Об одежде и волосах, вообще о внешнем виде священников31
Моя статья, как сейчас будет видно, основана на многих опытах и наблюдениях. Я перечитал все, что написано по этому вопросу, и всех высказанных разными лицами соображений не коснусь. Коснусь только темы, чтò светское русское общество не выносит настоящего внешнего вида православных русских священников; поэтому он должен быть изменен. Я ставлю такую тему: общество не выносит внешнего вида русского духовенства; поэтому он не должен быть изменен.
Да, светское общество не выносить в своей среде внешнего ли вида священников, или самих священников, – это решите сами. Если коснуться фактов, то это предмет неисчерпаемый, стоящий заботливого внимания. Как эти факты постоянны и поразительны, мы позволим себе коснуться в самых кратких чертах приключений одного, хорошо известного нам духовного лица, которое изъездило Россию «От Финских хладных скал До пламенной Колхиды», от Ботнического и Рижского заливов, до Азовского и Каспийского морей, до Камы и Урала, – лица, которое живало на севере и юге, на крайнем западе и востоке Европейской России. От многих своих тысячеверстных путешествий в разные концы России он вынес убеждение, что в путешествии священнику невозможно уберечься от возмутительных, ничем не вызываемых оскорблений. В подробностях рассказать все это неудобно. А надо сказать, что в подробностях оказалось бы много и печального, и комического. Надо сказать, что это лицо начало разъезжать уже в сане архимандрита, ездило на пароходах только в первом классе, а на железных дорогах в первом и во втором, никогда в третьем; всюду платило хорошие деньги за все; было прилично одето, всегда в черном, но всегда в священнической шляпе, с клобуком в картоне, всегда без регалий, всегда тщательно скрывая свое сановное монашество и всегда выступая скромным путешествующим духовным лицом. – «Вы видите пред собою священника и первоклассного пассажира», – не раз приходилось ему говорить в защиту своего попранного права, в отклонение дурного с собою обращения. И тем не менее его скромный, уклончивый священнический вид вызывал дурное обращение, пока более благовоспитанные спутники не разберут бывало, что невежественная грубость оскорбляла сановного и благовоспитанного человека. Впрочем, иногда и сановность не спасала от ударов ослиного копыта. Так, ехал он из Астрахани на пароходе. Народа набралось очень много. В каюте невозможно было оставаться, даже дышать, потому что спутники много пили, шумели и шумно играли в карты, не стесняясь даже ночью. Он вышел на палубу в намерении тут переночевать; тут рассчитывал хоть дышать чистым воздухом. Но на палубе теснота была непроходимая. Тут не было пункта, где бы кто не сидел, не толкался, не стоял, не лежал, растянувшись или скорчившись. Он стоял очень долго, прислонившись к борту, целые часы, так что ноги решительно отяжелели. У первоклассной рубки, конечно, на самом удобном месте палубы, расположилась группа одной семьи и знакомых; тут была дама и несколько мужчин. Сидят они также целые часы. Муж то посидит, то уйдет. А был он мелкий уездный чиновник, хотя держал себя генералом. Сидели они на выносных складных стульях, которыми завладели без остатка. В один из случаев, когда муж ушел и замешкался, наш путешественник подошел, и, отодвинувшись, сколько позволяла непроходимая теснота, сел на оставленном стуле. В эту минуту выходит муж и поднимает положительный гвалт на всю палубу, на которой были в полусонном состоянии целые сотни людей. Все проснулись, все встревожились среди глубокой ночи; подходить капитан разобрать: что такое? Возбужденный раздражением и отчасти спиртом, человек кричит с самыми не двусмысленными намеками... Стул был тотчас же ему уступлен. Наш путник отошел к своему борту, и там просидел до утра на каких–то снастях пароходных, глядя в пространство на звезды, на темные силуэты горного берега, на блестевшую то звездами неба, то огнями парохода, то, наконец, утреннею зарею Волгу. К утру ему совестно было обернуться на эту толпу равнодушных к обиде священника людей, на этого капитана, который не подумал ни единым словом вступиться за публично оскорбленную личность. А на пароходе знали, что он архимандрит и ректор С–Петербургской семинарии, так как тут был один знакомый протоиерей... Этого–то о. протоиерея обидчик и прислал по утру посредником примирения. Конечно, оставалось только извинить даже для того, чтобы потушить возмутительную историю.
Ехал он из Самары в Нижний на пароходе в первом классе, из Нижнего в Москву по железной дороге во второклассном вагоне. На пароходе первоклассные спутники скоро разобрали, кто он, и обращались с ним прилично, даже почтительно. В Нижегородском вокзале железной дороги провозглашено было: «III класс садиться», – II и I классам ждать второго звонка. Наш путник по добросовестности и уваженью к звонку остался на вокзале ждать второго звонка. Но когда вышел садиться по второму звонку, увидел, что все уже и I и II классные пассажиры расселись по местам и на платформе нет никого, кроме кондукторов и прислуги. Тот пошел по платформе, чтобы сесть в свой II класс. Но куда ни подходит, пассажиры перед его носом затворяют дверь, – так как вагоны разделены были на отдельные купе с особыми дверцами в каждом. Ходит он на виду всей публики, и никто его не пускает. А начальство и кондукторы или по–видимому не обращают на него никакого внимания, или же за спиною скалозубят. Да, и куда втискаешь такого неприятного пассажира? (Оставалось почти что остаться в Нижнем с билетом в кармане). Особенно прискорбно было то, что даже те первоклассные пассажиры, с которыми он ехал в Нижний на пароходе, и те пред его носом бесцеремонно затворяли дверцу своего купе. Только уже, когда он, не пускаемый никем, проходил не в первый раз по длинному ряду вагонов, вдруг раздается сочувственный зов сжалившихся людей: «батюшка, батюшка! пожалуйте сюда»! Сюда он, наконец, и сел. Оказалось здесь, в отдельном купе II класса, сидели лакей и горничная барского семейства, ехавшего в I классе, хорошо знакомого нашему путнику, по С–ву, где он немало лет был архимандритом и ректором. Очевидно, знавшие его по С–ву лакей и горничная сжалились, наконец, над ним и согласились пустить его в свою компанию. – Истинное спасибо добрым людям. А то оставалось остаться в Нижнем, с билетом в кармане на проезд в Москву.
