Источник

Свет с Востока

Преемственность и разрыв традиции в византийской религиозной мысли

Не подлежит сомнению, что практически любой аспект византинистики неотделим от религиозного наследия византийской цивилизации, и не только потому, что ее интеллектуальные и эстетические парадигмы продолжают существовать в Православной Церкви и других ветвях восточного христианства, но и потому, что специалистам, изучающим общественную структуру, хозяйственный уклад и искусство Византии, так или иначе приходится анализировать письменные источники церковно-религиозного содержания, относящиеся, безусловно, к памятникам первостепенной важности. Вот почему успех историко-критического исследования здесь напрямую зависит от определенного сочувствия исследователей религиозной тематике – сочувствия, которое предполагает интерес и понимание, но также и критическое восприятие того, что представляло собой византийское христианство в историческом плане.

Важнейшее из его свойств – как любили подчеркивать сами византийцы – это преемственность и постоянство вероучения. Знакомясь с определениями церковных соборов, прежде всего поражаешься настойчивому отрицанию в них любого «новшества». В 431 г. Эфесский собор, осудивший Нестория, не формулируя новых определений, строжайше запретил «произносить, или писать и слагать иную веру, кроме определенной святыми отцами, <...> сошедшимися в Никее»1272. Двумя десятилетиями позже, в Халкидоне, новое определение о вере все же было принято, но с апологетической преамбулой: «Итак, достаточен был бы для совершенного познания и утверждения благочестия этот мудрый и спасительный Символ благодати Божией (т. е. Никео-Константинопольский Символ веры. – И. М.)1273. <...> Но так как старающиеся отвергнуть проповедь истины породили своими ересями пустые речи…»1274, то – закончим своими словами – возникла нужда заново утвердить веру. Тем не менее халкидонский текст рассматривался именно как определение (όρος), а не как «символ» для крещального или литургического употребления. Достоинство «символа» сохранялось лишь за «Никейской верой». Та же апологетическая заинтересованность в сохранении веры «без нововведений» (άκαινοτόμητα)1275, без «изъятия или прибавления» (ούδέν άφαιροϋμεν, ούδέν προστίθεμεν)1276 подчеркивалась Третьим Константинопольским и Вторым Никейским соборами, не говоря уже о Синодике Православия, введенном в богослужебное употребление в 843 г., когда пало иконоборчество, а также о более поздних соборах, принимавших постановления догматического характера.

Итак, ясно, что главной официальной мотивировкой соборных решений была преемственность. Отцы соборов исходили из убеждения, что полнота откровенной истины содержится в «апостольской» вере и что более поздние догматические утверждения, включая выработанные на Вселенских соборах, – лишь разъяснения, необходимые ввиду появления лжеучений или ересей. Соборные определения трактовались не как «новые» откровения, а как новое подтверждение истины с целью отразить нападки еретиков. Отсюда и подразумеваемая «вынужденность» этих определений. Само понятие «доктринальное развитие», которое с легкой руки кардинала Ньюмена1277 приобрело популярность в католическом богословии XIX в., лишь изредка находит применение в богословской лексике византийцев. Но даже в таких редких текстах главный акцент сделан на преемственной связи, а не на новизне. И лучшее тому подтверждение – Константинопольский собор 1351 г., который назвал учение свт. Григория Паламы об «энергиях» Божиих «развитием» (άνάπτυξις) определений VI Вселенского собора о двух «действиях», или «волях», во Христе1278.

Конечно, забота о чистоте «апостольской» веры – существенный элемент всей христианской традиции, поскольку она основана на Откровении, относящемся к определенному историческому моменту. Это Откровение – событие, происшедшее однажды (άπαξ. – 1Пет. 3:18) как явление во Христе всей полноты Божества (Кол. 2:9) и засвидетельствованное теми, которые эту полноту видели и осязали (1Ин. 1:1), – ничем не могло быть дополнено. Но после того как совершилось Откровение, человеческая история продолжалась, и в этом – весь смысл того, что стали называть христианским Преданием. Однако византийское сознание, взятое как культурное видение, зачастую склонно было воспринимать исторический процесс и сопутствующие ему перемены как несовершенное, падшее отражение вечного и неизменного мира понятий и идей. Поэтому историческая «полнота» христианского Откровения (которое, само будучи историческим, не исключало дальнейшей истории) часто, хотя и бессознательно, смешивалось с платоническим или неоплатоническим видением божественного мира как по существу статичного, иерархически структурированного и недоступного изменению.

Ниже я попытаюсь вкратце рассмотреть три вопроса. Два из них связаны с ситуацией VI-VII вв., когда все византийское общество стремительно менялось. Первый вопрос – вероучительный: что означали «преемственность» и «разрыв традиции» в контексте христологических споров этой эпохи? Второй затрагивает сферу таинств: что происходило тогда с византийским богослужением? Третий вопрос связан с более поздним периодом и многократно обсуждавшейся проблематикой паламитского исихазма.

I

Было время, когда христологические споры V-VI вв. рассматривались историками по большей части как форма национальнокультурной оппозиции негреческих элементов в отношении Византии и культурного преобладания эллинизма в имперской Православной Церкви. Непризнание Халкидонского собора в Египте иногда упрощенно трактовали как

нарастающее проявление националистических тенденций в провинциях – тенденций, враждебных прогрессирующему усилению византийского империализма, пик которого будет достигнут в царствование Юстиниана1279.

Без сомнения, в конце концов именно социальные, политические и культурные факторы много способствовали укоренению схизмы и что, как в случае с армянами, жившими в условиях персидского владычества, такие факторы могли оказаться решающими уже в V столетии1280. Однако в отношении Египта и Сирии это не так. Началом собственно христологического спора стали прения свт. Кирилла с Несторием в 428–431 гг. Спор этот продолжался полтора века после Халкидонского собора, и его участниками с обеих сторон выступали греки, использовавшие понятийный аппарат и терминологию греческой философии1281. Противники халкидонитов не повинны ни в грекофобии, ни в антиимперских настроениях. Скорее они ратовали за такую государственную политику, которая защищала бы их христологическую позицию, стремясь, иными словами, привлечь на свою сторону центральную власть. Это особенно справедливо в отношении таких антихалкидонитов, как преемники свт. Кирилла на александрийской кафедре до VII в. (т. е. до арабского завоевания Египта – только после него полный контроль над патриархатом переходит к простонародному коптскому элементу). В Сирии VI столетия во главе монофизитов стоял патриарх Антиохийский Севир – выдающаяся личность, чье греческое воспитание и образование было, во всяком случае, не хуже, чем у великих отцов-Каппадокийцев. Сироязычные богословы, вроде Филоксена (или Ксенайи) Маббугского, играли здесь лишь вспомогательную роль.

Однако правда и то, что сирийское и коптские массы со всей остротой ощущали свою непричастность к этим интеллектуально изощренным спорам, которые велись между греками. Греческая философия оставалась для них поистине чуждой стихией. Некогда вовлеченные в схизму Диоскором, Тимофеем Элуром и Севиром и подвергавшиеся суровым преследованиям за свою приверженность этим духовным вождям, копты и сирийцы постепенно начали воспринимать собственную религиозную традицию как разновидность жесткого фундаментализма. А лучшим способом ее выражения должны были стать их национальные языки и обычаи.

Действительно, монофизитство было, в сущности, консервативным движением. Халкидонское определение было отвергнуто им как отступление от «Никейской веры» и от христологии святителей Афанасия и Кирилла Александрийских. Ведь Никейский Символ, провозглашая Сына «единосущным (όμοούσιος) Отцу», не утверждал, что Христос в Своем человечестве был также «единосущен нам» (как это определено в Халкидоне). Никейский Символ ясно утверждал «теопасхизм»: Христос, «Бог истинный от Бога истинного», «пострадал при Понтии Пилате». Между тем Халкидонское определение хранило по этому поводу молчание и поддерживалось антиохийскими богословами (бывшими друзьями Нестория), недвусмысленно отрицавшими, что субъект «страдания» – Сам Сын Божий. По их мнению, «пострадать» мог только «Сын Марии», ибо Он – человек. Наконец, никейские отцы употребляли термины ούσία (сущность) и ύπόστασις (термин, обозначавший в халкидонских текстах «лицо» Христа)1282 как синонимы. Халкидонское же определение ясно различало их, вводя христологию, где Христос мыслился как одна ипостась в двух естествах (φύσεις), или сущностях (ούσίαι).

Поэтому споры между халкидонитами и монофизитами были в значительной степени спорами о преемственности, где антихалкидонская сторона, как долгое время казалось, одерживала верх. Преемственность вероучения – вот во имя чего консервативный инстинкт восточнохристианских масс ополчался против хорошо сбалансированной Халкидонской формулы, – своего рода «согласительного документа», который отступал от строгой терминологии Никеи и свт. Кирилла не только ради противодействия крайним монофизитам наподобие Евтихия, но и во имя единства «Рима ветхого» и «Рима нового», и потому принимал латинскую христологию, выраженную в Томосе папы Льва.

Спор о преемстве продолжался и в период, который определил все последующее развитие византийского богословия и духовности, т. е. в правление Юстиниана. В самом деле, у императорского двора VI в. не было другой задачи, как убедить монофизитов, что Халкидонский собор не нарушил преемственности и что не только в выступлении свт. Кирилла против Нестория, но и в Халкидонском определении, выражена одна и та же православная христология. Эта позиция, одобренная при Юстиниане официальной церковью, стала обозначаться как «неохалкидонизм» после выхода в свет хорошо известных работ Жозефа Лебона о Севире Антиохийском1283. Префикс «нео» используется некоторыми авторами в до некоторой степени порицательном смысле, ибо Юстиниан, на их взгляд, по мотивам преимущественно политическим, капитулировал перед монофизитской оппозицией, вынудив Византийскую церковь на Константинопольском соборе 553 г. пойти на осуждение «Трех Глав», т. е. Феодора Мопсуэстийского лично, а также сочинений блж. Феодорита Киррского и Ивы Эдесского, написанных против свт. Кирилла. А поскольку Феодорит и Ива были поборниками Халкидонского собора, их осуждение «неохалкидонитами» неизбежно воспринималось как предательство в отношении самого Халкидона. Такая негативная оценка «неохалкидонизма» связана с тенденцией, возобладавшей среди историков раннего христианства с XIX в. Эта тенденция отдает предпочтение антиохийскому богословию перед александрийским как в экзегезе, так и в христологии. К тому же с точки зрения этики ни Кирилл, который едва ли был поборником привычных нам демократических принципов и регламента публичных заседаний, ни Юстиниан с его колеблющейся политикой эпизодических репрессий не кажутся особо привлекательными. В свете таких «проантиохийских» симпатий Несторий предстает невинной жертвой александрийского насилия (как до него – Иоанн Златоуст), а политика Юстиниана de facto оказывается ничем иным, как добровольной сдачей позиций монофизитству. Более того, поскольку эта политика не привела к ожидаемому примирению монофизитов с имперской церковью, утвердилось мнение, что единственным результатом ее стало криптомонофизитство1284, будто бы свойственное с тех пор всему восточному христианству1285.

Подобная оценка восточного христианства – и византийского православного христианства в особенности – приводит нас к теме «обожения» (θέωσις), на которой основывались все его представления о спасении и духовности. В XIX в. она была отброшена многими специалистами по истории догматов (например, наиболее ярким из них – Адольфом Гарнаком) как опасная и по существу «греческая» неоплатоническая идея, которую невозможно примирить с «чистым» библейским христианством. Но именно богословие свт. Кирилла Александрийского, основанное на идее ипостасного единства Воплощенного Слова, подвело под учение об обожении христологический фундамент. Божество и человечество не являются экзистенциально несовместимыми. Именно тогда, когда человеческая природа достигает общения с Богом, она становится в самом подлинном смысле человеческой; напротив, ее отделение от Бога есть расчеловечение. Такое понимание «обожения» занимает центральное место не только в богословии свт. Афанасия Александрийского, но и у отцов-Каппадокийцев: между ними и свт. Кириллом налицо прямая преемственность.

Проблема возникала, когда обожение начинали мыслить как поглощение человечества божеством, в чем и состояла суть «евтихианского» монофизитства. Подобная интерпретация, с которой выступил константинопольский архимандрит Евтихий, делала Халкидонское определение совершенно необходимым. Две природы Христа, божественную и человеческую, пусть и соединенные, следовало тем не менее признать различными. Это различие, сформулированное в Томосе свт. Льва Римского, утверждавшем, что оба естества во Христе всегда сохраняют присущие им свойства, а те, в свою очередь, выражаются в сообразных им действиях («tenet enim sine defectu proprietatem suam utraque natura»1286), – было подтверждено в Халкидоне: «соединением нисколько не нарушается различие двух естеств, но тем более сохраняется свойство каждого естества»1287.

Чтобы выразить это единство и это различие, Халкидонский собор вводит новую терминологию: одна ипостась в двух естествах. Это не терминология свт. Кирилла, поскольку он (а равно и антиохийцы) пользовался терминами ύπόστασις и φύσις как взаимозаменяемыми и говорил о «единой природе Бога-Слова воплощенной» («μία φύσις Θεού λόγου σεσαρκωμένη»)1288. Это и не западная терминология, поскольку латинским эквивалентом для ύπόστασις могла быть substantia, служившая также приблизительным эквивалентом для natura. Тем не менее очевидное нововведение, разрывавшее терминологическую преемственность, не получало ни объяснения, ни философского оправдания. Вот почему соборное определение столкнулось с сопротивлением консерваторов от терминологии. Но цель собора заключалась, конечно, не в том, чтобы дезавуировать свт. Кирилла или отвергнуть его богословие. Это хорошо видно по многим признакам. Здесь достаточно привести два примера, относящихся к ходу заседаний.

На третьем заседании собора текст Томоса папы Льва вызвал столь обширную критику со стороны иллирийских и палестинских епископов, что представителям императора пришлось закрыть собрание и распорядиться, чтобы свт. Анатолий Константинопольский – ярый приверженец Кирилла и бывший друг Диоскора Александрийского – конфиденциальными заверениями развеял страхи оппозиции, будто собор отмежевывается от веры Кирилла. На четвертом заседании епископы одобрили Томос, заявив друг за другом, что он находится в согласии с определениями Никейского, Константинопольского, Эфесского соборов и учением Кирилла1289. В сознании участников собора Кирилл Александрийский был и оставался мерилом православия, тогда как в отношении Льва Римского не исключались подозрения.

Второй характерный эпизод связан с низложением Диоскора, состоявшемся заочно, поскольку он отказался явиться на заседание лично. Анатолий Константинопольский позаботился сделать официальное заявление, что причина низложения – не Кириллово учение, которого придерживается Диоскор, а дисциплинарные проступки александрийского архиепископа1290. Описанный инцидент мог служить лишь преамбулой к богословским изысканиям, предпринятым при поддержке Юстиниана и его двора с целью доказать антихалкидонитам, что Кирилл не был дезавуирован в Халкидоне. Поэтому я настаиваю, что между халкидонитами и неохалкидонитами в действительности нет принципиальной разницы1291. Все известные различия связаны с богословской лексикой, и в частности с тем заново сформулированным и философски проработанным значением, которое было найдено для термина ύπόστασις, чтобы отличать его от «природы» (φύσις).

Это значение со всеми его оттенками смысла разрабатывала группа богословов Юстиниана. Их сочинения, неудобопонятные и академичные по стилю, не могли оказывать серьезного воздействия на монофизитов в целом. Последние предпочитали таких наставников, как Севир Антиохийский, олицетворявший в их глазах консервативное направление «великой» Кирилловой традиции. «Грамматики» императорского двора, поддерживаемые всей мощью государства, имели ограниченную аудиторию в лице рядового духовенства. Но именно им принадлежит по-настоящему весомый вклад в разработку философии личности. Будучи ипостасью и оставаясь носителем божественной природы, Слово Божие (Логос) могло родиться как человек, умереть на кресте, страдать, находиться в неведении и таким образом быть субъектом полноты человечества, которую Ему предстояло сперва воспринять, затем спасти и «обожить», посадив с Собой одесную Отца. Поэтому божественная ипостась была осмыслена как «некто», как субъект, способный выступить из границ божественной природы и «стать плотью». Божественная природа оставалась неизменной и бесстрастной, ипостась же способна к «изменению» и страданию. Это всецело философское и, безусловно, «новое» определение ипостаси (которого не было у Аристотеля) можно было приложить и к человеческой личности, за пределами своей природы достигающей Самого Бога в «обожении»1292. Следовательно, кто мыслится независимо от что. Все содержание христианской веры персонализируется. Непреложный и неизменный Бог видится как «ставший» человеком и «претерпевший смерть», а каждый человек – как личность – может трансцендировать ограниченность тварного человеческого естества.

Очевидно, что дальнейшее развитие вышеуказанных богословских положений затруднительно в рамках нашей статьи. Тем не менее можно утверждать, что век Юстиниана усматривал между свт. Кириллом и Халкидоном связь, определяемую как законное преемство, хотя с точки зрения терминологии и философии здесь было явное нарушение преемственности. Как факт это было признано официально постановлением V Вселенского собора, допускавшим использование несовершенной терминологии свт. Кирилла Александрийского («единая природа воплощенная») при условии, что не отвергается Халкидонское определение1293. Отсюда следовало, что о Христе можно высказываться различными способами. Они не исключают друг друга, и православие не связывает себя с одной-единственной терминологической системой. При всей неуклюжести, внутренней непоследовательности и репрессивности религиозной политики Юстиниана в ней присутствовал «экуменический» аспект, который необходимо учитывать, хотя он и не помог императору уврачевать раскол восточного христианства1294.

II

Другой аспект моих рассуждений о преемственности и разрыве тесно связан с византийским богослужением, и я намерен в качестве отправной точки рассмотреть литургическую ситуацию времен Юстиниана. Попытки связать формы и характер богослужения той поры с христологическими спорами, о которых только что шла речь, представляются мне безуспешными1295. За исключением некоторых песнопений (наподобие «Ό μονογενής υιός"1296) – и некоторых особых обрядов (таких как ζέον1297), богословские дебаты мало влияли на народное благочестие как халкидонитов, так и нехалкидонитов. Сама же литургия, как и отношение к ней со стороны народа, претерпевает заметные изменения с IV в., и эпоха Юстиниана во многом стала кульминацией этого процесса.

Эти изменения, с одной стороны, определялись внешними факторами: основные литургические формы христианских таинств (например, Крещения и Евхаристии) восходят к доконстантиновой эпохе, когда христианство было религией меньшинства, а богослужение совершалось в относительно небольших общинах. Для сравнения заметим, что в константинопольском храме Святой Софии собирались по праздникам десятки тысяч богомольцев. За отсутствием в те времена звукоусилительных устройств слово молитвы (или проповеди) не могло удержать внимания столь огромных масс, и потому общину объединяло уже не столько слово, сколько ритуальное действо. Молитва евхаристической анафоры, / – которая по самому ее смыслу и назначению произносится лишь от первого лица множественного числа, объединяя предстоятеля и паству вокруг общей трапезы, – практически перестала быть слышна, особенно в устах престарелых патриархов. Поэтому ее стали читать «про себя», за исключением отдельных, громко произносимых фраз («возгласов»), в то время как певцы или диаконы побуждали народ к молитве в песнопениях и прошениях менее сложных и порой больше ориентированных на эстетическое восприятие. Что касается предстоятеля, то он находился теперь в алтаре, отделенном от мирян особой преградой, и молящиеся видели его благословляющие жесты и обрядовые действия, которые все больше и больше утрачивали свой самоочевидный смысл и требовали уже символического истолкования. Такую эволюцию богослужения приветствовали не все. Сам Юстиниан пытался изменить эту тенденцию и официально предписывал, чтобы

все епископы и священники при совершении Евхаристии и Святого Крещения произносили молитвы не беззвучно, но громко <...>. Иначе как смогут занимающие место простолюдинов ответить Евхаристии «Аминь»?1298

Но даже императорская воля не могла преодолеть физические условия, радикально менявшие характер богослужения с IV в., когда покровительство государей и растущее благосостояние Церкви привели к появлению во всех главных городах империи громадных базилик.

Однако эволюция изначального богослужения малой общины в пышное ритуальное действо совершалась не в интеллектуальном вакууме. Она соответствовала эволюции идей, которую можно проследить по текстам. Нельзя сказать, что эволюция эта началась на пустом месте: элемент литургической и ритуальной тайны присутствовал в Евхаристии с первых дней ее бытования на еврейской почве, но подчеркивание таинственного и символического все более и более усиливалось, ибо Церковь стремилась оградить таинство от профанации и равнодушия многих и многих номинальных христиан, заполнивших городские базилики. Святитель Иоанн Златоуст в своих проповедях еще настаивал на взаимосвязи Евхаристии и исторического Иисуса: «Кто учредил ту трапезу, Тот же теперь устрояет и эту <...>. Представляя Его образ, стоит священник, произносящий те слова, а действует сила и благодать Божия»1299. Но уже довольно скоро в осмыслении литургии начинает преобладать символический подход. Например, Феодору Мопсуэстийскому (современнику Златоуста) диаконы представляются ангелами1300, а прп. Исидор Пелусиот идет в своем символизме еще дальше: «Чистая плащаница, распростираемая [на престоле] для принесения Божественных Даров, есть служение Иосифа Аримафейского»1301. И, наконец, при Юстиниане тяготение к символизму находит свое логическое и отчасти революционное выражение в сочинениях Псевдо-Дионисия.

Конечно, этот знаменитый, хотя и неведомый автор не думал выступить в роли духовного революционера. Совсем наоборот: он вполне сознает связь между Евхаристией и историческим Иисусом и говорит о ней особым образом. Более того, его псевдоним, по замыслу, должен восприниматься как декларация консерватизма или, по меньшей мере, как желание быть истолкованным «в традиции». Но и в своем стиле, и в подборе материала в трактате «О церковной иерархии» (т. е. литургических жестов и священнодействий, подлежащих истолкованию) он всегда сконцентрирован на том, что видимо, на зримом, тогда как слова по большей части оставляются им без внимания и практически никогда не цитируются. Псевдо-Дионисий пишет для тех, кто созерцают Божественную Литургию как свидетели таинства и кто становятся восприемниками духовных даров, доступных их «умам»:

Итак, следует уже нам <...> войти внутрь всесвятого, открыв смысл первого из образов, чтобы всмотреться в боговидную красоту и в духе веры Божией воззреть на иерарха, исходящего с благоуханием от божественного жертвенника до крайних пределов святилища и потом опять становящегося перед ним для совершения таинства. Так, превысшее всего богоначальное Блаженство, хотя по божественной благости и исходит в общение со священными причастниками Его, но не становится вне неизменного состояния и непременяемости, свойственной существу Его <...>. Равным образом и божественное Таинство собрания, имея единичное, простое и сосредоточенное в одном начало, хотя и разлагается человеколюбно на разнообразные священные обряды и вмещает в себе всякого рода богоначальные образы <...>. По этому боговидному образцу и божественный иерарх, хотя и низводит благоволительно к подчиненным ему свое, единое само в себе, священноначальственное ведение, пользуясь многообразием священных символов, но тотчас же, как неуловимый и неудержимый для вещей низших, без всякой перемены в себе возвращается к своему начальственному служению и, совершив мысленный вход к единому в себе, в чистом свете созерцает единовидный смысл совершаемых действий <...>1302.

Такое видение иерархического мира, заимствованное у неоплатоников и подразумевающее движение «восхождения и возвращения», имеет прецеденты в христианской письменности1303. Их можно обнаружить, в частности, у Оригена и его последователей. Но до Псевдо-Дионисия никто не прилагал это видение к элементам христианского богослужения, интерпретируемого в духе гностической инициации (как символическое участие в созерцании божественной иерархии, сущей над нами), а не раннехристианского переживания Литургии (как совместной молитвы со Христом, Которого Дух Святой являет сущим среди нас, т. е. «внутри» общины).

Учение о литургии Псевдо-Дионисия и открывающееся в нем видение взаимоотношений между Богом и Его творениями находит параллели в византийском зодчестве. Разумеется, у нас нет данных, указывающих на какое-либо отношение Псевдо-Дионисия к архитектурному замыслу храма Святой Софии. И все же заслуживает внимания мысль, что

купол византийских храмов был выбран не из практических соображений, но как выражение неоплатонического понимания христианства. Византийские купольные храмы – это Дионисий Ареопагит, переведенный в камень и кирпич, мрамор и золото, мозаику и драгоценности1304.

Таким образом, и сам характер богослужения в VI в., и его интерпретация у Псевдо-Дионисия при сопоставлении с более ранней эпохой могут служить убедительным примером разрыва традиции. Однако византийское богослужение заключает в себе еще два важнейших элемента преемственности. Во-первых, тексты главнейших сакраментальных молитв – в частности, крещальных и евхаристических, – оставались прежними и никогда не переписывались в Дионисиевом стиле или в духе его богословия. Во-вторых, основополагающее и рождавшееся в жарких дебатах христологическое учение исходило из интерпретации Боговоплощения как исторического события. И хотя некоторые идеи Псевдо-Дионисия использовались в иконоборческих спорах обеими сторонами, именно личность Иисуса из Назарета – историческая и описуемая – была решающим аргументом в устах иконопочитателей, отстаивавших законность священных изображений.

