожу ото всех. Потом он уехал в Бельгию и писал мне чудные письма. Недавно я прочла об его смерти. О ней извещала жена с сыном. Я рада, что он нашёл ещё одну «сестру» Ольги, которая пошла с ним вместо нас.

Кроме русских в Сербии были у нас и сербские друзья: писатели, дипломаты, музыканты. Мы встречались один раз в две недели в разных сербских домах. На наши собрания приходила молодёжь культурная, любящая Россию, интересующаяся литературой, религией и философией. Среди них был Васа Штиркич, высокий, немного сутуловатый, с темными и грустными глазами. Он был дипломат, немного старше всех нас. Был молчалив, но, когда он не приходил, все чувствовали его отсутствие. Я с ним подружилась. Наша дружба заключалась в том, что нам хорошо было быть вместе. Во время доклада он всегда садился недалеко от меня. Когда мы собирались в небольшие группы, он подходил к той, где была я.

Он должен был покинуть Белград. На последнем собрании он подошёл ко мне и сказал печально и просто: «Господжица Сонья, вот уже много ночей я не могу заснуть от одной мысли, которая преследует меня, позвольте мне один раз, только один раз, поцеловать ваши глаза». Я была очень смущена, а в его странном, печальном взгляде была грусть и тишина. «Как,– спросила я, – вы ведь не можете здесь при всех людях?» – «Подарите мне один вечер, – ответил он, – мы встретимся в парке, я вас больше не увижу никогда, но я хочу помнить о вас всю мою жизнь». Мы встретились. Было ещё светло, он шёл рядом со мной, потом взял мою голову в свои руки, прикоснулся губами к моим глазам и сказал: «Уйдите, оставьте меня одного... ». Я ушла. Это была наша последняя встреча. Он умер от туберкулёза где-то в Италии. Когда я вспоминаю его, я чувствую мою вину перед ним, хотя и не знаю в чем.

Гоголь пишет, что «красота женщины» есть тайна, что Бог недаром повелел иным женщинам быть красавицами. Каждая женщина, которой дана красота, знает, что она красива, но она несёт это знание, как свою тайну. Трудно быть красивой. Как не возгордиться, как не наслаждаться своей властью над людьми, а рядом с этим, как не хотеть спрятать своё лицо ото всех? Иногда мне казалось, что любят меня только за моё лицо, и я говорила себе, что я хотела бы посмотреть на влюблённого юношу, если бы я стала уродлива или горбата.

Вы мне говорили: «Примите вашу красоту просто и смиренно». Теперь я так всё принимаю. Теперь, когда молодость и красота ушли, и когда я больше не встречаю восторга в чужих глазах, я чувствую великое освобождение, но и грусть. Я любуюсь молодостью и красотой тех, кто пришёл нам на смену, но я знаю, как может быть сложна их юная жизнь.

Я хочу закончить эту мою повесть о людях, чьи жизни пересеклись с моею, рассказом ещё об одной встрече, происшедшей всё в той же Сербии, но на этот раз не с сербом или русским, а с американцем. Началась она с весёлой игры, но в ней открылись мне те таинственные нити, которые протянуты от одного человека к другому.

Я жила тогда уже в Париже, но мои родители остались в Сербии и на лето я поехала к ним. Меня пригласили участвовать в международном студенческом съезде взаимопомощи в Сремских Карловцах. В то время много говорилось о международной дружбе. Мы обсуждали безработицу в Америке, независимость Индии и страхование студентов. Съезд уже близился к концу. «Вы нашли здесь настоящих друзей? – спросила я одну шведку, – если нет, то давайте постараемся найти их в эти два последние дня». Эта идея очень понравилась ей. Мы сидели вместе за завтраком и стали рассматривать всех окружающих. Она выбрала швейцарца, а я американца с тонким, мужественным лицом и с карими, тяжёлыми глазами. Мне казалось, что его глаза смотрели куда-то поверх всех.

В этот день сербы устроили в Белграде ужин с шампанским и танцами в загородном парке Топчидера. Нас повезли туда на специальных трамваях. Я столкнулась с моим американцем, когда он стоял у двери трамвая, разжигая свою трубку. Я хотела заговорить с ним, но не решилась и осталась на площадке трамвая. Он может быть почувствовал что-то и тоже вышел на площадку. Тогда меня охватило веселье, мне ничего не стало страшно. «Вы – американец, – сказала я, – а я русская; встречали вы когда-нибудь русских?» – «Нет, никогда». – «Знаете ли вы что-нибудь о России?» – «Ничего».– «Россия так велика, как сердце человека, который умеет любить». Он посмотрел удивлённо. «Хотите быть моим другом?» Он задумался на минуту, затянулся из трубки, внимательно посмотрел на меня и сказал: «Да». – «Я думаю, – начала я, – что у нас всё разное, но есть и общее. В Америке, как и в России, есть просторы. Хотя мы и потеряли родину, но я не променяю свою эмигрантскую жизнь на благополучие маленьких народов». Он слушал меня серьёзно и, когда я замолчала, сказал: «Разное у нас то, что у вас всё светло, а я полон тьмы и тоски. Вы наверное почувствовали это, разве вы не боитесь быть моим другом?»

Я была удивлена, я не думала, что он сразу заговорит так, как будто бы мы были уже друзьями. «Наша дружба, – продолжала я, – будет только на один вечер, это будет «игра в дружбу», но это будет серьёзная игра. Мы будем говорить друг другу только правду, или совсем не отвечать на вопросы. Согласны?» – «Я буду отвечать вам правду на все вопросы»,– ответил он. «Будет ещё одно правило, – прибавила я, – мы не спросим ни наших фамилий, ни адресов, вы согласны?» – «Да».

Мы подъехали к Топчидеру. Он нашёл столик на двоих, под большим деревом. Так началась наша дружба. Во время ужина вдруг во всем парке потухло электричество, и в темноте ночи сквозь ветки деревьев над нами засияло звёздное небо. Я подняла голову. Прямо надо мною синим светом горела моя любимая звезда Вега. «Билл», – сказала я, – когда вы найдёте на небе Вегу, вспомните обо мне, хотя бы на одно мгновенье, а я буду вспоминать о вас. Вы можете обещать?» Я знала, что он не забудет обещания, раз он сказал – «да». Перед расставанием он попросил меня ещё раз встретиться с ним. На следующий день, после завтрака, мы пошли гулять в поле. Мы сидели среди цветов, и я спрашивала его, как это возможно, что каждая травка, каждый цветок так различны, что у каждого из них свои формы, свои краски, свой аромат. Кто их создал? Кто дал им жизнь? Мы говорили о Боге, и Билл смотрел на мир новыми, изумлёнными глазами.

Наступил конец конференции. Каждый возвращался в свою страну. До Белграда мы ехали все в одном поезде. Билл попросил меня выйти с ним на площадку вагона. «Благодарю вас за самые счастливые дни моей жизни», – сказал он мне и ушёл. Он даже не пожал мне руки. Так мы расстались. Он уехал с друзьями в Константинополь, а я вглубь Сербии, на маленький курорт, где работал врачом мой отец.

Прошло два месяца, счастливые и беззаботные. Смотря на небо, я отыскивала «нашу» Вегу и вспоминала о Билле. Поздней осенью, накануне возвращения в Париж, мы с братом решили навестить нашу старую тётушку. Она жила недалеко от нас, но сообщение с её маленьким городком было неудобное. В 12 часов наш поезд довёз нас до узловой станции, где нам предстояло ждать несколько часов другого узкоколейного поездочка. Была тёплая, звёздная ночь. Я ходила вдоль линии железной дороги, думая о своей жизни. Иногда я находила Вегу и вспоминала о Билле. Было темно. Вдали на станции тускло горела лампочка, раздавались голоса. Недалеко от меня, вдоль рельс, тоже гулял кто–то. Я не могла разглядеть его. Наконец раздался шум приближающегося поезда. На станции зажглись огни. Человек, гулявший рядом со мною, быстро направился к платформе. Меня поразило что-то знакомое в его фигуре. Поезд уже подходил к станции. Группа молодых людей, громко переговариваясь и смеясь, бросилась к нему. Я кинулась к ним и столкнулась с Биллом. «Билл, как вы попали сюда ночью? Значит это вы ходили со мною рядом вдоль рельс?» «Мы опоздали на поезд, – спешно начал он объяснять мне, – мы должны были пересаживаться здесь. А вы, как вы попали сюда?» У нас не было времени рассказать всё друг другу, его поезд остановился лишь на минуту. Друзья Билла торопили его. Он вскочил на площадку и смотрел на меня таким знакомым, зовущим и изумлённым взглядом. Я тоже не могла оторвать моих глаз от него. Вдруг он спрыгнул с поезда, кинулся ко мне, положил мне руки на плечи и проговорил: «Соня, я обещал вам говорить правду, я не верю, что это вы. Я смотрел на Вегу, я так напряжённо думал о вас. Вы только моя мечта о вас!» Поезд уже тронулся, он вскочил на ходу.

Много лет спустя я ещё раз увидела его в Париже. Я ехала на автобусе, мы пересекали Конкорд. Он шёл один, я не могла остановить автобуса. Я потеряла его из вида, и на этот раз уже навсегда.

Помните, вы просили меня описать вам каждого человека, который вошёл в мою жизнь. Теперь я знаю, что «входят в жизнь» только те люди, которые хотя бы на одно мгновенье любили друг друга. В жизни всё необычайно, и также неповторима каждая наша встреча.

10. Король Александр (Как создаются легенды) (С. М. Зернова)

Восьмого июня 1922 года сербский народ праздновал свадьбу своего короля. Весь город был разукрашен флагами, разноцветными лентами, фонариками. Он казался совсем сказочным. Всюду иллюминации, яркие национальные костюмы, оркестры, танцы, пение. Всё двигалось, радовалось, ликовало.

Во дворце был бал. Один за другим подъезжали нарядные автомобили с иностранными представителями, военными, дипломатами, все в мундирах, дамы в бальных платьях, беспечные, богатые, счастливые.

Мы тоже с утра вышли на улицу. Мы тоже переживали и радовались. Но, наряду с радостью, у меня на сердце была всё время щемящая боль. В те годы мы не могли ещё оторваться от России, Добровольческой Армии, гражданской войны и потери родины – всё это было как открытая рана. Когда я встречала на улицах Белграда марширующих сербских солдат с оркестрами и пением – я стояла и плакала. Я вспоминала тех русских мальчиков, которые с пением и музыкой шли умирать за честь России, за верность союзникам. Их все забыли, как забыли Россию. На этом празднике только русским не было места. Такова была наша горькая судьба, и я особенно чувствовала её в этот праздничный день.

Но нам казалось, что король Александр (1888–1934) не забыл Россию, он получил там образование, он прекрасно говорил по-русски, он позвал нас в свою страну. Часть Добровольческой Армии была послана им на пограничную стражу, те, кто хотел учиться, получали стипендии и могли поступить в университет. Русские офицеры продолжали носить свою форму и чувствовали себя представителями русской армии. Всё это сделал король Александр и мы любили его и окружали его имя ореолом. Он был благороден и добр. С какой радостью русские передавали друг другу рассказ о том, как он проезжая однажды на автомобиле по парку и, увидав русского офицера на костылях, остановил автомобиль и привёз его к себе во дворец завтракать.

«Не всё ли равно», – говорила я себе, «что мы теперь бедны, бесправны и забыты, что у нас нет родины и законного места на земле, разве не должны мы в этот день проявить нашу благодарность и любовь к королю»?

Каждая сербская провинция приносила королю свои свадебные подарки. Чего только там не было, – и старинные вышивки, и посуда, и ковры, и бараны, и поросята... и король всё принимал с благодарностью и вниманием.

Только русские не подарили ему ничего. Почему никто не подумал об этом? Может быть теперь уже поздно? Завтра утром свадьба. Если дарить, то надо дарить сегодня, надо сразу придумать, сразу отнести. Но что отнести? Это должно быть что-нибудь прекрасное, достойное России и нашей любви к королю...

И вдруг я вспомнила. У меня был браслет. Мне подарили его в день моего шестнадцатилетия, ещё в Москве, когда наша жизнь была благополучной и счастливой. Это был тонкий платиновый браслет, весь из бриллиантов и сапфиров. Он был очень красив. Это был достойный подарок королю от русской молодёжи. Мы с сестрой решили, что это будет наша тайна. Мы сказали об этом только Машеньке Львовой и Ирише Степановой. Мы были четыре заговорщицы.

На оставшиеся от студенческой стипендии деньги мы купили красивый конверт и лист бумаги. Потом кинулись домой и сочинили письмо. Мы писали королю, что в эти радостные дни сердца русской молодёжи полны преданности и любви к нему, что мы никогда не забудем всё то, что он сделал для русских и мы молимся Богу, прося сохранить его страну и послать ему счастье. Мы просили его принять этот браслет, как дар от русской молодёжи.

Мы конечно не подписали наших имён, не дали своего адреса, положили браслет и письмо в конверт и в 12 часов ночи, весёлые и счастливые, смело двинулись к королевскому дворцу.

Моё сердце было переполнено ликованием. Мне казалось, что мы больше не бесправные, что мы разделяем радость всего сербского народа, что нам тоже дано право веселиться и ликовать...

Мы заранее выработали план: моя сестра и я должны были пробраться к дворцу, вызвать дежурного офицера и передать ему наш конверт. Но, едва мы приблизились к дворцу, нас грубо оттолкнул какой-то человек, вероятно полицейский инспектор. Мы попробовали объяснить ему нашу цель, прося взять конверт или вызвать дежурного офицера, – но он даже выслушать нас не хотел. С другой стороны дворца повторилось то же самое. До поздней ночи мы стояли на улице, пытаясь найти кого-нибудь, кто согласился бы передать королю наш подарок, но никто не хотел помочь нам. Усталые и угнетённые мы вернулись домой.

Но мы не сдались. Мы знали адрес генерала Хаджича, адъютанта короля и решили на следующий день, рано утром, отнести наш конверт ему. Мы почти не спали эту ночь и в 6 часов утра были уже около дома генерала.

Было ясное утро. Мне казалось, что теперь всё будет хорошо, что адъютант короля не может нас не понять, особенно если он посмотрит, какую красоту мы дарим королю.

Мы долго стояли у ворот, не решаясь войти; наконец, набравшись смелости, позвонили у подъезда. Нам открыл молодой солдат, вероятно денщик генерала. Он был первый, кто с интересом выслушал нас и охотно взялся передать наш конверт генералу. Но через несколько мгновений он вернулся, огорчённый и смущённый, объяснив, что генерал Хаджич одевается, что он очень занят, ему не до нас, и он отказался принять конверт. Мы были в полном отчаянии.

Мы видели, что наш солдат очень хотел нам помочь, но сам не знал, что придумать. Мы всё не уходили. Тогда он сказал, что, когда генерал оденется, то он выйдет через другую дверь, на маленькую улицу, где сядет в автомобиль. Мы можем подождать там и попытаться убедить его взять подарок.

Это была наша последняя надежда. Мы отправились к другому выходу и стали ждать. Время тянулось очень медленно. Мы даже не пытались утешить или подбодрить друг друга, так хотелось всё бросить и уйти с тоской в сердце, с такой знакомой, привычной тоской...

Наконец, дверь отворилась и мы увидели генерала Хаджича, быстрыми шагами направляющегося к автомобилю.