В Петербурге, из Сергиевой пустыни взял он первый класс по железной дороге и по указанию кондуктора спокойно сел в первоклассное купе с молодым, совершенно приличным спутником. На этот раз его без затруднения пустили, потому что первоклассных пассажиров, по–видимому, не было, вагон велик, отдельных купе не одно. Но вот поезд пока не отходит еще, дверца купе не закрыта, подходит какой–то вахтер, старый унтер–шевронист, видит в первоклассном купе священника, и тут же на платформе у самой дверцы начинает распекать кондуктора в самых площадных выражениях, самым азартным криком: «как ты смел, да как ты смел пустить их сюда!.. Здесь пойдет генерал»... Наш путник, конечно, промолчал, жалея кондуктора и себя, что на него смотрят, как на парию, опасаясь, что вот–вот выведут из вагона на потеху многочисленной публики. «Залезла–де ворона в высокие хоромы»! К счастью этого не случилось, – не вывели. Генерал сжалился, – не сел в это купе, – такая компания, без сомнения, была для него неудобна, – видно, сел в другое первоклассное купе.
По железному пути от Варшавы до Петербурга, при выезде один близкий человек поручил отеческому вниманию нашего путника сирот, которые ехали без провожатого, – двух подростков институток и родную сестру их, девочку–пепеньерку одного из петербургских институтов. В дороге девочки, зная в путнике довольно сановное духовное лицо, обращались с ним сочувственно. Но лишь только ступили на помост петербургского вокзала, надо было видеть и перечувствовать, с какою заботливостью, торопливостью и даже брезгливостью светских барышень, они сейчас стали усиливаться показать всем, что ничего общего у них с этою духовною особою не имеется, что они с ним вовсе не знакомы; даже проститься не удостоили. Неравно какой–либо петербургский знакомый подметит, что они ехали в таком неприятном обществе. В виду такой страшной опасности не важно, если сделают плоскую грубость лицу, которое, если что–нибудь от них заслужило, то уже никак не грубость.
Ехал он из лавры преподобного Сергия в Москву. В лавре представлялся по начальству, был в клобуке и крестах. Чуточку опоздал к поезду, и как только вошел в вокзал железной дороги, ему говорят: «садитесь скорее, поезд отходит». Он прямо побежал в вагоны, некогда было и билета взять. Все это сделалось на глазах кондуктора и начальства, которое и вошло за ним в вагон, да и говорит: «Вы штраф заплатите». – «Не важно», – тот отвечает, – «видите, некогда билет брать». Поезд тронулся. На следующей станции то же начальство и тот же кондуктор принесли билет и взяли штраф. Ну это еще не беда, не обидно. Быть может, также и с светским лицом поступили бы.
Ехал он из Москвы в Нижний. Поезд отходил поздним вечером на ночь осеннюю и дождливую. На станциях поезд останавливался на несколько секунд. Кондукторы ничего пассажирам не скажут. Почти никто из пассажиров и не выходит. Поезд остановится у станции на минуту и сейчас же начинает тихо двигаться вперед, пока не раскатится через несколько взмахов колеса. В глубокую ночь нашему путешественнику понадобилось выйти (хоть жажду утолить) на минутку. При выходе, при поспешности ему невдомек было заметить вагон, из которого выходит. Через минуту возвращается назад, вагоны все похожи один на другой, ночное освещение фальшивит, платформа полустанции не крытая, сверху льет дождь, не видит путник, в какой вагон ему попасть нужно, из какого он вышел, на платформе ни души. Стоит кондуктор. – «Скажите, Бога ради», – обращается к нему тот, – «не заметили ли вы, где вагон второго класса, из которого я только что вышел?» Кондуктор не издает ни звука, и только мефистофелевски улыбается. Тот думает: «попадешь в чужой вагон, штраф возьмут, сцену сделают. А не попадешь ни в какой, останешься тут на платформе, а поезд сию минуту уйдет». Куда ни шло, тот ступает на площадку неизвестного ему вагона, в это же мгновение поезд двигается, и совершенно случайно попался тот самый вагон, из которого путник вышел. А говорят, – люди погибают на железных дорогах от неосторожности, тому ногу оттиснет, тому голову раздавит. Да, погибают и при подобных обстоятельствах. Вот наш путник видел собственными очами, как одному проезжему при подобных обстоятельствах едва не пришлось поплатиться жизнью. Подъехал поезд к какой–то полустанции, но пододвинулся так, что между полустанцией и вагонами лежали рельсы главного пути. Кондукторы ничего не говорят, пассажиры не выходят на платформу. Но одному господину понадобилось выйти; он спустился со ступенек наземь, да и глядит в недоумении. Вдруг крик жандарма и десятка голосов с платформы: «барин, барин, берегитесь». Тот в одурении кинулся не назад к вагону, а к платформе. Наш путник видел с ужасом и отвращением собственными глазами, как наскакивающий по главному пути между первым поездом и платформою тяжелый поезд уже зацепил и замахнул машиной капюшон и шинель несчастного. Зрителями из вагонов пережито ощущение, что человек раздавлен. Но когда продвинулись десятки вагонов товарного поезда, – все видят, что несчастный в перепуге оправляется на платформе. Его из–за тендера уже успели выхватить жандарм и другие. Но в другом месте, совершенно при тожественных обстоятельствах, задавили монахиню. Барина здесь кинулись спасать все, монахиню никто. И до нее ли было, когда на задавившем поезде отъезжал от станции сам... очень важный в крае сановник? При таких обстоятельствах до жизни ли тут какой–либо монашки? Знай, не таскайся! Услышали только крик и проехали, а после прислуга станции подобрала истерзанный труп. Был человек, никому ненужный, да и нет его!