Влияние идей Псевдо-Дионисия очень сильно у некоторых византийских литургистов; воздействовали они и на народное благочестие. Правда, большинство толкователей прибегали здесь к христологическим поправкам. «Александрийский» – созерцательный, «вертикальный» подход к литургии – дополнялся «антиохийским», раскрывающим в ней типологическую связь с историческими событиями, описанными в Библии, а также предвосхищение их эсхатологического исполнения. В последние два десятилетия несколько авторов положили начало новому изучению византийского богослужения, отделяя его содержание – где, собственно, и проявляет себя преемственность – от весьма разнообразных интерпретаций, указывающих на серьезные сдвиги в культуре и благочестии1305. Подобная методология плодотворна, и ее можно только приветствовать.

В самом деле, богослужебный материал требует куда более систематического изучения и использования византинистами, которых, как и историков вообще, интересуют проблемы преемственности и разрыва традиции. Взятое в целом, богослужение, по определению, выражает тождество христианской общины во времени и в пространстве. Чтобы понять византийцев, важно помнить, что они каждую неделю, а то и каждый день проводили помногу часов в храме, распевая знакомые тексты, и, кроме того, почти машинально вводили богословские понятия в свою обыденную речь и повседневную жизнь. В эпоху после Юстиниана, которая ознаменовалась, помимо всего прочего, возросшим влиянием «Ареопагитик» и иконоборческим кризисом, Константинопольская церковь усвоила тот набор литургических форм и текстов, который остался в значительной мере стабильными на протяжении всего Средневековья и даже вплоть до наших дней. Переведенные на славянский, арабский, грузинский и другие языки, эти формы и тексты определили духовный, культурный и эстетический облик всего византийско-православного мира и послужили мощным средством преемственности и единства. Но если сосредоточиться не только на текстах, но и на их осмыслении, на их употреблении – каким оно отражено в менявшихся уставах (τυπικά), – или обратиться к литургическим комментариям, архитектурным формам, стилю иконографии, признаки вариативности и нарушения традиций немедленно обнаружат себя.

III

Беглый обзор поздневизантийского периода выявляет в нем некоторую схожесть с ситуацией накануне иконоборчества. Богословская полемика между паламитами и антипаламитами – не менее напряженная, чем христологические контроверзы более ранней эпохи – завершилась, как и тогда, догматическими утверждениями, принятыми на соборах. Разница в том, что паламитские споры имели куда меньший масштаб вследствие колоссального сужения византийских границ в эпоху Палеологов. Но Константинопольская церковь по-прежнему сохраняла административный контроль и духовно-интеллектуальное влияние в Восточной Европе, так что богословские суждения, принятые в Византии, всякий раз отзывались целым рядом культурных и политических событий в регионе.

В богословских спорах XIV в. каждая сторона обвиняла другую в «нововведениях» и заявляла о себе, что лишь она – оплот преемственности. Тогда же возник вопрос: опирается ли паламитское различение Божественной сущности и Божественных нетварных энергий на богословие Каппадокийцев и прп. Максима Исповедника или, напротив, противоречит святоотеческой традиции? При этом обе стороны взывали к авторитету Псевдо-Дионисия. Не входя в детали, скажем, что паламитское богословие, которое восторжествовало в поздней Византии, было связано (как и урегулирование христологического вопроса при Юстиниане) в первую очередь с твердо удержанным представлением о том, что а) Бог и человечество способны к взаимопроницанию при сохранении сущностного различия; б) христианскую веру следует выражать в понятиях богопричастности (или «обожения», θέωσις), а не просто даров Божественной благодати, ниспосылаемых извне тварному состоянию (habitus); в) Бог, отдавая Себя человечеству, остается трансцендентным, но сохраняет всю полноту Своего бытия и в сущностной трансцендентности, и в даровании Себя твари.

Весьма отрадно, что авторы конфессионально ангажированных исследований по этой теме (а за последние десятилетия они опубликованы во множестве), как правило, приходят к выводам, которые кажутся взаимоприемлемыми и обычно благоприятными – даже со стороны западных богословов – к родоначальнику паламизма. Так, по мнению Андре де Аллё:

Всецело верный Библии и Преданию, паламизм помещает нетварные энергии в Самом Боге и полагает, что они свободно исходят от Него в домостроительстве Воплощения Слова, достигая принявших крещение, дабы обожить их не без собственного их участия1306.

Поэтому можно утверждать, что определения паламитских соборов XIV в. (1341, 1347, 1351) свидетельствуют о доктринальном преемстве в Византийской церкви, даже если употребляемая ими терминология отчасти виделась самому свт. Григорию Паламе не как повторение прежних утверждений, но как их «развитие» (άνάπτυξις)1307.

Но победа Паламы имела не только вероучительные последствия. То была победа монашества, в значительной мере взявшего на себя управление церковью и навязавшего свои приоритеты ее религиозной и культурной политике. О том, что все ключевые церковно-административные посты перешли к монахам (а процесс этот начался с конца XIII в.), убедительно свидетельствуют соборы XIV в., участники которых, – включая епископов и патриархов, – сплошь люди в иноческих клобуках1308. Мы не имеем возможности рассматривать здесь весь набор монашеских приоритетов. Отметим лишь перемены, обозначившиеся в богослужении и определившие церковное благочестие следующего столетия и в землях, порабощенных турками, и на Руси.

Филофей Коккин, настоятель (ήγούμενος) Великой Лавры на Афоне, друг, ученик и впоследствии биограф свт. Григория Паламы, был одним из тех, кто с особым усердием внедрял в Церкви новый монашеский устав. Он занимал патриарший престол дважды, в 1354–1355 и 1364–1376 гг., и еще в бытность свою на Афоне предпринял кодификацию богослужения. Благодаря его усилиям результаты этих преобразований принимаются за норму всей Церковью (включая церкви славянских стран)1309. Тогда же вследствие процесса, инициированного, без сомнения, новым монашеским руководством, повсеместно – за исключением Южной Италии – утвердился устав (τυπικόν) палестинской обители св. Саввы Освященного1310. В свете этих новшеств легче осмыслить и изменения в церковной архитектуре: многие храмы того времени отличаются скромными размерами, а их планировка больше соответствует монашескому «сокровенному» благочестию, избегающему публичного выражения. Однако эта «сокровенность», похоже, не вернула богослужению тот общинный по преимуществу характер, который оно имело в раннехристианскую эпоху. Именно в XIV в. алтарная преграда превратилась в сплошную стену, закрытую иконами1311.

Вследствие этого Божественная Литургия более чем когда-либо стала восприниматься как ритуальное действо во главе с предстоятелем, то появляющимся, то исчезающим за преградой и завесой, или как мистерия, созерцаемая в образах и перспективе Псевдо-Дионисия, которые еще более утвердились в своей «легитимности», обретенной ими еще в VI столетии.

Нет оснований сомневаться, что именно монашеское влияние помогло развиться этим процессам в Византии и затем перенести их на Балканы и Русь. Тем не менее и здесь, как в случае с палеологовским художественным стилем и иконографией, необходима осторожность, чтобы констатацию монашеского влияния не свести к стереотипным представлениям о нем. В конце XIV в. появляется новое толкование литургии, принадлежащее Николаю Кавасиле. И по стилю, и по самому духу его сочинения видно, что автор, явный паламит, отходит от дионисиевых образцов, или, по крайней мере, маргинализирует их1312. Кавасила – богослов из мирян, преуспевший в восстановлении равновесия между различными измерениями Евхаристии: как воспоминания об историческом событии, как таинства посвящения, наконец, как места (locus) встречи людей с Богом. Таким образом, преобладание монашества в Византийской церкви XIV в. не привело к упрощенному и единообразному богословскому видению. Консервативное народное благочестие (больше, чем богословские идеи) в своем восприятии литургии по-прежнему отражало Дионисиеву модель, оказавшуюся в момент своего появления революционной. Христоцентрическое и реалистическое богословие, носителями которого были личности масштаба свт. Григория Паламы и Николая Кавасилы, происходит не из «Ареопагитик», а из основополагающего видения, открывающегося в самих сакраментальных текстах.

Полагаю, что предложенные заметки о непрерывности и нарушении традиции уместно завершить самым общим и, быть может, неожиданным замечанием. В византийском христианстве была несомненная преемственность вероучения и вполне очевидная непоследовательность в традиции богослужения. Один современный французский ученый выразился даже так:

Ни один обряд в нашей христианской Церкви не знает такой подвижности и такого множества изменений, как византийский. Латинский обряд на протяжении всей его истории, и даже после реформ II Ватиканского собора, остался по своей структуре и богословскому содержанию удивительно архаичным. Византийский обряд, напротив, испытал множество влияний, связанных с местными условиями, конкретными личностями и богословскими течениями1313.

При изучении и осмыслении этих изменений необходимо обращаться не только к самим текстам, но также к их толкованиям, указывающим на различные феноменологии богослужения и помогающим понять не только внутренние процессы Византийской церкви, но ее гибкость и способность усваивать культурные изменения и иные феноменологии. Возможно, что эта гибкость как раз и способствовала византийской церковной экспансии за пределы грекоязычного мира.

Continuities and Discontinuities in Byzantine Religious Thought

Опубл. в: DOP. № 47.1993. P. 69–81.

На рус. яз. публикуется впервые.

Пер. с англ. Ю. С. Терентьева.

Халкидониты и нехалкидониты: последние шаги к объединению

В нашем столетии были сделаны значительные шаги к улучшению взаимопонимания и обретению догматического единства между восточными христианами – халкидонитами и нехалкидонитами. Конечно, основная идентичность христологического понимания этих церквей была установлена ранее: например, усилиями прекрасно эрудированного русского епископа Порфирия (Успенского), который во время своих длительных путешествий по Ближнему Востоку находился, в частности, в близком контакте с Коптской церковью и впоследствии описал свои впечатления.

Многочисленные споры и диалоги прошлого и этого столетий с участием достойных епископов и богословов обеих сторон привели к единственному выводу: христология свт. Кирилла Александрийского – наша общая христология, а раскол связан лишь с различием в понимании формулировок и выражений, которые были приняты той или иной стороной в качестве догматических стандартов. Поэтому крайне своевременно было бы перейти к «последним шагам». В самом деле, почему церкви, чьи полномочные представители с энтузиазмом соглашаются с тем, что у них не осталось серьезных разногласий по поводу веры, до сих пор официально не вступили в евхаристическое общение?

На это есть свои причины, обусловленные человеческой природой, политикой и существующим порядком вещей, которые не могут быть полностью перечислены и проанализированы в данной статье. Однако играют роль также проблемы церковного восприятия и институциональной процедуры, которые могут объяснить, почему «человеческие» обстоятельства не были преодолены раньше, почему конкретные шаги не считались необходимыми и почему все оставалось по-прежнему в течение десятилетий и даже столетий, а люди не были реально обеспокоены таким положением дел. Я убежден, что, до тех пор, пока мы искренне и открыто не исследуем соответствующие церковные представления и не примем Божий суд над их ограниченностью, перед нами нет пути, на котором могут быть сделаны «последние шаги» к объединению, даже если мы знаем, как их сделать.

Проблемы экклезиологии

Как халкидониты, так и нехалкидониты разделяют веру в сущностное единство Церкви. Христос основал Церковь, которую мы исповедуем в Символе веры как «Единую Святую Соборную и Апостольскую». Конечно, это единство понимается по-разному. Наиболее распространенный среди протестантов взгляд заключается в том, что все христианские конфессии – такие, какими они существуют сегодня – составляют вместе «единую Церковь», несмотря на все разнообразие богословских убеждений, церковных проявлений и несовместимость уставов. Это внутреннее, формально невыразимое единство может проявлять себя в совместном участии в Евхаристии, или «интеркоммунионе» – «общении» между все еще разделенными христианами. Хотя протестантские конфессии и их отдельные представители могут расходиться в оценке важности существующих разделений, их восприятие интеркоммуниона предполагает, что все различия вторичны по отношению к сущностному единству.

Римо-католики и православные принципиально не согласны с протестантским подходом. Истинная причина этого несогласия лежит в идее Предания. Единство Церкви – не только единство «в пространстве» между существующими сегодня христианскими сообществами, – так, что Единая Церковь состоит из всех тех, кто исповедует Христа в наш день и век, – но и единство «во времени», в котором истинная Церковь включает апостолов, отцов и матерей, святых прошлого и Ангелов на Небесах. Все они разделяют истинную веру, так же как и мы, посредством нашего крещения, и все они вместе с нами участвуют в таинстве Евхаристии. Эта последняя духовная реальность прекрасно выражена в византийском литургическом чине проскомидии. Она требует преемственности и постоянства в вере с апостолами и всеми поколениями, что никак не может быть заменено формальным «пространственным» единством сегодняшнего дня. Значение Предания – именно в этом. Оно, конечно же, не в буквальной преемственности и не заключается в простом повторении текстов Писания, соборных постановлений или мнений отцов Церкви. Предание не исключает новых вопросов, богословских подходов, а также вбирания (в католической традиции) разных умонастроений и философских концепций по мере того, как миссионерская деятельность Церкви достигает новых цивилизаций и вступает в новые исторические периоды. Однако все это разнообразие в своей внутренней сути и реальном содержании подлежит суду Истины, явленной святым – раз и навсегда – в апостольской проповеди (κήρυγμα).

Совещания и исследования последнего времени, кажется, вполне определенно установили два решающих момента.

1. Христологическая позиция, которая выражается в утверждении, что Христос Богочеловек – «одна ипостась и одна природа», и обычно определяется как «монофизитство», была позицией свт. Кирилла Александрийского, оставаясь таковой у Диоскора и Севира Антиохийского; она не заключает в себе согласия с Евтихием, который отрицал «двойственное естество» Христа (то, что Он был единосущен не только Своему Отцу в Его Божественности, но также единосущен и нам в Своей человеческой природе) и который был осужден за это вышеупомянутыми лидерами нехалкидонитов, так же как и Халкидонским собором, хотя архиепископ Диоскор Александрийский совершил печальную ошибку, временно приняв Евтихия в общение в 449 г.

2. Православная христологическая позиция, которая выражается в утверждении, что Христос Богочеловек – «одна ипостась в двух природах», и обычно обозначается как «диофизитство», не является несторианской. Халкидонский собор (451), признав ее, ни в коей мере не порвал с христологией свт. Кирилла, но имел намерение покончить с евтихианством: именно это было насущной проблемой на тот момент, поскольку Диоскор (возможно, по причине временного недопонимания) принял Евтихия в 449 г. Однако Халкидонская формула сама по себе не решает всех проблем. Никакая формула – даже из Священного Писания, даже Никейский Символ веры – не решает всех проблем. Все эти формулировки могут быть истолкованы и часто истолковывались в еретическом смысле. Так, Халкидонский собор был интерпретирован на несторианский манер (например, отказ от «теопасхизма» и других формулировок свт. Кирилла) некоторыми халкидонитами, в том числе Феодоритом Киррским и Ивой Эдесским. Такие не-кирилловские интерпретации были формально осуждены халкидонской Православной Церковью на V Вселенском соборе в Константинополе (553).

Соглашение по этим двум пунктам довольно ясно означает, что имеется существенное единство христологической доктрины, и поскольку халкидониты не говорят, что «монофизитство» Кирилла заключает в себе евтихианство, а нехалкидониты не подразумевают, что Халкидонский собор был несторианским, то не существует препятствий к евхаристическому общению и полному объединению.

Однако, как я уже замечал выше, полное евхаристическое общение до сих пор не достигнуто. Это можно частично объяснить невежеством (вне кругов информированных богословов) или традиционной пассивностью, к которой Восточные Церкви были приучены столетиями изоляции. Тем не менее остаются еще психологические и институциональные факторы, которые ощутимо влияют на церковные представления. Стоит упомянуть о некоторых из них.

Православное понимание Церкви включает в себя представление о реальности локальной полноты и универсальной общности. Локальная полнота, которая особенно выражена в том, что сейчас называется «евхаристической экклезиологией», подразумевает, вслед за сщмч. Игнатием Антиохийским, что там, «где Христос Иисус, там и кафолическая Церковь». Евхаристия местной общины, возглавляемая епископом, являет не часть Тела Христова, но истинную Его полноту. Этот (несомненно, истинный) взгляд подтверждает, что сакраментальная реальность не зависит от географической универсальности, что она – дар Божий, даже для «двух или трех» собравшихся во имя Иисуса Христа. Но истинная «соборность» предполагает также, что каждая местная община пребывает в общении со всеми остальными общинами, разделяющими ту же веру. «Евхаристическая» экклезиология – это не протестантский конгрегационализм. Епископы, в частности, ответственны за единство местных церквей. Местная церковь не является «частью» или «фракцией» Церкви. Это – «целая» соборная Церковь. Однако обладать этой целостностью она может, только если разделяет ее с другими общинами, если епископ общины получает рукоположение от других епископов, и если он принадлежит к единому объединенному епископату Вселенской Церкви. «Episcopatus unus est»1314, – читаем у сщмч. Киприана Карфагенского.

С тем чтобы сохранить всемирное единство, Римско-Католическая церковь развила жесткую систему, основанную на власти одного епископа – римского. Единство в данном случае предполагает подчинение этому всемирному центру. Хотя мы, православные, признаем правомерность заботы о всемирном единстве, в частности, сыгравшей свою роль в развитии западной экклезиологии, мы не принимаем те формы, в которые вылилось это развитие. Тем не менее православная халкидонская Церковь всегда считала себя единой Церковью. Хотя – особенно в настоящий момент – она представляет собой децентрализованную ассоциацию автокефальных Церквей, она имеет единую каноническую систему. Автокефальные церкви соотносятся друг с другом в определенном «порядке»: Вселенский (Константинопольский) патриарх признается всеми как «первый среди равных». На протяжении длительной общей истории отдельные автокефальные церкви возникали и исчезали, в то время как сама Церковь оставалась. Более того, значительное время спустя после христологических расколов V, VI и VII столетий, миссионерская активность привела к возникновению славянских и румынской церквей, а еще позже – новых миссионерских церквей в Америке, Японии и других местах. Возможно, эти вновь возникшие церкви способны в меньшей степени, чем их древние «матери», понять причины затянувшегося разделения между халкидонитами и нехалкидонитами, в то время как, казалось бы, не существует рационально определяемой разницы вероучений. Но, как и следовало ожидать, многонациональная история миссии Церкви и реальность халкидонского православия внесли свой вклад в экклезиологические представления, которые следует принять во внимание, решая вопрос о единстве.

Ясно, что основы экклезиологии – те же самые и у нехалкидонских Церквей. Но их история отлична. На Ближнем Востоке всепоглощающая тревога о выживании внутри мусульманского сообщества препятствовала как внешним контактам, так и миссионерской активности. Там, конечно, присутствовало прочное признание христианской и церковной полиэтничности: жива была память о богословских спорах нехалкидонских патриархов Антиохии и Александрии в VII в. о «тритеизме»; имели место устоявшиеся канонические связи между коптской и эфиопской церквами. Но вот армянская и индийская церкви имели более изолированную историю. Армянская церковь направила все свои усилия почти исключительно на выживание армянской нации, в то время как «Церковь святого Фомы» в Индии ниоткуда не получала помощи, будучи ущемленной западным прозелитизмом. Возможно, в отличие от других нехалкидонитов, Индийская церковь, существуя в относительно свободном обществе, более открыта миссионерской деятельности и может принять на себя ведущую роль в признании неразрывности миссии и единства. Психологическим результатом этих исторических различий стало то, что всемирное измерение экклезиологии и онтологическая необходимость единства с вселенским православием оказались так или иначе затенены местными – зачастую трагически безотлагательными – заботами. Православная экклезиология сохранялась и в литургической традиции, и в сознании людей, однако возник соблазн формулировать ее двумя противоположными способами: в виде сектантского изоляционизма (соблазн, характерный, в частности, для малообразованного и монашествующего духовенства) или в духе англиканской «теории ветвей», когда «истинная» и «единая» Церковь рассматривается как разделенная на несколько «ветвей» с различной степенью легитимности.

Я должен сказать, что те же соблазны присутствуют и в халкидонском православии, однако, к счастью, здесь обычно преобладает более «соборный» взгляд на Церковь.

Я полагаю, что, где бы ни возникли эти соблазны, они представляют собой серьезные препятствия в достижении истинного единства в истинной православной вере внутри Единой Святой Соборной и Апостольской Церкви, как ее определили соборы и отцы. Взгляды с позиций сектантского изоляционизма или релятивистской «теории ветвей» похожи в том, что они противостоят идее безотлагательности объединения и оправдывают увековечивание status quo. Между тем, если что действительно и нужно в отношениях между халкидонитами и нехалкидонитами в настоящий момент, так это готовность порвать с многовековой холодностью: необходимы смелые шаги, чтобы на практике воплотить согласие, достигнутое богословами в теории.

Институциональные процедуры: последние шаги к объединению

Первый шаг к объединению состоит, необходимым образом, в соглашении в области вероучения. Как мы упоминали выше, этот первый – и духовно самый важный – шаг в нашем случае, вероятно, самый легкий. Проект догматического соглашения был выработан на совещании в Бристоле (Англия, 1967), и сейчас нужно, чтобы этот проект, или аналогичное соглашение о вере, был бы формально одобрен церквами. Психологически и экклезиологически важно, чтобы это соглашение было позитивно по форме и содержанию: обе стороны должны признать положительное значение традиций друг друга. Халкидониты могут легко и определенно признать, что страх несторианства среди многих последователей свт. Кирилла после 451 г. был законным или, по крайней мере, честным и искренним. Кстати, осуждение «Трех Глав» в 553 г. уже является именно таким признанием. Нехалкидониты должны в свою очередь признать, что Халкидонский собор имел законное намерение осудить ересь Евтихия, и что вес, придаваемый собором тексту Томоса свт. Льва и папским легатам, отражал законное стремление к единству между Востоком и Западом. Это не стало «капитуляцией» перед Западом, ибо вера Льва Великого была признана православной после исследования ее по существу и сравнения с признанным критерием православия – свт. Кириллом.

Основываясь, помимо такого формального соглашения о вероучении, на взаимном уважении и общей принадлежности к духовным традициям древнего христианского Востока, должно быть достигнуто взаимопонимание в почитании тех, кого каждая из сторон считает своими отцами в вере. Трудность, конечно, заключается в том, что схизма привела к противоположным взглядам и анафемам относительно таких лиц, как свт. Лев Великий и Флавиан Константинопольский, с одной стороны, и Диоскор Александрийский, Филоксен Маббугский и Севир Антиохийский – с другой. В некотором смысле, поскольку наши Церкви строго придерживаются традиций и преемственности, эта проблема может показаться еще более мучительной и трудной, чем само догматическое соглашение. Но, с другой стороны, следует помнить, что Церковь никогда не признавала непогрешимость какого-либо человека, даже святого. Святители Кирилл Александрийский и Епифаний Кипрский яростно противостояли свт. Иоанну Златоусту, считая его еретиком и лжеучителем; тем не менее эти отцы почитаются ныне вместе с великим Златоустом как святые. Более того, халкидонская Грузинская церковь продолжает почитать Петра Иверийца, хорошо известного грузинского епископа Газы в Палестине, который в конце V в. выступал против Халкидонского собора. Коптская церковь имеет в перечне своих святых имена халкидонских патриархов, например Иоанна Милостивого. А прп. Исаак Сирин был несторианским епископом Ниневии.

Таким образом, оказывается, что местное почитание древних святых возможно независимо от прошлых конфликтов, поскольку в этом почитании прославляются их добродетели, а не ошибки, которые оставляются на Суд Божий.

Если вопрос о святых может породить проблемы, то же самое касается и вопроса о внутрицерковном устройстве и межцерковных отношениях. Конечно, объединение халкидонитов и нехалкидонитов не требует какого-либо «подчинения» одной церкви другой. Наша православная церковность основана на единстве всех поместных церквей в вере и на вполне законном многообразии литургического и языкового выражения этого единства. Однако она предполагает также региональное и местное единство. Не может быть двух епископов в одном месте. Это правило, от которого сегодня местами отступила и сама халкидонская Церковь, хотя отступления эти считаются временными и неблагоприятными. Разворачивающийся процесс примирения имеет целью устранить их в том числе. Единство в вере предполагает также единение в таинствах и унификацию церковной жизни на местах. В случае восстановления единства между халкидонитами и нехалкидонитами, конечно, потребуются пастырские наставления и временные договоренности для преодоления психологических трудностей, связанных с необходимостью забыть столетия раздельной жизни. Тем не менее ясно, что когда будет достигнуто единство, станет невозможным одновременное существование двух патриархов Александрийских или двух патриархов Антиохийских. Восстановление единства, таким образом, окажется проверкой на смирение для некоторых и на любовь для всех.

