Азбука веры Православная библиотека протоиерей Михаил Бурцев Владиславлев: повесть из быта семинаристов и духовенства. Том 3

Владиславлев: повесть из быта семинаристов и духовенства. Том 3

Источник

Том 1Том 2Том 3Том 4

Содержание

Предисловие Часть третья. Студенты семинарии I. Дорогие гости II. Тяжелое время III. Свидание товарищей IV. Поездка в Воздвиженское V. Сельские праздники и осень VI. Исполнение поручения отца VII. Поездка в Мутноводск VIII. Поездка в г. Зеленоводск IX. Посвящение семинаристов в стихарь X. Перемена намерений Владиславлева XI. Первый дар родителям XII. Сватовство XIII. Неожиданное препятствие XIV. Подача прошения на место XV. Устроение судьбы Богоявленского XVI. Театромания семинаристов XVII. Производство на места XVIII. Семинарский театр XIX. Обстановка XX. Семинарский классический праздник XXI. Дружеская беседа XXII. Последствия театрoмании семинаристов XXIII. Новая услуга Богоявленскому XXIV. Конференция в семинарии XXV. Неожиданная встреча с Людмилою XXVI. Поездка Голикова в Зеленоводск XXVII. Отправление Владиславлева в академию  

 

Предисловие

Второй том настоящей нашей повести еще более благосклонно, чем первый, был принят многочисленными нашими читателями, и мы получили много писем из разных концов России, даже и из стран сибирских, с выражением нам, с одной стороны, благодарности за правдивое изображение быта и нравов семинаристов и духовенства в дореформенное время, а с другой – удивление тому, что даже и в отдаленных частях нашей матушки России быт этот и нравы были таковы же, как и в той епархии, которую мы имели в виду. Всем, как видно из писем, видится и слышится здесь свое собственное, родное, пережитое, передуманное и перечувствованное в свое время, а не вымышленное досужею фантазиею такого писателя, который и не бывал никогда в семинарии, а берется что-либо писать о семинаристах и духовенстве. Один старец священник, узнавши о том, что «Владиславлев» написан нами, нарочно прибыл к нам и, почти ни слова не говоря предварительно со слезами на глазах поклонился нам в ноги, и потом уже объяснил, что этим поклоном он выразил нам свою глубочайшую благодарность за доставление ему величайшего удовольствия своими повестями «Монашеские деньги впрок не пошли», «Большие перемены» и «Владиславлев», в которых написана правда о семинаристах и духовенстве прежнего времени. «От роду, сказал он, ничего подобного, столь правдивого я не читал: читаю и дивлюсь, как будто прямо с нас все это взято». Все это обязывало нас поспешить выпуском в свет третьего тома «Владиславлева»; но недостаток средств на это новое издание удерживал нас от самой даже мысли об этом. Так прошло почти 8 лет со времени выхода в свет третьего тома. Но и теперь мы решились приступить к столь трудному для нас делу лишь благодаря некоторой помощи, оказанной нам одним высокопросвещенным и высокопоставленным лицом. Принося ему за это благодарность, мы в то же время от душа благодарим и того, неизвестного нам по имели и общественному положению, автора, который в № 4-м «Церковно-Общественного Вестника» за 1885 год дал свой весьма правдивый отзыв о первых двух томах настоящей нашей повести. Приносим, наконец, свою благодарность и всем читателям наших повестей за их благосклонное внимание к ним.

Автор

12 апреля

1892 года

Часть третья. Студенты семинарии

I. Дорогие гости

Было 18-е июля 1860 года. День склонялся к вечеру. Бедные труженики полей, поселяне начали уже мало-помалу заканчивать свои дневные работы на нивах, носили и клали в копны снопы ржи. Тронулся и пастух со своим стадом из лесочка. Заспешила и пчелка на пасеку со своею драгоценною ношею. Угомонились и оводы, весь день не дававшие покоя лошадям. И в воздухе уже веет тихою, приятною прохладою наступающего вечера. Вот и солнышко, как будто утомившись палить своими лучами и людей, и всякую растительность, шлет теперь на землю лучи тихого света и мало-помалу начинает тускнеть.

По горной проселочной дороге быстро мчится пара плохеньких лошаденок по направлению к селу Спасскому, черноземского уезда; почуяв близость своего жилья, лошаденки эти прибавили шагу и несутся вперед точно самые добрые лошади. Сидевшие в тележке, два молодых человека приободрились и начали поправлять свой незатейливый туалет. Еще минута, и они уже увидели издали свое родимое село Спасское. Дрогнуло у каждого из них сердечко. Вот и церковь показалась с сияющим на солнце крестом. Мгновенно сняли они с себя фуражки, и несколько раз с благоговением осенили себя крестным знамением. То были только что окончившие курс студенты семинарии Владиславлев и Вознесенский, после десяти лет своего учения в духовном училище и семинарии, возвращавшиеся под свой родной кров, – не в качестве учеников, а как люди уже достигшие известной цели, прошедшие то трудное поприще, которое надлежало им пройти, и приготовившие себя к тому, чтобы вступать на новый путь жизни и деятельности.

– Вот и Спасское! невольно воскликнул Владиславлев. Слава Богу, успели благополучно доехать до своего родного гнезда, и при том еще рано, так что мы будем иметь возможность сегодня же отслужить в церкви благодарственный Господу Богу молебен за счастливое окончание своего курса и за все Его бесчисленные благодеяния к нам в течение стольких лет нашей труженической и бедственной жизни.

– Да, друг мой, успеем это сделать, как будто невольно ответил Вознесенский. И так, все теперь кончено: теперь связь наша с семинариею порвана навсегда. Мы уже возвратились в свою родную семью, от которой были оторваны на много лет. Но что нас с тобою ожидает здесь, если не сегодня же, то завтра или после завтра? Как наши милые и дорогие сердцу взглянут на наши с тобою планы о будущем?.. Невольно мне приходит это на мысль именно теперь... Я и сам не знаю, что со мной вдруг случилось в эти минуты.

– Что же такое случилось?

– Нечто совершенно неожиданное и неестественное. Прежде, бывало, при виде Спасского сердце у меня радостно, точно голубь, бьется; а теперь вдруг на меня напала ужасная тоска.

Вознесенский тяжело-тяжело вздохнул и тотчас же, снявши фуражку, несколько раз осенил себя крестным знамением.

– Успокойся, друг мой! утешал его Владиславлев. Зачем впадать в уныние? Что тебе теперь тяжело, я этому верю. Но, мне кажется, что это так естественно: с тобою случилось именно то, чего ты и должен был непременно ожидать. Прежде ты приближался к родине с мыслию о предстоявшем радостном свидании с матерью и родными в течение целой вакации, а теперь ты едешь сюда лишь за тем, чтобы надолго, а, может быть, и навсегда проститься с близкими твоему сердцу родными и с самою родиною.

– Все это так. Но не здесь главная причина моей грусти. Я предчувствую, что те 4,000 рублей, которые высулили моей матушке за невестою Альбового, вскружили голову моей матушке, и она теперь непременно будет настаивать на сватовстве за Альбову, и мне в первый раз в жизни придется теперь ей противоречить, а, может быть, даже прямо идти против ее воли. А это, друг мой, для меня, как почтительного сына, слишком будет тяжело.

– Что мать твоя будет настаивать на этом сватовстве, это верно, этого ты должен ожидать; но еще вернее то, что она в своем намерении женить тебя на Альбовой не успеет, и тебе вовсе не придется оказать своей матери некоторое непослушание. «От Господа сочетавается мужу жена»; следовательно, если Богом определено, чтобы сиротка Серафима была твоею женою, она и будет ею. Из всех обстоятельств дела ты можешь ясно видеть, что Серафима предназначена быть твоею женою...

– В таком случае к чему же это искушение меня и моей матери в виде этих 4,000 рублей, посуленных за Альбовою?

– Искушение это, друг мой, явилось лишь для того, чтобы и свобода твоя при выборе себе подруги жизни была полною, совершенною, и пути промысла Божия в твоей жизни были очевиднее не только для тебя и Серафимы, но и для других, и ваша взаимная друг к другу любовь была крепкою навсегда, до конца вашей жизни. Поверь, что искушение это скоро исчезнет, как дым...

– Дай-то, Господи!.. Я вполне надеюсь на помощь Божию и милость Божию ко мне; однако же и тебя прошу не оставить меня своею помощию и повлиять на решение моей судьбы матерью.

– Будь уверен, что я все свои силы употреблю на то, чтобы убедить твою мать не гнаться за тысячами приданого.

Владиславлев утешал своего товарища, а между тем и у него самого лежал на сердце тяжелый камень: мысль о том, что его родители будут против его намерения через год идти в академию, ужасно смущала его и наполняла его сердце грустию. Невольно и он тяжело вздохнул в эти минуты.

– Вот и ты, друг мой, вздыхаешь, сказал ему Вознесенский. Знаю, что тебе также не легко будет бороться с намерениями и планами твоих родителей относительно устроения твоей судьбы. Но мужайся, иди смело к предположенной тобою цели дотоле, пока будет возможно бороться со всеми препятствиями к достижению этой цели... Ты немножко рискнул своим счастьем, но это еще не беда... Если ты и здесь, в епархии, по обстоятельствам останешься, я уверен, немногое ты потеряешь...

– Как же немногое? Даже очень много потеряю.

– Это тебе так может казаться. Но я думаю иначе... Место ты здесь получишь отличное; невесту можешь выбрать но своему сердцу; образование свое пополнишь сам чтением ученых сочинений; духовенству можешь принести пользу своими литературными трудами... Поверь, что при своей энергии к выполнению своих обязанностей и любви к труду ты скоро выдвинешься на вид и займешь высокое положение в местном обществе...

– Нет, друг мой!.. я рассуждаю об этом иначе и не могу не жалеть о том, что сделал такой риск.

Подъехали к околице села. Из окон о. Петра ясно было видно их приближение к селу. Никто в доме не сомневался в том, что это были Владиславлев и Вознесенский. Сейчас же братья Владиславлева, по приказанию отца, побежали собирать по домам причта всех семинаристов и их родителей, чтобы отслужить в церкви благодарственный молебен за благодеяния Божии к семинаристам. Сам о. Петр взял ключи от церкви и пошел в церковь. Вскоре и семинаристы и их родители и все братья, и сестры, и родные, от малого до великого, от едва начавшего ходить дитяти и до дряхлой старушки, собрались к церкви. Вот и путники подъехали, прямо к церкви же. Сейчас же они соскочили с тележки, помолились пред церковными дверьми, поклонились всем и поспешили ко входу в церковь, где о. Петр в облачении уже встречал их с животворящим крестом и святою водою. Владиславлев и Вознесенский благоговейно преклонились пред святым крестом, прося себе милости у Спасителя мира.

– Да будет вход ваш в новую жизнь благословен от Господа Бога, Подателя всех благ и Устроителя вашей судьбы! сказал им о. Петр, благословляя их св. крестом. Со святым крестом в руках и святою водою, дети, мы встречаем вас: да будет же крест Христов, орудие нашего спасения, тем знамением для вас, которым вы можете побеждать все искушения в жизни и все препятствия на пути ко спасению, и благодать Святого Духа, присущая святой богоявленской воде, да исцелит вас от всякого недуга душевного и телесного!..

Владиславлев и Вознесенский приложились ко кресту. Диакон окропил их св. водою, и они вошли в церковь вслед за о. Петром. Сейчас же там начался благодарственный молебен. Все с особенным усердием помолились Богу и потом уже, по окончании молебна, поздравили Владиславлева и Вознесенского с окончанием курса. Серафима была тут же. И она вместе с другими поздравила их с тем же; но в тоне ее голоса слышалось отчаяние, на лице лежала печать уныния и безнадежности, и в глазах искрились слезинки.

– Поздравляю вас с исполнением ваших желаний, нарочно сказал ей Владиславлев, улучивши удобную к тому минуту при выходе из церкви: жених ваш уже получил билет.

– Ах, не мой! со вздохом сказала Серафима. Тут нашлась другая невеста, знатная и богатая, и все уже слажено.

– Верю этому. Но все зависит не от воли нашей, а от распоряжения Промысла Божия нашею судьбою. Поэтому я вам скажу одно: молитесь, верьте и надейтесь...

– Благодарю вас. Вы меня совершенно оживили.

Девушка быстро поклонилась Владиславлеву и повернула от него в сторону. Минуты чрез три она уже была дома и, ставши на колени пред иконою Богоматери в своей комнате, усердно стала молиться о ниспослании ей утешения в настоящей скорби и принятии ее Богоматериею под свое всесильное покровительство. Молитва совершенно укрепила ее в надежде на милость Божию к ней и на благополучный исход дела, так что она в тот же самый вечер в первый раз, после многих дней тоски и уныния, вздохнула свободно, и личико ее снова расцвело.

Владиславлев и Вознесенский вместе с своими родителями и всеми родными сходили в церковную ограду на могилки своих предков и уже оттуда отправились домой. Самыми дорогими гостями вошли они теперь под свой родной кров. Сколько любви и ласки нашли они здесь! На время было позабыто и ими самими, и их домашними все, что могло свидетельствовать о той или другой скорбной стороне их жизни. Даже и мать Вознесенского забыла, что сын ее хочет от нее улететь куда-то далеко-далеко к заоблачным горам кавказским. Она безмерно была рада свиданию с сыном, не учеником, а студентом семинарии, опорою ее в старости, кормильцем и попечителем ее в недалеком будущем. Сознание того, что теперь не она одна будет думать крепкую думушку о своем житье-бытье, а вместе с нею или один за нее будет о том заботиться ее сын, утешало, радовало ее и наполняло сердце ее такими чувствами спокойствия и довольства своим состоянием, каких она уже давно-давно, чуть не от первых дней своего замужества не испытывала. Под влиянием этих-то чувств она теперь и не заикнулась перед своим сыном-студентом о том, что она готова была его опечалить своею вестию о предложении ему посмотреть знатную и богатую невесту. Теперь не время было об этом думать и говорить с сыном. С своей стороны и сын не хотел разрушать своего и ее счастия в эти часы радостного свидания с матерью и счел неуместным говорить с нею о своем деле теперь же, в эти часы радостного свидания. Только лишь поздно ночью, отправившись с братьями спать в шалаше на огороде, он не утерпел и спросил у них о том, что им известно о намерениях матери на счет его сватовства за Серафиму.

– Дело твое плохо, сказал ему в ответ второй брат его Петр: матушка решительно не хочет того, чтобы ты женился на бесприданнице. Ее тут, можно сказать, обошли со всех сторон, обласкали и обольстили обещаниями такими, что чуть не золотые горы она будет иметь в своих руках.

– Что же, однако, обещали ей дать?

– Тысячу рублей деньгами именно ей на ее нужды, по пяти четвертей ржи, по три четверти круп, по два пуда меду, по два пуда сахару, по десяти фунтов чаю и по два платья в год, так чтобы она была совершенно всем обеспечена в жизни со стороны свата, а вы жили лишь для себя и своих детей.

– Вздор! Все это лишь на словах хорошо, а на деле выйдет не то: первая же размолвка, и всему конец!.. Но этому никогда не бывать!.. Я ни за что не решусь изменить своим чувствам по отношению к Серафиме и своему сыновнему долгу по отношению к матушке... Жаль только, что волей-неволей теперь приходится иметь с матушкою неприятное для нее объяснение по этому поводу... Но что же делать?.. Видно, этому так и быть должно по премудрому плану Промысла Божия.

Вознесенский не падал духом, однако же вся ночь у него прошла в думах о том, как быть и что делать, как начать с матерью разговор о столь щекотливом деле и как его повести. Многое он передумал, составлял разные планы на счет своих объяснений с матерью, и все как-то, по собственному же его сознанию, выходило или грубо, или неубедительно. «Предоставляю все воле Божией», решил он, наконец, когда уже стала заниматься заря следующего дня. И это было самое лучшее. Господь Бог, пекущийся о человеке и устрояющий его судьбу, на следующий же день все устроил так, как этого и ожидать нельзя было.

На следующий день в доме о. Петра утром было богомолье, а в полдень обед для гостей званых и незваных по случаю счастливого окончания курса старшего его сына и перехода в высшие классы прочих его детей. В числе званых гостей были и все члены причта с их семействами и вся, так сказать, аристократия села Спасского, начиная от того самого мелкопоместного помещика, который в прошлом году не хотел матушке дать 10 рублей взаймы на воспитание детей, и кончая мельником. Была тут же и Серафима, которая долго не соглашалась идти на этот обед, чтобы как-нибудь не оказаться здесь в самом неловком положении при встрече с Вознесенским и его матерью. Была тут же и подруга детства Владиславлева Вера Ивановна, нарочно приехавшая в это утро со своим отцом, чтобы принять участие в общей семейной радости о. Петра и поздравить Владиславлева с окончанием курса. Она-то именно и уговорила Серафиму непременно быть в доме о. Петра на обеде и сама ходила за нею в дом о. диакона вместе с Владиславлевым. Она же узнала от Владиславлева о неожиданно постигшем Серафиму и Вознесенского испытании, принимала в их судьбе живейшее участие и хотела с своей стороны содействовать благополучному окончанию их дела. Заранее о том условившись с Владиславлевым, она перед обедом все время разговаривала с Вознесенским, а Владиславлев с Серафимою; когда же стали садиться за стол, то оказалось, что Серафиме «нужно было сесть рядом с Вознесенским и его матерью напротив Владиславлева и Веры Ивановны. Этого-то именно и желала Вера Ивановна, чтобы волею-неволею молодые люди оказались сидящими рядом, как бы жених и невеста.

Цветом алым загорелось личико милой девушки и сердце ее дрогнуло, когда она увидела себя сидящею рядом с одной стороны с Вознесенским, а с другой с его матерью. Нельзя было теперь ни одному из них ни от разговоров друг с другом уклониться, ни взаимной услужливости не оказать друг другу при том или другом случае, ни чувств особенных не испытывать, зная хорошо, что у каждого из них таится на душе: Серафима первая же заговорила с матерью Вознесенского, а потом и услужливость ей оказала. Волей-неволей и та стала с нею разговаривать и высказывала ей свою любезность. К концу обеда обе соседки вполне были довольны друг другом, и старушка, очарованная добротою и любезностию Серафимы, совсем даже забыла думать о том, что сыну ее сватают богатую невесту.

– Господа! сказала в эту пору Вера Ивановна: за здоровье виновника настоящего семейного праздника и его родителей вы выпили... Теперь позвольте вам предложить выпить за здоровье жениха и невесты.

– Отлично! – вскричал мелкопоместный помещик. Выпьемте, господа, за здоровье Василия Петровича и прелестной Веры Ивановны, как жениха и невесты.

– Нет! – возразила Вера Ивановна. Мы были брат и сестра друг другу, и будем ими.

– В таком случае за кого же пить? За здоровье ваше и г. Вознесенского?.. И это хорошо... Выпьем... Значит, недаром вы с ним беседовали все время?..

– Нет!.. За здоровье Николая Петровича и прелестной его соседки Серафимы Александровны... Вы этого не ожидали?.. А это верно, как дважды два четыре...

– Неужели это правда? – обратился помещик к Вознесенскому.

– Да, ответил тот: – скоро я должен буду жениться, потому что я отправляюсь в кавказскую епархию... Дело мое уже окончено производством... и билет на вступление в брак я уже получил... Теперь дело нужно довести до конца...

– Вот как! воскликнул о. Петр. Но как же все это случилось? Неужели вас послали туда, как казеннокоштного ученика?

– Все это, батюшка, случилось не иначе, как по воле Божией. Серафима Александровна мне давно уже нравилась, но жениться на ней не представлялось возможности... Я был бы первый кандидат на священнические места в странах заволжских или сибирских в случае требований туда... Не хотелось мне туда идти; но не хотелось и с Серафимою Александровною расстаться... И вот на самый светлый день, когда мы все гуляли в господском саду, мне внезапно пришла мысль отправиться в кавказскую епархию... Серафима Александровна, сама того не зная, к чему я веду свою речь, одобрила мою мысль и высказала, что, если бы ей Господь указал там же место ее жительства, она с радостию подчинилась бы воле Божией... Тогда я просил у своей матушки позволения и благословения подать прошение об определении меня во священники в кавказскую епархию, и она благословила меня. После этого мне оставалось заручиться согласием Серафимы Александровны быть спутницею моей жизни, и подать прошение... И я все это сделал... Я уже получил отличное место...

– Очевидно, во всем этом нужно видеть действие Промысла Божия... Богу так было угодно, и вам остается только лишь возблагодарить Его за великую милость к вам...

– Конечно, так... Теперь вот все дело за моею матушкою...

– За мною дело не станет... Нужно только подумать хорошенько о том, чтобы обеспечить твое и мое существование...

– Я знаю, матушка, о чем вы говорите: я уже слышал обо всем от брата Петра. Но, если сам Господь Бог благословляет наш путь жизни, неужели вы осмелитесь противиться Его воле? Если вы раз дали мне свое согласие на то, чтобы я женился на сиротке бесприданнице, неужели вы измените своему слову и заставите меня во время брака священнику сказать, что я обещался другой невесте быть ее мужем?

– Я против Серафимы Александровны ничего не имею; но об обеспечении своей участи в будущем я имею право заботиться и должна теперь же позаботиться: вот и все...

– Я знаю, матушка, что вас смутили недобрые люди, желающие купить меня у вас за тысячу рублей... Слишком низко они ценят меня: я стою несравненно дороже... Вам нужны средства к жизни, и вы все свои надежды возлагали на меня... Я это понимаю и нахожу это естественным.

– Разумеется, это так естественно: я уже столько с вами видела горя в жизни, что пора бы и отраду увидеть...

– И вы увидите ее без той погибельной тысячи, которую вам посулили за меня. Я вас сейчас же сделаю богачкою. Я получил прогоны, суточные и подъемные и пособие на первоначальное обзаведение, и сейчас же с вами поделюсь ими, чтобы вы не печалились.

Вознесенский достал из кармана сверток ассигнаций и, отсчитавши 200 рублей новенькими 10 рублевыми билетами, подал их матери. От роду старушка не видывала такого количества денег. От радости у нее и руки задрожали и слезы на глазах навернулись. И судьба сына была сейчас же решена бесповоротно.

– Благодарю тебя, Коля! сказала она. Я тебя ничуть не стесняю в выборе невесты... Если ты хочешь жениться на Серафиме Александровне, я очень этому рада, потому что знаю ее, как прекрасную девушку, и завтра же благословлю вас обоих св. иконою...

– Ура! –вскричал помещик. – Пьем, господа!.. Пьем за здоровье жениха и невесты!..

– Не спешите, – сказала ему Вера Ивановна: – в чужом доме не пьют за жениха и невесту, а г. Вознесенский и Серафима Александровна еще и не благословлены... Нам всем нужно прежде помолиться за их счастье, а потом уже и выпить... Вот это мы завтра и сделаем...

– Так... А не вы ли первая предложили выпить за их здоровье?.. Что же это значит?

– А это значит то, что нужно было начать и кончить самое дело, а г. Вознесенский затруднялся... Я все знала и решилась дать ему возможность кончить начатое, хотя, по правде вам сказать, сам он этого ничего и не подозревал. Все это было задумано мною и моим соседом...

– Ну, в таком случае мы завтра прежде помолимся, а потом и выпьем... О. диакон! Я завтра буду у вас.

О. диакон ничего и не знал, не ведал доселе о том, что Серафима задумала от него улететь. От неожиданности и радости он теперь сидел молча, не зная, что ему делать, и лишь отирал слезы, катившиеся из его глаз.

– Вот сон-то мой и сбылся! сказал он, наконец, обращаясь к Серафиме. Помнишь, на светлый день я говорил тебе, что ты скоро улетишь от меня и будешь женою священника?.. Дивны дела Твои, Господи!.. Теперь я умру спокойно, с мыслию, что внучка моя счастлива...

– Значит, завтра мы у вас пируем? – спросил помещик...

– Да, всех зову, молю и прошу оказать мне такую честь, побывать у меня в гостях, в моей убогой хижине.

– Ну, дорогие гости, сказал о. Петр, уж теперь нельзя нам не выпить за здоровье Веры Ивановны, которая оказалась такою умницею, что сумела уладить столь мудреное дело.

– Нельзя, нельзя! – подтвердил помещик. – Я первый пью за здоровье такой красавицы и умницы, как ваша племянница...

– Благодарю вас, – сказала Вера Ивановна. – Но за все честь и слава Господу Богу: я лишь была орудием Его промысла в этом деле, и первая же от всего сердца благодарю Господа Бога за то, что он помог мне довести до конца то, что я задумала сделать.

– А больше всех, – сказал Вознесенский, – я благодарю Господа Бога и вас, Вера Ивановна, как орудие Его воли в настоящем случае... Я и не знал, как мне быть и что делать, чтобы раз начатое дело довести до конца без необходимости войти в размолвку с своею матушкою, и вот теперь все это само собою уладилось так неожиданно, благодаря вашему участию в решении нашей участи...

Вознесенский с усердием несколько раз осенил себя крестным знамением. Тоже сделала и Серафима.

От души благодарю вас, сказала Серафима Вере Ивановне, после обеда подходя к ней и целуя ее: я никогда не забуду того, что вы сделали для нас обоих и в особенности для меня.

– Очень рада, милая Серафима, что судьба ваша устроилась. Желаю вам быть счастливою в истинном смысле этого слова.

По сельскому обычаю гости не разошлись по домам тотчас же после обеда, а остались все у о. Петра. Теперь настала пора задушевной беседы друг с другом. Гости разделились на группы. У каждой группы были свои интересы жизненные или служебные; поэтому и разговоры в каждой группе были свои. Молодые люди – семинаристы и девушки недолго посидели в доме. Здесь им было, так сказать, не по себе. Молодые натуры их требовали простора и раздолья, свободы и оживления, а в доме нельзя было позволить себе ни шумных разговоров, ни смеха и веселья, ни горячих споров о чем-либо, ни шуток. И вот вскоре вся молодежь собралась и ушла в господский «лес», или, лучше сказать, в когда-то бывший отличный парк, десятками лет совершенно заброшенный управляющими имением, но все еще в доселе прекрасный. Уж там совсем иное дело. Там наша молодежь вдоволь и нагулялась, и нашумелась, и побеседовала друг с другом, и песенки семинарские попела в полное свое удовольствие, и цветов, и ягод, и грибов набрала множество. Это была одна из самых приятных для них прогулок. Время пролетело незаметно, чуть не до самого вечера. В доме о. Петра давно уже и чай кончился, а молодых людей все еще не было видно. Матушка-хозяйка настолько была любезна и внимательна к своим молодым гостям, что решилась послать в «лес» самовар со всеми принадлежностями чаепития. А это еще больше доставило удовольствия молодым людям. На свободе, среди роскошной природы, они с таким удовольствием напились теперь чаю, с каким даже и в герасимовской роще во время рекреаций семинаристы не пивали его, тем более, что тут же у них были и варенье, и всякого рода лакомства.

Невольно при этом припомнилось Владиславлеву чаепитие его в лесу села Дикополья с товарищем его Тихомировым при подобной же обольстительной обстановке. И, вот, мысленный взор его перенесся теперь в Дикополье. Графская дочь Людмила, эта прелестная институтка, как живая, предстала пред его воображением. Припомнились ему и первая его встреча с нею, и ее участливое внимание к нему в минуту его критического положения в доме графа, и все последующие его живые беседы с нею, и наконец последнее недавнее ее прощение с ним. «Прелестная Людмила! невольно проговорил он про себя: – как я счастлив тем, что познакомился с тобою! И я на тебя произвел доброе влияние. Но несравненно большее влияние ты произвела на меня. Ах, как я тебе благодарен за многое-многое!.. и за то внимание, какое ты мне оказывала, и за то нравственное влияние, какое ты произвела на меня своим характером и своим стремлением к обогащению себя познаниями»...

– Что вы так задумались? – спросила его Вера Ивановна.

– Вспомнил подобное же чаепитие в Дикополье, и вот, точно по мановению волшебного жезла, пред моим мысленным взором сейчас же пронеслись многие сцены из времени моего пребывания в Дикополье.

– И на первом плане, как бы на пьедестале, конечно пред вашим мысленным взором предстала Людмила?

– Еще бы нет! Не будь там ее, и Дикополье для меня теперь не имело бы никакой прелести. И разве можно забыть эту прелестную институтку? Она такое произвела на меня большое влияние, которого никто не производил на меня, и такое оставила по себе впечатление в моей душе, какого даже и вы, моя прекрасная ученица и подруга детства, не оставили...

– Это само собою понятно: Она особа высокообразованная и знатная, а я что в сравнении с нею?

– Дело не в образованности и знатности, а в свойствах ее души, ее характере и стремлении к самовоспитанию...

– А виделись ли вы с нею в прошлую треть?

– Да, и не один, а несколько раз… Третьего дня я простился с нею... И еще увижусь ли когда-нибудь?..

– Не велика беда, если вы и не уводитесь с нею: одно воспоминание о ней всякий раз будет вас отрезвлять, возвышать нравственно и побуждать к труду... Но я почему-то уверена, что вы и еще, и даже не один раз, встретитесь с нею..! Судьба ненапрасно так сблизила вас с нею.

– Судьбы Божии, конечно, неисповедимы; но то, на что вы мне намекаете, совершенно невозможно. Мне даже кажется, что и самое намерение мое отправиться чрез год в академию, теперь, можно сказать, равнодушно встреченное моими родителями, в скором времени затормозится... Разумеется, я буду всеми силами бороться с препятствиями на пути к достижению намеченной цели; но все-таки уже и теперь не могу не сознаться в том, что я очень рискнул своею судьбою... Людмила права: лучше бы было мне теперь же отправиться в академию на казенный счет... И если можно быть с вами теперь же совершенно откровенным, то я заранее вам скажу, что первым препятствием на пути к достижению своей цели я считаю свои отношения к вам... Поверьте, что вы первая стоите поперек моего пути...

– Каким же это образом?

– А вот уводите... Если не сегодня же, то завтра наши родители уже заведут между собою речь о моем сватовстве за вас. Что вы тогда прикажете делать?

– Этого не может быть: мы с вами такие близкие родные, что даже по одной этой причине должны быть против их намерений... Я вовсе не желаю того, чтобы вы из-за меня оставались здесь и для меня жертвовали своим высшим образованием; и это должно быть принято нашими родителями во внимание и уважено ими.

– В таком случае пожалуйста вы, с своей стороны, поддержите меня... Давайте общими силами бороться с этим препятствием.

Владиславлев не ошибся. Действительно в тот же самый день вечером уже пришлось ему услышать от матери о том, что она ничего бы так не желала теперь, как его скорого поступления во священники на место о. Ивана и женитьбы на Вере Ивановне.

– Мамаша! сказал он ей в ответ: – если вы желаете мне истинного счастия, то, прошу вас и умоляю, пожалуйста оставьте всякую мысль об этом... Я даже и права теперь не имею остаться здесь: я дал обязательство чрез год явиться в академию...

– В год воды утечет много... И родители имеют право тебя не отпустить в академию: ты не был казенным учеником!.. Правление семинарии не в праве требовать от тебя исполнения данного тобою обязательства без нашего на то согласия.

Из последних слов матери Владиславлев заключил, что по этому предмету у нее уже был разговор с о. Петром и таково об этом мнение его отца. А раз уже о. Петр высказал ей такое мнение, то лучше в разговоре с ним и не указывать на это обязательство, а выставлять ему на вид другие причины.

Вечер все гости провели в оживленных беседах. Ужин был такой же, как и обед, для всех званых и незваных гостей. В эту пору уже и сам о. Петр завел речь о скорейшем поступлении Владиславлева на место о. Ивана.

– Приятная у нас сегодня беседа, сказал он: – а еще бы было приятнее, если бы Вася, в виду слабости своего здоровья, а всего более моего, теперь уже решился остаться здесь... Осенью мы и свадебку сыграли бы... Благо и место есть, и невеста такая прекрасная, как Вера Ивановна, которую мы любим, как свою дочь, и которая вместе с Васею выросла и воспиталась в одних и тех же мыслях и в одном и том же духе...

– Об этом еще рано и думать, ответил Владиславлев.

– Чем раньше, тем лучше... Плохой тот кандидат священства, который по окончании курса года два или три болтается...

– Я думаю, дяденька, что прежде всего следует спросить меня о том, захочу ли я идти за Василия Петровича?

– Вас нечего спрашивать... это дело вашего отца...

– Вот как!.. В таком случае для чего же спрашивается у невесты при самом венчании о том, желает ли она идти за того жениха, которого видит пред собою?..

– Да вы без сомнения не откажетесь...

– Нет, я откажусь... Василию Петровичу место не здесь, а в академии... Пусть он пока поучится в академии, а я между тем успею выйти замуж за того, кого мне Сам Господь укажет... Мне своя дорога в жизни, а Василию Петровичу своя... Господь не даром дал ему пять, а может быть, и десять талантов... Этим он призывает его к высшему служению Церкви и отечеству...

Слова Веры Ивановны, разумеется, нисколько не убедили о. Петра; тем не менее разговор о сватовстве на этом и прекратился и более в тот же вечер не возобновлялся.

На следующий день в домах о. диакона и матери Вознесенского было богомолие, а потом обычным порядком сделано было и образование Вознесенского с Серафимою. Мелкопоместный помещик так был любезен, что с вечера еще прислал в дом о. диакона своего повара и всякой провизии, и благодаря этому для всех вчерашних гостей о. Петра, а нынешних о. диакона, был приготовлен роскошный обед. В следовавшее за тем воскресение и свадебку сыграли, можно сказать, на славу: все расходы по устройству свадебного пира принял на себя управляющий села Спасского, и даже самый пир был в господском доме. Молодые сияли счастьем и благодарили Господа за устроение их судьбы. О. диакон плакал от радости при виде своей любимой внучки, а мать Вознесенского помолодела и, так сказать, вдруг выросла на несколько вершков при виде того почтения, каким она теперь была окружена, и при сознании, что Серафима есть самая лучшая невеста для ее сына, воспитанная в бедности и способная ценить бедность других, а потому никогда немогущая забыть ее, бедную свою свекровь, своим вниманием и посильною помощью. Гости все были веселы и довольны необыкновенною приветливостию как самих молодых, так и хозяев.

Неделю спустя молодые отправились в свой далекий путь с одним из своих же поселян, во время крымской кампании не раз побывавшим на Кавказе в качестве маркитанта, знавшим и ту станицу, в которой Вознесенскому назначено было место его служения, и добровольно вызвавшимся свезти его туда почти задаром. Все население села Спасского напутствовало их своими благословениями, молитвами и благожеланиями, а многие даже и со слезами проводили их, как бы самых близких своих родных. И осталась бедная вдова снова одинокою, без опоры себе в старости! Один птенчик вырос в ее гнездышке, и тот от нее улетел в далекие страны, быть может, навсегда оставивши свое родное гнездышко и на веки расставшись с матерью.

– Вот наша участь! невольно проговорила она. Расти-расти сыночика, дни и ночи не усыпай, себе во всем отказывай, отдавая ему последнюю копейку, а вырастет и улетит на край белого света... И глаз твоих не закроет, и на могилке твоей не побывает, и сам ляжет костями на чужой далекой сторонушке.

Тяжело стало ей. Но делать было нечего. Такова уж в самом деле была участь многих вдов, что им навсегда приходилось расставаться с своими детьми, если они воспитывались на казенный счет и хорошо оканчивали курс: при первом же требовании, их детей посылали и в край заволжский, и в страны сибирские, и отказаться от такого назначения невозможно было казеннокоштному воспитаннику, хотя бы он был и единственным сыном бедной вдовы.

II. Тяжелое время

Напрасно многие питомцы семинарии так задолго до окончания курса, чуть не за целый год, начали ласкать себя мыслию найти по окончании курса своего рода обетованную землю в жизни студенческой; задумывали быть свободными в своих мыслях и действиях и самостоятельными! Скоро, по выходе из семинарии, им пришлось разочароваться в том, что они так рано задумали найти себе счастье в этой поре своей жизни. Жизнь не слишком-то приветливо встретила их появление в свете. Прошло два, много три месяца, и уже многие из них стали тяготиться своего новою жизнию, и все прежние их товарищеские мечты разлетелись в прах. А жизнь между тем своею мощною рукою успела даже и в такое короткое время наложить на них свою печать преждевременного увядания и изгладить в них следы семинаризма. В лице многих из окончивших курс даже и узнать было невозможно прежних семинаристов, живых и деятельных: в них уже не было ни бодрости духа, ни энергии, ни стремления к одной определенной цели, ни даже сознания собственного своего достоинства и своих новых обязанностей.

Пора семинарского студенчества в действительности есть самое скучное время жизни, самое тяжелое в нравственном отношении и самое вредное в умственном. Положение «кончалых», как обыкновенно все величали студентов и воспитанников семинарий, было в ту пору слишком незавидно, и самая жизнь их в деревенской глуши среди крестьян и своих родственников, иногда не только по образу своей жизни, но и по своим взглядам на вещи, малым чем отличавшихся от крестьян, – для многих из них было тяжелым бременем. После двух-трех дней самого приятного отдыха их дома по возвращении из Мутноводска и пяти недель тяжелых занятий полевыми и домашними работами, в ту самую пору, как семинаристы собирались и отправлялись в Мутноводск, для «кончалых» наставала пора тоски, бездействия и праздного томления, и чем далее, тем все мучительнее и тяжелее становилась для них новая жизнь, доколе наконец они не привыкали к ней, махнувши на все рукою и совершенно отдавши себя на произвол своих родных и столь неблагодарной к ним судьбы.

Разочаровавшись в возможности в скором времени осуществить все свои прежние юношеские, так сказать, заветные мечты и осмотревшись вокруг себя, бывшие питомцы семинарии невольно увидели себя совершенно одинокими и во всем и отовсюду стесненными волею своих родителей и родственников более, чем некогда были они стеснены разными правилами семинарской инструкции и требованиями инспектора семинарии. Вместо инспектора за ними смотрели теперь целые десятки людей, подмечали каждый шаг их действий и по своей «мерке» судили о них. Целые десятки дядюшек, тетушек и бабушек постоянно увивались около них и предлагали им свои советы и услуги, – и все-таки у них часто не было ни одного человека, с которым бы они от чистого сердца могли поделиться своими мыслями и чувствами, не было друга, которому бы можно было открыть свою душу. Все эти услужливые бабушки и тетушки о том только и думали, как бы им поскорее высватать своему внучку или племянничку невесту красавицу, да погулять у него на свадьбе, и потому часто очень надоедали студентам своими толками о местах и невестах. Хорошо еще, что у многих студентов были взрослые сестры и родственницы девицы, с которыми они всегда могли поговорить откровенно о своем новом житье-бытье и поделиться своими мыслями и чувствами, а то многим из них пришлось бы находиться в мучительном состоянии тоски и одиночества. Были и такие среди них горемыки, которые теперь сами себе не могли дать отчета в том, что с ними происходит, чувствовали, что они глупеют, падают духом и увядают; иным даже казалось, что они как будто лишние не только в своей родной семье, но и вообще на белом свете, и не чаялось им, когда-то они наконец будут людьми самостоятельными и деятельными.

И здравый смысл, и долг родительский обязывали отцов теперь-то именно и принять своих детей студентов под непосредственное свое руководство в деле умственного и нравственного усовершенствования их и практического приготовления к жизни и деятельности пастырской; но увы! – одни из них и день, и ночь были заняты разными служебными и хозяйственными делами и не имели свободного времени на беседы с своими детьми о предметах теперь близко касающихся их новой жизни и будущей их пастырской деятельности, а другие, каковы были все почти причетники, и не в состоянии были сделаться теперь руководителями своих детей, не могли дать им никаких советов и наставлений относительно того, как они должны теперь приготовить себя к принятию на себя великого и важного служения церкви, как вступить на свое новое служебное поприще и как вести себя достойно своего звания. И, вот, в столь важное для них время практического приготовления себя к будущей жизни и деятельности студенты были оставлены всеми на произвол судьбы. А тут еще разные сельские обычаи тянули их на опасный для них путь выпивки на крестинах и поминках, не пойти на которые считалось оскорблением для звавшего на них, а не пить на них считалось оскорблением не только хозяина, но и всей его семьи и родни. Волей-неволей многим студентам семинарии приходилось ходить вместе с причтом на званые обеды и там выпивать и даже напиваться, привыкать к беспорядочности в жизни и равнодушно относиться к разным нехорошим сельским нравам и обычаям. И – Боже! – как для многих тяжело было это хождение по разным крестинкам и поминкам! Но делать было нечего, нужно было ходить ради того, чтобы нн обидеть звавшего на них и не сделать его врагом своих родителей.

Все тяжелые жизненные обстоятельства естественно располагали студентов семинарии к тому, чтобы поскорее выйти из такого скверного, неопределенного и тяжелого положения. Волей-неволей и сам студент вскоре начинал подумывать о том, как бы поехать куда-нибудь поискать себе место и невесту. Вот, слышит иной, там-то умер священник, а в другом месте старец хочет место сдать зятю. Нужно туда поехать, посмотреть невесту и узнать условия поступления на место. Едет он туда с своими родителями и родственниками, но не успеет еще там хорошенько осмотреться, познакомиться с невестою и сообразить все обстоятельства будущего своего житья-бытья на открывающемся для него месте, как родители и родственники его уже покончат за него все дело с своими нареченными сватами и дадут подчас такие тяжелые обязательства по отношению жениха к осиротевшей семье, или к будущему своему тестю, что потом, когда туман-то у них выйдет из головы, и сами будут дивиться тому, как они дали свое согласие на такие тяжелые обязательства. И пойдет потом молодой человек охать, да вздыхать, мыкать в своей жизни горе и сохнуть под бременем непосильных обязательств. Не давать обязательств было невозможно. Таковы уж вообще были тогда условия жизни бедного духовенства, сложившиеся целыми веками, что при поступлении на места студентам необходимо приходилось давать тяжелые обязательства, если они поступали не на совершенно праздные места, т.е. не на такие, где не было ни заштатных, ни сиротствующих. Мест совершенно праздных бывало немного, и они большею частию доставались тем, кто брал за себя приютянок или же взносил в пользу духовного приюта известную сумму, или же таким из священников, которые были близки к консистории и умели обделывать свои дела так, что сами переходили на праздные места, а на свои места принимали зятьев с передачею им и всех своих собственных обязательств по отношению к заштатным и сиротствующим. Но хуже всего было именно то, что не студент сам, а большею частию его родные решали его участь. Протеста против этого не допускалось. И не одна сотня молодых людей преждевременно гибла в ту пору от такого порядка вещей. А выбрать себе самому подругу жизни, жениться по любви значило непременно расстаться с своим духовным званием и идти на гражданскую службу, если студент не хотел целые годы искать праздного места, сорить деньги на консисторскую братию, или же ехать на Кавказ, или в сибирские и заволжские страны подобно Вознесенскому.

Нисколько не был счастливее своих товарищей и наш герой Владиславлев, когда по окончании курса семинарии ему пришлось жить на родине. И ему также, как и другим, пришлось много пережить тяжелых, грустных, безотрадных минут, отбиваться и руками, и ногами, если можно так выразиться, от своих докучливых бабушек и тетушек, сватавших ему множество невест, входить в размолвку с своими родителями из-за решения своей участи и со дня на день, с часу на час, в течение целых месяцев ждать исполнения своих заветных желаний – идти в академию и докончить там свое образование. Чего только он не перенес за это время и чего не вытерпел! Все и все здесь были против его намерения идти в академию. Никто и слышать об этом не хотел, кроме Веры Ивановны и еще двух-трех его родственников, и потому все в его жизни его родителями и родственниками направлялось к цели удержать его дома и не допускать до академии.

Неприятности новой жизни для Владиславлева начались с того, что он, вопреки своему всегдашнему убеждению, вынужден был вместе с причтом в первое же воскресенье по отъезде Вознесенского и Серафимы на Кавказ, идти на богатые крестины к зажиточному крестьянину Ивану Потапову. Владиславлев всегда стоял против этого унизительного и вредного для студентов семинарии хождения их по крестинам и поминкам вместе с своими отцами, и постоянно в семинарии убеждал своих товарищей не унижать себя и своего звания этим хождением. И вдруг он же сам, быть может, даже прежде других своих товарищей, вынужден был это сделать. Боже! как это было для него тяжело, больно и горько! Но что делать? Это случилось так неожиданно и при таких условиях, что ему ничего невозможно было сделать против этого. В этот, надолго оставшийся памятным для него, день он только что пришел от обедни и вместе с матерью и братьями сел пить чаи, как вдруг в комнату вошел Иван Потапов, который вообще в их доме бывал только, как званый гость, а так себе, попросту никогда не заходил к ним.

– А, Иван Потапович! – сказал Владиславлев. – Здравствуй... добро пожаловать с нами чай кушать... Какими это судьбами вздумал зайти к нам сегодня так неожиданно?

– А я, кормилец мой, к тебе пришел с своею докукою, – ответил Потапов. –Сделай ты такую милость, кормилец, не откажись исполнить мою просьбу...

– Очень рад для тебя сделать все, что угодно...

– А вот что, кормилец ты мой, я тебе скажу... Мне Бог дал внука... у Павлушки-то моего сын родился... ноне его в крещеную веру ввели... я и кумом-то был...

– Приятно слышать... поздравляю тебя со внуком и крестником. Дай Бог, чтобы он был здоров.

– Благодарствуй, родимый!.. Так вот на радости-то, как это водится, я обед сготовил такой, какого у меня давно уж не было... батюшку своего кормилица, и о. дьякона, и дьячков и караульщика я позвал, матушку-кормилицу я не смею звать потому, что она отродясь ни к кому не ходила и ко мне не пойдет, а тебя, касатик ты мой дорогой, я пришел звать... не обездоль, сударик!.. не побрезгуй моим хлебом-солью...

– Благодарю тебя, Потапыч, за приглашение, но быть у тебя я не могу... Мне нельзя быть у тебя.

– Как же так, родимый?.. Ведь ты уж курсыю свою окончил, в попы выходишь... Как же тебе теперь не ходить по нас?.. Нет, родимый, не откажись.

– Нельзя, Потапыч!.. Хождение по крестинам унизительно для студента семинарии, да я же еще и не окончил своего учения... Мне еще нужно учиться в академии целых четыре года...

– Это, кормилец, что Бог даст... вперед загадывать не след... а теперь ты окончил курсыю свою, и слава Богу... вышел в люди, и отцу с матерью подмога и нам любезный человек... Как хочешь, а я, кормилец, без того из дома вашего не выйду, чтобы не дозвался тебя... Пожалуй, кормилец!.. Сделай такую милость...

Потапыч стал пред Владиславлевым на колени и начал пуще прежнего упрашивать его.

– Потапыч!.. голубчик!.. Что ты это делаешь? – сказал Владиславлев, силясь поднять его с коленей. – Ради Бога не унижайся предо мною... встань... Если бы мне можно было идти, я и без того пошел бы... а теперь я сам тебе в ноги поклонюсь, только ты больше не упрашивай меня...

– Нет, кормилец!.. Это не дело, чтобы ты мне в ноги кланялся... Я тебе кланяюсь... потому, ты стоишь этого... И баба моя сама придет к тѳбе кланяться... Не обижай нас... пожалуй...

– Не могу, Потапыч!.. не могу... встань пожалуйста и покушай с нами чайку...

– Нет, косатик!.. Ты обижаешь меня... Не стану я пить вашего чаю, когда ты обиду такую творишь мне, и с пола не подымусь... Я буду ждать самого батюшку-кормилица... Он прикажет тебе пойти ко мне... Я знаю это...

– Ну, хорошо, дождись, только встань с коленей, сядь с нами и напейся чаю... Папаша теперь скоро придет... Пусть он рассудит нас с тобою...

– Встань, Потапыч, встань! – сказала матушка, только что вошедшая в комнату.

– Нет, кормилица наша, золотая наша матушка, не встану... твой Василий Петрович обиду мне большую чинит, на обед ко мне нейдет... я всей душей его зову, а он ни к себе...

– Поверь, Потапыч, что он не хочет тебя обидеть... Как можно обижать тебя чем-либо? В этот год ты был первым нашим благодетелем: хлеба ли не достанет, корму ли нет скотине или денег взять взаймы, – к кому идти? Все к тебе и к тебе... Разве он этого не знает или не ценит?

– Вот то-то, матушка моя родимая, и больно-то мне до слез, и обидно-то, что я, значит, к вам с батюшкою всею душею расположен, а он не хочет уважить меня в таких пустяках...

– Потапыч! – сказал снова Владиславлев, – встань – пожалуйста... Я к тебе сейчас только, на обед не могу идти, а уже перед вечером непременно приду, посижу у тебя часок, а если хочешь, то и два, побеседую о разных разностях.

– Нет, кормилец мой, это не то, чего я хочу. Пословица наша говорит: «дорого красное яичко к светлому дню», а после-то оно и не нужно... Так и мне дорого, чтобы ты был у меня на обеде, как и я опомнясь был у вас на обеде, как ты из Мутноводска приехал, а после-то милости просим ко мне хоть каждое воскресенье, да все это будет совсем не то... Дорога мне честь... вот что... Не хочешь ты меня уважить, я батюшку попрошу...

Как сам Владиславлев и мать его ни упрашивали Потапыча выпить хоть чашку чаю, он не согласился на это, и даже сесть не захотел, а стоя дожидался прихода о. Петра домой.

– Кормилец мой! сказал он, падая о. Петру в ноги, когда тот пришел домой: – я к тебе с просьбой... Сыночек твой уж больно обижает меня, нейдет ко мне на обед... Прикажи ему, родимый батюшка, пойти ко мне...

– Иди! – сказал о. Петр, обратившись к сыну.

– Папаша! это невозможно, – сказал Владиславлев: – я не могу идти к Потапычу.

– Когда я тебе приказываю, то ты должен идти... К кому-нибудь другому я не позволю тебе идти, а к Потапычу не только позволяю, но и приказываю тебе идти... Это первый мой благодетель в приходе... без него я нынешнюю зиму совсем сделался бы нищим... ни корму не было, ни топки, ни хлеба, ни доходов... Он выручил меня из беды, и это нужно ценить... Не мне одному, но всем вам он оказал этим благодеяние... Ты думаешь, что я сегодня и к каждому пошел бы на обед? Нет! Я сегодня встал в два часа, съездил до утрени в две деревни причастить и особоровать опасно больных, отслужил утреню и пять молебнов в домах, окрестил трех младенцев и, наконец, совершил литургию, которая окончилась только в 12 ½ часов, да еще после обедни в церкви отслужил два молебна, и, вот только что явился домой... Для меня теперь часок отдыха от труда дороже сотни обедов богатых, а я, видишь, иду к Потапычу, и иду именно потому, что он мой благодетель...

– Что делать? – сказал Владиславлев. – Пойду я к тебе, Потапыч, но не как к богатому человеку, а как к общему нашему благодетелю.

– Вот спасибо тебе, родимый! – сказал Потапыч и поклонился Владиславлеву до земли.

– Я иду, Потапыч, – снова сказал Владиславлев, – но с тем условием, чтобы ни ты сам, ни жена твоя, ни сын не просили меня выпить что-либо.

– Вот это дело иное! – сказал о. Петр. – Пить я не только не позволяю тебе, но и воспрещаю.

– И на том, кормилец, спасибо, что идешь ко мне, – ответил Потапыч: – хоть я и приготовил для тебя косушечку французской водочки красной, но пусть ее кто-нибудь выпьет еще... А теперь на радости я и чайку чашечку могу у вас выпить, пока соберетесь-то ко мне...

Спустя после того несколько минут Владиславлев вместе с отцом и прочими членами причта шел уже на большую слободу к Потапычу на обед, сгорая от стыда и земли под собою не видя. Ему показалось в это время, что все на него смотрят и все смеются над ним, особенно же его односельцы семинаристы, которым хорошо был известен его взгляд на хождение студентов семинарии по этим обедам. Невольно при этом пришло ему на мысль и то, не таким ли же точно образом и все другие студенты сначала против своей же воли начинают ходить на обеды к благодетелям их родителей, а потом мало-помалу привыкают ходить и ко всем. И грустно стало ему от того, что воля его таким образом насилуется самыми печальными обстоятельствами жизни его родителей, и действия его расходятся с его убеждениями, благодаря тем же самым обстоятельствам.

Обед прошел тихо и чинно, потому что о. Петр никогда и никому не позволял на подобных обедах говорить о каких-либо пустяках; за то и Потапыч, и жена его постоянно угощали всех водкою или наливкою, кроме одного только Владиславлева, и все напились так, что едва в состоянии были сидеть за столом. О. Петр водки не пил, а лишь выпил ту самую косушку розовой французской водки, которую Потапыч приготовил было для Владиславлева, и все-таки так ослабел, что после обеда Потапыч нарочно запряг для него лошадь. И, вот, Владиславлеву теперь пришлось еще ехать по слободе вместе с отцем, столь ослабевшим. Как ему опять было теперь стыдно, больно и обидно ехать с этого обеда подобно какому-нибудь дьячку или пономарю! А тут еще дома новая неприятность. Едва о. Петр, возвратившись домой, прилег отдохнуть, из одной деревни приехал мужичек с просьбою причастить его больного отца. Что было делать тут? И будить о. Петра нельзя было, сотому что он был очень слаб и не мог ехать, и ждать, когда он немного проспится, было опасно. Помилуй Бог, больной умрет без покаяния: какой тогда о. Петр даст за это ответ и пред Богом и пред начальством! С минуты на минуту Владиславлев ждал, когда-то о. Петр повернется с боку на бок или кашлянет, чтобы можно было разбудить его. Так прошел целый час. О. Петр встал и немедленно отправился в деревню, но Владиславлев был в страхе за участь больного дотоле, пока отец не возвратился оттуда домой. Оказалось, что все обошлось благополучно, и герой наш вздохнул свободно, и от радости перекрестился.

В тот же самый день вечером у Владиславлева произошло неприятное для него объяснение с матерью по поводу его просьбы отпустить его на уроки к генералу Израилеву, к которому он имел письмо от графини Динопольской.

– Мамаша! сказал он матери, когда о. Петр пошел за чем-то на барский двор: – сегодня я вопреки своей воле и своим убеждениям должен был идти на обед к Потапычу, немудрено, что завтра и еще я таким же образом вынужден буду идти либо на похороны, либо на свадьбу... Воля ваша я никак не могу с этим примириться .. Здоровье мое теперь поправилось, и мне заблаговременно следует позаботиться о себе, пока еще не пришла осень с ее свадьбами и похоронами чуть не каждый день...

– Что же тебе нужно? возразила мать. Отец уже сказал тебе, что он ни к генералу Израилеву тебя не отпустит, ни в академию не пустит. Если не хочешь с нами жить долго, поступай скорее на место: Вера Ивановна давным-давно готова быть твоею невестою... ты это в сам знаешь.

– Знаю, мамаша, что и вы, и папаша от всей души этого желаете; но это невозможно, и лучше будет для нас вперед этого предмета и не касаться совсем в разговорах о моей судьбе... я уже говорил вам и теперь опять тоже самое повторяю, что я вовсе не намерен здесь, т. е. вообще в епархии оставаться и поступить на место куда бы то ни было, а непременно пойду в академию.

– Воля твоя... Я тебя не стесняю... Но чего же хочешь от меня теперь, чтобы я это сделала?

– Мне нужно заняться своим приготовлением к поступлению в будущем году в академию, а для этого мне необходимо теперь же оставить Спасское и поступить на уроки к генералу Израилеву... там я и сам приготовлюсь к поступлению в академию и средства себе добуду для этого... Поэтому я желал бы, чтобы вы оказали мне великую услугу, которой я никогда потом не забуду... Попросите вы папашу отпустить меня к генералу... Он послушается вас...

– Ах, Вася!.. ты требуешь от меня слишком многого и трудного... Ты знаешь, что я не разделяю с тобою твоей затеи жить на уроках у генерала, знаешь и наше желание, и меня же заставляешь просить отца отпустить тебя к генералу?.. И почему это именно мы должны сделать то, что хочется тебе, а не ты сам делаешь угодное нам с отцом?..

– Мамаша! Я уже не раз вам объяснял то, почему именно мне необходимо идти в академию? Неужели вы доселе еще не убедились в истинности моих слов и намерений?

– Мне твоя академия не нужна... Мне нужен ты сам на случай смерти отца, здоровье которого становится все слабее и слабее с каждым месяцем... И счасиие твое вовсе не в науках и академии, а в хорошем выборе себе подруги жизни... сознаешь ли ты это?.. А в этом случае Вера Ивановна и для тебя, и для нас сокровище драгоценное, которого ты и по выходе из своей академии поищешь долго, да едва ли где найдешь... С ней ты и здесь будешь так счастлив, как редко кто может быть счастлив... К тому же, и место само по себе завидное: село очень богато, дом у о. Ивана полная чаша... не стать мне рассказывать тебе, что есть у о. Ивана и что он отдаст Вере Ивановной... тебе это известно...

– Все это, мамаша, я хорошо знаю, но мое желание неизменно останется одно и то же, хотя бы кто дал мне здесь целую сотню тысяч в приданое за Верою Ивановною... Я жажду высшего образования и всеми силами своей души теперь стремлюсь к нему и буду стремиться.

– Хорошо... пусть будет по-твоему... я переговорю об этом с отцом, но за успех не ручаюсь, сказала мать и заплакала.

Видеть слезы матери и сознавать, что мать плачет именно по его в том вине, для Владиславлева было весьма тяжело. Но что же было делать, когда исполнить желание матери он не находил возможным? Он стал утешать ее надеждою на лучшее свое будущее и обещанием никогда не оставить ее в нужде, но все было напрасно: мать безутешно плакала дотоле, пока ей плакалось. Владиславлев отошел от нее с большею печалию и целую ночь потом никак не мог заснуть под влиянием этой печали. На следующее утро он со страхом и трепетом ожидал того, что-то скажет ему отец; но прошел и этот день и следующий, а отец ничего ему не говорил.

– Мамаша! говорили ли вы папаше, о чем я вас просил поговорить ему? – спросил Владиславлев у матери на третий день утром.

– Говорила в тот же вечер, – ответила мать.

– Что же он сказал вам в ответ?

– Ничего не сказал... Видишь, он молчит и морщится, значит, сердится и на тебя, и на меня, и раздумывает, что сказать... Но я знаю, что быть у нас беде: вот скоро будет свадьба у Абрамова, отец напьется, и тогда, только держись, достанется от него не только тебе, но и мне.

– Сохрани, Боже!.. А чтобы этого не случилось, я лучше сам сегодня же спрошу его об ответе...

– Как хочешь... только пожалуйста не раздражай его ни своим противоречием, ни настойчивостию.

За вечерним чаем, Владиславлев действительно решился сам поговорить с отцом.

– Папаша! – обратился он к отцу: – я просил мамашу передать вам мою просьбу о дозволении мне поступить на урок к генералу Израилеву.

– Говорила она мне об этом, – сухо ответил о. Петр: – но что я раз сказал, то и будет. Я ни к генералу на уроки тебя не отпущу, ни в академию идти тебя не благословляю... Ты должен остаться здесь и поступить на место о. Ивана... Это я уже давно решил, и тебе это уже давно известно... Так это и должно быть...

– Но это невозможно исполнить... Я обязан идти в академию через год, потому что я дал правлению семинарии письменное в том обязательство... Это вам, папаша, уже известно.

– Правление семинарии не имело никакого права брать с тебя подобного рода обязательство, во-первых, потому, что ты еще в ту пору, как дал это обязательство, не достиг полного гражданского совершеннолетия, и следовательно не имел права давать такое обязательство без моего на то согласия; а во-вторых, я потому, что ты не был ни казеннокоштным учеником, ни стипендиатом, и следовательно, не от правления семинарии, а от меня вполне зависим в деле решения твоей участи. Я целых десять лет тебя содержал в училище и семинарии и на казну принять тебя не просил правление семинарии потому именно, что ты необходимо нужен мне и моей семье... Понимаешь ли ты это?.. Я ныне жив, а завтра буду ли жив, того не знаю: силы мои слабеют...

– Бог даст, вы пять-то лет еще прослужите, а тогда и я окончу курс академии, и братья все окончат курс семинарии.

– Нет... Это вещь мудреная: служба священническая не то, что чиновническая... Она в десятки, а иногда и в сотни раз тяжелее всякой гражданской службы... Если на гражданской службе невозможно чиновнику, расстроившему свое здоровье, надеяться прослужить еще пять лет; то тем более мне... Но суть дела в том, что я хочу именно того, чтобы ты остался здесь теперь же, и ты обязан повиноваться мне, как отцу своему... обязан послушаться меня и исполнить мою волю...

– Папаша! вам известно, что доселе ни в чем вашей воле я не противился, и теперь повинуюсь вам относительно вашего нежелания позволить мне поступить на урок к генералу Израилеву; но что касается до окончательного решения моей участи, или распоряжения моею судьбою, то теперь едва ли вы в праве распоряжаться моею судьбою: я уже сам студент семинарии, и могу располагать своею судьбою так или иначе...

– И ты еще смеешь мне это сказать? вскрикнул о. Петр. Студент семинарии!.. великий человек. А я кто? А я тебе отец: я тебя родил, я тебя и воспитал, я и участь твою должен решить... Пошел вон отсюда и до завтра не смей показываться ко мне на глаза...

– Простите, папаша, если я вас огорчил: я это сказал от великой скорби своего сердца.

– Пошел вон и более не смей говорить мне ничего подобного этому!.. Ты не пасынок мне, а сын, и я не могу позволить тебе без меня решать свою упасть.

– Не горячись, – сказала мать о. Петру: – утро вечера мудренее... подумаешь ночью, и может быть найдешь возможным, если не к генералу Израилеву отпустить его, то хоть в Мутноводск, куда он также просится у тебя...

– В Мутноводск может ехать, но не ранее октября... После своего праздника я отпущу его туда... Но это еще далеко впереди.

Владиславлев вышел вон из дома и с самыми скорбными чувствами пошел прямо в господский лес, чтобы там хоть немного рассеять свою тоску; а о. Петр долгое время ходил по залу в большом волнении и все вздыхал. Мир в семье был нарушен, и это очень тяготило его. Хотелось бы ему поставить на своем, но он понимал, что и сын, с своей точки зрения на дело, прав, и потому принудить его остаться здесь, когда ему открывалась дорога вперед, было нерезонно. После продолжительного раздумья он решил, наконец, пока не спешить решением участи своего сына, обдумать все хорошенько и исподволь расположить его к тому, чтобы он сам решился остаться теперь же в епархии и поступить во священники на место о. Ивана. В свою очередь и Владиславлев решился выжидать, что будет дальше, и действовать осторожно.

На следующий день перед утренним чаем герой наш попросил у отца извинения в том, что накануне позволил себе огорчить его своим объяснением с ним. Отец благословил его, но не сказал ему ни слова, и это было весьма тяжело для Владиславлева. А тут как будто нарочно именно в это же самое время с барского двора принесли ему письмо от Людмилы, в котором она извещала его о том, что место у генерала Израилева уже занято с неделю тому назад, выражала свое сожаление о том, что он упустил такое прекрасное место, и, вместе с тем, убеждала его не рисковать еще своею судьбою, быть твердым в своем намерении идти в академию и неуклонно стремиться к достижению своей цели. Как громом ударило его, когда он прочел письмо Людмилы: в глазах у него потемнело, лицо сделалось бледно, как у мертвеца, и слезы как бы застыли на его ресницах; грудь стеснило так, что он боялся, как бы с ним не случилось какой-нибудь беды; сердце у него билось, как голубь, попавшийся в силок. С великим усилием выпивши одну только чашку чаю, он поспешил скрыться с глаз отца и матери, чтобы снова не сказать им чего-нибудь резкого, неприятного для них, и тем не причинить еще больше вреда себе же самому.

– Ну, проговорил он с великою, безнадежною грустию: теперь, кажется, все пропало... Как будто нарочно все обстоятельства моей теперешней жизни слагаются против моих желаний.

Весь этот день Владиславлев был сам не свой; мысли у него путались; из рук все валилось. Перед обедом он нарочно ушел в поле к братьям, чтобы избежать объяснений с отцом; но перед вечером волей-неволей должен был явиться к чаю, и тут-то он никак не мог сдержать себя.

– Что ты сидишь, как сыч, насупившись? сказал ему отец в конце чаепития. Это очень глупо...

– Благодарю вас, папаша! со слезами на глазах ответил отцу Владиславлев таким тоном, в котором ясно слышалась укоризна. Благодаря вам, я просидел дома целых три недели, а другой вместо меня успел уже занять место у генерала Израилева, да какое еще место-то? С полным содержанием и 25 р. жалованья в месяц. Это великая была бы для меня находка... Впрочем, я вам скажу откровенно, напрасно вы силитесь меня удержать здесь... Если у меня и ни копейки не будет денег и на казенный счет меня не пошлют почему-либо, я все-таки доберусь до академии... с котомкою за плечами в виде странника явлюсь туда, а непременно буду там, если буду жив и здоров.

– Потерял место, не беда... верно так Богу угодно...

– Конечно, так Богу угодно... более этого ничего сказать нельзя... для христианина, верующего в Промысел Божий, здесь все сокрыто. Однако же, если я буду с вами жить дома без всякого дела, тогда все в моей жизни будет совершаться подобным же образом, и на все будет один и тот же ответ... Нет сомнения в том, что в жизни нашей все совершается по воле Божией, и я благоговейно преклоняюсь пред распоряжениями Промысла Божия моею судьбою. Но ведь воля Божия не стесняет нашей свободы действий. Надеясь на Бога, мы и сами должны что-нибудь делать для устроения своей судьбы, чтобы на самом деле видно было, что то или другое в нашей жизни совершается так или иначе именно по воле Божией... И пословица наша говорит: «под лежачий камень вода не пойдет», и опыт ежедневный убеждает нас в том, что бездействие гибельно влияет на наши силы умственные и нравственные и разрушает наше благосостояние...

Высказавши так смело свой протест против желания отца, во что бы то ни стало, задержать его дома и задержку эту объяснять действием воли Божией, Владиславлев и сам испугался того, что он теперь наделал.. Так как хорошо ему было известно, что отец Петр терпеть не может никаких противоречий его воле и тем более наставлений и упреков; то и ожидал он теперь большой грозы себе и сцен со стороны отца не только сейчас же, но и потом в течение многих дней. Однако же сверх всякого ожидания все обошлось благополучно в этом отношении. Потому ли, что сын был вполне прав в своих словах, или из желания самому не раздражаться и других не раздражать, о. Петр не вспылил тотчас же, а, взявши свою шляпу и палку, молча вышел из дома и отправился в гости к управляющему.

– Что ты делаешь? с упреком сказала мать Владиславлеву. Ты еще пыли не видал? Не только тебе, но и мне-то в течение нескольких дней не будет ни минуты покоя в доме, если отец рассердится... Охота тебе его раздражать...

– Что делать, мамаша? Виноват... Не я, а крайнее мое горе говорило за меня... Меня томит и мучит тоска...

Владиславлеву ужасно грустно сделалось после этого печального для него объяснения с отцем. Кровь от сильного волнения прихлынула к его сердцу так, что даже дыхание сперлось в груди. Сам себя не помня хорошо, добрел он до сарая, где обыкновенно он вместе с братьями спал на сене, в изнеможении бросился на свою жесткую постель и точно малютка зарыдал. Долго лежал он и плакал; давно уже и вечер прошел, и полночь пришла, а он все еще никак не мог придти в себя и успокоиться. Только лишь перед утром он крепко-крепко заснул и проспал до самого чая. За то как благодетелен был для него этот сон и как полезны были для него самые слезы, пролитые им накануне. Никакой доктор не помог бы ему укрепить свои нервы так, как укрепили их эти слезы и этот крепкий после них сон. Как в природе видимой после сильной грозы часто наступает большая тишина, благорастворение воздуха и оживление всякой растительности, так точно и в мыслях и чувствах Владиславлева вдруг произошла большая перемена. На сердце у него теперь стало так легко: точно какой-нибудь тяжелый камень вдруг свалился с него. Мысли сделались яснее и чувства спокойнее. Явилась даже некоторая уверенность в том, что все, что ни делается теперь в его жизни, делается непременно к лучшему, к его же собственной пользе и к славе Божией, если не теперь же, то в будущем. Явилась и совершенная покорность распоряжениям Промысла Божия его судьбою. Явилось у него и желание жить здесь или в Мутноводске втихомолку и готовиться к своему отправлению в академию в следующий год. «Верно, думал он теперь, и в самом деле так Богу было угодно, чтобы я не попал на место к генералу Израилеву. Почему знать, что бы там случилось со мною? Быть может, окруженный там роскошью и пышностью, я совершенно переменился бы во всем к худшему. Быть может, там я скорее расстался бы и с самою своею заветною мыслию поступить в академию. А теперь совсем иное дело. Пусть будет со мною, что Богу угодно... Буду здесь или в Мутноводске усердно готовиться к поступлению в академию; а летом непременно махну в Киев, хотя бы даже пришлось идти туда в образе странника».

III. Свидание товарищей

Прошло с неделю после того, как Владиславлев получил письмо от Людмилы, и у него вышла размолвка с родителями. Герой наш казался совершенно спокойным, помогал матери во всех ее домашних занятиях, принимал участие и в различных полевых работах, писал отцу метрические книги, и виду никому не подавал, что на душе у него лежит тяжелый камень. Мать уже начала радоваться тому, что сын ее, как ей казалось, покинул мысль об академии и решил подчиниться воле родителей. Но вскоре ей пришлось в этом разочароваться.

– Вася! сказала она Владиславлеву: – мы с отцом очень рады тому, что ты выкинул из головы всякую мысль о своей академии. Как бы было хорошо, если бы ты поскорее выразил нам свое согласие поступить на место отца Ивана!.. Чего медлить?.. Чем скорее, тем лучше и для нас, и для тебя... Поедем-ка с тобою в Воздвиженское завтра или послезавтра, и там сразу покончим все, чтобы к Рождеству Богородицы и свадебку можно было сыграть... Отец думает покончить с этим делом как можно скорее, чтобы ты снова не раздумал оставаться здесь...

– Как покончить с этим делом? невольно воскликнул Владиславлев. И без моего на то согласия?

– Ты без нашего согласия не можешь решить свою судьбу, а отец может по-своему усмотрению устроить твою судьбу так или иначе и без твоего на то согласия... Как почтительный сын, ты должен покориться его воле... За это и Бог тебя наградит и мы будем напутствовать тебя своими благословениями и ты будешь счастлив.

– Так это вы только думаете, или же таково на этот счет мнение папаши?

– И я так думаю, и отец так решил.

– О, горе мое великое... Вы сами поставляете меня в такое положение, что я по неволе должен противиться такому решению... Я не могу здесь остаться: это я уже давно говорил, и еще раз говорю...

– Как?.. А мы думали, что ты помирился с своею скромною долею сельского священника и хочешь успокоить нашу старость... Ну, быть у нас беде: отец с огорчения запьет, и тогда не только тебе, но и мне от него достанется... Но это не беда еще... беда в том, что он через это еще более расстроит свое здоровье, да как бы и не умер...

Мать залилась слезами. Владиславлев стал утешать ее, но все было напрасно.

– Вы, мамаша, своими напрасными слезами и себя, и меня мучаете... это невыносимо... Прошу вас предоставить все воле Божией, – сказал, наконец, Владиславлев и вышел из дома.

Невыразимая тоска мгновенно овладела нашим героем, когда он, оставивши мать свою в слезах, ушел совсем из дома, чтобы на время скрыться от нее. Машинально направился он прямо к церкви, вошел на паперть и там повергся ниц пред иконою Богоматери, со слезами умоляя Заступницу и Утешительницу всех скорбящих явить ему свою милость и помощь в скорбных обстоятельствах его жизни. Молитва эта вскоре подкрепила его и успокоила, так что он уже не чувствовал той великой скорби, которая перед тем томила его. Желая поскорее успокоить матерь, он поспешил потом домой и к радости своей застал ее молящеюся в своей спальне пред иконой Богоматери же. Чтобы не помешать ей молиться, он поспешил выйти в палисадник; но мать уже окончила свою молитву в ту же самую пору, и сама пошла к нему, туда же с целию успокоить его.

– Вася! сказала она: – ты очень огорчился моими словами, но нужно быть и великодушным, и вместе с тем благодушным... не следует так горячо принимать к сердцу каждое слово: ты руководствуешься своими соображениями и желаниями, а моими устами говорит мое материнское сердце... Нужно тебе это понять и щадить чувства матери.

– Мамаша! я это хорошо понимаю, но не настало еще время исполнить ваше заветное желание так или иначе, и потому лучше нам до времени совсем не касаться столь щекотливого предмета наших личных желаний... Что Господу Богу угодно, то непременно и совершится в тоже самое время, какое самим Господом Богом для этого предопределено. Если и один волос с нашей головы, по слову Спасителя, нѳ упадет без воли Отца Нашего Небесного, то неужели же столь важное в моей жизни событие, как решение моей теперешней участи, может совершиться без воли Божией на то, по одному только моему или вашему желанию?.. Итак, предоставим все воле Божией и времени... Прошу вас, мамаша, забыть наш недавний разговор и папаше о нем ничего не говорить, чтобы не тревожить его понапрасну...

– Но он сам непременно заговорит о твоей судьбе...

– Очень возможно и весьма естественно; но в этом случае на вас лежит долг попросить папашу оставить свои мечты и предоставить все воле Божией и времени... По крайней мере, я, с своей стороны, усердно прошу вас об этом и надеюсь, что вы это сделаете...

– Ты слишком трудного и многого просишь у меня; однако же, я постараюсь это сделать, если это окажется возможным... только ты не раздражай отца.

– Постараюсь всеми возможными способами успокаивать его ради общего нашего блага... я уверен, что впоследствии времени папаша и сам поймет, что все следует предоставить воле Божией и времени.

Как раз в эту самую минуту из-за церкви показалась пара отличных лошадей и быстро подкатила к дому о. Петра.

– Кто это такой? – спросила мать у Владиславлева, увидев молодого человека, сидевшего еще на тележке.

– Голиков, – ответил Владиславлев: – вот радость-то мне Бог послал совершенно неожиданно!

Владиславлев бросился к Голикову на встречу.

– Какими это судьбами, друг мой, ты вздумал проведать меня? – воскликнул он, обнимая своего товарища.

– Соскучился, брат, и приехал проведать тебя, чтобы немного развлечься и разогнать свою скуку, – ответил Голиков, целуясь с Владиславлевым.

– Как!... И ты соскучился дома?.. что так?.. От тебя ли я это слышу?.. не ты ли мечтал о радостях своей новой жизни дома?

– Мечтал и ошибся.

Когда Голиков слез с своей тележки, мать Владиславлева встретила его на крыльце с радостию, как ближайшего друга и товарища многих лет своего сына, и сейчас же поспешила в кухню, чтобы приказать няньке поскорее поставить самовар, Владиславлев и Голиков выбрали из тележки весь дорожный багаж в пошли в дом.

– Как я рад, что ты так неожиданно посетил меня! – сказал Владиславлев своему другу, всходя с ним на крыльцо и на минуту здесь остановившись. Такая неожиданность для меня очень приятна, и я очень-очень благодарен тебе за то, что ты вздумал посетить меня в настоящую пору.

– Не менее тебя и радуясь тому, что застал тебя дома и вижусь с тобою... Я боялся, что ты уже отправился куда-нибудь на урок... Было бы для меня весьма неприятно не видеться с тобою здесь и притом теперь же.

– А для меня это тем горестнее было бы, если бы ты не застал меня дома... Я очень рад тебя видеть теперь и от души побеседовать с тобою о своем здесь житье-бытье горемычном... Все мечты мои здесь разлетелись впрах, все планы мои рушатся... Я в тоске и тревоге за свое будущее... А в такую пору участие друга много значит...

– Да, оно много значит... это верно... Вот мы теперь с тобою и потолкуем от души о своем новом житье-бытье, когда будет удобно этим заняться. А теперь, дружище, веди-ка меня пока в кухню: мне нужно там и пыль с себя стряхнуть, и умыться после дороги-то, да недурно бы было там же и переодеться, чтобы, понимаешь? – явиться к вам, как следует, франтом, настоящим женихом...

– Полно!... без всяких затей и франтовства иди к нам прямо, как бы ты приехал домой...

– Покорно благодарю!... Я знаю, что мне нужно делать... Пойдем-ка в кухню... Я там умоюсь.

Взявши с собою все вещи, оба товарища вошли в кухню. Владиславлев сейчас же взял щетку и очистил ею всю пыль на пальто Голикова, а нянька принесла гостю воды, мыла и полотенце. Мать Владиславлева была еще здесь и отдавала няньке кое-какие приказания, пока Годиков умывался.

– Матушка! – сказал ей Голиков, умывшись и утершись полотенцем: – я в настоящие минуты считаю себя вдвойне счастливым тем, что и друга своего вижу и вам могу лично выразить свою самую искреннюю благодарность...

– За что же? – спросила матушка.

– За то, что вы родили и воспитали в правилах добродетели такого сына, который в риторике спас меня от погибели. Если бы не он, меня непременно исключили бы из риторики.

– Я слышала это, и очень рада как тому, что Вася сделал доброе дело, так и тому, что вижу вас у себя...

– И так, позвольте же вас от души поблагодарить за то, что вы воспитали своего сына в правилах добродетели и чрез него спасли меня от погибели.

Голиков низко поклонился матушке и поцеловал у нее обе руки, за что и матушка поцеловала его, как бы сына своего, и со слезами на глазах сейчас же вышла из кухни.

– Ну, дружище, – сказал Голиков, обращаясь к Владиславлеву: – одно дело сделано, теперь нужно сделать и другое... веди-ка меня куда-нибудь в комнату, чтобы я там переоделся и принарядился по праздничному.

– Да ведь я уже сказал тебе, что это не нужно... У нас франтовство не в почете... Чем проще, тем лучше... Чем скромнее, тем покойнее для всех... Я даже считаю нужным предупредить тебя, что мой папаша человек весьма строгий и враг всякого франтовства и краснобайства... Смотри, не вздумай при нем пустословить или завести речь о своих планах на счет будущего, полных фантазии... Тогда за это достанется от него и мне, и тебе... Осторожность в словах и поступках и везде для нас необходима и полезна, а у нас в доме без нее и места себе не найдешь...

– Однако же гостю неприлично не принарядиться...

– Слушай, что я тебе говорю... Не думай, что здесь Знаменское и что здесь в моде франтовство... Здесь, напротив, царит простота наших предков и франтовство преследуется...

– Ну, пусть будет по-твоему... Слушая тебя, я воображаю; что за нравы в вашей стороне... Видно, у вас не по пословице поступают, не но платью встречают, а по уму... Sic!.. Идем в горницу. Вошли они оба в комнаты. Владиславлев покамест прибрал к месту чемодан Голикова, а Голиков успел в передней сбросить с себя верхнее платье и еще раз причесаться, и потом вслед за Владиславлевым вошел в залу, где его встретили мать и братья Владиславлева и даже сам о. Петр, только что за минуту пред тем пришедший с гумна. Помолясь Богу, Голиков подошел под благословение к о. Петру и по сельскому обычаю поцеловался со всеми прочими.

– Александр Михалыч Голиков, священников сын села Знаменского, друг и товарищ Василия Петровича с самых низших классов, отрекомендовался Голиков довольно вежливо и скромно, но вместе с тем и непринужденно, так что его непринужденность, соединенная с скромностью, понравилась даже о. Петру.

– Очень рад вас видеть, ответил ему о. Петр. Прошу быть нашим гостем и хорошим знакомым.

В доме появился гость. А так как в деревне гость человек весьма важный, кто бы он ни был, и как бы он ни попал в дом, то хозяева не допустят того, чтобы он скучал, или дремал, или был голоден и мог остаться недоволен приемом хозяев. В радушии недостатка не было, за то и чванству также не было места. Все попросту, по-родственному. На столе вскоре появились разные принадлежности чаепития и лакомства, какие только возможно было в селе иметь всегда для дорогого гостя или родственника. Всякие заботы о домашнем хозяйстве были на время оставлены, и потому вся семья собралась к этому чаепитию, точь-в-точь как в большой праздничный день. В кухне появились уже на сцену куры и гусь, которым были отрублены головы в честь приезда гостя, и топилась снова печь, чтобы сготовить получше ужин. На разговоры тоже никто не скупился, не исключая и о. Петра. Начавшись расспросом о. Петра у Голикова о том, когда отец его вышел из семинарии, разговор за чаем кончился тем, что, благодаря вступлению в брак духовных воспитанников только лишь с девицами духовного же звания и притом своей же епархии и вследствие этого чуть не всеобщему родству всего духовенства между собою, о. Петр и Голиков сосчитались между собою родными по двум родственным линиям, по одной в восьмой степени, а по другой в тринадцатой. Последовал общий взрыв смеха, когда досчитались до такого отдаленного родства.

– А ведь мы с тобою никогда, брат, до такой премудрости не доходили, сказал Голиков Владиславлеву. Были с тобою задушевными друзьями и товарищами целых десять лет, и доселе не знали, что мы можем с тобою считаться какою-нибудь роднею... Это очень забавно... Родные в тринадцатой степени...

– И хорошо сделали, что не думали с тобою считаться родством... Родные всегда живут между собою хуже, чем чужие... и мы, пожалуй, сосчитавшись родством, не прожили бы так хорошо, как жили доселе.

– Пожалуй, что и так... В семинарии и это бывало...

Чай кончился. О. Петр встал и пошел на гумно посмотреть на молотьбу. Все стали вести себя свободнее.

– Ну, брат, Basilius, как твое здоровье?.. Я от радости, что увидел тебя, и забыл тебя о том спросить... процветает? сказал Голиков, когда о. Петр вышел из дома.

– Как видишь. Пока здоров, но, кажется, что скоро снова заболею и, Бог знает, поправлюсь ли тогда...

– Что так?.. Как можно теперь болеть?..

– Очень просто. Ты знаешь, что силы мои требуют постоянной и непременно ровной умственной деятельности, и что я тогда только бываю совершенно здоров, когда у меня не бывает резких перерывов в умственном труде или временного застоя и ослабления моей деятельности. Но здесь, в этакой трущобе, умственная деятельность, кажется, и немыслима для большинства и преследуется всеми, как положительно вредная для здоровья. Здесь невозможно ничем хорошенько заняться... Здесь одни только места да невесты на уме и языке у всех, но отнюдь не наши науки и литература: ты хочешь чем-нибудь заняться от души, а тебе в эту пору напевают на ухо про места и невест, выводят тем из терпения и заставляют болеть...

– Так что же? И махнул бы, брат, куда-нибудь!.. Брось, брат, академию-то! Что в ней толку? Из-за чего еще целых четыре года тянуть школьную лямку? Женись, да и поживай себе припеваючи. Вот я так махнул на все рукою, и хочу почить на лаврах от своих двенадцатилетних трудов.

– Ну, это, брат, твое дело, если только ты вдруг настолько поглупел в деревне за один месяц, что стал рассуждать таким образом. Что же касается до меня, то я надеюсь, что я скорее умру, чем сойду с ума, и буду рассуждать по-твоему,

– Ах, Вася! что это ты говоришь пустяки такие! с каким-то страхом и изумлением заметила мать Владиславлеву, качая головой.

– Ничего, мамаша!.. Конечно, для вас мои слова кажутся довольно странными, но это потому, что вы не понимаете меня хорошо. Если бы вы были на моем месте, и вы сказали бы то же самое... Впрочем все это действительно пустяки, сущий вздор. Не стоит о том и говорить много... Пойдемте-ка, Саша, лучше пройдемся по селу, прогуляемся немного, добавил Владиславлев, обратясь к Голикову.

Мать с каким-то смущением взглянула на сына, но не сказала более ни одного слова ему. Владиславлев понял, конечно, чувства матери и потому поспешил поскорее убраться с Голиковым гулять, чтобы еще не сказать неосторожно чего-нибудь при матери, разговаривая с Голиковым по-товарищески от чистого сердца. Кажется, и мать в таком смысле поняла желание Владиславлева поскорее уйти гулять.

– Теперь мы с тобою свободны, сказал Владиславлев Голикову, вышедши из дома: можем говорить откровенно сколько угодно.

– Да, а то право как-то дурно было. Отец твой зорко следит за каждым словом, и требуется много осторожности, чтобы как-нибудь не попасть впросак. Мать больше слушает, чем говорит, но за то все близко принимает к сердцу. Невольно как-то дурно чувствуешь себя, когда знаешь, что твои слова взвешиваются.

– Ну, первее всего, скажи мне, брат, как тебе живется: хорошо ли? Точь-ли-в-точь так, как ты мечтал жить пред нашим выпуском из семинарии?.. Помнишь эти мечты?..

– Куда там хорошо!.. To есть, оно, пожалуй, и хорошо мне по тому случаю, что я ни в чем не имею ни малейшей нужды и живу паном без труда и заботы на всем готовом... ну, и в веселье то же недостатка нет; а в итоге-то все-таки выход и скверно. Главное, брат, скучно, невыносимо иной раз бывает скучно: и веселье в иную пору не в веселье... И сам не понимаю, от чего так скучно бывает в иную пору... Ведь прежде все равно жили же мы дома во время каникул, и однако же я положительно никогда не скучал... А теперь, право, точно отца с матерью потерял... смертельная скука.

– Все это, брат, так; действительно теперь скука наш спутник в жизни... И это от того, скажу я тебе, что у нас нет друга теперь; мы одиноки, несмотря на то, что окружены родными и знакомыми... Нам не с кем поделиться от души своими мыслями и чувствами... Вот в чем вся наша беда!..

– Вот это справедливо! Поговорить откровенно решительно теперь не с кем... Да и кому теперь какое дело до нас, и кто может нас хорошо понимать? Родные? – но они и не поймут нас и не выслушают нас, и не примут участия никакого в нас: их дело только лишь докучать теперь нам заявлением различных глупых претензий на нашу личность. Знакомым тоже нет до нас дела; да они же и не помогут нам ничем, потому что сами никогда не находились в подобных обстоятельствах... Теперь чувствую я, что нам именно недостает друга... Он мог бы облегчить нашу участь, потому что он понял бы нас и принял бы в нашем горе участие, вместе с нами погоревал бы и порадовался, ободрил и утешил бы нас... Впрочем, мне иной раз моя подруга юности Маша может заменить хорошего друга: – она и выслушает меня, и посмеется со мною, и тоску мою разгонит.

– Ну, – довольно о ней! Я представляю себе, как она может заменить тебе друга!.. Ты, конечно, болтаешь с нею и она, говоришь, слушает тебя. Но заглянул ли ты хоть раз ей в лицо во время разговора? Тебе этого, конечно, и в голову не приходило. Ты только лишь говорил с нею, – но не думал о том, с какими чувствами она слушает тебя; а между тем это-то и важнее всего для нас...

– Конечно, она меня слушает с удовольствием.

– Ты так говоришь потому, что увлекся ею. А я скажу тебе другое, и не ошибусь... Она тебя слушает с удовольствием, но когда? Не тогда ли, как ты рассказываешь ей какие-нибудь анекдоты, или пустяки, в роде тех, как на масленице рассказывал? А лишь заговори с нею о серьезном и о своем положении, поймет ли она тебя? Уверяю тебя в противном: она тебя не может понять, потому что она воспитана совсем в других правилах и понятиях, чем мы, и судит обо всем иначе, чем мы с тобою. Ты скажешь ей, что тебе скучно. Она этому поверит, но не поймет твоей скуки. Она примет это за намек на то, что ты скучаешь по ней. Она отнесется к твоим словам по-своему, с своей точки зрения, свойственной ее летам и положению, взглянет на них, если ты когда-нибудь заговоришь с нею о своем одиночестве и о своем печальном положении.

– А ведь, пожалуй, ты и прав... Но все-таки лучше иметь хоть такого друга, чем вовсе быть одиноким, лучше ей все высказать, что есть на сердце, чем никому...

– Конечно, сказал Владиславлев; и слегка призадумался. Наступило минутное молчание.

– Так-то! сказал снова Голиков. Живется теперь вообще не совсем хорошо... Скучно теперь – это первое; а затем вообще как-то неловко чувствуешь себя, – свободы нет не только в поступках, но и в словах: за всем следят, да все за тобою подмечают, всякий шаг и каждое слово подвергаются суду других... со всех сторон следят за тобою... В семинарии в этом отношении в тысячу раз было лучше: там я был полным хозяином своих действий и слов, а здесь совсем не то; там по крайней мере один инспектор следил за нами, а теперь сотни глаз на тебя смотрят и стесняют тебя во всех отношениях... Поневоле после этого станешь и задумываться, и назад оглядываться.

– Совершенно верно. И нам много теперь нужно осторожности, чтобы не навлечь на себя гнева родителей и не подпасть за что-нибудь под нарекания людей всякого рода и своих, и чужих, которые следят за нами.

– Ну, я с тобою в этом не согласен. Только лишь неловко, скверно чувствуешь себя, когда видишь, что самостоятельность наша рушилась и настало время высматривать из-за чужих рук, а нареканий на меня я нисколько не боюсь. Да и что мне за дело до этих нареканий? Моя песенка уже спета. Я уже порешил на том, что женюсь на Маше и поступлю куда-нибудь в приказные в нынешнюю же осень...

– Что ты шутишь, говоря это, или с ума сходишь?

– Нет. Я не шутя говорю. Я с своей стороны желаю от души жениться на ней, и однажды уже высказал это ей самой и своим родителям. Она не прочь от того, даже и не возразила мне на это и не рассердилась на меня. Зато, брат, родители окончательно против моего намерения: они не иначе хотят видеть меня своим сыном, как только в сане священника.

– И хорошо они делают, что не дают тебе воли!... Ты проклинать бы себя стал, если бы сделал такую глупость, что женился бы на Маше и из-за нее поступил в приказные.

– Это почему? Она так мила, прелестна, любит меня.

– Потому, что Маша не по характеру тебе и во всех отношениях не пара тебе. Она, но моему мнению, не может составить твоего счастия: она слишком большою воображает себя красавицею и слишком кокетлива для того, чтобы ей любить тебя всею душею, не позволять никому ухаживать за собою, не поселять в тебе чувства ревности и не мучить тебя ею. Да и что за находка для тебя поступать из-за нее в светское звание и занимать должность какого-нибудь писца десятки лет?

– А что за находка в духовном-то звании? Одна бедность.

– Правда, что духовное наше звание очень бедно; но не та же ли самая, если еще не большая, бедность и в светском-то звании? Духовное звание во всяком случае лучше...

– Но для меня это все равно: я не задумался бы, да родители ни к себе, и слышать о том не хотят. Я уже и то хочу посмотреть кое-где места священнические и невест... Вот ты, например, говорил мне про Веру Ивановну Воздвиженскую... нельзя ли, брат, проехаться с тобою взглянуть на нее?

– Да, говорил. Но знаешь ли, что теперь оказывается после того, как мы сосчитались с тобою родственниками? Ведь она и тебе такая же родственница, как и мне. Если отпустят меня, мы завтра с тобою поедем в Воздвиженское и ночуем там...

– Ну, вот еще какой вздор! Для тебя есть ли что-нибудь условное?...

– Как ты странно рассуждаешь!... Неужели ты думаешь, что я все еще точно такой же Владиславлев, что был прежде, для которого препятствий ни в чем не существовало, и который ни перед чем не останавливался? Если ты таким же меня представляешь, сам себе противоречишь после того, что за минуту пред этим ты говорил.

– Ну, пусть будет по-твоему... положим, что ты здесь зависишь от воли родительской... А мы все-таки едем... Тебя отпустят.

– Тогда едем... Но скажи откровенно, Саша: – неужели ты в самом деле решился остаться здесь и поступить на место? Я не думаю, чтобы это было твоим искренним желанием и плодом зрелой мысли твоей и долгих размышлений о том, как лучше тебе устроить твою судьбу. Ты, верно, вовсе не дал себе труда подумать о таком важном предмете и попросить своих родителей дать тебе позволение и средства идти в высшее учебное заведение.

– Конечно, я уж совсем решился остаться здесь... Да почему и не остаться? Ведь все равно, живут же люди и здесь хорошо, наслаждаются и довольством, и спокойствием.

– Ну, да! Конечно, живут: но что это за жизнь? Подумай и скажи! В самом деле, жизнь ли это или только прозябание? Если жизнь, то в чем же выражаются лучшие ее стремления? Ведь здесь, друг мой, мне и тебе нужно умереть преждевременно, но умереть духовно, умереть от того, что тут не найдем мы пищи для нашего ума и сердца, должны будем зарыть свои таланты в землю не по ленности и лукавству, а потому, что здесь невозможно возвышаться до идеи истинного, прекрасного и доброго. Тут злобою каждого дня будут одни только житейские мелочи и дрязги.

– Ну, положим, что и так; большая часть людей здесь не возвышаются до идеи истинного, прекрасного и доброго, а более живут так себе – рождаются, возрастают и умирают, следуя необходимым законам природы: что же из этого выходит для нас с тобою? Такая жизнь для нас не может быть мыслима.

– Для нас отсюда вытекает одно: нужно быть как можно более осторожными и осмотрительными при выборе себе дороги для жизни... Много и хорошенько следует нам теперь подумать об этом. Ошибку в выборе сделать недолго; но зато нелегко

и не скоро можно будет поправить эту, однажды сделанную, ошибку.

– Да, с этим я согласен.

– Не согласиться с этим невозможно: это само собою очевидно. Но и вообще в искренности и справедливости моих слов ты, конечно, не можешь сомневаться, потому что не имеешь никаких данных сомневаться в них: все, что доселе ни говорил я тебе, говорил от чистого сердца, как сам чувствовал...

– В этом я вполне уверен... иначе это и быть не может.

– Так слушай же!.. Если ты, друг мой, еще не обдумал хорошенько, какой путь избрать себе в жизни, прошу тебя, обдумай хорошенько: быть может, ты еще придешь к той мысли, что тебе еще следует заняться своим воспитанием. Мой же совет тебе один и тот же, что и прежде был, идти в университет. Ты поэт с душою и талантом. Грешно будет тебе здесь гибнуть в деревенской грязи... Если же ты совершенно решил уже остаться здесь и поступить на священническое место, осмотрись хорошенько, не ошибись, чтобы после не пенять на себя да не роптать на свою судьбу. Деревня, брат, на самом деле не так хороша и совсем не такой благословенный край, каким мы представляли ее в семинарии, расхаживая по ботаническому садику и мечтая о будущем своем положении. Хорошо еще, если поступишь в хорошее село: все-таки как-нибудь проживешь век. Помилуй же Бог, если поступишь в плохое село! Что тогда станется с тобою? Таскание по приходу, дом, брань с работниками и работницами и заботы по хозяйству – вот предметы, на которых тогда сосредоточится все твое внимание! В житейских заботах погрязнешь: будешь трудиться и день, и ночь, а все из-за чего? из-за мамоны, чтобы с голоду не умереть. О поэзии же и литературе и подумать тебе некогда будет... А если еще по всему обыкновенному к бедной сельской жизни да семейные неприятности присоединятся; тут что делать? А такого рода неприятности очень возможны при тех обязательствах, какие у нас обыкновенно даются при поступлении на места.

– Э! Авось Бог!.. Лишь бы только жена, Бог дал, была хороша; проживу как-нибудь и все перенесу великодушно...

– Не ври пожалуйста! Переносить великодушно ты не можешь даже самых пустых неприятностей: это доказывает твое прошлое, семинарское. Если ты и в семинарии при малейшей неудаче, например, при недостатке денег в обществе, или при каком-нибудь скандале, бывало, лежишь по нескольку часов, уткнувшись носом в подушку, и плачешь; то что же ты будешь делать теперь, если встретишь большие семейные неприятности? Неужели так же малодушно будешь лежать и плакать? Но тогда тебя и на год не хватит, потому что семейные дрязги, стоит только им завестись, не скоро кончаются...

– Вот тут-то и может много сделать хорошая жена! Она может меня вразумить и ободрить... Ведь ты же, например, в подобных случаях выручал меня всегда из беды...

– Вот в том-то и секрет теперь, что нужна хорошая жена! Она точно все из тебя может сделать и поддержит тебя во всех трудных обстоятельствах твоей жизни. Но что, если собственно жена-то будет доставлять тебе всевозможные неприятности и отравлять твою жизнь? Тогда ты пропал на веки...

– Это правда. Но я постараюсь себе сыскать хорошую жену...

– То есть, как это ты постараешься-то? Влюбиться в какую-нибудь смазливую девушку и ладно? А это, я уверен, с тобою случится как раз... Нет брат: если при выборе себе дороги для жизни нужно быть осмотрительным каждому и осторожным, то при выборе подруги жизни нужно поступать в тысячу раз осмотрительнее и осторожнее. Ведь это, как весьма метко выражается русский человек, не лапоть; с ноги не скинешь.

– Невест у меня много... Выберу ту, которая мне по характеру. Из многих можно выбрать одну по-своему характеру...

– Невесты – создания весьма опасные для нас: они всегда обыкновенно кажутся нам ангелами кротости, невинности и простосердечия; а на деле потом оказываются совсем другими, особливо те из них, которые живут с мамушками и тетушками, и ничем более не занимаются, как только сидят под окошечком, вышивают в пялицах да поджидают себе женихов. Такие белоручки кажутся каждому такими добрыми и хорошими... ну, просто, земные ангелы да и полно! А как выйдут замуж да поживут годик-другой, тогда и окажется, что они не ангелы земные, а аггелы они и злы, и капризны... словом, хуже пожалуй, самого сатаны... Разузнать же о подобных невестах ровно ничего нельзя: у ихних матушек все струнки обыкновенно так ладно пристроены, что кроме одного лоска никто ничего в их дочках не увидит. Да и вообще разузнавать о невестах весьма трудно. В тысячу раз скорее всякой невесте можно узнать о нас все, чем нам о невестах: нас знает всякий ученик семинарии, и везде и каждому расскажет о нас, что ему известно; о невесте же знает одно только ее родное село и то одну ее внешность.

– Да, и это все очень верно с натурою. Вся надежда в этом случае на Бога. И я уверен, что Бог не оставит меня своею милостию, укажет мне достойную меня жену, – и я проживу век спокойно и хорошо.

– Не думаю, чтобы последнее было вполне верно. Если ты и место найдешь хорошее, и невесту прекрасную, все будет в твоей жизни хорошо только лишь на первое время, «в новинку», что называется, – год, два, много три года проживешь ты спокойно и весело, а потом уже мало-помалу и начнешь скучать, особенно если пойдут дети свои, да при этом еще на шее у тебя будет чужая семья... Тогда ты вспомнишь и то, что тебе можно было бы избежать такой беды поступлением в высшее учебное заведение; но вернуть прошлое невозможно, и ты по неволе погрязнешь, подобно другим, в заботах о своей жизни, предашься умственной лени и апатии ко всему...

– Может быть, и это так; но что же делать мне, если родители желают, чтобы я покинул всякую мысль об университете?

– Не стоит кабалить свою жизнь с таких ранних лет. Не спеши поступить на место. Поживи еще дома годок, тем более, что у тебя же там и урок есть прекрасный; а там что Бог даст. Быть может и родители твои еще одумаются и отпустят тебя...

– Но ведь так жить скучно... Урок дело неважное...

– Согласен с тем, что в твоем положении урок не дело, а, что-то так себе, в роде развлечения от скуки; – согласен и с тем, что скучно жить одиноким, когда не с кем поделиться от души ни мыслями, ни чувствами; но что же делать! Лучше теперь поскучать да быть потом спокойным в жизни, чем не осмотревшись хорошенько, поступить на первое же попавшееся место, или броситься на шею девушке, которая не может составить счастия твоей семьи: два-три лишних месяца, проведенных скучно до поступления на место, ничего не значит в сравнении с печальными семейными сценами в продолжении всей жизни.

– Положим, что это так; а в Воздвиженское-то мы все-таки едем.

– Это не помешает тебе быть осмотрительным и благоразумным; а напротив разубедит тебя и разуверит в красоте твоей Маши, которая ни чуть не выше обыкновенного... едем завтра перед вечером... По крайней мере я постараюсь выпроситься туда. Вот тогда-то ты и убедишься в том, что и у нас, в духовном звании есть красавицы отнюдь не хуже твоей Маши... есть такие умницы, в сравнении с которыми твоя Маша никуда не годится... Твоя мать без сомнения женщина весьма умная и недаром во всем вашем уезде слывет за весьма образованную и умную женщину: она достойна такой славы. Но ты не думай, чтобы она была единственною в своем роде умною женщиною в духовном звании, потому только, что она получила отличное воспитание в доме вашего князя Краснопольского. Это напротив умаляет ее достоинство: при таком воспитании, какое она получила, ей естественно быть такою умною и благовоспитанною. Но у нас есть еще умницы, так сказать, самородки, которые сами себя воспитали прекрасно и развили свои таланты, находясь под влиянием своих братьев или родственников семинаристов. Такова между прочим и Вера Ивановна.

Наступило непродолжительное молчание, за которым снова последовал разговор самый задушевный, продолжавшийся дотоле, пока братья Владиславлевы не отыскали собеседников в лесу и не присоединились к ним, чтобы идти вместе домой.

– Ну, что, наговорились ли вы? – спросила мать Владиславлева, когда он с Голиковым вошел в комнаты.

– Да, матушка! Обо многом мы с удовольствием поговорили, ответил Голиков за Владиславлева. И что за прелесть свидание с товарищем после долгой разлуки!... Говоришь-не наговоришься, не видишь, как время летит целыми часами, точно минута за минутой; на сердце становится легко, ум начинает работать и чувства освежаться. Вот мы говорили-говорили, да и договорились до того, что завтра собираемся проехать в село Воздвиженское...

– Да, мамаша, сказал Владиславлев: – мы задумали туда проехать... Попросите папашу отпустить нас туда.

Мать внимательно и как будто удивленно взглянула на сына.

– Уже не одумался ли он? Не хочет ли он остаться здесь? Быть может, товарищ-то разговорил его... Когда бы Бог дал, так было!.. подумала мать, взглянув еще раз на сына, как бы желая скорее узнать, точно ли в нем произошла перемена, или он только лишь хочет опять прикрыть свои мысли и чувства поездкою в Воздвиженское.

– Что же, мамаша, попросите? спросил снова Владиславлев.

– Хорошо... Поезжай, поезжай... авось, Бог даст, и выйдет что-нибудь хорошенькое из этой поездки? ответила мать, улыбаясь.

– Да, заметил двусмысленно Владиславлев: – Бог знает, быть может, и выйдет что-нибудь особенное... Но во всяком случае она не пройдет без благих последствий как для меня, так так и для Саши; в этом я вполне уверен.

– Ах, когда бы Бог дал, вышло из этой поездки что-нибудь хорошенькое? Как бы я была этому рада...

– Иного, матушка, ничего и не может выйти, как только одно хорошее, заметил Голиков: – мы затем туда и едем, чтобы посмотреть вашу прелестную и умную племянницу, побеседовать с нею, а там если Бог даст, и посвататься за нее...

За ужином же мать сказала отцу Петру, что Владиславлеву желательно с Голиковым прокатиться в Воздвиженское и просила его отпустить их туда. Отказа на это не последовало, и поездка была решена.

– Итак, мы с тобою завтра ночуем в Воздвиженском? говорил Голиков после ужина Владиславлеву с восторгом.

– Да, непременно, если не изменятся обстоятельства.

– О, какое счастье! Я заранее блаженствую, потому что не сомневаюсь в твоем вкусе и надеюсь, что Вера Ивановна идеал добра и красоты, ничем не хуже твоей Людмилы: иначе ты, конечно, не стал бы хвалить ее... Я знаю это...

– Ты нисколько не лучше ребенка, заметил Владиславлев... Ну, к чему этот преждевременный восторг?.. Посуди-ка хорошенько об этом, и увидишь, что в твоем восторге и смысла-то нет... Ты просто, что у нас, в семинарии, называлось, беснуешься... Уже если ты теперь таким жалким существом представляешь себя и сходишь с ума, не видев еще той, видеть которую ты почему-то считаешь счастьем для себя; то чего же от тебя дельного можно ожидать, когда ты будешь с нею лицом к лицу? Что с тобою тогда будет? Тогда ты должен будешь совсем растеряться, и как раз все расстроишь и опозоришь и себя, и меня.

– Ну, полно, брат! По-твоему вечно все не так, да не так...

– Не по-моему; а по понятиям нашего края... Ты не мечтай о том, чтобы у нас был такой же край поклонничества моде, роскоши и светскости, как у вас. Здесь не Знаменское и все обычное в Знаменском здесь не в моде. Здесь нужны скромность, ум и развязность умеренная настолько, насколько нужно нашему брату быть развязным, чтобы не быть упрямым, капризным и застенчивым...

– Г-м!.. Sic!.. Примем снова к сведению, пробормотал Голиков как-то бессознательно и тотчас же затянул песню:

Душистые кудри и черные очи!

Вы долго, вы долго ласкали меня...

– Но время тебе и забыть про них, заметил Владиславлев.

– Да, видно, что придется забыть... Но все это пока еще впереди, Нельзя ли брат, попросить твоих братьев пропеть что-нибудь.

– Здесь этого никак нельзя себе позволить .. папаша песен терпеть не может... Если хочешь, мы снова пойдем в лес и там еще погуляем... Там и попеть можно...

– Тем лучше! Мы снова пойдем в лес, и там развернемся на просторе... Я это непременно сейчас же устрою, сказал с живостью Голиков, и тотчас же разыскал братьев Владиславлева, вместе с другими семинаристами гулявших на берегу реки.

– Ребята! крикнул он: – давайте-ка мы с вами вспомним старину... предпримем ночную экспедицию в лес и попоем там...

– Отлично! сказали братья Владиславлева, и сейчас же вся компания отправилась в лес.

Ночная экспедиция эта доставила всем великое удовольствие, даже и Владиславлев от души был рад ей и благодарил Голикова за то, что так кстати вздумал вспомнить старину, т. е. свои семинарские ночные прогулки.

– Ну, брат, – говорил он Голикову, – спасибо тебе за то, что ты вздумал вспомнить старину. Это дало мне возможность забыть все, что доселе так томило меня и тяжелым камнем лежало у меня на сердце. Все, брат, хорошо: и пели порядочно, и шума не наделали... никого ни чем не обеспокоили, и сами развлеклись.

– Главное, брат, от того все так приятно для нас в этой экспедиции, что мы вспомнили свое былое, семинарское... Помнишь, как мы, бывало, иногда целые ночи прохаживали с тобою либо близ Всесвятского кладбища, либо в саду твоей квартиры, и незаметно проводили время в разговорах?.. Ночи не спали, а были совершенно здоровы: значит, такие прогулки были полезны для нашего брата...

– Да, именно полезны: они заставляли нас на время забывать все наши тревоги душевные и дрязги семинарской жизни; успокаивали нас и укрепляли наши силы...

Наведенные на мысль о своем былом – семинарском, Голиков и Владиславлев до самого рассвета потом гуляли по берегу реки, в своем разговоре переходя незаметно от одного предмета к другому, и считали себя в ту пору совершенно здоровыми, покойными и счастливыми.

– Так, так, – говорил Голиков, ложась спать на рассвете, – все хорошо пока... что-то будет завтра?.. Желаю тебе, Владиславлев, во сне увидеть Веру Ивановну... А я всю ночь промечтаю о ней...

– Да где она ночь-то?.. Ведь она уже прошла: смотри, начинает светать, занимается заря, пробуждается деревенский люд.

– Положим так!.. Но для нас все равно... мы только еще ложимся спать, значит для нас только еще настает ночь. А встают-то у вас здесь как рано? Небось не по нашему, не в одиннадцать часов?..

– Можешь спать, сколько угодно... Для гостя бывает у нас исключение в этом случае...

– Гм!.. Хоть немного я у вас побыл, а мог-таки заметить, что тебе здесь жить, должно быть, не слишком-то сладко...

– К чему, брат, ты вспоминаешь мне про эту жизнь? Я рад тому, что забыл ее на время, а ты снова про нее напомнил мне... Здешняя жизнь, брат, в один даже месяц до того успела мне надоесть, что, право, и думать бы о ней не хотелось. Поверишь ли, в иную пору сам наш инспектор с его всегдашними капризами, выговорами, карцерами и голодными столами, и даже самые скандальезные семинарские дрязги были бы во сто раз приятнее, чем жизнь в деревне. Время в иную пору здесь идет ужасно медленно: иной раз чего-чего не делаешь, а смотришь, всего полдня прошло, и ждешь потом, когда-то, Бог даст, придет вечер... И если теперь я иной раз ужасно скучаю и не знаю, как бы поскорее провести день, то что же будет здесь со мною осенью и зимою, если, помилуй Бог, я останусь тут на всю осень и зиму? Право, я не знаю, как мне тогда жить здесь без серьезного дела?

– Да брось ты все свои дела, и конец... Ну, было время, назначили тебя в академию, не пошел ты туда по болезни, и помирись с этим. Значит, так это Богу было угодно, и ты должен теперь остаться здесь навсегда... Это ясно!..

– Нет; ты не так смотришь на это дело: я не вошел по болезни в одну академию, но непременно должен идти в другую. Мне и пред Богом будет грешно и пред людьми стыдно не докончить своего научного образования, зарыть свои таланты в землю вместо того, чтобы развить их и употребить на принесение пользы церкви и обществу...

– Да я же шучу... Не сердись... Тебе, конечно, ни в каком случае не следует здесь оставаться... И ты не останешься здесь... поверь мне... У меня есть какое-то предчувствие того, что ты сотворишь глупость, сосватаешься, а потом раздумаешь, да и убежишь в академию... а я поступлю на то самое место, какое ты найдешь для себя, и женюсь на твоей невесте, по всей вероятности, на Вере Ивановне... Ведь взойдет же, брат, такая чушь в голову, а между тем сердце меня уверяет в том, что это так и сбудется. И что если это будет?.. Тогда я, наверное, буду счастлив в жизни, потому что буду жить твоим счастьем... И тогда, даю тебе честное слово, я сделаюсь совсем иным человеком и не посрамлю тебя...

– Мало ли что тебе взбредет в голову... Но мудреного в этом ничего нет. Очень может быть, что я буду вынужден обстоятельствами приискать себе место, а потом вдруг обстоятельства изменятся, и я пойду в академию... Тогда кого же я порекомендую на свое место, как не тебя, прежде всех других своих товарищей?.. Ты можешь быть уверен в моем выборе хорошей, по своим душевным качествам, невесты, а я могу быт уверен в том, что ты составишь счастье той, которую я выберу...

– Так... Заключаем с тобою договор: я пока погожу искать себе место и невесту, а ты, если действительно приищешь себе невесту и место, да должен будешь идти в академию, уступишь их мне...

– Хорошо, – ответил Владиславлев шутя, думая этим удержать Голикова от сумасбродной его мысли жениться на Маше и поступить в приказные.

Друзья-товарищи улеглись спать на пчельнике в шалаше. Владиславлев сейчас же заснул богатырским сном, а Голиков начал мечтать, занесся своим воображением в заоблачные страны, вертелся с боку на бок и никак не мог заснуть очень долгое время.

– Экое, подумаешь, счастье во всем Владиславлеву, – вслух проговорил Голиков, провозившись часа два на своей жесткой постели, сделанной из соломы: – и спать-то ляжет, и то пользуется счастьем, как избранник его... со мною вместе лег и как убитый, сразу заснул богатырским сном... хоть бы раз перевернулся с боку на бок... а я никак не могу заснуть...