Я кинулась к нему с моим конвертом в руках.

«Пожалуйста, – быстро проговорила я, – пожалуйста, передайте королю, это подарок от русской молодёжи».

Он весь побагровел от гнева. «Как, – крикнул он, – я приказал вам уйти, а вы всё ещё здесь?» И он грубо оттолкнул меня.

Мы стояли молча, растерянные и несчастные, и смотрели на него. Тогда он вдруг выхватил у меня конверт, сунул его в карман и уехал.

Мы пошли домой. Там нас с нетерпением ждали Машенька и Ириша. У меня было чувство, что меня ударили по лицу, оскорбили и унизили. Увидав нас, они всё поняли. Машенька только тихо спросила: «Отдали?» «Да, отдали», сказала я.

Мы больше никогда друг с другом не говорили и не вспоминали о платиновом браслете.

Прошло почти 2 года. Мы уезжали во Францию. Опять начиналась для нас новая жизнь. Было и грустно и радостно. Грустно расставаться с дорогой Сербией, но новое и неизвестное привлекало и звало.

Все наши друзья собрались на вокзал провожать нас. В последнюю минуту прибежала Наташа Клепинина возбуждённая и весёлая и рассказала об удивительном случае, только что происшедшем с нею. Она была у зубного врача... тут она описала нам во всех подробностях как болели у неё зубы и какой это был замечательный врач, и не просто зубной врач, а родственник генерала Хаджича, адъютанта короля... И когда она сидела в кресле и он пломбировал ей зуб, вдруг открылась дверь и сам генерал Хаджич вошёл в кабинет, потому что он узнал, что у доктора Живковича сидит русская пациентка, а ему как раз нужна была помощь кого-нибудь из русских.

Оказалось, что несколько дней назад был день рождения короля. Генерал Хаджич ехал к нему на приём и, одевая свой парадный мундир, случайно в одном из карманов нашёл конверт, адресованный королю. Когда король его открыл, там оказался платиновый браслет, усыпанный сапфирами и бриллиантами, и письмо от русской молодёжи, которая посылала этот браслет королю ко дню его свадьбы.

Тогда только генерал Хаджич вспомнил, что это письмо принесли ему две русские девушки. Он не знал, кто они были, запомнились ему лишь их синие глаза. Король был тронут подарком и приказал генералу немедленно найти этих девушек. Генерал просил Наташу помочь ему в этих поисках.

Я слушала её и с нетерпением ждала минуты, когда отойдёт наш поезд, боясь, что Наташа сможет как-нибудь догадаться, задавая мне новые вопросы.

Поезд двинулся и тайна девушек с синими глазами осталась неразгаданной.

Прошёл ещё год. Мы жили в Париже, но мои родители оставались в Сербии. На лето я поехала к ним. По дороге я остановилась на несколько дней в Белграде, чтобы повидать старых друзей. В один из вечеров, я была приглашена к вдове генерала Алексеева, её дочь Верун Борель была моим большим другом. Был весёлый обед, много гостей, среди них и сербские офицеры. Вдруг один из них обратился к нам с вопросом: знаем ли мы историю о платиновом браслете? Никто этой истории не знал, и мы просили его рассказать её. Все слушали внимательно, но я, вероятно, – внимательнее всех.

«Это случилось в день свадьбы нашего короля, – торжественно начал рассказывать офицер, – вечером был бал. Король только что кончил танцевать и сидел рядом с королевой. Музыка ещё играла и вокруг кружились пары. Вдруг раскрывается дверь и входит молодая девушка изумительной красоты. Она прямо направляется к королю, опускается на одно колено и передаёт ему, на чёрной бархатной подушке, платиновый браслет, усыпанный сапфирами и бриллиантами: «Это дар от русской молодёжи» – говорит она.

Пока король и королева рассматривали этот прекрасный дар, девушка пропала. Было сделано всё, чтобы её найти, но так никогда и не удалось узнать, откуда она появилась и куда исчезла...».

11. Монахини Хоповского монастыря (М.М. Зернова)

Я была первой из среды русской молодёжи в Белграде, открывшей путь в Хоповский монастырь. В нём нашли своё временное пристанище инокини Леснянской обители, покинувшие Холмщину во время войны и после долгих скитаний попавшие в Сербию. Монахини возглавлялись своими игуменьями – Ниной и схимонахиней Екатериной, основательницей Лесны.

Я отправилась в путь одна, поздней осенью 1922 года. Фрушка Гора, на которой находился монастырь, была в 70 километрах от Белграда. Поезд повёз меня до станции Рума, дальше мне предстояло идти пешком. Утро было морозное, деревья были разукрашены пушистым инеем. Я быстро зашагала к заманчивой цели. Сперва пустынная дорога шла прямо по плоской придунайской равнине, но после маленького городка Ирига, она стала обвивать гору; густой лес обступил меня со всех сторон. Вскоре через просвет голых ветвей я увидала зелёные купола монастыря, построенного в барочном стиле, так как Фрушка Гора была до 1918 года частью Австрийской империи.

Я шла с молитвой, не зная, ни как меня встретят монахини, ни того, что я смогу получить от встречи с ними. Первой меня заметила послушница Домна, ставшая впоследствии моим близким другом. Она так обрадовалась мне, что я сразу поняла, что буду желанной гостьей. Она отвела меня в келью Ольги Владимировны Обуховой, почитательницы и верной спутницы епископа Вениамина, жившей тогда гостьей при монастыре. В её келье, очень жарко натопленной, я немного отдохнула, а потом была представлена игуменье Нине, которая благословила меня провести несколько дней в Хопове. Так началось моё знакомство с этой замечательной общиной.

В мой первый приезд я близко встретилась с матушкой Екатериной, с отцом Алексеем Нелюбовым, духовником монастыря, и со многими инокинями. Я прикоснулась также к чудотворному образу Леснянской Божьей Матери, углубившей и освятившей всё мною пережитое за эти памятные дни.

Игуменье Екатерине (урождённой графине Ефимовской – 27 августа 1850–10 ноября. 1925) было уже за 70 лет когда я познакомилась с ней. Она давно передала управление обителью своей преемнице Нине. Матушка Екатерина исключительно тепло встретила меня, и я имела с ней ряд незабываемых бесед. Она сохранила живость ума и память и охотно делилась со мной своим опытом и заветными мыслями. Для неё особенно дорого было то, что я училась богословию, она всегда настаивала на важности высшего богословского образования для русской женщины.

Отец матушки Екатерины, граф Борис Ефимовский, и мать, урождённая княжна Хилкова, были людьми, преданными Церкви. В их семье свято хранились обряды и традиции. Она же с ранних лет стала увлекаться русской литературой. Когда ей было всего 19 лет, она сдала экзамены при Московском Университете и начала писать. Её рассказы печатались в «Русском Вестнике» и других журналах. На неё обратили внимание Тургенев (1818–1883) и другие литераторы. Впоследствии она имела переписку с Достоевским (1821–1881). Ближе всего по духу ей были славянофилы, она хорошо знала семьи Киреевских и Аксаковых. Большое влияние на неё оказал С. А. Рачинский (1836–1902), основатель православной сельской школы в своём имении Ташеве, описавший её в своих талантливых очерках18.

Но ни литература, ни светская жизнь не удовлетворяли молодую графиню. Она хотела всецело отдаться служению Церкви и людям. Мысль о монашестве всё чаще стала приходить ей. Но её желание не встретило ни в ком сочувствия, её семья и знакомые считали это стремление необдуманным порывом неопытной юности, не сознающей всей тяжести монашеского подвига. Духовенство не доверяло серьёзности её намерения. Один архиерей, услышав о нём, заявил: «От бального платья к клобуку – пользы не будет никому». Даже её друзья-славянофилы отговаривали её от этого шага, считая, что она, оставаясь в миру, сможет сделать больше для Церкви и народного просвещения.

Зов к монашеству звучал всё сильнее, молодая девушка решила искать указаний у знаменитого оптинского старца, Амвросия (Гренков 1812–1891). Отец Амвросий, из-за своей болезни, лёжа принимал посетителей, но, увидав незнакомую девицу, встал и возложил на неё свою мантию, сказав: «перед тобою большой путь, будешь игуменьей». Эти пророческие слова решили её судьбу. В 1885 году ей было поручено строительство Свято-Богородицкой общины в Лесне. Сначала у неё было пять сестёр и две девочки-сиротки. В 1889 она приняла постриг и община была преобразована в монастырь. Накануне войны 1914 года в Лесне было 400 монахинь, 100 служащих и в ней воспитывалось 700 детей. Община имела 6 церквей, больницу и другие многочисленные здания. На Троицу, на монастырский праздник стекалось до 30 000 паломников. Приезжали 40 священников, чтобы исповедовать и причащать богомольцев.

Мать Екатерина говорила мне, что она приняла монашество не для того, чтобы забыть о мире, но для того, чтобы преображать мир. Она была основоположницей деятельного женского монашества, она верила, что наступает время, когда русская женщина должна будет взять на себя защиту Церкви и всю тяжесть борьбы за сохранение православной культуры. Она делом и словом боролась за восстановление древнего ордена диаконис и её усилия почти увенчались успехом. Только война помешала осуществлению этого, столь нужного, плана.

Она сама увлекалась богословием и сумела привлечь в Лесну несколько образованных девушек. Она была убеждена, что многие русские женщины могут найти в богословии творческий путь к богопознанию. Сама она искала новых решений трудных религиозных вопросов, не удовлетворяясь трафаретными ответами. Так, например, она не могла примириться с возможностью вечных мук, находя их несовместимыми с верой в любовь и милосердие Бога. Её аскетические труды не угасили в ней интереса к литературе. Одним из её любимых произведений был рассказ Куприна (1870–1938) «Суламифь».

Делилась она со мною и своими наблюдениями над своими монахинями. По её словам русская женщина жаждет подвига, она готова ночи простаивать на молитве, пост, самый суровый, не страшит её, но труднее всего для неё – послушание. Монахини на Западе отказываются от своей воли, но русская инокиня редко способна на это. Их привязанность к миру имеет корни в материнстве. Когда в Лесне стали принимать сирот на воспитание, то началось недовольство. Монахини говорили: «нашей наибольшей жертвой при постриге был отказ иметь своих детей, а теперь мы должны нянчить чужих сирот, они возвращают нас в мир».

Матушка Екатерина выше всего ставила любовь. Сама она вела строгую подвижническую жизнь. При прощании она подарила мне несколько своих сочинений. «Ответ на письмо Свентицкому самому себе». Сергиев Посад. 1907. «Диаконисы первых веков христианства». Сергиев Посад. 1909. «Христианство нашей школы и христианство Слова Божьего». С. П. Б 191019.

Кроме вдохновительных бесед с мудрой старицей, я много говорила с монахинями. Меня особенно интересовал вопрос, что привело их в монастырь. Большинство охотно отвечало на мои расспросы. Больше всего я сблизилась с послушницей Домной, встретившей меня на пороге монастыря.

Послушницы Домна и Мария

Матушка Домна была уже немолодой женщиной, но, как и многие инокини в Лесне, считалась послушницей. Постриг большинство монахинь принимали в конце жизни. Она рассказала мне, что, когда ей было 12 лет, она увидала во сне огромный крест, закрывавший всё небо и услышала голос Христа, говоривший: «Вы опять распинаете меня своими грехами». После этого её потянуло начать жизнь странницы. Родители сначала не хотели отпускать её, но, видя её непреклонность, согласились отдать её в монастырь. Она ушла из дома в поисках обители, которая была бы ей по сердцу и нашла её в Лесне, где и осталась навсегда.

Другая монахиня, Мария, поразившая меня своей хрупкой красотой, рассказала мне, что в молодости она была привлекательна, весела и многие хотели жениться на ней, но она всем отказывала. «Хоть и была я весёлая, но без Христа мне всё было скучно», говорила она. «Теперь я потеряла здоровье и жду смерти, тогда я по-настоящему встречусь с Ним».

Мать Милентина

Особое место в моих отношениях с Хоповскими инокинями занимала моя дружба с матерью Милентиною. Она была купеческого происхождения и получила некоторое образование. Её очень любила мать Екатерина, так как она была одной из первых, поступивших в Лесну. Когда я встретила её, ей было уже много лет. Её маленькое лицо, покрытое морщинами, было похоже на печёное яблоко. На нём выделялись ярко голубые глаза, как две светло синие пуговицы. Говоря со мною, она часто зажмуривала их и тогда из них текли слезы. У неё был дар ясновидения, который она прикрывала юродством. Она подходила иногда к молящимся во время службы и быстро говорила им на ухо несколько отрывистых слов. Эти слова никогда не были случайны, они всегда отвечали на внутреннее вопрошание богомольца.

Такой дар ясновидения я испытала на собственном опыте. Однажды я приехала в Хопово очень расстроенная. Когда я садилась в поезд в Белграде, у меня украли кошелёк. В нём были все мои деньги, мой билет, и, что было особенно огорчительно, там же был ключ от дома наших знакомых и важное письмо моего отца к одному доктору, которое я обещала сразу доставить по возвращении в Белград. Я всё же решила продолжать мой путь, так как кассирша, поверив мне на слово, дала мне новый билет, за который я обещала заплатить по возвращении. Добравшись до Хопова, я сразу пошла в церковь, там шла служба. Я была раздвоена в моих мыслях, должна ли я была просить Бога помочь мне, или же не следовало молиться о том, что всё же было «пустяком». Когда я произнесла мысленно это слово, мать Милентина быстро подошла ко мне и шепнула мне на ухо: «У Бога нет пустяков». Я была поражена, – она прочла мои мысли и ответила на мой недоуменный вопрос.

Моё приключение кончилось самым неожиданным образом. В Белграде я пошла к доктору, чтобы объяснить ему потерю письма. Увидя меня в приёмной, он сразу вызвал меня в своей кабинет. Он был взволнован и спросил, не могу ли я разъяснить ему непонятное происшествие? Тут он показал мне только что полученное им письмо. Оно было от моего «доброго вора». В нём он благодарил за деньги и возвращал кошелёк с билетом, ключом и письмом. Я верю, что я получила их обратно молитвами матушки Милентины, которой я рассказала после службы, что случилось со мной.

В другой раз мать Милентина подошла ко мне во время службы и начала шептать: «Молитесь о Фёдоре Михайловиче Достоевском, о спасении его души, он всё предвидел, всё описал. Книга у него есть, только такое у неё имя, что не приведи Господи назвать в церкви».

При игуменстве матери Екатерины Милентина прислуживала много лет в алтаре и очень ревностно относилась к своим обязанностям. Всегда приходила первая и содержала всё в образцовом порядке. После смерти игуменьи Екатерины, мать Нина назначила Милентину на другое послушание – пасти гусей. Милентина приняла это, как наказание за гордость. Она попросила перевести её в подвал и выбрала себе тёмную келью без окон. Она смотрела на своё унижение, как на призыв к усиленной молитве. Гуси стали её друзьями и даже наставниками. Она выпускала их до восхода солнца и проводила с ними весь день, обращаясь с ними, как с разумной божьей тварью. Она здоровалась с ними по утрам, а вечером просила у них прощение и крестила их на ночь. «Гуси слушаются меня, они открывают мне тайны тварей» – говорила она, – «а ведь на нас лежит вина перед всеми ними».