Далее, существуют проблемы приоритета и руководства, такие, как почетное первенство Вселенского (Константинопольского) патриарха. Конечно, это первенство не вызывает вопросов само по себе, поскольку обе традиции восходят к решению II Вселенского собора (381), который определил «преимущество» (πρεσβεία) Константинополя как равное по отношению к «ветхому Риму». Однако содержание спорного 28-го правила Халкидонского собора при всей своей конкретности остается не вполне ясным. Текст оговаривает, что архиепископ имперской столицы того времени рукополагает епископов из «варваров» в епархиях Асии, Понте и Фракии. Едва ли правомерно применять это правило в обобщенном смысле ко всем странам, где нет государственной церкви (как это делают некоторые), однако исторически этот текст касается Армении, изначально зависевшей от Кесарии Каппадокийской, относившейся к епархии Понта, и его принятие в Халкидоне сыграло свою роль в непризнании собора армянами. Возможно, это незначительная деталь, хотя известно, что поспешное восстановление излишнего формализма создавало в прошлом препятствия к церковному единению… Давайте поступать так, чтобы не сталкиваться с этой проблемой вновь.

«Последним шагом» в достижении единства должно стать торжественное совместное служение Евхаристии, которое завершит вероучительное соглашение, а также понимание (возможно, лишь подразумеваемое) в таких вопросах, как почитание святых и будущая общая жизнь наших церквей с полностью восстановленными сакраментальными и каноническими отношениями.

Но как нам сделать этот последний шаг?

Идеальным решением может, конечно, стать созыв общего Великого собора, на котором единство было бы провозглашено и скреплено совместной Божественной Литургией. Такой собор следовало бы тщательно подготовить, заранее согласовав наиболее трудные вопросы. Это приготовление должно стать центральным в повестке дня диалога, официальное начало которому уже положено. Однако непростая ситуация конца XX столетия, политические разногласия и внутренние конфликты, существующие внутри церквей, организаторская слабость и неопытность, к несчастью, характерные для многих из нас, все еще отдаляют созыв общего собора. В истории Церкви известны также прецеденты начинаний регионального масштаба. В самом деле, некоторые местные условия могут реально способствовать объединениям, создание которых вряд ли возможно в других местах. Например, «католикос Востока» в Индии и его Святая Церковь могут в богословском и психологическом плане оказаться более готовыми к решающим шагам, нежели другие церкви. Также недавно шли разговоры об объединении, в канонических пределах древней Антиохии, Халкидонского и «Яковитского» патриархатов. Более того, такая харизматическая фигура, как Святейший папа Александрийский Шенуда III, пробуждает реальные надежды для всего христианского мира.

Вполне возможно, что «региональные» объединения таят в себе и опасности. Они могут оказаться препятствием к дальнейшим шагам, ведущим к общему единству. Таких опасностей следует избегать любой ценой, их нужно встречать ответственным и ис-тинно «церковным» подходом к предпринимаемым шагам. Нельзя упускать ни одного вопроса, затрагивающего вероучение, экклезиологию и церковное устройство. К подменным «идеологиям», таким, как региональный национализм, антизападная враждебность или политические соображения, связанные с влиянием иностранных интересов, следует относиться как к яду. Легитимно созданный региональный союз должен официально заявить о себе всем церквам халкидонской и нехалкидонской стороны, причем их согласие на такой союз должно быть запрошено. Положительная реакция сторон неизбежно привела бы к дальнейшим шагам по объединению. Негативный ответ поставил бы церкви, заинтересованные в объединении, перед выбором: какое из «сообществ» стоит считать сообществом Единой Святой Соборной и Апостольской Церкви.

Ни один из этих путей – ни общий, соборный (более предпочтительный), ни региональный, сопряженный с риском и требующий ответственного церковного и богословского подхода, – не приведет к успеху, если не будет основан на внутренней духовной обязательности и энтузиазме в стремлении к истинной вере, спасительной силе Духа и Божественному дару, предназначенному для всего человечества, когда Слово стало плотию (Ин. 1:14).

Chalcedonians and Non-Chalcedonians: The Last Steps to Unity

Впервые опубл. в: Orthodox Identity in Indiä Essays in honor of V. C. Samuel1315 ed. M. K. Kuriakose. Bangalorë Union Theological College, 1988. P. 105–117.

Также опубл. в: SVTQ. Vol. 33. № 4.1989. P. 319–329.

Впервые на рус. яз.: Халкидониты и нехалкидониты: шаги к единству // ЖМП. 1991. № 7. С. 44–47. Пер. с англ, выполнен по тексту SVTQ. Публикуется по ЖМП с уточнениями.

Православное богословие сегодня

В истории христианства одним из значительнейших явлений стало преодоление в нашем веке лингвистических, культурных и географических границ между христианами Востока и Запада. Всего пятьдесят лет назад общение между ними было возможно лишь на техническом научном уровне или же в таких областях, где православные и римо-католики настолько отождествляли свою церковную принадлежность с национальной, что это делало осмысленный богословский диалог невозможным. В настоящее время картина коренным образом изменилась в двух основных отношениях.

1. Как восточное, так и западное христианство сегодня представлено повсюду в мире. В частности, интеллектуальное свидетельство русской диаспоры в период между двумя мировыми войнами и постепенное созревание американского православия после Второй Мировой войны в большой мере способствовали тому, что Православная Церковь оказалась в центре экуменических событий.

2. Всем христианам бросил вызов единый и радикально секуляризованный мир. Этому вызову нужно смотреть в лицо – как проблеме, нуждающейся в богословском и духовном ответе. Для молодых поколений, где бы они ни были, несущественно, от какой именно духовной генеалогии зависит этот ответ – западной или восточной, византийской или латинской, – лишь бы он прозвучал для них Истиной и Жизнью. Поэтому православное богословие будет либо подлинно «кафолическим», т. е. значимым для всех, либо оно не будет богословием вообще. Оно должно идентифицировать себя как «православное богословие», а не как «восточное», и это оно может делать, не отказываясь от своих исторических «восточных» корней.

Эти очевидные факты нашего современного положения совсем не означают, что мы нуждаемся в т. н. «новом богословии», которое порывает с Преданием и преемственностью; но неоспоримо, что Церкви необходимо богословие, которое разрешало бы сегодняшние проблемы, а не повторяло старые ответы на старые вопросы. Отцы-Каппадокийцы были великими богословами потому, что они сумели сохранить содержание христианского благовестил, когда ему был брошен вызов эллинским философским мировоззрением. Без частичного приятия ими и частичного отвержения – но, прежде всего, без понимания ими этого мировоззрения – богословие их было бы бессмысленным.

Сегодня наша задача состоит не только в том, чтобы остаться верными их мысли, но и в том, чтобы подражать им в открытости проблемам своего времени. Сама история избавила нас от культурных ограничений, провинциализма и психологии гетто.

I

Каков же тот богословский мир, в котором мы живем и с которым мы призваны вести диалог?

"Против Паскаля я говорю: Бог Авраама, Исаака и Иакова и Бог философов – тот же самый Бог». За этим центральным заявлением Пауля Тиллиха, отражающим стремление перебросить мост через пропасть, отделяющую библейскую религию от философии, следует, однако, признание границ человеческих возможностей в познании Бога. Тиллих пишет также: « [Бог] есть и личность и отрицание Себя как личности». Вера, которая в его глазах неотличима от философского знания,

включает одновременно и себя и сомнение в себе. Христос есть Иисус и отрицание Иисуса. Библейская религия является и отрицанием, и утверждением онтологии. Жить невозмутимо и мужественно среди этих напряжений и раскрывать, в конце концов, их конечное единство в глубинах наших собственных душ и в глубине Божественной жизни – вот задача и достоинство человеческой мысли1316.

Хотя современные радикальные богословы и критикуют часто Тиллиха за то, что является, по их мнению, чрезмерной обращенностью к библейской религии, он выражает то основное гуманистическое течение, к которому принадлежат и они: высшая религиозная истина находится «в глубине каждой души».

То, что мы видим в современной западной христианской мысли, есть реакция против старой августиновской дихотомии «природы» и «благодати», определившей всю историю западного христианства в Средние века и позже. Хотя сам блж. Августин и сумел заполнить онтологическую пропасть между Богом и человеком, прибегнув к платонической антропологии, видевшей в sensus mentis1317 особую способность познавать Бога, дихотомия эта, созданию которой он так сильно способствовал, господствовала и в схоластике, и в учениях Реформации. Человек, понимаемый как автономное существо – притом человек падший, – оказывался неспособным не только спастись сам, но и производить или творить что-либо положительное без помощи благодати. Он нуждался в благодати, которая создавала бы в нем некое «состояние», или habitus, и только тогда его действия получали характер «заслуг». Таким образом, взаимоотношения между Богом и человеком понимались как внешние им обоим. Благодать могла дароваться на основании «заслуг» Христа, Который Своей искупительной жертвой удовлетворил божественное правосудие, в силу которого человек и был перед тем осужден.

Отбросив понятия «заслуг» и «добрых дел», реформаторы остались верными исходной дихотомии Бога и человека. Они даже подчеркнули ее сильнее в своем понимании Евангелия как свободного дара Бога, противопоставлявшегося совершенному бессилию падшего человека. Конечная судьба человека определяется одной благодатью (sola gratia), и о спасении мы знаем только через Писание (sola Scriptura). Таким образом, дешевые «средства благодати», раздававшиеся средневековой церковью, заменяются провозглашением милости от всемогущего трансцендентного Бога.

Протестантская «неоортодоксия» Карла Барта дала новый толчок этой в сущности августинианской интуиции реформаторов. Однако нынешнее протестантское богословие представляет собой острую реакцию против августинизма. Сам Барт в последних томах «Церковной догматики» резко отходит от своей первоначальной позиции, выраженной лучше всего в его «Послании к Римлянам», и снова утверждает присутствие Божие в твари, независимо от Воплощения. Так он сам отражает новое богословское настроение, которое мы находим у лиц столь различных, как Тиллих и Тейяр де Шарден, и от которого происходит более радикальное и менее серьезное американское «новое богословие» Гамильтона, Ван Бурена и Альтицера1318.

Ниже мы вернемся к онтологии творения, из которой исходят поздний Барт и Тиллих. Отметим здесь лишь ее очевидный параллелизм с основными темами и выводами русской «софиологической» школы. Говорилось, что некоторые поздние части «Догматики» Барта могли бы быть написаны о. Сергием Булгаковым1319. То же самое можно сказать, например, о христологии Тиллиха, которая, как и христология Булгакова, часто говорит об Иисусе как выражении «Вечного Богочеловечества»1320. Параллель с русской софиологией, а также общее произрастание обеих школ из немецкого идеализма, совершенно очевидны: если бы Флоренский и Булгаков были на поколение моложе или просто труды их были бы известны более, они, конечно, разделили бы влияние и успех Тиллиха и Тейяра де Шардена.

«Софиология» в настоящее время вряд ли представляет интерес для молодых православных богословов, которые предпочитают преодолевать дихотомию природы и благодати на путях христоцентрических, библейских и святоотеческих. Но в протестантизме философский подход к христианскому откровению доминирует. Он выходит на первый план одновременно с другим переворотом, происшедшим в поистине решающей для протестантов области: в библейской герменевтике.

Бультмановское и постбультмановское подчеркивание различия между христианской керигмой и историческими фактами является другим способом субъективизации Евангелия. В глазах Бультмана1321 христианская вера не возникла, согласно традиционному взгляду, благодаря свидетелям, видевшим воскресшего Господа своими глазами, а наоборот, является в действительности источником «мифа» о Воскресении. Таким образом, ее нужно понимать лишь как естественную субъективную функцию человека, как гнозис без объективных критериев. Если же, с другой стороны, признать, что всякий факт, который невозможно научно проверить (как, например, Воскресение), есть ipso facto неисторический миф, и что тварный порядок не может быть изменен даже Богом, то это, по существу, постулирует обожествление тварного порядка – детерминизм, обязательный даже для Самого Бога и потому изволенный Им. В таком случае откровение может осуществляться только через этот самый тварный порядок. Бог может лишь следовать законам и принципам, которые Он установил, и знание откровения качественно не отличается от любой другой формы человеческого знания. Тогда христианская вера, по выражению Тиллиха – лишь «озабоченность Безусловным», или «глубиной» тварного Бытия.

Конечно, в глазах Тиллиха, так же как и Бультмана, исторический Иисус и Его учение остаются в центре христианской веры: «В настоящее время материальной нормой догматического богословия, – пишет Тиллих в «Систематическом богословии», – является Новое Бытие в Иисусе как Христе как наша предельная забота»1322. Проблема, однако, в том, что вопреки всему стержню их мысли, Иисус может быть избран как «предельная забота» лишь произвольно, ибо нет никаких объективных и неоспоримых причин, чтобы мы избрали Его для этого. Если определить христианство лишь как ответ на естественные и вечные человеческие чаяния Предельного, то ничто не помешает нам находить ответ и в другом.

Такая подмена совершенно наглядна, например, у Уильяма Гамильтона:

Богослов склонен иногда подозревать, что Иисуса Христа лучше всего можно понять не как объект или основу веры, не как лицо, событие или общину, а просто как место, где можно быть, как точку зрения. Место это, конечно, рядом с ближним, в существовании ради него1323.

Таким образом, христианская любовь к ближнему, превращенная в постгегельянское, постмарксистское «социальное мышление», становится «предельной заботой» Тиллиха, практически неотличимой от левого крыла гуманизма.

Конечно, крайних радикалов типа Альтицера, Гамильтона и Ван Бурена среди современных богословов лишь небольшое меньшинство, и уже формируется реакция на то, что они заявляют. Однако природа этой реакции далеко не всегда здоровая. Иногда она заключается в простой ссылке на традиционный авторитет: на magisterium для римо-католиков, на Библию, понимаемую фундаменталистски, для протестантов. По существу, и то и другое требует credo quia absurdum1324, слепой веры, не связанной с разумом, наукой или социальной действительностью нашего времени. Очевидно, что такое понимание авторитета перестает быть богословским и, по существу, выражает иррациональный консерватизм, обычно связанный в Америке с политической реакцией.

Парадоксально, но обе крайности в богословии сходятся в том, что каким-то образом отождествляют христианское благовесте с эмпирическими причинами реальностей (социальной, политической, революционной) этого мира. Очевидно, что старая антиномия между «благодатью» и «природой» до сих пор не разрешена; она, скорее, подавлена – будь то простым отрицанием «сверхприродного» или отождествлением Бога с неким небесным Deus ex machina, главной функцией которого является сохранение в неприкосновенности доктрин, обществ, структур и властей. Место православного богословия, очевидно, – ни в одном из этих двух лагерей. Главная его задача сегодня, вероятно, в том, чтобы восстановить основное библейское богословие о Святом Духе как присутствии Бога среди нас – присутствии, которое не подавляет эмпирического мира, но спасает его, которое всех объединяет в одной и той же истине, но раздает разнообразные дарования; как о высшем даре жизни, но и о Подателе, всегда пребывающем превыше всего творения; как о Хранителе церковного Предания и его преемственности, а также о Том, Кто самим Своим присутствием делает нас подлинно и окончательно свободными чадами Божиими. Как сказал этим летом митрополит Игнатий (Хазим)1325,

вне Духа Бог далеко; Христос принадлежит прошлому, Евангелие – мертвая буква, Церковь – всего лишь организация, авторитет – господство, миссия – пропаганда, богослужение – воспоминание, а христианская деятельность – рабская мораль1326.

II

Учение о Святом Духе многое теряет, если рассматривать его отвлеченно. В этом, по-видимому, одна из причин, почему так мало пишется хороших богословских работ о Святом Духе и почему отцы говорят о Нем почти исключительно либо в обусловленных обстоятельствами полемических трудах, либо в творениях о духовной жизни. Тем не менее ни святоотеческую христологию, ни экклезиологию первых веков, ни сам смысл спасения невозможно понять вне основного пневматологического контекста.

Попытаюсь проиллюстрировать эту точку зрения пятью позициями, содержащими именно те вопросы, по поводу которых православное свидетельство имеет значение для современного богословия. Эти позиции – основные утверждения святоотеческого и православного богословия:

1. Мир не божествен и нуждается в спасении.

2. Человек есть существо теоцентрическое.

3. Христианское богословие христоцентрично.

4. Истинная экклезиология персоналистична.

5. Истинное понятие Бога троично.

1. Мир не божествен

В Новом Завете, и притом не только в писаниях апостола Иоанна, постоянно противополагаются Дух, Который от Отца исходит (Ин. 15:26), Которого мир не может принять, потому что не видит Его и не знает Его (Ин. 14:17), и «духи», которые подлежат испытанию, от Бога ли они (1Ин. 4:1). В Послании к Колоссянам весь мир описывается как подвластный властям и господствам, стихиям мира, противостоящим Христу, хотя все Им и для Него создано (Кол. 1:16; 2:8). Одним из наиболее характерных новшеств христианства было то, что оно демистифицировало или, если угодно, секуляризировало космос: идея, что Бог обитает в стихиях, в воде, источниках, звездах, императоре, была с самого начала полностью отвергнута апостольской Церковью. Однако та же самая Церковь осуждала всякое манихейство, всякий дуализм: мир не плох сам по себе; стихии должны возвещать славу Божию; вода может быть освящена; над космосом можно властвовать; император может стать слугой Божиим. Все эти стихии мира – не самоцель, и видеть в них цель означает обожествлять их, как это было в древнем дохристианском мире. Они определяются, в самой глубине своего существа, связью со своим Творцом, а также с человеком, образом Творца в мире.

Поэтому все чины освящения, к которым так тяготеет православное византийское богослужение (как и все остальные древние христианские обряды), обязательно включают в себя:

а) элементы заклинания, экзорцизма («Ты …главы тамо гнездящихся сокрушил еси змиев» – из чина Великого Водоосвящения на праздник Богоявления);

б) призывание Духа, Который от Отца исходит, т. е. не от мира;

в) утверждение, что в новом, освященном существовании материя, переориентированная к Богу и восстановленная в своем первоначальном отношении к Творцу, будет теперь служить человеку, которого Бог поставил господином вселенной.

Таким образом, акт благословения и освящения любой стихии мира освобождает человека от зависимости от нее и ставит ее на службу человеку.

Итак, древнее христианство демистифицировало стихии материального мира. Задача богословия нашего времени демистифицировать «Общество», «Секс», «Государство», «Революцию» и прочие современные идолы. Нынешние пророки секуляризации не всегда неправы, говоря об ответственности христиан: секуляризация космоса была с самого начала христианской идеей; но проблема в том, что они секуляризируют сегодня Церковь и заменяют ее новым идолопоклонством, поклонением миру. Тем самым человек снова отказывается от свободы, данной ему Духом Святым, и заново подчиняет себя детерминизму истории, социологии, фрейдистской психологии или утопическому прогрессизму.

2. Человек – существо теоцентрическое

Чтобы понять, что такое «свобода в Духе Святом», вспомним прежде всего парадоксальное утверждение св. Иринея Лионского : «Совершенный человек есть соединение и союз души, получающей Духа Отца, с плотью, которая создана по образу Божию»1327. Эти слова Иринея, так же как и несколько параллельных мест его писаний, должны оцениваться не в контексте уточнений посленикейского богословия (такой критерий порождает множество проблем), но сообразно своему положительному содержанию, которое, в других выражениях, высказывается также всей совокупностью святоотеческого предания: то, что делает человека подлинно человеком, – это присутствие Духа Божия. Человек не есть автономное и самодовлеющее существо; его человечность состоит, прежде всего, в его открытости Абсолюту, бессмертию, творчеству по образу Творца, а затем, в том, что Бог, когда творил человека, был лицом к лицу с этой открытостью, и потому богообщение и причастность божественной жизни и славе ее для человека естественны.

Позже святоотеческое предание постоянно развивало идею св. Иринея (но не обязательно его терминологию), и это особенно важно в связи с учением о человеческой свободе.

Для свт. Григория Нисского грехопадение человека состояло именно в том, что человек подпал под власть космического детерминизма, тогда как изначально, когда он был причастен божественной жизни, когда сохранял в себе образ и подобие Божие, он был подлинно свободен. Таким образом, свобода не противополагается благодати, а благодать, т. е. сама божественная жизнь, не есть ни средство, которым Бог принуждает нас к повиновению, ни дополнительный элемент, налагаемый на человеческую природу для придания большего веса человеческим добрым делам. Благодать – та среда, в которой человек совершенно свободен: но когда обращаются к Господу, тогда это покрывало снимается. Господь есть Дух; а где Дух Господень, там свобода. Мы же все открытым лицом, как в зеркале, взирая на славу Господню, преображаемся в тот же образ от славы в славу (2Кор. 3:16–18).

Одной из наиболее фундаментальных предпосылок этой мысли апостола Павла, так же как антропологии Иринея и Григория Нисского, является то, что природа и благодать, человек и Бог, человеческий дух и Дух Святый, человеческая свобода и присутствие Божие не исключают друг друга. Наоборот, истинное человечество, в своей подлинной творческой способности, в своей истинной свободе, первоначальной красоте и гармонии, предстает именно в причастности к Богу, или, как возвещают и апостол Павел и свт. Григорий Нисский, когда она восходит от славы в славу, никогда не исчерпывая ни богатства Божия, ни возможностей человека.

Обычным стало утверждать, что в наше время богословие должно превратиться в антропологию. Православный богослов может и даже обязан принять диалог на такой основе, но убедившись, прежде всего, что собеседник приемлет открытый взгляд на человека. Современные догматы секуляризма, автономии человека, космоцентричности или социомагнетизма должны быть, прежде всего, отброшены как догматы. Многие из этих современных догматов, как мы уже говорили, глубоко укоренены в древнем страхе западного христианства перед идеей «причастности» (обычно приравниваемой к эмоциональному мистицизму), в его склонности рассматривать человека как существо автономное. Но догматы эти ложны в самой своей основе.

Вот и сегодня пророки «безбожного христианства» прежде всего ложно толкуют человека. Наше новое поколение не склонно к секуляризму, оно отчаянно пытается удовлетворить свою естественную жажду «Иного», трансцендентного, Единого Истинного, прибегая к таким сомнительным средствам, как восточные религии, наркотики или психоделические отдушины. Наш век – не только век секуляризма, но и время возникновения новых религий или их суррогатов. Это неизбежно потому, что человек – существо теоцентрическое: когда его лишают истинного Бога, он создает ложных богов.

3. Христоцентрическое богословие

Если святоотеческий взгляд на человека правилен, то христианское богословие неизбежно должно быть христоцентрическим. Христоцентрическое богословие, основанное на идее внешнего искупления, «сатисфакции», оправдывающей благодати, извне налагаемой на автономное человеческое существование, часто противопоставляется пневматологии, ибо в нем действительно нет места для действия Святого Духа. Но если наша теоцентрическая антропология верна, если присутствие Духа есть то, что делает человека истинно человеком, если назначение человека заключается в восстановлении общения с Богом, тогда Иисус, Новый Адам, единственный Человек, в Котором проявилось подлинное человечество, ибо Он был рожден в истории «от Духа Свята и Марии Девы», есть, несомненно, центр богословия, и центральность эта ни в какой мере не ограничивает значения Духа Святого.

Богословский христоцентризм в наше время подвергается сильным нападкам со стороны бультмановской герменевтики. Если всякое событие является мифом, поскольку оно не следует законам эмпирической науки и опыта, то «событие Христос» теряет свою абсолютную единственность, потому что единственность эта на самом деле субъективизируется. Тем не менее христоцентризм все еще настойчиво отстаивают не только сторонники бартианской неоортодоксии, но и Тиллих. Он существует даже в трудах богословов, которые, как Джон Маккуари1328, пытаются примирить демифологизацию Воскресения и Вознесения с общим классическим изложением богословских тем1329.

Тем не менее даже у этих сравнительно традиционных или полутрадиционных авторов заметна явная склонность к несторианской или адопционистской христологии.

Например, Тиллих явно выражает ее, когда пишет, что без понятия усыновления Христос «был бы лишен Своей конечной свободы, ибо изменившее свой вид существо не имеет свободы быть чем-либо, кроме божественного»1330. В этой позиции явственна старая западная идея, что Бог и человек, благодать и свобода – взаимоисключающи. В мысли Тиллиха сказываются отголоски «закрытой» антропологии, которая исключает православную христологию.

