1828 г.
7 января 1828 года скончалась моя бабушка Анна Васильевна, жившая у своего сына, диакона Петра Иваныча. Она часто болела и прежде, но выздоравливала. Однажды, помню, – это было летом, – ее соборовали маслом; у нее была какая-то особенная болезнь: лицо опухло и глаза закрыты были веками. Однако же она оправилась после этой болезни.
Покойная бабушка, разумеется, любила наше семейство; но она боялась обнаруживать эту любовь из опасения гнева своей невестки, жены ее сына.
Татьяна Ивановна, – так звали ее невестку, – почему-то не жаловала мою мать.
Бабушка Анна Васильевна имела обыкновение носить при себе медные деньги, вероятно, для подаяния нищим. Однажды, летом, гуляя на улице, я забежал на двор дяди, а бабушка сидела в сенях на пороге. Подозвав меня к себе, она вынула из кармана несколько медных денег и, дав мне в руку, велела скорее уйти со двора, чтобы ее домашние не заметили этого. Денег у меня в руке оказалось, как теперь помню, тринадцать копеек. Я был очевидцем кончины бабушки, но при погребении ее меня уже не было; меня отвезли в Шую учиться. Но недолго пришлось учиться; недели через три или четыре нас снова распустили по домам на сырную неделю: впрочем, на первой неделе поста, для говения, велено было возвращаться назад. Для исповеди послали нас, учеников 1 и 2 класса приходского училища, к заштатному священнику Троицкой церкви о. Михаилу. Исповедь наша ограничилась только тем, что о. Михаил велел всем нам пасть на пол, и прочитав над нами разрешительную молитву, отпустил нас домой. Этого и можно было ожидать от о. Михаила, который не отличался ни образованием, ни трезвостью. Его достоинство состояло только в сильном голосе-октаве, которую мы слышали по воскресным и праздничным дням в соборе, куда он часто приходил и становился на правом клиросе.
Когда мы после мнимой исповеди, большой толпой, возвращались домой, наш путь лежал мимо одной фабрики. Фабричные мальчишки, вероятно, в этот час свободные от работы, внезапно напали на нас, как злые амаликитяне на израильтян в пустыне. Мы, маленькие мальчики, бросились бежать и спаслись от побоев бегством; но старшие между нами по летам и более крепкие силами, в роде помянутого выше Петра Соколова, не сробели и вступили с фабричными варварами в битву. Но на чьей стороне осталась победа, не знаю. Так мало было за нами нравственного надзора!...
Скоро промелькнул Великий пост. На страстную седьмицу и Пасху мы опять в родительских домах. Каждый день я в церкви за службой, а службы у нас, особенно на страстной неделе, весьма продолжительны. В первые три дня прочитываются священником все четыре евангелиста. О том, как встречался у нас светлый день Пасхи, я говорил уже выше. Здесь расскажу, как совершалось у нас хождение по домам со святыней. Между утреней и обедней не было хождения, как это обыкновенно водилось в праздники Рождества Христова. После литургии, которая обыкновенно в этот день начиналась и оканчивалась очень рано, причт расходился на короткое время по домам для отдохновения и обеда. Затем, собравшись опять в церковь, священник возлагал на себя епитрахиль и ризу и брал в руки напрестольный крест, диакон облачался в стихарь и брал Евангелие, дьячок образ Воскресения Христова, пономарь братскую кружку (на Рождестве прихожане давали каждому члену порознь, а на Пасхе – всем вместе); сверх сего, два крестьянина, которые обыкновенно прислуживали в церкви и помогали пономарю по праздникам звонить на колокольне, несли впереди запрестольные – крест и икону Богоматери назывались богоносцами. С такой процессией отправлялись из церкви, при пении тропаря: Христос воскресе, в приходские дома, и в каждом доме совершался пасхальный молебен с пением пасхальных ирмосов и с чтением воскресного Евангелия: Единии надесяте ученицы. В каждом доме, сверх денежной дачи, на столе приготовлен был хлеб и блюдо с крашеными яйцами. Хлеб обращался в общую пользу причта; а яйца каждый брал из блюда своей рукой – священник не менее двух яиц, a прочие по одному. С причтом ходила по домам и моя мать, как просвирня, а при ней и я с корзиной, или с чем случилось, для собирания яиц.
