Периволи. 10 июня 1865. Жой.
Бун зиоа! Сказать еше можно такое приветствие, но написать... Боже сохрани! Все ново-патриоты Молдовалахские огулом нападут на изменника, который осмелится написать по-славянски, а не по-латински, самомалейшее слово румынское. В отместку им за то, вот их „первородные“ братья исторических гор и долин ни по-латински, ни по-славянски и знать не хотят варварского поздравления, а даже друг другу, слышу, говорят: Καλημέρα! Да и чего другого ожидать от селения: Περιβόλι? Знаю, что еще вчера некоторых из нас смутило не оправдываемое логикою обстоятельство: греческое имя у римской селитвы. Естественнее бы делу выйти наоборот. Кто владеет местом, тот нарекает ему и имя. Владетели места – валахи, отчего же имя ему дано не гредин, а периволи, что значит сад, да еще и во множественном числе: сады (περιβόλια), как значится у Киперта? Да и что тут, в поднебесной высоте, может быть похожего на сады? Все это бесспорно так, но ведь тут Пинд с его особыми историческими правами на всю окрестность. По чему знать, может быть в неизвестные никому времена тут процветали сады, в которых отдыхал уже римский полководец Флакк (по мнению одного папы, давший имя свое Влахам!), закрепивший их имя за местом. Посетившие нас сегодня утром представители местной интеллигенции отозвались неведением времен давно минувших, не указали ни на какую древнюю в соседстве местность, и ограничились сообщением нам, что село их состоит из 350 домов, разделяется на 7 приходов со столькими же священниками и имеет три церкви. Все управление у них – свое собственное. Нет ни одного турка между ними. Когда-то ничего и не платили правительству, но то время прошло... “А не хотели ли бы вы, чтоб пришло какое-ни будь еще третье время, откуда-нибудь с юга из-за гор?» – спросили мы не без маленького лукавства, конечно. Собеседники переглянулись, улыбнулись и сделали какой-то неопределенный знак головой... Это он, непременно он мешает отвечать запуганным ученикам „Бачковым» на их родном языке свободным словом, он – calculus – подумал я, и не ошибся. Эмиссары Панруманизма уже заглядывают в „сады» Пинда и, конечно, смущают мирных пастухов Фессалийских памятью Великой Влахии. И, пожалуй, что не вдруг ответишь на что-нибудь „третье“.
Мы подкрепились чаем, что так кстати было после сырой и чуть не холодной ночи. У пастухов по профессии, конечно, нашлось бы что-нибудь и для напутственной закуски дорогим гостям, но – на дворе стояли Петровки.., а в комнате сидел местный „батюшка», да еще и не один, для которого эластичное слово наших Петровок облекалось в твердую и жесткую форму: Σαρακοστή, (четыредесятица). Мы пригласили честный клир к участию в своем чае, который, видимо, был предметом пытливого внимания для него. Для меня же предметом истинного недоумения были эти самые пастыри словесного стада, державшие себя во всех отношениях безукоризненно. Их семь человек на 350 домов, неотступно думалось мне. Все они люди семейные, конечно, из тех же пастухов вышедшие и, следовательно, не располагавшие никакими особенными средствами. Как же и чем живут они? Круглым числом приходится по 50 домов на каждого, от которых и должны получать себе содержание. Не тема ли это для исследования тем, кто у нас столько уже времени занят вопросом „об улучшении быта духовенства»? Далек я от мысли считать напрасным вопрос этот, сам – воспитанный „ругою» и „требами“, и имевший всю печальную возможность видеть, как, после оплакиваемой кончины воспитавшего меня, остался только деревянный дом с рябинным садиком и огородом при нем, и -положительно, ничего более! А между тем, приход, питавший семью нашу, состоял, думаю именно из 350 домов, если не более. Каким же образом выходит то разительное обстоятельство, что на приходах, вроде Перивольских, из 50 домов, люди успевают составлять себе даже капиталец, так что дети священнические – не редкость увидеть – открывают лавочки на Востоке и ведут торговлю не хуже настоящих купеческих домов, а у нас, если случится безвременная кончина служителя алтаря Господня, его семейство хоть иди по миpy? Что-нибудь одно: либо наши 300 – 350 домов беднее здешних 50-ти, либо способ содержания духовенства здесь доходнее, чем у нас, либо люди тут скопидомнее и нетребовательнее, чем там... Или, уж не сказать ли, в успокоение себя, что над всем царит fatum, – что, то – римляне и греки, хотя и десятая вода на киселе, а то – мы – варвары, хотя тоже значительно попросеянные уже сквозь сито жизни от времен Анахарсисов?