Во имя автономии человека реабилитация Нестория и его учителя Феодора Мопсуэстийского предпринималась как историками, так и богословами уже с XIX в. Эта реабилитация даже имела в числе последователей некоторых выдающихся православных, проявивших явное предпочтение той «историчности» антиохийской школы, которая постулирует, что история может быть только человеческой. Чтобы быть человеком исторически, Иисус должен был быть человеком не только всецело, но и некоторым образом независимо. Основное утверждение свт. Кирилла Александрийского о том, что Само Слово стало Сыном Марии (которая потому и Богородица), или теопасхистские формулы, официально провозглашенные в качестве критерия православия на V Вселенском Соборе в 553 г., представляются им в лучшем случае терминологическими злоупотреблениями или богословием «барокко». Как может Логос, т. е. Сам Бог, умереть на кресте, по плоти, если Бог бессмертен по определению?

Нет нужды входить здесь в подробное обсуждение богословских понятий, связанных с учением об ипостасном соединении. Я хотел бы только подчеркнуть вполне определенно, что теопасхистская формула свт. Кирилла Александрийского «Слово пострадало плотию», является одним из величайших христианских утверждений подлинности человечества. Ибо если Сам Сын Божий, чтобы отождествить Себя с человечеством, чтобы стать «подобным нам во всем, даже до смерти» [ср.: Флп. 2:7–8] – человеческой смерти – умер на кресте, Он тем самым засвидетельствовал – с большим величием, чем могло бы себе представить любое человеческое воображение, – что человечество есть действительно самое драгоценное, самое существенное и непреходящее творение Божие.

Конечно, христология свт. Кирилла предполагает «открытую» антропологию ранних и поздних отцов: человечество Иисуса, хотя и было воипостасировано Логосом, было тем не менее человечеством всецелым потому, что присутствие Божие не уничтожает человека. Более того, можно даже сказать, что Иисус был человеком более полно, чем любой из нас. Приведем здесь слова Карла Ранера, который среди современных западных богословов в этом отношении ближе всех к основному течению святоотеческого предания:

Человеческое существо есть реальность совершенно открытая вверх; реальность, достигающая своего высшего совершенства, осуществления высшей возможности человеческого бытия, когда в нем Сам Логос начинает существовать в мире1331.

Можно также сказать, что христология, включающая теопасхизм, предполагает также открытость и в самом бытии Божием.

Таким образом, именно на фоне этой христологии можно признать, что богословие есть обязательно также антропология, и наоборот, что единственно истинное христианское понимание человека – его творения, грехопадения, спасения и конечного назначения – открыто в Иисусе Христе, Слове Божием, распятом и воскресшем.

4. Персоналистическая экклезиология

Если присутствие Духа Святого в человеке освобождает его, если благодать означает освобождение от рабства определяющих условий мира, то быть членом Тела Христова тоже означает свободу. В конечном итоге свобода означает личное существование.

Наше богослужение учит нас вполне определенно, что членство в Церкви есть в высшей степени личная ответственность. Катехизация, предкрещальный диалог, развитие покаянной дисциплины, эволюция практики причащения – все это показывает личный характер принятия на себя христианских обязательств. Хорошо известно также, что в Новом Завете термин «член» (μέλος), в применении к христианам как «членам Христовым» (ср.: 1Кор. 6:15) или «членам друг друга» (ср.: Еф. 4:25), относится только к личностям, и никогда – к корпоративным объединениям, таким, как местные церкви. Местная церковь, евхаристическая община, есть телоу членство же в ней – исключительно личный акт.

Говорить о «личном христианстве» и о «личной» вере в наше время крайне непопулярно, и это потому, что на Западе религиозный персонализм тесно связан с пиетизмом и эмоциональностью.

Здесь мы снова видим все то же старое непонимание идеи реальной причастности божественной жизни: когда «благодать» – это либо нечто, даруемое Церковью, либо своего рода общий безмездный дар праведного и несомненного всемогущества Божия всему человечеству в целом, тогда проявления личного опыта богообщения становятся либо пиетизмом, либо эмоциональным мистицизмом. Между тем огромное стремление многих современных христиан отождествлять свою веру с социальной активностью, с деятельностью в организациях, с политическими движениями, с утопическими теориями исторического развития возникает именно потому, что им как раз и не хватает того, что является центром новозаветного благовестия: личного живого опыта богообщения. Когда богообщение проповедуется деятелями евангелического ривайвелизма1332 или пятидесятниками, оно действительно часто принимает эмоционально-поверхностные формы, но только потому, что у него нет основания ни в богословии, ни в экклезиологии.

Поэтому на православии лежит особая ответственность: осознать огромную важность библейского и святоотеческого понимания Церкви как Тела, которое является одновременно и таинством, заключающим в себе объективное присутствие Божие в иерархической структуре независимо от личного достоинства своих членов, и общиной живых, свободных личностей с их индивидуальной, непосредственной ответственностью перед Богом, перед Церковью и друг перед другом. Личный опыт обретает и свою реальность, и свою подлинность в таинстве, но таинство дается общине для того, чтобы личный опыт стал возможен. Содержащийся в этом положении парадокс лучше всего иллюстрируется великим святым Симеоном Новым Богословом, может быть, наиболее «сакраментальным» из византийских духовных писателей: величайшей, когда-либо исповеданной ересью он назвал мнение некоторых своих современников, что личный опыт богообщения невозможен1333. Все святые, как древние, так и новые, подтвердят, что этот парадокс находится в самом центре христианского существования нынешнего «века» (αιών).

Очевидно, что именно в этой антиномии между «сакраментальным» и «личным» лежит ключ к пониманию авторитета в Церкви. И здесь снова ответственность православия почти уникальна. В наши дни становится все яснее, что проблема авторитета – не просто второстепенный спор между Востоком и Западом, возникший в Средние века между Константинополем и Римом, но что в нем заключена величайшая драма всего западного христианства. Тот авторитет, который в течение столетий необоснованно считал только себя ответственным за истину и сумел с поразительным успехом воспитать всех членов Церкви в добродетели послушания, освобождая их от бремени ответственности, теперь оспаривается открыто. В большинстве случаев это делается по ложным причинам и во имя ложных целей, тогда как сам этот авторитет пытается защищаться с позиций заведомо незащитимых. В действительности же спасение может прийти уже не от авторитета, ибо вера в авторитет, очевидно, иссякла, но от богословского «возрождения». Скажет ли что-то православное богословие, справедливо притязающее на то, что оно сохранило равновесие между авторитетом, свободой и ответственностью за истину? Если нет, то подлинная трагедия будет не в потере нашей конфессиональной гордости, ибо самоуверенность – всегда чувство демоническое, а в тех последствиях, которые могут сказаться на христианской вере как таковой в современном мире.

5. Истинное понятие Бога троично

Упомянув выше христологическую формулу свт. Кирилла «Один от Святой Троицы пострадал плотию», которую мы поем за каждой литургией как часть песнопения «Единородный Сыне»1334, мы утверждали, что она прежде всего является признанием за человечеством высокой ценности для Самого Бога – настолько высокой, чтобы привести Его к Кресту. Но формула эта предполагает личностное, или «ипостасное», бытие Бога.

Все возражения против этой формулы основаны на отождествлении бытия Бога и Его сущности. Бог не может умереть, говорили антиохийские богословы, потому что Он бессмертен и неизменен по природе или сущности. Для них концепция «смерти Бога» терминологически была таким логическим противоречием, что она не может быть истинной ни в религиозном, ни в философском смысле. В лучшем случае это, как и термин Богородица, применяемый к Деве Марии, благочестивая перифраза. Тем не менее в православном богословии формула свт. Кирилла признавалась не только религиозной и богословской истиной, но и критерием Православия.

Бог не связан ни философской необходимостью, ни свойствами, приписываемыми Ему нашей логикой. Святоотеческое понятие ипостаси, неизвестное греческой философии (она употребляла слово ύπόστασις в другом смысле), как отличного в Боге от Его неведомой, непостижимой и потому неопределимой сущности, предполагает в Нем известную открытость, благодаря которой Божественная личность, или ипостась, может стать всецело человеком. Она встречается с той «открытостью верху», которая характеризует человека. Благодаря ей возможно то, что Бог не остается «горе» или «в небе», но реально снисходит долу к условиям существования смертного человека: не чтобы поглотить или уничтожить его, а чтобы спасти и восстановить первоначальное общение человека с Собою.

Это «снисхождение» Божие, согласно святоотеческому богословию, происходит в Его личностном, или ипостасном, бытии. Если бы это произошло в отношении Божественной природы или сущности (какутверждали некоторые т. н. «кенотические» теории), то Логос, приближаясь к смерти, становился бы, так сказать, все менее и менее Богом и перестал бы быть Им в момент смерти. Формула свт. Кирилла, наоборот, предполагает, что на вопрос «Кто умер на кресте?» нет другого ответа, как «Бог», потому что во Христе не было другого личностного бытия, кроме бытия Логоса, и что смерть является неизбежно личным актом. Умереть может именно кто-то, а не «что-то».

«Во гробе плотски, во аде же с душею яко Бог, в рай же с разбойником, и на Престоле был еси, Христе, со Отцем и Духом, вся исполняяй, Неописанный»1335. Вот что провозглашает Церковь в своем пасхальном песнопении: соединение в единой Ипостаси существенных черт обеих природ, божественной и человеческой, причем каждая остается тем, что она есть.

Человеческий разум не может возражать против этого учения, ссылаясь на свойства Божественной сущности, ибо сущность эта совершенно неведома и неописуема, и если мы знаем Бога непосредственно, то именно в силу того, что Личность Сына восприняла другую природу, нежели божественная, вторглась в тварное бытие и говорила человеческими устами Иисуса, умерла человеческой смертью, восстала от человеческого гроба и установила вечное общение с человечеством, ниспослав Духа Святого. Бога не видел никто никогда; Единородный Сын, сущий в недре Отчем, Он явил (Ин. 1:18).

Было бы, очевидно, слишком уж просто устанавливать параллель между современными богословами, проповедующими «смерть Бога», и свт. Кириллом Александрийским. И контекст, и задача богословия здесь и там совершенно различны. Но вполне возможно, а для православных богословов совершенно необходимо, утверждать, что Бог – не философское понятие, не «сущность со свойствами», не концепт, но что Он есть Иисус Христос, что познание Его есть прежде всего личная встреча с Тем, в Ком апостолы признали Воплощенное Слово, но также с Тем «Иным», Кто был ниспослан после как наш Заступник в нынешнем нашем ожидании конца утверждать, что во Христе и Духом Святым мы возводимся к Самому Отцу.

Православное богословие не исходит из доказательств бытия Божия, не обращает людей к философскому деизму. Оно ставит их перед Евангелием Иисуса Христа и ожидает их свободного ответа на этот призыв.

Часто говорилось, что когда восточные отцы рассуждают о Боге, они всегда начинают с трех Лиц и затем доказывают их «единосущие», тогда как Запад, начиная с Бога как единой сущности, пытается затем также указать на различие между тремя Лицами. Эти две тенденции являются исходной точкой спора о Filioque, и они же очень актуальны в наше время. В православном богословии Бог есть Отец, Сын и Дух как Личности. Их общая божественная сущность совершенно непостижима и трансцендентна, и сами ее свойства описываются лучше всего через отрицание. Но Трое действуют лично и делают возможным причастность к Их общей божественной жизни (или «энергии»). Через крещение «во имя Отца и Сына и Святаго Духа» новая жизнь и бессмертие становятся живой реальностью и опытом, доступным человеку.

III

Сегодня в силу неизбежного исторического процесса Православная Церковь все глубже вовлекается не только в т. н. «экуменический диалог», но и в основной поток социального развития, особенно здесь, на Западе. К сожалению, этот процесс Православная Церковь не может сознательно контролировать. Скажем откровенно: Всеправославные Совещания, о которых мы получили здесь весьма ценные сведения от профессора Кармириса1336, начались уже после того, как все поместные церкви предприняли решительные шаги для участия в экуменизме, и после того, как наши церкви, наши верующие, священники и миряне включились в современные социальные процессы. Кроме того, вся православная диаспора, и особенно Церковь в Америке, являющаяся уже органической частью западного общества, состоит – хочет ли она этого или нет – в постоянном диалоге с другими христианами, атеистами и агностиками. Теперь мы можем только обдумывать то, что уже случилось. Избежать новой исторической катастрофы для нашего поколения православие может только через полноценное богословское возрождение. Я говорю «историческая катастрофа для нашего поколения» потому, что верю, что Дух Истины не может допустить катастрофы Церкви как таковой, хотя Он, очевидно, может попускать, как это бывало в прошлом, катастрофы отдельных церквей или поколений христиан. Я совершенно согласен с профессором Кармирисом, когда он говорит, что те, кто хочет отложить богословие и заменить его сентиментальным экуменизмом, избегая т. н. «трудных вопросов», изменяют подлинному духу православия. Нам действительно нужно богословие – библейское, святоотеческое и современное. И нам следует помнить, что именно в диалоге с внешними – евреями, язычниками, еретиками – отцы, апостолы и даже Сам Господь Иисус развивали свое богословие. Будем подражать им в этом!

Я хотел бы также отметить, что само экуменическое движение переживает сейчас переоценку ценностей, что, быть может, даст православному богословию благоприятную возможность проявить себя. Что бы ни случалось при сенсационных встречах между церковными главами, каков бы ни был шум на торжественных ассамблеях, сколь умны бы ни были планы церковных политиков, обыкновенный думающий христианин все меньше и меньше интересуется этим поверхностным экуменизмом. Консерваторы отворачиваются от него потому, что он часто склоняется к двусмысленности и компромиссу. Радикалы им не интересуются потому, что церковь как учреждение не имеет в их глазах реального значения, и они откровенно ожидают ее распада; следовательно, им не нужен экуменический сверхинституционализм и сверхбюрократия. Поэтому будущее заключается в том, чтобы сообща увидеть значение христианского благовестив в мире. Единственное здоровое и осмысленное будущее – в богословии и, как я пытался показать в своих пяти позициях, свидетельство православия часто является именно тем, что люди ищут, сознательно или бессознательно.

Поэтому Православная Церковь и ее богословие неизбежно должны определить себя и как Предание, как верность прошлому, и как ответ настоящему. Перед лицом современности, Церкви, по-моему, следует избегать двух вполне конкретных опасностей: во-первых, она не должна считать себя «деноминацией», и, во-вторых, не должна считать себя сектой.

Оба этих искушения сильны, особенно в наших американских условиях. Те, например, кто отождествляет православие с народностью, обязательно исключают из членов Церкви и даже из сферы церковных интересов всех и все, что не принадлежит к определенным этническим традициям. Деноминацию и секту роднит то, что обе они исключительны: первая – потому, что релятивистична по самому своему определению, поскольку рассматривает себя как одну из возможных форм христианства, а вторая – потому, что находит удовольствие (удовольствие действительно демоническое) в изоляции, в отдельности, в исключительности и чувстве превосходства.

Все мы знаем, что обе эти позиции представлены в американском православии. Задача православного богословия – в том, чтобы обе их исключить и осудить. Одно только богословие, конечно, соединенное с любовью, надеждой, смирением и другими неотъемлемыми слагаемыми истинно христианского поведения, может помочь нам открыть и полюбить свою церковь как Церковь Соборную.

Кафолическая Церковь, как все мы знаем, не только «универсальна». Она истинна не только в том смысле, что обладает истиной, но и в том, что радуется, находя истину вне себя. Она для всех людей, а не только для тех, кто являются ее членами сегодня, и она готова безо всяких условий всегда и повсюду служить любому движению к добру. Она всегда страдает, если видит заблуждение или раздор, и никогда не допускает компромисса в делах веры, бесконечно сострадая и терпимо относясь к человеческой слабости.

Очевидно, что такая Церковь не есть организация, созданная человеком. Она бы просто перестала существовать, если бы мы одни за нее отвечали. К счастью, от нас требуется только быть истинными членами Божественного Главы Церкви, ибо, как писал св. Ириней, «где церковь, там и Дух Божий; и где Дух Божий, там Церковь и всякая благодать, а Дух есть истина»1337.

Orthodox Theology Today

В основу статьи положена речь, произнесенная автором 17 октября 1968 г. на симпозиуме в Свято-Владимирской духовной семинарии по случаю празднования ее тридцатилетия.

Впервые опубл. в: SVTQ. Vol. 13. № 1/2.1969. Р. 77–92.

Переиздания английского текста: Sobornost. Vol. 6.1970. P. 11–24.

Meyendorff J. Living Tradition. P. 167–186.

Впервые на рус. яз.: Православное богословие в современном мире // ВЭ. № 67. 1969. С. 175–193.

Переиздания этого перевода: ВРСХД. № 94. 1969. С. 13–30; публикация перевода ВЭ, проверенного и уточненного автором;

Мейендорф И., прот. Православие в современном мире: [сб. ст.]. Нью-Йорк: Chalidze Publications, 1981. С. 167–185; фототипическое воспроизведение текста ВЭ;

Мейендорф И., прот. Православие и современный мир: (лекции и статьи). Мн.: Лучи Софии, 1995. С. 57–78; публ. по изд. 1981 г.;

Мейендорф И., прот. Православие в современном мире: [сб. ст., 2-е изд., испр. и доп.] / отв. ред. М. Т. Работяга. М.: Путь, 1997. С. 171–189; публ. по изд. 1981 г.;

Православие: Pro et contra / сост. В. Ф. Федоров. СПб.: Изд-во РХГИ, 2001. С. 467–483; публ. по изд. 1981 г.;

Мейендорф И., прот. Православие в современном мире: [сб. ст., 3-е изд.]. Клин: Христианская жизнь, 2002.

Мейендорф И. Живое Предание. 2004. С. 266–299; публ. по изд. 1981 г. Другой рус. пер.: Православное богословие сегодня // Мейендорф И. Живое Предание. 1997. С. 221–248.

Публикация подготовлена по тексту первого русского перевода (ВЭ), проверенному и уточненному по английскому оригиналу (SVTQ) и отредактированному с учетом авторизованной версии (ВРСХД).

О православном понимании евхаристи

1. Давний спор: вчера и сегодня

В Средневековье появилось множество «перечней заблуждений», составлявшихся в ходе взаимной полемики греков и латинян. На первом месте в этих перечнях (особенно после конфликта 1054 г. между патриархом Михаилом Керуларием и кардиналом Гумбертом) неизменно оказывались вопросы Евхаристии. Например, спор о том, какой хлеб следует употреблять для совершения таинства (пресный или квасной), на протяжении XIV и XV вв. воспринимался как глубокое догматическое расхождение между двумя церквами.

Совершенно очевидно, что сегодня никто уже не намерен подходить к проблеме с таких позиций: средневековые споры между греками и латинянами – особенно те, что бушевали в XI и XII вв., – оставались спорами уставщиков, убежденных, что стоит лишь исправить спорные пункты – и вопрос о воссоединении церквей будет решен. Парадоксальным образом ничтожность предмета греко-латинских диспутов той поры наводила на мысль, что раскола «по сути» и нет. Поистине выдающиеся богословы того времени – например, свт. Фотий, – умели заставить обе противоборствующие стороны забыть человеческие «предания» и достичь единства, основанного исключительно на Священном Предании кафолической Церкви1338. И сегодня степень серьезности экуменического диалога зависит как раз от нашего взаимного желания понять истинные кафолические масштабы спорных пунктов.

Божественная Литургия – это таинство, благодаря которому искупительная жертва Христа осуществляется для нас; это – «воссоединение» с Богом падшего человечества и «восстановление» человечества в его первоначальном единстве, отныне восстановленном во Христе. Следовательно, разрешение существующих между православными и католиками противоречий в понимании Евхаристии можно найти только в свете сотериологии. Ибо совершенно очевидно, что если расхождение форм и уставных пунктов, порожденное различием независимых и в основном легитимных путей исторического развития, по этой самой причине заслуживает терпимости и даже поощрения (как элементы, взаимообогащающие единую Традицию), то куда сложнее преодолеть богословские разногласия, касающиеся понимания спасения. А ведь именно они повлияли на богослужебный обряд, наполняя порой совершенно новым смыслом случайные и формальные аспекты богослужения.

2. Анамнезис и эпиклеза

Приведем три примера, первый из которых будет касаться соотношения в евхаристическом каноне «анамнезиса» и «эпиклезы». Как известно, анамнезис – т. е. воспоминание, рассказ о событиях Тайной Вечери, содержащий установительные слова «Сие есть тело Мое», «Сия есть кровь Моя», – на латинском Западе считается тайносовершительной «формулой», посредством которой священник, действующий вместо Христа, совершает таинство. Сам канон римской мессы, как и канон англиканской евхаристии, в своем нынешнем виде предполагает именно такое богословие таинств. Хотя нынешний римский церковный обряд и не обязательно является плодом юридической сотериологии, основанной на понятиях «заслуги» и «удовлетворения», с этим видом богословия он превосходно сочетается; на протяжении всего Средневековья на Западе культивировался как раз такой тип благочестия, в котором месса была именно выражением доктрины Ансельма Кентерберийского об искуплении. В то же время во всех восточных литургических обрядах, также содержащих анамнезис, эта часть завершается призыванием Святого Духа, когда священник произносит:

…и просим, и молим <...> ниспосли Духа Твоего Святаго на ны и на предлежащия дары сия; и сотвори убо хлеб сей честное Тело Христа Твоего, а еже в чаши сей, честную Кровь Христа Твоего, преложив Духом Твоим Святым…1339

С одной стороны, в эпиклезе Восточной церкви торжественно провозглашается, что восстановление единства между Богом и человеком является троическим действием; для присутствия Христа среди общины верующих действие Святого Духа не просто необходимо – оно является частью самого бытия Бога в трех Лицах, в которое введено человечество. Действительно, все традиционные молитвы таинств – в первую очередь молитва таинства Крещения, в которое входит Миропомазание, – в самой своей сердцевине содержат призывание Святого Духа. С другой стороны, акт Евхаристии – это молитва. Идея о том, что епископ или священник действует в анамнезисе как образ Христа, эпиклезой не исключается, однако истинный масштаб и значение роли священника или епископа обнаруживаются именно в молитве, которую он произносят от имени собрания, когда просят Духа Святого почить «на нас и на дарах сих» и «преложить…».

Присутствие эпиклезы в евхаристическом каноне – нечто большее, чем просто литургическая деталь. В полемике против латинян многие православные авторы отстаивали этот пункт, стремясь представить его как «православную формулу освящения», противоположную формуле Католической церкви, данной в установительных словах. Однако, поскольку эпиклеза также представляет собой молитву, она исключает всякую мысль о том, что таинства совершаются просто «когда законно поставленный служитель произносит правильную формулу с верным намерением»1340. Призывание Святого Духа в Евхаристии – это не просто еще одна тайносовершительная «формула»1341: оно подразумевает особое учение о спасении и особую экклезиологию.

Задача Церкви – в том, чтобы актуализировать совершенное Христом искупление для нас, т. е. подать нам освящение, которое производит Дух, посылаемый Сыном от Отца. Это освящение никогда не происходит автоматически или магически: нужно, чтобы человек принял его добровольно, ибо где Дух Господень, там свобода (2Кор. 3:17), а Церковь – как раз то место, где становится возможным свободное принятие человеком благодати Божией. В Церкви антиномия между божественным всемогуществом и свободной человеческой волей разрешается благодаря понятию их «соработничества» (у греческих отцов – συνέργεια). В евхаристической эпиклезе проявляется это ключевое для сотериологии и экклезиологии понятие, напрямую связанное с пониманием спасения у греческих отцов: божественная благодать и причащение божественной жизни подаются человеку, когда он свободно обращается к Богу. Таким образом, «благодать» и «естественная свобода» являются не взаимоисключающими, а предполагающими друг друга понятиями1342.

Западное богословие таинств, начиная со Средних веков, но особенно с эпохи Контрреформации, характеризовалось стремлением определить «действительность» самого по себе таинства. На Востоке понятие «действительности» было очень тесно связано с учением о Церкви. В Православной Церкви никто никогда не усомнится, что торжественно произнесенное за литургией священнослужителем от имени всей Церкви призывание Святого Духа получит ответ от Бога. Однако сам факт, что это – молитва и призывание, предполагает, что «быть Церковью» означает для собрания верующих приложить свободное усилие к тому, чтобы пребывать в полноте истины, в полноте общения с кафолическим Преданием. Нет никакой внешней гарантии того, что данная поместная община истинно «Церковь», пока эта община не откроется руководству Духа Истины. Эпиклеза провозглашает такую открытость, а присутствие Христа в таинстве является ответом от Бога – ответом, который делает церковь именно Церковью. Таким образом, непрерывность существования Церкви и объективная реальность таинства основаны на обетовании Христа быть «со своими» до скончания века.

Итак, богословие таинств, которое признает за эпиклезой центральное положение в евхаристическом каноне, очевидно и тесно связано со святоотеческим учением о спасении и вполне свободно от той проблематики, которая преобладала на Западе в эпоху Реформации и Контрреформации.

