II. Парижская эпопея (1925–1939)
1. Париж столица русского зарубежья (Н.М. Зернов)
В течение 1925–1927 годов наша семья постепенно перебралась из тихой, провинциальной Сербии в шумный, блестящий Париж. К этому времени всё самое выдающееся и предприимчивое среди русских собралось во Франции. Наверное около 150 тысяч бывших граждан Российской Империи нашли в ней своё убежище, и значительное число их сосредоточилось в Париже и его окрестностях44.
Внутри столицы Франции образовался русский городок. Его жители могли почти не соприкасаться с французами. По воскресеньям и праздникам они ходили в русские церкви, по утрам читали русские газеты, покупали провизию в русских лавчонках и там узнавали интересовавшие их новости. Закусывали они в русских ресторанах или дешёвых столовых, посылали детей в русские школы; по вечерам они могли ходить на русские концерты, слушать лекции и доклады или участвовать в собраниях всевозможных обществ и объединений.
В то время пользовался популярностью следующий анекдот: встречаются два старых приятеля. Первый спрашивает другого: «Ну, как тебе живётся в Париже?» «Да ничего, отвечает второй, жить можно, город хороший. Одна беда, слишком много французов». Были русские, которые действительно так думали. Они даже не учились говорить по-французски, жили исключительно в своей беженской среде. Все их интересы были сосредоточены на покинутой родине, и многие из них долгие годы надеялись туда вернуться.
Но одними мечтами жить было нельзя и надо было искать заработка у тех же французов. Франция в те годы нуждалась в рабочей силе и давала иностранцам разрешение на въезд. Однако, они не могли свободно выбирать свою профессию, и на их документах стояла отметка, часто мешавшая им получить лучше оплачиваемый и менее тяжёлый труд.
Лиц со средствами среди русских было немного. Ещё менее было в первые годы людей, умевших использовать свой капитал. Многие состоятельные русские проживали вывезенные из России деньги, рассчитывая на перемены на родине. Но они были исключением. Большинство беженцев приехало во Францию без всяких средств. К тому же многие не знали языка и не имели подходящих профессий. Всё имущество их умещалось в одном или двух дешёвых чемоданах. Они были представителями пролетариата, который согласно коммунистической доктрине, должен возродить человечество. Единственно, что они могли предоставить капиталистическому рынку, это свои рабочие руки. Хуже всего пришлось тем, кто попал на заводы в провинцию. Другие устроились на автомобильные фабрики в Бианкуре под Парижем, многие сели за руль парижских такси. Те, кто знал французский язык, получили работу в конторах. Женщины стали портнихами, раскрашивали шарфы, делали игрушки, или существовали на другие случайные заработки.
В массе своей русские показали свою работоспособность, добросовестное отношение к своим обязанностям и выдержку. Только небольшая часть эмиграции не выдержала посланных ей испытаний, спилась, опустилась и пошла ко дну.
Большой моральной поддержкой для русских было сознание, что они выбрали изгнание из-за любви к России, так как не могли примириться с большевистским насилием. Их трудовая жизнь на западе, полная лишений, была свидетельством миру, что среди русских были люди, не подчинившиеся тирании и оставшиеся верными идеалам свободы и чести своей страны.
Эти убеждения помогли эмигрантам не сломиться, сохранить своё достоинство, остаться культурными, мыслящими людьми, несмотря на тяжёлый, непривычный труд и неуверенность в своём будущем. Самой тревожной стороной эмигрантского существования была угроза безработицы. Каждый раз, когда начиналось сокращение производства, первыми лишались заработка беззащитные русские, затем другие иностранцы, и только в последнюю очередь французы. Несмотря на все эти трудности, всё же материальное положение русских изгнанников по мере их знакомства с языком и условиями жизни в новой стране постепенно улучшалось.
В области политики русская эмиграция не нашла единства. Только решительное отвержение ленинской и сталинской диктатуры объединяло её. Большинство было настроено демократично. Конституционные монархисты имели свой орган – «Возрождение», основанный А. О. Гукасовым (1872–1969). Его сначала (1925–1927) редактировал П. Б. Струве (18701944), потом он же издавал еженедельник «Россия» (1927–1928), а затем «Россия и славянство» (1928–1929). Самая известная эмигрантская газета, «Последние Новости», возглавлялась П. Н. Милюковым (1859–1943), занимавшим более левую, республиканскую позицию. Крайние монархисты печатали свой орган «Двуглавый Орёл» в Германии, где был их центр. Социал-революционеры группировались в Чехии, где они получали государственную поддержку. Их орган был: «Воля России».
Эти дореволюционные партии не удовлетворяли многих. Особенно молодёжь не умещалась в них. Возникли новые движения, стремившиеся перекинуть мост в Советскую Россию, надеявшиеся на внутреннюю эволюцию режима. Таковой была программа Евразийцев, Младороссов, Утвержденцев и других подобных группировок.
Политика однако захватывала меньшинство, только немногие делались членами партий. Зато большой популярностью пользовались различные общества и объединения, как Обще–Воинский союз, Галлиполийское собрание. Московское и Одесское землячество, общества бывших воспитанников различных высших и военных училищ, кадетских корпусов и женских институтов. Корниловцы, Марковцы, Дроздовцы и имперские полки тоже объединяли своих однополчан. Казаки имели свои «станицы» и своих атаманов. Грузины, армяне, евреи, калмыки имели свои национальные учреждения. Несколько иной характер носили: Общество Врачей имени Мечникова. Союз Инженеров, Торгово-Промышленный Комитет, Академическая Группа и Академический Союз, Союз Писателей и Журналистов. Это были профессиональные объединения, которые соединяли людей по признакам их работы уже во Франции. В эти годы в Париже было более трёхсот русских организаций. Все эти общества устраивали заседания, обеды, «чашки чая», служили молебны и панихиды. Приходя на эти собрания, шофёры такси или рабочие завода снова становились полковниками или мичманами флота, портнихи – институтками, скромные служащие – сенаторами или прокурорами.
В эмиграции было много творческих сил, они проявляли себя во всех областях жизни. Видное место занимала литература. Лучшим толстым журналом были «Современные Записки» (1920–1940). Его редакторами были Н. А. Авксентьев (1878–1943), Марк Вишняк (р. 1883), И. И. Бунаков-Фундаминский (1880–1942), В. В. Руднев (1879–1940). Все они были социал-революционеры в прошлом, но журнал не носил узкопартийного характера и объединял широкие круги демократической, свободолюбивой интеллигенции. Один из редакторов, Фундаминский, исповедовал своеобразное Нео-Славянофильство.
Среди писателей и поэтов, живших во Франции, выделялись И. А. Бунин (1870–1953), Д. С. Мережковский (18651941), его жена 3. Н. Гиппиус (1869–1945), И. С. Шмелев (1873–1950), А. М. Ремизов (1877–1957), Алданов – М. А. Ландау (1886–1959), Б. К. Зайцев (1881–1972), Тэффи – (Н. А. Лохвицкая) (1875–1952), В. О. Ходасевич (1886–1939), Б. Ю. Поплавский (1903–1935) и Г. В. Адамович (1894–1972).
Одна группа поэтов встречалась по воскресеньям у Мережковских и участвовала в кружке, носившем название «Зелёная Лампа». Другие поэты и писатели объединялись вокруг журналов «Числа» (1930–1934) и «Утверждения» (1931–1932). Последний носил ярко левый политический характер. Альманах «Круг», выходивший в течение 1936–1938 годов, стремился объединить молодых писателей и поэтов с представителями религиозного возрождения. Религиозно–философская мысль имела свой орган – журнал «Путь», издававшийся Бердяевым. Его сотрудники защищали свободу религиозной мысли, необходимость для православных участвовать в социальной и экуменической работе. «Вестник Р. С. X. Д.» (Русского, Студенческого, Христианского Движения) развивал те же идеи, информировал о церковной жизни за рубежом и давал подробные отчёты о борьбе с религией, которая велась коммунистами в России.
Мир театра, музыки, балета и живописи блистал всемирно известными именами: Ф. И. Шаляпина (1873–1938), С. В. Рахманинова (1873–1943), А. К. Глазунова (1865–1936), Н.К. Медтнера (1879–1951), И. Ф. Стравинского (1882–1971), Анны Павловой (1881–1931), Н. Балиева (ум. 1939), К. А. Сомова (1869–1939), А. Н. Бенуа (1870–1960), М. В. Добужинского (1885–1957), А. Е. Яковлева (1887–1938), Б. Д. Григорьева (1886–1938), Ларионова (1881–1964), Натальи Гончаровой (1883–1964) и многих других. Кроме искусства, эмиграция во Франции выдвинула выдающихся людей в отраслях науки, техники и промышленности. Вклад в этих областях стал особенно заметен, когда подросло второе и третье поколение, получившее образование во Франции.
Совсем особую роль в судьбах эмиграции и в жизни русского Парижа играла Церковь. Она была главной объединяющей силой, возвышавшейся над партийными разделениями и материальными различиями. В храмах встречались люди разных мировоззрений, удачники и неудачники, те кто упорно продвигался вверх по ступеням благополучия, и те, кто не думал о завтрашнем дне.
Во главе церковного управления стоял выдающийся по уму и по умению объединить вокруг себя творческие силы митрополит Евлогий (Георгиевский, 1868–1946)45. В России он был известен, как член Думы, в которой он занимал правое крыло монархистов. В эмиграции он повёл Церковь по руслу внепартийности и этим сумел привлечь поддержку широких кругов русских изгнанников. Большой и грузный, с длинной бородой, он принимал всех своих посетителей с лаской и сочувствием. Он охотно давал своё благословение на самые разнообразные начинания и мог легко казаться мягким и на всё соглашающимся, но в действительности он был человеком, умевшим добиваться своих целей и правильно разбиравшимся в сложной обстановке, окружавшей его. Он оказался подлинным строителем церковной жизни в эмиграции. Его главным достоинством было сознание, что новые условия изгнания требуют новых форм работы. Он поощрял инициативу, часто выходившую далеко за пределы дореволюционного опыта. Он не боялся нововведений и этим отличался от большинства других епископов и священников, которые со страхом и подозрением относились ко всему, что не было знакомо им раньше.
Главной церковью Парижа был собор Александра Невского, освящённый в 1861 году46. До начала второй мировой войны этот прекрасный храм оставался осколком павшей империи. Среди молящихся в нём можно было увидать высокие силуэты великих князей, вождей Белых Армий, героев великой и гражданской войны, бывших министров, дипломатов, членов Думы. Среди этих сановников выделялась прямая, подтянутая фигура графа В. Н. Коковцева (1853–1943), не пропускавшего ни одной воскресной службы. Писатели, художники и артисты, наряду с другими эмигрантами, образовывали живописную, оживлённую толпу, заполнявшую не только обширный храм и церковный двор, но даже и всю прилегающую улицу Дарю. Все, кто хотел встретить знакомых, окунуться в русскую атмосферу, стремились попасть туда.
В самом храме долгое время сохранялись традиции прошлого. Духовенство было старое, не пережившее революции. Протодьякон Тихомиров заполнял своды храма своим прекрасным басом. Хор Н. П. Афонского (1892–1971) пел концертную музыку. Мужчины во время службы, здороваясь, целовали руки дам. Стулья, стоявшие вдоль стен, были отмечены визитными карточками их владельцев, носивших часто громкие и титулованные имена.
Собор, однако, не мог удовлетворить потребностей растущей эмиграции. В 1925 году митрополиту Евлогию удалось, в день памяти святого Сергия Радонежского, приобрести на торгах большой участок земли на улице Кримэ и создать там Сергиевское Подворье с богословским институтом, который привлёк со всех стран рассеяния молодёжь, горевшую желанием отдать себя всецело служению Церкви. Во главе академии встали епископ Вениамин и отец Сергий Булгаков. Профессорами были приглашены известные деятели церковного возрождения: Карташев, Вышеславцев, Зеньковский и другие. Состав студентов не был однороден, среди них были и очень традиционно настроенные и искавшие новых путей церковной жизни. Атмосфера, создавшаяся на Подворье, была совсем иная, чем на Дарю. Отец Сергий служил с горением духа и заражал им молящихся. На службы в Подворье стали собираться ревнители благочестия. Оно стало молитвенным центром для членов Движения.
Вскоре стали возникать и другие приходы в разных кварталах русского Парижа. В шестнадцатом арондисмане жили более состоятельные беженцы, там же сосредоточились русские писатели и артисты. Основная масса поселилась в пятнадцатом арондисмане и в пригородах Кламара и Медона. В Биянкуре, вокруг автомобильных заводов, обычно в дешёвых отелях, селились работавшие на фабриках. Приходы этих районов отражали социальные слои своих прихожан. Храмы устраивались в гаражах, в сараях, иногда в частных домах. Их было около 30 в Париже и его окрестностях. Всюду появлялись любительские хоры, были созданы школы для изучения Закона Божия и русского языка. Сестричества убирали церкви и помогали нуждающимся. Кроме отца Булгакова, большой популярностью пользовался отец Георгий Спасский (1877–1934), талантливый проповедник, собравший вокруг себя многих почитателей47, и отец Сергий Четвериков (1867–1947), опытный духовник и настоятель Введенской церкви, устроенной позднее Р. С.Х. Движением48. Незадолго до второй мировой войны, в Париж приехал архимандрит Киприан Керн (18991960), сразу приобретший известность своим уставным служением и исключительным знанием литургического богословия.
Несмотря на утомительный и часто плохо оплачиваемый труд, среди эмигрантов всегда находились люди, готовые отдавать своё время на работу для общей пользы. Русский Париж был полон жизни и деятельности. Источником его вдохновения оставалась Россия, желание помочь и послужить родине объединяло большинство. Боль за то, что происходит там, сострадание жертвам коммунистического террора, обрекавшего на мучения и смерть миллионы часто лучших русских людей, глубоко переживались всеми.
Небольшая группа пыталась тайком проникнуть на родину и, таким образом бороться с сталинистами, но подавляющее большинство видело безнадёжность этих попыток и считало своей миссией сохранение и приумножение ценностей русской культуры, систематически уничтожавшейся коммунистами. Среди более молодого поколения росло сознание, что пребывание в Европе даёт возможность многому научиться у Запада и кое-чему научить его представителей. Подобное взаимное обогащение происходило и в области искусства и науки, и ещё более в сфере религиозной и философской мысли.
Одной из характерных черт духовной жизни эмиграции была её полная внутренняя свобода, что составляло резкий контраст с тем, что было в России. Французы совершенно не вмешивались в русские дела. Каждый мог основать своё общество, устроить собрание, начать печатать журнал или издать книгу. Несмотря на ограниченность средств, эмигрантская литература процветала. Свобода пробуждала мысль, приучала к большей терпимости и помогала исканию правды.
Тот дух свободы, которым дышали русские изгнанники, делал в их глазах новый правящий класс, представлявший идеи третьего интернационала не только паразитом, угнетавшим народ, но и жалким прислужником всемогущего диктатора. Эмигранты потеряли родину и всё своё имущество, но они были свободны. Советские бюрократы имели все материальные преимущества, но они были рабы, дрожавшие за свою жизнь. По мнению изгнанников они не имели права говорить от лица русского народа. Тогда как сталинисты считали эмигрантов людьми, потерявшими всякую связь с действительностью и окончательно выкинутыми из жизни49.
Вторая мировая война внесла изменения в эту оценку. Войной закончился первый, наиболее значительный, период в истории русской эмиграции во Франции. Старое ведущее поколение сошло в могилу, на его смену пришло новое, менее многочисленное, но зато приобретшее то знание Запада, которого часто не хватало их отцам. Хотя оно не утеряло связи с православной культурой и Россией, однако его служение стало носить другой характер.
Значительным фактором явилось также появление новых беженцев из России. Ими были преимущественно те жители Советского Союза, которые были вывезены немцами на работы в Германию и военнопленные, которые не захотели возвращаться под власть коммунистов. Они стали известны под именем «Ди-Пи», то есть «Displaced Persons» (Перемещённые лица). Своим мировоззрением и социальными привычками они во многом отличались от старой эмиграции. В своём большинстве они быстрее приспособились к экономическим условиям западных стран, будучи сильнее заинтересованными в материальном благополучии. Однако, главным связующим звеном между ними и старой эмиграцией оказалась всё та же Церковь.
ПРИЛОЖЕНИЕ 10
Характерное для советской бюрократии отношение к русским эмигрантам, как потерявшим право называться русскими, находится в статье Цецилии Кан «Страницы Прошлого». «Новый Мир» №№ 5 и 6.
1969. Она и её муж, Виктор Кан, представлявший ТАСС в Париже (1931–1936), принадлежали к той высококультурной еврейской интеллигенции, которая с энтузиазмом пошла на служение интернациональному коммунизму. Автор описывает своих друзей из среды советских дипломатов, ревностно служивших партии. Среди них она упоминает Марселя Розенберга, Шалома Дворацкого, Виктора Шнейдера, Марка Гельфинга, Матильду Рихтерман. В своих сношениях с французами Цецилия Кан никогда не пропускала случая подчеркнуть, что она и её друзья были «настоящие русские», а не эмигранты, которые потеряли право называться ими. В конце статьи автор отмечает, что, несмотря на свою преданность Сталину, большинство её друзей были по ошибке ликвидированы во время «Ежовщины».
2. Парижские годы (Н.М. Зернов)
В октябре 1925 года мы со старшей сестрой очутились в сложном мире русского Парижа. Передо мной встала нелёгкая задача расширить и укрепить работу студенческих религиозных кружков и получить духовную и материальную поддержку для неё у русского общества. Хотя моя сестра не считалась секретарём Движения, она отдала себя всецело той же задаче.
Наши скромные студенческие стипендии, обещанные нам всего на год, требовали строгой экономии. Мы сняли маленькую квартирку в Латинском квартале, недалеко от чудесной церкви Сент Етьенн де Монт, где хранились останки Святой Женевьевы (422–500), покровительницы Парижа, и закрутились в новой для нас, напряжённой жизни. Посещения кружков, встречи с людьми, переписка с руководителями Движения в других странах Европы, всевозможные организационные собрания брали всё наше время. Но энергии у нас обоих было много и мы успевали осматривать Париж и ходить на лекции в Сорбоне, и заниматься иностранными языками. Питались мы в дешёвых студенческих столовых, где можно было есть хлеб без ограничения. Весь день на ногах, мы приходили домой поздно ночью, чтобы с утра снова начать нашу деятельность. Мы старались не пропускать церковных служб и, из-за больших парижских расстояний, на это уходило много сил. (Поездка на Сергиевское Подворье, например, брала не менее двух часов пути).
Наряду с этой напряжённой работой, на нас легла и другая задача, – устроить переезд в Париж остальных членов нашей семьи. Главный вопрос, вставший перед нами, был найти заработок для моего отца. Студенческие стипендии не могли обеспечить всех нас. Официально, иностранным врачам во Франции практика была запрещена, однако власти смотрели сквозь пальцы на тех русских, которые лечили только своих соотечественников, временно, как тогда многим казалось, очутившихся во Франции. Всё же необходимо было заручиться и для этого каким-нибудь прикрытием, и нам пришлось потратить много времени и сил для выяснения условий этой, полулегальной, работы. Одновременно мы начали поиски квартиры для наших родителей. Она должна была быть и недорогой, и в центре русской колонии, и с удобными сообщениями. По неопытности, мы сначала сняли дорогую и неподходящую для доктора квартиру, но, к счастью, нам удалось переменить её на другую, на улице Вожирар, в доме где наша семья прожила более 45 лет. Наши родители с сестрой матери приехали в Париж осенью 1926 года, младшая сестра и брат присоединились к нам, как только они окончили своё ученье в Белграде.
Этот следующий этап в наших беженских странствованиях, как и предыдущие переезды в новую страну, дался нам сначала нелегко. Мы не знали, сможет ли отец развить свою практику в Париже, нам приходилось экономить во всем. Ютились мы в большой тесноте, сестры спали в приёмной для больных, мы с братом – в малюсенькой мансарде, предназначавшейся для прислуги. Обстановка была убогая, вещи оставались в чемоданах. Это переустройство потребовало особенно много усилий от старшего поколения нашей семьи. Нашему отцу было уже 70 лет, и ему приходилось начинать всё сначала, приспособляться к новым условиям работы, привыкать к новому языку, изучать огромный город. Он прекрасно справился с этой трудной задачей. У него быстро развилась практика среди русских. Больных он принимал и на дому, и посещал пациентов на их квартирах. До конца своей жизни он сохранил полную работоспособность, ездил в душном переполненном метро, подымался по крутым лестницам на мансарды, где часто селились русские беженцы, ходил по дешёвым отелям. Медицинская практика требовала от него много сил, но он не мог отказаться и от общественной работы, которой он отдавал себя всюду, куда бы ни заносила его судьба50. Его любимым детищем в Париже стало Московское Землячество. Основано оно было в 1922 году, но начало процветать только когда он был выбран его председателем. Он расширил рамки благотворительности Землячества, включив в них всех русских, независимо от их происхождения, считая, что как Москва была сердцем России, так и Московское Землячество должно помогать всем нуждающимся. Передо мною лежит небольшая книжечка, – отчёт о работе Землячества за 1936 год. В нём сказано, что за 10 лет председательства моего отца, было собрано более 300,000 франков. Традиционный Татьянин бал давал от десяти до двенадцати тысяч51, остальные средства собирались путём членских взносов и пожертвований.
Крупных благотворителей не было, мой отец верил, что скромные суммы от многих лиц дают возможность оказывать существенную помощь неимущим. Собранные средства шли на стариков, инвалидов и на студенческие стипендии, среди которых шестнадцать были именные: в память Достоевского, Ключевского, Кизеветтера, Платонова, Муромцева, Пирогова, Павлова, братьев Гучковых и других известных москвичей. В своём годичном докладе мой отец писал:
«Во всякой общественной благотворительности, самое трудное задание, требующее энергии, а иногда даже самоотверженности и непременно личной щедрости, это – собирание средств и привлечение сотрудников. Вторая задача, несравненно более лёгкая, – справедливое распределение помощи. В этом – общественная благотворительность резко отличается от бюрократической, которая получает готовые средства для своей работы».
Отец был убеждённым сторонником общественной самодеятельности и он постоянно обращался к русским в Париже, прося их откликнуться на нужды их соотечественников. Его усилия не пропадали даром, он сам показывал пример жертвенности, и другие следовали за ним. Такую же отзывчивость он проявлял по отношению к своим больным, никогда не отказывая в бесплатной помощи нуждающимся, по неписанной традиции дореволюционных русских врачей.
Верной помощницей и постоянной сотрудницей моего отца была наша мать. Она обладала редким даром организатора и была в то же время прекрасным педагогом52. В Ессентуках на Кавказе она несла со своим мужем ответственность за ведение благотворительного общества «Санаторий». В Париже она деятельно участвовала в работе Землячества и давала уроки. Особенно она хорошо преподавала любимые ею классические языки. Её главной заботой была, однако, наша семья. Она вела всё наше хозяйство, готовила, убирала, ходила на базар. Жизнь в Париже была нервная и утомительная. Мать волновалась, когда отец долго не возвращался домой, беспокоилась и о нас, беспрестанно путешествовавших по миру. С детства она ухаживала за нами в течение наших частых болезней и продолжала тревожиться о нашем здоровье, хотя мы уже давно вышли из детского возраста.
Долгое время наши родители не уезжали на отдых из Парижа. Только когда моя младшая сестра, выйдя замуж, переехала в Швейцарию, они смогли проводить свои каникулы на берегу чудесного Женевского озера, в гостеприимном доме своего зятя, наслаждаясь обществом маленького внука.
Сестра матери, тётя Маня, вносила свой особый вклад в нашу парижскую жизнь. Она труднее других примирялась с эмигрантским существованием. Ей было тяжело, что моя сестра ходит по Парижу, собирая деньги для работы Движения, что я получил стипендию от иностранцев для моей докторской работы в Оксфорде. Она не могла принять огрубевшего послереволюционного мира, мечтала о старой России. Мы, молодёжь, не спорили с ней, мы её нежно любили, но знали, что прошлое ушло без возврата со всем, что было у него хорошего и плохого.
Переезд и устройство наших родителей в Париже совпало с новыми событиями в нашей семье. Незадолго до их прибытия я стал женихом. Осенью 1927 года была моя свадьба с Милицей Владимировной Лавровой. Осенью 1929 года я уехал на всю зиму в Англию, потом два года я учился в Оксфорде, а в 1935 году мы с женой окончательно перебрались в Лондон.
В 1929 году вышла замуж моя младшая сестра за доктора Кульманна. Сначала они поселились в Дрездене, но в 1931 году он получил пост секретаря Лиги Наций по отделу интеллектуального сотрудничества, и они обосновались в Женеве. До своего замужества моя сестра занималась работой с молодёжью. Ей удалось провести некоторое время в Лондоне, где она познакомилась с юношескими клубами. В Париже она изучала методы работы католиков с молодёжью. На основании этого опыта она создала Содружество для юношества при Р.С.Х.Д., которое также устраивало по воскресеньям клуб, открытый для всех. Оба эти начинания имели большой успех, но с отъездом сестры их работа постепенно заглохла.
Судьба старшей сестры и брата, наоборот, оказалась тесно связанной с Францией и Парижем. В 1931 году Соня перестала быть секретарём Движения и переключилась на другую общественную деятельность по приисканию труда для русских беженцев. Во Франции в тридцатых годах началась безработица, и в первую очередь лишались заработка русские. Благодаря её энергии и умению завоёвывать доверие в самых различных кругах, включая французскую администрацию, моей сестре удавалось устраивать на работу очень многих русских, а также выхлопатывать нужные им документы, что было иногда сделать труднее, чем что-либо иное. В самое тяжёлое положение попадали те русские, которые за какие-нибудь часто незначительные провинности, получали приказ выехать из Франции. Другие иностранцы могли вернуться в свою страну, но русским беженцам некуда было ехать. Полиция отправляла их в соседние страны, но там их не принимали и они были принуждены возвращаться во Францию. Тут их ждала тюрьма в наказание за незаконный переход границы, а затем новая высылка. Эти люди оказывались в безвыходном положении, кочуя из одной тюрьмы в другую. Моей сестре удалось спасти многих из них и дать им возможность вернуться к нормальной жизни. Это была напряжённая работа, часто вся судьба человека зависела от успеха в хлопотах сестры. Ей пришлось столкнуться с самыми разнообразными типами беженцев и близко соприкоснуться с их жизнью53.