В эту самую минуту Владиславлев проснулся, потому что это был тот самый час, в который ему и нужно было вставать, чтобы отравиться в поле на работы, производившиеся там в этот день.

– Ты уже проснулся? – спросил он у Голикова.

– Проснулся!.. Я еще и не засыпал...

– Дурно... А я отлично выспался... Мне нужно вставать... Сегодня у нас в поле спешная работа.

– Да неужели тебя сегодня от нее не освободят?

– Нельзя... Папаше некогда... у него сегодня богомолье в деревне и похороны... Я должен быть в поле...

Владиславлев поспешно собрался и ушел, а Голиков еще с час вертелся с боку на бок и, наконец, заснул и проспал до той поры, пока Владиславлев не вернулся с поля в двенадцатом часу и не разбудил его, чтобы вместе с ним напиться чаю.

Едва друзья-товарищи успели сесть за чай, как вернулся из прихода и сам о. Петр в веселом расположении духа и сел с ними же пить чай.

– Что-то вы поздно пьете чай, – сказал он, – неужели вы, любезный гость, только что сейчас встали и в первый еще раз пьете чай, или он приготовлен для Васи, возвратившегося с поля.

– И для него, и для меня: я только что встал. Представьте себе, батюшка, я позавидовал вашему сыну: он лег и как убитый, сию же минуту уснул, а я целых три часа никак не мог заснуть...

– От чего же?.. Не привыкли спать на соломе?

– Нет... Семинарист к чему не привыкает?.. По правде вам сказать, я все мечтал о своей судьбе.

Владиславлев толкнул Голикова тихонько ногою, давая ему знак, чтобы он был осторожен.

– Справедливее сказать, поправился Голиков, я задумался над своею судьбою... Ваш сын меня просто сбил с толку, в прах разбил мои прежние мечты: я думал идти в приказные, а он советует мне идти в университет...

– И то, и другое глупо, предосудительно и даже преступно с известной точки зрения. Духовный воспитанник обязательно должен быть всею своею душою предан делу служения той самой церкви, которая воспитала его, как своего избранника, и предназначила к прохождению столь великого и важного служения, каково священническое или диаконское. Сын сельского священника, студент духовной семинарии прежде всего должен позаботиться о том, чтобы принести истинную пользу и св. церкви и всему обществу, быть красою своего сословия и утехою своих родителей... он должен послужить всеми силами своей души тому сословию, из которого он вышел в избранники церкви, и той среде, в которой он воспитался, чтобы таким образом отплатить им за свое воспитание, а не спиною своею поворачиваться к ним, – возвысить и облагородить их, а не унижать их своим бегством в другие сословия. В светское звание тот только должен идти, кто по каноническим правилам или не может, в силу физических причин, или недостоин, в силу нравственной причины, принять на себя священный сан... А вы из таковых?

– По милости Божией, батюшка, я к числу таковых не принадлежу и надеюсь не принадлежать...

– В таком случае что же вас заставляет бежать из своего духовного звания? Прелести светской жизни, слава, почести богатства? Но погоня за этими мнимыми благами недостойна имени студента семинарии: он от пеленок воспитывался в смирении, скудости, уничижении от внешних, и в богословском классе должен был научиться тому, как правильно смотреть и на эти мнимые лишения, невзгоды жизни и на те мнимые блага жизни.

– По милости Божией, батюшка, я не гонюсь за этими мнимыми благами и знаю им надлежащую цену.

– Значит, причиною всему ваше самомнение? Когда вы еще учились в семинарии, вам мил был дом отчий, мило было и духовное сословие, милы были и те серые мужички, которые из двора привозили вам и письма от родителей и гостинцы; а как только вы выскочили из семинарии со званием студента семинарии, так стали велики, вдруг выросли на целую голову выше всех... По возвращении своем на родину вы вдруг почувствовали себя и одиноким, и стесненным в своей свободе и обездоленным, как бы поселенным на земле изгнания?.. Все окружающие вас лица вдруг стали вам немилы, грубы, неприятны, невежественны, заботящимися только о куске насущного хлеба и погрязли в тине житейских дрязг?.. Не так ли это, современный мудрец?

– Не скажу, чтобы все это было именно так, но отчасти это справедливо, потому что мы получили образование более высокое, чем наши отцы и деды; а отсюда естественно вытекает сознание того, что вокруг нас все как будто находится не в порядке...

– О, юность, юность! Ты всегда одинакова... Мне некогда казалось, что я только один был глуп, вообразивши себе по окончании курса, будто я современный мудрец, а все, окружающие меня, глупцы... Оказывается однако, что и другие юноши так же глупы... Мне некогда казалось, что я целою головою стал выше всех своих собратов, из коих одни окончили курс по второму или третьему разряду еще в прежние времена, другие не дошли и до богословия, а иные и риторику едва-едва прошли благополучно... А как перевалило мне за тридцать лет, познакомился я хорошо с жизнию и со всеми собратами; так и увидел, что не я в ту пору был выше их целою головою, а напротив они были выше меня и достойнее меня во всех отношениях... Беда-то заключается здесь в том, что юноши вообще не ценят тех людей, которые не изучали одинаковых с ними наук, хотя бы они и в деды им годились, именно потому, что не знают еще жизни, не хотят понять того, что кроме теории есть практика, кроме школьной науки есть еще мудрость житейская, более для каждого полезная и необходимая, чем школьные науки; не хотят признать в окружающих их людях достоинств их практического ума, многолетней опытности, расположений сердечных и тех трудов на поприще своего служения, которые могут быть названы подвигами их жизни.

– Совершенно верно, батюшка, и я против этого ничего не смею сказать... Но не здесь причина моего желания идти в светское звание.

– Где же? Скажите, и я вам выскажу свое о ней мнение, которое, может быть, будет для вас полезно.

– Мае очень нравится подруга моей юности, дочь директора сахарного эавода, очень милая и образованная девушка, но я не иначе могу на ней жениться, как по поступлении своем на гражданскую службу.

– Это значит то, что вы свое право первенства, подобно Исаву, продаете за чечевичную похлебку... чтобы жениться на светской девушке, хотите для этого пожертвовать своим званием и призванием... Это нелепо... Это недостойно звания студента духовной семинарии...

– Мне и родители мои то же самое говорят и все убеждают меня идти в священники... А вот Василий Петрович советует мне идти в университет...

– Это почему ты советуешь? обратился о. Петр к сыну.

– Потому, ответил Владиславлев, что Саша поэт, а ему не следует зарывать в землю своего таланта:

– Поэт?.. А знаешь ли ты то, кто такой ныне поэт?

– Я не понимаю хорошо вашего вопроса.

– Не понимаешь, так я тебе объясню... Современный поэт – это ни более, ни менее, как публичный соблазнитель, проповедник соблазна, чтобы не сказать, развратитель современного поколения, что более было бы правильно... Что ныне твои поэты воспевают в своих стихах? Не страсти ли и пороки они олицетворяют? А разве это есть истинная поэзия?... Это есть злоупотребление даром Божиим.

– Но Саша тогда покажет собою пример истинного поэта... поэта христианина.

– Чтобы быть поэтом христианином, для этого вовсе не нужно проходить университетский курс... Давид никакого курса наук не проходил, и однако же, скажи мне, был ли когда-либо, есть ли теперь, и будет ли когда-либо поэт равный ему?... Не было, нет и не будет... Его поэзия есть верх совершенства, есть высочайший образец, тот идеал поэзии, к которому современные поэты должны бы были стремиться, чтобы быть истинными поэтами. И богословского курса совершенно достаточно для того, чтобы уметь правильно выразить свои вдохновенные мысли и чувства и облечь их в изящную стихотворную форму, а дар священства, как дар духовного помазания, будет этому способствовать. И так, пусть твой товарищ остается в том звании, в котором родился и к которому призван самым воспитанием своим, и пусть воспевает в своих стихах славу Божию и дела рук Божиих... А ты вперед необдуманных советов никому не давай.

IV. Поездка в Воздвиженское

Был вечер тихий в теплый. Луна ярко светила на чистом небе. По довольно ровной проселочной дороге, пролегавшей но лугу близ небольшой, но быстрой, с крутыми берегами, речки Краснохолмки, тихою и ровною рысью бежала пара небольших ростом и довольно неказистых лошаденок. От речки несло небольшою сыростию, которая заставила сидевших на тележке двух молодых людей, для сбережения своего здоровья, застегнуть свои сюртуки на все пуговицы. Вдали – верстах в двух виднелось довольно большое селение, и освещенная месяцем сельская церковь резко выделялась из среды всех окружавших ее зданий деревенских жилищ. Немного левее от этой церкви вдали виднелось другое селение и в нем каменная довольно высокая церковь, стоявшая на высоком берегу близ леса почти над самою рекою.

– Видишь ли ты вон ту каменную церковь вдали, что немного левее того села, которое перед нами? сказал один из сидевших в тележке своему товарищу.

– Вижу, что же далее?.. Это Воздвиженское?

– Да, это и есть то самое Воздвиженское, в которое мы едем.

– Но оно у нас остается в стороне...

– Да. Нам нужно будет ехать туда чрез это село, более удобною дорогою, чем какая идет по берегу реки... От того Воздвиженское и остается пока в стороне от нас.

– Так! А село то, должно быть, это недурное. Местоположение его очень, кажется, красиво. Церковь на горе над самою рекою, лес на противоположной стороне над рекою же, внизу река и на ней, вероятно, есть мельница... это хорошо... в особенности весною здесь непременно должно быть хорошо, когда еще щелкают соловьи и поют всякие птички, и потому можно с удовольствием каждому прогуляться по берегу реки вечером или в передвечернее время.

– Да. Там прекрасное местоположение.

– А велико это село?

– Дворов в пятьдесят.

– А весь приход как велик?

– Дворов, пожалуй, сто два будет.

– И порядочный там приход?

– Приход вообще очень хороший, годового доходу денежного священнику здесь придет рублей около трехсот пятьдесят а сколько хлеба, кур и яиц еще собирается здесь! Если все сосчитать, то, пожалуй, еще насчитаешь триста.

– Г-м! Это очень хорошо. Можно здесь жить не только безбедно, но и довольно открыто для села.

– Так-то так, но одним этот приход нехорош...

– Чем же это? Какие есть в нем неудобства?

– Слишком разбросан и неудобен: есть деревни, принадлежащие к нему, верст за пятнадцать от села и за двенадцать... Такая отдаленность очень невыгодна для священника... Посуди в самом деле, каково мучение проехать туда в зимнее или осеннее время к больному в непогоду, да еще ночью?..

– Да, эго скверно. Ну, а живет-то о. Иван хорошо?

– А вот приедешь и увидишь, как он живет.

– Однако?.. Хорошо?..

– Хорошо, имеет пары три отличных лошадей, коров до десятка, пчел колодок до полутораста... Ну, и всего у него в достаточном количестве... дом, как говорят, полная чаша.

– Это прекрасно. А семейство у него как велико?

– Сам, да дочь Вера Ивановна.

– Больше никого и не было?

– Есть еще сын и дочь... сын священником, а дочь замужем...

– Значит, все, что ни есть в доме и при доме, будет достоянием одной дочери и ее мужа?

– Да; тем более, что старшая дочь достаточно всем награждена и обеспечена и живет хорошо... сыну также о. Иван уделил немалую часть своего достояния и обеспечил его во всем...

– Это хорошо. Хорошенькая невеста, да еще довольно богатая – это для нашего брата большая находка...

– Удивительный ты человек и достойный сожаления, ты на все смотришь довольно близоруко и поверхностно, не вникаешь нисколько в самую суть дела...

– Что же я, однако, сказала тебе такое, что вызвало на твоем лице улыбку не то сожаления, не то удивления?

– Меня удивляют твои слова «хорошенькая невеста да еще довольно богатая для нашего брата большая находка»... Не то, друг мой, здесь хорошо, что невеста и хороша, и богата, а всего более должно быть то дорого для нас, что жениху здесь не придется давать тяжелое обязательство содержать целую семью своего тестя... Вот на что должно бы было тебе прежде всего обратить свое внимание: это для нас всего дороже. Посуди-ка, где ты можешь еще найти такое место, где бы и дом, и все было для тебя готово, да не обязали бы тебя в течение многих лет, а может быть, и всей твоей жизни содержать родителей, братьев и сестер своей жены, да и часть доходов еще выдавать им?

– Конечно, это редкость... большая даже редкость...

– Да еще какая редкость!.. Одно село есть во всем нашем обширном уезде, а другого-то и не найдешь...

– А ведь скверное, брат, положение наше, когда при поступлении на место навязывают целую семью на шею...

– Конечно, скверно... Не успеет человек вступит на новый путь жизни, как ему уже придется все свои средства убивать на содержание осиротевшей семьи своей жены... Это, брат, такая тягота, которую не многие могут понести на себе безропотно... Под бременем ее многие падают и гибнут...

– Да, это ужасно... Это, брат, плохая нам награда за наши великие и многолетние труды учения. В других сословиях не то бывает плодом великих трудов. Ни в одном сословии, кроме нашего духовного, нет того, чтобы на зятя налагали обязанность кормить родственное его жене семейство, кормить не по чувству родства, а по принуждению. Точно также нигде более ученические труды и заботы о своем воспитании не вознаграждаются так дурно, как у нас. Посмотришь теперь, иной гимназист чистый пустозвон: умеет он лишь танцевать да болтать по-французски всякую чепуху, не может мыслить логично, не в состоянии обдумать то, что говорит, не умеет порядочно пяти слов связать на бумаге. И однако же, окончив курс гимназии как-нибудь, по протекции, поступает он на место, т.е. на службу, хотел сказать... другие там за него все делают, а он только лишь подписывает свою фамилию, да и то еще так, что и сам шут его подписи не разберет... вся служба его этим ограничивается... А он получает и жалованье хорошее, и чины, и вход ему всюду открыт и живет он себе чисто и благородно... задумает он жениться, возьмет за женою богатое приданое, и живет себе потом один с женою, как ему угодно, или как ему средства позволяют жить... А наш-то брат!.. О! лучше уже не возвращаться к этому предмету... Право, как-то очень грустно вдруг становится, когда подумаешь об этом... и больно и обидно видеть это ненормальное явление...

– Действительно это ненормально... А ведь можно было бы устроить все совершенно иначе.

– Каким же это образом? Сделать священно-церковно-служительские места совершенно праздными?..

– Да. Следует непременно начальству узаконить раз и навсегда, чтобы в пользу сиротствующего или заштатного семейства всегда поступала четвертая или пятая часть из всех вообще братских доходов с того или другого места, а самое место оставалось праздным, и от воли определенного на место зависело бы брать или не брать какую-либо из сирот, и если взять, то жить или совершенно отдельно от остального семейства или же на условиях, но совершенно не обязательных, основанных на взаимном добром соглашении зятя с родственниками по жене. Это избавляло бы молодых священников от всех семейных неприятностей, которые нередко отравляют самую жизнь их. Тогда, до крайней мере, все между двумя семействами зависело бы от чувства родственного и доброго согласия... Спора нет, что осиротевшее семейство должно быть чем-либо обеспечено в своем существовании; но зачем же непременно всю семью навязывать зятю на шею? Зачем ту и другую сторону поставлять в такое положение, что они невольно входят между собою в пререкания, столкновения, неприятности из-за обязательных, часто весьма неопределенных отношений друг к другу? Почему бы не позаботиться об обеспечении заштатного и сиротствующего духовенства пенсиями и пособиями, и для этого не образовать особого в каждой епархии фонда, хотя бы то чрез выделение на этот предмет самой малой части из братских доходов?

– Легко это сказать, но не легко сделать...

– Не легко нам с тобою, а для начальства все возможно... Стоит только узаконить образование такого фонта и выделение на составление его известной части доходов и тогда все сделается само собою... В этот фонд посыплются тысячи доходов и участь бедняков будет решена: они будут обеспечены. И каждый пастырь церкви тогда умрет с отрадною мыслию, что семья его не будет бременем для других и не умрет с голоду.

– Смотри-ка, сказал вдруг Голиков: – что такое впереди нас? Идет, что ли, кто?

– Да, верно, кто-нибудь гуляет здесь, сказал Владиславлев, всматриваясь вдаль: всего вероятнее это или Воздвиженские о. Иван с своими родственниками, живущими в том же селе, возвращается из того села, что мы проехали сейчас, или же духовные двух причтов того же села, что позади нас, были в Рождественском и возвращаются оттуда домой. Это здесь бывает нередко: причты обоих этих сел живут между собою в самых хороших отношениях и в летнюю пору постоянно по вечерам прогуливаются на чай либо Воздвиженские сюда, в Богданово, либо Богдановские в Воздвиженское, тем более, что здесь так недалеко одно село от другого, и прогулка эта может доставить не только простое развлечение, но и немалое удовольствие в такую хорошую ночь, как сегодняшняя.

– Не догнать ли нам эту компанию?

– К чему же? Что нам за дело до нее?

– На пути лучше бы было мне познакомиться хоть немного с о. Иваном и его дочерью, если они здесь...

– Пожалуй, если хочешь. Но мы во всяком случае сделаем это незаметно, как будто вовсе ненамеренно нагнали идущих по дороге... догоним их и проедем мимо, а там видно будет, что делать.

Владиславлев махнул слегка кнутом по паре своих неказистых лошаденок, те побежали скорою рысью, и не более, как через четверть часа, Владиславлев с Голиковым нагнали всю компанию, вошедшую уже в лес. Так как в лесу было не так светло, как в чистом поле, то и трудно было Владиславлеву рассмотреть, кто были идущие. Обогнав их, он пустил лошадей ровным шагом, а сам нарочно слез, как будто потому, что ехать нужно было на небольшой взволок. Прислушавшись слегка к разговору, он узнал, что и о. Иван и Вера Ивановна идут в этой компании, и тотчас же приостановился на минутку, чтобы присоединиться к идущим.

– Здравствуйте, милый дяденька! сказал Владиславлев, подходя к о. Ивану. А мы было проехали и не узнали вас... здесь довольно темно, и я лишь случайно, по разговору, узнал вас... Благословите меня!..

– А, Василий Петрович! Какими это судьбами вздумали вы к нам и так поздненько? Уж не по пути ли откуда? сказал о. Иван, благословив Владиславлева.

– Нарочно ехал именно к вам, чтобы и вас проведать, и самому немного отдохнуть душею в приятной беседе с вами и Верою Ивановною... По обычаю я давно уже собирался к вам, да все не удавалось выбраться из дома.

– А, вот как вы любите-то нас, – сказала Вера Ивановна, подходя к Владиславлеву: – только лишь теперь вздумали проведать нас... И как же вам не грешно забыть про нас? Совсем... совсем забыли нас... это нехорошо... Здравствуете, братец! Здоровы ли вы сами и все ваши домашние? продолжала она потом, совершенно изменив тон и по родственному обычаю целуясь с Владиславлевым и отходя с ним немного в сторону.

– Все, слава Богу, здоровы и кланяются вам.

– И вы?.. Ах, как я этому рада!..

– Да, и я теперь пока здоров: сверх всякого ожидания и несмотря на самые неблагоприятные условия жизни, здоровье мое скоро-скоро поправилось, так что если бы мне пришлось в нынешнем же году отправляться в академию, я поехал бы туда совершенно здоровым... А вы-то что ж про нас забыли?.. Я все вас ждал... вот-вот, думал, вы приедите...

– И приехала бы, даже и не раз, да, вы сами знаете, по некоторым причинам нужно было посидеть дома после того, что вы мне сказали о планах и намерениях ваших родителей.

– Вы с кем-нибудь из братьев, конечно, едете? – спросил о. Иван.

– Нет, с одним из товарищей. Он самый близкий мой друг, самый дорогой мой товарищ и веселый собеседник. Он нарочно приехал за семьдесят верст навестить меня... Работы полевые у нас уже приходят к концу, выпало свободное времячко, мы и проехались к вам... Кстати еще, сверх всякого ожидания, после многих лет дружбы и товарищества, вздумали с ним считаться родством и оказались родными в восьмой степени чрез одну из своих тетушек... Он и вам оказывается таким же родственником, как и я, чрез известный вам род Харитонычей, близких и нам, и вам...

– Очень возможно. Род этот очень велик. У отца этих Харитонычей было семь сыновей священников, а внуков и правнуков и не перечтешь, так что, по пословице, родства его – прямых его потомков и свойственников и «до Москвы не перевешаешь»... Это был чистый патриарх. Когда он умер 130 лет от роду, на похороны его собралось более ста человек ближайших родственников... И замечательно, что все его дети и внуки отличались долголетием и трезвостию: ни один не пил ни вина, ни даже браги... и все были знаменитые пчеловоды...

– По наследству от них, вероятно, и вам досталось это счастье?

– Да; не из роду, а в род... И я, по милости Божией, ничего не пью, от роду не был серьезно болен, и так же счастлив на пчел, так что, если бы я не продавал их зараз по многу, и у меня теперь было бы ульев до семисот... Хорошо, что вы отыскали мне нового родственника... Я как-то раз выдумал было составить родословное дерево всех этих Харитонычей; но вместо дерева у меня вышел целый лес... так велик этот род... Очень будет приятно видеть нового родственника. Только пожалуйста вы предупредите его, чтобы он вел себя без застенчивости, попросту, по-родственному... Чем проще, тем лучше, нужно быть, как дома, совершенно свободным и развязным настолько, насколько того требует приличие, не забывая при этом, однако, того, что скромность есть лучшее украшение юношей...

– Надеюсь и без того, что мой товарищ не уронит себя...

– Однако, что же вы одного-то его оставили? сказала Вера Ивановна, обращаясь к Владиславлеву. Не лучше ли вам с ним отправиться вперед пока, а мы скоро будем дома...

– Ступайте-ка в самом деле, подтвердил отец Иван, – Прикажите там пока самовар сготовить... ночь-то теперь велика ведь... Так сидеть скучно будет... Мы подолже посидим и побеседуем, пока есть время.

– Пожалуй, сказал Владиславлев и тотчас же догнал Голикова.

– Ну, что, они, что ли, это? спросил Голиков.

– Да, они... тут и сам о. Иван, тут и Вера Ивановна.

– Отчего же ты меня не представил им?

– Не следовало. Они не одни здесь... неловко бы было...

– Ты по крайней мере что-нибудь сказал им обо мне?

– Все, что нужно было, сказано. Теперь ты нисколько ни в чем не стесняйся... будь, как у себя дома, развязен и свободен, но вместе и скромен... Все пойдет как следует... А теперь пока поедем вперед... До прихода их мы пока успеем немного поосмотреться в доме и на себе кое-что поправить.

– Так нужно же поспешить... эй, вы! пошел! прикрикнул слегка Голиков, стегая лошадей.

Лошаденки снова затрусили ровною рысью, и чрез несколько минут остановились у крыльца довольно большого дома близ церкви, состоявшего из двух связей, как обыкновенно строятся почти все деревенские дома, в том числе и дома священников. Из сеней тотчас же выбежала на крыльцо какая-то женщина со свечою.

– Ах, сказала она, увидев Владиславлева: – это вы!.. А я думала, что наши городские приехали... Пожалуйте!.. наши гулять пошли и скоро должно быть вернутся домой.

– Да, они сейчас вернутся, ответил Владиславлев: – мы встретились с ними... они приказали тебе сказать, чтобы ты поставила самовар.

Получив приказание, женщина оставила свечу на крыльце и поспешила уйти; а чрез минуту, когда Владиславлев и Голиков входили в комнаты, она уже хлопотала в сенях вокруг самовара.

Комнаты, в которые вошли Владиславлев и Голиков, были довольно просторны, чисты и светлы. Всех комнат было пять. Все они были оклеены приличными и даже роскошными для села обоями; на стенах всюду портреты разных исторических личностей, полководцев, писателей, митрополитов, архиереев и священников; у окон гардины и шторы, на окнах красивые горшечики с цветными растениями, а на полу у дивана, в углах и у печи большие горшки с геранями, выросшими до самого потолка. Вид из окон в полном смысле слова хороший: церковь, река, лес на горе за рекою, все село, господский дом за церковью и сады – все было видно, точно на ладанке.

– Ничего таки, все очень хорошо, сказал Голиков, обойдя все комнаты. Я воображаю, что хозяйка дома действительно прелестная девушка, отличная хозяйка и любительница цветов, чистоты и опрятности... Таких гераней больших я еще и не видывал... А вид на окрестность – что за чудо!.. прелесть!.. Ну, смотри пожалуйста в окно, что за прелестный вид!.. Это редкость... Вот поэзия-то!..

– Да, получше будет, чем у вас в Знаменском...

– И ты, дружище, не пожертвуешь своими мечтами об академии для такого места!.. Я все бросил бы из-за одного только того, что виды здесь такие великолепные и хорошо можно здесь заниматься поэзиею... Теперь, брат, я тебе вполне верю, что, уж если ты что-нибудь похвалишь, похвалишь не напрасно... Уверясь в этом, я не сомневаюсь, что и Вера Ивановна красавица...

– Вот скоро увидишь, и тогда поверишь мой вкус с действительностию и убедишься в том, что он не похож на твой...

– Последнее во всяком случае и без того верно... Куда мне до тебя?.. Я всегда пред тобою преклонялся с благоговением...

Вошел о. Иван. Голиков стал готовиться к встрече с ним, доколе о. Иван был еще в передней и снимал с себя рясу, которая в селах вообще надевается только в редких случаях.

– Здравствуйте, молодой человек, господин студент! – сказал о. Иван, вошедши в залу и обращаясь к Голикову.

Голиков получил благословение от о. Ивана и раскланялся с ним очень вежливо и непринужденно.

– Извините, батюшка, меня в том, что, будучи нисколько не знаком с вами, я заехал к вам какими-то судьбами, – сказал потом Голиков, снова слегка раскланиваясь с хозяином.

– Ничего, ничего! Не стесняйтесь... Я очень рад каждому доброму гостю, а тем более родственнику. Позвольте узнать ваше имя и отечество.

– Александр Михалыч Голиков, священников сын из села Знаменского на Красном поле, товарищ и друг Владиславлева.

А! вы, вероятно, сын Михаила Петровича Голикова, бывшего регентом семинарского хора?

– Так точно. Мой папаша был регентом в семинарии.

– Очень рад вас видеть. Мы с вашим батюшкою были очень близки друг к другу по семинарии: я был старшим, а он жил в моем обществе, и вообще мы с ним всегда были друзьями и даже считались какою-то роднею друг с другом. Но, к сожалению, по окончании курса, сначала мы переписывались друг с другом изредка, а потом лет, должно быть, двадцать я ничего и не слышал о вашем батюшке, даже не знал, куда он поступил во священники. Здоров ли он?.. Как живет?..

– Благодарю вас... Здоров... Живет хорошо и счастливо.

Начатый таким образом разговор на минуту был прерван приходом самой молодой хозяйки дома.

– Еще здравствуйте, братец! – сказала Вера Ивановна, входя в залу и, снимая с себя шляпку, подала руку Владиславлеву.

– Здравствуйте, – сказал Владиславлев. А вот вам и товарищ мой... Александр Михалыч Голиков... новый ваш родственник.

– Голиков ловко раскланялся с молодою хозяйкою и покраснел. Пред ним теперь лицом к лицу стояла семнадцатилетняя девушка среднего роста, что-то среднее между блондинкою и брюнеткою, живая, веселая и по справедливости могущая величаться «хорошенькою». Она была несравненно лучше той Маши, о которой Голиков и день, и ночь мечтал и именем которой и красотою он бредил и во сне, и наяву. При первом же взгляде на эту девушку у Голикова зарябило в глазах, и он, не смотря на всю свою светскоть, отдал перед нею необходимую дань смущения, выразившегося невольною краскою в лице и каким-то дрожанием во всем теле, точно от действия электрической искры.

– Весьма рада вас видеть, – сказала девушка, подавая руку Голикову. – Я так много слышала о вас хорошего от Василия Петровича, что давно желала вас видеть, а теперь еще оказывается, что вы и родственник нам... Тем это приятнее...

Вера Ивановна ушла в соседнюю с залою комнату заботиться о чае, а Голиков снова начал свой разговор с о. Иваном о житье-бытье своего отца. Сейчас же стали и родством считаться и сочлись. Голиков держал себя развязно и говорил свободно, как будто со своим товарищем в семинарском ботаническом садике или где-нибудь в коридоре перед всенощною.

– Слушай, Саша! – шепнул Владиславлев Голикову, когда о. Иван вышел из комнаты куда-то: – будь пожалуйста поосторожнее.

– Но я, кажется, и так хорошо себя держу.

– В том-то и секрет, что хорошо да не совсем.

– То есть? Отчего не совсем?

– Припомни твою встречу с Верою Ивановною: от чего ты так сконфузился и покраснел до ушей?

– И сам, брат не знаю... Она просто поразила меня собою.

– Эх ты! А еще герой нашего времени!.. Хвастаешься своею светскостью и умением обращаться с девушками... и день, и ночь бредить своею возлюбленною красавицею Машею!..

– Что делать, брат! Подобной глупости со мною еще не случалось. Ни перед одной девушкою не бросал пас, а здесь пришлось спасовать...

– Смотри же, еще более не наглупи... Самое лучшее теперь для тебя заниматься разговорами с одним только Иваном Григоричем, и никакого внимания не обращать на его дочь, как будто тебе до последней и дела нет никакого, и ты ни более, ни менее здесь, как только лишь действительный родственник, не имеющий в голове никакой задней мысли.

– Но это покажется скучным и надоест скоро.

– Ничего! Это может быть лишь только сегодня... Завтра же Ивана Григорича, по обыкновению, целое утро не будет дома... Тогда тебе можно будет и с хозяйкою короче ознакомиться и поговорить с нею и всмотреться в нее.

– Sic!.. Нужно принять к сведению...

После такого разговора Голиков приободрился немного и сумел в продолжение всего вечера держать себя хорошо, скромно и непринужденно в присутствии молодой девушки. По-видимому, не обращая на Веру Ивановну никакого внимания, он свободно расхаживался с ее отцом по комнате, толковал с ним не мало о литературе и политике, а подчас и рассказывал ему, по-своему обыкновению, кое-какие занимательные историйки с увлечением. Вообще он сумел себя в это время так поставить пред хозяином, что тот счел его человеком сколько умным, столько же начитанным, разговорчивым и умеренно развязным, таким человеком, который видел светскую жизнь и сумел из того извлечь для себя все, что только ему нужно было извлечь из знакомства с этою жизнию. Успел также Голиков раза три-четырѳ и с Верою Ивановною перекинуться несколькими словами и тоже при этом сдержал себя и нисколько не сконфузился...

– Ну, брат, Владиславлев, говорил Голиков, ложась спать в саду под навесом: – я теперь, кажется, в самом деле либо вовсе не засну, либо буду бредить во сне Верою Ивановною... Вот, подумаешь, какой ты счастливый человек на свете... Такую хорошенькую невесту имеешь, любящую тебя настолько, что стоит тебе сказать одно слово, и она будет твоею женою. Удивляюсь тому, что за счастье тебе со всех сторон валится. А ты, точно пень какой, отказываешься от счастия быть мужем такой девушки. Я на твоем месте все оставил бы, и академию, и все науки, и женился на ней, или же, если бы последнее не удалось, сошел с ума.

– А ты и теперь-то, смотри, не рехнись... Ложись-ка лучше, спи, нечего понапрасну воздух бить своими словами. Что было, то уже видели; а что завтра будет, то увидим...

Голиков замолк, но не уснул еще надолго. Расстроенное воображение рисовало ему всевозможные картины счастия с подобною женою, как Вера Ивановна, и в таком притом же селе с прекрасными ландшафтами, как Воздвиженское. Целые сотни мыслей мгновенно промелькнули в его голове единственно только по одной ассоциации идей и остановили, наконец, все его внимание на одной личности Веры Ивановны, которая представлялась ему чуть-чуть не богинею красоты, ума и скромности. И если бы кто в эту пору спросил его: «согласен ли ты поступить в Воздвиженское, если бы тебе ровно ничего не дали в приданое да и доходов половину приказали бы выдавать отцу Ивану?», он ни на минуту не задумался бы сказать: «согласен», несмотря на то, что подобные условия были бы для него очень тяжелы...

– Саша!.. Саша!.. не пора ли вставать? будил Владиславлев Голикова, когда последний только было заснул.

– Не ужели пора вставать? пробормотал Голиков.

– Разумеется, пора... времени уже много...

– Эх, брат, зачем только ты будил меня?.. Я только лишь стал было о чем-то разговаривать во сне с Верою Ивановной...

– Да, ты не только разговаривал с нею во сне, но и бредил все утро ею... хорошо, что мы здесь спим, а не в комнатах, а то, право, это было бы очень глупо... Вставай-ка!.. Чем во сне-то разговаривать, пойдем лучше, на самом деле поговорим; она наверное теперь одна дома... о. Иван небось, по обычаю, в приходе...

Ни ласки, ни обещания, ни угрозы, ни другое что-нибудь было бы не в силах поднять когда-нибудь Голикова с постели ранее десяти часов, когда он бывал дома или в гостях, а не в своей квартире в учебные дни; а теперь он как раз вскочил...

– Что вы так рано встали? сказала Вера Ивановна, встречая их обоих в кухне, где она уже хлопотала вокруг пирогов да жарких у стола, когда они пришли туда умываться: ведь здесь не семинария...

– А как однако же рано? возразил Голиков.

– Всего половина восьмого теперь.

– Так разве это рано?.. В селе обыкновенно встают вместе с рассветом.

– Конечно, рано; я знаю, что все семинаристы, а равно и студенты, в каникулярное время любят долго спать, по крайней мере, часов до одиннадцати, когда нет работы в поле или дома...

– Дома другое дело... там и мы не встали бы рано; а в гостях неловко так долго спать... всему должно быть свое время...

– Это все равно... Мы вас считаем не за гостей, а за своих домашних... Вам и нужно быть у нас, как у себя дома...

Владиславлев и Голиков умылись и ушли в другую половину дома, известную обыкновенно в деревнях под именем горницы, где давно уже шипел на столе самовар и приготовлены были для чая сухари сдобные домашнего печения и варенье, а Вера Ивановна осталась в кухне. Голиков воспользовался этим временем н успел совершенно преобразиться: на нем появились и сорочка с расшитою манишкою и нарукавничками, и жилет с брюками и сюртук новые. Переодеваясь, он, по крайней мере, раз двадцать подходил к зеркалу, примеривал и осматривал все, и ерошил свои коротенькие волосы, которые, благодаря приказанию инспектора семинарии остричься короче к приезду ревизора, и доселе еще нисколько не подросли.

– Ты точно куда-нибудь на бал собираешься, говорил ему Владиславлев в эту пору. – К чему все это?.. Это глупо...

– Эх, ты, голова! Как же можно обойтись без этого? Это много шику придает... Как-то свободнее держишь себя, когда чувствуешь, что на тебе все ловко сидит...

Вошла Вера Ивановна. Владиславлев поздравил ее с добрым утром по обыкновению и поцеловался с нею. Голиков думал – было сделать то же самое по праву одинакового с Верою Ивановною родства, но не посмел, и потому только лишь ловко раскланялся с нею по-светски и подал ей руку, благодаря ее за хороший ночлег. Та, взглянув на него, приветливо поклонилась ему с улыбочкою и пригласила обоих садиться пить чай прямо к столу, по-просту. Голиков был в восторге от того, что он теперь сидит за одним столом с девушкою, заинтересовавшею его собою, и может свободно поговорить с нею при отсутствии посторонних глаз.

– Вы, Вера Ивановна, должно быть, прекрасная хозяйка дома, сказал он за чаем.

– Почему же вы так думаете?

– Потому, что вы везде все сами делаете, и все у вас в таком прекрасном порядке, что я удивляюсь тому, как это вы умеете все сделать с таким вкусом и так хорошо.

– Но иначе и быть не может... Что сделаешь сама и зачем присмотришь, то и выходит хорошо; а чуть поленишься присмотреть, и пошло все иначе... На работников и работниц надежда плоха... за ними непременно нужно хорошенько смотреть... Из всего этого, однако же, вовсе не следует то, будто я хорошая хозяйка... я хозяйка дома такая же, как и все...

– Однако! Очень много есть таких девушек, которые, дожив до совершеннолетнего возраста, не умеют не только кушанья приготовить, но даже и чая порядочно разлить...

– Пожалуй, я с вами в этом согласна: такие девушки у нас в духовенстве есть. Но видите ли в чем дело: таких девушек очень не много и можно встретить их лишь между теми, которые живут за чужою головою и не имеют ни нужды, ни побуждений заниматься хозяйством. Моя же жизнь сложилась совсем иначе. Я осталась от мамаши всего только четырех лет от роду, а старшей сестре было всего восемь лет. Надеяться нам было не на кого, и потому папаша с малолетства приучал нас ко всему по части хозяйственной и заставлял нас за всем смотреть и строго за все взыскивал. При таких обстоятельствах, конечно, нам с сестрою ничего более не оставалось, как всматриваться во все хорошенько, при всяком удобном случае расспрашивать у других, как можно сделать что-нибудь такое, чего мы не умели сделать, и, наконец, самим постоянно все в доме делать. Мы так и поступали; а я в особенности так сумела воспользоваться своим положением и всмотреться во все хорошо, что сам даже папаша со мною во всем стал советоваться; и я не раз выводила его из затруднений...

– Это делает вам честь и возвышает вас над всеми вашими сверстницами, которые часто на все смотрят в домашнем хозяйстве сквозь пальцы и не умеют ничего сделать хорошо. Ваши заботы и труды по хозяйству служат хорошим ручательством за ваше будущее: они ручаются за то, что вы можете быть хорошею хозяйкою дома, нежною матерью и верною женою...

– Но, согласитесь, все это ведь необходимые качества каждой женщины, и я, следовательно, должна была непременно приучить себя к хозяйству теперь же, чтобы потом не раскаиваться в своей небрежности и неумении вести хозяйство. Если кому-либо то нашим духовным девушкам это особенно необходимо, потому что сами хозяева дома и отцы семейства постоянно бывают в отлучке в приход.

– Правда, ничего в том особенного не было бы, если бы все заботились об этом; пока же об этом только одни избранные заботятся, это выходит из пределов обыкновенного и составляет главное достоинство женщины, ею самою приобретенное. Быть верною женою, хорошею хозяйкою и нежною матерью – это такие качества, более которых нечего от женщины и требовать...

– Неправда! Прибавьте к этим качествам еще два – быть хорошею семьянинкою и доброю христианкою: это тоже необходимые качества. Хорошая семьянинка охраняет спокойствие семейное, а добрая христианка воспитывает хороших детей, истинных сынов церкви, отечества и семейства. Не так ли?..

– Да, и это необходимые качества женщины, потому что можно быть хорошею, верною и любящею женою, но плохою семьянинкою и расстраивать общее семейное счастье; можно так же быть и нежною матерью, но не истинною христианкою, и дать детям одностороннее или вовсе превратное направление при первоначальном воспитании их, заботливость о котором лежит прежде всего на матери. Мать истинная воспитательница детей, и от нее зависит весьма многое. Она должна заботиться о том, чтобы дети были впоследствии хорошими...

– Вот то-то и есть!.. Мать истинная христианка много значит. И каждая женщина прежде всего должна быть такою христианкою. Не вам, конечно, я могла бы указать на тех святых жен, которые воспитали великих святильников церкви – святителей, мучеников и подвижников: имена их вам, конечно, известны.

– Да, да. Все это справедливо. И как хорошо поступил ваш папаша, что сумел вам внушить необходимые понятия об этом и провести их в ваше сознание.

– Нет, извините! Я об этом иначе думаю. Я полагаю, что я своим воспитанием обязана более своей мамаше, чем папаше.

– Как же так? Мамаша умерла, когда вам, как вы сказали, было всего только четыре года.

– Это правда. Но все-таки честь первоначального воспитания моего принадлежит ей, а не другому кому. Она еще с малолетства сумела внушить нам с сестрою и братом страх Божий: приучила всегда молиться утром и вечером и пред началом и окончанием всякого дела, каково бы оно ни было, внушала нам всегда с благоговением произносить имя Божие, быть покорными родителям и послушными старшим, благоговеть пред распоряжениями Промысла Божия нашею судьбою, быть скромными и благонравными и строго наказывала нас за всякую шалость, за всякое неисполнение ее приказаний. В последующей же жизни эти добрые начала нравственности только лишь развились в нас и окрепли; от того и вышло добро.

– Судя по этому, я полагаю, что ваша мамаша была очень добрая женщина, с прекрасным характером и душою.

– Да, хоть я и не могу хорошо запомнить ее деятельности, но знаю верно, что это была редкая женщина по душе и своей жизни... Вот ее портрет... прямо против нас висит на стене... Я всегда с благоговением смотрю на него... Не правда ли, что выражение лица моей мамаши очень доброе и приятное?

– Да, – сказал Голиков довольно решительным тоном, всмотревшись хорошо в портрет. – А вы ведь очень похожи на свою мамашу, – добавил он, обращаясь к девушке и внимательно взглянув на нее. – Значит, и вы будете такою же доброю, как и ваша мамаша...

– Может быть, – сказала девушка и задумчиво опустила голову, благоговея пред именем своей матушки, память о которой была для ней священна.

Владиславлев в эту минуту взглянул вопросительно на Голикова. Тот видимо торжествовал и находился под влиянием счастливого очарования: радость так и сияла на его лице, а глаза сверкали каким-то особенным блеском.

– Вы, братец, что же все молчите и молчите?.. Хоть бы слово какое-нибудь сказали во все это время, – обратилась Вера Ивановна к Владиславлеву после минутного молчания.

– Я слушал с удовольствием ваши разговоры, и еще с большим удовольствием пил чай, – сказал в ответ Владиславлев.

– Нет, я думаю, вы не от того молчали... Вы верно все еще скучаете?

– О чем же мне скучать? Здесь нет места скуке...

– Полно!.. Как можно вам не скучать?.. Я этому ни за что не поверю.

– Но о чем же скучать ему? – вмешался Голиков.

– Я, право, не знаю, почему вы могли мне сделать такой вопрос. Естественно было бы мне его сделать, если бы вы или они сказали мне, что они скучают...

– Однако? Любопытно знать, как вы понимаете слово скучать и как вы решите такой вопрос..

– Не знаю, как еще иначе можно понимать слово скучать на вашем месте... Здесь одно только и есть значение этого слова, которое применимо к вашему положению. Для вас эта скука должна быть хорошо понятна... Я не думаю, чтобы и вы не скучали подобно им... Впрочем, теперь-то вы, может быть, нисколько не скучаете, потому что свиделись со своим товарищем и могли поделиться с ним своими мыслями и чувствами; но когда вы были дома, будто вы не скучали, подобно им?.. будто вы не можете чувствовать того, что вы теперь одиноки?.. Нет у вас друга и товарища, который бы одинаково с вами мыслил о новом вашем положении, понимал ваше положение и принимал в нем самое искреннее, горячее и бескорыстное участие?..

– Вот тебе и раз! Сразу озадачила так, что сказать нечего, подумал Голиков и взглянул вопросительно на Владиславлева.

– А вы почему же знаете, что он именно таким образом скучает, как вы полагаете, т.е. скучает невольно, от того, что чувствует себя как бы бесприютным и одиноким и незанимающим в обществе никакого места? спросил потом Голиков.

– Конечно, я не могла бы этого знать, если бы у меня не было брата и он, живя дома, подобно каждому из окончивших курс, не скучал... Я хорошо помню, как он скучал, живя дома, по окончании курса, и как он всегда радовался свиданию с товарищами. Я хорошо понимаю, в каком он неопределенном положении тогда находился... По этому я сужу и о вашей скуке... Но всего более я могу судить об этой скуке потому, что я сама испытала подобного рода скуку, когда брат определился к месту, а сестра вышла замуж...

– Признаюсь, одних вас только я и встречаю таких, что вы можете представить себе наше положение и понимаете нашу скуку...

– Итак, неправда ли, братец, вы скучаете? снова спросила девушка у Владиславлева.

– Случается подчас. Нельзя же не скучать... Переход от прежней жизни к теперешней весьма резок...

– Ничего. Все, Бог даст, уладится. Поживете еще месяц другой, привыкнете к нашей деревенской жизни и перестанете скучать...

– Не думаю, чтобы это было так... Я никак не могу помириться с своим новым положением.

– Поверьте, так будет... не вы первый, не вы и последний...

– Может быть, это и было бы так. Но я еду непременно вместе с братьями в Мутноводск... здесь мне нечего делать...

– Э, Бог с вами!.. Вместе с братьями уедете в Мутноводск!.. Не спешите... Еще успеете быть там... Поживите-ка здесь еще месяц-другой, отдохните хорошенько... Поверьте, что скучать и жалеть об этом не будете... Придут осенние праздники сельские у нас и у вас; на праздниках попируйте... Ведь вы небось еще и не знаете хорошо, что это за праздники: так хоть посмотрите на них теперь... Они вам непременно понравятся, и вы нескучно проведете время на них... Ну, и к нам тоже приезжайте как-нибудь погостить хоть на недельку, или на две... Приедете?..

– Верного слова не даю; но, если дома почему-либо останусь еще на месяц, или более, приеду...

– Непременно приезжайте... Поверьте, что здесь в сто раз лучше и веселее вы можете провести время, чем дома... и не заметите, как оно пролетит до праздников... Мы вместе с вами будем читать, писать и гулять в свободные от ваших занятий часы... Право, так это будет хорошо и приятно для всех нас, особенно же и для папаши... Я так и скажу ему, что вы приедете к нам... Слышите?.. У Голикова так и дрогнуло сердце при слове «слышите?» Так и побледнел он. Вот уже и «слышите?» вырвалось у нее!.. Расчет у него, значит, верный здесь., что же я-то здесь такое?.. о чем хлопочу?.. Владиславлев хоть и друг мне, такой друг, который в семинарии готов был всегда всем пожертвовать и жертвовал для меня; но разве он здесь откажется от своих прав на руку этой девушки в пользу мою и разве я вправе требовать от него такой жертвы для меня? Нет! это невозможно... Нечего и мечтать об этом... Вот ведь, подумаешь, счастье-то человеку!.. Эхма! если бы мне такое-то счастье Бог подал: я был бы счастливейшим из всех... Но, верно, не наша доля пользоваться таким счастьем... раздумывал Голиков завидуя Владиславлеву. И ненапрасно он завидовал, потому что слишком много оказывалось предпочтения Владиславлеву и Верою Ивановною и ее отцом, которые не знали, кажется, как угодить ему и где посадить, слишком много и внимания на него во все время обращалось самою Верою Ивановною, чтобы Голикову можно было предполагать здесь одни родственные отношения между ними и не видеть чего-то особенного. Это хорошо чувствовал и сам Владиславлев, и потому постарался после чая снова устранить себя от разговора с Верою Ивановною, занявшись чтением какой-то, по его словам, весьма интересной статьи, которую он будто бы давно уже искал в семинарской библиотеке в желал прочесть. Это он нарочно сделал с тою целью, чтобы дать Голикову возможность снова вступить в разговор с Верою Ивановною. Голикову то и нужно было. Ни мало немедля, он пустился в рассуждения с девушкою о музыке, поэзии, литературе, хозяйстве, словом, почти обо всем он начинал говорить с нею, и к удивлению своему, слышал от нее такие здравые обо всем суждения, каких никогда не мог он услышать от своей подруги юности, светской девушки Маши. Голиков приходил даже в свой обыкновенный пафос в разговоре, и не видел, как прошло время до пяти часов пополудни. Время уже было ему с Владиславлевым отправляться обратно в Спасское. Забилось сердце его как голубь, когда он, на прощанье, еще раз взял руку девушки, очаровавшей его, и чуть было не поцеловал эту руку, совершенно забывшись...

Тяжело стало на сердце Голикова, когда он сел в повозку свою, и пора лошаденок двинулась вперед. Он раскланялся в последний раз и, точно в воду опущенный, сидел потом, понурив голову, доколе Владиславлев не вызвал его на разговор

– Что, брат, задумался и приуныл, сидишь повесив голову? сказал Владиславлев, взяв Голикова за руку. Скажи-ка, какова Вера Ивановна-то? Не правду ли я тебе говорил после святой в «Барском селе», что, если ты увидишь ее, не только университет, но и Машу свою забудешь? Теперь веришь тому, что и у нас есть девушки умницы и красавицы?

– Да, брат! Теперь верю тебе, что и у нас в духовенстве есть девушки во сто раз получше Маши, и признаюсь откровенно, что Вера Ивановна поразила меня... Какой ты, подумаешь, счастливец... а!.. Какую невесту имеешь!.. Прелесть...

– Да, мог бы иметь, но не хочу изменять ради ее своим убеждениям... Академию не променяю на нее...

– Неужто?.. Это, брат, ни с чем несообразно. Она тебя так любит... Неужели ты не осчастливишь ее?..

– Одно и то же повторять сто раз не люблю...

– Если так, уступи, брат, пожалуйста, мне такую невесту... На такую с твоей стороны жертву я и надеяться не смел бы, если бы ты оставался здесь; но, если ты идешь в академию, тебе все равно, кому ни уступить свои права... Порекомендуй меня и ей, и отцу Ивану... Будь друг и благодетель...

– Хорошо. Я с своей стороны постараюсь исполнить твое желание; только ты, смотри, пока нигде не говори ничего об этом... Иначе все дело расстроишь: отец Иван сколько добр, столько же и обидчив и своенравен... Он любит, чтобы все делалось прямо и ненавидит скрытность..

– Пожалуйста, брат, да поскорее; а то я с ума сойду...

– Странный ты человек! еще раз скажу я тебе... Ну, чего ты беснуешься?.. У тебя решительно нет ни твердости воли, ни постоянства чувства: вчера восхищался одною, сегодня другою, а завтра будешь восхищаться третьей... это не только дурно, но и опасно для тебя: увлекшись какою-нибудь смазливою девушкою, ты можешь погубить себя, если тебе не дадут опомниться при сватовстве.

V. Сельские праздники и осень

Три дня прогостил Голиков в Спасском, проводя время в полное свое удовольствие в беседе с Владиславлевым и его братьями, и потом уехал домой, прося Владиславлева посватать его Вере Ивановне.

– Ну, что вам Бог дал хорошенького в вашу поездку? Хорошо ли в Воздвиженском погуляли? расспрашивала мать Владиславлева, когда уже Голиков отправился домой.

– Ничего особенного, сухо ответил Владиславлев.

– Ничего? А я ожидала, что вот-вот да пошлет тебе там Бог что-нибудь хорошенькое... Ведь Вера Ивановна-то не другим чета, красавица в полном смысле слова, прелестная девушка и завидная невеста... Неужели это ничего не значит для тебя в настоящую пору?

– Лично для моей судьбы все это ничего не значит...

– Ну, каменное же у тебя сердце... Тебя верно ничем нельзя прельстить... Что задумал однажды, конец!.. скорее камень подастся и лопнет от жара, чем ты... Чем только все это кончится?.. Смотри, чтобы не было впоследствии плохо...

– Обо всем этом, мамаша, мы с вами столько уже раз говорили, что право, мне совестно повторять вам одно и то же... Я хорошо понимаю все ваши мысли и намерения, ваше расположение ко мне и желание мне добра и счастия, но подчиниться вашей воле в деле решения так или иначе моей судьбы, я не могу всецело... Это я вам уже заявлял не раз...

⎯ Ну, Бог с тобою! Делай все, как знаешь сам... Наше дело здесь сторона... Если сделаешь ошибку, на нас не плачься: вина в том будет твоя, а не наша...

⎯ Все предоставляю воле Божией... Что Богу угодно, то пусть и будет...

⎯ Ну, это всего лучше и надежнее, заключила мать.

Еще раз таким образом матери Владиславлева пришлось убедиться в том, что отклонить Владиславлева от однажды принятого им намерения невозможно никакими доводами и прельщениями. Казалось бы, что этого уже и достаточно будет для нее, чтобы предоставить будущее своего сына воле Божией, и ни себя, ни сына более не беспокоить новыми попытками на счет места в Воздвиженском. Но для материнского нежного сердца это было почти немыслимо. Мать Владиславлева и после этого все-таки еще надеялась на то, что авось либо, авось либо сын ее и одумается, не ныне, так завтра решится поступить в Воздвиженское. Ей все еще казалось, что это объяснение Владиславлева с нею, как бы оно ни казалось решительным, не есть еще самое последнее его слово, тем более, что времени до отправления его в академию много еще было впереди, чуть не целый год, а в год воды много утечет в реке, много может с каждым из людей случиться перемен как в самых мыслях, планах и намерениях, так равно и в жизни. «Авось, думала она постоянно; авось, Бог даст, наконец, Вася и опомнится... Год целый еще ведь впереди... Ему и самому наконец наскучит жить почти без всякого дела так долго... Нужно только удерживать его дома и не отпускать в Мутноводск: проживет здесь осень и зиму, привыкнет и к нашей жизни, будет приятнее смотреть на деревенскую жизнь, и она наконец понравится ему». Рассчитывая, на это русское авось и на продолжительность времени, мать снова стала ухаживать около Владиславлева. Она стала, упрашивать его, чтобы он не ездил вместе с братьями в Мутноводск, а пожил бы дома еще хоть один месяц и отпраздновал сельские йраздники, на которых он уже десять слишком лет не бывал, и обещала ему непременно доставить случай тотчас же после своего сельского праздника отправиться в Мутноводск.

Владиславлев хорошо понимал всю шаткость и крайность своего положения в случае, если ему по каким-либо обстоятельствам пришлось бы целую осень прожить в деревне и не иметь у себя ничего под руками, чем бы ему можно было заняться, и потому ни под каким видом не соглашался остаться дома. Мать однако же не переставала упрашивать его, и наконец достигла таки своей цели уже тогда, как Владиславлев совсем было собрался ехать в Мутноводск вместе с братьями первого сентября.

– Вася! сказала она вечером под первое сентября: – неужели ты непременно едешь завтра в Мутноводск и не хочешь уважить моей просьбы остаться здесь еще недели на три?

– Да, мамаша; еду непременно.

– А я все было еще надеялась, авось-либо, авось-либо хоть в этом-то ты уважишь меня... Чего стоить для тебя один месяц-то?

– Но если, мамаша, я никак не могу этого сделать?.. Если я останусь здесь на один месяц, мне грозит опасность остаться здесь и на целую осень, в случае ненастной погоды, – между тем как мне крайне нужно быть в Мутноводске...

– Уверяю тебя, что я доставлю тебе случай – отправиться тогда в Мутноводск, только лишь останься пожалуйста... Пощади меня... Ты видишь, что отец сам с братьями едет в Мутноводск по настоятельной нужде, а я здесь остаюсь решительно одна-одинешенька с маленькими ребятенками... даже и работник, и тот едет... Посуди, что же мне-то теперь делать? Умоляю тебя, останься пожалуйста теперь, а после я тебя не буду удерживать... ступай себе тогда с Богом... Ну, остаешься! Скажи пожалуйста скорее!.. Обрадуй меня...

– Право же, мамаша, нельзя; весьма опасно...

– Ну, Бог с тобою! Более я не буду тебя просить... ты непослушный сын, сказала мать с горестью, и заплакала.

Жаль стало Владиславлеву оставить мать одну свою дома на целую неделю, во время поездки о. Петра в Мутноводск; подумал, подумал он, и наконец решился остаться еще на одинь месяц в Спасском.

– Верно, мамаша, так уже и быть, я останусь здесь на один месяц, с тем однако, чтобы после вы ни под каками предлогами не оставляли меня еще дома, сказал Владиславлев матери в то самое время, как уже нужно было запрягать лошадей.

– Вот, милый мой, спасибо тебе!.. сказала мать, поцеловала Владиславлева, и две-три слезинки тогда же выпали из ее глаз от радости.

Решившись остаться, он прибрал к месту весь свой багаж, привезенный им с собою из Мутноводска, и снова было приготовленный для отправления туда же, стал вместе с матерью хлопотать вокруг братьев, собирая им все нужное и укладывая в повозку, не чувствовал еще никакой особенной скуки и не сожалел о том, что добровольно осудил себя на мучительную в деревне жизнь осенью. Но, вот, братья собрались совсем и уехали, и Владиславлев наш поник головою. Весьма скучно вдруг сделалось ему, когда он, проводив своих братьев за село, вернулся назад, и сел с матерью за чай. Прежде этого времени он все-таки еще считал себя хоть сколько-нибудь похожим на семинариста и представлял по временам для утешения себя, что он только лишь вместе с другими семинаристами отпущен из семинарии домой на каникулы, – и, как только последние пройдут, он снова отправится в Мутноводск и будет жить там подобно семинаристам; теперь же всему этому был положен конец. Теперь он хорошо почувствовал, что он, точно, окончивший курс, не нужен более для семинарии, и, что всего несноснее, он совершенно одинок и, как не занимающий никакого определенного места в обществе, не может примкнуть ни к одному сословию или кружку, как непременный член его...

Дело решительно никакое ему не шло теперь на ум. «Тоска, тоска и тоска – здесь все теперь сокрыто для меня», проговорил он с болью в сердце, после глубокого раздумья, схватил свою фуражку и пошел себе бродить по полям и лугам где попало. Целых три часа пробродил он решительно без всякой цели и без всякой определенной мысли в голове. Многое он передумал и перечувствовал в это время, но определенного, ясного и просознанного в его мыслях и чувствах ровно ничего не было; ему просто невыносимо тяжело и скучно было, вот и все тут! От тоски он и бродил без всякой дели по улице, по полям и лугам, от тоски же ему и в голову лезла всякая всячина. Такое несносное положение его, конечно, могло бы иметь самое вредное влияние на его здоровье, если бы оно продолжалось еще суток на двое; но к счастию его оно продолжалось недолго. К обеду же на следующий день к ним приехала Вера Ивановна и, вот, теперь дела приняли совсем другой оборот, и развлекли Владиславлева.

– А! вы здесь остались? сказала Вера Ивановна Владиславлеву, когда он встретил ее неожиданно в передней. – А я полагала, что вы отправились с братьями в Мутноводск, а мамаша ваша одна дома; поэтому и приехала сюда...

– Да, я остался здесь на время, ответил Владиславлев с болью в сердце, и слезы навернулись на его глазах.

– И хорошо, конечно, сделали, потому что мамаше вашей одной весьма бы скучно было теперь дома... Ей было бы и весьма обидно, если бы вы не остались здесь в такую нужную для нее пору и оставили ее одну почти на целую неделю...

Такими словами обменялась девушка с Владиславлевым при самой встрече вместо обыкновенного приветстия. И эти простые и немногие слова, сказанные ею от чистого сердца по одному только ее расположению к своей тетке – матери Владиславлева, имели на Владиславлева весьма важное влияние: они в силах были перевернуть в голове его весь строй его мыслей на другой лад. Сказаны они были в ту самую решительную минуту, когда Владиславлев, под тяжестию различных грустных впечатлений и мучительной тоски, готов был решиться даже пожертвовать своим будущим, лишь бы только успокоиться. И кто знает, быть может, он и пожертвовал бы в эту минуту своею будущностию, если бы Вера Ивановна сказала ему повелительным, но полным любви к нему, тоном: «останься здесь совсем; я выйду за тебя замуж, и ты будешь со мною счастлив», и потом, не дав ему одуматься, потребовала бы от него ответа на свои слова. Он непременно в эту минуту дал бы ей слово остаться и жениться на ней, и потом уже не вернул бы своего слова, потому что он слишком много уважал эту девушку, а она с своей стороны слишком сильно его любила для того, чтобы, дав ей однажды слово, Владиславлев решился нарушить его... Но Вера Ивановна не сделала этого, потому что хорошо понимала все его мысли и намерения относительно будущего его счастия, желала ему полного успеха в его дальнейшем воспитании себя и готова была всеми силами содействовать ему в надуманном им деле. «Мужайтесь, сказала она, и все сделается по вашему: Господь поможет вам в благом деле». И вот, самая трудная и решительная для Владиславлева минута прошла без всяких дурных последствий для него. Зато самое пребывание Веры Ивановны в Спасском в настоящую пору было чистым даром неба для Владиславлева. Разговаривая с нею и гуляя вечером с нею же по селу, он совершенно забыл все прежнее, перед этим незадолго бывшее, и вышел из того мучительного положения, в котором находился в минуту встречи с нею. На сердце у него стало вдруг так легко, как будто в самом деле невидимый ангел сошел с неба и снял своею мощною рукою с его сердца все, что только успело на нем наболеть за все время тревоги и томлений. Ни боли никакой, ни скуки и тоски, ни даже какого-нибудь самого малейшего огорчения или уныния – ничего, точно как и не бывало их совсем, – он не чувствовал, и от всей души за такое облегчение его положения был он благодарен молодой девушке.

– Благодарю вас, говорил Владиславлев Вере Ивановне при прощанье с нею: – вы своим посещением и мамашу утешили, и меня вывели из затруднительного положения... пред приездом вашим и чувствовал себя весьма дурно; тоска так и давила меня; ужасно было скучно; теперь же все это прошло, и притом же прошло без всяких дурных последствий для моего здоровья, за которое я имел причину опасаться...

– Ну, вот, видите ли, мой приезд был еще очень кстати!.. А вы-то приедете к нам погостить?

– Приеду, непременно приеду, как только будет возможно.

– Да вы и не можете не приехать... Припомните, вы дали мне слово приехать к нам гостить, и должны исполнить это... Но прежде того я прошу вас еще к нам на праздник...

– Благодарю вас... на празднике непременно буду у вас.

– Не благодарите; а приезжайте непременно. Я вас буду ждать...

– Непременно приеду... будьте спокойны и здоровы...

– Ну, так до свидания же пока, сказала девушка; поцеловалась с Владиславлевым и со всеми другими, и уехала.

– Вот как много значит хороший человек в нужное время и в особенности в трудные критическияе минуты в жизни! – сказал Владиславлев, проводив Веру Ивановну, и тотчас же принялся за дело. Готовясь к будущему академическому экзамену, он прежде всего начал читать всеобщую историю и физику, но вовсе не так читать, как все это обыкновенно читалось в семинарии во время приготовлений к экзамену: там чтение было более машинальное и принужденное, чем разумное и обдуманное хорошо, здесь же все обдумывалось хорошо и разъяснялось. При этом чтении Владиславлев тотчас же составлял подробный конспект, или обзор науки, и так отчетливо, что впоследствии ему стоило лишь прочесть этот конспект, и в памяти его снова наука явилась бы во всем своем объеме; более же всего он обращал теперь внимания на самые причины исторических событий, и следил за причинною связию, так, что история в его сознании являлась уже не сухою наукою или перечнем исторических событий со всеми подробностями, но живою наукою, стройною и связною, где причины и следствия событий состояли в ясной и последовательной связи... Среди таких занятий, которым никто не мог препятствовать, Владиславлев, как говорится, не успел оглянуться, как уже прошли две недели сентября и пришел сельский праздник Воздвиженского – 14-го сентября. Владиславлеву теперь нужно было ехать на праздник в Воздвиженское, и он должен был на время прекратить свои занятия, прекратил и с радостно поскакал в Воздвиженское...

Владиславлеву за десять слишком лет в первый еще раз пришлось теперь быть на сельском празднике; поэтому он от души желал на этом празднике видеть и торжество, и всю светлую сторону деревенской жизни, чтобы иметь более ясное понятие об этой жизни, чем какое он имел о ней доселе, и не ошибся в том. Праздник в Воздвиженском был хоть куда, можно сказать, выдающийся: гостей собралось на него человек более тридцати, недостатка в угощении не было, и потому все гуляли себе на славу. Никто не мог остаться недовольным чем-либо: радушные хозяева всех принимали очень приветливо и много заботились о том, чтобы все гости были ими вполне довольны. Но что достойно особенного замечания, так это именно необыкновенная трезвость гостей, которую редко можно встретить на праздниках. Сам о. Иван не пил совершенно ничего, а где хозяин на празднике трезв, там и гости ведут себя осторожнее. – Но не здесь главная причина такой трезвости. Она больше всего заключалась в том, что о. Ивана все весьма много уважали, как почтенного и заслуженного старца и как лучшего между всеми в околотке священниками.

На этом празднике между гостями было шесть девушек невест, которых тотчас же по окончании курса сватали Владиславлеву, но которых он не только не смотрел и не знал прежде, но и решительно не хотел видеть. Все они теперь имели случай представиться Владиславлеву, быть может, с тайною надеждою понравиться ему и быть им замеченными; но он ни малейшего, по-видимому, внимания не обратил на них, как будто до него и не касалось дело сватания их. Говоря правду, они все были недурны собою, а две из них были даже очень хороши; но всех лучше и всех прелестнее, как после того Владиславлев писал Голикову, была сама распорядительница праздника и молодая хозяйка дома, Вера Ивановна, на которую в продолжении двух дней праздника не один Владиславлев, а и все смотрели с удовольствием, как на замечательную красавицу и самую приветливою хозяйку. На Владиславлева тоже все неравнодушно посматривали: иные с завистью, иные с удивлением, иные с уважением, а иные и с недоумением. Иначе этого и быть не могло. Было от чего каждому неравнодушно смотреть на Владиславлева. Ему слишком много со стороны отца Ивана и его дочери оказывалось внимания и почтения, и нельзя было многим не обратить своего внимания на такие отношения хозяев к нему, и не смотреть на него самого с завистию, или с удивлением, или с недоумением: за столом ему оказывалось предпочтение пред другими во внимании к нему хозяина, в случае недоразумений или споров его решение или мнение признавалось окончательным, его суждения о чем-нибудь и вообще все разговоры выслушивались с особым вниманием, и разговаривали во всякое время хозяева более с ним, чем с другими. Наконец даже самому Владиславлеву стало совестно от того, что ему слишком уже много дается преимуществ и предпочтения пред другими. Смотря на такие отношения хозяев к Владиславлеву, многие заключили, что Владиславлев и Вера Ивановна суть ни более, ни менее, как жених и невеста, которые если еще не помолвлены, то имеют быть скоро помолвлены, и что между ними дело уже все решено, и от души и радовалась этому и желали счастия мнимым будущим супругам: иные же, зная намерение Владиславлева отправиться в академию, думали, что отец Иван и его дочь только лишь ухаживают за ним и употребляют все силы на то, чтобы поймать его на свою удочку.

В сущности же здесь решительно не было в виду у хозяев ни того, ни другого: все отношения их к Владиславлеву сложились так сами собою вследствие того, что о. Иван и Вера Ивановна хорошо понимали его, ценили его способности, знали его тягостное положение, и наконец очень много любили его, не имея в виду никаких рассчетов. Как бы то ни было, а Владиславлев очень весело провел праздники целых три дня, так что мысленно называл в этом случае деревню благословенным краем, в котором простота нравов, радушие и гостеприимство составляют главные качества и отличительные свойства обитателей; он и уехал домой после всех. Зато после того ему снова стало очень грустно и скучно, и снова настала такая минута, в которую он мог бы решиться оставить мысль об академии, если бы он подобно Голикову или Тихомирову, был увлекателен или недовольно рассудителен, мог принятое однажды за необходимое изменить или же решиться на что-нибудь, не обсудивши того хорошо со всех сторон. Подумав в эту пору немного о деревенской жизни, после того, как он видел торжество ее на празднике в Воздвиженском, он пришел к той мысли, что сельские праздники суть не что иное, как только один проблеск разумной сознательной жизни, такая пора, когда как будто нарочно выставляется наружу все, что только есть хорошего у каждого, и все это расточается щедрою рукою, а вообще, в другое время, деревенская жизнь скорее есть один только призрак жизни, скорее прозябание, чем жизнь разумно-сознательная. И снова мысль об академии всецело завладела его вниманием. Снова теперь, но еще с большею охотою, чем прежде, принялся он за приготовление себя к академическому экзамену. Кстати и самые обстоятельства тому очень благоприятствовали. О. Петр находился в хорошем расположении духа, занимался своими домашними делами и приготовлением очередной проповеди для произношения ее в городском соборе, не обращал на него никакого внимания и оставил его в покое. И не увидел Владиславлев, как среди его усердных занятий прошло еще почти две недели и приблизился их сельский праздник – день Покрова Пресвятой Богородицы. В доме уже начались приготовления к этому празднику. Теперь необходимо было на время прекратить свои занятия и помочь матери в ее домашних делах и заботах о приготовления к празднику всего, что требовалось, и он прекратил свои занятия и из труженика науки на время сделался домохозяином. Хлопот было немало, но Владиславлеву уже знакомы были такого рода хлопоты и он не скучал ими. Вот и самый праздник. Литургия отслужена соборно пятью священниками. Владиславлев сказал прекрасное поучение, которое произвело большое впечатление и на людей образованных, и на крестьян, так что все за него воздали ему честь и хвалу. Ему так приятно, так отрадно было видеть воочию и сознавать, что его слово оказалось живым и действенным. С восторгом спешит он домой; но тут – увы! – ему нет чести: едва показался он домой, как уже должен забыть о своем студенчестве, и снова взяться за хлопоты, сделаться слугой и помогать во всем матери. Гостей съехалось множество. Между ними было тетушек пять-шесть таких, которые могли бы помочь матери Владиславлева хоть в чем-нибудь; но все же это были гостьи, и потому и эти тетушки только лишь сидели да чванились. Ни одна из них не вздумала за что-нибудь взяться, хотя они чуть не каждую неделю бывали в Спасском. Владиславлев ужасно досадовал на таких тетушек; но досада его была бессильна: тетушки все себе сидели, поджавши ручки, угощали одна другую, беседовали о разных разностях, а переменить его и таким образом помочь хозяйке нисколько и не думали. При таких обстоятельствах Владиславлев был на празднике, что называется, сам слуга и хозяин: он всюду бегал и во всем помогал матери – и на стол накрывал, и подавал, и чаем распоряжался, и на кухне вместе с матерью хлопотал вокруг приготовленных кушаний, и с гостями занимался, словом везде был необходимым человеком, так что своею оборотливостию и умением сделать все, что ни подошло под руку по хозяйству, пристыдил перед всеми своих тетушек. За то и тетушки с своей стороны не остались у него в долгу. Как будто сговорились между собою, они постоянно докучали ему то своими замечаниями, то такими странными наставлениями, которые были докучнее всякой «Демьяновой ухи», то своими толками о местах и невестах. Как только в свободную минуту, особенно вечером, появится близ них Владиславлев, они тотчас же заводили свою речь о хороших будто бы священнических местах там и сям и начинали ему сватать красавиц невест. Владиславлев сначала не обращал на их толки о местах и невестах никакого внимания и в виду всех наказывал их презрением: когда они заводили свою докучную речь, он, нисколько не слушая их, рассматривал на стенах картины, либо тут же сам с кем-нибудь заводил разговор о том, что он такой счастливец на невест, каких немного, если ему в продолжение двух месяцев, со времени окончания курса, их сватали чуть не целых два десятка, но что он решительно против всякой мысли о местах и невестах, не смотрел ни одной из них и никогда не намерен их смотреть, и что наконец он удивляется тому, как у людей и совести, и терпения достает докучать ему такими пошлостями, когда всякому известно его намерение идти в академию. Этим самым Владиславлев давал уже заметить своим тетушкам, что напрасно они бьют попусту воздух своими словами о местах и невестах, и лишь тем докучают ему, но тетушки этого не понимали или не хотели понять и все продолжали докучать ему. Владиславлев, наконец, не выдержал, когда тетушки уже очень надоели ему своими докуками, и решился разом покончить с ними, так чтобы они больше и не докучали ему.

– Послушайте, тетушки! обратился он к двум из них. Если вы еще раз вздумаете мне докучать своими местами и невестами, прошу тогда не сердиться на меня. При всем моем уважении к вам, которое я доселе питал, я буду тогда вас презирать. Вам известны мои планы о будущем, следовательно, вам нечего меня и беспокоить... да и вообще-то, нужно сказать, вам нет дела вмешиваться в мою судьбу: я сам знаю, что мне нужно делать...

– Вот как! возразила одна из теток. Не наше здесь дело!!.. То-то и есть, что ты еще, что называется, молодо да зелено, материно молоко еще на губах не обсохло у тебя... Тебя, верно, учили, учили, да не доучили, и еще нужно поучить...

Владиславлеву это очень не понравилось.

– Ну, уж извините! – сказал он. – Уж я учен, учен да и переучен; и если еще нужно меня учить, то во всяком случае не вам и не подобным вам.

– А почему же бы не нам? Мы тебе тетки.

– По той очень простой и важной причине, что вы – сами смыслите очень мало, ничему и никогда не учились, и не имеете ни об одном предмете надлежащих понятий. Этого, кажется, уже и достаточно для вас, чтобы вам понять, что не вам нужно меня учить, в чем бы то ни было...

– Но мы тебя не учили еще, а говорили о деле с тобою, и говорили потому, что ты еще не знаком с жизнию...

– И опять вам здесь нет дела до меня... Вообще, нужно вам сказать, я не могу не удивляться тому, из чего только вы хлопочете около меня и своими местами, и невестами? Неужели вы думаете, что я вас буду приглашать на свадьбу к себе, в случае, если бы я в самом деле решился поступить на место? Уверяю вас, ни за что не позову: кроме папаши и мамаши, да еще, может быть, родственников двух трех у меня никого не будет, потому что я уверен, что тетушки да бабушки только лишь на свадьбах сцены производят, вмешиваются не в свое дело, начинают пересматривать различные тряпки, да капризничают; а я не хочу ничего такого... Кому угодно быть у меня, может после приехать веселиться сколько угодно...

– Вот как ты думаешь о тетушках-то!..

– Да. Но это еще не все... Если я вздумаю в самом деле поступить на место, то будьте уверены, закачусь отсюда нарочно верст за сто, и это потому опять сделаю, что я имею на то основательную причину. Я несомненно убежден в той важной истине, что мужа с женою не другой кто-нибудь всегда расстраивает, как родные, и в особенности бабушки н тетушки, которым вечно в молодой женщине либо то, либо другое не нравится, тогда как им вовсе тут никакого дела нет ни до чего: нравится, приезжай и будь как гость; не нравится, ну, и не езди в гости, если хочешь, а приедешь, так в чужие дела не вмешивайся.

– А, вои какое зелье матушка себе родила!.. Непочетник какой!.. Ни во что не ставит теток и бабок и всю родню... А мы все считали его смиренником... Ну, зелье же!.. Но ничего!.. Авось навернется на какую-нибудь сударушку, у которой ни платья, ни денег нет, да еще, может быть, и недобрая какая... Тогда и нас вспомнит... Умен слишком...

– И опять не ваше тут будет дело, а мое... Понравится мне, и безо всего возьму, не понравится, и тысяч не надо... А вас опять-таки прошу меня более не беспокоить своими докуками на счет мест и невест...

Тетушки разразились ругательствами на Владиславлева и стали выдумывать всевозможные оскорбления, которыми будто бы он непременно подарит отца с матерью, и высказывать одна другой сожаления о их участи на старости, а Владиславлев преспокойно пошел себе к чайному столу, где в ту пору распоряжалась чаем Вера Ивановна, одна из всех родных помогавшая матери Владиславлева.

– Вы, кажется, с кем-то там посчитались немного? – сказала девушка Владиславлеву, глядя ему прямо в лицо с улыбкою.

– Да, посчитался немного со своими любезными тетушками... ужасно они мне надоели... Совести никакой не имеют...

– Ах, они и мне уже ужасно надоели: все докучают со своими женихами. Да вы хоть родной им, а я вовсе чужая, и все-таки пристают ко мне...

– Жаль, что я этого не знал; а то заодно бы уж разделываться с ними стал... Это единственное средство отделаться от них... Что прикажете делать?.. Не рад да будь готов считаться с ними... из терпения выводят... Право, для меня это очень неприятно: от роду я никому не говорил колкостей.

Прошло после этого часа полтора. Чай только что кончился; Вера Ивановна пошла пройтись по комнатам, а Владиславлев сидел у стола и хлопотал вокруг чайных приборов, спеша поскорее убрать их к месту. В столовую к нему в эту пору вошел о. Иван, нарочно искавший удобной минуты переговорить с ним наедине, и сейчас же сел рядом с ним.

– Приучаетесь хозяйничать, – начал он, – или вы уже давно привыкли ко всему?.. Нужда выучила вас всему...

– Что же делать! Нужно же помочь мамаше, – ответил Владиславлев, и, завязавшийся таким образом разговор у него с о. Иваном пошел и пошел все далее и далее. Слово за слово и речь, наконец, склонилась к летам о. Ивана.

– Да, – сказал вдруг о. Иван, – видите ли, в чем дело, мне нужно с вами переговорить серьезно по одному делу.

Владиславлев вздрогнул всем телом при этих словах.

– Я еще в ту пору, как вы были у меня с товарищем, хотел было поговорить с вами, да вечером-то не пришлось, а на утро вы и уехали, не дождавшись моего возвращения из прихода... На празднике у нас вовсе не до того было... теперь же, кажется, можно поговорить свободно... Лета мои уже довольно преклонные, силы начинают мне изменять; поэтому мне хотелось бы при жизни и здоровье устроить судьбу своей Верочки.

– Ну, подумал Владиславлев: – добрались и с этой стороны до меня!.. Просто не знаешь, что делать и как быть.

Легкая лихорадочная дрожь пробежала снова по всем членам Владиславлева, а лицо покрылось бледностию.

– Мне, продолжал отец Иван после минутного молчания, – по этому случаю делали уже предложения.

– Кто же? Это очень интересно.

– Да уже человека три присылали ко мне письма, в которых рекомендуют мне студентов.

– Кого же?.. Скажите пожалуйста.

– Петр Петрович, например, – помните, что у нас на празднике был сельский учитель села Дубровского? – рекомендовал мне вашего товарища Федора Голубева. Голубев мне дальний родственник: я хорошо знаю и батюшку, и матушку его и весь род; но его видел всего только однажды. Скажите мне пожалуйста, как родственнику... скажите откровенно ради моей Верочки и меня: каков он?

– О характере я положительно ничего не могу вам сказать определенного. Бог его знает, каков он.

– Но ведь он ваш товарищ; вы вместе учились, и могли видеть его.

– Это справедливо; а я все-таки ровно ничего не могу сказать определенного о его характере. Чтобы иметь верное понятие о характере какого-нибудь из товарищей, нужно непременно хорошо знать его квартирную жизнь и все обстоятельства его семинарской жизни; а этого-то я и не знаю вовсе. Голубев жил не с нами, т. е. не в корпусе и не в квартире, а отдельно ото всех, в нахлебниках... Как он там жил и в каких к кому отношениях находился, – это для нас, квартирных учеников, вовсе было неведомо, все было в его жизни сокрыто от нас; а в этой-то домашней жизни ученика и проявляется обыкновенно весь его характер.

– Каков он по крайней мере был в классе между товарищами?

– Между товарищами он вовсе незамеченным прошел, точно как у нас и не было его, ничем не высказался в пользу своего характера. По успехам своим он в последний год решительно ослабел: иногда даже ректору отказывался отвечать лекцию. Что было причиною резкой перемены в его ученической деятельности, неизвестно; но, несомненно, была же тому какая-нибудь очень важная причина. Прежде этого – в философии, да и в богословии первые две трети, он известен был всей семинарии, как единственный зубрило, который все лекции готовил из доски в доску, по ученическому выражению, и готовил неразумно, а именно, как свойственно зубриле готовить, без всякого толку и сознания, так что товарищи нередко употребляли над ним известную методу сбивать его при чтении – толкали его в бок пинком, и он бросал раз, останавливался на полмысли и даже на полслове... Это, нужно вам заметить, не шутка, но истинная правда... он всегда чрезвычайно рассеянно отвечал лекции и именно заучивал одни только буквы без всякой мысли.

– Удивительно!.. ведь это похоже на сказку.

– Да, точно удивительно. Но из этого еще ничего нельзя заключать о его характере. Всякий человек, так сказать, носит на себе маску и постоянно меняется: при одних обстоятельствах он таков, при других другой – при одних он горд или низок, а при других прост и великодушен. То же самое бывает и с каждым из семинаристов высших классов. Из нас каждый в классе вел себя так, а в квартире совсем иначе; на высшем между товарищами месте держал себя так, а низшем совсем иначе. Очень поэтому может быть, что тот же самый Голубев, который прошел у нас, никем почти незамеченный, занимая в классе высшее место, был бы каким-нибудь гордецом или низким человеком в товариществе... Но он у нас занимал не совсем видное место в классе, и потому мог вовсе не обнаруживать перед нами своего характера. Примеры такого рода у нас в семинарии нередки. Я укажу вам на один из них: был у нас в товариществе некто Евгениев, человек вообще с гонором. Занимая в философии место третьего ученика, он был единственный в классе гордец и большой негодяй, а как слетел потом в богословском классе во второй разряд, совсем стал другим человеком, сделался прост, откровенен и готов всякому услужить, чем только мог... Судите же после этого, как много значит видное место, и как вообще места изменяют проявление характера в человеке...

– Да, это вполне справедливо. Но все-таки можно ведь видеть человека, каков он, и в самых обыкновенных мелочах. Вы учились с Голубевым, следовательно, вы могли знать его образ мыслей и чувств хоть сколько-нибудь...

– Нельзя этого сказать, и вот именно почему: у нас в товариществе существовали кружки. Каждый из кружков, можно сказать, жил своею отдельною от других жизнию, имел свой образ мыслей, свой взгляд на вещи, свои принципы, в силу которых так или иначе действовал: между членами одного и того же кружка все было общее и ничего не было тайного, но из одного кружка в другой ничто не переносилось; поэтому каждый хорошо известен был лишь своему кружку, к которому он принадлежал... Я могу вам сказать только одно: оставьте его в покое...

– Пожалуй, а так. Мне и самому он как-то не по душе... не знаю сам, почему, только я не питаю к нему симпатии... Ну, а каков еще Магницкий? Его мне благочинный все рекомендует. Его, конечно, вы уже хорошо знаете...

– Да, хорошо знаю. Он точь-в-точь таков же, как и его батюшка; а батюшку его вы, конечно, хорошо знаете сами... У них у обоих и батюшки и у сына, кажется, в природе уязвлять каждого исподтишка, казаться чистым ангелом и в то же время в душе против вас иметь злость, ненависть и презрение к вам...

– Г-м! Я и сам так полагал: каково дерево, таковы, верно, и плоды... Ну-те-с, а вот этот господин Голиков, наш новый родственник и ваш друг каков?

– Скажу вам откровенно, что этот для вас будет лучше всех. Он точь-в-точь таков же, как я; а я вам хорошо уже известен. Различие между нами самое малое: он весел и развязен, а я более угрюм; я вспыльчив, а он более мягок и все переносит на себе – вот и все тут! Во всем остальном – в убеждениях, в жизни и поведении они совершенно сходны, так что на нас вся семинария смотрела с удивлением и называла нас нераздельною и неразлучною «двоицею».

– Мне и самому он нравится, и Верочке тоже он очень нравится. Одно лишь мне не показалось в нем: скажите откровенно, ведь он затем и ехал ко мне, что имел в виду посмотреть невесту? Почему же он сделал это так неловко: предо мною выставил себя человеком совершенно случайно заехавшим ко мне с вами, а на стороне, в Богородицком, открыто говорил, что он ехал ко мне, как жених? Признаюсь, мне это очень не понравилось... Такая скрытность недобросовестна и подействовала на меня довольно сильно...

– Пожалуйста не верьте этому... На пути ко мне он ни в Богородицком, ни где-либо еще вовсе и не был, следовательно и говорить этого не мог там никому... И в качестве жениха он вовсе не мог ехать к вам. Он ехал именно ко мне, желая навестить меня и провести со мною день или два в сердечной дружеской беседе. Я уверен в том, что и после поездки своей к вам, он нигде, ни в нашем доме, ни в Богородицком, если он туда заезжал, решительно ничего о том не говорил. По всей вероятности слышанное вами – сплетни. Мудреного в подобных сплетнях ничего нет: стоит только студенту показаться туда, где есть молодая девушка, тотчас его уже провозглашают женихом... и про меня вот тоже у вас на празднике сочинили и распустили молву, будто я уже совсем помолвлен с Верою Ивановною... Если говорить вам всю правду, Голикова именно я к вам нарочно привез... Он, видите ли, увлекся дочерью директора сахарного завода в своем селе настолько, что из-за нее задумал идти в приказные, воображая, что лучше его Маши и невест нет... Мне нужно было разубедить его в этом и доказать ему, что у нас в духовном звании есть девицы получше его Маши во всех отношениях... И я этого достиг своею поездкою к вам, так что он теперь призадумался над тем, как ему быть...

– Может быть, впрочем, и это, сказал решительно отец Иван. Во всяком случае на вашу откровенность я надеюсь, и вам более верю, чем тому, кто мне это передавал, хотя я и уверен в его добросовестности... Ему самому это мог кто-нибудь другой передать, и тоже, может быть, слышанное от других...

Призадумался слегка отец Иван, посидел еще с минуту молча и потом отошел от Владиславлева. Казалось, что он собирался с духом еще что-то сказать Владиславлеву и, может быть, предложить свое место ему; но или счел такое предложение за неуместное и несвоевременное и оставил его до другого времени, или нашел более приличным поговорить об этом с о. Петром прежде, чем с Владиславлевым.

– О чем это разговаривал с тобою Иван Григорич? спросила Владиславлева мать, войдя в столовую.

– Кое-о-каких товарищах расспрашивал...

– А ты небось о них нехорошее что-нибудь говорил по своей откровенности? Смотри, милый, берегись говорить дурно о товарищах: это нехорошо... Ты будешь о них говорить дурное, а они о тебе будут дурно отзываться...

– Конечно, мамаша, кому-нибудь постороннему я ни одного дурного слова не скажу о своих товарищах. Но с Иваном Григоричем я должен был говорить более, чем откровенно: он ко мне, как к родственнику, обращался с вопросом о моих товарищах, и дело касается здесь судьбы Веры Ивановны; а она для меня так же дорога, как сестра родная...

– Кого же ты ему рекомендовал?

– Никого с своей стороны не рекомендовал, лишь перед другими, ему известными студентами отдал преимущество Голикову...

– Я так это и знала!.. А нет того у тебя, чтобы указать на себя...

– Вот это мило! Меня спрашивали о товарищах, а я буду на себя указывать!.. С чем же это сообразно?..

Такой разговор Владиславлева с матерью и отцом Иваном происходил вечером на другой день праздника; а на утро третьего дня один из родственников, более всех сочувствовавших Владиславлеву, передавал уже нашему герою весьма неприятное известие о том, что весьма рано утром, часа за три еще до света между о. Петром и о. Иваном шли переговоры о решении его судьбы, недозволении ему отправляться в академию и определении его во священники на место отца Ивана, и не далее, как в тот же мясоед; но разговор этот начат был не отцом Иваном, а отцом Петром.

– Беда! проговорил про себя Владиславлев. Как тут быть? Против моей воли решают мою участь. Ничего более не остается мне делать, как порешить все это разом, подобно тому, как порешил вчера с тетушками...

Призадумался не на шутку после этого Владиславлев, и стал перебирать все способы, как бы все покончить без всяких неприятностей и столкновений, если не с своими родителями, то с отцом Иваном, которого он очень любил. Придумывал, придумывал он, ничего лучше не мог придумать, как отправиться поскорее до объяснения с своими родителями в Воздвиженское гостить дня на три или четыре, и там переговорить по этому делу с отцом Иваном и его дочерью. На его счастье случилось еще так, что Воздвиженские, отправляясь в тот день перед вечером домой, стали звать его к себе гостить, предлагая ему ехать с ними же; и Владиславлев не преминул воспользоваться этим.

– Поедемте... поедемте теперь же, сказала ему Вера Ивановна.

– И отлично! ответил Владиславлев. Если ехать, то теперь; а то, быть может, и не соберешься совсем... Заодно уж погуляю еще недельку, а там и за дело примусь. Все равно после праздника не сейчас же примешься за дело, и серьезно займешься им... Еду...

Целых три дня прожил Владиславлев в Воздвиженском, все собирался с духом объясниться с о. Иваном или его дочерью, и никак не мог собраться. Предмет объяснений так был щекотлив для той и другой стороны, что слишком много нужно было иметь и духу, чтобы объясниться, и умения объясниться так, чтобы не затронуть кого-нибудь за живое и не оскорбить тем самым. К тому же нужно было и удобной минуты выждать для этого; а такие минуты, случается, выпадают не днями, а иногда неделями на долю людей, имеющих в них нужду и со дня на день ожидающих их. Наконец-то, Бог дал, Владиславлев собрался с духом объясниться с Верою Ивановною, да и минута для этого тоже на его счастье выпала самая удобная.

– Что вы так задумчивы стали с самого утра того дня, в который должны были выехать из Спасского? спросила раз Вера Ивановна, сидя перед вечером с Владиславлевым у окна. – Бог вас знает, что с вами такое вдруг случилось... ни веселы вы, ни скучны... совсем не такие стали, как прежде вы бывали у нас...

Владиславлев слегка вздрогнул, покраснел и на минуту задумался.

– Скажите же мне, что с вами? продолжала между тем девушка, смотря ему прямо в лицо. – Горе, что ли, какое с вами случилось? Давайте, разделим его пополам... вам будет легче.

– Пожалуй... я и давно уже искал случая поговорить с вами о довольно важном предмете для обоих нас.

– Для нас обоих?! И вы искали случая?! Полноте! Как вам не совестно? Вы могли со мною во всякое время говорить о чем вам угодно... Мы с вами не чужие ведь...

– Да, не чужие... Но тем-то и затруднительнее распутать нам узел, что мы не чужие совершенно...

– Ах, говорите же пожалуйста скорее! Что такое случилось?..

– Извольте слушать... Мы, правда, родные друг другу, но родные в третьем уже колене, между нами шесть степеней, так что между нами возможен брак с разрешения архиерея.

– Это верно. Так что же тут особенного? Верно, опять я могу по чьей-нибудь милости стать вам поперек дороги на пути в академию? Так ведь мы уже об этом с вами говорили и решили этот вопрос... Я сторонюсь перед вами и даю вам дорогу... Идите... вам своя дорога, а мне своя, несмотря на то, что мы доселе шли по одной и той же дороге... Я буду с вами откровенна... Мы, конечно, всею душою привязаны друг к другу, но ведь эта привязанность есть следствие любви нашей друг к другу чистой, безкорыстной, возвышенной, можно сказать, святой... Такая любовь вечна, она не требует жертв и не нуждается в них...

– Совершенно верно. И тем поэтому неприятнее то обстоятельство, что нас хотят заставить эту чистую, святую, вечную любовь принести в жертву своим собственным расчетам и соображениям.

– Кто же это в силах сделать, когда это всецело зависит от нас, а мы хотим остаться братом и сестрою друг другу навсегда, до гроба и быть друзьями?

– По-видимому, это уже дело решенное для наших родителей... Между ними уже состоялось соглашение на счет устроения нашей участи помимо нашей на то воли.

– Этому не бывать! Я первая против этого. Я уже дала вам слово поддерживать вас в этом случае, и поддержу, выполню свое обещание... Будьте только вы сами тверды в своем намерении и действуйте решительнее...

– Я намерен действовать очень решительно, но нуждаюсь и в вашем решительном содействии мне... На этот счет у меня уже составлен план... Не знаю, как он вам понравится.

– Какой же это план?.. Говорите скорее... Я слушаю вас...

– Прежде всего скажите мне: нравится ли вам мой друг Голиков?

– Да. Он мне очень нравился. Но ведь он мне такой же родственник, как и вы; а я после многих наблюдений над жизнию и после размышления об этом пришла к тому заключению, что браки в близких степенях родства всегда бывают несчастны... Если вы хотите в этом убедиться, то вы можете обратить свое внимание на то замечательное явление, что еще во времена ветхозаветные браки в близких степенях родства наказывались бездетством, что у евреев считалось самым великим несчастьем, и, если у таковых людей рождались дети, то не иначе, как по обетованиям Божиим после долгих о том молитв родителей-праведников. В наше же время такие браки несчастны во многих отношениях. Не знаю, почему, но всякий раз, как только ваша мамаша как будто шутя делала мне намек на то, что она считает меня вашею невестою, мне сейчас же приходило на мысль, что я вам родственница, и на меня нападал страх, как бы не быть несчастною в жизни чрез это родство. То же самое я испытала и сейчас при вашем указании на Голикова... Поэтому, я полагаю, мысль о нем нужно выкинуть из головы.

– Совершенно резонно. С этим и я теперь согласен. В таком случае я порекомендую вам одного из своих товарищей, человека весьма хорошего, такого именно, с которым вы можете быть совершенно счастливы.

– Кто же этот ваш товарищ?

– Студент Алексей Владимирович Богословский. Я уверен, что он вам очень понравится. Итак, теперь мы можем успокоиться. Мы расстаемся друзьями, и будем всегда питать друг к другу такие же чувства, какие доселе питали.

– Само собою понятно, да ведь мы же и не ссорились.

Наступило минутное молчание.

– Итак, участь наша, нами самими уже решена сказал снова Владиславлев. Остается еще один важный вопрос: что следует сделать для того, чтобы мне не иметь столкновения с родителями по этому делу? Как все это уладить без всяких сцен?

– Пока не вижу ничего, что для этого можно бы было сделать. Не имеете ли вы чего-нибудь в виду?

– По моему мнению вы должны сказать родителям моим и своему, что вы меня не любите...

– Что же выйдет из того?

– Следствие понятно...

– Только не так, как вы понимаете...

– А как же?

– Мне не поверят никогда. Придумайте еще что-нибудь.

– Остается только объяснить самую суть дела.

– Это всего лучше... лучше действовать прямо...

– Долг объяснить это лежит на вас, потому что я с своей стороны заявлял свои мысли, но мне не верят... Вам же во всяком случае поверят.

– Каким же образом я могу это сделать?

– Всего лучше письменно.

– Если вы того хотите, я исполню ваше желание.

– Прошу вас об этом убедительно. Это необходимо.

– Скажите только, как нужно объяснить все это?...

– Надеюсь, что вы и без моего совета найдете, что написать.

– Пожалуй, как сумею, так и напишу. Но кому писать нужно?...

– Конечно мамаше: это всего лучше.

– Действительно так. Не угодно ли вам меня одну пока оставить здесь?... Я сейчас же и напишу. Медлить нечего... довольно опасно будет для вас.

Владиславлев накинул на себя теплую верхнюю одежду и вышел на улицу, как будто затем, чтобы прогуляться немного. Не светло было у него в эту пору на душе. И благодарность к Вере Ивановне, и жалость, и радость и страх – все эти чувства сливались в одно то неясное, неопределенное и совершенно безотчетное чувство, которое повергает человека в меланхолическую бессознательную задумчивость. В мыслях был совершенный у него хаос, лучше сказать, ему вовсе ни о чем не мыслилось.

Вера же Ивановна между тем прошлась раза три-четыре по комнате, подумала и потом начала писать. «Милая тетенька! писала она. Перед самым отъездом от вас домой, я случайно узнала от одного близкого вам родного, будто вы и дяденька хотите во что бы то ни стало достигнуть того, чтобы Василий Петрович поступил в наше село на место папаши и женился на мне, и уж будто между вами и моим папашею все решено. Поразмыслив об этом хорошенько, я пришла к тому заключению, что в этом деле хорошего мало, и что нужно предупредить дальнейшее ведение его. Это последнее я в настоящую пору и исполняю. – Так как дело здесь касается собственно меня и вашего сына, то нам и следует решить его. Да будет же вам известно, что, уважая много Василия Петровича и любя его, как лучшего из своих родственников и умного человека, и зная при этом его единственное намерение отправиться в академию, я желаю чтобы ни вы, ни я, ни кто-нибудь другой не вырывали у него счастия из рук. Он должен идти далее путем, Самим Провидением указанным ему: пусть же он и идет! Если же вы вздумаете уговаривать его оставить свое намерение идти в академию, то говорю вам заранее, что я не выйду за него по следующим причинам: он мне близкий родственник, браки между родственниками несчастны, а я не хочу быть несчастною; затем я не люблю его иначе, как брата и друга. Имейте это в виду и не стесняйте Василия Петровича. Письма этого никому, кроме дяденьки, не показывайте: пусть все это останется только между нами; пусть даже и Василий Петрович не знает о нем ровно ничего, если вы не хотите, чтобы я вас разлюбила и перестала видеться с вами».

– Я не выйду за него... я не люблю его!... И это должна была сказать я, и сказать против своей совести! Как это тяжело! Я не люблю его. Но самым этим письмом не доказываю ли я того, что я люблю его? Одно только желание ему истинного счастия и одна только самая чистая любовь заставили меня сделать это, думала Вера Ивановна, прочитывая свое письмо.

– Вот и письмо мое, обратилась она потом к Владиславлеву, уже возвратившемуся в комнаты.

– Позвольте прочесть его.

– Лучше не читайте. Что вам до него? Лишь бы все кончилось этим, а то вам и читать его не стоит. Оно написано дурно.

– Когда же нам отправить его?

– После того, как вы от нас уедете. Это будет лучше... нечаянно... как будто мы с вами ничего об этом не говорили, и я помимо вашего на то согласия решилась написать им.

– Благодарю вас. Вы дальновиднее и предусмотрительнее меня: привезти мне это письмо было бы очень неловко; тотчас же догадались бы, что это сделано по моему желанию.

– Но, прошу вас, теперь более и не касаться этого предмета. Между нами будто ничего и не было... Предоставим все воле Божией и времени: это будет лучше и надежнее...

– А вы со своим папашею поговорите об этом.

– Извольте: завтра же переговорю с ним, – заключила молодая девушка, стараясь казаться пред Владиславлевым совершенно спокойною и скрыть волнение душевное. Думы, однако же, одна за другою целою вереницею лезли ей в голову и смущали ее, так что всю ночь после того она провела почти без сна. На нее как будто напала какая-то отчаянность. Больна, ни больна она была на утро, а какая-то мертвенная бледность покрывала ее лицо, и хорошо дала отцу Ивану заметить, что с его дочерью что-то случилось не совсем обыкновенное.

– Вера! что с тобою? Или ты больна? – спросил ее отец.

– Ах, папаша! я целую ночь не спала... напала бессонница... голова теперь очень болит... я сама не своя.

– Отчего же это случилось с тобою?.. Верно простудилась?

– Пожалуй. Я вечером вчера выходила прогуляться вокруг церкви, да была одета довольно легко, а от реки несло сыростию. Этого, конечно, со мною не случилось; но я и сама не замечала, что легко одета и немного прозябла... Я в эту пору думала о довольно важном предмете, о котором мне хотелось бы и с вами поговорить...

– Говори... Что это за важный такой предмет?.. Интересно знать.

– Дело касается здесь судьбы моей и Василия Петровича. Перед самым отъездом из Спасского, я услышала нечаянно, что вы утром в тот день разговаривали с дяденькою о нас и порешили дело тем, что вы сдаете место Василию Петровичу.

– Да, это правда. Что же тут особенного? Это так естественно.

– Но вы, папаша, при этом забыли самое главное – согласен ли будет на ваши планы Василий Петрович?

– По всей вероятности, он согласен; иначе о. Петр не стал бы и говорить со мною о нем.

– Вот в том-то и дело, что нет! Я сама с вечера под то утро слышала, как он разговаривал с одним из родственников о том, что единственное его желание – идти через год в академию, сама была свидетельницею того, как он страшно рассердился на своих тетушек, когда они стали ему говорить о местах священнических и невестах, и попросил их даже и не думать никогда о том, что он может остаться здесь. Из всего этого можно заключить, что дяденька разговаривал с вами о месте без всякого согласия на то самого Василия Петровича. Поэтому я прошу вас оставить этот разговор без внимания.

– Странно... Как же это могло случиться так?

– Очень просто. Из слов тетеньки я заметила, что дяденька и она все силы употребляют к тому, чтобы выманить у Василия Петровича согласие не отправляться в академию. По всей вероятности, дяденька хочет силою оставить его здесь. Но я не хочу этого. Из-за меня он не должен пропадать. Судьба ему готовит совсем другое в далеком будущем. Само Провидение указывает ему тот путь, по которому он должен идти. Итак, милый папаша, прошу вас все оставить, как будто ничего у вас с дяденькою и не было... Я так еще молода, что могу еще посидеть в девушках, – заключила девушка, целуя у отца руку.

– Хорошо. Я против твоего желания, во всяком случае, никогда не решусь устроить твою судьбу.

– Благодарю вас, милый папаша, за столь великую вашу любовь ко мне... Вы совершенно успокоили меня.

Вера Ивановна оживилась, успокоилась, поцеловала отца и принялась за свое дело, как будто ничего не случилось. Неприятность за неприятностью между тем выпали на долю нашего героя по получении его отцом письма от веры Ивановны.

Прошли для Владиславлева красные денечики; и праздники сельские кончились, и свидание его с Верою Ивановною должно было прекратиться на долгое время после письма к его матери. Вместе с возвращением его из Воздвиженского для него настало время самое мучительное и тревожное. Поездка в Мутноводск окончательно не удалась ему и даже совершенно была невозможна. Осень в тот год была одна из тех самых несносных осеней, которые бывают лишь в десять лет однажды. Пошли с первой четверти октября сильнейшие дожди, грязь и слякоть, так что не было никакой возможности за десять верст отъехать от дома без опасения где-нибудь попасть в пропасть, промокнуть до костей, продрогнуть и схватить горячку. Волей-неволей Владиславлев должен был снова остаться в Спасском и с тем вместе обречь себя на неминуемую скуку деревенской жизни в осеннее время. Все бы это еще не было слишком несносно для Владиславлева, если бы домашняя жизнь его за это время была спокойна: он снова, хотя и не без труда, мог бы приняться за приготовление к экзамену также ревностно, как и перед праздниками принялся за это, и не увидел бы, как пролетело время. Но в том-то и беда вся, что обстоятельства домашней его жизни за это время сложились так, что нельзя было ни за приготовление к экзамену приняться, как следует, ни спокойствия душевного иметь, ни даже куска хлеба съесть в сладость, без попрека им и укоризны, ни шагу ступить без придирок к нему о. Петра, а иногда и без весьма неприятных сцен. Главною причиною всему было письмо Веры Ивановны, которое как на беду прямо попало в руки о. Петра и произвело на него самое неприятное впечатление. Разумеется, о. Петр сейчас же увидел в этом письме не иное что, как дело рук своего сына. Достаточно было и этого одного, чтобы о. Петр, который вообще под старость сделался слаб, начал пить с горя. А тут к большой еще беде у него вышла крупная неприятность с управляющим имением из-за двух свадеб, на повечание которых не было дано дозволения вотчинной конторы. О. Петр под влиянием этих двух обстоятельств запил так, как еще никогда не пивал: три недели в том и прошли, что он изо дня в день пил и в приходе, и дома дотоле, пока наконец не случилось с ним особого обстоятельства, которое отрезвило его. Само собою понятно, что от пьяного человека нечего было ожидать доброго; но отец Петр пьяный был но преимуществу не хорош. Стоило лишь ему выпить рюмок пять шесть, – и пошло в доме все в верх дном! Вина лишь только подавай; на глаза хоть никто и не показывайся, а уйти из дома и не думай, иначе такой штурм поднимется в доме, что никто не останется в покое, начиная с матери и кончая самым малым ребенком: все сейчас же явись к нему на лицо и ко всем он начнет придираться. В особенности много он всегда и прежде того и в это время придирался к Владиславлеву. Что в прежнее время было причиною тому, Владиславлев сам даже не мог того разгадать; но кажется, что от того о. Петр и придирался к нему больше всех, что он был старший из детей и смирнее всех: так как он всегда по необходимости должен был первый же являться к отцу на глаза, при его крике «где ребята?» то на первого же на него о. Петр и нападал, как на мокрую курицу, и придирался к нему дотоле, пока кто-нибудь другой чем-нибудь не обращал на себя его внимания. Теперь же главная причина придирок к нему отца была очевидна, да и сам о. Петр отнюдь не скрывал ее ни перед ним, ни даже перед посторонними людьми, как бы желая ему показать, что своим желанием идти наперекор его воле он раздражает его, и делается врагом семейного счастия своих родителей.

– Почему ты не хочешь поступить в Воздвиженское, когда я этого желаю! ежедневно кричал о Петр.

– Папаша! вам это уже давно известно.

– А!.. Ты хочешь идти наперекор мне?.. Ты задумал идти в академию?.. От чего же ты не сообразил, что тебе следовало бы прежде посоветоваться об этом с родителями, испросить у них на то согласия и благословения?

– Я, папаша, просил их у вас, прошу и не перестану просить дотоле, пока не получу их.

– А я не давал, не даю и не дам их тебе...

– Но ведь меня начальство назначило в академию. Я должен повиноваться его воле... И вы в конце концов должны будете подчиниться воле начальства... Поэтому лучше вам не тревожиться понапрасну, помириться с мыслию о необходимости отпустить меня в академию... И долг родителя и обязанности подчиненного требуют этого от вас, если мое назначение в академию утверждено нашим архипастырем.

– А!.. Ты еще смеешь учить?.. Ты умен стал?.. Умнее меня хочешь быть?.. Пошел вон отсюда!.. Ты враг моего семейного спокойствия.

Подобного рода сцены происходили почти ежедневно. Только лишь утром и мог быть Владиславлев хоть сколько-нибудь спокоен духом и заняться на несколько часов хоть каким-нибудь делом, пока еще о. Петр не успевал напиться. В остальное же время дня он решительно ничем не мог заняться: лишь только он возьмется за дело, как отец уже зовет к себе и делает ему сцены, придирается к каждому слову, укоряет в непокорности его воле и даже попрекает ему куском насущного хлеба. Всеми мерами старается он вынудить у сына согласие поступить в Воздвижеяское и когда в этом не успевает, сердится и гонит с своих глаз долой, но всего лишь на несколько минут, чтобы потом опять приняться за то же самое. Владиславлев все эти сцены принимал к сердцу, скорбел, плакал и тужил о том, почему он в свое время не пошел в академию.

Мать также плакала и его же укоряла в том, что отец ни сам не видит покоя, ни всему семейству не дает его. Единственною отрадою для него в это печальное время было посещение по временам управляющего, который вообще сочувствовал ему и всегда радушно принимал его у себя. Нужно отдать честь и отцу Петру за то, что он, несмотря на свои личные неприятности с управляющим, отнюдь не воспрещал ни жене, ни детям ходить к управляющему в гости и поддерживать добрые семейные отношения. В этом случае он держался весьма правильного взгляда на дело.

– Вася! сказал он Владиславлеву в первый же воскресный день после того, как случилось столкновение с управляющим: сходи сегодня к управляющему.

– Хорошо. Я у него давно уже не был... Сегодня и думал было прямо от обедни пойти к нему на чай, да побоялся, что это вам не понравится... У вас вышло с ним столкновение, вы находитесь в ссоре друг с другом... Конечно неловко от этого и нам всем...

– Приказываю тебе, как отец твой, никогда не иметь подобного взгляда на такие размолвки и не держаться такого образа действий, которого в таких случаях держатся чуть не все и не повсюду... Мы ссоримся друг с другом, у нас есть свои счеты друг с другом, чисто служебные; а тебе что за дело до этого? Твое дело сторона. Ты был хорошим знакомым, и будь им, и виду никакого не показывай, что ты что-то такое знаешь о наших неприятностях. Мы друг с другом можем «на ножах резаться», судиться и прервать всякие сношения; а ты в наши дела не вмешивайся и нам самим не позволяй тебя вмешивать в них. Иди, как хаживал прежде; но будь осторожен и внимателен к себе. Чуть только кто-нибудь заведет речь о неприятностях между нами, сейчас же дай ему отпор, скажи, что это дело тебя отнюдь не касается, ты пришел в гости и хочешь быть гостем. Если этим не удовольствуются и начнут тебе жаловаться на меня или порицать меня, сейчас же поднимись и уйди... Вот тебе мое приказание!..

– Хорошо, папаша!.. Я это сделаю... Я сам был такого же мнения об этом, но хотел знать и ваше.

– Слава Богу, что мы одинаково смотрим на это.

Владиславлев ходил к управляющему, но не более, как один раз в неделю, прямо от обедни в воскресные к чаю. Иногда оставался обедать, но не иначе как с позволения на то отца. Хоть тут то он и отводил свою душу в приятной беседе с добрыми людьми. Вообще же положение его в эту пору было несносное: верным изображением его может служить известная басня Крылова «Василек». Лучше этого ничего нельзя и найти, чтобы можно было представить себе его положение в настоящем свете. В самом деле, Владиславлев в полном смысле слова был живым подобием этого «Василька». Развившийся и, подобно «Васильку», расцветший в тиши семинарской, в четырех стенах, полный сил и энергии и охоты к труду, он неумолимою судьбою заброшен был, так сказать, по ошибке, нечаянно в страшную деревенскую глушь. Томился там, отцветал преждевременно и видимо увядал, ожидая, чем-то кончится его настоящее положение. Но в тоже время он не переставал еще надеяться и верить в свое лучшее будущее, «Ах, думал он: если бы скорее, Бог дал прошел этот несносный год!.. Авось-либо, авось-либо я отправился в академию, и она приняла бы меня в свои объятия... О, как бы я счастлив был тогда! Там бы я снова ожил, принялся за дело с ревностью и начал бы себе трудиться на просторе». Не раз даже и высказывал он такие думы. «Уж как же ты глупенек и прост, между тем возражали ему родные – эти настоящие крыловские жуки. Тебе ли идти в академию? Ты с позором будешь из нее прогнан... Оставайся здесь и поступай скорее на место».

VI. Исполнение поручения отца

Целых три недели Владиславлев жестоко страдал под тяжестию домашней неурядицы и придирок к нему отца на каждом шагу. Усердно в это время молился он о том, чтобы Господь избавил его от этой беды, и наконец судьба сжалилась над ним; все неурядицы в доме прекратились, и он вздохнул свободно; мало того, о. Петр сам же сделал ему одно столь трудное поручение, которое дало ему полную возможность проводить время так, как ему хочется.

В начале ноября о. Петр однажды с самого раннего утра стал пить рюмку за рюмкою и к 10 часам утра был уже никуда не годен. Вдруг в комнату ввалился крестьянин Блинов, едва переводивший дух от того, что слишком скоро бежал к о. Петру.

– Кормилец наш! вскричал он, павши в ноги о. Петру, сидевшему на диване: не дай душе христианской погибнуть... Поспеши поскорее ко мне... Мать мою вдруг схватило так, что и дыхнет и нет... Не знаю сам, захватишь ли ее в живых... Поспеши, родимый, пока не померла.

О. Петр встрепенулся. Куда и хмель его девался! Он сейчас же вскочил и стал одеваться.

– Видишь, друг мой! сказала ему жена: – нам ли с тобою пить, да еще с самого раннего утра?.. Куда ты годен?.. А там женщина умирает...

– He раздражай меня... Я сам вижу, что это плохо, ответил о. Петр, и сейчас же ушел.

Прошел потом добрый час, а о. Петр еще не возвращался домой; прошло и два часа, а его все еще не было дома. «Видно, куда-нибудь он зашел», решила матушка и поспешила приготовить обед и рюмку водки на случай, как бы о. Петр не возвратился домой еще более хмельный и не сделал сцену из-за неприготовления обеда и водки. Но опасение это оказалось напрасным. Прошло еще с полчаса, и о. Петр возвратился домой совершенно трезвый и столь печальный, что на него и взглянуть было жалостно.

– Или Григорьевна умерла? спросила матушка.

– Нет, слава Богу, еще жива, ответил о. Петр.

– Что же с тобою случилось? От чего ты печален так?

– Ничего... после скажу... обедайте... я прилягу немного отдохнуть...