Светлая неделя в наших селах проходила чрезвычайно весело: с утра до вечера неумолкаемый звон на шести колокольнях в такие большие колокола, о которых я упоминал выше; толпы разряженных крестьян и в особенности крестьянок разгуливают по высоким горам и холмам около церквей и на полях; любуются широким разливом реки между двумя большими селами. Вся неделя праздновалась как один день.
После Пасхи опять в Шую; но здесь летом стало для нас гораздо веселее, чем было зимой. Наши игры и детские забавы не ограничивались уже хозяйским двором. Бывало, в субботу после обеда, когда классов не было, и в воскресение старшие ученики пойдут за город в лес или на реку ловить рыбу, возьмут и нас с собой: какое удовольствие, какая радость быть на чистом, вольном воздухе! Но эта радость обращалась иногда и в плачь. Узнает начальство о нашей самовольной отлучке за город: старших высечет розгами, да и нам пригрозит.
Зато, когда наставал благословенный май, мы пользовались уже всякого рода увеселениями и прогулками за город законным порядком. 1 мая, собравшись в школу, кричим бывало целым хором: «ай, ай – пришел месяц май, май». В наше время, май месяц почти на половину проходил в так называемых рекреациях: бывало до десяти и даже более этих рекреаций. А рекреации эти совершались таким образом. В известный день (1 числа, если не был праздничный день, рекреация была уже неотложно, не взирая ни на какую погоду) – рано утром все ученики, собравшись в училище, отправляются массой, под предводительством старших, к квартире смотрителя и начинают петь сначала умеренным тоном: «Reverendissime Pater Rector, recreationem humillime rogamus» (т. е. «достопочтеннейший отец Ректор, смиреннейше просим рекреации»). Если смотритель после этого возглашения не подходил к окну, то пение повторялось, но уже более возвышенным тоном; если же и после этого ученики не видели смотрителя в окне: начинали снова повторять означенные слова во все, как говорится, горло, так что крик двухсот или более голосов (а между ними были и очень сильные) раздавался едва не по всему городу. Тогда смотритель или высылал сторожа с метлой гнать от дома назойливых просителей, или открывая окно, с благосклонной улыбкой давал рекреацию. В последнем случае ученики в восторге прокричав: gratias agimus (благодарим), как дождь рассыпались по всем направлениям к своим квартирам. При смотрителе Василии Ивановиче Смирнове бывали и такие курьезы. Он был весьма благообразен и сановит, но на голове имел большую лысину. Для рекреации обыкновенно старались избирать дни ясные и теплые: но у нашей братии – школьников не всегда доставало терпения дожидаться ясных дней и теплой погоды. Идем, бывало, к Василию Ивановичу просить рекреацию, а небо пасмурное. Василий Иванович выйдет на крыльцо и, показывая на небо, благодушно скажет нам: «разве не видите, ребята, какая на небе пасмурная погода?» Нет, Василий Иваныч, кричат ему в ответ, – от Васильевского-то залысилось, залысилось (а Васильевское село к востоку от Шуи). Добрейший Василий Иванович рассмеется и даст рекреацию.