Сначала она действовала от лица Обще-Воинского Союза (1932–1934), а потом создала свой «Центр Помощи Русским в Эмиграции», и стала его секретарём. Кроме этой ответственной работы, она продолжала сотрудничать с Р.С.Х.Д. и с Англо-Православным Содружеством. Ей часто приходилось ездить за границу, включая Америку, где она нашла верных друзей.
Когда моя младшая сестра поселилась с мужем в Женеве, они обе стали организовывать бесплатные каникулы для нуждающихся детей. Вначале это дело находилось в руках еврейских организаций, но швейцарцы охотно согласились приглашать и русскую эмигрантскую детвору. Старшая сестра составляла списки бедных семейств в Париже, младшая находила для детей подходящие места. Работа оказалась живой и полезной для обеих сторон. Швейцарцы, привыкшие к комфортабельной, спокойной жизни, прикоснулись к трагическим событиям, постигшим нашу родину. Для детей поездки в Швейцарию были не только летним отдыхом, но также и встречей с добросердечными людьми, окружавшими их лаской и заботой. Многие из этих детей никогда не выезжали из Парижа и не жили на лоне природы. Число посылаемых детей быстро росло: в 1935 году было послано 50 детей, в 1936 – 130, а в 1939 – 60054.
Более взрослую молодёжь сестра отравляла на лето в Англию. Знакомство со своеобразными условиями английской жизни раскрывало перед этими юношами и девушками иные перспективы и отрывало их от эмигрантских будней. Усовершенствование в знании языка было для них существенной помощью в их работе.
Брат, приехавший во Францию только в 1927 году начал работать в Пастеровском Институте. Одновременно он приступил к сдаче экзаменов, необходимых для иностранных врачей, желающих получить право практики во Франции. Он добился своей цели в 1935 году. После войны в 1945 году он покинул Институт и всецело отдался работе практикующего доктора.
Постепенно наша семья разделилась на три части – парижскую, лондонскую и женевскую. Несмотря на это, мы поддерживали самую близкую связь друг с другом и наша квартира на Вожирар осталась центром для всех нас – и не только для нас: она сделалась широко известной русскому Парижу. Приёмная отца и брата была полна пациентами, кроме них постоянно приходили лица, просившие пособия от Московского Землячества. У нас также устраивались разные встречи русской и иностранной молодёжи, собирался комитет Землячества и других организаций. Невзирая на скудность нашей обстановки и тесноту, мы все любили приглашать к себе друзей. По пятницам к нам приходили гости. Мама пекла сладкий пирог, и с четырёх часов начинал раздаваться звонок, собиралось разнообразное общество, как наши знакомые, так и знакомые родителей. У нас встречались старые москвичи, профессора, студенты богословского института, члены Движения. Приходили и одинокие люди, хотевшие выпить чашку чая и поговорить по душам. Они часто сидели часами, это было утомительно, так как темы, занимавшие их, мало менялись, а посещали они нас каждую пятницу. Наши родители, и особенно тётя Маня, терпеливо выслушивали их и принимали их с тёплым гостеприимством.
До конца жизни отец и мать живо отзывались на вопросы современности, глубоко переживали все, что происходило в России, и трудились каждый на своём поприще, но всё же в центре их интересов были мы, дети. Они разделяли с нами все наши и удачи и неудачи, принимали к сердцу и мою миссионерскую и литературную работу в Англии, и работу моей жены в лондонском госпитале, и помощь безработным моей старшей сестры, и дипломатическую деятельность доктора Кульманна, в которой ему помогала Маня, и, конечно, медицинские успехи брата.
Мы старались быть вместе на Рождество, на Пасху, и во время летних каникул. Эти семейные встречи давали нам возможность рассказать друг другу о нашей работе, поделиться опытом, заручиться советами. Беседы наши были согреты любовью и трепетным вниманием наших старших. Родители моей жены были также близки нам по духу, также делили с нами нашу жизнь и давали нам ласку и вниманье. Приезжая в Париж мы с женой попадали в круг двух любящих семейств.
Эта полнота взаимного общения стала подвергаться испытаниям со второй половины тридцатых годов. В 1936 году умер, от рака горла, Владимир Андреевич Лавров, в начале января 1937 года умерла в Сербии старшая сестра матери, Елизавета Александровна Калустова, 29 апреля скончалась наша любимая тётя Маня, а в 1938 году, от разрыва сердца, умер отец.
Приближался новый период, не только нашей семейной, но и общечеловеческой жизни. Вскоре началась Вторая Мировая Война.
ПРИЛОЖЕНИЕ 11
Вот страница из дневника сестры того времени. «24 февраля 1939. Серый день, дождь, просыпаешься с желанием спрятаться под одеяло и не вставать. Утром поехала к министру Тьерри. Он слушал с большим интересом о русской эмиграции, работающей на заводах или как таксисты и нисколько не разбогатевшей. Казалось, что он как будто совсем не знал, что в Париже существует русский город. Он даже спросил, нет ли у меня мемуаров о русской жизни. Я ответила, что напишу их, если попаду в тюрьму.
В 3 часа приём в Бюро. Пришла М., её муж бежал в Бельгию, его разыскивает полиция. Она скрывает это от своих детей. Вид у неё потерянный, она не уходит, ей не с кем поговорить, показывает его отчаянные письма. Пришла К., её жених в тюрьме, его высылают из Франции, а ему некуда ехать. Она плачет и умоляет спасти. Пришла мать Пети Арбузова, он умирает от туберкулёза в Давосе, просила переменить его просроченную карточку. Была Петерсон, её муж умирает, а у неё нет разрешения на работу. Взяла у них всех бумаги, пойду завтра о них хлопотать. Приходил калмык, жена умерла, он слеп на один глаз и голодает. Я поместила двух его мальчиков в Швейцарию. Одна из семей, их приютивших, хочет усыновить одного из них. Он не соглашается, говорит: «Вернёмся в Россию, как же я приеду без сына?».
Много других просителей, одни ищут работы, другие выправки документов, третьи рассказывают о своём горе. Сегодня отправила в Швейцарию ещё трёх мальчиков. Так идёт жизнь».
3. Помолвка (Н.М. Зернов)
Я встретил свою будущую жену, Милицу Владимировну Лаврову, на первом съезде представителей русских христианских кружков в замке в Пшерове осенью 1923 года. Я слышал о ней от моих сестёр, познакомившихся с ней уже летом в Париже. Милица была организаторшей парижского кружка.
Когда опоздавшие делегаты из Парижа появились вечером в зале собраний, я сразу догадался, кто из них Лаврова. Меня поразило её яркое, очень русское лицо с большими лучистыми глазами. На следующий день мы встретились в парке. Погода стояла осенняя, солнечная, прозрачная. Мы то садились на скамейку, то бродили по дорожкам, шурша многоцветной листвой, густо покрывавшей землю. Мы увлеклись разговором, сразу нашли общий язык, пропустили и библейский кружок и интересный доклад. Я искал ключа, открывавшего дверь в душу этой замечательной девушки. Она оказалась богатой, но и сложной натурой, и это отражалось в её быстро меняющемся лице и ещё более в её глазах, то загоравшихся горячим огнём, то закрывавшихся какой-то пеленой. Мне казалось, что в ней была смесь неуверенности в себе с готовностью жертвовать собою до конца. Всё компромиссное, половинчатое было чуждо ей. В этом она была очень русской. В наш первый разговор я тоже оценил её ум, открытый, ясный и в чем-то пророческий. Её интересовали богословские и философские вопросы, она была вся в исканиях и упорно стремилась найти ответы на вопросы жизни.
Наша вторая встреча произошла уже после съезда, когда мы вернулись в Прагу. Мы пошли вместе осматривать город и забрели в большой католический костёл, стоявший на берегу реки и окружённый раскинувшимся кладбищем. Внутри он был расписан фресками и чем-то напоминал православный храм. Нам было хорошо вдвоём, мы радовались, что узнали друг друга и стали друзьями.
Я уехал в Белград, Милица в Париж. Началась переписка.
В феврале 1924 года мы снова увидались и опять в той же Праге, где было устроено совещание руководителей кружков. Перед отъездом по домам мы зашли в одно из кафе. Вначале разговор шёл с натяжкой, мы оба сознавали, что кроме общей работы в Движении у нас росло и другое более личное чувство, но мы ещё не знали, куда оно могло нас привести. Когда я пошёл провожать Милицу, эта неловкость исчезла и нам снова стало легко и тепло быть вместе.
В ноябре 1925 года я с сестрой переехал в Париж. Милица и наш общий друг, княжна Александра Владимировна Оболенская, встретили нас на Восточном вокзале. Началась новая напряжённая жизнь, протекавшая на фоне столицы Франции с её контрастами между светом и тьмой. Милица и я часто видели друг друга, но обычно в связи с работой. Я же особенно ждал наших личных встреч. Мы любили вместе видеть красоту природы и искусства. Для меня были очень ценны её советы и критика моей деятельности, мы всё более становились нужными друг другу. Единство рождалось из глубины наших личностей. В 1926 году мы стали женихом и невестой.
Случилось это снова на одном из съездов Движения, опять осенью. 10 октября члены парижских кружков собрались на однодневную конференцию в Медоне близ Парижа. Отец Сергий Булгаков отслужил в лесу литургию, потом были доклады и их обсуждения. Погода была чудесная, лес был полон осенних ароматов. На обратном пути мы с Милицей пошли вместе, было уже темно, нас окружала дружная толпа движенцев. Я взял её за руку, и мы поняли, что наши жизни слились в одно русло. Мы незаметно отстали от других, вышли из леса и очутились в какой-то узенькой уличке этого уже заснувшего городка. Радость, внутренняя тишина и благодарность Богу охватили нас.
Мы решили никому не говорить о нашей помолвке в течение года, тем более, что мои родители ещё не приехали из Югославии. Той зимой я много путешествовал, Милица продолжала изучать медицину. Мы встречались на разных собраниях, но нам редко удавалось остаться наедине и у нас завелись две одинаковые серенькие книжки – Милицына чудесная затея – мы попеременно записывали в них всё то, что хотелось сказать друг другу. Встречаясь на людях, мы незаметно обменивались ими. Теперь так интересно их читать.
Венчались мы в день Покрова 1/14 октября 1927 года. Это была поистине «движенская свадьба». Движение было тогда в своём расцвете, русская жизнь в Париже била ключом. Рано утром Соня с другими движенцами съездила в «Халл» (Главный рынок цветов и фруктов). Они украсили здание Движения и приготовили там всё для приёма.
Большая церковь Сергиевского Подворья была переполнена и вся мерцала свечами и лампадами в потухающем вечере. Она казалась особенно прекрасной своей строгой, под древнюю, росписью Стеллецкого. Милица была в платье, сшитом её матерью из японского белого шелка, дар братства Святой Троицы, с длинной лёгкой фатой. Венчал нас Отец Сергий Булгаков. Сменяющаяся вереница шаферов, всё наших дорогих друзей, окружающие нас любящие лица родителей наших, сестёр и брата и многих движенцев, прекрасный, стройный хор студентов богословов, – всё это слилось в одно церковное торжество. Старенький, добрейший отец Александр Калашников (1860–1941), настоятель Милициного братства Святой Троицы, благословил нас кратким молебном.
Через весь Париж, с его многочисленными огнями, вёз нас с Милицей, Серёжа Главацкий, наш родственник, на новокупленном для своей «таксистской» работы автомобиле. На 10, бульвар Монпарнасе всем было весело и дружно. Наши родители потом нам рассказывали, как они сблизились в тот вечер и как все приглашённые долго оставались после нашего отъезда. Для нас двоих был устроен ужин, рядом стоял стол, заставленный подарками, выражавшими любовь, окружавшую нас. Все вышли провожать нас. Долго в глазах стояли лица наших родных и друзей, среди них выделялась высокая фигура брата Володи. Ночным поездом мы уехали в Биарриц, к осеннему океану с огромными волнами, потом были Пиренеи и Лурд. Это не было время, когда его наполняют тысячные толпы паломников, вокруг нас было тихо и пустынно. Только грот, в котором Пресвятая Богородица явилась маленькой Бернадетте (1844–1879) в 1858 году, был залит светом ярко горевших свечей. Благодатная сила наполняла это святое место. Так под покровом Богородицы началась наша совместная жизнь.
4. Наш брак (М.В. Зернова)
Мы всегда ощущали наш брак, как предназначенный завет свыше. В нашей любви были как бы не наши, а дарованные нам красота и чистота.
В церковной и экуменической работе моего мужа я была с ним глубоко едина, хотя и считала себя одним из его самых суровых критиков. Как часто он был не понят и осуждён своими православными за «либеральность» и даже «неправославность», тогда как его высказыванья были или способом вызывать людей на критический пересмотр привычных традиций или провидениями, идущими впереди своего времени. Наша церковность была глубоко укоренена в русской почве. Недаром наши деды были священнослужителями, муромскими земляками. Без нашего единства и моей поддержки, думается мне, Николай не смог бы совершить подвиг своего служения Церкви. И в области быта, плоти и вкусов мы были родные и близкие.
Но, при всем этом, эмоциональный климат наших темпераментов был диаметрально противоположен и очень труден и для одного и для другого. В столкновениях, нарушавших мир и творчество нашей общей жизни, сплетались и самые наши лучшие дары и самые коренные недостатки. Вся наша жизнь была поединком, мы боролись за такое единство, в котором обе наши личности завершили бы своё полное развитие. Поэтому мы не могли удовлетвориться компромиссами и уступками, любовь звала нас к внутреннему росту. На склоне наших дней нам хочется свидетельствовать, что в этой борьбе за всецелое единство, как ни неистощима была наша любовь, мы не могли бы достигнуть его без Божией помощи.
Наша жизнь была прекрасна, мы видели величие и красоту мира, много путешествовали, знали выдающихся людей, но она была и сурова, мы часто и подолгу должны были жить в разлуке, Коля постоянно разъезжал, я долго кончала университетское образование, а потом вела напряжённую профессиональную работу. Когда мы были вместе, у нас всегда бывало много народа в связи с «Движением», «Содружеством» и созданием различных центров. Бог не дал нам детей. Я была лишена опыта, радости и креста материнства, что было для меня большим испытанием, а Колино отцовство проявлялось в его постоянном интересе, заботе и любви к всегда окружающей его молодёжи.
Наша встреча и наше венчание произошли осенью. Теперь, после многих счастливых лет, полных труда, борьбы и достижений, золотая осень нашей жизни поистине является для нас осуществлением тех высоких заветов, которые прозвучали для нас в Сергиевском Подворье в 1927 году, когда мы пили вино Каны Галилейской, которое становится всё драгоценнее с годами.
5. Русское Студенческое Христианское Движение, его цели и руководители (Н.М. Зернов)
Р. С. X. Движение, было новым явлением для русского общества. До революции студенты в России объединялись либо в политические кружки, либо в землячества, занимавшиеся взаимопомощью. Религиозные вопросы мало затрагивали их. Подчинение Церкви государству и подозрительное отношение правительства ко всем проявлениям самодеятельности среди молодёжи не способствовали её участию в церковной жизни.
Положение в эмиграции было иным. Многие из студентов вернулись в Церковь, были одушевлены желанием послужить ей, хотели осмыслить своё христианское мировоззрение и встать на защиту Православия, преследуемого в России. У многих выросло убеждение, что атеизм, насильственно насаждаемый большевиками, приведёт к нравственному огрубению людей и к их духовному порабощению диктаторами. Преодоление безбожия требовало не только личного благочестия, но и знания основ православной веры.
Я всецело разделял эти взгляды и с увлечением приступил к новой для меня работе. Одним из первых моих начинаний было устройство анкеты среди членов Движения. Я просил всех описать цели Движения и указать лучшие, по их мнению, пути для осуществления их.
В анкете приняли участие иерархи, профессора и рядовые члены Движения55.
Подавляющее большинство считало целью Движения привлечение молодёжи к сознательному и ответственному участию в жизни Церкви. Ответ на второй вопрос разбил писавших на несколько групп.
Сторонники библейских кружков считали обращение к вере основной задачей работы. Другие остро переживали крушение православной культуры и видели в Движении силу, способную в условиях свободы, обретённой в изгнании, продолжать и развивать русскую богословскую и религиозно философскую мысль. Третьи надеялись, что православные братства станут источником обновления эмиграции и окажут духовную и материальную помощь своим членам. Наконец, были и те, кого интересовала работа с детьми и юношеством, устройство летних лагерей, помощь нуждающимся. Они утверждали, что нужно меньше говорить о христианстве, но больше осуществлять евангельские заповеди на деле56. Это разнообразие течений внутри Движения отражалось и на составе его руководителей. Самой значительной по своему влиянию была группа профессоров. Среди них выделялись: отец Сергий Булгаков, без совета которого не решалось ни одно дело и В. В. Зеньковский – неизменный председатель, отдавший себя всецело Движению.
Особое место принадлежало духовнику Движения, отцу Сергию Четверикову (с 1928 по 1936). Отец Четвериков (1867–1949) происходил из купеческого звания, он принял священство по окончании Духовной Академии. В эмиграцию он попал вместе с Полтавским кадетским корпусом, в котором он был законоучителем. В нём не было яркого пламени и интеллектуальной мощи отца Булгакова. Он светился мягким ровным светом человека, полностью посвятившего себя служению Богу и людям. Будучи близок традиции оптинских старцев, он написал о них несколько книг57. Он жил и дышал Православием, был благожелателен к инославным, любил и понимал молодёжь. Несколько раз он приезжал на англо-православные конференции. Не говоря по-английски, он не мог выступать с докладами, но его участие в их обсуждениях ценилось англичанами, ощущавшими его молитвенный дар. Когда Движение обвинялось в неправославии, то лучшим доказательством в несправедливости подобных подозрений была ответственность отца Четверикова за его работу.
Специальную роль в работе Движения играли секретари Американского Союза Христиан Молодых Людей (У.М.С.А.), откомандированные для помощи русским. Их опыт и благожелательство были ценны для Движения. С ними сразу установились отношения полного доверия и дружбы. Хотя через руки их проходила финансовая помощь, получаемая Движением от иностранцев, они никогда не держали себя начальством. Наоборот, они были увлечены русским Православием и культурой, хорошо говорили по-русски и отождествляли себя всецело с Движением. Каждый из них был специалистом в своей области. Эдгар Иванович Макнотен (ум. 1933) интересовался юношеской работой, Павел Францевич Андерсон (р. 1894), заведовал книгоиздательством и считался авторитетом по антирелигиозной борьбе в России. Полнее всего вошёл во все проблемы Движения Густав Густавович Кульманн. Ему была более понятна богословская сторона Движения, меньше затрагивавшая американцев. Он увлекался идеями русского религиозного возрождения, и ему особенно был близок Бердяев, как мыслитель и как человек.
Главная ответственность за работу лежала на русских секретарях Движения, получавших от него содержание и отдававших ему всё своё время. Они тоже представляли разнородную группу, как по своим интересам, так и квалификации. Некоторые из них были специалисты по юношеской работе, как B.C. Слепьян, Н. Ф. Фёдоров (р. 1895), А. Ф. Шумкина, С. С. Шидловская. Другие вели местную работу в Чехии, в Софии, в Париже, в Риге, в Эстонии. Такими были И. А. Чекан (р. 1893), И. П. Георгиевский (р. 1898), Н. П. Хириаков, Ю. П. Степанов, Г. А. Бобровский, мать Мария Скобцова. Наконец, в различные периоды, Движение имело и нескольких центральных секретарей: А. И. Никитина (1889–1949), Ф. Т. Пьянова (1889–1961), отца Льва Липеровского (1888–1963), Льва Александровича Зандера (1893–1964), Ивана Аркадьевича Лаговского (1888–1945), мою сестру Софию и меня.
Липеровский был врач по образованию. Он принял священство уже в Париже. Патриарх Тихон дал ему особое благословение на миссионерскую работу среди студентов. Свою церковность отец Лев сочетал с умением вести библейские кружки, чему он научился в дореволюционном студенческом Движении. Таким образом он совмещал в своём лице старое и новое направление нашей работы.
Липеровский имел черты типичные для интеллигента, простоту в обращении, некоторое отсутствие деловитости, идеализм. Он не был богословом, но его искренняя вера делала его хорошим миссионером.
Совсем из другой среды происходил Зандер. Петербуржец, сын лейб-медика, окончивший Царскосельский лицей и успевший до первой войны учиться в Германии, он был настоящий европеец. Философ, литературовед, знаток русской и западной поэзии, он был человек многосторонней и большой культуры. Небольшого роста, в золотых очках, он был талантливый педагог, умевший остро и ярко ставить основные темы религиозной философии58 и разрешать их в духе Православия. Его первой любовью был Достоевский. Попав в Прагу из Владивостока, где он профессорствовал после революции, и встретив там отца Булгакова, Зандер стал его верным учеником. Один из своих значительных трудов он посвятил исследованию богословия отца Сергия59. Зандер и его жена Валентина Александровна, урождённая Калашникова (р. 1894) сыграли видную роль в жизни Движения, оба они владели иностранными языками, выступали на международных конференциях и имели многочисленных инославных друзей. Они много сделали для осведомления Запада о православной культуре60.
Насколько Зандеры чувствовали себя дома в Европе, настолько Лаговский, третий секретарь Движения, всецело принадлежал России. Иван Аркадьевич, несмотря на годы изгнания, не осилил ни одного из иностранных языков. Он не был шовинистом, сочувствовал экуменической работе, но сам жил только родиной и болел ею. Он внимательно следил за всем, что случалось на антирелигиозном фронте и был лучшим экспертом в эмиграции по этому вопросу. Его статьи регулярно появлялись в «Вестнике Р. С. X Д», давая исчерпывающую информацию на эту тему. Он был увлекательный оратор, его доклады о России были всегда полны точных фактов и продуманных заключений. Говорил он с неподражаемыми жестами, выделывая руками сложнейшие выкрутасы и придавая лицу самые неожиданные выражения. Переехав в Эстонию, он вёл успешную работу среди молодёжи Прибалтики. Кончил он свою плодотворную жизнь мучеником. Когда Эстония была захвачена Красной армией, он был арестован и погиб в одном из бесчисленных сталинских лагерей.
Кроме платных сотрудников, профессоров и иностранных друзей, Движение опиралось в своей работе на целый ряд даровитых и церковно настроенных руководителей, которые совмещали или учение или профессиональную деятельность с участием в различных кружках и в других начинаниях Движения. Некоторые из них отдавали ему всё своё свободное время, как, например, Андрей Вадимович Морозов (р. 1897) в течение многих лет возглавлявший Парижский комитет, или Др. Екатерина Сергеевна Меньшикова (р. 1901). Что же касается меня, то помимо руководства кружками и лекционных поездок, я взял на себя издание печатного органа Движения – «Вестника Р.С.Х.Д.»61. В программу журнала входили: а) поддержка связи между членами, разбросанными по всему миру, б) помощь им в деле изучения основ православного мировоззрения, в) обзор церковной жизни в России и за рубежом. Первый номер, отпечатанный на ротаторе, вышел 1 декабря 1925 г. в 300 экземплярах. Число подписчиков стало быстро расти и, начиная с октября 1926 года, «Вестник» начал печататься в типографии в 1000, а потом в 2000 экземпляров. Этот журнал оказался одним из самых жизненных моих начинаний. Он продолжает выходить, когда я пишу эти строки (1972). Только во время войны он временно перестал существовать.
Вначале ни у меня ни у моих сотрудников не было опыта работы в новых условиях парижской колонии. Поэтому первые месяцы я провел в напряженных поисках путей, которые могли бы сделать Движение нужным и понятным как студенческой молодёжи, так и водителям эмиграции. Я начал встречаться с возможно более широкими кругами русского рассеяния, ища их советов и помощи62.
Я особенно старался добиться сочувствия духовенства. Митрополит Евлогий был уже испытанным другом Движения, но другие священники, как раньше духовенство в Белграде, проявили мало интереса к нашим задачам. Многие не понимали, зачем нужны религиозные кружки, считая, что богослужение даёт всё, что нужно членам Церкви; другие отнеслись к нам даже неприязненно, опасаясь, что мы образуем новую секту. Больше всего меня удивляло отсутствие у духовенства сознания религиозного кризиса. Несмотря на все уроки революции, они продолжали жить в условиях прежней России, где принадлежность к Церкви редко возбуждала какие-нибудь вопросы.
Встретил я недоброжелательность и у мирян. Левые круги продолжали глядеть на Церковь, как на сугубо консервативную силу, оплот реакции, и наше желание войти глубже в её жизнь, вызывало недоумение. Правые круги видели всюду происки масонов и других тайных обществ и верили, что мы, получая пособия от иностранцев, находимся под контролем лиц враждебных национальной и православной России. С особой неприязнью относились к нам члены Высшего Монархического Совета, считавшие самодержавие и Православие неразрывно связанными друг с другом. В их глазах мы были «жидомасонами», предателями Церкви, лицами, продавшимися американцам. Для них, Бердяев был большевик, только прикрывавшийся именем христианина, Булгаков – опасный еретик. Марков Второй, считавшийся в этих кругах специалистом по богословию и по церковным вопросам, напечатал громовую статью против отца Сергия в № 3 «Двуглавого Орла» (1927), органа Монархического Совета. Она была озаглавлена: «Реформаторы Православия» и состояла из перечисления ересей, которые преподаются студентам в Духовной Академии в Париже. Одна из них заключалась в выражении «Пневматологическая Проблема», которую Марков вычитал в одной из книг отца Булгакова. «Ревнитель правоверия» нашёл эту фразу не только соблазнительной, но даже кощунственной, так как она сближала «Святой Дух с пневматической шиной». Такова была богословская безграмотность некоторых наших обличителей.
Самым удивительным было разительное сходство психологии крайне правых и крайне левых. У них было то же желание морально замарать своего идеологического противника, обвинив его в продажности (и непременно американцам), та же смесь самоуверенности, невежества и клеветы.