О. Петр лег и пролежал до самого ужина, но ни одной минуты не спал; часто он вздыхал, но ни слова не произносил, когда матушка, приготовивши в обычное время чай, раза три звала его. К ужину он встал, но ни ужинать не стал, ни на разные вопросы матушки ничего не отвечал: он все ходил по комнате скорым шагом, вздыхал и нередко произносил: «о, Боже мой!.. Боже мой!» Всю ночь потом он не спал. Не раз он принимался за чтение библии, не раз и на молитву становился, но никак не мог успокоиться. Что было причиною этому, никто этого в доме не знал; но все беспокоились и не знали, как им быть и что делать, чтобы вывести о. Петра из несносного его положения.

– Вася! поди сюда, – сказал о. Петр утром, когда Владиславлев только что умылся, помолился Богу и по обычаю своему хотел прочесть главу из свящ. Писания, чтобы освятить этим начало дня.

Владиславлев немедленно явился к отцу и, принявши от него благословение, приветствовал его с добрым утром и спросил о здоровье.

– Сядь, – сказал ему отец: – я хочу с тобою серьезно поговорить и сделать тебе одно очень трудное поручение.

– Сделайте милость, папаша, приказывайте и я все исполню, на сколько то будет зависеть от меня.

– Со мною случилась большая беда, которой я никогда не ожидал в течении всей своей службы.

– Что же такое с вами случилось?

– Суть дела заключается в следующем. С первых же лет своего служения я обратил свое внимание на то ненормальное и удивительное для меня явление, что как в моем приходе, так и в соседних приходах молодые женщины ранее семи лет от замужества не рождали детей, а если и случалось то, что какая-нибудь женщина рождала ранее этого времени, то над нею все смеялись и все ее этим упрекали в течение всей последующей ее жизни. Не раз я задумывался над этим явлением народной жизни и искал причины его. Сначала я приписывал это строгому воздержанию молодых, а потом узнал, что я в этом ошибаюсь. Советовался я с соседними священниками об этом, и мы сообща пришли к тому заключению, что причины этого явления заключаются с одной стороны в самой молодости жениха и невесты, а с другой в тяжести барщинских работ, на которые молодые люди поступают сейчас же по вступлении их в брак. А вчера я узнал такие вещи, что у меня волосы на голове встали дыбом и сердце чуть не разорвалось.

– Что же вы и каким образом узнали?

– Когда я вчера приобщил Григорьеву, она принесла мне жалобу на своего младшего сына, который до того избил ее, что она еле осталась жива.

– За что же избил?

– За то, что она не только знала о том, что его жена живет и с свекором своим, и с деверем, но сама же вместе с ее матерью и убедила ее в том, что до времени рождения первого ребенка она еще не дочь своему свекору и не сестра своему деверю, и потому обязательно должна с ним жить, чтобы сродниться чрез рождение первого ребенка. Сейчас же я потребовал всех их к себе на допрос, и – увы, и ах! – что оказалось? Оказалось, что не только все это справедливо было сказано мне, но что и все прочие молодые женщины живут таким же образом, и в народе существует убеждение, что не только будто бы не грех жить свекору со своею невесткою или деверю с женою брата своего, но и обязательно должно жить, чтобы породниться с нею. Естественно явился у меня вопрос: если так, где причина того явления, над которым я так долго задумывался? В этом кровосмешении? Отчасти может быть, но тогда как же возможны исключения? Уж не народные ли какие-нибудь тайные снадобья тут играют важную роль? – мелькнуло у меня в голове.

– Всего вероятнее.

– Да, так именно и оказалось. Я стал об этом допрашивать Григорьевну и ее невестку, и оказалось, что все девицы в селе, начиная с 14 лет, ежегодно ходят на тайное свидание к Ивану Парамонову – к этому святоше-то, который всегда раньше всех в церковь ходит и, по-видимому, усерднее всех молится; там они пьют «наговорную воду», чтобы им можно было до замужества своего знаться с паробками, и учатся у него тому, как нужно жить с мужьями, а в самый день свадьбы свахи на ночь поят молодых тою же «наговорною водою», чтобы им не рождать детей до семи лет.

– И все это, конечно, сопровождается обычными у этих людей нашептываниями и причитаньями?

– Да. При этом свахи «молитвы» свои читают, и под постелею молодых «ворожат», и самих их с разными причитаньями обводят вокруг стола, и разные другие штуки выкидывают, конечно, для отвода глаз тех людей, которые не понимают того, что здесь вся суть дела заключается именно в том таинственном снадобье, которое дается им для питья под именем «наговорной воды»...

– Без сомнения вся суть дела в этом...

– Конечно. Несколько капель этого таинственного снадобья производят известное действие, смотря по силе приема. Но народ этого не знает. Он все приписывает «наговорам» и нашептываньям. Само собою понятно и то, что если сваху чем-нибудь не ублаготворили как следует, она дает меньший прием, и тогда молодая родит прежде семи лет. А народ думает, что это, по их понятию, преждевременное рождение есть следствие ее развратной жизни, и потому преследует ее насмешками и позором. Чтобы избежать этого дозора, молодая женщина естественно, как только почувствует себя беременною, бежит опять к тому же Парамонычу пить «наговорную воду» и вся отдается во власть его, или же каким-нибудь образом сама изводит своего младенца. Словом, преступление тут следует за преступлением... Вот что творилось у меня в приходе целые десятки лет... Я этого не знал, не ведал, и потому этого не предотвращал... И души человеческие гибли во грехе своем... И я должен дать за это ответ пред Богом... О, Боже!.. Сколько же людей погибло, умирая в нераскаянности в таких грехах!..

– Но ведь вы, папаша, не знали этого, и народ так поступал тоже по невединию, по ложному убеждению в том, будто он творит такое дело, за которое не будет отвечать пред Богом... От того, конечно, и на исповеди никто вам этого не открывал.

– Конечно, так. Но я обязан был это узнать тем или иным способом... Раз, я встретил в своем приходе такое ненормальное явление, я должен был непременно узнать его истинную причину... А я этого-то и не сделал...

– Зато теперь, Бог даст, вы все это уничтожите и доведете всех до раскаяния в грехе.

– Да. Я желаю это сделать. Но как я здесь доберусь до самого корня зла? Разве Парамонов или свахи сознаются предо мною во всем? Разве решатся они наложить руки на себя, когда это доставляет им и почет, и довольство, а вместе и удовольствие? Поверь, что не только теперь, но и когда умирать станут, ничего не скажут.

– Но как же теперь быть? Что нужно сделать?

– Вот для этого-то я и хочу употребить тебя орудием своих действий против этого зла. Я для Парамонова и всех свах поп, а ты для них будущий жених. Мне они ничего не откроют, а тебе все, если ты сумеешь к ним подойти, задобрить их, заручиться их расположением и доверием к тебе и не вдруг, а исподоволь выведать от них, что это за таинственное снадобье, которым они всех угощают... Я прошу тебя прежде всего свести знакомство и дружбу с Парамоновым под видом желания поучиться у него пчеловодству, и когда он достаточно расположится к тебе, завести с ним речь о том, что будто бы ты хочешь воспользоваться его услугами по части его таинственного знахарства пред своею женитьбою.

– Это, папаша, великолепно вы придумали! Я сегодня же возьму свои семинарские тетрадки по пчеловодству и с ними вечером отправлюсь к Парамонову, как будто за тем, что я кое-что не понимаю по пчеловодству и желаю получить от него яснее понятие о том. Ему и в голову не придет, что я этим подставлю ему ловушку.

Сказано и сделано. Через час Владиславлев был уже у Парамоныча с своими семинарскими запасками по пчеловодству в руках.

– Здравствуй, любезнейший Иван Парамоныч! – сказал он хозяину, помолившись Богу.

Парамоныч был такого рода человек по своей наружности, каким простой русский человек и представлял себе знахаря или колдуна. Весь седой, как лунь, лысый, широкоплечий, высокого роста, с длинною широкою бородою старик. Одним только своим взглядом он внушал народу какой-то, необъяснимый для него, страх. Взор его был столь силен, что сразу как бы насквозь пронизывал всякого. Могучий голос его часто приводил в содрогание женщин. Владиславлев, столь неожиданно ворвавшийся к нему в хижину, вероятно помешал ему в чем-нибудь; поэтому он свирепо взглянул на нашего героя и едва кивнул ему головою. Владиславлев не смутился, однако же стоял пред ним молча, ожидая, пока заговорит сам хозяин.

– По какому делу, родимый, гуляешь к нам? спросил наконец Парамонов у нашего героя.

– Может быть, Парамоныч, я помешал тебе заняться каким-нибудь делом... Извини пожалуйста... Но у меня есть одна просьба до тебя.

– Хорошо. Садись... будешь гость... немного было мне недосужно... потому, есть делишки кое-какие... но для тебя я покину их.

– Я знаю, Парамоныч, что ты давнишний у нас в селе пчеловод, и притом, пчеловод знаменитый.

– Ну, какой же я пчеловод? Вон Потапыч так точно что внятный пчеловод.

– Нет, Парамоныч! Куда же ему до тебя?

– Ну, ладно. Пчел, что ли, хочешь водить и у меня поучиться этому задумал?

– Вот, именно, Парамоныч, по этому случаю я пришел к тебе. Я, видишь ли, еще в семинарии учился тому, как нужно водить пчел, но как учился? Вот по этим тетрадкам. В этом толку мало. Мне хочется поучиться у тебя, как знатока этого дела. Я хотел было почитать тебе эти тетрадки и, что ты в них найдешь верным, резонным, то принять к сведению, а что ты найдешь неверным, то совсем вычеркнуть отсюда. Может быть ты тут найдешь что-нибудь и для себя самого полезное и примешь к сведению. Будь так добр... давай я тебе почитаю эти тетради, и потом мы вместе посудим да порядим с тобою о пчеловодстве.

– Ну, хорошо... Почитай.

Владиславлев стал читать трактат за трактатом, и по прочтении каждого трактата закидывал Парамоныча вопросами. Парамоныч сначала неохотно отвечал на эти вопросы, а потом мало-помалу увлекся и сам стал останавливать Владиславлева и делать свои замечания. Вскоре Владиславлев нашел даже возможным коснуться знахарства Парамоныча, и последний объяснил ему, какие именно приметы нужно наблюдать в разное время при разведении пчел и какие суеверные обряды нужно соблюдать.

– Это, Парамоныч, ты преинтересные вещи сообщил мне, нарочно сказал ему Владиславлев. Недаром наша русская пословица говорит: «век живи, век учись»... Истинно так... И у кого же учиться, как не у таких людей, как ты?.. Ведь это что такое ты за человек?.. Ведь это ума палата: чего-чего ты не знаешь?.. Проживши на свете более ста лет и поскитавшись в молодости по белому свету, ты чему-чему ни научился?.. Ты настоящий мудрец древнего мира.

– Истинно, родимый, так... Я на своем веку, побывал и в Молдавии, и в Валахии, и в Венгрии, и в Турции, как был в, услужении у маркитантов во время войны... поскитался по белу свету, разные виды видал, и с разными людьми спознался.

– Вот, видишь, что это значит?.. От этого ты; и сделался таким знахарем, что все на свете знаешь... Ах, как бы я хотел у тебя поучиться кое-чему!.. Будь друг мне... Позволь мне приходить к тебе хоть на часок каждый день. Я буду читать тебе от божественного, потому что ведь ты самый у нас богомольный человек в селе... прежде тебя никто в церковь не придет, и после тебя никто и не выйдет... А ты мне будешь рассказывать про свои странствования по белому свету и поделишься со мною тем, что ты знаешь, особенно вот на счет знахарства своего... ведь ты у нас первый знахарь в селе...

– Ну, какой же я знахарь?.. Это так... только народ прославил меня каким-то колдуном...

– Полно, Парамоныч!.. Да кто же этого не знает, что ты первый знахарь не только у нас в селе, но и во всем уезде?.. Заговорить ли нужно что, приворожить ли кого, или отворожать – к кому пойти, как не к тебе? Кто это сумеет сделать лучше тебя? Ведь недаром же тебе такой почет от всех... Ты стоишь этого, потому что ты всем услуживаешь своею ворожбою. Только вот, я знаю, папаша мой этого не любит... Он тебе мешает... а то ты давно бы был на всю губернию, а пожалуй и дальше известен всем своим знахарством...

– Да, кормилец!... это правда... Он не любит этого: но он про меня и не знает...

– Ну, как не знать?... Он все знает... Разве ему на исповеди-то женщины не рассказывают, какие ты чудеса-то творишь... Ну, например, чтобы молодая женщина не рожала до семи лет после замужества, – разве это кто может сделать, кроме тебя?.. Ты дашь ей своей наговорной воды, вот и конец – она и не будет рожать... И разве этого папаша мой не знает?.. Он знает это, а никому этого не говорит потому, что ведь ему жаль бедных молодых женщин, если они будут ранее рожать, а мужья их будут за это бить...

– Нет, кормилец, я этим делом не занимаюсь. Это так только напраслину, поклеп на меня бабенки взводят... Они с свахами знаются, а я им никакой воды наговорной не даю...

– Это верно, Парамоныч, что воду им дают свахи, но они-то где ее берут? Ведь все ты им даешь; а то где бы им дурам взять ее?.. Нет, не шутя, Парамоныч, я тебе говорю: ты великий мудрец... И я сам хочу попросить у тебя помощи, потому что тоже хочу жениться...

Далее этого Владиславлев не пошел и в следующие дни того же самого предмета отнюдь не касался, а лишь действительно занялся с Парамонычем пчеловодством. Поступая именно так, он знал, что делал. Приступи он на следующий же день к старику с вопросами о его знахарстве, старик сразу понял бы, что занятие пчеловодством только лишь для отвода глаз придумано Владиславлевым. Теперь же Владиславлев показал старику, что он знает о его знахарстве, но оставляет его в покое, и желает именно поучиться пчеловодству. Это само собою производило такое действие на старика, что ему хотедось бы и самому похвастаться пред Владиславлевым своим знахарством: как говорится, он лишь подзадорил старика... Не заводя с ним еще речи о том же, Владиславлев томил этим старика, разжигал этим его желание похвастаться пред Владиславлевым своим знанием тайных сил природы, неразгаданных другими.

Узнав о том, что с началом осенних хороводов к Парамонову по вечерам каждый день стали ходить девочки-подростки и молодые женщины, Владиславлев на четвертый день своего знакомства с ним нарочно пошел к Парамонову перед вечером, чтобы как будто ненарочно позасидеться у него до того времени, когда кто-нибудь придет к нему, и, так сказать, застать Парамонова на месте преступления и обличить в лжи.

– Эх, касатик! запоздал ты ноне, сказал Парамонов: вечером-то мне было недосужно.

– Ничего, Парамоныч!.. Я немножко посижу у тебя и побеседую с тобою... почитаю тебе от божественного, а ты мне что-нибудь расскажешь про себя... Я знаю, что к тебе теперь девчата-подростки по вечерам-то бегают за «наговорною водою»... Что же? Пусть их бегают... Я тебе не помешаю... Если придет какая, ну, ты ее и отпусти, как следует, дай ей водицы... а может быть, и при мне все сделаешь, все свои наговоры... Я посмотрю и подивлюсь этому...

– Нет, вот за медком они частенько бегают ко мне... надоели, прах их побери!.. как начнутся эти хороводы осенние, все бегают ко мне за медком... от того и не продал его медовщикам... все разберут... а мне что ж?.. дороже не продать... какая полотенце принесет, какая холста аршин пять...

– Ну, вестимое дело... молодежь... хочется и повеселиться, и полакомиться... А что же лучше меда?.. Это самое первое их лакомство... Если какая придет, так ты не стесняйся, поди и дай ей медку и водицы своей... Я тебе не помешаю... даже если ты и с полчаса проходишь за медом в подвал или ворожить будешь, я посижу, подожду, пока ты все сделаешь... Мне очень интересно послушать тебя... а то скоро уеду...

Старик не сообразил, что Владиславлев ловит его на эту удочку и подстрекаемый своим желанием показать Владиславлеву, что он действительно человек не прочим чета, знает всю подноготную на свете и может творить такие вещи, что и ученые, сколько ни раскидывай своим умом, не могут их понять, – в самом деле вступил с Владиславлевым в самые откровенные объяснения и мало-помалу, наконец, дошел до сознания в том, что он действительно дает женщинам и девушкам «наговорную воду», в которую вливает по одной или по нескольку капель особой какой-то жидкости, за большие деньги добываемой им в Молдавии у знакомых ему цыган, занинающихся колдовством. Мало того, он даже показал Владиславлеву и самую склянку с этою жидкостию, светлою, как самая чистая вода, и густою, как винный спирт.

– Откуда же цыгане берут эту жидкость? спросил Владиславлев. Сами ее делают?..

– Нет, кормилец!.. сказывают, что они ее добывают далеко в заморских странах...

– Это очень интересно!.. Вот ты какой мудрец и какие вещи добываешь!.. Как бы мне теперь хотелось посмотреть, как ты будешь действовать, если к тебе придет какая нибудь девушка...

Как будто нарочно именно в эту самую пору в окошко кто-то постучался несмело.

– Ах, вот именно кто-то пришел!.. Сделай милость, Парамоныч, покажи мне все свои хитрости... прикажи сюда взойти и сделай все при мне...

Старик колебался.

– Да ну же, Парамоныч!.. благо к случаю пришлось, ведь как нарочно теперь кто-то пришел.

– Иди сюда! – крикнул в окошко Парамоныч.

Чрез минуту в избу вошла девушка лет 14, довольно высокая и мужественная.

– Ах, Дуняша! сказал Владиславлев. Еще знакомая... дочь няньки моего брата... Что? за наговорной водицей пришла?.. Ничего... не стыдись... говори прямо... ведь ты уж почти невеста.

– Да, знамо, уж невеста, – ответила девушка – а то как же!.. уж мне 14 лет... уж ребята стали просматриваться ко мне... ходила к свахе Василисе, а она послала меня к Парамонычу... потому, уж пора пришла...

– Ну и ладно... Парамоныч даст тебе водицы.

– Видно, нужно дать, сказал Парамоныч. Что делать?.. девка-то больно хороша... кровь с молоком, дай большая такая... пора погулять да и с молодцами полюбоваться...

Парамоныч сейчас же отодвинул стол, помолился, бормоча что-то такое, чего Владиславлев и понять хорошо не мог, обвел девушку вокруг стола трижды с разными причитаниями и нашептываниями, потом посадил ее в передний угол, накрывши как невесту, тем самым тонких полотенцем, которое она принесла, на стол поставил расписную чашку, влил в нее воды и 1 каплю «иерусалимской водицы святой» из той скляницы, что показывал Владиславлеву, и начал над нею шептать, плюя по временам во все стороны и дуя то в лицо, то в грудь девушки. Окончивши все операции своего «наговора» воды, старик сделал на земле большой круг мелом посреди избы, с разными причитаньями обвел вокруг него девушку, а потом поставил ее в средину круга. Снявши с головы Девушки полотенце, он опоясал им девушку и потом опять стал шептать над нею, дуть, плевать во все стороны и постукивать ее своею рукою в разных местах. Самый способ этого постукивания ясно показывал, что цель такого действия колдуна направлена к возбуждению в девушке страсти сладострастия. Взявши наконец блюдо с «наговорною» водою, Парамоныч заставил девушку три раза перекреститься и потом разом выпить все, что там было, надел ей на голову опустевшую чашку, вывел из круга и снова трижды обвел вокруг стола.

– Ну, теперь, Дуняша, милуйся и любуйся с добрыми молодцами год целый, сказал Парамоныч, и потом нагнувшись он сказал ей шепотом: – приди опять через часок.

Дуняша оказалась немного глуховатою, и потому не расслышала того, что шепнул ей Парамоныч, стояла пред ним и ждала дальнейших его действий. Парамоныч еще два раза шепнул ей тоже самое, но она опять не расслышала его слов и продолжала стоять пред ним.

– Дуняша! сказал Владиславлев: ты не дослышишь... Парамоныч велит тебе идти домой... все кончено...

– Как же все кончено? возразила Дуняша: нет, еще не все... Я знаю, что он еще будет делать...

– Ступай, Дуняша! сказал старик.

Дуняша стояла и не думала идти.

– Да чего же тебе еще нужно, Дуняша? сказал опять Владиславлев. Ты скажи прямо, не стыдись...

Дуняша действительно не постыдилась и прямо попросту, по-крестьянски сказала, чего она еще ждет.

– Что ты, дурочка, городишь, сказал поспешно Владиславлев. Тебе ли думать о таких глупостях?

– Да разве я махонькая?.. Мы друг от дружки учимся... еще с 10 лет это знаем, а не делаем этого потому, что Парамоныча боимся... он за это змиев огненных напустит на нас... вон на Груньку-то Миронову напустил... Мы сами все видели на Ильин день, как огненный змей, вечером, поднялся из болота, катился по небу, как клубок, и потом рассыпался искрами над пунькою Груньки...

– Это дурочка, не огненный змей, а метеор пролетел тогда по небу... Я сам видел его... Ты этого не понимаешь, и городишь чушь такую... Да и такие ли лета Парамоныча, чтобы делать такие глупости, каких ты от него ждешь?.. Ведь ему уже 100 лет.

– Как же!.. будто я и не знаю, что он это делает... А вчера Дашка Курочкина была у него, а позавчера Олька Мишина была, и он делал это... А я разве хуже их?.. Небось девка-то не им чета!..

– Ах, Дуняша! что ты за глупости городишь? Да знаешь ли то, что ведь это грех великий?..

Дуняша стала было возражать, но Владиславлев остановил ее и стал ей разъяснять, какой это великий грех и какой за это ответ всякий даст пред Богом. Дуняша мало понимала то, что говорил Владиславлев, но старик, застигнутый врасплох, пойманный на месте преступления, слушал Владиславлева с каким-то ужасом, особенно в ту пору, как Владиславлев говорил о близости его к смерти. Как громом пораженный, он стоял недвижимо, понуривши свою голову, и не смел прервать Владиславлева.

– Поклеп какой, Дуняша, ты взвела на меня, сказал наконец Парамоныч, когда Владиславлев перестал говорить. Ступай, дура, домой; а не то я помелом тебя отсюда...

Обманутая в своих ожиданиях, Дуняша пошла домой с плачем и рыданием, а Парамоныч все еще стоял на одном месте и не смел взглянуть на Владиславлева.

– Ах, Парамонычи., греховодник ты этакий! сказал ему Владиславлев после непродолжительного молчания. Так вот какой ты благочестивый-то человек у нас!.. Ты лицомер величайший... ты в церкви, на виду у всех, и плакал и молился по-видимому усердно, а здесь, у себя дома, вот какие мерзости творил... ты идолопоклонник великий и жрец древней Астарты... Тебе и в аде-то места мало... Сколько ты на своем веку погубил душ человеческих?.. припомни это и раскайся в том, душегубец!.. Не смей оправдываться в своих деяниях предо мною... Я и прежде знал, что ты творил здесь такие мерзости, и хотел обличить тебя, застать тебя за этими мерзостями на месте преступления, вразумить и наставить на истинный путь покаяния... Ах, ах, ах, Парамоныч!.. Как только земля тебя носила такого беззаконника?.. Как гром небесный не поразил тебя и мать-сыра земля видно не принимает к себе, от того ты и живешь так долго... Ты слуга самого дьявола и тебе на том свете место приготовлено сатаною рядом с самим Иудою предателем... Покайся, Парамоныч!.. Покайся, любезный, пока еще время не ушло. Мне жаль тебя, и я хочу тебя вразумить. Брось ты все эти мерзости, плачь, вздыхай и молись и день, и ночь, чтобы избежать будущих мук в аде...

– Виноват, родимый!.. виноват, касатик!.. Я давно уже думал бросить все... и как приду в церковь, каюсь во всем пред Богом и молюсь, но ничего с собою не могу поделать... грех-то солон... Придет вот такая-то красавица, ну, бес-то тут и был, сейчас и попутает...

– Брось ты все это... брось и думай только о своей смерти..– ведь ты думаешь, что она далеко еще, ан нет... она близка... вон, посмотрика, как уже у тебя за плечами стоит и точит свою косу...

Парамоныч вздрогнул и быстро обернулся назад, как будто и в самом деле хотел взглянуть на ту самую смерть, которая стоит у него за плечами и точит свою косу, чтобы сразить его. Под влиянием этого-то страха смерти Владиславлев и оставил своего нового знакомца, сказавши ему при прощаньи: «моли Бога, Парамоныч, чтобы смерть ныне же ночью не скосила тебя, как величайшего нечестинца... ведь ты же тут один одинешенек... прихватит, так и за священником некого будет послать... Прощай!.. Завтра я рано приду справиться, жив ли ты»... И Парамоныч целую ночь никак не мог успокоиться и заснуть. Его давил кошмар: лишь только он заведет свои глаза, как сейчас же ему кажется, что с одной стороны страшная смерть взмахивает на него своею острою косою, а с другой – сам безобразный сатана хватает его своими ужасными лапами; откроет глаза и опять страх и ужас, пред ним мелькают маленькие призраки – души изведенных им еще во чреве матерей младенцев, которые указывают на него, как на своего душегубца. Такой ужасной ночи он никогда еще не проводил. Это отрезвило его, и он действительно твердо решился во всем раскаяться пред Господом и бросить свое колдовство.

– Парамоныч! жив еще ты? – спросил Владиславлев, входя в его хижину на следующее утро.

– Жив, кормилец; но таких ужастей ночью натерпелся, что не чаял быть живым.

– Видишь, еще здесь ты начал мучиться... Что же будет с тобою там-то, на том-то свете... в самом аде преисподнем... в объятиях самого сатаны?

– Ох, кормилец!.. ох, родимый мой!.. страшно... Все брошу... Бог тебя послал ко мне, окаянному, чтобы привести меня к покаянию... во всем покаюсь...

– Но этого еще мало... Нужно искупить свою вину, хоть сколько-нибудь уничтожить то зло, какое ты сделал многим, находящимся еще в живых...

– Говори, кормилец! сделаю.

– Есть ли у тебя такие капли, которыми ты можешь разрешить неплодство всех молодых женщин, которые пили твою наговорную воду?

– Есть, кормилец! есть родимый!.. Эти капли ну ясно давать на вине... но их дать нельзя теперь, потому, от этого еще больше беды выйдет... Бабенки изведут своих младенцев сами, али через свах, а если родят, то мужья их будут бить и на барщине им прохода не дадут, как развратицам... И это все надет на мою же голову.

– Нужно сделать так, чтобы этого не случилось.

– Ох, родимый! этого сделать нельзя... Я знаю это. Не я первый, не Я, может быть, и последний занимался такими делами... испокон века это было у нас в селе... все думают, что если бабенка родит прежде семи лет от замужества, значит, она развратница... таким во всю жизнь житья нет ни от мужа, но от домашних, ни от чужих, просто, беги такая бабенка, да топись или давись...

Напрасно Владиславлев старался уговаривать Парамоныча дать молодым женщинам противоядия; никакая сила не помогала; старик упорно стоял дотоле, пока, наконец, случай не помог Владиславлеву расположить его к этому совершенно неожиданно. В ту самую пору, как Владиславлев, недовольный стариком, уже хотел-было опять приняться за смерть с косою за плечами, которая будто бы уже взмахнулась на него, в избу вбежала сестра Парамоныча, вся в слезах, и сейчас же заголосила.

– Что ты, дура, голосишь? сказал знахарь, притопнув на нее. Скажи, что с тобою стряслось?..

– Позор какой нам с тобой, заголосила баба: – ведь Анютка-то моя в Москве двойни родила... еще восьми месяцев нет, как замуж за холопа вышла там, а уж родила... в роду у нас этакого позора не было... ноне вся барщина на меня накинулась... проходу никто нигде не дает... все попрекают меня дочерью развратницей... хоть топись или давись, да и полно...

Баба принялась голосить, что было мочи, каталась по земляному полу и ломала себе рукй от воображаемого позора. Призадумался и Парамоныч. Мнимый позор этот, по его мнению, падал и на его седую голову. Понурил он голову и долго сидел молча, как попугай; и, наконец, заплакал.

– Правду говорит пословица, сказал он, наконец, как бы очнувшись от сна, – что беда одна не живет на свете, а как придет беда, так только отворяй для нее ворота... вчера случилась одна беда, а ныне другая, а завтра, видно, будет третья... уж всегда бывает три беды под ряд...

– Напрасно ты так плачешь и горюешь, сказал Владиславлев: – Бог счастье за счастьем тебе посылает, а ты этого понять не хочешь... Вчера Бог привел тебя к покаянию в ту самую пору, как ты готовился еще и еще грешить, а это есть великое счастье для грешника, а ныне Господь послал тебе случай уничтожить в самом корне то зло, какое ты сделал своею «наговорною» водою целым сотням молодых людей... ведь ищи ты нарочно, не найдешь еще такого более удобного случая сделать то, о чем мы с тобою сейчас говорили, как завтрашний день... Завтра управляющий именинник и будет всю барщину поить витом. Вот ты явись завтра на барщину и тут-то покажи всей барщине свою силу-мочь... ведь у тебя детей нет... Скажи всем, что, дескать, моя племянница потому и родила, что тебе хотелось поскорей иметь наследника, которому бы ты мог передать все свое доброе перед смертию и все свое знахарство; а что, дескать, я могу это сделать, так это я вам ныне же докажу: я, дескать, сделаю с вами то, что и ваши все молодые бабы к году поражают... тогда, дескать, я посмотрю, как вы будете смеяться над моею сестрою.

– Ах, кормилец!.. Бог тебя послал ко мне... ведь и взаправду это можно сделать так, и я сделаю это завтра же... только ты помоги мне... я буду говорить, а ты попроси приказчика сосчитать, сколько будет на барщине молодых баб и мужиков, да влей в вино по капле на человека и стакан вина... Нужно их поить вином особь от прочих...

– Будь покоен, Парамоныч!.. Я все это устрою...

– Ну, и ладно... Не плачь, сестра... завтра всему конец.

Владиславлев в тот же день перед вечером сходил к управляющему, объяснил ему всю суть дела, и управляющий отдал приказ бурмистру нарядить на следующий день всех молодых мужиков и баб, которым еще нет шести лет от венчания их, на молотьбу овса, а прочих на молотьбу ржи, и утром сосчитать и доложить ему, сколько человек явится молотить овес, чтобы по числу людей и вина в бочку влить по стакану на человека.

На следующий день, едва только собралась на работу вся барщина, явился туда и Парамоныч.

– Вы как же это, глупые бабенки, вздумали тут смеяться над моею кровною сестрою и тем мою седую голову срамить, попрекая ее дочерью, которая в Москве родила двойни через семь с половиной месяцев от венца?..крикнул он. – Вы забыли то, что она моя племянница, а я знахарь, к которому вы все ходили еще в девках за наговорною водою?.. Вы не знаете, что я могу сделать все, что захочу?..

– Ну, этого, Парамоныч, сделать нельзя тебе, чтобы твоя племянница родила, когда тебе захочется, возразила одна бабенка, – Ты нас не морочь этим... Знамо, твоя Анютка-то развратница, московка.

– А вот я же тебе, дура, докажу, что я могу это сделать, и с тобою и со всеми вами это сделаю теперь же... Знайте все, что по моей могучей силе Антонина родила... У меня нет детей, и мне хотелось скорее иметь наследника, которому бы я перед смертию передал все добро свое и знахарство свое1, вот я и сделал то, что она родила мне двух наследников... не один будет жив, так другой... кому-нибудь из них и передам я свое знахарство... потому, мне уж немного осталось жить. А чтобы вся барщина знала, что я имею власть такую, чтобы молодцы, али красные девицы детей рожали, когда я захочу, это я сейчас же всем докажу... Я сейчас же на всех неродиц напущу такое навождение, что они в будущем году все породят... Ну, колись, крестись, мордва окаянная, чухна неумытая!.. Помогай Бог всем миловаться, любоваться, да по десятку и парней, и девок нарожать на свой век!.. Молись, крестись, ребята и молодицы!.. Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа, действием Засима и Савватия, повелением Юхвитера (Юпитера) и Вяниры (Венеры) заповедаю всем молодицам-неродицам брюшко сносить и ребят к году породить по добру, по здорову.

Парамоныч крикнул это на всю барщину каким-то особенным, могучим, громовым голосом. И нужно было видеть всю барщину, чтобы понять, какое магическое действие произвели на всех его слова! Народ просто оцепенел от панического таинственного страха пред своим знахарем. А Парамоныч не дремал. Обведя пред собою круг на току, он воткнул в землю свою железную палку, дунул, плюнул на все четыре стороны, что-то пошептал над кругом, выхватил свою палку, описал ею круг в воздухе над всею молодою барщиною, и потом, снова воткнувши палку на прежнее место, закричал:

«Как на море – Океане,

На великом на буяне

Есть там славный богатырь

Белый камень Алатырь

За двенадцатью стенами,

За железными вратами,

За тринадцатью цепями,

За пятнадцатью замками.

***

От замков ключи большие,

Все из золота литые,

Бережет девица злая,

Гирсанеюшка лютая

О семи главах змеиных,

О семи ногах орлинах,

О семи крылах драконьих,

О семи глазах кошачьих.

***

Векоуша та лютая,

Зависть к людям всем питая,

Этот камень заповедный,

Словно бисер ненаглядный,

Стережет давно уж зорко,

Особливо в Красну Горку,

Что посля святой приходит

И весну с собой приводит

***

Смотрит векоуша злая,

Гирсанеюшка лютая,

Чтобы в погоду тиху-ясну,

Как Еленушку Прекрасну

Либо бабы молодицы,

Али красные девицы

Камень тот не похитили

И детей не породили

***

И голубчиков двенадцать

И голубушек двенадцать

Мохноногих и нарядных,

Сизокрылых ненаглядных,

Там на бережке садятся,

Друг на дружочку глядятся,

Гнезда вьют себе, воркуют,

Про любовь свою толкуют.

***

Там давно они ведутся,

Раза три в году несутся,

Птенчиков себе выводят,

В поле зернышки находят,

Ими деточек питают,

А крылами согревают,

По Господню повеленью

И к людскому вразумленью.

***

Ты приди, наш царь премудрый,

Ненаглядный, белокудрый,

Ты, Лександра Македонский,

Победитель Тир-сидонский;

В тартар векоушу злую,

Гирсанеюшку лютую,

Ты запри да веки вечны

В муки адски, бесконечны.

***

А тот камень заповедный

Ты себе в венец победный

Вместе с чистым златом вделай,

Ненаглядный царь наш белый,

Чтоб не красные девицы,

А все бабы молодицы

Деточек понародили,

Да и Богу угодили.

***

Ты ж, Венера ненаглядна,

Как невестушка нарядна,

Тех голубчиков двенадцать

И голубушек двенадцать,

Что на море–Океане

На великом на буяне,

Ради счастия людского

С бережка спугни морского.

***

К нам они пусть прилетают

И у нас тут обитают,

Чтобы нашим молодицам,

И плясуньям и певицам,

Всем с мужьями миловалось,

Жить в согласьи любовалось,

Чтобы детушки рождались

И семейства размножались»

. . . . . . . . . . . . . . .

На минуту Нарамоныч остановился, окинул своим взглядом всю молодую барщину, сделал пред собою другой круг, дунул, плюнул на все четыре стороны, потом палкою своею в воздухе описал круг и сказал громко: «Пошли, Господи, нашим парням и молодицам жить в любви и согласьи, чтобы детки у них у всех народились, и мальченочки и девченочки, всему миру православному на славушку, а отцу, матери на радость, а царю белому на службу воинскую и с неметчиной и с туретчиной, и со всякою нехристью поганой, как с премудростью персидской и голью египетской, и с Полионом (Наполеоном) окаянным, что матушку нашу Москву сожег, и с татарвою проклятой, и со всяким бусурманином... И как на небе Сидеры (звезды) в ясну ноченьку ярко светят, так бы и детки их всегда были к отцу с матерью приветливы, словом не забижали и хлебушком не заделяли, во младости почитали и в старости не покидали, а по смерти поминали, чтобы их душеньки чрез звезды ясные на небушко взлетели... Помогай Бог всем неродицам первое брюшко сносить и ребятишек породить во здравии... Аминь.» Тут Парамоныч снова дунул, плюнул на все четыре стороны, припал к земле, что-то пошептал над сделанными им кругами, потом встал и развел руками над головами молодой барщины, как будто он в самом деле что-то такое напускает на всех.

– Ну, бабенки, теперь дело кончено, сказал он потом, кланяясь молодой барщине: – теперь я на вас на всех напустил такое наваждение, что вы все к году породите... Радуйся, батюшка-поп! Такие выпадут месяцы, что успевай только ребят в крещеную веру вводить: что ни день, то будет крестин пять, али шесть... А вы, бабенки, смотрите, не шалите: как увидите у себя брюшко, не ходите ни к бабкам, ни к колдунам, и сами не изводите своих детищ; а то я на вас за это напущу такое дьявольское наваждение, что змеи огненные будут к вам летать по ночам, спать с вами и щипать вас, и родить вы будете, не разродитесь, и подохните, как псы смердящие, без покаяния, придут к вам из ада Цербера (Цербер адский пес) и Кощей бессмертный, загрызут вас, и душеньки ваши диаволы оттащут прямо в тартарары на веки вечные, а Костра и Полуса (Кастор и Поллукс) утробушки ваши отдадут на съедение червям, и воскресения вам тогда, как душегубцам, не будет во веки вечные... И тот будет анафема-проклят, кто вздумает ворожить вам на детищах ваших, али к бабкам и к колдунам вас посылать... Сильнее меня ни одного знахаря нет: не токма что все колдуны у меня под рукою, а и вся нечистая сила служит мне... Куда хочу, туда и пошлю ее мучить людей...

Народ стоял безмолвно, в страхе и трепете, будучи уверен в том, что Парамоныч есть голова всем знахарям и колдунам и может все сделать, что захочет. Такой панический страх овладел всеми, что и после того, как Парамоныч перестал говорить, долго никто не осмелился хоть слово сказать друг другу. Даже когда бочки водки привезли на барщину, и тогда народ не тронулся с своих мест и не «загалдел», обрадовавшись выпивке за здоровье управляющего.

– Ну, пейте себе на здравие, а я пойду к самому приказчику, сказал Парамоныч, и ушел.

Водку всю роспили, и никто из молодых мужчин и женщин ни почему не мог узнать того, что им дана была водка не простая, а с снадобьем Парамонычевым. Но едва только прошло с полчаса, как действие этого снадобья стало уже обнаруживаться: то одна, то другая женщина вдруг почувствовала, что с нею внезапно случилось что-то неладное, явилось столь сильное, ничем не преодолимое пожелание и такое нетерпение скорее удовлетворить своей страсти, что она не знает, как ей с этим быть и что делать, лице у нее горит, сердце бьется, дыхание прерывисто. Во время переворачивания или развязки снопов она шепчется о чем-то с мужем. И вот едва восемь цепов пройдут свою грядку, и начнется сгребание и таскание к месту соломы то там, то здесь вдруг не окажется пары или двух.

– Василий!.. а Василий! сказала первая из женщин, желавшая на время убежать от молотьбы: у меня живот болит, все нутро сожгло... пойду я в ригу, покатаюсь там на колосниках меж снопов, на тепломь-то, авось пройдет.

Сейчас же она бежит в ригу, не одевшись.

– Экая дурь баба, говорит муж вслед ее: побежала; как коза, запрыгала, а шубы своей не взяла... С теплого-то пойдет по такой стуже, да и совсем захворает... Нужно понесть ей шубу.

Малый берет шубу жены и несет ее в ригу. А за ним и другие таким же образом, как будто нечаянно, уходят с тока и пропадают по получасу и более, кто в риге, кто в ометах.

– Эге! сказал десятник: раз, дна, три... целых десяти тягол нетути... Куда разбежались?..

– Не зымай их, – ответил один малый, – только что возвратившийся на молотьбу: – должно зельем каким опоили нас... у всех животы разболелись... пройдет боль, и сами придут.

Парамоныч хорошо знал, что действие его снадобья очень скоро обнаружится и, чтобы показать всем, что он не шутит с ними, часа через два он нарочно пришел на барщину. При виде его многие женщины смутились и покраснели:

– Ну, что плясуньи? – сказал он: – правду я вам говорил, али нет, что я на вас ноне же напущу навождение?.. Много ли вас тут таких, которые с тока-то бегали в разные места, кто в ригу, кто еще куда?.. Не правду, что-ль, говорю?

– А вот оно что! – сказала одна женщина. – А мы думаем, что это все бегают с тока? А это по твоей милости они бегали?

– A-то что-же? И всем вам тож будет: не ноне, так завтра, после завтра, чрез неделю, али чрез две, а уж беспременно и со всеми вами будет то же самое... это вы знайте...

– Чтоб тебе ни дна, ни покрышки! – сказали вслед Парамонычу многие женщины, когда он пошел с барского гумна. – Колдунище окаянный!.. наваждение на нас наслал на всех... Уж насылал бы на тех, кто над сестрою твоею смеялся и тебя вместе с нею позорил.

Многие женщины все-таки еще не верили тому, чтобы и в самом деле они могли родить в следующем году. Но вот прошло после того всего только две недели, и случилось то, что предсказывал им Парамоныч: все они сознали, что с ними случилася какая-то большая перемена и их стало «перекидывать» с пищи на пищу, а это по словам их матерей верный признак того, что они сделались беременны. Взвыли бабы, и пошли и день, и ночь проклинать за это Парамоныча. Сначала они стыдились своего нового положения и боялись позора, а как потом узнали, что та же беда случилась и со всеми прочими, успокоились и лишь втихомолку, между собою только ругали Парамоныча. «Чтоб ему ни дна, ни покрышки! говорили они. В какую беду он ввел нас. Вся Ивановщина (т.е. все окрестные поселяне) теперь будет над нам смеяться, как узнают про нашу беду. Хоть бы он уж и там напустил свое наваждение на всех неродиц: тогда бы нам не больно было».

Между тем Владиславлев в течение этих двух недель не бездействовал. Одна цель была достигнута, но ему хотелось достигнуть еще и другой цели, – хотелось совершенно отвратить народ от всякого рода суеверий и знакомства с знахарями, колдунами и колдуньями. Но как это лучше всего сделать? Сказать поучение? Но как бы оно ни было красноречиво и убедительно, этого одного будет недостаточно. Он хорошо понимал, что как бы ни была хороша его проповедь, одно против нее слово какого-нибудь вожака народного, – и оно останется бездейственным, и что напротив того подтверждение его слов таким народным авторитетом, как Парамоныч, может принести огромную пользу. Поэтому в течение этих двух недель Владиславлев все внимание сосредоточил на приведении Парамоныча к полному раскаянию в своих грехах и расположении его к тому, чтобы он сам же пред всем народом открыто объявил, что и он сам и все прочие знахари, колдуны и колдуньи, свахи и бабки-повивалки только лишь морочили народ всеми своими «наговорами», нашептываниями, умываньями и п., и что истинная причина такого явления, как нерождение детей до семи лет от замужества, заключается в том яде, который свахи дают пить молодым в воде. Парамоныч действительно всем сердцем раскаялся пред Богом и о. Петром во всех своих преступных деяниях знахарства и обещал Владиславлеву оказать свое содействие в деле вразумления народа.

На день Знамения Пресвятой Богородицы Владиславлев сказал прекрасное поучение, в котором он разоблачал знахарство, колдовство и всякого рода суеверия, доказывал, как они преступны и к каким гибельным последствиям приводят тех, кто ими занимается или к ним обращается и убеждал всех обратиться всем сердцем к Богу. В конце поучении он сказал: «если вы мне не верите, что все сказанное мною есть совершенная истина, спросите о том своих знахарей и, если они не боятся Бога и думают о спасении своей души, они по совести скажут вам, что я говорю правду». Само собою понятно, что знахари не сказали бы этого в виду своих же выгод и по чувству самосохранения; но Владиславлев был уверен, что все обратятся именно к Парамонычу, который был тут же, стоял впереди всех, постоянно вздыхал и слезно плакал. Поучение его произвело на всех глубокое впечатление; но всех брало сомнение, действительно ли все это правда, что говорил Владиславлев.

– Вот, братцы мои, диковинную вещь про свах сказал нам Василий Петрович-то, сказал один мужик по выходе из церкви, подходя к толпе народа. Неуж-то и взаправду свахи не наговорною водою поят молодых, а каким-то зельем, которое изводит детищ в утробах матерей и от того бабы не рожают по семь лет и более? Этого отродясь не слыхивали. А ведь у нас это испокон века водилось так.

– Это точно, ответил другой, диковинную вещь сказывал он нам... мы отродясь этого не слыхивали. И неужто это правда, а не выдумка его?

– Нужно, братцы, Парамоныча спросить об этом. Он, сердечный, все вздыхал да плакал во время проповеди-то: видно, его она за живое взяла... Он скажет правду.

Вышел Нарамоныч из церкви, и вся толпа к нему с поклоном и вопросом: «правду ли говорил попович про свах, что они зельем поят молодых?»

– Правду он говорил, ответил Парамоныч: истинную правду, как по грамотке все росписал... Мне не аредовы веки жить... пора уж и умирать... и я кам говорю, что он сущую правду говорит... Если хотите, я завтра выйду к вам на барщину, и там при всех скажу вам всю правду-истину и о свахах и о себе самом.

– Пожалуйста приди и скажи, закричали все.

Идя домой, крестьяне только лишь качали головами и разводили руками от удивления, что «попович нашел в слове Божием и сказал им диковинную вещь про свах, знахарей, колдунов и колдуний». Дома у всех только и толку было, что про эту «диковинную вещь», и все с нетерпением ждали, что-то им на следующий день скажет Парамоныч.

На следующий день утром на барщину явились и старики все, чтобы послушать, как Парамоныч будет рассказывать всем про себя же самого и про других «диковинные вещи». Явились туда и Владиславлев, и управляющий имением. Пришел наконец и Парамоныч. Вся толпа и расступилась перед ним, как бы пред высшим начальником, и отвесила ему низкий поклон, но в то же время и безмолвствовала.

– Ну, что, молодицы, обратился он прямо к молодым женщинам: все вы теперь ходите с брюшком? Познали ли вы теперь мою силу-мочь?.. Я наслышан, что вы за это ругаете меня, промеж себя, на чем только свет стоит... Ах, дуры!.. Вы денно-нощно за это Бога должны молить, что я сделал с вами такую диковинную вещь... Я этим развязал и свою грешную душу и ваши: ведь вы все душегубицы были... у вас во утробах детища изводились от того зелья, которым вас поили свахи... вы думали, что они водою наговорною вас поили, а они ведь у меня же брали это самое зелье и поили им вас... Вы думаете, что не рождать детей по семь лет, али более, и по стольку же лет Причастия не брать самим Богом показано? Неправда! Вас этим только морочили ваши свахи да матери. Богом показано всякой вещи свое время. У Причастья нужно бывать каждый год, а детей рождать чрез год или два, как Бог велит. Спросите вот у Василия Петровича, и он вам от слова Божия скажет тоже самое, что и я говорю...

– Сущую правду ты говоришь, Парамоныч, – сказал Владиславлев. – Как слово Божие и Св. наша Церковь учат о св. причащении и деторождении, об этом я побеседую со всеми в воскресенье. А теперь я вам укажу на то, когда молодые женщины рождают детей, напр., в Никольском, Покровском, Никитском и во многих других селах, в Мутноводске, Москве, Петербурге и других городах? Все чрез год или два от замужества. Неужели же там, по вашему мнению, все живут одни развратницы?.. И царицы, и великие княгини, и ваши барыни и другие и жены священников – все рождают чрез год или два... И меня моя мамаша родила тоже чрез год, и осмелится ли кто-нибудь из вас хоть в мысли-то своей заподозрить ее в порочной жизни?

– Как это можно, кормилиц наш! – ответили все: – да есть ли еще у нас тут во всей округе хоть одна такая женщина благочестивая, как твоя матушка родимая?

– Вот видите, сказал Парамоныч: – сами же вы это сознаете. Стало быть, самим Богом узаконено, чтобы женщина рождала детей к году после замужества, а не через семь лет... Если бы было положено Богом через семь лет, то вам не нужно было бы пить то самое зелье, которое вам дают свахи... Верьте мне, что все это делало зелье, которое давали вам свахи. А у меня есть еще другое зелье, которое может разрешать неродиц... Вот я ономнясь здесь же, при вас выводил круги, нашептывал, причитал и разные артикулы выкидывал, и вы думаете, что от этих самых артикулов уничтожилось действие того зелья, которое давали вам свахи? Вовсе нет. Вас всех напоили вином, в которое было влито мое зелье, и оно-то произвело такое действие на вас; а все эти артикулы колдовские я проделывал здесь только для отвода глаз... Что это правда, это я вам докажу сейчас же. Эй, ты, Катюшка Чулкова! подь-ка сюда.

Из толпы выступила женщина средних лет. Она была ни жива, ни мертва, как выражается народ, и от страха вся тряслась, точно ее била лихорадка.

– Ты, дура-баба, – сказал ей Парамоныч, – три года подряд родила по-двойни, ребята твои были живы, и ты заскучала ими... Чтобы не иметь еще детей, ты, дура, ходила к бабке Степаниде, и она давала тебе зелья, которое ты пила сама, которым и мужа поила... Ты перестала рожать, а Бог в наказанье за это разом отнял у тебя всех шестерых детей... Ты убивалась по ним с горя и молила Бога, чтобы Он дал тебе детей... вот видно Бог услышал твою молитву и хочет послать тебе детей... Хочешь ли ты, я дам тебе с мужем выпить в вине по одной только капле вот этого зелья, и ты будешь рожать?..

– Ах, кормилец мой! – вскричала баба, – Я точно согрешила пред Богом... пила наговорную воду и Бог наказал меня за это... а теперь я умираю от тоски. Если и заправду ты можешь это сделать, то дай мне этого зелья... я по гроб не забуду тебя.

Управляющий сейчас же послал за водкою и, когда oна принесена была, Парамоныч при всех влил в каждый стакан по капле своего зелья и дал их выпить Катерине и ее мужу.

– Вот видите, братцы мои, – сказал он потом: – я при всех вас без всяких артикулов дал им в вине по одной капле своего зелья, и если Катюшка станет опять рожать детей, то поверьте тогда все, что артикулы колдовские сами по себе ничего не значат, а все зависит от этого зелья... Я вам сущую правду говорю... И больше никогда ни к каким знахарям и колдунам не ходите ни зачем... Это один только грех... пагуба своей душе... Я каюсь во всем перед Богом и перед вами... Простите меня великого грешника...

Парамоныч пал и поклонился всем до земли, со слезами на глазах прося у всех прощения.

– Диковинную вещь сказал ты нам, Парамоныч, – заметил молодой еще малый Пахом, когда Парамоныч встал: – а ведь нам все старухи наши твердили одно, что если баба родит до семи лет, то значит она развратница... Вот когда моя Апроська родила через четыре года, мать моя проходу мне не давала, все попрекала меня женою развратницею и научала меня вздуть ей за это бока хорошенько... Грешный человек... хоть я и никогда ничего такого не замечал за своею женою, а ноне мать мне зудит и завтра зудит на ухо одно и тоже... ну, известное дело, грех попутал меня... нослухался я матери, и начал каждый Божий день колотить свою Апроську, и она, сердечная, столько вынесла от меня этих колотушек!.. А но делу-то выходит, что я ее безвинно-напрасно колотил целых пять годов... виною всему, значит, была окаянная сваха: она, значит, мало дала нам своего зелья... Вот и поди тут!..

– Вестимо так... ты ее колотил безвинно-напрасленно... А что на счет разврата, так это совсем пустое... Твоя-то баба редкая баба, а прочие-то все почти развратницы... я это верно знаю... Какая с свекором своим жила, какая с деверем, какая с бурмистром, али еще с каким мироедом... Вот они все тут бабы-то... И все они начали беззаконничать еще с 14 лет от роду... все они еще в девках ходили ко мне же на беззаконные дела... ну, тогда они это делали по глупости, а после-то по своей воле... потому, все делали так, и не считали это за грех... Матери сами грешили, и дочерей своих греху учили... а там еще свахи подучали их разным нехорошим делам, заставляли жить с свекорами и деверьями, как и сами живали. Теперь одно только остается всем бабам-дурам идти поскорее к попу, да рассказать ему все по совести, по душе, чтобы, значит, он «питимье» на всех наложил.

Вся барщина была поражена словами Парамоныча: мужики узнали от него о деяниях своих жен, а бабы были им облачены в этих преступных деяниях.

– Отродясь, Парамоныч, мы ничего такого не слыхивали, – сказал один малый. – По делу выходит, что всему виною эти проклятые ведьмы... свахи, да наши старухи... За это следует с ними разделаться... тузить их нужно...

Малый поднял свой здоровенный кулачище и действительно уже готов был броситься на одну сваху, стоявшую тут же, и вся барщина пришла в волнение. Немудрено, что совершилось бы и убийство. Но Парамоныч успел предупредить это во время.

– Молчать! – крикнул он на малого. – Прошлого уже не вернешь: а чтобы вперед этого не было, не берите свах на свадьбу, – вот вам и все... да покайтесь все...

– Спасибо тебе, Парамоныч, что ты наставил нас на истинный путь; а то мы погибли бы во грехах...

– От чего же погибли бы? – возразил Владиславлев. – Разве у вас священника нет, или он вас не учит истине?..

– Как же! – возразила одна женщина. – Нам небось свахи-то да матери наши говорили, чтоб мы с тем и умирали, а попу на исповеди не сказывали про свои беззаконные дела, и что не рожать по семь лет, али с свекором жить не грех, а спасенье... на том свете, вишь, за это не заставят лизать языком кипучую смолу, да с самим сатаною жить, как с мужем... Это, вишь, так Варвара мученица сказывала бабушке Василиссе, когда она обмирала да с нею на том свете по мукам ходила.

– Вот вы и вышли бабы дуры, – сказал Парамоныч: – нашли кому поверить?.. Василисса-то твоя была первая в селе «гулящая» бабенка, и обмирать-то вздумала потому, что муж ее бил за эти «гуляшки», да к палатям на ночь привязывал... После обмиранья то ей своя воля была: муж все пил, а к ней вы ходили на поклоны, да холсты ей носили... Она, невесть что, и говорила вам про тот свет... гуляла пуще прежнего, да издохла без покаяния... Подумай-ка ты, хорошо ли это?

Парамоныч попал в самое больное место всего народа, разоблачивши деяния обмиралки Василиссы, которая слыла в народе за святую. И народ призадумался над тем, следует ли подобным людям верить?..

VII. Поездка в Мутноводск

Успешное исполнение трудного поручения отца имело весьма благодетельные последствия и для самого Владиславлева и для его отца. О. Петр был утешен таким успехом сына в деле искоренения ужасного суеверия и столь благодарен ему за это, что совершенно помирился с нашим героем и решился предоставить ему свободу действий.

– Вася! – сказал он на другой же день после того, как Парамоныч пред всею барщиною объяснил тайну своего знахарства и колдовства: – ты мне оказал великую услугу... Я за это так благодарен тебе, что предоставлю тебе полную свободу действий: хочешь, живи здесь с нами, не хочешь, поезжай в Мутноводск, и там хорошенько сообрази все обстоятельства будущей твоей жизни и деятельности.

– Благодарю вас, папаша!.. Мне крайне нужно побывать в Мутноводске... позвольте туда проехать теперь же... к святкам я возвращусь сюда с братьями...

– Если хочешь, то поезжай завтра... управляющий кстати посылает туда своего конторщика.

Владиславлев немедленно собрался, и на следующий день рано утром покатил в Мутноводск. Боже! с каким восторгом и с какими надеждами на устроение своей судьбы ехал туда наш герой! Никогда еще ему не было так приятно вспомнить о Мутноводске и своей родной семинарии, как теперь. Всю дорогу он мечтал о скором свидании со своими бывшими начальниками, наставниками, товарищами, соквартирантами и знакомыми и о получении более или менее достоверных сведений о том, будет ли он назначен опять в академию на казенный счет или нет. Но вот и Мутноводск вдруг весь показался ему с одной горы. Ах, как трепетно забилось его сердце! Вот и семинария стала ясно видна. Мгновенно снимает он свою фуражку и неоднократно осеняет себя крестным знамением, смотря на крест семинарской церкви. «Вот она дорогая моя семинария! – невольно восклицает он. – Вот она колыбель моего детства! О, как я рад снова быть в твоих стенах и видеть тебя, моя дорогая!» И мысли одна за другою теснятся в его голове. Сейчас же припоминаются ему многие и многие обстоятельства его ученической жизни, и сердце отрадно бьется.

Въехали в Мутноводск. До слуха нашего героя долетел звук знакомого ему семинарского колокола, в который только что заблаговестили ко всенощной. Нетерпение взяло его. Захотелось ему поскорее быть в семинарии, и вот он сейчас же соскакивает со своих саней и бежит прямо в семинарию точь-в-точь с такими же чувствами, с какими он бывало приближался к своему родительскому дому во время отпусков из семинарии на каникулы, когда мать выбегала к нему навстречу с распростертыми объятиями и со слезами радости на глазах говорила ему: «наконец-то я тебя дождалась, радость моя, надежда моя!» Вот он даже и в семинарии и в самой церкви. Все здесь точь-в-точь в таком же виде и порядке, как и всегда прежде бывало, – ничего нет здесь особенного; но для него все здесь так отрадно, так близко сердцу, что он с радостию смотрит на все, услаждается знакомым ему чтением псаломщика семинариста и пением семинарского хора певчих. Одно только невольно бросается ему в глаза в ту самую пору, как ученики стали подходить к евангелию: нет тут его близких друзей и товарищей. И мысль его невольно теперь обращается в другую сторону. «Ах, где-то теперь мои бывшие друзья и товарищи? невольно думает он. Что-то теперь с ними сталось?.. Разбрелись все по целой епархии, и Бог весть, как они теперь живут»... Мысли одна за другою потянулись в его голове, так что он и к евангелию забыл бы подойти, если бы до его слуха не долетели такие слова, которые заставили его прийти в себя.

– Смотри, Marie, – сказала тихо одна барышня, стоявшая немного в стороне от Владиславлева: – вот стоит Владиславлев... Помнишь, как он, бывало, всегда усердно молился здесь, а теперь стоит, как истукан, задумавшись, и лице у него такое печальное.

– Что за важности! – ответила другая барышня. – В кого-нибудь влюбился по уши... ну, и мечтает ...

– Ты все глупости говоришь... А я думаю, что с ним беда какая-нибудь случилась...

– Положим, что и беда случилась, а нам с тобою что до того?.. Он нам не поведает своей беды.

Владиславлев невольно встрепенулся и тяжело вздохнул, и тут только увидел, что ученики все уже успели подойти к евангелию и из посторонних посетителей едва осталось с десяток таких, которые еще теснились около аналогия с евангелием.

Как провинившийся школьник, с потупленным взором и краскою стыда на лице двинулся он вперед и подошел к евангелию самым последним: еще бы минуты две-три, и он не успел бы подойти к евангелию. И, Боже! – как ему стадо больно, что он невольно в церкви во время молитвы впал в такую рассеянность, и не слышал того, как певчие пели рождественские ирмосы. Бывало, при пении этих ирмосов у него сердце билось радостно, мысль парила в небеса и молитва самая усердная неслась к Богу, а теперь – увы! – он и не слышал ничего во время канона и не молился... Сознавая свою виновность пред Богом, Владиславлев тем усерднее стал теперь молиться до конца всенощной, и слезы не раз можно было заметить на его глазах во время пения великого славословия.

Отошла всенощная, и снова Владиславлев слышит и видит пред собою то же самое, что и прежде всегда бывало: певчие поют концерт «Приклони, Господи, ухо твое», выводя на всевозможные тоны «ухо, ухо твое», а помощник инспектора, не любивший этого концерта по причине, известной всем семинаристам, в это самое время проходит между рядами, «философов», или учеников среднего отделения семинарии, и перекликает их по списку тихохонько, вот и из церкви все выходят, и опять при этом происходят обычные сцены. А Владиславлеву все это кажется чем-то очень интересным, что-то родное ему чувствуется во всем этом. Вот он выходит из церкви прежде семинаристов и останавливается в коридоре перед церковию. Тут ждет выхода ректора из церкви Бетуллин, и Владиславлев здесь встречается с ним. Владимир Яковлевич Бетуллин все такой же живой и добрый, каким он и прежде был, и Владиславлеву отрадно было встретился с ним и засвидетельствовать ему свое глубокое уважение, как любимейшему наставнику.

– Здравствуйте, Владимир Яковлевич! сказал он, подходя к Бетуллнну. Как я рад, что снова вижу вас здоровым и веселым!

– Здравствуйте, милый человек! ответил ему Бетуллин, целуясь с ним. И вы наконец приехали нас навестить... Очень рад вас видеть.... Как вы теперь поживаете и чем занимаетесь?.. Я вас в эту треть раз сто вспоминал... Не стало вас в семинарии, и мне плохо пришлось провести эту треть: народ у меня теперь все ленивый да пьяный ... нет ни одного такого ученика, который бы, подобно вам, поддерживал наставника своим усердным отношением к делу и в своих товарищах возбуждал соревнование... вовсе никто теперь не занимается делом серьезно... Впрочем, мы об этом еще поговорим с вами... Приходите ко мне послезавтра... непременно приходите...

Вышел из церкви ректор и поздоровался с Бетуллниным. Владиславлев подошел к нему под благословение. Ректор благословил его и потом поцеловался с ним, как бы с сыном.

– Как ваше теперь здоровье? спросил он.

– Слава Богу... теперь я здоров.

– Очень рад этому. Поправляйтесь и еще, запасайтесь силами, чтобы потом весь академический курс пройти легко, безостановочно, с честию и славою.

– Благодарю вас... Надеюсь, что Господь подкрепит мои силы и поможет мне докончить свое образование.

Владиславлев поклонился ректору, простился с Бетуллиным и стал здесь же поджидать выхода инспектора, чтобы и с ним повидаться. Вот и инспектор. Он все таков же, каким и был, а между тем с Владиславлевым встретился теперь по-отечески и даже по-дружески, после благословения поцеловался с ним, взял его за руку и повел к себе на квартиру пить чай; из своенравного, а подчас и бесхарактерного начальника он теперь превратился в простого задушевного товарища, доброго и искреннего друга, расспрашивает его обо всех обстоятельствах его жизни и обещается непременно после Рождества доставить ему в Мутноводске же выгодный урок в одном, знакомом ему доме. Мало того, среди разговора он вдруг еще предлагает Владиславлеву папиросу.

– Благодарю вас, ответил ему на это предложение Владиславлев: – я как прежде не курил, так и теперь не курю и надеюсь никогда не курить.

– В самом деле?... Может быть, вы стесняетесь курить при мне?... Не стесняйтесь... Ведь я теперь более не инспектор ваш, и вы не ученик.

– Я не курю по убеждению во вреде курения табака, особенно для молодых людей, и, будучи старшим я сам же строго преследовал курение его семинаристами, бывшими под моим надзором. Я был бы лицомер, если бы, преследуя других, сам курил.

– Это хорошо. Но мало ныне таких-то, как вы: все курят и курят безобразно. Я преследую это зло в семинаристах, но сам вижу, что цели не достигаю: здесь не курят, а в квартирах и дома все почти курят... вот что дурно-то, что отцы дома позволяют детям курить.

– Без сомнения, это есть большое преступление со стороны родителей. И я очень благодарен теперь своим родителям за то, что они всегда, с первых же дней моего учения и до окончания курса, строго воспрещали мне курить.

– А братья ваши курят?

– Нет... Я за ними строго следил, и слава Богу ни один из них никогда не курил... да и не на что было нам табаку-то покупать ... наши родители очень бедны, и на все наши нужды ученические давали нам не более 25 к. в треть...

Инспектор распрощался с Владиславлевым самым дружеским образом и просил его непременно еще побывать у него до отъезда своего на родину, чтобы получить от него определенное сведение относительно урока в одном знакомом ему доме.

От инспектора Владиславлев пошел в квартиру своих братьев, которые теперь жили вместе с Майорским в доме фельдшера семинарской больницы. Радости свидания его с братьями и бывшими своими соквартирантами и конца бы не было, если бы эта радость не была омрачена теми ужасными беспорядками, которые он встретил в этой квартире. Новая квартира его братьев была отнюдь не больше той, которую прежде занимал Владиславлев со своим обществом, но некто Терновский, как фельдшер семинарской больницы, был для семинарского начальства свой человек, и потому инспектор позволил ему иметь в своей квартире столько семинаристов, сколько будет его душе угодно. И вот, в видах большей наживы Терновский набрал себе 43 человека, Неизбежные при таком многолюдсиве теснота, духота, неопрятность и грязь превосходили всякое вероятие. Одна только комната была довольна просторна и не заставлена кроватями, зато в остальных тесных комнатах кровати стояли сплошь одна возле другой, и все-таки многие ученики, за недостатком мест для постановки кроватей, спали на столах, скамьях, табуретках и прямо на полу, для некоторого удобства, под столами. В комнатах во всех углах непомерная сырость, на полу грязь на вершок, на подоконниках корки хлеба, окурки папирос, огуречные очистки, книги, тетради, перья, чернильницы; на кроватях тулупы, сюртуки и шапки валяются в беспорядке, на столах вместо подсвечников стоят ‘разбитые бутылки с воткнутыми в них сальными свечами; на стенах висели клетки с чижами, щеглами и снигирями, балалайки, флейты, скрипки, гитары, дудки и бубны. Трудно было и поверить тому, что это семинарская квартира: так было здесь гадко и безобразно. Невольно Владиславлеву взгрустнулось при виде всякого рода беспорядков в квартире его братьев.

– Владимирович! – сказал он, наконец, обращаясь к Майорскому: – что сие вижу я?.. Каким образом вы попали на эту квартиру и отчего все здесь в таком безобразном беспорядке, какого я никогда и нигде не встречал в семинарских квартирах?

– Что делать? Все случилось неожиданно для меня... нашему прежнему содержателю квартиры Онисиму Иванову хозяин неожиданно отказал в отдаче ему дома пред самым началом трети, новой квартиры он нигде не нашел, и мы волей-неволей, чтобы не разбрестись в разные стороны, попали сюда, и наше общество соединилось с обществом Михаила Петрова... И, вот, мы живем здесь в тесноте, духоте и грязи. Как только мы все живы и здоровы, право, я считаю это за особое чудо... А как нас всех не поключили в эту треть, это чудо из чудес в нашей семинарии... Я в этом каюсь пред вами... И я во всем немало виноват, но инспектор наш должен за нас ответить и перед начальством, и перед Богом.

– А часто же он бывает?

– Ни разу не был... Помощник его был раз.

– Не понимаю, как это возможно...

– Очень понятно: во-первых, это квартира своего же человека Терновского, во-вторых, ревизия прошла благополучно, а в-третьих, инспектор наш просто с ума сошел... сначала строгость свою во всем он довел до nec plus ultra, а потом вдруг ни на что не стал обращать внимания, и всю семинарию распустил... Пьянство у нас теперь развилось в семинарии такое, что и поверить трудно тому, как все пьянствуют... Да, вот скоро будут посвящать в стихарь Краснопевцева, и вы сами тогда увидите это...

– Очень грустно и очень жаль мне всех вас, а еще более для меня будет грусти, если я все это увижу.

– Долго вас ждать не заставим, сказал в это время бывший ритор Сахаров: – вот завтра же посвящают в стихарь наших приятелей Струкова, Казанского, Зорина и Архангельского... Посмотрите, что будет.

И в самом деле, на следующий день и перед вечером, и в особенности вечером Владиславлев был свидетелем таких безобразных сцен пьянства и буйства целого десятка перепившихся приятелей, что и представить себе не мог он ничего подобного. Дошло даже до того, что некто Никита Петров, отважный философ, чтобы унять буйство одного пьяного ритора Филиппа Культявого, как его все величали, преспокойно высек его розгами.

– И часто у вас бывает подобное пьянство и такие сцены безобразия? спросил Владиславлев у Сахарова.

– А то и нет?.. В неделю раза два-три, а иногда и подряд изо дня в день...

– Грустно, очень грустно...

– Ах, Василий Петрович! сказал Сахаров со слезами на глазах. – Если вам грустно видеть это или слышать про это, то нам-то каково все это переживать?.. Поверите ли, иной раз так бы вот и пошел к инспектору за тем, чтобы по чистой совести все ему рассказать, да заранее знаешь, что толку из этого не выйдет, ну, и терпишь все, молчишь и плачешь втихомолку... И как все мы о том жалеем, что вас нет с нами, и как часто мы вспоминаем про вас!

– Будто и вы вспоминаете?

– Я?.. Да чуть ли не чаще всех... Я знаю, что вы всегда считали меня лентяем и забиякою, но я таким лишь казался вам, а не был таким на самом деле... уроки я всегда готовил вперед на классе, а лежа на своей койке и насвистывая, я обдумывал задачу или вообще то, что намеревался написать... ведь я тоже кое-что украдкою от вас пописывал и все то, что вы часто говорили нам, всегда записывал.

– Это для меня новость весьма отрадная...

– Да, это было так... А теперь и рад бы что сделать, да нельзя... За одно только я благодарю Бога, что я доселе еще не пью ничего, и сам дивлюсь тому, как я не сделался пьяницей?..

– Ну, а Елеонский как живет?.. Не пьет?..

– Нет... И он идет по вашим стопам. Вы плохо о нем не думайте... Он пишет: ведет дневные записки, сочиняет драматические пиесы, басни, сказки, повести и рассказы.

– Это хорошо... Приятно слышать... Я очень рад тому, что семя посеянное мною, еще не заглохло в ваших душах... Но ведь оно рано или поздно может и заглохнуть, если все вы будете продолжать жить так же, как теперь живете... Есть ли надежда на лучшее в будущем?.. Сойдете ли вы отсюда в следующую треть, или тут же будете жить?

– Пока сказать трудно... Мы все, бывшие ваши соквартиранты, нашли себе новую хорошую квартиру, но она пока еще не отделана... Едва ли не останемся здесь еще на одну треть... Зато тогда непременно сойдем отсюда, и снова будем жить по-старому... Теперь вся беда в том, что с нами здесь общество Михаила Петрова... Тогда мы будем одни.

VIII. Поездка в г. Зеленоводск

На следующий день, когда ученики все ушли в семинарию и Владиславлев остался в квартире один-одинешенек, невыразимая грусть вдруг овладела им при мысли о том, что ему теперь делать и как быть с своими обстоятельствами.

– Вот, рассуждал он сам с собою: – приехал я и в Мутноводск. Что же здесь?.. Что дальше?.. Что я буду тут делать и где буду жить?.. Здесь, в этой грязной квартире и при таких в ней беспорядках, очевидно, я не могу жить... Нужно где-нибудь найти урок теперь же и жить на счет этого урока... Но где его найдешь скоро?.. Пойду к Владимиру Яковлевичу Бетуллину, посоветуюсь с ним... Выть может, он и найдет мне урок... кстати у него сегодня и день-то свободный от занятий в семинарии, можно будет с ним побеседовать...

Собрался Владиславлев и пошел часов в 10 утра к Бетуллину. По счастию Владимир Яковлевич был дома и встретил Владиславлева с большою радостию.

– Как я рад, что вы пришли ко мне, и именно сейчас! сказал Бетуллин, целуя Владиславлева. У меня есть одно очень важное дело, и я только лишь сейчас раздумывал о том, как мне быть с этим делом. И вот теперь моя задача решена! Вы пришли как раз в самую нужную для меня пору... Я вам поручу это дело...

– С великим удовольствием готов исполнить всякое ваше поручение и служить вам, чем только могу, – ответил Владиславлев, садясь на указанное ему место.

– Суть дела заключается в следующем... У нас при семинарии учреждается историко-статистический епархиальный комитет для описания церквей и монастырей здешней епархии и предпринимается издание епархиальных ведомостей. О. ректор семинарии поручает мне составить описание соборной церкви г. Зеленоводска. По этому предмету я уже списывался с протоиереем тамошнего собора Беневоленским и получил от него много сведений.. Но этого недостаточно. Говорят, там есть много старинных икон, сосудов, надписей и рукописей... Нужно все это кому-нибудь повнимательнее осмотреть и снять копии с надписей. Дочь протоиерея, заинтересованная этим делом, уже прислала мне целую тетрадь с разными копиями и выписками; но ведь она еще неопытная девушка... дело это требует труда и знания... Нужно все это проверить...

– Это тем более для меня интересно, что дочь протоиерея, девушка принимает в этом деле столь близкое участие. Я с охотою готов и сам потрудиться и ее трудами руководить в этом деле.

– Вот именно вас я и хочу попросить съездить в Зеленоводск, и там все высмотреть и проверить.

– С удовольствием готов исполнить ваше поручение и надеюсь внимательно высмотреть все, что только может иметь историческое значение и будет пригодно для вашего труда.. Такой труд мне по душе... Только вы пожалуйста дайте мне некоторого рода инструкцию или указания, как именно что нужно сделать и на что именно более всего мне следует обратить свое внимание.

– Конечно, дам... Для этого прежде всего я познакомлю вас с тем историко-статистическим материалом, который мною собран здесь в архиве консистории и выслан из Зеленоводска, и с самым планом сочинения...

Бетуллин сейчас же достал целую кипу разного рода бумаг, касавшихся истории Зеленоводского собора, и постепенно стал знакомить Владиславлева как с памятниками местной старины, так и с самою историею собора. Все, что казалось неясным или сомнительным, замечалось Владиславлевым в особой тетрадке; на все обращалось им критическое внимание, что только казалось ему требующим обстоятельного исследования, или сближения исторических фактов, сопоставления их с известными историческими событиями, относящимися до г. Зеленоводска. Словом, Владиславлев при этом показал себя мастером того дела, за которое он намеревался теперь приняться.

– Вот именно в вас нашел я то, что мне было особенно нужно, сказал ему Бетуллин: – у вас, если можно так выразиться, есть историческое чутье... прежде, чем мы дойдем до того или другого события, вы уже предугадываете его по причинной связи событий... Это особенно важно. Надеюсь, что на месте, при личном вашем знакомстве со всем, что есть в соборе, ничто замечательное не ускользает от вашего внимания, и вы все там приведете в надлежащую ясность, оцените по достоинству и опишете. В этом отношении я совершенно теперь покоен. Только вот относительно самой вашей поездки в Зеленоводск я не знаю, когда ее устроить, теперь ли, или же после святок.

– Конечно, теперь же, пока у меня нет здесь никакого дела и времени до отпуска учеников достаточно, так что я могу исполнить ваше поручение и возвратиться сюда прежде, чем братья мои соберутся ехать домой к Рождеству.

– В таком случае помолимся Богу да и в путь-дорожку. Я сейчас же распоряжусь на счет найма лошадей для вас и напишу письмо к протоиерею Беневоленскому, а вы пока сходите в свою квартиру, возьмете там, что вам нужно взять с собою, и через часок пожалуете ко мне.

Владиславлев сходил в квартиру своих братьев, взял некоторые свои вещи, а часа чрез два уже скакал на лихой ямской тройке в г. Зеленоводск. Теперь его занимало не то, что он нашел себе дело, а то обстоятельство, что в этом деле заинтересована была девушка, дочь протоиерея, с которою ему предстояло объясняться и вместе трудиться над этим делом. Кто именно эта девушка, простая ли она, нигде не учившаяся в школе, и сама себя воспитавшая девица или же она где-нибудь училась, молода ли она, или стара, какова собою, какой имеет характер и прочее и прочее, – все, что только можно было придумать, невольно теперь лезло в голову Владиславлева.

– Пишет она прекрасно, думалось ему: – почерк такой хороший, чистый, красивый, смелый, слог прекрасный, выражение мыслей свободное. Ну, если она какая-нибудь забияка, бедовая девушка и кокетка: что я тогда буду делать?... Для меня это хуже всего. Она будет постоянно вмешиваться в мои занятия и лишь собьет меня с толку. А что, если она такая же интересная личность, как Людмила или Вера Ивановна, и такая же молоденькая и хорошенькая? вдруг мелькнуло у него в голове. Тогда что? Конечно, тогда занятия мои пойдут успешно; зато как бы из огня да не попасть в полымя, как бы мое пребывание в доме ее отца и занятие делом вместе с нею не повредили ее репутации... ведь всякого рода есть на свете люди... как раз кто-нибудь и сплетет какую-нибудь небылицу и пронесет по городу ее имя и очернит ее честь. Как это будет больно и горько и для меня, и для нее!...

На следующий день перед вечером Владиславлев был уже в Зеленоводске. Большой, очень красиво расположенный на высоком берегу реки Зеленой и двух небольших реченок, город весьма понравился ему, так что прежде, чем пойти из гостинницы к о. протоиерею, он пошел осматривать город и его церкви, и проходил по нем более часу. Был он и около городского собора, узнал, где дом о. протоиерея, но не зашел к нему теперь же, потому что узнал, что протоиерея в эту пору не было дома. Любопытство естественно побуждало его узнать что-нибудь о самом о. протоиерее и его семействе, особенно же о той его дочери, которая заочно интересовала его, но благоразумие заставило его воздержаться от всяких расспросов об этом в гостиннице, чтобы не возбудить в городе какой-либо молвы, не прослыть женихом в случае, если эта девушка окажется молоденькою и хорошенькою, и не очутиться в неловком положении, благодаря своей неосторожности. С нетерпением он еще с час провел в гостинице и потом отправился в дом о. протоиерея в надежде увидеть там если не его самого, то ту самую дочь его, которая так интересовала его.

– Дома ли о. протоиерей? спросил он, войдя в переднюю.

– Дома, пожалуйте, ответил ему сын протоиерея, мальчик лет 14, вышедший к нему навстречу.

Владиславлев вошел в довольно просторную и прилично обставленную залу. Вся семья о. протоиерея в эту пору сидела в соседней комнате у стола за чаем. Впереди всех сидел сам отец, против него жена его, а по сторонам четыре дочери, из коих двум было уже лет по 25. Они обе были очень хороши лицом, но не произвели на Владиславлева особенного впечатления. Зато две младшие девушки произвели на него глубокое впечатление, при первом же его взгляде на них. Вот сидит высокая, стройная, живая и чрезвычайно симпатичная блондинка, в полном смысле слова очаровательная красавица, лет 17 или 18: при одном взгляде на нее сердце Владиславлева дрогнуло. А вот с нею рядом сидит брюнетка лет 15 или 16 с таким быстрым взглядом и с такими милыми чертами лица, что сколько ни смотри на нее, не насмотришься: взор ее как бы прожег сердце Владиславлева, и оно снова дрогнуло.

– Студент семинарии Владиславлев, сказал наш герой, помолившись Богу и подходя под благословение к о. протоиерею: имею к вам письмо и некоторые поручения от профессора семинарии Владимира Яковлевича Бетуллина.

– Очень рад вас видеть, ответил о. протоиерей: – прошу покорно попросту садиться с нами за чайный стол, по-семейному... Вероятно, вы сын о. Петра из села Спасского?

– Точно так... Папаша мой доселе с удовольствием вспоминает о вас, как о лучшем своем квартирном старшем в первый год его училищной жизни... К сожалению я не могу передать вам от его лица ни поклона, ни приветствия, потому что я приехал сюда совершенно неожиданно не только для него, но и для себя самого...

Владиславлев вошел в столовую, раскланялся со всеми и сел прямо против блондинки. О. протоиерей стал читать поданное ему Владиславлевым письмо Бетуллина. За столом водворилась тишина. Владиславлев еще раз всю эту благословенную семью окинул своим взглядом. «Которая же из этих девушек автор? невольно задал он себе вопрос. Неужели эта премилая блондинка?.. Вероятно, она: у нее как будто написано на челе «ум, трудолюбие и благородство характера»... Ах, как это будет хорошо!»... Вот блондинка бросила свой взгляд на отца, как бы прося его сообщить ей поскорее, что нового пишет Бетуллин, и у Владиславлева более не осталось сомнения в том, что именно она и есть та девушка, с которою ему теперь придется вместе трудиться над собираем сведений, относящихся до истории собора. «Она... она», невольно заключил он при взгляде на красавицу. А вот и она сама, не дождавшись, пока отец кончил чтение письма, уже заговорила с Владиславлевым о том, что ее так интересовало в настоящие минуты.

– Без сомнения, сказала она, обращаясь к Владиславлеву: в письме Владимира Яковлевича речь идет о нашем соборе... Не собирается ли г. Бетуллин сюда сам, чтобы осмотреть собор и все памятники старины?.. Личный осмотр необходим...

– Владимир Яковлевич это сознает, но не имеет возможности сам быть здесь, и потому поручил мне произвести такой осмотр и собрать нужные сведения...

– Ах, это так будет приятно!.. Вы без сомнения, как человек сведущий, сделаете здесь многое для описания собора...

– Надеюсь на это, и тем более потому, что, если я не ошибаюсь, в вас я вижу автора заметок, присланных Владимиру Яковлевичу, и встречу помощницу себе в этом деле...

– Да, я писала заметки, но не могу принести вам больше пользы в этом деле... Я так еще неопытна, так малосведуща...

– Однако же, в ваших заметках проглядывает большая сообразительность и видно усердие к делу... видно, что вы этим делом интересуетесь... а все это весьма важно для меня...

– Благодарю вас за столь лестный отзыв о моем труде... Что только, с своей стороны, сумею и в силах буду сделать, я готова на это... Но все же ум хорошо, а два, говорят, лучше... вы можете так взглянуть на тот или другой предмет, а г. Батуллин, как знаток своего дела, может быть, иначе взглянет на него, с другой стороны осветит его... вот почему было бы желательно, чтобы он сам непосредственно осмотрел собор!..

– А вот я скажу ему, что вы этого желаете, и он непременно на святках приедет сюда сам, а раз это случится, я буду иметь удовольствие поздравить его с невестою, а вас с женихом... он с вами не расстанется...

– Ах, Бог с вами!.. Что это вы сказали!... Я так еще молода, бедна... Куда мне об этом думать?

– Зато вы так умны, так заинтересованы серьезным делом, что для него эти качества будут дороже денег...

Владиславлев все это сказал как бы невольно, просто, все это с языка у него сорвалось, а между тем вышла от того неловкость, вышло так, как будто он нарочно говорит девушке комплименты. И он сам, и собеседница его на этих словах вдруг как будто оборвались: обоим им стало совестно.

– Вот, молодой человек, и совестно вам стало, – сказала матушка Владиславлеву: – говорили вы с Машенькою о деле, а свели свою речь на комплимент... вперед будьте осторожны...

– Действительно, матушка, стало совестно... но поверьте мне, что я вовсе не думал говорить комплимента, а высказал без всякого умысла то, что у меня было на сердце, потому что я знаю убеждения Владимира Яковлевича и уверен, что это так бы и было, чему, конечно, я был бы бесконечно рад...

– Уверенность свою в чем-либо не всегда можно высказывать спросту... иногда следует и приостеречься .. осторожность в словах всегда лучше простоты...

– Совершенно с этим согласен... поэтому я вообще всегда осторожен в словах... но ведь иногда от избытка сердца уста говорят... вот тут-то и выходит беда...

– Действительно так... недаром и пословица наша говорит: «на всякий час не спасешься»... Но тут вот что замечательно: такие невольные выражения чувства всегда бывают, так сказать, пророческими... в этом я уже убедилась... Поэтому я полагаю, что и ваши слова в настоящем случае значат не иное что, как именно то, что вы найдете Машеньке жениха... Но, смотрите, помните русскую пословицу: «свату либо первая чарка, либо первая палка»... сватайте хорошего человека.

– Иначе и быть не может, как только хорошего человека...

– Оставим все это, – сказал о. протоиерей, прочитавши письмо: – судьба человека в руках Божиих... от Господа сочетовается мужу жена... Им же указывается и жених невесте... Что Богу угодно, то пусть и будет... Перейдем к тому делу, которым нам предстоит серьезно заняться... Владимир Яковлевич в письме своем предлагает на наше общее рассмотрение и уяснение множество вопросов... Давайте же о них потолкуем...

Начались долгие и интересные рассуждения о разных предметах, касавшихся до истории собора. Владиславлев во время этих рассуждений выказал свой большой критический ум, стремившийся к уяснению истории собора, отысканию причинной связи между событиями и сопоставлению одних событий с другими, оценке разных исторических записей и сказаний местных летописцев, в своих записках передававших предание старины и сказания старожилов об отдаленной истории собора в связи с историею самого города, и установлению точных исторических фактов. Машенька, слушая его, невольно увлеклась им и пленялась его умом, невольно и сама вступала с ним в спор то о том, то о другом и при этом обнаруживала пред ним качества своих умственных способностей. Среди этих занятий вечер пролетел так скоро, что, как говорится, не успели и оглянуться, а уж пробило 11 часов. Волею-неволею нужно было прекратить занятия и сесть за стол. Тут начались обычные разговоры о том, о сем. Мало-помалу дошло дело и до планов Владиславлева об устроении своей собственной судьбы в недалеком будущем.

– Вы такой талантливый человек, – сказал о. протоиерей: – неужели вы останетесь здесь, в епархии, и не попробуете счастия поступить в какое-нибудь высшее учебное заведение?

– Непременно, – ответил Владиславлев. – Я к этому стремлюсь всеми силами своей души, к этому я готовлюсь. Но вот в чем моя беда: волей-неволей я должен искать себе какую-нибудь кондицию в Мутноводске, чтобы прожить беспечально до конца учебного года и окончательно приготовиться к поступлению в одну из наших духовных академий.

– И непременно в Мутноводске?.. А если где-нибудь еще?..

– Все равно, лишь бы было место подходящее...

– В таком случае я предложил бы вам заняться с моим Володей... Его нужно приготовить к поступлению прямо в риторику к будущему учебному курсу... Теперь с ним занимаемся мы сами: по-латыни, по-гречески, по катехизису и церковному уставу я, а по прочим предметам – Машенька... Но у меня так много разного рода служебных занятий и треб, что я не имею возможности регулярно, изо дня в день, заниматься с ним.

– Это странно. У вас здесь есть свое собственное духовное училище, а вы своего сына готовите дома к поступлению прямо в семинарию... Вероятно, есть к тому особенная причина?

– Как ни кажется это странным, но я нашел нужным именно так, а не иначе поступить. Причиной всему тут то обстоятельство, что господа начальствующие и учащие часто забывают свое высокое призвание и вносят, так сказать, человечину в свои отношения к ученикам, а раз она попадет в учебное заведение, – плохое дело. Немало есть на свете таких начальников и учителей, которые сами находятся в неприятностях с родителями учеников, а детям за это мстят... Ну, не безумие ли это своего рода?.. С отцом они ссорятся, а на сыне вымещают свою злобу!.. Со мной они хоть на ножах режься, а сын мой тут причем?.. Благоразумный человек и виду не покажет сыну, что он в ссоре с его отцом... А у нас здесь совсем не то... Из-за ревизии отчетов училища у меня здесь вышло крупное столкновение с смотрителем и его помощником, и вот все учителя так обозлились на меня, что и детям моим мстят... Это я видел хорошо на вашей же собеседнице и моей теперешней помощнице, Машеньке, во время ее воспитания.

– Это очень интересно. Что же случилось?..

– Она воспитывалась здесь же, в пансионе г-жи Щуровской. Я там был законоучителем, обе старшие дочери мои – учительницами. Историю русскую преподавал учитель здешнего духовного училища. И вот он-то и разыгрывал комедию, а иногда дело чуть не доходило до трагедии: как бы она ни ответила хорошо, все честь одна. "Кол (т. е. 1) тебе, больше ты не стоишь», – всякий раз твердил он, выслушавши ее ответ. Ни слезы ее, ни заступничество за нее самой г-жи Щуровской ничего не могли сделать. Даже и на выпускном экзамене он хотел поставить ей тот же самый «кол». Хорошо еще, что Машенька не пала духом, а храбро заявила, что она готова отвечать изо всей истории... Вышла из-за этого крупная сцена, которая окончилась тем, что Машенька в течение целых двух часов блестяще отвечала из всей истории... Учитель этот был потом уволен, а Машенька выдержала вскоре экзамен на звание домашней учительницы и заняла его место в пансионе.

– А, вот оно что!.. Вот почему вы и историей своего собора так заинтересованы!.. – сказал Владиславлев, обращаясь к дочери о. протоиерея. – История – ваша специальность... Я уверен, что ученицы ваши слушают вас с удовольствием...

– Благодарю вас... Я этим счастлива...

– Вот видите, что у нас делается! – сказал о. протоиерей. – Чего же от такого рода деятелей можно ожидать в отношении к моему Володе?.. Как он ни учись, в конце концов исход будет один и тот же: не ныне, завтра исключат... Но еще прежде, чем это случится, его нравственно изуродуют, искалечат, озлобят... Благоразумие требовало от меня, в виду таких обстоятельств, быть осторожным и не рисковать судьбою своего сына, очень даровитого и впечатлительного ко всему, – и я решился не показывать ему всей этой человечины, предохранить его от нравственной порчи, избавить от исключки из училища и приготовить к поступлению прямо в риторику.

– Совершенно резонно... Отлично вы поступили... И я с своей стороны совершенно согласен помочь вам в этом, если только получу на это согласие своих родителей...

– Я предложу вам за труд полное содержание у себя в доме и 15 р. в месяц деньгами... Более этого дать не могу...

– И не нужно... Я и этим буду чрезвычайно доволен, особенно в виду того, что у вас здесь есть в городе публичная библиотека, и мне представляется возможность пользоваться некоторыми из имеющихся в ней сочинений... Только теперь я отнюдь не могу дать вам решительного слова на этот счет. Вот поеду на святки домой, переговорю там с своими родителями, и тогда оттуда пришлю вам свой ответ.

– Отлично... Я буду ждать и надеяться... Я уверен, что ваш батюшка решится скорее ко мне отпустить вас, чем куда-либо еще, хотя бы там и более выгодные условия предлагались вам. У меня вам будет и покойно, и удобно: комната отдельная, помехи занятиям никакой, потому что мы ведем самый скромный образ жизни и все время проводим в трудах...

– Это тем приятнее будет для меня, что я привык к совершенно скромному образу жизни и провождению времени в трудах научных или литературных с раннего утра и до поздней ночи... Не везде-то можно проводить время именно таким образом... в светском доме это неудободостижимо...

– Я сам напишу вашему батюшке письмо и буду убедительно его просить о том, чтобы он отпустил вас ко мне...

– Сделайте одолжение... для него это будет приятно и мне легче будет испросить у него позволение жить у вас...

После ужина о. протоиерей сам проводил Владиславлева до гостиницы. Оставшись здесь один лицом к лицу с своими мыслями и чувствами, Владиславлев невольно стал анализировать все свои впечатления прошедшего вечера. И что же? Все его мысли теперь сосредоточились на прелестной красавице Машеньке, которая произвела на него глубокое впечатление.

– Какая прелестная и умная девушка эта Машенька! рассуждал он теперь сам с собою. Как бы я желал найти ей хорошего жениха, такого именно, который бы сделал ее счастливою!.. Я уверен, что, если бы Владимир Яковлевич раз увидел ее в побеседовал с нею, она так понравилась бы ему, что тот не захотел бы с нею расстаться... И тогда она была бы вполне счастлива с ним... Но как это устроить? Как можно расположить его к тому, чтобы он приехал сюда?.. Нельзя же прямо сказать ему, что здесь есть такая прекрасная для него невеста...

Владиславлев начал обдумывать, как бы в самом деле Расположить Бетуллина к поездке в Зеленоводск. Но, вот, среди этих дум мысли его неожиданно перевертываются в другую сторону, и он забывает совсем про Бетуллина.

– Ведь я по всей вероятности поступлю на урок к о. протоиерею, мелькнуло у него в уме: – тогда я буду жить с Машенькою под одною кровлю, близко познакомлюсь с нею и хорошо узнаю все ее нравственные качества... А ведь моя судьба еще не решена окончательно... Папаша все болеет, братья пьянствуют и едва ли окончат курс... Помилуй Бог, вдруг что случится с папашею... Что тогда делать мамаше с малолетними сиротами?.. Как она будет жить одна и как устроит их судьбу, если я уйду в академию?.. Ведь действительно положение ее будет крайне печальное в случае такой невзгоды... И, вот, в виду этого-то обстоятельства, невольно подумаешь о том, как мне быть и что делать... Бог знает, быть может, мне придется оставить всякую мысль об академии... А тогда... тогда, быть может, Машенька и моею невестою будет, если найдется где-либо учительское или праздное священническое место... А может быть еще и то: я пойду в академию и проучусь там четыре года, а она в это время, если, разумеется, полюбит меня, подождет, пока я окончу курс... ведь ей всего еще только лет 17 или 18... Ну, что для нее значат четыре-то года в такую пору молодости?.. И так, говорить ли мне о ней Бетуллину?.. Не следует ли прежде подождать окончательного решения своей участи так или иначе?.. Конечно, это будет лучше...

Владиславлев еще раз задумывается и решается не говорить ничего Бетуллину и Машеньке дотоле, пока его собственная участь не будет решена окончательно. Образ милой блондинки теперь предносится пред ним, и воображение его уже начинает ему рисовать разные картины счастия в жизни с такою милого подругой жизни. Но вот что это такое? Среди таких грез фантазии пред ним вдруг предстает прелестная институтка Людмила и как будто шепчет ему на ухо: «Все это хорошо, а меня-то ты и забыл! Ведь ты любишь меня и я тебя люблю: зачем же увлекаться другою»? И Владиславлев вдруг как будто пробуждается от сна и начинает думать о Людмиле.

– Несомненно, – думает он, – я люблю Людмилу и она меня любит. Но разве я смею думать о том, чтобы когда-нибудь жениться на ней? Нет, это несбыточно: самая мысль об этом была бы дерзостью и поруганием над тою любовью, которую мы оба питаем друг к другу. Эта любовь чистая, святая, далекая от эгоистических желаний... Она останется такою и тогда, когда я женюсь на Машеньке, которую я могу полюбить совершенно иначе, чем Людмилу, и на которой могу жениться.

Владиславлев успокаивается, но мыслию своею невольно переносится в Дикополье, припоминает свое пребывание там, встречу с Людмилой и постоянные беседы с нею о научных предметах, припоминает и последнее свое свидание с нею в Мутноводске, и прощание, быть может, навсегда, и ему так становится приятно это воспоминание, что и мысль о Машеньке не в силах парализовать это удовольствие. С мыслию о Людмиле он и засыпает. И во сне видит в эту ночь не Машеньку, а Людмилу, которая утешает его, ободряет и убеждает готовиться и идти в академию. Но наступившее утро вывело его из области фантазии и возвратило снова к действительности. С поспешностью оделся он и с радостью пошел к Беневоленским, чтобы поскорее увидеть Машеньку.

– Как ваше здоровье?.. Спокойно ли вы провели ночь?.. Не придумали ли вы чего-нибудь новенького? – спрашивала Машенька, едва Владиславлев успел войти в дом и помолиться Богу.

– Благодарю вас, – отвечал ей Владиславлев: – здоров, ночь провел спокойно, но ни вчера, ни ныне ничего нового не придумал.

– А я вас ждала с нетерпением, чтобы поскорее сообщить вам некоторые свои мысли, которые вчера никому из нас и в голову не пришли, а между тем они могут иметь очень важное значение в истории нашего собора.

– Очень этому рад. С нетерпением жду услышать от вас эти новые мысли и постараюсь оценить их по достоинству.

– Вот, например, одна такая новость. Вчера, встретивши из писцовых книгах выражение: «а в церкви и деисусы, и книги, и колокола, и всякое церковное строение попа Петра», мы полагали, что священник Петр все это пожертвовал, или вновь приобрел и устроил, и потому считали его возобновителем собора после литовского разорения или после пожара...

– Да, именно так полагали...

– А ведь это неверно... Пересматривая акты XVII века, я нашла одну поступную запись попа Ивана, в которой сказано: «А церковь, которую я в прошлом РМД (1636) году купил у попа Митрофана, и деисусы, и книги, и колокола на колокольне, и царскую ругу, и мельницу, и землю, и всякое церковное строение я отдал зятю моему Григорию, которому я поступился своим местом, и сестре моей Ксении в вечное владение, а буде им удержать их за собою будет нельзя, то чтоб они и церковь, и деисусы, и книги, и все прочее продали, как цена возьмет, а деньги поровну разделили»... Не в этом ли смысле нужно понимать и выражение писцовых книг?.. Не то ли это значит, что и церковь, и все находившееся в ней, составляли полную собственность попа Петра?.. Из поступной записи этой видно, что в ту пору церкви со всеми принадлежностями и доходными статьями и продавались и передавались от одних к другим по поступной записи.

– Вот это прелестно!.. Вы сделали удивительное открытие: даже и в церковной истории у нас нигде нет ни малейшего указания на существование подобных записей и обычая покупать и продавать или уступать родственникам церкви со всеми их принадлежностями и доходными статьями. Очевидно, ваша догадка есть ключ к разъяснению многих важных вопросов в истории не только вашего собора, но и всей вообще русской церкви в XVII столетии. Истинно вам благодарен за это... непременно сообщу об этом Владимиру Яковлевичу и попрошу его обратить на это свое внимание.

Весь этот день до самого позднего вечера и следующее утро Владиславлев вместе с о. протоиереем и Машенькою провели в занятиях, так что и не видели того, как прошло время; все, что нужно было осмотреть внимательно, осмотрели, вникая во все подробности; надписи на стенах, иконах, сосудах и книгах скопировали, акты все перечитали, извлекая из них нужные сведения, предания старины записали. Окончив все свои занятия и поблагодарив радушных хозяев, Владиславлев простился с Беневоленскими и отправился в обратный путь.

– Прелестная девушка, умная, милая, скромная, любознательная, трудолюбивая и собою красавица. Ну, как можно не увлечься такою девушкою? – рассуждал дорогого Владивлавлев. И мысли снова несли его в заоблачные страны. Фантазия делала свое дело, рисовала ему одну картину за другою и одну лучше другой, представляя ему жизнь с Машенькою верхом земного счастия и путем приготовления себя к будущей жизни.

С своей стороны, и Машенька не осталась равнодушною к Владиславлеву. С первых же слов своего разговора с ним она уже почувствовала, что сердце ее как будто не на месте, и потом все более и более увлекалась им, но, занятая всецело мыслию об истории собора, она в ту пору вовсе не анализировала своих чувств к Владиславлеву и не обращала внимания на то, что с ее сердцем случилось что-то необычное. Зато, как только она рассталась с Владиславлевым, ей вдруг стало грустно, скучно, как будто она что-нибудь самое дорогое потеряла, или кого-нибудь лишилась из близких своих родных, и она поняла, что все это есть ничто иное, как начало любви к Владиславлеву. Напрасно старалась она подавить в себе это чувство мыслию о том, что Владиславлев должен идти в академию; сердце не слушалось рассудка, и она начала ожидать того, когда-то Владиславлев снова приедет к ним и будет жить в их доме. О Бетуллине, на которого ей указывал Владиславлев, она вовсе в эту пору и не думала. Да и хорошо было, что она не мечтала о нем. Еще прежде, чем возвратился Владиславлев, Владимир Яковлевич уже получил приглашение поступить на священническое место в Москву со взятием за себя дочери одного протоиерея, хорошо ему знакомой, и приглашение это решило его участь. Поэтому и все то, что Владиславлеву пришлось собрать в Зеленоводске относительно истории собора, самим же Владиславлевым было передано о. ректору семинарии.

Решение Бетуллина перейти на службу в Москву было для Владиславлева неожиданною новостию. Такою же новостию для него было свидание его в тот же день вечером с другом и товарищем своим Тихомировым, который нашел себе хорошее место и богатую невесту, красавицу собою, умную и кроткую, и жил теперь в Мутноводске, хлопоча о производстве своем на это место. Тихомиров считал себя стоящим на верху счастия и блаженства в жизни, ликовал при мысли о том, что Владиславлев, некогда пророчивший ему скверную участь, так, повидимому, осрамился пред ним в своем предсказывании ему такой участи, пуще прежнего строил теперь воздушные замки и укорял Владиславлева в том, что этот близкий его товарищ всегда больше других смеялся над его юношескими мечтами. Владиславлев рад был видеть своего товарища, рад был беседовать с ним, рад был и слышать от него, что он нашел себе умную и богатую невесту, но не радовался тому, что деньги за этою невестою ему давались в приданое не иные какие, как монашеские, убеждал Тихомирова не уповать на этого золотого тельца и быть осторожным и благоразумным в распоряжении этими деньгами. Целая ночь у него прошла в беседе с Тихомировым как об этом, так и о других предметах.

IX. Посвящение семинаристов в стихарь

В жизни каждого человека бывают своего рода замечательные случаи, или события, которые не могут не быть радостными для него и встречаются с каким-то восторгом и торжественностью, заставляющими его хотя на одну минуту выйти из своего обыкновенного, обыденного положения, забыть все свои невзгоды и тревоги, подышать свободою, пожить новою жизнию и поделиться со своими друзьями новыми чувствами. Есть такого рода события и в жизни семинариста, и в ряду их самое первое и видное место занимает посвящение его в стихарь в богословском классе. Весьма многие семинаристы, в былое время, с нетерпением ожидали того времени, когда по воле Божией, вследствие представления семинарского начальства, они будут назначены к посвящению в стихарь, и чрез эту первую степень священства на них изольется благодать Святого Духа, укрепляющая их духовные силы и дарующая им власть быть проповедниками слова Божия с церковной кафедры: это, так сказать, составляло эпоху в бедственной и обильной всякого рода лишениями и невзгодами жизни семинариста. Внимательные к себе не могли не заметить того, какое благодетельное действие производило на них это посвящение в стихарь: нередки случаи, когда семинарист после принятия этой благодати совершенно изменял к лучшему и свой образ жизни, и свои мысли, желания и намерения и становился совсем другим человеком во всех отношениях. Несомненно, что это посвящение в стихарь на всех и каждого из посвященных семинаристов производило бы весьма благодетельное действие, и отражалось на всей их последующей жизни и деятельности, если бы посвящаемые были поставлены в более выгодное положение, чем в каком они обыкновенно находились, т. е. если бы они пред принятием этой благодати имели время размыслить о ее благодатных действиях, в самое время посвящения могли сознательно принять дарующую им благодать чрез то, а после принятия ее могли свободно следить за всем тем, что совершается внутри их по принятии первой степени священства. К сожалению, семинарист так дурно поставлен в этом отношении, что ни до совершения, ни во время совершения, ни даже после совершения над ними такого священнодействия, он не имеет возможности быть внимательным и к себе и к совершаемому над ними священнодействию. С одной стороны этому мешает весьма неприятный и вредный, но тем не менее неизбежный, обычай семинаристов поздравлять с благодатию посвященных в стихарь: обычай этот, соединенный с порядочной попойкою и даже кутежом семинаристов-товарищей и знакомых на счет посвящаемого, не дает никакой возможности посвящаемому пред посвящением хорошо приготовиться к таинству и хоть час сознательно пожить под влиянием сверх-обыкновенных в эту пору чувств, а по посвящении – провести время спокойно и соответственно тому, как бы следовало провести его по принятии благодати св. Духа, сообщенной ему чрез это посвящение. С другой же стороны, то, весьма грубое, нецеремонное обхождение с посещаемыми, каким обыкновенно отличаются иподиаконы в минуту посвящения помыкающие посвящаемыми точно щепками какими, совершенно сбивает посвящаемых с толку и не дает им возможности ни в себя сосредоточиться в эти важные минуты, ни к таинству приступить с надлежащими чувствами. Такого рода обстоятельства хорошо известны и семинарскому начальству, и епархиальному преосвященному; поэтому, в видах большей пользы для нравственности учеников, казалось бы, начальству непременно следовало обратить на это свое особенное внимание: с одной стороны следовало бы внушить господам иподиаконам, чтобы они благоговейнее и даже просто вежливее обращались с посвящаемыми, давая им полную возможность сознательно и с надлежащим благоговением приступить к таинству; с другой же, самые посвящения необходимо было бы совершать во время вакационное для учеников, можно бы для этой цели нарочно оставлять назначенных к посвящению учеников на несколько дней после отпуска и посвящать их по возможности в первые же дни по отпуске. Между же тем начальство семинарское, совершенно игнорируя невежливое обращение иподиаконов с посвящаемыми, и самое посвящение богословов как будто нарочно приурочивает либо к началу, либо к концу трети, т. е. как раз к такому, во всяком случае, времени, когда всего лучше можно семинаристу кутнуть свободно. Так, по крайней мере, это было и в курсы до Владиславлева, и в курс последнего и в курс следовавший за ним. Приехав пред Рождеством в Мутноводск, Владиславлев как раз подоспел именно к тому времени, когда совершалось посвящение богословов в стихарь и поздравительный кутеж семинаристов был в самом разгаре. Ко времени же возвращения его из Зеленоводска, как будто нарочно для того, чтобы на время расстроить все его мысли и мечты о поступлении на уроки к о. протоиерею, – подошла очередь посвящения в стихарь знакомого уже нам Краснопевцева. Тут уже не до того было Владиславлеву, чтобы думать о чем-либо серьезно или мечтать. Теперь еще раз пришлось ему видеть кутеж семинаристов в самом большом размере, вздохнуть и пожалеть о том, как иногда своим невниманием к делу семинарское начальство само же подает повод к неурядицам в семинарских обществах и не поддерживает, а убивает в семинаристе искру благоговения и внимания к самому себе в замечательные для него минуты жизни, могущие оставить в его сердце неизгладимое впечатление. Да и самому посвященному-то слишком неприятно было чувствовать себя в том положении, в какое он был поставлен обстоятельствами посвящения в стихарь и угощения своих друзей и знакомых, не раз пришлось ему теперь вздохнуть и посетовать на свое начальство за то, что оно в эту именно пору назначило его к посвящению. Но делать было нечего; не рад да будь готов. Так это и случилось с Краснове вцевым.

Было около 9-ти часов утра. Ученики богословского класса в ожидании экзамена по церковной истории – это было дня за три до роспуска к Рождеству – давно уже все сидели в своем классе и ожидали только лишь прихода экзаменатора к ним, чтобы предстать на суд семинарского начальства. Дверь в класс поспешно отворилась; ученики дрогнули, но вскоре снова успокоились, видя, что в класс входит не экзаменатор, но их же товарищ, старший Архистратигов, за несколько минут пред тем отозванный к инспектору через одного из профессоров семинарии.

– А, Архистратигов! Что нового скажешь? – спросили ученики.

– Краснопевцѳв, Минервин, Павпертов и Промовендов! пожалуйте к отцу инспектору сейчас же, – проговорил скоро и как будто с досадою старший Архистратигов.

– О, чтобы его шут побрал! – в один голос сказали все, вызываемые инспектором, ученики.

– А! верно вашего брата завтра посвящать будут! попьем и позвоним во все, – заметил Ильинский, обращаясь к Краснопевцеву. – Ничего, брат, не робей! Славно завтра отзвоним, только лишь готовь больше сивухи блаженной, добавил он потом, как бы утешая своею товарища.

– Ну тебя и с сивухою-то! – с досадою заметил Краснопевцев и пошел к инспектору.

– Готовьтесь к посвящению в стихарь на завтрашний день, сказал инспектор Краснопевцеву и его товарищам.

Легкая лихорадочная дрожь при этом внезапно пробежала по всему телу каждого из назначенных к посвящению, а на лбу Краснопевцева выступил даже холодный пот.

– Леший бы тебя взял! подумал Краснопевцев: – нашел время, когда назначить нас к посвящению!..

– Слышите, что ли? говорил между тем инспектор. – К посвящению на завтрашний день готовьтесь.

– Слышим, ответили все в один голос.

– То-то; так готовьтесь же.

– А нельзя ли меня пока уволить от этого до следующей очереди? Я согласился бы здесь после роспуска остаться еще дня на три, – сказал Краснопевцев.

– Ну, что вы там еще толкуете пустяки?.. Идите в класс...

– Нельзя ли, в самом деле до следующей службы преосвященного отложить наше посвящение? сказал Минервин. Теперь у нас экзамены еще идут...

– Тем лучше, отвечал инспектор: – меньше пьянствовать будете; а то вы тогда обопьетесь на свободе-то, еще ответим за вас... Идите-ка в класс...

– Позвольте нам по крайней мере теперь домой идти...

– Хорошо: я попрошу экзаменатора поскорее вас спросить...

– Эх, ты недогадливая головушка, – подумал Краснопевцев: – о том-то мы и хлопочем, чтобы у нас на посвящении не было пьянства!.. А теперь, что я буду делать?.. Просто беда, да и только...

Ученики возвратились в класс.

– Что, господа, спросили их некоторые из товарищей: – верно мы поздравим вас завтра?..

– Я, господа, не буду своего посвящения теперь праздновать, говорил всем своим товарищам Краснопевцев: – после Рождества уж справлю как следует...

– Э, брат, не тем голосом запел! – закричал Тринитатин: – да я тебя совсем сожру тогда, если ты так сделаешь. Ведь соловей никогда не поет петухом, по чужим посвящениям любил ходить, распоясывайся и сам теперь!.. Завтра я первый же со всеми своими приятелями прикачу... Готовься!..

Вошел в класс экзаменатор, и все стихло. Прежде всех по просьбе инспектора были спрошены ученики, назначенные к посвящению. Стоя на средине класса пред экзаменатором, они задумывали теперь нарочно похуже ответить на экзамене, чтобы избавиться от посвящения в стихарь в следующий день, и, быть может, сделали бы так, особенно Краснопевцев, но опасение потерять за это занимаемое ими по спискам место удержало их от этого.

Ответив на все вопросы довольно обстоятельно, Краснопевцев с своими товарищами по назначению к посвящению в стихарь тотчас же отправился домой. У каждого из них была теперь одна и та же забота, и они шли домой, понурив головы и ни слова не говоря друг с другом. Мысли в голове каждого из них роились целыми тысячами, но – странное дело! – все они вертелись, кружились и мешались в уме одна с другой, и ни одной из них ни Краснопевцев, ни его товарищи не могли обсудить хорошо и обстоятельно; нельзя было им и остановиться на какой-либо одной мысли. Головы их были точно лабиринты, в которые кто-то навалил всякого хламу, и в которых все валялось в страшном беспорядке и хаосе. И радость, что наконец-то и они дождались дня посвящения, и самое посвящение предстоящее, и опасение попасться в беду при угощении товарищей, и невозможность добыть денег на посвящение, и упреки товарищей за скудное угощение и многое-многое подобное этому вертелось в голове каждого из них. Мысль, наконец, угостить получше товарищей и не ударить себя лицом в грязь, по возвращении учеников в квартиру, одержала верх над прочими мыслями. Краснопевцев ни на минуту не забывал ее, и все усилия прилагал к тому, как бы ему получше обделать свои дела. Но что возможно было сделать семинаристу при подобных обстоятельствах?! Нужда заставляла неотложно тем или другим способом достать денег на посвящение; но где достать и как именно? – занять? – Никто не дает и некому дать. Продать что-нибудь? – невозможно; наживешь большой беды. Заложить все свои книги, одежду и постель? – Дело очень возможное; но кому заложить? – вот вопрос! – жидам? – на них надежда плоха: просрочишь один день, и ничего не получишь; Гаврику? – сдерет неимоверные проценты, и к тому же вперед. Но уж во всяком случае, лучше избрать это последнее, чем решиться на что-либо другое и попасть в беду. Так именно думали теперь все ученики, назначенные к посвящению в стихарь, и так решились они поступить. И, вот, не более, как чрез полчаса после такого решения ученики собрали все свои пожитки, захватили кое-что и у товарищей своих, навязали все это на плеча своим младшим братьям, и разом, как будто сговорившись, все четверо явились к своему давнишнему знакомому Гаврику. Гаврик все принесенное ему принял в заклад с обыкновенными своими жидовскими церемониями, давая при этом чувствовать беднякам-семинаристам, что он-то именно и есть один во всем Мутноводске истинный друг, благодетель и даже покровитель семинаристов, и выдал каждому из своих клиентов по 10 р. истертыми ассигнациями. Семинаристы отвесили ему по поклону, и пошли каждый в свое место, рассчитывая дорогою, как бы уладить все таким образом, чтобы не делать новых долгов. Но обойтись без нового долга было невозможно: полученная от Гаврика сумма так была недостаточна, что ее едва доставало каждому на одну только водку 2 и пироги, а там нужно было позаботиться о чае и еще кое о чем.