Было 9 часов. Терпко доложил, что можно ехать. На провожание нас собрался весь муниципалитет места. Приличие требовало пожелать чего-нибудь наилучшего гостеприимным (76 1/2 пиастров за ночлег) хозяевам. Но где и в чем это безотносительное „наилучшее“? Не чистая ли оно фантазия? А пожелать такое благо, которого другой, может быть, совсем и не знает, и не ценит, и не хочет, разумно ли? Чтобы из Пинда вышло Монтенегро, сказать не трудно, но есть ли хотя малейшая надежда на то, чтобы загадываемое сбылось, и можно ли быть уверенным, что на Пинде кто-нибудь серьезно думает о том? Всякая же другая политическая комбинация для заброшенного в глубину материка племени не представляет в себе ничего не только наилучшего, но и просто лучшего, чем его теперешнее положение. Мы ограничились пожеланием бравому населению долгих дней, широких предприятий и глубоких кладовых, – самого реального в их, небогатой идеалами, жизни и, по всей вероятности, самого ценного для них. Вон они, еще раз поклонившись нам целой ширинкой, поворотили назад и пошли, каждый на дело свое и на делание свое до вечера... Эта первая встреча моя с народностью, играющею свою известную роль в целокупности православия, встреча не с единицами, как было доселе, а с целою массою людей одного племени и языка, заставила меня, более чем я ожидал, остановиться на ней своим вниманием. От самого села начав свой дальнейший подъем на преименитую гору классического мира, отписанную, так сказать, к нашему времени от эллинства и переданную неумолимым ходом истории безыменным некиим Влахам, я все думал о сих последних. Ведь никакого выхода им из их межеумочного положения не предвидится ни в близком, ни в отдаленном будущем! Какую ни предполагать, неминуемую рано или поздно ломку и перестройку в магометанском квартале Европы, ничем не исправишь этой страшной черезполосицы в нем народностей, начиная с наших Славян и оканчивая Влахами. Мне бы казалось, что осталось одно и единственное средство помочь беде, это -добровольное переселение своих к своим, основанное на взаимных соглашениях, – на обмене, покупке, даровой уступке, но, ни в каком случае, не на захвате и не на выгонке. Разве не наталкивает на это самое меркантильный дух эпохи нашей, об руку идущий и развивающийся с неудержимым стремлением человечества группироваться в единоплеменные и единоязычные массы? Какое это опять шумное и подвижное время настало бы для Европы, в отместку, так сказать, подобному же средневековому насильственному явлению в ней! Тогда первые Микро-влахи Пиндские ушли бы к своим действительным Мегало-влахам на Карпаты, Карпатские славяне перебрались бы на воспетые „Херсонски степи», Турки перекочевали бы в свой Туркестан, Греки заняли бы свой Олимп, свой Пинд до самых пограничных Ипербореев, и свою прекрасную Ионию со всеми островами Архипелага, Албанцы перешли бы в свою Пеласгию, т. е. в Виотию, Аттику, Морею – к полному удовольствию близоруких зилотов Афинских, отожествляющих их с автохфонами земли своей, Армяне ушли бы в Парфию, Евреи в Месопотамию, Византийцы в... свою историю!
Поднимаемся все выше и выше, делая зигзаги по совершенно сырой еще земле, едва начинающей покрываться полянкой, так-как всего на все только три недели, как сошел снег с подгорий этих. Двое провожатых паликара, нанятые в селении за 25 1/2 пиастров, идут вперед воинственною поступью с ружьями на плечах, стращая ими, по обстоятельствам, совсем не того, кому следует бояться. Одного угораздило идти как раз передо мной. Видя дуло ружья его, постоянно направленное на меня, и замечая в нем полное невнимание к своему „инструменту“, я не раз желал от всей души, чтобы он покончил увлекательные рассказы о своих славных подвигах на „зверя“, дававшие ему повод жестикулировать руками точь-в-точь, как-бы зверь-то все еще находился перед его глазами. „Мишка“ Пинда, судя по рассказам героя, не знает совсем манеры своего северного родного питаться в случае нужды сосанием своей лапы, а рыщет повсюду, ища более существенной поживы. Раз, таким