Наряду с этими недоброжелателями и критиками, Движение нашло ряд верных и самоотверженных друзей. Кроме уже нередко упоминавшихся авторов «Вех», среди наших сотрудников выделялись трое бывших революционеров: Георгий Петрович Федотов (1886–1951), Илья Исидорович Фундаминский-Бунаков (1880–1942), и мать Мария (Елизавета Юрьевна Пиленко-Скобцова) (1891–1945). Все они были людьми исключительных дарований и любви к России и Православию. Федотов был подлинным рыцарем разбитой и осмеянной интеллигенции. Ещё юношей он вступил в партию социал-демократов, был принуждён покинуть Россию, учился в Германии и Италии. Вернувшись нелегально на родину, он закончил высшее образование в Петербурге, легализировался в 1914 году и начал преподавать в университете. В первые годы ленинской диктатуры он занимал кафедру в Саратове. Ему пришлось уйти из университета, так как он отказался участвовать в одной из манифестаций против бывших союзников России, которую были принуждены поддерживать все преподаватели. Таким людям не было места под властью большевиков. Ему удалось покинуть Россию в 1925 году и он сразу выделился в среде эмиграции, как блестящий публицист и убеждённый общественный деятель. Он был первоклассным историком и совмещал темперамент политического борца с дисциплиной учёного, ответственного за каждое своё слово. Он был тонким ценителем искусства, верным членом Церкви и горячим сторонником примирения христиан. Небольшого роста, всегда подтянутый и сдержанный в словах и жестах, он носил на себе печать элегантности и духовной отточенности. Он любил Россию целостно, страстно, эта любовь делала его прозорливым и беспощадным в обличении пороков русской жизни, в особенности трусости и рабского пресмыкательства перед сильными. Для него, всё жестокое, завистливое и богоборческое в русских людях нашло своё воплощение в ленинизме. Федотов не закрывал глаз на кризис в западной демократии, но выход из него он видел не в тоталитаризме, а в возрождении социально-ответственного христианства, защищающего свободу и творческую независимость каждого человека.
Попав во Францию, он вошёл в работу Движения, сделался докладчиком на православных и международных съездах, стал руководить кружком по изучению России и одно время был соредактором «Вестника Р.С.Х.Д.» Он особенно много помог содружеству святого Албания и преподобного Сергия, часто ездил в Англию и всегда участвовал в его конференциях.
Фундаминский происходил из богатой, консервативной, еврейской семьи. Уже гимназистом он отошёл от своей среды и стал увлекаться русской литературой и культурой. В 1900–1902 годах он учился в Германии, там сблизился со многими будущими лидерами социал-революционеров и примкнул к их самому левому крылу террористов. Он рассказал мне, как однажды ему было поручено убить одного губернатора. Решив погибнуть вместе со своей жертвой, он надел жилет, наполненный динамитом для того, чтобы взорвать себя и осуждённого человека. Однако ему не удалось осуществить этот безумный план, так как этому помешало присутствие других людей, которых он не хотел убивать. В 1904–1905 году он принимал участие в революционном движении, был арестован за агитацию среди матросов, предан военно-полевому суду и освобождён по формальной причине, как штатский. Избежав таким образом смерти, он бежал за границу, и там начался у него пересмотр его мировоззрения63. Ко времени большевистского захвата власти, он стал глубоким противником террора и революционного насилия. В 1917 году он вернулся в Россию, но вскоре ему пришлось снова спасать свою жизнь: на этот раз не жандармы, а чекисты гнались за ним. Обосновавшись в Париже, он стал одним из лидеров русского религиозного возрождения, основателем «Современных Записок» (1920–1940), принимал живое участие в работе Движения, вместе с Федотовым и с Фёдором Августовичем Степуном (1884–1965), издавал «Новый Град» (1931–1939), орган лиги Православной Культуры, тесно связанный с Движением. Несмотря на все настойчивые уговоры друзей, Фундаминский остался во Франции, занятой немцами. Он погиб в концентрационном лагере, крестившись незадолго до смерти.
Фундаминский был человеком большого обаяния. Высокий, представительный, с густыми, слегка вьющимися волосами, он напоминал русского барина. У него было широкое, великодушное сердце и редкий дар дружбы. Он был готов на любые жертвы для людей, которых он любил, и ради идей, в которые он верил. Его мученическая смерть завершила его творческую жизнь, отданную на служение евангельской истине, которую он обрёл после долгих сомнений, трудов и подвигов.
Мученической смертью кончила свою жизнь и мать Мария, третий друг Движения из числа бывших революционеров. Она, как Федотов и Фундаминский, была тоже героической представительницей интеллигенции. Поэтесса, богословка, общественная деятельница, она была богатой, талантливой натурой, не умещавшейся в обычные рамки. В молодости она дружила с Александром Блоком, была заочным студентом Петербургской Духовной Академии, одновременно принадлежала к партии социал-революционеров. В 1917 году она была выбрана городским головой Анапы и была первой женщиной в России, занявшей подобную должность. Она была два раза замужем, имела двоих детей, а в 1932 году приняла постриг. В монашестве она осталась такой же необычайной личностью, как и до пострижения. Вместо того, чтобы удалиться в монастырь, она отдала себя всецело помощи отверженным, пьяницам, преступникам, сумасшедшим. Она обходила тюрьмы, дома для умалишённых, всюду выискивая русских. В Париже она устроила общежитие и бесплатную столовую, сама приносила в мешке с главного рынка те остатки мяса, рыбы и овощей, которые ей дарили торговцы. Одно время она была разъездным секретарём Движения во Франции и посещала провинциальные города, где русские рабочие часто были оторваны от церковной и культурной жизни. Ей принадлежала идея Лиги Православной Культуры и связанного с ней Православного Дела.
Она была арестована немцами вместе с сыном и со своим сотрудником, отцом Димитрием Клепининым (1904–1944) за то, что они помогали евреям. Они могли спасти себя, обещав прекратить эту помощь, но они этого не сделали и все трое погибли в лагерях. Их мученическая кончина ещё глубже подчеркнула ту пропасть, которая выросла внутри эмиграции во время войны. Одни из русских пошли на сотрудничество с немцами и доносили на своих соотечественников, другие предпочитали погибнуть, но не шли на соглашение с теми, кто заменил свастикой искупительную силу креста.
Движение было также многим обязано и другим представителям русской религиозной мысли, которые выступали с докладами на съездах, участвовали в работе кружков. Среди них выделялись Борис Петрович Вышеславцев (1877–1954), философ, юрист, с отточенной мыслью и законченной фразой, продуманный критик секуляризированного общества. Противоположностью ему был Владимир Николаевич Ильин (р. 1891), бурный, увлекающийся, меняющий свои позиции, обладающий энциклопедическими знаниями в самых неожиданных областях. Богослов, литургист, филолог, литературовед, специалист по паукам и паровозам, он мог импровизировать с оригинальностью и подлинным пониманием своего предмета на все эти разнообразные темы. Константин Васильевич Мочульский (1892–1947), тихий, спокойный, излучавший тепло, проникновенный исследователь Достоевского, Владимира Соловьева, Блока и Андрея Белого. Отец Георгий Флоровский (р. 1893), патролог, экуменист, общепризнанный авторитет по Православию на всех интерконфессиональных конференциях. Владимир Васильевич Вейдле (р. 1895) искусствовед, обладающий феноменальным знанием художественных сокровищ Европы и проницательный истолкователь достижений и искажений христианской культуры Запада.
Такую же помощь Движению в Германии оказывали Семён Людвигович Франк (1877–1950), философ, мистик и богослов, и Фёдор Августович Степун, парадоксальный мыслитель и талантливый писатель. Участие этой блестящей плеяды в жизни Движения придавало значительность и глубину его съездам и собраниям64. Мне, как секретарю, удалось познакомиться со всеми ими и найти среди них друзей и сотрудников в моих различных начинаниях.
Наш переезд с сестрой в Париж совпал с поворотной страницей в истории Движения. Зима 1925–1926 года была временем больших перемен и началом его быстрого роста. Секретариат Движения в новом, расширенном составе основался в Париже. Христианский Союз Молодых Людей снял для своего русского отдела просторный особняк, на 10, бульвар Монпарнас и там сразу началась кипучая, разносторонняя деятельность в комнатах, предоставленных Движению. Туда переехало издательство русских религиозно-философских книг, там заседала религиозно-философская академия Бердяева, собирались кружки, устраивались открытые собрания для студенчества и молодёжи. Юношеский клуб и четверговая школа для детей тоже имела свои помещения на Монпарнасе.
В бывшей конюшне во дворе поместилась Введенская церковь Движения65. Над ней было небольшое помещение для студентов, в котором, во время безработицы, раздавались бесплатные обеды. Библиотекой Движения заведовал Владимир Андреевич Лавров (1867–1936), отец моей жены. Он был большой знаток и любитель книг, всегда готовый помочь советом читателям.
В этом же доме была редакция журналов «Путь» и «Вестник Р.С.Х.Д.» и, благодаря им, нити протягивались из Монпарнаса во все углы русского рассеяния. Обширная переписка с членами кружков брала много внимания и времени у секретарей. Париж всё больше становился духовным и умственным центром эмиграции и её молодёжи. Открытие богословского института привлекло во Францию многих руководителей Движения, ставших или преподавателями или студентами Института.
Мы все были настроены оптимистично, казалось, что радужные перспективы ожидают нас, но, неожиданно для всех, лето 1926 года принесло первую чёрную тучу, предвестницу грядущих бурь.
6. Церковный раскол и осуждение Движения собором в Карловцах (Н.М. Зернов)
Летом 1926 года на соборе зарубежного епископата возник острый конфликт между митрополитом Евлогием и большинством архиереев закончившийся расколом. Он нанёс непоправимый удар по единству Церкви в эмиграции и, несомненно, был встречен как весьма желательное явление руководителями антирелигиозной борьбы в России66. Тот же собор вынес осуждение Движению и его миссионерской работе.
Оба эти события произошли неожиданно, хотя почва для них была давно готова. Уже на Первом Карловацком Соборе обнаружилась непримиримость между позицией, занятой по отношению к зарубежной Церкви крайними монархистами и взглядом на её роль широких кругов эмиграции. Пять лет, прошедших со времени собора, были отмечены постоянными недоразумениями и компромиссами. Патриарх Тихон распустил органы, созданные собором и поручил митрополиту Евлогию управление русскими приходами в Европе. Последний, однако, пошёл на уступки и согласился сотрудничать с собором епископов. Хотя они, как потерявшие епархии, согласно канонам, не имели права распоряжаться участью Церкви, митрополит Евлогий признавал за ними лишь «морально-общественный, но отнюдь не канонический и судебно-административный авторитет»67, но сами епископы считали себя высшим органом власти для всей зарубежной Церкви.
Непосредственным поводом для раскола было желание епископа Тихона (Лященко, умер в 1944), викария митрополита Евлогия, стать независимым правящим епископом для Германии. Несмотря на протесты митрополита Евлогия, собор удовлетворил просьбу епископа Тихона. Тогда митрополит Евлогий покинул собор и вернулся в Париж, где нашёл дружную поддержку духовенства и мирян. Осуждение Движения было вынесено уже в его отсутствие.
На поверхности этот конфликт мог казаться личной ссорой иерархов, не сумевших поделить между собою епархии. Но за этими, как бы случайными, столкновениями лежали другие существенные причины раскола. Одной из них было отсутствие опыта самостоятельной администрации у епископов, воспитанных в духе синодального управления. Они были приучены получать приказания свыше и беспрекословно слушаться обер-прокурора и его чиновников. Даже те из них, кто имел свои мнения, не решались обычно высказывать их. Привыкнув подчиняться государству, они подпали под влияние крайних монархистов, взгляды которых часто совпадали с их собственными политическими симпатиями.
Поэтому конечной причиной раскола была неспособность иерархии стать выше партийных споров и повести Церковь по пути независимости. Эмиграция нуждалась в примиряющей и объединяющей роли Церкви. Она раздиралась на части между теми, кто мечтал о восстановлении самодержавия и хотел зачеркнуть и октябрьскую и февральскую революции, и теми, кто желал видеть в России народоправство и ту свободу, которую пыталось осуществить Временное Правительство.
Церковные же распри, наоборот, углубили и обострили враждебные течения внутри русского рассеяния. Разрыв между митрополитом Евлогием и собором епископов завершился 26 января 1927 года, когда последние запретили его к служению и таким образом сделали раскол окончательным.
Митрополит Евголий понял необходимость для Церкви оставаться вне политических споров. Большинство эмиграции во Франции стало на его сторону. Карловацкие епископы нашли своих сторонников на Балканах и в лагере монархистов68.
Собор 1926 года нанёс тяжёлые удары по Движению. С одной стороны, он разрушил надежду многих его членов найти в иерархах мудрых и ответственных пастырей; с другой стороны, он нарушил внутреннее равновесие между различными течениями в самом Движении. Епископат, осудивший наше сотрудничество с инославными и не пожелавший даже выслушать нас, оказался неспособным руководить молодёжью. Правое крыло наших членов отошло от общей работы под влиянием соборных решений, и с его уходом Движение лишилось того вклада, который они вносили в нашу жизнь.
Сам текст постановления вызвал у нас глубокое недоумение, и я привожу его целиком: «Постановили: 1) Относительно американских интерконфессиональных организаций У.М.С.А. и У.B.C.А. (Союз Христианской Молодёжи и Всемирная Студенческая Федерация) подтвердить постановление Русского Всезаграничного Церковного Собора 1921 года в Сремских Карловцах, признать эти организации явно масонскими и антиправославными и потому 2) не разрешать членам Православной Церкви организовываться в кружки под руководством этих и подобных им не православных и нецерковных организаций и быть в сфере их влияний». (Протокол № 8, 30 июня 1926).
Лица, составлявшие это постановление, были, очевидно, мало осведомлены об организациях объявленных ими «явно масонскими». У.B.C.А. была Союзом Христианских Женщин, а не Студенческой Федерацией. У.М.С.А. была не американская, а международная организация. Но это были подробности, главным было полное непонимание взаимоотношений между Движением и нашими инославными друзьями. Мы были независимой организацией, управлявшейся нами выбранными органами и никто из иностранцев не руководил нами. Нам было больно и непонятно, как собор не запросил нас, прежде чем вынести нам осуждение за сотрудничество с западными христианами. Эти чувства я выразил в письме к председателю собора, митрополиту Антонию69. Я обратился к нему как секретарь Движения, получивший его одобрение на эту миссионерскую работу среди студенчества. Я спрашивал, почему никто не попросил нас представить подробный отчёт о нашей деятельности и не поручил какому-нибудь известному церковно-общественному деятелю всесторонне исследовать работу христианских студенческих организаций. Вместо этого собор вынес своё постановление на основе материалов, представленных болгарином Петковым, который никакого участия в Движении не принимал. Я также недоумевал, как сам митрополит, который с таким интересом и симпатией принимал участие в нашем съезде в Хопове и так тепло отзывался о Г. Г. Кульманне, теперь осудил наше сотрудничество с инославными.
В ответ на моё горячее письмо, митрополит Антоний прислал обращение к членам Движения. В этом документе выразились противоречия этого большого иерарха русской Церкви. Митрополит написал его с подлинным доброжелательством к русской молодёжи, в нём проявились и широта его взглядов, и теплота его доброго сердца, но, в то же самое время, и его странная безответственность и беспомощность. Сам митрополит заверял нас, что он «не встречал за последние 4–5 лет никакой антиправославной пропаганды в изданиях YМСА», что же касается доктора Кульманна и Д. И. Лаури, – «то он открыто признает их друзьями православной Церкви, влияние которых на русское студенчество может быть только отрадным». Он также утверждал, что собор не запретил православным быть членами интерконфессиональных организаций и даже занимать в них платные должности; собор «не одобрил только пребывание под их духовным руководством». По его словам, постановление собора было продиктовано полной неосведомлённостью его членов об организации, которую они осудили. «Я же не мог – прибавил он – навязать своё убеждение собратьям архиереям». В заключение он написал: «Зная вашу убеждённость, вашу преданность православной Церкви, я смело смотрю в будущее вашей работы».
В этом обращении председатель собора и самый влиятельный его участник настаивал на законности данного постановления и одновременно указывал, что оно было сделано по незнанию членами фактов и из-за их нежелания ознакомиться с ними. Старые, сломленные революционной бурей, иерархи, нашедшие своё пристанище в отдалённых сербских монастырях, хотели управлять Церковью в Европе, Америке, Манджурии и Китае, но для этого им не хватало ни опыта, ни знания. Они оказались пленниками собственных предрассудков и политических интриг лиц, желавших использовать Церковь для своих целей.
Самым тревожным было то, что чувство испуга и растерянности, возобладавшее на соборе, было распространено среди многих эмигрантов. Они хотели объяснить несчастия, обрушившиеся на них, происками таинственных и неуловимых врагов, вроде масонов; они отказывались взять на себя ответственность за события, происшедшие в России, и исследовать те причины, которые привели к падению монархии. Эта масономания принимала иногда до того несуразные формы, что один из делегатов собора в Карловцах, созванного в 1938 году, предлагал объявить экуменическое движение вредным и еретическим, так как его учение было «латино-масонским и жидовским»70.
События 1926 года вызвали много волнений в нашей среде. В июле состоялся третий местный съезд Движения во Франции, в Клермоне на Аргоне, недалеко от Вердена. На нём участвовало около 80 человек. Туда приехали митрополит Евлогий и два его викария: епископы Вениамин и Владимир (Тихоницкий. 1873–1959). Съезд прошёл исключительно дружно, осуждение и Движения и митрополита сблизило пастырей с паствою. Все единогласно сплотились вокруг иерарха, назначенного патриархом Тихоном управлять приходами в западной Европе.
Более сложное положение создалось на четвёртом общем съезде Движения, который состоялся в Бьервилле, во Франции, в начале сентября 1926 года. В Клермоне все члены принадлежали к епархии митрополита Евлогия. В Бьервилле они съехались из всех стран русского рассеяния. Только год отделял эту конференцию от Хопова, но контраст между ними был разителен. За прошедший год Движение значительно выросло и укрепилось, на съезде были представители кружков из Франции, Бельгии, Англии, Германии, Чехии, Сербии, Болгарии, Польши и Эстонии. Перед нами встал непредвиденный раньше вопрос, сможет ли Движение сохранить своё единство? Студенческий кружок в Софии работал самостоятельно, не имея связи с местным русским епископом Серафимом (Соболевым 1881–1949). Последний всецело разделял взгляды архиепископа Феофана, считал отца Сергия Булгакова еретиком71, а всех инославных христиан – безблагодатными и «неотличающимися», поэтому, «от язычников»72. Сотрудничество с софийским кружком не представляло никакой трудности. Совсем иное положение было в Белграде, где братство святого Серафима находилось в постоянном общении с митрополитом Антонием и другими иерархами.
П. С. Лопухин и Н. А. Клепинин, главные идеологи подчинения Движения руководству епископов и преобразования его в союз православных братств, продолжали горячо защищать свои предложения на съезде. Для них, как и для большинства, события, происшедшие на соборе, были тяжёлым ударом. Принимая в учёт раскол, они предложили компромисс, согласно которому каждый кружок будет искать окормления у местного епископа, а всё Движение будет раз в год посылать отчёт о своей работе зарубежному собору. Они также настаивали, что слово «христианское» следует заменить «православным». Члены съезда горячо спорили на эту тему.
Бердяев защищал свободу, как неотъемлемую от Православия; отец Булгаков говорил, что не должно отрекаться от имени «христианское», которое теперь наше Движение носит. В результате долгой дискуссии было принято примирительное решение: оставить прежнее название, прибавив к нему в скобках – «объединение православных братств и кружков».
Съезд был трудный, напряжённый, но, к счастью, единство было сохранено. Среди достижений конференции следует отметить разработку программы занятий в православных библейских кружках, планы начала работы в Америке, Латвии и Эстонии, установление связи с Польшей. Но там всё русское и православное было под подозрением, и действовать приходилось с большой осторожностью73. Отчёты о работе кружков в различных странах, заслушанные на съезде, подтвердили неуклонный рост Движения. Бьервилльская конференция была переходной: первоначальная стадия собирания сил была завершена, – перед нами встала задача закрепления нашей работы и расширения её в двух новых направления, – юношеской и экуменической74.
Летом 1926 года Движение имело также местные съезды в Германии и Чехии. Кроме того его представители участвовали в междуправославной конференции, устроенной студенческой Федерацией в Бане-Костенец в Болгарии (6–9 мая). Русские хотели поделиться своим литургическим опытом с балканскими студентами, но им этого не удалось, из-за разделений внутри болгарского епископата. Сначала синод приветствовал созыв съезда, а потом переменил своё отношение к нему и запретил служение литургии. Это было характерно для той атмосферы интриг, подозрений и растерянности, которая царила среди руководителей православной Церкви на Балканах во всем, что касалось отношений к западным христианам.
Самым значительным событием на конференции в Болгарии был доклад Г. Г. Кульманна: «Запад перед лицом Православия», в котором он призывал православных студентов принять свою ответственность за судьбу западных христиан75. Несмотря на убедительность его слов, они не произвели ожидаемых результатов. Балканские студенты не были готовы для этой миссии. В своём подавляющем большинстве они увлекались радикальной, секуляризованной Европой, а Православие представлялось им частью их народного быта, но не вселенской Церковью, могущей обогатить всё человечество.
7. Значение движения для церковного пробуждения за рубежом (Н.М Зернов)
Раскол среди русского епископата, в особенности запрещение сослужения, вынесенное Карловацким собором, было тяжёлым испытанием для начавшегося церковного пробуждения в эмиграции. Эти распри болезненно отразились на членах Движения, объединившего в своих рядах наиболее активную и церковно-сознательную молодёжь.
Несмотря на эти препятствия, желание его участников отдать свои силы служению Церкви не ослабело, и годы 1926–1932 были временем расцвета нашей работы. Она велась как в центрах русского рассеяния, так и в странах, пограничных с Россией. Люди, по новому осознавшие значение христианства, были разбросаны по всему миру76. Среди этих успехов печальным событием был выход из Движения белградского братства имени преподобного Серафима. Оно произошло накануне 5 общего съезда, собравшегося в Клермоне (12–18 сентября 1927 г.). Братство известило секретариат Движения письменно о своём решении77. Его руководители запросили Карловацкий синод: возможно ли им участвовать в богослужении митрополита Евлогия и его духовенства. Ответ был отрицательный. Наше сотрудничество стало невозможным. Движение выдержало эту потерю, но братство прекратило свою деятельность.
Шестой общий съезд в замке Савэз около Амиена (6–18 сент. 1928) и седьмой съезд в Буаси около Парижа (16–29 сент. 1929) уже не касались острого вопроса о расколе, также перестал стоять в центре внимания вопрос о братствах и о подчинении церковной иерархии. Движение осталось самоуправляемым, в то же время глубоко православным. Его верховным органом был совет Движения, выбиравшийся на общем съезде. Его заседания происходили до и после годичной конференции. На них принимался бюджет, назначались секретари, намечалась программа работы. Движение выросло в крупную церковно-общественную организацию. Особенно разрослась юношеская и детская работа, с летними лагерями и воскресными школами. Возник религиозно-педагогический кабинет, руководимый профессором Зеньковским, имевший своих сотрудников и издававший свою литературу.
Субсидия в 400 долларов, которую в эти годы получало Движение от Студенческой Федерации была недостаточна, она шла главным образом на покрытие расходов по созыву общих съездов. В феврале 1927 года был организован сбор средств для работы во всех её главных центрах. В Париже удалось собрать 17.000 франков, значительную сумму по тому времени. В других городах сборщики тоже имели успех. По заранее заготовленным адресам они обходили квартиры и комнаты русских эмигрантов. Это был новый способ для русских получать пожертвования, заимствованный у американцев. Эта, так называемая, финансовая кампания, имела двоякую цель – собрать деньги и объяснить русскому обществу характер и цели нашей работы. Приём был различен, одни охотно жертвовали, другие расспрашивали, но ничего не давали, третьи встречали враждебно, но таких было меньшинство. Этот сбор стал повторяться ежегодно. По мере уменьшения помощи от инославных, Движение всё больше начало опираться на поддержку русских.
Многие представители старшего поколения заинтересовались нами и стали приезжать на наши местные летние конференции. Они имели особенный успех во Франции, где в течение пяти лет (1926–1930) члены Движения и их друзья встречались в маленьком городке Клермоне в Аргоне. В заброшенных военных бараках собиралась на две недели необычайная группа людей. Большинство состояло из русских парижан, но были и приезжие: и из провинции, и из-за границы. Тут было и духовенство, и профессора, и представители общественности, но главным образом там была молодёжь, учившаяся в средних и высших школах. Один из бараков превращался во временную церковь, и в ней сосредоточивалась духовная жизнь конференции. Богослужение рождало единство, оно связывало всех с Церковью в России. По словам профессора Федотова, на этих съездах происходила подлинная встреча со Христом. Православная Церковь открывалась на них, как родная русская, и вместе с тем, как вселенская. («Вестник» N® 9. 1928, стр. 27).
Каждый день начинался Евхаристией, большинство исповедовалось и причащалось, многие подходили к чаше после долгого отрыва от святых таинств. Доклады профессоров, групповые беседы, споры и обсуждения за столом и во время прогулок пробуждали мысль, открывали новые горизонты. Эти съезды нашли творческое сочетание молитвенной атмосферы говения и паломничества с интенсивной умственной работой университетского семинара.
Такие же съезды для Германии, но в меньшем масштабе, устраивались в местечке Сарове в 1928–1929 годах. В Чехии местные съезды созывались в селе Худобине, население которого перешло в Православие. Отец Иоанн Жидек, энергичный настоятель прихода, возглавлявший чешское православное движение молодёжи, всячески содействовал успеху конференций. Для русских изгнанников было новым и радостным переживанием находиться в дружеской среде православных чехов78.
Самым обнадёживающим событием в эти годы был успех Движения в лимитрофах. Кружки появились в Латвии, Эстонии, Польше, Финляндии и Литве. Православная молодёжь охотно откликнулась на призыв Движения войти глубже в жизнь Церкви и познакомиться с её мудростью, святостью и искусством. Особенно быстро стали расти кружки в Прибалтике. Профессор Зандер с женой переехали в Ригу в 1928 году и закрепили связь местного Движения с центром. К тому времени в городе было уже 13 кружков79. Под руководством Зандеров собрался в 1929 году многолюдный съезд православной молодёжи в Псково-Печерском монастыре. Литургический подход к религиозной работе нашёл такой же отзвук в лимитрофах, как у эмигрантского студенчества80.
Съезды в Прибалтике начали устраиваться ежегодно, постепенно на них стала появляться крестьянская, а затем и рабочая молодёжь. Они были многочисленнее эмигрантских конференций, число участников на них достигало до 300 человек. Начиная с 1934 года И. А. Лаговский возглавил работу в Эстонии. Он поднял её на большую высоту. С его помощью возникло самостоятельное движение среди крестьянской молодёжи, решившей издавать свой орган «Путь Жизни». Редакция «Вестника Р.С.Х.Д.» тоже была перенесена в Эстонию.
В 1938 году началась работа в Прикарпатской Руси. В том же году был созван съезд в Липшинском женском монастыре. Съехалось около 150 человек, преимущественно крестьян в возрасте от 15 до 25 лет. И тут съезд имел полный успех81.