Волею или неволею, но каждому из этих новых клиентов Гаврика еще раз в этот день пришлось отвесить по поклону своему патрону, и взять у него еще по нескольку рублей под залог выпрошенных ими у товарищей вещей, принесенных к нему. И опять-таки каждому из них пришлось поломать голову на счет того, как бы все уладить получше. Краснопевцеву, кажется, больше всех пришлось подумать об этом.

– Всего только у меня 15 рублей, раздумывал он по возвращении от Гаврика в квартиру: куда их повернешь? Просто беда... нужно одной водки по крайней мере полтора ведра, вот уже и 12 р., а там остается всего только 8 р. и пироги, и чай и наливка все тут... как хочешь, так и вертись... Пустился бы хоть на какую-нибудь аферу, да право не знаю, что и придумать... настоять водку получше перцем – это еще не великий расчет... А нужно однако выкинуть какую-нибудь штуку...

Краснопевцев стал обдумывать разные планы, шагал по комнате, ломал себе руки, сердился, осыпал инспектора ругательствами, забыл даже и о своем приготовлении к посвящению, – ничто не помогало. Время шло, а у Краснопевцева ничего еще не было приготовлено, и сам он собственно для себя ничего не сделал. Краснопевцев, кажется, согласился бы лучше провалиться сквозь землю на это время, чем готовиться к посвящению. Не придумав ничего к облегчению своего положения, он наконец решился было идти в винную контору, купить там полведра спирту, разбавить его дома водою, и приготовленную таким образом водку настоять стручевым перцем, как можно крепче, если только отпустят ему спирту; как вдруг ему пришла в голову счастливая мысль добыть дешевой водки. Добыть такой водки можно было двумя путями: или в Басовском кабаке Мутноводского уезда за 6 р. ведро, или же в Сопрановском пограничном кабаке Желтоводского уезда за 4 р. ведро. Первый кабак отстоял от Мутноводска в 7 верстах, а последний в 20 верстах. Разница в расстоянии конечно ничего не значит для семинариста: в былое время семинаристы летом, особенно во время рекреаций или, классических праздников, нарочно ходили туда целыми партиями за тем, чтобы там кутнуть на славу. Затруднение заключалось в том, каким именно образом теперь, в зимнее время можно было в том или другом кабаке взятую водку протащить в город. По существовавшему в откупное время порядку вещей, тогда чуть не на каждом перекрестке при переходе чрез границу уезда и при въезде в город торчала «кордонная» стража. Однако же, как-нибудь да нужно было сделать, чтобы достать дешевой водки. Подумав немного, Краенопевцев решился пригласить в соучастники Промовендова и Павпертова, снарядить на ночь «экспедицию» в Сопрановский кабак и устроить дело так, чтобы ночная экспедиция как раз в самую полночь возвратилась с водкою в город и безопасно миновала «кордонную» стражу и на пограничном пункте уезда и при въезде в Мутноводск. С этою мыслию Краенопевцев тотчас же отправился к Промовендову и Павпертову, и на общем товарищическом совете положено было после вечерни отправить в Сопрановский кабак экспедицию в 12 человек с боченком на салазках и взять там водки 6 ведер, главою же экспедиции избрать или Никиту Петрова, как силача, могущего справиться с каждым кордонным, или же Михаила Петрова, как известного уже коновода, знающего все окольные пути.

Порешив таким образом дело на счет водки. Краснопевцев обратился теперь к приготовлению других предметов. Взяв с собою двух маленьких, он отправился в самый город, купил там муки пшеничной, чаю сахару, лимонов, стручевого перцу, сельдей, табаку турецкого и гильз, сколько было нужно; проводил маленьких в квартиру, а сам отправился в баню торговую. В суетах подобного рода он и не заметил, как прошло время до вечерни. Заблаговестили наконец и к вечерни; нужно было снаряжать экспедицию.

– Михаил Петров!.. или ты, Никита, кто-нибудь из вас... будьте благодетелями, начал Краенопевцев, обращаясь к своим приятелям.

– Что нужно? возразили те оба. – Рады стараться, твою водку пить... ну, говори! За чем дело стало?..

– Павпертов, Промовендов и я снаряжаем экспедицию ночную в Сопрановский кабак за водкою...

– Так что же?.. И снаряжайте, если хотите...

– Будьте друзья; отправьтесь вы туда...

– Эк ты выдумал! Лето, что ли, теперь?..

– Все равно. Туда вы можете доехать... Теперь ведь скоро роспуск у нас... вы наймете себе мужиков на постоялом дворе и отправитесь с ними до Сопранова, как будто домой едете...

– А боченок-то как же можно взять с собою?

– Очень просто. Боченок мы поставим в сундуки и запрем их там; сундуки на салазки поставьте и пошел себе...

– Дело! Можно отличиться на пожаре с помелом... только, брат, по уговору нам за это четвертуху на всех.

– Разумеется, не так же будете трудиться: там и выпьете ее на дорогу...

– Дело! кто же с нами еще отправится? сказал Никита.

– Кого хотите, берите с собою. Если вы оба с Михаилом Петровым отправитесь, то, я думаю, вам еще не много будет нужно народу.

– Для чего много набирать всякой дряни! возразил Михаил Петров: чем меньше, тем лучше... Я, Никита, Филипп, Культявый да с Павпертовой и Промовендовой квартир по одному человеку и довольно с нас.

Как решено, так и сделано. В пять часов вечера Михаил Петров с Никитою и другими тремя артистами нашли на одном постоялом дворе порожняк, ехавший на Сопраново, дали по 7 к. с человека и покатили себе до знакомого им постоялого двора в Сопранове...

Проводив своих артистов, Краснопевцев прямо с постоялого же двора отправился на архиерейский дом, чтобы отстоять там всенощную и исповедаться, как обыкновенно бывает. Товарищи его давно уже были там, и только лишь дожидались его, чтобы вместе с ним отправиться к иеромонаху-духовнику всех посвящаемых и исповедаться у него. И вот, едва только Краснопевцев вступил на порог архиерейского дома, товарищи его вызвали из келлии духовника и пошли за ним в крестовую церковь архиерейского дома. До всенощной в ту пору едва только оставалось несколько минут, поэтому иеромонах спешил исповедию, так что вся его минутная исповедь состояла из двух-трех вопросов и разрешительной молитвы. Само собою понятно, что такая исповедь не приводила кающихся к истинному сознанию во грехах, и ни один из них не остался ею доволен. Едва успели все исповедаться, заблаговестили ко всенощному, а Краснопевцев, не выходя после исповеди из церкви, рассказал своим товарищам о ходе дела по покупке дешевой водки. Началась и всенощная. Стройное и неспешное чтение и пение, самое точное соблюдение устава, присутствие преосвященного в соседней с церковью моленной его, близ которой стояли наши герои, необыкновенная тишина в церкви и усердие молящихся очень заметное – все располагало наших героев к усердной молитве. Казалось бы, что теперь-то пред приготовлением себя к столь великому таинству они забудут на время все, и помолятся с усердием. Но каждому из них вовсе было в ту пору не до того: Михаил Петров, Никита, Филипп Культявый, сундуки с боченками и Сопраново – вот что вертелось теперь на уме у каждого из них! И надежда на приобретение дешевой водки, и опасение попасть в беду, и все мелочи следующего дня при поздравлении товарищей – все тут было: в том и всенощная у них прошла, что они все думали о таких пустяках житейских, так что они и не заметили, как она отошла, хотя и не могли не чувствовать, что она шла слишком долго.

Не спросив, даже у своего духовника или у кого-либо еще, какое нужно им вычитать правило к следующему дню, и не узнавши, где на утро будет служить преосвященный, Краснопевцев и его товарищи поспешили домой. Там новая суматоха и новая для них суета: то нужно папирос сотен пять набить, то подумать о том, где бы и как утром добыть себе стихарь, то сахару наколоть, то посуду приготовить для соблазнительной сивухи, то выбежать раз десяток на улицу, постоять там и посмотреть, нейдут ли артисты с вином или не слышно ли где в дали крику и шуму, не поймали их караульные или полицейский дозор... Более всех пришлось о последнем подумать Краснопевцеву, как главному зачинщику этого деда. Было уже далеко за полночь; весь город давно уже спал непробудным сном, даже и ночные уличные сторожа, забившись куда-либо в тихое местечко, спали себе преспокойно; а Краснопевцев все еще сидел и ожидал своих артистов. Терпение его, наконец, превысило его физическия силы: сон стал смыкать ему глаза. Соскучившись напрасно ожидать прибытия своей экспедиции, он вздумал было читать вечернее правило, но не тут-то было: он едва прочел две-три молитвы бессознательно, прилег на койку и едва было не наделал пожара, смахнув со стола горевшую свечу... Заблаговестили к утрене: маленькие, т. е. ученики училища поспешно вскочили и закопошились: кто неумойкою, кто без галстука, а кто и без чулок в худых сапогах, побежали они в ближайшую церковь к утрене. Краснопевцев тоже поднялся в ожидании своих артистов, не раз выходил на улицу, присматривался в даль и прислушивался, не слышно ли где шума. Все было напрасно. Заблаговестили и в ранней, а ожидания его все еще длились. Наконец-то, уж на самом рассвете, Краснопевцев увидел шибко несущуюся пару лошадей и знакомого ему дьячка, – отца одного из мальчиков, живших в одной квартире с Павпертовым, и на этот раз взор его прямо пал на знакомый ему сундук; но самих артистов не было здесь. «Уж не переловили ли их?» невольно мелькнуло у него в голове, и он опрометью выбежал на улицу, чтобы узнать о случившемся.

– Что такое случилось с нашими? Как этот сундук попал к вам?.. Отчего вы едете не с той стороны, откуда вам следует ехать? – спрашивал Краснопевцев дьячка с поспешностию...

– Ничего, сударь! откройте-ка скорее ворота, пока еще не накрыли нас... все благополучно... немножко было того... нас маленько жулики потревожить хотели, да мы от них тягу задали.

Краснопевцев в минуту отпер ворота, и бросился к сундуку.

– Где же наши? Или их переловили! – допрашивал он дьячка.

– Ничего им не поделается... Потащимте скорей сундук-то к месту... ваши сейчас все придут.

– Эй, вы, хлопцы! – крикнул Краснопевцев маленьким: живо сундук на рамена да «на низы» отправить!

В минуту явились покорные слуги Краснопевцева человек шесть маленьких, и при помощи самого Краснопевцева и дьячка сундук с боченками как раз был прибран туда, где бы и полиции его не скоро пришлось отыскать, Дьячок после того тотчас же ударился со своими лошадьми на постоялый двор.

– Чтобы все это значит? – задумался теперь Краснопевцев, – Уж в самом деле не попались ли наши в беду? И самих еще доселе нет, и дьячок поспешил ускакать на постоялый двор... Ох, этот инспектор, инспектор!.. лиходей!.. нашел время, когда назначить к посвящению!.. То ли бы дело было после роспуска-то, когда бы все разъехались... Тогда дело обошлось бы без тревоги, – добавил Краснопевцев, взбираясь на верх своей квартиры.

Едва прошло несколько минут, как к воротим подскакал верховой с обыкновенною железною тростью в руке, какую всегда имели при себе «кордонные», как символ своей власти, дающей им право останавливать и обыскивать проезжающих чрез границу из одного уезда в другой. У Краснопевцева так и оборвалось сердце. «Ну, вот она, беда-то!» – прошептал он и выбежал на улицу.

– Здесь остановился дьячок – в дубленке на паре карих лошадей? – спросил кордонный, трясясь от злости, что упустил свою добычу из рук.

– Нет. Есть у нас здесь дьячок, но он приехал на одной лошади...

Кордонный заглянул на двор. Там точно стоит одна лошадка, но совсем не каряя, да и сани совсем не те.

– У! – промычал он, – верно ошиблись расчетом... По крайней мере, не видали ли вы, куда тут проехал дьячок на паре карих лошадей, с ним пять кутейников, а на санях большой новый сундук? – допрашивал кордонный Краснопевцева.

– А, видел, видел, – отвечал Краснопевцев, смекая, как бы получше отделаться от этого врага своего.

– Куда же он поехал и давно ли?

– Да с полчаса будет... а поехал он вон прямо в тот кривой переулок, а там повернул на право в гору...

– Эх его не легкая носит, вертится из улицы в улицу. Измучил проклятый!.. А уж будет-таки мой, – пробормотал с досадою кордонный и поскакал в кривой переулок.

Краснопевцев рад был, что кордонный отвязался от него и поскакал совсем не в ту сторону, куда поехал дьячок; рад был и тому, что узнал теперь суть дела, что Никита и его товарищи по экспедиции не пойманы, но все-таки трясся при мысли о том, как бы они не попали в беду и его не ввели в напасть.

Явились, наконец, и сами герои ночной экспедиции, довольно уж веселые.

– Что там случилось? – спросил их Краснопевцев.

– Ничего, – ответил сухо Никита: – поколотили немножко двух кордонных и только.

– Как так?.. Как поколотили?..

– Да так себе... Служба службой, а дружба дружбой: долг платежом красен... Не трогай нас и мы не тронем, а тронул, так держись.

– Слушай, я тебе расскажу все по порядку, – сказал Михаил Петров, обращаясь в Краснопевдеву. – Наняв на постоялом дворе мужиков, мы выехали с ними из Мутноводска, сидя на подводах врассыпную; сундук был на пустой подводе. Только-что стали переезжать чрез городскую границу, Алешка Гугнивый3 тут и был, стоит вместе с кордонным на черте. «А, говорит он: вы, приятели, верно в Сопранов за водочкой... час добрый!.. Только возьмите и меня с собою, а не то попадетесь.» – Да, говорю я, за водочкой... ко дворам, к Рождеству... А после Рождества привезем и водки». Тем дело и кончилось. Мы приехали в Сопранов и остановились на постоялом дворе.

Филипп Культявый и Никита отправились за водкой, и привезли ее. Мы немного кутнули вечерком-то и рассчитывали соснуть часочика два-три, а там и махнуть в путь чрез Боброво, чтобы миновать уездную границу. Смотрим, в избу входит Транквиллитатина Василия отец. «А», говорит, «господа! вы уж домой едете?» Мы объяснили ему, в чем дело, и просили его свести наш сундук до квартиры.

– И он, разумеется, согласился?

– Не скоро; сначала упирался, как бык; а потом, как мы поднесли ему красовули две, наш галчиный патриарх и колокольный звонило растаял и говорит: «с вами я вижу не пропадешь; едем!» Нам-то и нужно было... Выкормил дьячек свою лошадь, и отправились мы прямо большою дорогою, на случай же обыска на границе мы запаслись полведерным штофом, наполненным водою с примесью стакана вина, чтобы в случае нужды расколоть этот штоф и отвести глаза кордонному... Хорошо. Едем мы. Чрез уездную границу проехали в три или четыре часа утра; никто нас там не остановил. Подъезжаем утром к городской границе; на мосту стоят двое.

– И зачем вам нужно было тут ехать?.. Ехали бы на рвы.

– Да ведь нас же не один человек? Мы въехали на мост. Кордонные нас остановили, сказавши нам, что они нас поджидали всю ночь. Схвативши штоф, Филипп Культявый в миг разбил его о перила. Один из кордонных подошел к перилам, где валялся разбитый штоф, понюхал и полизал оставшуюся в склянке воду. «Нет, говорит: это не то. Мне глаз не отведете». Он начал на нас наступать, чтобы сделать у нас обыск, и толкнул меня в шею. Тогда Никита подскочил к нему и так сильно ударил его, что тот сейчас повалился, как сноп. Тут мы подбежали к другому кордонному, схватили его да марш прямо под мост; потом вскочили на сани; дьячок ударил по лошадям и понеслись мы что было мочи по Никольской улице, потом мимо кремля к Барскому селу; тут мы слезли, а дьячку велели ехать по разным закоулкам... Вот тебе и все!..

– Как же мог прямо приехать верховой?

– Наверное по указанию Гугнявого, потому что, когда мы ударили по лошадям на мосту, один из кордонных кричал нам вслед: «я вас и в семинарне-то отыщу... Алешка ведь знает вас»...

– Ах, демоны! что вы наделали? Ну, если они пойдут к инспектору, беда тогда неизбежна: нас всех поключат... Отчего бы вам не протащить вино окольными путями?..

– Отчего?!. А зачем бы нам на своем горбу тащить воз целый, когда готовы лошади к услугам? Да возьми ты и то в расчет: Алешка небось уж рассказал, какими обыкновенно путями семинаристы таскают водку из Сопранова; так без сомнения и там всю ночь нас тоже караулили, и конечно не двое только...

– О чем там толковать-то много! сказал Никита: что было, то уже прошло; как бы то ни было, а мы протащили дешевую водку... Давай-ка мы ее поскорее разольем по посудинам, да разделим, кому сколько следует... Пора и нам охмелиться, и водку настаивать перцем...

– Дело! сказал Краснопевцев. Все это мы сейчас же сделаем. Только за тобою, брат, Михаил Петров, еще одна служба есть.

– Какая? Ай еще что затеваешь? Уж не думаешь ли еще какую штуку откинуть?.. Скажи, какую именно; а мы готовы сделать все, что по нашему вкусу будет...

– Ведь у меня стихаря нет. Не знаю, где добыть его; а ведь к обедне-то уж скоро заблаговестят... Нельзя где-нибудь добыть его?.. У тебя есть знакомые дьячки городские: наверное они тебе не откажут...

– Еще бы!.. Стоит только мне написать две строки к Гусю... Ты знаешь его?.. Петропавловский пономарь...

– Знаю... Еще бы не знать Гуся?..

– Ну и ладно. Сейчас же направим к нему Ивана Иванова. И смотри, что, за стихарь тебе принесет!..

– Вот и отлично!

– Эй, Иван Иванов! крикнул Михаил Петров. Живо к Гусю... Чтобы чрез полчаса быть здесь!.. Без стихаря и не ходи...

– Рад стараться, ваше благородие! сказал Иванов и тотчас же, как только Михаил Петров написал записку к Гусю, опрометью бросился бежать, желая услужить Краснопевцеву.

– Ну, теперь к делу! сказал Никита Петров, успевший уже притащить посуду для раздела водки и большое количество стручкового перцу для настойки им водки.

– К делу! – повторил Краснопевцев. Только пожалуйста, братцы, поосторожнее. Много не пейте теперь водки... лучше после.

– Что?.. Ай на попятный двор? возразил Михаил Петров. Верно жаль стало водки-то! Небось, много не выпьем и опиться не обопьемся, а так себе хватим маленько «для легкого удовольствия» за свои труды. Недаром же мы ночь-то не спали и в беду чуть не попали.

– Кто ж говорит, что даром? Мне не водки жаль, а вас и себя, а при нас и всю квартиру. Не забывайте, что вас еще могут преследовать. Не потребовали бы вас на суд к «Копровиму». Нужно этого опасаться.

– Так что же? возразил Никита Петров. Без боя ни за что не дадимся в руки. Шалишь!... скорее у него рыжая борода сделается красною, или поредеет, чем мы попадемся ему в лапы. Что нас к нему позовут, это как дважды-два четыре верно. А мы сейчас же выпьем по красовуле, наедимся круп4 да заляжем на часок спать и, как нигде не бывали, явимся к обедне. Тогда не только «Копрониму», но и самому дьяволу не узнать, что мы пили водку сегодня же и не спали целую ночь.

Как сказано, так и сделано: Михаил Петров, Никита и Культявый хватили по порядочной кружке водки, поели чуть не с гарнец круп, выпили стакана по два воды с свежим лимонным соком и залегли спать. Точно мертвым сном уснули они теперь, так что когда заблаговестили к обедне, их едва-едва могли разбудить. Кажется, ничто не могло бы поднять их теперь на ноги и заставить идти к обедне в семинарскую церковь, если бы не было у них желания своим появлением в семинарской церкви и в случае нужды личным объяснением с инспектором, прикрыть следы своих проделок во время ночной экспедиции, и таким образом выпутаться из беды, если только будет можно. Теперь же совсем было иное дело: едва ударили в колокол, герои наши тотчас же вскочили и как ни в чем неповинные явились в семинарию и нарочно стали в церкви в конце первого ряда, чтобы инспектор, проходя мимо них, увидел их. Но тревоги их были напрасны: следуя пословице «не пойманный не вор», кордонные не нашли возможным жаловаться начальству на ночных героев, а взамен того поклялись непременно как-нибудь подкараулить этих семинаристов на границе, заранее приготовив для них хорошую плеть, и тогда уже выместить на них всю свою злобу и те побои, коими семинаристы угостили их на мосту. А вследствие этого ни инспектору, ни кому-либо другому из начальников семинарии ровно ничего не было известно о ночных похождениях семинаристов в предшествовавшую ночь, и герои наши оставлены были в покое, хотя и потомились-таки они в этот день, опасаясь доноса на них со стороны кордонных или Гугнявого.

Краснопевцев между тем томился не менее прочих дотоле, пока наконец не услышал, что доноса не было. Но это узнал он уже тогда, как вернулся из собора в квартиру от архиерейской службы, уже во втором часу пополудни. И можно ли хорошо представить себе то мучительное состояние, в каком находился он во все это время неизвестности об участи своих квартирантов и исходе дела экспедиции! Мысль о грозящей и ему и экспедиторам близкой опасности ни на минуту не оставляла его, и точно удав-змея душила его; каждая минута ему казалась часом. И это случилось и с Краснопевцевым, и с его товарищами по освящению в ту пору, как им все свое внимание нужно бы было сосредоточить на тех великих в их семинарской жизни минутах, какие они переживали, приступая к принятию первой, низшей степени священства, и на величии тех таинств, к коим они ныне приступали. Однако же и этого для посвящаемых было еще как будто мало; верно, злой дух в это время нарочно всех, окружающих посвящаемых, разжигает, чтобы не дать посвящаемым и минуты покоя и сосредоточения в себе самих. В самые минуты посвящения им не мало пришлось перенести неприятностей. Одному только Краснопевцеву удалось добыть себе стихарь, да и то его принесли уже прямо в собор и при том не более, как за десять минут до прибытия туда архиерея; прочим же всем вовсе не удалось добыть себе стихаря. И вот здесь первая неприятность! Нужно было хлопотать вокруг соборных псаломщиков, чтобы добыть себе стихари: за полтинник они действительно выпросили себе у псаломщиков стихари и с радостию держали их в руках уже в то время, как колокольный звон известил всех о приближении к собору архиерея. Но какое же неожиданно встретило их огорчение, и при том еще со стороны того, кто должен бы быть служить для них образцом кротости и великодушия! Когда зазвонили во все колокола, все бывшие в алтаре священники засуетились, и вот один из них, муж благообразный по виду и почтенный по своему возрасту, проходя мимо Промовендова и его товарищей, вдруг обратил свой взор на бывшие у них в руках стихари и побледнел не то от злости, не то от скупости.

– Чьи у вас стихари? – спросил он Промовендова. – Где еще вы взяли их?

– Здесь, – отвечал тихо, но смело Промовендов.

– Как еще здесь? Кто еще смел их дать вам?

– Мы просили псаломщика.

– Сейчас положить их... Мы еще для вас не приготовили. Вас тут целые сотни посвящают, а мы еще... еще... будем всех вас еще... еще... наделять своими стихарями... Свои должны носить...

– Но где же нам взять их? Мы нигде не могли их добыть...

– А где хотите... Мы еще не обязаны наделять вас ими...

– Но ведь им ничего не сделается от того, что мы раз их наденем...

– Как еще ничего?.. Они рвутся от этого... А нам еще... еще... и шить новых не на что... Отдать их сейчас же!

– Но помилуйте! Что же нам теперь делать?..

– Отдайте и идите вон отсюда...

– Но мы назначены к посвящению...

– Назначены, и еще... еще... не будете посвящены... Хе-хе-хе! назначены!.. Нам-то что же из того?.. Идите вон...

Очень может быть, что старец еще бы продолжал свою «песню» и заставил бы бедных семинаристов или положить стихари, или же пасть и поклониться ему в ноги за то, чго без его разрешения осмелились выпросить себе стихарей, – но на их счастье пришло время старцу идти встречать архиерея, а там как раз иподиакон выхватил у них из рук стихари и понес их к архиерейской кафедре, и вопрос о стихарях тем докончился. Настало затем самое время посвящения: их повели к преосвященному. Какое опять несносное это время! Иподиаконы, не объяснив ничего заранее посвящаемым, вертят их теперь и так, и сяк. А они бедные не знают, что и делать: совсем растерялись; ничего не видят перед собою и себя не помнят. «Кланяйтесь в ноги его преосвященству», кричат иподиаконы, повертывая их, как солдат, налево кругом, и они машинально отвешивают поклон, падая на колена. А иподиаконы уже хватают их, не дав им путем поклониться, и тащат далее. Вот они и у ног архиерея, их постригают, облачают в маленькие феноли, надевают на них стихари, дают читать апостол потихоньку, – и все это делается живо, не успеешь глазами моргануть, как семинариста уж и в стихарь облекли, точно петлю, на него в миг накинули стихарь, и он уж стоит в нем. «Идите в алтарь»! кричит иподиакон, чуть не толкнув их в спину и мигом повертывая к алтарю лицом, – и бедные семинаристы поспешно бегут меж народа, ничего под собою не видя и совсем растерявшись. Не заметив хорошо боковых дверей в алтарь, они разлетелись было прямо в царские врата в придел, но врата оказались запертыми, и они еще не раз должны были в суетах сунуться то в ту, то в другую сторону, отыскивая дверь в алтарь, пока наконец кто-то не толкнул их прямо к иконе архидиакона Стефана, помещенной на боковой двери. Тут-то только они немного вздохнули свободно, да и то не на долго: возвратившийся в алтарь, старец улучил таки минутку подбежать к Промовендову и почти вслух сказал ему: «еще вы, мальчишки, не послушались меня!.. Снимайте сейчас стихари»... – Ну, полно, вам, заметил ему иподиакон: «уж теперь некогда вам толковать об этом». – «Да, повадь их на свою шею! Они и будут все таскаться сюда без стихарей, да трепать наши. А для них еще не приготовили мы».

Неприятно и весьма прискорбно было выслушивать подобные слова от человека почтенного; но делать было нечего: семинарист верно на то и создан, чтобы все его поносили – и чужие, и даже свои присные. «Терпи горе и пей мед, проговорил про себя Промовендов: верно наша доля такая». И раздумье невольно взяло его, так что он и литургию слушал без всякого внимания. Но вот и литургия кончилась. Архиерей разоблачился; семинаристов подвели к нему под благословение. «Ну, дай Бог вам получить высшую степень священства», сказал им архиерей, благословляя их. «Вот спасибо тебе, добрая душа! невольно проговорили мысленно посвященные: спасибо, хоть ты-то нас не изругал за что-нибудь». Они отошли от архиерея. –"С благодатию, с благодатию», мигом подвернулись к ним потом разные сторожа, псаломщики, певчие и иподиаконы, подставляя свои руки. Краснопевцев и его товарищи дали им всем два рубля на чай, и те отвязались от них вполне довольные «подачкой».

Точно как из острога какого-нибудь выскочили теперь посвященные из собора и чуть не опрометью бросились бежать в свои квартиры.

А мысль об экспедиции снова точно удав-змея давит их!..

– С благодатию, с благодатию! кричали все и маленькие, и большие, суетясь около Краснопевцева, пожимая его руку и целуясь с ним, когда он возвратился в квартиру.

– Ну, что экспедиция?.. Был донос или прошло так? вместо ответа благодарности спросил живо Краснопевцев.

– Ничего, сказал Никита: – и в голову никому не придет, что мы откинули такую штуку... А главное не пойманный не вор...

– Ну, и слава Богу! вскрикнул Краснопевцев. А уж я думал, что вы теперь в карцере сидите, и что вот-вот и меня потащут туда же. А теперь, значит, можно отдохнуть немного.

– Можно да не совсем, сказал Майорский. Как Бог свят, инспектор ныне будет у нас в квартире, а не он, то помощник его. Нужно быть поосторожнее... Он узнал о кутеже у Ивана Арсеньева...

– К черту инспектора! крикнули все. Зачем его дед понесет к нам? Разве с нами «хватить для легкого удовольствия»? Так мы ему скорее бороду вытащим, чем поднесем красовулю, или хоть одну каплю дадим...

Но шутки в сторону. Краснопевцеву в самом деле нужно было остерегаться, как бы не попасть в беду. А что можно было сделать для этого? Ровно ничего. Семинаристы, точно волки голодные на падаль, бросились теперь на водку, настоенную стручковым перцем. И пошла потеха! Шум, крик и топотня неимоверная; водку пили как воду, папиросы курили десятками, дым и духота в комнатах страшные. И чем дальше, тем все хуже. Было уже около пяти часов, а никто и не думал оставлять попойку; напротив еще и еще пьяные семинаристы толпами прибывали в квартиру вновь. Пришел наконец и сам Тринитатин с целою толпою своих приятелей, довольно уже пьяный.

– Водки!.. перцовки давай! крикнул он, едва успевши поздравить Краснопевцева и даже не поздоровавшись со всеми его гостями.

Началась снова попойка. Тринитатин дал своих пять рублей на водку. И пошла потеха! Теперь уж нечего было ждать добра. Видя это, и опасаясь того, что в случае посещения квартиры начальством гроза неминуема, Владиславлев решился отправиться к помощнику инспектора в квартиру с тою целию, чтобы задержать его дома своим приходом к нему. Но это не удалось ему: тот еще задолго до его прихода отправился к одному из товарищей-наставников и обещался оттуда пройтись по некоторым семинарским квартирам. А между тем, пока Владиславлев успел дойти до помощника инспектора, в квартире Майорского уже разыгралась сцена.

Ровно в шесть часов инспектор ввалился в квартиру еще прежде, чем успели собрать все аттрибуты семинарского кутежа и припрятать пьяных куда-нибудь в трущобу. Все было на лицо, вывернуться было невозможно.

– Что это у вас за пьянство здесь?.. Боже мои!.. Что это такое? вскрикнул инспектор, войдя в комнату. Старший! что вы тут смотрите? За чем вы позволили у себя такое пьянство?..

Майорский хотел-было что-то сказать, но и язык уже не слушался его, и инспектор его не слушал.

– В карцер всех вас, мерзавцев, всех до единого! . В карцер, в карцер сейчас! кричал инспектор.

– Как нас в карцер!.. В карцер нас?.. всех в карцер? вскрикнул вдруг Иван Федоров. За что?.. Ай борода-то у тебя еще цела?

– Тебя, мерзавца, завтра же исключат, а вы все отправляйтесь сейчас в карцер, сказал инспектор. Иван Федоров порывался было к инспектору, чтобы поблагодарить его за визит, но его удержали другие, а инспектор поспешил скорее уйти. «Вот тебе и раз, а другой бабушка даст!» сказал Краснопевцев «и дождались беды! Одна надежда теперь на Василия Петровича; нужно его попросить, чтобы он походатайствовал за нас; авось и успеет в том».

Владиславлев, когда узнал про все случившееся в его отсутствие с квартиры, действительно согласился ходатайствовать за своих бывших соквартирантов и отправился в тот же вечер к инспектору.

– Что вы ко мне пожаловали так поздно? спросил его инспектор, когда он вошел к нему.

– Пришел у вас просить помилования ученикам квартиры Майорского. Я потому это делаю, что ведь не столько они виновны теперь в пьянстве, сколько вы...

– Ну вот! Ученики шалят, а воспитатели виноваты! Я этого и ждал от вас...

– Но я виню вас за то, зачем вы теперь назначаете посвящения? Назначайте их после отпуска, и пьянству будет тогда положен конец. Поверьте, что это будет так... Последовало продолжительное объяснение Владиславлева с инспектором.

– Поверьте мне, сказал наконец Владиславлев: – что если вы будете назначать посвящения не в учебное время, пьянства не будет.

– Вы думаете?.. Ну, уж верно ради ваших бывших заслуг и в последний раз я прощу этих мерзавцев; а о посвящении после отпуска поговорю с о. ректором.

X. Перемена намерений Владиславлева

Не долго Владиславлев мечтал о прелестной красавице и умнице Машеньке. Жизнь среди семинаристов очень скоро отрезвила его. «А ведь это крайне глупо и опасно для меня, сказал он сам себе в тот же самый вечер, как избавил от беды Майорского и его соквартирантов: если я буду мечтать о Машеньке, то легко могу выбросить из головы мысль об академии. А что же за тем? Как я могу взять Машеньку за себя? Где тогда найду я праздное место, чтобы поступить на него со взятием Машеньки? Нет!... Этот вздор нужно выбросить из головы. Поступлю к о. протоиерею на уроки и буду у него жить затворником, заниматься с Володею и готовиться к поступлению в академию. Нужно прежде докончить свое воспитание, а там что Бог даст... что Богу угодно, то пусть и будет со мною»... Сказал, и кончено! Следующие немногие дни до отпуска учеников на святки прошли у него в самых усердных занятиях математикою. Кстати и случай к тому представился очень удобный: один из риторов, прекрасно учившийся по словесности, но плохо успевавший по алгебре, усердно просил его помочь ему в беде, приготовить его к экзамену по алгебре. Как было отказать ритору в такой просьбе? Владиславлев с удовольствием согласился помочь ему и действительно помог, а вместе с тем и сам снова повторил всю алгебру очень основательно.

На родину Владиславлев вернулся с решительным намерением проситься у родителей в г. Зеленоводск к о. протоиерею на уроки, с тем именно намерением, чтобы там окончательно приготовиться к поступлению в академию и скопить себе несколько десятков рублей на дорогу до Киева. Но там иначе взглянули на его намерение. О. Петр и слышать не хотел ни о каких уроках и не верил тому, чтобы бывший его старший не мог сам приготовить своего сына прямо в риторику и нуждался в посторонней для того помощи. А мать все лишь плакала и укоряла его в недостатке любви к родителям. Даже и письмо, полученное о. Петром от о. протоиерея, не в состоянии было изменить мыслей о. Петра.

– Этому не бывать! сказал он. Лучше я последнюю корову и лошадей продам, если нужно будет отправлять тебя в академию, а на кондицию тебя не пущу. Но ты должен непременно остаться здесь, в епархии. Так я этого хочу ради счастия твоих малолетних братьев и сестер. Так это и будет. Я не стесняю тебя в выборе места и невесты: где хочешь, ищи место, и на ком хочешь, женись; но непременно иди теперь же во священники. Я благословлю тебя на этот путь в жизни, и ты будешь счастлив.

– Папаша! Ведь это невозможно: я дал обязательство чрез год явиться в академию на экзамен.

– Ты не имел права давать такое обязательство без моего на то согласия, и обязательство твое не имеет никакой законной силы. Ты не был казеннокоштным учеником, и никто поэтому не имеет права требовать от тебя выполнения твоего обязательства. Академия твоя мне не нужна, а ты мне нужен... казна тебя не кормила своим хлебом, а я тебя родил и воспитал. Я себе во всем отказывал, все отдавал вам, да вас содержал и содержу. Я вправе требовать от тебя, чтобы ты теперь же сделался опорою моей старости и, в случае моей смерти, позаботился об обеспечении моей семьи должным образом.

Потянулись для Владиславлева тяжелые дни раздумья и тоски; даже и великий праздник Господень был ему не в праздник: о. Петр на первый же день вечером сделал ему большую сцену. Никогда еще не случалось ему в такой великий день плакать и горевать, а теперь волею-неволею пришлось ночью всплакнуть и пожалеть о том, что не пошел прямо по окончании курса в академию. И снова припомнилась ему Людмила с ее предостережением, сделанным ему от души. «О, прелестная Людмила! невольно подумал он: о, мой гений-вдохновитель. Как ты была тогда права, когда советовала мне непременно идти в академию сейчас же по окончании курса!» Мысль о прелестной институтке на время разогнала его грустные думы и он заснул спокойно. Сладок был его сон в эту ночь, но несладостно было пробуждение его на следующее утро: суровая действительность сейчас же напомнила ему о вчерашнем дне горя и сцен, сделанных ему отцом. Мать первая встретила его, когда он вошел в кухню умыться, но она была в слезах, так что один взгляд на нее тотчас же привел его в содрогание. Сейчас же понял он, что значили ее слезы, и с тяжелым чувством прошел он мимо нее молча, чтобы еще более ве огорчить ее каким-либо словом.

– Люди, сказала, наконец, мать, радуются в праздник, а я плачу: вот до чего дожила я с твоим упорством идти в академию? Отец чем свет из-за тебя сделал мне сцену и успел даже напиться. А вечером жди новых сцен. И чего только ты упорствуешь? На что тебе и нам нужна эта академия, когда и ныне и завтра жди того, что отец умрет, а я останусь и без опоры в старости и без куска хлеба? Чужой человек поступит на наше место н будет мне попрекать тем куском насущного хлеба, который, как милостыню, я буду получать от него из братских доходов. Брось ты свою затею, и оставайся здесь. Поверь, что будет счастливее, если послушаешься меня и останешься здесь.

Владиславлев вздохнул, но снова ничего не сказал матери, и начал умываться с такою поспешностию, как будто кто-нибудь гнал его из кухни. Слезы снова выступили у него из глаз, когда он вышел из кухни. Со слезами он стал потом на свою утреннюю молитву, со слезами потом и с матерью поздоровался. Кажется, это только последнее обстоятельство тронуло сердце матери и заставило мать обласкать его и утешить своим словом участия.

– Перестанем горевать, сказала она: – времени еще много впереди. Может быть, Бог положит на сердце совсем иное, чем что ты задумал.

– Конечно, времени еще много и перемена мыслей возможна; поэтому нечего и тревожиться.

Хотелось Владиславлеву проехать в Воздвиженское, чтобы там провести денек-другой с подругою своего детства в сладостных беседах, но и это ему не удалось.

– Ты не хочешь меня послушаться, сказал ему о. Петр: и я не хочу исполнять твои желания, Сиди дома.

Ждал он Веру Ивановну к себе, но и тут вышла неудача: она не ехала в виду близости именин о. Петра. Этих именин Владиславлев боялся более всего. Одна мысль о том, что отец в это именно время в хмельном виде может сделать ему неприятность при множестве гостей, ужасно тревожила его. Чем ближе было это время, тем более Владиславлев беспокоился. По счастию все обошлось благополучно. Сверх всякого ожидания о. Петр в день своих именин ничего не пил. И это случилось именно потому, что в этот день очень рано по утру, еще во время богомолия, по обычаю совершавшегося в доме о. Петра, к нему приехали такие гости, которым он был чрезвычайно рад и которые потом сумели так занять его своими интересными разговорами и спорами с ним, что ему вовсе и в голову не приходило мысли выпить хоть одну рюмочку чего-либо. То были молодые сельские священники, бывшие друзья и товарищи Владиславлева, Когносцендов и Златоустинский, приехавшие к о. Петру с своими молодыми матушками5. О. Петр очень любил давать молодым священникам советы и делать наставления относительно точного выполнения требований церковного устава и соблюдения разных благочестивых обычаев. Это была его страсть. Стоило ему встретить где-либо молодого священника, и он тотчас же предавался этой страсти. Естественно, что и теперь он не удержался от этого, тем более, что и сами молодые батюшки постоянно своими вопросами вызывали его на продолжительные беседы с ними. Взгляды их на некоторые предметы не сходились со взглядами на них о. Петра; как люди новые, они на многие обычаи смотрели иначе, чем о. Петр: вот тут-то и начинался у них спор такой, что в это время все и все у них забывалось.

Владиславлев был покоен и доволен приездом своих товарищей. В сладость он побеседовал со своими бывшими друзьями, когда представлялась к тому возможность, с откровенностию поведал им и про свое горе и про свои надежды на будущее; с участием и они выслушали его, ободрили и утешили. Но еще больше радости влили в его сердце их молодые, прелестные и умные матушки. Владиславлев много беседовал с ними о разных предметах, живо чувствовал, что они обе производят на него самое благотворное виияние, и приходил все более и более к тому убеждению, что женщина создана для того, чтобы нравственно влиять на мужчину, воспитывать его, облагораживать и делать все более н более совершенным. «Людмила, – думал он, – произвела на меня весьма благотворное влияние, Вера Ивановна также... вот и эти матушки также как благотворно повлияли на меня в самое короткое время!.. Право, чувствуешь невольно, что под влиянием их чарующих взоров и приятных бесед как будто перерождаемся... Не даром Господь Бог сказал: не добро быти человеку единому на земле... действительно, без доброго влияния на него женщины мужчина одичал бы очень скоро». Невольно от такой думы мысленный взор его переносился то к Людмиле, то к Машеньке, и вот герою нашему как-будто кажется, что они обе притягивают его к себе, манят, зовут, и он готов лететь к ним, чтобы насладиться своими беседами с ними. Да и как было ему оставаться теперь по-прежнему далеким от таких мыслей? Соблазн был слишком велик. Обе молодые матушки так были прелестны, умны, приятны в обращении, так нежно любили своих мужей и так достойно своего звания держали себя, что Владиславлев невольно пленялся прелестию жизни семейного человека, и мысль о том, не следует ли и ему, в самом деле, последовать совету своих родителей и жениться на Машеньке, невольно приходила в голову. А тут еще как раз мать со своими обычными желаниями у него постоянно перед глазами и наводит его на эти именно мысли. Она смотрит, не насмотрится на молодых матушек, говорит с ними, не наговорится; с них прямо взор свой переносит на него, и вот он видит, как в этом взоре всякий раз мгновенно блеснет у нее слеза и точно замрет на время, чувствует, что этот взор, как будто прожигает его сердце насквозь или умоляет его послушаться ее материнского совета и последовать ему. Вот она, наконец, не выдерживает порывов своего сердца и прямо говорит ему то, что чувствует.

– Вася! – говорит она: – вот твои товарищи уже поженились и поступили на места... они уже священники... А ты-то когда же доставишь мне счастье видеть тебя священником, поцеловать твою жену и видеть вас у себя дорогими гостями?.. Неужели счастье твоих товарищей не трогает тебя?.. Неужели такие прелестные молодые матушки не возбудили в тебе желания иметь такую же умную подругу жизни, как, например, Александра Григорьевна или Вера Ивановна?..

– Погодите мамаша! – невольно вырвалось у него из груди: – я знаю одну прелестную девушку, которая мне очень нравится. Быть может, и исполнится ваше желание, если мне удастся найти праздное место в городе...

– А, вот оно что!.. Дай то Бог... Кто же эта девушка?

– Дочь о. протоиерея в городе Зеленоводске... прелестная девушка, умница, красавица такая, каких не много...

– Понимаю... Поэтому-то тебе и хочется так поступить к о. протоиерею на уроки? В таком случае я тебе доставлю возможность поступить на кондицию к о. протоиерею... я уговорю отца отпустить тебя в город Зеленоводск.

– Только вы не говорите ему, что невеста дочь о. протоиерея, иначе папаша ни за что не согласится отпустить меня к о. протоиерею, потому что найдет неприличным мое жительство в одном доме с будущею невестою.

– Знаю я все его взгляды на вещи... только ты смотри, не обмани моих надежд вскоре видеть тебя священником.

– Все это зависит не от меня, а от воли Божией, и на меня вы напрасно гневаетесь... Если я доселе еще не священник, то значит такова на это воля Божия... так этому и быть должно... Ведь, вот, те же самые мои товарищи Златоустинский и Когносцендов вовсе не думали и не гадали быть священниками, один в Пятницком, а другой в Никольском, когда каждый из них случайно попали в место своего будущего служения... Господь судил им быть там священниками, и они стали ими... То же будет и со мною, когда настанет предопределенное для того время.

– Совершенно верно... Быть может, и тебя Господь ведет к тому же, чтобы ты неожиданно поступил куда-либо на место... Недаром ты случайно попал в Зеленоводск и там встретил такую девушку, которая очень нравится тебе.

Мать успокоилась, а с нею успокоился и Владиславлев. Дня чрез два и о. Петр согласился отпустить нашего героя в Зеленоводск. Это было великою радостию для Владиславлева и, по крайней мере, на несколько месяцев освобождало его от неприятных объяснений с отцом и матерью об одном и том же предмете. Сейчас же он написал и отправил к о. протоиерею письмо с известием о согласии о. Петра на его поступление на уроки, а через неделю он был уже в Зеленоводске.

С радостию он приехал в Зеленоводск, с радостию и встретила его там вся семья о. протоиерея, а в особенности Машенька, которая с нетерпением ожидала его приезда, чтобы поскорее поделиться с ним своими новыми сведениями, относившимися до истории собора. Трепетно забилось ее сердце, когда она увидела Владиславлева снова, зарделось прелестное ее личико, как маковый цветок, дрогнул и голосок ее, когда она заговорила с Владиславлевым. Это не укрылось от нашего героя, и он сразу понял, что все это значило. Благоразумие заставило его быть теперь особенно осторожным, щадить чувства молодой девушки, но вместе и не обольщать ее напрасными надеждами, все предоставив времени и обстоятельствам, воле Божией и своему усмотрению впоследствии; и он твердо решился быть осторожным не только во всех своих действиях, но даже и в словах. И пошли потом проходить одни дни за другими в постоянных его занятиях днем с Володею, а вечером собственным его приготовлением в академию. Только лишь за чаем, обедом и ужином он встречался со всею семьею и в это время беседовал то с Машенькою, то с ее отцом; в другое же время он обыкновенно сидел в своей комнате точно какой-нибудь затворник. И виду никому он не подавал, что Машенька очень нравится ему. А между тем он с каждым днем все более и более убеждался в том, что эта девушка может составить истинное счастье его жизни, не раз уже писал в Мутноводск к одному из своих знакомых и наводил чрез него справки в консисторию о том, нет ли где-нибудь в городе праздного священнического места или учительского в каком-либо из духовных училищ. Ответ всякий раз получался неблагоприятный, и надежды не подавалось никакой. Оставалось одно средство: ждать до самого июля месяца, и тогда решить свою участь окончательно, так или иначе, т. е, остаться в епархии, женившись на Машеньке, если найдется хорошее праздное место, или же идти в академию, попросивши Машеньку подождать его до окончания курса в академии. Так он и решил.

Пришла масленица. Везде началось веселье. Родные и знакомые стали посещать другь друга и по обычаю христианскому прощаться друг с другом. Собрались и в доме о. протоиерея все его ближайшие знакомые и родственники. Волей-неволей Владиславлев должен был теперь оставить свое затворничество и появиться к гостям. Тут не один раз представлялся ему самый удобный случай объясниться с Машенькою или, по крайней мере, от души побеседовать с нею о том или другом предмете; но благоразумие его и тут взяло верх над влечением его чувств. Чтобы не подать кому-либо повода к сплетням на его счет, он ни разу даже и слова не сказал с Машенькою в те минуты, когда случайно подходил с кем-либо из гостей к тому месту, где она находилась. Тем не менее молва людская не оставила и его в покое. В городе уже стали многие не иначе смотреть на него, как на жениха Машеньки. Многие радовались этому и считали их за прекрасную партию, а многие находили, что предосудительно иметь в своем доме учителя, когда у родителей есть взрослые девушки, и острили свой язык на счет Владиславлева и Машеньки. На прощеный день на счет этого вышла даже маленькая неловкость.

– Позвольте вам чуть не до земли поклониться от души, сказала Машенька спросту, обратившись к Владиславлеву по возвращении своем из церкви от поздней обедни.

– За что это? спросил Владиславлев.

– За вашу прекрасную проповедь, которую вы сказали сегодня в ранней обедне... Вот сейчас в поздней говорил проповедь какой-то сельский священник... Ну, что это такое?.. просто, слушать не хотелось... так он говорил невнятно, сухо и растянуто... А ваша проповедь, просто, прелесть... она произвела такое потрясающее впечатление на всех, что даже два заклятые врага Страхов и Ползиков сейчас же после обедни в церкви примирились друг с другом после десятилетней вражды...

– А, сударыня? сказала в это время одна молоденькая еще вдова подполковника, веселая кокетка, зашедшая в дом о. протоиерея напиться чаю после обедни и посоветоваться с ним о своих делах: не даром в городе вас прочат в невесты г. Владиславлеву... Вы увлеклись им до того, что даже при всех говорите ему такие любезности...

Машенька вся вспыхнула, а Владиславлев побледнел.

– Напрасно, Аделаида Васильевна, вы, как какая-нибудь злая оса, пустили мне жало своего языка в самое сердце... Я этого еще не заслужила, ответила Машенька дерзкой гостье.

– О, полноте! Кому вы это говорите?.. Ну, разве возможно предположить, чтобы вы, живя под одною кровлею с таким молодым человеком, не увлеклись им?.. Ха-ха-ха!..

– Очень даже возможно. Для этого нужно только каждому знать себя и входить в положение другого. Я знаю, что я человек свободный, могу и ныне, и завтра выйти замуж с согласия на то своих родителей, а г. Владиславлев человек несвободный располагать своею судьбою... Он еще не окончил своего образования... ему еще предстоит путь в академию... нужно еще там учиться четыре года... Следовательно, далека та песня, которую вы хотите спеть теперь же... Ему одна дорога в жизни, а мне другая... Чувство мне может говорить одно, а разум и совесть другое, Бог же определяет то или другое по своей всеблагой воле...

– Ну, полноте, не сердитесь!.. Ведь вы этим оскорбляете и самого избранника своего сердца... Он так же не может не очароваться вами... вы так молоды, умны, прелестны...

– О вкусах, сказал Владиславлев, не спорят... вам мой вкус неизвестен, а чувства мои тем более вам неизвестны... Как бы я желал, чтобы более об этом не было речи!.. Иначе вы хотите заставить меня уехать отсюда домой... Но я человек бедный... хочу грудью пробить себе дорогу вперед и для отправления в академию приобрести средства... За чем же вы хотите лишить меня этого счастия?.. Вы обижаете меня, совершенно незнакомого вам человека... Но Господь вам да простит это, как и я от души прощаю...

– Да вед я же шучу... шучу... у меня привычка такая...

– Шутить нужно с разбором, сказала Машенька: – есть вещи, которыми шутить нельзя; есть и люди, над которыми отнюдь не следует подшучивать; есть и чувства такие, которых никак не следует затрагивать... По христианскому чувству и я вам прощаю то огорчение, которое вы доставили мне; но, поверьте, что рана, причиненная моему сердцу жалом вашего острого языка, никогда не заживет... так она глубока...

– Ну, милочка, простите... Ведь это же невольно сорвалось с языка.

– Я незлопамятна и все прощаю; но боль останется болью...

По счастию в зале, где происходил этот разговор, никого посторонних не было, потому что матушка занята была хозяйством, а старшие дочери переодевались в своей комнате. Иначе положение Владиславлева в доме о. протоиерея сделалось бы по меньшей мере неловким.

Прошла еще неделя и с семьею о. протоиерея случилось большое несчастье. В пятницу на первой неделе поста у о. протоиерея было человек более двухсот исповедников, так что он простоял в церкви с трех часов утра и до одиннадцати вечера. Естественно такой великий труд требовал отдыха и спокойствия. А тут как нарочно в самую полночь его потребовали причастить и особоровать одного больного. Отказаться было нельзя, да он и не имел обыкновения кому-либо отказывать в немедленном отправлении той или другой требы. Погода в это время стояла ужасная. Сильный порывистый ветер валил с ног всякого, кто шел ему навстречу; снег лепил прямо в лицо и ослеплял глаза; по местам образовались большие сугробы. Отправившись в такую погоду пешком чуть не на другой конец города после предшествовавшего тяжелого труда стояния в церкви, он не в силах был дорогою справиться с сильными порывами ветра, не раз падал, не раз и в сугробы попадал по колена, и потому домой возвратился с мокрою по колена одеждою, с продрогшими членами и головною болью. Сейчас же он лег в постель. Но вот пробило три часа и ударили в колокол к заутрени. Нужно было вставать и снова идти в церковь на труд. Едва-едва он отстоял утреню и отслужил раннюю обедню. Немедленно приглашенный к нему доктор объявил, что у него сильное воспаление легких при полном упадке сил, так что надежды на выздоровление весьма мало. Немедленно о. протоиерей распорядился, чтобы к 12 часам приглашено было семь священников для совершения над ним таинства св. елеосвящения, написал духовное завещание, поручил духовнику исправление своей благочиннической должности и сделал все распоряжения на счет своих похорон. И все это им сделано было с необыкновенною твердостию духа, как будто он делал обычные распоряжения по своей должности.

– Ныне или завтра, друг мой, сказал он своей жене: – а умирать нужно... Хочу всем распорядиться, пока еще нахожусь в полном сознании...

– Господ милостив, отвечала матушка: – может быть, ты и выздоровеешь для счастия своих детей... Ведь они у нас еще не пристроены... положение их не обеспечено...

– Вместо меня Господь о них попечется; а я чувствую, что мне не много осталось жить...

Бодрость духа не ослабевала в больном ни на минуту, зато силы его телесные слабели с каждым днем и с каждым часом. Вся семья почти безотлучно находилась при нем и днем ночью, особенно Машенька, которая целые ночи просиживала с евангелием у его изголовья. В четверг утром он почувствовал себя очень плохо и пожелал благословить своих детей. Трогательно было это прощание отца семейства, истинного христианина и пастыря церкви с своим семейством. Каждому он делал свое наставление и давал свой завет ходить достойно своего звания и жить по заповедям Христовых. Попросивши потом всех на минутку выйти из его комнаты, он подозвал к себе Владиславлева.

– Друг мой! сказал он нашему герою: немного времени я знаю вас, но я убедился в том, что вы человек благоразумный и добрый. Как сына своего, прошу вас: не оставьте моей семьи, пока не устроится ее судьба, распорядитесь всем во время моих похорон, похлопочите и об определении зятя на мое место... найдите Машеньне жениха из своих товарищей, человека доброго, благочестивого и ревностного к исполнению своих обязанностей, а главное такого, который бы был способен поддерживать согласие в причте и в моей семье... Я знаю, что вам лежит путь в академию и потому не прошу вас поступить на мое место... Но, если бы вы почему-либо решились остаться здесь как бы я был рад, если бы вы заменили меня!..

– Постараюсь, батюшка, все сделать и, если окажется возможным, откажусь от академии и поступлю на ваше место. Это будет зависеть не столько от меня, сколько от воли и благословения моих родителей... Благословите меня...

Больной благословил Владиславлева. Собралось потом множество духовных его детей, желавших проститься с ним и получить от него предсмертное благословение, и он всех их благословил и у всех просил себе прощения грехов и молитвенной памяти о нем.

– Было время, говорил он своим духовным детям: – я молился о вас пред престолом Божиим, а теперь вас прошу молиться обо мне... когда будете молиться о своих родных, не забывайте и обо мне помолиться... запишите и мое имя в свои домашние синодики, для поминания вместе с своими сродниками... Особенно же прошу и молю вас: простите мне все мои согрешения против вас, да с миром отыдет душа моя в загробный мир...

Многие из духовных его детей и прихожан плакали, прощаясь с ним, и он же сам их утешал. Казалось многим, что он еще проживет несколько дней; но – увы! перед вечернею он попросил своего духовного отца прочесть над ним отходную и, когда тот, прочитавши положенные молитвы, осенил его крестом, он со слезами радости на глазах сказал: «Господи! приими дух мой с миром и даруй ми царствие Твое небесное», облобызал св. крест, трижды вздохнул и скончался тихо, точно заснул. Раздался печальный благовест в большой соборный колокол 12 раз и возвестил всем жителям города о том, что не стало на свете любимого всем городом пастыря церкви и духовного начальника. Немедленно собралось несколько священников с своими причтами. Отерли они тело почившего елеем, облачили во все священные одежды и положили честно во гроб, еще за день перед этим приготовленный по распоряжению самого покойного. Сейчас же и панихида первая была отслужена по нем при многочисленном стечении народа и в доме, и в соборе. И не умолкало потом надгробное пение и чтение св. евангелия до самого времени его погребения во второе воскресенье великого поста: по усердию своему чуть не каждый из жителей города приходил к его гробу отслужить по нем панихиду и проститься с ним, или поклониться его хладному телу.

Велика была скорбь осиротевшей семьи; велика была и скорбь осиротевшей паствы почившего: без слез никто не отходил от его гроба. Так все любили почившего! К погребению его стеклись тысячи народа и когда гроб его опустили в могилу в соборной ограде близ главного алтаря, могилу его закидали горстями земли, так что гробокопателям пришлось лишь сравнять землю над его могилою и положить на ней венок. «Вот был добрый пастырь-то, говорили многие: – дай Бог ему царствие небесное и вечное блаженство... И дочке его пошли Бог хорошего жениха, такого, чтобы он и ей был хорошим мужем и нам добрым пастырем и милостивым отцом».

Владиславлев на погребении читал стихиры и читал так хорошо, что многие обратили на него свое внимание, слушая его прекрасное, прочувственное и выразительное чтение. И вот со всех сторон он после того услышал усердные просьбы поступить в собор в священники на место покойного. Обстоятельства действительно как будто нарочно так именно сложились, чтобы он вспомнил данное матери слово жениться на Машеньке, если найдет в городе праздное место. Какого еще нужно было искать ему места, когда само собой открылось такое место, которое по праву должно было принадлежать тому, кто согласится взять за себя Машеньку? Стоило только согласиться поступить на это место, и Машенька будет его женою; стоит только сказать ей одно слово, и она с радостию согласится выйти за него. Но тут невольно пришла ему в голову мысль о том, как возможно ему отказаться от академии, когда он всеми силами своей души стремится к тому, чтобы докончить свое научное образование «Не лучше ли, думал он, мне сделать так: предложить Машеньке подождать, пока я окончу курс в академии, а Лизе теперь же приискать жениха?». Вопрос этот не иначе возможно было решить, как после объяснения на этот счет с самою Машенькою. И вот, после долгих колебаний он решился объясниться с нею.

– Папаша ваш, сказал он ей: – пред своею кончиною просил меня найти вам хорошего жениха из моих товарищей... Есть у меня один такой товарищ, которого я могу рекомендовать вам так же, как рекомендовал бы его своей родной сестре. Я уверен в том, что и вы ему очень понравитесь, и он вам понравится... Но тут есть один важный вопрос, который нужно решить прежде, чем я буду писать к своему товарищу на счет поступления на место вашего папаши...

– Что же это за вопрос? Если решение его зависит сколько-нибудь от меня, сделайте милость, скажите мне прямо.

– Суть дела вот в чем. Пред отправлением своим сюда я дал своей мамаше слово не ходить в академию, если для меня найдется место в городе. Папаша ваш высказал свою радость, если бы мне Бог положил на сердце поступить на его место. Теперь решение этого вопроса зависит от вас и моих родителей.

– О, если бы только это было возможно! Как бы я тогда была счастлива! Я с первой же встречи с вами так вас полюбила, что с этою любовию и во гроб сойду. Конечно, я должна исполнить волю папаши и выйти замуж за того, кто согласится поступить на его место, но все-таки любовь моя и в этом случае будет по отношению к вам неизменна. Она будет свята, чиста и вечна, как истинная идеальная любовь.

– Благодарю вас. Я это и заранее знал. А если мне придется непременно идти в академию, не согласитесь ли вы подождать меня, пока я окончу курс в академии?

– Я бы на это с удовольствием согласилась; но как же быть с местом? Ведь папаша сделал духовное завещание на меня.

– Тогда мы уладим и это дело.

– Чрез приискание жениха Лизе? Это возможно. Но я сама не могу решить этого вопроса: пусть будет, как Богу угодно.

– В таком случае я переговорю обо всем с вашею мамашею.

Переговорил Владиславлев с матерью Машеньки и в результате вышло то, что он решился немедленно отправиться на родину, посоветоваться с своими родителями и оттуда написать, к какому решению он придет в конце концов, а между тем, на всякий случай, теперь же написать к другу своему Голикову, чтобы он после пасхи непременно приехал в Мутноводск повидаться с ним. Оставалось только теперь же, прежде, чем приступить к делу, навести справку относительно того, не заставит ли его начальство выполнить данное им обязательство чрез год явиться в академию на экзамен. Вопрос этот был для него весьма важен. «Раз, думал он, меня заставят выполнить свое обязательство и я явлюсь на экзамен, поворот назад невозможен: уж я не ударю себя лицом в грязь на экзамене. Следовательно, если мне скажут теперь же, что меня заставят выполнить свое обязательство, я не должен начинать дела о поступлении на место». По пути на родину он заехал в Мутноводск, повидался с ректором семинарии и от него узнал, что если сам же он в прошении архиерею не упомянет о своем обязательстве, то ни архиерею самому, ни консистории не придет в голову наводить об этом справки; но если он сам же как-нибудь укажет на свое обязательство, тогда отказаться от выполнения его будет очень трудно. Стало быть, стоило только промолчать и обязательство его останется недействительным. Владиславлев принял это к сведению, и поехал домой с решительным намерением просить благословения своих родителей на начало дела о поступлении на место в г. Зеленоводск.

– Желание ваше, мамаша, будет исполнено, сказал он матери, едва успел повидаться с нею по приезде своем домой.

– Каким же образом? – спросила его мать.

– О. протоиерей умер и место его предлагают мне со взятием той именно его дочери, которая мне так нравится.

– Ну, слава тебе Господи! Как я этому рада!

– Вот и карточка моей невесты. Прошу вас, покажите ее папаше и попросите его благословить меня начать дело.

– Хорошо. Я переговорю с отцом.

Вечером действительно мать переговорила с о. Петром о намерении Владиславлева. После долгих колебаний о. Петр наконец согласился благословить нашего героя на начатие дела о поступлении на место,

– Не хотелось бы мне, чтобы ты так далеко жил от меня, сказал он Владиславлеву: однако же, если невеста тебе так нравится и нигде в городах нет праздных мест, я благословляю тебя поступить на место о. протоиерея. Будь ты благословен от Господа Бога и от меня, грешного, и живи счастливо.

Владиславлев поцеловал благословляющую руку отца и сейчас же написал в Зеленоводск известие, что после пасхи он приедет и покончит дело. И, вот, грусть и тоска наполнили его сердце! Жаль ему стало, что он расстался с академиею. «О, Людмила! еще раз воскликнул он. Как ты права! Я остаюсь. Прощай, академия»!

XI. Первый дар родителям

Вербное воскресение. В селе Спасском только что кончилась обедня. Во всех домах причта шипел на столе самовар и родители угощали чаем своих детей семинаристов, в это время только что пришедших домой из Мутноводска. И родители, и дети были рады тому, что снова увиделись друг с другом. Шли расспросы родителей у детей о том, как они учились и как жили в прошлую треть, когда вышли из Мутноводска и как совершили свое путешествие в весеннюю распутицу. Чем далее, тем одушевленнее становились эти разговоры, тем более родители выказывали ласк своим детям. Время шло незаметно. Вот уже и обед. Везде в этот день стол приготовлен рыбный, по большей части из карасей, которых под этот день крестьяне множество наловили в одном затоне и которыми они наделили всех членов причта в промен на пирожные сухари. Даже и в доме бедной вдовы Вознесенской сготовлена была сковородка жареных карасиков, и она угощала ими своих деток.

– Кушайте, детки!.. кушайте, говорила она: – кушайте, гостечики мои дорогие!.. Как я рада, что вы сегодня пришли!..

Старушка взглянула на икону Спасителя и осенила себя крестным знамением несколько раз.

– Слава Богу, что Мироныч вчера принес мне карасиков угостить вас сегодня, снова сказала она, и вдруг слезы у нее кап-кап из глаз и покатились градом одна за другою.

– Матушка! сказал ей старший сын: – о чем же вы плачете?.. Что с вами вдруг случилось?.. Были веселы, и вдруг так заплакали... Такой сегодня великий Господний праздник, а вы плачете... Ну, как же вам не грешно это делать?.. И нашу радость свидания с вами вы омрачаете этим плачем...

– Эх, Петя-Петя! видно не сладко мне живется, что я сегодня плачу, когда нужно бы радоваться... И кто знает? – Может быть, даже и на святой неделе буду плакать...

– Да о чем же?.. Скажите ради Бога... Что такое случилось?

– Что случилось?!.. Вот вы пришли, вас я вижу здоровыми, а где теперь брат ваш Николай, здоров ли и что поделывает?.. Вот уже три месяца и слуху от него нет... Ну, разве это не печаль для моего материнского сердца?.. Я чаю с сахаром сегодня заняла у свата, чтобы напоить вас с дороги; а буду ли пить чай в светлый день, это еще одному Богу известно... У меня полушки нет в доме: сегодня в первый раз в жизни в церковь ходили без копейки... люди и свечку празднику поставили и в кошелек по усердию своему хоть копеечку положили, а я со слезами мимо праздничной иконы прошла, я слезы отерла в ту минуту, как староста мимо меня с кошельком прошел и как будто нарочно против меня и в колокольчик позвонил... То же, может быт, будет и в самый светлый день, если никто не даст мне ни копейки взаймы... Ну, разве это не горе?.. Ну, разве я могу равнодушно вспомнить про это?..

– Вот оно что!.. А я думал и Бог весть что такое с вами случилось!.. Да разве такое горе в первый раз в жизни с вами случилось?.. Не всегдашний ли оно спутник вашей жизни?

– Прежде мне легко было переносить всякую нужду и всякое горе, а теперь нет... теперь со всем не то...

– Это странно... Почему же так?..

– Прежде мне не откуда было ожидать помощи, а теперь и есть откуда, да вот, поди, дождись ее... Брат-то твой обещался присылать мне денег, а вот и письма не шлет...

– Матушка! Как же вам не грешно роптать на него?.. Ведь он еще сам не обставился как следует.. Да ведь он же после Рождества прислал нам в Мутноводск 50 рублей для уплаты за квартиру и содержание и на новую одежду: чего же нам еще ждать от него на первых порах?..

– Многого от него я не думаю ждать... Но все же хоть бы рублей пять он к празднику прислал, и это было бы хорошо: он тогда отер бы мне слезы... И все это от того, что он захотел поставить на своем, жениться на Серафиме и скрыться с моих глаз... Совсем бы не то было, если бы он женился на дочери благочинного: тогда бы я была обеспечена...

– Неправда, матушка! Отец благочинный только лишь обещал вам дать и то и другое, а наверное ничего бы не дал... Брат же дал вам 200 р. из своих дорожных денег, прислал 50 р. и без сомнения после Пасхи пришлет столько же.

– Жди!.. пришлет!.. Небось сам сидит без куска хлеба... Недаром туда насильно посылают вашего брата... видно там хорошо, когда из своих же, из тамошних уроженцев, никто не хочет идти в священники... Да и жена небось не захочет ходить обырвышем... Нужно ей сшить к лету платьишка два-три: ведь у нее, несчастной, всего только и было три платьишка... небось давно уже их износила... До того ли тут ему, чтобы присылать вам по 50 руб. в треть?.. Раз-то прислал, и то хорошо.

– Конечно, и это хорошо... и за это мы должны благодарить и Господа Бога и брата с женою, и даже более, чем за тысячу рублей, если бы она прислана была им из богатого приданого... Тут именно видно его усердие, его любовь к вам, его желание поделиться с вами немногим, а может быть, и отдать вам последнее... Почему мы знаем? быть может, он жене своей отказал в просьбе сшить к Рождеству шубку или платье, да нам прислал денег на содержание, жену заставил всплакнуть, да вам не дал повода уронить обычную слезу при сборах наших в семинарию... Трудом нажитая копейка дороже тысячи рублей, полученных без труда.

– Это так; но для меня в настоящую пору рубль дороже, чем десять в осеннее время... Избенка-то вон совсем уже развалилась, нужно ее летом поправить, а летом какие у нас доходы?.. От святой и до самого Рождества Богородицы не придет пяти рублей... Ведь он это знает... Знает и то, что и теперь, великим постом, я за весь пост получу не больше рубля... Ну, и прислал бы мне к празднику хоть пять-то рублей... Да, правда, что я все его да его виню... Ведь всего скорее тут жена во всем виновата: небось давно уже забрала его в свои руки и отбирает у него все доходы... А ей какое дело до меня?.. Была бы сама сыта да одета... своя рубашка к телу ближе...

– Ах, матушка-матушка! – сказал сын, качая головою: – и как только у вас язык повервулся сказать это про свою невестку, когда вы вовсе не знаете того, какое она имеет мнение о помощи своего мужа вам во время нужды?.. Я хорошо знаю ее мнение об этом, сам прошлый год на первый день Пасхи слышал ее суждение об этом важном предмете, и совершенно уверен в том, что она себе откажет во всем, да посоветует мужу послать вам на нужды последнюю свою копейку... Напрасно вы ее обижаете заочно... Мне больно слышать это от вас...

Петру в самом деле так больно было слышать все это от матери, что слеза невольно выступила у него на реснице.

– Чтобы нам и Бога не прогневить и брата с сестрою не оскорблять, лучше, матушка, прекратим свой разговор, – сказал он.

– Разумеется... разговором и слезами беде не поможешь.

Прошло после того всего только две-три минуты, и в избеночку вдовы поспешно вошел конторщик с книгою в руках.

– Здравствуйте, бабушка!.. здравствуйте, господа! – сказал он, помолившись Богу и обращаясь к старушке и ее детям. – Поздравляю вас с праздником и с радостию...

На приветствие все ответили ему благодарностию и взаимным приветствием.

– Прошу покорно садиться, – сказала хозяйка, – какую новость принесли вы нам?.. Или есть письмо от Коли?..

– Письмо, бабушка, да еще какое... С целою горою денег... Потрудитесь в конторской книге расписаться в принятии от меня денежного пакета... Управляющий никому не доверил отнести его к вам... меня самого послал... Ведь здесь целых триста рублей... Слава Богу, теперь вы поправитесь... и избеночку летом перестроите и детей без нужды будете содержать, и сами будете летом с копейкою... Вот о. диакону я занес пакет с сорока рублями от него же... Вспомнили они, голубчики, своего деда и благодетеля, и его с большим праздником сделали... В-чуже радостно видеть это...

– Слава Тебе, Господи! сказала старушка, осеняя себя крестным знамением. Вот какую радость и благодать Господь послал мне... А я было думала, что Коля забыл меня, и для праздника согрешила ныне, окаянная, пороптала и на него, и на невесту.

Петр достал с полочки чернильницу с заплесневшими в ней чернилами и закорузлое, высохшее от долгого лежания там, гусиное перо, и с трудом расписался в конторской книге в получении денежного пакета, присланного на имя вотчинной конторы для передачи причетнической вдове Вознесенской: что ни буква, то остановка, перо не пишет, чернила нейдут с пера, а ножичка перочинного нет... хоть беги в люди занимать перо, да и только.

– Читай, Петя!.. Читай скорее, сказала мать сыну, когда конторщик вышел из ее избенки. Что наши пишут...

Петр прочел прелюбезное письмо брата к матери, в котором он подробно описывал свое житье-бытье на чужой сторонушке, свидетельствовал всем свое глубокое почтение и просил свою мать из трехсот рублей двести употребить на перестройку своей избеночки и приведение в порядок всего своего хозяйства; пятьдесят употребить на содержание братьев, а пятьдесят оставить себе на расходы в течение лета, так как до осени ему едва ли придется прислать ей что-нибудь. В конце письма сама Серафима сделала такую приписку: «Не посетуйте на нас, милая мамаша, что мы запоздали высылкою вам денег. Николай Петрович еще на маслянице хотел послать вам сто рублей, но мне хотелось перед праздником Пасхи зараз послать вам побольше, чтобы и радости вам было больше в праздник и нужды свои все зараз вы справили, и потому я посоветовала ему послать вам к Пасхе то, что теперь посылаем. Пожалуйста обстройте свою избеночку получше: мне так хочется, чтобы вы жили в тепле и не видели того горя, которое терпели прежде... ведь я у вас в долгу... Постараюсь, чтобы Николай Петрович выплатил вам мой долг за мой счет... сама от него ничего не потребую для себя дотоле, пока вы не поправитесь и не будете жить без нужды».

– Вот видите, мамаша, как можно ошибаться и согрешать пред Господом Богом и пред своими кровными родными... Вы и Бога ныне прогневали своим ропотом и брата с сестрою заочно оскорбили, а Господь-то и печется о нас, брат-то с сестрою и благодетельствует нам... Давно уже и не раз я говорил вам, чтобы вы удерживались от ропота... Ропотом беды не поправишь, а Бога непременно прогневаешь...

– Да, Петюшка, говорил... И вот теперь-то я вижу, что это именно так... Согрешила я, окаянная, согрешила и перед Богом и своими детьми... Ужо пойду служить молебен о здравии детей и просить у Господа Бога прощения своего греха... Теперь я вижу, что и Серафима истинная дочь моя...

Печаль внезапно сменилась радостию, и какою радостию! Самою великою. От роду старушка и не видывала таких денег, какие теперь были у нее в руках. Но что с ними делать, где их хранить до времени употребления по назначению? – вот вопрос большой важности! Невольно приходили ей на мысль, что весть о получении ею таких больших денег разнесется по селу, и вот вот не ныне, так завтра, а может быть даже и в самый великий день – день Светлого Христова Воскресения к ней пожалуют нежеланные гости «Карп Лепилин» или «Гришка Забулдыгин» – известные во всем околотке воры, и деньги украдут и ее с детьми убьют. Беда бедному человеку: и деньги-то получит и то с ними нагорюется вдоволь, опасаясь, как бы воры денег у них не украли и их самих не убили.

– Куда мне их теперь спрятать? – сказала старшка. Грех какой случится, и душу свою за них положить можно...

– Несите их к батюшке, сказал сын: попросите его положить их в церковный сундук... а то, конечно, опасно столько денег держать у себя дома – либо Карпушка, либо Гришка как раз пожают к нам с своими приятелями...

– Пойду в самом деле к батюшке.

Старушка сейчас же собралась и отправилась к священнику с письмом и деньгами в руках. Первый встретил ее здесь Владиславлев, вышедший проводить ее от собак.

– Радость Бог дал, сказала она Владиславлеву: Николай прислал мне целую кучу денег и на перестройку избы и на все наши нужды.!. целых три сотни...

– Вот видите, Марья Ивановна, как он вас награждает, быть может, даже из последнего! А вы хотели его женить на Альбовой... Поверьте, что эта модница и неженка и к нему-то относилась бы свысока, и ему-то попрекала бы своими тысячами, а о вас-то и думать бы не захотела... Я совершенно уверен в том, что Серафима Александровна себе отказала в каком-нибудь наряде, да посоветовала мужу послать вам все, что только они успели скопить в течение зимы..

– Истинно так... Вот она и сама тут пишет мне об этом.

Вошла старушка в комнаты, помолилась Богу, получила от о. Петра благословение и подала ему письмо и деньги.

– Батюшка наш добрейший! сказала она о. Петру: сделайте одолжение, примите от меня эти деньги на сбережение в церковном сундуке... прислал сын триста рублей и не знаю, где их спрятать... боюсь, что воры и их украдут и нас убьют... Вот и письмо его... Прочтите его... Здесь и вам оба – и сын и невестка свидетельствуют свое почтение...

О. Петр взял письмо и внимательно прочел его в слух всей своей семьи.

– Вот это хорошо! сказал он. Это великодушно и самоотверженно сделано: вот истинная любовь к родителям. А вы, Марья Ивановна, не хотели, чтобы ваш сын женился на бесприданнице... Что вам толку в богатой невесте? Нужно дерево по себе рубить, говорит пословица. Бедная-то невестка скорее поймет ваше положение и скорее поможет, а богатая и понять не может вашего положения и помочь не захочет. Эта скорее с презрением к вам отнесется, чем с любовию. Благодарите Бога, что Он послал вам такую добрую невестку и даровал такого хорошего сына. А относительно денег я советовал бы вам поступить так: сейчас же сходить к управляющему и купить у него новый липовый струб для избы, хвороста для плетней, досок для пола и потолка и соломы для кровли, и за все это уплатить ему, сколько причтется, остальные же сдать ему в контору на хранение.

– Конечно это хорошо, но мне не хотелось бы отдавать деньги в контору... Помилуй Бог, и там что случится...

– Иначе ничего нельзя сделать... в церковный сундук положить их нельзя по многим причинам... Если хотите, пожалуй, не все туда отдавайте... часть оставьте у себя, часть дайте мне в займы до раздела святовских доходов... мне нужно двадцать рублей работнику дать вперед по уговору, а денег и гроша нет и взять негде.

О. Петр уже дня три ходил по комнате молча очень скоро, думал о чем-то и вздыхал, но никому ничего не говорил о том, какое у него горе на душе и какие думы в голове. Владиславлев видел это, но не осмеливался спросить отца о причине его дум. Ему приходило на мысль, что отец, может быть, думает о его же поступлении на место в Зеленоводск, недоволен им, но сдерживает себя и не хочет теперь делать ему сцены из-за этого, а на святой непременно сделает. Боялся он этих сцен, потому что ему хотелось провести наступающий праздник спокойно в сочинении проповедей на каждый день и изучении церковного устава, а тогда все бы пошло у него не в порядке. И, вот, теперь вдруг для него совершенно стала понятна причина грусти о. Петра. Сейчас же он решился помочь горю своего отца.

– Папаша! сказал он: – если бы только я знал, что вы так нуждаетесь в деньгах, я давно бы вывел вас из этой нужды.

– А у тебя какие же деньги?

– У меня есть пятьдесят рублей, и я хотел было на светлый день вместо красного яичка дать вам двадцать рублей и мамаше десять от своих трудов, из первых же денег, которые я приобрел своим трудом...

– Откуда же у тебя столько денег?..

– Сорок рублей я получил за уроки у о. протоиерея и двадцать от о. ректора семинарии за доставление ему сведений относящихся до истории зеленоводского собора... Десять рублей я истратил на проезд, а пятьдесят у меня целы... Я бы и все эти деньги отдал вам; но ведь мне необходимо будет иметь несколько рублей на проезд в Зеленоводск и производство самого дела о поступлении на место.

– Вот это хорошо! И литература твоя стала тебе приносить пользу. Это отрадно слышать.

– Да. Я получил двадцать рублей, а невесте моей назначено пятьдесят рублей за те сведения, которые она доставила в епархиальный историко-статистический комитет.

– Как? И она занимается литературою? Вот так умница!

– Да, она большая умница, редкая девушка, хороший знаток истории, учительница истории в зеленоводском пансионе. Она получает жалованья триста рублей в год.

– Отлично. А может ли она остаться учительницею и после того, как выйдет замуж?

– Без сомнения может. Она будет преподавать историю, а я Закон Божий. Вот у нас будет шестьсот рублей ежегодного дохода. Бог даст, мы и сами будем жить в довольстве и вас никогда не будем забывать своею помощию. А теперь позвольте пока вам с мамашею дать тридцать рублей.

– Хорошо, хорошо... благодарю тебя за это... вижу, что ты имеешь добрую душу... Только ты вот как сделай: сегодня дай мне хоть рубль новенькою бумажкою... первый дар люди имеют обыкновение хранить на намять... ну, я и буду хранить эту бумажку... а завтра ты дашь мне двадцать рублей.

Владиславлев сейчас же достал совершенно новенькую трехрублевую ассигнацию и подал ее отцу, который сейчас прибрал ее в свой письменный стол, где у него хранились разные редкости и достопримечательности, собранные им в течение двадцатилетнего служения в селе Спасском.

– Всякий раз, сказал о. Петр: как только я открою этот ящик, ассигнация твоя будет мне бросаться в глаза, и я буду вспоминать про тебя и про твою к нам любовь.

– До тех пор, заметила мать, пока не случится у нас недостатка в деньгах... при первой же нужде в них, и эта ассигнация пойдет снова гулять по свету. Нам ли с тобою, друг мой, думать о том, чтобы беречь хоть гривенник в ящике? Хорошо будет, если до Светлого дня она побережется.

– Ну, уж нет! Этому не бывать, чтобы я когда-либо отдал ее кому бы то ни было, сказал о. Петр с такою самоуверенностию, как будто и в самом деле возможно было эту ассигнацию не считать за деньги и беречь многие годы при той нужде в деньгах, которая у о. Петра очень часто случалась.

– Хорошо, ответила матушка: поживем, посмотрим, привалит ли к нам такое счастье, чтобы и заповеданного не тронули.

– Ну, Марья Ивановна, и мне теперь не нужно ваших денег в займы. Советую вам поскорее нести их к управляющему и поступить именно так, как я говорил.

– Видно, батюшка, так и нужно сделать. Это всего вернее и удобнее. Пойду сейчас же и сделаю по вашему совету.

Старушка в самом деле пошла и сделала все именно так, как присоветовал ей сделать о. Петр. Управляющий настолько был любезен, что обещал на следующий же день и иструб и все прочие принадлежности постройки доставить на ее усадьбу, чтобы недобрым людям видно было, что она деньги истратила на задуманную постройку дома. Бедная вдова была вне себя от радости, что все так хорошо устроилось. Сейчас же она побежала к своему свату-диакону поделиться с ним своею великою радостию.

– Очень рад, Марья Ивановна!... Очень рад, что голубчики наши так вспомнили тебя и сделали такую для тебя радость, сказал ей диакон. Но ведь они и меня с старухою не забыли: и мне прислали к празднику сорок рублей.

Старик диакон заплакал от радости.

– И не ожидал, Марья Ивановна... не ожидал я, голубушка, того, чтобы они хоть четвертку тертого табаку с духами прислали мне к празднику. А они вон какой куш денег прислали мне. Ведь я от роду не имел в руках более двадцати рублей зараз. Вот уж именно счастье Бог нам с тобою послал на старости лет. Моли за них Господа Бога и благодари своего Создателя день и ночь за дарование тебе такого сына и такой невестки...

– Как, сват, не молить за них Господа Бога?.. нам Бог такое счастье посылает... ведь из них дух выйдет, и от нас добрые дни отойдут... Ныне же после вечерни буду служит молебен.

Действительно после вечерни и Марья Ивановна с детьми, и о. диакон со всеми своими домочадцами усердно помолились Богу о здравии и долгоденствии своих молодых благодетелей. Весь вечер в обоих семьях прошел в разговорах все об одном и том же, все о таком щедром даре молодой четы и о доброте души как сына Марьи Ивановны, так и Серафимы. Приятно было всем вспомнить последние дни пребывания их в Спасском и отправление их в чужую сторонушку при общем пожелании им счастия как родными и знакомыми, так и всеми жителями села Спасского. Но Марье Ивановне и среди этих воспоминаний невольно лезла в голову мысль о том, как бы Лепилин и Забулдыгин в эту же первую ночь не забрались к ней, и она невольно вздыхала. Вот и эта страшная для нее ночь. Дети спят непробудным сном. Сверчки чиликают во всех углах избенки, особенно около печи, как бы желая перекричать друг друга. Кешка то там, то сям подстерегает мышей, и гоняется за ними по избе. Вот она схватила одного мышеночка в свои острые когти, так что мышоночек запищал изо всей мочи. Марья Ивановна вдруг вздрогнула, точно мороз по коже вдруг подрал ее при этом писке. Вот все стихло, и еще страшнее стало ей. Она встала и оделась, села на своей постели и крестится. Чу! Что это? Мимо окна мелькнула одна тень, за нею другая. Вот и собака на дворе забрехала. Несомненно, что это пожаловали нежданные до сего дня гости ночные. Старушка схватила рогач, разбудила всех своих детей и со страхом и трепетом стала ожидать того момента, как воры где-нибудь полезут к ней в избенку. Проходит пять минут, собака неистово мечется на цепи в сторону диаконова дома. Несомненно, воры около этого дома.

– Петя! – сказала мать: – посмотри-ка в «вышник», не к диакону ли лезут воры и с какой стороны.

Петр влез на печку, ототкнул маленькое круглое окошечко, чрез которое обыкновенно выходит из черной избы дым во время топки, и оттуда посмотрел в сторону диаконова дома.

– Лезут к диакону двое, – сказал Петр: – один выставляет окно, а другой держит его, чтобы он не упал с фундамента... Пойду, сейчас спущу с цепи Барбоса.

Петр не ошибся. Действительно то были воры. Они еще днем сговорились после полуночи обокрасть и диакона, и Марью Ивановну, но потом узнали, что старушка свои деньги отдала управляющему, и решились без своих приятелей одни обокрасть о. диакона. «Ну, счастлива старая ведьма, что успела отдать деньги, сказал при этом Гришка Забулдыгин: – а диакон отдаст нам денежки». Сказано и сделано. Оба вора пожаловали с ломами в руках и теперь старались влезть в дом диакона. Вот Лепилин уже выставил небольшое окно, подал его товарищу, просунул свою голову в выставленное окно и полез в него. Но, увы! в эту-то именно пору в первый еще раз его постигла полная неудача. Спущенный с цепи и пролезший под ворота Борбос молча подкрался к Забулдыгину, подсаживавшему своего товарища, сзади бросился на этого вора и облапил его так, что тот закричал неистово. В ту же самую пору, спавший под самым окном на лавке внук диакона, семинарист проснулся и, увидя пред собою вора, схватил стоявшую у него в изголовьи бутылку с чернилами и так ею хватил Лепилина по плечу, что бутылка разлетелась в дребезги, осколками ее изранило вору все лицо, шею, грудь и голову. Вор подался назад я полетел с фундамента. Вскочивши потом на ноги и не помня себя от страха и ужасной боли ран, он без оглядки пустился бежать домой, а товарищ его остался в лапах страшного мохнатого сторожа всей поповской слободы. В доме диакона и Марьи Ивановны поднялась тревога. Раздались крики: «караул!.. лови его!.. держи!.. держи!» Сбежался со слободы народ. Забулдыгин был пойман на месте преступления, связан и отправлен в вотчинную «кутузку», а Лепилин был взят из дома в ту пору, как он только что вздумал переменить свою одежду. Все село давно уже страдало от этих воров, «грызло на них зубы» и желало освободиться от них, но «непойманный не вор», говорит пословица, никак нельзя было уличить их в воровстве, и они безнаказанно доселе продолжал свои преступные действия. Теперь же они попались в руки и участь их была решена. Немедленно на следующее утро они отправлены были в стан, оттуда препровождены в острог, а там и «по владимирке» пошли в Сибирь на поселение. Так дар Вознесенского матери и деду сослужил большую службу и всему селу Спасскому. Жители Спасского теперь могли спать спокойно, не боясь за свое имущество. Не только от Лепилина и Забулдыгина она избавились, но и от всех их товарищей по постыдному ремеслу, осужденных на работы в арестанских полуротках на несколько лет.

Раз показавшиеся наружу трудовые денежки Владиславлева не могли удержаться у него в кармане.

– Вася! дай мне тридцать рублей, сказал ему отец на следующее утро: двадцать рублей нужно выдать работнику, а десять рублей необходимо на покупку к празднику чаю, сахару, пшеничной муки, водки и прочих припасов житейских... На святой я отдал тебе тринадцать-то рублей... Конечно, можно всего этого и в долг взять в Пятницком но ведь за это нужно платить лишнего по три копейки на месяц... не хочется должать...

– Зачем же брать в долг?.. Возьмите у меня хоть и остальные .. после праздника отдадите.

Отдал Владиславлев 30 рублей отцу, а 10 рублей матери, и осталось у него всего только 7 рублей.

– Поеду я сама в Пятницкое, сказала мать о. Петру: ведь у меня нет ни одного платьишка порядочного... в чем же я поеду на свадьбу к Васе?.. Стыдно сказать, грех потаить, ведь у меня всего только и есть три ситцевых платья, и то уже не новых... Нужно сшить шерстяное...

– Конечно... ступай... ступай... Мне-то, может быть, и не придется ехать на свадьбу, а тебе необходимо и возможно ехать... Купи себе получше материи... если можно, то возьми шелковой... За одно уже расплачиваться-то... авось Вася поможет нам расквитаться с долгами...

– Непременно, сказал Владиславлев: я сочту первым для себя долгом вывести вас из затруднения, уплатить все ваши долги, как бы свои собственные... Ведь в сущности, платя за вас долги, я только лишь возвращу вам часть того, что вы употребили на мое воспитание... Не даром пословица говорит: «родителей кормить долги платить, детей кормить взаймы давать»... Это истинно так и есть...

Мать отправилась в Пятницкое. Не успел еще о. Петр собраться в церковь, как к нему пришел давнишний его благодетель Иван Потапов.

– С нуждою, кормилец мой, пришел я к тебе, сказал он о. Петру, помолясь Богу и получавши от него благословение: выручи, родимый, из беды... Вот за тобою есть моих двадцать рублев...

– Знаю, Иван Потапыч, есть... Очень тебе благодарен за то, что ты ссудил их мне после Рождества и ждал столько времени... вот, Бог даст, после святой недели все отдам тебе...

– Знамо, тогда, кормилец, у тебя будут деньги, и ты все мне отдашь, да мне теперь деньги до зарезу нужны... Линия такая подошла!.. Васька Чикулкин продает свою пасеку, а ведь ты сам знаешь, какой я охотник до пчел... ну, вестимо, мне не хочется их упустить... и продает-то он с дуру дешево... я их приторговал... деньги ему после святой в руки, а теперь только задатка дать двадцать рублев.

– Иван Потапович! Пожалуйста как-нибудь обойдись своими...

– Не обойдусь, кормилец!.. никак не обойдусь... У меня всего только и есть мелочи десять рублев... а десять дай ты мне... Вестимо, у меня деньги есть, да все сотенные бумажки... а сотенную менять я ни за что не стану, потому, я уж заприметил это, как сейчас ее разменяешь, так, значит, она и разойдется вся, как сквозь пальцы провалится... Теперь дело подходит праздничное... боюсь, касатик... ну, грешным делом, да как-нибудь на святой с сватами начну крутить смертную чашу зелена вина... тогда ведь я всю сотенную с ними зараз порешу... Нет, кормилец, уж побереги меня, дай десять-то рублей...

– Потапыч! Вот у Васи есть семь рублей...

– Ну, дай хоть семь рублев, и то хорошо... После святой я продам узу и меда, тогда дам тебе два раза семь... Мне только теперь-то не хочется менять сотенную бумажку.

– Вася! отдай ему последние... буду тебе должен 20 рублей.

– Все равно, папаша! ответил Владиславлев и сейчас же отдал Потапову последние семь рублей.

– Премного доволен, касатик! сказал Потапов, отвешивая Владиславлеву низкий поклон. Приходи об святой в гости, медом накормлю самым лучшим... Да что там долго ждать... Я тебе, касатик, ноне же пришлю целую чашку, что ни-на-есть лучшего меду... Ильинского пришлю... только ты, касатик, на Светлый-то день скажи нам опять слово Божие почувствительнее, как в прошлый год... ну, к примеру скажи и о том, что в такой великий праздник вино пить грех непростительный... ведь это всяк знает, а все, как услышишь об этом в храме-то Божием, и мороз тебя по коже подерет и поостережешься выпить лишний стаканчик... Сейчас тебе, значит, и придет на ум: а слово-то Божие что говорит? Ну, знамо, и хотелось бы выпить, да потерпишь... потому, против слова Божия все как-то боязно поступать...

– Хорошо, Потапыч, скажу... каждый день буду говорить...

– Вот люблю, кормилец!.. Каждый день, значит, буду ходить в церковь нарочно за этим, чтобы слушать тебя... Авось, Бог даст, и вина совсем во всю неделю не буду пить... Пагуба только одна от него... и душе грех и карману вред...

– Конечно... Недаром же слово-то Божие запрещает его пить, да и пословица русская недаром говорит: «пить до дна не видать добра»... И здесь-то пьяница наказывается Богом; а что же будет там, в вечности?.. Вот о чем нужно подумать.

– Истинно так, касатик ты наш!.. Прощай, родимый батюшка!.. Прощай, Петрович!.. Будьте здоровы.

Только что вышел Потапов, пришел сапожник.

– Ну, батюшка, сказал он: нарочно уж постарался поскорее сделать вашим деткам сапоги, чтобы они в праздник обновили их... Барские сапоги еще не кончены, а вам принес.

– Благодарю, Платоныч!.. Очень рад, что ты сапоги сделал к празднику, но не рад тому, что тебе сейчас за них нужно платить деньги... Если бы ты часом раньше пришел совсем иное было бы дело...

– Подожду, батюшка!.. С удовольствием подожду... как-нибудь на святой приду к вам к обедни и получу... Мне бы вот только рубля четыре... разговеться нечем...

– Вот в том-то и беда, что я сегодня истратил все, что было у Васи, и не думал, что ты придешь...

– Пожалуйста, батюшка, не оставьте меня без праздника, хоть три рубля дайте мне...

Думал-думал о. Петр и решил отдать ту самую трехрублевую ассигнацию, которую он задумал было хранить в своем ящике, как зановеданный дар.

– Видно, сказал он Владиславлеву, мне не суждено иметь хоть рубль на память о твоем даре... Отдам твою ассигнацию... Все равно, как только открою этот ящик, буду вспоминать о тебе и твоей любви к нам...

– Что делать, папаша!.. ведь Платонычу нужны деньги.

– А я знаю, что можно сделать... Подожди, Платоныч, с четверть часа... Я сейчас пойду в церковь и там эту бумажку обменю на другую для того, чтобы потом снова обменить ее и хранить у себя, как заветный дар.

О. Петр так и сделал. И пошла потом эта ассигнация раза по два – по три в месяц, так сказать, закладываться или размениваться до выкупа ее назад.

XII. Сватовство

Радостно Владиславлев встретил первый день пасхи, радостно и провел его в кругу своих домашних. Зато на второй день с раннего утра он почувствовал себя неловко. В этот день ему предстояло или самому с матерью перед вечером ехать в Воздвиженское, или здесь, дома, в то же утро увидеться с Верою Ивановною. Как подруга его детства примет известие о его намерении поступить в Зеленоводск и как отнесется к этому намерению? – вот вопросы, которые занимали его внимание и тревожили в это утро! Нелегко было ему встретиться теперь с Верою Ивановною и сообщить ей такую новость, которая может кольнуть ее в самое сердце. Ему хотелось бы того, чтобы подруга его детства не была им задета за живое, но напротив была обрадована, искренно, без малейшей боли в сердце, пожелала ему счастливой жизни с Машенькою и заочно полюбила избранницу его сердца, как свою будущую сестру. Но как это устроить? Он недоумевал и не надеялся на это. Чем дальше шло время, тем с каждым часом ему становилось тяжелее. Вот, вдали, с горы показалась пара лошадей. Быстро мчатся лошади, летит грязь от колес, небольшой ветерок развевает ленты на шляпке у дамы, сидящей на тележке. Кто это? Не Вера ли Ивановна? Владиславлев всматривается в окно. «Да, это она», говорит он себе: «это их лошади». Вот пара уже подъезжает к мельнице. Владиславлев еще более тревожится.

– Мамаша! говорит он: едет Вера Ивановна... пожалуйста пока ничего не говорите ей о моих намерениях .. когда будет удобно, я сам сообщу ей все так, чтобы она не опечалилась.

– Хорошо. Объяснись сам, как знаешь. Признаться, мне тяжело объяснять ей все твои планы на будущее.

– Я это хорошо понимаю, и потому и вас самих хочу избавить от тяжелой обязанности и ее хочу поставить в такое положение, чтобы она без боли в сердце выслушала меня.

Вот и пара борзых коней подлетела к дому и остановилась, как вкопанная, и Вера Ивановна, как бабочка, выпорхнула из тележки, помолилась на церковь и взошла на крылечко. Дрогнуло сердце Владиславлева и забилось, как голубь, зарумянилось и лицо его. Выбежала мать встретить дорогую гостью. Вышел и герой наш.

– Здравствуйте, милая тетенька! с живостию. – сказала Вера Ивановна. – Христос воскресе! С праздником вас поздравляю... с весною и с радостию.

– Здравствуйте, милый братец! – обратилась она потом к Владиславлеву. – Христос воскресе! И вас от души поздравляю с тем же. Как я рада, что вижу вас!

Сердце девушки невольно дрогнуло. Вот и голос сделал фальшивую ноту, и личико покрылось ярким румянцем. Она почувствовала, что сама себя выдает, и постаралась ободриться.

Сейчас же появился на столе самовар, уселись все вокруг стола и началась оживленная беседа о разных предметах. Но натянутость в этой беседе сама за себя говорила в некоторые минуты, и каждый чувствовал это.

– Пойдемте с вами на колокольню, – сказала Вера Ивановна, – обратившись к Владиславлеву тотчас же после чая. На вашей колокольне я ни разу не была. Молодые люди имеют обыкновение на пасхе хоть раз побывать на колокольне, чтобы голова у них целый год не болела и сердце ни о чем не скорбело. А мне хочется с вашей колокольни взглянуть в даль... в пространство места и времени. Не увижу ли я чего-нибудь особенного в этой дали.

– Вы стали говорить загадками. Пойдемте... пойдемте... Это так будет интересно. Поделитесь тогда со мною тем, что вы увидите в этой дали места и времени.

– Скажите тогда и мне, что вы такое увидите там, – сказала мать Владиславлева.

– Непременно, милая тетенька, скажу. Мне верится, что я увижу там нечто необычайное, неожиданное.

Молодые люди пошли. Владиславлев чувствовал, что настала та минута, когда ему нужно прямо объясниться с подругою своего детства. Не раз он дорогою хотел приступить к этому объяснению. Но Вера Ивановна всякий раз предупреждала его, как будто нарочно начинала что-нибудь рассказывать ему или о чем-нибудь спрашивать его. Вот и колокольня. Мальчишки звонят изо всей мочи, кто как умеет. Девушки то та, то другая становятся под большой колокол. Молодые женщины смотрят в даль и любуются видами окрестностей. Вера Ивановна стала у решетки на западной стороне и долго-долго стояла здесь безмолвно, смотря в даль и думая какую-то крепкую думушку.

– Пойдемте, – сказала она, наконец, обратившись к Владиславлеву.

– Ну, что же вы интересного увидали? – спросил ее Владиславлев, когда они сошли с колокольни и вышли из церковной ограды.

– Я видела там, на западе, далеко-далеко отсюда прелестный, большой и богатый город, прекрасный в нем собор, невдалеке от него хорошенький домик, а в нем прелестную девушку, глядящую в окно по направлению к востоку, поджидающую одного милого молодого человека для того, чтобы напечатлеть на его устах волшебный поцелуй невесты при христосовании с ним. Не правда ли, как это интересно для меня и для вас?

– Да, это интересно, но не совсем необычайно. Необычайнее и удивительнее здесь то, кто посвятил вас в такие тайны?

– Значит то, на что я намекаю, верно? Так. Но здесь не то интересно и удивительно, кто посвятил меня в эти тайны, а то, как это случилось, что милый молодой человек, которого поджидает молодая девушка, вместо того, чтобы стремиться на юг к невесте, обладающей большими сокровищами, бросает все и стремится на запад в объятия бедной девушки. Желательно было бы поднять завесу будущего, заглянуть вглубь трех или четырех десятков лет, видеть, счастлив ли будет этот молодой человек, пренебрегший сокровищами своего ума ради порывов своего сердца. Интересно было бы заглянуть вглубь сердца самой этой волшебницы, чтобы убедиться в том, насколько она способна осчастливить молодого человека.

– Можно быть несомненно уверенным, что она несет своему возлюбленному истинное счастье в семейной жизни, а это не уступит тем сокровищам, которыми могла бы обогатить меня академия и которые еще не совсем потеряны. В городе Зеленоводске есть прекрасная библиотека... стоит только внимательно прочесть много хороших ученых сочинений и самому потрудиться над разработкою каких-нибудь ученых вопросов: вот и сокровище будет найдено... приобретено много самим.

– Если это действительно есть для вас путь к счастию, от души радуюсь вашему счастию, но все-таки я до тех пор не могу быть покойна за вас, пока сама не увижу вашей невесты и собственными очами не уверюсь в ее душевных качествах. Я верю и вам; но вы можете быть введены в обман красотою своей невесты, не так хорошо заглянете вглубь ее сердца, как заглянет в него любая умная и добрая девушка. Я настолько вас люблю, как своего брата и друга, что желала бы сама выбрать вам подругу жизни и сказать вам: «вот она составит ваше счастье!... возьмите ее за руку и ведите к алтарю, чтобы Господь благословил вас обоих».

– В этом я совершенно уверен. Простите, что я с первой же встречи с вами сегодня не объяснил вам всего. Я не хотел затрагивать ваших чувств.

– Вы это, конечно, хорошо сделали, но чувства мои остаются по отношению к вам такими же неизменными, какими они и были прежде. Я лишь жалею о том, что вы не докончили своего образования. Понимаю, что вы не столько уступили влечению своего сердца, сколько подчинились желанию своих родителей. Вы приносите большую жертву своей любви к родителям. Я не смею и думать о том, чтобы вы еще принесли жертву и своей любви ко мне, как того от вас требовали ваши родители. Но я считаю себя вправе спросить: достойна ли вас и вашей к ней любви та девушка, которую вы избрали себе в подруги жизни, стоит ли она вас и сделает ли вас счастливым? Этот вопрос столько же касается меня, сколько и вас. Вы будете счастливы, и я буду счастлива; вы будете несчастны, и я буду страдать за вас во всю свою жизнь. Поэтому-то мне и желательно видеть вашу невесту.

– Сделать это очень возможно... Вероятно, мамаша с кем-нибудь из родных после праздника вместе со мною поедет в Зеленоводск посмотреть невесту и покончить дело. Если только это будет так, тогда приглашу вас...

– Ах, если только это будет возможно!.. А теперь вы пока хоть карточку своей невесты покажите мне.

Владиславлев показал Вере Ивановне карточку Машеньки, и та со вниманием посмотрела на нее.

– Ум и доброта написаны у нее на лице, – сказала Вера Ивановна: это тоже не подлежит сомнению... красавица она редкая: и это тоже не подлежит сомнению... но любит ли она вас или кого-нибудь другого, этого я отгадать не берусь, а кого-то любит, это верно... это виднеется в ее глазах... Под влиянием этой любви и самая карточка ею снята.

– Любит меня... это я верно знаю... это она и сама открыла мне... и карточка эта снята с нее только лишь на масленице, следовательно, если она свидетельствует о ее любви к кому-то, то этот кто-то именно я.

– Очень этому рада. Дай Бог вам с нею счастия. А мы, как были с вами большими друзьями, так и останемся ими.

– Благодарю вас. Вы утешили меня... вы истинный мой друг: вы уже не раз выручали меня из самых трудных обстоятельств. Надеюсь, что когда-нибудь и я отплачу вам тем же.

– Вы уже давно сделали для меня так много, что я всегда буду в долгу у вас... ведь я ваша ученица и обязана вам своим умственным развитием и нравственным совершенством, этого я никогда не забуду.

Молодые люди пожали друг другу руки, как бы скрепляя тем неразрывный союз своей дружбы, и вернулись домой.

– Ну, что же вы увидели с колокольни? – спросила матушка Веру Ивановну. – Не жениха ли какого-нибудь?

– О, чудную картину видела я! – сказала Вера Ивановна. – Там, на западе, видела я прелестный Зеленоводск и в нем одну необыкновенную красавицу, умную и добрую, которая любит моего бывшего жениха, манит его к себе и ждет у окошечка, чтобы напечатлеть на его устах первый поцелуй. Лицо ее я ясно видела, но на сердце ее лежит покрывало, и мне очень-очень хочется поднять это покрывало и заглянуть в глубь ее сердца, чтобы убедиться в ее способности сделать моего жениха счастливым на всю его жизнь.

– И вы это говорите так спокойно?.. И вы можете спокойно видеть свою соперницу, отнимающую у вас жениха?

– Я хочу сама ей отдать его, если увижу, что она достойнее меня и больше меня любит его... Я была любящею сестрою, подругою детства и истинным другом Василия Петровича; таковою и останусь навсегда. Чувства мои и обязанности мои по отношению к нему остаются такими же, какими и были всегда до сего времени.

– Все это так, сказал Владиславлев: интересно однако же знать, откуда вы получили сведения о моем намерении поступить в Зеленоводск, когда здесь кроме папаши и мамаши никто об этом ничего еще не знает... даже и братья мои не знают этого... Знает еще Марья Ивановна, что я куда-то хочу поступить, но куда именно, это ей неизвестно .. При том же, я просил ее до времени никому ничего не говорить об этом.

– Напрасны все ваши предорожности!.. Шила в мешке не утаишь, говорит русская пословица... О вашем намерении давно уже известно всем семинаристам. На Вербное к нам заходили семинаристы из Петровского, Знаменского и Троицкого; от них-то я и узнала все.

– Ну, уж это такого рода народец, что ему всегда и все бывает известно! А я про это и забыл. И раз они каким-то образом узнали об этом, теперь разнесут весть обо мне по всей епархии между знающими меня. И, вот, то, чего бы мне больше всего не хотелось, случится.

– Чего же именно?

– Того, чтобы об этом знали мои многочисленные бабушки и тетушки, которые осенью, особенно во время нашего праздника, так надоели мне своими предложениями мест и невест. Теперь того и гляди, что они на этих днях одна за другою начнут сюда съезжаться в надежде, не позову ли я их сначала смотреть невесту, а потом и на свадьбу.

– Нельзя же и без этого, возразила мать: раз существует такой обычай, волей-неволей подчиняйся ему теперь... назвался груздем, полезай в кузов, говорит наша русская пословица.

– Ну, уж этому не бывать! Ни одной тетушки у меня не будет на свадьбе. И теперь, если вы поедете смотреть невесту мою, по заведенному издавна обычаю, я возьму с собою лишь тех, кто мне нужен и в ком я уверен, что он ни скандала никакого не произведет, ни в чужое дело не будет вмешиваться, ни меня не осрамит, ни сватов не оскорбит, ни пьянства не позволит себе, ни празднословием не будет заниматься.

– Это интересно. Кто же твои избранники?

– Прежде всех Вера Ивановна.

– Злодей! Ведь это ты нож, помазанный медом, хочешь вонзить в ее сердце... благоразумно ли это?

– Очень благоразумно, ответила Вера Ивановна: я до тех пор не могу быть покойна, пока не увижу невесты Василия Петровича. Я очень желаю ехать с вами.

– Хорошо. Кто же еще поедет?

– Златоустенские о. Василий и Александра Григорьевна, ответил Владиславлев: – они нужны мне, как очень умные люди, которые ни себя, ни нас не ударят лицом в грязь, с кем бы им ни пришлось вести разговоры. И наконец, дядя Николай Александрович, который нужен будет для того, чтобы вы с ним благополучно возвратились домой.

– И все тут? Ведь это невозможно. Не только на тебя, но и на нас тогда рассердится вся наша родня.

– Да пусть ее сердится! Мне до этого дела нет. Я хочу, чтобы у меня на свадьбе все было мирно и чинно, и чтобы теперь никто никакой речи не заводил о приданом.

– Да ведь это же невозможно! Ну, как же без того обойтись, чтобы не заговорить о приданом?

– Приданое мне не нужно. Мне нужна невеста, и я ее нашел сам, а вас всех зову только лишь в гости к ней, чтобы познакомиться и с нею и ее родными прежде, чем она станет вашею родственницею. Что у нее есть, или что ей даст мать, то и будет ее достоянием. Я, с своей стороны, отказываюсь ото всего, что бы ни было ей дано.

– Удивительный ты человек! Товарищи твои, как, например, Тихомиров или Покровский, взяли тысячи в приданое, а ты ничего не хочешь брать. Разве ты хуже их? И нам-то за тебя будет стыдно.

– У каждого, мамаша, есть свои собственные убеждения относительно некоторых предметов и свой собственный взгляд на некоторые обычаи: один мыслит так, другой иначе. Моя невеста получает по 300 р. жалованья в год, а ведь это что-нибудь да значит. Это получше двух или трех тысяч приданого. Такого рода невесту нужно ценить очень-очень высоко, как умницу и труженицу. Другие невесты не в состоянии гроша добыть на хлеб насущный, ну, за ними и дают отцы тысячное приданое, которое они потом все проживут на нарядах; а эта вместе с мужем будет добывать средства к жизни своим собственным трудом. Мне кажется, что в данном случае заводить кому-либо речь о приданом значит не иное что, как только оскорблять такую невесту.

– Невеста невестой, а приданое приданым: одно другому не помеха... Существует обычай давать и брать приданое: почему же не заговорить о нем в свое гремя?.. Тут ничего нет ни оскорбительного для невесты, хотя бы она была красавица из красавиц и умница из умниц, ни унизительного для жениха.

– Пожалуйста, мамаша, оставим этот разговор до другого времени... Я не намерен входить с вами в препирательства, но, если вы хотите того, докажу вам, на сколько этот обычай унизителен для жениха, оскорбителен для невесты, позорен для современного человечества, вреден для семьи, разорителен для благосостояния родителей невесты и безнравственен сам в себе...

– Хорошо, поговорим об этом после...

– А теперь я вас буду просить о том, чтобы вы никого из тетушек не приглашали ехать с нами в Зеденоводск, если они будут напрашиваться на эту поездку... Сваливайте всю вину на меня и конец... пусть они на меня сердятся... Я их не боюсь.

– Как хотите, милая тетенька , –сказала Вера Ивановна: – но мне кажется, что Василий Петрович совершенно справедлив в своих взглядах на приданое и поездку в Зеленоводск... Приданое это пустяки житейские, порча нравов и остаток варварства, а так называемые «смотрины» в настоящем случае, когда невеста известна жениху, как бы своя родная сестра, вовсе неуместны, и мы все поедем в Зеленоводск не на «смотрины», а в гости...

– Для меня все равно ехать или не ехать, брать туда кого-нибудь или не брать... Но я боюсь, что в родстве нашем начнутся раздоры и неудовольствия из-за этой поездки... Нарушать заведенные обычаи не всегда удобно и не безопасно.

Опасения Владиславлева сбылись. Семинаристы действительно разнесли по епархии весть о его намерении поступить в Зеленоводск во священники. И, вот, со второго же дня Пасхи многочисленные бабушки, тетушки и сестрицы начали одна за другою появляться в доме о. Петра с надеждою, что их позовут и на «смотрины» и на свадьбу. Не успела еще Вера Ивановна уехать домой, как уже пожаловали две тетушки, более других осенью хлопотавшии о том, чтобы высватать за Владиславлева богатых невест, и более всех наскучившии ему этим сватовством.

– С радостию тебя позтравляю, – сказала одна из них Владиславлеву, едва успевши с ним похристосоваться. Ну-ка, покажи нам, какую ты красавицу и богачку нашел себе.

– Благодарю вас, тетушка, за поздравление, – ответил Владиславлев: – я действительно нашел себе красавицу, умницу и богачку... вот ее карточка... полюбуйтесь ею... это не вашей Альбовой чета...

– Должно быть, какая-нибудь модница, такая же не почетница теток, как и ты... А на «смотрины» возьмешь меня?

– На какие «смотрины?» Что за «смотрины», когда я давно уже сам высмотрел ее, живя под одной кровлею с нею около трех месяцев?.. Я уже все покончил...

– Вот как!.. Хорош племянник!.. И отца с матерью не почел... сам все покончил... Пожалуй ты и на свадьбу нас не позовешь?