образом, он задушил 250 овец и 85 мулов Перивольских, когда жители уже возвратились из кочевья в горы... Как-будто через-чур много показалось нам, – 285 голов за один раз! Зато же и медведь был... в две оргии (сажени) длиною! Составилась на „чорта“ облава из 70 охотников, но куда тебе? И ухом не ведет! А вот это самое ружьецо уложило дружка! – Ну? – слышится с нашей стороны, – что же семьдесят-то те, мыши, что ли, были? – Ты бы наперед посмотрел на него... мыши!... комаром бы оказался перед ним. Вот что! Мыши! – Обидчивый тон этот заставил нас поверить, что дело действительно так происходило, как рассказывалось. – Ну, а ты, паликарас, тоже, случалось, охотился на зверя? – спросили мы другого парня. – Да!, – отвечает он, и, прищурившись, глядит вдаль, как-бы вовое не придавая значения тому, что с ним было или бывало. – Тоже он полакомился овечкой или теленком, наперед... -допытываемся мы. – Их было двое, – перервал изветную речь нашу бедовый охотник. – Сумей тут изворачиваться. – Ружье? Что – ружье? Обсекся, и все пропало! Нет, тут не ружье нужно, а ятаган... – Ну, и что ж? Прямо их по головам? Ручка же, однако, должна быть у тебя. Итак? – Что: итак! Растянул его...139. Залп рукоплесканий огласил окрестность. – Молодец! Вот так молодец! Их рубил, а его 140 повалил! Так-как эти восторженные похвалы произносились по-русски, то рассказчик принял их за чистые деньги. „Баснь показывает“, однако, как факт то обстоятельство, что на славной горе витают не одни мифы и предания классического мира, а и живое племя тех (Большой и Малой) Медведиц, которых фантазия древних населителей ее поместила за какие-то дела или проделки на небо. Пуквиль рассказывает, что он имел в виду посетить соседний монастырь св. Троицы (виденный нами вчера), но что ему сказали, что монастырь тот находится в запустении, ибо монахов поели медведи! Рассказы эти странным образом занимали меня – не по сочувствию с предметом их – охотой, травлей, убийством и проч., а потому, что воскрешали передо мной образы родной стороны, официально символизируемой фигурой медведя несущего или держащего на себе евангелие. Каких там рассказов о похождениях медведей и о походах на медведей не наслышался я в былое время! Слушаю о них теперь и перевожу в памяти то время и рисую воображением те места... Так легко перенестись в них, при окружающей меня обстановке. Если бы побольше леса, поменьше кручи, да поуже горизонт, можно бы было забыться и подумать, что тут просто совершается переезд от Б до П, столько мне памятных. Но где там взять такой непомерной громады, которая налегает на нас – спереди, и венчается там далеко и высоко снежным яичком, за что и зовется от греков Авго, а от картографов (полагаю) Чепель-Ово?141 Мы, впрочем, оставляем ее влеве и выезжаем на длинную, горную поляну с густою и высокою травою и желтыми цветами – теми самыми, которые первые у нас на севере показываются в мае месяце и служат первою радостью бегающих по необозримым полям нашим, таких же как они, желтых и сияющих детей. Картина была настолько нова и привлекательна, что мы ради нее сделали тут малый роздых. Кстати, место носило знакомое имя Дербенда. Земля вся еще была мокра. Только за две недели перед тем сошел с нее снег. Какие пленительные виды со всех сторон! Засматриваюсь на них до головокружения. А между тем, что-то неотступно как-бы подступает к горлу и захватывает дыхание. Куда ни взглянешь, отовсюду наплыв чего-то, застилающего глаза слезою. Конечно, это оно давно минувшее, с его обаятельною обстановкою и с его одуряющим ароматом, которому имя – юность. Как из нее были, в свое время, невообразимо-смелые прыжки в седую древность на Парнасс, на Пинд, на Олимп, так весьма естествен этот контр-визит ее с Пинда. Но... к чему поднимать давно улегшуюся пыль забвения с дорогих, но „глупых“ дней жизни, как недавно один будущий Меттерних выразился на берегах Босфора о своем прошедшем. Согласен, пусть и глупо, но, несомненно все-таки, дорого. Что ж? Довольно и этого побуждения, чтобы молвить о нем слово.