3. Экклезиологический смысл Евхаристии

Второй пример, который хотелось бы привести, имеет отношение к экклезиологическому смыслу Евхаристии. Речь идет об идее, согласно которой Церковь в Евхаристии действительно становится Церковью Божией; эта идея объясняет, почему Православие дорожит своей уверенностью в фундаментальном «тождестве» всех поместных церквей. Святой Игнатий Антиохийский писал: «Где Христос Иисус, там и кафолическая Церковь»1343. То, чем в действительности является Тело, определяется присутствием Самого Христа в общине. Собрание человеческих существ становится Телом Христовым, всем Телом, а не частью Его, ибо даже те, кто отсутствует – Матерь Божья, святые и усопшие, – едины с ними в кафолической реальности каждой Евхаристии, которая как раз и становится Церковью Божией в определенном месте.

Евхаристическое собрание должно возглавляться епископом, и эта «норма», как хорошо известно, соответствовала практике, бытовавшей в ранней Церкви. Разделение местной церкви или епископского «диоцеза» на множество приходов с пресвитерами во главе было предопределено историческими обстоятельствами И-Ш вв. Порой это затемняло смысл изначальных отношений между Евхаристией и Церковью1344. Например, власть епископа стала осуществляться независимо от сакраментальной реальности Евхаристии, а порой – и поверх нее. Однако изначальный евхаристический смысл епископской функции сохранился и в каноническом праве, и в принципах церковного устройства. Православное неприятие папства – в частности, идеи о том, что один из епископов jure divino1345 обладает властью, выходящей за рамки его собственной Церкви или его собственного местного диоцеза и распространяющейся на других епископов, которые в своих церквах обладает той же функцией совершения таинств, что и первый епископ обладает в своей, – основывается на представлении о том, что власть юрисдикции и власть тайносовершительная фундаментально нераздельны.

Единство епископов между собой основывается на взаимном признании ими тождественности епископской власти каждого («Episcopatus unus est», – писал сщмч. Киприан1346), единство же всех поместных церквей – на тождестве веры, а не на совместном их подчинении некоему «вне-евхаристическому» центру. Существование вселенского первенства и различных региональных первенствующих кафедр, естественно, не исключается такой экклезиологией, однако их природа определяется миссионерскими нуждами Церкви в мире. Следовательно, такая ситуация напрямую связана с этой миссией Церкви. Без нее Церковь не может существовать, но это ни в коем случае не определяет природу самой Церкви1347.

Связь между Евхаристией и учением о Церкви совсем недавно вызвала новую волну интереса в православном богословии. В своей крайней форме этот новый подход ведет к противопоставлению – в чем-то искусственному – «евхаристической экклезиологии» и «экклезиологии вселенской», отказывая последней в христианской состоятельности, как если бы у Церкви не было «вселенского» существования или «вселенской» миссии. Однако если отказаться от подобных крайностей, то полное осознание того факта, что поместная церковь является не «частью» тела, но телом во всей его целостности и полноте, составляет необходимый для православной экклезиологии элемент, который современная «евхаристическая экклезиология» помогла прояснить.

4. Проблема «интеркоммуниона»1348

Обсуждение богословского и экклезиологического смысла Евхаристии, наконец, подводит нас к третьему вопросу, затронутому в «Декрете об экуменизме» II Ватиканского собора. Речь идет о проблеме «интеркоммуниона» между церковными организмами, находящимися в состоянии разделения, в частности, между католиками и православными. Позиция собора по этому вопросу, допустившего, по крайней мере, частичное евхаристическое общение, основывается на признании наличия в Православной Церкви «действительного священства»; между тем, православная экклезиология, как мы указывали выше, именно в силу своей «евхаристической основы», не приемлет понятия «действительности» per se. Мы попросту не можем сказать, что сакраментальное присутствие создается «действительностью священства», ибо таинственное присутствие Христа в церковной общине подразумевает не только это, но также Истину, кафоличность, единство и уж конечно формальное принятие Церковного Предания во всей его совокупности1349. Иными словами, вне Единой Церкви не может быть и речи о какой-либо «действительности»; не может быть никакого разделения между властью совершать таинство, данной епископам, и их учительной властью. Между тем, декреты II Ватиканского собора подразумевают, с одной стороны, что православные епископы обладают «действительным священством» (см., например: Декрет о Восточных католических Церквах, 25) и таким образом «поощряют» евхаристическое общение с ними, делая оговорку о некоторых дисциплинарных ограничениях (см.: Декрет об экуменизме, 3). Однако, с другой стороны, они гласят, что православные епископы не имеют вероучительного авторитета, поскольку они отделены от Римского Престола (см.: Конституция о Церкви, III, 22). По-видимому, логическим выводом станет то, что католики смогут принимать участие в таинствах Православной Церкви, но будут избегать слушать проповеди, поскольку излагаемое в них учение отделено от истинно апостольской учительной власти.

В православном понимании эта позиция подразумевает такое евхаристическое богословие, которое отделяет сакраментальное, почти «магическое» присутствие per se от полноты жизни, истины и единства во Христе и Духе Святом.

А между тем истинный богословский смысл Евхаристии как раз и состоит в том, что она являет эту полноту и свидетельствует о ее истинном присутствии в Церкви.

Католики и православные согласны в том, что присутствие Христа в Его Церкви полно и реально, и их согласие в этом вопросе – поистине бесценный экуменический факт. И все же, весь трагизм раскола – в том, что мы еще не достигли согласия относительно содержания и предпосылок этой полноты. Пока несогласие остается, всякий «интеркоммунион» неизбежно будет основан на минималистическом сведении кафоличности к понятию абстрактной «действительности», или, что хуже, – на предположении, что полнота эта еще не была дарована Церкви. В таком случае мы – католики и православные – станем протестантами. Православное неприятие «интеркоммуниона» – вовсе не плод реакционного консерватизма или отсутствия ревности о воссоединении. Оно проистекает из понимания, что истинное христианское единство – это богоданная реальность, основанная на нашем совместном принятии истины Христовой – такой, какой Он хочет нам ее преподать. Как раз это и происходит в таинстве Евхаристии.

Если мы сейчас, посреди наших разделений, будем в нем участвовать, мы имплицитно, но богохульно примем эти разделения как терпимые. А это будет полной противоположностью истинному экуменизму.

Notes on the Orthodox Understanding of the Eucharist

Опубл. в: The Sacraments: An Ecumenical Dilemma ed. H. Küng. NY: Paulist Press, 1967. P. 51–58.

Фр. пер.: Note sur l’interprétation Orthodoxe de l’Eucharistie // Concilium: Revue internationale de théologie. № 24. P, 1967. P. 53–60.

На рус. яз. публикуется впервые.

Пер. с фр. У. С. Рахновской, сверенный с англ, публикацией.

По поводу «Единства Триединого Бога» Юргена Мольтмана

Юрген Мольтман начинает свою статью1350 с утверждения противоположности между философским (или спекулятивным) подходом к Троице и подходом, который основывается на истории спасения. Разумеется, эта противоположность осознавалась и другими авторами, хотя определяли ее подчас неодинаково. Так, в конце XIX в. французский богослов Теодор де Реньон1351 говорил о двух «философиях», преобладавших уже в святоотеческую эпоху, – латинской и греческой:

Латинская философия сначала рассматривает природу саму по себе, а затем переходит к носителю; греческая же философия рассматривает носителя, а от него идет далее, чтобы отыскать природу. Латиняне мыслят лицо как спсособ существования природы, греки же мыслят природу как содержание лица.

Сам де Реньон принимал сторону греков и сетовал, что

<...> в наше время догмат о божественном единстве поглотил, так сказать, догмат о Троице, о котором говорят лишь как о некоем сувенире1352.

Карл Ранер также призывал вернуться к доавгустиновой концепции Бога, где три ипостаси рассматривались прежде всего в их личностных, нередуцируемых функциях1353. И, конечно, все современные православные богословы – особенно при обсуждении вопроса о Filioque – отмечают противоположность триадологии греческих отцов, для которых реальность трех Лиц предваряла всякое умозрение о единстве Божественной сущности, и утвердившуюся на латинском Западе концепцию единства Божия, которая хотя и признавала Троицу, но только как выражение внутрисущностных отношений в Боге.

Однако у профессора Мольтмана эта противоположность справедливо связывается не столько с различием философских подходов к Богу, сколько с различным осмыслением самой христианской веры, когда для одной стороны она – опытное переживание истории спасения, открывающейся в библейском повествовании, а для другой – философская, космологическая и онтологическая рефлексия, неизбежно основанная на таких предпосылках и методологиях, как платонизм, аристотелизм, немецкий идеализм или современный экзистенциализм.

В самом деле, стоит вспомнить, как это делает Ю. Мольтман, что даже Карл Барт в своем подходе к учению о Троице не отказывался от философской спекуляции и говорил исключительно об «одном личном Боге в трех модусах бытия». Но такой подход совпадает, в сущности, с хорошо известными древними модалистскими формулами и едва ли должным образом учитывает библейские свидетельства об Иисусе-Сыне и Его отношении к Тому, Кого Он называл Лева, Отче.

В итоге у большинства западных богословов – даже у многих «ортодоксов» и «неоортодоксов» (например, у Барта и его последователей) – учение о Троице остается сегодня, как и во времена де Реньона, чем-то вроде запоздалого ответа, который зачастую кажется вымученным и излишним. Корни этой ситуации – не только в философских предпосылках, но равно и неизбежно – в тех направлениях библейской герменевтики, которые либо прямо отрицают божественность Иисуса, либо интерпретируют ее так, что понятие Троицы перестает быть необходимым, либо, наконец, просто заявляют, что проблема личной идентичности Иисуса не имеет никакого значения. Современная герменевтика чаще всего связана с философскими предпосылками, приводящими к тому, что история спасения абстрагируется или субъективируется и сводится на практике к lumen naturae1354. Именно так обстоит дело у Бультмана и его школы.

Примечательно, что проблема связи тринитаризма с историей спасения далеко не нова. Еще в 265 г. Павел Самосатский подвергся обвинению за модализм в учении о Боге и за адопционизм в христологии. Далее последовала реакция арианства, которое отвергло модализм Павла Самосатского, отказавшись при этом и от тринитаризма: если Слово (Логос) и Дух – разные лица, как говорили ариане, то они непременно суть творения Единого Бога.

Какой же характер имела и на чем основывалась та линия развития Предания, которая началась в Никее и продолжилась в триадологии отцов-Каппадокийцев, в христологии свт. Кирилла Александрийского, в Халкидонском определении и в позднейших уточнениях учения об «ипостасном единстве»?

Общераспространенный (и слишком часто принимаемый на веру) ответ сводится к тому, что развитие это было не чем иным, как «эллинизацией» христианства, а учение Каппадокийцев о Троице (отличалось оно от западной августиновской модели или нет) – лишь формой неоплатонической спекуляции, радикально отличной от библейской мысли.

Здесь нет возможности детально обсуждать эту обширную и сложную проблему. Но я решительно настаиваю, что отказ от тринитаризма на том основании, что он-де «плод философского умозрения греков» неверен не только с вероучительной, но и с исторической точки зрения1355. Конечно, писатели святоотеческой эпохи, начиная с Оригена, пользовались формами греческой мысли. Это было неизбежно, поскольку они хотели быть понятными для своих современников. И в наши дни христианское богословие, чтобы стать понятным нынешней аудитории, столь же неизбежно обращается к современному интеллектуальному инструментарию и категориям. Проблема здесь не в форме, а в содержании богословской вести. Для тех христианских богословов, которые, подобно православным, считают необходимым утверждать непрерывность и внутреннее единство церковного Предания в веках, вопрос предполагаемой «эллинизации» имеет, конечно, большое значение. И все же главный предмет нашего обсуждения – тринитаризм как таковой, а не способы его выражения. Важнейшая роль в этой связи принадлежит настойчивому утверждению профессора Мольтмана, что учение о Троице не есть философская спекуляция об истории спасения, выработанная греками ли или современными мыслителями post factum, но присуще истории спасения как таковой. А это, в свою очередь, подразумевает, что христианская вера, мыслимая и переживаемая как опыт Троицы, представляет собой, говоря словами Ю. Мольтмана, иную религию, иное богопочитание, иную доксологию, нежели монархианский монотеизм. Бог как Троица – Отец, Сын и Дух – не может быть ни отождествлен с абстрактным понятием или философски определяемой сущностью, ни сведен к идее Перводвигателя или Судии-Воздаятеля. Какая бы лексика ни употреблялась – оправданно субординационистская, встречающаяся у синоптиков, апостола Павла, а также у св. Иоанна Богослова (Отец Мой более Меня. / – Ин. 14:28), или выражающая тринитарную «равночестность» – равным образом свойственная Иоанну Богослову (Я и Отец – одно. / – Ин. 10:30), – образ Бога в Новом Завете предполагает межличностные отношения.

Думается, было бы нетрудно доказать, что здесь мы встречаем тот библейский тринитаризм и ту «историю» Бога, которые открываются в повествовании об Иисусе из Назарета, и которые стремились выразить отцы-Каппадокийцы IV в., утверждая, что в Боге – три ипостаси, т. е. три субъекта, подлинных и реальных, а не просто три πρόσωπα (лика), или три проявления ad extra. То, что в восприятии Бога у Каппадокийцев Лица первенствуют над общей природой, видно прежде всего из их прочтения Петрова исповедания: Ты-Христос, Сын Бога Живаго (Мф. 16и параллельные места). Именно в контексте такого восприятия они определяют свою тринитарную терминологию, три ипостаси и одну сущность. Арианство было отвергнуто Каппадокийцами отнюдь не во имя модализма. Они сознательно пошли на риск получить ярлык «тритеистов»1356.

В V столетии тринитарный выбор Каппадокийцев обрел новое мощное выражение в христологии, которую отстаивал свт. Кирилл Александрийский. Если Иисус – воистину Второе Лицо Святой Троицы, то Мария – воистину «Богоматерь». Можно быть матерью лишь кого-то, но не вещи и не имени; и Она родила именно Его, а не кого-то иного. На том же этапе христологических споров возник еще более острый вопрос о личной идентичности Умершего на Кресте. Ответ на него следовал той же логике: «Один от Святой Троицы пострадал плотию». Соответственно, и Крест был осмыслен как самооткровение Троицы: любовь Божия не осталась только божественной, разделяемой Тремя Лицами, но распространилась, дабы включить в себя смертное человечество1357. А это означало, что Бог лично усвоил себе смертное состояние вплоть до приятия самой смерти: Бог умирает во плоти! Однако эта человеческая смерть не переживается Богом в Его единой сущности и не является личным переживанием Отца или Духа, но только Сына – Слова, Которое стало плотию [Ин. 1:14]. «Теопасхизм» – представление о Сыне Божием, пострадавшем во плоти, не стал «патрипассианством» – представлением, которого держались некоторые модалисты, что на Кресте будто бы умер Сам Отец.

Я упомянул тринитарную и христологическую позиции IV-V вв. потому, что взгляды Ю. Мольтмана, изложенные в упомянутой статье и других недавних его работах1358, можно понять как возврат к тринитаризму, сформулированному в те далекие времена, хотя сам автор пришел к нему, по-видимому, не столько путем чисто исторического исследования, сколько через поиски адекватного способа выразить христианскую весть сегодня. Я полностью согласен с ним, что библейское понимание Бога – тринитарное. Разумеется, это тоже монотеизм, но не тот философский монотеизм, который стремился к преобладанию в богословской мысли Запада, начиная с Августина. В этом отношении пример отцов-Каппадокийцев интересен тем, что они богословствовали, философствуя, но богословие их было прежде всего тринитарным. Что же до монотеизма, то главная его формулировка у Каппадокийцев – апофатическая: единая сущность Божия всецело трансцендентна, но Бог при этом являет Себя как Троицу ипостасей, действующую в истории спасения. По сути, критики, обвинявшие отцов в тритеизме, могли иметь философски сильный аргумент: Троица Каппадокийцев – не философская схема. Единственная проблема, возникающая у меня по поводу тринитаризма профессора Мольтмана, связана с его интерпретацией «лица», или ипостаси. Так, он возражает против употребления общепринятых терминов («лицо», «ипостась»), которые, по его словам, «стирают конкретное различие между Отцом, Сыном и Святым Духом». Это возражение может оказаться вполне обоснованным, но его обоснованность или необоснованность неизбежно зависят от значения, придаваемого этим «общим» терминам.

Я утверждаю, что христианский тринитаризм имеет смысл только при строго персоналистическом понимании лиц, или ипостасей. Профессор Мольтман неоднократно и абсолютно справедливо подчеркивает уникальность лиц как субъектов. Но необходим и следующий шаг: Божественные Лица – не просто «образы бытия» божественной природы. Они «обладают» божественной природой, которая едина и неделима. Говорить, как это делает Мольтман, что они – «реальные субъекты с волями и умами» – ошибочно. На самом деле они обладают только одной волей и одним божественным умом (в силу их единой природы), но обладают перихоретически1359, а это значит (как удачно выражается сам Мольтман), что «мы должны мыслить единство Отца, Сына и Духа единством открытым, влекущим, единящим и, следовательно, интегрирующим». И поскольку Три Божественных Лица – это действительно три вполне отличных друг от друга любящих и влекущих к себе субъекта, то человеческие личности спасаются через вхождение и участие в их межличностном единстве (так и они да будут в Нас едино… / – Ин. 17:21).

Конечно, подобный акцент может быть истолкован неверно – как подразумевающий своеобразный пантеизм, когда Троица ипостасей превращается в «несметное множество» ипостасей. Поэтому важно подчеркнуть, что трансцендентная божественная природа всегда останется не схожей ни с чем и трансцендентной, а человеческие личности входят в общение любви Трех Божественных Лиц по благодати. Спасение и состоит именно в восстановлении такой межличностной связи. Конечное эсхатологическое соединение предвосхищается уже теперь и конкретно – в сакраментальном евхаристическом общении Церкви.

Вся эта система возможна лишь при условии, что лица мыслятся вполне отличными от их природы, открытыми к усвоению реальности, которая внеположна их природе, и потому способными к реальному изменению (хотя природа их остается неизменной).

Сын становится плотью и усвояет человеческую природу. Он рождается как человек и умирает на кресте. Он умирает поистине «вне врат на Голгофе, за тех, кто находится вне»1360. Так нельзя сказать о божественной природе или об Отце, или о Духе. Это можно утверждать только о Сыне, чья ипостась сохраняет божественную природу, но одновременно простирается за ее пределы…

Поэтому тринитаризм требует, чтобы личность – и божественная, и человеческая – мыслилась открытой. Только личный и троичный Бог может стать тем, кем не был прежде. И, соответственно, только человеческая личность может быть крещена – «во имя Отца, Сына и Святаго Духа» и чрез это войти в общение троичной Божественной любви, которое не принадлежит ей по естеству в силу тварности человеческой природы. Как Божественное Лицо может «выступить за пределы» божественной природы, так и человеческая личность может быть «обожена».

Процесс, в котором божественная любовь простирается за пределы Божественной Троицы, достигает последнего рубежа на Кресте, где Сын нисходит до самых глубин смертного умаления, или кенозиса, потому что именно в этой бездне пребывает человечество, когда оно отделено от Бога. Усвоение же Божественной любви в каждом отдельном случае совершается Святым Духом. В Троице Дух исходит от Отца и «почивает» в Сыне. Но если Сын усвояет Себе человеческую природу и собирает человеческие личности «в Себе», то Дух есть Тот, Кто совершает это «собирание» и дает ему конкретную реальность. В Духе Сын есть – истинно, по естеству и во веки – Сын Отца. И в Духе же люди приемлются как сыны и дщери того же Отца. Как раз такое видение христианской веры и отстаивает, если я правильно понимаю, профессор Мольтман, и оно, по моему убеждению, есть видение новозаветное. Намереваясь представить его читателю, я столкнулся лишь с одной серьезной проблемой, а именно – с осмыслением ипостаси, которое требует, на мой взгляд, прояснения и развития. То и другое я попытался сделать с намерением отдать должное внутренним сотериологическим и антропологическим выводам, заложенным в тринитаризме.

Reply to Jürgen Moltmann’s «The Unity of the Triune God»

Отклик на статью: MoltmannJ. The Unity of the Triune God // SVTQ. Vol. 28. № 3.1984. P. 157–171.

Опубл. в: Ibid. P. 183–188.

На рус. яз. публикуется впервые.

Пер. с англ. Ю. С. Терентьева.

Свет с Востока? «Богословствование» в перспективе восточного христианства

После лекции, которую я недавно прочел в кампусе одного американского университета, какой-то студент, явно заинтересовавшийся ее предметом, спросил: «А есть ли у вашей деноминации общины в Калифорнии?» Вопрос застал меня врасплох, хотя я и был представлен аудитории как «восточный» христианин, а у среднего американского слушателя подобное определение вызывает ассоциации скорее с географией Америки и некоторыми фактами из истории ее конфессий. Не был ли я воспринят как «восточный» христианин в том же смысле, в каком подразумеваются «южные» баптисты?

Подыскивая нужные слова, я сообразил, что чисто исторический ответ, вроде того, что «мы восточные христиане постольку, поскольку прибыли из Восточной Европы», – был бы половинчатым и недобросовестным. Разумеется, озадаченность студента говорила о недостатке исторической и географической эрудиции. Да, некогда, в эпоху Средневековья, в христианстве произошел раскол, который противопоставил латиноязычный Запад грекоязычному Востоку1361, однако заложенные в этом расколе богословские предпосылки были много весомее исторических обстоятельств. Говоря о «восточном», или «греческом», православии, обычно имеют в виду христианскую традицию, которая претендует на то, что она сохранила целостность апостольской веры (как подразумевает это сам термин «православие») и, несмотря на очевидные ограничения, обусловленные исторически и географически, подлинную «кафоличность». В Северную Америку эта традиция впервые пришла не с Востока (т. е. не с иммиграционной волной второй половины XIX – начала XX в.), а с Запада, когда во второй половине XVIII в. русские монахи Валаамского монастыря начали проповедь христианства среди коренных жителей Аляски.

Сегодняшние православные общины, представленные на территории США повсеместно, существуют в обществе, которое по своим религиозным традициям является всецело западным. Некоторые из них и доныне сохранили свой иммигрантский облик, другие воспринимаются по языку и духовному складу как вполне американские. Православие в Америке постоянно сталкивается с вызовами присущего этой стране религиозного плюрализма, современного секуляризма, с необходимостью сохранять древнюю литургическую традицию в окружении, усвоившем пуританские и индивидуалистические формы богопочитания. Таковы лишь некоторые обстоятельства, в которых «богословствует» православный богослов, хорошо сознающий, что основная масса православных проживает ныне в странах Восточной Европы и Ближнего Востока1362 и борется – зачастую без всякого успеха – с различными проявлениями враждебности.

Источники богословия

Как только христианское богословие приобрело – в западных средневековых университетах – статус «науки», изучаемой и преподаваемой на основе соответствующей научной методологии, неизбежно встал вопрос и об «источниках» богословского дискурса. И как естественные науки, по Аристотелю, начинаются с опыта реальности, достигаемого при помощи чувств, так и богословие началось с данных, содержащихся в Писании и Предании. Существовало, кроме того, и «естественное богословие», основанное на постижении тварного мира человеческим разумом, некогда просвещенным от Святого Духа и наделенным способностью распознавать Творца в Его созданиях.

Сама по себе подобная классификация источников богословия не содержит ничего заведомо ложного, если не считать, что она не столько отвечает на вопросы, сколько порождает их. Что есть Писание? Что есть Предание? В чем заключаются главные положения «естественного богословия», если таковое существует?

Православное богословие принимает богодухновенность Писания как данность. Даже беглое знакомство с литургическим этосом Православной Церкви убеждает в библейском характере ее религиозного опыта. Православное богослужение почти целиком составлено из текстов Священного Писания, прежде всего – Псалтири, которая читается или поется в различном литургическом контексте. Но, взяв за ориентир богослужение, мы поймем, что Библия не читается здесь как единый свод равно священных текстов. В литургических чтениях ясно видна определенная иерархия. Новый Завет, читаемый за евхаристическим богослужением, есть «исполнение», осуществление Ветхого Завета. А Четвероевангелие – предмет особого почитания, ставящего эту часть Нового Завета выше всех остальных его книг. Интересно, что Откровение Иоанна Богослова, хотя оно и принято в канон Писания, не читается за богослужением вовсе. Наиболее вероятное объяснение – в том, что Антиохийская церковь, чей лекционарий был воспринят церковью Константинопольской, а через нее и всеми остальными, не причисляла книгу Откровения к новозаветному канону до V в., т. е. в течение какого-то времени после того, как лекционарий сформировался.