Это проникновение Движения в широкие круги крестьянской и рабочей молодёжи открывало перед ним большие возможности в деле возрождения Православия в России. Но надежды на освобождение родины не оправдались. Война, уничтожив тоталитаризм в Германии и Италии, не только укрепила его в России, но и распространила его на все соседние с ней страны.
Успехи Гитлера в предвоенные годы были благоприятной почвой для роста шовинизма и нетерпимости во всем мире, что отразилось и на работе Движения. Оно стало подвергаться преследованию. Сначала в Польше, а потом в Латвии, его деятельность была запрещена правительством под предлогом, что она вдохновлена стремлением восстановить русское великодержавие. Начали умножаться препятствия для нашего дальнейшего роста и в эмиграции. Самыми серьёзными были перемены в составе русского студенчества. К началу тридцатых годов волна молодёжи, участвовавшей в гражданской войне или эвакуированной с кадетскими корпусами и женскими институтами, повсюду спала. На смену им пришло гораздо более малочисленное поколение, получившее своё среднее образование за границей. Оно не имело ни закала, ни напора своих предшественников. Их отношение к России тоже было иным: даже те, кто оставался православным, редко когда горел желанием вернуться в Россию, другие же вообще стремились ассимилироваться в той стране, где они жили. Неизбежно работа Движения начала меняться. Одной из перемен явилось прекращение ежегодных общих съездов, столь существенных для сохранения единства нашей работы. Причиной этого были финансовые затруднения международных организаций, так щедро помогавших нам. Они начали сами испытывать сокращения своих бюджетов и принуждены были уменьшить свои пособия. После общего съезда 1930 года, следующий съезд собрался только в 1933 году, а после него созывался лишь Совет Движения.
Начались и другие трудности в его работе. Параллельно с нами стали возникать другие объединения молодёжи, ставившие своей задачей защиту Церкви. Они относились критически к работе Движения, считая его уклоняющимся от политической и церковной борьбы и не готовым принять участие в строительстве пореволюционной России. Среди этих соперников особое место принадлежало братству святого Фотия82, к которому присоединилось несколько видных членов Движения. Основателем братства был Алексей Владимирович Ставровский (р. 1905) человек властный и боевого темперамента. Целью братства была борьба против внешних и внутренних врагов Церкви83. Среди первых они считали самым опасным Рим, среди последних они выделяли отца Булгакова, как экумениста и автора новых богословских идей. Братство было построено по образцу католических орденов. От братчиков требовалось полное подчинение главе братства. Заседания были закрытыми, решения тайными. Братство послало донос на отца Сергия в Москву митрополиту Сергию (Страгородскому (1861–1944), обвиняя ректора академии в искажении догматов. В ответ на этот донос местоблюститель патриаршего престола прислал длинное послание, осуждающее богословские труды отца Булгакова. Сам он не имел возможности познакомиться с ними, так как они были запрещены в России советской властью, как опасная христианская пропаганда84. Этот поступок молодых ревнителей Православия был горько пережит многими членами Движения, как ещё новое проявление болезненной подозрительности, которая так глубоко въелась в душу русских людей со времени революции.
Недоброжелательно относились к Движению и некоторые другие пореволюционные общества, как, например, Евразийцы. Они выработали программу для построения нового социального и политического строя в России. Их левое крыло готово было сотрудничать со Сталиным, надеясь заинтересовать его своей идеологией. Ряд других членов Движения присоединился и к Младороссам. Во главе их стоял Александр Казен-Бек, прекрасный организатор и зажигательный оратор. После войны он вернулся в Россию. Младороссы тоже стремились к политическому активизму, веря, что их обновлённая монархическая программа найдёт сочувствие у советской молодёжи. Всем этим критикам Движение казалось пассивным, устаревшим в своих методах и задачах.
Несмотря на нападки и слева и справа, несмотря на различные препятствия как внешнего, так и внутреннего характера, Движение продолжало расти. Накануне второй мировой войны оно было полно жизненных сил. Доказательством этого послужило возобновление его работы сразу по окончанию военных действий в Европе. Париж стал его духовным и организационным центром. Начал снова издаваться и «Вестник Р.С.Х.Д.» который нашёл новых талантливых сотрудников и даровитого редактора Н. А. Струве.
В конце этой главы уместно подвести некоторые итоги роли Движения в том церковном пробуждении, которым были отмечены наиболее творческие годы в истории русской эмиграции. Среди различных организаций, партий и идеологических групп, Р.С.Х.Д. занимает исключительное место не только выдающимся характером своих руководителей, но и своей численностью, и живучестью. Оно одно пережило катастрофу Второй Мировой Войны. Возникшее в 1923 году, оно продолжает существовать, когда я пишу эти строки (1972), несмотря на все изменения, происшедшие за эти годы.
Мне представляется, что главной причиной его жизненности, является его литургичность, – этим оно отличается от других религиозных объединений эмиграции. Движение нашло в Евхаристии неисчерпаемый благодатный источник обновления и возрождения для своих членов. В ней же они обрели и своё единство.
Однако целью Движения было не только духовное возрастание его участников, своё призвание оно видело и в осуществлении задачи оцерковления всей жизни. Этим лозунгом оно выражало убеждение своих членов, что парадоксальная вера в Боговоплощение должна охватывать все виды человеческой деятельности, придавая новый смысл личной, общественной и политической жизни, меняя отношение к смерти, труду, искусству и науке. Оцерковление также означало признание, что человек не автономен, а является созданием всемогущего Творца, без сотрудничества с Которым он не в состоянии достичь подлинного улучшения своего земного существования. Одним из условий этого сотрудничества есть правильное устроение общественного строя, в котором единство совмещалось бы со свободой, а иерархичность не уничтожала бы братства.
Подобный строй, отражающий веру в Боговоплощение, получил в русской богословской традиции имя «соборности». Славянофилы первые ввели это понятие в своё описание христианского общества. В условиях крепостной России в середине XIX века, соборность оставалась неосуществимым идеалом. Движение, обретя в изгнании свободу от вмешательства государства, сделало попытку строить на соборном основании свою деятельность. Опыт, полученный в эмиграции, оправдал чаяния славянофилов и явился ценным вкладом в сокровищницу православной культуры. Он доказал возможность плодотворного сотрудничества среди людей различных взглядов и умонастроений, если они готовы вместе трудиться и мыслить, не прибегая к насилию над меньшинством и полагаясь на реальность водительства Святого Духа. Эта симфония, в которой голос каждого звучит во всем своём объёме, не заглушая других, находится в непримиримом противоречии с тем принудительным единогласием, который установили ленинисты в России. Не случайно, что соборность осветила жизнь Движения, как раз в то время, когда само понятие соборности стало непонятным для советского населения, загнанного в унизительный и обезличивающий коллектив85. Соборность неотделима от духовной свободы, от признания неповторимости личности, созданной по образу и подобию Творца вселенной. Она требует уважения к мнению идеологического противника и несовместима с нетерпимостью, так часто искажающей русскую общественную жизнь.
Отказ Движения от участия в выработке политических программ диктовался не безразличием к будущему строю России, в чем обвиняли его критики, а вызывался сознанием, что ни одна из политических систем не обладает монополией на истину, и что Церковь должна быть местом встречи для лиц, держащихся различных взглядов на социальные и экономические вопросы. Церковь, как мать, призвана духовно окормлять людей, желающих послужить человечеству, но не её задача диктовать им партийные лозунги. Движение с самого начала было экуменично; оно, сознавая вселенскую миссию Православия, смело пошло навстречу западным христианам, желавшим понять восточную традицию Церкви. Это братское отношение к инославным сделало Движение мишенью для ожесточённых атак со стороны масоно-боящихся кругов эмиграции, но оно же выдвинуло Движение в ряды пионеров в том сближении между христианами, которое стало одним из самых значительных явлений в религиозной жизни современного человечества.
Таковы были те достижения, которыми Движение обогатило церковное пробуждение русского рассеяния. Его основоположники надеялись перенести свою деятельность на родную почву и на ней применить опыт, приобретённый за рубежом. Этим надеждам не привелось осуществиться. Те кадры церковно образованных людей, которые были подготовлены в Сергиевском подворье, в кружках и на съездах Движения, за исключением единиц, окончили свою жизнь в изгнании. Но зато идеи, выношенные ими, не умерли. Они находят всё более обнадёживающий отклик среди молодёжи в России, выросшей уже после смерти Сталина. Та жестокая борьба, которую ведёт советская бюрократия против литературы, вышедшей из-под пера руководителей Движения, свидетельствует об интересе к ней среди интеллектуальной элиты. Опыт евхаристического подхода к Церкви, защита её независимости от светских властей, признание ценности духовной свободы, необходимость творчества в церковной жизни, готовность сотрудничества с инославными, – все эти основы работы Движения созвучны умонастроениям той молодёжи в России, которая обрела истину Церкви, несмотря на гонения и клевету, изливаемые на Православие коммунистическими диктаторами86.
8. Встречи с римо-католиками (Н.М. Зернов)
Работа секретаря Р.С.Х.Д. увлекала меня, я отдавал ей всё своё время. Моя жизнь протекала в русской среде, но я всё же стремился знакомиться с иностранцами, особенно с англичанами и французами. Во мне росло убеждение, что перед православным зарубежьем стоит неотложная задача – искать примирения с христианским Западом. Эмиграция была лишена возможности принимать участие в той борьбе, которая велась вокруг Церкви в России, но зато она могла осведомлять о ней свободный мир и находить в нём друзей Православия.
Моим первым звеном с римо-католиками был француз Антуан Мартель (1899–1931). Он сам пришёл познакомиться со мной. Это был по виду скромный, начинающий славист. Его особенно интересовала Украина – пограничная область между латинской и византийской культурой. Он успел уже побывать и в Польше, и в России, хорошо знал три славянских языка. Он был человек большой духовной силы, отдававший себя всецело служению страждущему человечеству. Помощь туберкулёзным больным и работа по соединению западных и восточных христиан были две цели его жизни. Последняя задача была сопряжена с большими препятствиями для католиков в те годы, ввиду непримиримой позиции, занятой Ватиканом. Безусловное подчинение восточных христиан папскому авторитету считалось единственным путём соединения Церквей. Мартель не был согласен с этим и потому находился под подозрением. Он умер рано, заразившись сам туберкулёзом. Он оставил большой след в жизни своей Церкви, теперь поднят вопрос об его канонизации87. Мартель мало говорил о себе, и я многого вначале не знал об его необычайной жизни, но он сразу привлёк меня к себе своей преданностью Церкви, своей чистотой и скромностью. К сожалению, наша дружба длилась недолго. Я уехал в Англию, он получил кафедру в Лилле и вскоре заболел.
Ему же я обязан встречей с другим замечательным христианином – аббатом Е. Ф. Порталем (1855–1926), который, в конце XIX века, сделал с лордом Халифаксом (1839–1934) героическую и трагически неудавшуюся попытку сближения англиканской и римской Церкви. В ответ на неё, Ватикан издал в 1896 году буллу, объявившую недействительными англиканские рукоположения. Когда я встретил его, он был уже старик с прозрачным лицом, излучавшим свет и тишину. Он перенёс много вражды и клеветы, теперь он был готов к смерти. Ему не дана была возможность увидать плоды своих самоотверженных трудов, но он обладал благодатным ореолом святости, который я ощутил, войдя в его комнату. Порталь был пионер и учитель, Мартель был его верный ученик, вокруг них объединялись католики, молившиеся и трудившиеся для соединения Церквей.
Иная группа встречалась в доме Бердяева. Жак Маритен (р. 1882), глава философов неотомистов, близко сошёлся с русским философом экзистенциалистом, хотя идеологически они занимали во многом различные позиции. В их домах по очереди происходили оживлённые интеллектуальные турниры. Кроме русских и французов, на них приходили несколько молодых румын, прекрасно разбиравшихся в сложных вопросах современной философской и религиозной мысли.
По инициативе того же Бердяева в доме Движения на бульваре Монпарнас устраивались богословские собеседования между католиками, протестантами и православными. Только благодаря присутствию русских, французы согласились участвовать в этих собраниях. До тех пор католики и протестанты не встречались друг с другом. Бердяеву удалось привлечь ряд выдающихся представителей обеих Церквей. От лица католиков выступили Маритен, Батифоль (1861–1929), Лабертонер (1860–1932), Бопен, Дюрантель, протестанты были представлены Бегнером (1881–1970), Вильфредом Моно (1867–1943). Среди русских были отец Булгаков, Карташев, Карсавин, Вышеславцев, Флоровский, Зандер и я. Это было блестящее богословское состязание. Плодотворные встречи кончились по настоянию католиков. Они были смущены тем, что главные споры всегда возникали в их среде. Модернисты и консерваторы ожесточённо нападали друг на друга. Это был наглядный пример того, что богословские различия не совпадают с конфессиональными границами.
К этому же периоду моего знакомства с римо-католицизмом относится и моя поездка в Бельгию (12–18 декабря 1927). Её главной целью было посещение Бенедиктинского монастыря в Амей, основанного в 1925 году со специальным заданием: работы для сближения с православной Церковью. В этом монастыре были монахи и латинского, и восточного обряда и две церкви, где службы происходили или по православному или по западному ритуалу. Я ехал туда с большим любопытством, не зная, найду ли я там друзей или врагов нашей Церкви, и является ли византийский обряд выражением любви католиков к востоку или же лишь приманкой для уловления православных душ в лоно католицизма.
Был морозный вечер, когда я постучался у глухо запертых ворот монастыря. Земля была покрыта снегом. Привратник попросил меня подождать в приёмной; через несколько минут вошёл молодой монах, с бородой и длинными волосами, одетый в рясу русского покроя, но заговорил он со мной на прекрасном французском языке. Он отвёл меня в комнату, которую я мог бы назвать архиерейским покоем. Старинная тяжёлая мебель, огромный письменный стол и кровать с балдахином... Никогда раньше ничего подобного я не видел. Почти тотчас же вышел ко мне сам настоятель – дом Ламберт де Бодуэн (1873–1960). Это был коренастый монах, гладко выбритый, с проницательными глазами. У него была странная привычка неожиданно смеяться во время разговора, тогда его глаза загорались. Он сразу покорил меня. Без предисловий он начал говорить со мной о препятствиях, мешающих примирению Востока и Запада. Его откровенность, его сердечность, его ум и, в особенности, смелость его высказываний сделали нашу беседу захватывающе интересной. Я не ожидал, что возможно так быстро и так прочно найти глубокое единство с богословом-католиком. Он развивал мысли, ставшие после Второго Ватиканского Собора общепринятыми в его Церкви, но в то время считавшиеся опасным уклонением от правоверия. Он говорил об ответственности епископата, о соборности Церкви, о папе, как председателе Вселенских соборов, имевшим право говорить от лица Церкви только в исключительных случаях. Он был подлинным новатором в области церковного единства, соединяя в своём лице лучшее, что имеется в западной и восточной традиции христианства88.
Три дня, проведенные в Амей, показали мне, что вся община жила идеями настоятеля, и её основание открывало новые возможности для примирения христиан. Но путь, выбранный Бодуэном, был сопряжён с риском и препятствиями. В этом я смог убедиться в первый же день моего пребывания.
Поздно вечером, когда я был один в моей огромной почивальне, кто-то постучал у моей двери. Вошёл молодой монах и заявил мне по секрету, что он решил присоединиться к православной Церкви. Он просил меня передать митрополиту Евлогию об его просьбе принять его. Ему было неудобно вступить в переписку самому по этому вопросу, и он хотел сделать меня посредником в переговорах. Когда он ушёл, ко мне постучался другой монах с подобной же просьбой.
Позже зашёл ко мне русский послушник, недавно перешедший в католицизм. Он тоже хотел вернуться в Православие, под влиянием чтения «Вестника Р.С.Х.Д.», давшего ему новое понимание нашей Церкви.
Я был в большом смущении не видя возможности отказаться передать их просьбы; я в то же время чувствовал себя совершающим поступок, который мог повредить монастырю и его настоятелю, так гостеприимно встретивших меня. Я всё же сообщил митрополиту имена трёх католиков. Они все впоследствии присоединились к нашей Церкви. Судьба их была различна. Один стал епископом, другой отрёкся от веры, третий священствовал где-то в Южной Америке.
После Амея я поехал в Лувен и Брюссель, где я участвовал в конференциях, посвящённых соединению Церквей. В столице Бельгии я встретился с другой стороной католицизма. Я остановился там в странном доме дамы благотворительницы – мадам де Баршифонтэн. Она не вставала с постели, но властно распоряжалась всем домом. Её муж и двое сыновей исполняли все её приказания. Дом был большой, запущенный, когда-то очень красивый. Когда я попал в него, он служил убежищем для разных русских, многие из них были опустившиеся бедняки. Хозяйка занималась спасением их «душ». Она также помогала русским детям. Мне отвели холодную, неубранную комнату, полную распятий и религиозных картин. Хотя я приходил поздно с собраний, я должен был давать подробный отчёт хозяйке обо всем, что я делал в течение дня. Больная патронесса всех знала и всем интересовалась.
Я воспользовался моим пребыванием в Брюсселе, чтобы познакомиться с местными русскими и заинтересовать их Движением. Отец Пётр Извольский (ум. 1928), бывший обер-прокурор Синода, настоятель прихода, принял меня с сочувствием. Он пользовался любовью и уважением своей паствы и его поддержка была очень ценной89. Мне удалось найти несколько подписчиков на «Вестник» и заручиться их обещанием помочь в нашей работе.
Мои, все растущие, связи с римо-католиками, как и вся моя деятельность в Париже оборвались неожиданно. Я получил приглашение провести зиму 1929–1930 года в англиканском монастыре в Мерфильде. Это было началом моей ориентации на Англию и на её Церковь.
ПРИЛОЖЕНИЕ 12
В 1927 году я конечно не знал, что мне удалось встретиться в Амей с одним из самых замечательных представителей начинавшегося обновления Римской Церкви. Ещё до первой мировой войны, этот бенедиктинец со смеющимися глазами начал успешную борьбу с крайним индивидуализмом, господствовавшим тогда в богослужениях у римо-католиков. В некоторых епархиях было даже запрещено причащать мирян во время литургии, до того сознание соборного участия в совершении евхаристии было утеряно. Причастие давалось из запасных даров до или после службы.
Дом Бодуэн создал литургическое движение, которое совершило переворот в этой области. Во время войны он был одним из самых дерзновенных и неуловимых участников сопротивления против немцев, захвативших Бельгию. После освобождения он увлёкся новой задачей – примирения восточных и западных христиан.
На него произвела глубокое впечатление встреча с русским Православием. В 1925 году он был в Почаевской Лавре, где он видел участие народа в богослужении, привлекавшем тысячи паломников. Он понял, что целью экуменической работы должно быть не поглощение православных в недрах католицизма, а взаимное обогащение Запада и Востока, так как каждый из них имеет свои дары. С этой целью он основал монастырь в Амей, сразу привлёкший молодых и даровитых монахов. Однако, вскоре начались у него большие трудности. Необычайные мысли настоятеля, которые он не скрывал от окружающих, возбудили против него влиятельных врагов. В 1928 году он был лишён настоятельства, сослан в маленький монастырь во Франции и ему была запрещена всякая экуменическая деятельность. Казалось, что смелый богослов навсегда сошёл со сцены церковной жизни. Но это было не так. Дому Бодуэну ещё предстояло совершить своё главное дело.
В начале двадцатых годов, ещё до своего изгнания, однажды будучи в Риме, он, укрываясь от внезапного ливня, разговорился с итальянским прелатом Ранкалли. Они нашли сходство во взглядах. Время от времени они обменивались письмами. Дом Бодуэн находился в изгнании, а его итальянский друг проходил степени церковно-дипломатической карьеры. В 1959 году, к всеобщему удивлению, Анджелло Ранкалли (1881–1963) взошёл на папский престол под именем Иоанна ХХШ. То обновление Церкви, которое он начал, было во многом вдохновлено идеями, родившимися в голове необычайного бельгийского монаха. Второй Ватиканский Собор (1962–1965), открывший возможности для преодоления вековых разделений среди христиан, в значительной степени обязан дом Бодуэну.
Он возвратился в свой монастырь, который переехал из Амей в Шевтонь, и там провел последние годы своей жизни, окружённый любовью и почитанием своих учеников. Он не дожил до открытия собора, скончавшись в 1960 году.
9. Сергей Васильевич Рахманинов (С. М. Зернова)
В первый раз я увидала Рахманинова (1873–1943) когда мне было 15 лет. Это было в Москве на концерте, на котором исполнялась «Поэма-Экстаз» Скрябина (1872–1915). Я не помню, дирижировал ли Рахманинов оркестром или был у рояля, я помню только его лицо. Сама «Поэма-Экстаз» произвела на меня громадное впечатление, я была потрясена ею. Но ещё большее впечатление произвёл на меня сам Рахманинов. Я никогда не видела более прекрасного человеческого лица.
На обратном пути мы молча шли по улицам Москвы, мой брат, я и Димка Кочетов, друг нашей юности, сын музыканта и сам музыкант. «Вам понравилось?» – спросил он меня. «Да», сказала я и ушла вперёд. Снежило, горели зеленоватые фонари, я не хотела ни с кем говорить, мне хотелось плакать. Предо мною неотступно стояло его лицо. «Я его никогда не забуду», – думала я.
Я опять увидала Рахманинова спустя два года на Кавказе, в Ессентуках. Был жаркий день. Я шла по тенистым дорожкам парка, пробираясь среди беззаботной курортной толпы. Вдруг я заметила, что все на кого-то показывают. Я тоже стала смотреть туда. По дорожке медленно шли три человека. Я не могла оторвать от них взгляда. Они возвышались над всеми и все расступались, давая им дорогу. Это были Станиславский90, Шаляпин и Рахманинов. У каждого из них была печать гениальности на лице. Они шли медленно, держа в руках стаканы с минеральной водою, не замечая окружающих. Шаляпин рассказывал, вероятно, что-то смешное, и они смеялись, слушая его. «Вот он, кого я решила не забывать никогда», думала я. «Если бы только когда-нибудь я могла встретить его! Но он никогда не узнает, что я живу на этом свете». Правда, с ним был Станиславский, пациент нашего отца, друг нашей семьи, который часто бывал в нашем доме. Мы, молодёжь, увлекались им, как и Художественным театром. Он относился к нам с ласковым вниманием, но мы были «дети» для него и я не решилась бы подойти к нему в парке, когда он разговаривал с Рахманиновым и Шаляпиным.
Прошли долгие годы войны, революции, изгнания. Рухнуло всё, что казалось раньше надёжным в этой жизни. Мы были выброшены в холодный, равнодушный мир. Мы попали в Париж, я работала секретарём центра в Р.С.Х.Д. Потеряв родину, мы нашли иные, вечные ценности и вдохновлялись ими. Мы поняли, что России можно служить и не живя на русской земле, и к этому служению мы звали молодёжь. Я должна была ехать на съезд в Прагу, но мне было поручено по дороге остановиться в Берлине и помочь там русской молодёжи собрать деньги на их работу. Для меня не было более мучительной задачи, как собирать деньги, но я знала, что это мне было послано в жизни, и что ничего не даётся нам выше сил.
Незнакомый город, мрачный, грохочущий вокзал, маленькая комнатка в каком-то немецком пансионе и встреча с русской молодёжью, разговоры далеко за полночь: о вере, о России, о нашей судьбе... А потом стояние у чужих дверей с подписным листом, волнения примут тебя или не примут, выслушают ли, помогут ли? И упование на Бога, такое всецелое, такое безграничное. Просила я помощи главным образом у немцев, выходцев из России и они почти всегда щедро и широко отзывались на мои просьбы. По вечерам все сборщики встречались, приносили чеки и деньги, обменивались впечатлениями, искали поддержку друг у друга. А с утра снова хождение от двери к двери, смотрение в незнакомые глаза с надеждой и ожиданием.
Там, в Берлине, я вдруг решила осуществить одну мою мечту. Между Берлином и съездом в Праге у меня оставалось два свободных дня. «Уеду, – думала я, – в Дрезден, там меня никто не знает, проживу одна, а потом полечу на аэроплане в Чехию». В 1926 году ещё мало летали и это считалось опасным. Моя мать сказала мне один раз: «Пока я жива – ты не полетишь». Но я не могла расстаться с моей мечтой, экономила во всем и откладывала в особый конверт деньги на полет «если это когда-нибудь выйдет».
Я на всякий случай пошла на аэродром и узнала, что в моем конверте скоплена точно та сумма, которая нужна, чтобы оплатить билет на аэроплане из Дрездена в Прагу. В тот же день я уехала из Берлина. На следующее утро в Дрездене я пошла в русскую церковь. Это было воскресенье, церковь в Дрездене прекрасная и я была рада, что накануне, может быть, «смертельно опасного полёта», я могла «вымаливать» прощение у Бога за нарушение запрета матери.
Выходя из церкви, я столкнулась с князем Митиком Оболенским. Он бывал на наших съездах и всегда звал меня в Дрезден, но я совсем забыла об этом. Оказалось, что в этот же день русская колония устраивала танцевальный вечер. У меня не было возможности отказать ему. Он заехал за мной и привёз на праздник.
Мы приехали рано. Зал был ещё пуст, только оркестр настраивал инструменты и пианист тихо наигрывал вальс. Мой спутник был одним из распорядителей и сразу исчез куда-то. Я сидела одна и мечтала рано уйти. Вдруг открылась дверь и в другом конце зала я увидала чью-то, знакомую и незнакомую, высокую фигуру. Вновь вошедший, посмотрел по сторонам, увидал меня и медленным, спокойным шагом направился прямо ко мне. Остановившись передо мною, он пристально взглянул на меня. Я встала.
«Я – Рахманинов, – сказал он, – это вас я видел сегодня в церкви? – «Да, я была в церкви», – смущённо проговорила я. «Я хочу с вами познакомиться», – сказал он и сел рядом со мною, продолжая пристально рассматривать меня. «Вы ведь состоите в Русском Студенческом Движении? Можно ли вам верить?» – спросил он. «Мне или нам?» – «Вам я уже верю, но можно ли верить вам – русской молодёжи? Не обманете ли вы нас?» – «Нет, не обманем. Верьте нам, пожалуйста, верьте нам», – стала я просить его. Он посмотрел на меня задумчиво и внимательно. «Хорошо, буду вам верить. А вы сами-то во что верите?» – «Мы верим в Бога. Мы верим в Россию – нашу родину. Она не может погибнуть и мы служим ей». – «Как же вы служите? Посылаете кого-нибудь туда?» – «Нет не посылаем. Мы по-другому служим. Каждый из нас в этом мире, как частица России, настоящей, вечной. Вы ведь тоже служите России, правда?» – «Вы так думаете?» – спросил он. «Да, я так думаю и знаю». Я видела и чувствовала, что он всё глубже, всё внимательнее слушал мня. «Скажите – как вы верите в Бога?» – «Как мы верим в Бога? Что можно на это сказать? Бог может всё, – говорила я, – всё до конца. Бог ведёт каждого из нас. Мы знаем Его руку в нашей жизни и принимаем всё. Бог дал нам великую свободу. Он освободил нас от рабства, от привязанности к материальному миру, отняв от нас всё. Даже от родины мы теперь отрезаны. Можно всё потерять, но если верить в Бога – то имеешь всё».