Продолжаем путь. Впереди целый луг голубых цветов. Едем по нему. Все это колышущееся море состоит из незабудок, но такого высокого роста, что я даже боюсь, не ошибся ли, назвав их этим поэтичным именем. Еще и еще природные клумбы всех радужных цветов, кроме ярко-красного. Чего не пересмотрели глаза, пока мы доехали до западного склона горы, которого, хотя неизбежно было ожидать, но почему-то не имелось в виду. Предстоявший глубокий спуск навел на меня уныние, и только Дербендское “Подкрепление“ в состоянии было разогнать его. На едва различаемой глубине извивался ручеек, и ради его-то нужно было нам повесть столько трудов, чтобы спуститься к нему и подняться от него на такую-же или еще большую высоту. После несчетных поворотов, поправок и самоободрений в критических случаях, удалось благополучно спуститься к потоку, который оказался настоящей горной рекой, не широкой, но весьма быстрой, которую назвали нам Вьёса. На картах же она пишется: Viossa, Vavussa, Wojutza... Так или иначе, но очевидно, что в основе лежит славянское: вьющаяся, столько ей приличное за ее беспрестанно извивающееся русло. Она впадает в Адриатическое море и есть одна из пяти речек, получающих свое начало у Зиго, – наиболее выдающегося в этой широте пункта Пинда. На ней расположено и сельцо, названное нам: Госья или Гусья, у Киперта одноименное с рекою, и именно: Вавусса. Въехав в него по мостику, мы подпали под такие жгучие лучи солнца, что никакая мысль об остановке тут на час или два не приходила нам в голову. Форум деревни составляет площадка перед кофейней и вместе лавочкой. На ней мы и остановились, и, не сходя с лошадей, вели переговоры о соломе, ячмене, и т. п., в том числе и о съестных предметах. Слушая то и другое, я, со своей стороны, под впечатлением конечно все еще воспоминаний детства, спросил ханьджи, кивая на реку, нельзя ли тут достать свежей рыбы? Старый лукавец посмотрел куда-то вбок, искривил рот, и ответил: – рыбы? Да еще и свежей? А вот, когда подойдет сюда янинское озеро, то наловим... Так-как то подойдет, очевидно, не скоро, то мы и поспешили оставить не ласковую Вувосу 142 . Начался опять длинный и трудный подъем на противоположный берег реки, но, по крайней мере, менее опасный, чем спуск. По мере возвышения нашего, стали опять открываться чудные виды на оставленный берег, не поддающиеся описанию. Немало поколесили мы, ища удобного стана для полдневного отдыха. Выбор места условливался присутствием по близости пастухов со стадами для поэзии. Все, что было желательно, наконец отыскалось. Мы сделали привал под тенью гигантской сосны. Ветерок разносил целительный бальзам ее и убаюкивал тишайшим шелестом игольчатых ветвей ее усталую и отяжелевшую от полдневного зноя голову. Только бы предаться беззаветному отдыху. Но нет! Кроме нас есть и другие многочисленные области бытия, которым никакого дела нет до наших страданий и утешений, и для которых мы сами входим в экономию жизни их, как только образовательный материал, как средство, как предмет расчета, и расчета самого злого и преступного, по нашим людским понятиям. Не многословя скажу, что отдохнуть не удалось. Устав бесплодно отмахиваться от мириад мух, вызванных только что начинающимся горным летом, и боясь из-за ничего, так сказать, потерять спокойсвие духа, я оставил импровизо ванное ложе и подсел к котелку, где искусными руками уготовлялась давно проектированная и пресловутая в местах этих, буковала, и коротал время наблюдением коротания его другими. Достойное буколических времен и нравов кушанье, потребовало целого часа времени для того, чтобы явиться во всей своей красе и славе. Да столько же времени понадобилось потом, по острому выражению полакомившегося им, на боку валяться, чтобы хоть сколько-нибудь оно уклалось в желудке. Наконец, и всадник был сыт, и конь накормлен, как говорится в сказке, и мы поехали далее, заплативши за пресловутое блюдо всего 10 1/2 пиастров. Avis aux gourmands.
Нас предуведомили, что предстоит сделать перевал через Пинд, и, следовательно, самый высокий подъем, какой только нам встречался на пути. Ожидалась потому наитруднейшая дорога, но вышло иначе. Верхушка хребта представляла довольно ровные и, что всего удивительнее, мягкие скаты. Становимся все выше и выше, но направляемся не к югу, где предположительно должна быть Янина, а к западу. Знаю, что напрасно спрашивать Терпка как какая местность называется, а все-таки, в виду близких снегов, захотелось узнать имя высоты, на которой мы находились. Оказалось оно: Кукуруз, не означаемое совсем на картах. Не думаю, чтобы проводник хотел подтрунить над нами, петушась таким самокованным словцом перед легковерием нашим. Конечно, мы приближались к 6 000 футов, ибо три раза ехали хотя и по рыхлому, но глубокому и сплошному