Когда я выходила замуж, мать Милентина прислала мне в подарок стаканчик и несколько гусиных перьев. В письме она объяснила мне, что стаканчик – это чаша полноты, а перьями надо выметать всё зло из дома. Она умерла в 1934 году.

Странница Лидия

Я часто слышала в Хопове рассказы о страннице Лидии. Она прожила там около года и покинула монастырь незадолго до моего приезда туда. Она произвела глубокое впечатление на монахинь, многие считали её святой и поражались её подвигам: зимой и летом она ходила босиком, носила лёгкое ситцевое платье, питалась водою и травами. Зимой Хоповская церковь совсем промерзала и монахини, хоть и привыкшие к холоду, всё же одевали валенки и закутывались в тёплые платки, поверх зимних ряс и, несмотря на это, с трудом выдерживали холод храма. Странница Лидия простаивала длинные службы в своём летнем платье, стоя на каменном полу без чулок, в лёгких туфлях. Она, очевидно, не чувствовала холода. Монахини тоже рассказывали, что она проводила ночи напролёт в молитве, обычно уходя для этого в лес. Её видели там несколько раз и были напуганы необычайными явлениями, сопровождавшими эти ночные бдения. Они слышали странные звуки, а иногда холодный вихрь подымался вокруг неё.

Отец Нелюбов, опытный духовник, подтвердил мне, что эти рассказы об исключительном аскетизме Лидии не преувеличены. Он не считал себя способным быть её духовным руководителем и потому благословил её решение вернуться в Россию, чтобы найти там нужного ей наставника. Лидия решила идти пешком через Румынию. Монахини не знали, удалось ли ей перейти советскую границу.

Меня очень заинтересовали эти рассказы о необычайной страннице. Слушая их, я не предполагала, что мне не только придётся встретиться с ней, но даже принять участие в её странной судьбе.

Года через два после моего первого посещения Хопова я увидала в русской церкви в Белграде монахиню, поразившую меня своим лицом. У неё были удивительные синие глаза, свет исходил из них. Вот такое лицо должно было бы быть у странницы Лидии, подумала я. По окончании службы я подошла к ней и с дерзновением юности спросила её: «Кто вы?» Она не удивилась моему вопросу и спокойно ответила: «Меня зовут мать Диодора». Услышав это незнакомое мне имя, я прибавила: «А я думала, что вы странница Лидия». Она, видимо, совсем не ожидала этого и с живостью спросила меня: «А вы откуда обо мне знаете? Да, я была Лидией». Мы тут же в церковной ограде вступили в самую оживлённую беседу. Мать Диодора сказала мне, что она только сегодня утром приехала из Румынии, чтобы попросить у сербского патриарха монастырь для своих сестёр. Она не знала, где остановиться и я предложила ей поселиться у нас в «Ковчеге» на Сеньяке. Денег у неё не было и она с радостью согласилась. Она прожила в нашей хибарке несколько дней и у нас были с ней удивительные разговоры, длившиеся далеко за полночь. Я узнала многое о ней.

Родилась она в Киеве, в семье врача, фамилия её, насколько помню, была Дохтурова. В 12 лет, она стала задумываться о Боге и молиться, чтобы Он открыл ей Себя. Сперва она молилась перед отходом ко сну, но постепенно её молитвы брали всё большее время. Наконец, она решила уходить для молитвы в сад и проводить там всю ночь. Когда она перестала чувствовать холод и усталость, началось её странничество. Родители не могли остановить её, но вначале она возвращалась зимой в Киев и продолжала учиться. Её любимым предметом была русская литература. Характерно, что она считала Маяковского (1893–1930) и футуристов более духовными, чем Блока (1880–1921) и символистов, так как Маяковский, по её мнению, обнажил человека и коснулся его духа. Желание всецело отдать себя молитве овладело ею, но оставалось ещё одно препятствие – её привязанность к искусству. Когда ей было 18 лет, она пошла пешком в Италию. По дороге у неё была необычайная встреча. На юге Франции, в горах, её остановила женщина, вышедшая из своего домика и сказала: «Я вас всё время ждала. Бог открыл мне, чтобы я приняла вас у себя». Это была Серафима Коноплева, жившая отшельницей недалеко от Канн. Мать Диодора прибавила: «Мы полюбили друг друга как свои души, беседуя о Боге и молитве».

Попав в Италию, Лидия ходила из одного города в другой, чтобы «проститься с красотой». Тут она поняла, что искусство потеряло власть над нею. Создания Возрождения не могли больше удержать её в миру, они сделались для неё игрушками для взрослых. Она поехала в Бари и там, при мощах святого Николая, молилась, ища указания, куда ей дальше идти. Незнакомый человек подошёл к ней и сказал: «Иди в Черногорию, там живёт святой, который будет твоим наставником». Она так и сделала и, найдя пещеру, поселилась в ней, где пребывала в молчании и молитве. Сначала она питалась лишь травами, но когда пастухи заметили её, они начали приносить ей кукурузный хлеб. Там она встретила людей, которые помогли ей духовно, но когда было исчерпано всё, что они могли ей дать, она, наконец, нашла того святого, о котором ей было сказано в Бари. Он посоветовал ей идти в Хопово.

Когда же она решила возвращаться в Россию, то остановилась в одном из женских монастырей в Бессарабии. Там жила юродивая по имени Диодора. Она не мылась, не причёсывалась, говорила несуразные вещи, все считали её выжившей из ума и презирали её. Когда Лидия собиралась переходить границу, эта жалкая юродивая посвятила её в свою тайну. Она сказала: «Бог открыл мне, что мне осталось мало жить. Моё юродство – принятая личина, которая покрывает подвиг постоянной молитвы о России и за весь мир». Разговоры с юродивой были для Лидии как бы новым посвящением в глубины духовной жизни.

Вскоре мать Диодору нашли умирающей на берегу реки. Когда её принесли в келью, она была окружена светом. Глаза монахинь раскрылись, они поняли, что гнали и презирали святую. Диодора умерла, причастившись Святых Тайн, благодатная и осиянная своей полной отданностью Богу.

Потрясённый священник постриг Лидию и дал ей имя Диодоры. В монастыре произошёл раскол, часть монахинь захотели выбрать игуменьей вновь постриженную странницу, другие противились этому. Не желая углублять споры, мать Диодора решила вернуться в Сербию с частью сестёр. Она надеялась получить там монастырь.

Во время этих ночных разговоров мать Диодора сказала мне: «Когда вы будете на юге Франции непременно найдите мою возлюбленную душу Серафиму Коноплеву и передайте ей мой привет». Я была очень удивлена этим поручением. Мы жили в далёкой Сербии, в большой бедности и я никак не думала, что попаду на юг Франции, которая казалась нам тогда недоступным миром. Но несмотря на мои возражения, мать Диодора опять повторила: «Непременно встретьтесь с Серафимой». Так и случилось, но об этом я расскажу в другой раз20.

12. Поездка в монастырь матери Диодоры (М.М. Зернова)

После моей встречи в Белграде с матерью Диодорой, бывшей странницей Лидией, меня потянуло посетить её обитель. Это было нелегко осуществить. Сербский патриарх дал в её распоряжение маленький монастырь, который был покинут после войны. Он был расположен на самой болгарской границе в окрестностях Цариброда и до него было и трудно и даже опасно добираться. На границе нередко происходили столкновения.

Однако я не оставляла этой мысли и нашла даже себе попутчицу в лице Лиды Шатаевой, молодой вдовы, члена нашего белградского братства Святого Серафима Саровского. Она, как и я, непременно хотела увидать мать Диодору и её монастырь. Мы списались и назначили день нашего паломничества. Лето 1925 года я проводила вместе с родителями в Враньской Бане; Лида жила в Белграде. Мы условились встретиться на станции в Цариброде, а оттуда идти пешком в монастырь. Накануне отъезда родители рассказали о нашем плане отцу Косте, сербскому священнику, у которого мы снимали дачу. Он пришёл в ужас и стал настаивать, чтобы мы отказались от поездки, утверждая, что нас легко могут убить на границе и что даже нашего следа нельзя будет отыскать. «Вообще – говорил он, – это не слыханное дело – двум девицам идти одним через лесные дебри». Мои родители сильно взволновались, стали расспрашивать других сербов и те единодушно подтвердили опасения отца Косты. Несмотря на уговоры родителей, я не хотела отказаться от моего намерения, и настаивала, что мне непременно нужно было увидать мать Диодору. Кроме того, уже было поздно предупредить Лиду об отмене поездки. Мне удалось, после горячих споров, успокоить родителей и добиться их согласия на паломничество, так как мой младший брат решил сопровождать нас.

На следующее утро, очень рано, мы двинулись в путь; около 3 часов мы были в Цариброде, где нас уже поджидала Лида. Я думала, что мы без труда узнаем, как дойти до обители, но, к моему огорчению, мы получали только неопределенные указания, как найти монастырь. Все очень сочувствовали нашему желанию посетить монахинь, но никто не знал, где точно находится их община и сколько до неё часов пути. Местные жители ещё не успели побывать там, хотя слухи о новой обители уже дошли до них. Монастырь был далеко в горах и, так как долгое время в нём никто не жил, то и дорога туда заросла лесом, а тропинки, ведущие к нему, были знакомы лишь пастухам.

Мы не смутились этими непредвиденными трудностями и бодро пустились в путь, узнав только общее направление, которого нам советовали держаться. Лида и я не сомневались, что мы с Божьей помощью найдём монастырь, но мой брат был менее оптимистичен. Сперва мы шли по хорошей дороге, после двух часов быстрой ходьбы мы свернули на горную тропинку, которая повела нас извилистыми зигзагами, то спускаясь в долины, то подымаясь на гребни гор. Вокруг был дремучий, девственный бор. Мы не встретили ни одной души. Тропинка стала заглухать и иногда пропадала совсем. Стало темнеть. Лида бодро распевала церковные песнопения, мы продолжали упорно идти вперёд, но не видели никаких признаков приближения к монастырю. Мой брат начал волноваться, провести ночь в лесу было рисковало, вокруг могли быть дикие звери; кроме того, мы могли по ошибке перейти болгарскую границу, а это грозило арестом и многими неприятностями. Он начал настаивать на возвращении в Цариброд. Лида и я и слышать об этом не хотели, мы верили, что мы найдём обитель.

Зажглись яркие звёзды, стало совсем темно, мы все шли и шли и вдруг к нашей величайшей радости до нас донёсся в ночной тишине отдалённый звон колокола. С удвоенной энергией мы ускорили шаги, но монастырь продолжал скрываться от нас в дебрях леса. Даже звон колокола то приближался, а то замирал. Была уже полночь, мы сильно устали, но уверенность, что мы уже недалеко от монастыря, помогала преодолевать утомление. Наконец, взобравшись на новую вершину, мы увидали где-то внизу огоньки свечей и услышали пение. Монахини служили полунощницу на дворе, стоя со свечами вокруг своей церкви.

Лида торжествовала, она верила в помощь Святителя Николая и, как она нам потом сказала, она всю дорогу просила его довести нас до монастыря. Спустившись, мы присоединились к монахиням, никто из них не выразил удивления при нашем столь неожиданном появлении в такой неурочный час. Мы попали на незабываемую службу, она длилась до двух часов утра. У матери Диодоры было тогда 30 монахинь, все они были русские из Бессарабии. Пели они прекрасно, сильными голосами, особенно поразило меня моё любимое песнопение: «Се жених грядет во полунощи и блажен раб его же обрящет бдяще, недостоин же паки его же обрящет унывающе». Это нощное бдение в лесу, под звёздным покровом, потрясло нас, особенно мой брат был восхищён красотой этой службы. Когда она кончилась нам отвели комнаты для ночлега и мы заснули крепким, счастливым сном молодости.

На следующий день мой брат решил возвращаться домой, чтобы успокоить родителей, а мы ещё остались на целую неделю в этом чудесном монастыре. Мать Диодора была строгой игуменьей, сама она питалась только отваром трав. Всё утро она проводила в молчании, монахини соблюдали трудный Афонский устав. Жили они в большой скудости, ели одни овощи, хотя у них и были козы.

Поразило меня лицо игуменьи: молодое, свежее, с нежными красками; монахини тоже были главным образом молодые, некоторые из них настоящие красавицы. Они были совсем отрезаны от мира. Только по праздникам к ним иногда приходили окрестные «селяки», сербы и болгары, совершенно разные не только по обличью и по одежде, но и по манере молиться. Сербы ставили свои свечи и недолго оставались в церкви, болгары были меньше ростом, чернее и казались более благочестивыми, но и более примитивными. Болгарки, опускаясь на колени, садились на свои ноги, часто крестились и вслух говорили свои молитвы.

Мы всецело разделяли жизнь монастыря, вставали ночью на полунощницу, не пропускали ни одной службы. Во время трапезной соблюдалось молчание, очередная монахиня читала певуче и красиво жития святых. Тут у нас случилось искушение. Среди этого благочестивого молчания на нас стал нападать мучительный смех и это повторялось за каждой едой. Мы делали всё возможное, чтобы прекратить его, но наши усилия не вели ни к чему, до самого конца мы остались беспомощными жертвами этого нежеланного смеха.

Сестра Евгения

Монахини любили беседовать с нами. Особенно запомнилась мне одна из них, сестра Евгения. Ей было лет двадцать, она была очень красива. Её небольшое тонкое лицо было освещено чудесными голубыми глазами. Она пасла коз и, по моей просьбе, охотно рассказала о себе. Её повесть произвела на меня столь глубокое впечатление, что я запомнила многие её выражения. Начала она так: «Зовут меня Евгения, я не достойна ни неба, ни земли, так как я великая грешница, простите меня». При этих словах она низко поклонилась мне. Это введение так тронуло меня, что и мне захотелось поклониться ей до земли и просить её простить меня.

Из дальнейшего рассказа выяснилось, что она была родом из Одессы, её мать до революции служила прислугой, отец и брат стали большевиками и отреклись от Бога. Мать её сильно горевала и Евгения решила поступить в монастырь, чтобы замаливать грехи отступников – отца и брата. Она была лучшей ученицей в школе и получила в награду сочинения Пушкина. Рассказав это, она меня спросила: «А вы читали сочинения этого писателя? Я очень полюбила его!» Тут она прибавила: «Я даже знаю много его стихов наизусть, а одно есть у меня особенно любимое, хотите я вам прочту его?» Я, конечно, попросила её это сделать и с нетерпением ждала узнать, какое же стихотворение будет выбрано красавицей монахиней? К моему великому изумлению сестра Евгения стала читать с большим чувством: «Был на свете рыцарь бедный». Это было любимое стихотворение Достоевского, вокруг которого он построил трагическую, раздвоенную любовь князя Мышкина к Аглае и к Настасье Филипповне. Я была потрясена до слез всей необычайностью этой сцены: монастырь, затерянный в дебрях Балканских гор, русская инокиня, читающая мне стихи Пушкина, в которых звучала поэзия средневекового рыцарства с его культом «прекрасной дамы», и всё это на фоне большевистской революции, выбросившей нас в этот могучий лес на границе между Сербией и Болгарией.