– Разумеется, нет... К чему вам туда ехать?.. Когда посвящусь во священники, приеду сюда с молодою женою, тогда милости прошу сюда на пир и веселие.

– Чужим кануном хочешь своих родителей помянуть?..

– Вот именно я хочу поступить по пословице: «за чужим кануном своих родителей не поминай». Не хочу вас звать в Зеленоводск потому, что там я бедную вдову заставил бы всех вас принимать и угощать... Я хочу здесь сам всех вас принять и угостить, как следует...

– На счет отца... и выходит «чужой канун»...

– Нет, угощу вас на свой счет так, чтобы все вы были довольны и долго-долго помнили меня.

– А подарки-то кто же нам даст?

– И подарки я вам тогда всем привезу хорошие... ну, одним словом, сделаю так, что вы будете довольны и мною и своею молодою племянницею.

– Ну, уж видно, что так ты сделаешь!.. От такого непочетника нечего ждать добра... Да ты, должно быть, и сам-то ничего не получишь... голь какую-нибудь берешь за себя, да и хочешь нас провести... Должно быть, у ней только и есть то платьице, в котором она снимала с себя карточку.

– Сколько у ней платьев и разного другого тряпья, этого я не считал; зато сколько у ней ума в голове, любви в сердце, труда и терпения, это я знаю верно... Она состоит учительницею в пансионе и получает 300 рублей в год жалованья... кажется, ей есть на что одеться при таком жалованье.

– Учительница?.. Ну, уж это не хозяйка дома, не жена тебе, не мать своим детям и не племянница нам... к ней в гости и не думай ездить: ты к ней в гости, а она из дома вон, в училище на весь день... Нет, это не по нас... И нужно удивляться, как это сдуру отец и мать твои соглашаются женить тебя на такой бездомнице.

В таком же роде у Владиславлева последовали объяснения и с некоторыми другими бабушками, тетушками и родственницами своими: ни одной из них не удаюсь добиться того, чтобы он пригласил ее на «смотрины» или на свадьбу к себе. Владиславлев поставил на своем. В Зеленоводск с ним отправились именно те, кого он еще заранее задумал взять туда. Вот и Зеленоводск, уже хорошо ему знакомый. Радостно бьется сердце нашего героя при одной мысли о том, что снова теперь увидит прелестную Машеньку; с нетерпением ждет и Вера Ивановна скорее взглянуть на избранницу сердца своего брата и друга юности, сравнить ее с собою, сблизиться с нею и полюбить ее, как свою дорогую сестру; с колебанием в сердце между надеждою вскоре увидеть свою будущую невестку и страхом, как бы не вышла какая-нибудь неудача при определении ее сына на место, мать Владиславлева спешит скорее убраться, чтобы идти в дом невесты немедленно по получении известия о том, что их ждут в доме отца протоиерея и готовы принять. Вот и это известие. О, как бьются сердца о Владиславлева и его матери, и Веры Ивановны! Радость скорого свидания с невестою заставляет их забыть все прочее, о чем они прежде думали, заботились, радовались или печалились, когда еще были дома. Сейчас же они все поднимаются и идут к невесте.

Большая улица зеленоводская, широкая, длинная и кривая. Всюду лавки и магазины; по тротуарам множество проходящих, так чисто одетых и так куда-то поспешающих. Сердце радуется при виде чистоты на улице, оживления на торговой площади и величия храмов Божиих, то там, то сям высящихся над городскими постройками. Но взор нашего героя и его спутников устремлен туда, вперед, к величественному городскому собору, где находится дом покойного отца протоиерея: туда стремится сердце их, туда и сами они спешат. Вот, наконец, и этот величественный собор и дом покойного отца протоиерея. Владиславлев первый входит в этот дом, как бы в свой родной, а за ним и все прочие входят в него с радостным волнением сердца. Помолившись Богу, Владиславлев христосуется сначала с матушкою, потом с Машенькою, ее сестрами и братом, и затем уже представляет всех друг другу, все христосуются друг с другом по освященному веками христианскому обычаю, особенно хранящемуся и свято соблюдающемуся в духовном звании.

– Как я рада, что вы приехали! – сказала матушка-вдова Владиславлеву. Мне покоя здесь не дали то свахи, то женихи, то одни являлись, то другие желали, чтобы я их приняла, так-что я не знала, что и делать, мне... А тут еще бывшие сослуживцы покойного моего мужа все торопят меня, чтобы я как можно скорее ехала к архиерею просить его позволения и благословения принять на место зятя: они опасаются, как бы кто из благочинных или заслуженных священников не попросился сюда в протоиереи.

– Да ведь это же невозможно! – воскликнул Владиславлев. Здесь есть два священника своих, которые служат при соборе же и достойны звания протоиерея... здесь осталась осиротевшая семья, которая имеет право на пользование священническим местом по существующему обычаю.

– Ах! говорят, будто у нас в епархии при этом секретаре консистории все возможно... все в его руках.

– Позвольте, матушка, от души поцеловать ваши ручки и до земли поклониться вам, – сказала Машенька похристосовавшись со всеми и подходя к матери Владиславлева.

– За что же, милая барышня? спросила матушка.

– За то, что вы родили и воспитали такого сына, умного, честного, трудолюбивого, великодушного и доброго, каков Василий Петрович... Это свидетельствуем о том, что и вы сами достойны особенного уважения и особой чести.

Прежде, чем мать Владиславлева успела что-либо ответить, Машенька уже схватила ее руки и горячо-горячо поцеловала их. Уже и это одно так расположило к ней матушку, что она вне себя была от радости. А чем дальше, тем она более и более очаровывалась красотою невесты, добротою ее сердца, умом, приветливостию и любовию ее к Владиславлеву, привязывалась к ней своим сердцем и радовалась тому, что Господь посылает ее сыну такую прекрасную во всех отношениях невесту. Вот она смотрит, не насмотрится на эту прелестную девушку, говорит с нею, не наговорится. Даже и Вера Ивановна теперь кажется ей далеко не такою умницею и красавицею, какою она прежде ей казалась, а все другие, известные ей невесты, пред нею ничего. Так бы она сейчас и осталась с нею здесь или увезла бы ее с собою в Спасское, как свою любимейшую дочь, чтобы никогда с нею не расставаться. Так бы она сейчас же взяла и благословила ее и своего сына, как жениха н невесту, прежде, чем это окажется возможным по ходу дела о его определении на священническое место к собору. «Это не человек, а ангел во плоти», думает она: «вот какое счастие Господь посылает моему Васе!.. Что пред этим счастьем большое приданое, большие житейские связи, слава и почести и все прочие блага мира?.. Она будет истинною помощницею своего мужа и его ангелом хранителем в жизни, а это верх счастия для семейного человека, особенно для священника». Не менее ее и Вера Ивановна очарована Машенькою. В самое короткое время она уже успела с нею сдружиться так, как будто много лет жила с нею под одною кровлею в каком-либо учебном заведении и сидела с нею на одной и той же школьной скамье; полюбила ее всем сердцем и радовалась от души за нее тому, что Владиславлев вполне достоин быть ее женихом и может сделать ее счастливою в жизни.

– Ну, что, – довольны ли вы моим выбором? спросил Владиславлев, улучивши удобную для того минуту.

– Вполне, ответила она. – Это идеал ума, грации и красоты, доброты сердца и высокой нравственности... Она будет истинною вашею помощницею, доброю семьянинкой, нежною женою и доброю матерю... Теперь я вполне покойна за вас... лучшей вам невесты не найти и не следует искать...

– Такого же мнения об этом и я, говорит в свою очередь Владиславлеву его крестовая сестра Александра Григорьевна. Вам Бог дает драгоценное сокровище жизни, берите его с любовию, благодарностию к Богу и решимостию благоразумно владеть им, и владейте многие-многие годы...

Владиславлев чувствовал себя вполне счастливым; забыл и про академию, забыл и про прелестную институтку Людмилу. Да и как было не забыть? Машенька так была в эту пору прелестна в своем траурном платье, которого она еще не сняла, так много высказывала любви и нежности в обращении с ним, что Владиславлев невольно на ней только одной сосредоточивал все свое внимание и о ней одной думал.

– Ах как я рада снова видеть вас! сказала ему Машешка после своей беседы с его матерью. Я с нетерпением ждала вашего письма, с нетерпением ждала и вашего приезда... Я так привыкла ежедневно видеть вас, беседовать с вами, получать от вас утешение, советы и благожелания и читать ваши произведения, что разлука с вами была для меня великим лишением и новым горем... точно я потеряла великое сокровище... что-бы ни делала я, а мысль все стремится к вам, сердце все ноет по разлуке с вами, все надеется на новое свидание с вами и все рвется к вам... Я не знаю, что бы со мною было, если бы вы прислали письмо с отказом... Так я, незаметно для меня самой, полюбила вас в короткое время, как человека доброго и умного...

– Признаюсь вам откровенно, ответил ей Владиславлев: ведь и со мною случилось то же самое, что и с вами... Я бесконечно был рад и благодарен Богу, когда мои родители изъявили свое согласие на начатие дела о поступлении на место вашего папаши, и с нетерпением ждал свидания с вами...

Начавшийся таким образом разговор Владиславлева с Машенькою естестенно потом перешел на такие предметы, которые теперь всего ближе были к предстоявшей им будущности, стали они гадать и судить об обстоятельствах самого производства дела Владиславлева о поступлении на место, бракосочетания и посвящения во священники. И время среди разговоров полетело незаметно, час за часом, точно минута за минутою. Так же точно оно летело и у всех прочих гостей и хозяев, так что и не видели все, как прошли два дня в дружеской, задушевной беседе. Не было в эти два дня в доме невесты ни винопития, столь обычного при подобных случаях, ни танцев, ни карточной игры, ни прочих удовольствий, в которых обыкновенно и гости, и хозяева коротают вечера и ночи на «смотринах»; а между тем все с удовольствием проводили время в доме матушки-вдовы и были довольны тем радушным приемом, какой здесь оказан был гостям. Не заводились здесь и речи ни о приданом, ни о подарках, ни об обязательных условиях одних к другим, а между тем сватовство считалось совершившимся и образование предположено было совершить перед самою свадьбою в присутствии самого о. Петра, которому Машенька написала от себя прелюбезное письмо, прося его непременно приехать к ней на свадьбу.

Как в гостях ни хорошо, а дома лучше, говорит пословица; как ни приятно было проводить время у невесты, а домой нужно было ехать, и на третий день, после обеда, все отправились в обратный путь, кроме самого Владиславлева, который должен был лишь на следующий день ехать в Мутноводск вместе с своею нареченною тещею хлопотать о месте. При прощанье Машенька усердно всех просила непременно приехать к ней на свадьбу и быть в числе первых ее дорогих гостей.

– Милая матушка! говорила она своей нареченной свекрови: усердно прошу вас пожаловать к нам на свадьбу вместе с батюшкою и доставить мне великое удовольствие и возможность получить от вас родительское благословение.

– Постараюсь, милая барышня... постараюсь приехать... Мне так это будет приятно и памятно навсегда...

– А вы, батюшка и матушка, обратилась она к Златоустинским: неужели в сам деле не найдете возможным приехать к нам на свадьбу?.. Нет, ради Бога, приезжайте: нам это будет так отрадно... Ведь это же будет еще не скоро, не ранее Троицына дня... Авось, Бог даст, вы управитесь своими делами.

– Не обещаю заранее, ответил о. Василий: но, если будет возможно, постараюсь приехать и перевенчать вас...

– Вера Ивановна! Я уверена, что вы непременно приедете и будете у меня в числе подруг при моем венчании... Я так полюбила вас, как свою родную сестру...

– Непременно, ответила Вера Ивановна. Невозможно допустить того, чтобы я у друга своего детства и учителя своего, и у вас не была на свадьбе... Я с нетерпением буду ждать вашей свадьбы и готовиться к ней...

– Даже и в том случае, если вам самим Господь пошлет жениха в эту же весну?..

– Даже и в этом случае...

– Вот это любезно!.. благодарю вас...

Девушки целуются, жмут друг другу руку и расстаются с надеждою на скорое радостное свидание. Вот все гости садятся в повозки, раскланиваются со всеми, осеняют себя крестным знамением, и марш в путь-дорожку. Владиславлев и Машенька, провожавшие их за город, долго стоят на одном месте вместе с матушкою вдовою, смотрят в след гостям, а потом возвращаются домой.

– Сегодня они уехали, сказал Владиславлев невесте: а завтра мы уедем... И вы останетесь здесь снова одни...

– Да, тяжело мне расставаться, но что же делать?.. Может быть, дело ваше кончится скоро, и вы найдете возможным снова побывать у нас прежде свадьбы.

XIII. Неожиданное препятствие

В тот же самый день, когда гости уехали домой, грусть вдруг овладела Машенькою. Ей теперь предстояла новая разлука с Владиславлевым, и это-то было причиною ее грусти. Случайно сказанные им слова: «сегодня они уехали, а завтра мы уедем, и вы останетесь здесь снова одни», – точно роковое пророчество весь тот вечер звучали у нее в ушах. Чтобы она ни делала и с кем бы ни разговаривала, а на уме у нее все вертелась мысль о предстоящей разлуке с женихом. Какое-то тайное предчувствие говорило ей, что дело Владиславлева о поступлении на место затянется производством, и она долго-долго не увидит его. Владиславлев в этот вечер ушел от них рано с тою целию, чтобы в гостинице написать условие, которое он должен заключить со вдовою по заведенному обычаю и согласно требованиям начальства, и самой нареченной теще дать возможность на свободе собраться к отправлению с ним в Мутноводск на следующий день. Это еще более расположило Машеньку к тоске, так что она не чаяла, когда кончится вечер. Вот и этот вечер кончился. Все полегли спать, и вскоре заснули. Но Машенька томится, грустит, никак не может заснуть. Не раз и на молитву она становилась; не раз и за чтение евангелия принималась. Ничто не помогает. Вот уже полночь. Часы на соборной колокольне бьют двенадцать. Машеньке становится жутко. Вокруг тишина непробудная: даже и петухи – эти всегдашние вестники полуночи, и те почему-то еще не поют. «Господи! что же это такое со мною делается?» – невольно восклицает Машенька про себя. Возводит она взор свой к иконе Богоматери, пред которою теплится лампадка, и кажется ей, будто кроткий лик Богоматери устремлен именно на нее. Становится она еще раз на молитву и со слезами на глазах молит Заступницу всех сирых и беспомощных поедать ей утешение в настоящей, непонятной для нее, скорби. Молитва на этот раз облегчает ее скорбь, и она спокойно ложится спать. Но вот едва она стала засыпать, как ей видится не то во сне, не то на яву нечто чудесное, необыкновенное. Вот, видится ей, какой-то прекрасный, дотоле невиданный ею сад, в котором она гуляет, поджидая своего жениха, чтобы услышать от него последнее слово об окончаний его дела. Вдали показался сам Владиславлев и идет к ней навстречу с радостным выражением лица. Ей так отрадно и приятно; от радости она бежит к нему по аллее. Вдруг откуда-то из боковой аллеи выходит навстречу Владиславлеву какая-то молоденькая и хорошенькая девушка, просто прелесть, живая и веселая. Кто это? Вера Ивановна? Нет, не она. Однако же, она хорошо знакома Владиславлеву, с восторгом бросается к нему, расспрашивает его о здоровье и занятиях. Вот вдруг на лице ее появляется ужасное выражение грусти и взор ее наполняется слезами. «Послушайте, говорит она, взявши Владиславлева за руку: ведь вы, друг мой, не на ту дорогу попали, вы сбились с пути и рискуете погибнуть... вернитесь назад и идите тою дорогою, которою вы прежде хотели идти; а по этой пусть идет ваш друг и товарищ... невесте же вашей скажите, чтобы она вас ждала, пока вы к ней придете другою дорогою: если же она не захочет вас ждать, то я вас подожду... слышите? Так этому и быть должно». И, вот, будто бы Владиславлев повертывает назад и уходит от Машеньки, даже и не повидавшись с нею. Она падает, падает, и – вдруг вскрикивает и просыпается. Ужас объемлет ее, дрожь пронимает от испуга, волосы на голове становятся дыбом, сердце бьется, как голубь, точно выскочить хочет. «Господи! Что это со мною случилось и что все это значит?» – невольно восклицает она про себя. – «Кто эта девушка? Неужели Вера Ивановна? Пожалуй, что она, злодейка. Она ведь сама призналась мне, что очень любит Василия Петровича. Немудрено, что вдруг она решилась вернуть его к себе. Но нет! – Это глупо я придумала. Что же тогда будет значить ее желание, чтобы я ждала Василия Петровича, пока он придет ко мне другою дорогою? Очевидно, здесь есть кто-нибудь иной. Неужели Господу Богу угодно, чтобы он шел в академию? Но к чему же тут эта прелестная девушка и кто она? Враг мой, или доброжелательная особа? Вот что очень желательно знать».

С нетерпением Машенька ожидает наступления утра и свидания с Владиславлевым. Тысячи дум пронеслись у нее в голове, одна сменяя другие. Чего-чего она не передумала за это время? Все, что только в настоящем ее положении могло прийти ей на мысль, приходило помимо ее сознания, но не утешало ее, а еще более тревожило, смущало и заставляло с нетерпением ожидать жениха, чтобы рассказать ему свой сон и, может быть, узнать истину или, по крайней мере, услышать от него более или менее правдоподобное объяснение этого сна. Вот, наконец, она и жениха дождалась. В начале восьмого часа Владиславлев пришел к ним, совсем уже готовый к отъезду.

– Ах, как я рада, что вы рано пришли к нам, и у нас с вами будет с час свободного времени до отъезда! – сказала она Владиславлеву. Я с самого раннего утра с нетерпением и с большею тревогою в сердце ожидала вас.

– Почему же с тревогою ожидали меня? – спросил Владиславлев. Вы что-то очень смущены. Или случилось с вами что-нибудь особенное? Или опять какая-нибудь людская сплетня встревожила вас?

– Сами сейчас увидите, в чем дело. Прежде всего скажите мне: не знакомы ли вы с какою-нибудь молоденькою девушкою, которая бы могла иметь влияние на решение вашей участи?

– На решение моей участи могла иметь влияние одна только Вера Ивановна; но вам уже известно, что она самый искренний мой и ваш друг и близкая родственница мне.

– Нет, это не она, а какая-то другая прелестная девушка.

– Не знаю, что вам теперь сказать. Но для чего это нужно?

– Я видела ужасный сон, и в нем главную роль играет знакомая вам девушка. Она отняла вас у меня.

– Этого не может быть. Вера Ивановна и помыслить не может о том, чтобы разлучить меня с вами; а кроме нее я не знаю ни одной такой девушки, которая бы могла стать нам поперек дороги. Я знаю еще только лишь одну девушку, которая произвела на меня самое благодетельное влияние. Это дочь графа Дикопольского, та прелестная институтка, о знакомстве с которою я уже рассказывал вам.

– Ах, Боже мой! Ведь я и забыла про нее. Вероятно это она и есть наш злой дух.

– Это невозможно. Кроме одних только самых искренних благопожеланий и помощи в нужде, от нее ничего иного нельзя ожидать. Это возвышенная душа.

– Очень возможно. Вот вы сами сейчас это увидите, когда я расскажу вам свой сон.

Машенька сейчас же рассказала Владиславлеву свой сон. По мере ее рассказа Владиславлев бледнел, приходил в смущение, недоумение и ужас.

– Несомненно, – сказал он потом: – эта девушка есть не кто, как именно Людмила... По-видимому, сон этот означает то, что меня заставят идти в академию. Это возможно допустить... я дал обязательство через год явиться в академию... могут заставить меня выполнить это обязательство. А раз, я отправлюсь в академию на экзамен, не захочу, конечно, посрамить себя, и буду в нее принят... В этом случае я не могу теперь же поступить во священники, и, конечно, должен буду на время разлучиться с вами. Это все понятно. Но вот что для меня здесь совершенно непонятно: причем тут Людмила?.. Какое она может иметь влияние на ход моего дела об определении на место и решении моей участи, когда она и живет-то в Петербурге и не намерена нынешним летом быть в имении?.. Это все очень странно... Я не могу сказать того, чтобы ваше сновидение было лишь одною игрою расстроенного воображения: как необыкновенная живость и отчетливость самого впечатления этого сновидения на вас, так и самая возможность сбываемости снов, допускаемая психологиею, убеждают меня в том, что ваше сновидение будет иметь для нас обоих важное значение... Тем не менее вмешательство Людмилы в мое дело для меня совершенно непостижимо и представляется невозможным.

– Говорят, что в сновидениях девушка вообще значит диво, нечто совершенно неожиданное, достойное удивления. Немудрено, что это вообще означает или получение нами какой-либо неожиданной, удивительной вести, или какое-нибудь неожиданное событие, нечаянный оборот дела. Но нет ничего мудреного и в том, что и Людмила в вашем деле будет играть видную роль и решит вашу участь.

– Мне кажется, это положительно немыслимо: она в Петербурге, а если бы и вернулась она оттуда, я буду избегать какой бы то ни было встречи с нею... переписки же с нею у меня никакой не существует... Стало быть, ее влияние на меня ни в каком случае невозможно. Не ей решать мою участь.

– Но она может с вами встретиться нечаянно и если она необыкновенно умная девушка и любит вас, то может разбить в прах все ваши мечты о месте и направить вас на другую дорогу в жизни... В ней может вдруг заговорить ревность, а это чувство, как вам известно, делает человека способным на многое, дажи и на самоотвержение.

– Возможно ли это допустить?.. Вы забываете, что ведь она дочь графа Дикопольского, а я кто таков? Простой студент семинарии... Мыслимое ли дело, чтобы она до того увлеклась мною, чтобы могла решиться из-за меня порвать все связи с большим светом и пренебречь сословными правами и обычаями предков, или чтобы я когда-либо помыслил увлечься ею и ее увлечь собою?.. Я люблю ее, как идеал красоты, грации, ума, великодушия и простоты, и только... люблю свято, честно, по-христиански... Уверен, что и она меня любит также свято и честно... А вы ее заподазриваете в ревности.

– О, то ли еще бывает в жизни?.. Любовь неразборчива и неудержима. Людмила доселе могла вас любить идеально; но лишь только она услышит о вашем намерении теперь же поступить на место, поверьте, сейчас же в ней заговорит сердце... сначала пробудится чувство сожаления к вам и желание вам большего счастия, а там явится и ревность, которая заставит ее уговаривать вас идти в академию с тем, чтобы потом вы могли свободно жениться на ней... И, поверьте, если она возьмется за это, успеет в своем намерении, уговорит вас идти в академию, и вы пойдете.

– Никогда этому не бывать!.. Не ей меня уговаривать или обольстить обещанием выйти за меня замуж...

– Не будьте самоуверенны... Говорят, слова девушки слаще меда, а взор ее сильнее взора льва, когда она объясняется с любимым ею человеком... Не забудьте того, что она первая оставила в вашем сердце глубокое, неизгладимое впечатление, которое было причиною проявления в вас идеальной любви к ней... От любви идеальной, до любви реальной, эгоистической всего только один шаг... Одно мгновение ока, один ее умильный взгляд на вас, одно ее слово, и в сердце вашем зародится любовь к ней совсем иного рода, чем доселе существовавшая. Что если в самом деле она вдруг скажет вам: «для вас я пренебрегаю всеми благами света и сословными убеждениями и правами, без вас я не могу жить... идите в академию... Я вас буду ждать... как только вы окончите курс, я буду ваша, если теперешняя ваша невеста не согласится вас ждать»... Против такого соблазна устоите ли вы?.. Можете ли вы отвергнуть такую с ее стороны великую жертву?..

– Сочту себя обязанным всеми силами своей души противиться ее неразумному решению, вразумить ее и наставить на истинный путь жизни. Тогда я прямо заявлю ей, что остаюсь здесь и немедленно поступлю на место.

– Но ведь это будет слишком жестоко и неосторожно, и вы этого никогда не сделаете по чувству человеколюбия. Разбить сердце, это не в вашем характере.

– Отвратить ее от чистого безумия, это мой долг и как искреннего ее друга и как христианина... это не значит разбить ее сердце, а напротив значит исцелить ее сердце... Напротив же того пренебречь вашею любовию ко мне, совершенно естественною и вполне осуществимою, значит разбить ваше сердце... Говоря о Людмиле, вы забыли про себя...

– Увы!.. Я дочь священника и не имею права на то, чтобы любить кого-нибудь с надеждою выйти за него замуж... По установившемуся обычаю и, конечно, по воле Божией на то, я должна выйти не за того, кого бы я полюбила, а за того, кого начальству угодно будет определить на место папаши... С этой стороны отказаться вам от меня не значит разбить мое сердце. Я заранее это знала и если полюбила вас, то полюбила свято, чисто, идеально. Но ведь вы же сами просили меня в случае вашего отправления в академию подождать вас, и я от этого отнюдь не прочь, если на то будет воля Божия и если то представится возможным... Следовательно, вы можете идти в академию свободно, без мысли о том, будто вы этим разбили мое сердце... Мне кажется, что это будет несравненно лучше, чем сразу разбить сердце такой девушки, которая столь искренно любит вас, и в последующих затем событиях вашей жизни яснее будет видно действие промысла Божия. Почему знать, может быть, Промысел Божий к тому именно и ведет вас, чтобы вы не думали своевольно располагать своею судьбою, а совершенно подчинили свою волю премудрой воле Господа Бога. Вы призывались к высшему служению церкви, а вместо того вздумали остаться здесь совершенно неожиданно и для вас самих и для меня... И вот вам вразумление свыше в моем сновидении посылается столь же неожиданно.

– Может быть, все это и так; но в таком случае для чего же судьба неожиданно свела меня и с Людмилою и с вами? Неужели для того, чтобы мы все произвели друг на друга доброе, благотворное влияние?

– Судьбы Божии неисповедимы, но уже и это одно достойно нашего внимания и благоговения пред Промыслом Божиим... Будущее покажет яснее, к чему все это случилось с нами, именно так, а не иначе...

– Итак, мы с вами теперь на всякий случай должны условиться, как нам быть и что делать... Я всеми силами буду противиться своему отправлению в академию, если бы захотели против моего желания послать меня туда... В случае же, если это окажется невозможным, я прошу вас подождать меня, пока я окончу курс в академии.

– Я на это вполне согласна, если это будет угодно Богу и окажется возможным.

В эту минуту в дом вошел старший соборный священник. Помолившись Богу и благословивши всех, он прямо обратился, к матушке-вдове.

– С недоброю, матушка, вестию пришел я к вам, сказал он. Дела принимают неблагоприятный оборот не столько для меня, сколько для вас.

– Что такое случалось? спросили его все в один голос.

– Сейчас я получил из Мутноводска от одного из своих родственников неприятное и для меня, и для вас письмо. Преосвященный хотел меня назначить на место протоиерея, как старшего соборного священника. Но тут явился к нему с своею просьбою благочинный Альбов, весьма богатый и случайный человек, который задумал зараз получить два тепленьких местечка и устроить свои делишки... задумал поступить к нам в протоиереи, а на свое место определить зятя.

– Да ведь это немыслимо, возразил Владиславлев: – здесь осталась сиротствующая семья... Как же возможно произвести сюда нового человека в протоиереи, когда это звание по праву принадлежит вам, а осиротевшей семье, по утвердившемуся обычаю, принадлежит право приискать зятя.

– Все возможно... Не забывайте того, что здесь сделалось вакантным не место рядового священника, а место протоиерея, и Альбов, как человек богатый и случайный, может попасть именно на это место... Конечно, матушке тогда предоставят право найти себе зятя для определения его во священники в какой-нибудь сельский приход.

– Вот вам и диво, сказала Машенька Владиславлеву: – видите, какую удивительную и неожиданную весть принес наш батюшка. Вот теперь и думайте думушку...

– Да... И мне кажется, что всему причиною здесь именно я, а не иной кто. Я однажды, так сказать, из рук вырвал жениха у его дочери, и вот теперь богатенький батюшка, услышавши о моем желании поступить сюда, хочет отомстить мне, вырвать у меня из рук невесту, а у вас место. Немудрено, что он устроит и то, что меня заставят пойти в академию... Однако не следует падать духом. Я буду бороться с тем злом, которое задумал сделать этот богач. Останусь ли я здесь, пойду ли в академию, а добьюсь того, что место это не будет занято никем помимо жениха вашего или вашей сестры... Я сам лично все объясню архиерею, напишу об этом и Владимиру Яковлевичу Батуллину, и графу Дикопольскому, чтобы они с своей стороны походатайствовали пред преосвященным обо мне и о вас...

– Вот вам и неожиданная встреча с Людмилою представится... Лишь только она узнает о вашем и моем горе, она явится к архиерею сама и увидится с вами. Тогда-то и сбудется мое сновидение...

– Пусть так... По крайней мере место это достанется не Альбову, а одному из моих товарищей, и зло не восторжествует над добром... И это будет хорошо...

Ошибался Владиславлев, думая, что о. Альбов из мести ему хотел попасть в протоиереи. О желании Владиславлева поступить в собор во священники он даже и не слыхал ничего. Тут совсем был иной рассчет: ему представлялся удобный случай и протоиереем сделаться, и зятя принять на свое место. Правда, он был третьеразрядный воспитанник семинарии, а поэтому не был достоин протоиерейского места; зато он известен был архиерею как опытный следователь по духовному ведомству, и это в глазах архиерея давало ему большое преимущество пред старшим священником зеленоводского собора. Если бы он знал, что в собор хочет поступить Владиславлев, тогда бы конец всему! – он сумел бы так повести свое дело, что немедленно был бы определен на место протоирея. Теперь же он ограничился лишь тем, что подал архиерею прошение о своем определении на место протоиерея и о дозволении ему приискать на свое место зятя и уехал домой в полной уверенности, что архиерей все сделает по его просьбе, а он успеет приискать себе зятя прежде, чем архиерей определит его на протоиерейское место, и потом не упустит своего места... И так, Владиславлев ошибался в своем мнении на счет истинного намерения о. Альбова. Тем не менее мнение это утвердило его в намерении непременно лично явиться к архиерею и объяснить ему, что Альбов задумал сделать недоброе дело, отбить место у сироты, а свою дочку пристроить к месту, вопреки существующему порядку и справедливости.

– Непременно, сказал он: – я объясню преосвященному все обстоятельства дела так, что он вполне убедится в незаконности притязаний Альбова на занятие сразу двух мест. Я совершенно уверен в том, что, несмотря на поддержку консистории, Альбов не успеет в своем намерении, когда архиерею будут известны все обстоятельства этого дела. Наш архиерей не таков, чтобы его можно было склонить на сознательное совершение несправедливости в администрации в угоду богачу и в обиду вдовы и сирот.

– А вместе с тем, сказал священник, – в обиду и мне. Ведь я пять лет был учителем духовного училища, двадцать лет священствую, с честию проходя свое служение и с ревностию исполняя все возлагаемые на меня поручения начальством нашим и гражданским... Неужели же я не заслужил того, чтобы мне отдано было преимущество пред Альбовым? Это будет крайне обидно. Я не честолюбив и не искателен, а все-таки не могу равнодушно видеть Альбова на месте протоиерея... Пришли человека действительно заслуженного, я уступлю ему место с охотою, как достойному того. Но теперь мне одно воспоминание о третьеразрядном протоиерее возмущает душу. Ведь он должен быть цензором проповедей и руководителем нашим... Ну, какой же это будет цензор, как он будет оценивать наши проповеди, когда сам в семинарии писал сочинения дурно и за то при окончании курса «хватил третьяка?..» Ведь таких при покойном архиерее у нас по окончании курса посылали в дьячки; даже и диаконского места им не давали по нескольку лет... А он выскочил в благочинные, да еще метит теперь в протоиереи.

– Действительно, такое предпочтение его пред вами будет ничем иным, как явною обидою и вам...

– Этого мало, сказала Машенька: – отнятие у нас места будет обидно всему нашему роду. Ведь, как это оказалось по хранящимся в соборе актам, род наш более двухсот лет служит при этом соборе... Начиная с 1630 года, следует непрерывный ряд протопопов и священников из одного и того же рода... отцу наследовал сын или зять, и каждый из них умирал в звании протоиерейском. Спрашивается теперь: за что же это теперь вдруг хотят нас лишить возможности принять к себе зятя, думают согнать долой с отцовского, дедовского и прадедовского корня?

– В самом деле, сказал Владиславлев: – ведь это будет кровною обидою всему вашему роду, столько лет с честию проходившему свое служение при этом соборе... Признаюсь, если это случится, я буду видеть в этом ничто иное, как самую вопиющую несправедливость.

– Наши же предки были главными строителями собора, они же приобрели покупкою землю в пустоши черняевой, им же даны и жалованные грамоты от великих князей и на луговую землю, и на мельницу, и нас же теперь хотят лишить того, что по праву принадлежит нам, как законным наследникам этих собственников... Довольно, кажется, и того, что и земля, и мельница сделались в настоящее время общим достоянием причта, когда прежде они составляли личную собственность наших предков.

– Действительно, достойно замечания то обстоятельство, что жалованные грамоты на землю и мельницу даны не причту, а протопопам, Петру и Василию с их детьми и внучатами, следовательно в их личную и потомственную собственность. Казалось бы после этого, как возможно лишить ваш род права пользоваться этою собственностию? Ан, вот, подите же, сначала личную родовую собственность сделали достоянием целого причта, а теперь покушаются совсем с прадедовского корня ссунуть вас.

Матушка-вдова была вне себя от горя, плакала и мысленно укоряла своего покойного мужа за то, почему он при жизни не позаботился сдать свое место зятю. Нелегко ей было даже и подумать о том, что на место ее мужа будет переведен совершенно неизвестный ей человек; тем более нелегко было представить себе все то, что неминуемо последует за переводом Альбова. А между тем ей невольно теперь рисуются картины того, как новый протоиерей предложит ей или продать ему свой дом, или очистить церковное место для его постройки, как он откажет ей в выдаче братских доходов, и она останется без средств к жизни.

– Не плачьте, мамаша! сказала ей Машенька: Господь милостив... Вы явитесь с Василием Петровичем к архиерею, объясните ему все обстоятельства дела, и владыка, как защитник и покровитель вдов и сирот, решит дело в нашу пользу, дозволит вам принять зятя...

Так Машенька утешала свою мать, а сама между тем не менее ее внутренне страдала. Всякий раз при взгляде на Владиславлева сердце ее болезненно сжималось. Ей казалось, что она в последний раз видит пред собою столь дорогого для нее человека. Тайное предчувствие говорило ей, что Владиславлев уйдет в академию, а что последует за тем, будет ли она его ждать, или же должна будет выйти замуж за одного из его товарищей, Бог весть. Чем ближе было время ее разлуки с ним, тем тяжелее ей становилось, так что для всех стала заметна ее внутренняя тревога, особенно для Владиславлева.

– Ясно вижу я, сказал ей Владиславлев, что вы очень печалитесь, хотя и не выражаете пред всеми своей печали, вполне понимаю ваше положение и вместе с вами весьма скорблю о том, что столь неожиданно получили мы не радостную для нас весть... Но мужайтесь: еще не все кончено... Бог даст, и уладится все... А в случае невзгоды пусть все будет так, как мы говорили...

– Я на это согласна... Но какое-то предчувствие говорит мне, что я вижу вас в последний раз, и вот это-то именно теперь терзает мое сердце...

– Бог милостив... Если ему будет угодно, то мы увидимся очень скоро... В случае же невзгоды, если вам невозможно будет ждать меня, идите за моего друга Голикова... Я вполне уверен в том, что и вы с ним будете счастливы, и он всегда будет с вами благословлять свою участь... это будет тогда служить для меня утешением в разлуке с вами и отрадою при воспоминании о вас... Голиков имеет прекрасную душу, нежное сердце и поэтический дар... Вы его будете воодушевлять, поощрять и подвигать на труд...

– Я вполне уверена в том, что ваш выбор есть наилучший, но тем не менее знаю, что Господь сделает выбор по своему усмотрению вполне совершенный... поэтому совершенно предаю себя в Его распоряжение... пусть все будет так, как это угодно Его святой воле...

– Конечно, это самое лучшее, что мы можем теперь сделать... совершенно предать себя в волю Божию будет и благоразумнее и благонадежнее для нас...

Подали лошадей, и еще судорожнее сжалось сердце Машеньки, и взор ее блеснул слезою, но она крепилась и вместе с сестрами и даже более их утешала свою мать надеждою на благополучный исход дела, и помогала ей собираться в далекий путь. Настала минута прощания с Владиславлевым, и тут она себя выдержала.

– Пожалуйста, сказала она Владиславлеву, уведомьте нас поскорее о том, как вас примет владыка и что скажет.

– Будьте покойны, отвечал ей Владиславлев: – немедленно уведомлю обо всем чрез письмо, а кратко телеграммою.

– Еще раз желаю вам полного успеха во всем, как бы вообще ни сложились для вас обстоятельства, тут ли вы останетесь, или в академию пойдете. Прощаюсь с вами до радостного и счастливого свидания в скором времени, если то Господу Богу будет угодно... Будьте здоровы и благополучны.

– Благодарю вас. С своей стороны и я вам желаю здоровья и благополучия, отрады в жизни и спасения души.

Молодые люди крепко пожали друг другу руку и расстались друг с другом со слезами на глазах. Владиславлев сел в повозку, перекрестился и в последний раз поклонился своей невесте, Машенька долго стояла у окна и смотрела вслед дорогих для нее путников. Вот наконец и повозка совсем скрылась с глаз; а она все еще стоит у окна и смотрит вдаль. Слезы душат ее, сердце как будто разрывается на части; хотелось бы ей сейчас же броситься в постель и там наплакаться вдоволь; но стыдно перед сестрами показать себя малодушною, не хочется сказать им, что она очень любит Владиславлева и видела такой сон, который предвещает ей разлуку с Владиславлевым навсегда или по крайней мере на долгое время. «К чему, думала она, я буду им все это объяснять? Они не так поймут меня, как следует, и в случае, если Василию Петровичу удастся уладить все дело, будут смеяться над моим мнимым малодушием. Лучше пока помолчу». И не сказав ни слова сестрам, она собралась и ушла в свое училище, затаив свое горе в сердце.

Ужасная грусть овладела и Владиславлевым, когда он выехал из Зеленоводска. Что будет: возвратится ли он сюда иль навсегда расстался с этим чудным городом, дождется ли его Машенька в случае его отправления в академию или же выйдет замуж, и если выйдет, то за кого, за Голикова ли, его друга и товарища, или же за кого-либо еще? О, как бы ему хотелось теперь же все это знать! Но будущее одному только Богу известно и в Его руках. А сердце ему вещает, что он навсегда покинул Зеленоводск и с Машенькою простился навсегда. И образ ее предносится пред ним, как идеал грации, красоты, ума и доброты. И жаль ему, очень больно расстаться навсегда с такою милою, умною и прелестною девушкою. Как бы хотелось вернуться назад и еще хоть денек побеседовать с нею! Но увы! – тройка мчится по дорожке столбовой, и версты летят одна за другою незаметно. Вот уже и первая остановка в пути, первый корм лошадей. Матушка вдова суетится около чайного прибора и угощает его чаем на постоялом дворе; а ему вовсе не до чая, ему все думается о Зеленоводске и о прелестной Машеньке, и чай вовсе в глотку нейдет. Время длится здесь премедленно-медленно, минута кажется часом, час чуть не целыми сутками. Не дождется он, когда они снова двинутся в путь. Матушка прилегла на диване и заснула, а он сидит у окна, смотрит бесцельно вдаль, грустит и по временам отирает слезы. Ничего подобного с ним никогда не бывало. «Что за глупость и что за малодушие плакать, не зная еще того, что будет!» – невольно мелькнуло у него в голове, и мысленный взор его перенесся в Дикополье. Припомнилось ему, как он возвращался из Дикополья тоже с грустию, а потом снова не раз виделся с Людмилою. И, вот, Людмила снова стала пред его воображением, как живая, все такая же веселая, такая же добрая и такая же прелестная, как и прежде. Как радостно забилось его сердце при одном только воспоминании его об этой милой институтке! Вот ему становится все легче и легче, все отраднее и отраднее и – увы! – Людмила совсем заслонила собою Машеньку: Владиславлев теперь живет и дышит мыслями о Людмиле.

XIV. Подача прошения на место

По мере приближения к Мутноводску, Владиславлев начал все более и более своими мыслями обращаться к предстоявшему производству своего дела о поступлении на место. Невольно приходил он в иные минуты в содрогание при одной только мысли о своей духовной консистории, про которую в ту пору повсюду разносилась самая недобрая слава. С мыслию о консистории невольно связывалась мысль об одном из главных ее воротил, некоем Злобине, имя которого повсюду среди духовенства в ту пору произносилось не иначе, как с негодованием. Миновать эту личность Владиславлеву не представлялось возможности, но и дело с ним иметь ему ужасно не хотелось. Для свидания с Злобиным ему нужны были деньги, а он сам в них очень нуждался, и самая мысль о подачке Злобину взятки была ему противна, ненавистна и казалась преступною. «Дать этому Иуде пять или десять рублен при производстве во священники – ведь это гадость, это симония, преступление против законов церковных и гражданских. Неужели я вынужден буду это сделать?» Не раз задавал он себе такой вопрос и всякий раз в конце-концов он приходил к тому заключению, что если не придется так уладить дело, окажется необходимость побывать у Злобина и тогда волей-неволей он должен будет что-либо дать этому «Столпу Злобы», как духовенство величало Злобина. «Гадко, гадко... мерзко!» – повторял он сам себе. Невольно мысль его обращалась к тому, от чего это духовенство гнется пред «Столпом Злобы», не протестует против его взяточничества и само же идет к нему с этими взятками, так сказать, набивается ими. «Уж не попробовать ли мне счастия начать и довести свое дело до конца, не давая Злобину ничего?» – задал он себе вопрос. И мысль об этом засела в его голову, так что наконец он решился твердо стоять на своем, не давать Злобину ни одной копейки и избегать самой встречи с ним.

Можно было только лишь мечтать о возможности как-нибудь избежать встречи с Злобиным; но не легко было в самом деле достигнуть этого. Производство дел о поступлении на места всецело находилось в руках Злобина, и каждому делу он мог дать то или другое направление, то или другое движение по своему личному произволу, если при этом не встречалось каких-либо особенных, чрезвычайных обстоятельств, которые вынуждали его действовать иначе, чем как бы ему хотелось. Поэтому-то волей-неволей каждому, у кого было в производстве такое дело, неминуемо приходилось «повидаться» с Злобиным и «предложить ему благодарность» за содействие в таком деле. На первых же порах Владиславлев по приезде своем в Мутноводск увидел, что без свидания с Злобиным ему никак нельзя обойтись. Дело о поступлении его в Зеленоводск было на столько серьезно и так уже было в консистории направлено в пользу о. благочинного Альбова, что трудно было рассчитывать на поворот этого дела в его пользу без участия в том Злобина. Об этом он узнал от своего бывшего товарища Рафаила Воскресенского, который в эту пору приехал в Мутноводск хлопотать о своем собственном деле и случайно, только лишь под день приезда Владиславлева сюда же, ознакомился с делом о Альбова. Воскресенский остановился в той же самой гостинице, в которой и Владиславлев остановился с матушкою вдовою. Здесь же они и встретились друг с другом вскоре по приезде Владиславлева

– Василий Петрович! Какими это судьбами вы попали сюда? – вскричал Воскресенский, увидавши Владиславлева.

– Совершенно неожиданно, ответил Владиславлев: – вздумал остаться в епархии и поступить на место... Здравствуйте, дорогой Рафаил Михайлович!

Бывшие товарищи радостно приветствовали друг, друга и сейчас же началась между ними оживленная беседа о их житье-бытье до сего времени и планах на счет будущего.

– Куда вы думаете поступить на место? спросил Владиславлев у своего товарища.

– Хочу махнуть в Иркутск, ответил Воскресенский: – вчера уже и прошение об этом подал.

– Что так?.. Неужели вам здесь не будет места, и как это вы решаетесь покинуть своих родителей?..

– Увы, друг мой! Родители мои великим постом умерли, и это-то обстоятельство дает мне возможность отправиться в чужую дальнюю сторонушку...

– Догадываюсь, что вся суть дела тут состоит в вашем желании жениться на Сашеньке Ненарокомовой.

– Совершенно верно. Она прелестная девушка и очень мне нравится... Мест совершенно праздных здесь нет: вот, чтобы жениться на ней, я должен буду поступить на службу в Иркутск, благо есть требование туда.

– Конечно, иного исхода нет... С своей стороны, я жалею о том, что вы так далеко отправляетесь, но вместе и радуюсь тому, что вы женитесь на прелестной девушке и своею службою в отдаленном крае принесете пользу церкви...

– Ну, а вы как думаете о своей академии?..

– Увы!.. Я с нею расстаюсь ради того, чтобы жениться на такой девушке, которая может считаться идеалом красоты, ума, доброты и высокой нравственности.

– Как ни жаль мне того, что вы останавливаетесь на полпути своего воспитания; но, если вы действительно нашли себе такую невесту, от души радуюсь за вас... здоровье ваше так слабо, что академия могла бы свести вас в могилу... семейная же счастливая жизнь поддержит ваши силы и даст вам возможность на скромном поприще священника принести большие пользу церкви и обществу... Куда же вы поступаете?..

– Хочу поступать в Зеленоводск к соборной церкви...

– В Зеленоводск?!. Ну, пишите «пропало»... Туда уже определен благочинный Альбов...

– Как определен?!. Этого не может быть...

– Верно... Вчера Злобиным был приискан жених дочери Альбова, студент прошлого курса Иерихонский...

– Иерихонский?.. Первый бывший ябедник и фаворит инспектора?.. Ну, не бывать тому, чтобы он поступил во священники. Господь его не допустит до такого высокого служения за то, что он погубил в семинарии множество невинных людей своим ябедничеством...

– Не забывайте, однако, что Господь иногда попускает быть злу по своим высшим целям... Не забывайте и того, что сватом является сам Злобин... И, вот, вчера же, как только Иерихонский согласился поступить на место о. Альбова, в консистории состоялось постановление такого рода: «в отличие благочинного Альбова пред другими, за его примерную деятельность и столь долговременное служение в должности благочинного, перевести его в собор г. Зеленоводска на штатное место протоиерея, дозволив ему на свое место принять зятем студента Иерихонского; а вдове протоиерея Беневоленского предложить взамен того приискать зятя для поступления на праздное священническое место в каком-либо городе или хорошем селе, буде она того пожелает»... Журнал об этом сегодня же будет внесен по владыке на утверждение, и, вот, еще, может быть, два-три часа, и дело это будет решено бесповоротно...

– Вот тебе и раз!.. Но почему вы это знаете?..

– Ничего бы я о том не знал, если бы Иерихонский не был вместе со мною в консистории в ту самую пору, как из присутствия Злобиным вынесено было журнальное о том постановление и передано Иерихонскому для прочтения и сообщения о. Альбову.

– Возмутительно!.. Но неужели невозможно все это дело перевернуть вверх дном? Неужели архиерей на это согласится?

– Очень возможно... Злобин всесилен в консистории, что хочет то и делает в подобных случаях, а архиерей ничего про эти проделки не знает, не ведает, и, по обычаю, утвердит постановление консистории о переводе Альбова.

– Но если я ему объясню всю суть деда: – неужели он и тогда утвердит такое постановление?.. Это едва ли возможно.

– Напротив очень возможно, если Злобин будет о том ходатайствовать. Но ведь нужно знать Злобина, чтобы понять, что Злобин может и сквозь пальцы пропустить это дело. Недаром он всегда всем и каждому говорит, где видит возможность получить и с того и с другого за одно и то же дело: «больше Бога не будешь и выше закона не станешь... постараюсь сделать все возможное, а там, что Бог даст»... Такой делец не мог не сообразить, что он зa ваше дело может и с Альбова взять и с вас... С Альбова он взял и сделал, что обещал... Возьмет он и с вас, и может сделать все совершенно иначе, чем сделано до сего времени... Спешите повидаться с ним сегодня же, пока еще есть возможность при его помощи повернуть дело назад.

Призадумался Владиславлев, но делать было нечего; волею-неволею нужно было немедленно идти к Злобину, и Владиславлев пошел к нему вместе с матушкою вдовою. Дорогого он придумывал разные способы объяснения с Злобиным и расположения его в свою пользу. Но все было напрасно! У Злобина на все была своя тактика, и он ей не изменил. Когда ему доложили о приходе этих «посетителей», он приказал прежде позвать к себе «старуху», а «мальчишке» подождать в сенях, когда его позовут к хозяину. И вот матушка вошла к нему одна, а Владиславлев остался в сенях, подошел к самой двери и стал прислушиваться к тому, что будет говорить Злобин.

– Кто ты такая, старушенция? спросил Злобин матушку, едва она вошла в переднюю, окинул ее своим быстрым взглядом и сразу понял, что эта «посетительница» не из интересных для него особ.

– Я вдова протоиерея из г. Зеленоводска, приехала сюда хлопотать о принятии зятя на место.

– Приехала и опоздала... Твое дело теперь совсем наплевать... На место твоего мужа переведен благочинный Альбов; а тебе, если ты хочешь, предоставлено право приискать зятя на священническое место в с. Михайловское здешнего уезда... Поняла? Все потеряно...

– Как же так? Место моего мужа но праву принадлежит зятю, которого я приищу...

– Вовсе не принадлежит! У нас места не наследственные... кого хотим, того и определим... Напрасно ты рассчитывала на это. В протоиереи мы выбираем людей из всей епархии... Больше Бога не будешь и выше закона не станешь... Впрочем, если ты сумеешь повести дело, то, пожалуй, еще можно это дело приостановить окончанием и повернуть назад... В некотором роде тут и я могу тебе пособить... Только ведь ты сама знаешь пословицу: «сухая ложка рот дерет», необходимо кое-кого об этом попросить, кое-кому предложить за это «благодарность»... Если ты сама стесняешься это сделать, пожалуй, я сам готов за тебя похлопотать... Только ведь ты не забывай, что Альбов человек очень богатый, с ним тягаться трудно... нужно спешить, пока еще он не знает, что ты приехала сюда и хлопочешь... Если ты в состоянии на это уделить сто рублей, я готов все сделать, и надеюсь успеть, хотя, конечно, оговорюсь, что больше Бога не будешь и выше закона не станешь... иногда и тут может выйти неудача... Ну, тогда что делать? – это будет зависеть не от нас...

– Ста рублей я не могу дать; а пятьдесят готова дать... только не сейчас, а после...

– О, не беспокойся!.. это все равно... Ты и все сто рублей уплатишь мне после... Я пока затрачу свои деньги, а ты после все возвратишь мне....

– Нет, я этого не в состоянии дать...

– Дело твое... Не можешь дать, потеряешь место... ну и пеняй тогда на себя... Приискивай зятя в Михайловское...

– Это невозможно... Мне не с чем будет выдать дочь на сторону, да и ни одна дочь не пойдет в село...

– А не пойдет, тем лучше для нас... Мы найдем в Михайловское таких людей, которые туда пойдут... Но дело вот в чем... я тебе прямо это скажу в глаза: ты, старуха, вовсе глупехонька, не понимаешь своей же собственной пользы... Ну, сама ты посуди, что для тебя дороже, сто ли рублей или судьба дочери, и что лучше, сто ли рублей дать однажды и жить в довольстве, или сто рублей у себя удержать и потом сидеть без хлеба...

– Я это хорошо понимаю... Но ведь у меня нет ста рублей и не может быть...

– Займи, дойми, продай всю одежду покойного мужа или свой салоп, да выкупи свое родовое место, обеспечь свою участь, устрой судьбу своей дочери... Иначе ведь ты враг будешь себе самой и своим детям, не мать своей дочери, а пес... вот что я тебе скажу! Я тебе предлагаю свои услуги, пока еще можно все сделать, а ты плюешь и на меня, и на себя, и на детей, и на самое дело... Не хочешь, как знаешь... потеряешь все...

– Я не враг себе... я бы с удовольствием вам дала сто рублей, но не могу их добыть... На покойном муже остались еще долги... Мне нужно и о них подумать...

– Ну, это дело твое... Еще час или два, дело будет внесено к архиерею, и тогда все пропало... Тогда и я ничего уже не смогу сделать... Пеняй тогда на себя...

Матушка заплакала. Но это не тронуло Злобина.

– Не притворяйся, старуха! сказал он. Москва, говорят, слезам не верит... Последнее слово я тебе говорю: двадцать пять рублей ты дашь мне сейчас, а семьдесят пять вышлешь после... Не хочешь на это согласиться, иди вон!.

Вдова думала-думала и наконец решилась согласиться на предложение Злобина, и отдала ему 25 рублей...

– Ну, вот, сказал Злобин: давно бы так-то... чего было слова и время тратить понапрасну?..

– Господь с вами! сказала матушка. Верно вдов и сирот всякому можно обижать безнаказанно...

– Как ты смеешь это говорить?.. Я защитник всех вдов и сирот, которые прибегают под мое покровительство... Я все сделаю для тебя... Теперь ты будь покойна... Только, смотри, вышлешь ли ты мне остальные семьдесят пять рублей?

– Вышлю... Только вы дела не задерживайте...

– Не задержу... не задержу... но не прежде кончу его, как когда получу от тебя все сполна... Поди же сюда...

Вдова вошла вслед за Злобиным в соседнюю комнату,

– Клянись мне пред этою инокою Божией Матери, что ты меня не обманешь, а немедленно вышлешь деньги.

– Зачем же клясться? Я и без того сдержу свое слово...

– Нет, иначе нельзя... без клятвы я и отцу своему не поверю.. Все вы так говорите, пока нуждаетесь во мне, а потом, когда дело кончится, ищи вас... Клянись же скорее, чтобы мне времени не тратить напрасно...

Вдова волей-неволей в первый раз в жизни должна была перед иконою Богоматери поклясться:

– Вот так-то лучше! сказал Злобин. Теперь ты связана клятвою.. Теперь и я буду покоен.. Я сделаю все возможное для тебя; но все-таки знай, что больше Бога не будешь и выше закона не станешь.. Иногда вдруг да и случится то, чего и не ожидаешь... Ну, тогда на меня не пеняй.. Я с своей стороны сделаю все, и если что выйдет не по нашему, уж это будет зависеть не от меня.

– Я уверена, что вы все сделаете...

– О, конечно!.. Я все готов сделать... Вот из епархиального попечительства ты будешь просить, я тебе помогу...

– Не подумала бы просить, если бы не осталось на погонном долгов от времени выдачи старшей дочери.

– Ну, известно, как же не просить?.. На то и попечительство, чтобы давать пособие... Мы назначим тебе десять рублей в год...

– Нельзя ли назначить побольше?.. ведь покойник почти двадцать лет служил благочинным и был сотрудником попечительства. За столько лет, кажется, можно бы прибавить...

– А чего же он сам-то про черный день не скопил вам тысяч?..

– Помилуйте! Да разве он доход-то тысячами в год получал?.. Доходы-то шли копейками и больше четырех сот рублей в год не бывало...

– И прекрасно!.. Отлагал бы в год хоть по сту рублей... вот бы вам и оставил несколько тысяч... А то пожить получше хотелось...

– Ну, жили-то мы, одному только Богу известно, как... даже чай и то лишь по большим праздникам пивали... только вот в последние годы, когда дочери стали нам помогать своими трудами, мы стали жить как люди порядочные и не видели особой нужды... а то видели горе...

– Так куда же вы девали свои деньги?.. Может быть, пропивал их отец?.. или дочкам на наряды они шли?..

– Не до того нам было... Муж-то мой поступил на место, ровно ничего не взяв за мною, кроме одной избенки, которая чрез год же развалилась, да еще должен был содержать моих отца с матерью да двух сестер... Сначала домишко мы построили и задолжали, а потом дети пошли... стали подрастать и требовали воспитания, содержания и пристроения их к месту... Ведь у нас было пять дочерей, мы одну из них выдали замуж, а еще четыре осталось да три сына было...

– Эк сколько вы нарожали их!..

– Ах. Боже мой!.. Что вы грешите... Ведь мы не на дороге подняли их... их Бог нам послал... Другой и желал бы их иметь, да не имеет, потому что Бог ему не дает их.

– Конечно, Бог дает... Сами виноваты, а на Бога вину сваливаете...

– Нет, мы всегда за то благодарим Бога... Не будь у нас детей, мы не видели бы в жизни большой нужды, и Бога-то, может быть, со всем бы забыли... и умерли бы не как люди...

– Ну, и надейтесь на Бога!.. Он и птиц питает, а вас тем больше...

– Конечно, будем надеяться... Но все же мы имеем право на получение из попечительства пособия больше десяти рублей...

– Никакого не имеете!.. Вы не одни просите о нем... Есть сотни две семейств, которые пользуются от него по сейчас... Мужья-то ваши побольше бы заботились о сборе денег в пользу попечительства...

– Но покойник мой и так всегда собирал и представлял в него больше прочих... как бывало придет сентябрь месяц, пойдет с высланным из попечительства подписным листом обходить всех прихожан... кто подпишет рубль, кто гривенник, и наберет рублей пятьдесят и представит их в попечительство, придет потом декабрь месяц, нужно сдавать церковные книги, пойдет опять с заведенною при церквах кружкою в пользу бедных духовного звания обходить прихожан, глядишь и опять наберет и отошлет в попечительство рублей десять или пятнадцать... Ведь все это вам хорошо известно... Муж мой неоднократно за свое усердие к этому получал благодарность епархиального начальства. Все, бывало, думает, почему не постараться, не собрать в пользу попечительства лишнего рубля, когда может быть, его же детям придется пользоваться от попечительства хоть каким-нибудь пособием?..

– Вот и случилось так: будете пользоваться им...

– Но вы уже слишком мало назначаете нам... другие получают и по двадцати пяти рублей, а они меньше имеют сирот у себя...

– Получают. А много ли таких?.. Будь довольна и тем, что дают...

– Я благодарю и за это... Но вы войдите в мое положение.

– Пожалуй, старуха, я готов тебе помочь... вышли мне еще десять рублей лишних, и я выхлопочу тебе пособие двадцать руб. в год.

– Помилосердуйте!.. Я не в состоянии дать вам еще десяти рублей...

– Ну, будешь получать только десять рублей в год... Ведь ты вовсе глупехонька... Как же ты не понимаешь своей собственной пользы?.. Разочти, в пять лет, получая по десяти рублей, ты получишь только пятьдесят рублей, а то получишь тогда сто рублей... если десять-то отдать мне за покровительство тебе, и то у тебя останется девяносто рублей... Что же для тебя выгоднее: пятьдесят ли рублей получить или девяносто?.. Итак, обещаешь десять рублей?..

– Но нельзя ли вам уступить их?..

– Как! А за что же я буду за тебя хлопотать?.. Больше о том ни слова!.. Или десять рублей в год, или десять мне, и тогда по двадцати в год.

– Я согласна на это, вышлю...

– Смотри же, не обмани! А то будешь получать три только.

Да вот еще кстати, за твоим покойным мужем есть должок: он представил нам метрики Казанской церкви с оборванным шнуром и не оговорился о том в рапорте... За это мы его оштрафовали десятью рублями...

– Мертвого-то?..

– Для нас он еще жив, пока дело не кончено... Штраф мы возьмем с тебя...

Владиславлев, слушая за дверью эту сцену, поминутно приходил в негодование на Злобина за его пошлость, и даже на саму вдову за то, для чего она стала с Злобиным говорить о пособии теперь же, когда бы всего лучше в этом случае положиться ей на зятя; наконец он даже вслух проговорил: «Ах, Иуда!.. Окаянный!.. Анафема!.. Недаром тебя проклинает все наше духовенство... Ограбляя и день и ночь всех и каждого без разбора, не взирая ни на чьи слезы, не щадя ни вдов, ни сирот, и даже мертвых не оставляя в покое, но штрафуя их тотчас же после их смерти, составляя о том журналы задним числом, ты еще смеешь так нагло смеяться над бедностию нашего духовенства. Копаясь в тысячах, ты и не ведаешь, как влачит свою плачевную жизнь наше бедное и многосемейное духовенство... Мало того, ты еще смеешь так дерзко оскорблять самого Бога, награждающего духовенство многочадием... Ты смеешься дерзко над тем, что у священника, служившего тридцать лет, было восемь человек детей, и он не оставил им тысяч; а у самого чуть не вдвое больше было детей, да каких! – обратил бы на то свое внимание – один другого уродливее, один другого безнравственнее... Не явное ли это тебе наказание Божие?.. А что еще впереди?.. Быть может, за свои деяния ты и умрешь-то не как человек... издохнешь как собака... либо убьют тебя, либо удавишься подобно Иуде, которого ты чистая копия, либо вдруг «кандрашка» хватит тебя... И покаяться некогда будет»...

Владиславлев в испуге осмотрелся кругом, и снова стал прислушиваться...

– Ну-с, говорил Злобин: с тобою теперь я могу проститься... Пошли сюда ко мне того мальчугана, которого ты хочешь принять в зятья: я с ним потолкую... мне необходимо видеться с ним ..

– Помилосердуйте!.. Не стесняйте меня еще более... Ведь он производится на мой счет... так мы условились... он ничего не имеет...

– А кто ж тебе говорит, что он имеет что-нибудь?..

– Я полагаю, что вы по обыкновению ожидаете от него получить что-нибудь за свои хлопоты по его делу... Но у него нет ничего и не могло быть что-либо... он сын очень бедных и многосемейных родителей... он решился не идти в академию только по бедности...

– Хорошо, хорошо. Я тебя не буду стеснять, если он на твой счет производится... А с ним у меня будут свои счеты... Теперь у него нет ничего, так он после может мне уплатить, когда поступит на место... Теперь я с него только возьму расписку, что он должен мне, ну, положим, сто рублей, и обязуется их уплатить по поступлении на место... А после я с ним сведу свои счеты, как следует...

– Врешь ты, окаянный Иуда! проговорил в эту минуту Владиславлев. Тебе не свести со мною своих счетов... Со мною счеты будут очень коротки: хоть ты лопни со злости на меня, а я и гроша тебе не дам, и посмотрю тогда, как ты сдержишь свое слово, данное вдове, что не будешь задерживать моего с нею дела при производстве... Да я и не войду к тебе сейчас, потому что в настоящие минуты я озлоблен против тебя и могу наговорить тебе дерзостей и испортить все дело...

Злобин еще перекинулся со вдовою несколькими словами, а Владиславлев между тем на цыпочках, на цыпочках да марш скорее из сеней на двор, а оттуда за калитку да на улицу. Вдова вышла в сени, чтобы послать его к Злобину и не нашла уже его там. Делать нечего, она вернулась в комнату и сказала хозяину об этом.

– А! – сказал Злобин: – как же он смел уйти отсюда?.. Ему приказано было от меня подождать в сенях; когда его позовут... Он смеется надо мною... Он верно слишком горд, считает за низкое для себя постоять у меня в сенях... Уж не хочет ли он, чтобы я дожидался, когда его милость изволит ко мне пожаловать?!..

– Помилуйте! Ни о чем подобном он и не подумает никогда, отвечала вдова.

– Так зачем же он ушел отсюда?!

– У него верно опять кровь из носа потекла, как текла утром...

– От чего же? подрался, что ли, с кем-нибудь?..

– Помилуй Бог!.. Она так уже другой день течет у него...

– Верно же он пьяница большой руки ..

– Помилуй Бог от этого!.. Он и капли в рот не берет.

– Ну, полно! Притворяется небось. Так отчего же у него кровь течет?

– У него сильный геморрой ... он очень много занимался в семинарии...

– А ты и веришь этому?.. Пустяки!.. Верно он большой руки пьяница... да.. да... это даже не подлежит сомнению... а вот хорошо, что ты мне открыла это... я обращу на это свое внимание... Может быть, он еще и во священники-то не годится.

– Ради самого Господа, прошу вас, не обижайте меня...

– Не буду, не буду тебя обижать... это до тебя не касается... Пришли-ка его ко мне уже вечером... Я с ним немножко потолкую и сочтусь...

Вдова снова заплакала, опасаясь, как бы Злобин в самом деле не придрался к Владиславлеву, поклонилась низко хозяину и вышла. На улице близ перекрестка она увидала Владиславлева, дожидавшегося ее.

– Злобин, сказала она Владиславлеву: велел вас прислать к нему сегодня вечером... Он не доволен, что вы ушли...

– Молите Бога, что я ушел, а то все дело можно бы было испортить.

– Как же так?

– Очень просто. Я слышал весь его разговор с вами, я озлоблен против него, и если бы теперь же пошел к нему, мог бы наговорить ему много лишнего... Он напрасно думает свести со мною свои счеты... Я и гроша медного не дам ему.. Скажу ему, что произвожусь на ваш счет, а с вас он уже взял достаточно, и должен исполнить данное вам слово... Меня он ничем не стращает... Это ему будет не с вами считаться... Поверьте, что я это сделаю, и к досаде его поведу свое дело очень быстро... Я теперь узнал, в чем заключается весь секрет, и сумею подзадорить немножко этого Иуду... ему и в нос не кинется, что я его нарочно подзадориваю...

– Как хотите... только пожалуйста не восстановите его про тив себя.

– Не беспокойтесь... Я сумею с ним сделаться... Об этом теперь и толковать больше не стоит... Пойдемте-ка скорее на архиерейский двор... сегодня будет подача... мы войдем к преосвященному, объясним ему все права сиротствующего семейства на пользование местом, подадим ему прошение и попросим его обратить свое благосклонное внимание как на ваше положение, так и на мое поступление к вам в зятья... это будет лучше, чем объяснение с Иудою...

– Когда же идти туда?.. сейчас?..

– Пойдемте сейчас же... Теперь уже более десяти часов, а в одиннадцать часов начинается подача... стало быть теперь самое время...

Еще после того полчаса, и Владиславлев со вдовою были уже на архиерейском дворе. Проводив будущую свою тещу в комнату для просителей, Владиславлев вышел в коридор, чтобы там на досуге немножко поразвлечься, рассеять свои грустные думы, навеянные на него нахальством Злобина, и присмотреться к людям, толпившимся в коридоре и на лестницах. Ведь как хотите, а для человека с живою и наблюдательною натурою тяжело сидеть на одном месте в молчанку, ему непременно хочется походить, с кем-нибудь поговорить свободно и посмотреть, кто окружает его здесь и чем кто занят. И вот наш Владиславлев уже в коридоре; ходит там свободно и высматривает, нет ли здесь хоть кого-нибудь из его товарищей или знакомых. Ни знакомых, ни товарищей он, однако, не встретил здесь в эту пору: точно как никто из них и дела не имел до архиерея, тогда как ему уже известно было, что многие из его товарищей недавно приехали в Мутноводск и хлопочут о поступлении на места. Зато скоро обратила на себя его внимание одна дряхлая старушка. Она сидела сгорбившись на пороге чугунной лестницы и горько плакала. Видно было, что она жестоко страдает; но от чего? – До того, кажется, никому и дела не было: всякий был занят своим собственным делом. Да и редкость ли было встречать подобных плакальщиц в этом доме? Что ни день, то новые и новые несчастные личности, подобные этой старушке, появлялись здесь: всех не переспросишь, о чем кто плачет. Владиславлев однако же не был подобен другим: горе несчастного всегда было для него его собственным горем. Он тотчас же, как только заметил эту старушку, подошел к ней и вступил с нею в разговор.

– Милая бабушкаI – сказал он старушке: о чем вы так плачете.

– Ах, милый человек!.. Бог да наградит тебя за твое доброе сердце, что ты заметил меня... Как мне и не плакать?.. Мне уже восемьдесят пять лет от роду, а я должна была вот уже в третий раз пройтись сюда с одними сухарями за полтораста верст и ни у кого здесь не найду себе помощи и защиты... Куда не обратишься, везде одно только и слышишь: давай столько-то денег... вот пошла сегодня к Злобину попросить его о помощи... так куда тебе!.. как пошел, как пошел свое говорить... я понять его хорошо не могла... И свел он на то свою речь, что запросил с меня десять рублей... я отдала ему свои последние три рубля, которые получила за проданные дома два холстишка, божилась и крестилась, что больше у меня нет ни копейки ни здесь, ни дома, так нет, говорит: «вышли мне еще семь рублей, тогда можешь быть в надежде, что твое дело кончится в твою пользу!..» А где же я ему возьму, когда я сегодня и куска хлеба еще не видала, и вот прямо отсюда пойду где-нибудь попрошу себе на ради Христа кусочек хлебца .. Суди его Господь Бог за это...

– Ах, он окаянный Иуда! проговорил Владиславлев громко, положительно забывши то, что он находится в архиерейском доме, и что в коридоре все слышат его. – Как только Господь Бог не поразит его громом за его беззакония!.. Как только и духовенство наше гнется безмолвно пред этим человеком!.. Давно бы пора поголовно восстать против его беззаконий и стереть его с лица земли!.. Но не плачьте, бабушка!.. я помогу вам сколько возможно. Хотя я и сам человек весьма небогатый и теперь нуждаюсь в деньгах, однако дам вам два рубля... Не с голоду же вам, в самом деле, умирать...

Владиславлев тотчас же достал два рубля и отдал их старушке.

– Ах, добрый человек! Дай Бог тебе великого счастия в жизни, говорила старушка, принимая от него деньги...

– Не благодарите меня за это, бабушка!.. Мы все друг другу должны оказывать помощь в нужде, кто чем может. Сами мы пользуемся помощию Божиею во всем, должны это понимать и воздавать Божия Богови: «Милуяй нища взаим дает Богови», говорит нам слово Божие, а вы несчастнее всякого нищего. Деньги эти я имел для того, чтобы мне во время производства дела было с чем показаться в консисторию... Но я нашел им теперь лучшее употребление, чем подачка дельцу консистории, который и без того весьма богат. Господь мне поможет и без содействия человеческого получить желаемое, если Ему будет угодно облагодетельствовать меня. Но не могу ли я и еще быть чем-нибудь полезным вам?.. Расскажите мне, по какому делу вы сюда пришли... авось я вам помогу...

– Награди тебя Бог за это, добрый человек!.. Я, милый мой, священническая вдова из села Воскресенского железноводского уезда... но я давно уже там не живу... там у меня и роду теперь не осталось... Лет уже с тридцать я проживала у своего внука, пономаря, в селе Вознесенском того же уезда... третьего года умер, и никого у него не осталось, ни жены, ни детей... осталась во всем домишке одна только я горемычная... около того же времени умер у меня еще другой внук, бывший прежде священником в селе Воскресенском же, а потом за что-то подпавший под немилость консистории, низведенный на причетническую должность в одно село мутноводского уезда дворов в тридцать и, наконец, действительно с горя сбившийся с толку и вышедший из духовного звания... У этого-то несчастного внука после его смерти осталась сиротою дочь, девушка лет шестнадцати, родившаяся у него еще в ту пору, как он был священником... Так как за смертию внука пономаря место его осталось праздным, то я по совету своего приходского батюшки и вздумала попросить об определении на это место одного исключенного со взятием моей правнучки... И вот уже третий год доходит, а мне ни приказу, ни отказу нет... место праздно, доходы отбирают в попечительство, а мы две бедняжки сидим без хлеба... Спасибо еще батюшка у нас добрый такой... все нет-нет да и пришлет нам что-нибудь... либо мучицы мерку, либо ковригу хлеба, либо пирожок приходской... «лучше, говорит, бабушка, нищему ничего не подавать, да тебе подать с сиротою... вы наши же духовные»... Ах, подай Бог ему великую милость и с детками-то его!..

– А!.. это ужасно... это ужасно... Как еще вас Бог пробавляет... одна стара, а другая еще слишком молода... И таких-то вас горемык вздумал обобрать этот Иуда?.. Это просто возмутительно... так вот и хочется призвать на него гнев Божий... Но неужели, бабушка, вы не объясните всего этого преосвященному?..

– Затем, милый мой, я и пришла сюда: хочу пасть ему в ноги, рассказать ему про свою горькую долю и просить у него милости себе и защиты... Не знаю только, допустят ли меня до его отеческих очей?..

– Ничего, бабушка, ничего!.. допустят... И вы, нисколько не робея, расскажите ему все, как было... не забудьте и про десять рублей... Мне право очень жаль вас и вашу правнучку сироту... Но я вам тут ничего не могу помочь... Вот вам еще рублик... годится на дорогу...

– Ах, батюшка ты мой! Мне уже и совестно и брать-то у тебя: ты сам бедный человек и отдаешь мне, может быть, последнее...

– Ничего, ничего!.. возьмите... я желаю употребить мои деньги на доброе дело вместо того, чтобы употреблять их на незаконную подачку кому-либо в консистории...

– Спасибо, батюшка!.. спасибо... Но скажи же, как тебя зовут?..

Василием Владиславлевым...

– А невесту твою как звать? Ведь небось уже сосватался?..

– Да, бабушка, сосватался... Невесту зовут Мариею.

– Василий и Мария... Василий и Мария... Награди вас Бог счастьем в жизни!.. А я по смерть свою буду молиться за вас...

В эту минуту к старушке подошла девушка лет 18 или 19, очень хорошенькая и чрезвычайно скромная, доселе сидевшая в углу коридора и наблюдавшая оттуда за тем, что происходило вокруг старушки. Она робко подошла к старушке и сказала ей тихо, почти на ухо: «вам следовало бы руку поцеловать у этого молодого человека, за его к вам расположение»... Владиславлев тотчас же обратил свое внимание на эту девушку.

– Это, бабушка, кто же вам доводится? спросил он старушку.

– А это, батюшка, моя правнучка... она тоже со мною сюда пришла, а одна-то я и не дошла бы... у меня ноги отекли, как бревна...

– От чего же вы доселе ничего не сказали мне о ней?..

– Совестно, милый мой!.. совестно... пожалуй бы еще кто додумал о ней что-нибудь недоброе... могут сказать, что она сама пришла себе выпрашивать места и искать жениха... А она, голубушка моя, вела меня сюда точно слепую... без нее я не только что полутораста, но и двадцати верст не прошла бы.

– Возможно ли! – сказал Владиславлов. – Священникова дочь, девушка-невеста и такай при том милая, – стала бы сегодня голодать, благодаря тому, что «покровитель вдов и сирот» силою вырвал у ее прабабки единственные три рубля... Это невыносимо... И когда только Бог избавит нас от этого врага?..

Сцена эта не могла не обратить на себя всеобщего внимания. Хотя и издали и притом безмолвно, но тем не менее с величайшим интересом все следили за ходом этой сцены. Героем этого часа был Владиславлев, с такою отважностию, с таким участием и с такою любовию к истине беседовавший со старушкою. Не прошла незамеченною всеми и молодая девушка. При виде ее молодости и страшной бледности, а равно и при виде ее слез благодарности к Владиславлеву за принятое им участие в положении ее прабабки, все невольно расположились в ее пользу. Пример Владиславлева, оказавшего посильную денежную помощь несчастной старушке и ее правнучке, нашел себе подражателей: старушку и девушку тотчас же окружило человек двадцать, и кто дал старушке рубль, кто два, а кто и полтинник и даже гривенничик только, и вот нежданно-негаданно в руках старушки очутилось рублей до тридцати. Старушка и девушка в это время плакали, но уже не от прежнего горя, а от избытка внезапной радости.

Между тем к Владиславлеву подошел иеромонах Димитрий, приближенный преосвященного, человек, что называется, добрейшая душа, готовый помогать всякому, и помогать безвозмездно, и не любивший Злобина.

– Позвольте, молодой человек, благодарить вас за ваше внимание и участие к положению несчастных, достойных искреннего сожаления о их участи, – сказал о. Димитрий. – Но, вместе с тем, позвольте вам сказать от души: ради Бога будьте осторожнее... вы еще не знаете, что за человек этот Злобин... он затопчет вас в грязи, если, помилуй Бог, как-нибудь до него дойдет ваш о нем отзыв.

– Сказать правду, я никогда не побоюсь никого... даже ему самому прямо в глаза и при всех выскажу, что чувствую против него..

– Смотрите!.. Мне очень будет жаль вас, если вы от него потерпите за это какое-нибудь притеснение... Но позвольте узнать ваше имя, отчество и фамилию и куда вы поступаете...

Едва Владиславлев успел ответить на вопрос о. Димитрия, как в двери показался сам Злобин с целою кипою бумаг в платке под мышкою. Войдя в корридор, он тотчас же окинул всех своим, чисто кошачьим, лукавым взглядом. Все расступились перед ним и поклонились ему ниже, чем в пояс. Владиславлев тоже поклонился ему, но не в пояс, а обыкновенным образом, как обыкновенно кланяются всем. Злобин тотчас же обратил свое внимание на такое «неуважение к его личности», остановился на минуту, прищурил свои глазенки, посмотрел на Владиславлева и потом пошел по лестнице.

– Кто этот дерзкий мальчишка, что оказал такое неуважение к моей личности? – спросил он о. Димитрия, указывая на Владиславлева.

– Студент Владиславлев, – сказал о. Димитрий.

– А, этот-то Владиславлев?.. Хорошо... Я его проучу гордеца... он еще смеет мне не кланяться, как все кланяются...

– Извините, – сказал Владиславлев, – я кланялся вам, как должно кланяться всякому, хотя я вовсе не имею чести знать вас.

– Как!.. Ты не знаешь, кто я?.. Меня вся епархия знает.

– Может быть, и знает; но я только в первый раз вижу вас... потому что не имел никогда надобности видеть вас... Поклонился же я вам так, как и всем бы следовало кланяться.

– А! ты я вижу еще рассуждать умеешь!.. Вот погоди ты.

– Да, по милости Божией, одарен хорошо и памятью и разумом, могу судить обо всем правильно...

– Вот погоди, мы послушаем твоих рассуждений... Мы тебе завяжем рот... Ты не знаешь, кто я?.. Я Карп Селиванович Злобин.. Понимаешь?

– А, понимаю, понимаю!!. И скажу вам чистую правду: недаром о вас везде идет не добрая слава. Вы заслуживаете ее: я не поклонился вам в пояс, потому что не знал вас и не питал к вам особенного уважения по очень понятной для всех причине, и вы это тотчас же заметили... а вот перед вашими же глазами обливаются слезами несчастные старушка восьмидесяти пяти лет и девушка молодая, так вы этого и не видите... А ведь они по милости вашей обливаются этими слезами... благодаря вашему им «покровительству» они сегодня должны бы были себе где-нибудь выпросить кусок хлеба за ради-христа, если бы я и другие добрые люди не помогли им... А вы не постыдились отнять у них последние три рубля, все их состояние и водите их почти уже три года. Это, признаюсь, ничуть недостойно имени человека честного.

– Как! Ты смеешь мне говорить такие дерзости?..

– Сказать чистую истину никогда не побоюсь...

– Вот я тебя мальчишку проучу...

– Меня уже много учили... и теперь не вам меня учить. Посмотрите лучше вот на этих несчастных, из-за вас обливающихся слезами, да выведите их из их нищеты... вот этим вы заставите меня молчать... А угрозами со мною не сладите...

– А! Я с тобою не слажу? Вот увидим. Я тебе жестоко отомщу.

– Это будет вполне достойно вас. Только вы мне ничего не сделаете. Я вольный еще казак, и вам не подчинен. Священническим местом я вовсе не нуждаюсь. Мне и в академию и в университет двери отворены... куда захочу, туда и пойду.

– Нет, не пойдешь! Клянусь тебе Богом, что я завтра же пошлю тебя под начал в монастырь. Тогда посмотрим, что будешь говорить.

– Не клянитесь напрасно. Я не подчинюсь вашему неправому и темному суду, потребую от вас доказательства моей виновности. Здесь более пятидесяти человек свидетелей, которые покажут, что я вас ничем не оскорбил. Вот, например, стоят крестьяне. Спросите их, и они скажут, что я вас не оскорбил.

– Знамое дело, батюшка барин, он тебя ничем не обидел, сказали в эту пору человек десять крестьян: мы под присягу пойдем, что он тебе поклонился, как должно быть, и ничего тебе обидного не глаголил. Он только указал тебе на слезы этих несчастных... наше дело, знамо, глупое... наш брат не ученый дурак, а и то мы, знаешь, понимаем, что он добро сделал, что помог им. Мы, на что уж бедные люди, да и то все сообща дали этим несчастным рубль на бедность. Как же это можно, чтобы попадья-старушка и попова дочь девушка пошли себе милостыню просить? Нам ведь самим попы-то тоже служат и день и ночь. Так нужно, значит, чувствовать это. Ведь мы не скоты какие-нибудь. А тебе, ваше благородие, грешно будет, если ты этого барина обидишь. Мы под присягу за него пойдем.

– Молчать, скоты этакие! заорал Злобин на крестьян. А тебя, дерзкий мальчишка, я проучу. Ты будешь меня знать.

– Не стращаете меня ничем. Я низко кланяюсь вам. Хоть у меня и нет ни гроша денег в кармане, но я отправлюсь пешком в Киев и поступлю там или в академию, или в университет... дойду туда на Христово имя, а там буду себе трудом, потом и кровию добывать насущный хлеб, доколе не воспользуюсь казенным пособием.

– Не бывать этому! Клянусь тебе, что ты поступишь во священники, и не пройдет месяца со времени твоего посвящения, как ты уже будешь под судом у нас. Вот тогда-то я жестоко отомщу тебе.

– Чтобы предать меня суду, для этого нужно найти за мною какую-нибудь вину, а вы за мною не найдете ее, потому что я буду вести себя аккуратно.

– Мы тогда найдем вину. За этим дело не станет.

– Грешно тебе, барин! Бога ты не боишься! закричали крестьяне в один голос. И это были единственные люди, которые осмелились сказать слово правды за Владиславлева! Все же прочие были безмолвными, но небезучастными зрителями этой сцены: одни трепетали за Владиславлева, другие удивлялись его смелости, а третьи благодарили его мысленно за то, что хорошо отделал Иуду. Злобин между тем был страшно взбешен этою сценою. «Я уничтожу этого дерзкого мальчишку, с лица земли сотру его!» бормотал он, всходя по лестнице, после возгласа крестьян за Владиславлева.

– Что только вам будет теперь? говорили все Владиславлеву. Он, верно, будет на вас жаловаться преосвященному.

– Я бы даже от души желал этого, сказал Владиславлев. Я все бы рассказал преосвященному и, быть может, тем помог бы этим несчастным. Но он по всей вероятности не станет жаловаться. Собака знает, чье мясо съела... и он знает, что жалоба эта будет не в его пользу.

Прошло после того минут с двадцать. Все с напряженным вниманием ожидали, что-то будет Владиславлеву. Но время шло, а его не звали к преосвященному. Наконец, Злобин снова появился на лестнице.

– Приди ко мне сегодня вечером: мы с тобою посчитаемся, сказал он Владиславлеву, проходя мимо него.

– Хорошо, приду, сказал Владиславлев.

Злобин вышел, наконец, в парадное крыльцо и пошел в консисторию.

– Студент Владиславлев! пожалуйте к его преосвященству, неожиданно раздался в верху голос келейника.

– Ну, сказали все, что-то вам будет.

– Да ничего! Это к моему благополучию, сказал Владиславлев.

– Ах, батюшки! сказала старушка: видно он и в самом деле на вас пожаловался. Он и нас-то пожалуй теперь еще больше будет теснить.

– Ничего, не боитесь. Бог, говорят, не выдаст, свинья не съест. Владыка не допустит того, чтобы вас кто-либо обидел, когда ему сделаются известны все печальные обстоятельства вашей жизни и все то, что с вами случилось здесь же, в епархиальном городе.

– Ах, когда бы Господь дал тебе оправдаться пред владыкою и не попасть в беду из-за нас!

– Надеюсь, бабушка, что Господь поможет мне оправдаться в том, в чем меня обвиняет недобрый человек.

Еще несколько минут, и Владиславлев был уже пред преосвященным.

– Что вы там такое сделали? Как вы оскорбили при всех Карпа Селивановича? сказал ему преосвященный после обычного благословения его.

– Я, ваше преосвященство, ничем не оскорблял его. Я лишь указал ему смело на двух несчастных, проливавших в это время свои слезы. Там было свидетелей более пятидесяти человек, и все это подтвердят.

– Хорошо. Расскажите мне все по совести, как было.

– Только уж для полноты позвольте мне чистосердечно рассказать вам, как я вздумал поступить во священники, с этою целию приехал сюда вместе со вдовою протоиерея Беневоленского и что именно заставило меня смотреть на Карпа Селивановича, как на немилосердного обирателя несчастных вдов и сирот, не смотряна их бедность и нищету.

– Хорошо. Расскажите все, как было.

Владиславлев начал свой рассказ с того, как он совершенно неожиданно вздумал расстаться с мыслию об академии и поступить на место о. протоиерея, как еще в Зеленоводске он услышал о желании о. благочинного Альбова быть протоиереем в Зеленоводске и как по прибытии в Мутноводск узнал о том, что дело Альбова уже близится своим производством к концу, и потому решился со вдовою о. протоиерея идти к Злобину, и в самых живых чертах описал преосвященному проделки Злобина с этою вдовою; потом он рассказал о своей встрече с старушкою и принятом им участии в ней, и наконец, описал сцену с Злобиным. Слушая его, преосвященный не раз покачивал головою, вздыхал и говорил; «о. Боже мой! какая жестокость, какое немилосердие!»

– Могут ли свидетели подтвердить, что точно такая сцена вышла у вас с Злобиным? – сказал преосвященный, выслушав Владиславлева.

– Все подтвердят. Там было более пятидесяти человек, а в числе их был и ваш приближенный иеромонах о. Димитрий.

Преосвященный позвонил и приказал позвать к нему о. Димитрия.

– Расскажите пожалуйста, как этот студент оскорбил при вас Злобина, – отнесся преосвященный к о. Димитрию, когда тот пришел.

– Кроме того, что этот студент очень смело обратил внимание Злобина на двух несчастных, когда Злобин привязался было к нему, он ничего не сделал, – ответил о. Димитрий. – И я думаю, что студент этот за свой поступок заслуживает общей благодарности.

– Вы расскажите мне все, как именно было.

О. Димитрий рассказал все в подробности.

– Если ото действительно так было, я не нахожу, чтобы Злобин был так жестоко обижен, как он мне представлял, сказал преосвященный. Хорошо, что вы говорите правду в глаза, не страшась за то мщения, и вступаетесь за несчастных. Но во всяком случае вам нужно быть осторожным. Вы еще не знаете, что за человек Карп Селиванович. Его и я подчас уважаю, а подчас и побаиваюсь. Он очень мстителен и имеет у себя сильную заручку в одном родственнике.

– Ничего, ваше преосвященство! сказал о. Димитрий: по временам его следует-таки пощипывать. А то для него и бедный тоже, что и богатый: никому спуску не дает.

– Так-то так, да что же сделать-то, когда мы связаны?.. покровительство сильных все может сделать. Я боюсь, как бы он не отомстил этому студенту. Он теперь затаит свою злобу, потому что я должен буду ему сказать, что более он сам во всем виновен, чем студент, и что, если он начнет дело против Владиславлева – себя осрамит.

Преосвященный позвонил снова и приказал ввести к нему несчастную старушку с ее правнучкою. Через несколько минут явилась и старушка, едва передвигавшая ноги и поддерживаемая своею правнучкою. Получив благословение, обе они пали на колена пред преосвященным и залились слезами.

– Встаньте и утешьтесь! – сказал им преосвященный.

– Ах, отец ты наш! Смею ли я стоять перед тобою? – сказала старушка.

– Я тебе приказываю... встань... тебе неприлично стоять на коленях предо мною, ты постарше меня, в бабушки мне годишься.

Старушка встала, а за нею встала и правнучка ее.

– Защитите нас, отец наш! – начала старушка – и не дайте в обиду этого молодого человека за то, что он имеет такую добрую душу.

– Хорошо, хорошо. Я тебя защищу и его не дам в обиду. Но прежде расскажи ты мне по совести все, что с тобою сегодня случилось и как этот студент вступился за вас.

– Ах, отец ты мой! Я вот уж третий раз за полтораста верст пришла сюда с одними сухарями, чтобы похлопотать о своем деде. К кому здесь ни обращалась, никто не принял во мне участия. Пошла сегодня к Карпу Селивановичу, думала, что хоть он мне поможет, а он – суди его Бог за то! – еще хуже всех поступил: несмотря на мои слезы, взял с меня последние три рубля, да еще неотступно требовал прислать ему еще семь рублей. Тогда я решилась идти пред твои светлые очи и пасть к твоим ногам, прося себе защиты. Правнучка моя Маша привела меня сюда. Так как было еще рано, я села на лестнице немножко отдохнуть. И горько-горько мне вдруг стало! Мне казалось, что во всем мире нет мне с сиротою помощника. Я боялась, что меня не допустят до тебя. И слезно я в эту пору заплакала! Слезы ручьем лились у меня, а я никак не могла перестать плакать. Вдруг подходит ко мне этот молодой человек, и вступает ласково в разговор.

Так начала старушка свой рассказ и по-своему, попросту, рассказала известные уже нам, вышеописанные сцены. Рассказ ее был самый простосередчный, а слезы так и текли у нее из глаз.

Преосвященный дал ей еще несколько вопросов на счет того, какими средствами она пропитывается с своею правнучкою, и как живет.

Старушка в простом рассказе представила ему самую печальную картину своей бедственной, в полном смысле слова, нищенской жизни. Слушая ее, преосвященный поминутно вздыхал; не раз и слеза катилась с его глаз, не раз и восклицал он: «О Боже мой! о Боже мой!»

– А, о. Димитрий! – сказал он, наконец, когда старушка кончила свой рассказ. Вот как живут-то несчастные! А мы здесь сидим и не ведаем того, что почти перед глазами у нас творится.

– Я вам, Владиславлев очень благодарен прежде всего за то, что вы так сострадательны к делу несчастных: мне это очень нравится... особенно же нравится то, что вы, имея сами нужду в деньгах на свое производство, с такою охотою отдали несчастным часть своих денег...

– Я, ваше преосвященство, такую натуру имею, что не могу равнодушно смотреть на несчастных... Я всегда отдаю им даже последнюю копейку... Эти же деньги, по правде сказать, предназначались людям, не имеющим в них большой нужды... так не лучше ли мне было дать им другое назначение?.. Лучше пусть я от того потерплю медленность в ведении дела, да несчастные не протянут своей руки выпросить копейку ради Христа...

– Но вы не потерпите ничего. Я прикажу ваше дело незамедлительно вести, и сам буду за ним наблюдать... Затем, я очень еще благодарен вам за то, что вы обратили и мое внимание на этих несчастных, или, по крайней мере, дали мне случай обратить на них свое внимание... Вот и видишь теперь, что нет худа без добра, и что все, что ни делается с нами, делается к лучшему... Не обратите вы своего внимания на этих несчастных и не столкнитесь с Карпом Селивановичем, – почем знать? – я, может быть, и не обратил бы на них должного внимания.. Очень могло бы быть, что они и не дошли бы до меня; быть может, я сегодня не стал бы принимать просителей... Могло быть и то, что они попали бы ко мне не в час, как говорится... Могло бы быть даже и то, что я просто не обратил бы на них должного внимания... Ведь много ходит ко мне вдов и сирот: и почем их узнаешь, кто из них истинно несчастен? Между действительно несчастными чаще обойдешь кого-нибудь вниманием, потому что он не очень искателен и боязлив; зато какие-нибудь пройдохи, притворщицы как раз могут быть приняты за несчастных... Все может быть... И вот эти несчастные, быть может, пошли бы опять домой свое горе мыкать, как доселе мыкали!.. А теперь я их не оставлю так...

– Отец ты наш! как я тебе буду благодарна, если ты благоволишь представить место за этою сиротою! сказала старушка и заплакала.

– Предоставлю, предоставлю; более о том и не беспокойся... Ступай себе с Богом домой, все будет сделано. Погоди только вот, я сейчас пошлю за Карпом Селивановичем, спрошу его как о вашем деле, так и о том, сколько в год денег получалось в попечительство с вашего места...

– По сороку рублей в год, отец мой! Я это знаю...

– Ну, и прекрасно! Я прикажу возвратить вам эти деньги...

Старушка и девушка поклонились преосвященному со слезами на глазах от радости.

– О. Димитрий! продолжал между тем преосвященный, обращаясь к своему иеромонаху: выдайте этим несчастным из полученного мною сегодня жалованья тридцать рублей, да прикажите сейчас же послать за Злобиным.

О. Димитрий отправился исполнить это поручение, а преосвященный обратился снова к Владиславлеву.

– Вам, Владиславлев, говорил он, я желаю добра и потому советую вам быть поосторожнее... А то ведь, знаете ли, иногда ни за что можно попасть в беду: просто, от одного пустого слова пропадешь... Суды у нас устроены очень скверно. Всякому мерзавцу открыт свободный доступ привлечь всякого к суду. Самая пустая, самая кляузная бумаженка непременно должна идти в ход... начинаются из-за нее суды да следствия, которые иногда тянутся целые годы, исписываются целые кипы бумаги и все-таки часто не доберешься до истины... переплетутся между собою обе стороны так, что и решить невозможно, кто действительно прав, кто виноват. Вон, посмотрите, какие кипы дел лежат на столе, и каждая из них не более, как одно только еще, может быть, на половину не оконченное судебное дело... И извольте тут возиться с ними... извольте читать их по субботам, да утешаться тем, как там объясняются люди в своей злобе друг против друга и ненависти друг к другу... Так-то...

– Постараюсь, ваше преосвященство, быть осторожным,

– Постарайтесь!.. А теперь я постараюсь все уладить так себе – миром. Если же Злобин подаст на вас жалобу, я постараюсь о том, чтобы он взял ее назад... Уж я это улажу. Только будьте осторожнее.

Вошли Злобин и о. Димитрий. Последний подал вдове 30 р., которые та приняла с величайшею благодарностию; а Злобин стал в струнку неподалеку от преосвященного, точно птичка.

– Скажите, Карп Селиванович, обратился к нему преосвященный: отчего дело этой несчастной старушки о предоставлении причетнического места в селе Вознесенском за этою девушкою сиротою три года у вас не кончено производством?

– От того, что эта сирота не имеет права на предоставлении за нею места,

– Как не имеет права?.. От чего не имеет?..

– Она дочь священника, лишившагося сана.

– Но она родилась еще в бытность его священником... Значит, она состоит в духовном ведомстве. Пишется она в клировых ведомостях?..

– Пишется, в селе Изъяславлеве, где отец ее был причетником...

– Т. е. состоял на причетнической вакансии?.. Так как же вы говорите, что она не имеет права? Она имеет полное право... она наша же сирота... Это не хорошо... Давно бы пора кончить это дело... Ну, я человек еще недавний здесь и не могу всех знать, а вы уже не первый год здесь служите: пора вам знать хорошо, кто наш, кто не наш... А присутствующие-то куда же смотрят?.. Ведь это диво!.. В три года пустяковского дела вы не кончили производством... Кончите его немедленно... Впрочем представьте его ко мне сегодня же, я сам его рассмотрю... Место предоставить за сиротою, а ту сумму, которая от него получалась в попечительство, возвратить этим несчастным сполна...

– Слушаю, проговорил Злобин, кусая свои губы.

– А вы, несчастная, обратился преосвященный к старушке и девушке: с Богом теперь ступайте домой... дело кончится в вашу пользу...

Старушка и девушка поклонились преосвященному и хотели было подойти к нему за благословением, чтобы потом выйти; но были остановлены, потому что, к досаде Злобина, Владиславлев снова обратился к преосвященному с ходатайством за них.

– Ваше Преосвященство! сказал он: позвольте мне еще одно слово сказать вам в пользу этих несчастных...

– Говорите... Я охотно выслушаю вас, я если будет возможно, исполню вашу за них просьбу лишь бы наградить их за терпение...

– Эта несчастная старушка вдова священника, а правнучка ее, еще более ее несчастная, дочь священника... Как вы слышали, обе они доселе вели жизнь самую бедственную, ничем не лучше нищенской... не видели они отрадных дней в своей жизни давно уже... одно только горе... и горе со слезами было неотступным их спутником... Думаю, что за такую горестную жизнь их можно наградить как должно... Девушка эта, как я полагаю, стоит большего, чем быть женою пономаря в бедном селе...

– Но что же еще я могу сделать для них?.. Скажите, если знаете...

– А вот в мутноводском же уезде, в селе Михайловском есть праздное священническое место... Предоставьте его за этою сиротою...

– Да, точно, там есть праздное место... Пожалуй я сделаю это...

– Но место это уже обещано благочинному Альбову для его дочери, вмешался Злобин. У нас и журнал уже о том составлен...

– Ах, да! сказал преосвященный: я точно обещал его Альбову, в случае если бы ему не пришлось поступить в протоиереи в Заленоводск.

– Ваше Преосвященство! Было бы с вашей стороны величайшею несправедливостию, если бы вы, устранив эту несчастную сироту, имеющую большие права на это место, чем дочь благочинного Альбова, предоставили место за этою последнею, сказал Владиславлев.

– Как ты смеешь так дерзко говорить его преосвященству! сказал Злобин.

– Постойте, Карп Селиванович! – прервал его преосвященный. – Может быть они говорят сущую правду... Почему вы, Владиславлев, так думаете?..

– Потому, что эта несчастная круглая сирота и ничего за собою не имеет ... небось и платья-то нет у нее порядочного; а та имеет родителей, жила всегда в довольстве, может быть свободно выдана на сторону за порядочного человека и жить опять в довольстве, потому что благочинный Альбов очень богат, даст за нею одними деньгами четыре тысячи рублей... А ведь из них и та, и другая священнические дочери... И кому же должно отдать преимущество?.. Неужели последней из них?..

– Ваша правда, я был бы очень несправедлив, если бы допустил это...

– Но ты лжешь, мальчишка! вспылил Злобин. Обратите, ваше преосвященство, свое внимание на наглость и ложь его. Альбов очень беден.

– Нет, я не лгу, сказал Владиславлев: я говорю сущую правду.

– Почему же вы знаете, что он богат? спросил преосвященный.

– Я бы и не знал об этом, если бы благочинный Альбов не предлагал сначала моему товарищу и односельцу Вознесенскому а потом и мне взять его дочь. Это было не далее, как в прошлые святки, когда я жил дома. От него с письмом явился ко мне причетник... в письме же мне предлагалось взять его дочь с поступлением на обещанное вами ему священническое место, где таковое найдется, и обещалось в приданое одними деньгами четыре тысячи рублей да платья и всякой всячины тысячи на две.

– Это ложь... этого не может быть, сказал Злобин.

– Нет, не ложь. У меня даже и письмо его цело. Оно у меня здесь, сказал Владиславлев, и тотчас же, достал письмо из бокового кармана, подал его преосвященному.

– Видите, Карп Селиванович! Он прав: это писал Альбов... рука его, сказал преосвященный, прочитав письмо и подавая его Злобину.

– Я бы не смел и подумать говорить об этом; если бы не имел у себя этого письма, сказал Владиславлев.

– Интересно однако же знать, от чего вы не согласились с Альбовым, когда обещано вам так много? Невеста, что ли, нехороша? – спросил архиерей.

– О невесте я ничего не знаю ни дурного, ни хорошого. Я просто отверг в ту пору это предложение потому, что думал об академии, а не о местах.

– Ну, а после, когда вы уже решились не ходить в академию?

– После? Я даже и не подумал об этом. Я не гонюсь за деньгами. Я враг обычая брать и давать приданое. При том же я подумал, что Бог и счастия мне не даст... быть может, обещанное ему место должно бы быть замещено сиротою, а Альбов вымолил его у вас.

– Ну, а теперь вы разве берете вовсе без денег?

– Положительно без денег. И искал не денег, а человека, и нашел такую себе невесту, какую всегда желал найти... высоконравственна, умна, начитанна, рассудительна, богомольна, добра... словом, она вместо приданого несет своему мужу жизнь вполне отрадную, хотя и среди всякого рода лишений и скорбей. Вот бы, ваше преосвященство, следовало обратить всем внимание на воспитание дочерей, а не на то, чтобы побольше приготовить для них денег! Я даже и представить вам не могу, какое несравненное превосходство имеет моя невеста пред великим множеством других девиц духовного звания.

– А ведь и правда, Карп Селиванович, на это следовало бы обратить внимание... А мы и не подумали никогда о том... Нужно подумать... Ну, еще Владиславлев, вопрос: откуда могут быть у Альбова такие деньги?

– Как же не быть им?.. Он тридцать лет благочинным.

– А разве благочинные берут взятки? Или духовенство платит им что?..

– И взятки бѳрут, и другие доходы есть. Проедут, например, два раза в год по округу, получат за каждый визит не менее трех рублей, станут причты книги сдавать, опять дают от пяти до шести рублей.

– Но ты верно лжешь, – вмешался снова Злобин. – Я многих расспрашивал, и они клялись мне, что никаких доходов им нет.

– Может быть, и клялись вам в этом какие-нибудь бесчестные люди, – отвечал ему Владиславлев. – Но что значит клятва для человека бесчестного, тем больше еще, если дело касается до их оправдания? Можно, например, взять с бедной вдовы двадцать пять рублей ни за что, ни про что, и заставить ее поклясться, что она и еще вышлет семьдесят пять рублей, и все-таки потом поклясться, что этого не было.

Злобин при этом стиснул зубы и сжал кулаки, а преосвященный слегка улыбнулся, взглянув искоса на смущенного Злобина.

– Итак, – сказал преосвященный: – Альбов богат и может выдать свою дочь прилично на сторону, а эта девушка круглая и беспомощная сирота... Я с вами, Владиславлев, согласен .. я хочу ей быть вместо отца и устроить ее судьбу, как только выйдете от меня, напишите старушке прошение о дозволении ей приискать жениха своей правнучке с определением его на священническое место в селе Михайловском, и я сейчас же дам на нем надлежащую резолюцию. А вы, Карп Селиванович, то дело закончите, Альбова тоже, а этого не задерживайте...

– Очень рад этому, ваше преосвященство, – сказал Владиславлев: – я постараюсь сегодня же я жениха им приискать... здесь есть несколько моих товарищей... думаю, что никто из них не откажется от такого хорошего места, если они уже не начали дел о поступлении на места.

– И прекрасно... благо невеста здесь... студенту не ехать смотреть ее...

– А я полагаю не следует так спешить, – сказал Злобин – Неразумно без разбора отдавать место первой же девченке...

– Что вы говорите? – сказал преосвященный очень недовольным тоном.

– Самую простую вещь... нам нужно еще прежде собрать самые точные сведения о поведении этой невесты: быть может она еще бесчестная девчонка.

– Ну, ваше преосвященство, – сказал Владиславлев: – если собирать точные сведения о каждом и при том собирать так, как они у нас обыкновенно собираются, да еще в таком положении, в каком находится эта девушка, т.е. в положении кандидатки на звание священнической жены и соперницы дочери Альбова, то всякую девушку можно очернить... Я думаю, что Альбов все силы свои употребит, чтобы очернить эту девушку, лишь бы устранить ее от места... Тут будет все пущено в ход, и клеветы, и подкуп бесчестных людей в свидетели против нее...

– Это правда, – сказал преосвященный: – да и какая нужда наводить справки, когда и без того можно быть уверенным в ее честности.

– А что, если она бесчестная девчонка? – снова сказал Злобин.

– А чем вы уверены в том, что дочь Альбова лучше ее? – спросил Владиславлев. – Я полагаю, что вы о ней справок не наводили.

– Да, – сказал преосвященный: – что вы скажите на это, Карп Селиванович?

– Да та жила под присмотром родителей, а за этою никто не присматривал... Стало быть, она могла повесничать сколько ей хотелось.

– Отец ты наш! – вскричала старушка, бросаясь в ноги преосвященному. – Скажи ему, чтобы он не говорил таких пустых речей по ненависти к нам. Нам ли было думать о чем-либо дурном, когда мы и день, и ночь не осушали своих глаз в своем несчастии?

– Это, правда, как можете вы, друг мой, говорить так не хорошо?.. Они трудом собственных рук пропитывали себя. Можно ли о чем-нибудь тут думать им о другом, кроме того, как бы не умереть с голода?.. Дочь же Альбова, я полагаю, вела себя всегда свободнее во всем, потому что живет в довольстве... Оставьте свои затеи.

– Да что она не хорошая девочка, видно даже из того, что она сама пришла сюда просить себе места и жениха.

– Нет. Она не за этим сюда пришла... За хлопотами о месте шла сюда ее прабабка... а она шла затем, чтобы быть при прабабке и охранять ее в пути, так как старушка чуть уже двигается.

– Отец ты наш! – обратилась снова старушка к преосвященному: – по всему видно, что Карпу Селивановичу не хочется, чтобы сделали нам великую милость и были вместо отца... я боюсь, что он еще теснить нас станет .. Оставьте лучше за нами прежнее место...

– Об этом ты и не думай, старушка!.. Я сказал и сделаю .. Идите с Богом... Вот этот студент будет за вас ходатаем... Подождите его, пока он выйдет от меня... Он скажет вам, что нужно делать.

– А что этот студент по какому праву взял на себя ходатайство за них? Родственник, что ли, он им или опекун их? – возразил Злобин с сердцем.

– Нет, ответил Владиславлев: – я им не родственник и не опекун их. Я не более, как хороший христианин. Я увидел их слезы сегодня и принял в них христианское участие по чувству любви к ближним и по заповеди Спасителя: блаженны милостивые... Не велика еще важность называть себя покровителями и защитниками несчастных и не оказывать им милости... но вот истинно доброе дело – быть действительно милостивым к несчастным, делиться с ними последнею копейкою и защищать их от притеснений сильных, быть им вместо отца...

– Да ты еще умеешь рассуждать и нравоучения читать!..

– Оставьте это, Карп Селиванович! сказал преосвященный. – Владиславлев ничего дурного не сделал, вступившись за несчастных, оказав им большое пособие из своих лепт и приняв на себя ходатайство за них. Я ему очень за это благодарен... можно надеяться, что он у нас будет примерным священником, отцом несчастных и обличителем пороков безбоязненным...

– Ну, что ж, пусть верх будет на стороне мальчишки.

– Не верх, а невинность, правда и милость... Но оставим свои счеты. После я с вами переговорю о вашей жалобе на Владиславлева, а теперь я еще порасспрошу, между прочим, кое-кого о том, как у вас вышло с ним столкновение... Нужно это дело решить беспристрастно, потому что столкновение ваше случилось при пятидесяти человек просителей и неприятно бы на всех подействовало то обстоятельство, что я по одной только вашей жалобе, не оправданной свидетельскими показаниями, решил наказать студента.

– Я полагаю, не стоит спрашивать свидетелей... они все будут за него.

– В таком случае оставьте лучше свои претензии на него.

– Я согласен... не ищу на нем оскорбления...

– Вот и прекрасно. Владиславлев! извинитесь перед Карпом Селивановичем.

– Я охотно это сделаю по чувству христианского смирения, сказал Владиславлев: – потому что уверен, что моя смелость была им неприятна.

Владиславлев извинился перед Злобиным. Злобин же с своей стороны ни слова не сказал ему и вышел от архиерея, затаив в душе злобу против Владиславлева и думая: «отомщу я ему, жестоко отомщу»..

Преосвященный позвонил и приказал ввести вдову – будущую тещу Владиславлева, Когда та вошла, преосвященный расспросил ее, как она ходила к Злобину, и только лишь вздыхал и покачивал головою, слушая ее чистосердечный рассказ о проделках с нею Злобина.

– Вы ему не высылайте этих денег... сохрани вас Бог, если вы это сделаете... Я осержусь на вас тогда, сказал преосвященный вдове, когда та рассказала ему о своем обещании выслать Злобину 75 рублей.

– Но ведь я клялась пред иконою, что вышлю, возразила вдова.

– Я разрешаю вас от вашей клятвы... она была вынужденная и вовсе неразумная... вы не должны ее исполнить. Я разрешаю вас от нее. О пособии из попечительства вам бы и толковать с ним не следовало. Подайте мне о том прошение сегодня же. Я сам назначу вам выдачу пособия по сорока рублей в год в уважение заслуг вашего покойного мужа, бывшего много лет сотрудником епархиального попечительства... С удовольствием я назначил бы и более сорока рублей; но попечительство наше скудно средствами... Наши отцы честные мало прилагают заботливости к усилению ежегодных сборов. Один только ваш покойный муж с года на год увеличивал эти сборы, а прочие отцы благочинные, напротив, с года на год их уменьшают...

– Премного вам благодарна я за эту милость, сказала вдова и поклонилась архиерею.

– Ну, теперь обратимся к вашему делу, сказал архиерей: – как мне быть с вами?.. И вас обидеть не хотелось бы, и о. Альбова хотелось бы действительно отличить пред другими за его заслуги по должности благочинного... он действительно ревностный и опытный благочинный.

Владиславлев объяснил архиерею все обстоятельства дела и все права вдовы на принятие зятя на место.

– Резонно, сказал архиерей, выслушавши Владиславлева: – Альбову я дам другое место.

После этого преосвященный принял от Владиславлева прошение и условие, благословил его и вдову, приказав последней ехать домой и не беспокоиться много о месте, и они вышли из архиерейской залы.

В коридоре между тем давно уже все ожидали Владиславлева, чтобы от него самого услышать, чем кончилось его дело с Злобиным. «Ну, что, чем все кончилось? благополучно ли?» спросили его все, едва только он сошел с лестницы. Владиславлев рассказал все в подробности.

– Славно! славно! сказали все: – а мы боялись за вас.

– Ничего!.. Идите смело вперед по пути истины, сказал Владиславлев: – не унижайтесь пред сильными мира, говорите им небоязненно правду, будьте только сами во всем исправны, – и тогда ни один человек не только не отдавит вам ноги, но и не посмеет ступить на вашу ногу, и не залезет к вам в карман, хотя и обоими лапами будет цеплялся за него.

В эту минуту к Владиславлеву подошел один господин, по-видимому, помещик и, подавая ему сторублевую ассигнацию, сказал; «Вы истинно доброе дело совершили, молодой человек, что защитили этих несчастных от такого кровопийцы, как ваш Злобин... Потрудитесь передать эту ассигнацию несчастным. Я и сам некогда был почти нищим, и знал, что значит нищета... она в тысячу раз хуже и безотраднее нищенства... нищий промышленник известного сорта; протягивая свои руки, он всегда найдет себе не только кусок сладкого хлеба, но и средство к удовлетворению самых разнообразных своих прихотей и животных инстинктов... бедный же до нищеты льет день и ночь слезы и стыдится, мало того, считает грехом протянуть свою руку... Я эту сумму предназначал было вашему Иуде, как все называют Злобина, за то, чтобы он не задержал моей просьбы и дела о построении мною новой деревянной церкви, вместо ветхой; но видно Богу угодно, чтобы эта сумма пошла не на погибель ближнего, а на облегчение участи несчастных. Я и сам бы мог передать эту сумму несчастным, но не хочу, чтоб на меня обратил кто-нибудь свое внимание, для вас же все равно. Если спросят вас о имени благодетеля, скажите, чтобы помнили Михаила и Марию с чады».

Владиславлев поблагодарил и от себя и от несчастных благотворителя и потом подошел к ожидавшим его старушке и ее правнучке.

– Бабушка! сказал он. – Благодарите теперь Бога, что он все-таки хорошо устроил к вашей пользе, и никого не бойтесь, никто не обидит вас более... А это вот возьмите на приданое вашей правнучке... Деньги эти просил меня передать вам один неизвестный благотворитель.

– Спасибо, голубчик, спасибо. А как зовут его? Не знаешь ли?..

– Приказано сказать, чтобы вы помнили Михаила и Марию с чады...

– Маша слышишь?.. смотри, не забудь своих благодетелей...