Эта система приоритетов внутри канона Священного Писания впоследствии отчетливо проявилась в двух фактах его истории на христианском Востоке. Первый связан с тем, что канон Священного Писания не был утвержден здесь до 692 г. (до Трулльского собора с его 2-м правилом1363), и что такая неопределенность границ письменного Откровения не представляла серьезной проблемы для «богословствования». Второй факт, относящийся к статусу «пространного канона» Ветхого Завета, не был окончательно прояснен и после 692 г. Такие его части, как Книга Премудрости Соломона и Книга Премудрости Иисуса, сына Сирахова, оставшиеся за пределами древнееврейского канона, помещенные лишь в Септуагинту и называемые на Западе апокрифами, на Востоке еще в VIII в. считались «допустимыми», хотя и не включались в канон1364. И даже сегодня православные богословы называют их «второканоническими». Эти книги признаются частью Писания, в виде отдельных фрагментов читаются в храме, но в библейском каноне занимают некое периферийное место.

Менее жесткий подход православных к проблеме канона убедительно показывает, что их понимание христианской веры и христианского опыта совершенно несовместимо с тезисом sola Scriptura. Вопрос о Предании неизбежно встает, но, безусловно, не как вопрос о «втором источнике» Откровения (сегодня, к счастью, подобная терминология не находит защитников). Существует, конечно, известный текст свт. Василия Великого, который при беглом прочтении можно истолковать как утверждающий определенный параллелизм Писания и устного предания:

Из догматов и проповедей, соблюденных в Церкви, иные имеем в учении, изложенном в Писании, а другие, дошедшие до нас от апостольского предания, приняли мы в тайне (μυστικώς). Но те и другие имеют одинаковую силу для благочестия. И никто не оспаривает последних, если хоть несколько сведущ он в церковных постановлениях. Ибо, если бы вздумали мы отвергать не изложенные в Писании обычаи, как не имеющие большой силы, то неприметным для себя образом исказили бы самое главное в Евангелии, лучше же сказать, обратили проповедь (κήρυγμα) в пустое имя1365.

На деле же этот текст предполагает, что Бог обращается к людям как живой Бог к живым личностям; что Он открыл Себя в Иисусе Христе, Который избрал апостолов Своими свидетелями; что такие беспрецедентные события, как Явление, Смерть и Воскресение Христа были засвидетельствованы и возвещены ими последующим поколениям как апостольское предание; что суть этой керигмы, действительно, заключена в книгах Нового Завета, но что керигма эта, не будучи произнесена во всем контексте живого предания, особенно в контексте богослужения и таинств Церкви, неминуемо осталась бы просто человеческим словом.

В этом смысле Предание выступает как первичный и основной источник христианского богословия – не как соперничающее с Писанием, но как духовный его контекст. Конечная истина была «вверена святым», когда Иисус наставил их и когда Святой Дух сошел на них как на общину верных в день Пятидесятницы. Церковь как евхаристическая община возникла и начала существовать раньше, чем были написаны книги Нового Завета, да и сами эти книги составлялись внутри и для конкретных поместных церквей. Их текст предназначался для чтения и уяснения людьми крещеными, твердыми в вере и собранными во имя Господа. Вот почему богословие – не просто наука, использующая Писание как исходные данные; оно предполагает также жизнь в общении с Богом и людьми, во Христе и Святом Духе, в церковной общине. Разумеется, библейское богословие – лучшее из всех, но «быть воистину библейским» подразумевает живое общение во Христе, без которого Библия – мертвая буква.

Такой подход, вовсе не означая, что библейская наука лишена специфической целостности и методологии, предполагает определенное понимание Библии как собрания письменных текстов, составленных по разным историческим поводам в общине и для общины. Именно это понимание вплотную подводит нас к теме «богодухновенности» Писания, особенно в ее отношении к «богоизбранности» Израиля. В Библии Бог глаголет Израилю устами нескольких священных писателей, но Он же глаголет миру через Израиля – народ Божий. Поэтому тема богодухновенности имеет в виду не только какого-то конкретного автора, имя которого зачастую неизвестно или условно, но Израиля, избранного как народ, чья литература и история во всей их нераздельной цельности оказались орудиями божественного Откровения. Вот почему и проблемы исторической критики, возникающие в связи с отдельными текстами или авторами Библии, требуют разрешения на основе собственно научной методологии. Ибо эти тексты и эти авторы возникли и существовали внутри конкретной человеческой истории Израиля, использовавшего различные жанры: поэзию и историческое повествование, притчу и назидательную беседу.

Те, кого православные богословы называют «отцами Церкви» – а это в основном те, кого некогда признали защитниками Истины против еретических ее искажений и потому главными выразителями аутентичного христианского Предания – не имели никаких затруднений ни с чисто символической интерпретацией многих мест Ветхого Завета (вспомним александрийский аллегоризм, а также замечание св. апостола Павла об άλλεγορούμενα1366 в Гал. 4:24), ни с осмыслением истории творения (см.: Быт. Гл. 1) в свете научных знаний своей эпохи (см.: «Беседы на Шестоднев» свт. Василия Кесарийского1367). Все затруднения в отношении современного критического подхода возникают лишь там, где он отрицает священный характер истории Израиля или объявляет мифом любое известие Библии о Божественном вмешательстве в тварную жизнь.

Если свод книг, известный как Ветхий Завет, отражает непрерывную историю народа, устремленную в будущее – к мессианскому Царству, то Новый Завет всецело сосредоточен на строго определенном моменте истории – крестном страдании и воскресе-нии Иисуса, – моменте, в котором была явлена вся полнота любви и премудрости Божией и к которому уже нечего прибавить. Апостолы засвидетельствовали это событие, а «апостольское предание» сохраняет его значение и истолковывает его смысл в контексте дальнейшей истории человечества. Ветхий Завет продолжал пополняться новыми текстами до времен Христа; расширение Нового Завета закончилось со смертью последнего «свидетеля» Воскресения. Ветхий Израиль получал откровение непрестанно; в новом домостроительстве это немыслимо, ибо спасение раз и навсегда совершилось во Христе. Церковь может лишь определять границы истинного свидетельства, но не может ничего прибавить к нему.

Последнее обстоятельство, – безусловно, ключевой момент в нашем понимании того, что есть «предание». Действительно, если оно – не ряд новых откровений, то каково содержание тех «неявных» или «таинственных» учений, которые, согласно приведенному тексту свт. Василия, передаются в Церкви из поколения в поколение как «самое главное в Евангелии», но при этом не включены в Писание? Святитель Василий сам приводит несколько примеров (крещальные погружения, значение «дня Господня» и т. д.)1368, и все они относятся к таинствам, богослужению и духовному опыту христианской общины. Главная его мысль заключается в том, что христианская вера – не просто рассудочное усвоение истин, которые могут быть записаны и прочитаны, но непрестанное и живое общение с Богом во Христе через Святого Духа; это опыт «новой жизни» – не индивидуальный и субъективный, а сакраментальный и «общий» для всех крещеных.

Вряд ли мы сможем вполне уяснить, что понимали восточные христиане под «богословием», если не отнесемся с полным доверием к нижеследующим словам Евагрия Понтийского, одного из великих вождей египетского монашества IV в.: «Если ты богослов, то будешь молиться истинно, а если истинно молишься, то ты – богослов»1369. И хотя сам авва Евагрий – как и другие монашеские писатели – мог ненароком впасть в несколько чрезмерный «харизматический» индивидуализм, не подлежит сомнению, что всё восточнохристианское предание усвоило святым, духовным руководителям, старцам (как именуют таких людей и в настоящее время русские и румыны) особый авторитет как хранителям истины и наставникам христианского общества1370. Между прочим, этот аспект восточнохристианского предания настолько заинтересовал и воодушевил Джона Уэсли, что он подготовил английский перевод сочинений, приписываемых прп. Макарию Египетскому1371. Однако, прочтение восточного предания в протестантском экклезиологическом контексте, – единственном, какой был усвоен Уэсли в противовес официальной позиции Англиканской церкви – неизбежно увлекло его на путь эмоционального «профетического» субъективизма. Церковный и богословский «реалистический» контекст православного Предания – который, несомненно, был и контекстом греческих отцов, боровшихся против арианства и других ересей – не допускает редукции Истины к субъективному, индивидуальному опыту1372. В XIV в. разгорелся знаменитый догматический спор, в результате которого учение свт. Григория Паламы получило официальное одобрение Церкви. В основе его богословской позиции лежало утверждение реального, «нетварного» присутствия Божия в опыте святых, который доступен не только отдельным мистикам, но и всем крещеным1373.

Раньше я уже говорил о церковном контексте Предания. В самом деле, Церковь как евхаристическое собрание, собственно, и становилась в поместной общине местом (locus) учительства. И она же, будучи евхаристическим собранием, создавала рамки и модели для учительского служения, особенно епископского и пресвитерского. То, что сегодня именуется апостольским преемством, сохранялось, как это ясно показывают писания древних отцов, – в частности, свв. Игнатия Антиохийского и Иринея Лионского – не вне, а внутри евхаристической общины каждой поместной церкви. Учительское служение апостолов, избранных Самим Христом, заключалось в свидетельстве о Его Воскресении пред всем миром. То было уникальное странствующее служение, не привязанное ни к одной поместной церкви и не перепоручаемое другим, ибо оно могло совершаться лишь «очевидцами» Господа. Когда ушли из жизни апостолы, апостольское предание сохранялось в рамках поместной, эсхатологически ориентированной и сакраментальной общины евхаристического собрания. Епископ как занимающий в собрании место Самого Господа, имел «известное дарование истины» (charisma veritatis certuni)1374. Отнюдь не претендуя на личную непогрешимость, он был хранителем предания, нерушимо передаваемого и восходящего к самим апостолам – предания, которое надлежало также засвидетельствовать единством веры, хранимым всеми членами каждой поместной церкви и соединявшим эти церкви друг с другом1375. Самым очевидным признаком этой церковной функции епископата было обычное для древней Церкви требование, чтобы новый епископ избирался духовенством и народом поместной церкви и рукополагался соседними епископами, которые представляли весь епископат Церкви вселенской.

Итак, сегодня православный богослов ответствен в своем «богословствовании» и перед Писанием, и перед Преданием, насколько они выражают себя в той реальности «общения», которую я попытался описать выше1376. Однако его ответственность – это ответственность всецело свободной личности, которой вверено от Господа постигать истину и сообщать ее другим. Такая свобода может быть ограничена лишь самой истиной, однако божественная Истина не стесняет человеческую свободу, но «делает нас свободными» (ср.: Ин. 8:32). Древняя Церковь не знала – а Православие и сегодня не знает – автоматических, формальных или авторитарных способов отличить истину от лжи. Снова процитируем св. Иринея Лионского : «Ибо где церковь, там и Дух Божий; и где Дух Божий, там Церковь и всякая благодать, а Дух есть истина»1377.

Вероучительные определения, развитие богословия и оправданный плюрализм

Один из самых трудных вопросов для православных богословов, участвующих в экуменическом диалоге, – это вопрос о неизменном критерии истины в православном богословии. Замешательство перед ним придает им сходство с субъективистами или либералами. Но с другой стороны, их первоочередная заинтересованность в истине и нежелание уступать что-либо модному доктринальному релятивизму сближает их с крайними консерваторами. Сами они, впрочем, отказываются отождествлять себя с кем бы то ни было.

Но бывают времена, когда православие переходит в наступление и оспаривает традиционную для Запада озабоченность критериями и авторитетом. Это направление мысли необычайно ярко выразил крупнейший русский богослов XIX в. из мирян А. С. Хомяков:

Церковь не авторитет, как не авторитет Бог, не авторитет Христос, ибо авторитет есть нечто для нас внешнее. Не авторитет, говорю я, а истина и в то же время жизнь христианина, внутренняя жизнь его; ибо Бог, Христос, Церковь живут в нем жизнью более действительною, чем сердце, бьющееся в груди его, или кровь, текущая в его жилах; но живут, поскольку он сам живет вселенскою жизнью любви и единства, то есть жизнью Церкви1378.

Хомяков подвергает критике западное христианство, где «авторитет сделался внешнею властью, а познание религиозных истин отрешилось от религиозной жизни»1379. В католицизме содержанием церковной жизни стало послушание авторитету, тогда как в протестантизме церковный авторитет был заменен Писанием, понимаемым как свод истин в форме письменных утверждений. «Выводы, правда, не одинаковы, но посылки и определения, подразумевательно в них заключающиеся, всегда тождественны»1380, – заключает русский богослов.

Не вполне объективный сам по себе, подобно всем широким обобщениям, взгляд Хомякова все же глубоко показателен для православного восприятия богословия как внутреннего видения, которое требует личного аскетического усилия. И это не одно лишь индивидуальное, но и общее усилие, предпринятое в «общине святых». Знание, которое подает Святой Дух, по своему характеру есть знание личное, но достигаемое в общении любви с апостолами, отцами Церкви и всеми святыми. Сам Бог, Который есть любовь, по природе триедин, и постичь это возможно только через единение в любви1381.

Такой «мистический» и опытный подход к богословию не означает, что у Православной Церкви нет догматов, признаваемых как окончательное и потому авторитетное выражение Предания. Церковная история – это история догматических споров, которые обычно завершались вероучительными определениями; последние имеют нормативный характер и направлены на устранение заблуждений, богословы же призваны держаться этих определений как основных ориентиров.

Вероучительные определения, или догматы, всегда проистекают из согласия, достигнутого на соборах. В самом деле, истина может быть выражена отдельным лицом, некой группой, или, наконец, поместной церковью, однако такое индивидуальное ее выражение само по себе еще не есть догмат. Догмат всегда отражает церковное согласие, отвечающее критериям, описанным у св. Иринея Лионского . Во времена христианской Римской империи обычным для императора способом констатировать церковное единомыслие стал созыв «вселенского» собора. Православная Церковь признает семь таких соборов как вполне выражающих Предание Церкви: I Никейский (325), I Константинопольский (381), Эфесский (431), Халкидонский (451), II Константинопольский (553), III Константинопольский (680) и II Никейский (787). Эти соборы вынесли определения по основным тринитарным и христологическим вопросам. Но признание перечисленных семи соборов «вселенскими» не исключает того, что православное единомыслие может быть достигнуто и иными средствами. Поместные соборы (например, 1341, 1351, 1675 и 1872 гг.)1382 получили всецерковное признание, а в настоящее время комиссии готовят еще один «великий собор», не будучи уверены, можно ли заранее прилагать к нему определение «вселенский». Действительно, термин этот столь многозначен (скажем, в прошлом он подразумевал собор, созванный по инициативе императора, а в наши дни ассоциируется с римско-католическим универсализмом или «межхристианской деятельностью»), что впору задаться вопросом, остается ли он вообще применимым в контексте православной экклезиологии?

Так или иначе, но согласие важно для православных как богоданный знак истины и единства. Но при этом познание истины не зависит и от единомыслия, ибо последнее – не внешний авторитет, а лишь дополнительный признак, который может временно отсутствовать, уступая ответственность за истину немногочисленным ее свидетелям. Исторических примеров тому немало: св. апостол Павел в его столкновении с иудео-христианами; свт. Афанасий, одинокий борец за Никейский Символ веры в IV в., когда множество епископов Востока и Запада, казалось, уже капитулировало перед арианством; прп. Максим Исповедник, простой монах (но при том – величайший богослов позднего периода патристики), единственный не пожелавший в VII в. принять «монофелитство», которое, как его уверяли, было к тому времени принято уже повсеместно; свт. Марк Эфесский, столь же одинокий противник унии с Римом, заключенной в 1439 г. во Флоренции.

Эти и другие исторические примеры встают перед богословом, делая его лично ответственным за истину и сознающим свою обязанность следовать Писанию и Преданию, как и то, что при крайних обстоятельствах ему самому, быть может, придется в одиночку – хотя и с Богом – занять место по правую сторону барьера между православием и ересью.

Отсутствие в Православной Церкви институционально непогрешимого магистериума имело одним из последствий то, что принятые в ней официальные вероопределения отличались краткостью и были редки. Даже древние Вселенские соборы принимали их весьма неохотно. Во время Халкидонского собора на Востоке преобладало мнение, что Никео-Константинопольский крещальный Символ – достаточная гарантия от новых ересей. Поэтому знаменитое Халкидонское определение открывается апологетической преамбулой:

Итак, достаточен1383 был бы для совершенного познания и утверждения благочестия этот мудрый и спасительный символ (т. е. Никео-Константинопольский Символ. – И. М.) благодати Божией <...>. Но так как старающиеся отвергнуть проповедь истины породили своими ересями пустые речи <...>, то поэтому, желая прекратить всякие выдумки их против истины, присутствующий ныне святой великий и вселенский Собор, с самого начала возвещающий неопровержимую проповедь, прежде всего определил <...>1384 .

По тексту видно, что догматические определения прежде всего выполняли оградительную функцию, предупреждая распространение заблуждений, и что они, во всяком случае, не ставили цель исчерпать истину до конца, уложить ее в словесные формулы или системы, но были призваны лишь указать «границы» истины (таков буквальный смысл греческого термина όρος означавшего, в частности, соборные постановления догматического характера). Не подлежит сомнению, что однажды принятые Церковью, эти вселенские определения обладали высшим авторитетом в вопросах вероучения, однако – в силу своей природы – они должны были рассматриваться не как «новые откровения», но как интерпретации полноты Истины, открытой раз и навсегда во Христе. Их никоим образом не следовало воспринимать как «дополнения» к Священному Писанию. Сама природа этих определений – иная. Халкидонский догмат о двух естествах во Христе может иметь центральное и непреходящее богословское значение для понимания Писания в целом (и в этом смысле он может быть важнее, чем иное из посланий Нового Завета, взятое само по себе). Но все же он выражает глас апостольской Церкви, руководимой Духом, а не свидетельство самих апостолов.

Эти ограничения, присущие православному осмыслению места и значения вероучительных формул, прямо подводят нас к вопросу: что есть «богословствование»?

Среди ответов на него в современном православии встречаются полярно противоположные. Существует «либеральное» направление: определений мало, и они лаконичны, – заявляют некоторые его приверженцы, – поэтому богословам позволительно говорить все, что не противоречит соборным постановлениям. Другие, условно именуемые «консерваторами», предпочитают считать богословие упражнением в повторении того, что уже было сказано отцами, когда они разрабатывали новые определения или объясняли существующие, ссылаясь на древние соборы. Однако в среде православных богословов нашей эпохи налицо и впечатляющее единомыслие, которое позволяет избежать такой искусственной поляризации. К тому же они не расположены безоговорочно принимать ведущую католическую идею о «догматическом развитии» (как она сформулирована, например, у Джона Ньюмена) – идею, которая, в сущности, подразумевает «продолжающееся откровение» и находит свое выражение в догматах о папе и Деве Марии, определенных Римом уже в XIX-XX вв. Думаю, я останусь верен основной православной интуиции на этот счет, если скажу, что в Православной Церкви официальные вероучительные определения могут относиться лишь к самому насущному, без чего не устояло бы целостное новозаветное видение спасения. Это в полной мере относится к догматам семи Вселенских соборов, включая догмат II Никейского собора об иконопочитании, который, по сути дела, был не столько постановлением о религиозном искусстве, сколько утверждением истинности Боговоплощения, а это подразумевало, что Христос – фигура историческая, видимая, описуемая и изобразимая. Особые же свидетельства – например, о телесном преселении Девы Марии на небо после земной Ее кончины (ср. католический догмат о вознесении Божией Матери с телом на небо), запечатленные в творениях некоторых отцов и в литургической гимнографии и отражающие, в этом случае, веру в эсхатологическое предвосхищение общего Воскресения, дают повод скорее для благоговейного почитания, но не для официального определения.

И здесь мы касаемся того, что чрезвычайно существенно для «богословствования» в православном контексте, а именно – необходимости различать «Священное Предание» как таковое и человеческие предания. Последние вполне способны продолжать и развивать драгоценные истины, но сами по себе не имеют абсолютного значения, а в дальнейшем могут легко превратиться в духовные помехи подлинному богословию, как те «предания человеческие», что были изобличены Самим Иисусом (см.: Мф. 7:8–13)1385. Православным часто недостает умения различать их на практике. Возможно, именно из-за отсутствия у них официального и институционального магистериума, ответственного за всю жизнь Церкви во вселенском масштабе, православные нередко возлагают ответственность за чистоту веры на самих себя. Они склонны определять православие как нерушимое целое, где догматические убеждения и верования неотделимы от богослужения, обычаев, языка и культурных установок, часть которых сложилась совсем недавно и совершенно независимо от Священного Предания как такового. Это целостное восприятие веры уходит в глубь времен, в раннее Средневековье, когда народы Восточной Европы принимали христианство от греческих миссионеров, чьи усилия в первую очередь были направлены на перевод Священного Писания и богослужения на местные языки, и таким образом с самого начала происходило врастание новой религии в контекст туземной культуры. То обстоятельство, что православная вера в значительной степени стала «их собственной» верой, объясняет удивительное выживание православных общин на Ближнем Востоке и на Балканах в условиях многовекового господства мусульман, как и Русской Церкви – под напором тоталитарного секуляризма. Однако цена и следствие этого отождествления веры и культуры – часто наблюдаемая неспособность верующих масс к разграничению Предания и преданий, особенно при дефиците богословской информации. Это приводило даже к расколам – таким, как старообрядческий в России XVII в.1386 и «старокалендарный» в Греции наших дней.

Очевидно, что только живая богословская традиция в состоянии обеспечить Церковь адекватными определениями приоритетов и проблем, требующих разрешения.

В православии – больше, чем во всех иных христианских традициях – святоотеческая эпоха воспринимается как некая предпочтительная модель богословского творчества, модель, которая не была исторически вытеснена богословскими системами «высокой» схоластики (что произошло на латинском Западе) или отвергнута как «эллинизация» аутентичного, т. е. библейского христианства (что произошло в либеральном протестантизме XIX в.). Задача, которую ставили и разрешали отцы, заключалась в том, чтобы сделать Евангелие приемлемым и понятным миру, приученному к категориям греческой философии. Они использовали греческие философские термины, чтобы выразить учение о Троице и богочеловеческом бытии Христа. Тем не менее направления отеческой мысли, поддавшиеся обаянию метафизических категорий платонизма в ущерб библейской идее Бога и творения, были сознательно отсечены Церковью, что видно на примере учения Оригена1387. Не смотря на критическое восприятие греко-римской цивилизации, к культуре которой они сами принадлежали и которой возвещали Евангелие, отцы преуспели в своей задаче: христианство было усвоено интеллектуальной элитой того времени, а догматические споры разрешились, помимо осуждений и анафематствований, конструктивным и творческим богословским синтезом, который адекватнее всего запечатлен не в интеллектуальных построениях, а в целостном восприятии Евангелия, в богослужении, гимнографии, таинствах и праздничных циклах.

Первоочередной для богословия того времени стала «апологетическая» задача. Богословское умозрение часто сбивалось с пути, когда использовалось как самоцель, а не как созидательный инструмент, который помогает отвечать на вопросы, предложенные Церкви внешним миром. Сегодня это уже не мир Платона и Аристотеля, но мир постреформационный, постпросвещенческий, постиндустриальный, а иногда и революционно секуляризованный западный мир. В историческом плане восточное христианство было избавлено от кризисов, сформировавших современный западный мир. Но сегодня оно сталкивается с этим миром лицом к лицу как бы явившись прямо из византийского средневековья.

Эта встреча запоздала. В XVII в. католики и протестанты смотрели на Восток, рассчитывая найти там поддержку во взаимной борьбе. Они обращались к православным с настойчивыми просьбами прислать принятые у них «исповедания веры». Результаты оказались не очень успешными. Православные, в основном игнорируя подоплеку вопросов, поступавших от западных богословов, высылали им не вполне удовлетворительные «исповедания». Некоторые из них оказались, в сущности, кальвинистскими (например, «Исповедание» Кирилла Лукариса, 1629), другие – в своей основе латинскими и тридентскими по духу (например, «Исповедание» Петра Могилы, 1640). Эти эпизоды говорят лишь о том, что православное предание не может быть адекватно выражено в «конфессиональных» формах постреформационной Европы (как невозможно это и для католицизма).

Россия пережила крайне болезненное столкновение с Западом в XVIII в., во время социальных и школьных реформ, предпринятых Петром I и Екатериной II. Но уже в следующем столетии тот период, который Г. Флоровский характеризовал как «западное пленение», завершился. Встреча с Западом стимулировала появление серьезных и творчески продуктивных богословских школ, достаточно подготовленных, чтобы отвечать запросам дня.

Ранее я уже пытался показать, что православный богослов, по долгу заявляющий себя твердым последователем святоотеческой и соборной традиции древней Церкви и по необходимости лояльный к нынешней позиции своей поместной церкви, насколько та запечатлена в единомыслии ее епископата, вместе с тем исходно свободен в выражении собственной веры. Он, безусловно, связан ответственностью, поскольку свободе сопутствует и риск заблуждения. Очень часто это мирянин (или мирянка). Профессора-миряне составляют большинство на богословских факультетах университетов Греции и явное меньшинство в духовных школах России или Сербии. Этот дефицит профессионального «клерикализма» может указывать в некоторых случаях на недостаточную преданность преподавателей-теоретиков практическим и пастырским задачам Церкви. С другой стороны, люди, подобные цитированному выше А. С. Хомякову, были в истинном смысле богословами-мирянами. Их преданность Церкви спонтанна. Они много потрудились для установления связей между православным богословием и светской интеллигенцией1388.