День рекреации проходил у нас обыкновенно в таком порядке. С утра до двух часов пополудни играли во всевозможные игры, преимущественно в бабки, на квартирах, или на улицах в городе; а в два часа отправлялись за город, в какую-либо рощу, по указанию начальства, – чаще всего ходили в березовую рощу, за село Мельничное, версты две или три от города. Туда за нами тянулись из города целые обозы торговцев с калачами, пряниками, орехами, с моченой грушей и с грушевым квасом. В роще ученики устрояли качели, играли в мяч, в бабки, в горелки, хором пели песни, одним словом, удовольствиям и забавам не было конца. Часа в четыре появлялись туда наши власти и учителя со своими семействами, приглашали с собою и некоторых, более значительных граждан. Начальство и гости упражнялись в игре в маршалки (кегли), пили чай и при том с некоторым приложением; в то время была в большом употреблении французская водка – кизлярка; о роме, кажется, еще не имели понятия; затем десерт, а к вечеру закуска. Необходимой принадлежностью почти каждой рекреации были сценические представления на открытом воздухе, среди обширной лужайки; при этом из учеников делалась кругом сцены живая ограда. Играли, почти каждый год, комедию Фонвизина: «Недоросль» и некоторые другие, коих названия хорошо не знаю. Заранее, конечно, из учеников избирали подходящих к той или другой роли типы. Помню, в роль дровосека не раз избирался один ученик огромного роста, кривой и рябой. Наряжали его в крестьянский костюм; вместо сапогов он должен был обуваться в лапти, но для его огромных ног нигде в городе лаптей найти не могли. Поэтому когда надевал он лапти, какие случались, – его пяты далеко выдвигались из-за лаптей. Эта картина больше комедии возбуждала всеобщий смех.
После целодневных подвигов в разнообразных играх мы не без труда возвращались из рощи домой, иногда довольно поздним вечером, и скорее бросались в постель, забывая и об ужине.
На другой день сон наш, естественно, был продолжительнее обыкновенного и мы иногда опаздывали приходить в класс, но с нас за это уже не взыскивали, да и взыскивать было не кому, потому что наставники еще позднее нас являлись к своей должности.
Так проходил май. В июне мы занимались учением с удвоенным уже усердием, хотя субботние и праздничные прогулки за город не прекращались несмотря на запрещения начальства. В первых числах июля, среди несносной жары и духоты, начинались годичные испытания; около 14 числа был ежегодно публичный экзамен. К этому торжественному акту были у нас немалые приготовления. Дня за два или за три посылали учеников, освободившихся от частных экзаменов, в поле за цветами и в лес за древесными листьями, преимущественно кленовыми. В каждом почти курсе было по одному или по два ученика, сведущих несколько в рисовании и декоративном искусстве. Эти-то доморощенные художники и принимали на себя заботу приготовить к публичному экзамену довольно большую залу, где, как выше было сказано, помещалось высшее отделение училища. Из кленовых листьев делали они гирлянды и украшали ими кафедру, двери и окна в зале, а из цветов выкладывали на полу пред кафедрой ковер с разными эмблематическими фигурами вроде утренней зари и с латинской подписью: aurora musis arnica.
Публичные экзамены происходили всегда после обеда. Часа в четыре собиралась училищная корпорация и приглашенная по билетам высшая городская публика. При входе смотрителя в залу певчие пели: Царю небесный. Затем кто-нибудь из учителей говорил приветственную речь; далее производилось испытание избранных лишь учеников всех классов по разным предметам; между испытанием, для развлечения и увеселения публики, пели концерт, в котором всегда участвовал со своим сильным басом соборный диакон Кедров; в заключение читались разрядные списки учеников и раздавались награды – похвальные листы. Это – свидетельство о поведении и успехах того или другого ученика, подписанное смотрителем с приложением училищной печати и написанное на четвертке (это для младших классов), или на полулисте (для старших) с разрисованными полями и с таким же венком вверху, где изображалась птичка, или что-нибудь в этом роде. Получить в торжественном собрании такую лестную награду составляло для нас, лучших учеников, верх блаженства. Я каждый год получал такие награды и принося их домой, доставлял немалое удовольствие матери и сестрам. Bсе, полученные мной похвальные листы долгое время хранились и украшали стены горницы нашего дома и затем куда-то утратились.
По окончании всего, певчие пели: Достойно есть и учеников отпускали по квартирам, а начальство и гости оставались еще в зале и продолжали, долго продолжали испытание – разных бутылочек, хранившихся до того в библиотечной комнате. В то же время испытываемо было и усердие почтенных гостей, большей частью богатых купцов, к поддержанию благосостояния юного духовного вертограда. Предлагался им лист бумаги, не знаю расписанный или нет; только я слыхал, что на этом листе, под влиянием добрых впечатлений, оказывались довольно порядочные цифры. Но на какие именно предметы употреблялись эти доброхотные приношения, я в точности не знаю.