Другой раз подымался он вверх по Волге из К. на пароходе. Только что отвалили от пристани, видит в первом классе двух спутников. Один лично знакомый ему первостатейный купец из того же города, а другой какой–то упитанный молодой человек, с пошибом барина русской удали. Между двумя спутниками сейчас же начинается речь. О чем? О чем же другом, как не о монахах, архимандритах и выше, при тут же смиренно сидящем в углу архимандрите и ректоре? Ораторствует юноша, – оказалось 22–х летний, сын первостатейного московского купца, учился в Московском университете. Мелочи его ораторствования больше или меньше забылись. Но вот что резко памятно, сии слова, обрисовывающие манеру и характер речи: «Н–ий?! Хапун. Все они хапуны». – «Ну как так хапун», – возражает конфузливо К–ий купец. – «Как?!» возражает юноша запальчиво, – «а вот изволите видеть. Объявлено, что едет обозревать... Ну все, знаете, приготовились, ждут, трепещут. А он, что же?! Доехал до такого–то монастыря, хапнул тысчонки три, и был таков, тем и обозрение кончилось. Воротился и сейчас же укатил в Петербург». И все это у него в речи трещит: «хапун, хапают, хапнул, все они хапуны». Рассчитывалось, кажется, задеть нашего путника, которого старший собеседник знал лично. Помимо этого оказывался и моральный мотив вмешательства в задирательный разговор, так как в публичном месте позорилось одно из благороднейших и любезнейших имен. – Путник назвал себя этому юноше и обратился к обоим собеседникам с просьбою: «позвольте мне вмешаться в ваш разговор». Он подсел к столу к компании, – «вы утверждаете, что такой–то хапун. Но позвольте же возразить, что такой–то – человек высоко–благородный, ничего подобного мы о нем никогда не слыхали, а ведь мы свою братию знаем более или менее основательно.» Юноша не унимается: – «да», – говорит, – «хапун.» – «Вы говорите», – продолжает путник, – «что он прибыл в такой–то монастырь, хапнул тысчонки три.» – «Да, именно три тысячи,» – настаивает юноша. – «Позвольте возразить, что это крайне неудобно, даже просто невозможно – прибыть в монастырь, хапнуть 3000. Допустим, что по существующим кое–где обычаям можно получить за служение в монастыре 100 р., ну положим 200, ну допустим 300 р. Но хапнуть именно 3000 р. – это неслыханно. Да и кто дает 3000? Ведь там же, в монастыре должны быть настоятель, казначей; ведь они же ответственны за монастырское добро пред начальством, пред братией. Ведь имеются же у них приходо–расходные книги, в которые они обязаны вписать каждую монастырскую копейку. Ведь по монастырям редко–редко не бывает сутяжничества и сутяжников, которые все могут вывести на чистую воду. Поверьте, это невероятно.» – «Да, я же вам рассказываю факт,» – стоит юноша на своем. – «Позвольте,» – соображает путник, – «не так ли дело было, что лицо, о котором вы говорите, было само же и настоятелем монастыря; так настоятелю по обычаю следует из известных монастырских сумм третья часть? Быть может, он взял именно свою законную часть?» – «Уж этого я не знаю. А то все знают, что объявлена была ревизия, все ждали, а он приехал только в этот монастырь, хапнул и покатил в Петербург. Да, вот и доказательство налицо, – тут с нами едет исправник, который его провожал.» – Входит, действительно, и исправник. Все к нему с вопросами: – «Позвольте, вы знали такого–то?» – «Как же, конечно.» – «Скажите, Бога ради, такой–то монастырь вам известен?» – «Кто же там настоятель?» – «Да сам же». – «Вы тогда–то провожали его именно в этот монастырь?» – «Как же, в моем уезде.» – «Ну вот, изволите видеть, почему он имел полнейшее законное право взять в этом монастыре, – быть может, – и 3000 р., – как вы изволили утверждать.» Обузданный в своей фантазии и резкости речи молодой человек оказался на всю путину милейшим собеседником; только уже рассказывал анекдоты о других ведомствах, начиная с университета, который ему, действительно, был хорошо известен. И тут уже трудно было отделить, что в его рассказах принадлежит действительности и что юной фантазии. Для слушателя это была более или менее terra incognita; а так, в плавной речи все представлялось вероподобным,
Ехал он из Киева вниз по Днепру на пароходе же, в первом же классе. Увы! тут пароходная монополия, и удобства пассажиров пренебрежены; не то, что на Волге. Там, в первом классе для каждого пассажира особый диван. А здесь, на самом лучшем пароходе, который возит и царствующих особ, вдоль длинной каюты у стен идут лавки, обитые трипом, и выставленные над сиденьями №№ показывают только, что вы купили себе право только сидеть, а не лежать; иначе, если вы ляжете, то, растянувшись, займете не менее трех перенумерованных мест. А пассажиров из Киева было множество, так что они, действительно, могли только сидеть; прилечь же могли только привилегированные и отважные. Так, нашему путнику и пришлось просидеть в каюте или же на палубе с раннего утра, часов с четырех, – времени отбытия из Киева, и до ночи. К ночи пассажиры повыбрались. Оставшиеся по мере удобства и более или менее смелого захвата