Вглядываясь в мир православного богословия XX столетия, можно обнаружить там довольно широкий спектр стилей, подходов и школ. Такие ученые, как профессор И. Кармирис из Афин, представляют традицию догматических систем, демонстрирующих внутреннее единство и согласованность с богословием греческих отцов в противоположность западному конфессиональному подходу. Русскую «софиологическую» школу, родоначальником которой стал В. С. Соловьев с его созерцанием «Премудрости Божией», осмысленной как Uhrgrund1389 творения, представляют, в частности, великие имена П. В. Флоренского1390 и С. Н. Булгакова1391. Их целью, в сущности, был синтез христианства с традицией немецкого философского идеализма, не слишком отличающийся от методологии и «философской теологии» Пауля Тиллиха. Крайне критичные по отношению к софиологии Г. В. Флоровский1392, В. Н. Лосский и архим. Иустин (Попович) стали инициаторами возврата к отцам. В их трудах нередко усматривают «неопатристический» синтез. А поистине величайший румынский богослов Думитру Станилоэ, также принадлежащий к «патриотической» школе, сознательно открыт современной экзистенциальной философии. Существует весьма плодотворное и одновременно вызывающее споры течение богословской мысли, в особенности сосредоточенное на экклезиологии и экуменизме, которое называют «евхаристическим». К нему принадлежат такие авторы, как Н. Афанасьев, А. Шмеман и митр. Иоанн (Зизиулас). В XX в. многие православные богословы из-за политических потрясений на родине оказались в Западной Европе и Америке. Другие сделались активными участниками экуменического движения. В результате православное богословие стало чаще вносить вклад в западные дискуссии, а особое православное направление «богословствования» приобрело большую известность в международных теологических кругах.

Наблюдения, которыми я поделился выше, особенно по поводу православного отношения к источникам богословия, надеюсь, отчетливо показали, что православное богословие невозможно втиснуть в те категории либерализма или консерватизма, какими они стали в западном христианстве. Не внешний авторитет, а прямое богообщение, не «оправдание», а «освящение», не интеллектуальное доказательство, а личный опыт, не пассивное подчинение, а единомыслие – вот некоторые важнейшие православные интуиции о природе христианской веры. Настаивая на этих различиях, я вовсе не хочу сказать, что Православная Церковь не верит в авторитет, отвергает учение св. апостола Павла об оправдании верой, пренебрегает силой человеческого разума, а свои догматы принимает посредством демократических референдумов. Но мне хотелось особо подчеркнуть, что тайна Святого Духа, присутствующего в Церкви, – это основополагающая реальность христианского опыта, что опыт этот – личный и свободный1393 и что авторитет, разум и такие формальные критерии, как иерархический и соборный, призваны защищать его, а не подменять собою. Во всяком случае, Дух, который направляет верующих, есть и устроитель церковной иерархии, и податель даров (χαρίσματα) учительства и управления, равно как и вдохновитель пророков. Таким образом, личностный характер веры проистекает не из харизматического субъективизма или индивидуализма, но научает каждого мыслить и действовать как ответственного члена церковного тела, ищущего истину в общении святых.

Заключение: «богословствование» в Америке

В начале XX в. христианский Восток и христианский Запад продолжали существовать в фактической изоляции друг от друга. Однако правда и то, что православные богословы даже тогда (да и в предыдущем столетии) были хорошо осведомлены об основных направлениях западной богословской мысли и широко использовали западную теологическую литературу. Но вот их западные коллеги (за исключением нескольких специалистов) практически не имели возможности ознакомиться с православным богословием и едва ли считали его заслуживающим внимания. Сегодня участие православных в экуменических диалогах воспринимается как должное, а православная богословская литература становится все более доступной. Отсюда исторически беспрецедентная задача для тех православных, которые «богословствуют»: как добиться понимания и при этом сохранить верность аутентичному преданию, выразителями которого они себя считают?

На мой взгляд, наиболее серьезная проблема, стоявшая перед ними, заключалась в сохранении «церковного» характера их богословия.

Тем, кто изучает религиозную жизнь Америки, хорошо знакомы примеры «сектантского» мышления в богословии. Я имею в виду сравнительно небольшие религиозные группы, претендующие на обладание истиной, утверждающие, что спасение возможно только для их членов и радующиеся собственной исключительности и уникальности. Есть и православные, охотно принимающие психологическую установку сектантов. Эта установка придает им определенную (разумеется, ложную) уверенность и оправдывает некоторые экзотические и экстравагантные черты, свойственные историческому облику восточного православия и кажущиеся странными природным американцам. Она освобождает их от обязанности выслушивать других и от всякой попытки взглянуть на себя со стороны. Она делает ненужным проведение границы между Священным Преданием и унаследованными от истории «преданиями человеческими», сводит богословие к простому повторению того, что якобы «говорилось всегда». Фактически такая позиция не только исключает реальное богословие и отвергает истинное предание отцов (чье главное достижение – как раз в том, что они выразили и объяснили истину своим соседям и современникам, по необходимости пользуясь их языком), но и психологически уравнивает православных с представителями самых крайних форм протестантского фундаментализма. В обоих случаях налицо отрицание истории – соблазн, который, к сожалению, в значительной мере характерен для американской религиозной психологии.

Но религиозной жизни Америки равно присуще и то, что традиционно определяется как «деноминационализм» – убеждение, что вопросы вероучения не имеют особого отношения к «церкви моего выбора», а то и просто «моего района», и что все (или большинство) христианских «деноминаций» обладают равными правами в «церкви вселенской». Действительно, большинство американских вероисповеданий сформировалось в социальном контексте, неотделимом от истории иммиграции1394. Православные могли успешно вписаться в него, особенно если – как это иногда бывает – они понимают верность своей церкви в чисто этнических терминах: Православная Церковь есть церковь греков или русских, и ее тщательно разработанный обряд не имеет иного смысла, кроме сохранения культурного наследия. В перспективе «деноминационализма» вероучение предстает делом в значительной мере относительным, а богословие легко превращается в «межконфессиональное» размышление на социальные, антропологические или политические темы.

Хотелось бы особо подчеркнуть, что подлинное православное богословие не может быть ни сектантским, ни доминациональным, но только «церковным». Оно предполагает существование «кафолической» Церкви, которая получает полноту Божественного Откровения для спасения всех людей. Эта Церковь существует со дня Пятидесятницы, храня апостольскую весть и изъясняя ее на всех языках всем человеческим обществам. Вот почему богослов, который принадлежит к ней, должен быть уверен, что его богословие согласуется с богословием апостолов и отцов. Но именно потому, что Церковь эта – «кафолическая», он призван также радоваться всему, что истинно, прекрасно и свято даже вне видимых границ Церкви, ибо все истинное и прекрасное воистину приналежит единой Церкви Христовой – эсхатологическому предвосхищению Нового Иерусалима. А отвергать следует только ложное и греховное. Поэтому греческие отцы-Каппадокийцы IV в. могли быть почитателями Оригена, прп. Максим Исповедник – вдохновляться в своем учении о духовной жизни писаниями Евагрия Понтийского, прп. Никодим Святогорец – заниматься переработкой «Невидимой брани» [Лоренцо] Скуполи и «Духовных упражнений» Игнатия Лойолы, свт. Тихон Задонский – испытывать симпатию к немецкому пиетизму1395

Итак, в настоящее время ясно, что у православного «богословствования» в Америке нет иного пути, кроме «кафолического» – нетерпимого к заблуждению и скептическому релятивизму, но всегда ищущего наилучший путь быть верным – в единомыслии с другими. В числе этих «других» – апостолы и отцы, живые свидетели Предания, а также те, чье послушание и преданность ему можно оспаривать, но с кем необходимо вести постоянный и вдумчивый диалог, если православное свидетельство сегодня должно иметь какое-то значение.

Light from the East?

«Doing Theology» in an Eastern Orthodox Perspective

Опубл. в: Doing Theology in Today’s World: Essays in Honor of Kenneth S. Kantzer1396 ed. J. D. Woodbridge, T. E. McComiskey. Grand Rapids, Mï Zondervan Publishing House, 1991. P. 339–358.

На рус. яз. публикуется впервые.

Пер. с англ. Ю. С. Терентьева.

* * *

1272

"Ὥρισεν ή άγία σύνοδος έτέραν πίστιν μηδενι έξεḯναι προφέρειν ή γοü´ν συγγράφειν ή συντιθέναι παρά την όρισθεισαν παρά των άγιων πατέρων των εν τη Νικαέων συναχθέντων». – COD. Р. 65 [ДВС. T. 1.С. 334].

1273

Помимо Никейского Символа веры 325 г. «халкидонская вера» включала и Константинопольский Символ 381 г., ранее не удостоенный внимания в Эфесе. Уже тогда существовали разногласия относительно того, какой Символ самодостаточен и не допускает прибавлений. Аргумент, который впоследствии использовался православными против Filioque латинян и интерпретировал Халкидонское определение как запрещающее дополнять Символ веры, был значительно ослаблен тем, что «никейское исповедание» было «дополнено» на Константинопольском соборе 381 г.

1274

COD. Р. 84 [ДВС. Т. 3. С. 47].

1275

Ibid. Р. 125.

1276

Ibid. Р. 134.

1277

[Ньюмен Джон Генри (1801–1890) – известный английский теолог, блестящий проповедник, церковный деятель, писатель. Воспитанный в духе кальвинистского евангелизма, в поисках истоков могущества веры обратился к опыту ранней Церкви и великих отцов IV-V вв. Именно в опыте ранней Церкви, в даре апостольства, выраженном преемством епископата, он искал ответы на вопросы христианства. Вместе с соратниками по Оксфорду создал движение англокатолицизма, получившее название «трактарианства» – по методу издания небольших книжек, пропагандирующих взгляды группы на обновление Англиканской церкви, ее взаимоотношения с государством, а также на вопросы богослужения и догматики. Англиканская церковь отвергла поиски Ньюмена и его соратников, и в 1845 г. он перешел в католичество, продолжив исследование не столько исторического, сколько духовного пути и роста Церкви. В 1879 г. папой Львом XIII был возведен в сан кардинала. Как богослов выступал за «доктринальное развитие», понимая под этим раскрытие заключенного в догматах вечного содержания церковного учения, выдвигая на первый план методы святоотеческой экзегезы, но отдавая должное внимание и историкокритическим методам библейской экзегезы. Труды Ньюмена оказали сильное влияние на развитие католической теологии особенно в последнее время. В 2010 г. причислен к лику блаженных.

1278

См.: Tomi synodici très in causa palamitarum. Tomus synodicus III // PG 151, col. 722b.

1279

Atiya AS. History of Eastern Christianity. Notre Dame, Ind., 1968. P. 69.

1280

Cm.: Garsoian N. G. Secular Jurisdiction over the Armenian Church (Fourth-Seventh Centuries) // Okeanos: Essays Presented to Ihor Sevcenko on His Sixtieth Birthday by His Colleagues and Students ed. C. Mango, O. Pritsak. Cambridge, Ma, 1983 (­ Harvard Ukrainian Studies, 7). P. 220–250.

1281

Для ознакомления с этой стороной дела очень важна статья Джонса, опубликованная тридцать лет назад: Jones А. Н. М. Were Ancient Heresies National or Social Movements in Disguise? // JTS, ns. Vol. 10. 1959. P. 280–298.

1282

"Τούς δέ λέγοντας τον υιόν.И.[M .] έξ έτέρας ύποστάσεως ή ούσίας άναθεματίζει ή καθολική και άποστολική έκκλησία [Соборная и Апостольская Церковь анафематствует тех, кто утверждает иную ипостась или сущность (Сына)]». – COD. Р. 5 [ср.: ДВС. Т. 2. С. 230].

1283

См.: Lebon J. Le monophysitisme sévérien: Étude historique, littéraire et théologique sur la résistance monophysite au concile de Chalcédoine jusqu’à la constitution de l’Église jacobite. Louvain, 1909; Idem. La christologie du monophysitisme syrien // Konzil von Chalkedon. Bd. 1. S. 425–580.

1284

[То есть тайное монофизитство.

1285

Из длинного перечня работ, авторы которых разделяют этот взгляд, укажем следующие: Bethune-Baker J. F. Nestorius and his teaching: A fresh examination of the evidence. Cambridge, 1908; Devreesse R. Essai sur Théodore de Mopsueste. Città del Vaticano, 1948 (ST, 141); Anastos M. V. The Immutability of Christ and Justinian’s Condemnation of Theodore of Mopsuestia // DOP. № 6. 1951. P. 125–160; Idem. Nestorius was Orthodox // DOP. № 16. 1962. P. 119–140; Карташев А. Вселенские Соборы. Париж, 1963 [переизд.: То же. М., 1994]; и особенно: Moeller Ch. Le Chalcédonisme et le Néo-Chalcédonisme en Orient de 451 à la fin du VIe siècle // Konzil von Chalkedon. Bd. 1. S. 637–720, которые вдохновили недавние исследования о прп. Максиме Исповеднике – см., напр.: Riou A. Le monde et l’Église selon saint Maxime le Confesseur / préf. M. J. Le Guillou. P., 1973 (Théologie historique, 22); Garrigues J. – M. Maxime le Confesseur: La charité, avenir divin de l’homme. P., 1976. Тем не менее встречаются и работы защитников «Кирилловой» христологии с позиций «неотомизма»; см., напр.: Diepen Н. М. Les Trois Chapitres au Concile de Chalcédoinë Une étude de la christologie de l’Anatolie ancienne. Oosterhout, 1953; Sullivan F. A. The Christology of Theodore of Mopsuestia. Rome, 1956 (Analecta Gregoriana, 82). Из более солидных в историческом отношении работ см.: GrillmeierA. Derneu-Chalkedonismus: Umdie Berechtigung eines neuen Kapitals in der Dogmengeschichte // Historisches Jahrbuch. Bd. 77. München, 1958. P. 151–166; перепечатано в: Idem. Mit ihm und im ihm: Christologische Forschungen und Perspektiven. Freiburg; Basel; Wien, 1975. S. 371–385.

1286

[«Оба естества сохраняют свои свойства без всякого ущерба»]. – COD. Р. 78 [ДВС. Т. 2. С. 236; Антология. T. 1. С. 619].

1287

"Ούδαμού τής των φύσεων διαφοράς άνηρημένης διά την ενωσιν, σφζομένης δέ μάλλον τής ιδιότητος έκατέρας φύσεως«. – COD. Р. 86 [ДВС. Т. 3. C. 48].

1288

Эта особая формула, известная своей противоречивостью, употреблялась, как думал свт. Кирилл, свт. Афанасием Александрийским, хотя на самом деле она происходит из письма Аполлинария Лаодикийского «К Иовиану»; ср.: Lietzmann H. Apollinarius von Laodicea und seine Schule. Tübingen, 1904. S. 251. Примечательно, однако, что Кирилл не пользовался «монофизитской» формулой в своих наиболее ответственных христологических заявлениях – таких как «Двенадцать анафематизмов» или «Формула единства» (433). Поэтому можно смело утверждать, что его терминологическая непоследовательность не предполагала «монофизитских» установок.

1289

См.: АСО, II, 1, 2. Р. 102–103 (298–299).

1290

См.: Ibid. Р. 124 (320); ср. и другое важное свидетельство солидарности собора с убеждениями свт. Кирилла в: Meyendorff J. Imperial Unity and Christian Divisions: The Church, 450–680 AD. Crestwood, NY, 1989 (Church in History, 2). P. 168–176 [Единство империи и разделения христиан: Церковь в 450–680 гг. М., 2012. С. 226–238]; также см.: Romanides J. S. St. Cyril’s «One Physis or Hypostasis of God the Logos Incarnate» and Chalcedon // GOTR. Vol. 10.1965/1966. P. 82–107.

1291

См. также удачные замечания Дипена: Diepen H.М. Les douze anathématismes au concile d’Ephèse et jusqu’ en 519 // Revue Thomiste. T. 55. Toulouse, 1955. P. 300–338.

1292

О таком употреблении термина «ипостась» см.: Richard М. L’introducton du mot «hypostase» dans la théologie de l’incarnation // Mélanges de sciences religieuses. T. 2. Lille, 1945. P. 5–32; 243–270; и особенно: Wesche K. P. The Christology of Leontius of Jerusalem: Monophysite or Chalcedonian? // SVTQ. Vol. 31. № 1. 1987. P. 65–95; также см.: Meyendorff J. Christ as Savior in the East // Christian Spirituality: Origins to the Twelfth Century / ed. B. McGinn, J. Meyendorff, J. Leclercq. NY, 1985. P. 231–251 [см. наст, изд., с. 170–193]; Idem. Christ in Eastern Christian Thought. P. 69–89 [Иисус Христос. С. 77–100]. Если Дэвид Эванс прав в своих отождествлениях и гипотезах, то можно говорить о серьезном участии в этом христологическом споре группы оригенистов, пользовавшихся влиянием при дворе Юстиниана, и в частности – Леонтия Византийского; ср.: Evans D. B. Leontius of Byzantium: An Origenist Christology. Washington, DC, 1970 (DOS, 13). Сущность этого спора хорошо описана в: Gray P. T. R. The Defense of Chalcedon in the East (451–553). Leiden, 1979 (Studies in the History of Christian Thought, 20).

1293

См.: Anathema 8 // COD. P. 117 [ДВС. T. 3. С. 472].

1294

См.: Meyendorff J. Justinian, the Empire and the Church // DOP. № 22. 1968. P. 45–60; переизд. в: Idem. Byzantine Legacy. P. 43–66 [см. наст, изд., c. 384–404].

1295

Cm.: Schulz H. – J. The Byzantine Liturgy: Symbolic Structure and Faith Expression / tr. M. J. O’Connell. NY, 1986. P. 29–31.

1296

["Единородный Сыне».

1297

[Добавление «теплоты» при совершении Евхаристии.

1298

Justiniani Novella CXXXVII, 6 // CIC. Bd. 3. S. 699; см. множество других текстов, цитируемых в: Trembelas P. L’audition de l’Anaphore eucharistique par le Peuple // 1054–1954: L’Église et les Églises: Études et travaux offerts à Dom Lambert Beauduin. Vol. 2. Chévetogne, 1955. P. 207–220.

1299

Joannes Chrysostomus. De proditione Judae. Homilia 1, 6 // PG 49, col. 380 [Иоанн Златоуст. Творения. T. 2. Кн. 1. С. 423].

1300

См.: Theodorus Mopsuestenus. Homilia catechetica, XV, 25 // Les homélies catéchétiques de Théodore de Mopsueste / ed. R. Tonneau, R. Devreesse. Città del Vaticano, 1949 (ST, 145). P. 503–505.

1301

Isidorus Pelusiota. Epistulae, I, 123 // PG 78, col. 264d-265a [Исидор Пелусиот, прп. Письма. T. 1. М., 2000. С. 61].

1302

Pseudo-Dionysius Areopagita. De ecclesiastica hierarchia, III, 3, 3 // PG 3, col.428d-429b [Восточные отцы V в. С. 366; ср.: Дионисий Ареопагит. Сочинения. С. 615/617].

1303

См., в частности, детальное исследование этого вопроса в: Rorem Р. Biblical and Liturgical Symbols within the Pseudo-Dionysian Synthesis. Toronto, 1984 (Studies and Texts, 71).

1304

Schneider C. Geistesgeschichte der antikes Christentums. Bd. 1–2. München, 1954. S. 100.

1305

См., в части.: Bornert R. Les commentaires byzantins de la Divine Liturgie de VIIe au XVe siècles. P., 1966 (Archives de l’Orient Chrétien, 9); также см.: Taft R. The Liturgy of the Great Church: An Initial Synthesis of Structure and Interpretation on the Eve of Iconoclasm // DOP. № 34/35.1980/1981. P. 45–76; Meyendorff P. St Germanus of Constantinople on the Divine Liturgy: The Greek Text with Translation, Introduction and Commentary. Crestwood, NY, 1984; Schulz H. – J. Byzantine Liturgy. P. 22–99.

1306

«Entièrement fidèle à la perspective biblique et traditionnelle, le palamisme situe les énergies incréés en Dieu luimême, doù il les voit procéder librement, dans l’économie de l’incarnation du Verbe, à travers laquelle elles atteignent le baptisé, pour le déifier, et non sans sa collaboration». – Halleux A. de. Palamisme et Tradition // Irénikon. T. 48. № 4. 1975. P. 486; перепечатано в: Idem. Patrologie et o_ecuménismë Recueil d’études. Louvain, 1990 (Bibliotheca Ephemeridum Theologicarum Lovaniensium, 93). P. 823. Сочинения свт. Григория Паламы см. по изданию П. Христу: GПS. Т. 1–5. 1962–1992; также см.: Grégoire Palamas. Défense des saints hésychastes; Gregory Palamas. The Triads / ed., intr. J. Meyendorff, tr. N. Gendle. NY, 1983 / [Григорий Палама. Триады]; Gregory Palamas. The One Hundred and Fifty Chapters: A Critical Edition, Translation and Study / ed. R. E. Sinkewicz. Toronto, 1988 (Studies and Texts, 83) [Он же. Сто пятьдесят глав]. Имеются и новейшие критические издания современных Паламе авторов: как сторонников паламизма – см., напр.: Ιωσήφ Καλοθέτου Συγγράμματα έκδ. Δ.Γ. Τσάμης. Θεσσαλονίκη, 1980 (Θεσσαλονικείς βυζαντινοί συγγραφείς, 1); Φιλοθέου Κοκκίνου Δογματικά έργα έκδ. Δ.Β. Καιμάκης. Θεσσαλονίκη, 1983 (Θεσσαλονικείς βυζαντινοί συγγραφείς, 3)] Joannes Cantacuzenus. Refutationes duae Prochori Cydonii et Disputatio cum Paulo patriarcha latino epistulis septem tradita / ed. E. Voordeckers, F. Tinnefeld. Turnhout; Louvain, 1987 (CCSG, 16); так и его противников – см.: Gregory Akindynos. Letters: Greek Text and English Translation / ed. A. C. Hero. Washington, DC, 1983 (DOT, 7 ­­ CFHB, 21); Nicephoros Gregoras. Antirrhetika I: Einleitung, Textausgabe, Obersetzung und Anmerkungen / hrsg. H. – V. Beyer. Wien, 1976 (Wiener byzantinistische Studien, 12). Из вспомогательной литературы см.: Stiernon D. Bulletin sur le palamisme // REB. T. 30. 1972. P. 231–341 (включает 303 наименования работ, опубликованных в 1959–1970 гг.); Meyendorff J. Palamas // DS. T. 12,1.1984. Col. 81–107; кроме того, см. библиографию в работах А. де Аллё и Р. Синкевича, указанных выше.

1307

См. выше, прим. 6.

1308

См., в части., миниатюру, изображающую собор 1351 г. в Парижской (Paris, gr. 1242, fol. 5v) и почти современной ей Московской Синодальной (Mosq. Syn. gr. 429, fol. 28v) рукописях; относительно последней см.: Prokhorov G.М. A Codicological Analysis of the Illuminated Akathistos of the Virgin, Moscow, State Historical Museum, Synodal Gr. 429 // DOP. № 26. 1972. P. 237–254 [Прохоров Г. М. Иллюминированный греческий Акафист Богородице // Древнерусское искусство: Проблемы и атрибуции. М., 1977. С. 153–174].

1309

См.: Διάταξις τής ίεροδιακονίας // Εύχολόγιον, sive rituale graecorum complectens ritus et ordines / ed. J. Goar. Ed. 2. Venetiae, 1730. P. 1–3; Διάταξις τής θείας λειτουργίας //Αί τρεις λειτουργίαι κατά τούς έν Α­θήναις κώδικας έκδ. Π.Ν. Τρεμπέλας. Α­θήναι, 1935. Σ. 1–16.

1310

См. описание этого процесса в: Taft R. Mount Athos: A Late Chapter in the History of the Byzantine Rite // DOP. № 42. 1988. P. 190–194.

1311

Cm.: Walter J. The Origins of the Iconostasis // ECR. №3. 1971. P. 251–267; Epstein A. W. The Middle Byzantine Sanctuary Barrier: Templon or Iconostasis? // Journal of the British Archaeological Association. Vol. 134. L., 1981. P. 1–28; Cheremeteff M. The Transformation of the Russian Sanctuary Barrier and the Role of Theophanes the Greek // The Millennium: Christianity and Russia, 988–1988 / ed. A. Leong. Crestwood, NY, 1990. Р. 107–124. Последняя работа, кажется, исходит из предположения, что «сплошной» иконостас – чисто русский феномен, обязанный своим возникновением Феофану Греку и исихастскому влиянию; на самом деле, его византийские истоки очевидны; см.: Taft R. The Great Entrancë A History of the Transfer of Gifts and other Preanaphoral Rites of the Liturgy of St John Chrysostom. Rome, 1975 (OCA, 200). P. 413; исихастское же влияние – скорее гипотеза.

