Примечание 1885 года
Конец романа „Перелом“ отличается вообще некоторым возвратом к той разнородной дисциплине, которая должна всегда, до скончания веков, господствовать в нормально-живущем человеческом обществе. Г. Щебальский уже прежде меня указал на эту черту романа, весьма знаменательную. Энергический Троекуров (вовсе уж не из тех слабых и вечно собственною слабостью недовольных героев, к которым приучили нас Тургенев и другие писатели 40-х и 50-х годов) внезапно и по доброму чувству разрывает все отношения свои с княжной Кубенской и подчиняет себя снова и на век семейному долгу; он в то же время опять надевает военный мундир и едет в Польшу сражаться за целость Русского Государства; а княжна Кира Кубенская, покинутая им, становится Католической монахиней...
Почему же Католическою, а не Православною?... Что это такое?... Сочувствие Риму Болеслава Маркевича, который сам был Католиком? Пропаганда? – Ничуть: это только весьма верная черта, весьма художественная и вполне точная, – и психологически-верная, и национально-правдоподобная черта. Сам покойный Маркевич о себе лично, напротив того, говорил мне, что хочет умереть Православным. Я советовал ему торопиться, и за год, кажется, до кончины своей он присоединился к Восточной Церкви.
Почему же княжна Кира Кубенская, самая твердая, самая смелая, самая независимая и от жизни требовательная из всех героинь Маркевича, сделалась монахиней именно Римско-Католическою, а не нашею?
Она сама дает на это ответ в двух письмах: в письме к двоюродной сестре своей, жене Троекурова, и к нему самому.
„Там (т.е. в Римской Церкви) узда, там дисциплина, там знаешь твердо чего хотеть и куда идти (пишет она ему); у нас этого нигде нет, некому себя в руки отдать, а в Риме для меня одно спасение... Воля – бремя, невыносимая тяжесть, когда не знаешь как управляться с нею…“
Двоюродной сестре она говорит о том же.
„Я нашла третий (исход), добровольное отречение от самой себя, от своего безполезного и постыдного я... Твоя Православная совесть возмутится, я не сомневаюсь, мысля об овце бегущей от родного стада. Не нахожу нужным вступать здесь в разсуждения об этом предмете... Скажу тебе одно: мне нужна железная рука, под которую я с доверием и страхом (аvес confiance et terreur) могла бы всецело отдать мою строптивую природу (mа nature rebelle). Ты скажешь мне: „разве не отыскала бы ты такую, не покидая лона нашей Церкви?“ Может быть, не знаю... У нас воспитываются все так мало в познании ее, что я во всяком случае не знала где искать то, чего алчу я в этой твоей Церкви“.
Я прошу перечесть еще раз эти последние подчеркнутые строки.
Ясно?
Вот что хотел всем этим сказать даровитый и житейски многоопытный русский Католик, до того предпочитавший сам Православие, что, чувствуя себя серьезно больным, поспешил присоединиться к Восточной Церкви.
При подобных размышлениях сами собою вспоминаются несколько кощунственные, но, к сожалению, очень верные слова Герцена в одном из неоконченных его сочинений. Объясняя, почему герой его, подружившись с одним молодым польским магнатом, образованным, мужественным и, несмотря на всё это, весьма набожным, сам потом стал Католиком (подобно сверстнику и товарищу Герцена, известному Печерину); – объясняя всё это, Герцен говорит:
– Там ему проповедовали, там старались его привлечь, а ведь „Православное духовенство, приложив человеку при рождении его печать Дара Духа Святого, оставляет его потом на всю жизнь в покое.“
Какие жесткие, но правдивые слова!
Церковь в лице духовенства своего оставляет нас на всю жизнь в покое; а мы, миряне, „мы воспитываемся все так мало в познании нашего Вероучения, что во всяком случае не знаем где искать то, чего алчем найти в ней, в этой Церкви нашей!“
Два умнейших русских человека, Герцен и Маркевич, люди во многих отношениях совершенно противоположные, один в 40-х, а другой в 80-х годах, на разстоянии почти полу-века, говорят то же самое!
И всё это до того верно, что я сам, когда жил за границей, встречал между Католиками – ненавистников Папства, безбожников, врагов своего духовенства, и что же? – Эти безбожники, эти враги Римской Иерархии, знали всё-таки очень хорошо ученье своей Церкви, знали ее догматы, ее дух, ее основные правила и отличительные черты.
У нас, напротив того, есть много людей образованного класса, которые Храмы Божии посещают охотно, говеют и приобщаются, обряды и вообще богослужение родное свое любят; – Православием, вдобавок, как силой национальною, в высшей степени дорожат, а много ли они знают о нем, спросите? Серьезно ли они относятся к его основам догматическим и нравственным? Руководит их в жизни учение Св. Отеческих книг, или нет?
В большинстве случаев, конечно, нет... В Православный Храм большею частию влечет их привычное чувство сердца, благая привычка любви и несколько смутной веры, а не то ясное и отчетливо сознанное Православие, которое в силах с особым чувством, почти восторженным, осенять себя крестом, когда слышит слова Никейского Символа: „И во Едину Святую Соборную, Апостольскую Церковь“... „Чаю воскресения мертвых и жизни будущего века. Аминь“.