растянулись на ночь. Но именно нашему путнику, как более других бесправному, места–то и не досталось. Так, в стоячем, или сидячем положении и проведена вся ночь. К утру, около пункта, на котором он сидел в самом углублении каюты, опросталось места настолько, что и он позволил себе прилечь. Но, конечно, глаз сомкнуть не успел. Входит – видно – новый пассажир и, идя по рядам лежащих, озирается, где б ему присесть. Так доходит и до углубления каюты. Тут, в самом уголку видит – а, священник. Не долго думая, протягивает руку и сбрасывает ноги нашего путника долой, а сам кладет вещи и садится на храбро завоеванное место. Нашему путнику нужно было высадиться на левом берегу Днепра, в Полтавской губернии. В Киеве, когда он брал билет, ему объяснено, что он должен взять билет до города Канева. – «И вещи до Канева?» – «И вещи до Канева». – Он в недоумении, ему нужно не в Канев, но с ним больше объясняться не стали. Он думает: на дороге разрешу свое недоумение. На другие сутки пути, по расспросам у пассажиров, оказывается, что Канев уже близко, Канев в Киевской губернии и на правом берегу Днепра. А ему нужно на левый берег Днепра и в Полтавскую губернию. Эти места он посещал первый раз, и топография была ему вовсе неизвестна. Чего же лучше? Идти к капитану расспросить. Идет. В приеме отказывают, капитан кушать изволит. Идет к помощнику капитана. И тут отказ: «Они изволили откушать и теперь почивают». – Через полчаса идет опять к капитанской каюте над колесом. Опять отказ: «откушали и почивают». Чрез несколько времени подъехали к какой–то пристани; там где–то за горою, какие–то бедные хатки, которые виднеются с парохода издали, а у пристани совсем спрятались. Нашему путнику даже невдомек, что это Канев. Где же та пристань, которая ему нужна? Да вот верст 20 ниже, на пустынном берегу Днепра; там ни кола, ни двора, ни даже пристани, а только пустынный песчаный берег, да кусты. А где же получать вещи? – Да вещи куда, на какое место сданы? – Да на Канев. – Ну так они и остались сзади в Каневе. – Как в Каневе? – Да вот, что сейчас отвалили, тут их и свалили. Ах ты Господи! Он идет к капитану, который на этот раз расхаживал уже на трапе. Нужно иметь отвагу – подняться так высоко – на трап! Отважился. Нужно осмелиться приступить к такому лицу, как капитан лучшего из Днепровских пароходов. Осмелился только потому, что бывалый человек. А то куда бы. – «Господин капитан! позвольте попросить вас вывести меня из затруднения. Я еду туда–то». – «Сейчас вот вас ссадят». – «Хорошо ссадят, да вещи – говорят – оставлены в Каневе». – «Что же вы смотрели»? – «Да я еще в Киеве говорил точно, что мне нужно туда–то, а мне сказали, берите билет на Канев и вещи сдавайте туда же». – «Знали же вы, куда едете»? – «Знал, но я не знал же, куда меня ссадят». – «Зачем же вы не сказали? Сами виноваты». – «Именно не виноват: пред Каневом я шел к вам спросить, не допустили, сказали – кушают; потом к вашему помощнику, сказали – спят; потом опять к вам, сказали – покушали, почивают». – «Наконец это ваше дело, и дело не имеющее ни малейшей важности», – категорически изрекают с высоты, – «вы можете воротиться и взять ваши вещи, на пристани они целы будут». – Одним словом, небрежность полнейшая, резкость тона, не допускающая возражений. – «Послушайте, наконец, г. капитан», – переменил тон и наш путник, – «позвольте вам себя назвать. Такой–то. Я еду сюда из–за тридевяти земель. Как у вас тут, на новой пристани ссаживают, ничего не знаю. У вас приказано взять билеты туда–то. Я исполнил приказ. При спуске у вас не принято предварять пассажиров. Вещи мои вы распорядились свалить сзади. А теперь категорически объявляете мне, что я могу воротиться. Не говорю о беспокойстве, об издержках. Но я человек должностной, мне каждый день дорог. Наконец, я опечатаю такие порядки в газетах. Я по свету ездил немало. На Волге ничего подобного нет. Там, по крайней мере, капитаны пароходов обращаются с пассажирами вежливо и внимательно. А вы говорите о моем затруднении, в которое меня поставили, как о деле, вас не касающемся». – «Ну, успокойтесь, успокойтесь,» – заговорил капитан уже несколько смущенным тоном, – «вещи будут целы, я вам дам письмо, вы пошлете и получите». – Оставалось удовольствоваться хотя более скромным тоном, все же не смыслом капитанской речи. Через нисколько минут вручено капитанское письмо, с которым путник и высажен на пустынный берег Днепра. Пришлось искать подводу и посылать на ней келейника за 20 верст назад к Каневу и за 60 верст до места, куда путник спешил. Конечно, подобное приключение могло быть и со светским лицом. Но эта недоступность не только капитана, но и его помощника, эти холодные отказы пароходной прислуги в доступе к таким великим чинам, этот обидно–холодный, почти насмешливый тон самого капитана сперва, пока пассажир в рясе не назвал себя и не погрозил оглашением в газетах, должны быть отнесены не к чему иному, как только к смиренной, впрочем, совершенно приличной дорожной рясе священника, без вывески регалий.