«Да, я думаю, вы имеете всё, – сказал он, – но говорите мне ещё и ещё. Вы сказали, что вы верите в руку Божию, ведущую вас?» – «А разве вы тоже не испытали этого? Надо только отдать жизнь Богу, позволить Ему вести нас». – «Как отдать?» – спросил он. «Не знаю как, как-то внутренно, принять всё, принять нашу трагедию, нашу бездомность, но мы не одни, потому – что всюду Бог, а мы в Церкви. Мы нашли её и в ней встретили друг друга».
Он слушал внимательно, расспрашивал о нашей жизни, надеждах и мечтах. Он хотел всё знать, не пропуская ни одного моего слова и отзывался на все мои вопросы к нему. «Вы хотите нам верить – говорила я – но и мы верим вам. Вы нам нужны, мы вами гордимся, мы за вас внутренне держимся. Это не напрасно, что вы живёте на Западе, вы так высоко подняли русское имя. Ничто не случайно, во всем план Божий, и в большом и в мелочах. Так, не случайно, что я приехала на два дня в Дрезден, и что встретила вас здесь». Я говорила с таким горением, что мне казалось, что я лечу. Я благодарила Бога за эту встречу.
А вокруг нас уже кружились пары, играл оркестр, веселилась молодёжь. Несколько раз приходили приглашать меня танцевать, но разве я могла оторваться от нашего разговора? К нам подошли дочери Рахманинова, Ирина и Татьяна, они веселились, а мы продолжали нашу беседу. Когда он посмотрел на часы, было уже два часа ночи, ему нужно было идти, он предложил отвезти и меня на своём автомобиле. Он правил, я сидела рядом с ним и мне хотелось так ехать всю жизнь.
На следующее утро мне позвонила по телефону жена Рахманинова и пригласила к завтраку. За столом я сидела рядом с ним. Когда другие были заняты разговорами, я тихо сказала С. В.: «Я хочу открыть вам один секрет, но только вам: сегодня в шесть часов я лечу на аэроплане в Прагу, это моя заветная мечта, но об этом никто не знает». Он посмотрел на меня и сказал: «Если бы у меня была малейшая власть над вами, я запретил бы вам лететь». Я ему ничего не ответила. Вечером я всё же улетела из Дрездена.
Через год я встретила Рахманиновых в Нью–Йорке. Они собирались приехать летом во Францию и пригласили меня к себе на дачу. Мой брат Володя и я провели с ними несколько дней на океане. Это было началом нашей дружбы. С тех пор каждое лето мы гостили у них, сперва во Франции, а позднее в их имении «Сенар», на берегу Люцернского озера. Французское имение было в Клерфонтене под Парижем, где был двухэтажный дом, парк с высокими, старыми соснами и с заросшим прудом, где цвели ненюфары. Там была теннисная площадка – место сражений и игр. А вокруг рос чудесный, в даль уходящий лес. Весной мы собирали в нём ландыши, летом и осенью уходили в его тенистую глубину, встречали фазанов и зайцев, забывали заботы и суету городской жизни. В Клерфонтене часто бывали сыновья Шаляпина, Борис и Фёдор, Гога Сатин (р. 1915), египтолог Миша Малинин (р. 1900), Борис Конюс (р. 1904), ставший потом мужем Тани Рахманиновой (1907–1961). Мы все веселились, играли в шарады, были счастливы в этом гостеприимном доме.
Но, конечно, веселее всего было, когда сам С. В. бывал с нами. Одно его присутствие вносило особый подъем. Он мог радоваться, как ребёнок и заражал всех своим весельем. Иногда в такие минуты он обращался к своей дочери Ирине и просил её: «Ну, Ирина, ну, милая, представь кенгуру или лягушку, пожалуйста, прошу тебя». И Ирина скакала как лягушка или кенгуру, а С. В. хватался за аппарат и крутил фильм. Помню один из таких счастливых дней. С. В. сидит на шезлонге и следит за нашей игрой в теннис, переживая с нами все успехи и промахи. «Ай да, Танюша, – говорит он, – нет, вы посмотрите, как она играет, она всех побьёт». Танюша старалась и промазывала мячи. «На этот раз не удалось, – подбадривает он свою дочь, – но, вы увидите, она ещё покажет себя». Мы все слушали его комментарии и старались изо всех сил.
С. В. был одарён тонким юмором и поддразнивал тех, кого он любил. Какими только именами он не называл каждого из нас. За хорошую игру мы получали имена мировых чемпионов тенниса, правда, эти имена часто переходили от одного игрока к другому, так как все мы играли приблизительно одинаково, и, несмотря на все наши усилия, были очень далеки от чемпионства.
Но, наряду с весельем, С. В. нёс в себе тяжесть своей тоски. Бывали дни, когда она захватывала его с такой силой, что она ложилась на всех окружающих. Почувствовав это, он вставал и уходил играть. Вероятно в музыке он находил облегчение. Обычно он играл каждое утро. Окна его студии были открыты и мы могли слушать, сидя в саду, с книгой в руках или тихо разговаривая друг с другом.
Однажды вечером, когда мы все сидели на площадке перед домом, С. В. отозвал меня в сторону и сказал: «У меня к вам поручение, можете его исполнить?» «Конечно могу», – ответила я. Тогда он сообщил мне, что прочёл в газете об одной нуждающейся семье и просил передать им деньги, не говоря от кого. С тех пор он стал давать мне такие поручения, я выполняла их с великой радостью.
Раз он описал мне свою первую встречу с Чеховым (1860–1904). Будучи молодым и неизвестным музыкантом, он аккомпанировал в Ялте уже известному Шаляпину. После концерта к нему подошёл Чехов и сказал: «Поздравляю вас, вы далеко пойдёте». На вопрос, почему он это знает, Чехов ответил: «Я смотрел на ваше лицо». Рахманинов считал эти слова самой большой похвалой, полученной им за всю его жизнь.
В другой раз он рассказал нам о своём деде, с которым он играл в четыре руки, когда ему было пять лет. Его дед играл прекрасно и, играя, мог иметь рюмку с водой стоявшей на его руке. Вообще же Рахманинов мало говорил о себе.
Один раз я рассказала ему об Андрюше Волконском, (ставшим впоследствии известным композитором в Советской России). Ему было тогда б лет, я спросила не хочет ли Рахманинов посмотреть сочинения мальчика, записанные его отцом, Михаилом Петровичем Волконским. «Покажите», сказал Рахманинов. Он посмотрел на них одно мгновение и сказал «интересно, пусть пишет». Потом был длинный обед, все были оживлённые, мы говорили о России. С. В. расспрашивал каждого из нас о нашей работе, сам описывал Америку. Мы разошлись поздно вечером; прощаясь, я спросила его, как он мог судить о сочинении Андрюши, посмотрев на них всего одно мгновение? «Плохого вы мнения о моих музыкальных способностях, София Михайловна – сказал он смеясь – но, чтобы доказать вам, что я кое-что в музыке понимаю, я сыграю вам то, что сочинил Андрюша». Он сел к роялю и сыграл на память то, что я ему показала несколько часов назад. «Верите ли вы мне теперь?» – спросил он, улыбаясь своей ласковой, чуть-чуть насмешливой улыбкой. Все смеялись, глядя на мой смущённый вид.
Однажды за обедом мы говорили о книгах, С. В. любил Пушкина, Толстого, Чехова. Из всех произведений Достоевского он выше всего ставил «Бесы». Самое близкое ему стихотворение было Тютчевское «Молчи, скрывайся и таи и чувства и мечты свои».
Он был требователен к людям и особенно не терпел фальши и самохвальства. Как-то приехал инженер-изобретатель. Он много и самоуверенно говорил о своих достижениях и трудно было разобраться, что было правдой и что – фантазией. С. В. сделался молчаливым и мрачным, мы все тоже умолкли. Инженера не пригласили остаться на ужин, к великому удовольствию нас, молодёжи. После его ухода С. В. ни слова не сказал о нём.
Но были и другие посетители. В Клерфонтен приезжали Николай Карлович Медтнер с женой, Ю. Э. Конюс (1869–1942), Н. К. Аверино, пианист Н. А. Орлов, режиссёр Михаил Чехов (1891–1955) и много других русских и иностранных друзей, главным образом связанных с искусством. Всех их принимали с большим радушием.
Самым же дорогим гостем всегда был Шаляпин. С. В. умел ценить дарования, но Шаляпин занимал особое место в его жизни. Шаляпин был другом молодости, С. В. не только преклонялся перед его талантом, но и любил его лично. Шаляпин это чувствовал и сам вероятно любил Рахманинова. Когда он приезжал, внимание всех было сосредоточено на нём. Он не переставал говорить, рассказывал анекдоты, представлял сцены и наслаждался, имея перед собою такого ценителя, как сам Рахманинов.
С. В. каждый год давал концерт в Париже. Сбор обычно шёл в пользу студентов. Задолго до концерта невозможно было достать билетов. Но он считал, что по-настоящему его понимают во Франции только немногие, с которыми у него была внутренняя связь.
Тот, кто встретил когда-либо Рахманинова, не мог забыть его. Было что-то в его личности, в его облике, что оставляло след навсегда. Внешне он был сдержан, замкнут, недоступен. Но его взгляд останавливался на всех с вниманием и интересом, как будто он чего-то ждал от каждого человека.
Трудно проникнуть во внутренний мир другого, трудно разгадать, чем он живёт. Рахманинов был сложным и многогранным, но в нём не было изгибов, он был цельным во всем, любящим правду и ищущим её. Раз как-то мы говорили с ним о граде Китеже, о том, что каждый подлинный русский должен нести в своём сердце тоску о святом граде, в котором нет ни страданий, ни зла. Хотя Китеж и опустился на дно озера, но звук его колоколов иногда доносится до нас. Думаю, Рахманинов слышал его часто.
10. Первая поездка в Америку (С. М. Зернова)
«Хотите ехать в Америку?» – «Я – в Америку? Разве это возможно? О да, я хочу!» Это было в 1928 году. Я была в то время одним из секретарей Движения. Кульманн сказал мне, что в Калифорнии будет съезд Христианского Союза Молодых Женщин, и что они захотели пригласить русскую студентку из Парижа. Я должна была бы также участвовать в конференции русских студентов, учащихся в Америке. Кроме того мне хотели поручить собрать 1000 долларов на Духовную Академию в Париже и 500 долларов для нашей работы в Движении.
Я была тогда «ненасытная», от каждого дня ждала чего-нибудь неожиданного и прекрасного, и каждый день был как новая страница, которую открывал передо мной Бог. Весной я покинула Париж. Вокруг меня – океан, бесконечный, синий простор неба и моря. Я совсем одна. Что-то меня ждёт в Америке? Найду ли я там друзей? В этой далёкой, чужой мне Америке всё упование моё на Бога, каждый день, каждую минуту. «Она тоже твоя земля, Господи», говорю я.
Наш пароход медленно подплывал к Нью-Йорку. Вся публика была охвачена радостным возбуждением, а я ещё острее чувствовала своё одиночество и «держалась» за Бога. Стоя на палубе я смотрела на маленькие катера, снующие вокруг, на фантастические небоскрёбы, на статую свободы. В это время ко мне подошла молодая русская и попросила подержать её трёхлетнюю Верочку. Я едва успела взять её на руки, как она пришла в восторг, протягивала ручки, закидывала головку и смотрела куда-то вверх. Вдруг она прижалась к моему лицу и начала шептать мне быстро на ухо: «Смотри, смотри: ангелы, ангелы!» Это были белые чайки, кружившиеся над пароходом. Я не останавливала Верочку, её слова несли мне покой. Я так хотела, чтобы ангелы встречали нас в этой громадной стране.
Когда я подошла к столику, где проверялись документы, чиновник сообщил мне, что меня ждут, и я попала сразу в руки деловой американской организации. Ожидавшая меня молодая американка, Анн Виген, отвезла меня в мой новый дом. Там я была встречена седой дамой с внимательными чёрными глазами. Я сразу почувствовала, что она приняла меня в своё сердце. В моей комнате всё было полно заботой о неизвестной русской студентке, цветы на камине, будильник на столике и, подобранные под цвет стен, полотенца в ванной. Их было двое: мистер и миссис Бэккер. Он был президентом старейшего в Нью-Йорке Манхаттанского банка, все их дети были женаты или замужем, они жили вдвоём в большой квартире в центре города на Парк авеню. Миссис Бэккер была почётным членом Союза Христианских Молодых Женщин.
Бэккеры меня удочерили. Они говорили своим друзьям: «У нас четверо американских детей и одна русская дочь». Они окружили меня таким вниманием и любовью, что я не знала, как выразить мою благодарность. Через них я узнала и полюбила Америку, её величие, её размах, её особенную внутреннюю свободу. Передо мной открылись новые формы христианства, и я поняла, что Бог каждому народу указывает его особый путь служения человечеству. Бэккеры были епископалы, они участвовали в бесконечных церковных и прицерковных комитетах. Христианство в Америке – активно и выражается участием в различных благотворительных организациях. Это их своеобразное осуществление церковности.
Когда я вспоминаю мою жизнь у Бэккеров, я вижу каким ровным и мягким светом был залит каждый день. В 8 часов утра мы все собирались в большую гостиную: мистер и миссис Бэккер, две горничных, кухарка, шофёр и я. Мистер Бэккер читал Библию, потом он опускался на колени около своего кресла и прочитывал «Отче Наш» и другие молитвы. По окончании их, хозяева и я переходили в столовую к утреннему завтраку. Затем мистер Бэккер уезжал в банк, а миссис Бэккер просматривала почту. Каждый день она получала просьбы о помощи, она их внимательно обдумывала и, если считала правильным, помогала просящим.
Мне они предоставляли полную свободу, но им хотелось, чтобы я встречала их друзей, и они почти каждый день устраивали приёмы в мою честь. По вечерам я долго сидела с моей «американской матерью», она переживала каждую мою встречу и давала мне мудрые советы. Наша взаимная любовь была для меня «даром неба», она наполняла меня таким полным и всецелым счастьем.
В первый же день моего приезда в Америку я увидела афишу о концерте Рахманинова. С замиранием сердца я вспомнила, как два года назад, в Дрездене, Сергей Васильевич взял с меня слово, что если я буду в Америке, я дам ему об этом знать. Я обещала, думая, что я туда никогда не попаду.
И вот я в Америке. Помнит ли он меня? Я решила написать ему наугад, на адрес концертного зала. На следующее утро мне позвонила его дочь Таня, сказав, что я найду билет в кассе, а после концерта они приглашают меня на ужин.
Он играл прекрасно, зал гудел от аплодисментов, я не сводила глаз с его рук и жадно слушала каждый звук. Я знала, что в этом зале, самая счастливая, самая благодарная Богу – это я. У них на ужине я очень стеснялась, но Сергей Васильевич был ласков со мной, он сказал, что не забыл наш разговор в Дрездене и пригласил меня к ним во Францию будущим летом.
На следующий день мне трудно было жить, мне было трудно оторваться от звуков, от воспоминаний, от его образа, который всё время стоял передо мною. А на душе была грусть. Я не знаю почему, когда чей-то образ стоит перед нами, в нашем сердце живёт грусть.
Потом стали чередоваться дни, один за другим, полные новых впечатлений, встреч, я всем этим жила, всем горела, может быть слишком горела... Однажды я пошла в Союз Русских Студентов, к их председателю Алексею Вирен. Я рассказывала ему о Движении. Он слушал внимательно и задумчиво. «Вы должны увидать здесь двух людей – сказал он – Бориса Александровича Бахметьева (1880–1951) и Великую Княгиню Марию Павловну. (1890–1958). Бахметьев очень занятой человек, профессор в Университете, у него большая фабрика, но он русский человек. Я дам вам его телефон, попросите принять вас. Расскажите ему о вашей работе, но не оставайтесь у него больше, чем десять минут, он деловой человек и боится разговорчивых дам. Советую вам также не просить у него денег».
На следующий день я позвонила Б. А. Бахметьеву. Было около 12 часов дня. Он спросил меня, по какому делу я хочу его видеть. Я так боялась, что он откажется меня принять, что быстро сказала: «Я приду только на десять минут, я ничего не буду у вас просить, я хочу только рассказать вам о жизни русской молодёжи в Париже». Он не сразу мне ответил, я ожидала, что он скажет: «Я очень занят», но он спросил: «Вы можете прийти сейчас?» – «Да, через двадцать минут».
Через двадцать минут я была у него в бюро, он встал мне навстречу и посмотрел на меня тем особым взглядом, который я так хорошо знала потом. «Так вы приехали из Франции?» спросил он. «Да». – «Вы расскажете мне в десять минут, как вы живёте?» – «Да, в десять минут», сказала я, смотря на часы. И я стала быстро, немного путаясь, говорить: «Я приехала от Движения, это объединение русской молодёжи, нас не очень много, но...».
Он вдруг перебил меня. «Подождите, – сказал он, – вы завтракали или нет?» – «Нет» – «Хотите позавтракать со мной в моем клубе?» – «Хочу». И мы завтракали с ним в его клубе. Когда мы кончили завтракать было кажется 6 или 7 часов. Он, вероятно, забыл, что он деловой человек. Или может быть это я забыла, что пришла к нему на десять минут...
Прощаясь, он просил меня позвонить ему, когда я вернусь из Калифорнии. Так началась наша дружба. В память этой дружбы, я пишу теперь мои воспоминания. Я ему это обещала. За дружбу, вероятно, не благодарят, но за всё всегда можно благодарить Бога.
Через несколько дней я послала письмо Великой Княгине Марии Павловне. Я писала ей, что в эмиграции есть группа молодёжи, которая хочет служить родине, что сейчас не время упрекать кого-то за прошлое, что мы знаем, что впереди нас ждёт только труд, только борьба, но мы молоды и верим в Бога, мы зовём всю русскую молодёжь, вместе с нами, творчески строить жизнь.
Мария Павловна ответила мне сразу и пригласила меня к себе завтракать. Она жила одна, в небольшой квартире в центре Нью-Йорка. Сама открыла мне дверь и поразила меня своей простотой и естественностью. Она была среднего роста с живыми, серыми, «романовскими» глазами. Она хотела знать все подробности нашей жизни в изгнании. Мне казалось, что я знала её уже многие годы. У нас был один из тех разговоров, которые не забываются никогда, когда два незнакомых человека становятся вдруг близкими и нужными. Она была старше меня, её прошлое и моё были так различны, но и она и я потеряли родину, и мы обе не могли забыть России. Мы одинаково оценивали всё. Но во мне было много энтузиазма и надежды, что всё может измениться, у неё этой надежды не было, у неё было всецелое приятие судьбы.
«Я хочу, чтобы вы поехали со мной к одним моим большим друзьям американцам, – сказала она, – вы увидите какие они удивительные люди, к тому же я хочу показать им вас». Когда я рассказала моим дорогим Бэккерам, как меня встретила Мария Павловна, они решили устроить в её честь торжественный обед в ресторане на 55 этаже, принадлежащем Манхаттанскому банку. Она совсем очаровала их, и Мистер Бэккер просил её обращаться к нему, каждый раз, когда ей нужно будет помочь кому-нибудь из русских.
Через несколько дней её друзья американцы прислали за мной автомобиль. У них было прекрасное имение около Нью-Йорка, а дом их походил на музей, повсюду были старинные иконы, русские картины и ковры. Хозяин дома и жена его произвели на меня огромное впечатление. Они были оба красивые, культурные и горели Православием и Россией. Такое горение я встречала лишь среди нас, членов Движения. Они казались даже более русскими, чем мы. Мы поместились в гостиной с прекрасным видом на лужайки и цветники, и они стали «запоем» расспрашивать меня о моей жизни. Они верили, что возрождение мира начнётся, когда люди поймут, что истина хранится в Православии, что оно одно открывает прямой путь к небу и что русские явят Православие другим народам. Они готовы были помогать нам. Мария Павловна обещала быть звеном между её друзьями и Движением.
Я не знала, что есть такие люди в Америке! Чем Россия полонила их? Как открылось им всё то, чем мы жили и горели? Я понимаю, что Марии Павловне было важно показать им меня, такую, какой я тогда была, чтобы не потух тот огонёк, который может быть именно она в них зажгла. Для неё я была носительницей «православной идеи». Не сговариваясь, мы вместе служили Православию и России.
На следующий день, я должна была уехать на два дня в Атлантик Сити. Меня пригласила туда русская семья Штернбергов. Они узнали, что я в Америке из «Вестника Р.С.Х.Д.». Их семья состояла из мужа, жены, бабушки и двоих детей. Отец был музыкантом и играл на скрипке в одном из ресторанов, они не были богаты. Было в них что-то особенное, я таких никогда не встречала. Самой большой радостью для каждого члена их семьи было помогать нуждающимся. Они делали это с изумительной простотой и с настоящей, сияющей на их лицах, радостью. Они рассказывали мне, что пришли к вере во время революции и сразу стали применять свою веру к жизни. Так, их маленький мальчик собирал марки для других мальчиков, чтобы доставить им удовольствие, и это было удовольствие для него самого. Их дочка получила к Рождеству от соседей шёлковое платье и подарки, она отдала их более бедной девочке, и все они были счастливы этим.
«Странно, сказали мне они, – чем больше даём, тем больше развивается жажда давать». Они все искали, кому бы ещё помочь. Я боялась, что люди будут обманывать и эксплуатировать их, но они ничего не боялись: «Не заведём же мы счёт в банке, – говорили они, – что же делать с деньгами, если не иметь радости помогать другим». Мир и свет исходил от них. Так же, как и от Франциска Ассизского, думала я.
В Нью-Йорке опять были каждый день собрания и приёмы, устраиваемые Христианским Союзом Молодых Женщин. Каждая иностранная студентка должна была выступать на них, рассказывать о своей стране и о религиозной работе. Потом нас обступали, забрасывали вопросами, приглашали в разные дома, показывали достопримечательности города. На этих собраниях меня часто спрашивали, познакомилась ли я с «Питером?» «Кто это?» спрашивала я. «Вы непременно должны познакомиться с ним», – отвечали мне, не удовлетворяя моё любопытство. Под конец мне становилось весело, когда мне все задавали снова тот же вопрос. Я узнала, что мне говорили о Питере Ван Дузене, молодом, блестящем богослове, (р. 1897).
Приближался день отъезда в Калифорнию. Накануне, Анна Виген пригласила меня на ужин. Я застала у неё весёлую компанию молодёжи. В стороне стоял высокий человек и внимательно смотрел на меня. Я сразу догадалась, что это и есть Питер, он был не такой, как все. После традиционного порто и виски нас позвали в столовую для ужина. Весь стол был уставлен всевозможными винами и угощениями, но друг против друга стояло всего два прибора. Все приглашённые, веселясь, заявили, что устроили заговор против «П» и меня, они все идут в театр, а нас «запрут» тут в квартире, предлагая нам поужинать и непременно «подружиться».
Мы не успели ничего сказать, они шумно уехали, сделав вид, что запирают дверь. Мы остались вдвоём. Он был смущён. Я тоже. «Я так много о вас слыхал» – сказал он. – «Я о вас тоже». – «Анна сказала, что мы должны подружиться, а я никогда, ни с кем не становился другом по приказу». – «У вас много друзей?» – «Это зависит, что понимать под дружбой...». «Один русский философ, Павел Флоренский, сказал, что друг – это «другой я». – «Таких друзей у меня нет», – ответил он. «Но я только так понимаю дружбу» – «Давайте попробуем стать такими друзьями» – сказал он смеясь.
Так начался тот вечер и так началась наша дружба. Я не помню, когда Анна и её гости вернулись. Кажется было очень поздно. Он отвёз меня домой. Я знала, что в этот день и он, и я были счастливыми.
Встречать людей, рассказывать им о нашей жизни, в России, в эмиграции, в Движении, узнавать об их жизни, об их работе, находить друзей, «открывать для себя Америку», всё это давало мне вдохновение и крылья. Только иногда, просыпаясь утром в моей прекрасной комнате, я с тоской думала о том, что мне предстоит собрать деньги, и что я ещё ничего не сделала для этого. Я долго не могла решиться сказать об этом Беккерам. Только Марии Павловне я сказала, но не просила у неё ничего.
Когда я уезжала из Парижа, Г. Г. Кульманн дал мне адреса двух своих друзей в Америке, посоветовал написать им совсем откровенно и сказать, что мне поручили собрать деньги. «Если они смогут, – сказал он, – они помогут вам». Я им написала. Оба ответили сразу. Один предлагал мне приехать в мае месяце на одну религиозную конференцию, обещая содействие там в сборе денег, другой просил остановиться на один день в Кливленде, когда я буду ехать в Калифорнию.
В назначенный день, в 7 часов утра, я была в Кливленде. Я должна была стоять у своего вагона. Тортон Мериам подошёл ко мне. Он был выше среднего роста, с белой гвоздикой в петлице. Какую благодарную память я храню в сердце о нём. Ему тогда было 35 лет, он был профессор, у него были серые, немного грустные глаза, во всем его облике была порывистость, как будто он хотел сразу прийти на помощь, угадать чужую мысль. Он отвёз меня в отель, чтобы я могла отдохнуть и взять ванну. В 12 часов он заехал за мною и мы поехали за город. Был чудный солнечный день. Он показывал мне зелёные лужайки и озера и рассказывал о своей дружбе с Кульманном, которая имела большое значение для его жизни. Густав открыл ему Достоевского и научил его «искать». «Чего искать?» – спросила я его. «Всего, и не уставая. Чем больше я ищу, тем больше духовных ценностей открываются передо мною. Я, вероятно, не зная того искал и вас и нашёл вас, и опять через Кульманна. Я так благодарен ему, что он дал вам мой адрес и что вы приехали ко мне». – «Я тоже ищу всегда», – ответила я. Потом мы говорили о вере. Он всё понимал и был почти православным, принадлежал же он к близкой нам епископальной Церкви.