– Не забуду: всегда буду помнить... Благодарю только, прабабушка, Господа Бога. Он никогда не оставляет несчастных.. И не говорила ли я вам, что Он и нас не оставит, но пошлет нам свою милость?.. Сиротские слезы не пропадают...

– А вы знаете, бабушка, какая эта ассигнация? спросил Владиславлев, отдавая деньги...

– И не видывала от роду такой бумажки, отвечала старушка.

– Ведь это сторублевая ассигнация. Смотрите не забудьте...

– О, Боже мой! отколе нам ныне такое счастье? Я от роду не видывала столько денег... Маша, Маша! моли Господа Бога и день и ночь за этих благодетелей.

Старушка и девушка заплакали от радости, и поцеловали у Владиславаева руку, не смотря на то, что последний не давал ее.

Прошло еще несколько минут, Владиславлев написал в канцелярии преосвященному два прошения, одно о назначении пособия своей будущей теще, а другое о дозволении приискать жениха Маше с определением его на священническое место в село Михайловское. Едва потом он успел отдать теще прошение, и стал сходить по лестнице, чтобы отдать внизу другое прошение старушке, как на встречу ему попался бывший его товарищ Богоявленский, шедший к архиерею с прошением в руках... И – что за странная случайность! Он шел подавать в тоже самое село Михайловское, которое было так неожиданно предоставлено за женихом Маши, и знал эту девушку... И вот как раз разыгрался неожиданно новый роман.

XV. Устроение судьбы Богоявленского

Мироносичное воскресенье. Чудный, тихий и теплый, первый еще в том году, весенний погожий вечер после праздника Пасхи вызвал на улицу всех жителей небольшого села Покровского черноземского уезда. Молодые поселянки водили хороводы и пели веселые песни, приветствуя весну, как золотое время года. Старички, отцы и деды их сидели у своих домов, слушали веселые песни, вспоминали старину, судили и рядили о новых своих крестьянских порядках и благодарили Царя-батюшку за то, что он избавил их от вековой неволи. Под час они в своих разговорах касались и своего будущего и говорили меж собой о том, что их время уже ушло, и пора им собираться туда, где вечная свобода и вечный покой. Старушки и пожилые женщины, неучаствовавшие в общем веселии, собирались в кружки и толковали о разных разностях, а больше всего горевали о том, что их мужья и дети много за святую неделю пропили денег в шынке у «кордонного», который ежедневно возил, не навозился на них водки. Молодые ребята то вертелись около хороводов и высматривали себе невест, то собирались в кружки, играли на жилейках и рожках – этих доморощенных деревенских музыкальных инструментах, плясали, кричали и гамели. Куда ни взгляни, везде на селе крик, шум и веселье. Только лишь на одной поповской слободке близ вашей церкви все было тихо и скромно, и безмолвно вокруг. Священника не было дома, потому что он сам повез своих детей в Мутноводск и еще не возвращался оттуда, а жена его сидела у колыбели, убаюкивала малютку-дочь и раздумывала о том, когда-то ее старший сын окончит курс и пристроится к месту, и где-то ему придется приискать себе место и невесту. Мысли далеко заносили бедную матушку, не видевшую в своей жизни счастливых дней и ждавшую себе покоя лишь в старости. Дьякон-старичок лет 80 сидел на своем пчельнике с пономарем и толковал о том, что воля крестьян доведет все крестьянское население до пьянства, и тогда положение духовенства неминуемо ухудшится, и перечислял, какие уже и теперь в самое короткое время произошли перемены в отношениях прихожан к причту. Пономарь только лишь поддакивал дьякону, качал головою да вздыхал, представляя себе, что в последние годы ему придется здесь жить еще беднее, чем прежде жилось. В доме вдовой дьячихи в это время решалась участь единственного ее сына, студента семинарии Павла Васильевича Богоявленского. Вся семья, состоявшая из матери, сына и двух дочерей-невест, сидела за столом и совершала свой самый скудный, почти нищенский ужин. Мать долго сидела молча, посматривала на сына и собиралась с духом заговорить с ним о его судьбе; сын был задумчив и очень невесел; дочери поочередно переносили свой взор с матери на брата и, зная, что брату их теперь вовсе не до того, чтобы разговаривать с ними, не смели нарушить общего молчания.

– Паша! Что ж ты так задумчив и ничего нам доселе не скажешь о своей поездке к о. благочинному Альбову? – обратилась наконец мать к сыну, прерывая общее тягостное для всех молчание.

– По неволе, матушка, задумаешься, когда не знаешь, как быть и что делать, сухо ответил сын.

– Хорошо ли тебя там приняли?.. Понравилась ли невеста?..

– Приняли меня, конечно, хорошо, как желанного гостя и жениха, выставили мне напоказ двух дочерей-невест, любую выбирай, и высулили за каждою по 4000 рублей деньгами да приданым на 2000 рублей... Да что в этом толку?.. Жить ведь придется не с деньгами и приданым, а с женою... вот тут-то и выходит такая запятая, что и не знаешь, как быть.

– Что же тут выходит? Разве невесты не хороши?

– Да. И собою-то они обе некрасивы и стареньки, а хуже всего то, что они обе непомерно горды, белоручки, модницы, кичатся своим богатством и знатным родством, так что на меня смотрят свысока, как будто далее с презрением, с какою-то манерою покровительниц; при мне же позволяют себе говорить про моего бывшего товарища Остроумова, что он чистая «дьячковщина», или «дьячков сын невежа». Ну, да что там иного говорить? Одним словом, они мне не по сердцу. Мне, как говорится, нужно рубить дерево по себе. Я дьячков сын и сирота, бедняк и труженик, естественно и невесту должен себе искать такую, которая была бы по мне... Я желаю всею душою предаться пастырскому служению, трудиться, вести скромную жизнь и благодетельствовать вам и своим прихожанам, а дочери о. благочинного не так смотрят на вещи... Нет, я чувствую, что ни с одною из них я не могу быть счастливым.

– Ну, а место где же?

– Места определенного еще нет... О. благочинный лишь говорил мне, что для него Злобиным уже приготовлено какое-то местечко одной дочери, да и сам он подал прошение об определении его в протоиереи соборной церкви в г. Зеленоводске и надеется получить это место, а свое сдать мне, или кому-либо другому на другую дочь... И он так уверен в том, что сразу получит три места, что надеется обе свадьбы сыграть непременно к Троицыну дню.

– Что ж ты изъявил свое согласие взять ту или другую дочь?

– О, нет!.. Я не сказал там ни да, ни нет. Я сказал, что подумаю дома, посоветуюсь с вами, побываю в Мутноводске, а тогда и пришлю о. благочинному письменный ответ. Тем не менее Альбов снабдил меня письмом к Злобину, который обещал ему все устроить и все хлопоты по его делам принять на себя. Волей-неволей приходится теперь ехать в Мутноводск и там позаботиться о себе. Так или иначе, а наконец нужно же решить свою судьбу и пристроиться к месту.

– Да и пора уже... не все же тебе есть мой хлеб... пора и меня кормить. И я очень бы желала, чтобы ты покончил с о. благочинным, потому что место тогда ты получишь праздное, да и денег-то возьмешь столько, что будет из чего тебе поделиться с нами... и мне помочь, и сестер выдать замуж.

– Вам, матушка, я без того, Бог даст, помогу... себе во всем откажу, а вас в нужде не оставлю, где бы я ни был и как бы я ни жил... сестер точно также не забуду, пристрою к месту. Но воля ваша, чтобы согласиться с Альбовым, об этом еще нужно хорошенько подумать. Я завтра же отправлюсь в Мутноводск и там поразведаю, где есть места и какие. Если придется, съезжу куда-нибудь и невесту посмотреть. Только вы, матушка, пожалуйста меня не стесняйте... не настаивайте на том, чтобы я гнался за приданым. Лишь бы мне понравилась невеста, а то я и без денег возьму ее. Не все же с деньгами берут невест, а ведь иные из таковых по милости Божией живут лучше тех, которые берут за невестами большое приданое.

– Как знаешь, но мне было и желательнее и приятнее, если бы ты женился на какой-либо из Альбовых. Если невеста немножко не хороша, старенька и горда, то это еще что за беда? Как женишься, все у вас пойдет по-нову... тогда и она переменится... смилится-слюбится. За то ты будешь жить в достатке и почете, а ныне ведь век таков, что тот только и хорош, что богат да знатен.

– Вы, матушка, забываете, что я хочу быть священником в истинном значении этого слова, хочу служить Господу Богу и своим пасомым всем сердцем, а для этого не нужно ни богатства, ни знатности... нужно напротив усердие и труд...

– Ошибаешься, Пашенька!.. Если ты хочешь всем сердцем предаться своему служению, для этого тебе нужно прежде всего иметь обеспечение в жизни, чтобы заботы о куске насущного хлеба изо дня в день не отвлекали тебя от исполнения твоих пастырских обязанностей и не сбили тебя с толку. Поверь мне, что это так. Ты еще молод и не опытен, судишь обо всем по своим семинарским книжкам, а я уже состарилась и посидела в трудах и невзгодах, и на своем веку много видела таких-то мечтателей, как ты, и все они ныне по нужде приданы изысканию куска насущного хлеба... Пойдут у тебя дети, потребуют воспитания; тогда и увидишь, что значит иметь у себя в запасе деньги... тогда и мечты твои все разлетятся в прах... и день и ночь будешь думать лишь о том, как бы своему горю пособить...

Последние слова невольно заставили Богоявленского призадуматься, и он ничего на них не ответил матери,

– Не знаю, матушка! – сказал он наконец. – Может быть, вы и правы, а я все-таки остаюсь при своем. Поеду в Мутноводск, и там подумаю обо всем, посмотрю, что нужно будет делать. Если не придется нигде найти места и невесты такой, чтобы не было обязательства содержать осиротевшую семью тестя, тогда, может быть, и с Альбовым я покончу дело... благо место мне дано будет праздное. Имея деньги, я в самом деле свободнее могу тогда располагать своим временем и трудами и больше буду иметь возможности помогать от своих трудов не только вам, но и своим бедным прихожанам. А все же, матушка, я опять вам скажу: если мне где-нибудь понравится, хотя бы и самая бедная, невеста, я не задумаюсь за нее сосвататься... лучше жить в бедности, да с любимою женою, чем в богатстве, да без любви к жене.

– Это так; но ведь ты еще ни одной из дочерей о. благочинного хорошо не знаешь, судишь о них по первой встрече... узнай их получше, может быть, и увидишь, что они обе очень хорошие девушки, и каждая из них может составить истинное твое счастье... Упускать из виду этого я тебе не советую...

– Да ты, Паша, обрати свое внимание на то, ты-то сам что за важная такая птица и что за красавец ненаглядный, сказала старшая сестра. Вы, господа женихи, любите разбирать невест, а и не думаете о том, что ведь и вас тоже невесты разбирают и ценят по-своему... Может быть, и ты невестам вовсе не нравишься, и они не захотят идти по доброй воле... Кто ты таков?.. Ненаглядный красавец, редкий умник, знаменитость какая-нибудь?.. Полунищий, забитый семинарист, не смеющий, а иногда и не умеющий сказать слова порядочного.. Кто за тобою погонится?.. Нам ли с тобою разбирать да расценивать невест, когда мы сами хуже людей?.. Слушайся лучше старших: что матушка тебе говорит, да как преосвященный благословит, так пусть и будет... Ведь если Богом не суждено тебе жениться на какой-нибудь Альбовой, так этого и не случится... Что ж и толковать об этом много?.. Ступай завтра в Мутноводск и конец: там увидишь, на ком тебе нужно жениться и где твое место...

– Вот это резонно, ответил Богоявленский. Нужно во всем положиться на волю Божию: что Господь мне пошлет, то пусть и будет, а судить о людях прежде времени да загадывать о будущем нечего.

Целую ночь потом бедняга не мог заснуть в своем шалаше в саду, ворочался с боку на бок и раздумывал, что ему делать и как быть. И матери ему не хотелось ослушаться, и на одной из Альбовых жениться страшился. Не могли заснуть в эту ночь и мать его и сестры, занятые мыслями о его судьбе.

На следующий день часов в шесть утра Богоявленский собрался ехать в Мутноводск с одним из крестьян, который ехал туда же хлопотать о дозволении повенчать его сына ранее 18 лет.

– Благословите меня, матушка, на добрый путь, сказал он матери, помолясь Богу на путь и подойдя проститься с нею.

– Дай Бог тебе, Пашенька, счастливого пути и полного успеха в твоем начинании, сказала мать и осенила его крестным знамением,

– Помни, Наша, сказала ему старшая сестра при прощаньи; все зависит от Бога... на Него и надейся... Тем, что ты студент семинарии, не гордись... О. благочинный, желая принять тебя в затья, делает этим честь и тебе и нам... Он и помимо тебя найдет жениха своей дочери, а ты то не скоро найдешь себе хорошую невесту и праздное место... Не раздумывая долго, подай прошение на то место, какое тебе укажет Злобин, а там что будет угодно Богу и преосвященному...

Богоявленский ничего не ответил на замечание сестры, молча вышел из дому, помолился на церковь и сел в плохенькую тележенку. Весь день он был не в духе, все раздумывал, и не знал, что делать а как ему быть, начинать ли дело с Альбовым или поискать себе другую невесту. Наконец, он решил начать дело с Альбовым и сейчас же по приезде в Мутноводск обратиться к Злобину за советом и помощию.

Перед вечером Богоявленский приехал в село Демино и остановился на постоялом дворе для ночлега. Когда он вошел в большую, светлую и довольно чистую избу, там сидели у стола старушка лет 80, довольно дряхлая, невесело смотревшая на Божий свет; и девушка, лет 18 или 19, очень хорошенькая собою. Они были там одни и тихо разговаривали между собою. Помолившись Богу Богоявленский поклонился старушке и девушке, отошел в сторону и сел у окна.

– Прабабушка! – сказала девушка: – как вы хотите, так и делайте, а я советовала бы вам вернуться домой... вы и до Мутноводска-то не дойдете, а оттуда до двора тем более не дойти вам, нанять же нам извозчиков не на что...

– Нельзя, Маша! – ответила старушка. Во что бы то ни стало, надо идти... Что будет, то и будет; а я все-таки пойду и явлюсь сама и в консисторию к самому Злобину – этому сатане во плоти, и к преосвященному, как к ангелу во плоти, и буду просить их о милости к нам... Нельзя же нам с тобою жить так, как мы жили эти два года... Либо какую-либо часть из доходов нам должно дать, либо позволить мне приискать тебе жениха... Ведь ты уже невеста, и я имею право просить о дозволении приискать тебе жениха.

– Право, напрасно вы обо мне хлопочете, да и о себе тоже. Ведь жили же мы эти два года безо всего и особой нужды не терпели. Бог даст и в следующие года проживем хорошо, прокормимся трудами своих рук: вы опять будете вязать чулки и продавать их, а я буду учить детей. Пойдемте лучше домой. Я боюсь, что вы дорогою заболеете. Что я тогда буду с вами делать? Не бросить же мне вас.

– Ничего, милая! Бог даст, дойдем благополучно... ведь за нами не гонят, будем идти верст по десяти в день, если я буду уставать, и то будет хорошо. Я хочу при жизни своей пристроить тебя к месту и, Бог даст, пристрою... хоть за какого-нибудь дьячка выдам тебя замуж, все будет лучше, чем век сидеть в девушках и быть сиротою... не в горничные же тебе идти.

– Я буду учить детей и заниматься рукодельем, и проживу свой век.

– Пустая мечта. Ты еще очень молода и не знаешь жизни, поэтому-то и смотришь на все так легко, по-детски. Теперь не то время, чтобы девушка могла свободно прожить свой век... ныне везде царствуют обман, соблазны, неправда. Не успеешь и одуматься, как тебя уже обманут, обесчестят и сделают несчастною.

– Я не маленькая. Сбить с толку и обмануть меня нелегко; но главное дело в том, что я хочу идти в монастырь... как только вас не станет на свете, и меня не будет в мире

– И не думай об этом. Я тебя не благословляю на это. Я была в монастыре у своей двоюродной сестры и видела, как там живут. Там та же тревожная жизнь, что и у нас в мире, те же заботы о куске насущного хлеба, те же пересуды, сплетни, раздоры, что и у нас. Если хочешь спастись, то и здесь можешь это сделать... трудись честно, молись больше и усерднее, люби всех по-христиански и делай каждому добро от души – вот тебе и путь ко спасению в мире! Ты так еще молода, что с тобою в монастыре все может случиться, да еще скорее, чем в мире. Ты так хороша собою и теперь, а в монашеском одеянии еще будешь лучше. Каждый тебя тогда заметит. Поселившись в монастыре, убежишь ли ты от мирских соблазнов? Нет; там и сама ты возмечтаешь о себе и враг тебя скорее осетит, и что, если ты потом уйдешь из монастыря? Таких примеров ведь бывало немало с теми, кто подобно тебе шел в монастырь в самом цвете лет... и несчастье было уделом таковых во всю их жизнь. Ты лучше послушайся меня и иди замуж.

– Что Богу будет угодно, – сказала девушка, – а я все-таки еще раз напоминаю вам, что вы стали слабы и до Мутноводска не дойдете. Если вы любите меня и желаете мне истинного добра и спокойствия, вернитесь домой, пока еще время не ушло и есть возможность. А зачем вы идете в Мутноводек, о том вы можете отсюда же завтра послать прошение владыке.

Как ни тихо разговаривали между собою старушка и ее правнучка, а Богоявленский весь их разговор слышал и живо интересовался им. Миловидное личико девушки привлекло его внимание, и он почти не спускал глаз с ее лица. Смотря на эту девушку, он невольно говорил сам себе: «Какая прелестная девушка! Что, если бы хоть одна из Альбовых была так же прелестна? Я не расстался бы с нею ни за что на свете. Но, увы! обе они не таковы! Нужно непременно узнать, кто такова эта интересная личность и откуда она. Что она наша же духовная, это не подлежит сомнению. Не указывает ли мне Господь невесты в ее лице? Сердце мое что-то предчувствует особенное в этой встрече с такою прелестною девушкою. О, если бы Господь действительно устроил и мою, и ее судьбу?» Скорее машинально, чем сознательно встал он с своего места я подошел к столу очень не смело.

– Позвольте, бабушка, узнать, кто вы и откуда? – обратился он к старушке, и сердце его дрогнуло пуще прежнего.

– Я, милый мой, священническая вдова, – ответила старушка – когда-то езжала в бричке, по-господски, а теперь вот иду пешком в Мутноводск. Отец мой мерами серебро сыпал в сундуки, да золота боченка два имел, а мне Бог привел и медные копеечки считать единицами... сгорел мой отец два раза в одном и том же году и умер, а я и осталась после него ни с чем... вышла замуж, должна была содержать и пристроить к месту своих сестер, а там свои дети подросли, нужно было и их вывести в люди. Едва успела я всех их пристроить к месту, муж умер, и пошли беды одна за другою валиться на мою голову. Теперь я живу в селе Вознесенском здешнего уезда в доме своего умершего внука-пономаря; а это моя правнучка. Она дочь священника, сирота, у которой один богач отнял последнее достояние за долг ее отца... теперь она живет со мною и занимается рукодельем и обучением нескольких крестьянских детей грамоте. У нас в селе есть богатые крестьяне, которые живут то в Москве, то в Петербурге, имеют хорошее занятие там разными промыслами, дают своим детям кое-какое воспитание в училищах, чтобы они могли хорошо читать и писать и знали счетную часть. Они-то и отдают Маше своих детей для подготовления их к поступлению в училища.

– Очень отрадно слышать, что вы занимаетесь подготовлением детей к поступлению в училища, – сказал Богоявленский, обращаясь к девушке: – это вам делает честь и доставляет средства к жизни... Позвольте узнать, вы сами-то где получили образование?

– Я воспитывалась дома, – кротко ответила девушка.

– Вероятно, с вами сам ваш батюшка занимался?..

– Да, и он занимался со мною много; но больше всего я обязана своим умственным развитием своему двоюродному брату, Николаю Степановичу Воскресенскому, который лет шесть тому назад окончил курс семинарии, по окончании курса жил в нашем селе на кондиции и уделял по нескольку часов в день на занятия со мною русским языком, арифметикою, географиею, историею и вообще всем, что ему казалось нужным и возможным преподать мне... Закон Божий я и без него хорошо знаю.

– Отлично... Я его помню в семинарии... Он был прекрасный ученик... Он для вас сделал очень много... дал вам возможность заниматься обучением детей... Может быть, это даст вам верный кусок хлеба впоследствии...

– Да... Вот я это и говорила не раз своей прабабушке, а она и слушать меня не хочет... все думает выдать меня замуж за дьячка... Посудите сами, сделавшись дьячихою, могу ли я продолжать теперешнее свое дело, которое мне так нравится?.. Тогда будет не до того... Дом, хозяйство, дети будут на уме... и день и ночь будешь, как в аде кипеть, в суете житейской, а все куска хлеба не съешь в сладость, с отрадою... тут не до занятий с детьми будет...

– Замужество вам не помешает продолжать прежние свои занятия. Но суть дела вот в чем, по моему мнению: вы дочь священника, и вам вовсе не к лицу быть женою дьячка... Вы так хороши лицом и так, надеюсь, умны, что вам следует быть женою священника... иначе, по моему мнению, лучше вам и не выходить замуж... Дьячковская доля самая плохая... и не дай Бог, чтобы она досталась вам... да и что за жизнь будет вам с каким-нибудь недоучкою или тупицею?.. Одна голова не бедна...

– Благодарю вас за участие... Я и сама так думала... но больше всего я надеюсь на Бога и жду Его распоряжения моею судьбою... Ему лучше видно, что для меня нужно и полезно в жизни; да будет же Его святая воля во всем!.. Я безропотно перенесу все в жизни, что бы со мною ни случилось... Я с малолетства приучена к терпению и всякого рода лишениям...

Начавшийся таким образом живой разговор продолжался целый вечер. Богоявленский так заинтересовался личностию милой девушки, что мысли его начали уже двоиться. Он ясно видел, что эта девушка далеко не то, что гордые Альбовы: она и собою прелестна, и умна, и не горда, и не белоручка; она и бедность видела и судит обо всем вернее, чем те, воспитанные в неге и роскоши и недалекие умом. Он понимал, что эта девушка могла бы составить истинное его счастье, если бы он на ней женился: она совершенно по сердцу ему и по его характеру пришлась. Он чувствовал, что и в такое короткое время он успел уже привязаться к ней всею своею душою. Ему очень бы хотелось сосвататься за нее. Но как это возможно сделать, когда тут являются непреодолимые к тому препятствия? Где и как он тогда найдет себе праздное священническое место, когда праздные места вообще весьма редки, да и то достаются не таким горемыкам, как он и эта сиротка? «Не во дьячки же мне тогда идти, хотя бы и на время, или во дияконы», думал он. Махнуть из-за нее во священники в далекие страны Сибири или на Кавказ? Очень возможно. Но и тут беда: у нее прабабушка есть, а у него мать и сестры, и оставить их здесь одних никак нельзя. Поневоле приходилось ему расстаться с мыслию о сватовстве за эту девушку. А между тем мысль эта уже начинала неотвязчиво преследовать его, и чем дальше, тем все сильнее и сильнее. Целую ночь продумал он об этом, и ни к какому решению не мог прийти. Только лишь на сердце стало еще тяжелее, чем прежде было. Не хотелось ему, хоть по пути-то до Мутноводска, расстаться с этою девушкою. И, вот, на следующее утро, отправляясь в дальнейший путь, он устроил дело так, что крестьянин согласился за 50 к. довезти до Мутиоводска вместе с ним и старушку и ее правнучку. Теперь они снова были вместе. Дорогою он постоянно разговаривал с своею спутницею, особенно когда им приходилось идти, и еще более он убедился, в том, что она отличная девушка и совершенная ему пара. Однажды, когда они вместе сходили под одну крутую гору, он хотел сказать своей спутнице: «Если я где-нибудь найду праздное священническое место, могу ли я надеяться на то, что вы тогда согласитесь быть спутницею моей жизни?» Но мысль о том, что, в случае неотыскания такого места, он лишь понапрасну смутит покой ее души, заставила его удержаться от этого. «Верно, решил он в эту пору, – не судьба мне жениться на ней. Дай только Бог, чтоб она счастлива была в своей жизни».

По приезде своем в Мутководск, Богоявленский сряду два дня ходил в консисторию наведываться, нет ли где-нибудь хоть какого-нибудь, хотя бы и самого беднейшего, праздного священнического места, но ничего там не узнал. Чиновники консистории все оказывались настолько занятыми своим делом и несговорчивыми, что даже и ответа ему никакого не давали на вопрос его о том, есть ли где-либо в епархии праздные священнические места. Они лишь измеряют его своим взглядом, посмотрят, нет ли у него в руках «приложеньица», да и ответят грубо: «нам некогда с тобой толковать и возиться... не мешай заниматься делом». Обращаться к Злобину с письмом Альбова ему пока не хотелось, потому что это значило бы прямо начинать дело о женитьбе своей на одной из дочерей Альбова, а ему хотелось бы прежде попробовать счастия найти совершенно праздное место и жениться на Машеньке, с которою он так нечаянно встретился и которую успел уже полюбить всею душою. Так целых два дня прошли у него ни в чем. На третий день он решился дать рубль одному из писцов «за услугу» и узнал от него, что во всей епархии есть одно только совершенно праздное священническое место, в селе Михайловском, мутноводского уезда, но это место прочится Злобиным и всею консисторскою братиею для жениха дочери благочинного Альбова и никакая сила не вырвет этого места из рук того, кому оно прочится. И то было хорошо: по крайней мере теперь он узнал, что праздное место есть всего только одно в епархии и кандидат на него уже имеется в виду, а этим кандидатом должен был явиться именно он, предъявивши Злобину письмо Альбова к нему. Делать было нечего. Оставалось спросить Злобина и передать ему письмо Альбова. Так он и сделал. Злобин сейчас же потребовал его к себе в отдельную при канцелярия консисторской комнату.

– Отлично, – сказал он, прочитавши письмо Альбова, – Так это ты-то именно Богоявленский?.. Но я тебя уже дня два видел здесь: чего же ты тут толкался целые дни и болтался без дела? Я тебя ждал и все уже тут подготовил, чтобы сразу решить дело, как только ты явишься сюда, а ты золотое время убивал и меня затруднял ожиданием.. От чего это?... Без меня и моего покровительства хотел обойтись?.

– Я не решался обратиться к вам, потому что и сам еще не знал того, начинать ли дело или погодить...

– Глупо... Мы тебе приготовили место в селе Михайловском здешнего уезда, а это место такое, что на него уже подано около сорока прошений... Пойми, что это значит?..

– Я это только сегодня узнал...

– Ну, хорошо... Альбов просил приготовить место, а мы приготовили его именно для зятя его, а чтобы быть его зятем тебе или другому, для этого нужно тебе здесь похлопотать об этом... Понимаешь?.. Больше Бога не будешь и выше закона не станешь... Нужно похлопотать, да кое-кого попросить, кое-кого поблагодарить... Сухая ложка, по пословице, рот дерет, а денежки любят счет... Никогда не забывай, что больше Бога не будешь и выше закона не станешь... Вдруг кто-нибудь подведет здесь такую статью закона под твое дело, что ты останешься с носом...

– О. благочинный сказал мне, что в письме своем к вам он напишет, что он за все сам ответит благодарностию и вам лично и всем прочим, кому следует...

– Это верно... Но он сам по себе, а ты сам по себе... Понимаешь?.. Такое приданое получить за женою, да такое местечко получить – это чего-нибудь да стоит... Ты не похлопочешь о себе, мы другому доставим все это... Понимаешь?..

– Я это очень хорошо понимаю, и с своей стороны готов буду поблагодарить вас и всех прочих, когда получу хоть часть приданого, а теперь у меня ровно ничего нет...

– Да и не нужно сейчас иметь денег... Можно и без того обойтись... Я на тебе подожду, пока ты совсем покончишь дело и получишь деньги... Ты деньги отдашь мне после, а теперь ты только дашь мне расписку в том, что ты 150 р. уплатишь мне... Впрочем, ты не подумай, что хочу их взять именно с тебя... я напишу об этом Альбову, и он мне вышлет их... он не захочет тебя обижать и у тебя делать вычет из приданого...

– Зачем же так делать? Если я вам должен дать расписку, что я по ней и уплачу сам, из своих же денег, помимо тестя.

– Тем лучше. Сейчас мы с тобою и покончим это дело. Вот тебе бумага и перо, садись и напиши, что ты отдашь мне обещанное... а потом я тебе продиктую прошение об определении тебя на место в село Михайловское.

Богоявленский сел и написал, что он обещал Злобину за хлопоты уплатить 150 р. по поступлении в село Михайловское.

– Это не так, – сказал Злобин, прочитавши написанное: – это значит, я с тебя беру взятку... Нет... Ты сядь и напиши, что занял у меня сегодня 150 р. и обещаешься их уплатить немедленно по поступлении своем в село Михайловское. Это будет лучше.

Богоявленский переписал свою расписку.

– Вот теперь и ладно, – сказал Злобин, – свертывая расписку и пряча ее в карман: теперь наше не пропадает ни в каком случае... так или иначе, а свое возьмем... Теперь садись и пиши прошение именно так, как я тебе его продиктую... Понимаешь, чтобы тут было право на предоставление этого места именно за тобою, как будущим зятем Альбова? Ведь больше Бога не будешь и выше закона не станешь... Ты и Альбов с его дочерью сами по себе, а закон сам по себе... Нужно, чтобы известная статья закона подходила под твое дело, а иначе выйдет твое дело ни более, ни менее, как наплевать... Садись же и пиши, что я буду тебе диктовать.

Богоявленский сел, и со слов Злобина, написал прошение в том смысле, будто бы и он сам и благочинный Альбов, дочь которого он хочет взять за себя замуж, находились в близком родстве к умершему священнику села Михайловского, и потому принимают близкое участие в судьбе оставшейся после него вдовы и трех дочерей его, девиц, находящихся уже в возрасте от 35 до 45 лет, и в видах обеспечения их положения по чувству родственному он желает поступить в священники в село Михайловское со взятием за себя дочери благочинного Альбова.

– Вот и ладно! – сказал Злобин. – Тут есть право нам определить тебя, а тебе поступить на это место.

– Тут все ложь от начала и до конца, – проговорил про себя Богоявленский. И, о если бы Господь разрушил сети этой лжи, как паутину!.. Если бы Господь судил мне поступить на это место со взятием за себя Машеньки, как сироты бесприютной и достойной быть женою священника на этом месте.

– Сейчас же иди и подавай это прошение, – сказал Злобин.

Богоявленский вышел из консистории и поспешно пошел на архиерейский двор. С замиранием сердца и с молитвою на устах о разрушении лжи и хитросплетения Злобина приближался он к архиерейскому дому. И Господь услышал его молитву и исполнил желание его сердца совершенно для него неожиданно. Едва он вошел в архиерейский дом, как навстречу ему попался Владиславлев, в эту самую пору сходивший вниз по лестнице, с прошением в руках о предоставлении священнического места в селе Михайловском за сироткою Машею, написанным им в канцелярии архиерея от имени старушки, прабабушки Маши, по приказанию самого же преосвященного. С радостию здесь же встретились бывшие друзья и товарищи многих лет и, после обычных товарищеских приветствий, лобызаний и рукопожатий, невольно спросили друг друга о том, что каждый из них, некогда мечтавших о своем высшем образовании, думает теперь сделать для устроения своей судьбы.

– Я, брат, решился остаться здесь, и поступаю во священники к соборной церкви в г. Зеленоводск, – сказал Владиславлев.

– Да ведь туда, мне сейчас сказывали в консистории, переходит благочинный Альбов... Неужели это неверно?..

– Хлопотал он об этом, да это ему не удалось, несмотря на все ухищрения Злобина, и я поступаю туда... Преосвященный уже и прошение мое принял и обещал определить меня... Ну, а ты куда поступаешь?..

– Думаю попробовать счастия, подать об определении меня в село Михайловское здешнего уезда...

– Как!.. Уж ты не женишься ли на дочери Альбова?

– Женюсь ли на ней, это одному Богу известно... А все-таки младшая Альбова прочится мне в невесты...

– А ты видел ее?.. Хороша она?.. умна?.. нравится тебе?

– Я видел обоих Альбовых и, говоря по совести, ни одна из них мне не нравится, но младшая лучше старшей... Старшую берет Иериханский, который, как говорили мне сейчас в консистории, поступает на место Альбова, что по твоим словам выходит не так, а младшую предложили мне. Не хотелось бы на ней жениться, но что же делать? Ты знаешь мое горестное положение... Волей-неволей я соглашаюсь взять ее за себя, чтобы пристроиться к месту. Не подумай, однако, что меня прельстили деньги Альбовой... Нет, я за деньгами не гонюсь... но мест праздных нет, кроме Михайловского, вот в чем беда. И это место приготовлено Злобиным для Альбовой... Эх, брат, по душе тебе скажу, что я молю Бога о том, чтобы Он помог мне жениться не на Альбовой, а на одной премиленькой и умной сиротке, с которою я неожиданно встретился на пути сюда. Вот, брат, прелесть, так прелесть... и она совершенно по мне: и по моему характеру и по моему положению семейному, лучшей мне не найти... Да и горя бедная видела она много. Как дорогою порассказала она мне о своем житье-бытье горемычном, я без слез слушать не мог ее рассказов. И, видит Бог, я очень жалею, что нет праздного для меня места... Я непременно женился бы на ней... Во всей епархии одно только и есть праздное место, и то достается Альбовой.

– Ну, друг мой, и это также неверно, как и то, что Альбов поступает в город Зеленоводск: – место в селе Михайловском предоставлено за одною несчастною сиротою.

– Да как же так?.. Неужели Злобину это неизвестно?

– А что он не взял с тебя за сватовство Альбовой?

– Как без того... Я сейчас только выдал ему расписку, будто бы я занял у него 150 рублей сегодня.

– Ах, окаянный Иуда! Беги скорее и требуй свою расписку назад.

– Значит, он знал, что место в Михайловском уже непраздно?

– Да, он это знал... Владыка решил это дело при нем же. И честь предоставления этого места сироте принадлежит мне. Я поборол Злобина и отнял место у Альбовой.

– Так. Но кто же эта счастливица и как это ты пересилил самого Злобина?.. Это похоже на сказку.

Владиславлев подробно рассказал Богоявленскому о своем столкновении со Злобином, и в конце концов указал ему на ту девушку, которой он предоставил место в Михайловском.

– Возможно ли? – воскликнул Богоявленский, взглянувши на эту девушку. Да ведь это и есть та самая девушка, о которой я тебе говорил. Значит Господь услышал мою молитву. Это моя судьба. Как хочешь, брат, а сейчас же иди к ней, и сватай ей именно меня, а не иного кого-либо.

– Очень рад... очень рад, что все так случилось.

Владиславлев на минуту оставил своего товарища и подошел к девушке, благодетелем которой он сделался столь неожиданно и так к стати.

– Милая барышня! – сказал он Маше: – я вам нашел жениха. Позвольте мне здесь вам представить его.

Подошел к Маше и сам Богоявленский, по-видимому, как ее знакомый, но на самом деле как жених.

– Милая барышня! – сказал он: – мы случайно с вами встретились и познакомились на пути, и я с первого же раза полюбил вас. Еще дорогою я хотел вам предложить быть моею спутницею в жизни, но не посмел этого сделать, опасаясь понапрасну нарушить покой вашей души в случае неотыскания праздного места. Но, вот, и в вашей и в моей жизни вдруг все изменяется: я шел ко владыке подавать в село Михайловское, а вам место в нем уже дано владыкою. Если я вам нравлюсь, позвольте мне быть вашим женихом, любящим вас от всего своего сердца.

– Я вижу в этом предел Божий, – ответила девушка: – я не смею противиться воле Божией... Я согласна быть вашею невестою.

XVI. Театромания семинаристов

Каждое общество или сословие имеет свои достоинства и свои недостатки; каждое же общество имеет и свою какую-нибудь особенную страсть к чему-либо. Семинаристы составляют из себя целое общество или отдельное сословие в государстве, а вследствие этого почему же и у них не быть какой-либо страсти к чему-либо? и эта страсть у них действительно есть и она им только одним и присуща: эта страсть петь басом. «Всякий семинарист желает быть дьяконом», говаривали сами же семинаристы в былое время. И точно, это желание проявлялось не только в больших, но и в маленьких учениках училища. Чтобы убедиться в этом, стоило только подсмотреть за мальчиками в ту пору, как они были совершенно свободны от всякого начальственного надзора за ними и от всякого дела. Чем они заняты в это время? Ничем иным, как только выражением своего «желания быть дьяконом»: взлезши на табуретку или на стул, мальчик дуется изо всей мочи, басом «читает какую-нибудь эктению или евангелие, подражая манерам известного голосистого диакона или самого даже протодиакона. Отсюда же, из этого «желания быть диаконом», вытекает и большая охота семинаристов к пению громких песен «на басах» и чтению в церквах апостола непременно басом.

Но бывают в жизни каждого общества или сословия такие, можно сказать, исторические моменты, когда вдруг целым обществом какая-нибудь страсть овладевает настолько, что умы и сердца всех бывают обращены к желанию удовлетворить этой страсти. Как кошмар она давит ум и как змия она грызет сердце каждого и превращается в положительную манию, в ту ideam fixam, на которой все бывают помешаны, о которой одной более всего думают и говорят, и даже бредят во сне, и к которой одной обращены все желания сердца. Такого-то рода idea fixa появилась у мутноводских семинаристов зимою 1860 и 1861 годов, когда на мутноводском театре целую зиму играла прелестная, очаровательная, молоденькая артистка Лягошина. Уже при самом первом появлении своем в предшествовавшую зиму, восхитительная на сцене артистка вскружила голову всем, кто видел ее игру и слышал ее пение, и пленила сердца семинаристов; но тогда время для семинаристов было трудное, да и играла Лягошина в мутноводском театре не долго, и потому семинаристы посмотрели раз-другой на ее игру, да тем все и кончили. Теперь же совсем было другое время, и другой вышел результат появления Лягошиной на мутноводской сцене: семинарские старшие все были «свои люди», сами не прочь и попьянствовать и поболтаться, семинарские «птички», или ябедники были все переведены, инспектор с своими помощниками после предшествовавшей, благополучно для них окончившейся, ревизии «спали», и в результате вышло то, что у семинаристов в эту зиму появилась и развилась до nес plus ultra страсть к хождению в театр, или театромания, доведшая их до того, что они совсем бросили ученье.

– Лягошина, господа, приехала!.. Лягошина приехала! крикнул в квартире Майорского ученик третьего класса училища Глаголев, только что возвратившийся с большой улицы.

– Неужели? вскричал богослов Краснопевцев.

– Врешь ты, чертов сын! сказал Румянцев, один из страстных любителей театра. Я слышал, что она эту зиму всю будет играть в Москве.

– Ей Богу же, братцы, не вру, утверждал Глаголев: – приехала... я сам афишу читал на большой улице... громадными буквами напечатано «Материнское благословение (бенефис Лягошиной)»... народу около афиши тьма.

– Нужно, братцы, справку навести... Сейчас иду сам на большую улицу и достану себе афишу, сказал Румянцев и тотчас же, накинувши на себя, чье под руку попало, пальтишко, отправился в путь.

Поднялась в квартире Майорского суматоха. Большие все засуетились, начали наскоро приготовлять свои уроки к следующему дню или писать срочные сочинения: каждый спешил теперь поскорее сделать хоть что-нибудь, чтобы в следующий день не явиться в семинарию ни с чем. Но уж некогда было теперь заниматься делом, когда нужно было позаботиться о приобретении денег на покупку билета в театр, да и до того ли было теперь каждому, чтобы выучить урок или написать сочинение, когда на уме у него был театр? Вот уже и Румянцев возвратился домой с огромной афишею в руках. До дела ли теперь!

– Приехала, братцы, приехала! вскричал Румянцев. Сегодня же и бенефис ее в честь этого приезда... И как это мы ничего не знали о таком важном событии?

– Что еще толковать о том, как не знали? сказал Краснопевцев. Не знали и только. Давай сюда скорее афишу... посмотрим ее, да и о деньгах подумаем.

Румянцев подал Краснопевцеву афишу и все тотчас же бросились к нему, чтобы рассмотреть ее.

– И Лягошина, и Ровонова, и Владимирова – все сегодня играют, сказал Краснопевцев: – ну, как тут, братцы, не идти?.. Непременно нужно идти...

– Не идти нельзя, ответил Румянцев: – только, с чем идти, – вот вопрос самый трудный!..

– Вот, дурень, о чем толкует!.. Сейчас пальто к Гаврику в академию... ведь оно тебе теперь не нужно до святой... Ну, и пусть там у него поучится...Неси сегодня свое, а я свое к нему отнесу на будущей неделе, когда мне готов будет тулуп...

– Дельно!.. Сейчас отправим... Рублей пять даст...

Румянцев отправился к Гаврилу с своим польтом, а в квартире поднялся шум такой, что и маленькие все побросали свои книжки. Каждому из больших хотелось непременно сегодня же быть в театре, и вот, в ожидании того времени, когда нужно будет отправляться в театр, все с жаром начали говорить о том, как хорошо они проведут время в театре. Вот и старший Майорский пришел, но тишина с его приходом не водворилась в квартире, а еще более усилился шум.

– Что за шум? спросил он, входя в квартиру.

– В театр собираемся, ответил Краснопевцев: Лягошина приехала... Сегодня ее бенефис...

– В самом деле?.. Ладно... Идем!.. идем и наслаждаемся очаровательною, неподражательною игрою прелестной артистки... Только вот разве Пустушкин не вздумал бы прогуляться по квартирам...

– Вот еще важное дело!.. Привяжем собаку около калитки, и она его не пропустит сюда...

– Ну, ладно... Пусть кто-нибудь ее привяжет...

– А мне можно пойти с вами? спросил старшего философ Елеонский, ни разу еще не бывавший в театре.

– От чего же нельзя? возразил старший. Разве ты не философ?.. И риторам можно... Были бы деньги...

– Деньги у меня есть... как будто для этого и сбережены...

Весть о приезде Лягошиной быстро распространилась по всем семинарским квартврам и повсюду произвела такой же переполох, как и в квартире Майорского, и везде любители сценического искусства и поклонники красоты в тот же день обратились за помощию к всегдашнему своему благодетелю Гаврику и отправили в его академию многие свои вещи «под науку» до весны. И, вот, в тот же самый вечер в театре появилось множество семинаристов. Одни из них купили себе билеты и вошли в театр пред началом представления, а другие после первого действия проведены были туда своими товарищами, успевшими подкупить театрального служителя на галерее и за три рубля получившими от него целую пачку входных билетов, так что каждому из таких посетителей театра вход в него обошелся не более пятачка.

Игра была великолепная, так что не только Лягошина восхищала всех и своею красотою и художественным выполнением своей роли, но и Розанова и Владимирова, одна перед другою, старались не ударить себя лицом в грязь перед многочисленною публикою. Забыли здесь семинаристы все свои невзгоды и всякую печаль – заботу о завтрашнем дне. Они вполне жили теперь минутами этого счастливого для них вечера. Все прочее для них как бы не существовало в эти немногие часы восторга и очарования всем, что они здесь видели и слышали. И вели они себя здесь совершенно свободно, никого не боясь и ничем положительно не стесняясь. Вот, например, кончилось первое действие и начался обычный вызов действующих лиц. Все кричат «Лягошина! Лягошина!» От чего же и им не кричать? Разве они не люди, или разве они не могут ценить искусства? О, нет! Они его ценят и притом ценят лучше других, беспристрастно и совершенно справедливо.

– Лягошина!.. Лягошина! кричат семинаристы громче всех, так что галерея дрожит от их крика.

Лягошина вышла и поклонилась всей публике, отвечая благодарностию на ее внимание к ней, но как поклонилась? О, восторг и очарование! Она прямо устремила свои взоры на ту самую половину галереи, которая сплошь была занята семинаристами.

– Вгаѵо!.. bravo!.. bravissimo!.. bravo!.. крикнули семинаристы и начали ей аплодировать так, что невольно из всех лож и кресел взоры посетителей обратились к галерее, и Лягошина снова этим ценителям ее искусства низко поклонилась.

Занавес опустился. Музыканты только лишь хотели было начать свою игру, как с галереи снова раздались крики «Лягошина!.. Лягошина!» И вот, занавес снова поднимается и Лягошина снова выходит и кланяется сидящим на галерее.

– Невзорова!.. Невзорова! крикнул было полицмейстер своей возлюбленной, ничем особенно не отличавшейся при исполнении своей роли.

– Ши... ши... ши! послышалось с галереи, и Невзорова не показалась, боясь, как бы ее не ошикали во время ее выхода на сцену. Полицмейстер закусил губы, но делать было нечего: один в поле не воин.

– Розонова!.. Розонова! раздалось с галереи, и Розонова вышла с восторгом и улыбкою на лице.

– Владимирова!.. Владимирова! крикнули с галереи, и Владимирова вышла.

– Невзорова!.. Невзорова! снова крикнул полицмейстер.

– Ши... ши... ши! снова раздалось с галереи.

– Что за скоты там такие сидят! пробормотал обиженный полицмейстер. – Смеют еще шикать...

Не утерпел полицмейстер, полез на галерею, чтобы узнать, кто это там смеет шикать, когда он вызывает Невзорову, и расправиться с ними...

– Кто здесь смеет шикать? сказал он, взойдя на галерею. Что за скоты такие!.. Я вас всех сейчас в кутузку отправлю, да выдержу там дня два-три.

– Здесь скотов нет, храбро ответил ему Румянцев: – здесь все такие же люди, как и в ложах сидят... Вероятно вы не туда попали, куда хотели... Поищите скотов на дворе...

– Шикать кто здесь смеет?..

– Всякий, кто имеет понятие об искусстве и не ухаживает за актрисами, неумеющими играть, – смело ответил философ Молчанов.

– Вся галерея шикала, сказал в тоже время Краснопевцев: – и вы не можете нам запретить кричать bis и bravo или шикать, когда это здесь в обычае.

– О вкусах, г. полицмейстер, не спорят, заметил Елеонский: – вам нравится одно, а нам другое...

– Я вас, скоты, проучу... Вы у меня будете шикать...

– Слава Богу, что скотов хочете учить... Помилуй Бог, если бы вы нас здесь взялись учить.

– Молчать!.. А то я тебя не только поучу, но и проучу за то, что ты изволишь сметь свое суждение иметь...

Кончилось еще одно действие, в котором Невзорова недурно сыграла свою роль; последовали новые вызовы Лягошиной и Владимировой, и опять семинаристы более всех и громче всех кричали «Лягошина!.. Лягошина!» и аплодировали ей. Полицмейстер уже не посмел теперь вызывать Невзорову, боясь, как бы ее не ошикали; зато посмели ее вызвать семинаристы. «Невзорова!.. Невзорова!» кричали они до тех пор, пока она не вышла на их вызов. И они наградили ее криками «brаѵо! bravo!» и аплодисментами. Но вот еще одно действие, еще один вызов, и – увы! – в ту самую пору, как полицеймейстер изо всей мочи крикнул «Невзорова!» с галереи раздалось снова ши... ши... ши!..» и Невзорова не вышла к великой досаде ее обожателя.

– Вот так мы! сказал Румянцев: – мы им доказали всем, что мы умеем ценить сценическое искусство

– Великолепно! сказал Майорский: – они считают нас за скотов, а мы им же задаем тон.

Кончилось последнее действие. После обычного вызова Лягошиной и поднесения ей богатого подарка, публика начала расходиться; но семинаристы и не тронулись с места. «Лягошина!.. Лягошина!» крикнули они изо всей мочи, и Лягошина вышла. «Прелестно!.. Прелестно!.. Спасибо!» крикнули они. Но и это еще не все. Они вызвали всех действовавших лиц и всех их наградили аплодисментами при криках «bravo!.. bravo!.. bravissimo!..»

– Что это за артисты такие появились сегодня на галерее? спросил председатель казенной палаты у советника губернского правления при выходе из театра.

– Разве вы не видите, что там все стриженые головы торчат? ответил советник.

– Стало быть, семинаристы? Ну, молодцы ребята! Вот истинные ценители искусства. Как зорко они следили за ходом пьесы и как наградили хороших исполнителей ее! Беспристрастно... справедливо.

– А Добролюбова как они угостили! Небось, в другой раз не будет вызывать свою Невзорову, когда она того не стоит. Это ему наука.

В два часа ночи вернулись семинаристы из театра с таким шумом, что не только большие, почему-либо остававшиеся дома, но и маленькие все проснулись и тотчас же вскочили с своих жестких постель. Начались рассказы обо всем, что семинаристы видели в театре, и представление разных особенно выдающихся сцен. Сколько радости и живости в этих рассказах! Сколько интереса для тех, кто не был в театре! И про сон все забыли: часов до четырех не ложились спать, и все толковали о театре. Лягошина своею красотою и восхитительною игрою просто сводила всех с ума. Не только теперь все о ней толковали, но и во сне потом ею до самого утра бредили. Вот и это утро. Время и в семинарию идти, а семинаристы все еще толкуют о впечатлениях вчерашнего дня. С неохотою семинаристы собираются, с неохотою и в семинарию идут. Вот и семинария. Там теперь то же, что и в квартирах было в это утро: шумными толпами ходят ученики по всем коридорам и рассказывают одни другим – квартирные казенным о всех прелестях посещения театра. А уроки? До них ли теперь семинаристам! Об уроках они и не подумали. Для них теперь и нуль получить ничего не значит, когда все они уроков не готовили. Для них даже и такие строгие учители, как «Исаия Грозный», отнюдь теперь нестрашны: теперь и самому Исаии они смело скажут, что не готовили его урока. И действительно, в этот день все, кого ни спросят учители из бывших в театре, отвечают храбро: «не читал».

– Что же это, господа, значит? – вскрикивает Исаия. Кого я ни спрошу из квартирных, все слышу: «не читал», да «не читал». От чего это не читали?

– Некогда было, – отвечал Румянцев.

– Как некогда было? Чем были заняты?

– По другим предметам много уроков и задача есть.

Кончилось тем, что Исаия всем этим господам, говорившим ему «не читал», поставил в своем списке по «0» и всех их записал в журнал. Но ни один из них и глазом не моргнул при этом записывании. Прогулялись все по окончании уроков в семинарскую столовую, посмотрели там, как казеннокоштные ученики обедают, да тем все и кончилось. Вернулись ученики из семинарии и опять принялись за толки о театре и полученном ими там удовольствии.

– А ведь в воскресенье, – сказал Краснопевцев, – опять будет бенефис Лягошиной: нужно опять идти.

– Вот, дурень! – отвечает ему Майорский. – Мы и в среду, и в пятницу сходим... благо нет в четверг и субботу ректорского класса. За чем дело стало?

– Тем лучше, если чаще будем ходить... пока есть на то деньги, полученные от Гаврика.

Интерес, возбужденный первым посещением семинаристами театра, настолько был велик, что в следующий раз не только квартирные, но и казеннокоштные ученики во множестве явились в театр. Так это и пошло из недели в неделю до самого Рождества: всякий раз в театре семинаристов бывало человек до ста. Все свои вещи семинаристы позаложили, какие только можно было заложить, от хождения в трактир к Киреичу многие совсем отказались, и всякую копейку свою тащили в театр, благо иногда можно было туда пройти и за пятачок по задней лестнице. Такой прилив семинаристов не мог пройти незамеченным со стороны содержателя театра. Невольно ему бросилось в глаза: не ходят ли семинаристы в театр задаром «на ширмака». Наблюдения показали ему, что семинаристы больше всего входят в театр после первого действия, когда сторожу очень возможно дать первому же выходящему семинаристу хоть целую сотню билетов, при входе в театр отобранных у посетителей. Чтобы предупредить самую возможность подобного входа на галерею, кассир сам стал отбирать билеты у входящих на галерею при начале первого действия и потом вновь выдавать тем, кто хотел выйти из театра после того или другого действия. Но это не остановило семинаристов. Они узнали, где печатаются билеты для входа в театр, свели короткое знакомство с наборщиком типографии и получили от него несколько пачек билетов за сущие пустяки. Теперь семинаристы все стали ходить в театр до начала представления; зато у кассира в руках всякий раз оказывалось билетов гораздо больше, чем сколько было их продано. Стал кассир подписывать на билетах месяц число и свою фамилию, и это делу не помогло: семинаристам следовало только купить заранее один билет, а там дело не останавливалось у них ни за чем, на билетах у них являлись точь-в-точь такие же подписи, как и на подлинном, и они свободно шли в театр. Напрасно всякий раз кассир рассматривал каждый билет, получаемый им от семинаристов: ни разу он не отгадал, какой билет настоящий и какой поддельный. Наконец, уж приняли крайнюю меру: стали на билетах подписи делать и содержатель театра и кассир и самые билеты продавать не за день или за два, а пред самым же входом в галерею. Семинаристы теперь в театр не явились, но не впали от того в уныние. Теперь у них явилась новая мысль о том, как можно будет им добиться свободного хождения в театр без денег. «Нам преградили вход в театр с поддельными билетами, рассуждали они: так мы же не дураки, и ту беду поправим и свободнее прежнего ходить в театр мы станем. Мы будем писать роли и за это ходить в театр без денег, когда захочем». И в самом деле, Молчанов и Румянцев на следующий же день явились к содержателю театра и предложили ему свои услуги.

– Нам ничего более не нужно в вознаграждение нас за труд, кроме одного только вашего дозволения ходить свободно в театр, когда только мы захочем, сказал Молчанов.

– Это прекрасно, ответил содержатель театра Страхов, все свое состояние убивший на театр. А сколько же человек будет ходить задаром?

– Сколько?.. Это будет зависеть от того, сколько человек будут писать роли. А для вас не все ли равно, пять ли человек будут писать и ходить или пятьдесят? За написание ролей вы платите каждый раз рублей десять, пятнадцать; а мы ничего не будем брать. Для вас же это будет выгоднее: все эти деньги будут оставаться у вас вместо того, чтобы их отдавать за написание ролей. А для нас это не все равно: одни мы писать не можем, потому что всегда заняты делом... необходимо разделить труд с другими. И вот мы так и сделаем: кто сколько может, тот пусть столько и напишет, лист ли один или два, и пусть за это идет в театр.

– Так. А хорошо ли вы будете писать-то, т.е. разборчиво ли и чисто ли, и в срок ли будете выполнять работу?..

– О, что касается до этого, то в этом отношении кто же может с нами сравняться?.. Что два-три человека сделают в месяц, то мы можем сделать в один день... А о чистоте мы позаботимся...

– Хорошо. Только вот, господа, для Лягошиной пожалуйста пишите как можно лучше...

– Будьте покойны... Для нее будем писать так, что она вполне будет нами довольна ..

– Если так, то нельзя ли вам будет прежде всего написать мне роли комедии «Горе от ума» поскорее, так чтобы дня через три все было готово?..

– Завтра же будет все готово... будьте в том уверены.

И действительно, на следующий день Молчанов и Румянцев принесли Страхову свою работу.

– Уже? вскричал Страхов. Ну, молодцы! Да и написано-то как хорошо, – просто прелесть!.. Ходите в театр... ходите все, кто только будет писать роли.

Так семинаристы получили полную возможность ходить в театр за писание ролей, и начали ходить. Молчанов и Румянцев вскоре познакомились и со всеми артистами и артистками, стали свободно ходить за кулисы и даже не раз появлялись на самой сцене в незначительных ролях. Не раз вместе с ними появлялись на сцене и многие другие семинаристы в качестве прислуги, народа или певцов, когда то требовалось ходом той или другой пьесы, разумеется, замаскированные и переодетые.

Само собою понятно, что при таком обороте дела многим семинаристам было уже не до того, чтобы с усердием заниматься своим учением, и они совсем бросили учение. И вот, успехи учеников семинарии с недели на неделю стал все более и более понижаться. Учители сердились и недоумевали, что бы это значило такое; а ученики и «в ус себе не дули», отнюдь на все это не обращали своего внимания. Получить 1 или 0 для них теперь ничего не значило, точно это не могло вести их к дурным последствиям. Многие всецело были преданы театру: о нем они и думали, о нем и толковали, о нем и во сне бредили. Не могло же это не обратить на себя внимания семинарского начальства рано или поздно. Стали доискиваться причины неуспешности учеников и не могли ее доискаться. Наконец-то уже случайно одному из наставников пришлось подслушать, как ученики в тот же день собирались идти в театр. Это навело его на мысль, не ходят ли ученики в театр очень часто и не мечтами ли о нем заняты их головы. Наблюдения свои над учениками в этом именно отношении он сообщил инспектору семинарии. Всполошился инспектор. Начал он таскать к себе учеников, одного за другим, и старших и допытываться от них, не ходят ли они в театр, и ничего не узнал: «мы в театр не ходим», слышал он от каждого. Стал инспектор сам следить за учениками, проезжался неоднократно по большой улице мимо театра около 8 часов вечера и выслеживал там семинаристов; но ничего не мог заметить. Семинаристы не дремали и отлично проводили инспектора: подделавши себе усы и бороды, они свободно проходили мимо самого экипажа инспектора и не были узнаваемы инспектором. Напрасно и помощники инспектора стали нарочно посещать семинарские квартиры именно в те дни, когда бывал театр открыт: семинаристы встречали и провожали помощников инспектора и потом следом же за ними гурьбами выходили с своих квартир и шли в театр. Наконец-то один помощник инспектора уже после Рождества почти перед масленицею узнал все в точности. Пришедши нарочно для того в духовное училище, он вызвал одного ученика с квартиры Майорского, чтобы расспросить его подробно о том, куда ученики ходят и чем они занимаются дома.

– Послушай, любезный, сказал он мальчику: часто ваши большие ходят в театр?.. Каждый раз или изредка?..

– Нет... Им не велено ходить никогда...

– Так. Это совершенно верно... А тебе не велено сказывать, что они ходят?.. Ну, и нечего об этом толковать. А чем они занимаются по вечерам?.. Ходят гулять?..

– Иногда ходят, а больше пишут.

– Что же они пишут?..

– Какие-то роли для представления.

– Так... Куда же они их девают?

– Относят к Страхову...

– Отлично... И много он денег за это дает?..

– Они денег не берут, а только смотрят...

– Что смотрят?..

Мальчик понял, что он попал впросак, выдал своих больших, и потому сейчас же постарался вывернуться и выгородить больших.

– Они смотрят там у него в доме разные замечательные картины и панораму.

– Так. Это совершенно верно... И Лягошину там видят, и Розанову, и Владимирову?.. Их портреты Страхов тоже показывал им.

– Да, как же показывал... Они с ними самими знакомы.

– Ну, конечно!.. Как же не познакомиться!.. Вероятно, они знакомы и с самою их игрою... Часто они говорят о Лягошиной, например, как она прелестно играет и поет, о Розановой и Владимировой?

– Каждый день... О них они много говорят и отлично представляют их игру, особенно Краснопевцев, Молчанов и Румянцев... Они даже сами там играют и пели вместе с ними несколько раз...

– Так... И от того они уж поздно пришли домой... Ты в это время уже спал и не слыхал, как пришли...

– Часа в два или в час приходят... Мы все это слышим, что они говорят и как они представляют то Лягошину, то Невзорову, то Столбова.

– Отлично. И что же, одни только ваши ученики пишут эти роли и смотрят у Страхова картинки или вместе с ними и ученики других квартир ходят?

– Все пишут и все ходят... и квартирные, и казенные.

Толковать более было нечего: все стало теперь ясно. Сейчас же помощник инспектора отправился к Страхову; но этот господин сразу смекнул, в чем дело, и потому на все расспросы помощника инспектора ответил уклончиво: действительно де было дело как-то раз, какие-то семинаристы писали ему роли для комедии «Горе от ума» и он за это действительно позволил им раз сходить в театр задаром, а были ли они там и сколько человек было, этого он не знает. Помощник инспектора убедительно просил Страхова ни под каким видом более не давать семинаристам писать роли и не дозволять им задаром ходить в театр. Конечно, такое обещание было дано, но сущность дела от того не изменилась: писать роли брали теперь у Страхова приказные и передавали их семинаристам, и семинаристы продолжали ходить в театр, хотя ужо с опаскою и переодетые. Помощник инспектора объяснил все самому инспектору, хотя и не все в подробности. Последовало строгое запрещение ходить в театр под опасением немедленной исключки из семинарии. Но и это делу не помогло. Семинаристы на время перестали ходить; зато, когда пришла масленица, очень многие не поехали домой нарочно из-за театра и уж в полное свое удовольствие ежедневно проводили там время в последние дни масляницы. В это время они так увлеклись игрою Лягошиной, что многие даже и первую неделю поста мечтали о ней и не могли освободиться от того впечатления, какое произвела на них Лягошина и своею красотою, и своею игрою. Вот, напр., стоит философ Елеонский в церкви в среду и, забывши все, сладко мечтает о Лягошиной. Вот ему кажется, будто Лягошина поет и он чуть было не крикнул «bis! bis! Ьгаѵо! » Глядь, а он стоит в семинарской церкви один из всех столбом в ту пору, как все прочие ученики стоят на коленях и маленькие певчие поют пред царскими вратами «Не уклони сердце мое в словеса лукавствия...» Значит, он уже давно так забылся и стоит столбом. И стыдно, стыдно ему стало перед всеми, потому что многие с удивлением смотрели на него, и сам инспектор обратил на него свое внимание. Мгновенно пал он на колени и со слезами попросил себе у Господа прощение за такую рассеянность. Инспектор хотел было его наказать за эту рассеянность, но, увидевши, что он потом отер свои слезы, понял, что Елеонский уже пред Богом раскаялся в своей вине, и оставил его в покое, не сделавши ему даже и замечания.

Постом ученики приналегнули и с усердием занялись своим делом, так что про прежнее их неучение и забыли все думать. Зато после Пасхи хождение в театр началось снова, и рано или поздно могло бы повести многих к самым печальным последствиям, если бы в эту самую пору не случилось одного, по-видимому, неважного, заурядного в Мутноводске, обстоятельства и Владиславлев не успел им воспользоваться, как самым удобным случаем к тому, чтобы образумить семинаристов и отучить их от хождения в театр. Случилось так, что в тот самый вечер, когда Владиславлев, проводивши свою нареченную тещу, перебрался на жительство в квартиру Майорского на время производства своего дела в консистории, одного из семинаристов, возвращавшегося из театра, жулики избили и обобрали так, что он нагой прибежал в квартиру Майорского в Подьяческой улице. Беду эту ученики поправили: кто что мог, тот то и дал ограбленному. И от начальства этот случай скрыли, и семинаристам не всем это стало известно. Тем не менее подобные случаи могли повториться и даже не один раз, потому что в эту пору воровство в Мутноводске было страшное. Рано или поздно начальству все сделалось бы известно, если бы кто закричал «караул» и попал в руки полиции, давно уже искавшей случая отплатить семинаристам за унижение полициймейстера в театре, когда он вызывал Невзорову.

– Видите, господа, до чего дошло дело? – сказал Владиславлев Майорскому и Краснопевцеву. Я еще перед Рождеством говорил вам, что вы доживете до большой беды. И, может быть, беда эта недалека.

– Дело дрянь, – сказал Майорский, – мы зашли очень далеко... все позаложились и учение бросили. Но ведь что же теперь делать? Мы все так пристрастились к театру, что не в силах остановиться.

– Нужно что-нибудь придумать такое, что могло бы хоть на время отвлечь семинаристов от хождения в городской театр и заставило их забыть о нем.

– Но что же можно для этого сделать?

– Трудно сказать утвердительно, что для этого нужно сделать, об этом нужно подумать много и серьезно... Но мне кажется, я именно только сию минуту внезапно напал на отличную мысль, осуществить которую возможно.

– Что же это такое?.. Это очень интересно...

– Видите ли, господа, в чем дело... Вероятно вам известно, что покойный хозяин этого дома был никто иной, как странствующий рыцарь, который то с «Петрушкою» ездил по ярмаркам, то с труппою актеров разъезжал по уездным городам. Помните, что раз как-то летом он даже здесь у себя в сарае давал спектакль, а репетиции странствующей труппы даже нередко у него происходили в сарае. Я помню, что, когда еще я был в третьем классе училища, наши большие хаживали сюда на репетиции. Очень возможно, что у вашей хозяйки сохранились доселе какие-нибудь принадлежности декорации и самый сарай можно приспособить к сцене.

– А, воскликнул Краснопевцев: – понимаю!.. Вы думаете, что можно нам самим здесь давать спектакли?.. Отлично. Я знаю, что и декорации у хозяйки есть и сарай очень возможно приспособить к сцене. Мы это все устроим, только это делу не поможет.

– Даже очень поможет... Секрет здесь весь должен состоять в том, чтобы заинтересовать семинаристов; а для этого, прежде всего, следует сыграть что-нибудь свое, родное, семинарское, новое или давно забытое нами старое. Почему, например, не сыграть «Консисторского сторожа»? Ведь это презанимательная старинная семинарская комедия... Я знаю, что она есть здесь у одного священника.

– Это возможно... Но ведь вся суть-то дела в Лягошиной.

– Знаю... И этого не следует упускать из виду... Нужно добиться того, чтобы хоть на один только первый раз играла с вами какая-нибудь хорошенькая девушка... Ну, вот, хоть бы дочь вашей хозяйки, которую я сегодня видел... Она прелестная девушка – и собою красавица, и умная, и очень смелая... Мне кажется, что она отлично сыграет свою роль... Только согласится ли она на это? – вот вопрос!.. Но я это постараюсь уладить: я сам и с нею поговорю, и с матерью...

– О, что до матери, то она предоставляет ей во всем полную свободу и забыла думать о ней... Но она сама недоступная особа... Ее уговорить трудно...

– Бог даст, все это уладим...

– Ладно, сказал Майорский. Мы подумаем.

Случайно высказанная Владиславлевым мысль об устройстве спектаклей или своего собственного доморощенного театра глубоко запала в сердце Майорского и его соквартирантов, и они стали обдумывать, как бы все уладить так, чтобы в самом деле семинаристы увлеклись своими спектаклями и перестали ходить в театр.

– Василий Петрович! обратился Елеонский к Владиславлеву: позвольте вас попросить на несколько минут в сад... Мне нужно с вами переговорить об одном деле.

– С удовольствием, ответил Владиславлев, и сейчас же оба они вышли в сад.

– У меня есть до вас просьба, сказал Елеонский: под влиянием своего хождения в театр и увлечения игрою Лягошиной я еще перед Рождеством написал комедию-водевиль «Старая бабушка»... Об этом у нас здесь никто не знает, потому что я писал ее тайком в холодной бане, чтобы надо мною наши не смеялись... Мне кажется, что она написана недурно и для первого раза годилась бы нам... Будьте столь добры, потрудитесь ее прочесть и дать о ней свой отзыв...

– Позвольте познакомиться с вашим трудом... Это меня очень интересует и может быть, принесет пользу всем семинаристам, чего я от души желал бы.

Елеонский подал Владиславлеву очень большую тетрадь и ушел из сада. Владиславлев с интересом прочел произведение Елеонской и подивился тому, как это Елеонскому пришло в голову написать такую пьесу очень занимательную по фабуле, хотя и не совершенную по изображению характеров.

– Ну, что? сказал Еленский спустя некоторое время. Как вам понравилось мое произведение?... Ведь занимательно?..

– Действительно, очень занимательно, но беда вот в чем: вы взялись за изображение здесь дворянской среды, с которою вы вовсе не знакомы; от того у вас и характеры не выдержаны и некоторые сцены не верны, несогласны с действительностию. Я советовал бы вам ее совершенно переделать: изобразить в этой комедии известную вам среду мелких чиновников... И всего лучше было бы, если бы вы это просто оставили у себя на память и написали что-нибудь новое из быта семинаристов же... Ну, например, вам известна судьба нашего бывшего товарища Догаевского... знаете, как его «обставили» на кондиции... Обычай «обставлять» семинаристов, как у нас говорят, т.е. навязывать им своих засидевшихся дочек здесь очень распространен... От чего бы не написать комедию на эту тему и не осмеять этот весьма вредный обычай?..

– О, какой же вы критик! сказал Елеонский. Я этого не знал. Теперь я боюсь что-нибудь еще показать вам...

– Ах, нет!.. Вы этим не смущайтесь...

Но Елеонский уже смутился и более не слышал того, что говорил ему Владиславлев в ободрение его и утешение. Случилось так, что в эту пору на кухне топилась плита, на которой хозяйская дочь варила молоко к чаю. Елеонский бросил свою тетрадь прямо в огонь и не дозволил девушке вытащить ее из огня. «Чтобы и памяти об этой дряни не оставалось!» сказал он с сердцем, когда бросил в огонь свою тетрадь, и потом на все расспросы девушки, что такое он бросил, для чего и почему, он ничего ей не ответил; но она очень хорошо заметила, что у него навернулись на глазах слезы, когда догорел последний клочок брошенной в огонь тетради, и потому поняла, что эта тетрадь была плодом его труда.

– Теперь я понимаю, сказала девушка: – я видела, что г. студент читал в саду именно эту самую тетрадь. Вероятно, это ваше собственное произведение. Оно не понравилось студенту и вы сожгли тетрадь.

– Ах, Лиза!.. зачем вы растравляете мою рану?..

– Я вовсе ее не растравляю. Я хочу вас утешить.

– В таком случае за вами будет долг. Когда я попрошу оказать мне одну услугу в утешение меня, вы тогда не откажетесь исполнить мою просьбу? Она будет касаться не иного чего, как моего произведения.

– Ах, это очень интересно. Я с нетерпением буду ожидать, когда вы ко мне обратитесь с такою просьбою. Только вы знайте наперед вот что: хоть я вообще девушка веселая и бойкая, так что некоторые господа даже считают меня безнравственною девченкою, но я очень строга к себе и к другим. Малейшее слово, которое может задеть мою честь или оскорбить мое нравственное чувство, всегда выводит меня из терпения. Поэтому, если только я встречу в вашем произведении что-нибудь такое, что может оскорбить или возмутить мое нравственное чувство, я сама брошу ваше произведение в печь, даже не дочитавши его. Слышите?..

– Слышу и могу вас уверить, что в моем произведении: этого вы не встретите...

– Жду... жду... с нетерпением буду ждать вашей просьбы. Это меня очень интересует.

– Отлично... более теперь мне ничего и не нужно... Чрез несколько дней я буду просить вас исполнить свое обещание и тем утешить меня и ободрить...

– Вижу, что г. студент задал вам хорошую головомойку и постараюсь заставить вас забыть эту неприятность.

Спустя после того пять дней Лиза гуляла в своем саду одна. Явился туда и Елеонский с тетрадью в руках.

– А! вскричала Лиза, вы принесли мне свое произведение?

– Бью челом вашей милости, сказал Елеонский: – приношу вам свое произведение и прошу вас благосклонно дочитать его до конца и тогда уже сжечь, если вы найдете в нем что-нибудь оскорбительное для вашего нравственного чувства и невинного сердца...

– Ну, виновно или невиновно в чем мое сердце, этот вопрос мы отложим в сторону, а нравственное чувство свое я берегу пуще всего... Обещаю прочесть все до конца...

Елеонский подал ей свою рукопись. Это было именно то, о чем и говорил ему Владиславлев. Он написал «Обстановку», но показать ее Владиславлеву не решился, боясь, как бы не была столь же печальна судьба и этого его произведения, как и «Старой бабушки». Ему хотелось, во что бы то ни стало, поставить на свою семинарскую сцену это произведение, но сделать это так, чтобы ни Владиславлеву, ни другим зрителям оно не было заранее известно. Лиза с интересом и удовольствием прочла эту пьесу и только лишь ждала, когда снова войдет в сад Елеонский, чтобы принести ему свою благодарность за доставленное ей удовольствие, ободрить его и утешить.

– Ну, что, как вам понравилась моя пьеса? спросил ее Елеонский, входя в сад и сгорая нетерпением скорее услышать от Лизы слово или порицания или одобрения.

– В ножки вам готова поклониться за то удовольствие, которое вы мне доставили чтением этой пьесы... Дай Бог вам успеха в дальнейшем труде. Надеюсь, что и г. Владиславлев эту пьесу одобрит... Она очень хороша.

– Ему я не покажу ее дотоле, пока она не будет поставлена на сцену... Он критик ужасный, беспощадный... Одно его слово может убить во мне энергию, так что я навсегда брошу тогда занятие литературою...

– В таком случае желаю вам скорее поставить ее на сцену.

– Вот это-то именно и желательно мне... Теперь моя просьба к вам, исполнить которую вы обещались...

– Обещалась и постараюсь... В чем же дело?..

– Мы хочем эту пьесу поставить для семинаристов у вас в сарае, благо там удобно это сделать и у вас в амбаре есть много хороших декораций...

– Что же?.. Я выпрошу вам на это позволение у мамаши...

– Ах, не то!.. Позволение мы сами выпросим... Я вас прошу принять участие в игре... взять себе роль главной героини.

– Это невозможно... Как же я могу на это решиться?..

– А вы же сами обещали мне исполнить мою просьбу... Не дайте вы обещания, я бы и писать не стал...

– Ах, что делать! Сама напросилась на такую беду... Но кто же еще будет играть?.. Это мне нужно знать...

– Молчанов, Румянцев, Краснопевцев...

– Ну, все это свои люди... Кто же возьмет роль главного героя?

– Это будет зависеть от вас: кого вы пожелаете...

– Ах, мало ли кого я пожелала бы!.. Вы лучше меня всех их знаете и можете дать им роли сами...

– Это правда, и я уже наметил, кому что дать... Но непременно желаю знать и ваше мнение... Если вы стесняетесь мне сказать, давайте оба напишем, кому лучше дать эту роль... Может быть, мы с вами сойдемся в этом.

– Хорошо. Посмотрим, что выйдет.

Елеонский сейчас же достал бумагу и карандаш, и оба они написали одну и ту же фамилию «Краснопевцев».

– Видите, сказал Елеонский: как мы с вами сошлись в своих взглядах на этого господина?

– Хорошо. Пусть будет так, но только не более одного раза.

XVII. Производство на места

Владиславлеву ужасно не хотелось показываться в консисторию, особенно после всего того, что так неожиданно случилось с ним в архиерейском доме в день подачи прошения на место. Он знал, что теперь там все вооружены против него, и потому будут намеренно затягивать его дело, строить ему козни, вымещать на нем все неудачи Злобина: он и всем вообще служащим в консистории досадил и всех их вооружил против себя. Но что же делать? Как смерти каждому не миновать, так и консистории своей не миновать каждому, желающему поступить на то или другое священно-служительное место. Нельзя было и Владиславлеву не явиться в консисторию и не вести там своего дела. И, вот, на другой же день после подачи своего прошения он, скрепя свое сердце, пошел в консисторию.

В первый раз в жизни пришлось теперь Владиславлеву быть в консистории. И Боже! – какое поразительно неприятное впечатление произвело на него все то, что он увидел здесь и услышал! Вот прежде всего входная лестница и знаменитый, в своем роде, корридор: входная дверь разломана, окна на половину перебиты; в них ветер свищет и воет; пыль и грязь здесь превосходят всякое вероятие; на всех ступеньках лестницы теснятся просители «низшего ранга» – крестьяне, солдаты, исключенные, кончалые, причетники и женщины; между ними толкаются сторожа консистории, отерханные, оборванные и шершавые, и у каждого выпрашивают себе подачку, подобно нищим, к каждому протягивая свою руку.

– Господин! хоть на шкалик-то подай мне, говорит один из них Владиславлеву, едва тот вступил на вторую или третью ступеньку лестницы и хотел идти далее.

– Я сам не пью, и другим на водку не даю, ответил Владиславлев и хотел идти далее.

– Нет, погоди! дерзко дернул его за рукав неизвестный ему проситель на водку: ведь я не прохвост какой-нибудь, а сторож консистории... без того не обойдешься, чтобы мне не дать... здесь и я тебе пригожусь...

– Я вам сказал, что я сам не пью и другим на водку не даю... Иное дело дать на хлеб насущный, если вы в этом нуждаетесь, как бедный человек... На это я готов дать, а на водку нет...

– Ну, это все равно... мне и на хлеб нужно... я всего только пятачок в день жалованья здесь получаю...

Владиславлев взглянул на странную фигуру сторожа и жаль ему стало бедняка. «Может быть, ему и в самом деле на хлеб насущный следует дать», подумал он, и сейчас же дал ему гривенник.

– Вот добрый человек! воскликнул сторож. – Постольку мне и господа не дают... Вот спасибо... Сам услужу...

– Благодарю за доброе слово... только пожалуйста вы моих денег на водку не употребляйте...

– А мне-то что ж? сказал в это время другой сторож, быстро подбегая к Владиславлеву. Ведь и я тоже здесь сторож...Нужно и мне дать...

Нечего делать Владиславлев дал и этому гривенник. «Этим людям нельзя не дать, подумал он в эту пору: – они здесь питаются лишь крохами, падающими со столов консисторских во ротил».

В самом коридоре множество людей всякого звания, пола и возраста теснится ко входу в приемную консистории. Всякому хочется поскорее узнать о ходе своего собственного дела или поскорее войти в канцелярию, чтобы там начать или вести уже начатое дело, и потому каждому хочется поскорее здесь встретить кого-нибудь из тех канцеляристов или приказных, которые тем только и занимаются, что наводят справки о ходе производящихся в консистории дел, о праздных местах, невестах и т.п. и предлагают всем свои услуги. От того все и теснятся так у входа в приемную. Приказным работы здесь много, за то и пожива для них здесь большая. В канцелярии-то не то им дадут что-нибудь, не то нет, а здесь их никто не минует. Если сам иной не догадается им дать, так они без церемонии попросят у него малую-толику, а не то и угрозами «выжмут» у иного просителя хоть гривенник или двугривенный.

– Тебе что тут нужно? – спросил один из них Владиславлева, едва тот по лестнице взошел в коридор.

– Что мне нужно, про то я узнаю в канцелярии, – ответил Владиславлев, совершенно незнакомый с существовавшими в консистории порядками.

– А! ты сам узнаешь?.. Нет, брат, дудки!.. Наших рук не минуешь... не ныне, так завтра поклонишься нашему брату. А на водку или чай даешь?

– Я совсем ее имею чести вас знать, и потому не знаю, следует ли вам что-нибудь дать или нет.

– А ты нас не знаешь?.. Так, вот, погоди, узнаешь нас: мы тебя прижмем... мы тебе «наведем»... будешь нас помнитьf если ничего нам не дашь... Мы тоже здесь что-нибудь да значим, и вашему брату всегда и ногу подставим и шею намылим, когда того захочем... С нами, брат, не ссорься... Мы народ и нужный для вас и опасный... От огня спасешься, а от нас нет...

– Ловко!.. Вы отлично себя рекомендуете...

– А что же?.. Мы народ простой, действуем открыто и говорим прямо... Кого нам здесь бояться?..

– А архиерея?.. разве его не боитесь?..

– Поди-ка ты!.. застращал нас им!.. Скажешь ему про нас, как вчера какой-то прохвост Владиславлев сказал ему про Злобина?.. Много мы боимся... А этому ябеднику голову сорвем... из своих рук его не выпустим... будет у нас в ступе воду толочь.

– Ну, это еще как Бог даст.

– Не Бог, а мы... вы все в нашей власти... А на водку-то сейчас давай мне... не то я тебе это припомню, наведу за это... будешь меня помнить.

– Бы очень нахальны и самоуверены.

– Нахален я?.. Да. Но ведь ты не понимаешь того, что, во-первых, я сила, а сила солому ломить; а во-вторых, я жрать хочу... я здесь три рубля в месяц жалованья получаю, а ваш брат этого в толк не возьмет и сам не подаст мне хоть гривенник, если не попрошу или не пригрожу. Меня нужда заставила быть нахалом.

– Если вы нуждаетесь, то и просите на свою нужду.

– Я не нищий... не хочу унижаться... я сила и хочу силою взять то, что могу взять. А ты со мною не ссорься... Лучше хоть гривенник, да дай мне.

Владиславлев покачал головою, но дал и этому попрошайке двугривенный.

– Бот это хорошо!.. Поверь, что я тебе пригожусь. Иди сейчас же в приемную, чтобы тут не ждать.

Приказный сильною рукою схватил Владиславлева и толкнул .его вперед так, что от этого толчка вся толпа подалась вперед. Вот Владиславлев и в передней как раз очутился. Там народу немного, но зато здесь вся знатная публика, и ухаживают около нее здесь консисторские дельцы, тонкие дипломаты в своем роде, изворотливые и умеющие с обеими руками влезть в карман просителя и обчистить его. Они не навязываются просителям на услуги, но просители сами их ищут здесь и сами к ним обращаются. Они затем и вышли сюда, чтобы здесь обделать какое-либо дельце, но показывают вид, будто они вышли сюда из канцелярии покурить и отдохнуть и никем из просителей не интересуются. Обычное их местечко у окна близ форточки, и посетителям это уже бывает заранее известно чрез тех приказных, которые спрашивают каждого в коридоре, зачем он пришел сюда.

– Не вы ли, милостивый государь, Семен Степанович? – опрашивает одного из таких дельцов какой-то приличный господин, по-видимому, помещик.

– К вашим услугам, отвечает делец.

– Позвольте вас на пару слов попросить куда-нибудь.

– Очень рад быть вам полезным... В чем дело?...

– У меня здесь производится бракоразводное дело...

– А, да!.. знаю... вы подали об этом прошение прямо архиерею, когда он ездил по епархии?.. Ваше дело одно из самых щекотливых, какие у нас когда-либо производились в подобном роде, и дело вообще плохо... Мы вам откажем... Но от вас зависит направить его и в свою пользу... в этом случае мы вам можем помочь...

– Как плохо?.. Дело правое, прямое, несомненное... Жена со мною пять лет не живет... шляется с своим приятелем по Москве... родила от него двух сыновей...

– Совершенно верно... но, видите ли, в чем дело... вы в свое время не воспользовались данным вам правом... в законный срок не доказали незаконность рождения ею детей, и они значатся вашими законными детьми...

– Как?.. Помилуйте?.. Это невозможно... Кто смел их записать моими детьми?..

– Кто крестил, тот и записал по закону... иначе и поступить не мог... младенцы родились от замужней женщины... На вас лежала обязанность в узаконенный срок доказать незаконность рождения, а вы этого не сделали... себя теперь и вините....

Господин только лишь почесал свой затылок.

– Стало быть, теперь все потеряно? – спросил он.

– Это будет зависеть от вас... Если вы дадите нам тысячу рублей, мы вам найдем тот путь, которым вы можете дойти до желанной цели... Иначе дело может повернуть совсем в другую сторону, если она сумеет понять все выгоды своего положения и предъявить встречный иск... Мы можем тогда решить дело так, что брак ваш расторгнем, но вас признаем виновною стороною... Понимаете, что это значит?

– Это невозможно... У меня есть доказательства...

– И у нее есть всякие доказательства, на которых мы можем основать все дело... Спешите все сделать, пока еще есть возможность... Для вас же лучше будет жениться на любимой вами девушке и воспользоваться ее большим состоянием... Тысяча рублей для вас в таком положении плевое дело...

– Это невозможно... Мое дело правое...

– Поверьте, после будете жалеть... вы проиграете... от нас зависит оценить факты, осветить их и вывести из них заключение... Мы можем направить ваше дело и так и иначе... Ваш покорный слуга!.. Извините... Мне некогда... Есть спешные дела.

– Ах, ради Бога на минутку... Я дам пятьсот...

– Тысячу и меньше ни копейки...

– Ну, семьсот...

– Ни одной копейки меньше... Прощайте...

Делец бежит в канцелярию, а проситель остается на, своем месте, как вкопанный. Проходит 10 минут и делец снова появляется в приемной. Таинственно подходит он к этому просителю и вынимает из кармана какую-то бумагу, как будто секретную, с особенною предосторожностию, чтобы кто-нибудь ее не увидел из его товарищей.

– Я хочу вас посвятить в тайну своего рода, – говорит он просителю, – вот видите, какое определение консистории имеет состояться сегодня же. Оно уже написано вчерне.

Проситель берет бумагу и прочитывает ее.

– Ну, и что же? – спрашивает он дельца. – Я не нахожу здесь ничего особенного. Здесь предписывается нашим духовникам склонить нас к миру. Мира этого не будет.

– В том-то и дело, что все этим одним и может кончиться. Не она на вас, а ведь вы на нее жалуетесь, что она ушла от вас... стало быть, не вы с нею, а она с вами не захотела жить. А ну, если она теперь скажет: «я с удовольствием возвращусь к мужу. Я хочу с ним жить мирно». Что тогда? Ведь тогда она возвратится к вам. А это очень возможно. Не может же она не понять всей выгоды своего положения, вытекающей отсюда.

– Очень возможно. Но что же вы-то сделаете?

– А! мы? Мы можем сделать то, что она нам скажет: «я не согласна с ним жить... не хочу этого». Мы изменим несколько редакцию указа, дадим тот тон, в который она должна нам ответить, и, поверьте, она тогда ответит нам так, как нам того захочется. И дело о разводе начнется дальнейшим производством. Только это стоит тысячу рублей.

– He понимаю, как вы можете столько запрашивать с меня. Ведь это значит брать взятку ни за что.

– Боже сохрани! Я возьму взятку? Никогда... Я взяток не беру. Я прошу у вас тысячу рублей за хлопоты по вашему делу, за совет и направление дела. Это не есть взятка. Покажите мне закон, который запрещал бы чиновнику взять что-либо за труд, совет или ходатайство по делу. Ведь я должен буду везде за вас хлопотать, всякого попросить и поблагодарить не только здесь, но и в Москве. Все это будет мне стоить больших денег, так что если мне от тысячи останется двадцать рублей, и то будет благодать. Ну, какая же это взятка? Ведите сами свое дело и оно вам станет вдвое дороже, а все-таки, если мы подставим вам ногу, вы его проиграете.

– Что делать? Видно, надо дать. Только уж вы меня избавьте от всяких дальнейших хлопот.

– Совершенно избавлю вас от всяких хлопот.. только вот тут есть один предмет, за который я не знаю, как взяться.

– Что же это за предмет?

– А это устроить ваше свидание с Злобиным и Пастуховым. Это, батенька мой, такого рода у нас люди, что если вы их не расположите в свою пользу, никакая сила их не склонит. Нужно с ними столковаться вам теперь же, а после их не возьмешь на буксир и ни рублем, ни дубьем не заставишь сделать угодное вам. Понятно, им нужно дать, чтобы их задобрить.

– Да ведь я же вам даю. Полагаю, вы им дадите.

– Боже сохрани этим отделаться! Я им дам, но этим они не удовлетворятся. Им нужно дать особенно и нужно, чтобы вы сами побывали у них. Иначе я ни за какие блага не возьмусь за ваше дело.

Проситель только лишь покачал головою, но тем не менее согласился повидаться сам с Злобиным и Пастуховым, чтобы ублаготворить их.

– Мошенник! – невольно проговорил про себя Владиславлев, слышавший весь разговор дельца с просителем и понявший, в чем дело: – ты задумал всю тысячу положить себе в карман, вот и направляешь своего клиента к тем, кто посильнее тебя и от кого все будет зависеть.

– И так, – сказал делец, получивши денежки, – теперь все дело будет улажено. Только вы теперь отсюда идите, а то ведь некоторые у вас еще попросят. Будьте покойны, что я все улажу. Только уж разве в каком-нибудь исключительном случае, когда мне придется тошно, я затруднюсь что-либо предпринять. Тогда уж позвольте обратиться к вам с объяснением и за содействием.

– To-есть, попросту сказать, за деньгами?..

– Да, может быть, и за этим, если, чего Боже храни, из Москвы явится сюда какой-нибудь искусный ходатай по делам подобного рода. Его нужно будет купить и для этого ничего не жалеть. Иначе все дело будет дрянь. Там дельцы не нам чета... но купить их можно...

– Ну, что делать?.. Тогда видно будет.

Собеседники расстались и отправились каждый в свое место В это время в приемную вошел Богоявленский. Владиславлев весьма обрадовался, увидевши его. Теперь он мог здесь душу свою отвести в беседе с товарищем.

– Здравствуйте! сказал он Богоявленскому. Очень рад, что встретил тебя здесь!.. Уж я тут истомился. Душа изнывает от того, что я здесь видел я слышал сейчас; сердце щемит и кровью обливается.

– Оставь их, друг мой!.. Нам с тобою не переделать того, что здесь десятками лет вводилось и вошло в плоть и кровь консисторской братии. Маша тебе кланяется до земли со слезами на глазах и благодарит тебя за все, что ты сделал для нее, а с нею и я от душа благодарю тебя и за себя и за нее.

– Ты был у нее?

– Еще бы!.. Вчера я весь вечер провел с нею вместе и убедил ее и прабабушку ее остаться здесь, чтобы и повенчались мы здесь же, если то окажется возможным. Вот, друг мой, девушка так девушка! С нею я буду счастлив. И счастьем своим буду обязан тебе. Вовек не забудем мы того, что ты сделал для нас столь неожиданно и хорошо.

– Не я, друг мой, а Бог все устроил. Его и благодарите весь свой век и день и ночь.

Начался между товарищами задушевный разговор, и Владиславлев на время забыл про все, что пред этим так тяготило его.

– А, любезный! сказал вдруг, вышедший из канцелярии, один из столоначальников, обращаясь к Богоявленскому. Что это ты сделал? Надул нас?

– И не думал... Все случилось совершенно неожиданно...

– Так... так... А я тебе вот что скажу; не будь себе врагом... Злобин с тебя, конечно, сдерет то, что ты обязался ему уплатить... Но и нас ты не обидь... Я знаю, что ты теперь не можешь нас удовлетворять. Но после, что ты обещал нам, дай. И если так, ты на это согласен, то мы твое дело в три дня кончим. Если нет, то бойся нас. Хочешь быть покойным, не ссорься с нами.

– Я не намерен с вами ссориться. Но ведь мои обстоятельства теперь совершенно изменились.

– Знаю. Ты теперь гол, как сокол. Но ничего, оперишься скоро. Михайловское село хорошее. И на нашу долю и на твою там достанет. Ты не забудь еще того, что ведь ты лишил нас большой благодарности со стороны Альбова. Оно конечно, Альбову мы найдем еще местечко получше этого, а все же и ты должен нам поплатиться за Михайловское. Подумай. Не будь себе врагом и нам не досаждай.

Столоначальник покурил и ушел.

– Не ужели ты дашь то, что они наметили получить за Михайловское? обратился Владиславлев к Богоявленскому по уходе столоначальника.

– Спокойствие душевное дороже денег, ответил Богоявленский. Чтобы быть покойным, решаюсь дать.

– Напрасно... Если так, то зло это никогда здесь не переведется... оно всегда здесь будет царить...

– Нам с тобою консистории не переделать... Хорошо хоть то, что прямо и так откровенно говорят; а то могло бы быть еще хуже того... Из двух зол всегда нужно избирать меньшее, и я это избираю... для меня легче год на одном хлебе просидеть, чем беспокоиться за свою участь, ожидать отмщения и попасть рано или поздно под суд ни за что, ни про что... А с другой стороны, друг мой, нужно войти и в их положение: ведь они здесь получают ничтожное жалованьишко... нужно же им чем-нибудь питаться...

– Это совершенно верно... Но иное дело дать им по собственному расположению сердца и по своим средствам, и совсем иное дело подчиниться беспрекословно их требованию... От первого и я не прочь, но чтобы я исполнил их требование, ни за что в свете... Злу нужно противостоять... с ним нужно бороться...

– А вот попробуй, поборись...

– Пробую... ты видел уже это... и еще попробую...

– Ну, дай Бог... А я все-таки боюсь за тебя...

Столоначальник снова вышел покурить.

– Ну, что же надумался? спросил он у Богоявленского.

– Да... Пусть будет по вашему... только вы не задержите моего дела... прошу вас об этом...

– Вот еще!.. Не задержим... Только ты не будь дурен; – обещанное обещанным... после... а теперь везде веди дело своим чередом... veni, posui, feci... Понял?...

– Понял... Чем богат, тем и рад...

– И то хорошо... Иди же в канцелярию... Нечего тут понапрасну толочься тебе, когда нужно дело делать...

Столоначальник снова ушел в канцелярию. За ним следом туда же пошли и герои наши. Вот и эта страшная для всех канцелярия консистории. Но что это такое? Каземат не каземат, контора не контора, и понять трудно: теснота и неудобство помещения, грязь и беспорядок во всем, убожество мебели и зелень воздуха, насыщенного табачным дымом, вой ветра в дымовой трубе и свист его в окнах – все это как будто говорило Владиславлеву, что он вошел в каземат при полиции, а звон монет на столах и торговля из-за ведения дел напоминали ему о прасольской конторе, и притом самой неряшливой.

– Владиславлев!.. Владиславлев! вдруг кто-то произнес тихо, и тотчас же вся канцелярия обратила свой взор на нашего героя. Владиславлева даже мороз подрал по коже от этих свирепых взглядов, отовсюду устремленных на него.

– Не робейте, сказал кто-то басом: – свернем голову и ему... птица-то не велика... ощипем и пустим... выйдет диагеновская курица...

Последовал общий взрыв смеха. Владиславлев сконфузился, но пересилил себя и смолчал. Минуту спустя он вслед за Богоявленским подошел к столу регистратора. Богоявленский сейчас же положил на стол регистратора 20 копеек и спросил регистратора о том, сошло ли его прошение от преосвященного.

– Сошло, сказал регистратор и тотчас же отыскал его прошение. Вот видишь, что здесь написано: «Во внимание к похвальному желанию просителя взять за себя бедную сироту и обеспечить участь как ее прабабки, так и своей матери с ее дочерями – признаю возможным определить студента Богоявленского на праздное священническое место в селе Михайловском без предложения ему взять за себя приютянку. Консистория представит справку вместе с допросом».

– Стало быть, я могу взять дело?..

– Полтинник, и сейчас все будет готово.

Богоявленский положил на стол полтинник и дело его пошло в ход. Регистратор сейчас же записал его прошение в дневной реестр и поставил на нем номер. Богоявленский получил свое прошение и пошел с ним в «стол». Там точно также он без всяких объяснений положил прямо на стол пять рублей и подал столоначальнику свое прошение, не сказавши ему ни слова.

– Дело, сказал столоначальник, опуская деньги в карман: и на том спасибо... Сейчас ты заберешь пока справку в «столах», а мы приготовим допрос.

Столоначальник взял лист бумаги и написал на нем: «дел и подозрений, касающихся до студента Богоявленского, по столу N не имеется». С этим листом Богоявленский прошел по всем столам консистории. Везде он без всяких объяснений клал на стол по полтиннику и везде ему сейчас же надписывали тоже, что и в первом столе. Сходил он потом к архивариусу, дал ему два рубля и тоже получил от него требуемую справку о времени рождения своего и своей невесты. Еще несколько минут, и он уж подписал какой-то «допрос», которого ему и прочесть не дали.

– С Богом! сказал ему столоначальник. Приходи завтра.

Так Богоявленский как раз и отделался в этот день и ушел уже домой. А Владиславлев все еще стоял у регистраторского стола, ожидая ответа на свой вопрос о том, сдано ли преосвященным его прошение.

– Что ты, невежа, тут торчишь точно спица в глазу у меня и мешаешь мне заниматься делом! вскричал на него регистратор вскоре по уходе Богоявленского из канцелярии. Пошел отсюда прочь!

– Я не толкаюсь здесь, ответил Владиславлев. Я спрашиваю вас о своем деле. Прошу вас быть повежливее.

– Архиерею, что ли, наябедничаешь на меня?.. Много я тебя и его боюсь... Пошел прочь .. Нет твоего прошения.

– Разве оно еще не сдано?.. Это невероятно.

– Говорят тебе «нет», и пошел.

Нечего делать, Владиславлев пошел домой, а канцелярия вся захохотала ему вслед. На следующий день Богоявленский получил свое дело с резолюциею «к экзаменатору» и сдал экзамен. В тот же день дело его было снова внесено к архиерею и сошло с резолюциею «выдать билет на вступление в брак с девицею Мариею Смирницкою». Вот у него уже и билет в руках. Живо все было сделано. А Владиславлев напрасно весь этот день снова протолокся в приемной и канцелярии консистории. Напрасно и в следующие пять дней он ходил в консисторию. Каждый день он получал один и тот же ответ: «твое прошение еще не сдано», и слышал хихиканье всей канцелярии вслед себе, когда уходил домой. Многие из просителей одновременно с ним подававшие свои прошения уже успели совсем окончить свои дела; а Владиславлев своего дела все еще и не начинал.

– Напрасно, друг мой, ты упрямишься, сказал ему один из товарищей: плетью обуха не перешибешь... дай и сделают все...

– Дать я не отказываюсь, но только дам им как благодарность, когда они все сделают, ответил Владиславлев и устоял на своем.

Как ни старались все задерживать его дело, а должны же были наконец взяться за его дело сами.

– Что, приятель, поучили тебя немножко? сказал столоначальник Владиславлеву, встретясь с ним на пути в консисторию. Еще не то будет. Ты хочешь отделаться от нас так... Шалишь... Мы свое возьмем не ныне, так завтра, не тем, так другим путем .. С нами тебе тягаться не придется.

– Я отнюдь не хочу от вас отделаться, ответил ему Владиславлев. Я очень хорошо знаю, что все вы здесь получаете ничтожное жалованье и не можете на него существовать... понимаю, что вам никак нельзя обойтись без побочных доходов. Но мне не нравится именно то, что у вас здесь торгуются за всякое дело и попросту сказать с каждого шкуру дерут.

– Дерут Злобины, Пастуховы и Скороспелкины, у которых есть заручка в верху и которые давят и нас и вас... а мы довольствуемся и тем, что дадут.

– В таком случае почему же мне ничего не делают? Ведь я же не свинья. Я поблагодарю всех, когда кончится дело мое и поблагодарю от души. В этом и вся суть дела: вам хочется взять вперед, а мне не хочется вам давать взятку. Я хочу вас благодарить, чем могу, а не взятки давать.

– Да ты, я вижу, человек-то хороший... так вот же что я тебе скажу. Если ты желаешь себе добра, утекай скорее в свою академию по добру, по здорову. Тут тебе не сдобровать. Злобин тебя не оставит и подведет под большую беду... да и место-то ты нашел себе пустяковское. Знаю я это место хорошо. Там горе и слезы, больше ничего. И что тебя так привлекает к этому месту?.. Разве невеста хороша?

– Да, она меня и привлекает больше всего, а с другой стороны, и родители удерживают здесь.

– Ну, если так, дай Бог. Я тебе же желал добра, да и Альбова пора бы наградить. Мне хоть и досадно, что ты лишил нас хорошего кушика, который обещал нам дать Альбов; но с другой стороны, я большое спасибо тебе сказал за то, что ты нашего Злобина подвел под такую славную штуку. Ему пора на кого-нибудь наткнуться. Только с нами ты не ссорься. Мы хоть и не велики спицы в консисторской колеснице, а много можем сделать зла всякому.

– С вами мне не за что ссориться.

– И не ссорься. Мы тебе всегда пригодимся. Прежде, чем какое-либо дело попадет к Злобину, оно побывает у нас и мы можем ему дать то или другое направление... можем и раздуть дело и под сукно его припрятать. Понимаешь? В случае невзгоды какой мы можем предупредить тебя и вывести из беды.

– Все это я хорошо понимаю.

– Ну, и ладно. Сейчас мы и дело твое направим в ход.

По приходе в консисторию столоначальник приказал регистратору сейчас же подать ему дело Владиславлева.

– Что, видно слизал один? сказал регистратор сквозь зубы. Все так-то: сами возьмут, а нашему брату шиш.

Регистратор нашел прошение Владиславлева и с сердцем отбросил его на край стола.

– Благодарю вас, сказал Владиславлев, принимая свое прошение, и положил на стол рубль.

– Дурень! – сказал ему на это регистратор: – чего же ты тут обтирал наши пороги понапрасну? Дал бы ты с первого разу хоть половину этого и давно бы дело твое наполовину было кончено производством.

– Я взяток не даю, а благодарность умею принести.

– А нам это неизвестно. Ну, и пеняй на себя.

Владиславлев прочел резолюцию архиерея на его общее со вдовою прошение: «Принимая во внимание, что род протоиерея Беневоленского уже более двухсот лет преемственно служил при соборной церкви г. Зеленоводска, и что сам покойный протоиерей своею службою епархиальною принес большую пользу духовенству веей епархии, нахожу справедливым дозволить вдове Беневоленской принять на священническое место при соборной церкви зятя себе, а студента Владиславлева нахожу достойным этого места. Консистория незамедлительно представит мне справку вместе с допросом». Благодаря содействию столоначальника дело его теперь быстро двинулось вперед, так что дня через четыре уже и резолюция последовала на его деле «выдать билет на вступление в брак с девицею Мариею Беневоленскою».

XVIII. Семинарский театр

Занятый производством своего дела в консистории и судьбою товарища своего Богоявленского, Владиславлев забыл и думать о театромании семинаристов и об устройстве семинаристами своего собственного театра, тем более что в квартире Майорского, после данного им совета устроить свой театр, и речи о том более не заходило. Но Майорский и Елеонский не забыли, а напротив ухватились за прекрасный совет Владиславлева, как за надежный якорь спасения семинаристов от неминуемой беды в случае дальнейшего их хождения в городской театр. Они всею душою предались этому делу, особенно после того, как Елеонским написана была «Обстановка» и хозяйская дочь красавица Лиза дала слово однажды сыграть роль главной героини этой пьесы; но до поры, до времени они все скрывали и от семинаристов и даже от Владиславлева. Им хотелось неожиданно устроить семинаристам сюрприз, а с другой стороны они боялись и того, как бы весть об этом театре не дошла до инспектора семинарии и тем не было расстроено задуманное ими дело прежде, чем оно придет в исполнение. И вот, они тайком подготовляли все, что нужно было для открытия своего домашнего театра и первого в нем представления «Обстановки». Оказалось, что и в декорациях у них было большое разнообразие и сарай был устроен в роде балагана, так что легко можно было устроить в нем и сцену и места для зрителей человек на двести; мало того, оказалось, что и разных принадлежностей костюмировки нашлось достаточно. Нашлись и люди, которые способны были играть на сцене; нашлись и доморощенные музыканты, игроки на скрипках, гитарах и кларнетах; о певцах же и говорить нечего, их всякий раз можно было подобрать сколько угодно и каких угодно. Таким образом все семинаристам благоприятствовало в настоящем случае и давало возможность начать и продолжать задуманное ими дело с таким успехом, чтобы семинаристы вскоре увлеклись своим собственным театром и перестали ходить в городской театр. И Майорский с своими друзьями товарищами отлично сумели воспользоваться столь счастливыми обстоятельствами и сделали все для того, чтобы на самый же первый раз привести семинаристов в восторг и заинтересовать как самою пьесою, так и ее выполнением и самою обстановкою сцены. Около двух недель употреблено было ими на необходимые приготовления к тому, и когда уже все было готово, тогда только они объявили всем семинаристам о своей затее и пригласили многих на первое представление «Обстановки».

– Господа! сказал Майорский своим товарищем в классе в тот день, когда назначено было первое представление «Обстановки»: хождение в городской театр целыми партиями сделалось для нас настолько опасным в настоящее время, что и ныне и завтра мы должны ждать себе беды, как снега на голову; а между тем многие из учеников так пристрастились к театру, что их никакие препятствия к тому и опасности не останавливают... В случае какой-нибудь беды нам прежде всех других придется попасть в ответ пред начальством и пострадать больше всех других...

– Уж не хочешь ли ты нас лишить удовольствия ходить в театр? возразил некто Транквилитатин. Поди ты, брат, к дьяволу с своим заговариванием нам зубов!.. Уж не Капроним ли наш подбил тебя на эту штуку?..

– Пожалуйста, Транквилитатин, перестань ругаться по одной только привычке лаяться со всеми. Дай мне высказаться до конца, чтобы все увидели, в чем дело.

– Ну, говори!.. говори, – закричали все. – Что на него смотреть!..

– Дело, господа, вот в чем. Отвыкнуть от хождения в театр нам трудно, да и удовольствие, получаемое в театре, такого рода, что по истине жаль его лишиться. Чтобы, насколько то будет возможно, облегчить тяжесть нашего расставания с городским театром, мы вздумали устроить свой собственный, доморощенный, чисто семинарский театр.

– Поди ты к лешему! – снова закричал Транквилитатин. – Вздумал выкинуть какую штуку! Точно мы малютки. Может быть, риторов и поймаешь на эту удочку. А мы, брат, знаем, где раки зимуют, и понимаем, что такое истинное искусство и что такое шутовство, пародия на искусство. Потешай своею затеею мальчишек.

– Говорить так, как говоришь ты, значит унижать собственное свое достоинство семинариста, отрицать великие способности семинариста на все, забывать, что в среде нашей есть такие люди, которые могут сделаться первостепенными артистами, если попадут на сцену не случайно, а по призванию к этому. Достаточно тебе указать на лучших артистов нашего городского театра, Петровского и Делекторского, которые всех приводят в восхищение своею чудною игрою: не бывшие ли они семинаристы? Не забудь и того, что и наших философов Молчанова и Румянцева, когда они появились на сцене, вся публика, не исключая и тебя самого, не раз приветствовала восторженными криками: «bravo!.. bravo!.. bravissimo», как отличных комиков. Неужели же такого рода люди не сумеют исполнить своих ролей? А Павпертов, Сахаров, Пашковский, Архангельский, Глаголевы, Покровские? А наш Краснопевцев? А Говоров, Погожев и Ливонский? А Когносцендов-то наш? Неужели все это не артисты и в душе и на деле? А риторы Карницкие, Смирнов и Извольский, которых все у нас величают «барышнями» и «девочками»: неужели они не разыграют женских ролей так, что приведет всех в восторг? О, Транквилитатин-Транквилитатин! Ведь ты вавсе глупехонек, если не признаешь за семинаристами способности быть артистами. Знай же, что у нас не только есть артисты, но есть и виртуозы и свои доморощенные поэты и драматурги.

– Кто же это? Владиславлев и Голиков прошлого курса? Были, брат, они, да сплыли и нет их.

– А философ Елеонский?

– Кто такой твой Елеонский? Он вовсе здесь не виден.

– А!.. Ты не знаешь, кто такой Елеонский? Так я же тебе скажу, кто. Это ученик Владиславлева, способный превзойти своего учителя, если будет столько же трудиться, сколько трудился Владиславлев. Если ты его не знал, то это еще не значит, что его нет. А он, брат, написал такую отличную вещицу, которую мы сегодня же ставим на сцену, что и ты от нее придешь в восторг. Знай же, что у нас все есть свое собственное для того, чтобы у нас существовал свой собственный, чисто семинарский театр, такой, который бы не воспламенял в нас чувственность и не разжигал наши страсти, а облагораживал все наши чувства, укрощал страсти и воспитывал нас нравственно и эстетически.

– Это верно... это верно, – сказали многие товарищи Майорского. – Стоит только нам захотеть, и у нас все будет.

– Да, господа, это верно, и чтобы каждый на самом деле мог убедиться в этой истине, я приглашаю вас сегодня в восемь часов вечера пожаловать в наш театр.

– Ну, брат, старого воробья на мякине не обманишь, снова сказал Транквилитатин. Лягошиной у тебя не будет, а я хочу сегодня ее видеть и слышать ее пение.

– Кто знает? Может быть, явится на сцену артистка такая, которая сыграет свою роль не хуже Лягошиной.

– Кто же это? Уж не будет ли играть Лиза, дочка вашей хозяйки, в которую я по уши врезался?

– Да, будет играть она; но только единственный раз сегодня... я надеюсь, что она не ударит себя лицом в грязь.

– Ах, леший тебя возьми! Ведь ты меня заставил сегодня быть в твоем театре, и я непременно буду.

– Покорно прошу и тебя и всех, кому угодно... человек двести могут свободно поместиться в нашем театре.

– Ладно!.. ладно! закричали все: – придем.

Весть о том, что в квартире Майорского открывается свой собственный, семинарский театр, быстро распространилась между учениками семинарии во время первой же смены, и чуть не вся семинария готова была быть в этом театре на первом же представлении. Немногие отнеслись к этому, подобно Транквилитатину, скептически и до поры-до-времени не хотели придавать этому никакого значения, кроме шалости и желания Майорского подшутить над семинаристами. Громадное большинство одобрило начинание Майорского, было убеждено в успехе дела и готово было всеми силами содействовать этому успеху впоследствии. Одно только немного смущало многих: это именно то, что на первый раз ставили на сцену совсем никому неизвестное произведение Елеонского, который до сего времени ничем из среды своих товарищей не выдавался вперед и шел себе невидимкою вслед за другими. Многие боялись, что он написал что-либо такое, что с первого же раза может испортить все дело. Им желалось бы наперед познакомиться с его произведением, чтобы в случае слабости его сделать в нем поправки; но Майорский на это не соглашался, уверяя их, что произведение Елеонского заслуживает полной похвалы и должно быть поставлено на сцену прежде, чем оно сделается известно всем. И эти скептики еще с большим нетерпением, чем другие, стали потом ожидать вечера, чтобы идти в семинарский театр и лично убедиться в правдивости слов Майорского, и тогда воздать Елеонскому должную честь и хвалу за его произведение.

С восторгом в этот день возвратились из семинарии и все соквартиранты Майорского, которые до сего времени не были посвящены в тайну устройства театра, и сейчас же приступили с расспросами к Елеонскому о том, что такое он написал, как и когда и кто сегодня будет разыгрывать написанную им пьесу.

– Что такое вы задумали сделать? обратился Владиславлев к Елеонскому. Или вы в самом деле устраиваете свой театр и что-нибудь свое ставите на сцену?

– Да. Милости просим сегодня в наш театр.

– Что же такое вы ставите на сцену? Уж не «Старую» ли «бабушку» в исправленном виде?

– Вот тогда увидите.

– Или написали «Обстановку»?

– Тогда увидите.

– А, злодей-злодей! Что же вы мне-то ничего не сказали об этом? Ведь я бы вам мог оказать услугу.

– Совершенно верно и вы мне ее оказали. Но раз я бросил в огонь свою тетрадь... боялся, что и другая тетрадь последует за нею туда же. Вы слишком строгий критик... можете убить во мне всю энергию.

– Вы слишком впечатлительны, поэтому, конечно, можете пасть духом и бросить все. Но теперь-то вы именно ставите на карту все свое будущее.

– Ах, нет!.. Теперь я, как автор, не существую... Я буду зрителем и сам же отнесусь к своему произведению, как зритель и беспощадный критик... Критика ваша и всех других семинаристов тогда не убьет во мне той энергии, с которою я писал эту пьесу.

– С этим я согласен. С нетерпением буду ждать вечера и чрезвычайно буду рад, если увижу, что вы поняли мою мысль и сумели ее олицетворить.