Возвращаясь назад чрез Киев в Москву, задержанный несколько в Киево–Печерской лавре и затем в семинарии и вследствие этого опоздав на поезд, он вошел в вагон второго класса, когда пассажиры уже уселись. Тут в миниатюре повторилась Нижегородская сцена. Обыкновенно пассажиры стараются усесться так, чтобы каждому досталась отдельная скамейка. То же было и здесь. Он идет по вагону, а каждый пассажир придвигается к краю скамьи, показывая, что для него тут места нет. Совершенно же свободной скамьи ни одной. Только уже в самом углу у выхода, обыкновенно, в наиболее неудобном соседстве некоторого вагонного помещения, сидел простой солдат с амуницией. Только этот уже сжалился над вошедшим. «Садитесь, батюшка, вот здесь», – солдат указал место рядом с собою, сам потеснившись к стене. Зато этот сосед скоро заснул мертвым сном (поезд выходил на ночь) и с великою бесцеремонностью клал свои тяжелые ноги с большущими и вонючими сапогами на колена нашего путника. Тот с безмолвною христианской терпеливостью так и отдежурил, сидя почти целую ночь, имея удовольствие держать на своих коленях ноги солдата, который вдобавок еще беспокойно ворочался и раскидывался.
Во избежание подобных неудобств, из Москвы в Нижний взял он первый класс. Тут новое неудобство уже от первоклассников. Объявляют по первому звонку: «пассажиры III класса, садиться». Наученный горьким опытом, что подобных провозглашений слушаться не следует, так как другие не слушаются, и затем опоздавшего священника не пускают в свое соседство, он побрел на платформу вслед за другими и остановился пред первым классом, отделенным от пассажиров балюстрадой. Спереди не пускают одни пассажиры, сзади теснят другие. Он старается стоять по возможности смирно, чтобы не делать беспокойства другим, видя в каждом соседе, если не князя, если не вельможу, то по крайней мере человека, зная по собственному опыту, по своей спине, как неприятно получать грубые толчки от других. Вдруг второй звонок. Балюстраду раздвинули в весьма узкий проход. Пассажиры бросились в вагон. За передними двинулся и он солидно, не торопясь. В эту минуту раздается самый злобный, самый презрительный крик какой–то, с виду самой вельможной из всей публики, барыни у него сзади, конечно, на французском диалекте. И французская трескотня по примеру Цицероновского приступа: quousque tandem, Catilina, начинается следующей французской плоскостью (в русском переводе): «зачем, наконец, этот поп» (буквально – роре) «лезет туда же»?! и т. д. Этот поп смиренно вошел в вагон и занял место у самого входа, которое, обыкновенно, не занимает никто по причине неудобного соседства, с христианской уступчивостью предоставляя удобнейшие места другим пассажирам, из–за которых прочие, обыкновенно, рвутся, не щадя друг для друга по крайней мере толчков, если не грубостей, приберегая свои грубости для смиренного «поповства». Чрез момент мимо него проплыла и ругавшаяся сановная барыня и заняла одно из лучших мест в средине вагона. Но казалось, однако же, что ей стало совестно за свою французскую выходку, которую, очевидно, понял этот «поп» не из рядовых, хотя он и молчал, а только смело и пристально разглядывал именно ее, эту смелую особу. Так, до Нижнего и продвинулся он, не сказав ни с кем из пассажиров ни слова. Из вокзала железной дороги он двинулся прямо на Волгу, на первый попавшийся пароход, который спускался вниз по Волге. Но нельзя же без приключения. Лишь только пароход зашевелился, между пассажирами в каюте первого класса поднялся разговор. А их кроме нашего путника и было только двое. Один знавший его генерал и еще один с виду русский барин, говорил по русски чисто, но с акцентом иностранца, кажется, – наш «брат–славянин». Галицийский русачок. Именно, этот нашел уместным поднять разговор с генералом на тему именно, что «русское духовенство безнравственно», что «оно пьет», что «для него все равно, чем бы оно ни наливалось, водкою ли шампанским ли», что «он проехал всю Россию от Перми до Варшавы и всюду одно и то же явление». И так это усердно повторял он свою излюбленную тему: «безнравственно, безнравственно». Наш путник навесился, было, вступиться за честь духовенства, генерал имел деликатность поддерживать его, но куда тебе! «безнравственно, безнравственно русское духовенство», – твердит «брат–славянин», как было о нем шепнуто. Разговор скоро оборвался, потому что не мог же продолжаться на подобную тему, которая имела своего пламенного и непреклонного рыцаря–защитника.