На следующий день, в соборе совершался благодарственный молебен в присутствии всех наставников и учеников, а затем в классах нам раздавали увольнительные билеты. Пообедав на скорую руку, мы спешили домой, разумеется, пешком, – и через три-четыре часа я был уже в объятиях своей матери и сестер.
Как проведена была мною первая вакация после школьных занятий, теперь припомнить не могу, но по всей вероятности очень весело и спокойно.
Здесь скажу несколько слов о привитии мне оспы, которая до поступления моего в училище не была привита. Оспу прививала мне и другим моим сверстникам жена подлекаря (фамилию не помню). Когда, через несколько дней, оспа у меня назрела, меня повела та же особа в дом исправника, для взятия с моей руки оспенной лимфы, для привития оной кому-то из детей почтенного уездного сановника. За это самопожертвование меня наградили пятаком меди и фунтом или двумя крыжовника.
В сентябре мы опять собрались в школу. Переведенные из первого класса во второй, мы встретили здесь и нового наставника, и некоторые новые предметы.
Наставником во втором классе был студент семинарии Константин Николаевич Цветков. Высокого роста, с рыжеватыми волосами, он женат был на какой-то воспитаннице секретаря Владимирской духовной консистории, Павла Андреевича, по фамилии, если не ошибаюсь, Протопопова. Она, помню, маленького роста, красивая собой, получившая полубарское воспитание и, вероятно, не без хорошего приданного: он великан, не очень красивый собой, хоть и очень умный и добрый, к тому же, может быть, сын бедного сельского причетника. При таких противоположностях, очевидно, не могло быть полной гармонии между женой и мужем. От того и до нас – детей доходили уже не добрые слухи о семейной жизни нашего любимого наставника. Недолго, впрочем, Константин Николаевич оставался учителем, при скудном содержании в 375 рублей ассигнации в год. По протекции консисторского секретаря, пользовавшегося особенным вниманием преосвященного Парфения, он скоро получил священническое место при Крестовоздвиженской церкви богатого села Иванова. Однако же семейные отношения его, при улучшении его материального быта, не изменились к лучшему. Капризы и прихоти жены с одной стороны, и обилие материальных средств с другой, постепенно развили в нем наклонность к излишнему употреблению крепких напитков до того, что он удален был от места и с запрещением священнослужения низведен был в причетники. В этом горьком положении я видел его в 1840 году, когда я окончил уже курс семинарии. У него было несколько человек детей, из которых два сына окончили курс в С.-Петербургской духовной академии и после с честью занимали в северной столице протоиерейские места.
Но возвратимся назад.
Во втором классе, сверх прежних предметов – чтения, чистописания, арифметики и нотного пения, нам стали преподавать краткий катехизис митрополита Платона, русскую и латинскую грамматику и греческое чтение. Скажу нечто курьезное о нотном пении. Наше училище, как сказано было выше, находилось среди базарной площади. По вторникам в Шуе были еженедельные базары. В летнее время, окна в наших классах, разумеется, были открыты. Во вторник, после обеда, у нас всегда был класс нотного пения. Когда, бывало, затянем в тридцать или сорок голосов какой-нибудь догматик или ирмос, деревенские бабы со всех ног бегут к нашим окнам посмотреть, что тут делается; и когда услышат, что мы поем что-то церковное и божественное, а не мирские песни, приходят в умиление и начинают класть на окна – кто калачик, кто крендель, а иная копеечку или грошик. Кому доставались в руки эти усердные приношения, не помню; по всей вероятности, – таким забиякам, как помянутый мною Петр Соколов, потому что и во втором классе был между нами подобный Соколову лентяй, – по фамилии Веселовский. Иногда же через отверстые окна привлекалось внимание проходящих мимо училища неистовыми криками и плачем учеников, подвергавшихся за леность или шалость сечению розгами.