С живостию ученики принялись в этот день за приготовление уроков к следующему дню и легко приготовили их, так что к половине восьмого часа у всех уже все было готово. Вот и это желанное всеми время – восемь часов вечера. Семинаристы целыми толпами с поспешностию идут в квартиру Майорского и прямо проходят в сарай. Там все приспособлено к сцене. Вот и занавес висит отличный, точно в театре, и колышется от легкого дуновения ветерка, Вот и для музыкантов места. Вот и помещение для суфлера. Вот даже и для зрителей места, хотя и на простых длинных досках, положенных на прочно для того устроенных балках, так что сидеть на них очень удобно. Все здесь занимают свои места таким образом, что маленькие ростом садятся ближе к сцене, а большие дальше от сцены, так чтобы всем хорошо можно было видеть всю сцену и все, что будет на ней происходить. Шум, говор и смех среди семинаристов. Но вот появляется впереди со скрипкою в руках известный в семинарии музыкант Щеглов и все вдруг смолкает. Еще две-три минуты и музыка начала играть известную семинарскую песню «Куда летишь, кукушечка». Ах, что за чудо! Как хорошо выходит эта игра! Как естественно выводят на скрипке своими смычками Щеглов и его товарищи слова «ку-ку!.. ку-ку!.. ку-ку!» – просто прелесть. Семинаристы в восторге. Вот музыканты кончили. Отовсюду раздается «bravo!.. bravo!.. bravissimo!» и громкие аплодисменты оглашают театр. Вот все стихло. Поднимается занавес и взору семинаристов представляется на сцене убогая квартира бедного семинариста со всеми беспорядками ее обстановки. С жесткой постели встает герой всей пьесы и начинает говорить монолог басом точь-в-точь таким тоном, как в предшествовавший семинарский курс говорил известный всем бедняк Догаевский: и голос тот же, и манеры те же самые, Родное, свое собственное, пережитое и перечувствованное, послышалось теперь семинаристам как в монологе героя, так и в разговоре его с пришедшим его навестить бывшим его товарищем. Но, вот, еще несколько минут, оба приятеля собираются и выходят в дверь, и все бывшее на сцене точно по мановению волшебного жезла исчезает. Является вторая картина – гостиная господ Степановых. По авансцене премило, грациозно расхаживается героиня пьесы, красавица Лиза. Ее изящный стан, прелестное лпцо и умильный взгляд на публику приводят в восторг всех семинаристов. Сама она на минуту смущается при виде пред собою нескольких сот семинаристов, устремивших на нее свои взоры; но это еще более делает ее интересною: это смущение так ей к лицу и так естественно, что семинаристы невольно, хотя и не громко, проговорили в слух: «мило... мило... прелестно». Понимает Лиза, что эти слова относятся именно к ней, ободряется и одушевляется так, как-будто она уже не раз появлялась на сцене. Немного приходится ей говорить в первом действии; но зато и эти немногия слова, сказанные ею от души, производят на семинаристов глубокое впечатление, так что многие уже начинают завидовать Краснопевцеву, что на его долю выпал счастливый жребий быть ее героем. Недолго идет и все первое действие, но оно идет так естественно и так хорошо, что семинаристы в восторге от хорошей игры доморощенных артистов и естественности самого хода пьесы.

– Предиславина!.. Предиславина! крикнули все, едва только опустился занавес по окончании первого, действия.

Занавес поднялся. Лиза вышла и грациозно поклонилась семинаристам.

– Bravo!.. bravo!.. bravissimo!.. благодарим вас... Мило... мило..: прелестно, крикнули семинаристы.

Лиза еще раз поклонилась и ушла.

– Краснопевцев!.. Краснопевцев! крикнули снова семинаристы, и Краснопевцев появился на сцене.

– Bravo!.. bravo!.. молодец! крикнули все...

После того семинаристы одного за другим вызвали всех прочих своих артистов и всем им прокричали «bravo». Снова занавес опустился. Снова и музыканты заиграли и опять они заиграли то, что семинаристам очень нравится. «Душистые кудри и черные очи ну, так вот и выливаются все слова этой песни и затрагивают за живое сердце каждого семинариста.

– Ах, леший вас возьми! Вскрикивает Транивиллитатян: – так хорошо вы играете, что просто прелесть.

– Молчи, дубина! говорит ему товарищ его Смирницкий: – своими восклицаниями ты цельность впечатления разрушаешь.

Музыканты кончили, и занавес тотчас жё снова поднялся. На сцене одна только Лиза. Она так уныла и печальна: видно, что на сердце у нее лежит камень. Невольный вздох вырвался из груди многих при виде ее печали. «Ах, скучно, скучно, дорогая»... начинает она петь после нескольких минут молчания. И – прелесть – что за голос у нее – высокий, чистый и приятный! Немного она поет и останавливается. Но как ее пение затрагивает сердце каждого семинариста! С каким чувством она поет и как умеет владеть своим голосом!

– Спойте... спойте... всю песню пропойте, не кричат, а умоляют ее все семинаристы.

Лиза уступает общему желанию и поет всю песню...

– Благодарим вас... от души благодарим, говорят все, когда она кончила пение.

Все встают и кланяются ей. Поклоном и она отвечает всем, и затем начинает свой монолог, в котором высказывает свои чувства к герою пьесы и его отношения к ней. Речь ее дышит одушевлением и приятностию тона и производит глубокое впечатление на публику. Заслышав шаги за дверью, Лиза уходит со сцены, являются герой пьесы и его бывший товарищ, который предостерегает героя на счет планов родителей героини «обставить» его. «Дядя! ну, тебя к дьяволу с твоими предостережениями!.. Пойдем лучше пить чай»... преравнодушно говорит герой, и вскоре оба они уходят пить чай в трактир «к Киреичу». На сцене снова появляется Лиза одна, находит на столе песенник и начинает петь «Я вечер в лугах гуляла». Опять она поет немного, но поет так прелестно, что семинаристы все встают и просят ее спеть всю песню. Она исполняет их желание и получает за то благодарность ото всех. Вскоре к ней приходит мать и начинает с нею разговор на счет того, в каких отношениях она находится к учителю ее брата. Лиза рассказывает ей очень естественно и откровенно, что у нее есть на сердце и что она заметила в отношении к ней учителя. Мать дает ей наставление, как ей следует вести себя по отношению к учителю, причем уже намекает на те планы, какие у нее имеются в голове на счет учителя. Лиза их видимо не понимает, и от того не приходит в негодование от сладеньких речей матери; но семинаристы видят, в чем дело, и, забывши, что пред ними пьеса, а не голая действительность, уже приходят в негодование и начинают шикать.

– Ши!.. ши!.. ши!.. подло гнусно! тихо говорят они. Родители не должны развращать свою дочь.

Мать со сцены уходит. Является учитель. Лиза со всею откровенностию высказывает ему свои чувства по отношению к нему. Тот выслушивает ее совершенно холодно и даже с некоторым пренебрежением, так что она приходит от того в отчаяние». Это жестоко!.. это жестоко:.. эгоистично», кричат семинаристы. Лиза, наконец, приходит в такое отчаяние, что высказывает своему возлюбленному безумную мысль погубить себя с отчаяния от безнадежной любви, и уходит со сцены. Невольный вздох вырывается при этом из груди семинаристов. Занавес опускается и громкое «Предиславина! Предиславина!» оглашает воздух. Лиза выходит и семинаристы награждают ее долгими и громкими криками «bravo!» и аплодисментами, как бы в утешение ее. Снова опускается занавес и музыканты начинают играть песню «Гондольор молодой»... Отлично играют они, но семинаристам теперь не до их игры. Их занимает мысль, чем все кончится: сжалится ли герой над несчастною жертвою любви к нему или же по прежнему останется холоден к ней, откажется ли он от кондиции в последнем случае или же его «обставят», обяжут взять за себя героиню, как это обыкновенно делается в Мутноводске.

– Елеонский! спрашивают некоторые: – что будет дальше?.. Скажи хоть название-то следующего действия...

– Ждите, господа, отвечает Елеонский: – тогда увидите.

– А это будет последнее действие?..

– Нет, не последнее.

Ждут семинаристы следующего действия с нетерпением. Вот поднимается зававес. На сцене они видят Лизу бледную худую и плачущую, и Краснопевцева угрюмого и сурового. Один вид Лизы поражает семинаристов. Но вот, после краткого монолога она поднимается и идет в дверь, едва передвигая ноги. Невольный вздох вырывается из груди каждого семинариста. Лиза проходит мимо Краснопевцева, закрыв лицо свое платком, а тот сидит себе угрюмо, точно истукан: ни слова участия, ни одной черты сожаления на лице. «Какая жестокость!.. совершенное бессердечие», – шепчут семинаристы: «какой болван!.. настоящий истукан... сидит и не шевельнется». Истукан наконец зашевелился и болван встал и зашагал молча по сцене. Вот он начинает разбирать свое собственное положение в настоящем случае и анализировать свои чувства к Лизе и наконец приходит к тому заключению, что ему необходимо пожертвовать своею будущностью, чтобы спасти любящую его девушку. «Великодушно... великодушно... молодец», шепчут семинаристы. Вскоре происходит встреча героев и совершенное примирение. Они дают друг другу клятву. Лиза оживает. Семинаристы рады за нее и думают, что теперь скоро всему конец. Но проходит несколько минут, в двери показывается мать вместе с Лизою и начинает ей внушать ту мысль, что мужчины вообще вероломны, не сдерживают своих клятв и всегда обольщают неопытных девушек, а потому-де она теперь должна всеми мерами заботиться о том, чтобы удержать своего возлюбленного около себя. «Ведьма!» шепчут семинаристы: «чтоб тебя леший собрал!.. Зачем тебя сюда принесло? Змея подколодная». Лиза не разделяет мыслей матери и просит оставить ее одну. «Честная, неиспорченная натура!» – шепчут семинаристы. Мать, заслышав шаги Краснопевцева, приказывает Лизе задержать своего возлюбленного около себя дотоле, пока она не придет сюда снова а сама сейчас же прячется за дверь, чтобы не встретиться с ним, потом выходит и притворяет дверь. «Ехидна проклятая!» шепчут семинаристы и сжимают свои кулаки, как будто сейчас хотят броситься на эту бессердечную и злоехидную женщину. Радостно беседуют друг с другом: герои. Семинаристы забывают все и радуются счастию героев. Но вот ее двери таинственно, как будто сам собою, щелкает замок. Семинаристы слышат это щелкание замка и невольно вздрагивают. «Ах, ведьма, – говорят они, – ведь она устроила им засаду». Слышат это щелканье замка и герои, но мало беспокоятся этим, не подозревая в том ничего дурного, и продолжают сидеть вместе, наслаждаясь счастьем этих минут примирения. Краснопевцев наконец берет руку Лизы и целует ее, готовясь: расстаться с нею в этот вечер. Лиза не противится этому и склоняет свою голову на его грудь так хорошо, так мило и естественно, что семинаристы в эту пору вскрикнули: «мило!.. мило!.. прелестно». Но в эту самую минуту замок в двери снова щелкает и дрожь пробегает по телу каждого семинариста. Вот-вот, ждут они, сейчас же дверь отворится и мать-вельма застанет героев в таком положении выражения любви и доверия друг к другу. Пока все однако тихо. Можно подумать, что им только лишь послышалось щелкание замка. Семинаристы даже стали надеяться, что все обойдется благополучно. Но – увы! – вдруг двери растворяются, входят родители героини и с ними три посторонних свидетеля, обвиняют Краснопевцева в намерении оскорбить честь Лизы и заставляют его немедленно дать им удовлетворение в виде обязательства взять за себя их дочь.

– Подло!.. подло!.. подло! – закричали семинаристы, как будто в самом деле они присутствовали при совершении подобного акта насилия над честным человеком.

– Ши!.. ши!.. ши!.. фью!.. фью!.. Фью! – громче, чем «brаvo!» кричали семинаристы.

Лиза, как громом пораженная, стоят безмолвно, не понимая хорошо того, что все это значит, потом ободряется, осмеливается сказать матери несколько слов в защиту невинности своей и своего возлюбленного; но мать, топая на нее ногою, говорит ей: «молчать, подлая тварь!» С Лизою делается дурно и она падает на диван без чувств. Это нисколько не смягчает ее родителей и они настойчивее прежнего требуют себе удовлетворения, и действительно его получают. «Обставили», – с радостию говорит мать, когда обязательство было уже в руках отца, и сейчас же занавес опускается. Семинаристы вне себя от негодования.

– Молчанова и Сахарова! – кричат они изо всей мочи.

Поднимается занавес и на сцене являются Молчанов и Сахаров.

– Фью!.. фью!.. фью!.. ши!.. ши!.. Подло!.. подло!.. изо всей мочи кричат семинаристы и топают ногами.

Крики умолкают. Музыканты играют «По синим волнам океана» и так хорошо, что семинаристы мало-помалу отрешаются от того впечатления, которое произвела на них последняя сцена, и успокоийаются. Интерес их теперь возбужден до высшей степени: чем все кончится? – каждому это хочется узнать поскорее. Вот снова поднялся занавес и началось четвертое действие пьесы. Ах, как было жизненно это действие! Семинаристы не смотрели на это действие, но вместе с героями переживали его, И нужно было видеть их в это время, чтобы понять их внутреннее состояние. Они то вместе с героем приходили в негодование, то вдруг поражались глубокою печалию; то соглашались с его мыслями, то не разделяли с ним его планов. Но, вот, герой решается, в отмщение родителям своей возлюбленной за их подлый поступок с ним, покинуть свою возлюбленную навсегда и махнуть в медико-хирургическую академию, и все приходят в негодование. «Это жестоко!.. это жестоко! Она невинна», кричат они. А когда герой действительно покинул свою возлюбленную, негодованию их не было предела.

– Жестоко!.. жестоко!.. бесчеловечно! – крикнули все и начали свистать и шикать, и даже с мест своих вскочили.

Особенней семинаристов поразило внезапное горе самой Лизы, без чувств упавшей на пол и оставленной всеми без всякого ухода за ней и участия в ее положении. «Ах, бедная!.: Ах, несчастная жертва эгоизма своего возлюбленного, подлости своих родителей!.. О, как жаль тебя, бедную!» – послышалось со всех сторон, и глубокий вздох вырвался из груди очень многих семинаристов.

– Краснопевцев! Краснопевцев! изо всей моча крикнули семинаристы, когда опустился занавес.

Краснопевцев вышел на сцену.

– Эгоист!.. эгоист!.. ши!.. ши!.. ши!.. фью!.. фью!.. фью! неистово закричали все в один голос.

– Предиславина! Предиславина! крикнули все.

Лиза вышла.

– Несчастная!.. как вас жаль! – сказали все, точно пред ними в самом деле стояла несчастная жертва людских страстей и собственной неосторожности на жизненном пути.

Наступило совершенное молчание. Занавес более не опускался. Музыканты не брались за свои инструменты. Что это значит, кончилось ли все или еще что будет, никому из зрителей это не было известно.

– Finis, господа! – сказал Майорский, неожиданно появившись на сцене. Хорошенького понемножку.

– Как finis? – вскричали многие. Неужели в самом деле все кончено? Быть этого не может.

– Верно, господа: пьеса кончена.

– Ах, окаянные! Что же вы с нами сделали? Вы насмеялись над семинаристом. Вы задели нас за самое больное место... вы сразу уничтожили в нас очарование пьесою.

– Это, господа, не мое дело, а дело автора.

– Елеонский! Елеонский! – вдруг грянула вся толпа.

Елеонский вышел на сцену.

– Скверно кончено!.. скверно!.. скверно!.. фью!.. фью!.. фью!.. ши!.. ши!.. ши!.. – раздалось со всех сторон.

– Прошу, господа, извинить, сказал Елеонский: – я имел в виду известный всем вам случай с Догаевским.

– Леший тебя побери с Догаевским-то! Ты автор... творец своей пьесы, а не копиист. На то ты и автор, чтобы из ничего создать нечто великое.

– Ах, окаянный! – крикнул Транквиллитатин. – Лучше бы ты окончил свою пьесу третьим действием.

– Правда... правда, – хором крикнули все,

– Господа! сказал Елеонский: – все это я заранее знал... и предугадал все ваши чувства и был уверен, что вы будете недовольны таким концом пьесы.

– Знал наперед и нарочно сделал на зло нам?

– Нет. Я это сделал с доброю целию. Поступок героя вам не нравится, героиню вам истинно жаль. Не будьте же так жестоки в подобных обстоятельствах, как был жесток герой пьесы.

– К дьяволу тебя с твоими нравоучениями!

– Господа! – сказал Майорский: – мы заранее были уверены в том, что вы останетесь недовольны нами всеми, если все ограничится тем, что вы видели. Поэтому мы приготовили для вас одну такую пьеску, что, надеюсь, вы останетесь нами довольны за нее.

– Название ее?.. название ее какое?

– «Семинарист не чета прочим»!

– Автор кто?

– Об имени автора позвольте умолчать.

– Ну, ладно. Подождем и увидим, что выйдет из того.

Занавес опустился. Музыканты заиграли «Когда гуляю летом в поле»; но прекрасная игра не могла изгладить из сердца слушателей тяжелого впечатления пьесы.

Владиславлев, с интересом следивший за ходом пьесы, теперь сразу понял, в чем дело, и во время этой игры музыкантов отыскал Елеонского.

– Я предугадываю, что будет сейчас, – сказал он Елеонскому, пожимая ему руку. – От души благодарю вас. Вы совершенно поняли и мою мысль и дух семинаристов и отлично сделали, что прибавили еще одно действие. Иначе и самая пьеса была бы незакончена и характеру семинариста не соответствовал бы поступок героя, и чувство зрителя осталось бы неудовлетворенным. Семинарист беден, но честен, готов на самопожертвование, но не на вероломство. Примера еще не было, чтобы семинарист обольстил какую-либо девушку, или не пожертвовал своею будущностию ради счастия любящей его девушки. Видите, как все возбуждены против вас, как остались недовольны поступком героя, вынужденного отомстить вероломным родителям своей возлюбленной? Это явный признак того, что семинаристу не присуще вероломство и жестокость... они не в его характере.

– Да. Я это заранее сообразил.. Я поставил себя на место зрителя и увидел, что я остался бы недоволен пьесою, если бы она была закончена четвертым актом, и потому прибавил еще один акт. Только вы до времени пожалуйста никому об этом не говорите. Мы задумали сделать сюрприз зрителям для большего возбуждения в них чувств и интереса к самой пьесе.

– Вполне понимаю ваши намерения и нахожу, что вы поступили отлично, благоразумно и целесообразно.

Музыканты успели уже сыграть три песни одна за другою, а занавес все еще не поднимался. Это обстоятельство возбуждало в семинаристах особый интерес к предстоящему представлению и давало им возможность успокоиться. Зато, когда поднялся занавес и они увидели перед собою на сцене часть мутноводского александровского сада, а в нем Краснопевцева в форме медико-хирурга и Лизу, как же они были удивлены этому. Сразу они теперь поняли, в чем дело.

– Ах, окаянные! вскричали многие: – надули нас... понапрасну только мы тревожились-то.

Не дали еще герою сказать ни одного слова, как уже закричали все: «Елеонский!.. Елеонский!.. Майорский!.. Майорский!.. bravo!.. bravo!.. bravissimo!..» Тем больший для всех интерес имела теперь самая пьеса: всем желалось видеть, как можно скорее, примирение героя со своею возлюбленною, и внезапную радость последней. Но, увы, скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается: им еще раз пришлось быть не простыми зрителями, но переживать вместе с героями то время, которое прошло до примирения героев. И нужно было опять их видеть, в каком они находились положении в это время. То они приходили в восторг, то впадали в уныние и грусть; то кричали герою «великодушно... великодушно», то вдруг сжимали свои кулаки при виде намерения и действий родителей героини, направленных против героя. И роли свои все действующие лица исполняли великолепно, особенно Лиза. Так она в этом действии была мила и прелестна и с таким чувством говорила, что ею нельзя было не плениться в эту пору, и многие действительно пленились, так что ради нее были бы готовы сейчас же подать прошение об увольнении из семинарии и поступить в приказные, лишь бы только она не отказалась выйти замуж за того, кто решится на такую жертву ради ее? Но вот верх эффекта и восторга зрителей. «Приди, моя милая, в мои объятия», говорит ей Краснопевцев: «я твой на веки, а ты моя... Мы клялись в любви и сдержим клятву... Чрез две недели мы с тобою перевенчаемся». – «О, благодарю тебя, Paul», отвечает ему Лиза, и вдруг она бросается в его объятия и томно склоняет свою голову на его грудь. В это мгновение раздается громкий поцелуй. Краснопевцев целует Лизу, но как? так артистически, с такою неожиданностию для всех и с таким одушевлением, что семинаристы от восторга и удивления даже подпрыгнули вверх и тотчас же все вскочили со своих мест.

– Bravo!.. bravo!.. bravissimo!.. bis!.. bis!.. bis, закричали они изо всей мочи; занавес уже опустился.

– Краснопевцева и Предиславину! крикнули все.

– Ах, окаянный! вскричал в то же время чуть не с отчаянием Транквилитатин: – он предупредил меня... Он похитил у меня невесту... Теперь все кончено... Опоздал.

– Молчи, дубина! отвечает ему товарищ его Смирницкий: не мешай нам своими пошлыми восклицаниями.

Занавес поднялся. Краснопевцев и Лиза вышли. Краснопевцев был в восторге, но Лиза была очень смущена, потому что она никак не ожидала того, чтобы Краснопевцев вместо фальшивого поцелуя в самом деле поцеловал ее на сцене при таком множестве семинаристов. Зато смущение это еще более придавало ей прелести и она теперь показалась всем еще более интересною красавицею.

– Bravo!.. bravo!.. bravissimo!.. мило... прелестно, кричали все семинаристы. Спасибо вам... спасибо... от души благодарим вас... вы своею игрою доставили нам истинное удовольствие... Ьгаѵо!.. bravo!.. bravissimo!..

Долго своими криками и аплодисментами семинаристы оглашали свой театр даже и после того, как занавес опустился. Вслед за главными виновниками их восторга семинаристы вызвали и всех прочих своих артистов и всех наградили такими же криками и апплодисментами.

– Автора!.. автора! крикнули многие.

– Еленонский!.. Елеонский! грянули все хором: – bravo!.. bravo!.. bravissimo!.. Отлично... превосходно... спасибо вам... Пишите еще в том же духе.

– Благодарю вас, господа, ответил Елеонский. Извините, что мы позволили себе подшутить над вами.

– Отлично... отлично... это вышло великолепно.

– Прошу вас, господа, не отказать нам в своем содействии... Ведь у нас не мало способных людей... Прошу кого-нибудь попробовать свои силы и написать что-нибудь... Общими силами мы достигнем той цели, которая имелась в виду при открытии своего собственного театра.

– Рады стараться, ответило несколько человек.

– Майорский!.. Майорский! крикнули все. Спасибо вам за то, что вздумали уст роить свой театр и с таким успехом выполнили все на первый же раз... от души вас благодарим... потрудитесь и еще на пользу общую.

– Рад, господа, стараться и прошу вашего внимания к нашему труду и на будущее время... Но, господа, принимая благодарность от вас, я пред всеми вами должен воздать самую искреннюю благодарность и Елеонскому, и всем нашим артистам, особенно г же Предиславиной, согласившейся сегодня играть на нашей сцене, а более всех достопочтеннейшему нашему Василию Петровичу Владиславлеву. Ему принадлежит и самая мысль об открытии своего собственного, чисто семинарского театра, и указание, как и что следует сделать на самый же первый раз, чтобы заинтересовать всех.

– Этого мало, сказал Елеонский: – ему принадлежит и самый сюжет пьесы и мысль о том, что для нашего театра нужно брать сцены из нашей же собственной жизни, изображать не чужое, а свое собственное, родное нам житье-бытье со всеми его невзгодами и радостями, пороками и достоинствами.

– Отлично... отлично, сказали все... от души вас благодарим... такие мысли вполне достойны вас, достопочтеннейший наш литератор! О, если бы вы что-либо свое собственное соблаговолили для нас поставить на сцену!

– С удовольствием бы, господа, сделал бы это, ответил Владиславлев: – но, к сожалению, со мною здесь нет моей авторской библиотеки, если можно так выразиться, а писать теперь я не в состоянии, потому что голова моя теперь не тем занята... прохожу мытарства консистории, мучаюсь ежедневно, скорблю и жестоко страдаю нравственно при виде разных дрязг и безобразий консисторщины...

– Вот бы ее к нам сюда на сцену...

– Ну, нет, господа!.. этой грязи только в балагане место, а не здесь...

Семинаристы разошлись по своим квартирам, вполне довольные всем виденным и слышанным в своем доморощенном театре. Разощлись и музыканты. Стали наконец расходиться и артисты.

– Лиза! позволь тебя проводить домой, сказал Краснопевцев Предиславиной, когда она совсем уже собралась домой.

– А разве мне так далеко идти? возразила Лиза. Если есть охота идти вместе со мною, пойдемте...

С радостию Краснопевцѳв поспешил вслед за Лизою.

– А нехорошую шутку вы сегодня со мною сыграли, сказала ему Лиза, едва они вышли из своего театра: – ну, разве можно позволять себе такие выходки, да притом еще без всякого повода к тому с моей стороны, хотя бы это и требовалось самым ходом пьесы?..

– Лиза! я виноват пред тобою, ответил ей Краснопевцев: – но не на столько, как ты думаешь... Сегодня ты была, если возможно так выразиться, божественно хороша и сама собою, и в игре, так что ты окончательно очаровала меня и пленила мое сердце... Ах, позволь еще один раз поцеловать тебя!..

– Ни-ни!.. Если только вы позволите себе такую, не скажу, дерзость, а просто шалость, я закачу вам за это пощечину:

– Позволяю тебе вместо одной закатить мне две пощечины...

Не успела Лиза моргнуть глазом, как Краснопевцев уже поцеловал ее с полным выражением страсти:

– Слышите, Александр Александрович, сказала Лиза: – я с вами не шучу... Я доверилась вам, как честному человеку, а вы злоупотребляете моим доверием... Один и в последний раз я вам прощаю это... больше не прощу...

– Лиза! не сердись на меня... Я вовсе не бесчестный человек. Позволь с тобою объясниться. Я уверен, что ты давно заметила мое неравнодушие к тебе, мало того, мою любовь к тебе самую пламенную... Знаю и то, что и ты сама давно уже неравнодушна ко мне, хотя и скрываешь это от меня...

– Это почему же вы знаете?.. Кто это вам сказал?..

– Шила в мешке не утаишь. Твои взоры, твой голос при всякой встрече со мною всегда выдавали тебя. А твое согласие со мною, а не с кем-либо другим, играть «Обстановку » есть не что иное как выражение твоих чувств ко мне и отдание мне предпочтения перед всеми?.. Да и самая игра твоя от того и была так хороша сегодня, что ты проникнута чувством пламенной любви ко мне. Скажи же мне одно только слово, и я завтра же ради тебя уволюсь из семинарии и поступлю на службу в казенную палату или канцелярию губернатора.

– Не смейте делать такую ошибку. Вы не иначе услышите от меня желаемое вами, как только лишь тогда, когда вы окончите курс семинарии студентом... Слышите?..

– Лиза!.. Да ведь этого так долго ждать... более года...

– Что зa беда!.. Долго, зато будет хорошо... Выбирайте любое что хотите сами... я не хочу, чтобы вы поступали неразумно... К чему ,спешить?.. Год не десять лет...

– О, если за этим только дело, даю тебе честное слово, что я сеподня же брошу свое шалопайство и леность, займусь делом и непременно окончу курс студентом семинарии.

– Отлично. Расстанемся друзьями, но с условием, чтобы до окончания курса мы и виду никому не подавали, что любим друг друга и никаких свиданий друг с другом не добивались, кроме обыкновенных встреч, у нас ли вы будете квартировать или где-нибудь еще...

– О будь уверена, Лиза, что я это исполню... Я потому и решился теперь же объясниться с тобою, что боялся, как бы кто-нибудь не предупредил меня в этом отношении... Ты многим и многим нравишься, и многие влюблены в тебя...

– Может быть; но мне кроме вас никто не нравится... стало быть, ваше опасение было напрасно...

– Спасибо тебе, Лиза!.. ты осчастливила меня... Прощай! Будь здорова, покойна и я счастлива!.. Молись за меня, как и я за тебя давно уже молюсь, как бы за свою родную сестру.

– Благодарю вас... буду и я, молиться... До свидания!

Молодые люди крепко и пожали друг другу руку и разошлись.

– Поздравляю вас, Александрович, с прекрасною избранницею вашего сердца, – сказал Владиславлев Краснопевцеву после ужина.

– А вы почему же это знаете? – спросил Краснопевцев.

Немногое требуется для того, чтобы это знать; для этого даже достаточно поцелуя, которым вы сегодня столь неожиданно одарили и ее и всех нас. Но я уверен и в том, что вы сегодня не задаром вызвались ее проводить до дома, на пути вы объяснились с нею и все покончили.

– Да, это верно... только она поставила мне одно условие, sine qua non; это то, чтобы я окончил курс студентом.

– Отлично!.. Молодец ‑ девушка!.. Но что же затем?.. Вы конечно, как и многие другие делают, думаете поступить на службу в какую-нибудь палату, чтобы жениться на ней?..

– Разумеется. Разве я не в силах буду хорошо идти по службе?

– Можете... в этом я уверен. Но я не советовал бы вам прерывать связь с заветом своих предков...

– Как?.. Ведь мне же нельзя будет жениться на Лизе и поступить во священники... Это у нас не принято...

– Неправда... Есть и это... Есть священники женатые на девушках светского звания... Но я думаю, вам следует быть учителем истории где-нибудь... У вас есть необыкновенный дар своими рассказами увлекать слушателей. Помилуйте!.. Вам ли с таким даром сидеть в какой-либо палате или канцелярии и целый десяток лет строчить указы да приказы?.. Вы можете сослужить большую службу церкви и отечеству, если поступите в учители духовного училища по священной истории. Владея, таким прекрасным даром, вы будете рассказами пленять сердца учеников и вкоренять в них семена истинного учения веры... Вы будете поражать своих слушателей силою своего слова, и преподавание столь важного предмета оживите и поставите на недосягаемую высоту.

– Да, это верно... совершенно верно... Вы мне указали именно тот путь жизни, где я буду на своем месте... от души благодарю вас за этот совет... Вот и видишь теперь, что нет худа без добра: шалость моя, которую я себе совершенно неожиданно позволил сегодня, привела меня к объяснению с Лизою и с вами... И, вот, в результате выходит необходимость окончить курс студентом семинарии и поступить в учители истории...

– Очень этому рад, и Дай Бог, чтобы все это сбылось.

И в тот же самый вечер и во весь следующий день как в семинарии, так и в квартирах своих, семинаристы о том только и толковали, что о своем доморощенном театре. Семинаристы поняли теперь, что можно им получать истинно великое удовольствие, не подвергая себя всем опасностям хождения в городской театр: стоит только им заняться своим собственным театром. И действительно, они занялись этим. Явилось у них много желающих принимать участие в игре; явились и новые доморощенные драматурги, которые написали несколько пьес из быта семинарского и простонародного. Все эти пьесы были разыграны семинаристами и произвели свое впечатление на зрителей. Но среди всех этих доморощенных драматургов пальма первенства все-таки принадлежала Елеонскому, и «Обстановка» его сыграна была еще раза три. Приводим ее здесь целиком.

XIX. Обстановка

Комедия в пяти действиях

ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА:

Павел Васильевич Алявдин, бедный семинарист, 21 года.

Авеллярдов, бывший ого товарищ и друг, 23 лет.

Степанов, чиновник губернского правления, 46 лет.

Степанова, жена его, 40 лет.

Марья Михайловна, дочь их, 16 лет.

Три посторонних свидетеля.

ДЕЙСТВИЕ ПЕРВОЕ.

«Кондиция»

Картина первая: Квартира Алявдина

Сцена представляет одну, довольно тесную и грязную комнату. У стены стоит досчатая кровать, покрытая синим шерстяным одеялом, с одною жесткою подушкою; у окна небольшой стол, самой простой работы, и две табуретки. На столе много тетрадей и книг.

ЯВЛЕНИЕ I

Алявдин один

Алявдин (поднимаясь со своей постели, говорит басом). Ух! Как славно я соснул!.. спокойно... ни разу даже не проснулся. Но что же мне делать теперь?.. За что взяться?.. урок учить к следующему дню?.. Не пойдет на ум. До уроков ли мне теперь, когда я и ума не приложу к тому, как мне быть, бедняге, и как на свете жить... Хозяин гонит с квартиры за неплатеж ему денег, денег ни гроша, есть нечего, на казну опять меня не приняли. Спасибо еще товарищи доселе помогали мне: кто пообедать позовет, кто поужинать даст, когда вечером придешь к нему, а то бы просто беда... с голоду умирай, да и только... Обошел уже все товарищеские квартиры, а теперь уж не знаю, как быть... совестно то к одному, то к другому навязываться на обед или на ужин. А наши господа начальники... даже и понять не могу того, что это за формалисты... не приняли меня опять на казну потому, что у меня есть зять-священник, который обязался содержать меня. Зять? Да ведь они же видели из свидетельства благочинного, что мой зять служит в приходе, состоящем всего из 250 душ, а сам имеет в семье одиннадцать человек: жену, пятерых детей, мать, тещу, сестру и двух своячниц. Смею ли я от него требовать себе чего-либо на содержание? Он сам нищ и голоден. В прежние годы Господь посылал мне уроки и я пробивался кое-как, из года в год, во все время своего семинарского воспитания, а теперь нет нигде ни одного урока. Просто беда... такая беда, что и ума не приложу. (Задумывается на несколько минут, глубоко вздыхает и начинает молча ходить по своей комнате. Входит Авелярдов).

ЯВЛЕНИЕ II

Алявдин и Авеллярдов

Авеллярдов (входя). Здравствуй, Павел!

Алявдин (с живостию). А, приятель дорогой!.. здорово! Как я рад тебе, дружище!.. Какими это судьбами ты вздумал навестить меня, горемыку?.. Давно ли приехал сюда, отколь и зачем?

Авеллярдов. Сегодня только приехал сюда из Черноземска... думаю, брат, попробовать счастия поступить в село Ильинское в дьяконы... село это бедно, душ в приходе немного, земли обычная пропорция, осиротевшая семья велика... все это невыгодно... зато, брат, невеста прелесть... красавица... Я от нее без ума. Тяжело будет мне содержать большую семью, но что же делать? Где можно найти такое место, чтобы и приход был богатый, и обязательства были не тяжелы? Да и времени дорогого для жизни нечего пропускать. Ведь я и так уж более года проболтался без дела... соскучился до невероятности... тоска заела и жить не на что...

Алявдин. Конечно, лучше хоть какое-нибудь место получить,: чем так шляться... особенно, если невеста тебе так нравится. Дай Бог тебе успеха и счастия.

Авеллярдов. Благодарю за пожелание. Ну, а ты тут как живешь, как можешь?.. благодушествуешь?

Алявдин. Ах, дружище!.. зачем только ты спрашиваешь меня об этом? Ведь ты этими вопросами испортил во мне то хорошее настроение духа, с каким я рад был встретить тебя и от души поговорить с тобою о многом, но только не о моем настоящем житье-бытье. Но что делать?.. раз ты заговорил об этом, нужно тебе отвечать.

Авеллярдов. Пожалуйста. Ты ведь знаешь, что я всегда в твоей судьбе принимал живейшее участие, не раз и уроки тебе находил, не раз и из беды тебя выручал. Быть может, и теперь я чем-нибудь могу быть полезным для тебя... ум хорошо, а два лучше.

Алявдин. Это верно. Жизнь моя до того печальна, что и поверить этому трудно: в казну меня не приняли, уроков нет ни одного, все, что было можно, распродал, за квартиру не плачу уже другой месяц, обедаю и ужинаю у товарищей подобно нищему... хозяин гонит с квартиры. Просто беда.

Авеллярдов. Да, плохо... плохо. А от чего ты не попробуешь счастия сделаться квартирным старшим? Ведь ты мог бы быть отличным старшим.

Алявдин. Я бы от этого не прочь. Но ведь ты знаешь, что я у инспектора на самом последнем счету, и он ни за что в свете не согласится на то, чтобы я был старшим.

Авеллярдов. Знаю. Но инспектор по отношению к тебе несправедлив. Он имеет о тебе ложное понятие, как о каком-то ленивце, франте и шалопае. Ты можешь явиться к нему, объяснить ему всю затруднительность своего положения и просить себе у него милости.

Алявдин. Ты знаешь, что инспектор наш не таков человек, чтобы легко и скоро мог забывать прошлое. Он никак не можеть мне простить того, что я жил всегда и доселе живу не на общей семинарской квартире, а один, вне надзора его помощников и старших.

Авеллярдов. Вот теперь-то тебе и следует ему объяснить, что ты потому именно и живал всегда один, в нахлебниках, что у тебя всегда доселе бывало по два урока в разных домах, которые давали тебе средства к содержанию... живя в общей квартире, ты не мог бы ежедневно отлучаться с нее, в те именно часы, в какие тебе нужно было и не мог бы и уроков иметь, лишился бы и средств к содержанию.

Алявдин. Нет, брат, это делу не поможет. Я наперед это знаю. Одно средство выйти из беды – это так пли иначе, а непременно найти себе урок.

Авеллярдов. Ах, Павел! Ведь, должно быть, сам Бог послал меня к тебе в такую пору твоей жизни. Сейчас я вспомнил, что недели три тому назад у нашего станового был в гостях какой-то г. Степанов, служащий в здешнем губернском правлении. Что он за птица такая и сколь высокого полета, т.е. что он за человек, какую там занимает должность и какой имеет чин, этого я не знаю, но становой к нему относился с раболепством, стало быть, он не последняя там спица в колеснице... где он живет, я тоже этого не энаю.

Алявдин. Это все пустяки... Понадобится, все узнаю... Ты говори мне скорее, в чем дело... У него есть урок?

Авеллярдов. Да. Я слышал, как он, среди разговоров с становым и его гостями за карточным столом, между прочим сказал, что сынишко его учится в здешней гимназии очень плохо, так что волею-неволею он должен будет взять ему репетитора.

Алявдин. Постой, друг мой, постой... Именно тебя ко мне Бог послал сегодня... Теперь я припоминаю, что года с три тому назад, когда я еще ходил на уроки к Грушецким, к ним иногда забегал мальчуганчик Степанов, уже и тогда учившийся в гимназии... По всей вероятности, это и есть сын того Степанова, о котором ты говоришь...

Авеллярдов. Может быть... А ты знаешь, где он живет?..

Алявдин. Где он живет, это я теперь припомнил... Однажды мне случилось идти от Грушецких вслед за этим гимназистиком, и я очень хорошо помню, куда именно он пошел... Проходя потом как-то мимо того дома, в который он вошел, я видел у калитки господина невысокого роста, средних лет, рыженького, в очках, очень похожего на гимназистика и лицом и манерами...

Авеллярдов. То есть, наоборот, гимназистик очень похож на него, как сын на отца, хотел ты сказать.

Алявдин. Верно... И я думаю, что это так.

Авеллярдов. Кажется, ты не ошибся... Степанов действительно таков, каким ты его описал.

Алявдин. Иду к нему!.. Не буду терять ни одной минуты... Авось, Бог даст, и устроюсь.

Авеллярдов. Дай Бог... Пойдем вместе... Мне кстати нужно пройти на большую улицу.

Алявдин. Идем! (Задумывается).

Авеллярдов. Что же ты вдруг задумался?

Алявдин. Не знаю, что делать... Костюм-то мой очень плох... стыдно в нем показаться... подумают, что я какой-нибудь кутила... Не испортить бы этим всего дела? Не зайти ли мне прежде к кому-либо из товарищей попросить у них хоть что-нибудь... Ну, хоть бы сюртук или пальто хорошенькое?.. Стыдно, братец, таким оборванцем явиться в порядочный дом.

Авеллярдов. А я думаю, что об этом тебе не следует много беспокоиться... Быть может, это послужит к твоему же благополучию... видя твою бедность, Степановы сжалятся над тобою и скорее возьмут тебя в репетиторы в том рассчете, что ты, как человек бедный, будешь доволен и маленьким вознаграждением за труд.

Алявдин. Пожалуй, что и так... В таком случае идем сейчас же. (Оба приятеля поспешно одеваются и уходят, и декорация на сцене мгновенно переменяется).

Картина вторая: гостиная Степановых

Сцена представляет небольшую, но хорошо убранную комнату. Вправо от сцены стоит столик с кипою каких-то газет, ближе к сцене несколько стульев и дверь в кабинет Степанова; влево другая дверь в залу; прямо против сцены диван, пред ним большой круглый стол, покрытый хорошею скатертью, и полдюжины кресел, расставленных полукругом; на столе альбом для фотографических карточек и два бронзовых подсвечника со свечами. Степанов сидит в кресле, развалившись, с сигарою в зубах, и читает газету. Степанова сидит на диване, подуразвалившись, читает какую-то книгу. Машенька ходит по комнате и о чем-то мечтает. За сценою слышится звонок.

ЯВЛЕНИЕ III

Степанов, Степанова, Маша и потом Алявдин

Степанов. Кажется, кто-то там звонит (поправляет очки).

Степанова, Я не слышу... Если кто звонит, там отопрут ему... На это есть прислуга... Не мне же идти...

Степанов. Твоя прислуга вечно не в порядке... или спит, или болтается... Ты, матушка, за нею вовсе не смотришь...

Степанова. Я смотрю, но прислуга ныне везде такова, делает, что хочет, и ходит, куда вздумает... такой даже делает договор при найме... (Звон повторяется).

Степанов. Изволь, матушка, слушать!.. Звонят, и никто не может отпереть... это твой недосмотр. (Слышится лай Моськи в передней и гам цепной собаки на дворе). Ну, вон, и собака брешет и Моська лает... Верно кто-нибудь сюда идет. (Слышится новый звон). Прошу покорно!.. Вот она твоя излюбленная прислуга-то... Звонят немилосердно, и никто не выйдет... Очевидно, прислуга никуда негодна...

Степанова. Маша! выйди, посмотри кто там... спроси, кто, и отопри, если знакомый или нужный человек. (Маша поспешно уходит в дверь влево от сцены).

Степанов. Самой бы, матушка, следовало выйти, либо прислугу держать в руках, а не дочь посылать. Это твоя вина. Твой должен быть и ответ (за сценою слышится пронзительный лай Моськи). Ну, вот, сюда кто-то идет. Быть может, еще кто-нибудь из знакомых. Прилично ли его столько времени держать у двери?

Степанова. Из знакомых кому сегодня быть у нас? Конечно, к тебе кто-нибудь идет... либо чиновник какой, либо служитель из канцелярии с бумагами.

Маша (входя). Папаша! какой-то молодой человек Павел Васильевич Алявдин желает вас видеть.

Степанов. Проси его сюда (Маша уходит).

Степанова. Кто такой этот Алявдин?.. служащий?

Степанов. Не знаю, матушка!.. придет и увидим.

Степанова. Какой же ты странный человек! Меня упрекаешь в несмотрении за прислугою; а сам что делаешь? Незнакомого человека прямо зовешь сюда. (Слышен новый лай Моськи, постоянно приближающийся к двери). Мог бы сам выйти в переднюю... хорошего человека лично пригласить сюда или в свой кабинет, а негодного выпроводить за дверь. Мог бы там и выслушать пришедшего, если бы то оказалось нужным по обстоятельствам.

Алявдин (входя и любезно раскланиваясь). Павел Васильевич Алявдин. (Маша входит и садится на стул).

Степанова (в сторону). Фи!.. какой странный... образованный... и еще лезет сюда. Ему в пору-бы под окном милостыню просить.

Степанов (окинув Алявдина беглым взглядом, перебивает его начальническим тоном). Что тебе нужно? Говори скорее.

Алявдин (продолжая прежнюю речь)... семинарист... ученик богословского класса второго отделения.

Степанов. Свои классы и отделения ты оставь при себе, а мне они вовсе не нужны. Говори скорее, что тебе нужно?

Алявдин. Я слышал, что вам нужен репетитор для вашего сына, обучающегося в здешней гимназии.

Степанов. Нужен, так что же? У тебя есть такой человек, который-бы мог быть репетитором моего сына?

Алявдин. Я хотел бы вам предложить свои услуги.

Степанова (в сторону, с изумлением и ирониею). Ах, батюшки!.. туда же суется с своими услугами!.. рвань такая.... полунищий, вот так репетитор! Срам бабушке сказать, и на глаза нельзя будет никому его показать... удружил!

Степанов (поправляя свои очки). Свои услуги? Да тебя ведь срамно и в дом свой принять такого оборвыша.

Алявдин. Я очень бедный человек... сирота, почти во все время своего семинарского образования жил уроками, был и обут и одет на свои трудовые деньги, но случилась со мною беда: прежние уроки кончились, новых не нашел, все, что у меня было порядочного, распродал для своего содержания, дошел теперь до того, что и продать нечего и жить негде, хозяин гонит с квартиры. Вот каково мое положение! Несчастное из несчастных.

Маша (в сторону, вздыхая глубоко). Бедняжка! Как мне жаль его! По-видимому, он очень хороший человек.

Степанов (иронически). Можно этому поверить!

Алявдин. Воля ваша. Можете мне лично и не поверить; но спросите обо мне моих учителей, товарищей и даже первого семинариста, какого вы встретите, и они скажут вам, что я прав и что я не пьяница, не картежник, не лентяй и не тупица, а бедняк и великий труженик.

Степанов. Все это для меня неубедительно.

Алявдин. Если это для вас неубедительно, вы можете обо мне спросить у Грушецких, которых, конечно, вы хорошо знаеге. С их сыном я целых три года занимался и вывел его в люди. Они мною были очень довольны.

Маша. Так с Грушецким именно вы занималась? Это верно: они вами очень-очень довольны. Это я не раз слыхала и от самой madame Грушецкой и от ее дочери.

Степанов. А ты можешь всеми предметами низших гимназических классов заниматься или только некоторыми?

Алявдин. Да, всеми, не исключая даже и новых языков.

Степанова. И математику знаешь хоть сколько-нибудь?

Алявдин. Да. Алгебру я знаю хорошо, кроме одних только логорифмов... но и их я могу усвоить себе хорошо, если это понадобится... геометрию знаю прекрасно, так что могу отлично преподать ее своему ученику не посредством одних только чертежей разных геометрических фигур на доске или бумаге, а и наглядно, посредством представления всех этих фигур в натуре.

Степанова. Но я тебя вовсе не о том спрашивала. Я спрашивала о том, знаешь ли ты математику?

Алявдин. Я же вам и говорю именно о том, что знаю и алгебру, и геометрию, и тригонометрию.

Степанова. Это совсем не то. Знаешь ли математику?

Алявдин. После этого я не знаю, кто из нас кого не понимает. Я именно о математике и говорю.

Маша. Молодой человек!.. здесь именно вышло недоразумение с обеих сторон: вы под математикою разумеете эти науки, а мамаша разумеет ничто иное, как просто арифметику, которую проходят в низших классах гимназии, но которая не всем легко дается.

Алявдин. Благодарю вас, барышня!.. вы развязали узел... Действительно здесь было обоюдное недоразумение: у нас в семинарии привыкли математическими науками считать алгебру, геометрию и тригонометрию, а арифметику так и называют арифметикою, а в гимназии и арифметика называется математикою.

Степанова. Да, именно я разумела арифметику.

Алявдин. В таком случае я смею вам сказать, что я арифметику знаю превосходно, да иначе и быть не может: если я хорошо знаю алгебру, геометрию и тригонометрию, где нужно иметь дело с отвлеченными количествами и геометрическими телами и пространствами, то, конечно, я должен хорошо знать и арифметику, эту, если можно так выразиться, азбуку математики, начатки ее.

Степанова. И задачи всякие можешь решать, какие есть в гимназическом задачнике?

Алявдин. Конечно, всякую задачу могу решить.

Степанова. Я потому именно об этом спрашиваю тебя, что наука эта считается самою труднейшею из всех, и о семинаристах вообще говорят, что они ее не знают!

Алявдин. Напротив, я вам скажу, это одна из самых простейших наук для тех, кто обладает хорошею сообразительностию, и семинаристы все ее знают.

Степанов (жене). Однако ты, матушка, с своим вопросом отвлекла от самой сути дела.

Степанова (с досадою). Ну, говори ты о самой сути дела. Я буду молчать. Ты всегда несносен.

Степанов (Алявдину). Так ты уверен в том, что можешь хорошо заниматься с моим сыном?

Алявдин. Совершенно в этом уверен. При том же, я постараюсь все силы свои употребить на то, чтобы оправдать ваше доверие ко мне и доказать вам, что я умею ценить то благодеяние, которое вы мне окажете.

Степанов. Хорошо. Только суть дела вот в чем: мне нужен не репетитор, а настоящий учитель моему сыну... нужен человек, который бы поступил ко мне на «кондицию», жил у меня и занимался с сыном.

Алявдин. Прекрасно. Я и на это согласен.

Степанов. Гм! Согласиться-то можно, только что выйдет из этого. По правде говоря, я опасаюсь... не забияка ли ты какой-нибудь, не пьяница ли, не буян ли?

Маша. Папаша! Вы без всякого повода оскорбляете этим молодого человека. Ведь он же вам сказал прямо, честно, благородно, что вы можете о его жизни и характере узнать от его начальников, учителей и товарищей, а всего лучше от Грушецких. Следовательно, стоит только вам сегодня же или завтра повидаться с Грушецкими, и все узнаете. И я уверена, что, кроме доброго, они ничего не скажут вам о г. Алявдине, которым они были очень довольны.

Алявдин (Маше). От всей души благодарю вас, барышня!.. вы сказали святую истину... и я уверен в том, что вы после не будете в этом раскаиваться...

Степанов. Пусть так... Ну, а каковы твои условия?..

Алявдин. Я во всем полагаюсь на вас... Я у верен, что вы меня не обидете... увидите мои труды, поймете их и оцените по достоинству... Я привык довольствоваться и самым малым, и за все благодарю Бога...

Степанов. Однако?.. Мне нужно же знать, каковы твои требования, чтобы подумать, сообразить и решить...

Алявдгсн. В настоящую пору мне ничего не нужно, кроме куска насущного хлеба, теплого угла и хоть мало-мальски приличной одежды, хотя самой дешевой...

Степанов. Гм!.. Так... Но нужно об этом подумать...

Алявдин. Подумайте, сообразите и решите...

Степанов. Да, именно так... Приди завтра вечером и узнаешь, каков будет результат твоих желаний.

Алявдин. Хорошо... До свидания!.. (уходит; сам Степанов провожает его; за сценою снова слышатся лай и гам).

ЯВЛЕНИЕ IV

Те же, кроме Алявдина.

Маша (матери), Мамаша! этот молодой человек достоин сожаления, и неужели вы ему откажете, не примите его?

Степанова. Нищих в городе у нас немало... Это однако же не обязывает нас ни к чему... Но его, кажется, можно взять к себе на «кондицию» в виду некоторых моих соображений, которых тебе и знать пока не нужно...

Маша. Дело ваше... но мне истинно жаль его...

Степанова. По всем будем печалиться, и жалости про всех не достанет... Нужно думать о себе (входит муж).

Степанов (входя). Кажется, малый порядочный, умный и веселого характера... Нищ, но это не беда...

Степанова. Не только не беда, но это еще прямая выгода для нас... Это находка для нас в некоторых отношениях... Как бедный человек, как просто нищий, он легко соглашается на такие ничтожные условия, какие он сам же предложил... А попробуй-ка ты, пригласи какого-нибудь не столь нуждающегося человека, и заплатишь ему по 10 или 15 рублей в месяц при готовом содержании... А заниматься-то, еще Бог знает, кто будет лучше, тот или другой из них...

Степанов. Конечно, скорее этот будет усерднее заниматься, потому что он будет дорожить нашею «кондициею»... для него это великая находка... Я думаю так, что этот господин для нас очень выгоден...

Степанова (в сторону). Не только выгоден, но и пригоден для нас в другом отношении... с ним можно будет впоследствии иметь дело... Maшa-то наша вот-вот уже и невеста... А кто ее возьмет за себя без приданного-то?.. Разве за красоту кто возьмет... Но многие ли ныне ценят красоту?.. Ныне деньги у всех на первом плане... А этот господин, обласканный нами, обутый и одетый нами, без сомнения, еще будет радехонек отблагодарить нас взятием за себя Маши... Теперь-то и ловить-то его, пока он нищ... сам не захочет, можно приневолить...

Степанов (продолжая свою прежнюю речь). Он семинарист, а дешевле семинариста может ли кто-нибудь еще взяться за занятия с таким тупицею, как наш баловень, который уже три года сидит в одном классе?.. Да и у кого хватит терпения заниматься с ним, кроме опять-таки семинариста?.. Это народ деловой, трудолюбивый и терпеливый...

Степанова. Значит, ты решил взять его?..

Степанов. Да, нужно взять.

Магна (в сторону). Как я этому рада!.. Он такой несчастный... Мне истинно жаль его...

(Занавес опускается).

ДЕЙСТВИЕ ВТОРОЕ

«Предостережение»

Сцена представляет довольно просторную комнату в доме Степановых, занимаемую Алявдиным. Кроме письменного стола, заваленного книгами и тетрадями, разбросанными в беспорядке, железной кровати и трех стульев в комнате ничего нет. Действие происходит через пять месяцев после первого.

ЯВЛЕНИЕ I

Маша одна

Маша (унылая и печальная сидит у стола. Минуты с две длится молчание). Какая тоска!.. В доме нет никого. Пропою какую-нибудь песню... авось будет легче. Песни душу веселят... (после двухминутного молчания поет:)

Ах скучно-скучно, дорогая,

Жить одной мне без него...

(пропевши два куплета, она останавливается... встает и ходит по комнате). Нет... даже и песня не идет на ум. Не до того мне теперь... сердце не на месте. Оно все ищет своего милого и тоскует по нем (после минутного раздумья) Ах, какой же он милый!.. Какие глаза... какой тон речи!.. Как он умен, как сообразителен и как добр. Я от него без ума. Одного только я не могу понять в его характере и поведении: отчего он так холоден ко мне! Я чуть не с того же самого дня, как он перешел к нам жить, уже полюбила его всем сердцем. В течение пяти месяцев его жительства у нас я много очень даже много провела бессонных ночей, многое передумала, многое перечувствовала из-за любви своей к нему. А он? Он весел, беззаботен, занят всегда своим делом, а на меня как будто и внимания не обращает... как будто я здесь и не существую, как существо любящее его всем сердцем. Только и вижу я с его стороны, что одно выражение мне глубокой его признательности за то, что я замолвила за него слово при первом его приходе к нам. И ведь пусть бы он ничего не знал, ничего не замечал относительно моих к нему чувств: не так бы тогда больно и горько было. А то ведь он на самом деле все видит и все знает. Сначала я боялась с ним заговорить о своих чувствах, а потом нашла удобную к тому минуту, и прямо, откровенно объяснилась с ним. Я думала, что так будет лучше: он поймет меня, войдет в мое положение, утешит меня. А он, кажется, и доселе не думает об этом. Выслушав меня, он только улыбнулся и сказал: «какая же вы шалунья». Шалунья. Извольте этому радоваться. Как будто я в самом деле только лишь шалю и чем же шалю? – своими чувствами к нему, своим сердцем. Наконец, я еще более привязалась к нему всею своею душою, ночи не сплю, не пью, не ем, таю как воск. Он все это видит... не может не понимать всего этого, и все-таки молчит, молчит и молчит. Не любит он меня? Но этого нельзя сказать. Говорят, сердце сердцу весть подает, и я сердцем своим чую, что он меня тоже любит, но любит тайно, в глубине своего сердца. (за сценою слышны шаги) Кто-то идет домой. Не папаша ли? Поспешу уйти отсюда в свою комнату (уходит).

ЯВЛЕНИЕ II.

Алявдин и потом Авеллярдов

Алявдин (хорошо одетый, входя). Как будто кто-то поспешно вышел отсюда. Уж не Марья ли Михайловна здесь была? (после минутного молчания). Да, Пушкин совершенно справедливо сказал в своих стихах:

«Чем меньше женщину мы любим;

Тем больше нравимся мы ей»...

Ведь это сущая правда. Я вижу это на опыте. Прелестной Марье Михаиловне я никогда ни словом, ни взглядом своим не подавал ни малейшего повода предполагать, что я могу ее полюбить. Напротив, я всегда весьма ясно при всех и непременно при ней же высказывал свои планы и намерения относительно устроения своей будущей судьбы, из коих она могла весьма ясно понять, что я никоим образом не могу связать своей судьбы с ее судьбою. Кажется, этого было бы для нее совершенно достаточно, чтобы не думать обо мне много и отнюдь не рассчитывать на мою взаимность к ней. А выходит не то. Чем более я отношусь, или, лучше сказать, показываю вид, что отношусь к ней равнодушно, даже холодно, тем более она делается ко мне неравнодушною. Ведь я все это ясно вижу, все знаю, стараюсь ее вразумить, отрезвить, во время отвлечь от увлечения мною. Никакая сила не берет. Не знаю, что и делать. Хоть бы Бог дал как-нибудь мне до каникул-то прожить здесь спокойно и вразумить ее. Полюбить ее я не могу, потому что тогда из-за нее я должен буду расстаться со всеми своими заветными мечтами, испортить все свое будущее. Увлекать ее, подобно светским шалопаям, или просто из шалости, развлечения ради ухаживать за нею я тем более не могу, потому что я человек честный. Нужно еще раз объясниться с нею без церемонии, ясно и коротко. И чем скорее это сделаю, тем может быть это будет лучше, пока еще она сама не зашла слишком далеко (задумывается).

Авеллярдов (входя). Здравствуй, Павел!

Алявдин (оживляясь). Ах, дружище! Как я тебе рад! Здравствуй! Как живешь, как можешь? Что новенького?

Авеллярдов. Прежде всего позволь тебя поздравить с новым родственником. Честь имею рекомендоваться. Знаешь ли ты это? Ведь я тебе довожусь троюродным дядею.

Алявдин. Вот новость-то! Ну, хорошо. С этой поры я буду всегда величать тебя дядею. Еще что нового?

Авеллярдов. Еще? Случилось то, чего я и во сне-то никогда не видал. Инспектор такую характеристику мне дал в списке, представленном им к архиерею, что на деле моем об определении меня во диакона, тянувшейся целых пять месяцев, он положил резолюцию: «в виду неблагоповедения Авеллярдова во время всего его семинарского курса отправить его в Дамаскиновскую пустынь под начал на шесть месяцев, а потом, на основании отзыва о нем настоятеля пустыни, консистории иметь суждение о том, будет ли он благонадежен для духовного звания». Вот тебе и радость! вот и новость! И с чего это инспектор вздумал так отрекомендовать меня, когда в течение всего семинарского курса я ни разу ни в карцере не был, ни даже за голодным столом? Верно это ябедник наш Иерихонский удружил мне, когда я еще учился в философском классе и вошел с ним в известное тебе столкновение на Троицын день.

Алявдин. По всей вероятности так. Что же ты теперь будешь делать? Неужели пойдешь под начал?

Авеллярдов. Что делать? Я уже сделал все: я немедленно подал прошение об увольнении меня из духовного ведомства и уже поступил на службу в губернское правление, а после Пасхи женюсь на своей бывшей невесте.

Алявдин. И прекрасно сделал. Хвалю тебя за это.

Авеллярдов. Ну, а ты-то тут как поживаешь?

Алявдин. Как видишь, благодушествую, сыт, обут, одет, учусь хорошо, занятия с учеником тоже идут хорошо. Словом, живу себе припеваючи.

Авеллярдов. Так. Это и по всему видно, очень этому радуюсь. Ты тут в почете.

Алявдин. Еще бы! Я себя не ударил лицом в грязь.

Авеллярдов. В этом я вполне уверен. Но ведь дело-то вовсе не в том... на тебя здесь рассчитывают, как на выгодного жениха. Это я вчера слышал из самого верного источника всех городских новостей, и нарочно пришел к тебе затем, чтобы предупредить тебя на этот счет.

Алявдин. Это глупость, нелепость, сплетня. Никто на меня здесь рассчитывать ни в каком случае не может: я не подаю к этому ни малейшего повода никому.

Авеллярдов. Ты не подаешь к тому повода? Может быть, и так... этому я верю. Но, чтобы не интересовались тобою и не рассчитывали на тебя, это вопрос совершенно иной. Ведь ты не можешь отрицать того, что здесь есть mademoiselle очень милая, но более или менее бедная, благодаря скаредности родителей.

Алявдин. Что же из того? Она сама по себе, а я сам по себе живу. Она может меня любить и, по правде тебе скажу, действительно меня любит, а я ее не люблю... то-есть, не люблю страстно. Я уважаю ее, пожалуй даже люблю, но люблю чисто, свято, идеально, как нечто прекрасное и доброе.

Авеллярдов. Вот в этом-то именно и беда вся и опасность для тебя. Дочка любит тебя, а ты не отвечаешь ей взаимностию. Она печалится и сохнет от того, а ты себе все благодушествуешь. Мать ее все это видит, понимает и собирается тебя «обставить»... понимаешь? Не веришь этому?

Алявдин. Чепуха!.. Ни за что в свете я этому не поверю. Как ни скаредны мать и отец, но они никогда себе не позволят подобной подлости.

Авеллярдов. Ты еще недостаточно знаешь этих людей. О дочери я тебе ничего не могу сказать плохого: я слышал, что она прекрасная девушка, и прелестная собою, умница, добрейшая душа... вообще она девушка со всеми достоинствами... только лишь еще неопытна.

Алявдин. Что верно, то верно.

Авеллярдов. Но таковы ли, как она, родители ее? – вот это иное дело. О них я слыхал от самых верных людей очень много дурного. Ты бойся их и отнюдь им не доверяйся. Поверь, что они тебя не выпустят из своих рук ни за что. Мы с тобою считаем, так называемую «обстановку» за величайшую подлость, низость и самое гнусное насилие над честным человеком. Но не нужно забывать того, не все так смотрят на это. «Обстановка» в нашем городе столь обычна в среде мещанской и приказчической, что люди этой среди отнюдь не считают ее делом бесчестным, позорным и для себя, и для других. Это есть столь же обычное явление в нашем городе, как и ловля птиц осенью или рыбы в полую воду. Лишь только вырастет дочка, отец с матерью сейчас же начнут подыскивать случай к тому, чтобы познакомить свою дочку с молодцем и как раз навяжут ее на шею этому молодцу, да еще с позором. Я тебя предостерегаю. Будь осторожен. Госпожа Степанова твоя, настоящая баба-яга... она на все способна.

Алявдин. Пустое ты городишь. Я ее знаю.

Авеллярдов. Совсем ты ее не знаешь.

Алявдин. Вот ты и выходишь гусь с длинным клювом и красными лапами! Я пять месяцев здесь живу, и не знаю ее? Что за вздор ты городишь!

Авеллярдов. Полно, Павел! Не гордись. И год проживешь да ничего не узнаешь, когда люди захотят тебя провести и обмануть. Ты лучше послушайся меня... Прошу тебя, будь осторожен. Слухом земля полнится... нет дыму без огня. Я знаю только то, что в одном месте мать сама весьма ясно высказалась, что она имеет в виду тебя «обставить», но ждет удобного к тому случая. Предостерегаю тебя.

Алявдин (перебивая Авеллярдова). Дядя! Ну, тебя к дьяволу со своими предостережениями! Пойдем лучше пить чай... Хочешь?.. Пойдем... Не хочешь?.. Не нужно... Посидим, потолкуем еще о чем-нибудь.

Авеллярдов. Пожалуй, пойдем.

Алявдин. Куда же пойдем к «блаженному Киреичу» или в «Барское село?»... Ай уж к Гордеичу махнем?..

Авеллярдов. Куда хочешь. Для меня все равно.

Алявдин. В таком случае пойдем к Киреичу: там теперь много наших семинаристов... будем веселее.

Авеллярдов. Ну, ладно! Идем (оба уходят, а вслед почти за ними входит Маша в ту же самую дверь).

ЯВЛЕНИЕ III

Маша и потом мать

Маша (входя). Какая досада! Я хотела с ним еще раз серьезно поговорить, резонно объясниться, а он ушел опять с каким-то господином. По всей вероятности, он лишь проводить пошел этого господина. Подожду его здесь немножко: может быть, и удастся мне поговорить с ним (садится у стола и задумывается, потом начинает перебирать на столе книги и тетради, и находит там песенник). А, вот у него здесь и песенник есть. Пропою что-нибудь на досуге. Может быть, и отлегнет немного на сердце... (поет)

Я вечер в лугах гуляла,

Грусть хотела разогнать,

И цветочков там искала,

Чтобы к милому послать...

(за сценою слышатся приближающиеся из двери шаги). Кто-то сюда идет. Не он ли? Ах, как бы это было хорошо!.. как бы это было во время! (в двери показывается мать. Маша краснеет, смущается и кладет на стол песенник). Когда же, мамаша, вы успели вернуться домой?

Степанова (входя). Я только сейчас вернулась домой, услышала твое пение здесь и вошла сюда. А ты давно дома одна?.. Давно здесь и что тут делаешь?

Маша (краснея). Я недавно здесь. Одна во всем доме была... скучно стало, я и зашла сюда, взяла песенник и только что стала петь, как услышала ваши шаги за дверью и перестала... да кстати и охоты вовсе нет к пению... все как-то скучно и грустно мне.

Степанова. Это, милая, так естественно в твои лета и при твоих обстоятельствах. Иначе и быть не может. Тебе нельзя не скучать. Разве я этого не понимаю или не вижу, в каком ты положении.

Маша (со страхом). Я вас, мамаша, не понимаю... в каком я таком нахожусь положении?..

Степанова. Полно! Не скрывайся. Скажи мне прямо, откровенно: в каких ты отношениях находишься к нашему учителю и в каких он к тебе?

Маша (краснея). Мы ни в каких отношениях друг к другу не находимся... при встрече кланяемся друг другу, как знакомые. Изредка скажем друг другу слово.

Степанова. Полно! Не скрывайся. Это дурно. Открой мне все, как матери. Я хочу твоего признания. Ведь должна же я заботиться о твоем счастии... это прямая моя обязанность. Ты любить его? Он нравится тебе? (Маша снова краснеет). Так... я это вижу.

Маша. Да, он нравится мне, и я люблю его.

Степанова. Прекрасно! Я этого и ожидала и желала.

Маша. Не понимаю, как вы этого ожидали и желали.

Степанова. Очень просто. Ты молода, и он молод; ты красавица и он очень недурен... вам свойственно полюбить друг друга... но этого еще недостаточно для того, чтобы мечты превратились в действительность. Мы бедны, приданого за тобою хорошего дать не можем, а женихи ныне стали так вероломны и жадны... для них приданое и деньги все... они готовы хоть на Юлии Постранной жениться, лишь бы им денег дали побольше. Ну, естественно, мы денег за тобою дать не можем, и ты должна будешь сидеть и сидеть... разве выйдешь по любви...

Маша. Я люблю его, но он ко мне совершенно холоден, совершенно равнодушен...

Степанов. Это дурно... А ты признавалась ли ему в своей любви или еще нет?..

Маша. Я уже сказала вам, что мы почти и не разговариваем. Раз только я нашла удобную минуту и открылась ему в своей любви к нему, но он оставался столь же холодным ко мне и после того, каким был прежде!

Степанова. Дурно... Это означает то, что ты не умеешь увлечь его собою... Тебе нужно позаботиться о том, чтобы подействовать и на его чувства, и на его нервы своими прелестями... следует допустить иногда некоторую вольность в обращении... поцеловать его, как бы в припадке страсти, чтобы зажечь в нем огонь любви...

Маша. Я не понимаю вас хорошо...

Степанова. Это не беда... Ты любишь его, и этого одного для меня достаточно... Я знаю средство такое, которое заставит его волею-неволею полюбить тебя и взять тебя замуж за себя... Иного исхода для него не будет... Я заставлю его жениться на тебе, если он не захочет полюбить тебя... время еще не ушло.

Маша. Какое это средство?.. Лекарство какое-нибудь?.. Или уж не приворот ли какой?.. Я ему не верю...

Степанова. Ни то, ни другое... но средство такое могущественное, что им многие уже пользовались и доселе пользуются в нужных случаях, и достигают своей цели... (За сценою слышатся шаги). Кто-то идет... Не он ли?.. Останься здесь, и объяснись с ним еще раз (уходит).

ЯВЛЕНИЕ IV

Маша и Алявдин

Маша. Господи! как сердце мое томно бьется!.. Боюсь... как бы со мною не случилось беды... не разорвалось бы у меня сердце...

Алявдин (входя; в сторону). Фу, какая гадость!.. Как это мне неприятво!.. Она здесь... Придется теперь объясниться с нею так, чтобы разом покончить со всею этою историею ее любви ко мне...

Маша. Извините, Павел Василич, что я без вас вошла сюда... Я хотела видеть вас и поговорить с вами серьезно...

Алявдин. Весь к вашим услугам... Что прикажете?..

Маша. Приказывать я не могу вам и не буду, а мыслями своими и чувствами своими поделюсь с вами...

Алявдин. Хорошо... Поделитесь... Я слушаю вас...

Маша. Павел Висилич! сжальтесь надо мною несчастною. Я не знаю, что мне делать... Тоска ужасная овладела мною... Я ночи не сплю... Я ничего почти не пью, не ем... Покоя себе нигде не нахожу от тоски... Весь Божий мир мне стал не мил... Я сама не своя...

Алявдин. Очень может быть... Жалею об этом, а еще более о том, что я в подобных случаях ничем не могу вам помочь...

Маша. Ах, нет!.. Вы-то именно одни и можете мне помочь... Прошу вас выслушать меня внимательно...

Алявдин. Готов и весь превращаюсь в слух...

Мама (после минутного молчания). В течение последних четырех месяцев вашего пребывания у нас вы не могли не заметить того, что я весьма неравнодушна к вам...

Алявдин. Да, я это заметил, да и вы этого не скрывали... К сожалению, это так, с вашей стороны, было не осторожно и так неразумно, что вы увлеклись мною, не спросившись с своим рассудком и не взвесивши всех обстоятельств времени...

Маша. Чувства не спрашиваются с рассудком... Достаточно иногда одного взгляда или одного слова для того, чтобы в сердце нашем возгорелся тот священный огонь любви, который потом разгорается пламенем и обращается в страсть...

Алявдин. Совершенно верно. Для этого-то и нужно нам всегдашняя осторожность во всем и сдержанность чувств.

Маша. Легко это говорить, но не так бывает на деле... С первой же встречи моей с вами, я уже сделалась неравнодушною к вам... Вы тогда были так жалки, так достойны всякого сожаления, что сердце мое наполнилось жалостию к вам, как к человеку бедному, человеку несчастному, нуждающемуся в куске насущного хлеба, обуви и одежде... Когда вы перешли к нам на жительство, и я близко узнала вас, как человека умного, честного, благородного, трудолюбивого, сердце мое исполнилось чувства уважения к вам, даже некоторого благоговения перед вами... Вы, может быть, и сами это заметили, что в первые дни вашего пребывания у нас, я ни за обедом и ужином, ни за чаем иначе и не могла на вас смотреть, как с навернувшимися на глазах слезами, а потом с радостию и умилением... Отсюда всего только был один шаг до зарождения в моем сердце совершенно иного к вам чувства, чем жалость или умиление... И это случилось совершенно неожиданно для меня самой и, так сказать, моментально. Припомните день папашиных именин... Когда все садились за стол, нам с вами в это время совершенно случайно пришлось сесть рядом... Повернувшись неловко в сторону, чтобы взять холодного, которое мне в ту пору подавалось, я нечаянно уронила на пол свою ложку... вы хотели мне услужить и стали ее поднимать... в это время вы нечаянно толконули меня ногою и дотронулись до моей руки... все это, конечно, сущие пустяки, но эти пустяки имели для меня роковые последствия... Один только ваш, нечаянный ли или ненечаянный, умильный взгляд на меня в эту именно пору возжег в моем сердце первую искру любви к нам, а сидение с ваши рядом в течение целого часа раздуло эту искру священного огня в моем сердце... И я вышла из-за стола уже совсем с иным чувством к вам, чем какое питала к вам прежде... С каждым днем после того я все более и более стала привязываться к вам всем сердцем своим... На святках я улучила удобную минуту и призналась вам в своей любви... Что же сделали вы тогда с своей стороны, чтобы изменить мое положение?.. Вы холодно, пожалуй даже насмешливо, чтобы не сказать презрительно отнеслись к моим чувствам по отношению к вам... Вы, конечно, думали, что это будет лучше, чем если бы вы осторожно и внимательно отнеслись к ним, а на деле вышло не то... С той поры в моем сердце начался настоящий пожар... прежнее чувство любви чистой, святой, превратилось в положительную страсть, и я начала страдать и при том страдать так жестоко, как вы и представить себе этого не можете... Ну, скажите ради Бога по совести виновата ли я во всем этом?.. Ведь вам хорошо известно, что я не кокетка и не какая-нибудь нехорошая девушка... Я всегда хранила свое сердце в совершеннейшей чистоте... Ни словом, ни мыслию не оскверняла его... И вдруг что же? В нем зародилась такая страсть... Я ли в том виновата, когда все это случилось без моей на то свободной воли и даже без моего сознания?

Алявдин. Конечно, во всем вы виноваты, а не кто-либо иной и тем более не я. Я никогда ни малейшего повода не подавал вам к зарождению в вашем сердце этой пагубной страсти, кроме разве того случая, на который вы указали, но который не только не был сознательным с моей стороны, а даже и не замечен мною. И теперь я вам говорю прямо и откровенно: выбросьте вы всю эту дурь из своей головы и выгоните страсть из своего сердца. Если хотите, возненавидьте меня. Я не могу ни с своей стороны отвечать вам тою же страстию, ни обманывать вас пустою надеждою на лучшее будущее. Наши дороги в жизни совершенно различны, и ради вашей страсти ко мне я никогда не решусь свернуть с того жизненного пути, который я себе избрал к достижению временного счастия. И чем скорее вы выкините всю эту дурь из головы, тем для вас же будет лучше.

Маша (с полною грустию и со слезами на глазах). Ах, Павел Василич!.. вы так жестоки, вы совсем разбиваете мое сердце. Сжальтесь надо мною несчастною. Не отвергайте моей к вам любви.

Алявдин. Не могу и не могу. Я очень жалею о вас, но изменить своих планов и намерений из-за вас не могу. Образумьтесь скорее, забудьте все и живите счастливо, а я покорный вам слуга во всем другом, но не в этом отношении. Это я вам говорю, как честный человек.

Маша (в отчаянии). Боже!.. что же мне теперь делать? Я этого удара не могу перенести. С отчаяния я пойду и сейчас же сделаю что-нибудь с собою. Прощайте! Быть может, после вы вспомните обо мне, пожалеете меня, даже прольете по мне две-три слезинки, и самих себя обвините в погибели существа, любившего вас всем сердцем, но отверженного вами, вспомните меня, но уже не вернете меня назад к жизни в этом мире. Я прощаю вам вашу жестокость, будьте счастливы и в выборе себе подруги жизни и в избрании жизненного пути, (уходит со слезами на глазах, едва передвигая ноги).

Алявдин. Вот тебе и объяснился! Из огня да попал прямо в полымя. Как-бы еще не ответить за нее.

(Занавес опускается)

ДЕЙСТВИЕ ТРЕТЬЕ

«Обставили»

Сцепа представляет недурно убранную комнату – спальню Маши. Вправо от зрителей небольшой столик на нем рабочая корзинка; неподалеку стоят пяльцы для вышивания узоров. Вдали, прямо против сцены, постель, задернутая занавесом; влево – дверь, невдалеке от нее стоят три стула. Вечер. Лампа горящая на столе, тускло освещает комнату. Действие происходит чрез неделю после второго.

ЯВЛЕНИЕ I

Алявдин и Маша

Маша (бледная и худая сидит у стола, подпершись правою рукою, в левой держит белый платок и постоянно стирает слезы. Алявдин в эту пору сидит на стуле у самой двери). Нестастное я в мире существо!.. (после минутного молчания). Да, именно несчастное существо: доля моя самая незавидная и горькая... Один только и есть на свете человек, которого я полюбила и к которому привязалась всею душою, – и тот жестоко и безжалостно оттолкнул меня от себя. (После нового минутного молчания). Но я, кажется, совсем уже покончила с этим временным миром, и отрешилась от него на всегда... (Закрыв лицо платком, она, едва передвигаясь, проходит мимо Алявдина который сидит, как истукан).

Алявдин (встает и с минуту ходит по комнате молча; потом, как будто очнувшись от сна, начинает говорить весьма тревожным тоном). Нет! это невыносимо... Уж это вовсе ни на что не похоже. Смотря на эту несчастную жертву пламенной любви ко мне, и видя, как она убивается, и сам невольно затоскуешь вместе с нею... Странное дело!.. Как мучительна эта любовь!.. Как она измучила бедную девушку!.. Просто, ужас!.. Больна не больна, а сохнет бедная, увядает прежде времени: хлеба лишилась и даже решилась было на такой ужасный поступок, что и говорить о нем страшно... Это наконец ужасно сильно стало действовать на меня... На ее страдания я и смотреть-то равнодушно не могу... Всякое чужое горе для меня несносно, если я не могу принять в нем участия. Оно мучит меня и вызывает на страдание, точно так же, как и всякой дурной и постыдный поступок всегда бесит меня и побуждает к мести. Оттого вместе с этою девушкою и я теперь тяжело страдаю... Какое то невольное чувство грусти закрадывается в мою душу всякий раз, как только я взгляну на эту девушку; оно терзает меня и внушает расположение к участи этой несчастной жертвы моего эгоизма и упорства... Мало-помалу я и сам уже всею душею стал привязываться к ней... (После минутного молчания). Нет! Это чистая беда... Это несносно... Такое раздвоение мыслей невозможно для меня на долгое время... Неужели я в самом деле не могу переменить своих планов?.. Неужели не подам ей помощи?.. Нет!.. это будет слишком жестоко... Прочь все старые планы!.. Составлю новые, и утешу наконец ее. Лучше уж вдвоем со мною ей горе мыкать, чем одной коротать свой век и убиваться; лучше и мне жить в недостатке да с нею, чем жить в довольстве и и терзаться тою мыслию, что я был причиною ее страданий и, может быть, даже несчастной смерти... Итак, все теперь понову!.. Обрадую ее сейчас же: пойду к ней и скажу, что я люблю ее – вот и все!.. А там, что Бог даст: что будет со мною, то и мое, верно счастье мое такое. (Идет к двери и сталкивается с Машею). А, вы и сами сюда идете! Совершенно к стати, в самую решительную минуту пришли. Я и сам было шел к вам (Маша молча опускается на диван и закрывает лицо платком). Полно горевать-то, милая моя! (садится рядом с Машею). Выслушайте меня! (Маша отодвигается от него). Нет, позвольте! Не отодвигайтесь от меня!.. Я вас хочу утешить. (Берет за руку Машу). Слышите ли? хочу утешить вас...

Маша (отдергивая свою руку). Не нужно мне теперь ваших утешений. Мне теперь одно осталось. Не тревожьте меня, умоляю вас. Дайте спокойно провести хоть последние-то дни жизни.

Алявдин (с ужасом). Что вы это говорите? Бог с вами! Умоляю вас, выслушайте меня!

Маша. Я уже много раз выслушивала вас; всего много от вас я слышала, и теперь уже не хочу более ничего слышать от вас.

Алявдин. Ради самого Бога, прошу вас, выслушайте меня. Я сейчас вам скажу то, о чем вы и не думаете теперь, и что считаете совершенно даже невозможным. Я хочу вам признаться в своих самых неподдельных чувствах.

Маша. Не нужно мне ваших признаний. На что они мне?

Алявдин (не слушая ее). Я вас люблю, как нельзя больше.

Маша (с удивлением). О, Боже! к чему такое притворство? Неужели вы еще надеялись возвратить меня к жизни теперь своими ложными и напрасными уверениями? Прошу вас, молчите!..

Алявдин, Клянусь вам всеми святыми, что я не обманываю вас.

Маша. Совершенно не верится... Это невозможно.

Алявдин. Бог и совесть моя – вот свидетели того, что я говорю с вами откровенно. Эти свидетели не ложны, и свидетельствование мое ими весьма важно и должно быть вами принято за несомненное.

Маша. Ах, неужели это в самом деле так? Скажите еще раз, умоляю вас, скажите откровенно: правду ли вы сказали сейчас?

Алявдин. Самую непреложную правду. Клянусь вам в этом.

Маша (оживляясь). Боже мой! Как я счастлива!.. О, вы мой ангел!.. Вы любите меня?.. Да неужели это не сон?..

Алявдин. Да, я вас теперь люблю, и во имя этой любви умоляю вас, не будьте ко мне жестоки: не накажите меня призрением или такою же холодностию ко мне, какою я вас наказывал.

Маша. Бог с вами. Я зла не помню.

Алявдин (продолжая прежнюю речь). Я тогда не понимал еще всей силы любви, не знал того томительного состояния, которое выпадает на долю влюбленных, а от того был неразумен и холоден с вами... Потом вразумился, наконец. Горе ваше после того, как я постиг всю силу и всю цену любви, сделалось для меня мучительным и невыносимым, и я уже не мог не сочувствовать вам с этого времени. Я увидел в вас существо нежно любящее меня, и за свою ко мне любовь страдающее так жестоко; вполне оценил вашу любовь, и решился сам всем пожертвовать для вас. Образ ваш стал постепенно преследовать меня, и сон совершенно отлетел от меня с тех пор, как я вникнул хорошо в ваше положение.

Маша. И так, вы точно любите меня? О, вы воскресили меня!

Алявдин. Я отныне ваш, ваш навсегда; всем моим существом отныне принадлежу вам.

Маша. Не знаю, что со мною делается в настоящие минуты. Как легко вдруг стало у меня на сердце, которое так сильно наболело, так истомилось и столько выстрадало! Так мне вдруг стало легко... так легко, что и выразить не могу степени этого облегчения. Точно каменная гора вдруг с плеч свалилась.

Алявдин. Очень этому рад. Но скажите мне ради Бога: вы не отвергнете моей к вам любви?... будете по-прежнему любить меня всем своим существом? Не отвернетесь от меня с презрением, как от своего бывшего мучителя?

Маша. Ах, могу ли я это сделать! Могу ли отвернуться от вас? Теперь я еще пламеннее буду любить вас, только лишь вы сами не измените своих чувств ко мне.

Алявдин. Вы как будто сомневаетесь во мне, как будто не доверяете моему признанию? О, не делайте этого! Не отравляйте своего и моего счастия этим сомнением.

Маша. Всею душою верю вам. Но сказанное мною само собою сорвалось у меня с языка, и неудивительно: вы так были ко мне холодны, так бессердечны, что самая перемена ваших чувств ко мне для меня едва понятна, едва объяснима.

Алявдин. Совершенно верно; но тем не менее это есть святая истина: чувства мои к вам изменились не сейчас, а уже давно, и не за раз, а постепенно. Любовь, это огонь: стоит только одной искре этого священного огня запасть в сердце человеческое и она скоро там разгорится таким пламенем, которого ничем не загасить. Вы сами же прежде говорили это, и это верно. Чем хотите, я могу уверить вас в искренности своих слов. Я не раз собирался с духом объясниться с вами, открыть вам тайну своего сердца; но...

Маша. Что же вас останавливало, когда вы видели, что я так жестоко страдаю, так болю, скорблю?

Алявдин. У меня не доставало на это решительности. Наконец, после вашей безумной мысли о посягательстве на свою жизнь я решился непременно объясниться с вами, и сделал это. Теперь берите с меня клятву в вечной любви.

Маша. Я и без клятвы верю вам, как честному и благородному человеку. Я уверена, что ваше слово неизменно.

Алявдин. Конечно так, слово для меня закон. Тем не менее любовь сама по себе всегда требует клятвы. И я клянусь вам Богом, что мое слово будет неизменно, если не встретится каких-нибудь чрезвычайных обстоятельств, когда моя воля исполнить свое слово останется бессильною. Мы не должны забывать, что есть еще воля Божия, которая выше нашей, есть обстоятельства, которые насилуют нашу волю.

Маша. В таком случае решение нашей участи будет зависеть уже не от нас с вами, и клятва сама собою не будет иметь значения. Я клянусь Богом.

Алявдин. Обязательность клятвы тогда сама собою уничтожится, и мы оба будем свободны. Но я надеюсь, я твердо уверен в том, что с нами ничего особенного, чрезвычайного не случится и любовь наша будет вечна. Дайте же мне вашу руку в знак нашего взаимного примирения, в знак завета нашей любви.

Маша (подавая Алявдину свою руку). Да будет же этот завет неразрывен, не нарушим! Возьмите мое кольцо в знак заключения этого завета любви.

Алявдин (целуя руку Маши). Уста мои никогда еще не прикасались ни к одной женской руке, а к вашей прикасаются для скреплении нашего завета (целует руку Маши и принимает от нее кольцо). Беру и это кольцо с целованием вашей руки. Да будет это кольцо символом вечности и неразрывности нашей любви!

Маша. Минуты эти будут для меня незабвенны. О, как я рада нашему примирению! Как я счастлива! Вы оживили меня, воскресили из мертвых.

Алявдин. Да, совершилось святое дело. Отныне мы будем все делить пополам и горе и радосги, и труды и заботы. Дай только Бог, чтобы ваши родители были согласны на наше взаимное счастье.

Маша. Родители? Да разве они могут не согласиться на наше счастье?.. могут подумать о том, чтобы расстроить наше счастье? О, это совершенно невозможно! Они не враги своей дочери, не враги и самим себе, не могут не радоваться моему счастию.

Алявдин. Но они имеют свой взгляд на вещи, свои собственные убеждения, свои виды на ваше будущее. Очень возможно, что они и не будут на то согласны, и нам много придется убеждать их в необходимости согласиться на наше счастье. Первым препятствием может быть то, что я бедный семинарист.

Маша. О, это пустяки! Мамаша на это не посмотрит. Она ведь, нужно сказать правду, очень скупа, и потому рада будет выдать меня за вас, чтобы не давать за мною приданного. А в ней-то именно и вся суть дела: она согласится, и папаша будет согласен.

Алявдин. Дай Бог... дай Бог, чтобы все обошлось блогополучно, без новых тревог и препятствий.

Маша. Я этом я уверена. (После минутного молчания). Извини, Paul, мне нужно на минуту выйти (встает и уходит).

ЯВЛЕНИЕ II

Алявдин (один, ходит по комнате). Как, однако, вдруг на. сердце стало мне легко! Чувствую, что какой-то особенный, неземной, а небесный, благодатный мир наполнил мое сердце. Что же теперь с нею-то делается после стольких дней и недель томления, тоски, отчаяния и горя? О, я понимаю ее состояние! И как я рад тому, что все это случилось так легко и скоро! Во всяком случае я поступил благоразумно, благородно, честно. Рано, конечно, я это сделал, связал себе руки... нужно бы было мне прежде курс окончить. Но, что делать? – из двух зол, всегда нужно избирать меньшее. Невозможно же было допустить, чтобы она сохла еще более по мне, убивалась и решилась погубить себя. Это было бы с моей стороны варварством. (За сценою слышатся шаги и голос Степановой). Идет сюда мать... выйду на минуту. Нехорошо здесь быть одному (уходит).

ЯВЛЕНИЕ III

Степанова и Маша

Степанова. Ну, Маша, радостную весть ты мне принесла, сейчас. О чем я всегда мечтала, чего так всегда желала, то теперь исполнится. Только ты, смотри, будь сообразительна, умна, ловка, чтобы он не обманул тебя.

Маша. Ах, maman! Вы обижаете и его, и меня, говоря так. Разве он бесчестный человек?

Степанова. О, дурочка моя!.. ты еще не знаешь света и людей, думаешь, что мужчины честны. Нет, они очень вероломные одно говорят, другое делают. Они постоянно самым постыдным, образом обманывают вашу сестру, неопытных и недальновидных девушек. Легко может случиться, что и твой Павел тебя обманет.

Маша. Он мне клялся в любви.

Степанова. Не верь этой клятве. Это верный признак того, что он хочет обмануть тебя, обольстить.

Маша. Maman! Вы обижаете нас обоих.

Степанова. Поверь, что так. Будь осторожна. Старайся удержать его около себя. Почаще будь с ним наедине, но смотри в оба, как бы он не поступил с тобою вероломно. Позволь ему иногда и поцеловать тебя, но больше этого ничего не позволяй ему.

Маша. Maman! Ради Бога оставьте меня здесь одну. Мне тяжело вас слушать. Я не разделяю ваших мыслей и не сочувствую им. Они мне противны.

Степанова. Я охотно тебя оставлю. Вот, кажется, он сам сюда идет. Постарайся подольше удержать его здесь у себя, пока я не приду сюда. Пусть он сам мне все объяснит и докажет свою благонамеренность (встает и уходит со сцены. Чтобы не встретиться с входящим в спальню Алявдиным, она на минуту становится за дверь и дает ему пройти; а потом тихо притворяет дверь, так что Алявдиа этого не замечает).

ЯВЛЕНИЕ IV

Алявдин и Маша

Алявдин (входя). У вашего папаши сегодня картежная игра в кабинете. Значит, мы здесь свободно можем с часок посидеть, побеседовать от души, поделиться друг с другом своими мыслями и чувствами.

Маша. Да. Нам здесь никто не помешает побеседовать.

Алявдин (берет Машу за руку и садится с нею на диван). Ну, скажите мне: как вы теперь себя чувствуете?

Маша. Очень хорошо. Я теперь счастлива. Какое блаженство для человека любить и быть любимым! Ах, я это только теперь, только в настоящие минуты испытываю! Счастье мое теперь так велико, что я всю ночь не усну от избытка своих чувств. Теперь я буду мечтать о том, как мы будем с вами жить вдвоем, как устроим свое собственное хозяйство и как будем проводить время.

Алявдин. О, юность, юность! Ты всегда одинакова... Ты всех обольщаешь несбыточными мечтами о прекрасном будущем: когда, может быть, предстоит тому или другому тернистый путь жизни, ты заставляешь его услаждаться мечтами.

Маша. Я вас не понимаю. Разве мои мечты о будущем вовсе несбыточны? Мы у порога счастия: почему же не помечтать о будущем в полное свое удовольствие?

Алявдин. Будущее еще впереди и всецело зависит от воли Божией, распоряжающейся нашею судьбою.

Маша. Конечно, от воли Божией, но вместе и от нашей собственной воли, нашего благоразумия и нашего приготовления к жизни.

Алявдин. Совершенно верно. Но всему есть свои границы, свой предел, свое время. Теперь пока еще не время мечтать о будущем, когда еще не устроено настоящее. Я еще не докончил курса и не знаю, как и где пристроюсь к месту. Несомненно одно, что я должен буду по окончании курса сейчас же поступить на гражданскую службу, но куда, в какое присутственное место? – вот вопрос, о котором нам обоим нужно теперь подумать.

Маша. Конечно, в казенную палату или в палату государственных имуществ... Председатели обоих палат родственники папаше... Они дадут вам место.

Алявдин. Очень возможно. Но я должен сделать тот или другой выбор, сообразуясь с своими способностями и со своими воззрениями на ту или другую службу.

Маша. И отлично. Вы это успеете еще сделать до половины июля, когда окончите курс; а там и свадьба наша не замедлит совершиться.

Алявдин. Конечно, так. Но ведь и у меня есть родные, и у вас есть родители... Нужно еще с ними поговорить серьезно и, может быть, много и долго.

Маша. Ваша бедная матушка и ваши родственники, конечно, не будут нисколько противиться вашему желанию.

Алявдин. Ах, нет! Они будут противиться... Единственное желание моей матушки видеть меня священником, того же желают и мои родственники. Не легко и не скоро можно их убедить не противиться моему желанию. Но главное, что меня теперь беспокоит, это ваши родители.

Маша. Мамаша уже согласна... она очень рада...

Алявдин. Как?.. разве вы уже ей сказали о нашем примирении?!

Маша. Иначе и быть не могло. Разве я могла не поделиться с нею своею радостию? И она очень рада... А папаша, по ее словам, должен будет непременно согласиться на наше счастье, хотя бы и не желал этого (в двери щелкает замок).

Алявдин. Чу! Что это такое?.. Слышите: замок в двери щелкнул, как будто кто запер дверь?..

Маша. Мне тоже это послышалось... Но это иногда случается с моею дверью: не отопрешь иногда замок, как следует, смотришь, он потом и щелкнет.

Алявдин. Может быть, и так. Но мне уже пора и за дело приняться... Завтра у нас догматика, ректор непременно спросит меня, а я еще урока не учил.

Маша. Еще успеете выучить. Посидите еще хоть несколько минут... Мне так с вами отрадно быть.

Алявдин. Охотно исполняю ваше желание. Дайте же мне еще один и в последний раз, до окончания курса, поцеловать вашу ручку. (Берет руку Маши и целует. Маша склоняет свою голову на грудь Алявдина. Но в эту самую минуту снова щелкает замок в двери). Опять щелкнуло. Это мне напоминает о разлуке с вами. До свидания. Я пойду.

Маша. Не могу вас удерживать; Но если можно, посидите еще хоть две-три минуты, пока я успокоюсь. (Снова она склоняет свою голову на грудь Алявдина, но в эту пору дверь отворяется и входят Степановы и три посторонних человека со свечами в руках).

ЯВЛЕНИЕ V

Те же, Степановы и три свидетеля

Степанова. Вот неугодно ли, господа, видеть, какая это приятная для нас сцена!.. Мы приютили этого бесприятного скитальца, оборванца и нищего а он оказался змием искусителем нашей дочери, обольстил ее, покусился на ее честь...

Степанов. (громко и сурово). Как ты смел, мальчишка, войти в спальню моей дочери, честной девушки?.. Ну, говори скорее: что тебе тут нужно?.. Иначе я убью тебя сейчас же, как собаку?.. Ты собирался обесчестить нашу дочь?.. Ну, говори же скорее.

Алявдин (совершенно растерявшись). Позвольте... Извините... Не кричите... Я... я... я сейчас все вам объясню и вы все поймете, что напрасно меня оскорбляете...

Степанов. Как напрасно?... А это что?.. Что значит твое присутствие здесь?.. Это ясное доказательство твоей бесчестности... Так вот она от чего больна-то!..

Степанова (качая головою). Прекрасно!.. прекрасно!.. отплатил нам за все наши заботы о тебе... Задумал обесчестить нашу дочь, осрамить весь наш род... Давай сейчас нам обязательство...

Маша. Мамаша! За что вы так оскорбляете нас обоих, когда у нас и в мыслях не было ничего дурного?.. Это ужасно... Это невыносимо (горько плачет).

Степанова (топая ногою). Молчать, подлая тварь!.. Мы о тебе же заботимся, а ты еще смеешь говорить!..

Маша. Бог с вами (падает на диван в обморок).

Алявдин. Послушайте. Ведь это из рук вон... Вы убиваете свою дочь... вы бесславите и ее, и меня.

Степанов. Как? Не хочу ничего слышать... Любое избирай: или сейчас тебя здесь запираю и иду к ректору, или же давай мне обязательство взять Машу замуж...

Алявдин. Я и без того ее возьму и прошу у вас ее руки.

Степанов. Садись и пиши. Знать ничего не хочу... Вот свидетели... Ты теперь в моих руках... Пиши!..

Алявдин (написавши). Изволите, вот что я написал: «1860 года Марта 15 дня я, нижеподписавшийся ученик семинарии Павел Алявдин, дал сию расписку коллежскому секретарю Михаилу Степанову в том, что обязуюсь по окончании курса взять за себя замуж дочь его Марию, чтобы доказать свою честность и свое благородство».

Степанов. (взявши расписку). Вот и отлично...

Степанова. Теперь Маша ваша... Можете с нею здесь оставаться... (в сторону). Обставили! (занавес опускается).

ДЕЙСТВИЕ ЧЕТВЕРТОЕ

« Чем поиграешь, тем и зашибешься»

Сцена представияѳт собою комнату Алявдина. Действие происходит чрез две недели после третьего.

ЯВЛЕНИЕ I

Алявдин (один)

Алявдин (ходит по комнате). Ну, времячко я пережил! Во век его я не забуду. В эти две недели, которые было бы мне желательно совсем вычеркнуть из числа дней моей жизни, я совершенно исстрадался. Тот позор, которому меня предали господа Степановы, этот скандал, который они со мною учинили столь вероломно, не могли не отравить моей жизни, не могли не возмущать покоя моей души ни днем, ни ночью при одном воспоминании об этом. Но для них, для этих извергов мало было того. Они еще хотели намеренно раздирать мое сердце на части, пилить меня деревянною пилою и для того всем и каждому с нахальством, с цинизмом рассказывали об этом скандале, хвастались своим гнусным со мною поступком как бы великим подвигом, и показывали всем мою расписку. Ах, изверги! Они не понимают того, что всем этим не только сами себя они срамят и меня предают позору и поруганию ни за что, ни про что, но и свою собственную дочь бесславят, клеймят вечным позором. Мог ли я после этого быть равнодушным к такому нахальству и цинизму этих бездушных людей? Нет! На мне лежал долг с корнем вырвать это зло, уничтожить его совсем, обезоружить их и заставить их привязать свой язычок на такую крепкую цепь, чтобы он никогда с нее не сорвался. И, вот, теперь я достиг этого: хранившаяся за двумя замками, как бы великая драгоценность, моя расписка, или обязательство взять за себя их дочку, находится теперь в моих руках, и я сейчас же ее совершенно уничтожаю, рву в мелкие клочки и сожигаю в печи. (Достает из бокового кармана расписку, рвет в мелкие клочки и бросает их в печь). Итак, с распискою все кончено: я ее нашел у них на столе случайно, когда они провожали своих гостей, и уничтожил. Теперь я свободен. Но этого мало. Нужно еще их наказать за их вероломство. И, вот тут-то и задача, которую предстоит мне решить теперь же. Как и чем наказать их? Что теперь делать? Оставаться здесь, конечно, я не могу более ни одного дня. Я должен отсюда бежать и сегодня же убегу. Но достаточно ли одним только этим ограничиться? О, нет, нет! Я их накажу жестоко. Я оставлю им письмо, в котором извещу их о том, что более они меня никогда не увидят. Пусть они тогда хватятся моего обязательства, пусть поломают свою голову, куда и как оно делось, и пусть казнятся своим со мною поступком. Конечно, мне жаль, очень даже жаль оставить Марью Михайловну, которую я действительно теперь очень люблю. Сердце мое будет изнывать по ней. Но что же делать? Из двух зол нужно избирать меньшее. Нельзя же мне жить с нею в этом доме и таких извергов называть своими родителями; нельзя же мне и своею судьбою рисковать и жертвовать при подобных обстоятельствах. Руки мои теперь развязаны и судьба моя решена бесповоротно: я иду в медико-хирургическую академию. Оставаться здесь, в епархии, мне невозможно: все мои товарищи знают, весь даже город знает, что со мною сделали эти изверги. Тут мне не место. А там, в академии, я грудью пробью себе дорогу к будущей общественной своей деятельности и жизни, исполенной честного труда и славы. Правда, у меня нет средств к поступлению в академию; но это не беда: до Петербурга доберусь как-нибудь, а там кусок черствого хлеба всегда где-нибудь себе добуду. Бог поможет мне, и добрые люди не обездолят меня своим вниманием к моей нищете и своею помощию мне. Поступить иначе сил нет, но могу и по совести и по чувству. Не я во всем этом виноват, а они сами. «Чем поиграешь, говорит пословица, тем и зашибешься». Поиграли, ну, и пусть теперь зашибутся, пусть теперь казнятся, смотря на свою дочь, которую они же сами обесславили (задумывается. Минуты с две проходит в молчании). Да, все кончено, все решено! Быть по сему! Я бегу отсюда и иду в медицинскую академию. Да будет на то воля Божия. (Снова минута проходит в молчании). Как же мне теперь все это уладить? Под каким предлогом вырваться отсюда и куда сейчас деваться? Скитаться снова по товарищеским квартирам, не имея своего постоянного крова, теперь, так сказать, уже не к лицу мне, как будущему студенту академии. А впрочем, что же за беда и к товарищам снова обратиться за помощию? Ведь им всем хорошо известно мое положение. Не стать же мне, подобно другим, хотя и поневоле, сделать такую ошибку, чтобы теперь же подать прошение об увольнении из семинарии. До окончания курса всего только остается три месяца. И не увижу, как это время пролетит. Теперь лето: ночевать можно и в саду то у одного, то у другого из товарищей в квартире, а обедом можно пробиваться около казеннокоштных учеников. (Входит Авеллярдов).

ЯВЛЕНИЕ II

Алявдин и Авеллярдов

Алявдин (обрадовавшись входящему Авеллярдову). А, дядя! Здорово! От души, брат, благодарю тебя за то, что ты пришел ко мне так к стати, как раз в самое нужное для меня время. Ты мне очень нужен.

Авеллярдов. Очень рад, если я тебе нужен. Я всегда готов тебе услужить. В чем же дело?

Алявдин. Дело, брат великой важности. В настоящее время я нахожусь в самом скверном положении. Ты был прав, когда предостерегал меня: ведь меня, брат, «обставили» и при том весьма подло.

Авеллярдов. Слышал, брат, слышал всю эту историю из тысячи уст, и истинно пожалел о тебе. Больно было мне слышать все рассказы об этом от посторонних людей, но еще больнее было слышать это от самой матери Марьи Михайловны, которая рассказывала мне про это, встретясь со мною на большой улице, и рассказывала с таким цинизмом, что я пришел в крайнее озлобление против нее. От этого именно я и не навестил тебя в горе до сего времени: я избегал встречи с этою ведьмою. И теперь зашел к тебе как-то нечаянно, против своей воли, как будто предчувствуя, что я тебе буду нужен.

Алявдин. Именно нужен. Ты можешь сослужить мне большую службу в настоящее время (задумывается).

Авеллярдов. Жаль, что все так случилось. Следовало бы тебе тогда послушаться меня и быть поосторожнее. Огнем, брат, шутить опасно.

Алявдин. Совершенно верно. То-то, дядя, молодо да зелено-то наше юношество. Ничего мы не смыслим в подобных делах, думая, что все так же честны, как и мы сами. А выходит, что подлость подстерегает нас, как змея самая лютая, таящаяся в засаде.

Аѳеллярдов. В чем же теперь дело? Что ты думаешь делать и в чем я тебе могу помочь?

Алявдин. Теперь я хочу отплатить им тем же, что и они мне сделали, чтобы наказать их за вероломство.

Аѳеллярдов. Месть, друг мой, вообще законнопреступна, и я не намерен принимать участие в чем-либо таком, что будет делом бесчестным. Я полагаю, что за бесчестие можно отомстить только лишь бесчестием же.

Алявдин. Оно так и выйдет, но выйдет само собою. Я хочу от них убежать и махнуть в медицинскую академию. С моей стороны будет это сделано так, что они мне не могут тут подставить своей ноги, но весь позор за бесчестие их дочери падет на их же голову.

Аѳеллярдов. А обязательство-то?

Алявдин. Обязательство? Конечно, оно связало меня по рукам и ногам; но его уже не существует. Оно мною изорвано и сожжено, и я теперь вольный казак.

Аѳеллярдов. Так. А любовь твоя к Марье Михайловне. Неужели она тебя не остановит на этом пути?

Алявдин. Любовь эта пламенеет в моем сердце, но в тоже время и ненависть к ее презренным родителям все более и более растет во мне, так что она заставляет меня пожертвовать своею любовию и беспощадно отомстить этим злодеям. Мне жаль, мне больно оставить Марью Михайловну. Но что же делать? Иначе невозможно поступить. Я знаю, что она меня любит до безумия; но ведь она еще дитя... пройдет год-другой, и рана ее сердца заживет: она привыкнет к своему положению, полюбит кого-нибудь другого или просто выйдет замуж за такого человека, который понравится ей, и жизнь ее пойдет своим чередом. Разве-разве когда она вспомнит обо мне, как о человеке благородном, но оплеванном ее родителями.

Аѳеллярдов. Ах, ты вовсе не так судишь об этом, как следует судить на твоем месте! Поверь мне, что вы оба будете много и долго страдать в своей разлуке друг с другом. Поэтому я советовал бы тебе, на сколько то возможно, теперь же облегчить тяжесть вашей разлуки, так чтобы она вовсе и не подозревала того, что ты порываешь с нею все свои духовные связи и навсегда разлучаешься с нею.

Алявдин. Это невозможно. Мне именно нужно теперь же вонзить нож в сердце ее отца и матери.

Аѳеллярдов. А с ними и в ее сердце? Это, брат, глупо. Она ни в чем тут не повинна.

Алявдин. Знаю, и буду об этом скорбеть, но иначе не могу и не должен поступать. И она сама должна понять мое положение и простить мне мой теперешний поступок, взваливши всю вину на отца и матерь.

Авеллярдвв. Как знаешь, а я еще раз советовал бы тебе написать письмо к отцу и матери, объяснить им все, но вместе и попросить их ни слова о том не говорить дочери. Молчание об этом для них будет казнью, хотя и медленною, но большою.

Алявдин. О, нет! Ты не так смотришь на дело. Они меня предали всеобщему позору, и я хочу предать их тому же позору. Пусть все знают, что, как говорит пословица: «вор у вора дубинку украл», что они меня «обставили», а я их оставил в дураках, разрушил все их планы, точно паутину. Это решено. И ты более не противоречь мне в этом случае, потому что никакая сила теперь не сломит моего убеждения в необходимости поступить именно так, как я хочу поступить, а не иначе.

Аѳеллярдов. Дело твое, я здесь лишний.

Алявдин. Нет, ты мне нужен. Ты должен присутствовать при моем прощании с ними. Ты, так сказать, должен подыскать мне тот предлог, по которому я должен немедленно, сейчас же убраться отсюда.

Аѳеллярдов. Не нужно теперь никакого предлога искать, когда сегодня же все семинаристы отпущены на Пасху... Все едут на родину... Почему же тебе не ехать к зятю?

Алявдин. В том-то и дело, что им хорошо известны мои отношения к зятю, и я давно уже им заявил о том, что ни в каком случае на Пасху на родину не поеду.

Авеллярдов. Ну, вот еще!.. Скажи, что по обстоятельствам непременно тебе нужно туда ехать! и ступай...

Алявдин. Вот именно по обстоятельствам. Ты должен мне написать письмо от имени моей сестры о том, что дескать опасно больна моя несуществующая бабушка, желает меня благословить и просит непременно, как можно скорее, приехать на родину... Понимаешь, ведь это такой случай, когда всякие личные неприятности забываются и каждый спешит к смертному одру умирающего, чтобы исполнить его предсмертную волю?.. Это будет такой предлог, по которому они должны будут согласиться на мой немедленный отъезд... А раз я соберусь в путь, уложу все свои вещи в узел и ты их возьмешь на свои руки, как будто бы для того, чтобы донести их до постоялого двора; тогда прощай все!.. Им меня не остановить... И последнее свое слово я скажу тогда, как одною ногою уже переступлю чрез порог этого дома.

Авеллярдов. Пожалуй, я это сделаю. (Берет перо и пишет письмо Алявдину. На сцене минутное молчание Алявдин в волнении ходит по комнате). Ну, вот, и письмо готово... Собирай поскорее все свои вещи, а я на несколько минут отлучусь, чтобы взять извощика...

Алявдин. Вот и отлично. Ступай скорее, ищи извощика и приезжай на нем за мною. А я покамест соберу все свои вещи и напишу своей Маше последнее прости.

Авеллярдов. Иду. Убирайся поскорее. (Уходит. Алявдин наскоро собирает все свои вещи и связывает их в узел, потом садится и пишет письмо. На сцене слышатся вздохи Алявдина при написании письма).

ЯВЛЕНИЕ III

Алявдин один

Алявдин, Вот и письмо готово. Ах как вдруг мне стало грустно, тяжело!.. Точно камень пал на мое сердце и давит его невыносимою тяжестию... Не помню даже, когда я плакал, а теперь невольно у меня выступают на глазах слезы... Жаль бедную Машу: она ни в чем неповинна (отирает слезы). Но что же делать?.. Что делать?.. Не могу я иначе поступить... Я должен стать на защиту своей собственной чести и наказать этих бессердечных людей, этих скаредов, не щадящих даже чести своей собственной дочери из-за того, чтобы не давать за нею приданного при выходе в замужество... И так, прости, милая, добрая Марья Михайловна!.. Прости, невинная жертва скаредности своих родителей и моего оскорбленного достоинства... Прости: я мщу им и за себя и за тебя... Прости, и не поминай меня лихом... Видно так это и самому Богу угодно в предупреждение какого-нибудь еще большего зла... (Отирает слезы).

ЯВЛЕНИЕ IV

Алявдин и Маша

Маша (входя). Paul. Куда сегодня пойдешь ко всенощной? (Становится пред ним в изумлении). Ты плачешь? О, мой милый! Что с тобою случилось?.. Скажи скорее ради Бога: что так встревожило и огорчило тебя?..

Алявдин. Случилась беда: мне предстоит всегдашняя разлука с тою доброю душою, которую я любил всем своим существом. Сейчас я получил известие, что бабушка моя, которая меня взлелеяла на своих руках и жертвовала для меня последнею своею копейкою, находится при смерти, желает видеть меня в последний раз и благословить, и я хочу ехать на родину.

Маша. О, конечно... конечно... тебе необходимо ехать, если она так тебя любила и ты так любишь ее. Поезжай с Богом, и, если можно, вернись пожалуйста к Светлому дню, чтобы нам провести его вместе в радости и веселии, а то мне без тебя будет грустно.

Алявдин. О, я знаю это... знаю хорошо; но что же делать? Обстоятельства иногда стоят выше нашей воли. Нужно быть каждому на все готовым. Могут быть обстоятельства и еще тяжелее этих. Жизнь прожить не поле перейти, говорит пословица. Мужайтесь и переносите все великодушно, если честь вашу не попирают ногами и не топчут вас в грязи. Честь дороже денег.

Маша. Я всегда и во всем полагаюсь на Бога.

Алявдин. И это самое лучшее, что только можно человеку сделать в трудных обстоятельствах. (После минутного молчания). Итак, еще час, а может быт и полчаса или четверть часа, смотря по тому, когда за мною зайдет мой друг Авеллярдов, и мы с вами простимся к великому нашему прискорбию.

Маша. Неужели так скоро? В таком случае мне нужно сказать об этом папаше и мамаше.

Алявдин. Сделайте милость, предупредите их о моем отъезде. Чрез несколько минут я и сам к ним явлюсь проститься с ними.

Маша. Сейчас я пойду и скажу им (уходит).

ЯВЛЕНИЕ V

Алявдин один

Алявдин (в волнении ходит по комнате). Вот чистая, святая душа-то! Она и не подозревает того, к чему я вел с нею речь, и о какой доброй душе говорил ей. А как она сказала: «ты плачешь? О, мой милый!» Каким тоном и с каким чувством это сказала! Во век не забуду этих слов. Они, как мечь обоюдоострый, пронзили мое сердце и оставили в нем глубокую, неизлечимую рану. Больно покидать такую девушку; но тем не менее я ее покину, чтобы смыть с себя и с нее то позорное пятно, которое на нас наложили ее преступные родители. Иначе не могу я поступить. Одно только можно разве сделать: письмо, которое я написал ей, прислать ей после. Да, письма этого даже и не следует вовсе оставлять: ведь это значит оставлять здесь улику против себя. (Прячет письмо в свой боковой карман). Без сомнения дядя сейчас же приедет за мною. Пойду, пока прощусь с этими господами Степановыми и угощу их сюрпризом так, чтобы они никогда меня не забыли. (Уходит; почти вслед за ним входит Маша).