Чрез год пришлось ему возвращаться по той же дороге до Петербурга, по начальственному вызову. На этот раз до Нижнего, до Москвы доехал он благополучно. В Москве тотчас переехал с Нижегородского на Николаевский вокзал железной дороги, так как вынужден был спешить. В вокзале ему сказывают, что пассажирский поезд сейчас только ушел в Петербург, через час туда же отправляется другой дополнительный с двумя классами вторым и третьим без первого; а то не угодно ли подождать до вечера, – уходит курьерский поезд. Чтобы быть поскорее у своего дела и места, он решился сесть на ближайший дополнительный поезд, который скоро и отбыл. Ночь прошла благополучно. По утру поезд приближается к станции Любань. Тут, сказывают, поезд будет стоять около часу, здесь обгонит его курьерский поезд. Подъехали, стали. Станция огромная, платформа широчайшая, идет вокруг всего здания вокзала, монументально устроена и покрыта. Наш путник вышел размять кости, усталые от многодневного сидения; забрался по платформе на противоположную сторону от подъезда, чтобы быть вне толпы, чтобы никому не мешать, и принялся ходить взад и вперед. Нет, злая судьба и тут по пятам. У стен вокзала тут всегда стояли просторные чугунные диванчики. У одного из них остановилась группа бар, отлично одетых, пожилых, очевидно, – чиновных, очевидно – само железнодорожное начальство. Казалось бы, у кого искать пассажирам покровительства, защиты, благосклонного обращения, как не у этих господ–начальства. Нет! Ведут шумный разговор, – а молчаливый путник делает свое дело, ходит мимо группы взад и вперед, платформа слишком широка, – кричат, энергично размахивают руками. О чем же речь? Рассказывают друг другу самые возмутительные, самые циничные анекдоты о монахах и монахинях... Пронюхали как–то, что этот путник в черной рясе и шляпе–монах; откуда–то узнали об этом кондукторы, хотя бывалому келейнику строго на строго запрещено называть своего хозяина. Один, энергически сжимая кулаки, энергически кричит: «да, если бы мне власть, да я бы им! Коли ты монах, сиди в монастыре, и ни шагу за монастырскую стену». Эта назидательная беседа упорно велась по меньшей мере полчаса. Путник, с обычною ему настойчивостью, продолжал и остался ходить взад и вперед, когда даже эти господа ушли, наконец. Прибыл ожидаемый курьерский поезд. А вскоре затем звонок пригласил пассажиров и остановленного дополнительного поезда занимать свои места. Наш путник занял свое, по обычаю, у самой двери, у неудобного соседства. Только видит пред собою на следующих скамьях сидит какое–то семейство из здешних; рядом с первою семьею сидит и преспокойно ведет беседу один из тех господ, ругавшихся над монашеством; около них у окна на платформе стоит другая семья, прощающаяся с первой, и с ними другой господин из тех ругателей, и тоже преспокойно ведет беседу. Когда поезд двинулся, первый господин, посидев немного, поднялся и ушел по вагонам. Тогда наш путник обратился с просьбою к главе близ сидевшего семейства. Кажется, это был соседний землевладелец помещик, с виду порядочный господин. – «Извините, Бога ради. Покорнейше прошу вас, – кто этот господин, который сидел сию минуту рядом с вами»? – «Да это контролер здешний». – «Ба, железнодорожное начальство? А кто же он сам по себе»? – «Да, энглишмен», – «А что такое энглишмен»? – «Да человек, родившийся в России, совершенно обрусевший, а в душе все тот же иностранец, всегда всему русскому чуждый.» – «То–то. Вот обстоятельство»... – Путник рассказал историю: «почему–то сообразили, что я монах. Принялись рассказывать в моем присутствие самые возмутительные вещи о монахах. Кричат: коли ты монах, ни шагу за монастырские ворота! А почему они знают, что я еду не по требованию начальства. Не слыхали ль они, что тут у вас по соседству, в Нове–городе случилась аналогичная история, о которой писали в газетах? Сидели в общественном саду офицеры. Мимо них принялась ходить группа штатских и рассказывать о военных пошлые вещи. Один из офицеров встал и дал пощечину проходившему штатскому рассказчику. Тот пожаловался суду; офицер защищался тем, что он вступился за честь мундира, не мог вынести его поругания, и суд оправдал. Я не из тех, которые могут дать пощечину; сан запрещает. Но скажите, прошу вас, если можно, господину контролеру, что он железнодорожное начальство, что путь открыть для всех званий и других путей для нас в государстве не устроено, что в нем, как в начальнике пути, всякий пассажир, кто б он ни был, хотя бы жид, хотя бы цыган, хотя бы, наконец, русский священник, или даже монах, – всякий имеет право на его защиту и покровительство, что закон разрешает возить по железным дорогам даже собак, и если для собаки куплено в вагоне место, то и собака купила себе право на законную от него защиту и покровительство; что я, например, знаю, что иностранцы англичане эксплоатируют, даже грабят Россию, как о них пишут и говорят, но я не стал бы говорить этого в присутствии господина контролера, потому что счел бы это неприличным для себя и обидным для него, так как он энглишмен, как вы изволили говорить». – Речь эта по–видимому была сейчас же передана господину контролеру, но энглишмен чрез несколько минут, как ни в чем не бывало, подошел к путнику с казенною фразою «ваш билет», – который тот ему молча и подал.