Сестра Евгения знала хорошо всего Пушкина, она особенно ценила «Станционного смотрителя». «Это как сама жизнь» – говорила она. Рассказала она мне также необычайный случай из своей жизни. Когда она решила по благословению своей матери принять монашество, то уже началось гонение на Церковь и большевики стали закрывать монастыри. Поэтому ей пришлось перейти границу Румынии и в Бессарабии она нашла обитель, готовую принять её. Иноческий подвиг, уставные службы, долгие молитвы полюбились ей, но её тихая жизнь в обители длилась недолго. Сестра Евгения была вырвана из неё приходом молодой девушки, попросившей временное пристанище в монастыре. «Она была совсем особенная» – сказала моя собеседница, – «и руки у неё были не такие, как у нас и всё у неё было другое». О себе эта гостья ничего не говорила, но пошёл слух, что она не простая девушка, а сама великая княжна, спасшаяся от своих убийц–большевиков и теперь скрывающаяся под видом послушницы.

Когда эти слухи распространились и люди стали приходить в монастырь, чтобы посмотреть на таинственную незнакомку, она так же внезапно исчезла, как раньше появилась. После её ухода сестра Евгения не имела больше покоя. Она не могла дольше оставаться в монастыре. Бросив всё, она пошла разыскивать беглянку. Поели долгих поисков ей удалось найти её, живущей в маленьком домике, в полном уединении. Незнакомка приняла сестру Евгению, сказав: «Хорошо, будем жить вместе, как две сестры». И жили они душа в душу и была моя рассказчица счастливой, но вскоре снова поползли слухи о великокняжеском происхождении отшельницы и снова она бесследно исчезла. На этот раз все попытки отыскать её остались бесплодными и сестра Евгения вернулась в свой монастырь.

Быстро пронеслись дни нашего пребывания в обители и пришла пора нам собираться домой. При прощании у меня была знаменательная беседа с матерью Диодорой, она сказала мне: «Я знаю, что у вас есть стремление к монашеству; но это не ваш путь, ваша дорога лежит на Запад». Она тут снова повторила слова, сказанные ею мне в Белграде: «Когда вы будете во Франции, не забудьте передать мой привет Серафиме Ивановне Коноплевой»21.

Мать Диодора считала, что монашество в его привычных формах приходит к концу. «Чтобы быть инокиней в современном мире, надо быть пламенной», говорила она, «таких теперь почти нет. А те, которые идут в монастырь лишь по увлечению, то о них грустно и думать».

Сибирская богомолка

Лида и я ушли из монастыря рано утром обновлённые. Шли мы счастливые и дружные, земля пела под нашими ногами. Узкая тропинка то подымалась, то спускалась. Мы прощались с горами, с лесом и со святой обителью.

На середине пути мы сели отдохнуть под большим дубом,– вдруг из-за поворота дороги показалась фигура, совершенно поразительная. К нам приближалась настоящая русская богомолка, повязанная платком, с палкой в руках, с котомкой за плечами. Подойдя ближе, она спросила: «Сеструшки, я слыхала, что здесь монастырь есть. Так вот: как пройти к нему?» Это была маленькая, но крепкая старушка с выдающимися скулами на обветренном лице, с живыми, светлыми глазами; от неё веяло русским севером, таким далёким от этих гор и лесов. Мы закидали её вопросами: «Кто вы, как сюда попали, почему вы решили, что мы говорим по-русски?». Она села рядом, охотно ответила на все наши вопросы и рассказала о себе.

Звали её Ксенюшка (а нас она сразу начала звать Марьюшка и Лидьюшка), муж её был зажиточный крестьянин, родом они были из Сибири. Ещё до войны муж увидел во сне, что антихрист хочет завладеть русской землёю, и услышал голос, звавший его на дело проповеди. Он разделил имущество между детьми, завещал им жить в мире по Божьему закону, жалеть нищих и помогать им, а сам решил начать странничество. Ксенюшка последовала за ним. Называла она своего мужа старчиком Романом. Так стали они ходить по всей Руси. «А Рассея наша – говорила она – без конца и края». Обошли они все обители, поклонились мощам многих угодников, встречали и праведников, и грешников, как среди монахов, так и среди паломников. Началась война, а за ней пришла и революция. После неё многие стали слушать старчика и каяться, даже красноармейцы обращались к вере. Был же ему дан особый дар трогать окаменевшие сердца. Его проповеди навлекли на него гонение от большевиков, кончилось всё арестом, схватили их где-то далеко на севере около Архангельска и повели под конвоем в концентрационный лагерь. Когда, однажды, их стражник заснул, «старчик сказал мне» – рассказывала Ксенюшка – «бежим», и мы бросились бежать; я совсем изнемогла, а старчик всё повторял «бежим, бежим. Наконец, нам удалось спрятаться в такой непроходимой глуши, где никто никогда не бывал и там мы провели всё лето. Верьте мне или не верьте – прибавила странница, – но мы выжили только потому, что Бог посылал нам небесную манну. Когда мы в первый раз получили её, то старчик встал на колени и сказал: «Господи, вот я не верил, что Моисей имел манну в пустыне, а теперь Ты ею же питаешь нас». Так мы провели всё лето и не голодали, но когда приблизилась зима, то стало ясно нам, что следует двигаться на юг. Пешком мы пересекли всю Россию, без денег и документов, но тогда ещё было много добрых людей, принимавших странников и дававших им кров и пропитание». Кончила Ксенюшка своё повествование рассказом, как им удалось перейти красную границу, перебраться в Польшу и даже достать достаточно денег, чтобы доехать до Болгарии. Старчик знал, что оставаться в России было ему невозможно. Он чувствовал приближение смерти и хотел умереть на Святой Горе. Жене же он советовал постричься в одном из женских монастырей. В Болгарии они расстались, Ксенюшка шла к матери Диодоре, чтобы исполнить совет своего мужа.

Мы слушали странницу с глубоким волнением. Она была для нас подлинным осколком святой, верующей в чудеса Руси. Для Лиды, выросшей в городе, это была первая встреча с православным народом. Она в то время мучилась вопросом о христианском отношении к войне. Она шёпотом сказала мне, что хочет спросить мнение об этом нашей странницы. Я попыталась отговаривать её, считая такой трудный вопрос неуместным. Лидия всё же задала его. Ксенюшка нисколько не смутилась, наоборот, живо отозвалась на него, сказав: «Старчик часто говорил о войне, она началась на небе и начали её не мы, а ангелы и не нам дана власть прекратить её, мы можем только выбрать ту сторону, на которой хотим сражаться. Мы можем быть на стороне ангелов света или ангелов тьмы. А кончится война только после страшного суда, когда каждый получит своё воздаяние».

Этот неожиданный ответ поднял вопрос о войне на иную, высшую плоскость, чем та, на которой мы спорили о нём в нашем белградском кружке. Лида была удовлетворена и я тоже. Простились мы со странницей с большой любовью. Она дала мне на память свою фотографию со старчиком, снятую в Польше, которая до сих пор хранится мною.

13. Белградский «Ковчег» и его обитатели (В.М. Зернов)

Осенью 1921 года мы покинули Константинополь и с группой русских беженцев приехали в Белград. Все мы с большой энергией стали устраиваться в новой стране, обитатели которой, хотя и были наши «братья», но говорили на непонятном нам языке. Мы сразу приступили к его изучению и одновременно начали искать заработок для каждого из нас. Наша главная надежда была, что отец сможет работать как врач. После длительных хлопот при помощи новых знакомых среди сербов, многие из которых были искренние и бескорыстные друзья России, ему было предложено место на одном из лучших курортов Югославии – Врньячка Баня. Министерство просило его представить проект реорганизации курорта, который он и составил в кратчайший срок22. Проект был принят без поправок, но он возбудил большое недовольство местных докторов, боявшихся уменьшения своих доходов из-за конкуренции опытного русского врача. Они употребляли всё своё влияние, чтобы не допустить отца к частной практике. Их усилия, однако, оказались напрасными и отец вскоре стал одним из популярных врачей на курорте.

Первый год нашей жизни в Сербии был труден. Пока отец боролся за своё положение в Бане, мы старались устроиться в Белграде. Нам удалось найти домик на окраине города, состоявший из четырёх маленьких комнат. Их единственный комфорт были дымившие железные печки. Наружная дверь, выходившая прямо на двор, так же как и окна, плохо закрывалась. Во время снегопада или сильного дождя вода заливала комнаты. У нас не было ни проведённой воды, ни газа, ни электричества.

Кроме нас четверых с нами поселились Николай Андреевич Клепинин с женою, его двоюродная сестра Ирина Васильевна Степанова, Игорь Иванович Троянов23, и Мария Константиновна Львова24. Мы называли наш домик «Ковчегом»25не только потому, что мы жили в большой тесноте, но также из-за многочисленных знакомых, часто просивших у нас временного пристанища. У нас постоянно кто-то ночевал, кто-то делил нашу трапезу. Предоставить же мы могли лишь матрас на полу и чай с хлебом и фасолью на ужин.

Получивши пустой дом, мы начали обзаводиться обстановкой. Нам удалось достать бесплатно старые солдатские железные кровати в военном управлении. К сожалению в этих кроватях нашлись нежелательные «жители», начавшие проявлять кипучую деятельность. Вместо матрасов мы употребляли мешки, набитые соломой. Вопрос об остальной мебели был разрешён просто. В соседней лавочке мы купили за сходную цену ящики различной величины. Они служили нам столами и стульями. Бидон от керосина стал умывальником.

Наш ковчег представлял своеобразную коммуну. Были установлены дежурства по хозяйству. Дежурный должен был напилить дрова, принести в бидонах воду, приготовить чай и вечерний ужин. Еда была незатейливая, повара неопытные, варево часто подгорало, суп выкипал. Но наша бедность не мешала нам приглашать гостей, веселиться, устраивать шарады. Однажды моя сестра позвала к нам знакомую англичанку, которую поразило убожество нашей обстановки. На следующий день она прислала нам большую корзину, с тарелками, стаканами, ложками, вилками и ножами, со всем тем, чего нам не хватало.

Наши финансы не позволяли большой траты на еду. Днём мы часто закусывали в харчевнях, называвшихся по-сербски «Народна Куйня». Главным блюдом была фасоль, приправленная жгучим красным перцем. Нельзя сказать, что после такого обеда мы чувствовали себя сытыми – зато весь день рот горел от паприки. Обстановка в этих харчевнях была самая примитивная. По столам быстро пробегали тараканы. Опытные завсегдатаи старались поймать бегунов и бросить их в тарелку с едой. В случае удачи, можно было пойти пожаловаться хозяину и получить дополнительную порцию.

Стипендии, с трудом полученные нами, не были достаточны даже на эту нищенскую жизнь. Нам, однако, удавалось находить дополнительную работу, но обычно это был плохо оплачиваемый труд, бравший много временя и сил. Мне пришлось заниматься прокладкой мостовой и посадкой деревьев на улицах Белграда перед свадьбой короля Александра, чтобы привести город в «культурный» вид. Чтобы оправдать оказанное мне доверие, я начал копать ямы со всей энергией моих восемнадцати лет и вскоре заметил, что опережаю привычных к физическому труду рабочих. Вдруг я почувствовал на моем плече чью-то руку. «Юноша, не спешите, вы подаёте дурной пример. Таким темпом мы все скоро станем вновь безработными». Говоривший со мной был один из надзирателей, тоже студент, но прошедший и мировую и гражданскую войну. У него не было энтузиазма ни к посадке деревьев, ни к жизни вообще. «Вот мы сажаем деревья, а может быть, они все засохнут», говорил он. К сожалению он оказался прав, наши посадки не привились. Пессимизм моего начальника не был типичен для русских студентов. Наоборот, большинство из нас было настроено оптимистично, надеясь вернуться на родину.

Между нами и нашими друзьями шли постоянные, горячие споры о России, её будущем, о причинах постигшей нас катастрофы. Одни обвиняли в ней царя и царицу, другие возлагали ответственность на интеллигенцию или на отдельных лиц, как, например, на Распутина. (1872–1916). Некоторым казалось, что судьба России была в руках таинственных «сионских мудрецов» и всемогущих масонов, а наши политические деятели были лишь исполнителями воли этих темных сил. Особенно критически мы все относились к либералам, подготовившим революцию, и не сумевшим справиться с нею.

Однажды во время пребывания наших родителей в Белграде, к нам зашёл в гости М. В. Родзянко, бывший председатель Думы. Когда я увидел его в нашей комнате, мне страстно захотелось выразить ему всё моё негодование. «Вот один из главных виновников всех несчастий, постигших нашу родину», думал я. Не зная, как показать ему моё порицание, я мрачно остановился в углу, смотря с осуждением на его грузную, добродушно-барскую фигуру. Руки этому «предателю России» я, конечно, не подал. К счастью Родзянко не заметил моего странного поведения, но после его ухода, я получил суровую отповедь от моих родителей за мою неуместную политическую демонстрацию.

Проявленная мною нетерпимость была характерна для настроений той эпохи. Другой её чертой был повышенный интерес к религиозно-философским вопросам, сознание ответственности за судьбы России и готовность принимать участие в общественной деятельности. Мы, молодёжь, с увлечением встречались друг с другом на собраниях студенческого кружка в нашем «Ковчеге». На нём обсуждались вопросы о Церкви, об искусстве, затрагивались и политические проблемы. Мы были также усердными сборщиками средств на постройку русской церкви в Белграде. Отец поддерживал «Фонд спасения родины великого князя Николая Николаевича».

В Врньячке Бане была колония русских, приехавших туда с первой эвакуацией из Новороссийска. Некоторые из них смогли ко времени нашего прибытия неплохо устроиться и они охотно отзывались на просьбы о пожертвовании. Это был период расцвета русской эмиграции в Югославии. Её представителей можно было встретить во всех главных центрах страны.

Прошло четыре года. Наши университетские занятия приблизились к концу. Мы стали ощущать, что приходит пора покидать ставший нам дорогим Белград. Париж был нашим следующим этапом. Туда же постепенно перебралось и большинство обитателей «Ковчега». Я оставался в Сербии дольше других. Курс медицинского факультета длился 6 лет. Весной 1927 я сдал последние экзамены и сделался штатным ассистентом при клинике внутренних болезней. Мой профессор, Игнатовский, предлагал мне обосноваться в Белграде, но я предпочёл неизвестное будущее в Париже, так как там была уже моя семья.

14. Съезд в Пшброве и начало Русского Студенческого Христианского движения (Н.М. Зернов)

Лето 1923 года с его международными конференциями и встречами завершилось для меня съездом в Пшерове в Чехословакии (1–8 октября 1923). Наш белградский кружок был представлен на нём четырьмя делегатами: Безобразовым, Расторгуевым, моей старшей сестрою Софией и мною.

Первого октября в охотничьем замке, раньше принадлежавшем Габсбургам, собралось около тридцати русских, приехавших с разных концов Европы. Кроме них там же было несколько иностранцев: американцев, англичан и один швейцарец. Нашей задачей было познакомиться друг с другом и обсудить возможности более тесного сотрудничества. Некоторые участники хотели бы возродить студенческое христианское движение, существовавшее до революции в России и уничтоженное большевиками.

Наша первая встреча произошла вечером, в большой зале с вычурной резьбой обшитых деревом стен, с массивной мебелью, с нишами и узкими окнами. К этой готической обстановке мало подходили плохо одетые и скорее с недоумением разглядывавшие друг друга делегаты. Большинство их были бывшие участники гражданской войны, попавшие в различные университеты. Они представляли религиозные или философские кружки, возникшие в таких центрах русского рассеяния – как Париж, Лилль, Берлин, Прага, Братислава, Белград и София. Два студента приехали из Юрьева и Кишинева, городов, раньше входивших в Российскую Империю.