В 5 часов было собрание на его квартире, куда он пригласил друзей. Я рассказала о Движении, о Православии, но ничего не просила. Когда я кончила, он стал говорить о русской молодёжи, обо мне, о нашем героизме, о настоящей вере в Бога. Он благодарил меня за то, что я приехала и закончил тем, что все они будут счастливы помочь нам. Он тут же раздал всем конверты со своей карточкой, прося прислать чеки для Движения.
Вечером мы были в театре. После ужина в 12 часов ночи он посадил меня в поезд, уходивший в Калифорнию. В этом же поезде ехала миссис Бэккер. На следующее утро я должна была рассказать ей во всех подробностях о времени, проведённом в Кливленде.
Через несколько дней мы приехали в Калифорнию. На конференции было две тысячи девиц. Я выступала на третий день, смотря на бесчисленное множество глаз, устремлённых на меня. К счастью, я говорила с вдохновением и мой голос звучал так, что он проникал в сердца. Когда я кончила, девицы обступили меня тесным кольцом, я едва успевала отвечать на их вопросы, многие приглашали меня в свои колледжи или к себе домой или на другие конференции. Но у меня не было времени. Я должна была ехать на два дня в город Сакраменто, а оттуда в Лос-Анжелес, Сан-Франциско, Сеатл и дальше на другие съезды в Канаде и в Соединённых Штатах.
Я тосковала без Церкви, шла наша страстная неделя. В первый день Пасхи я была в Сакраменто. Рано утром ко мне в комнату в отеле постучали. Горничная внесла целый сноп роз. Кто мог бы их прислать? Тут я вспомнила, что Мериам знал, где я буду на Пасху. Я не ошиблась, к розам была приколота его карточка.
Я ещё лежала в кровати, как в дверь постучали опять. Не дожидаясь ответа, чья-то голова просунулась в дверь и я услышала женский голос, который спрашивал: «Русская?» Я ответила: «Да». – «Православная?» – «Да». Через минуту посетительница сидела на моей кровати и, захлёбываясь от радости, говорила мне: «Я – Маруся, православная, живу здесь, занимаюсь шитьём, портниха я. И вдруг читаю в газете – приехала русская, молодая, из Парижа, рассказывает, как там люди живут, что там есть молодые и веруют и православные и церковь у них есть. А сегодня первый день Пасхи. Ах, я с вами ещё не похристосовалась. Христос Воскресе». Мы поцеловались и я была так же счастлива, как и она.
От неё я узнала, что около Сакраменто есть русский посёлок, где живут и православные и баптисты. Православные живут бедно, пьянствуют и воров у них много, но есть среди них и хорошие люди. Маруся иногда ездила к ним. Как только она узнала о моем приезде, она организовала там митинг, назначенный на сегодняшний вечер, так как это первый день Пасхи, а церкви у них нет. Баптисты жили зажиточно, залу пришлось нанять в их молитвенном доме. Теперь все были оповещены, надо было только, чтобы я согласилась приехать и рассказать о Православной Церкви. Я, конечно, обещала приехать.
Маруся осталась ждать Анну. Та пришла в ужас от нашего проекта. Оказалось, что я уже была приглашена вечером на обед, там должны были быть важные люди из Сакраменто; кроме того, посёлок пользовался плохой репутацией и туда было опасно ехать вечером одной.
Маруся была в отчаянии. Она всё устроила, зала была нанята, неужели я не приеду, неужели побоюсь? Она предложила заехать за мной и привезти ещё православного студента. После долгих обсуждений было решено, что я приеду на собрание после официального обеда, к 10 часам вечера.
В русской деревне были русские ухабы, и пробраться туда было не легко. В 10 часов вечера, по тёмным и узким улицам я подъехала к единственному освещённому небольшому дому. Там собралось около 100 русских людей. Это были простые женщины в платочках и мужички, все из старой, ещё царского времени эмиграции. Я в первый раз встречалась, вне России, с русским народом. Маруся и «православный студент» ждали меня на улице, перед домом. Бедная Маруся так боялась, что я не приеду...
Она провела меня в душную, переполненную комнату, но не позволила никому ко мне подойти, посадила меня за столик и, стоя рядом со мной, громко заявила: «Теперь слушайте, она вам всё расскажет, и о Православной вере, и о Церкви, и о родине».
Я говорила с вдохновением о том, что русская молодёжь, потеряв родину, поняла, что разрушить веру Православную не может никто, что, даже если и церкви разрушают, то «мы сами храмы Духа Святого». Я говорила о наших съездах, где каждый день служилась литургия, где все мы исповедовались и причащались, – и они слушали в напряжённой тишине. Когда я кончила, поднялась одна женщина. «Дозвольте сказать два слова, – сказала она – вот вы говорите: «Православие», а что такое православие? Был царь – держалась ваша вера, убили царя и развалилась церковь, сняли обручи и распалась она, как бочка. И увидели всё, что внутри той бочки пустота, ничего нет, а вот к примеру сказать, православные? Живём мы в одной деревне, ваши православные живут бедно, воруют, пьянство повсюду, а мы баптисты веру соблюдаем, не курим, не пьём. Как понадобилась зала – к нам же пришли просить, кланялись, приехала, говорят, наша православная, дозвольте собраться...».
В то время, как она говорила, её пробовали перебить, выкрикивали: «молчи ты», «не к тебе приехала», «не путайся»... Мне стоило больших трудов успокоить их и дать ей договорить, особенно волновался один, сравнительно молодой «православный», он сидел на полу, в углу, и, к сожалению, был совсем пьян. Он порывался вскочить и побить баптистку, его удерживали соседи, но он всё время выкрикивал: «побью, видит Бог побью»...
Я слушала её с тоской в сердце. Что я ей отвечу? Сумею ли защитить нашу веру? Когда она кончила, все глаза устремились на меня. Я стала говорить, что многое из того, что она сказала – была правда. Не будем бояться правды. Правда, что православные люди курят и пьют, и грешны во многом, но не будем забывать, что Христос пришёл грешников спасти и будем помнить притчу о мытаре и фарисее. Христос не осудил фарисея, он хорошо делал, что молился, помогал бедным, но принял Христос мытаря, за его смиренье, за покаянье. Однако одна вещь, которую она сказала, была неправда. Она сравнивала Православную Церковь с бочкой. Пусть царь и правительство, как обручи держали её, пусть сняли обручи и распалась бочка, но внутри оказалась не пустота, а золото и несметные сокровища. И эти сокровища блистают и светят нам, как никогда раньше. Мы не своими заслугами будем гордиться, а будем благодарить Бога за наших великих подвижников и святых, за Николая Чудотворца, за Сергия Радонежского, за Серафима Саровского и за всех святых, в России просиявших. Их подвигами и их молитвами спасётся наша родина. Пусть баптисты не пьют, не курят, пусть богатеют, но среди них не было ни одного святого, ни одного подвижника. Не осудим их, но будем крепко держаться за Святую Православную Церковь.
Я предложила всем, по случаю великого Праздника Пасхи, спеть всем вместе « Христос Воскресе ».
Все православные встали, баптисты же сидели на скамейках, сложив руки и поджав губы. Одна из женщин поклонилась им в пояс и сказала: «Правду она говорит, грешники мы, но ради праздника Христова Воскресения, встаньте, пропоем вместе».
«Мы уж посидим», – ответила говорившая со мной баптистка. Но другие баптисты почти все встали.
И православные запели: «Христос воскресе из мертвых, смертию смерть поправ, и сущим во гробех живот даровав...».
Пели они какими-то высокими, особенными, бабьими голосами, так вероятно пели в России в деревнях. Потом мы все похристосовались, а Маруся плакала от умиления и радости.
Было уже 12 часов ночи, и опять выступила моя баптистка: «Хорошо это вы все говорили, – сказала она, – а, чтобы вернуться в ваш отель, повезут вас опять-таки баптисты».
Но здесь запротестовал весь «православный народ». Оказалось, что в деревне живёт «православный» слесарь, и у него есть автомобиль. Несколько молодых кинулись будить его, и вскоре появился, довольно дряхлый, «православный» автомобильчик, на котором Марусю, студента и меня благополучно доставили в Сакраменто.
Прошёл ровно год. Я получила в Париже, к Пасхе, письмо со многими подписями. Писал мне студент, что после моего отъезда все православные решили строить церковь. Каждый принял участие в этом строительстве. Они писали мне в день освящения их нового храма и благодарили за мой приезд. Теперь ещё один православный крест поднимается к небу, пусть не на русской земле, – но вся земля – Господня земля.
Из Сакраменто группа девиц повезла меня на автомобиле в свой колледж недалеко от Лос-Анжелес. Во всех колледжах – одно и то же: молодые девицы, чаи, обеды, собрания. Я должна была рассказывать о нашей жизни. Я часто говорила с внутренней тоской, мне стыдно было нашего позора, нашей нищеты. Наша жизнь, думалось мне, так чужда им, у них есть родина, богатство, зачем говорить им о нашем одиночестве и потерянности в этом благополучном и сытом мире? Мне хотелось повторять в такие моменты стихи Блока:
«Наш путь степной, наш путь в тоске безбрежной,
В твоей тоске – о Русь,
И даже тьмы ночной и зарубежной
Я не боюсь!»
И вдруг среди этих чужих людей, встречался мне взгляд глаз, полных такого сочувствия, такого понимания. Откуда было это? Они меня не знают, я пришла и уйду от них опять. Откуда же этот взгляд, глубокий, проникающий в самое сердце? И тогда все сразу менялось и я ощущала любовь и благодарность к ним, пригласившим меня. Я знала, что мы свободны как птицы, что мы странники и пришельцы на этой земле, и все становилось легко, и наша боль делалась не нашей, а общечеловеческой, боль за людей, восставших против Бога. И тогда мне хотелось протянуть руку всем, кто ищет, кто горит, кто готов забыть себя и помогать другим. Так было со мной в Сеатле, так было и в других городах Америки.
Были у меня и встречи с русскими студентами. Первая произошла как раз в Сеатле. Их было около 30 человек. Я сразу почувствовала враждебность к себе, первую за всё время пребывания в Америке. Когда я кончила говорить, мне стали возражать два студента. Один со злобой напал на меня. «Все русские эмигранты просители и бездельники, – повторял он, – Православие учит смирению, поэтому подчиняйтесь коммунистической власти. Поборолись, провалились, теперь надо признать своё поражение». Другой уверял, что Америка не интересуется религией, пусть ею занимается отсталая Европа.
Около меня сидел молодой студент, с очень светлыми волосами и смотрел на меня сочувствующим взглядом. Я знала, что он мой союзник, но он ничего не сказал. Отвечая, я объяснила, что я приехала не от всей русской молодёжи, а от тех, кто увидел истину и красоту Православия. Просила я их также не обобщать того, что думает «Америка» и чем интересуется «Европа». Они кажется немного «помягчели», но ушла я с тяжестью на сердце. Таких, на всё озлобленных людей вероятно много в России и может быть нам когда-нибудь придётся встретиться с ними.
Моя вторая встреча с русскими студентами произошла на их съезде. Я провела на нём пять дней. Председатель, в своём вступительном слове, сказал, что их объединение «американского типа, а не узко религиозное». Я слушала его с изумлением. Когда правильно понимаешь христианство, в нём находишь и глубину, и простор. Блестящий доклад прочёл П. П. Зубов91. Он говорил смело и талантливо, зовя молодёжь идти по прямому пути веры. Два раза говорила и я о моих странствованиях по Америке и о Движении. Была долгая дискуссия. Руководители студенческого объединения предложили мне остаться в Америке и работать с ними. Я конечно не могла согласиться. Моя жизнь была в Париже с моей семьёй и моими друзьями.
После моего доклада, один студент подошёл ко мне и сказал: «Я плакал когда вы говорили». Я промолчала, я сама часто внутренне плакала, когда говорила, плакала о поруганной родине, о моем недостоинстве, о неумении применить к жизни те великие дары, которые открыл нам Бог. На съезде был Штернберг. Мы вместе с ним украшали самодельную церковь. Мы вместе исповедовались и причащались. Многие студенты стали членами нашего Движения.
Вернувшись в Нью-Йорк, я снова поселилась у Бэккеров. У меня теперь было много друзей, и они приглашали остановиться у них, но разве я могла променять моих «американских родителей» на кого-нибудь другого. Среди моих друзей был также Дюри, шофёр Бэккеров. У него всегда было множество вопросов о России. Когда он вёз меня куда-нибудь, у нас начинался оживлённый разговор. «Мисс Соня, вы не думаете, что в мире должно быть равенство ? Я очень предан моим господам, они лучшие люди, встреченные мною, но я не могу пойти в церковь, в которую они ходят, потому что я их шофёр. Мисс Соня, скажите, очень трудно потерять всё, что вы имели? А те люди, которые работали и откладывали, они тоже всё потеряли? или это случилось только с богатыми буржуями?» Он вёз меня медленно, чтобы успеть меня побольше расспросить. Я для него была русская, а за мной стояла громадная Россия.
В Нью-Йорке я стала получать деньги. Первым прислал 500 долларов на Движение Тортон Мериам из Кливленда. Когда его друзья узнали, что мне нужно собрать эту сумму, они распределили её между собой. Приходили и другие чеки, часто от неожиданных людей. Я собрала на Движение больше, чем было поручено мне. И была счастлива этим, но у меня оставалась другая, ещё не выполненная задача, она лежала камнем на моем сердце, мне надо было найти 1000 долларов для Духовной Академии. Миссис Бэккер видела, что я чем-то озабочена. Расспросив меня, она сказала, что на следующий день посоветует мне, как собрать эти деньги. Утром она дала рекомендательное письмо к одному из самых богатых людей в Америке, другу её мужа. Но она ничего не сказала Мистеру Бэккеру. Она хотела, чтобы это был «заговор» между нею и мной. Я взяла альбом фотографий Сергиевского Подворья, письмо Миссис Бэккер и, с упованием на Бога, отправилась в банк мистера Д. Моя дорогая «американская мать» сказала, что она останется дома и будет молиться обо мне. Для неё эти слова не были просто словами, я знала, что она верит в силу молитвы, я тоже верила в неё, поэтому я шла легко и весело, забыв про себя и про то, что это я должна просить у кого-то помощи и денег.
Я вошла в огромное помещение банка и обратилась к служащему, который давал информацию. Я рассказала ему всё и сделала его моим союзником. Я объяснила, что непременно нужно видеть самого мистера Д., что у меня есть к нему письмо, что я хочу попросить у него 1000 долларов для русских студентов, готовящихся стать священниками, что я русская, что мне нужно спешно собрать эти деньги, так как через несколько дней я возвращаюсь в Париж.
Он внимательно выслушал меня и я видела, что он мне очень сочувствует. «Му poor Lady, – сказал он, – видеть мистера Д. очень трудно, надо заранее написать ему и просить назначить вам свидание, но он так занят, что вообще никого не принимает, хорошо, если вам удастся увидеть одного из его секретарей».
Я понимала, что он был прав, и просила его сказать мне, где бы я могла увидеть одного из секретарей. Он вывел меня на улицу и указал на небольшую дверь. В неё никто не должен был входить, но, ввиду того, что я скоро уезжала в Париж, он думал, что имел право указать на этот путь. «Подымитесь по лестнице на второй этаж, – сказал он, – там секретариат мистера Д.». Я шла и молилась. Бог может всё. Мы должны молиться обо всём, о важном и о не столь важном. Я это знала так хорошо. Я знала, что Миссис Бэккер молилась за успех моего предприятия... «Только бы секретарь принял меня, только бы согласился поговорить с мистером Д. и передал бы ему моё письмо…», думала я.
Я медленно шла по лестнице. Во втором этаже было четыре двери, – в какую дверь войти? Я остановилась в нерешительности. К счастью, по лестнице в это время поднимался какой-то господин. Я решила спросить у него совета. Он был среднего роста с небольшой бородой, с проседью. Он сразу внушил мне доверие. Я обратилась к нему и спросила, в какую дверь надо войти, чтобы видеть секретаря мистера Д.
«Это зависит, какого секретаря вы хотите видеть».
«Самого доброго», – сказала я.
Он улыбнулся и ответил, что насколько это ему известно, Мистер Д. выбирает себе только добрых секретарей.
Тогда я объяснила ему, что, по-настоящему, мне надо было бы видеть самого мистера Д., но консьерж в банке мне объяснил, что мистер Д. очень важный, и что видеть его невозможно. Поэтому я хочу попытаться увидать одного из его секретарей. Я также сказала, что мне надо попросить у Мистера Д. 1000 долларов на Богословский Институт в Париже.
Он выслушал меня и сказал мне, что проведёт меня к кому надо. Я пошла за ним. Мы прошли через целый ряд комнат, где сидели какие-то секретари и, по тому как они вскакивали со своих мест при виде нас, я поняла, что мой спутник должен быть очень важным. Когда он привёл меня в большой и чудный кабинет, он сказал мне, что это он сам мистер Д. и просил рассказать мне про Сергиевское Подворье. Я дала ему письмо Миссис Бэккер, показала ему альбом с фотографиями, рассказала, торопясь и путаясь, о важности подготовки священников, когда в России закрывают семинарии и преследуют религию. Он не перебивал меня и молча слушал, потом вынул чековую книжку, написал чек на 1000 долларов и передал его мне. На каких крыльях бежала я домой! Когда я рассказала всё Миссис Бэккер, она заплакала. Она радовалась так же, как радовалась я. Правда, она сказала мне, что если бы я не получила от Мистера Д. этих денег, она и Мистер Бэккер решили дать эти 1000 долларов от себя на Академию. Теперь они найдут другой способ, как помочь нашей работе.
Позднее, когда был организован в Америке постоянный комитет помощи Сергиевскому Подворью, мистер Бэккер согласился стать председателем этого комитета и привлёк туда и мистера Д.
Последние четыре дня перед моим отъездом я провела с Бэккерами. Они решили отменить все приёмы и посвятить эти дни только мне. Мы, обыкновенно, уезжали куда-нибудь на целый день на их автомобиле, осматривать красоты окрестностей Нью-Йорка.
В последний вечер, после торжественного прощального обеда, когда мистер Бэккер был в своём лучшем смокинге, а миссис Бэккер и я – в самых красивых вечерних платьях, – они передали мне два конверта. В каждом из них лежало по сто долларов. На одном, от миссис Бэккер, было написано: «Дорогой моей Соне, для её драгоценной работы с русскими студентами от её американской матери», на другом от мистера Бэккера, стояла надпись: «Нашей королеве, для неё самой» и мистер Бэккер потребовал, чтобы я дала ему торжественное обещание, что я никому не отдам этих денег, а истрачу их только на себя.
Потом, в день моего отъезда, они провожали меня. Мы ехали на пристань и я сидела в автомобиле, между ними двумя так, как я сидела на всех наших прогулках. Миссис Бэккер крепко держала мою руку в своей руке, а я прижималась щекой к её руке, такой дорогой и знакомой. Я не знаю, отчего нам вдруг Бог посылает любовь.
Провожали меня все мои друзья, все живущие в Нью-Йорке девицы с Калифорнийской Конференции и те, с которыми я встретилась на других конференциях, и неизменная Анна Виген, и мои русские друзья, и сероглазый Т. Мериам, приехавший специально из Кливленда, чтобы проводить меня. Не пришёл только мой друг Питер, он позвонил мне накануне и сказал, что не придёт, он не хотел, чтобы все знали о нашей дружбе.
Когда отплыл мой пароход и скрылась статуя Свободы, когда перестали кружиться над нами белые чайки – ангелы, я спустилась в свою каюту. Там я нашла подарки, разные пакеты, коробки конфет, письма, цветы, цветы, цветы и ещё небольшой чемоданчик, в котором было шесть пакетов на шесть дней моего путешествия. На каждом пакете была надпись: «открыть в понедельник», «открыть во вторник», и так на каждый день, до того дня когда я буду уже видеть берега Франции и в каждом был чудесный подарок и полное любви письмо от Бэккеров.
Б. А. Бахметьев тоже не пришёл меня провожать. Мы оба решили, что так будет лучше. Но я нашла в моей каюте письма и цветы от него. Они мне были особенно дороги. Моя встреча и дружба с ним было самым значительным, что случилось со мной в Америке. Я позвонила ему в первый же день, когда вернулась из Калифорнии. Как я боялась, когда взяла трубку, что вдруг он куда-нибудь уехал, и я не услышу его голос, но он ответил мне сразу же.
«Вы можете прийти завтракать?», – спросил он – «Да могу» – «Когда?» – «Сейчас». – «Хорошо, приходите, я вас жду».
И мы опять завтракали в его клубе, опять до 6 часов. Почему это так бывает, что иногда исчезает время? Каждый раз, когда я встречалась с ним, время сразу исчезало, оно возвращалось только тогда, когда он смотрел на часы, но он часто забывал смотреть на них...
11. Юношеское содружество (М.М. Зернова)
В 1926 году я приехала жить в Париж. Мне хотелось заняться работой с молодёжью. Получив для этой цели маленькую стипендию, я начала посещать различные римо-католические организации, чтобы изучать их методы воспитания юношества. Моим первым шагом в этой новой для меня области было устройство ёлки на Рождество 1926 года. Я решила пригласить на неё ту русскую молодёжь, которая была совсем оторвана от церкви и русской культуры. Я стала ходить по трущобам Парижа, по лачугам, выросшим вдоль старых фортов города. Там я нашла несколько русских семейств, живших в полной нищете. Многие из них были обрусевшие французы, недавно приехавшие из России и не имевшие никаких корней во Франции. Больше всего мне обрадовалась семья Оглоблевых. Они были сироты, их было два мальчика и три девочки. Старшему, Жене, было 18 лет92. Он опекал остальных. Они были окружены проститутками, бродягами-клошарами с их пьяными драками и непрекращающейся руганью. Оглоблевы не опустились, не погрязли в этой жалкой среде. Они барахтались, стараясь вырваться из неё и с радостью согласились прийти на ёлку.
В назначенный день в зале дома Движения собралась самая разнообразная молодёжь. Большинство из них в первый раз встречались с нами и друг с другом. Мой брат Володя помогал мне. Мы решили устроить шарады, но, когда мы вышли в соседнюю комнату для репетиции, вокруг ёлки началась дикая драка. Наши приглашённые стали кидать друг в друга ёлочные украшения и избивать более слабых. Такое хулиганство пробудило во мне горячее желание помочь этим дикарям стать культурными русскими людьми.
Первым человеком, к которому я обратилась за помощью был поэт и журналист Саша Чёрный (Александр Михайлович Гликберг) (1880–1932). Я рассказала ему о ёлке и о моем решении организовать клуб для юношества. Он охотно отозвался на мою просьбу о сотрудничестве и мы сообща наметили программу работы. Ответственность за неё мы решили возложить на содружество молодёжи, готовой служить Церкви и России. Этому Содружеству мы вверяли ведение Клуба, открытого для всех. Каждый содружник должен был привлекать в Клуб других юношей и девушек. Я хотела сделать содружников «ловцами человеков», людьми дисциплинированными, способными к воспитанию себя и других.
На открытие Содружества и Клуба мы пригласили многих известных писателей, артистов и общественных деятелей. С самого начала Клуб имел большой успех, около ста человек сделалось его членами, около 50 присоединилось к Содружеству. Кроме Саши Чёрного, больше других помогали Иван Билибин (1876–1942), дававший уроки рисования и Мария Николаевна Германова, ставившая спектакли. Серафима Павловна Ремизова, жена писателя, преподавала русскую литературу, а Александр Дмитриевич Александрович (Покровский ум. 1959) руководил хором. В клуб приходили Куприн (18701938), Борис Зайцев (1881–1972), Гречанинов (1864–1956), Оленина-Адельберг (р. 1893) и Надежда Плевицкая. Они все охотно делились своими дарованиями с молодёжью, которая со своей стороны горячо встречала их.
Одним из драматических эпизодов нашей работы был приход в наш клуб Володи, бывшего комсомольца. Он жестоко раскритиковал содружников, говоря, что, попав в нашу среду, он надеялся встретить подлинно верующую молодёжь, готовую отдать себя на служение родины. Но его ждало разочарование. По его словам, русские парижане только по виду были чистенькими и беленькими, но внутри они были мелкими эгоистами, не думающими ни о Церкви, ни о России. Наши члены слушали его с напряжённым вниманием, но когда я предложила кому-нибудь из содружников ответить комсомольцу, наступило тяжёлое молчание, ни один из них не решился говорить. Спас положение отец Булгаков, приехавший на наше собрание из Сергиевского Подворья. С его даром пророческого слова он раскрыл перед молодёжью образ православной Руси и указал на те вселенские задачи, которые стояли перед русскими в изгнании.
На следующий день я узнала, что после окончания собрания, несколько юношей, пришедших со стороны, напали на улице на комсомольца Володю и избили его. Мне удалось выяснить, что нападавшие были воспитанники кадетского корпуса, недавно приехавшие из Югославии. Я была глубоко взволнована этим поступком и созвала совещание представителей нашей общественности для обсуждения духовного состояния нашей молодёжи. Участвовал в нём и генерал Миллер, так предательски погибший в 1937 году. Я считала, что наш долг – серьёзно заняться воспитанием нашей смены. Меня поддержал митрополит Евлогий, но другие не обратили внимания на мой призыв.
Клуб и содружество процветали в течение трёх лет. В 1929 году я вышла замуж и уехала из Парижа. Русское Христианское Движение занялось юношеской работой. Возникли и другие организации: витязи, скауты, сокола, но никто из них, к моему сожалению, не заинтересовался идеей культурной самодеятельности, положенной в основание Содружества и Клуба. После моего отъезда оба они прекратили вскоре своё существование.
12. Отшельница Серафима (М.М. Зернова)
Летом 1927 года я впервые попала в Ниццу. Остановилась я у наших друзей Вальневых. Тут я вспомнила слова матери Диодоры, несколько раз повторенные ею: «Когда вы будете на юге Франции, непременно найдите Серафиму Коноплеву и передайте ей мой привет»93.
Когда я упомянула Марии Дмитриевне Вальневой имя Серафимы Коноплевой, то услышала совсем необычайную историю. По её словам, Серафима считалась многими святой, она жила одна в горах и приходила в церковь лишь раз в год на пасхальную заутреню. Она пользовалась большим почитанием за свою подвижническую жизнь, по её молитвам происходили исцеления. Однако, за последнее время о ней стали ходить странные слухи, что эта подвижница живёт теперь с казаком по фамилии Тарханов, бродягой, пьяницей, чуть ли не разбойником, недавно выпущенным из тюрьмы. Сама Вальнева была в большом недоумении, не зная, верить ли этим соблазнительным слухам. В это лето я не имела времени приступить к розыскам Серафимы, но просила моих друзей узнать, где живёт отшельница и передать ей, что я привезла ей привет от странницы Лидии, ставшей теперь матерью Диодорою.