В Петербурге наш путник, уже в высшем сане, поехал раз по железной дороге в Сергиеву пустынь. День был воскресный, или праздничный. Народу – масса. Имея билет 1–го класса, он посажен был в особое купе из двух vis–a–vis скамей во всю ширину вагона. Сидит он один. Дан уже последний звонок. Поезд не отходит потому, что прицепляли лишний вагон для излишка пассажиров. В это время кондуктор подводит к первому классу, где сидел наш путник, двух дам. Из них одна уже ногу занесла садиться. Но, о ужас! Видит в купе прижавшегося к уголку священника в черной рясе, со шляпою в руке. Она сейчас прочь, и пошла по рядам искать другого места. Ходят по платформе взад и вперед мимо упомянутого открытого купе. Держась за открытую дверцу, кондуктор умоляет их: «пожалуйте, сделайте милость, садитесь, садитесь сюда, больше нигде места нет, все занято; не ходите туда, там курительный вагон... Сделайте милость, пожалуйте сюда, здесь совершенно свободно. Покорно вас прошу, поезду необходимо отходить, вы останетесь на платформе, сейчас закрою дверь, прошу вас». Идут, наконец, глаза опустив долу, садятся в зачумленный присутствием священника вагон. Одна элегантная вельможная старушка, другая, очевидно, компаньонка, Обременены огромною заботою, чтобы глаза их не попали случайно на ужасный предмет. В этих видах сели рядом, а не vis–a–vis. Сидя против, трудно было, чтобы ненавистный vis–a–vis не мелькал перед упрямо в другой угол уставленным взором. Старушка садится в угол скамейки, к которому и прижимается крепко, а для большей безопасности загораживается от священника крупно–дебелою компаньонкой. А эта в свою очередь держит соседнее к неприятному соседству плечо, в позе, явно выражающей нервно–рефлективное отвращенье от опасности, как бы не вскочила на плечо какая–либо омерзительная гадина. Установилось утомительное молчанье, к удовольствью для них и даже для священника; к смягченью становившейся удушливою моральной атмосферы, входит в вагон сановный высокий старец с юною девою–дочерью, – «Ah, mon prince»! – «Ah, princesse!» – потом разговор, конечно, по французски, настолько оживленный между этими барами, насколько позволяло ему развязаться непрошенное присутствие плебейских ушей священника. Ехали сии – старец prince с дочерью и старушка princesse с компаньонкою à la messe au saint Sèrge». Боже! думалось нашему путнику: и это еще лучшие религиознейшие люди из петербургских бар. Вот они едут еще к обедне, к Сергию. Но эти решительно не выносят вблизи себя самого присутствия духовного лица. Чтобы они его хоть снисходительно терпели, для этого у него на лбу должен бы быть штемпель хотя бы то монаха Сергиевой пустыни, куда вавилонская мода позволяет ездить этим барам для удовлетворения скудного у них остатка религиозного чувства. Когда старец с дочерью вошли в купе, то всем пяти пассажирам уже не удобно было сесть на одной задней скамье. Дочери–деве пришлось сесть на передней, компаньонке понадобилось пересесть туда же, старушке princesse подвинуться к средние задней скамье, а princ уселся с нею рядом. Опять вышла целая игра. Священник глядя прямо и упрямо внутрь купе, так как он имел нервное отвращение от мелькания предметов при быстрой железнодорожной скачке, – он не уловил ни одного момента, чтобы princ поднял на него свои вельможные очи. Но то ясно было видно, что princesse старушка сидела с поджатым брезгливо плечом, оставляя между собою и священником столько пустого пространства, сколько позволяло приличие, чтобы не стеснить собою князя, чтобы не прикасаться к нему коленами. Но особенно тягостно было видеть игру нравственного напряжения на лицах сидящих против компаньонки и дочери–княжны. Эти лица представляли контраст. Одно лицо крупно–грубой топорной брюнетки за 40 лет. А другое почти строго правильное и типично–красивое, бледно–розовое лицо петербургской блондинки лет 20–ти, или несколько больше. Но на обоих лицах сколько усилия, чтобы глаза не обратились в противный угол! Сколько дрожания мускулов, сколько выражения брезгливости и возбужденной ненависти на то, что этот противный человек смеет смотреть прямо пред собою, уткнувшись в свой угол и неподвижно устремляя свои глаза по диагонали купе. Право же, у княжны даже углы губ дрожали. Так наш путник и промучил их volens–nolens до самого Saint Sèrge. Вылезши, наконец, из вагона у Сергия, они, конечно, облегчили свои души и ругнули же, конечно, по французски или по русски, – а при нем – спасибо – воздержались, – дерзкого «попа», который смеет садиться в первый класс.