Устроителями конференции были лица, связанные с предреволюционным студенческим движением – Лев Николаевич Липеровский (1888–1963), Александр Иванович Никитин, (1889–1949) В. Ф. Марцинковский (1884–1971) и Мария Леонардовна Бреше. Все они были учениками барона Павла Николаи26.

Иностранные наблюдатели представляли интернациональные организации, давшие средства на созыв конференции. Ими были Ральф Холлингер, Руфь Рауз (1872–1956), Дональд Лаури (род. 1889) и Густав Кульманн (1894–1961).

Подлинную значительность этой первой всеевропейской встрече студентов–эмигрантов придавало участие в ней выдающихся религиозных мыслителей. Среди них первое место занимали отец Сергий Булгаков (1871–1944), Николай Александрович Бердяев (1874–1948) и Павел Иванович Новгородцев (1866–1924), все они были недавно высланы из России и чувствовали себя чуждыми основной массе беженцев27. Кроме них на съезд приехали В. В. Зеньковский, Антон Владимирович Карташев (1875–1960), Георгий Васильевич Флоровский (род. 1893) и Лев Александрович Зандер (1893–1964).

Перед собравшимися стоял вопрос, смогут ли они найти общий язык, способны ли они будут создать единую организацию и взять на себя ответственность за религиозную работу среди студенчества. Осуществить все эти задания было нелегко, так как съезд включал разнородные элементы с недоверием относившиеся друг ко другу. Разделения проходили по разным линиям. Одно из них касалось самой цели кружков. Сторонники изучения Евангелия видели её в обращении неверующих к вере, участие или неучастие в жизни Церкви казалось им второстепенным вопросом. Другие же члены съезда, наоборот, считали, что главной задачей кружков должно быть углубление их церковного опыта, внеконфессиональное христианство в их глазах было непониманием его природы.

Другое различие существовало между старшим и младшим поколениями. Для многих студентов либералы профессора, в особенности бывшие марксисты казались виновниками постигшей родину катастрофы, так как, работая над разрушением империи, эти вожди интеллигенции подготовили революцию, приведшую страну к установлению ленинского деспотизма. Профессорам же эмигрантское студенчество представлялось малокультурным, нетерпимым и неспособным разобраться в сложных причинах революции и понять последствия грандиозного сдвига, происшедшего в России. Наконец, был на конференции и более скрытый конфликт, между русскими и иностранцами. Всемирная Студенческая Федерация и Христианский Союз Молодых Людей казались многим масонскими организациями, оказывавшими помощь русским с тайными целями. Те подозрения, с которыми Холлингер был встречен в Белграде, не были исключениями. Запад для многих представлялся врагом национальной России и всё исходившее от иностранцев принималось с недоверием. Но несмотря на эти опасения, участники съезда были признательны тем, кто сделал встречу возможной для русской молодёжи, раскинутой по разным концам Европы.

Первый вечер прошёл в предварительных знакомствах. Каждый старался разузнать побольше о взглядах своих собеседников и найти единомышленников. Прошла весть, что отец Булгаков намерен на следующий день, до начала официальной программы, отслужить рано утром литургию. Эта новость была сообщена только тем, кто, предполагалось, принадлежит к меньшинству сторонников православного направления. С видом заговорщиков «православные» готовились к участию в этой службе. К всеобщему удивлению на неё пришло подавляющее большинство, включая иностранцев. Эта евхаристия решила не только судьбу съезда, но и определила характер того Движения, которое родилось в Пшерове. Отец Сергий всегда служил с молитвенным горением, он был особенно вдохновлён в этот раз и его огонь передался молящимся. Исчезло чувство отчуждённости, его заменило сознание обретённого единства. Молодёжь, видя Бердяева, Карташева и других профессоров молящихся на литургии, слушая священнические возгласы бывшего марксиста, забыла о различиях в политических взглядах, отделявших её от старшего поколения. Иностранцы были также под сильным впечатлением этой службы и духовно слились с православными.

Все остальные дни конференции стали начинаться литургией. Движение осознало себя православным и церковным. Съезд прошёл в большом подъёме: соборная молитва, блестящие доклады, их горячие обсуждения, сосредоточенная разработка практических путей для привлечения широких кругов студенчества к более сознательному участию в жизни Церкви – всё это создало атмосферу взаимного понимания и доверия друг к другу. Было единогласно решено создать Русское Студенческое Христианское Движение за рубежом. Его председателем был выбран В. В. Зеньковский, секретарём Л. Н. Липеровский. Иностранные друзья обещали найти средства для созыва второго съезда в следующем году. Для его подготовки было образовано «Бюро объединения русских студенческих христианских кружков в Европе», с президиумом в Праге. Лозунгом Движения стало «оцерковление жизни», этими словами его члены хотели выразить своё убеждение, что христианство не есть лишь религия личного спасения, но является силой, призванной преображать все стороны жизни и поэтому требующей от верующих всецелого отдания себя Церкви. Перед сознанием пшеровцев всё время стоял образ России, распинаемой большевиками, которые террором и обманом пытались строить «земной рай» на развалинах старого мира. Коммунисты верили, что им удастся выжечь из сердец русских людей веру и любовь к Спасителю, Движение надеялось, что злоба фанатиков окажется бессильной уничтожить плоды христианского благовестия.

Чувство близости к России было дано конференции докладами и выступлениями главных лекторов, недавних участников в той борьбе, которая шла между ленинистами и верующими на родине. Трое из них произвели на всех особенно сильное впечатление. Это были Булгаков, Бердяев и Карташев.

Отец Сергий был сыном священника. Он потерял веру, ещё учась в семинарии, и сделался марксистам и профессором экономики. Сначала он преподавал в Киеве, потом в Москве. Он вернулся в Церковь после долгой и мучительной борьбы28. Если в молодости он был радикален в отрицании Бога, то придя к вере, он с той же всецелостностью принял истину христианства. Он был членом Церковного Собора в 1917 году и был выбран, как представитель мирян в Высший Церковный Совет. Когда началось гонение на Церковь, он стал священником.

Булгаков приковывал к себе всеобщее внимание своею замечательною наружностью. В нём поражали большой, выпуклый лоб и сосредоточенный взгляд его умных глаз. Он горел огнём творческой, дерзновенной мысли и дышал вдохновением христианской свободы. У него было бесстрашие верного служителя Бога живого. Отец Сергий был мыслитель, учитель, провидец и в то же время иерей, совершитель таинств, любящий и внимательный пастырь своих духовных чад. Он был убеждён, что сыновняя преданность Церкви требует смелого обличения всего, что искажает её истинную природу. В глазах своих противников он был новатор и революционер, но в действительности всем своим существом он был укоренён в Православии. В Пшерове он сразу занял место духовного руководителя, к нему потянулись все, его богослужения производили неизгладимое впечатление.

Николай Александрович Бердяев был тоже проповедником творчества и свободы, но, в отличие от отца Сергия, был глубоко светским человеком. Аристократ по происхождению и воспитанию, он стал рано увлекаться философией. Будучи студентом, он примкнул к марксистам и был сослан на север за свою революционную деятельность. Русские марксисты с их плоским материализмом, умственной ущербностью и сектантской нетерпимостью к свободной мысли не могли надолго удовлетворить Бердяева. Он продолжал искать истину и нашёл её в Церкви29. Став христианином, он не сделался богословом. Он называл себя свободным христианским мыслителем. В своих построениях он отступал иногда от общепринятых истолкований вероучения, особенно там, где оно соприкасается с философскими проблемами. Он любил подчёркивать своё отличие от толпы и даже приветствовал нападения противников, считая, что подлинный философ не может быть понятым своими современниками и должен ожидать признания от будущих поколений. Бердяев держался в стороне от молодёжи на съезде, зато его выступления всегда вызывали оживлённые споры. Говорил он блестяще и парадоксально.

По матери француз, Бердяев имел большие тёмные глаза и красивое, одухотворённое лицо. Он отпускал волосы, носил берет и походил скорее на поэта или художника, чем на профессора философии. У него был нервный тик, время от времени судорога искажала его прекрасное лицо.

Прямой противоположностью Бердяеву был Антон Владимирович Карташев. Его предки были крепостные крестьяне, переселённые на Урал для горных работ. Окончив Духовную Академию в Петербурге, он преподавал в ней церковную историю, но остался мирянином. При Временном Правительстве в 1917 году он был назначен Обер-Прокурором Синода, и был последним лицом, занимавшим этот пост, так как при нём это ведомство было переименовано в Министерство Вероисповеданий. Его энергия во многом сделала возможным созыв Всероссийского Церковного Собора и потому русская Церковь обязана Карташеву восстановлением патриаршества.

Со светло серыми глазами, и аккуратно подстриженной бородой, он напоминал не то волка, не то северную лису, был весь складный, внимательный, слушал терпеливо собеседника, слегка склонив набок большую голову. Говорить Карташев был мастер. Плавно жестикулируя, прикрывая глаза, он, подобно многоводной реке, властно уносил с собою слушателей, не прибегая к ораторским эффектам, но покоряя их силой мысли, живостью образов, даром исторических прозрений. В его лице члены съезда встретили не только талантливого историка, но и одного из участников событий, решивших судьбы Церкви в России30.

Кроме этих выдающихся участников конференции было ещё несколько человек, сыгравших значительную роль в её жизни. Первое место среди них принадлежало Зеньковскому, проявившему исключительный дар примирять и объединять всех. Он был неутомим, как в зале собраний, так и во время прогулок в парке, он убеждал, объяснял, уговаривал. К времени съезда он переехал в Прагу и его близкое знакомство и с белградцами и с пражанами много способствовало их сближению.

Другим лицом, оставившим яркий след в Пшерове, был епископ Вениамин. Как метеор, он неожиданно на одни сутки появился на съезде, приехав из Прикарпатской Руси. Весь его облик, его рассказы о своей молодости и о жизни Церкви до революции перенесли всех в тот православный мир, который, как многие тогда верили, продолжал существовать под игом коммунизма.

Совсем иная роль выпала на долю молодого швейцарца, Г. Г. Кульманна. Он был покорён силой и красотой Церкви. В своих выступлениях и в частных разговорах он делился своим убеждением в миссии Православия на Западе. Он являлся наглядным примером того, что среди протестантов были люди, ждавшие от православных помощи в их исканиях полноты церковности.

Первым докладчиком в Пшерове был Бердяев. Его темой было сравнение восточной и западной религиозности. Восток, говорил он, рождает религии, Запад их культивирует. Православие воспитало русский народ не нормами жизни, а примерами святости. «Русская идея» не есть создание культуры, а обретение спасения. Нет исторических путей, ведущих в царствие Божие, оно рождается изнутри нас. Запад забыл о конце мира. Восток помнит апокалиптическое завершение истории.

Карташев, в противовес Бердяеву, развернул грандиозный, продуманный план воссоздания русской общественной и государственной жизни на основах Православия. Заключительная речь была предоставлена Булгакову. Он говорил: «Мы провели напряжённую, трудную неделю, мы будем помнить о ней. Я хочу выразить то, что сейчас звучит в моей душе, понять значение всего пережитого. Церковь это душа мира, история человечества есть история Церкви. В её жизни было много разных периодов, каждый со своей особой задачей...

Константиновская эпоха, начавшаяся в четвёртом веке, продолжалась для нас до 1917 года. Она кончилась с отречением императора Николая Второго... Бог удостоил нас жить в трудные годы. Мы прошли через гибель, но мы увидали и свет... Раньше в Церкви всё было дано и устроено так, что можно было жить пассивно. Но теперь всё по-иному и нам приходится творить. Нам необходимо соборными усилиями искать новых форм церковной жизни, включающих в себе всех христиан... Православие есть вселенская Церковь, главным носителем его является сейчас Россия, но если мы не будем достойны, Господь сдвинет свой светильник, как это было в Византии. Мы теперь входим в живое общение с другими вероисповеданиями. Как христианин и как православный священник, я чувствую радость, что в нашей работе участвовали представители других конфессий... Мы живём в творческую эпоху, перед нами стоят большие задания, требующие от нас усилий, жертв и труда. Но мы не должны бояться, ибо, как сказал апостол Павел: «Я всё могу в укрепляющем меня Иисусе Христе».

Отец Сергий, с присущим ему прозрением в будущее, определил три основных характеристики нового Движения: (А) – принятие ответственности за судьбы Церкви в России и за рубежом, (Б) – осознание новой евхаристической эпохи (В) – утверждение вселенскости восточного православия и связанное с этим стремление восстановить общение с западными христианами. Р.С.Х.Д., как он предвидел, сыграло значительную роль не только в духовной жизни русской эмиграции, но и в развитии экуменического сознания среди всех восточных христиан.

Подводя итоги Пшерова, следует подчеркнуть его необычайный творческий полет. В нём на равных началах участвовало как старшее, так и молодое поколение. Они вместе искали новых путей для церковной деятельности в изгнании. Обычно на подобных конференциях старшие поучают, а младшие учатся, но в Пшерове роли переменились, инициатива принадлежала студентам. Профессора с интересом и вниманием вслушивались в их голоса. Недавно высланные из России, они остро переживали свою отрезанность от молодёжи. В начале двадцатых годов идеологические споры ещё были возможны на родине. Одни защищали истину христианства, другие горели желанием уничтожить все достижения христианского гуманизма. Лекции религиозных мыслителей привлекали тысячи слушателей в обеих столицах. Очутившись в Европе, вожди интеллигенции сперва почувствовали себя никому не нужными.

В Пшерове они снова встретили молодёжь, правда, отличную от той, которая окружала их в русских университетах, но всё же разделяющую их интересы и готовую спорить с ними. В Пшерове нашли друг друга два поколения, одно пришедшее к вере накануне революции, другое обретшее Церковь в страшные годы гражданской войны. Преемственность была сохранена, это имело решающее значение для всего будущего православной культуры, которая не оборвалась со смертью вождей религиозного возрождения начавшегося в XX веке, а была обогащена творчеством новых поколений русских, выросших в изгнании31.

В том же Пшерове было достигнуто соглашение между представителями довоенного студенческого движения и руководителями эмигрантских кружков. Новое Движение сохранило старое наименование «христианского», осталось открытым как верующим, так и ищущим студентам, но вся его деятельность стала органически связана с Церковью. Большим достижением Пшерова было то, что на нём не было победителей и побеждённых. Только баптист Марцинковский и его верная спутница Бреше не вошли в Движение. Они уехали в Палестину, где отдали себя миссионерской работе среди евреев32.

Для меня Пшеров открыл в новом свете значение евхаристии. Хотя я всегда регулярно участвовал в богослужениях, но церковные службы оставались отдельной частью моей жизни. В Пшерове евхаристия заняла центральное место во всем, что происходило на конференции, мы не только молились, но думали, спорили и жили в церкви. На съезде я встретил моих будущих учителей, многих новых друзей и сотрудников и познакомился с Милицей Владимировной Лавровой, моей будущей женой.

Съезд кончился в воскресенье. На последней литургии все причащались. Чувство единства охватило нас. Восемь дней тому назад мы встретились в этом австрийском замке, как незнакомцы, теперь мы стояли вместе, как члены одной семьи. Никто не хотел уходить из этой залы–храма. Все чего-то ждали. Липеровский неожиданно запел «Христос Воскресе», все дружно подхватили пасхальный победоносный напев. Он выразил то, что было в сердце каждого, в эти дни в Пшерове мы встретили Воскресшего Христа. Мы разъехались с верой в грядущее воскресение православной России33.