снегу. Вид к низу на все Загорье восхитительный. Давно и много я слышал и читал об этом „Загорье“ с чисто славянским именем и с чисто (?) греческим населением, и рад был видеть его. Слава его уже более века расходится по всему Востоку и, могу сказать, всякому греку имя Ζαγόρι знакомо и близко. Мне довольно припомнить знакомые по Афинам имена братьев Ризари, Неофита Дуки, Геннадия, всех родом из Загорья, славных в свое время: Колетти (если не ошибаюсь), Нуццо, Псалида и пр. и прочее, чтобы сочувственно отнестись к именитому месту. Лет за 400 перед этим оно уже играло значительную роль тут под именем Войника, состоя тогда из 14 сел. Теперь всех селений (по хронологии – городков) насчитывается 46. Bсе они чисто христианские и управляются сами собою. Приятно отыскать в Турции такой оазис. Окружает нас растительность настоящая северная. Только напрасно я высматриваю наших елей и берез. Их нужно еще посеять тут. Многократно пересекаем лужи черной грязи, запоздавшей, даже против нашей невылазимой, на целый месяц; а где посуше, там прямо из земли выникают лиловые чашечки подснежника. Передний горизонт закрывает все-таки сравнительно высокая горная масса, названная нам Папинк. От нечего делать острословим, находя, что горе приличнее бы называться маменькой, а не папенькой. Карта, однако же, полагает предел пусторечиюо, давая горе совсем другое, несколько странное, имя: Лазари, а Папинк обращая в селение, лежащее у подошвы горы. Наступает вечер, а пути нашему и конца не видится. Пришлось даже поблудить, без счета поворачивая туда и сюда под разными углами, неизвестными геометрии, и продолжая по-прежнему то спускаться, то подниматься. На дороге нашей должны бы, судя по карте, встретиться 4 селения, но, кажется, мы забрались слишком высоко и миновали их, не видавши – из-за ближайших к нам возвышенностей. Последнее из них Скамнели мы, наконец, усмотрели глубоко внизу и совсем в стороне от нас. В намерении восстановить свою ориентировку, мы открыли сношения с ним посредством живого голоса, но способ этот оказался бы пригодным, может быть, для наших масляничных ледяных гор, но никак не для Пинда. Из деревни доносился до нас один вой. В деревню от нас доходил вероятно тоже не гром. Так мы и разминулись, не объяснившись друг с другом. И седоки, и кони были непомерно уставши, а наступающие сумерки в таком глухом и диком месте способны были и на самый бодрый дух навести уныние. Я, разумеется, тащился позади всех. Многократно слышалось спереди заботливое внушение: – Не отставать, подгонять, пришпоривать... Ничто как упомянутая теснота духа была причиною того, что дружеские эти советы получили окраску приказов, и вызвали в без вины виноватой стороне отпор, достойный сожаления... Дело в том, что у передового нашего был свой конь-ходок из первых в Янине, да и сам-то он не прочь был поспорить с каким угодно наездником, а у нас лошади были наемные, извозные, старые, худо кормленные, да и смекающие, к тому же, что седок-то, во всех отношениях, им пара, как говорится... Вот и вышла разница положений, помышлений и поползновений, доведшая до поречений! Что делать? “Дорога есть мать безобразий“, – сказал кто-то когда-то! Еще два-три мрачных и угрюмых поворота, и перед нами выступило, наконец, превожделенное Чепелово, – цель наших целодневных подвигов нынешних. Пристанищем нам послужил дом одного русско-подданного Г. Чолаки, зажиточного и, во всех отношениях, „славного господина“. Все впечатления вечера сгруппировались около одного блаженного ощущения отдыха и покоя телесного. Даже самовар, столько славный своими возбудительными свойствами, не мог пересилить умственного разленения или как-бы отупения. День кончился, впрочем, весьма благополучно торжественным и многояственным ужином, разбавленным, кроме крепкого „Загорского“ вина, и водянистой политикой, в силу упомянутого уже мною правила о „месяце без буквы: ро”.
* * *
Τὸ ᾿ κρέμισα... собственно: сбросил, повергнул. Как это мне напоминает приточный расссказ дяди, имевшего в виду отучить меня от преувеличений! «Потом мужик с парнишкой в лес (говорит притча) дрова рубить. Вот малый-то и бежит и кричит: Тятька, волки! – Где? Много? – Трое. – Да, волки ли? Какие они шерстью? – Оба серы. – Да ты, подь-ко, собаку видел? – Какая тебе собака? Вот какой! Ростом- то будет с телушку!
По-гречески медведь – ἀρκοῦδα, женского рода. Но оба рассказчика говорили о нем в среднем роде, подразумевая: θηρίον.
Αὐγὸ, а по-древнему ὦον яйцо, uovo по-итальянски тоже – яйцо. Чепель, вероятно, албанизированное Джебель гора.
Пишется и Βοῶσα, и Βαδοῦσα, и Βωβοῦσα, очевидно, с целью огречить имя. Мы выбираем последнее, анаграммируя его, чтобы вышло: немая, заика... (В отместку селу за его издевку над нами). Причиною разногласия древнее имя реки: Ἀῴς.