Из моей домашней жизни, во время учения моего во втором приходском классе, живо сохранилось в моей памяти следующее обстоятельство. Нам, в летнюю жару, дозволено было купаться в реке, но не иначе, как под наблюдением наставников. Для сего, в определенный час, мы должны были собираться в квартиру учителя и все вместе идти на реку. Раз Константин Николаевич повел нас купаться в Тезе. Когда он и мы разделись, и вошли в реку, он взял меня, как любимого ученика, на руки и пошел со мною в глубь реки. Может быть, он хотел научить меня плавать; но мне показалось, что он хотел меня утопить, я закричал изо всей мочи и вцепился ему в лицо ногтями, забыв о том, что он мой учитель. Кончилось, разумеется, тем, что он должен был возвратиться со мной к берегу, и я с тех пор полно купаться с учителем.
Кстати о купании. Не научившись еще плавать, я вздумал раз, во время вакации, дома пойти на реку один и выкупаться. Не зная местности, я вошел в воду и тотчас же, по отлогому песчаному дну реки, с ужасом очутился под водой и, обратившись лицом к берегу, начал барахтаться руками, но не мог сделать по песчаному дну реки ни одного шага вперед. Тут-то я почувствовал беду. Между тем, вдруг какая-то непостижимая сила выдвинула меня сзади из воды и я очутился у берега. Озираясь кругом, я не заметил около себя никого. Выйдя поскорее на берег, я оделся и побежал домой, и никогда никому об этом не говорил, опасаясь упреков, а пожалуй, и наказания. Между тем, в этом событии, я не могу не признать и не исповедать над собой дивного действия охраняющей меня десницы Божественного Промысла.
В первых числах июля у нас совершилось очень важное событие: нас посетил ректор семинарии, архимандрит Павел. Полный и очень благовидный собой, он тем более произвел на меня сильное впечатление, что я до того времени архимандритов не видал. Приезжал он в Шую для освящения Троицкой Кладбищенской церкви, сооруженной и благоукрашенной усердием коммерции советника Ст. Ив. Посылина.
Второй год учения почти незаметно прошел для меня. Нас перевели в июле в низшее отделение уездного училища. Переход этот был довольно ощутителен для нас. В низшем отделении и время занятий в классе было продолжительнее (вместо трех часов мы должны были высаживать до обеда уже четыре часа), и предметы занятий были многочисленнее и труднее, и вместо одного у нас было уже два наставника.
Но едва лишь мы собрались в школу в сентябре, последовало следующее событие. Скончался учитель 1 приходского класса Василий Иванович Назаретский, поступивший в 1828 году на место священника Иакова Ивановича Орлова, который почему-то, выпустив наш курс из своего класса, и сам должен был удалиться из училища. Равно также и Константин Николаевич Цветков, простившись с нами перед вакацией, оставил учительство и принял священство, а его место занял студент Василий Алексеевич Осовецкий (фамилия – от села Осовец, Покровского уезда), с живой, поэтической натурой, и при высоком росте с необыкновенно малой головой.
Учитель Назаретский – сын священника подгороднего села Юрчакова. Ему недолго суждено было проходить педагогическое поприще. Чахотка, кажется, наследственная в его семействе, скоро свела его в могилу. Он умер в конце сентября или начале октября 1829 года в доме своего родителя. Училищное начальство распорядилось воздать умершему наставнику подобающие почести. Между прочим, сочинены были помянутым сейчас учителем Осовецким стихи, которые предположено было произнести перед выносом из дома гроба с телом усопшего. Но кому произносить эти стихи? Жребий пал на меня. И вот эти стихи:
Учитель добрый, дорогой!
Куда из отческого крова
Спешишь, не молвя нам ни слова?
Помедли с нами здесь, постой.
Скажи, куда путь направляешь:
Иль ты сирот нас оставляешь?
Постой, задай еще урок
Или прости, коль смертный рок
Велит нас всех тебе оставить;
Нельзя нам дней тебе прибавить!
Земле земное возврати,
А дух твой к Богу да летит!