ПРИЛОЖЕНИЕ 3

Основоположником религиозной работы среди русского студенчества был выдающийся человек и ревностный христианин, барон Павел Николаевич Николаи (умер в 1919 году). Он обладал даром понимать молодёжь. Будучи сам лютеранином, он начал свою миссионерскую работу среди студентов-лютеран в Петербурге. Сперва он был далёк от Православия и склонялся к пиетизму, не придающему большого значения догматической стороне христианства.

Постепенно он стал интересоваться и православными студентами. Хотя полицейские правила того времени не разрешали религиозной работы вне церкви, Никалаи всё же удалось организовать несколько библейских кружков и устроить два посещения России знаменитым пионером христианского студенческого движения, американцем Джоном Моттом (1865–1955).

В первый раз Д. Мотт приехал в 1899 году и был встречен враждебно, так как религиозные вопросы казались многим студентам реакционными и уводящими от революционной борьбы.

Второй раз Мотт был в России в 1909 году и нашёл резкую перемену в настроениях молодёжи. Его лекции имели большой успех и, в результате, библейские кружки возникли в целом ряде городов. (Петербург, Москва, Харьков, Одесса, Томск, Юрьев и Рига). Эти кружки ставили своей задачей знакомить студентов со Священным Писанием, о котором большинство из них имело только смутное представление. В эти кружки входили как православные, так и протестанты, вопросы вероисповеданий, разделявшие их, не подымались.

Сам Николаи всё более входил в дух православной Церкви и старался привлечь к работе в кружках духовенство. Движение начало быстро расти и в 1913 году было принято членом во Всемирную Христианскую Студенческую Федерацию. После захвата власти большевиками многие его члены кончили свою жизнь мучениками в тюрьмах и концентрационных лагерях.

Живой облик Павла Николаевича Николаи дан в очерке В. Марцинковского «Из истории моего религиозного опыта», напечатанном в № 2 «Духовного Мира Студенчества», Прага, 1923 год. Две статьи П. Николаи были перепечатаны в эмиграции: «Пособие для изучения Евангелия от святого Марка», 1920, и «Может ли современный образованный человек верить в божественность Иисуса Христа», Париж, 1927.

Жизнь и деятельность барона П. Н. Николаи описаны в книге, изданной в Нью–Йорке в 1924 году.

Greta Langenskjold. Baron Paul Nikolai, Christian Statesman & Student Leader.

ПРИЛОЖЕНИЕ 4

В 1922 году советская власть выслала заграницу около 70 видных учёных, преимущественно либерального направления. До сих пор не выяснено, что побудило большевиков сохранить жизнь этих выдающихся людей и тем самым обогатить человечество плодами их творчества. Вместо принуждённого молчания или гибели в тюрьмах они смогли продолжать работать на свободе в Европе и в Америке. Среди высланных были известные философы и религиозные мыслители: Бердяев, Франк (1877–1950). Карсавин (1882–1952), Степун (1884–1965), Вышеславцев (1887–1954) и Иван Ильин (1882–1954). Отец Сергий Булгаков был выслан отдельно в 1923 году.

Решающую роль в судьбе большинства этих гуманистов и тем самым в истории русской культуры сыграл Густав Кульманн. Швейцарец по происхождению, юрист по образованию, занимавший в то время пост секретаря американского отдела Христианского Союза Молодых Людей (И.М.К.А.), он был откомандирован для работы среди русских эмигрантов в Германии. Ему удалось найти средства для материальной поддержки высланных учёных и для печатания их трудов. Ему же принадлежала инициатива приглашения Бердяева на съезд в Пшерове.

Описание значения Кульманна для русского церковного пробуждения за рубежом дано в 5 части, главе 12 этой книги.

ПРИЛОЖЕНИЕ 5

Накануне войны 1914 года перед русской культурой раскрывалась возможность блестящего расцвета. Глухая стена непонимания, которая отделяла воспитанное в западных идеях высшее общество от православной традиции, стала давать трещины. Духовные богатства иконописи, архитектуры, знания внутреннего человека стали открываться перед изумлённым взором интеллигенции. Знамением приближающегося коренного перелома явилось принятие священства в 1910 году Павлом Александровичем Флоренским (1880–1943), человеком исключительных дарований. Отец Сергий Булгаков сравнивает его с Леонардо да Винчи (1452–1519) и с Паскалем (1623–1662). Флоренский был гений до сих пор непревзойдённый в России. Трудно найти область знания, где бы отец Павел не был на высоте полного её творческого овладения. Он был математик, астроном, физик, изобретатель, специалист по электрификации, музыкант, поэт, искусствовед, лингвист, знавший более 20 европейских и азиатских языков, богослов и мистик.

Он отдал на служение Церкви все свои исключительные дары и нашёл призвание в священстве. Его рукоположение должно бы было стать поворотным пунктом в истории русской культуры, если бы не победа большевизма, нанёсшая ей смертельный удар.

Отец Сергий Булгаков пишет: «Из всех моих современников, которых мне было суждено встретить за мою долгую жизнь Флоренский был величайшим, и величайшим является преступление поднявших на него руку». (Вестник Р.С.Х.Д. NQ 101–102, 1972).

По дошедшим слухам, отец Павел был сослан на лесозаготовки и там упавшее бревно раздробило его голову. Его мученическая кончина является одним из самых страшных актов русского богоборчества и отступничества. Возрождение, начавшееся в России было затоптано революцией, но диктаторы не смогли стереть все следы духовного обновления. Они сохранились и приумножились в изгнании, Р.С.Х.Д. сыграло решающую роль в этом процессе и в этом заключается его крупная заслуга перед Россией.

15. Миссионерская работа среди русских студентов в Белграде (Н.М. Зернов)

Съезды Р.С.Х.Д. в Пшерове (8–14 сентября 1924 г.) и в Хоповском монастыре (11–17 сентября 1925 г.).

Основание Русского Христианского Студенческого Движения в Пшерове и наше участие в нём одновременно и расширило работу кружка и, в то же время, создало нам многих явных и скрытых недоброжелателей. Их критика находила отклик внутри кружка, некоторые его члены считали, что мы изменили нашим первоначальным задачам и увлеклись внешними успехами за счёт внутреннего духовного роста. Найти правильный ответ на эти обвинения было нелегко, и мы неоднократно обращались за советом к нашим иерархам: митрополиту Антонию, епископу Вениамину и архиепископу Феофану Полтавскому (Быстрову, 1873–1943). Последний заинтересовался нашим кружком и стал всё чаще посещать наши собрания. Он произвёл на нас глубокое впечатление своей молитвенностью и исключительным знанием аскетической литературы. Маленького роста, с тихим голосом, с головой склонённой вниз, он был подлинный мистик, открывавший нам доступ к тем откровениям Святого Духа, о которых мы читали в творениях святых отцов. После одной из его бесед о святом Серафиме, мы решили назвать наш кружок именем этого, всеми нами любимого и почитаемого, святого (19 мая 1924 г.).

Но и архиепископ Феофан, как и другие архипастыри, не давал нам определённых ответов на наши недоумения. Они обычно указывали, что, хотя не надо слишком увлекаться миссионерской деятельностью, но не следует и пренебрегать ею. Поэтому споры у нас не прекращались, но и работа продолжала расти. Кроме регулярных еженедельных собраний кружка, на которые приглашались только его члены, мы стали устраивать открытые воскресные собеседования. Часто на них приходило около ста человек, и они сделали нас известными всему русскому Белграду.

Главным событием этого академического года (1923–1924 г.) был приезд к нам в мае месяце отца Сергия Булгакова из Праги. Это приглашение было вызовом крайнему крылу монархистов, которые не могли забыть его прежнего марксизма. Многие православные, включая архиепископа Феофана, тоже не доверяли богословию этого недавно рукоположенного профессора экономики и открыто заявляли об этом. Поэтому неудивительно, что мы с волнением ждали его публичного выступления. Оно собрало более тысячи слушателей, переполнивших большую залу университета. Никаких враждебных манифестаций не было, но его связь с Движением и нашим кружком послужила поводом для организованной кампании против нас.

Так мы столкнулись в эмигрантской колонии Белграда с той же оппозицией, которую так ярко описала Зинаида Гиппиус (1869–1945) в своих воспоминаниях о религиозно–философских собраниях, которые она вместе с Дмитрием Мережковским (1865–1941) начала в 1903 году в Петербурге34. Как тогда, так и теперь, вскрылся антагонизм между русской интеллигенцией, полной миссионерского рвения, захваченной грандиозными планами переустройства мира и традиционной, семинарски воспитанной, средой духовенства. Они по-своему были преданы Церкви, но в них был глубоко заложенный скептицизм, который тогда ещё поразил Мережковских.

Самое трудное для нас было то, что некоторые наши противники не выступали открыто против нас, наоборот, даже сотрудничали с нами. Например, настоятель нашей церкви и его помощник председательствовали на наших открытых воскресных собраниях. Но за спиной они критиковали нас. Им было непонятно, зачем собираться в кружки для изучения христианства? «Разве не достаточно, – говорили они, – церковных служб?» Нас обвиняли и в духовной гордости и в сектантстве. Для нас, молодёжи, которая так высоко ставила духовенство и идеализировала жизнь Церкви, эта неискренность была мучительна.

Больше всего нас поразил поступок нашего настоятеля, председательствовавшего на собрании, где говорил отец Сергий Булгаков. Он публично хвалил и благодарил лектора, а потом пошёл к архиепископу Феофану, прося его обличить нашего гостя в ереси и так рассеять благоприятное впечатление, произведённое бывшим марксистом. Всё это было, однако, полезно для нас, мы на опыте изучали зигзаги церковной жизни и знакомились с бытом духовенства. Большую поддержку мы получали от маститого митрополита Антония. Ему был глубоко чужд дух «семинарщины», с её недоброжелательством к светской культуре. Он всегда поощрял наше стремление привлечь к Церкви широкие круги молодёжи и сочувствовал исканию новых путей служения Православию.

Архиепископ Феофан был иного умонастроения. Насколько он был опытен в аскетике, настолько боязлив и беспомощен в практических делах. Он всюду видел происки масонов и подозревал в неправомыслии не только отца Булгакова и епископа Вениамина, но даже и самого митрополита Антония. Недобросовестные люди часто играли на этой слабости и обманывали его.

Лето 1924 было отмечено двумя местными съездами Р.С.Х.Д. в Фалькенберге в Германии35 и в замке Аржерон во Франции36. Последний был судьбоносен для Церкви в изгнании. На нём собрался весь цвет русской церковной общественности: Булгаков, Бердяев, Карташев, Вышеславцев, Глубоковский, Зандер, Безобразов. Среди новых участников выделялись князь Григорий Николаевич Трубецкой (1874–1930) и Пётр Константинович Иванов (1876–1956)37. На съезд приехали также митрополит Евлогий (Георгиевский, 1868–1946) и епископ Вениамин. Главным событием этой конференции было решение основать в Париже Духовную Академию и привлечь к преподаванию в ней высланных из России представителей религиозного возрождения. Движение было не только вовлечено во все эти переговоры, но явилось той благоприятной почвой, на которой и зародилась сама идея создания высшей богословской школы нового типа.

Осенью того же года снова в Пшерове собрался второй Общий Съезд Движения (8–14 сентября). Представителями от Белграда были выбраны К. Керн, С. Безобразов, моя сестра Мария и я. Второй съезд был построен по образцу первого. Каждый день начинался литургией. Кроме блестящих докладов и их обсуждений, много внимания было отдано улучшению организации нашей работы. Стало ясно, что центром русской эмиграции делается Париж и что туда следует перевести секретариат Движения, тем более что там же предполагалось открытие Духовной Академии. Этот же съезд показал, какой огромный прогресс был достигнут в течение одного года. Наш скромный кружок не был больше маленькой ячейкой, затерянной в провинциальном Белграде, он был частью широкого церковного пробуждения, захватившего различные слои эмиграции. Перед нами раскрывались новые задачи, требовавшие полного отдания себя для их осуществления.

Зима 1924–1925 года была самая деятельная и бурная в истории Серафимовского кружка. Возможность открыть Духовную Академию в Париже всколыхнула русскую колонию в Белграде. Одни приветствовали это начинание, которое приобретало особенно важное значение ввиду закрытия всех богословских школ в России, другие, наоборот, заявляли, что масоны раскрыли, наконец, свои тайные замыслы и под видом подготовки православных священников в действительности решили создать армию разрушителей Церкви. В доказательство этого они указывали, что профессорами в Академию приглашены такие опасные люди, как Булгаков и Карташев. Многие русские епископы в Сербии разделяли это мнение, что указывало, насколько часть эмиграции была психически потрясена событиями революции. В этой кампании клеветы выявилась, однако, и общая косность нашего общества, его неумение разобраться в фактах и лёгкость, с которой принимаются на веру самые необоснованные обвинения и подозрения, касающиеся всякого нового начинания.

В ответ на эти нападения мы утроили нашу миссионерскую деятельность. Кроме еженедельных собраний у нас на Сеньяке и открытых воскресных лекций, мы начали устраивать семинарии по догматике, литургике и по истории Церкви. Они привлекли к нам новые круги студенческой молодёжи. Вся эта работа брала много сил, но она давала и большое удовлетворение.

В январе 1925 года я второй раз ездил в Англию на многотысячный миссионерский съезд, раз в четыре года устраиваемый Британским Студенческим Движением. В этот раз он был в Манчестере. Мне стало легче понимать лекции, чем два года тому назад; я стал лучше разбираться в различных течениях внутри английского христианства. Для меня было неожиданным открытием, что многие студенты богословы были лабористы38 и придерживались левых политических взглядов. Социализм и христианство не были несовместимы в Англии, как во многих других странах!

По дороге в Манчестер я остановился на несколько дней в Париже, где познакомился со многими членами нашего Движения. Особенное впечатление произвели на меня три брата Ковалевские, сыгравшие большую роль в судьбах эмигрантской Церкви39.

Вопрос о нашем будущем встал перед нами, мои сестры и я должны были окончить наше ученье осенью 1925 года. Мой брат, как медик, имел ещё год до окончания своего курса. Россия всё дальше уходила от нас, приходилось строить свою жизнь в изгнании. Моих сестёр привлекала мысль переехать во Францию. Я много думал о монашестве и священстве, но не считал себя готовым для такого решающего шага. Оставалась возможность преподавания в одной из сербских семинарий, к чему стремились другие русские, оканчивающие со мной богословский факультет. Все эти поиски путей и колебания закончились неожиданно в марте 1925 года, когда я получил письмо от Зеньковского, предлагавшего мне работу секретаря Р.С.Х.Д. Это означало мой переезд в Париж. Самого меня Париж страшил, но мои родители советовали мне согласиться на эту работу. Митрополит Антоний был того же мнения. Я высказал ему опасение, что меня будут считать лицом, продавшимся иностранцам. На это он в шутку ответил: «Пиши на своих карточках, секретарь с благословения митрополита Антония». Отец Алексей Нелюбов40 тоже благословил меня на этот путь. Я согласился.