Энергическая и мыслящая Кира Кубенская не знала где найти в России то, чего жаждало ее сердце, – не знала где найти „железную руку“ духовной дисциплины.
Они есть, эти железные и вместе с тем благие десницы! Они существуют издавна, существуют и теперь!...
Но разве мы ищем их? Разве мы в них нуждаемся? Мы ведь воображаем, не правда ли, что мы всё постигли, всё знаем!... Покойный Климент Зедергольм (которого жизнь я описал в особой книге, довольно многим известной), еще будучи мирянином, в бытность свою на Афоне спросил у одного из самых знаменитых Святогорских духовников, у ныне усопшего отца Иеронима: Отчего в России уменьшается число хороших старцев-руководителей?
– Оттого, что стало мало хороших послушников, – отвечал от. Иероним.
Мало спроса духовного (прибавлю и я) и потому мало предложения! Тут естественный закон, – но не закон гигиены здорового общества, а закон социальной патологии, и только.
Правда, учреждение семейного духовенства в Восточной Церкви, само по себе взятое, есть, конечно, уже некоторый источник слабости: женатое духовенство и при самой хорошей нравственности всегда будет несколько terre-à-terre; оно недостаточно идеально и отрешено; оно слишком прозаично, даже и в добродетелях своих, чтобы руководить умами тонкими, глубоко развитыми и сердцами романтически-настроенными. Честное семейное духовенство полезнее для крестьян и мещан, чем для людей высшего класса, без которого, однако, и религиозность самого крестьянства ненадежна и непрочна.
Живи сельский (или вообще приходский) семейный священник умеренно, трезво, с женою честно, с прихожанами обращайся он без жадности и без крайней сухости – и этого будет достаточно для примера пьяным, распущенным и в семьях столь часто жестоким простолюдинам.
Но для руководства людей иначе воспитанных всего этого очень мало; для влияния на подобных людей безбрачное, монашествующее, не буржуазно, так сказать само живущее духовенство несравненно полезнее...
Оно есть и теперь у нас, слава Богу...
В том же 82 году, почти в то же самое время, когда я получил от покойного Маркевича, в дар приязни и единомыслия, его светскую книгу, вышла в Москве книга духовная „Жизнеописание Архимандрита Моисея, настоятеля Оптиной Пустыни“. Пусть прочтут эту книгу. Она написана строго, быть может даже не без намерения несколько сухо; написана одним из бывших постриженников и послушников великого Настоятеля, вдобавок человеком по рождению и воспитанию принадлежавшим к высшему нашему обществу. Пусть узнают, как отец Моисей еще смолоду поселился с двумя-тремя другими отшельниками в едва проходимой чаще Рославльских лесов, где кроме репы ничего даже расти не могло на огороде; как он прожил там десять лет (1811 – 1821), как потом в 1821 году был почти насильно вызван оттуда Духовным Начальством для возстановления бедствующей Оптиной Пустыни и как долго управлял он этою обителью; – как он возсозидал ее покойно, величаво, любвеобильно и строго. Около него, под его властью и защитой, сияли такие светила как Леонид, Макарий, Антоний, Иларион и другие духовные старцы. Он еще был жив в то время, когда отважный и независимый „эстетик“ Троекуров, получив письмо от княжны Кубенской, восклицал, взирая с глубоким чувством на сверкающие кресты церковных глав из своего московского окна: „У нас некому отдать себя в надежные руки! Некому?... Ужели ж всё прежнее, крепкое, прахом пошло и разнесено ветром?“
Нет, оно и теперь еще существует – это крепкое и надежное, среди нас живущее и над нами духовно-превознесенное; оно найдется даже во всякой не особенно прославленной подвигами и строгостию иноческой обители; нашлось бы и под Москвою и тогда, и теперь...
Нужно только искать, нужно идти с твердою решительностью подчинить, хоть в общих основах, нашу строптивую, „современную“ волю великим преданиям; нужно смело совлечь с себя до жалкой дряхлости уже „ветхого европейца“, отрясти „прах прогресса с подошв своих“ и принимать, хотя бы и насильно сначала для сердца, по одному изволению ума всё, что нам скажут.
Пусть сердце сначала в ответ на многое остается глухим и безчувственным; пусть ум предъявляет свои закоснелые, привычные протесты.... Это пройдет, и всё органически претворится со временем...
Я хочу верить – и буду... „Боже, помоги моему маловерию!...“
„По милости Твоей научи меня страха Твоего страшиться“, а не стыдиться его, как безсмысленно стыдятся именно этого рода страха столь многие люди нашего времени.
Разве Граф Габсбургский был малодушен, когда по „страху Божию“ он, воин отважный и блестящий, не хотел уже никогда сесть сам на того коня, на котором ехал священник со Святыми Дарами?...
Все, все мы, если присмотреться внимательно, живем и дышим ежедневно под страхом человеческим: под страхом корыстного разсчета, под страхом самолюбия, под страхом безденежья, под страхом того или другого тонкого унижения; под боязнью наказания, нужды, болезни, скорби; и находим, что это всё „ничего“, что это только „здравый смысл“ и „европейскому“ достоинству нашему не противоречит ничуть. А страх высший, мистический, страх греха, боязнь уклониться от Церковного Учения, или недорасти как следует до него, это – боязнь низкая, это страх грубый, мужицкий страх, или женски-малодушный, что ли?...
Умно!