На следующее лето я снова была на юге Франции. Во время моей беседы с архиепископом Владимиром (Тихоницким), я рассказала ему о поручении, данном мне матерью Диодорой и спросила его, что он знает о Серафиме. Владыка очень заинтересовался моими словами и посоветовал мне непременно разыскать Коноплеву. По его сведениям, она действительно одно время жила с каким-то русским бродягой, но несколько месяцев назад она ушла от него и теперь, по слухам, скрывается где-то около Монте-Карло. Владыка поручил мне передать ей, что он считает, что она должна докончить то, что она начала и что он благословляет её на брак с казаком. Тем более, что у него был мальчик от другой женщины и Серафима стала воспитывать его. Когда я спросила, где же я смогу найти бывшую отшельницу, то владыка ответил, что ни он, и никто из его знакомых адреса её не знает, но в Монте-Карло есть какой-то сапожник, который может направить меня к ней. Владыка прибавил: «Если вы готовы посвятить этому делу целый день, то вы наверное найдёте её».
Через неделю я поехала в Монако. Был жаркий, безоблачный день. Я знала, что если Серафима всё ещё была в Монте-Карло, она должна была скрываться в верхней части города, населённой ремесленниками и беднотой этого маленького княжества. Поднявшись туда, я начала заходить в лавочки, покупать какую-нибудь мелочь и расспрашивать торговок, не знают ли они что-нибудь о русской, раньше жившей в одиночестве в горах, а теперь поселившейся в их городе. Словоохотливые торговки охотно вступали со мной в разговоры, задавали мне вопросы обо мне самой и о моей знакомой, но никаких полезных сведений мне сообщить не могли. Также безуспешны были мои посещения сапожников. Ни один из них не мог мне ничего сказать. Я уже начала терять надежду отыскать Серафиму, как, к моей великой радости, я неожиданно напала на её след. Один старичок сапожник сказал мне, что он слыхал об этой русской. Сам он не знал, где она живёт, но он смог указать мне путь к какой-то портнихе, которая была с русской знакома.
Портниха приняла меня с большим недоверием и сначала ничего не хотела мне говорить. Только когда я сказала, что я прислана епископом с важным поручением, она призналась мне, что она действительно знает Серафиму, но сообщить её адрес она не имеет права, так как её друг скрывается от всех. В большом горе я объявила ей, что, кроме поручения от владыки, я привезла ещё поклон из Сербии и что Серафиме важно было меня повидать. При этих словах портниха воскликнула: «Так это вы передавали ей этот поклон! Серафима говорила мне, что она хотела бы встретить вас, давайте я сразу отведу вас к ней».
Мы пошли по узким крутым уличкам на самый край города и вошли в какой-то двор. В глубине его стоял маленький домик, в нём в очень чистой, но почти голой, комнате я увидала наконец Коноплеву. Она встретила меня без малейшего удивления, как будто ждала меня. У неё было прозрачное лицо с правильными чертами. Трудно было сказать, какого она была возраста, казалось, она была вне его. Её карие глаза, бесцветные губы, весь её облик был полон изящества, духовности и бестелесной женственности. Одета она была в простое серое платье; оно было хорошо сшито и шло ей. Мы сразу стали говорить о самом главном, я рассказала ей о моём разговоре с владыкой и об его благословении. Она выслушала меня спокойно, заметив лишь: «Владыка считает, что я должна выйти замуж! Хорошо, скажите ему, что я вернусь через несколько дней и сделаю то, что он советует».
После этого она рассказала мне о своей необычайной судьбе. С ранней молодости она хотела послужить отверженным и несчастным. Ещё в России, молоденькой девушкой, она ходила по тюрьмам, строила планы создать дом для уличных женщин, чтобы помочь им вернуться к лучшей жизни. Тогда же у неё родилось желание посвятить себя молитве. С годами она всё глубже погружалась в неё и, наконец, уйдя ото всех, она всецело отдала себя созерцанию. Попав во Францию, она удалилась в горы и жила там одна, наняв домик у одной женщины. Когда та умерла, домик остался ей в наследство. Местное население хорошо относилось к ней и она чувствовала себя в полной безопасности.
Однажды к ней забрёл русский бродяга и потребовал у неё ночлега. Она приняла его. Желание её молодости послужить отверженным осуществилось, но совсем не так, как она это предполагала. Она стала жить с Тархановым, он привёл своего сына, и она занялась воспитанием его – ребёнок был совсем одичалым. «Чувство, что я может быть смогу помочь этому человеку, спасти его от страшного загула и пьянства и так вернуть ему Божий образ принудило меня пойти по этому пути», сказала она. «Я не знаю, правильно ли я поступила, но молитву я не потеряла, она стала ещё горячее в моей душе. Когда же мне передали, что кто-то привёз мне поклон от странницы Лидии, то, хотя я и очень обрадовалась ему, но с тех пор потеряла покой, не зная, нужно ли снова жить отшельницей. Я решила всё же уйти от Тарханова и с тех пор скрываюсь здесь, так как он повсюду ищет меня. Теперь же я вернусь к нему». Говорила она всё это так просто, как будто рассказывала мне историю, случившуюся не с ней, а с кем-то другим. Она прибавила: «Я всё хотела спасать погибших женщин, а теперь стала одной из них». Мы простились. Чувство мира и света унесла я от этой удивительной встречи.
Больше Серафиму я никогда не встречала – но это ещё не конец моей истории. Некоторое время спустя я получила письмо от Тарханова, в котором он требовал от меня вознаграждения за понесённые им убытки. Он писал, что привет из Сербии, привезённый мною, дорого ему обошёлся. Во время отсутствия Серафимы он лишился бесплатного крова и пропитания и ему пришлось к тому же отдать своего сына в чужую семью за плату. Он перечислял все понесённые им убытки и настаивал на их покрытии. На письмо я не ответила и денег не послала.
Что случилось потом с Серафимой – я не знаю, а судьба матери Диодоры была следующая. Во время разрыва отношений между Сталиным и Тито, русские высылались из Югославии. Мать Диодора могла выехать во Францию, куда давались визы духовным лицам. Но она просила выслать её в Россию, говоря: «Монахи должны искать не покоя, а страдания». Осуществить её план возвращения в Россию оказалось невозможным; тогда она выбрала Албанию, где, по слухам, продолжает свой монашеский подвиг.
Лондон. 1962.
13 Пастеровский институт (В.М. Зернов)
Я начал работать в Пастеровском Институте в 1927 году, когда там ещё была свежа память самого Пастера (1822–1895). Во главе Института стоял профессор Ру (1853–1933), его ближайший сотрудник. Большинство лабораторий руководились учениками Пастера или Мечникова (1845–1916). Ру посвятил всю свою жизнь Институту, каждый день можно было встретить там его высокую, слегка сгорбленную фигуру. Он носил небольшую, остроконечную бородку, у него были глубоко впавшие глаза, его шея зимой и летом была закутана серым вязаным шарфом. Он входил во все детали работы: когда я принёс ему мою первую напечатанную статью, он попросил меня зайти на следующий день, чтобы поделиться со мною своими замечаниями.
Ежегодно в день смерти Пастера все сотрудники собирались в библиотеке. Все стояли, один Ру сидел. Слабым, хрипловатым голосом он произносил речь, призывавшую с неослабной энергией продолжать научную работу. Он говорил: «Старайтесь достигнуть лучших результатов, я жалею, что будучи неловким и нерадивым, я так мало успел сделать в моей жизни». Все это мы слушали, зная, что перед нами – один из величайших учёных мира, овладевший в совершенстве техникой работы. Он был настоящим аскетом науки, отдавшим все свои средства Институту. Когда он умер, все служащие по очереди днём и ночью несли дежурство у его гроба, стоявшего в часовне, где был похоронен Пастер94. Правительство устроило Ру национальные похороны в соборе Нотр Дам.
Его преемник оказался совсем другим человеком. Профессор Мартен (1864–1946) не любил, когда упоминалось имя его предшественника. С новым директором у меня произошёл неожиданный конфликт. В 1935 году я окончил медицинский Факультет в Париже. Своей тезой я выбрал «Иммунитет». Так как работу для неё я проделал в лаборатории Института, то я представил напечатанный труд Мартену. Получив мою диссертацию и прочитав мою фамилию, директор сухо спросил меня: «Кто вы такой? Я вас не знаю». Я был озадачен и стал объяснять, что уже восемь лет работаю в Институте и неоднократно встречался с ним. «Вы иностранец, как же вы работаете у нас?» – продолжал он свои расспросы. «Да, я иностранец, но ещё месье Ру...» – начал я. Это была фатальная ошибка. «Месье Ру здесь больше нет, теперь я распоряжаюсь Институтом» – раздражённо прервал меня Мартен. «Почему вообще вы живёте во Франции, вам надо возвращаться в Россию, теперь там наука процветает. Мы не можем принимать иностранцев изо всех стран света. Вы получаете жалование?» Я ответил утвердительно. «В таком случае идите к эконому и получите его в последний раз». Этим приказом директор окончил наш разговор.
Я был ошеломлён и чувствовал жгучую обиду не из-за себя, а из-за вопиющей несправедливости. Я вспомнил бюст императора Александра III, стоявший в нашей библиотеке. Он один из первых пожертвовал на Институт 200,000 рублей и выразил желание, чтобы русские всегда могли бы работать в нём.
Я решил зайти в лабораторию профессора Мениля (1868–1938). Это был пожилой, полный и очень важный профессор. Он ещё работал с Пастером. При встречах он подавал мне два пальца и доброжелательно бормотал: «Добрый день, молодой человек». Когда я ему рассказал про мой разговор с директором, он очень оживился. «Посмотрим, посмотрим, – начал повторять он – это всё-таки так не делается, я переговорю с моими коллегами. Мартен не может так распоряжаться Институтом». На прощание он в первый раз крепко пожал мне руку. Я продолжал работать в Институте ещё десять лет.
Пригласил меня туда профессор Сергей Иванович Метальников (1870–1946). Мой отец познакомился с ним незадолго до моего переезда в Париж и он вскоре стал другом нашей семьи. Крупный учёный, добрый и отзывчивый человек, он был образцом рассеянности. Он всегда всё забывал, всюду опаздывал. Он дал мне возможность сначала работать под его руководством, а потом я получил штатное место. В то время в Институте было 15 русских научных работников. Метальников был хорошо известен в русских научных кругах и поддерживал дружеские отношения с учёными, приезжавшими в Париж из России. В конце 20 годов, я познакомился с зоологом Ивановым. Он работал по искусственному оплодотворению и хотел осуществить скрещение человека с обезьяной, что, по мнению советских главарей, в случае удачи, должно было служить неопровержимым доказательством происхождения человека от четвероногих. Большевики отпустили Иванову огромные средства, его также финансировало общество называвшееся: «Американская, Антирелигиозная, Атеистическая и Антиклерикальная Ассоциация». Иванов остановился в Париже для подготовки экспедиции за антропоидами и был полон надежд на успех своих опытов. Но его постигла неудача, обезьяны, привезённые им в Сухум, погибли, а он сам попал в концентрационный лагерь.
В другой раз к нам приехал учёный из Петербурга, старый друг Метальникова. Его сопровождал молодой ассистент. Метальников стал расспрашивать его об их общих знакомых, но советский гость отвечал как-то вяло. «Я его не помню, а этого я не встречал». Метальников был удивлён и стал настаивать: «Как, не знали? Вы же вместе работали с ними». Когда ассистент вышел из комнаты, приезжий из России быстро промолвил: «Не расспрашивайте меня ни о ком, это не мой ассистент, а приставленный ко мне агент».
В 1928 году в Париже был академик Иван Петрович Павлов (1849–1936). Он был хорошо знаком с моим отцом, так как принимал участие в создании Московского Научного Института, одним из инициаторов, которого был отец95. За обедом у нас, Павлов беспощадно критиковал советскую систему, считая, что большевики уничтожили всё живое и лучшее в России. Он сравнивал большевизм с тремя болезнями – раком, туберкулёзом и сифилисом. «Самое страшное, – говорил он, – что эти болезни привиты нашему народу маньяком, сифилитиком Лениным». Павлов рассказывал нам, что после смерти Ленина было решено изучить его мозг, как гениального мыслителя. Дело было поручено самым крупным анатомам и неврологам. Они обнаружили в мозгу основателя советской диктатуры характерные изменения сифилитического заболевания, вызывающие маниакальное состояние. «Конечно, – закончил он свой рассказ, – всё это хранится в большой тайне, но один из профессоров, мой старый друг, поделился со мною результатами исследования. Вам это я могу передать, так как в завещании Ленина упомянуто моё имя и, думаю, большевики не решатся меня тронуть».
Два года спустя я встретил Павлова на международном физиологическом съезде в Риме. Он был постоянно окружён толпой учёных желавших поговорить с ним. Однажды я подошёл к нему и услышал, как он заявлял, что советская власть может одна обеспечить научный прогресс в России.
Утверждение Павлова, что Ленин был сифилитиком было подтверждено из иного источника. Я был знаком с Д. М. Мазе, занимавшейся переводами книг по неврологии. Она встретилась в Париже с профессором Залкиндом, ехавшим на научный конгресс в Америку. Она его хорошо знала, так как они вместе раньше работали у профессора Бехтерева (1857–1927). Залкинд был коммунистом, и одним из тех, кому было поручено исследование мозга Ленина. По его словам, мозговая ткань обнаружила черты перерождения под влиянием сифилитического процесса.
Через несколько лет в России происходил съезд неврологов. Мазе поручила знакомому французу, участнику конгресса, передать Залкинду одно поручение. Но тот нигде не мог найти его. Наконец, ему сказали: «Не ищите Залкинда, его уже нет в Москве». Очевидно он был к тому времени ликвидирован.
Немного позже, уже в начале тридцатых годов, в Пастеровском Институте читал доклад один известный учёный из Москвы. Он говорил, что Ленин «предвидел» значение иммунитета, а «наш гениальный учитель» товарищ Сталин указал путь, по которому должна была развиваться наука. После доклада он зашёл в лабораторию Метальникова. Тот спросил его, какое отношение к иммунитету имеют Ленин и Сталин? «Очень прямое, – ответил докладчик, – без упоминания имён вождей, я не мог бы оставаться во главе моей лаборатории и выступать в Париже».
Пришлось мне встретиться и с академиком Орбели (р. 1882). Он был другом моего дяди Дмитрия Степановича Зернова (1858–1922), директора Технологического Института в Петербурге. Орбели охотно общался со мною. Он был оптимистически настроен. «Теперь идёт острая политическая борьба внутри партии, рассказывал он мне, – бесконечно это насилие над страной длиться не сможет. Сейчас возвращаться невозможно, но скоро родина позовёт вас. Такие люди, как вы, нужны нам. Интеллигенция уничтожена, а с нами сотрудничают или, вернее, нам мешают работать не только некультурные, но просто безграмотные люди». Он ошибся, как и большинство представителей образованного класса. Террор не прекратился, наоборот, всё расширяясь, он захватил всё более разнообразные крути населения, включая партийную бюрократию и командный состав Красной Армии. Моему поколению эмиграции не было дано возможности вернуться для работы в России.
14. Владимир Андреевич Лавров (М.В. Лаврова-Зернова)
Жизнь моих родителей в изгнании, в их далеко немолодом возрасте, была трудная. Уехали они из Тифлиса потому, что им просто не стало больше места в новой жизни. У них отняли последний угол в нашей прежней квартире, они жили за шкафом в папиной канцелярии96.
В Константинополе они прожили около года, жестоко бедствуя и занимаясь непосильным трудом. Когда мне наконец удалось выписать их в Париж, мы с сестрой мало могли им помогать. Сначала они оба работали в русском госпитале в Вильжуиф, где отец был заведующим хозяйством и санитаром, а мать исполняла должность повара. Я настояла, чтобы они бросили эти тяжёлые для них обязанности, и мы поселились в большом доме на площади «Руль», в двух мансардных комнатках на седьмом этаже с «чёрного хода». Готовить надо было на «примусе», освещаться и отопляться керосином, подыматься к себе по крутой, темной лестнице, – но мы были наконец всё вместе, и даже в этих убогих условиях родители сумели создать уют и ласковое гостеприимство, всегда окружавшее их.
Заработок родителей был случайный и грошовый, французский язык они знали плохо. Отец разносил шляпки для русской мастерской, мать брала починку белья, помогала по хозяйству в разных эмигрантских домах. Большим утешением для них было то, что совсем рядом с нами была бывшая посольская русская церковь на улице Дарю. Там они забывали своё изгнанничество, невзгоды и лишения, там они молились о родине, судьбой которой они жили. Отец любил торжественные службы соборной церкви, с прекрасным пением и многочисленным духовенством. Он стоял всегда в одном месте, в сторонке, сосредоточенно и прямо как свечка, смотря на иконостасную икону Спасителя, держащего раскрытую книгу.
Когда Русское Студенческое Движение выросло и финансово окрепло, мой отец получил предложение заведовать его маленькой библиотекой и дежурить по вечерам, обслуживая различные собрания. Хотя вознаграждение было маленькое, эта работа была для него большим утешением. Она давала ему возможность общения с профессорами, с которыми у него было много общего, и с молодёжью, которую он так любил. Многие и сейчас с любовью вспоминают его разговоры, и строгие, и заботливые.
Библиотека Движения была его любимым детищем. Он привёл её в образцовый порядок, своим особенным чётким почерком написал её каталог, всячески привлекал новых читателей, давал советы в выборе книг. Папа любил книги, как живые существа. Эта любовь восходила у него к богословским источникам его веры в Бога-Слово. В последнее время у него развилась широкая деятельность по приисканию и продаже редких, исчезающих богословских книг. Это была своего рода миссия, которая теперь ведётся разными издательствами.
Из священников собора ближе всех папе был отец Иаков Смирнов (настоятель собора с 1898 по 1936). Оба они были воспитанниками Петербургской Духовной Академии, были земляками (беседовали о «волках лесов, разделявших их уезды»), оба умерли от рака. Много было у них общего в стихии их веры, целостной и трезвенной. Вся их жизнь была связана с Церковью, так же как и у нашей матери. У папы, как и у отца Иакова, при суровой внутренней самодисциплине, было много скрытого огня, сердце его было способно на нежную ласку и трепетную любовь. Мама же, особенно под конец своей жизни, была вся полна светящейся доброты буквально ко всем окружающим.
Папа обычно говел на Страстной. Раз как-то он пошёл на исповедь к отцу Иакову в алтарь перед самой Пасхальной Заутреней. Был он ею потрясён. Только одно спросил его отец Иаков: «Всем ли простили? и большевикам?» и тогда папа «простил всем» (конечно, не за себя, а за Россию).
Папина болезнь, жестокая и неожиданная, поразила его как Божия стрела, на 68 году жизни, бодрого, полного жизненных сил и душевной юности. Он не знал физической старости, и всегда его считали моложе его лет. Жизнь любил всесторонне и трепетно, как любят её в 17 и в 70 лет. Диагноз его болезни, – рак пищевода, – был поставлен ровно за год до его смерти. Мы ему тогда не сказали об этом, он сам, постепенно, с развитием болезни, понял неизбежность конца. Силы его стали неумолимо подтачиваться, есть становилось всё труднее, а боли к началу Великого Поста уже больше его не оставляли. На первой неделе поста папа увидел в церкви отца Иакова, вернувшегося к жизни после паллиативной операции. Он воспринял это как чудо, и решил говеть в это необычное для себя время. После исповеди пришёл какой-то особенный и вдохновлённый, рассказывал нам, что духовник его долго с ним молился особенными молитвами. Папа тогда решил: «Или я, или он умрёт», а было так, что они оба умирали.
Начался для папы последний этап его жесточайших испытаний. До самой Страстной он не прекращал своей вечерней работы, возвращаясь домой за полночь по метро через весь Париж. Эта работа выпивала последние капли его сил, но и помогала переносить страдания. Как-то на работе он сказал одному из своих друзей: «Никто не знает, как я страдаю». Когда же мама сказала ему, что умереть не страшно, лишь бы не страдать, он ответил: «Надо пострадать». И в самые страшные припадки спазматической боли, когда лицо его темнело, а воля напрягалась, он сам подбадривал себя словами: «Надо быть храбрым до конца».
Одновременно с ухудшением его физического состояния, с Великого Поста, произошли у папы незаметные внутренние сдвиги. Он весь просветлел, и всё больше стала чувствоваться в нём какая-то сокровенная мысль о себе, о смерти, о подвиге, который возложил на него Господь. Очень мало он говорил об этом с нами, жалел нас, но с посторонними, как мы узнали потом, просто и спокойно прощался. Вместе с терпеливым принятием страданий и надвигающегося конца, сильны были в нём его любовь к жизни и к людям, его доверчивая вера, что Господь силен его восстановить. Нервы его были натянуты до последней степени, он мог иногда волноваться по пустякам, но тревоги и тоски никогда не было в нём. Он находил силы не только переносить всё, но и нас успокаивать. Раз как-то, измучившись глядя на его мучения, я сказала ему: «Папочка, ты как Иов многострадальный», на что он вскрикнул: «Что ты, что ты! Я в чистоте и в тишине, а Иов был на гноище». Любимым папиным выражением было: «собранность духа». В его внутреннем душевном равновесии был тот мирный дух, которому так часто поражались мы с сестрой.
На Страстной, я устроила ему недельный «отпуск» с «наградными», которые по секрету от него сама внесла в кассу И.М.К.А. Это было для папы большой радостью. Он в изгнании жил бедно и от нас принимал помощь лишь в крайности. (На эти деньги папа осуществил свою мечту и купил пластинку Шаляпина на слова «Ныне отпущаеши»). В эту неделю произошло с ним чудо, – боль совсем его оставила. Он был дома, отдыхая, готовясь к Пасхе, ухаживая за своим растением, выросшим из лимонной косточки, выращивая травку в тарелке для пасхальных яиц. Силы его заметно убывали. Худой, тихий, прозрачный, с огромными светящимися глазами, он весь сиял и удивлялся посланному ему покою. Теперь кажется почти невероятным, что мы смогли повезти его на его любимейшую Литургию Великой Субботы, в переполненную соборную церковь на улице Дарю. Приложившись к Плащанице, папа и мама оба приобщились Святых Тайн Тела и Крови, тогда как уже неделями он почти ничего не мог глотать.
Заутреню мы слушали по радио возле его постели, одетые в светлые платья, с зажжёнными свечами. Пасхальные три дня папа много спал глубоким сном изнеможения и покоя. Но продолжались, по его словам, и «чудеса». Были у него и Владыка Евлогий и отец Сергий Булгаков.
На четвёртое утро «посетил его Господь милостью» – к нему пришла смерть. Вместо возможной, при его болезни, длительной и мучительной агонии, она была, как лёгкое дуновение жизни нездешней. С субботы он ничего больше не пил, а тут вдруг попросил маму дать ему варенья, присланного ему его любимой племянницей Юленькой, проглотил его и вскоре сказал: «Сашура, я умираю»! Видно какой-то большой сосуд разорвался и началось внутреннее кровоизлияние. Папа лежал высоко на подушках, страшно бледный, с очень слабым дыханием, но совершенно спокойный. Я сказала ему: «Папочка, молись!» Он перекрестился широким крестом и попросил позвать священника. Смог приехать отец Сергий Булгаков. Папа выразил желание исповедоваться «за всю жизнь», еле слышным голосом, но с величайшим присутствием духа. После чего он приобщился и стал радостным, всех приветствовал: «Христос Воскресе». Мы все, и сестра Иоанна, приехавшая с отцом Сергием, с ним похристосовались. Отец Сергий уезжал служить Пасхальную Литургию: «Проводите со славою и честию», сказал папа. Это были его последние слова. Светлый, торжественный, устремив свой взгляд на иконы, лежал он. Прильнувшую к нему маму утешал, вытирая её глаза своим платком.
Отец Сергий сказал нам: «Теперь не тревожьте его, он будет совершать своё таинство». Так мы все трое, – мама, сестра и я, – были около него в молчании и молитве, а его взгляд уходил всё дальше и дальше. Отец Сергий совершал Литургию, и, когда пели «Тебе поем», как мы установили потом, папочка вздохнул в последний раз, и глаза его остановились. Так и не прощались мы с ним прощанием в смерть, а лишь приветствовали друг друга обетованием жизни – «Христос Воскресе». И не чувствовалось смерти около его светлого, упокоенного лика.
Слово сказанное у тела в день кончины
Христос Воскресе! Дорогой раб Божий Владимир!
Сегодня я прощаюсь с тобой для разлуки и для встречи в вечности. Лишь несколько часов тому назад, когда Господь посетил тебя в святом Причастии, я приветствовал тебя пасхальным приветов и благословил тебя на смерть иконой Воскресения, тобою для того нарочито приготовленной.
Совершилось торжество кончины праведника, и светло около твоего тела. С благодарностью вспоминаю я твой светлый образ, как и неизменную ласку и любовь твою. В скромной доле ты был как живая совесть, которая пробуждала и судила, при встрече с тобой, со строгой проверкой себя. И в твоей требовательной, хотя и ласковой, честности было нечто возвышающее. В согласном хоре окружения семьи своей, ты был образом христианина, покорного Промыслу и верного в путях своих.
С благодарной любовью провожаем мы тебя в тот мир, куда ты перешёл так благостно и вдохновенно. И ныне, молитвенно напутствуя тебя в страну живых, я не имею другого слова, кроме слова радости пасхальной: Христос Воскресе!
Протоиерей Сергий Булгаков.
Выдержки из писем написанных в память В. А. Лаврова
Воспоминание о Владимире Андреевиче Лаврове останется для меня одним из самых светлых. Это был прекрасный человек, трогательный, очень добрый, скромный, внимательный. Когда я приходил по вторникам на мои лекции и видел Владимира Андреевича, у меня от одного его вида делалось хорошее настроение. От него излучалась какая то благостность. И меня всегда очень трогало его отношение к устройству моих лекций. Я никогда не встречал такого заботливого человека. Мои слушатели его очень любили. У него был большой интерес к вопросам, о которых я читал, к некоторым курсам особенно. С большой грустью переживаю я его уход из жизни. Память о нём я всегда сохраню, как об одном из лучших людей.