Лето 1925 года мы всей семьёй провели в Враньской Бане, где мой отец уже второй год работал, как курортный врач, переехав туда из Врньячки Бани. Я готовился к последним экзаменам, но главной заботой была подготовка к съезду Р.С.Х.Д. На этот раз было решено устроить его в Сербии в Хоповском монастыре. Организация подобной конференции требовала больших усилий, так как монастырь не был приспособлен для приёма более ста членов съезда. Кроме того, были и другие трудности личного характера. Мы решили просить митрополита Антония принять участие в нашем собрании, но мы не знали, захочет ли он встретиться с отцом Булгаковым и другими профессорами. Однако все эти препятствия были удалены. Мы были вдохновлены идеей студенческой конференции под сенью русского монастыря. Мы мечтали о примирении между интеллигенцией и иерархией, о которой пророчествовали Достоевский и отцы религиозного возрождения в начале нашего века. Ободряло нас то сочувствие, которое мы встретили у обеих игумений и у отца Алексея.

Ни у кого из нас не было опыта устройства конференций, и мы пережили несколько тревожных дней, когда казалось, что нам не удастся преодолеть все препятствия, а их было много. Надо было найти сто матрасов, кухонную и столовую посуду, наладить перевоз делегатов. Нужно было также получить визы для участников конференции; большинство из них были, как и мы, бесподданные, и им очень трудно было добиться разрешения на въезд в любую страну. Моя старшая сестра больше всех поработала для устройства съезда, проявляя тут впервые свои организационные таланты, которые она впоследствии использовала для помощи русским во Франции. Ей удалось даже убедить коменданта крепости дать военные грузовики для доставки делегатов в Хопово.

Конечно, внешняя обстановка конференции была очень примитивна, частые дожди принесли холод и грязь, но, несмотря на всё это, Хоповский съезд был одним из лучших, и он остался в памяти, как светлое церковное торжество41. Он был самый многочисленный из всех общих съездов Движения, на нём было более ста человек, один белградский кружок прислал 26 делегатов, кроме русских на нём присутствовали сербы, болгары, англичане, не считая представителей Федерации и У.М.С.А. – Холлингера, Кульманна и Лаури. Но дело было не в числе, а в том знаменательном факте, что на третьем году своего существования студенческое Движение собралось в монастыре и почувствовало себя в нём, как в своём доме. Два основных вопроса были поставлены перед членами конференции: его взаимоотношение с иерархией и его сотрудничество с инославными.

Движение осознало себя органически связанным с Церковью. Ряд его членов хотели закрепить и углубить эту связь путём преобразования кружков в православные братства, а само Движение в их союз. Это предложение вызвало горячие споры. Далеко не все считали этот путь правильным и осуществимым, а сами сторонники братств не были согласны между собой относительно характера и цели православных братств. Для одних, братства представлялись небольшими и интимными единицами, подобными духовной семье. Для других братства были церковными союзами людей, стремящихся к одной цели и не затрагивающими внутренней жизни братчиков. Споры вызвал также вопрос об отношениях братств с иерархией. Одни хотели формально подчинить братства епископату, другие считали, что братства должны быть автономны и ответственны сами за свои решения. Как митрополит Антоний, так и отец Булгаков были согласны, что возможны различные формы братств. Отец Сергий сказал: «Братство не есть единство воли, в нём должна быть гармония разноголосого хора, ибо каждый братчик должен сохранить свой собственный лик, Господь дал каждому свой талант и почтил всех нас высочайшим даром свободы».

В результате всех этих обсуждений съезд не нашёл возможным преобразовать себя в союз братств, но он включил их в состав Движения, как желательное завершение развития кружка. Отношения с иерархией тоже не получили окончательного определения, так как сама организация зарубежной Церкви всё ещё оставалась незаконченной.

Вопрос об отношениях с инославными был поднят в докладе Кульманна. Он сказал: «Нам, протестантам, легче с православными, чем с католиками, ибо мы не чувствуем в вас враждебности и постоянного осуждения в ереси. Перед вами раскрыты величайшие возможности на Западе. Вы это сами знаете, говоря, что Святая Русь несёт спасение всем народам. Разве мы можем не любить вас за эти слова! Но кому много дано, с того много и взыщется. Духовно люди подходят ближе друг к другу только в совместном покаянии перед Богом, и для нас полное религиозное общение с вами возможно только в том случае, если вы почувствуете наши грехи, как свои собственные, а мы сделаем то же в отношении вас. Не замыкайтесь в себе, примите нашу помощь вам, как шаг Запада в вашу сторону и, в свою очередь, сделайте шаг к нам».

Митрополит Антоний и профессор Зеньковский выразили от лица всех сознание того, что наша встреча с протестантизмом не случайна, и что на нас лежит задача идти навстречу другим вероисповеданиям, свято храня верность православию.

Радужные надежды, родившиеся в Хопове, оправдались лишь частично. Движение нашло вскоре широкое новое поле деятельности в экуменизме, но идея братств в своей полноте оказалась неосуществимой. Белградский кружок стал братством, в Париже возникло братство святой Троицы, но другие кружки не последовали этим примерам42. Много разных причин помешали этому развитию, их описание принадлежит к темам последующих глав.

Хоповский съезд не был похож ни на один из других съездов, так как его участники жили двойной жизнью – конференции и монастыря. Они молились вместе с монахинями, и все богослужения были освящены присутствием в храме чудотворной иконы Курской Знаменья, перед которой произошло чудесное исцеление отрока Прохора, будущего преподобного Серафима (1759–1833). Она была привезена на время съезда из соседнего монастыря, и её благодатная сила согревала всех и помогала молиться. Очень много дало также участие митрополита Антония в работе конференции. В его лице члены движения встретили одного из самых выдающихся представителей дореволюционного епископата и, хотя его политические взгляды были чужды большинству, его вера, его укоренённости в Православии, его сознание вселенскости Церкви, широта его сердца и сила ума покорили всех. Для меня Хопово было тоже отлично от всех других конференций, так как впервые я нёс ответственность за организацию съезда, много суетился и сильно уставал.

Последние полтора месяца в Белграде были переполнены событиями. 14 (1-го) октября на Покров я окончил богословский факультет. В воскресенье, 25 октября, члены кружка имени преподобного Серафима вступили в братство. Утром все причащались, в четыре часа мы собрались у нас на Сеньяке. Митрополит Антоний прочёл обеты братства перед чудотворной иконой Курской Божьей Матери. Мы все повторяли за владыкой слова молитвы и обещаний. Создание братства совпало с отъездом многих старых членов. Это вызывало опасение за будущее. Но зато десятки новых членов присоединились к нам. Это была молодёжь, окончившая или кадетские корпуса или институты, эвакуированные в Сербию с остатками Белой Армии. Они не прошли через испытания гражданской войны, были проще нас, им были чужды переживания людей глядевших в глаза смерти.

Я всецело ушёл в работу с этим обещающим молодым поколением, но времени оставалось немного. Моя старшая сестра, получившая стипендию для продолжения учения во Франции, должна была ехать со мной. Рано утром, 30 октября, мы покинули Белград. Четыре года тому назад, полные опасений за наше будущее, мы приехали в этот незнакомый город. Теперь толпа русских и сербских друзей провожала нас. Мы с болью расставались с ними, столько любви и внимания мы получили от всех них. Мы уезжали во время расцвета нашей работы. П. С. Лопухин и мой брат обещали продолжать её. Сербия отступала в прошлое, мы выходили на широкие просторы.

ПРИЛОЖЕНИЕ 6

Я был приглашён в дом Ковалевских, живших тогда в Медоне, около Парижа. Семья состояла из родителей и трёх сыновей. Отец, Евграф Петрович (1865–1941), член Думы, педагог, церковный и общественный деятель, был хорошо известен, как среди русских, так и среди французов. Его жена Инна Владимировна, урождённая Стрекалова (1877–1961), была тоже педагогом, преподавала русский язык во французских лицеях. Она была автором книги о Владимире Соловьеве (1851–1900), изданной в Париже в 1922 году. Их дом напоминал старый, культурный, дворянский очаг, был полон книг, старинной мебели и беспорядка. Семья была гостеприимная и принимала у себя весь русский Париж.

Три сына были талантливы и очень церковны. Старший, Пётр (р. 1901 г.), окончив Сорбонну, получил докторат. Впоследвии он преподавал в Сергиевской Академии, во французских учебных заведениях и написал ряд книг по истории. В течение многих лет он был главным иподьяконом Александро-Невского собора и ни одно церковное или общественное торжество в Париже не могло обойтись без его участия. Максим (р. 1903 г.), математик, статистик, композитор, был известен, как один из самых талантливых регентов. Младший, Евграф (1905 –1970), обладавший редким даром литургического творчества, стал епископом Православно–Католической Церкви во Франции. Прекрасный и оригинальный проповедник, он был также ректором богословского института святого Дионисия в Париже.

Во время моего первого посещения этой интересной семьи, я присутствовал на вечерне, пропетой с исключительным мастерством тремя братьями в их домашней часовне. Все они принимали участие в Движении и способствовали росту интереса к экуменической работе среди русских за рубежом.

ПРИЛОЖЕНИЕ 7

Отец Алексей Нелюбов, (1879–1937) духовник Хоповского монастыря, не отличался ни учёностью, ни даром проповедника, но он был одним из самых замечательных исповедников, встреченных мною. У него был благодатный дар тёплого, глубоко личного подхода к каждому человеку и спокойная мудрость священника, знающего высоту восхождения и глубину падения, свойственных людям.

Самая манера исповеди была у него необычайна. Он, видимо по болезни ног, исповедовал обычно сидя. Начинал он часто с житейских мелочей, расспрашивал о здоровье, о работе, о других членах семьи и только потом подходил к вопросам внутреннего состояния исповедовающегося, проникал в сокровенные тайны его души. Он был и друг, и советник, но также и иерей Церкви Христовой, которому дана была власть вязать и решить. Уходя с исповеди, каждый знал себя лучше, а также получал уверение, что если один из служителей Христовых мог понять и полюбить грешника, то тем более сам Господь готов принять кающегося и снять с него бремя его прегрешений.

ПРИЛОЖЕНИЕ 8

Отчёт о съезде в Хопове был составлен Л. Зандером и напечатан в журнале «Путь» № 2. Париж. 1926, стр. 116–121.

Профессор Троицкий (1878–1972) тоже напечатал свои впечатления о конференции в Белградской русской газете «Новое Время» № 1332, 7 октября 1925 г. Он писал: «Я пробыл на съезде с начала и до конца, и съезд произвёл на меня сильное и радостное впечатление. Как одно мгновение пролетела неделя в Хопове. Неприглядна и даже сурова была внешняя обстановка. Неприхотливая пища, ночёвка на соломе «вповалку» в сыром и тесном сарае, усталость от долгих заседаний, сменяемых столь же продолжительными богослужениями, почти непрерывный дождь, превративший все окрестности в липкую грязь, – всё это как-то не замечалось, всё тонуло в духовной радости. Было сознание, что Господь посетил сердца русской молодёжи и призвал её свидетельствовать о имени Своем.

Против Движения говорят многие. С одной стороны, его упрекают в духовной гордости, с другой стороны, его называют «протестантским и чуть ли не масонским». Автор статьи, после опровержения этих обвинений, закончил её следующими словами: «Словно богомольцы в Великий Четверг, разошлись из Хопова участники съезда, неся свечу чистой духовной радости. Нужно постараться, чтобы её не затушили ни несправедливые обвинения, ни добродушный смех, ни мефистофельская улыбка скептиков, ни наша гордыня, порочность и леность».

16. Жизнь в Югославии и наши сербские друзья (Н.М. Зернов)

Королевство Сербов, Хорватов и Словенцев, возникшее на развалинах Австро–Венгерской и Турецкой Империй, переживало трудную переходную пору, когда оно открыло свои двери русским беженцам. Новое государство разрывалось на части соперничеством народов, населявших его. Сербы, хорваты, словенцы, черногорцы, македонцы, далматинцы и босняки не доверяли и завидовали друг другу. Кроме них, королевство включало арнаутов, немцев и венгров, стремившихся к национальной автономии. Эти трения усиливались благодаря различиям в религии: на востоке население было православное, на западе – принадлежало к католической церкви, часть его исповедовала ислам.

Нам, русским, было тяжело наблюдать этот балканский сепаратизм, мешавший нашим славянским братьям дружно работать для общего блага. Нам было также чуждо увлечение Францией, которым было охвачено столичное общество. Его политическим идеалом была радикальная, антиклерикальная идеология. Мечтой каждого сербского студента было попасть в Париж. Признаком принадлежности к высшей западной цивилизации считался атеизм. Сербы были упоены своей победой, сделавшей их маленькое королевство государством, с которым считались великие державы. Мы пришли из иного мира, потрясённого большевизмом, и сознавали его угрозу для Балкан, не умеющих найти своё единство. Мы пытались иногда делиться нашим опытом с сербами. Они не верили нашим рассказам и смотрели на нас, как на неудачников, желающих поучать своих счастливых хозяев.

В своей массе сербы были расположены к нам, русским. Они были радушны и гостеприимны, особенно «сельяки» – крестьяне. Но как все, кто долго страдал под иноземным игом, они были подозрительны и завистливы. Жить на сербской земле было легко, но сотрудничать с ними было трудно. Наша семья, как и большинство других русских, испытала тяжесть зависимости от распорядителей нашей беженской судьбы. Наши студенческие стипендии были под постоянной угрозой сокращений или отмены. Труднее всего было положение нашего отца. У него не было никаких средств для существования кроме его врачебной практики, а она зависела от разрешения из министерства, которое возобновлялось каждой весной. Перед началом сезона начинались у нас волнения. Обычно моя старшая сестра брала на себя хождения по мытарствам. Приходилось искать доступа к влиятельным людям, просить их помощи, объяснять безвыходность нашего положения. Несколько раз ей удавалось чудом добиться в последний момент отмены рокового для нас запрещения практики. Но эти хлопоты имели и свою положительную сторону, благодаря им нам удалось встретиться с великодушными людьми, готовыми оказать помощь бесправным беженцам, которые, кроме искренней благодарности, не могли ничем заплатить за эту поддержку.

Случайная счастливая встреча моей младшей сестры познакомила нас с замечательной сербской девушкой, Надой Аджич (р. 1900). Она помогла нам лучше понять и оценить сербский народ. Наде было 23 года. Некрепкого здоровья, она была человеком большой внутренней силы и чистоты. У неё было красивое, спокойное лицо, большие карие глаза, широко открытые на окружающий её мир. Она умела делить с другими их радости и горести и потому всегда была притягательным центром для своих многочисленных друзей. У неё было своеобразное сочетание народной мудрости, укоренённости в «сербстве» с мягкой, нетронутой соблазнами, девичьей душой. Она была верующей, но по-своему. Например, она удивилась, узнав, что мы ходим на исповедь перед причастием. «В чем же вы исповедуетесь?» – спросила она нас, – «у меня нет грехов». Её слова в свою очередь поразили нас, но в её устах они звучали правдиво. Только много позже, уже строгой и опытной игуменьей монастыря, она встретилась со всеми проявлениями греха в раздвоенной человеческой природе.