Понадобилось, далее, перевалиться с Волги на Дон. Железной дороги тогда от Москвы чрез Воронеж на Ростов еще не было. Из К. более удобным путем казался пароходный путь по Волге до Царицына, оттуда железнодорожный до Калача, а оттуда пароходный же по Дону, почти до устьев. Но это ожидаемое удобство пути на деле чутъ–чуть не оказалось путем тернистым. Сели на пароход с вечера. Ночью пароход не шел по мелководью в этой верхней судоходной части Дона. С рассветом, сквозь полубред тревожного сна, наш путник разобрал, что пароход то понемногу двигается, то стоит на мелководье. Спихнут, и он пойдет далее. Так проползли ровно 20 верст от пристани, от Калача. Ровно в 6 часов усмотрено, что пароход стоит бок о бок с другим пароходом, один носом вниз по Дону, а другой носом вверх. Путник вышел на палубу. Оказалось, что все и все спят. На обоих пароходах никакого движения, никакой заботы. Оказалось, что с этим пароходом встретился другой той же единственной на Дону пароходной компании, который тащил за собою к Калачу на Нижегородскую ярмарку три огромные, тяжело нагруженные барки. Пришлось ему переваливать вследствие мелководья от одного берега к другому. Сам пароход перетянулся чрез мелководную середину реки, одну баржу осилил перетянуть, а другая села поперек реки, в единственном удобном для парохода месте, третья же стоит еще у другого противоположного берега, и ее нужно еще перетягивать чрез ту же мель, иначе пройти нельзя. Говорили, что чем дольше эта барка стоит, тем крепче ее заносить песком, так что не останется никакой надежды снять ее с мели, пока не подымется вода; да если бы ее и удалось стянуть, то путь будет так засорен, что пароходу не останется никакой возможности перевалиться к противоположному берегу. Забота же о снятии баржи с мели в том только и заключается, что два матроса побродили около нее с полчаса по пояс в воде и затем целые часы не предпринималось ровно ничего. Оба парохода погасили свои печи, прекратили пары и стояли бок о бок, преспокойно. А капитаны и прислуга спали. Часов около 10–ти утра, не ранее все первоклассные пассажиры поднялись и собрались сидеть на рубке. С некоторыми из них наш путник познакомился еще в вагоне железной дороги. В эту пору, наглядевшись на зрелище полнейшей беспечности относительно продолжения пути, он входит с палубы на рубку и совершенно спокойно говорит знакомым господам! «господа, мы должны сделать заявление капитану, чтобы принимали же какие–либо меры к очищению пути, а то вот сколько часов мы уже простояли и ничего не делается». – Вдруг вскакивает господин в белом военном костюме, в военной фуражке на голове и накидывается на него, буквально накидывается в сильном волнении. – «Как, вы говорите то–то»? – «Да». – «А не угодно ли вам снять ваши вещи и слезть с парохода»! – «Снять вещи, слезть с парохода!?» – «Да, ведь и распорядиться этим могут. Вот ступайте на берег, поезжайте, как хотите». – «Это не резон», – тот говорит спокойно, – «берег пустынный, дороги нет, лошадей взять негде. Да я и еду сюда Бог знает откуда. По вашим объявлениям и приглашениям я поехал сюда, а мог поехать и другим путем. Напрасно же вы вводите публику в заблуждение. Вы бы пропечатали, что у вас тут не все благополучно, что проезда, собственно, нет, тогда бы мы и знали, и отправлялись бы другими путями». – «Да как же вы говорите мне то–то»?! – возражает военный. – «Я говорил это вот им, а вовсе не вам. А кто вы такой, я не имею чести знать». – «Да, я капитан». – «А, в таком случае позвольте назвать вам и себя. Я такой–то. И полагаю, что со мною нужно обращаться вежливо и почтительно». – С этими словами путник спустился вниз в каюту. Через несколько минут капитан спустился туда же с извинениями. Но от его извинений однако же дело не выиграло ни на волос. Многочисленная публика пассажиров, особенно же третьеклассных, томилась на пароходе под палящим зноем уже южного солнца. Для большого их удобства капитан, по необъяснимым причинам, распорядился именно к полдню снять со всего парохода полотняный брезент. У палубников от зноя страдали головы. Особенно трогала всех группа, человек в 30, туркестанских хаджи–пилигримов, которые ехали на поклонение в Мекку. По восточному, разостлав свои войлоки, они сидели кучкою на палубе в своих чалмах, совершая в положенные часы свои продолжительный молитвы с многочисленными земными и поясными поклонами. Они просили первоклассных пассажиров походатайствовать за них перед капитаном, жалобно указывая на свои палимые солнцем головы, чтобы повесили брезент. Первоклассники ходатайствовали, но капитан остался неумолим. К полудню пришел третий пароход снизу, конечно, той же компании и так же стал. Тот распорядился умнее, хотя в том отношении, что спустил своих пассажиров погулять на берег. Пассажиры первого думали, что их пересадят на этот пароход. Ничего не бывало. Так в полнейшей безвестности относительно своей судьбы пассажиры и просидели на пароходе почти до солнечного заката, в томительном нетерпении. Вдруг часов около 6 капитан скомандовал всем пассажирам лезть в воду и переходить со своими пожитками на третий пароход. Нужно было видеть это зрелище. Представьте женщин, даже порядочных, представьте стариков, офицеров, представьте массу разнородных людей, которые вынуждены были спускаться с парохода прямо в воду в полных костюмах и брести в воде, по местам, далеко выше пояса, чрез всю ширину большой реки, которая именно в этом месте была нарочито широка, почему здесь то и образовывалась особенно широкая мель. Некоторые из пассажиров переезжали, конечно, за особую плату, на спинах матросов. Эта церемония, особенно же перетаскивание матросами тяжелой клади, продолжалась не коротко, не менее часа времени. Не только третьеклассные, но и второклассные пассажиры перешли Дон, яко по суху. Из первоклассных же никто не тронулся, но от начальства им не говорится ни слова, перевезут ли их, или нет. Кажется, собственно испытывали, не поспешат ли и они перебраться собственною изобретательностью, хотя бы комическим способом на спинах матросов. Кто–то шутя или пробуя, подходит к нашему путнику с коварною речью: «что ж, и вашество пешочком»? – На это путник ответил: – «что же? я изумлю Россию, надену клобук и все свои регалии и перейду по Дону. Это красивее и приличнее, чем ехать на человеческой спине». Кажется, именно эта перспектива скандала и, быть может, даже ответственность смутили пароходное начальство, и оно поспешило подать первоклассным пассажирам лодки, на которых матросы и перетащили их руками без весел. Солнце село за берегом, когда третий пароход двинулся вниз по реке. Таким образом, пассажиры просидели на месте более 12 часов. А почему их сряду не пересадили на новоприбывший пароход, это осталось для нас неясным и до сегодня. Чуть ли не в видах кухонной эксплуатации. А деньги за продовольствие брали двойные, сравнительно даже с пароходными Волжскими ценами.
* * *
Статья напечатана в «Церковно–Общественном Вестнике» за 1879 г.