1312

Кроме текста в издании П. Миня (PG 150, col. 368–492), существует критическое издание «Изъяснения Божественной Литургии» («Ερμηνεία τής θείας λειτουργίας»): Nicolas Cabasilas. Explication de la divine liturgie ed. R. Bornert, J. Gouillard, P. Périchon, S. Salaville. R, 1967 (SC, 4 bis); англ, пер.: Nicholas Cabasilas. A Commentary on the Divine Liturgy / tr. J. M. Hussey, P. A. McNulty. L., 1960 / [Николай Кавасила, ce. Изъяснение Божественной Литургии // Христос. Церковь. Богородица. С. 200–308]. О св. Николае Кавасиле см.: Schulz H. – J. Byzantine Liturgy. P. 124–132.

1313

Egender N. Introduction // La prière des heures: Ώrológion, La prière des églises de rite byzantin. Vol. 1. Chévetogne, 1975. P. 88–89.

1314

["Епископат един». – Cyprianus. De unitate Ecclesiae, 5 // PL 4, col. 501.

1315

[Самуэль Вилакуэль Чериан (1912–1998) – индийский христианский богослов, историк, клирик Сирийской Православной Церкви Востока (Маланкарской Православной Церкви). Родился в Индии в семье сирийских православных христиан. Получив высшее образование в нескольких индийских богословских школах, продолжил свою научную специализацию в Объединенной богословской семинарии в Нью-Йорке и Йельской Богословской школе. Обладатель докторской степени Йельского университета. Преподавал богословие в Индии и Эфиопии. Участник ряда неофициальных православно-ориентальных богословских собеседований. Входил в состав организованной ВСЦ группы по изучению истории и вероучительной деятельности древних соборов, и в особенности Халкидонского. Издал ряд историко-богословских исследований, в том числе книги «Халкидонский собор и христология Севира Антиохийского», «Новое прочтение Халкидонского собора» и множество статей.

1316

Tillich Р. Biblical Religion and the Search for Ultimate Reality. Chicago, 1955. P. 85.

1317

[Cp.: «Способность эта для Августина sensus mentis – «умное» (интеллектуальное) чувство, которое присуще, естественно, только душе и способно познавать сущность Бога, как только душа освобождается от своей теперешней зависимости от тела». – Мейендорф И. Значение Реформации как события в истории христианства // ВЭ. № 42/43. 1963. С. 150.

1318

[Томас Альтицер (р. 1927), Пауль Ван Бурен (1924–1998) и Уильям Гамильтон (1924–2012) – американские теологи; создатели и идеологи радикального направления в протестантской теологии США 60-х гг. XX в. – движения «смерти Бога» и «секулярной теологии», этически восходящей к идее «безрелигиозного христианства» немецкого богослова Дитриха Бонхёффера.

1319

См., напр.: Barth К. Church Dogmatics / tr., ed. G. W. Bromiley, T. F. Torrance. Vol. 4. Pt. 3, 1. Edinburgh, 1961. P. 461–478 (об эсхатологии и «апокатастасисе»); также см.: Булгаков С. Н. Невеста Агнца: О Богочеловечестве. Часть 3. Париж, 1945. С. 581–586 [переизд.: М., 2005].

1320

См.: Tillich Р. Systematic theology. Vol. 2: Existence and the Christ. Chicago, 1957. P. 148 [Тиллих П. Систематическая теология. T. 1–2. M.; СПб., 2000. С. 417].

1321

[Бультман Рудольф Карл (1884–1976) – один из крупнейших теологов XX столетия, профессор Марбургского университета, авторитетнейший исследователь Нового Завета. В толковании его он прибегал к приемам и понятийному аппарату экзистенциализма Хайдеггера, полагая, что он более близок и доступен пониманию современного человека. Параллельно с Мартином Дибелиусом разработал и успешно применил к изучению Нового Завета т. н. форм-анализ (Formgeschichte), стремясь демифологизировать его и освободить от таких понятий, как воскресение плоти, вечная жизнь, искупление кровью Христовой за грехи человечества – от того, что он называл властью символов и аллегорий. Человек, по мысли Бультмана, чаще живет в рамках мертвых традиций, отрешаясь от своей роли ответственного, принимающего решения существа. В этом качестве Бультман называет его «неподлинным» и адекватным грешному, подверженному смерти существу, описанному в Новом Завете. Спасение для Бультмана – это открытость будущему и способность принимать решения, и именно поэтому человек нуждается в Спасителе и только через Иисуса Христа может обрести свою «подлинность». Важнейшие работы: «История синоптической традиции», «Иисус Христос и мифология», «Новый Завет и мифология», «Теология Нового Завета».

1322

Tillich Р. Systematic theology. Vol. 1: Reason and Revelation, Being and God. Chicago, 1951. P. 50 [cp.: Указ. изд. С. 54].

1323

Hamilton W. Radical Theology and the Death of God. Indianapolis, 1966. P. 92–93.

1324

«Верую, ибо абсурдно» (лат.).

1325

[С 1979 г. – патриарх Антиохийский и всего Востока Игнатий IV.

1326

Ignatius of Lattakieh, metr. Behold I make all Things New // SVTQ. Vol. 12. № 3/4. 1968. P.113.

1327

Irenaeus. Adversus haereses, V, 6,1 [Ириней. Сочинения. С. 455].

1328

[Маккуари Джон (1919–2007) – выдающийся шотландский богослов, философ, клирик. Родившись в пресвитерианской семье, был тесно связан с Церковью Шотландии. Испытал сильное влияние трудов Карла Барта и Рудольфа Бультмана. Посвятил себя изучению и преподаванию догматического богословия – преимущественно в Шотландии (Тринити-колледж в Глазго) и Англии (Оксфорд), а также – как приглашенный профессор – в США (Объединенная Богословская семинария в Нью-Йорке) и ряде европейских университетов и богословских школ. Во время пребывания в Америке примкнул к англиканской Епископальной церкви, став ее священником. Большое влияние на Маккуари оказала философия М. Хайдеггера – он даже принял участие в переводе на английский язык важнейшего труда Хайдеггера «Бытие и время», снискав славу авторитетного комментатора хайдеггеровского дискурса. Был не чужд убеждению, что истина может выражать себя в различных религиозных традициях, но отвергал синкретизм. Свидетельством такой позиции стала одна из последних работ Маккуари «Посредники между человеческим и божественным: От Моисея до Мухаммеда». Другие важнейшие труды: «Экзистенциалистская теология», «Начала христианской теологии», «Иисус Христос в мышлении Нового времени».

1329

См.: Macquarrie J. Principles of Christian Theology. NY, 1966. P. 265–267.

1330

Tillich Р. Systematic Theology. Vol. 2. P. 149 [ср.: Указ. изд. С. 419]; см. добротную критику позиции Тиллиха: Tavard G. H. Paul Tillich and the Christian Message. L., 1962. P. 129–132.

1331

Rahner К. Theological Investigations / tr. С. Ernst. Vol. 1. Baltimore, Md, 1961. P. 183.

1332

[Протестантское течение сторонников духовного возрождения; имеет эмоциональный и даже экстатический характер.

1333

См.: Symeon Novus Theologus. Catecheses, 29 // SC 113. P. 177–179.

1334

[Ср.: «Единородный Сыне и Слове Божий, безсмертен Сый, и изволивый спасения нашего ради воплотитися от Святыя Богородицы и Приснодевы Марии, непреложно вочеловечивыйся; распныйся же, Христе Боже, смертию смерть поправый, един Сый Святыя Троицы, спрославляемый Отцу и Святому Духу, спаси нас».

1335

[Тропарь пасхальных Часов. Входит в чин Божественной Литургии.

1336

[Автор ссылается на речь профессора Афинского университета Иоанна Кармириса о современном православном богословии, произнесенную на симпозиуме по случаю тридцатилетия Свято-Владимирской духовной семинарии, где выступал с докладом и сам о. Иоанн Мейендорф.

1337

Irenaeus. Op. cit., Ill, 24, 1 [Ириней. Указ. изд. С. 312].

1338

«Всякий должен хранить то, что было определено вселенскими соборными решениями, – писал св. патриарх Фотий папе Николаю I, – но частное мнение кого-либо из отцов Церкви или же определение поместного собора, несомненно, могут приниматься одними и игнорироваться другими…». Если исходить из контекста письма, то очевидно, что патриарх имеет в виду разногласия в сфере литургики и дисциплины. Из этого он делает следующий вывод: «Если вера не попирается, то эти соборные, кафолические решения также находятся в безопасности; здравомыслящий человек уважает обычаи и законы других…» (Photius. Epistola 2 // PG 102, col. 604d-605d). Другие византийские богословы выражали сходный взгляд на литургические различия; см. об этом: Meyendorff J. Tradition and Traditions // Idem. Orthodoxy and Catholicity. NY, 1966. P. 97–101; о свт. Фотии см.: Dvornik F. The Photian Schism: History and Legend. Cambridge, 1948.

1339

[Божественная Литургия свт. Иоанна Златоуста.

1340

[Ср.: Служебник. Известие учительное.

1341

См.: Киприан (Керн), архим. Евхаристия. Париж, 1947. С. 285.

1342

Эта хорошо известная святоотеческая идея о «свободе в синергии» замечательно подчеркнута В. Лосским в его работе «Очерк мистического богословия Восточной Церкви»; см.: Lossky V. The Mystical Theology. P. 197 ff [Лососий В. Мистическое богословие. С. 264 слл.].

1343

Ignatius Antiochenus. Ad smyrnaeos, VIII, 2 [cp.: Писания мужей апостольских. С. 367].

1344

Эта проблема недавно была весьма толково разобрана в: Ζηζιούλας Ἰ. Ή ένότης τής έκκλησίας έν τη θεία εύχαριστία καί τω έπισκόπφ κατά τους τρεις πρώτους αιώνας. Α­θήναι, 1965.

1345

По божественному праву (лат.).

1346

«Епископат един». – Cyprianus. De unitate Ecclesiae, 5 // PL 4, col. 501.

1347

Cm.: Meyendorff J., AfanassieffN., SchmemannA., Koulomzine N., Kesich V. The Primacy of Peter in the Orthodox Church: [a symposium of articles]. L., 1963.

1348

Евхаристического общения.

1349

Таким, в частности, всегда было отношение православных к признанию англиканского священства, хотя отдельные высказывания некоторых православных или мнения некоторых поместных церквей могли произвести впечатление, будто понятие действительности допустимо само по себе. В ходе недавнего Всеправославного Совещания в Белграде (сентябрь 1966) эта позиция вновь подтвердилась.

1350

[См.: Moltmann J. The Unity of the Triune God // SVTQ. Vol. 28. № 3. 1984. P. 157–171.

1351

[Реньон Теодор де (1831–1893) – французский теолог, философ и историк догматического богословия. Известность ему принесли исследования трудов выдающихся представителей высокой схоластики. Так, в 1886 г. вышла ставшая классической работа «Метафизика причинности у св. Фомы Аквинского и Альберта Великого». Изучив триадологию блж. Августина и отцов-Каппадокийцев, Реньон издал четырехтомный труд «Исследования позитивного богословия Святой Троицы» (1892–1898), который стал заметной вехой в изучении святоотеческой триадологии вообще и учения Августина о Троице в частности. Реньон сформулировал основной принцип различения между западным схоластическим и восточным патриотическим подходами к триадологии: для западных богословов Бог есть конкретная, единичная сущность, проявляющаяся в трех Лицах, для восточных же – это три конкретные Ипостаси, обладающие единой сущностью. Следовательно, западная мысль направлена от сущности к Ипостасям, а восточная – от Ипостасей к сущности. Эта «парадигма Реньона» надолго определила отношение многих ученых к августиновской и схоластической триадологии. Оказала она влияние и на ведущих православных богословов и философов XX столетия.

1352

Régnon Th. de. Études de théologie positive sur la Sainte Trinité. Vol. 1. P., 1892. P. 433; 365 [cp.: Мейендорф И. Византийское богословие. С. 257]. Также см.: Prestige G. L. God in Patristic Thought. L., 1952. P. 233–241; Kelly J. N. D. Early Christian Doctrines. L.; NY, 1958. P. 253–279.

1353

См., напр.: Rahner К. Theological Investigations tr. С. Ernst. Vol. 1. Baltimore, Md, 1961. P. 183.

1354

Свет естественного разума (лат.).

1355

Более развернутое обсуждение данного вопроса см.: Meyendorff J. Greek Philosophy and Christian Theology in the Early Church // Idem. Catholicity and the Church. P. 31–47 [см. наст, изд., стр. 415–429]. Об этом же неоднократно писал и покойный отец Георгий Флоровский; также см.: Meyendorff J. Christ in Eastern Christian Thought. [Иисус Христос] .

1356

См., в части.: Gregorius Nyssenus. Quod non sint très diï Ad Ablabium // PG 45, col. 115–136 [Григорий Нисский. Догматические сочинения. T. 1. С. 58–67].

1357

Эта мысль блестяще выражена Мольтманом в: Idem. The Crucified God: The Cross of Christ as the Foundation and Criticism of Christian Theology. L.; NY, 1973. P. 277 ff. Однако, подчеркивая важность «теопасхизма», он ошибочно полагает, что «теопасхистская формула была отвергнута» (Ibid. Р. 228). Это можно de facto считать справедливым лишь в отношении большинства западных богословов, но не вообще. «Теопасхизм» был официально подтвержден V Вселенским собором и доныне торжественно возвещается за каждым евхаристическим богослужением Православной Церкви.

1358

[См., напр.: Moltmann J. The Trinity and the Kingdom: The Doctrine of God. San Francisco, 1981.

1359

От περιχώρησις – взаимопроницание (греч.).

1360

Ср.: Moltmann J. The Crucified God… P. 249.

1361

Современные историки единодушны в том, что это разделение началось как постепенное взаимоотчуждение Востока и Запада и сформировало в итоге различное восприятие церковного авторитета. Это отчуждение было реальностью уже в IV в., хотя и не привело еще к окончательному разрыву евхаристического общения. Традиционная для всех энциклопедий и учебников дата разделения (1054) на самом деле связана с относительно мелким инцидентом между Константинопольской и Римской церквами. Более устойчивый характер схизма приобрела в XIII в., после Четвертого крестового похода. Подробнее об этом см., напр.: Dvornik F. Byzantium and the Roman Primacy tr. E. A. Quain. NY, 1966.

1362

В настоящее время существует пятнадцать автокефальных православных церквей, административно независимых друг от друга, но объединенных в вере, таинствах, канонической дисциплине и сознающих себя единой Церковью. Вселенский (Константинопольский) патриарх по традиции пользуется среди глав других автокефалий почетным первенством. Русская Православная Церковь – самая крупная из автокефальных церквей. Православная Церковь в Америке была последней, возведенной в автокефальное достоинство (это произошло в 1970 г.); в то же время большинство православных церквей Старого Света сохраняют параллельно с ней свою собственную юрисдикцию над объединениями американских православных общин. Самая большая из этих (этнических по преимуществу) юрисдикций – Греческая архиепископия Северной и Южной Америки. Об организационной структуре мирового православия в наши дни см.: Meyendorff J. The Orthodox Church: Its Past and Its Role in the World Today. Ed. 3, rev. Crestwood, NY, 1981.

1363

Англ. пер. см.: NPNF. Vol. 14. Р. 361. Трулльский собор утвердил 85-е Апостольское правило, которое признает ряд книг «пространного канона» [см.: ППЦ. T. 1. С. 170–171].

1364

См.: Joannes Damascenus. De fide orthodoxa, IV, 17 // PG 94, col. 1180bc [Иоанн Дамаскин. Источник знания. С. 315].

1365

Basilius Caesariensis. De Spiritu Sancto, 27 (66) // PG 32, col. 188a [Василий. Творения. Ч. 3. С. 331–332]; англ. пер. см.: NPNF. Vol. 8. Р. 40–41.

1366

[В Синодальном переводе – иносказание.

1367

Оригинальный текст см.: PG 29, col. 4–208 / [Василий. Творения. Ч. 1. С. 1–174]; англ. пер. см.: NPNF. Vol. 8. Р. 52–107.

1368

См.: Basilius Caesariensis. De Spiritu Sancto, 27 (66) // PG 32, col. 188ab [Указ. изд. C. 332–333].

1369

Evagrius Ponticus. De oratione, 60 // PG 79, col. 1180b [Евагрий. Слово о молитве, 61 //Егоже. Творения. С. 83]; англ, пер.: Idem. The Praktikos and Chapters on Prayer / tr. J. E. Bamberger. Spencer, Ma, 1970 (Cistercian Studies Series, 4). P. 65.

1370

Этот вопрос более детально рассмотрен в нашей книге «Byzantine Legacy», особенно в главе «St. Basil, the Church and Charismatic Leadership» [см. наст. изд., стр. 430–446].

1371

См.: Wesley J. A Christian Library: Consisting of Extracts from and Abridgments of the Choicest Pieces of Practical Divinity in the English Tongue. Vol. 1. Bristol, 1749; репринт: L., 1819.

1372

Это превосходно показано в классической работе Владимира Лосского «Очерк мистического богословия Восточной Церкви».

1373

См.: Meyendorff J. Study of Gregory Palamas [Введение в изучение].

1374

Irenaeus. Adversus haereses, IV, 26, 2 // SC 100. P. 718 [Ириней. Сочинения. С. 387].

1375

Вся III книга сочинения св. Иринея Лионского «Против ересей» служит важным свидетельством о понимании Предания в древней Церкви. Открытая всеобщему знанию последовательность, в какой сменяли друг друга епископы каждой церкви, противопоставляется у автора «тайным» духовным родословиям, которыми пытались подтвердить свои учения гностики. Он приводит, в частности, перечень епископов Римской, Эфесской и Смирнской церквей. Но истина подлинного христианства поддерживается также, согласно Иринею, и единомыслием всех поместных церквей. О дискуссиях современных богословов вокруг того, что обычно называют «евхаристической экклезиологией», см.: Afanasieff N. L’Église du Saint-Esprit. P., 1975 [Афанасьев H., протопр. Церковь Духа Святого. Киев, 2010]; и особенно: Zizioulas J. Apostolic Continuity and Orthodox Theology: Towards a Synthesis of Two Perspectives // SVTQ. Vol. 19. № 2. 1975. P. 75–108; несколько статей того же автора переизданы в сборнике «Being as Communion» / [Иоанн (Зизиулас). Бытие как общение]; также см.: Meyendorff J. Church and Ministry // Idem. Catholicity and the Church. P. 49–64.

1376

Более пристальное рассмотрение вытекающих отсюда проблем см. в: Meyendorff J. Living Tradition [Живое Предание. 1997].

1377

Irenaeus. Op. cit., Ill, 24,1 // SC 211. P. 472 [Указ. изд. С. 312].

1378

Khomyakov AS. Quelques mots d’un chrétien orthodoxe sur les communions occidentales à l’occasion d’une brochure de m. Laurentie. P., 1853. Изначально A. C. Хомяков публиковал свои сочинения по-французски, в том числе и данную брошюру. Приводимый текст цитируется по англ, пер., выполненному А. Э. Морхаузом и опубл. в: Ultimate Questions: An Anthology of Modern Russian Religious Thought / ed. A. Schmemann. Crestwood, NY, 1977. P. 50–51 [Хомяков АС. Несколько слов православного христианина о западных вероисповеданиях. По поводу брошюры г-на Лоранси //Его же. Сочинения богословские. СПб., 1995. С. 78].

1379

[Цит. по: Указ. изд. С. 78.

1380

[Там же. С. 79.

1381

Такой подход к богословию как «внутреннему» знанию и общению прочно усвоен православными авторами, у которых он выражается в разнообразных формах. См., в части.: Сергий (Страгородский), архиеп. Православное учение о спасении. Сергиев Посад, 1894; переизд.: Сергий (Страгородский), митр. СПб., 1895; из работ последних лет см. труды, соответственно, греческого и румынского богословов И. Зизиуласа (Zizioulas J. Being as Communion) и Д. Станилоэ (Staniloae D. Theology and the Church tr. R. Barringer. Crestwood, NY, 1980).

1382

[1341 г. – осуждение Варлаама; 1351 г. – осуждение Варлаама и Акиндина; оба собора одобрили учение свт. Григория Паламы. В 1672 г. было два собора: Константинопольский, на котором присутствовали патриархи Константинопольский и Александрийский, а также три отставных константинопольских патриарха, и Иерусалимский, на котором присутствовал только один местный патриарх. Дата 1675 г., вероятно, указана в связи с тем, что в этом году было опубликовано ранее принятое на соборе «Исповедание веры». Собор 1872 г. осудил филетизм – разделение церкви по этническому принципу, что для Православной Церкви в Америке стало важным прецедентом.

1383

Выделено о. И. М.

1384

NFNF. Vol. 14. Р. 263 [ДВС. T. 3. С. 47].

1385

Относительно «Предания и преданий» в Православии см.: Lossky V. In the Image and Likeness of God. Crestwood, NY, 1974. P. 141–168 [Лосский В. Боговидение. С. 671–698]; см. также мои замечания в: Meyendorff J. Tradition and Traditions: Towards a Conciliar Agenda // SVSQ. Vol. 6. № 3. 1962. P. 118–127; а также в: Idem. The Meaning of Tradition // Living Tradition. P. 13–26 [см. наст, изд., стр. 61–73].

1386

Исторический обзор см. в: Conybeare F. C. Russian Dissenters. NY, 1962.

1387

Более детальный анализ этого вопроса см. в моей статье: Меуепdorff J. Greek Philosophy and Christian Theology in the Early Church // Idem. Catholicity and the Church. Crestwood, NY, 1983. P. 31–47 [cm. наст, изд., стр. 415–429]. В общем, современные историки христианской мысли, как, например, Георгий Флоровский и Ярослав Пеликан, склонны отрицать тезис исследователей XIX в. о «капитуляции» святоотеческой традиции перед «эллинизмом».

1388

Об А. С. Хомякове и других «старших славянофилах» см. последовательно выходившие книги Питера Кристофа, посвященные А. С. Хомякову, И. В. Киреевскому и К. С. Аксакову: Christoff Р. К. Ап Introduction to Nineteenth-Century Russian Slavophilism: A Study of Ideas. Vol. 1: A. S. Khomjakov. The Hague, 1961; Vol. 2: I. V. Kireevskij. The Hague, 1972; Vol. 3: K. S. Aksakov. Princeton, NJ, 1982. Последняя из них, опубликованная издательством Принстонского университета, содержит выходные данные предыдущих выпусков и других изданий по этой теме.

1389

[Первооснова (нем.).

1390

Об отце Павле Флоренском см.: Slesinsky R. Pavel Florensky: A Metaphysics of Love. Crestwood, NY, 1984.

1391

Cm.: A Bulgakov Anthology / ed. J. Pain, N. Zernov. Philadelphia, Pa, 1976.

1392

См.: Флоровский Г., прот. Пути русского богословия. Париж, 1937.

1393

В восточном предании, быть может, самым главным свидетелем в пользу личностной и сознательной природы христианского опыта является великий византийский мистик XI в. прп. Симеон Новый Богослов. См. о нем: Basil (Krivocheine), abp. In the Light of Christ: St. Symeon the New Theologian (949–1022): Life, Spirituality, Doctrine. Crestwood, NY, 1986 [Василий (Кривошеин), архиеп. Преподобный Симеон Новый Богослов (949–1022). Н. Новгород, 1996].

1394

См. об этом блестящий труд Г. Р. Нибура, ставший классическим: Niebuhr H. R. The Social Sources of Denominationalism. Ed. 2. NY, 1957. Интересно, что Православная Церковь не упомянута здесь вовсе: сам факт ее существования, по мысли автора, не мог сколько-нибудь серьезно повлиять на общую картину.

1395

[Все это – хорошо известные примеры из истории православного богословия и православной духовности. Также см.: Meyendorff J. St Gregory Palamas and Orthodox Spirituality / tr. A. Fiske. Crestwood, NY, 1974 [Григорий Палама и православная мистика].

1396

Кантцер Кеннет (1917–2002) – один из ведущих деятелей Свободной Евангелической Церкви в Америке. Профессор догматического богословия и декан Евангелической школы Святой Троицы, затем – редактор и автор журнала «Christianity Today». Серьезнейшей проблемой современной Церкви считал воинствующий материализм, определивший жизнь большинства людей.


Источник: Пасхальная тайна: Статьи по богословию / Протопресвитер Иоанн Мейендорф. - Москва: Православный Свято-Тихоновский гуманитарный ун-т: Эксмо, 2013. - [2], XXV, 797, [3] с. (Религия. Сокровища православной мысли).

Комментарии для сайта Cackle