...Никогда не забуду последних дней жизни Владимира Андреевича, и благодарю Бога сподобившего меня приобщиться благодати этой блаженной христианской кончины праведника. Он научил нас умирать... А всю жизнь своим примером он учил нас жить для вечности: для него не было ничего не важного; силой своей глубочайшей веры он знал, что каждый шаг наш здесь отпечатывается в вечности. Всегда примером нам была его во всем тщательность и добросовестность...
Его внимательное и любовное отношение к окружающим в минуты после предсмертного Причастия было поразительно и глубоко поучительно. По вере Церкви душа не тотчас далеко уходит от тела, но в течение первых трёх дней находится близ него. Это чувствовалось очень во время чтения над Владимиром Андреевичем Псалтыри, так глубокомысленно им подчёркнутой на поразивших его местах. В те часы я как бы находилась в духовном общении с ним и духовно питалась от этого общения...
Сестра Иоанна Рейтлингер.
15. Смерть отца (Н.М. Зернов)
Отец умер внезапно 31 января 1938 года. До последнего дня своей жизни он работал, как врач и общественный деятель. Он был счастливым человеком и в семейной жизни и в работе. Отдавая себя на служение другим, он нашёл в этом источник радости и смысл своего существования. Он закончил свою автобиографию следующими словами: «Высшая заповедь Христа, возлюби ближнего как самого себя, открывает нам дорогу, приводящую к высокому моральному удовлетворению, которое есть человеческое счастье»97.
Моя мать так описала смерть нашего отца: «Он умер сразу, стоя. Когда упал, то был только труп – он ушиб голову, кровь не пошла, она уже свернулась. А всего за полчаса он вошёл в столовую и, облокотясь на буфет, спросил: «Володя, что же Аитов не едет?»
«С утра он чувствовал себя неважно. Мы решили пригласить доктора Аитова. Тот приехал, внимательно осмотрел М. С., нашёл всё в порядке и уверял, что недомогание скоро пройдёт. «Хотел бы вам верить», – ответил ему мой муж. Уже в передней, прощаясь, Аитов спросил: «А как вы себя сейчас чувствуете?» «Вот здесь комок» сказал он, указывая на сердце и упал. Такой это был удар громкий, казалось, всё упало. «Что это упало?» спросила я. «Это папа» – крикнула мне Соня, вбегая в переднюю. Я бросилась туда и увидала, что Аитов, Володя и Соня несут бездыханное тело. Я сразу поняла, что бездыханное. Напрасно Аитов срывал галстук, расстёгивал рубашку и давал движение рукам. Я знала, что напрасно. На мой вопрос: «Конец?» – ответил: «Боюсь, что да». Поклонилась ему я земно, закрыла голубые, чудные глаза навек, поблагодарила за всю нашу жизнь и прощение попросила, если была в чем виновата. Мы трое – Володя, Соня и я всё сделали, что полагается, и известили других. Поняли ли, что случилось? Нет, не поняли, а всё же всё перевернулось в нас. Он ушёл от нас, чтобы всегда быть с нами, но не телесно, а чем-то другим. И он теперь с нами неразлучно. Я его постоянно чувствую и в своих поступках сообразуюсь с тем, как бы он поступил. В мелочах – нет, в мелочах я поступаю сама, а в более важном, более глубоком, нравственном. Он был лучше меня, я более житейская, и потому первое время меня брал страх, что наши души не встретятся, никогда не соединятся, его душа повыше, а моя будет пониже, но теперь я как-то успокоилась.
«Со дня его ухода я не переставала думать, что Господь оказал Свою великую милость, даровав ему такую кончину. Он не дал ему пережить самого себя – для него было бы это тяжело. За что Господь вознаградил его ? Разве непременно должно быть «за что»? Не знаю, но хочется верить, что за то, что он никогда не думал о награде ни от Бога, ни от человека; за то, что сердце его было чисто и исполнено добротой. Он был добр, потому что всем сердцем входил в положение каждого, с кем имел дело, каждому делал, если мог, всё, что было нужно. Он нередко возмущался неправильными действиями людей, но не любил осуждать их в разговоре с другими, зато лично часто высказывал им своё мнение и иногда в очень резкой форме. Но правда его чувствовалась, и из-за этого на него не сердились. Мне никогда не приходилось слышать, чтобы кто-нибудь сказал: «Какой добряк Михаил Степанович». Но зато как часто про него говорили, что он редкостно добрый человек. При раздаче общественных денег, он не был щедрым, а скорее скуповат, в особенности, если не был уверен в возврате просимой суммы. Он нередко предпочитал оказать помощь из своих личных средств. Справедливый, праведно добрый, кристально чистый, безгранично скромный для себя, вместе с тем полный энергии, неутомимый большой общественный деятель, – вот главные его черты».
В день смерти отца я был на одной из моих лекционных поездок. Я должен был говорить о русской церкви в маленьком городке Сент-Хеленс, недалеко от Ливерпуля. Остановился я в доме священника, моего друга Амвросия Ривса. Был вечер, внезапно началась страшная буря, заревел ветер, в окна хлестал ледяной дождь. Я сидел в кабинете хозяина и готовился к моему выступлению. В шесть часов зазвонил телефон, вызывали меня. Я очень удивился, ведь я никого не знал в этом городке с однообразными, одноэтажными домиками, выросшими вокруг угольных шахт.
Говорила Милица: «Коля, телеграмма из Парижа о папе, я прямо не знаю, как сказать». Я сразу ответил: «Он умер?» Милица сказала: «Да, сегодня утром». От очень сильного удара боль не ощущается сразу. Меня окружал всё тот же мир. Большой стол, электрическая лампа, вой ветра снаружи. Мои мысли сосредоточились на практических вопросах, как и когда я мог бы скорее попасть в Париж. Но сейчас надо было идти на собрание. Я шёл с провожатым по улицам незнакомого города, о чем-то говорил, а внутри тихо, но упорно ныло сердце от растущей боли. Мысль повторяла: «Папочка, дорогой, любимый умер».
После лекции завязалась интересная беседа, и я провел её. Ночным поездом я вернулся в Лондон. Вечером вместе с женою мы были в Париже. Знакомый, неповторимый запах метро, подъезд нашего дома, скрипучий лифт до четвёртого этажа. Мы застали всю семью в сборе. Младшая сестра уже приехала из Женевы.
Отец лежал в приёмной на своей кровати. У него было совсем восковое лицо, спокойное, прекрасное. В комнате царили мир и тишина. Меня поразила стройная сосредоточенность всех членов семьи. В этот вечер мы все вместе молились около нашего отца так, как мы это делали в далёком детстве. На следующее утро его положили во гроб. Мы читали по очереди псалтырь, я понял глубокую мудрость нашей Церкви, установившей это правило. Начались панихиды, приходило столько народу, что люди стояли на лестнице.
Похороны состоялись 3 февраля, в храме святого Александра Невского. Наш скромный кортеж быстро пересёк самый прекрасный и самый безразличный город мира. Наш отец был чужестранцем в Париже, посвятившим себя всецело помощи трудящимся русским и принёсшим во Францию почву родины. Но он не был провинциалом и был готов отозваться на всё подлинное в мировой культуре и потому хорошо было, что его отпевали в столице Европы.
«Последние Новости» (4 фев. 1938) дали следующее описание похорон: «Вчера, при огромном стечении молящихся в Александро-Невском храме, состоялось отпевание старейшего русского врача в Париже – председателя Московского Землячества М. С. Зернова. Явились отдать долг покойному представители многочисленных общественных организаций, и в первую очередь союз врачей имени Мечникова и различные землячества и все те, с кем соприкасался за свою долгую жизнь покойный и кто неизменно оставались его друзьями.
Заупокойная литургия началась в 11 ч. 15 м. в присутствии всех членов семьи и многочисленных молящихся. Позже, во время отпевания, в храм можно было проникнуть лишь с большим трудом. Во время литургии прочувственное слово произнёс митрополит Евлогий, отметивший исключительные душевные качества покойного, его любовь к людям и бескорыстное служение им в течение всей жизни. Прекрасно пел хор Афонского. Во время литургии были исполнены вещи особенно любимые покойным: Симоновская Херувимская, Милость Мира Архангельского, Отче Наш Шереметьевского. Нет никакой возможности перечислить всех бывших в храме. Мы однако заметили... (Здесь следует список 120 имён).
Отпевание закончилось в 1 ч. 30 м. В два часа похоронная процессия прибыла к воротам Медонского кладбища, где ко многим приехавшим из Парижа, присоединились русские медонцы. Здесь были произнесены речи профессором К. С. Агаджаньяном, В. Ф. Малининым, профессором С. И. Метальниковым и доктором И. Н. Коварским».
Похороны отца обратились в большое церковное торжество. Его отпевали три архиерея – митрополит Евлогий, арх. Владимир Ницский и епископ Сергий Пражский, бывшие тогда в Париже, десять священников и трое дьяконов. Это был день папиной славы. Он ушёл от нас, когда только что начинался упадок его сил, окружённый всеобщей любовью и уважением. Русские люди проявили единодушно свою благодарность за его труды. Мы были согреты этими чувствами признательности. Наша семья ещё теснее сплотилась за эти дни.
Удивительный некролог поместил в «Последних Новостях» (1 февр. 1938) П. Н. Милюков. Он назвал его «Смерть Праведного», и эти слова прозвучали неожиданно в устах далёкого от религии человека. Он писал: «Одна тяжёлая потеря за другой. Вчера скончался Михаил Степанович Зернов. Трудно мне говорить о нём, о старом товарище с гимназических лет и верном друге, теперь уже можно сказать до гроба. Третьего дня мы сидели рядом за столиком на балу Московского землячества. Я любовался на его бодрый вид, а когда сказал об этом его супруге, она, понизив голос, ответила: «Да, но с сердцем у него что-то не ладно». А вчера я получил от него письмо – милое, доброе, как все его письма, как все его отношения к людям. Он в ласковых выражениях благодарил за статью, за личное посещение, выражал надежду, что скоро «устроим свидание». Сегодня звонок: умер Михаил Степанович. Счастливая смерть – на посту. Для него счастливая, для нас – не так. Вообще не бывает счастливых смертей. Уход от нас всегда ужасен. Он смягчён тем, что сразу не веришь в него, нет, жив человек, он с нами, источающий из себя благожелательство, примиряющий, утешающий одним своим присутствием. Весь какой-то не свой, а наш общий, всегда думающий о других и умеющий всех расположить так думать. С миру по нитке скопивший благосостояние Московского Землячества. Конечно, тут Москва – москвичи. И сам Михаил Степанович – всем нутром московский, сын протоиерея от Николы Явленного на Арбате, где ребятами на заднем дворе мы в бабки играли. И потому единственный. Теперь таких больше не будет. Там, в России, размах для него был иной – широкий. Там же «с миру по нитке» создал он и свою лечебницу-санаторий в Ессентуках на благо людям. Здесь, среди эмигрантской бедноты, по тому же принципу, хоть и в сокращённом масштабе, создал Московское землячество. А сколько труда положил, сколько неустанного внимания, сколько раз подстрекал совесть земляков, напоминая им о долге благодарности отошедшим в вечность. Теперь отошёл и сам. Устало и его неутомимое сердце от всех этих непрерывных, напряжённых забот о других. Обо всех других: потому и чужда была ему «политика». Но общественником он был до мозга костей, и в пределах доброжелательства, врагов у него не было и быть не могло. Что бывают и злые, он, кажется, не мог допустить, но когда встречался со злом, боролся упорно – и побеждал своей правотой, а не непротивлением. Весь он был праведный, не могу подобрать другого слова, а этого – он заслуживает. Мне кажется, и память о нём будет излучать то же умиряющее действие, которое производил он сам».
Другой некролог был написан Владимиром Фёдоровичем Малининым (1873–1943), товарищем председателя Московского Землячества. Он был напечатан в журнале «Иллюстрированная Россия» 12 февр. 1938 года, № 8. Привожу несколько выдержек из него: «М. С. Зернов избирается председателем Московского Землячества в начале 1927 года. Вся эта почти одиннадцатилетняя деятельность покойного протекала на моих глазах. Я поражался его огромной работоспособностью, соединённой с неустанной горячностью. В нём, несмотря на уже наступивший восьмой десяток лет, чувствовался дух как бы прежнего московского студента, в лучшем смысле этого слова, дух курсового старосты, каким он был в своей молодости. Особенно загорелся М. С. при организации празднования 175-летнего юбилея Московского Университета в 1930 году, и это празднование он соединил с добрым делом – созданием особого фонда для выдачи стипендий студентам.
Активность добра у него была такой высоконапряжённой, что мы, его сотрудники по Московскому Землячеству, буквально поражались ею. Сколько писем с просьбами о помощи было написано им – не перечесть. Очень мало адресатов оставались глухими на призыв старого москвича – хотя он просил не только для московских уроженцев, а для всей русской молодёжи.
За время председательства М. С. число студентов стипендиатов достигло 150 человек. В последние годы М. С. был озабочен помощью старикам. Буквально за год до смерти он был избран товарищем председателя как Общества врачей имени Мечникова, так и Совета общественных организаций.
Высокой гармонией отличалась вся семейная, трудовая и общественная жизнь Зернова. Высоким идеалом был он проникнут. Случайно мне сделались известными слова покойного, написанные им сыну, когда тот поступил на медицинский факультет в Белграде. «На своём тяжёлом посту всегда руководись только любовью и желанием помочь всякому, кто к тебе обратится». Этот завет прекрасно характеризует ушедшего от нас праведного человека».
Комитет Московского Землячества устроил собрание в память нашего отца. «Последние Новости» напечатали следующий отчёт о нём (20 мая 1938 г.).
«Память доктора М. С. Зернова торжественно чествовалась 18 мая. С речами и личными воспоминаниями выступили П. Н. Милюков, А. А. Титов, Н. В. Тесленко, А. М. Ремизов, К. С. Агаджаньян, В. Ф. Малинин. Собрание закончилось музыкальным исполнением С. Постелыгакова, окончившего с наградой парижскую консерваторию со стипендией, учреждённой Зерновым.
Первым выступил Милюков, который поделился воспоминаниями детства. Он вместе с Зерновым готовился к поступлению в первый класс гимназии. Титов рассказал об участии Зернова в создании Московского научного Института, после разгрома Московского Университета в 1911 году министром Кассо (1865–1914). Большую речь произнёс Тесленко. Он около 40 лет встречался с М. С. и сотрудничал с ним в разных областях. С проникновенным чувством он нарисовал образ русского общественного деятеля, каким был Зернов. Он подчеркнул, что это явление было чисто русское, только здесь на чужбине стало это нам понятно. Мировоззрение М. С. было глубоко православно. Охарактеризовав его несколькими примерами, Тесленко перешёл к описанию всех тех организаций, в которых участвовал Зернов. Кроме создания курорта в Ессентуках и такой же работы в Сочи, М. С. был в течение 20 лет гласным московской городской Думы, членом врачебного совета при Управе, членом училищной комиссии, членом комиссии общественного здравия и комиссии польз и нужд общественных. Зернов также принимал участие в работе пенсионной комиссии, на обязанности которой лежало обеспечение уходящих в отставку многочисленных городских служащих. Особенно близко его сердцу было Арбатское попечительство о бедных той части города, где его отец был настоятелем церкви Николы Явленного, и где он сам всегда жил. Во время войны он работал в Союзе Городов и создал лазарет в своём доме в Хлебном переулке. К политике М. С. не имел склонности, однако он примкнул к партии Народной Свободы (К. Д.), стоявшей на платформе широких реформ. В ужасе он отвернулся от «октября». Уехав на Кавказ в Ессентуки, он учредил там общество помощи Добровольческой Армии, собирал для неё деньги и бельё. С концом Белого Движения он покинул Россию. «В Зернове – закончил свою речь Тесленко – поражали цельность, яркость характера, упорство в доведении начатых дел до конца. Он бодрствовал всю жизнь и даже умер на ногах».
Вся наша семья присутствовала на этом собрании, зал был переполнен сотрудниками отца, его пациентами и нашими друзьями. Этот вечер подводил не только итоги его деятельности, он завершал также целую эпоху в жизни эмиграции и нашей семьи. Мы приблизились к преддверью Второй Мировой Войны.
* * *
P. Kovalevsky «La dispersion russe» Chauny 1951, page 2. П. Ковалевский. «Зарубежная Россия». Париж 1971. Стр. 31.
Его жизнь и деятельность описаны в «Путь Моей Жизни» – Воспоминания Митрополита Евлогия. Париж, 1947.
См. Александро–Невский Собор в Париже. 1861–1961. Париж, 1961.
О. Георгий Спасский. Париж, 1938.
Автор многих книг об Оптиной пустыни и её старцах.
См. в конце главы Приложение 10.
Автобиография моего отца, описывающая его общественную деятельность, как в Москве, так и на Кавказе, напечатана в первой книге этой хроники – «На Переломе». Париж. 1970 год.
Церковь Московского Университета была посвящена Святой Мученице Татьяне. В день её памяти, 12–го января, в Москве всегда устраивался традиционный бал.
Записки моей матери о её детстве и юности, а также об её деятельности в Ессентуках напечатаны в первой книге нашей семейной хроники, «На Переломе» Париж, 1970 год.
См. в конце главы Приложение 11.
См. П. Ковалевский. Россия за рубежом. Париж, 1971, стр. 65, и «Возрождение» № 234, июнь, 1971, стр. 130.
В своём ответе на анкету Н. А. Бердяев определил задачу Движения, как создание клеток христианского общества, реальное, а не внешне условное оцерковление жизни. Кончил он своё письмо пожеланием Движению найти творческое отношение к жизни, к любви и к духовной свободе, соединённое с верностью Церкви. Он писал: «Церкви вновь, как в древние времена, предстоит сделаться центром духовной культуры и жизненного творчества, в то время как в миру угашается дух, истребляется истинная свобода и иссякает творчество». «Вестник Р.С.Х.Д.» № 2, стр. 8, Париж 1926.
Общий Пятый Съезд Р.С.Х.Д. в Клермоне в 1927 году, желая согласовать различные тенденции, наличные в Движении, принял следующий устав: «Р.С.Х.Д. ставит своей целью объединить верующую молодёжь для служения православной Церкви и привлечь к вере во Христа неверующих. Движение стремится помочь своим членам выработать христианское мировозрение и ставит своей задачей подготовить защитников веры и Церкви, способных вести борьбу с современным атеизмом и материализмом».
Среди книг отца Четверикова следует отметить: «Оптина Пустынь» Париж 1926. «Путь Чистоты» Париж 1929. «Старец Паисий Величковский» (1722–1794). Петсеры 1938. «Что такое Молитва Иисусова». Сердоболь 1938. «О внутренних препятствиях по пути к Евангелию». Париж 1951.
Зандер написал о Достоевском прекрасную книгу: «Тайна Добра» 1960.
«Бог и Мир» (Миросозерцание о. С. Булгакова) 2 тома Париж 1948.
В. А. Зандер написала ряд книг на французском языке о значении праздников в православной церкви. На русском языке она издала книги: «О русских православных братствах» Париж 1925, «Христос Новая Пасха» Брюссель 1964 и др.
Перед началом издания «Вестника» я обратился ко многим друзьям Движения с просьбой помочь мне в выборе подходящего для него названия. Только один Ремизов откликнулся на мою просьбу. Он советовал назвать орган Движения «Барабан Духовный». Я до сих пор жалею, что не решился тогда последовать его совету.
Среди видных представителей русской колонии я нашёл сочувствие среди писателей: Бориса Зайцева, А. Ремизова, помощника редактора «Последних Новостей» И. П. Демидова (ум. 1946), редакторов «Современных Записок» И. И. Фундаминского и В. В. Руднева (1879¬1940), монархиста графа П.П. Апраксина, евразийца П.П. Сувчинского (р. 1892), церковно настроенного общественного деятеля князя Григория Николаевича Трубецкого (1874–1930) и многих других.
Зинаида Гиппиус, с присущей ей остротой, даёт следующую характеристику Фундаминского в переходные для него годы (1908). Она пишет: «Илья Фундаминский – еврей, абсолютно непохожий на еврея. Нежный, кроткий, христианский, весь любовь, смутно верующий и веры своей боящийся». «Возрождение» № 220. Стр. 55. Париж. Апрель 1970.
Большинство богословов, православных историков и религиозных философов оформившихся в эмиграции, принимали участие в работе Движения. Среди них следует особенно упомянуть следующих лиц: Протоиерей Николай Афанасьев (1893–1966), С. С. Жаба (р. 1894), Ф. Г. Спасский (р. 1897), архимандрит Софроний Сахаров (р. 1898), И. К. Смолич (1898–1970), архимандрит Киприан Керн (1899–1960), П. Н. Фидлер (р. 1900), архиепископ Василий Кривошеин (р. 1900), П. Н. Евдокимов (1900–1970), П. Е. Ковалевский (р. 1901), отец Георгий Сериков (р. 1902), А. Ф. Карпов (1902–1938), В.Н. Лосский (1903–1958), Н.Д. Городецкая (р. 1901), С. С. Верховский (р. 1907), С. А. Зеньковский (р. 1907), протоиерей Алексей Князев (р. 1913), Князь К. А. Андроников (р. 1921), Н. А. Струве (р. 1916), протоиерей Александр Шмеманн (р. 1921), протоиерей Иоанн Мейендорф (р. 1926). Все эти лица продолжили и обогатили традицию русской религиозной культуры, расцветшей в XX веке.
Милица Лаврова была первым её старостой и много потрудилась для её устройства.
Во время Второй Мировой Войны были обнаружены документы указывающие, что советские агенты имели связи с некоторыми лицами, причастными в церковному управлению в Сербии.
См. «Путь моей Жизни». Воспоминания митр. Евлогия. Париж. 1947, стр. 611.
Обе стороны в этом церковном конфликте желали найти оправдание своих позиций в канонах вселенских соборов. Сторонники карловацкого епископата настаивали, что митр. Евлогий с его духовенством и мирянами лишён благодати таинств, как подпавший под законное запрещение. Это утверждение однако настолько противоречило действительности, что оно подрывало авторитет синодальных иерархов. Ссылки на каноны вообще оказались неубедительными. Многие из них устарели и давно не применялись на практике, другие относились к обстоятельствам, ничего общего не имевшим с условиями русского рассеяния. Большинство русских поэтому выбирали одну из юрисдикций на основании политических воззрений или же симпатий к тому или иному священнослужителю. Многие вообще не обращали внимания на раскол и посещали богослужение в ближайшем к ним храме.
Письмо было напечатано в «Вестнике» № 9, стр. 12–19 (1926).
См. протоколы собора от 24 августа 1938 года – № 7.
См. Епископ Серафим. Новое учение о Софии, премудрости Божией. София 1935. Епископ Серафим. Защита софианской ереси прот. С. Булгаковым. София 1937.
Католики, предоставленные только своим естественным силам в борьбе с грехом и в опыте стяжания добродетели не отличаются от язычников», – цитата из книги еп. Серафима. Русская Идеология. 1939 г. Стр. 70–71.
Моей сестре удалось попасть в Польшу и познакомиться с православной молодёжью. Она нашла отклик среди учеников гимназий но политическая и национальная борьба, которая шла в Польше вокруг Церкви, делала работу Движения там почти невозможной. См. «Вестник» № 4, 1928.
Отчёты и впечатления о Бьервилльском съезде напечатаны в «Вестнике Р.С.Х.Д.» №№ 10, 11, 12 (1926).
См. «Вестник» № 8 (1926).
«Вестник Р.С.Х.Д.» № 4, 1929 г. даёт следующие сведения о числе постоянных подписчиков: Франция – 349, Прибалтика, Польша и Бессарабия – 306, Америка – 169, Чехия – 153, Балканы – 101, Германия – 87, Англия – 60, Азия – 51, Африка – 15. Всего «Вестник» издавался в 1350–ти экземплярах.
Переписка секретариата Движения с советом братства преп. Серафима напечатана в «Вестнике» № 11 и 12 (1927). Идеология братства была изложена в брошюре «Православный Путь». Белград. 1933 г.
«Вестник» № 10. 1928 и № 10. 1929.
«Вестник» № 12. 1929.
«Вестник» № 10. 1929.
«Вестник» № 4. 1938.
Братство было названо именем Фотия, патриарха константинопольского (810–895), сыгравшего значительную роль в расколе между римской и византийской Церквами.
Членами братства были Владимир Николаевич Лосский (1903¬1958), Евграф Евграфович Ковалевский (1905–1970), впоследствии епископ Жан, Максим Евграфович Ковалевский (р. 1903), отец Григорий Круг (1908–1969), один из лучших иконописцев в эмиграции и многие другие.
Подробный разбор осуждения о. Булгакова, как митр. Сергием так и Карловацким синодом дан в статье И. Логовского «Догматический Опыт и Догматические Схемы». («Вестник. Р.С.Х.Д.» декабрь 1935 – февраль 1936 г.). Сам О. Сергий написал свой ответ в «Докладной Записке», представленной м. Евлогию и напечатанной в журнале «Путь» № 50, январь–февраль 1936 года.
В этом я неоднократно убеждался из частных разговоров с советской молодёжью. Даже студенты не знают смысла слова «соборность».
«Вестник Р.С.Х.Д.» за последние годы (1968–1972) содержит ряд статей, полученных из России, говорящих о популярности идей Движения среди духовно пробудившегося меньшинства русской молодёжи.
Actuality d’Antoine Martel. Paris. 1969.
См. конец главы Приложение 12.
П. Извольский принял священство в эмиграции в 1922 году. Он был сторонником соединения Церквей и издал в защиту этой идеи брошюру: «К вопросу соединения Церквей». Мюнхен 1922. Некролог о нём был написан для «Вестника Р.С.Х.Д.» его другом, князем Г. Н. Трубецким. № 1–2 (1929).
К. А. Станиславский (Алексеев. 1863–1938). См. «На Переломе» стр. 218.
Peter Rub–off. God manhood as the main idea of Solovyev. N.Y. 1944.
Е. И. Оглоблев (р. 1908) сделал научную карьеру, став профессором Высшей Школы Физики и Химии города Парижа. В августе 1971 года он получил Золотую Медаль за изыскания в области низкой температуры.
См. часть первая, глава двенадцатая: «Поездка в монастырь к матери Диодоре».
Пастер был глубоко верующим католиком.
См. «На Переломе». Семейная Хроника Зерновых. Париж. 1970. Стр. 75–78.
Мой отец (1867–1936) кончил Петербургскую Духовную Академию, был глубоко церковным и идейным человеком, но не приняв священства, учительствовал в духовной семинарии. Потом, бросив преподавание из–за препятствий в проведении новых методов педагогики, поступил Податным Инспектором в Министерство Финансов. См. «На Переломе» стр. 259.
См. «На Переломе». Париж. 1970. Стр. 78.