У Нады была двоюродная сестра Елица Попович, музыкантша, получившая образование в Париже и ставшая впоследствии профессором консерватории в Белграде. Елица стала устраивать в своём доме встречи между сербской молодёжью и некоторыми членами нашего свято–Серафимовского кружка. На этих собраниях мы обсуждали литературу, искусство и религиозно–философские вопросы. Таким образом, мы близко узнали многих даровитых и высококультурных сербов. Среди них была известная поэтесса, Десанка Максимович (р. 1898), Иво Андрич (р. 1892) получивший Нобелевскую премию, и ряд будущих дипломатов и профессоров. Большинство из наших новых знакомых не были похожи на Наду. Они были оторваны от своих церковных и национальных корней. Считали себя принадлежащими к западной цивилизации, искали, но не имели веры и были отчуждены от Православия. Эта столичная молодёжь всем интересовалась, обо всем была готова рассуждать, но сама оставалась наблюдателем жизни, а не творила её. Девушки этого круга нигде не служили, увлекались социализмом, мечтали о равенстве и братстве. Наша вера в обновляющую силу Церкви, наше отталкивание от революционного утопизма были непонятны молодой сербской интеллигенции. С огнём неофитов мы старались открыть им истину Православия. Нам не удалось достичь этой цели, но, несмотря на это, мы стали друзьями. В них была большая душевная привлекательность и в то же время какая-то бескрылость и обречённость. Близко столкнувшись с ними, я с тревогой думал о будущем, ставшей мне дорогой, Сербии. Эта идеалистически настроенная, но не верующая молодёжь не могла помочь своей стране, она не имела цели в жизни и не хотела нести ответственности за неё.

Среди наших сербских друзей был только один человек, с которым мы нашли подлинное согласие, это был богослов иеромонах Юстин Попович43. Талантливый писатель, оригинальный мыслитель, глубоко верующий христианин, он разделял наши взгляды на Церковь и на задачи, стоящие перед её членами. Коммунизм в его глазах был прежде всего восстанием секулярного человека против своего Творца. С чёрной бородой, с серьёзным, редко улыбающимся лицом, он был представителем мужественного, бескомпромиссного сербского Православия, отличного от русского, с его большей теплотой и мягкостью. Многие сербы были равнодушны к религии, но те, кто жил в Церкви, были ревностны в соблюдении постов и обычаев и менее терпимы, чем многие из русских. Отец Юстин был одним из этих ревнителей. На наших собраниях он всегда выступал с огнём, его мысль была остра и часто парадоксальна. Сербы считали его фанатиком, сочувствие он находил у нас, русских.

Незадолго до нашего отъезда из Сербии он совершил обряд «побратимства» над Надой Аджич, моими сёстрами и мною. Это, теперь почти забытое, таинство является особенностью сербского Православия. Оно связывает братскими узами тех, кто прибегает к нему. Совершив его над нами, отец Юстин дал нам сербскую сестру и, таким образом, породнил нас с сербским народом.

Через Наду мы приобрели и других друзей в Сербии, на этот раз из совсем другой среды. Мы сблизились с группой «сельяков», принадлежавших к движению «Богомольцев». Оно началось среди военнопленных в австрийских лагерях. Сербские солдаты стали там читать Священное Писание, которое произвело на них глубокое впечатление. Среди них нашлись талантливые самоучки, одушевлённые истолкователи прочитанного. Вернувшись на родину, они начали устраивать библейские кружки и привлекать на них своих односельчан. Самым замечательным в этом народном движении была его церковность, его участники не хотели создавать секту, но остались верны Православию. Этому во многом содействовал епископ Николай Велимирович. Он взял на себя руководство богомольцами, устраивал для них народные съезды, собиравшие тысячи паломников. Они проводили ночи под открытым небом, вокруг костров, в пении и молитве. Епископ, проповедник исключительной силы, вдохновлял их своими огненными словами.

В Врньячкой Бане, где мы провели два первые лета, во главе богомольцев стоял сельяк Жика. Он был типичный серб, высокий, поджарый, с горбатым носом и с суровым взглядом темных глаз. Местный священник не отличался особой ревностью и он предоставлял Жике возможность проповедовать в церковном дворе после службы. Говорил Жика просто, сильно, с целостной верой в спасительность Евангелия. Нада знала его, он пригласил нас к себе. Вся его семья жила в полном единстве с ним. Мы участвовали в молитвенном собрании в их просторном, безукоризненно чистом крестьянском доме. Православие соединило нас.

Дружба с Надой, встреча с богомольцами, помогли нам понять и полюбить Сербию. Нам стал близок дух её народа, её поэзия, её своеобразная суровая красота. К сожалению, из-за нашей бедности мы не имели возможности побывать в сербских монастырях с их прекрасными фресками. В те годы только начиналось их изучение, и доступ к ним был очень труден, так как большинство монастырей было расположено в малодоступных, отдалённых местах.

В 1923 году мы имели радость соединения с двумя сёстрами нашей матери и с нашей двоюродной сестрой. Мария Александровна Богушевская (1863–1937) не имела детей и она перенесла всю свою любовь на нас, став нашей второй матерью. Она, вместе со своей сестрой Елизаветой Александровной Калустовой (1879–1961), осталась жить в нашем доме, когда в 1920 году мы покинули Ессентуки. Они надеялись сохранить его для нас в случае нашего возвращения. Пережив и голод, и холод, и опасности ареста, они получили разрешение соединиться с нами в период ослабления диктатуры, совпавшей с болезнью Ленина. Их приезд восстановил единство нашей семьи.

Рассказы приехавших родственниц были удручающие, всюду царило насилие, разруха, нищета. Всё тёмное, завистливое и жестокое выползло наружу. Густая, непроглядная тьма окутала нашу родину. Церковь раздиралась на части живоцерковниками, доносительство и вражда заразили и христиан. Острым контрастом с этой мрачной картиной была та духовная свобода, которой пользовались мы. Все наши отношения с людьми строились на общности наших убеждений и взаимной симпатии. Мои сестры и я с братом составляли крепко спаянную четвёрку. Наше единство привлекало к нам другую молодёжь. Мы отзывались на все стороны жизни, увлекались и увлекали других. Мы спорили, защищали свои мнения, часто крайние и не всегда до конца продуманные, но зато искренние. Мы жили в Церкви, она вдохновляла нас, открывала перед нами широкие горизонты, помогала осмыслить ту грозную эпоху, участниками которой мы были.

Наша созвучность становилась особенно полноценной каждым летом, когда мы все собирались вместе на курортах, где работал наш отец. Родители жили нашими интересами, и мы находили у них поддержку и мудрую помощь во всех наших начинаниях. Мы перенесли в Сербию тот священный домашний очаг, который создался в нашем доме в Ессентуках в дни красного террора. Мы были молоды, свободны, все вместе. Это было счастливейшее время нашей жизни в изгнании. Природа, окружавшая нас, была почти не тронута человеком. Стоило выйти за границы нашего маленького местечка, как мы попадали в девственный лес с его таинственной жизнью. Мы дышали упоительным, ароматным воздухом, слушали пение соловьёв, любовались яркими, красочными закатами, а ночью искали любимые созвездия среди блестящих звёзд.

Наше пребывание в Сербии совпало с переходными годами для эмиграции и для советской власти. «Н.Э.П.», болезнь и смерть Ленина, начавшаяся борьба за власть внутри партии указывали на перебои нового строя, давала передышку измученному населению. Люди, покинувшие родину, тоже ещё не успели пустить корней заграницей и продолжали надеяться вернуться домой. Их связь с оставшимися была не окончательно порвана, получались письма, счастливцам удавалось вырваться на свободу. Всё же росло сознание, особенно у нас, молодёжи, что скорых перемен не следует ожидать и что нам нужно готовиться к долгим годам изгнания.

Югославия оказалась лишь этапом в нашей жизни за рубежом, нам предстоял ещё долгий и сложный путь, который уводил нас далеко за пределы Европы.

ПРИЛОЖЕНИЕ 9

Архимандрит Юстин Попович, один из самых выдающихся богословов сербской Церкви, родился 25 марта 1894 во Вранье. После окончания семинарии в Белграде, он учился в петербургской духовной академии, а во время первой мировой войны в Оксфорде. В 1926 году он получил докторскую степень в Афинах за свою диссертацию: «Проблема личности и познания у Макария Египетского». Он принял монашество, когда ему было 22 года. С 1935 по 1944 год он был профессором богословия в Белграде. Коммунисты лишили его права преподавания, и с 1948 года он стал духовником женского монастыря Челие около Вальева. Им издан целый ряд богословских трудов. Среди них следует упомянуть «Догматику Православной Церкви» 2 тома (1932–1935), «Гносеологию святого Исаака Сирина», «Достоевский, Европа и Славянство» (1940), «Святой Сава и Его Философия Жизни» (1935), «Философские Бездны» (1957). Осенью 1968 года отец Попович получил почётную степень доктора богословия от Владимирской Православной Семинарии в Нью–Йорке. Его краткая биография и список его учёных трудов даны в журнале семинарии: St Vladimir's Theological Quarterly. Vol. 13. № 1–2. 1969.

Семья Зерновых в Париже 1927 г. Владимир Михайлович, Мария Михайловна, София Михайловна, Милица Владимировна, Николай Михайлович, София Александровна, Михаил Степанович, Мария Александровна Богушевская

* * *

1

См. Архиепископ Никон. Жизнеописание Антония митрополита Киевского. Том 6. Стр. 31.

2

Тексты посланий патриарха Тихона находятся у архиепископа Никона «Жизнеописание митрополита Антония». Том 6, стр. 49–56

3

Текст обоих посланий напечатан в «Жизнеописании митрополита Антония». Том 6, стр. 17–33. Издание Северо–Американской и Канадской епархии. 1960.

4

Так, например, секретари собора, выбранные большинством, иногда просто не записывали речей своих противников, создавая впечатление единства там, где оно отсутствовало.

5

Вестник Р.С.Х.Д. № 1. 1960 содержит ряд статей посвящённых памяти о. Киприана.

6

Совершенно исключительны по своей литургичности были службы епископа Гавриила Челябинского (Чепур), одного из учеников митрополита Антония.

7

Автобиография В.В. Зеньковского и статьи, посвящённые его памяти, напечатаны в Вестнике Р.С.Х.Д. № 66 –67. Париж. 1962.

8

Жизнеописание митрополита Антония и собрание его сочинений издано в 17 томах архиепископом Никоном (Рклицким). Нью–Йорк. 1956–19666999. Художественный портрет митрополита дан архимандритом Киприаном (Керном) в Вестнике Р.С.Х.Д. № 91–92. Париж. 1969 год.

9

См. его книгу «Брызги моря» Прага 1930.

10

Моя сестра в главе «Четыре года в Сербии» даёт картинное описание собрания с Холлингером.

11

Некролог о Холлингере напечатан в Вестнике Р.С.Х.Д. №7. 1930. Париж.

12

Н.А. Клепинин(1899–1939) был одарённым, многообещающим человеком, автором книги «Святой Александр Невский» Париж 1927. Его жизнь оборвалась трагично, после второй женитьбы, он примкнул к левому крылу евразийцев и вернулся в Россию. Там он вскоре погиб в одном из лагерей. Его брат о. Дмитрий Клепинин (1904–1943) тоже погиб, но в немецком лагере, помогая евреям.

13

См. в конце главы Прилож. I.

14

Некролог об отце Нелюбове был напечатан в «Вестнике Р.С.Х.Д.» №2. 1938.

15

Н.С. Шокотов был поручиком гусарского Митавского полка.

16

См. в конце главы Приложение 2

17

Я старалась лучше понять его, ловила случайные рассказы о нём. Мне говорили, что когда Н.С. поступил в Николаевское Кавалерийское Училище и в первый раз появился верхом в манеже, все присутствующие, даже самые строгие начальники, стали аплодировать, таким он был замечательным наездником. В полку его многие любили. Сам он никогда ничего не говорил о себе.

18

См. С.А. Рачинский и его школа. Сборник статей. Жорданвилль. 1956.

19

См. Н.К. (Клепин) «Памяти игуменьи Екатерины» Париж. 1926. В. Маевский. «Лесна». Сан Пауло. 1962.

20

См. часть вторая, глава одиннадцатая.

21

См. часть вторая, глава одиннадцатая: «Встреча с отшельницей Серафимой».

22

В настоящее время Вранячка Баня является благоустроенным курортом, но в 1921 году она была ещё в первобытном состоянии. Отдельных ванн почти не было и большинство больных погружалось в общий бассейн, наполненный горячей щелочной водой. Все купались в своём нижнем белье, причём некоторые, особенно женщины, старались постирать его. В результате вода иногда окрашивалась в яркие цвета и люди, входившие в белом белье, вылезали в цветном. Кроме того в Баню приезжали не только больные пищеварительными органами, для которых предназначался курорт, но и туберкулёзные, получавшие только вред от этого лечения.

23

И.И. Троянов (р. 1900). Настоятель Русской церкви в Вевей в Швейцарии.

24

М.К. Львова замужем за Петром Сергеевичем Лопухиным (1885–1962).

25

Анна Николаевна Гиппиус (1872–1942), сестра Зинаиды Гиппиус (1869–1945), сочинила шуточную поэму, описывающую жизнь Ковчега и характеристики его обитателей. Начиналась она следующими словами:

«В Белграде на Сеньяке сырая есть халупа»

«Живёт бедно, но дружно в ней молодёжи группа»

«Здесь, как в ковчеге тесно и как в ковчеге парно»

«и даже, как в ковчеге, все делятся попарно».

Кончалась поэма так:

«Когда ковчег сеньякский в Россию доплывёт»,

«Своих друзей белградских он нежно вспомянет».

26

См. в конце главы Приложение 3

27

См. в конце главы Приложение 4

28

См. Автобиографические записки. Париж. 1946.

29

См. Бердяев. Самопознание – Опыт философской автобиографии. Париж. 1949.

30

Некролог о Карташеве напечатан в «Вестнике Р.С.Х.Д.» № 3–4. I960 г.

31

См. в конце главы Приложение 5

32

Марцинковский. «Наука и Религия» и «Достоверно ли Евангелие» Прага 1926. Некролог о нем напечатан в № 101–102 Вестника Р.С.Х.Д. 1972.

33

Краткий отчёт о съезде в Пшерове был напечатан в «Духовном Мире Студенчества» Прага, Декабрь, 1923, стр. 33–41.

34

См. 3. Гиппиус–Мережковская. Дмитрий Мережковский. И.М.К.А. Пресс. Париж, 1951, стр. 92–93.

35

Отчёт о съезде в Фалькенберге напечатан в N° 5 «Духовный Мир Студенчества» Париж, 1925 год.

36

Отчёт об Аржероне напечатан в «ПУТИ» № 2, Париж, 1926, а также издан в виде отдельной брошюры. Л. Зандер. «Христианство и Современная Жизнь». Париж, 1925.

37

Автор – «Смирение во Христе». Париж, 1925. «Тайна Святых». Париж, 1949.

38

Члены рабочей партии.

39

См. конец главы Приложения 6.

40

См. конец главы Приложения 7.

41

См. в конце главы Приложения 8.

42

«Вестник Р.С.Х.Д.» № 97, 1970 г., содержит статью «Как быть?», присланную из России, где доказывается необходимость братств для Церкви в России.

43

См. в конце главы Приложение 9.


Источник: За рубежом : Белград-Париж-Оксфорд : Хроника семьи Зерновых (1921-1972) / Под ред. Н.М. и М.В. Зерновых. - Paris : YMCA-press, 1973. - 561 с., [5] л. ил., портр.

Комментарии для сайта Cackle