ЯВЛЕНИЕ VI

Маша одна

Маша (входя). Сейчас он вернется сюда, и я с ним здесь прощусь. Ах, как мне вдруг скучно стало! Не весть куда делась бы, лишь бы не испытывать такой тоски. Сердце ноет, разрывается на части. Боюсь, как бы со мною чего не случилось. И что такое это значит? Что вещает мне это предчувствие чего-то печального? Уж не заболел бы Paul дома или дорогою. О, какое это будет для меня горе! А, помилуй Бог, он умрет: что тогда со мною будет? Я не перенесу этого горя: оно сведет меня в могилу. Я так его полюбила, что его счастье мое счастье, его несчастье моя погибель. (После минутного молчания). Ах, как грустно!.. так грустно, как еще никогда не бывало мне грустно. Теперь и праздник будет мне не в праздник, если он не вернется к нам к Светлому дню. Люди будут радоваться, а я буду печалиться.

ЯВЛЕНИЕ VII

Все

Степанов (входя говорит Алявдину). Будто уж иначе и нельзя вам поступить? Ну, что за важная такая птица, какая-нибудь там бабушка, чтобы из-за нее в такую пору года ехать за сто верст и рисковать своим здоровьем?

Алявдин. Ах! Для каждого свое родное дорого. Мне необходимо ехать потому, что моя бабушка заменяла мне мать от первых дней моей юности. Сверх того, тут есть еще особые обстоятельства, которые заставляют меня немедленно отправиться на родину.

Степанова. В таком случае мы не хотим вас удерживать. Ступайте домой и снова к нам возвращайтесь поскорее; иначе Маше будет скучно в праздник.

Алявдин. Время моего возвращения будет зависеть от обстоятельств. А теперь позвольте мне с вами проститься и «поблагодарить» вас за то, что вы сделали со мною. Очень-очень вам благодарен, во век не забуду вашего «благодеяния» (Жмет руку отцу и матери Маши). За то, что вы приютили меня, горемыку у себя, я вам от души благодарен.

Степанова. Не стоит благодарности: мы не задаром вас приютили, вы занимались с нашим сыном.

Степанова. Вы наш будущий зять.

Алявдин. Конечно!! (Подходит к Маше). Милая моя Марья Михайловна! позвольте с вами проститься (голос его дрожит). Увидимся ли еще когда, Бог весть.

Степанова. Что ж вы или умирать собираетесь?

Алявдин (не обращая внимания на мать, говорит Маше). Поверьте мне, что я не лгал перед вами, когда клялся вам в своей вечной любви к вам: я вас любил, люблю и буду любить, точно так же горячо, как и вы меня любите. Но ваши милые родители – скареды устроили мне ловушку, оклеветали меня и вас в преступных замыслах и, «обставили» меня. Это меня поразило, возмутило до глубины души и озлобило. Я мщу им за это, мщу и за вас, мщу им и вследствие того оставляю вас. Простите меня в этом. Простите и не поминайте лихом. Я честный человек.

Маша. Ах!.. Paul!.. Что ты делаешь?.. ах!.. ах! Боже! умилосердись надо мною бедною!

Алявдин. Во всем виновны ваши милые родители.

Маша. О, Боже!.. Я лишаюсь рассудка (падает в обморок).

Степанов (наступая на Алявдина). Как? Ты, мошенник, хочешь от нас улизнуть? Нет, шалишь... А обязательство.

Алявдин. Ищите его в печи (уходит с Авеллярдовым).

Степанова. Ах, батюшки!.. ах!.. ах... (падает).

Степанов. Держите его, мошенника!...

(Занавес опускается)

ДЕЙСТВИЕ ПЯТОЕ

«Семинарист не чета прочим »

Сцена представляет часть мутноводского александровского сада. Дорожки усыпаны песком; кусты расцветшей сирени, тополи и клумбы цветов различных сортов виднеются на заднем плане; но главной аллее ходят Алявдин в полу-военной форме медика и Авеллярдов в форме чиновника губернского правления; на одной из боковых аллей сидит Маша в черном шелковом платье и шляпке, с зонтиком в руках, обратившись спиною к главной аллее. Действие происходит спустя пять лет после предшествовавшего.

ЯВЛЕНИЕ I

Алявдин и Авеллярдов

Алявдин. Так-то, дядя: вот уже и пять лет прошло, как пять месяцев или как пять недель; вот я уже и курс окончил в академии... И когда, кажется, случились со мною все превратности моей судьбы!.. Точно во сне все пригрезилось мне... Много пришлось за это время видеть нужды и горя... случалось, что я за неимением уроков буквально сидел по целым суткам без хлеба; но теперь все это забылось, точно как не было этого... Вот что значит усердное-то занятие наукою!.. Недаром сказано: «науки юношей питают»... Действительно, брат, они питают нас духовно, а иногда и телесно, заставляя нас забывать о своей голодовке.

Авеллярдов. Слава Богу, что все так кончилось благополучно. Я этому очень рад. Желательно было бы знать, каковы теперь твои планы на счет своего будущего... Куда ты думаешь поступить на службу, в полк ли какой-нибудь или еще куда?..

Алявдин. Такого вопроса я еще не задавал себе ни разу, будучи уверен в том, что Господь сам укажет мне дальнейший путь моей жизни и деятельности.

Авеллярдов. Надеяться на Господа Бога хорошо, но все же и самому нужно не бездействовать.

Алявдин. Придет время, подумаю и об этом. А теперь у меня есть предмет поважнее поступления на службу.

Авеллярдов. Что же такое?.. Сочинение какое нибудь?

Алявдин. Нет, женитьба. Любовь моя к Маше замерла только во мне на время, но не умерла совсем. Теперь она воскресла, ожила в моем сердце... Скажи же ради Бога: что ты знаешь о Маше?.. где она?.. что с нею было?.. как она ведет себя?.. не вышла ли замуж?..

Авеллярдов. Нет еще... вероятно, она ждет тебя, потому что за нее сватались хорошие женихи и она не пошла за них, ответивши им, что ее сердце доселе еще не свободно... Она теперь стала прелестною девушкою... красавицею в полном смысле слова... ведет себя прелестно.

Алявдин. Очень этому рад... И как-бы я желал теперь видеться с нею и переговорить... Но родителей ее я не могу видеть равнодушно... При одном воспоминании о них во мне поднимается вся желчь... Мне бы вовсе и не хотелось видеть их... Хотелось бы взять Машу, перевенчаться с нею, да и укатить отсюда в Москву или Петербург.

Авеллярдов. Мало ли бы чего тебе захотелось!.. Но ведь это невозможно: Маша на это не решится. Поэтому нужно устроить дело так, чтобы по возможности облегчить тяжесть твоей встречи с ее родителями, заставить их извиниться пред тобою и загладить свою вину.

Алявдин. Прошу тебя, дядя: будь мне друг и благодетель, окажи мне свою великую услугу еще раз.

Авеллярдов. С удовольствием... что будет возможно, все сделаю для тебя. В чем же суть дела?

Алявдин. Устрой мою встречу с Машею где-нибудь так, чтобы родители ее ничего об этом не знали. Я с нею переговорю обо всем, и решу свой жизненный вопрос.

Авеллярдов. Мне кажется, это очень легко устроить. Она ходит в семинарскую церковь к обедне почти всегда. Стоит только и тебе завтра прийти туда же, вот ты и получишь полную возможность оттуда идти вместе с нею и дорогою переговорить.

Алявдин. О, это я непременно сделаю! И тогда получу полную возможность переговорить с нею обо всем. Спасибо, дядя, что ты дал мне такой отличный совет. Завтра я буду в семинарии, вспомню свою старину, увижу знакомых мне начальников и наставников и некоторых учеников, помолюсь в той же самой церкви, где целых шесть лет молился. А теперь пойдем, дядя, по старой памяти пройдемся с тобою или в «Барское село» или в «Европу», а всего бы лучше к «Киреичу», где мы, бывало, всегда пивали чай. Напьемся там чаю еще один и, может быть, уже в последний раз.

Авеллярдов. Охотно пошел бы с тобою, но, право, не хочется в такую жаркую пору ходить по пыльным улицам. Пойдем лучше, здесь же, в вокзале на свежем воздухе напьемся.

Алявдин. Пожалуй пойдем. (Идут оба в боковую аллею и проходят мимо Маши. Они ее не узнают и не замечают, она же сразу узнает их обоих).

ЯВЛЕНИЕ II

Маша (одна). Ах батюшки мои! Ведь это он... это Павел Василич. Вот неожиданность-то. Он вернулся назад и теперь здесь (встает и выходит на главную аллею). Что-то теперь будет?.. помнит ли он меня?.. любит ли по-прежнему?.. забыл ли все то, что столь неожиданно случилось? Ах, как бы мне хотелось все это скорее узнать! Я уже измучилась, исстрадалась. Пять лет не пять дней. Легко только сказать, но не легко прожить столько времени в тоске и горе. Одна только лишь вера в его честность была моею поддержкою в это время. Она только меня оживляла, одушевляла, поддерживала. «Верь и надейся», сказал мне старец Иоанн, когда я советовалась с ним, и я действительно верила и надеялась, и теперь верю и надеюсь. И как бы я желала, чтобы вера моя оказалась не напрасною и надежда моя не обманула меня, чтобы я сегодня же увидела его, сегодня же услышала от него хоть одно слово любви и утешения! Более мне пока и не нужно ничего. Но где же я его увижу? Вот он прошел здесь со своим бывшим товарищем, и нет его. Куда он пошел?.. Придет ли опять сюда?.. Заметил ли он меня?.. О, конечно, нет. Если бы он видел меня, не прошел бы так мимо меня, хоть взглянул бы на меня, хоть слово да сказал бы мне. (Задумывается). И во всем виновата одна я, зачем мне нужно было говорить мамаше о нашем примирении? Не говори я ей ничего, она и не задумала бы сделать такую гадость. За вину свою я довольно страдала... Страданиями своими я искупила эту вину. О, если бы Господь послал мне теперь утешение услышать от него поскорее хоть бы одно только слово любви. И этого с меня было бы пока достаточно. Не многого, кажется, я желаю. О Господи! услыши желание сердца моего и подай мне утешение... Я изнемогаю... сердце надрывается и бодрость духа оставляет меня. Я готова плакать, как малое несмысленное дитя, но хотелось бы радоваться. Нет, нет!.. Не могу крепиться духом... Сил нет бороться со своими чувствами (подходит к лавочке в боковой аллее и в изнеможении опускается на нее). Посижу здесь... подожду, не пройдет он здесь мимо... (после минутного молчания). О, любовь-любовь! сколько ты вливаешь в сердце человека и радости и горя?.. То возжигаешь ты в сердце священный огонь, то ледянишь его и разрываешь на части... то радостию наполняешь наши сердца, то слезы лить заставляешь нас (плачет, закрывает лицо платком и в изнеможении склоняет свою голову. На главной аллее появляются Степановы и с ними три бывших свидетеля «обстановки»).

ЯВЛЕНИЕ III

Степановы и три свидетеля

Степанов (разводя руками). Прошу покорно... Какую новость мне сейчас сообщили!.. Он здесь... Он уже окончил курс, вернулся сюда и вот сейчас же его видели здесь... Где он тут!.. О, если бы только я встретил его здесь!.. Я бы, как собаку, застрелил его...

Степанова. Не горячись... Не говори глупостей... Нужно быть искусным во всяком деле... Что нам будет толку в том, что ты застрелишь его?.. Его похоронят, а тебя сошлют в Сибирь за совершение убийства...

Степанов. Ну, и пусть, матушка, сошлют... Я пойду туда.

Степанова. Глупости городишь... Дочь для нас дорога: мы должны позаботиться о ее судьбе и к этому должны теперь направлять все свои действия...

Степанов. Уж не прикажешь ли, матушка, кланяться негодяю, заискивать его расположение?..

Степанова. Не кланяться нужно, а на горло ему наступить.

Степанов. Без «обязательства» – то?! Поди-ка, наступишь ему на горло... Заставишь его войти в твой дом...

Степанова. В дом его можно завлечь; а если не пойдет, можно учинить публичный скандал... Вот бывшие свидетели его преступления... Они могут потребовать от него удовлетворения здесь же, сейчас же, публично... а в случае чего и в суд его можно потянуть, как обольстителя нашей дочери и вора...

Степанов. Не пойманный, матушка, не вор. И где же у тебя доказательства на совершение им преступлений?

Степанова. Ха-ха-ха! В том-то и дело, что он был пойман нами при свидетелях в спальне нашей дочери, при них же дал нам обязательство взять ее за себя, а потом и обязательство украл и дочь нашу бросил.

Степанов. Суд этого не признает.

Степанова. Признает, непременно признает... заставит его взять нашу дочь... снять с ней бесчестие. Я это знаю хорошо. Мне это сказали хорошие люди. Один только позор для него чего будет стоит?!. Начальство места ему нигде не даст, если он не выполнит своего обязательства.

Степанов. Вздор! Начальству до этого нет дела. А дочь-то наша из-за чего будет вместе с ним предана публичному позору? Он негодяй, а она при чем?

Степанова. Она и так уже опозорена. Он предал ее позору и должно ему за это отомстить, заставив его восстановить ее честь, искупить свою вину.

Степанов. Вот подумаем, что делать. А в случае чего, я не ручаюсь за себя... застрелю его. Сядем здесь и подождем его. Вероятно он теперь здесь пьянствует в буфете. Пусть только он выйдет оттуда, мы и подсидим его здесь... и попадется он нам.

Степанова. Хорошо, подождем. (Все садятся в конце главной аллеи, ближе к сцене свидетели, а вдали Степановы, так что с первого разу входящему в эту аллею можно их и не заметить).

ЯВЛЕНИЕ IV

Маша (одна, выходя из боковой аллеи). Вот я вижу оба они выходят из дальней беседки и направляются сюда. Подожду их здесь, и сейчас же все разъяснится. О, Боже! Как я рада, что увижу его здесь сейчас же и мы объяснимся! Как волнуется мое сердце! Как тяжело находиться между страхом и надеждою увидеть его именно здесь же! Каждая минута ожидания кажется чуть не целою вечностию... Пошла бы сейчас сама к нему навстречу, чтобы сократить минуты разлуки с ним и ускорить свидание... Но там вон сидят какие-то посторонние люди... Не хорошо при них встречаться с ним... Кто это там сидит?.. Как будто знакомые (присматривается). Ах, Боже!.. Ведь это наши... Ах, я несчастная!.. Теперь все пропало (закрывает лицо руками). Он идет прямо к ним, и все будет испорчено... Встреча с нашими его озлобит, ожесточит, потому что наши не сдержат себя: я это заранее знаю... Я в этом уверена. (После минутного молчания). Несомненно столкновение сейчас будет большое, но все же я не отчаиваюсь в возможности поправить дело. Слова старца: «верь и надейся» теперь-то именно и звучат в моих ушах, как будто я сейчас слышу их... И, вот, я верю и надеюсь... Да будет во всем Его святая воля!.. Сяду пока здесь и подожду, что будет, и когда благовременнее покажется мне встреча с ним, тогда и выйду отсюда (садится в боковой аллее при самом повороте этой аллеи в главную.).

ЯВЛЕНИЕ V

Алявдин, Авеллярдов, Степановы и свидетели..

Алявдин (входя в аллею). Прекрасно, дядя!.. Спасибо тебе за добрый совет. Завтра мы все устроим, (Вдруг он видит пред собою Степановых и останавливается на минуту). Ба!.. Что я вижу?.. Это они... Вся внутренность моя вдруг перевернулась... Но иду вперед, не покажу им тыла... Пусть знают, что я их ненавижу, презираю... (Выпрямляется и гордо проходит мимо).

Степанова (вставая с места, кричит ему вслед). Г. Алявдин! давно ли вы так стали горды, что не узнаете своих старых знакомых?.. Или забыли старую хлеб-соль, как были нищим, побирашкою?.. Стали важным барином!..

Алявдин (останавливаясь). С тех пор, как вы стали не матерью своей дочери, а ее кровопийцею... Я был знаком с честными людьми, но с подлецами я не знался и знаться не хочу... Кажется, этого для вас достаточно? (Оборачивается и хочет идти далее).

Степанов. Стой, мошенник! Все это тебе не пройдет даром. Я заставлю тебя дать мне удовлетворение... Я вызываю тебя на дуэль или же убью тебя так... как собаку.

Алявдин. Много будет вам чести, если я буду драться с вами. Довольно с вас и того, что я говорю с вами... Я не хотел напрасно тратить своих слов, но желание показать вам всю подлость вашего поступка со мною и вашею дочерью заставляет меня сказать вам несколько слов.

Степанова (нахально). С тобою и дочерью!.. Отличился!.. Разве мы изверги какие-нибудь?..

Алявдин. Изверги из извергов... Вы заметили, что ваша дочь неравнодушна ко мне, и должны были показать себя благоразумною и любящею матерью, а не змеею, не ведьмою, не дьяводом в образе матери... должны были сейчас же разъяснить своей дочери, к чему может повести ее любовь, предостеречь ее от страстного увлечения, вразумить и отвлечь от опасности... А вы что сделали?.. Сами же разожгли в ней страсть до пес plus ultra, до решимости покончить с своею жизнию...

Степанова. Это твои выдумки.

Алявдин (не слушая ее). Вы должны были и со мною переговорить обо всем откровенно и с мужем своим посоветоваться; а вы что сделали?.. Рассчитывали на меня, как на верного будущего мужа вашей дочери, но не путем обыкновенного сватовства, а постыдным путем «обстановки»...

Степанова. Это ты только дерзко воображаешь, что я на это рассчитывала... И ты еще смеешь это говорить?!..

Алявдин. Я говорю сущую истину и докажу это. Дочь ваша страдала от любви, мучилась, убивалась, таяла со дня на день. Причина этому была и для вас, и для меня очевидна и на нее было обращено внимание. Но каждый взглянул на это по-своему. Я с состраданием отнесся к вашей дочери, стал о ней сожалеть, решился порвать все связи с заветом своих предков ради вашей дочери, чтобы утешить ее, оживить, сделать ее счастливою. Я объяснился с нею и дал ей честное слово, мало того дал ей клятву, что женюсь на ней тотчас же по окончании курса, лишь бы она была счастлива. Дочь ваша вдруг ожила, идет к вам, поделяется с вами, как с матерью, своими чувствами, разделяет с вами свою радость. А вы, вы что делаете? О, изверг этакий! О, отродие самого сатаны!.. вы в эту-то самую пору разрушаете ее счастье, отравляете все мое и ее существо своею подлостию, устраиваете мне засаду, самую постыдную ловушку и «обставляете» меня.

Степанова. Нечего сказать, ловко придумано!

Алявдин. Не придумано, а на деле так было. Но ведь это самый подлый, самый мерзкий поступок. Одни только самые бесчестные мещанки прибегают к подобному способу сбыть с рук свою дочь. Фу!.. какая мерзость! Захотелось сбыть с своих рук дочку без приданого, и нужно решиться на низость, пожертвовать честью своей дочери, опозорить ее на весь город. Гадко!.. дерзко!.. подло!.. Я и так не потребовал бы ничего. Я без гроша и без бабьих тряпок взял бы ее. Мне нужна душа, нужна девушка любящая меня, а не деньги, не тряпки бабьи. Во век нe прощу вам этой подлости. О, исчадие сатаны!

Степанов. Много я слушал и молчал, а теперь хочу говорить. Ты отличную выдумал комедию. Но кто же не поймет того, что ты самый настоящий московский жулик, истый мошенник? Тебя застали мы при свидетелях в спальне нашей дочери в ту самую пору, когда она, обольщенная тобою, лежала на твоей груди.

Свидетели. Да, это совершенно верно. И позвольте вас спросить, какой же честный человек позволит себе ночью войти в спальню честной девушки?

Степанов. Одни только подлые воры невинности, низкие мошенники так делают.

Алявдин. Ошибаетесь, господа! Я вошел туда за тем, чтобы утешить несчастную девушку. Утешение печальных не есть мошенничество. Это добродетель, это высокий подвиг. Чтобы совершить такой подвиг в настоящем случае, я должен был решиться на самопожертвование, отречься от завета своих предков, разрушить все свои планы и мечты о своем будущем.

Степанов. Честные люди прежде обо всем переговорят с родителями, а потом и с дочерями их объясняются.

Алявдин. Верно. И я это сделал бы. Но бывают случаи, когда именно, как в настоящем случае, нужно бывает прежде объясниться с дочерью, а потом и с родителями иметь дело. И дочь ваша не скрыла от матери ничего, и я не намерен был ничего скрывать. Но ваша жена задумала сделать подлость, и устроила такую гадость, какую только подлые люди способны устраивать.

Степанов. И росписки красть могут честные люди?

Алявдин. Уничтожать зло, вырывать его с корнем, есть дело всякого честного человека.

Свидетели. Воровать что-нибудь есть дело мошенника.

Алявдин. Я взял свою расписку и уничтожил ее, потому что она была следствием нарушения всяких законов и божеских, и человеческих. Вы сделали величайшую подлость и сами же везде и всем рассказывали о ней, хвастались ею, как каким-то величавшим с вашей стороны подвигом, предавая поруганию и позору и меня, и дочь свою. Нужно было положить конец этому беззаконию из беззаконий, а для этого необходимо было вырвать у вас из рук то, что было плодом ваших преступных намерений.

Степанова. Нужно было сделаться вором? Хорошо. Нечего сказать. Это достойно человека благовоспитанного!!

Алявдин. Не нужно было делаться вором, чтобы уничтожить расписку. Вы ее всем и каждому показывали и раз без всякого опасения положили ее на стол. Тогда мне оставалось только взять ее, да и разорвать на клочки. Дело сделано, и теперь прошу вас об этом более не говорить.

Степанов. Как? А удовлетворение? Господа! прошу вас, как свидетелей его бывших преступлений, вместе со мною вступиться в это дело. В полицию его!

Свидетели. Так этого нельзя оставить. Обращайтесь к суду, если он не хочет исполнить своего слова.

Алявдин. Хочу ли я исполнить свое слово или нет, это единственно мое дело, а вам до того нет никакого дела. Всех я вас презираю и не хочу с вами говорить.

Степанов. Как? Господа! что же это? Хватайте его за шиворот. Караул!.. караул! В полицию его!

Степанова. Тише! Не сумашествуй. Мы все сделаем так, что он возьмет нашу дочь, хочет того или не хочет. Мы найдем свои права.

Алявдин. Тьфу! Знать я вас не хочу. Прочь с моих глаз! Всех бы вас следовало на одной осине повесить за ваши подлости. Тьфу! (Плюет, топает ногою и быстрыми шагами удаляется).

ЯВЛЕНИЕ VI

Те же и Маша

Маша (выходя на главную аллею). Боже! Он рассердился. Теперь все кончено. О, я несчастная! Но все же таки я иду навстречу ему. Пусть он мне скажет, что между нами все кончено. О, Господи! Сжалься надо мною, бедною, смягчи его сердце и обрати ко мне.

Алявдин (встречая Машу). Ах, моя милая! Какими это судьбами мы встретились здесь?

Маша. О, моя радость! О, моя жизнь! Я вижу, что ты все тот же, каков и был прежде. Слава Тебе, Господи!

Алявдин. Да, я все тот же... все такой же семинарист, каким и был прежде. Пусть знают все эти несчастные скареды, что семинарист не чета прочим смертным: он всегда честен в деле любви и никогда не изменяет своей клятве в вечной верности. Он всегда скорее себя принесет в жертву девушке и ее к нему любви, чем злоупотребит любовию девушки. Он беден, но честен. Он нищ, но не подл. Он грудью пробирает себе дорогу вперед, потом и кровью добывает себе кусок насущного хлеба, когда идет в высшие учебные заведения, но не способен на низости и коварства, на обольщение и совращение честных девушек. И при женитьбе он не гонится за приданым, а ищет себе подруги жизни. Твои родители устроили-было мне подлую ловушку, чтобы сбыть тебя с своих рук без приданого, и за это уже были достаточно наказаны. Недостаточно были и мы осторожны, и за это тоже пострадали. Пора и перестать страдать.

Маша (в волнении). О, мой ангел-утешитель!

Алявдин. Не нужно нам, милая моя, никакого приданого: поживем и сами всего наживем. Приди же, моя милая, в мои объятия. Я твой на веки, а ты моя. Мы клялись в любви и сдержали клятву. Чрез две недели мы с тобою перевенчаемся.

Степановы. Господь вас да благословит, наши дети, а мы отдаем вам все.

Маша. О, благодарю тебя, Paul! (бросается в объятия Алявдина, томно склоняет свою голову на его грудь, раздается поцелуй и занавес опускается).

XX. Семинарский классический праздник

В каждом городе, в каждом селе и даже каждой деревеньке, как известно, сверх обыкновенных, общих для всех православных и всеми ими чтимых праздников, есть еще так называемые местные праздники – храмовые или почему-либо издавна чествуемые подобно храмовым, и дни эти проводятся везде с особенною церковною торжественностию и с особенным веселием в домах. У семинаристов так же были свои праздники. Храмовым праздником в мутноводской семинарии был Троицын день. Церковную торжественность это праздника мы имели уже случай видеть в своем месте (ч. II; гл. XVI), дома же, в квартирах своих, ученики семинарии проводили этот день как обыкновенный великий христианский праздник ими проводился, т. е. после обеда они немного отдыхали, а потом принимались каждый за свое дело – за приготовление лекций или чтение книг: ни попойки, ни веселья у них в этот день не бывало, от того день этот и не встречали они так, как обыкновенно встречают в селах храмовые праздники. Зато у них были еще другие праздники – классические. Вот эти праздники совсем иное дело. Каждый класс имел свой особенный праздник: так в богословии такими праздниками были 8-е мая и 26-е сентября, дни Иоанна Богослова, в философии 1-е июня, день Иустина философа, а в риторике 30-е января, день трех святителей, в училище был общий для всего училища праздник 23-го июня, день Владимирской Божией Матери. Каждый из этих праздников семинаристы и встречали и проводили с особыми чувствами, особою торжественностию церковною и особым веселием: одни из них встречались и проводились с большою торжественностию и с большим веселием, чем другие, смотря потому, чей был праздник. В былое время с 1840 по 1850 год, когда в семинарии мутноводской было побольше свободы и распущенности, и когда самые семинаристы были не такая мелюзга, какую мы видим впоследствии не только в училище, но и в семинарии, – в эти праздники у семинаристов обыкновенно бывала страшная попойка: летом они целыми шайками отправлялись в басовский или сапроновский кабаки и кутили там целый день на чистом поле; домой они возвращались только к утру следующего дня совершенно уже усталые и пьяные, кто без фуражки, кто без сапогов, снятых у него во рву, где он валялся, неизвестно кем. Но с 1850 года, когда и самая жизнь семинаристов стала стесненнее, и семинаристы сделались пооблагороженнее своих предшественников, прогулки эти в загородные кабаки перестали существовать, и семинаристы проводили эти дни иначе. Особенно интересны были всегда два праздника: училищный и философский. Мы скажем несколько слов о первом и опишем подробно последний, тем более, что на философском празднике герою нашему во время его произведения на место пришлось быть уже не в качестве семинариста, а в качестве только постороннего зрителя, и увидеться с некоторыми из своих товарищей, а в числе их с Голиковым и Богословским.

Праздник Владимирской иконы Божией Матери 23-го июня был днем величайшего восторга для учеников мутноводского духовного училища. К торжественной встрече этого многознаменательного для них дня они начинали собираться не за день, не за два и даже не за неделю... нет – тотчас же по приезде своем в Мутноводск после Пасхи. Лишь только каждый мальчик в это время показывался в свою классную комнату, к нему уже подбегал классический цензор или кто-нибудь из высших учеников в классе, успевших раньше других приехать, и предлагал ему сделать пожертвование «на праздник». Мальчик отыскивал в поданном ему списке свое имя и подписывал на украшение иконы по-своему усердию от 10 до 30 коп. Когда таким образом производимый сбор по подписке оканчивался, мальчики, в каждом классе, отдельно, считали собранную сумму и потом составляли нечто вроде совета, рассуждали о том, что именно нужно будет им сделать к празднику на собранные деньги, соображали все, что следовало бы им сделать и сколько нужно на то денег, и если собранная сумма оказывалась недостаточною, собирали еще по 5 или 10 копеек с человека. И каждый класс при этом старался непременно отличиться перед другим в своем усердии к украшению своей классной иконы Богоматери! Смотришь потом, в одном классе к празднику явилась новая лампадка или паникадило, в другом – новая киота, в третьем новая медно-посеребренная риза: что-нибудь да сделают непременно новое. Каждый курс, так сказать, оставлял по себе память в классе, украшая свою классную икону в праздники, как только было то для них возможно. Сделав пожертвование на украшение своей классной иконы, ученики потом с нетерпением со дня на день ждут своего праздника, и чем он ближе, тем они нетерпеливее ждут его. Но вот пришел канун праздника. Ученики в восторге: они не чают, как бы скорее в этот день кончились «проклятые» на этот раз урочные часы, отвечают уроки рассеянно, потому что голова у них занята не уроками, а близостию праздника. Немилосердно учители наказывают их розгами за плохие ответы, но они на этот раз как бы и не чувствуют боли от сечения их розгами, да и «дневальные» наказывают их рассеяннее, а от того и легче. Прошли, наконец, классы, и все забыто! Лишь только учитель вышел за порог класса, мальчики подняли страшную возню: все «парты» или столы и скамьи они сдвигают с мест и ставят друг на друга ближе к стене, кафедру, или особенного устройства стол и стул для сидения учителя они тоже сдвигают со своего места. Все окна и двери в классах тотчас же отворяются; мальчики метут полы, обмахивают в бесконечном множестве висящую по стенам и углам паутину, сбрасывают с печей целые вороха ныли, корок хлебных и клочков бумаги, и затем начинается мытье полов не только в классах, но и в классных коридорах. Моют они полы холодною водою и поливают ею всюду так, что можно было бы вымыть этою водою десять таких корпусов, как училище. Но это не беда: не вымой сами ученики полов, им и оставаться бы невымытыми до будущей святой. Начальство училищное в ту пору не заботилось много о чистоте и опрятности, и предпочитало лучше смотреть сквозь пальцы на пыль и нечистоту в классных комнатах, чем тратить деньги на такую безделицу, как мытье полов. Правда можно бы было и сторожей самих заставить задаром вымыть полы хоть раз в месяц, но у них и без того много было работы: одни постоянно носили из кухни лахани с помоями, различными корками, остатками щей и каши, и откармливали училищных свиней, которые до того были жирны, что и представить себе трудно, другие гоняли на дворе по кругу ректорских лошадей; третьи носили дрова, топили кухни, повесничали с двумя ректорскими няньками и кухарками. До того ли тут было кому-нибудь из них, чтобы мыть полы в классах? Хорошо хоть в жилых комнатах-то раз в месяц вымоют их. И вот ученики сами бедняжки моют теперь полы мочалами. Все они перепачкались, измарались. Они еще и не обедали, а уж к вечерне благовестят. И никто их не пожалеет! Но вот и полы вымыты. Не успели они еще высохнуть, как ученики уже притащили из училищного сада целые вязанки нащипанной ими там травы, разостлали эту траву но классным комнатам и корридорам. Классические цензоры принесли гирлянды из цветов, свечи в паникадила и масла в лампады. Иконы украшаются гирляндами, свечи ставят в паникадила и лампадки зажигают. Ученики в восторге. Все готово к празднику. Слава Богу! Теперь пора и об обеде подумать. Мальчики бегут опрометью домой, обедают, и часам к шести снова бегут в училище. Но они бегут сюда вовсе уже не с теми чувствами, с какими шли сюда не далее, как сегодня же утром. Тогда в голове у каждого вертелись еще разные мелочи обыденной училищной жизни – уроки по-латыне, по-гречески и т. п. кричанье и топанье на них учителей, щелчки казюков дорогою, немилосердное наказыванье розгами и прочее, и прочее; а теперь все это забыто. Мальчики уже не думают о том, что их кто-нибудь может наказать за какую-нибудь безделицу. Это даже не то, что на роспуске: там еще инспектор может чудесно «отпороть» их на за что, ни про что, а теперь и сам инспектор их даже щелчком не тронет. Да и за что бы тронуть их? На роспуске они хоть кричат изо всей мочи свое заветное «роспуск!.. роспуск!» – а теперь они тихо и чинно входят все в классные комнаты, молятся пред иконою Богоматери и рассматривают, хорошо ли они убрали к празднику свою школу. Их всех теперь одушевляет религиозный восторг. Им хочется по-усерднее помолиться о том, чтобы Матерь Божия послала им на целый год свою великую милость за их детское, посильное, хотя и малое, но тем не менее искреннее усердие к украшению ее иконы. Они ждут всенощной: в первом отделении IV класса, или как оффициально называлось в I классе высшего отделения, было уже все готово к началу всенощной, нет лишь еще священника из семинарской церкви, который будет служить всенощную. Но вот и священник пришел. Всенощная началась; ученики поют сами вместо певчих, и не слишком разноголосятг и кричат. И никогда они с таким усердием не молятся и не слушают чтения и пения с таким вниманием, как во время этой всенощной. Они стоят теперь не то, что, например, в Никольской, Всесвятской, или Спасской церкви: хоть бы кто-нибудь из них назад оглянулся или шепнул слово своему товарищу, или улыбнулся чему. Все идет своим чередом, чинно и благоговейно... Кончилась всенощная. Мальчики весело бегут в свои квартиры. «Праздник завтра у нас!.. Праздник!.. Ликуй, ребята, и веселись!» кричат они, показываясь в дверь. Уроков у них нет никаких не только на утро, но и на следующий за праздником день, потому что учители на этот единственно раз так бывают всегда добры, что не «задают» урока к следующему дню. Стало быть, о чем же мальчикам печалиться? Гуляй да и только! Отдых, какого еще нужно ждать целый год... Мальчики ужинают на скорую руку и тотчас же потом отправляются купаться на Ивановское болото. Оно и кстати: хоть смоют с себя пыль и грязь, которых в этот день набрались в училище при уборке классных комнат... С болота они возвращаются очень-очень поздно, тотчас же ложатся спать и, может быть, во весь учебный год однажды спят чуть не до 8 часов утра. Часов в 9 они снова в училище, и еще в большем восторге, чем накануне. Там поминутно ходят из класса в класс целые толпы приказных из губернского правления, уголовной палаты, казначейства, гражданской и казенной палаты, почтовой конторы и палаты государственных имуществ: все эти приказные когда-то учились в тех же самых классах и теперь, по старой памяти, пришли сюда взглянуть на училищный праздник; они смотрят, как украшена в каждом классе икона, что мальчики купили новое к празднику, переносятся при этом мыслию к своему прошлому и с удовольствием вспоминают, как и они когда-то в тех же самых стенах с радостию встречали и проводили тот же самый праздник. Для мальчиков все это так важно и приятно. У них, как говорится, ушки на макушке Но вот еще новая для них радость; пришли в училище все семинарские певчие, будут петь молебен и потом концерты, в каждом классе. Завидя певчих, приказные забывают и о своей «службе», и остаются «стоять» молебен и слушать концерты. Приходят священник и диакон. Тотчас же опять в первом же лучшем из всех отделении IV класса начинается молебен с водосвятием, певчие прекрасно поют, мальчики все с большим усердием молятся, а с ними и приказные молятся и о себе самих, юных питомцах. Кончилось водосвятие. Все подходят ко кресту. Диакон кропит всех святою водою. Певчие поют концерт «радуйся, Царице»... Мальчики снова в восторге... Концерт кончается; священник со крестом и св. водою идет в следующую классную комнату; за ними идут туда же певчие, мальчики и приказные. Здесь священник осеняет всех крестом, диакон кропит св. водою, а певчие поют гимн «коль славен наш Господь в Сионе»... Отсюда идут все в третий класс, и таким образом обходят все классы. Часам к 11 ученики возвращаются домой, обедают и тотчас же все бегут опять на Ивановское болото купаться, а оттуда на «березовский» заливчик. Удить рыбу, ловить раков, собирать ягоды по лугу около заливчика и бегать в запуски по лугу. Вот тут-то уже у них веселье так веселье!

Никогда еще не придется им так свободно повеселиться, как в этот день: никто за ними тут не смотрит, никто их не бранит, и не останавливает. Играй всякий, смейся, шути, и бегай, сколько душе твоей угодно! И мальчики точно играют, смеются, шалят, шутят и бегают, нисколько не стесняясь до самого позднего вечера...

Из праздников семинарских особенно замечательными по своей церковной торжественности два праздника богословских: летний 8 мая и осенний 26 сентября. Под эти дни всенощная в семинарской церкви совершалась самая торжественная, певчие всегда певали ее великолепно. Литургию на самый праздник и молебен всегда совершал сам преосвященный в сослужении ректора, инспектора и всех професоров – священников. Литургию пели два хора: архиерейский и семинарский. По окончании литургии и молебна архиерей, все начальники и наставники семинарии и множество посетителей отправлялись прямо в семинарскую столовую, где на этот случай все было выставлено на показ и на славу. Архиерей благословлял стол казеннокоштных учеников, и затем с целою свитою почетных посетителей отправлялся к ректору на закуску. Все это конечно хорошо: хорошо, что и архиерей и все наставники так чтили богословений праздник. Но на этих праздниках, скорее церковных, чем классических, мало было чисто семинарического, даже пожалуй совсем ничего не было семинарского. Здесь все выставлялось лишь на показ одним только семинарским начальством, и не давалось простора ученикам высказать свои чувства и свой семинарский дух. Поэтому мы и не описываем подробно этих празднеств. Взглянем лучше на праздник философский, в котором семинарист философ являлся пред всеми в своем настоящем виде.

Философы – народ вообще отважный: они не любят гнуться пред кем бы то ни было, а стараются сами перед всеми проявлять свое я. Возможно ли по этому ожидать, чтобы они сами стали, подобно мальчикам училища, трудиться над приготовлением всего нужного к встрече своего классического праздника? С них достаточно лишь приказать другим, чтобы все было сделано, как им хочется. Накануне своего праздника, который в 1861 году случился на день Вознесения Господня, отыскав во время последней смены сторожа Петрушку, заведовавшего философскими классными комнатами, они притащили его в первое отделение философии, где находилась великолепнейшая икона Иустина философа, писанная лет за 15 или за 20 пред тем одним философом, живописцем-самоучкою.

– Эй, окаянный! крикнуло разом несколько философов, когда сторож вошел в их класс: чего ты себе желаешь от нас? – Хочешь ли, чтобы мы тебе рожу растрепали, или водкою напоили?

– За что же мне рожу растрепать? возразил сторож.

– За что?! А это видишь, что такое висит у тебя по всем стенам?.. Здесь паутина, там паутина, везде паутина...

– Нельзя же без этого: теперь лето.

– А, теперь лето! Мы тебе зададим дето... Как только сегодня последний класс кончится, тотчас же, окаянный, парты все отсюда вон, кафедру к печи... паутину обместь везде чисто, киоту обтереть мокрым полотенцем, паникадило вычистить, окна протереть, полы выместь и вымыть... Слышишь?.. Да смотри, у нас не мой так, как мыли к святой!.. С нами расчет короток.

– Хорошо как еще прикажет комиссар вымыть их...

– Комиссар!.. Что нам твой комиссар?.. Тебе приказываем мы, а не комиссар... Понимаешь? – тебе приказывают философы...

– Но я должен слушаться не вас, а комиссара: он нами распоряжается, как хозяин...

– К лешему тебя и с комиссаром!.. Здесь мы хозяева: наш класс... Комиссарово дело муку ссыпать, да крупу, вас нанимать, деньги казенные себе в карман класть... А до нас ему нет дела... Мы и ему-то отсюда укажем затылок... Поди же, скажи ему, что дескать философы приказали вымыть полы и убрать все в классах... У них дескать завтра праздник... Если же он станет тебя отговаривать мыть полы, скажи ему, что сегодня же перебьем десятка три стекол... Он будет тогда знать нас... Это ему не с риторами объясняться, да не богословов умасливать... Мы не поддадимся ему...

– Хорошо. Я пойду, скажу ему, сказал сторож и пошел к комиссару.

– Что, душечка, Петруша, скажешь новенького? встретил его комиссар. Небось пришел деньжонок попросить? Нетути, душечка, нетути...

– Нет, я не за этим пришел...

– Не за этим?.. Ну, что же тебе нужно? Поссорился с кем, что-ли?

– Философы приказали сегодня же вымыть и убрать их классы.

– Это за каким еще чертом! Скажи им, что только к святой мыли...

– Они это знают... приказывают еще мыть... У них завтра праздник...

– Праздник?.. Ну, душечка, уважь их: вымой и убери все почище...

– Для этого нужно пригласить трех женщин...

– Зачем же?.. Им нужно заплатить полтора рубля... Ты и сам у меня вымоешь... Ты малый важный...

– Но ведь я не нанимался мыть полы?..

– Ничего, душечка!.. Ведь ты не по найму и будешь мыть... Ты так вымоешь... из усердия к празднику и из угождения философам... Ведь ты, Петруша, еще не знаешь верно, что это за народ философы... Их и я-то, и то уважаю... (Хотел сказать «боюсь», да посовестился). Уважь же их, душечка, уважь...

– Но вы, может быть, потому уважаете их, что боитесь, как бы они изъяну вам не наделали, не разбили бы чего, не сломали бы... А мне что?..

– А тебя они прижмут где-нибудь, да и изобьют... Лучше уважь их... Услужи им... Они тебя для праздничка за это водочкою напоят. Скажи им, что я, мол, сделал по-вашему: уважил вас, сам все вымыл и убрал, и комиссару дескать ничего не сказывал... Пожалуйте же на водочку. Они, душечка, непременно тебе дадут на водку...

Так комиссар умасливал сторожа Петрушу, желал и философам услужить, и свой карман сберечь. А философы между тем делали сцены с инспектором, которого они согласились непременно раздосадовать и хоть раз заставить исполнить их капризы.

– Что вы здесь шатаетесь до сих пор? крикнул на них инспектор, проходя в богословский класс на лекцию.

– Мы вовсе не шатаемся здесь... Мы делом занимаемся... У нас завтра праздник... Мы заботимся о том, чтобы все в классах у нас было прибрано и вымыто... А то там у нас ужасная грязь...

– Можете это после сделать... В класс идите!..

– Мы желали бы просить вас о том, чтобы вы сами завтра у нас для праздника освятили воду в классе и речь нам сказали в похвалу Иустину философу.

– Все равно, и священник освятит...

– А вы ведь ничего же сами не будете делать... Отчего же бы вам не уважить нас? Ведь на богословские праздники вы говорите же проповеди.

– Тогда архиерей служит здесь...

– А! так вы, значит, только из приличия говорите для архиерея, а не для богословов?.. И нам скажите из приличия.

– Но богословы мои ученики...

– А мы будем скоро вашими учениками... Не все ли это равно?..

– Идите, идите в класс...

– Мы пойдем. А вы уважите нас?..

– Ну-ну! Идите-ка в класс... Я подумаю...

– Что тут думать-то?.. Уважьте нас хоть раз...

– Но, может быть, меня пригласят завтра служить к Вознесенью?..

– Откажитесь великодушно... Там праздник, и у нас праздник... И неужели для нашего праздника-то ни вы, ни о. ректор не будет у нас служить?.. Это будет крайне обидно... Мы должны быть для вас дороже, чем какие-нибудь богатые тузы – прихожане Вознесенской церкви... Мы философы, а те что? – невежи, богатые мужики... Неужели им из-за их денег вы окажете уважение, а не нам?..

– Но о. ректор, по всей вероятности, будет здесь служить... Он не любит служить по «приглашениям»... Мне же нельзя будет отказаться от приглашения... Да и неловко будет, если никто из нас не будет служить с архиереем.

– Ничего. Очень просто, откажитесь, и конец... Скажите, что дескать у нас самих в семинарии праздник у философов... Они просят меня сделать им честь... И я не могу их не уважить: они для меня свои...

– Посмотрю, посмотрю... Идите в класс.

– Непременно уважьте нас... А то будете скоро именинником, мы и не поздравим вас, а это будет вам тогда очень досадно... Лучше уважьте нас...

Последние слова философов сильно подействовали на инспектора. «С ними ничего не поделаешь», подумал он: «они и в самом деле отомстят мне, не придут меня поздравить... Пример же их будет заразителен... За ними и другие вздумают сделать то же самое»...

– Ну, уж так и быть, сказал инспектор: я буду служить... Идите в класс!

Философы пошли в класс. Инспектор прошелся по коридору раза два и пошел на лекцию.

– А славную, братцы, штуку сыграли мы с инспектором, сказал философ Разумнов своим товарищам, когда все вошли в класс: мы заставим его завтра отказаться от богатого приглашения и угодить нам...

– Да, хорошо, заметил Изъяславлев! А нужно и еще завтра насолить ему... Он не любит громкого пения... Попросим регента пропеть «многая лета» так, чтобы оглушить его...

– Да мы еще лучше того сделаем-. «Многая лета» раз пропоют певчие, а другой мы сами крикнем все изо всей моча, так, чтобы окна задрожали... Пусть он послушает, какие у нас голоса...

–- А я, братцы, еще лучше того сделаю, сказал Братолюбов, первый бас семинарского хора: я прочту завтра в первый раз апостол на водоосвящении, да так, что за три квартала отсюда будет слышно меня...

– Славно... Братолюбов!.. Славно... Вот взбесим-то мы инспектора, как после того еще крикнем все «многая лета» так, чтобы за пять улиц было слышно...

– Что ж на него смотреть!.. Ведь мы не богословы... Тем он характеристику скверную напишет при окончании их курса... А мы еще люди свободные... libertas!.. долга его песня до характеристики...

Нужно было наконец выразить в чем-нибудь и усердие свое к празднику. И вот на сцену как раз явился пред ними младший помощник церковного старосты, ритор Михайловский.

– Послушайте, Михайловский! сказали они ритору. Чай будет за нами... Как только кончится класс и вы пообедаете, соберите во всех трех наших классах свечи в паникадилах, отнесите их к старосте и скажите этому тузу, что дескать философы просят купить три больших свечи, одну в шесть фунтов, а две по четыре фунта, а эти сдать в лавку... да, как будут принесены свечи, большую поставьте пред иконою в первом отделении, а маленькие в прочих двух отделениях...

– Но ведь староста не купит свечей... скажет: пожалуйте денежки...

– Не смеет он сделать этого... Разве мы не философы?.. Мы ему деньги принесем ко всенощной... В старых свечах наверное будет фунтов десять... так нам придется ему доплатить всего только рубля четыре с половиною... нас всех сто шестьдесят человек... Скажите же ему, что как только придем ко всенощной, все отдадим ему по три копейки... или нет, для большего шику, все положим ему на тарелку по три копейки... Если же он не сделает по-нашему; то, скажите ему, мы сегодня же освищем его... Будет помнить нас...

– Хорошо. Я схожу к нему и все это перескажу ему...

– Ну-с, еще что?.. Сходите также к «Душечке», скажите ему, что дескать философы хотят, чтобы ко всенощной были сделаны три больших гирлянды из самых лучших цветов семинарской теплицы, чтобы он приказал своему садовнику немедленно сделать их... да еще возьмите у эконома два хороших ковра, один к столу для водоосвящения, а другой длинный, чтобы можно было его постлать от дверей церковных до стола в нашем классе... пусть все будет с шиком... пусть «православные» узнают, что у нас праздник и придут взглянуть на нашу классную икону... «Душечке» же скажите, что инспектор сам будет у нас святить воду... Пусть все сделает по нашему...

Помощник старосты все исполнил, как нельзя лучше. Эконом без дальних объяснений выдал ему два своих самых лучших ковра с тем, чтобы он на ночь взял их в церковь, и тотчас же приказал садовнику сделать три хороших гирлянды; а староста послал за новыми свечами и обещался сам поставить их на место. Все это Михайловский успел сделать во время последнего урока, так что, когда кончился последний урок, он известил уже философов о благополучном окончании сделанных ему поручений, и философы в награду ему за это сказали: «bravo! молодец!.. напоим завтра водкою».

В ту пору, как ученики выходили из семинарии, к парадному крыльцу семинарии подкатила пролетка, и из нее вылез туз, такой непомерной толщины, что и представить трудно.

– Вязников, староста Вознесенской церкви, сказали философы, завидевши туза, и остановились все в коридоре.

– Где бы мне здесь регента сыскать? – сказал Вязников.

– А на что он вам нужен? – сказал Братолюбов.

У нас, значит с, праздник-с завтра...

– Так что же? И у нас праздник...

– Так нам бы того-с... хотелось, чтобы они попели у нас всенощную и завтра раннюю обедню...

– Нельзя. У нас у самих праздник: так мы и пойдем к вам от своего праздника?.. С чего вы взяли?.. От своих певчих, да пения у нас сегодня не будет хорошего... Не бывать тому... Мы, философы, и позволим, чтобы наш праздник остался без певчих?..

– Не бывать, не бывать! – подтвердили товарищи Братолюбова.

– Как же-с так-с! Мы, значит-с, для праздника будем без певчих? возразил Вязников. Это будет для нас конфузно-с... Мы старосты-с на то... всяк нам глаза будет колоть...

– Ничего! И дьячки пропоют...

– Нет-с, уж мы лучше лишний рубль заплатим-с, а уж в конфуз себя не дадим... Я даю певчим двенадцать рублей...

– Эк много осилили! Двенадцать рублей! От , двухмиллионного состояния-то. Мы нищие, гроша не имеем, да и то завтра всех певчих для праздника напоим и чаем, и водкою. А вы осилили сказать, дадите двенадцать рублей.

– Да они прежде и за десять певали.

– С дуру. А вы-то и не можете сами догадаться дать побольше? Ведь в хоре-то небось двадцать пять человек... пройтись к вам версты за три чего стоит... да петь часов пять. Стыдитесь так мало давать. Регент запросил бы пятнадцать, а вы дали бы тридцать: вот бы дело... а то всегда торгуетесь, как прасол... набавляете по рублику... даже по полтиннику... Тьфу! Это жидовство.

– Я пойду к ректору. Он прикажет вам идти петь.

– Никогда! У нас свой завтра праздник. Никого не послушаемся. У нас и ректор, и инспектор сами будут служить.

– А вот нет-с! Я пойду их приглашать. Им все же годится каждому пять-то рублей за одну службу.

– Ха-ха-ха... пять рублей... осилили! Это тоже, не лучше платы певчим. Пять рублей от миллионов! Они завтра будут у нас служить, а к вам не пойдут. Они не наемники.

– Нет, пойдут... пять рубликов годятся.

– Никогда! Они будут у нас служить. У нас свой праздник. Мы философы, а вы что?.. богатые тузы... набей мешок золотом, так все ни по чем по-вашему. Нет! Мы и без золота, вас перетянем.

– А вот увидим. Они будут у меня... пять рубликов годятся.

Вязников пошел к инспектору просить его отпустить певчих и пожаловать завтра служить.

– Нельзя, – говорит инспектор, – меня просили завтра здесь служить. У учеников философии завтра классический праздник. Они просили меня для их праздника служить здесь, и я дал им слово.

– Но ваши ученики не важные люди. Им можно отказать в просьбе, а нас, значит, как же можно не уважить? Мы не последние люди.

– Не могу. Я дал им слово, и не изменю.

– Ну, певчих отпустите к нам беспременно.

– Не могу, потому что без певчих я не люблю служить, да они и не пойдут от своего праздника. Пригласите архиерейских.

– Те просят пятьдесят рублей, а ваши-то подешевле возьмут.

Между тем, как Вязников объяснялся с инспектором, философы, желая показать этому тузу, что он с своими миллионами nihil перед ними в глазах ректора, отправились к ректору просить его служить в семинарии для их праздника и оказать им честь этим служением.

– Что вы, господа, пожаловали ко мне? – спросил их ректор.

– У нас завтра праздник классический... день Иустина философа.

– Знаю. Бывало, вы рекреацию просили на этот день, а завтра и так не будете учиться.

– Нам бы очень желательно было, чтобы вы сами завтра служили у нас.

– Я и без вашей просьбы буду служить.

– Но мы потому пришли вас просить об этом, что Вязников приехал приглашать вас служить у праздника.

– Что ж? И поедет ни с чем. Я, во-первых, терпеть не могу таких богатых невежд, как Вязников, которые стараются все делать напоказ, чтобы все о них говорили... а во-вторых, я и не охотник служить в чужих церквах... вы это уже знаете. Так будьте покойны, я буду служить в своей церкви. Идите с Богом.

Едва вышли ученики от ректора, явился к последнему Вязников.

– Благодарю вас за приглашение, – сказал ему ректор, – служить же я буду в своей церкви. У нас свой завтра праздник у учеников.

– Как же так? Мы граждане, а вы не хотите нас уважить? Да и мы тоже не последние люди в Мутноводске... нас можно уважить, мы, значит, того-с... гм!.. сами к вам приехали.

– Но мы здесь существуем для учеников, а не для граждан.

– Оно так... гм!.. гм!.. Вы, может, обижаетесь, что я вам в запрошлый год пятиричек только дал за службу? Ведь вы же служите всегда на кладбище и у Тихвинской. Может, вам там побольше дают за службу, так и я понадбавлю вам.

– Извините. Я не нищий и не наемник: если и служу где, так вовсе не из интереса. У вас я прошлый год служил потому, что не было в городе преосвященного, некому было идти в крестном ходу. На кладбище я всегда служу из желания почтить память умерших, а в Тихвинской церкви потому, что там священник мой сослуживец по семинарии, а старостою наш почетный блюститель, который ежегодно жертвует на бедных учеников семинарии по пятисот рублей... мы должны дорожить такими людьми усердными, как этот староста Краснопольский. Помощь бедным ученикам для меня всегда выше, чем личная мне благодарность за службу. Я, слава Богу, имею казенную квартиру и жалованье; с меня и этого довольно... а ученики иные сапог не имеют. И если кто хочет заслужить мою к нему благодарность и благосклонность, пусть помогает бедным нашим ученикам.

– Гм!.. гм!.. Так нельзя вас просить? Вы не уважите нас?

– Нет. У нас свой праздник. Прощайте!

Ректор поклонился Вязникову и пошел от него. Вязников помялся, покряхтел и пошел с досадою от ректора в корпус.

От ректора Вязников возвратился не в духе и, желая хоть на раннюю пригласить певчих, завел с регентом торговлю в полном смысле этого слова,

– За пять рублей ни за что не пойдем, – сказал ему регент: – у нас глотки не наемные... кричите сами задаром, сколько вам угодно... А искусство? Вы его не цените? По вашему лишь бы были певчие, а там как бы они ни пели, для вас все равно. Вам нравится один только процесс пения. Покорно благодарим... Мы так петь не любим... Пригласите своих козюков.

– Ну, шесть возмите... чтобы только нам не было конфузно.

– Ни за что... хотите дать пятнадцать, пойдем, и пропоем на славу.

– Этого не можно дать... шесть с полтиною... ну, семь берете?

– И не толкуйте! Не пойдем... У нас свой праздник... Для нас будет приятнее отдохнуть, чем глотки драть с самого утра.

– Для Божьего храма-то вы не хочете уважить нас?..

– Для храма мы пропоем и задаром, да не у вас... Вы нанимаете нас не для храма, а для своего тщеславия, чтобы не было конфузно... пожалуйте же денежки... Мы не работники ваши...

И вот пошла торговля пуще прежнего! Регент, желая вздуть этого туза невежду, который даже и на чай им никогда не давал и с концертами их не принимал ни на святой, ни о Рождестве, – стоял на своем, а Вязников, к стыду своему, все прибавлял да прибавлял по полтинничку, доколе не отдал 15 рублей. Все казеннокоштные ученики, смотря на эту сцену, что называется, со смеху помирали, и когда Вязников сел в свою пролетку, засвистали ему вслед. Понял ли он, что ученики ему свистали, или нет, Бог его знает, а вернее он не понял, потому что все мысли его сосредоточены были на его неудачах...

Было около шести часов. Ученики стали собираться ко всенощной. Прежде всех на этот раз стали появляться философы, и прямо отправились в первое отделение философии, где все приготовлялось к предстоявшему торжеству. Там все было убрано чисто и хорошо; не были только поставлены свечи к иконе. Ученикам вся праздничная обстановка класса очень нравилась. Но и только: восторг религиозный не одушевлял их теперь так, как некогда он одушевлял их в училище накануне праздника. Они думали теперь вовсе не о том, чтобы поусерднее помолиться угоднику Божию и попросить себе через него милости Божией на весь наступающий год их учения. На уме у них была попойка завтрашнего дня, доморощенный театр, который был на завтра назначен, и на котором имели быть разыгранными старинные семинарские пьесы весьма смешные и оригинальные: «Дело консистории № 278 о сивом мерине благочинного Nemo, обруганном дьячком Nihil, или крючкодейство консистории» и «Консисторский сторож», – далее желание показать свое я и досаждение инспектору громким пением «многая лета» после водосвящения. Об этом они и думали, и толковали теперь друг с другом. Среди этих толков, они то и дело свободно курили папиросы, так что табачный дым валил из окон точно из трубы, и даже в церкви пахло этим дымом.

– Э-э! накурили вы здесь, господа! – сказал вошедший в класс церковный староста с большою свечею. – Что же это, верно, вместо ладана?..

– Да, нам не дано еще права курить фимиамом, так мы пока окурим класс табаком, а там священник придет и фимиамом покурит здесь... всякому свое, – отвечал философ Казанский.

– Это не хорошо. А еще других собираетесь поучать добру.

– Ничего! Мы ведь не богословы, а философы... теперь пока все можно нам делать... Как перейдем в богословию, будем аккуратнее.

– А угодил ли я вам, господа, покупкою свечей?

– Еще бы нет! Мы вам все очень благодарны. Пойдете сегодня с тарелкою, все положим вам по три копейки, да и завтра-то по копеечке положим ради праздника... Уж верно так и быть.

– Да от вас только и доходу, что в первое воскресенье по приезде из дома да в классические праздники... богословы все иногда положат копейку, а от вашего брата не разживешься... вы народ славный.

– Разумеется, не разживетесь. Иной раз мы и без говядины сидим, а не только что вам подать копейку. Довольно с вас и того, что мы вам каждую треть подписываем каждый не менее гривенника: со всех трех наших философских отделений вы в год получите никак не менее шестидесяти рублей по подписке. Чего же еще вам?

– Но что об этом толковать? – сказал Елеонский. – А мы вот о чем вас, Николай Петрович, попросим: если кто из нас вам сегодня ли, или завтра подаст на свечу Иустину философу, уж вы пожалуйста наших денег не прикарманивайте.

– Что вы говорите! Разве я воришка, что буду их прикарманивать?

– Воришка не воришка, а староста церковный; а старосты все вообще святотатцы. Грешка этого нечего таить.

– Что вы? Как это можно, чтобы все старосты были святотатцы?

– А как же иначе назвать вас, если не святотатцами, при вашем способе соблюдения свечных интересов?.. Вам трое, пришедши в церковь, подали по три копейки для того, чтобы вы поставили от усердия их свечу празднику... вам нужно поставить три свечи по три копейки, а вы вместо того ставите только одну свечу трехкопеечную, а шесть копеек так кладете в ящик. Еще: вам трое подали по пятикопеечной свечке поставить празднику, стало быть, вы три свечи и должны бы были поставить, а вы ставите только одну, а две кладете в ящик. При этом вы осматриваетесь, озираетесь, не смотрят ли за вами подававшие... именно, вы ухитряетесь прикарманить эти свечи и деньги... разумеется, не себе, а церкви вы прочите их. Что же это такое с вашей стороны, как не святотатство? Свечи от усердия посвящены известному угоднику и должны бы сгореть, а вы прячете их, вы просто крадете их, крадете то, что посвящено Богу. Вы этим оскорбляете чувство подающего вам свечи и деньги, отнимаете у него усердие, вы даже оскорбляете и того угодника Божия, которому посвящены были свечи. Собрав таким неправильным способом сотенку-другую, иной из вас покупает на них чего-нибудь для церкви, как будто на свои собственные, и получает за то награду.

– Эх, господа, господа! Да ведь здесь-то в ином месте и доход весь для церкви, что в подобного рода спекуляции при продаже и постановке свечей. А для вас не все ли равно, что свеча сейчас сгорит, что она еще раз или два будет продана для пользы церкви, и тогда сгорит? Было бы ваше усердие подать свечу.

– Да. Это то же самое, как если бы кто-нибудь от усердия принес вам передать мне три сдобных калача, а вы один подали бы мне, а другие два продали бы другим да деньги употребили на покупку себе крестика. По вашему и для поручившего вам передать мне и для меня это значало бы, что я скушал все три калача? И тот не обиделся бы вашею проделкою, и я бы сыт был?! Нет, покорно благодарю, Николай Петрович! Извольте сами так кушать.

Последовал общий смех учеников, а староста с усмешкою покачал годовою.

– А что, Елеонский, сказал Казанский: – не напишешь ты комедии на старост, как они ухитряются прикарманивать свечи и деньги, да потом крестики получать?

– Я бы написал да это будет отзываться несколько кощунством, потому что здесь замешаны свечи и усердие богомольцев. А вот на Вязникова, как он сегодня утром приезжал к нам в семинарию да торговался с певчими, я непременно напишу. Жаль только, что Александров не видал его, он славно бы представил его. Ну, да я сам разыграю его роль. Завтра же будет готова комедия «Мешок золота в купеческом сюртуке». Я знаю один скандальный роман из жизни Вязникова и вклею его в эту комедию. Выйдет очень интересно.

– Ну-ну, господа, сказал староста: – с вами шути-шути да осматривайся назад.

– Еще бы не так! заметил Елеонский. Как раз оставите по себе память в семинарии на многие десятки лет. Вы слыхали наши семинарские стихи:

«В память вечную потомству

Предадим мы ваше имя»?...

– Слыхал, господа, слыхал. Увольте от слушания их. Уж благовестят.

Так философы вместо того, чтобы готовить себя к молитве, внимание свое обращали на разные мелочи, острили, шутили и смеялись, и даже курили пред самою праздничною иконою и неподалеку от церкви, куда уже собралось довольно посетителей, и где все было слышно, что говорилось так громко в философском классе. Со стороны, не только для посетителей и для героя нашего, Владиславлева, который был в семинарии в качестве посетителя же и стоял неподалеку от двери в философский класс, но даже и для богословов, так еще недавно бывших философами, это казалось чем-то неприличным, кощунственным. Но для философов это было в порядке вещей: ведь и Владиславлев и теперешние богословы тоже были сами философами, подобными им. Чего же тут стесняться? Будут чрез год с небольшим богословами, тогда и они будут и скромнее, и благоговейнее: богословие тогда повлияет на них своим духом смирения и подчинения разума вере; а теперь в них весь дух философский, дух свободомыслия и религиозного равнодушия, чтобы не сказать, религиозной холодности. Это истина очевидная для всей семинарии, из курса в курс повторяется одна и та же история: бывшие риторы, с переходом их в философию, делаются вольнодумцами и либералами, а бывшие философы, с переходом в богословие, становятся твердыми в вере, благоговейными и смиренными, особенно же после посвящения их в стихарь.

Всенощная совершена была торжественная: на литию и величание выходили сами ректор и инспектор; певчие пели все партесное, очень стройно и умилительно, во время каждения и священник в начале всенощной и ректор во время величания настолько были внимательны, что проходили для каждения в первое отделение философии; по окончании всенощной певчие пропели концерт: «Боже, приидоша язы́цы». Все это хотя и не располагало наших героев дня, философов, к особенно усердной молитве, тем не менее напоминало им о их празднике и заставляло лишний раз сделать хоть поясной поклон. Но это было не важно для философов: для их я всего важнее было теперь сознание того, что такая служба совершается ныне в семинарии именно ради их праздника и из уважения ректором и инспектором их просьбы; иначе же могло бы быть, что в этот день всенощную служил бы, как и прежде бывало под Вознесенье, один только священник да еще и без певчих. И что, если бы они не перевесили Вязникова, и у них сегодня всенощная для праздника была бы не торжественнее будничной службы?! Это был бы великий для них позор: увы! – тогда далее и риторы стали бы смеяться над ними и говорить, что их праздник хуже риторического. А теперь совсем иное дело! Теперь наши философы, что называется, выросли за раз на целую голову: самолюбие их было удовлетворено вполне; им так вот и кажется теперь, что все многочисленные посетители семинарской церкви знают о причине настоящего торжества и смотрят на них с любопытством и уважением к ним, и при том как бы в гостях у них на празднике.

На следующий день пред обеднею в философском классе происходили подобные же сцены, как и накануне перед всенощною: собравшись все в первое отделение, философы курили папиросы, шутили, смеялись, мечтали о предстоящей попойке, а попойку эту все квартирные ученики еще с вечера согласились произвести утром на счет философов, а вечером на счет квартирных хозяев по случаю заключения с последними условий на будущую треть и обмывания квартир. Отсюда взор философов невольно обращался к классам и лекциям следующего за праздником дня. В былые годы у них на этот праздник бывала рекреация, а на утро экспромпт (т.е. сочинение на классе) и они потому были свободны от лекций этого дня; а теперь им помешало Вознесенье: на утро будут лекции. Как хотите, а это не совсем приятно; после попойки уже не до лекций будет им. Нужно же, однако, как-нибудь устроить и это дело. И вот философы задумали «на правах свободы» не готовить лекций к следующему классу, а попросить наставников почитать им что-нибудь на классе.

– Слышите, братцы, говорил Казанский: чтобы ни одна шельма не смела к завтрашнему дню готовить лекции и отвечать наставникам. Если же кто осмелится поступить иначе, да будет подлец...

– Все это так, заметил Елеонский: но вы, господа, забываете, что у нас завтра класс «Исаии Грозного»... Его нужно лучше сегодня же попросить, чтобы он завтра не слушал лекции...

– A y нас, заметил Ивановский: – сверх того еще класс Егорушкина... А вы знаете, что за иезуит у нас этот Егорушкин... Он как начнет свое твердить: «вы... вы... вы меня оскорбили этим... вы меня оскорбили этим... Я буду о. ректору жаловаться», – так хоть из класса беги... Лучше и его заранее попросить не слушать завтра лекции, а почитать что-нибудь...

– Непременно, братцы, нужно так сделать, настаивал Елеонский...

– Вот еще! возразило несколько человек: просить!.. С чего это вы взяли?.. Libertas!.. Не отвечать и конец... Чего нам бояться?.. В журнал станут записывать не отвечающих лекции, так пусть пишут весь класс... Тогда далеко не уедут с своим форсом... Посердятся, покричат на нас, да тем дело все и кончится...

– Не хорошо, господа!.. Лучше заранее попросить их... они по крайней мере приготовятся заранее к тому, чем им заняться с нами на классе...

– Да они и так должны догадаться, что мы не приготовим им лекций: разве они не были сами такими же философами, как мы, и не в нашей же семинарии учились?.. Они должны помнить это...

– Не совсем так: один в нашей же семинарии учился, а другой нет.

– Все равно: семинаристы везде одни и те же... И они здесь не первый год...

– Положим... Но старое уж давно ими забылось...

– А!.. забылось!.. Так вот и следует их учить, чтобы они никогда этого не забывали... Слышите, братцы: не объясняться с нами заранее и не готовить лекций... Если кто из них вздумает слушать завтра лекцию, так сказать ему не стесняясь, что дескать у нас вчера был праздник, и мы по обыкновению лекций не готовили... это издавна так водится: ведь и в ваше время так это было...

– Конечно, конечно, подтвердили многие: ведь мы не богословы... тем только свойственно делать такую глупость, чтобы после своего праздника в сентябре готовить и отвечать лекции на другой день... мы философы... скажем наставникам не стесняясь, что, дескать, мы сегодня желаем слушать ваши объяснения лекции, а сами отвечать не в состоянии...

Вскоре заблаговестили к литургии, и философы наши потянулись в церковь вместе с прочими учениками. Литургия совершена была очень торжественно. Братолюбов, в первый еще раз только, читал апостол, и – нечего сказать – не смотря на то, что голос его от робости и непривычки дрожал, прочел его очень хорошо. Инспектор в надлежащее время сказал очень назидательную проповедь, в которой, коснувшись кратко распространения церкви Христовой и гонений на христианство, он весьма отчетливо изложил заслуги Иустина Философа для церкви христианской, затем показал, чего в настоящее время христианство могло бы ожидать от современной философии и какую пользу может принести пастырю церкви изучение философских наук, и наконец, обращая свой взор к современному направлению философии на западе, он предостерегал наших героев-философов от вольномыслия, религиозной холодности, распущенности нравов и стремления к неограниченной – необузданной – свободе, – и всех убеждал не прельщаться тщетною лестию современной философии запада. Говорил инспектор свою проповедь наизусть и весьма отчетливо и с большим тактом. И вообще должно сказать, что инспектор этот был слабым или, лучше сказать, бесхарактерным и безалаберным начальником, трусливым наставником, но прекраснейшим проповедником и вообще оратором. Поэтому настоящая проповедь его не могла не понравиться каждому. Богословы были от нее в восторге: они видели в ней живой образец составления и произношения назидательных проповедей. Философы тоже были в восторге от этой проповеди, но вовсе не от того, что она была очень назидательна для них, – нет, скажи инспектор эту проповедь не в праздник их, они бы обиделись на него за его нравоучения, потому что лучше любят сами всех учить уму-разуму, чем от других слушать нравоучения, – а теперь... теперь совсем иное дело: проповедь эта привела их в восторг с одной стороны потому, что, говоря ее, инспектор, в настоящую пору, исполнял их каприз, а с другой потому, что чрез эту проповедь они пред глазами многочисленных в этот день посетителей семинарской церкви являлись героями дня, хозяевами праздника.

– Каково, брат, инспектор проповедь-то сегодня сказал! говорил философ Лавров своему товарищу Орлову.

– Славно, отвечал Орлов: как только он обратил свою речь прямо к нам, как к философам, так сейчас же все и обратили свое внимание на нас... У меня при этом даже сердечко екнуло, особенно как недавняя наша посетительница Клавдинька оглянулась на нас...

– Да, да, заметил им богослов Беляев: – мечтайте побольше... а инспектор-то себе на уме: он славные нотации прочитал вам публично... у вас ушки теперь на макушке... вы мечтаете, что инспектор превознес вас до третьего неба, а выходит на поверку, что он оплевал вас... выставил вас не такими, какими вы должны бы быть...

– Ну, с этим можно и не согласиться, вступились философы: – мы получше его все понимаем... и его-то поучим... Вот посмотрим, что-то еще он скажет нам в своей речи...

Они вошли в философский класс. Там было уже множество народу: класс был битком набит. Одни желали помолиться, а другие желали слышать чтение апостола Братолюбивым, а иные риторы набились сюда просто затем только, чтобы поглазеть. Владиславлев наш тоже теперь был здесь, и с любопытством посетителя наблюдал за всем. Нового, конечно, он здесь ничего не встретил ни в обстановке праздничной, ни в совершении службы-молебна Иустину Философу и потом водосвятия. Пред ним была та же самая комната, в которой он когда-то учился: вот и великолепная большая икона Иустина Философа – произведение ученика-самоучки живописца, философа Богословского, вот и риза серебряная с большими по краям и в венце камнями – жертва нескольких курсов философских, – вот и вырезка на одной стене громаднейшими печатными буквами «Пустушкин», – все то же самое. Вот и пение то же самое. Вот и апостол прочел Братолюбов так громко, что действительно окна в классе все дрожали и квартала за четыре было слышно его почти получасовое ревение густым басом; но и это тоже не новость: подобное чтение апостола на водоосвящении в этот праздника было в обычае философов, и бывали артисты, которые еще посильнее Братолюбова орали при чтении его. Пение многолетия всеми учениками столь было громкое, что слышно было улиц за пять от семинарии, тоже не новость. Однако же, тогда как философы были в восторге от всего этого, Владиславлеву все это казалось чем-то новым, выходящим из пределов благоразумия и благопристойности, и он с одной стороны с любопытством, а с другой с грустию смотрел на это проявление духа философской отваги и пренебрежение правилами приличия. «Да, невольно подумал он, переносясь мыслию к своему прошедшему: всему есть свое время, и с летами все изменяется... Теперь все это кажется мне чем-то неестественным, безобразным, а ведь было время, когда и я если не приходил в восторг от этого безобразия, то по крайней мере считал это чем-то очень обыкновенным, чем-то таким, что непременно должно быть»...

Впрочем, нужно и то сказать, что неестественность безобразного кричания басами стала уже входить в сознание семинаристов и можно бы было ожидать, что многолетие ученики пропоют только несколько тише, чем как они пропели. Но виною этому был инспектор: в своей речи к философам он между прочим высказал, какими бы должны быть философы-семинаристы и как свято они должны бы были проводить свой праздник в честь Иустина Философа. Фолософам это немного не понравилось. «К окаянному тебя с нравоучениями-то! » подумали многие из них, слушая эту речь. Понятно, что после этого философы не могли упустить удобного случая досадить инспектору, и на зло ему изо всех сил крикнули «многая лета», так что инспектор из себя при этом вышел от негодования на «невежество» учеников. Но философы этим еще не удовольствовались, речь задела их за живое, и они решились отплатить за нее инспектору...

– Ах, окаянный Копроним! сказали они, по выходе инспектора из их класса. Он еще учить нас вздумал в своей речи!.. Он осрамил нас... И неужели, братцы, мы это спустим ему так?.. Это крайняя обида... публично дал нам такую пощечину...

– Освистать его завтра, сказал Митрофан Хрущев, известный уже нам батюшкин сынок, за денежки переехавший в философию: я берусь это устроить... сам первый же ему свистну...

– Глупо, брат, глупо, Хрущев! заметило ему несколько человек. За это поплатиться нам можно своим поведением. Ведь инспектор не дежурный: он за это доканает нас... Да и что за важность освистать его?.. Ему нужно отплатить тем же... такою же публичною пощечиною... Вот он скоро будет именинник, скажем ему сами речь, да не такую, что ему богослова говорят... нет!.. Мы в ней поквитаемся с ним: скажем, что мы желаем от него, чтобы он был не деспотом, а отцом нашим, не гонителем, а покровителем нашей свободы... ясно будет тогда, что он сейчас и деспот, и гонитель нашей свободы...

– Браво! сказал Орлов: – Елеонский! драматург ты наш доморощенный! неужели ты не ухитришься написать похлеще речь на эту тему?..

– От чего же не написать? ответил Елеонский. Только как отвечать за нее?.. У меня ведь не две головы... Разве кто-нибудь заучит ее тогда да скажет...

– Мы сделаем лучше того. Ты напишешь, я дам переписать ее приказному Преображенскому; мы все потом подпишемся под нее, и хорошо будет: выйдет нечто в роде адреса... так и подадим ему... Пусть видит, как мыслят о нем философы... Но это вышло бы не так эффекто: инспектор прочел бы да и припрятал нашу речь...

– А чтобы речь наша сделалась известною всей семинарии, «Александр Алексеев – второй экземпляр» видно уж потрудиться вызубрит ее, да потом от лица всех философов прочтет ее инспектору... а взойти мы к нему постараемся после первой смены, когда у него будут все профессоры... Не так ли, братцы?.. Александр Алексеев постараешься?

– Постараюсь, братцы, постараюсь: зазубрю и прочту так громко, что во всем нижнем коридоре будет слышно, что буду читать... Инспектор мне насолил: третьего дня уж с последнего класса вздумал было я удрать, а он поймал меня на Никольской улице, да в карцер посадил на сутки... Я ему за это ищу случая отплатить...

– Итак, братцы, сказал Казанский: – мы отплатим инспектору в свое время, а теперь пока к черту его!.. Не отравляйте своей радости для праздника в ожидании будущих благ и сцен с инспектором, ликуйте сегодня, кутите!..

– Поликуем на славу, а расплата после... Кутнем так, чтобы богослова с своими праздниками остались у нас на заднем плане: не уступим им... верно уж к Гаврику лишний раз сходим ныне...

Так порешили философы, и, точно, Гаврику и Киреичу была в этот день славная нажива. К Гаврику философы стащили все, что только оказалось возможным «пустить под науку в его академию» за жидовские проценты, а к Киреичу в карман не только перешли все деньги, полученные философами от Гаврика, но и много денег других, занятых у старших или хозяев, или же прибереженных к этому случаю нарочно. Семинаристы все поголовно явились к Киреичу в гости, и два его огромных заведения «Ярославское» и «Саратовское» были битком набиты одними только семинаристами. Философы не скупились и ставили ребром последнюю копейку. «Эх, говорили они: наша денежка не щербата: отправим свой праздник честь честью». Киреич и его сын были ребята себе на уме: видя, что философы зарятся друг пред другом и не хотят ударить себя лицом в грязь, предложили свои услуги им. «Для такого праздника мы, господа, чести вашей и в долг поверим, сколько угодно, только для верности расчетов наших хозяйских извольте вот здесь на листочке записывать, что кто берет в долг», сказали оба Киреича, отец и сын, и пошла потеха! Это еще небывалый случай: и Киреичи расщедрились и делают доверие философам; стало быть они лучше всех семинаристов, и как же не воспользоваться, этим случаем? Не взять теперь каждому чего-нибудь в долг значило бы и Киреича обидеть, и перед своими гостями и товарищами показать себя скупым. И вот один за другим пошли наши герои забирать у Киреича под росписочку меду, пива, водки, пирожков и папирос. При этом в Ярославском заведении повторились те же самые сцены, какие мы видели в том же трактире во время сбора семинаристов после Пасхи (ч. 11 гл. XIV). Все это было очень естественно, но со стороны, посторонним зрителям это могло казаться и забавным, и интересным, и безобразным подчас. Да и не незнакомым только с семинарскою жизнию все это могло таким казаться; даже и Владиславлев наш не без любопытства, а отчасти и не без сожаления смотрел на то, как философы на славу справляли здесь свой праздник. Не любивший никогда прежде ходить в этот трактир, но в этот день зашедший сюда по неотступной просьбе квартирантов Майорского, он действительно был здесь как совершенно посторонний человек, и не мог равнодушно смотреть на то, что происходило вокруг него. Со одной стороны нерассчетливость и самодурство философов возмущали его до глубины души, а другой – единодушие и та живая братская любовь, с которою каждый обращался к другому в эту пору, не могли не радовать его. «О, если бы мы и до конца жизни все оставались такими, какими были друг с другом в семинарии, подумал он невольно: как бы это было хорошо!.. А то – увы! – жизнь часто и из самых искренних друзей делает нас злейшими врагами... Где-то теперь все вы, бывшие мои братья-товарищи?.. Куда запропастились вы и как влачите свою жизнь?.. Голиков! ты что долго не едешь в Мутноводск?.. Как бы я был рад тебе, друг возлюбленный!.. Вспомнили бы вместе свое былое, поделились бы своими мыслями и чувствами и подумали бы о будущем»...

Так теперь сидел Владиславлев, раздумывал, и грустно вдруг стало ему. Среди целых сотен семинаристов он был одинок; не с кем было ему в эти минуты поделиться, наполнявшими его душу, чувствами: семинаристы не поняли бы его и не развеяли бы его грустных дум. Ему нужен был именно какой-нибудь бывший его товарищ, особенно Голиков, а тут как на беду ни одного из его бывших товарищей не было у Киреича. Но прошло после этого с четверть часа, и Владиславлев утешился: к Киреичу за раз пришло пятеро бывших его товарищей, а в числе их Голиков и Богословский.

– Друзья мои! Какими судьбами вы попали сюда? сказал он Голикову и Богословскому, встречаясь с ним по-братски.

– Сейчас только, брат, приехали, отвечал Голиков: – пошли отыскивать тебя и узнали, что ты здесь с Майорским.

– Ну, что? как поживаете? Здоровы ли были, веселы ли?..

– После, брат, после о себе все расскажу и тебя обо всем распрошу, сказал Голиков. Мы стоим друг пред другом лицом к лицу; стало быть, и живы, и здоровы, а веселы ли, это другое дело... Прежде всего, скажи мне: что ты знаешь о наших товарищах, которых здесь нет. И я тебе с своей стороны расскажу кое-о-ком из них... Ну, прежде всего, что знаешь ты о нашем спартанце Матвееве, о Пирогове, «Дубовом» и прочей братии, пошедшей в высшие учебные заведения? Как они подвизаются там?..

– Матвеев переходит в университет, Пирогов срамит всю нашу семинарию своим поведением – пьянствует и буйствует, «Дубовый» сибаритничает в Петербурге и в аудитории показывается раз в неделю, Супрутский поступил в ярославский лицей, Щеглов в нежинский, Смирнов прекрасно учится в академии, Лавров служит красою первого курса в университете, о Рудневе можно сказать: «еда и Саул в пророцех», прекрасно идет в медикохирургической академии, из «пошляка» и лентяя сделался прекрасным малым, Введенский учится там же хорошо, но страшно бедствует, Догаевский тоже учится хорошо, но едва-едва пробивается уроками, Щеголев, Никольский и Воздвиженский поступили в технологический институт, о Спасском, Троицком, Пятницком и Соколове ничего не знаю.

– Так. Ну, что знаешь о Погодине, Златоустинском, Богоявленском?

– Погодин пропал: от безделья привык пить водку, поехал свататься; там его напоили до положения риз, обманули кругом и сосватали... женился, и еще того хуже: кутил без просыпу месяц, приехал посвящаться, та же история; посвятился, поступил на приход, а теперь уже под судом.

– Скоро. Вот тебе и возьми! А ведь ничего в семинарии не пил.

– Златоустлиский живет хорошо... он поступил в зятья к Когносцендовым. Жена его прехорошенькая и умная. Я ее хорошо знаю. Она мне крестовая сестра. Когносцендов тоже живет хорошо. Он поступил в Никольское на Красном Холме. Семья у него велика; зато и приход прекрасный, а жена просто прелесть, не хуже его сестры. Я ее видел раза два. Богоявленский поступает на место в село Михайловское здешнего уезда. Историю его поступления я тебе расскажу после, как-нибудь на досуге.

– Хорошо. Ну, Вифанский, Елеонский, Струнов, Сахаров где?

– Вифанский хотел идти к году в академию, но родные уговорили его поступить лучше на гражданскую службу... он уважил их, поступил в казенную палату, через два месяца был уже столоначальником, но – увы! – эта служба ему вовсе не по характеру... он скоро сгибнет: на его плечах выезжают разные Иваны Иванычи да Карлы Карловичи. Начал пить.

– Жаль. А малый-то, малый-то какой был... умница-разумница и смиренник.

– Елеонский идет в академию, и непременно поступит.. – деньжонками кое-как сбился. Струков и Сахаров из друзей сделались врагами.

– Что ты? Возможно ли это? Такие были закадычные друзья, да уж и враги?

– Вот тебе и друзья! Поступили они на места в соседнии одно с другим села, сначала повели самую короткую дружбу, потом... потом тут бабы явились к ним с своими услугами... жены их что-то не поладили, и вышла размолвка. Черная кошка перебегла через дорогу, и пошло все иначе. Из-за повенчания какого-то отставного солдата у них вышло столкновение. Подстрекаемые своими женами, они не хотели друг другу уступить, а теперь уж оба стреляют друг в друга кляузными бумагами... и сами запутались, и жен своих туда же вмешали... консистория выжимает из них сок и верно потом обоих пошлет под начал. Ну, Глебов и Сергиев здесь учительствуют с месяц, Орлинский и Покровский теперь уж офицерами. А о других ничего не знаю. Скажи теперь ты, что знаешь о ком. Где Аврорин? О нем я ничего не слыхал.

– Аврорин погиб. Участь его самая печальная. Он женился на старшей дочери благочинного Некрасова, которого ты знаешь.. благочинный где-то выпросил ей место, и верно Бог наказал его за то, что он отбил место у сироты. Он поехал сюда посвящаться один, без жены, и представь себе, его посвящали во диакона, жена заболела, посвятили во священника, а она в тот же самый день умерла. По телеграфу известили его о несчастими и он, почти уже безумный, приехал к мертвой жене. Месяца два он просто сходил с ума, теперь немного пришел в себя, зато уже не жилец на белом свете: чахотка самая сильная уже развилась, и не будет возврата к жизни...

– Это ужасно. Умри она до его посвящения, он может быть еще перенес бы этот удар судьбы, а теперь ведь в самом деле ума не приложишь, что делать, идти ли в монахи или доживать век в миру...

– Полюбин страшно бедствует: вчера мы проехали мимо, он сам пашет... увидев нас, он сильно сконфузился, а потом заплакал. И щегольство его пропало. Николай Андреев Canis’ов, Никитский и Иванов умерли... но они счастливы тем, что умерли ещё до поступления на место, а вот Преображенский и Фаворский так умерли вскоре после поступления на место. Преображенский поехал в страшную вьюгу причащать больного ночью, верст за пять от села, и замерз... бедная жена ночь целую ждала его со страхом и трепетом за его жизнь и не дождалась. Фаворский утонул в полую воду, переправляясь через реку, тоже для напутствования больного. Морозов недавно овдовел. Глаголев заразился тифом и чуть жив.

– Боже мой! В год столько случилось перемен с нашими товарищами. Что же будет через десять лет? Ну, а ты, брат, что скажешь нам, – обратился Владиславлев к Богословскому: идешь ли в университет?

– Так же, как и ты в академию, – отвечал тот, – если бы Голиков не взял меня с собою, и сюда не с чем бы проехать. Год целый сидел без хлеба.

– Значит, ты остаешься здесь? В таком случае я посватаю тебе невесту.

– Уж не Веру ли Ивановну? – сказал Голиков,

– Да. Именно ее. И я уверен в том, что желание мое исполнится. Я уже говорил об этом с о. Иваном. Все как раз уладится.

– А мне-то ты и не холел ее уступить? А еще друг!

– Я не виноват в том, что она тебе троюродная сестра. Но тебе я нашел другую невесту, и надеюсь, что она тебе будет по характеру. Сегодня в четыре часа мы все трое отправимся в «Барское Село», и там обо всем переговорим. Приходите туда, а здесь неловко толковать об этом. Мы здесь не в своей среде.

Долго еще сидели-беседовали друзья-товарищи и о многом переговаривали, но все это было для них ничто: им было о чем поговорить и еще хоть два или три дня, да только не здесь, потому что здесь ученики постоянно прерывали их разговор своими расспросами о разных разностях. Просидев здесь до двух с половиною часов, они разошлись, сговорившись в четыре часа быть в «Барском Селе». Ученики тоже разошлись, отдохнули, а часа в четыре с половиной снова принялись за чай и выпивку сначала дома, в своих квартирных садах, а потом опять у Киреича и в «Европе». На сцену теперь явились хозяева, которые угощали их. Теперь уже не одни большие, а и маленькие тут же кутили, т. е. пили чай с молоком и пеклеванками. Порядком таки поликовали в этот вечер все семинаристы! Но это еще не все. Часов в девять они отправились в свой доморощенный театр, и там нескучно провели время. Только на утро пришлось-таки им расплатиться за этот день: инспектор узнал обо всем. И прошли красные денечки для семинаристов! На них было «воздвигнуто новое гонение», как они выражались.

XXI. Дружеская беседа

Четыре часа пополудни. В мутноводских церквах благовестят и звонят к вечерне в большие колокола, как то всегда бывает в великие праздники. Около кремля такой гул от благовеста и звона, что невозможно вести никакого разговора друг с другом. В это время два молодых человека с поспешностию проходили мимо кремля, чтобы поскорее попасть в «Барское село», и там поговорить друг с другом по душе о том, что интересовало их. Это были наши добрые приятели друзья-товарищи Владиславлев и Голиков, в тот же день Вознесенья поспешившие в «Барское село», чтобы провести здесь время в дружеской беседе, как бывало в старину, т.е. в ту пору, как они учились еще в семинарии и были старшими. По обыкновению «Барское село» в эту пору было пусто, стало быть, им свободно можно было здесь вести себя попросту и говорить о чем угодно, а им этого именно теперь и хотелось. Им было о чем поговорить от души и подумать вдвоем: оттого они и дорожили так временем, что не хотели пяти лишних минут провести на улице в невольном молчании под звоном колоколов.

– Что прикажете? – спросил их половой, когда они вошли в зал.

– Подай чаю на «две персоны», – ответил Голиков.

– Слушаю... Сейчас все будет готово...

– А еще, братец, поди, скорее заводи машину: пусть играет.

– Нельзя-с; рано еще... народа нет... не приказано без народа...

– Что?!.. Я тебе приказываю... Я хочу слушать...

– Дадите пятачок, сделаю... уж так и быть...

– Хорошо, дам...

Половой пошел заводит машину, а Голиков и Владиславлев стали расхаживаться по залу.

– Ну, брат, сказал Голиков: ты здесь задаешь всем пыли в глаза... творишь чудеса храбрости... Я думаю, что наш Злобин теперь волосы на себе рвет от бешенства... Вероятно, от самого начала нашей консистории ни одна душа из нашей братии не осмеливалась и рта раскрыть, чтобы хоть слово сказать против кого-нибудь из консисторских воротил, ни подмечать разные проделки «стрюцких», как это ты сделал... Ты просто, брат, артист... гений... герой... тебе все ни по чем... всем правду в глаза говоришь...

– Так это и быть должно... нечего гнуться пред такими людьми... должно обуздывать их, а не потворствовать им... от них все духовенство наше страдает... оно под ярмом у этих деспотов... Пора бы уж кому-нибудь избавить его от такого несчастия...

– И ты не хочешь ли попробовать счастия на этом поприще?..

– Хочу и пробую, как ты видишь... Раз удалось это счастье, так отчего же не попробовать в другой раз?.. При первом же удобном случае расскажу преосвященному откровенно все, что только я видел и слышал в консистории и что еще увижу и услышу... Быть не может, чтобы преосвященный не обратил строгого внимания на проделки «стрюцких», если бы кто-нибудь открыл ему их... Он ничего не ведает, что творится в консистории.

– Дай Бог час добрый... Только, брат, не забудь, что ты попадешь в лапы этих господ, и они тебе жестоко отомстят... Я знаю, что ты малый не робкого десятка и без боя не дашься им в лапы; однако же ты должен быть всегда осторожным во всем... Достаточно, кажется, одних только угроз Злобина, чтобы убедиться в этом... Каждый шаг твой будет взвешен и истолкован в превратном смысле... каждую минуту будь на стороже... А Альбов сам, твой противник?.. Оставит ли он тебя в покое или не сделается ли орудием этих гадин – «стрюцких»?..

– Ничего, брат!.. Иди храбро вперед, будь во всем аккуратен, и тогда Злобин и его клевреты останутся с носом... А ты меня, кажется, знаешь, что я за человек... Ты можешь быть уверен, что я буду во всем для всех служить примером... Ни одна змея не укусит меня за ногу на пути к истине, правде и долгу своего служения... Я не буду подобен другим: каким был, таким и буду... нет, буду еще лучшим...

– Положим... А клеветы, проделки «стрюцких» с книгами?..

– О! что касается до этого, не боюсь... Чуть только придерись к чему консистория, прежде всего у меня не устанет рука отписываться, достанет уменья задать им самим головоломную работу, затем достанет смелости вывести пред преосвященным все их затеи... Но главное, я, брат, думаю идти войною против всех «стрюцких», хочу описать их проделки, какие мне известны, выставить рельефно все ничтожество настоящего строя консистории и все страдания духовенства от деспотизма, взяточничества, притеснений и наглости «стрюцких», и представить на суд... кому бы ты думал?.. архиерею?.. Нет, этого мало... на суд публики, на суд целой России...

– Каким образом?.. Это вовсе невероятно...

– Самая пустая вещь... Путем печати... Теперь к тому идет все, чтобы всякое злоупотребление выходило наружу из-под спуда... Все говорят о пользе гласности... И это верно: гласность принесет неисчислимые блага нам, лишь бы мы не злоупотребляли ею и знали, что вместе с обнаружением болезни того или другого общества должно указывать и на причины болезни, и на средства к ее излечению... Я думаю, что, как раз-другой выведешь наружу консисторскую грязь и разъяснишь, в чем заключается суть дела, «стрюцкие» наши подогнут свои крылушки... будут осторожнее... увидят, что за ними следят, их деяния описывают, проделки выводят наружу, замыслы раскрывают...

– Положим, это будет очень хорошо; но ты, брат, забываешь, что с одной стороны редакции для нас еще недоступны, а с другой – описанием деяний консистории ты еще большую навлечешь на себя ненависть «стрюцких»...

– Важное дело!.. Редакции недоступны!.. А я сделаю то, что они будут доступны... Ведь мы еще ни разу не пробовали завести сношения с редакциями; стало быть, не имеем права и говорить, будто они недоступны для нашего брата... Напротив, я думаю, что многие из них с удовольствием примут подобные корреспонденции... лишь бы написано было хорошо и правдоподобно... Но мне легче всего будет передавать свои корреспонденции чрез Дикопольских: у них, вероятно, в Петербурге есть знакомые редакторы или сотрудники их... Что же касается до «стрюцких», то, если бы даже они и узнали про мои корреспонденции, я не побоюсь их...

– Как же не бояться?.. Это невозможно...

– Даже очень возможно. Всякое их покушение запретить мне писать или отомстить мне за корреспонденции, я буду снова предавать гласности, только уж тогда я буду действовать напрямик, под своим собственным именем, с указанием на самые указы консистории и распоряжения ее... Я буду бороться с «стрюцкими» на жизнь и смерть дотоле, пока не отстою своей свободы и безопасности, и не доведу консистории до того, чтобы она сама побаивалась меня и начала заискивать мое к ней расположение из желания хоть этим заставить меня помалкивать... Это будет оригинальная борьба и без сомнения найдет себе поддержку в том, что и другие, способные люди из нашего брата, выступят тогда на поприще литературное... Ты не думай, будто наше духовенство так тупо, что не в состоянии выступить на поприще литературное... Нет, ему нужен только пример, первый шаг, вызов на это поприще... Я сделаю этот вызов... Но этого мало... Я самих «стрюцких» буду вызывать на полемику... Пусть они, если хотят быть правыми, отвечают на мои корреспонденции и оправдают себя... Я прямо, не стесняясь, буду требовать их ответа и оправдания чрез печать же... Пусть поломают свои головы... это для них будет совсем не то, что строчить указы часто без всякого смысла... Какой-нибудь Тринитатин тут никуда не будет годен с своими бессвязными и бессмысленными резолюциями...

– Конечно, конечно... И если это тебе удастся хорошо, ты целою головою будешь стоять выше всего духовенства нашей епархии...

– Ну, уж это слишком... Я вовсе не желаю стоять выше всего духовенства нашей епархии... Я молю только Бога об одном, чтобы мне быть истинным пастырем церкви и своими посильными трудами принести пользу нашему бедному духовенству... оно под игом... над ним тяготеет еще крепостное право богачей-прихожан, помещиков и благочинных... Но недалеко то время, когда должно будет рушиться это крепостничество... Совершившееся освобождение крестьян скоро поставит наше духовенство в совершенно новые бытовые условия... священник отселе должен быть не запуганным рабом помещика, а посредником между помещиком и крестьянами...

– Это совершенно верно; но консистория, брат, и тогда будет царствовать над нами, как и теперь...

– Ну, нет... Я с этим совершенно не согласен. Наше забитое духовенство пока еще не сознает своего нового положения, созданного крестьянскою реформою. Но оно скоро его сознает и вступит в свои нрава. Тут нужен почин. В том-то и заслуга моя духовенству будет заключаться, что я укажу ему на его новое положение, на возможность этого положения в строе общественной и государственной жизни; постараюсь возбудить в нем энергию к новому труду и ревностному выполнению своих обязанностей. Силы нашего забитого духовенства спят; нужно постараться пробудить их как можно скорее... И вот здесь-то печать принесет всем неоцененные блага... И как бы желательно было, чтобы в каждой епархии издавали какой-нибудь журнал или листок газетный!.. Думаю, что не было бы недостатка в людях, которые приняли бы участие в сотрудничестве редакторам. У нас есть, и притом даже не мало, людей способных, и есть о чем писать. Сколько у нас везде суеверий, предрассудков, господствующих в народе, сколько у нас недоумений и затруднений, с которыми священник встречается на своем поприще служения церкви и отечеству! Все это было бы тогда разъяснено. Ах, как я несказанно рад тому, что у нас при семинарии будут с следующего года издаваться епархиальные ведомости! Я буду первым сотрудником редакции.

– Да, это точно хорошо. И я не откажусь принять в этом участие. Живя столько времени в деревне, я вполне исполнил твое желание наблюдать за всем... Я не даром убил все это время... Я наблюдал за нравами и обычаями народа, изучил множество их суеверий и предрассудков, постиг тайну, как всего лучше можно действовать на эти невежественные массы, чтобы, так сказать, с корнем вырвать из их сердца тьму заблуждений и пороков, царящую в их среде, и направить их на путь истины и борьбы.

– Право?.. Рассказывай же все в подробности, как ты проводил время. Ты писал мне всегда очень коротко о своем житье-бытье, так что нельзя было составить ясного представления о том, как ты живешь и чем занимаешься.

– Конечно, мои письма в сравнении с твоими ко мне просто nihil, но это в порядке вещей: не у всякого достанет охоты и терпения описывать с такими подробностями чуть не каждый день своей студенческой жизни, как это ты делал... при том же, я всегда был ленив... И тебе ли еще этого не знать?

– Но это в сторону!.. Говори дело... чем занимался дома?

– С Машею я, брат, совершенно покончил, прервал всякие с нею сношения еще осенью... и теперь очень этому рад.

– Вот новость!.. Как же это случилось?.. Ты о том ничего не писал.

– Да, не писал, потому что стыдно было сознаться тебе в перемене своих чувств к ней. Разрыв же мой с нею случился очень легко и скоро. По возвращении своем домой от тебя я просто с ума сходил: Вера Ивановна очаровала меня, и я день и ночь много мечтал о ней. Это дало мне возможность быть равнодушнее к Маше. Я стал ее сравнивать с Верою Ивановною и нашел, что последняя пред нею просто царица. Маша отодвинулась теперь на второй план. Я стал наблюдать за нею и отыскал в ней много недостатков. Разговоры с нею скоро убедили меня в том, что она, как ты и говорил мне, действительно не понимает моей скуки и моего студенческого положения. Вскоре я понял, что ни я к ней, ни она ко мне вовсе никогда не питали чувства любви... мы были сверстники, ну, пожалуй, друзья детства, и больше ничего. Это еще более сделало меня равнодушным к ней. Но, вот, на святках появился у нас в селе молоденький франтик, нигилист, двоюродный брат нашего сельского доктора, стал ухаживать за нею, и она растаяла от его комплиментов, стала даже сама ухаживать за ним... пронесся слух, что она хочет выйти за него замуж, но мне никогда даже и не подумала сказать о том хоть слово одно от души, от искреннего сердца. Что же мне тут оставалось делать?.. Я раскланялся с нею и конец. Вижу, что ты был прав, когда говорил мне, что она слишком хороша собою для того, чтобы, выйдя замуж, не позволила кому-либо ухаживать за собою и отравлять тем мою жизнь, если бы я женился на ней, и что она не составит моего счастия. Маша после святок укатила в Петербург и, увы! – вышла там замуж за своего возлюбленного нигилиста. И кто бы, ты думал, этот нигилист? По справкам оказалось, что это был тот самый Чистопольский, который в прошлом году был у вас на святках.

– Чистопольский?.. Да ведь он теперь здесь бродяжничает, учит семинаристов и гимназистов своему уму-разуму... Разве он уже бросил жену?..

– Еще бы!.. Он стал ей делать сцены ревности к своим товарищам, ну, она и показала ему нос и ушла от него... Спасибо, что я на ней не женился... Непременно и со мною она сделала бы то же самое...

– Ага!.. наконец-то ты опомнился... И причиною этому, я уверен, была Вера Ивановна... не будь она так умна, добра и хороша, не докажи своею личностию тебе, что у нас в духовенстве есть девушки еще получше твоей Маши, и тогда бы конец... ты с ума бы сошел, когда бы увидел, что Маша твоя позволяет за собой ухаживать первому встречному нигилисту и сама за ним ухаживает...

– Это, брат, правда; я и не знаю, чтобы тогда со мною было, а теперь для меня это было ровно нипочем.. Уменя в голове вертелась мысль: у нас есть свои девушки еще получше Маши, стоит только отыскать их, и тогда я и родительское желание исполню и сам буду счастлив... Вера Ивановна не выходила у меня из ума; я все ждал, что вот-вот получу от тебя письмо с известием, что о. Иван примет меня в зятья... Впрочем, я должен тебе признаться, что мною все-таки овладела страшная скука, когда я перестал ходить к Петру Петровичу... Я не знал? что делать, чем заняться... Наконец, во мне явилась охота рассеять скуку чтением... Я и принялся за это чтение... выпросил у управляющего позволения пересмотреть всю обширнейшую господскую библиотеку... сначала, признаться, скучненько было копаться в пыли, а потом я так пристрастился к пересматриванию всех книг и рукописей, что и не замечал, как проходили дни.. Пересмотрев всю библиотеку, я принялся за чтение рукописей... они по большей части были исторические и нравоописательные... Чьего они пера – неизвестно; но в них хорошо описаны быт и религия древних наших предков славян... Чтение этих рукописей заинтересовало меня и заставило познакомиться с историями князя Щербатова, Карамзина, Соловьева... Среди этих-то занятий застало меня твое письмо, в котором ты говорил о том, что теперь нам всего удобнее изучить быт простого народа, его нравы и обычаи, суеверия и предрассудки, и описывал свое знакомство с сельским знахарем Парамонычем...

– И оно, конечно, было очень кстати; оно натолкнуло тебя на новое занятие... заставило тебя отыскивать деревенских знахарей и колдуний, ходить по хороводам и сводить со всеми знакомство... не так ли?..

– Тьфу! Ты, брат, точно колдун!.. Почему ты это знаешь?

– Кажется, вовсе не нужно быть колдуном, чтобы, зная хорошо твою пылкую натуру, отгадать, какое действие произвело на тебя мое письмо, заставшее тебя среди таких занятий... Это верно...

– Да, ты угадал... Во мне явилось желание проверить, насколько наш простой народ ушел вперед в своей жизни, какие сохранились в его духе черты славянского характера, какие сохранились у него предания о древнейших временах, религиозноязыческие поверья, предрассудки, легенды, песни, сказки, обряды свадебные, похоронные и проч. проч. Достигнуть этого не иначе можно было, как чрез близкое знакомство с самим народом, его знахарями, колдунами и колдуньями, бабками-умывалками, слепыми-нищими и калеками, пчеловодами, конюхами, пастухами и прочим людом, который без суеверных обрядов ни за что не принимался, и о которых шла в народе молва, как о людях «не с добра», знакомых «с нечистою силою»... Я и принялся за это знакомство: стал отыскивать прежде всего знахарей и колдуний, но с ними не легко было поладить; они боялись меня и были ко мне недоверчивы, и я едва подделался к одному старинному пчеловоду, о котором говорили, будто он повелевает нечистою силою, рассыпает по пчельнику пшено и заставляет нечистых собирать его, когда им нет другой работы, портит баб, что они выкликивали, лазит по ночам в бучило мельничное, чтобы там беседовать с самим сатаною, присаживает килы людям и животным, вынимает в Троицын день спорынью из хлеба, завязывает куклы, и т. п. много рассказывали о нем разных нелепостей... И пошла наша писать!..

– Ты многое от него узнал, и что же оказалось?

– Оказалось то, чего я никогда не ожидал. Оказалось, что этот знахарь и колдун есть ничто иное, как с одной стороны человек по-своему благочестивый, но до крайности суеверный, а с другой – недоведомо какими путями посвященный в тайны природы, которые до сих пор еще не разгаданы наукою... Он всякое дело начинает непременно с молитвою, но молитвы его есть смешение понятий христианских с язычеством и разными нелепостями: в них ты, с одной стороны, встретишь имена разных святых, а с другой найдешь имена и Александра Македонского, и Меркурия, и Елены Прекрасной, и девицы Гирсанеи о 12 главах и многих других... Но вот диво, брат: между этими именами я ни разу не встретил имен наших древних славянских идолов и богов; зато там множество имен греческих и римских богов, героев и исторических личностей... Неужели все эти суеверные нашептывания и заговорные молитвы перешли к вам из Греции и Рима?..

– Не мудрено... Киев издавна в народных преданиях слывет, так сказать, сборным пунктом киевских ведьм и колдунов; а он издавна был в сношениях с греками, болгарами и разными другими южными народами. Только когда могли оттуда перейти к нам эти своеобразные, причитаные, впоследствии, конечно, переделанные на иной лад и принявшие вид молитв в понятиях народных, – в до-христианские ли еще времена древней Римской или Греческой империй или уже во времена христианские? – вот вопрос, которого еще ни один, кажется, исследователь не касался! Но продолжай.

– Хорошо. Я сказал тебе, что «знахарь» есть человек посвященный недоведомо какими путями в тайны природы, еще не разгаданные наукою. Это верно. Знахари эти учатся друг у друга своему колдовству. И не говоря уже о том, как хорошо они подмечают разные явления природы и по ним отгадывают многое, относящееся до погоды, хлебородия, здоровья людей и животных, и как хорошо она знают инстинкты различных животных и по попроявлению их заключают о перемене погоды, – сколько знают эти люди целебных и вредных, ядовитых свойств различных растений!.. Это, можно сказать, свои доморощенные медики. Против каждого яда у них есть противоядие самое действительное...

– Полагаю, что иначе и быть не может.

– Да. Они составляют по-своему из корней и листьев известных растений разные снадобья и пользуются этими снадобьями для своих целей. Вот, например, хоть бы «порченые» и «кликуши» – что это такое? Прежде я думал, что это ни больше, ни меньше, как притворщицы... На поверку же вышло не то. Конечно, есть и притворщицы; но их я теперь могу сразу отгадать по самому голосу их выкликивания. Между же остальными одни есть действительно бесноватые, а другие порченые.

Народ, конечно, недаром их так называет. Но что же такое порча?

Порча эта есть преступное дело немногих знахарей: они дают женщинам известного рода снадобье, которое имеет свойство делать организм женщин чрезвычайно нервозным и в то же время сильным... всякое малейшее душевное потрясение приводит женщин в бешенство в совершенную потерю сознания дотоле, пока не кончится пароксизм одержащего их недуга. Против этого недуга у знахарей есть противоядие самое действительное; они могут вылечивать этих кликуш, но не делают этого потому, что верят, будто, если раз исцелить какую-либо испорченную, можно лишиться своего знахарства, а ведь оно столько приносит им почета и столько доставляет им выгод материальных, что нелегко простому человеку отрешиться и от такого почета, и от таких выгод. Собственная же польза каждого знахаря заставляет его удерживаться от излечения порченых. Сначала я этому не верил, наконец, должен был убедиться, что точно есть такое противоядие.

– Что же тебя убедило в этом?

– Раз я ухитрился украсть у своего знакомца-знахаря один прием такого противоядия, для опыта вылил его вечерком в воду и дал выпить одной кликуше, ходившей к нам брать волну для пряжи, и что же? Чрез неделю она совершенно выздоровела. Вот ты и поди!.. Дивись этому знахарству, да раскидывай умом своим, отколе и как дошло до знахарей познание свойств этих снадобий, ими же самими приготовляемых, когда медицина наша не знает их?

– Да, точно, это удивительно. И верить этому не хочется.

Но в действительности это так и есть... и потому недаром народ издавна этому верит.

– Действительно, друг мой, это так и есть. Я уже описывал тебе подробно всю историю своего знакомства со знахарем Парамонычем. Он тоже давал женщинам и девушкам добываемые им издалека, снадобья, и вся сила его колдовства заключается не в чем ином, как именно в этих снадобьях.

– Да, твое знакомство с этим знахарем тоже очень интересно, и описание его тобою в письмах ко мне весьма много и мне помогло добиться сути дела от тех знахарей и колдуний, с которыми мне пришлось иметь дело, и их отвратить от их темных дел и привести к покаянию.

– Очень рад, что мой пример знакомства с Парамонычем и обращения его на путь покаяния принес пользу и тебе в том же самом деле.

– Да... И я, брат, подобно тебе, заручившись согласием на то некоторых знахарей и колдунов, разоблачил в своих проповедях несколько суеверий и предрассудков народных. И как это вышло хорошо и целесообразно. Вот тут-то я и постиг тайну, как всего лучше можно действовать на народ, чтобы отвратить его от его суеверия и нелепостей. Одной проповеди тут недостаточно, она останется бесплодною. Необходимо прежде всего познакомиться с одной стороны с самым характером суеверий и предрассудков, а с другой стороны с вожаками народными в этом случае – с знахарями и прочими людьми, имеющими обаятельное влияние на народ; необходимо прежде этих вожаков обратить на путь истины, а потом их же и употребить в орудие вразумления народа. Доколе этих людей не обратишь на путь истины, все будет напрасно: что ни говори в проповеди, одно слово вожака: «бачка врет, он вас морочит» – разрушит все твои старания; а как скажет он: «бачка правду говорит» – все тебе и поверят.

– Конечно, это один из лучших способов действования на простой народ. К такому же способу должно нам прибегать и в отношении к убеждению раскольников. Но без сомнения не должно упускать из виду и других способов к вразумлению народа. Нужно вообще пользоваться каждым удобным для того случаем. Необходимо прежде хорошо исследовать, что именно в ворожбе и заговорах производит то или другое действие, а потом постараться разоблачить, пред знахарем ли или кем бы то ни было, мглу, окружающую эти заговоры, показать, что вся сила заключается не в нашептываниях и причудах, а в употреблении даваемых знахарями снадобий. Нельзя же думать, будто наш народ так глуп, что верит небылицам... Напротив он доселе еще дитя природы и ничему иначе не поверит, если не испытает на себе или на других пользу или вред того или другого средства в деле лечения болезней. И у него действительно есть свое доморощенное лечение, самое простое, но непременно соединенное с нашептываниями. Возьмем, например, так называемый сглаз. Что это такое: действительная ли болезнь, или только бабьи о ней сказки, причуды? Скажи ты любому медику: «меня сглазили», и он вдоволь насмеется над твоим невежеством, назовет тебя суевером и глупцом, верящим в такие нелепости; начнет тебя пичкать разными микстурами, горчицами да мушками и сделает тебя действительно больным, между тем как простая деревенская баба в несколько минут излечила бы тебя от твоего недуга, известного под именем сглаза. И это от чего? От чего медик будет смеяться над тобою и уложит тебя в постель? От того, что он ни разу не дал себе труда вникнуть в явления народной жизни, узнать средства простонародного лечения и испытать их силу...

– А ты как думаешь о сглазе? Он существует?..

– Да, я в этом уверен, потому что на себе испытал действия этого недуга и самого простого лечения от него... Это было прошлый год на святках... Ты знаешь, что я сентябрьскую треть всю почти проболел горячкою. Бывши у нас, ты видел, конечно, нашего дьякона, о котором народ говорит, что он имеет «недобрый глаз; на что ни взглянет, все от его глаза вянет», так что бабы даже просили папашу никогда не брать его с собою к крещению младенцев, и сам он даже не рад тому, что действительно имеет нехороший глаз. Хорошо... Встретясь со мною в кухне, дьякон разговорился о моей болезни и выздоровлении и, наконец, сказал: «да вы после болезни похорошели... право, такие стали полные да румяные... молодец-молодцом». В эту минуту глаза мои нечаянно встретились с его пронзительными, черными глазами, и что же? Я в ту же минуту почувствовал, что меня, по простонародному выражению, точно варом сварило. Тотчас же меня всего начало ломать; во всем теле появилось какое-то недомогание, чрезвычайное расслабление, ноги и руки начало ломать, голова сделалась до крайности дурна, на щеках запылал неестественный румянец, а в теле появился жар, тянется, зевается каждую секунду, слюны бездна, руки так и поднимаются кверху, ни стоять, ни сидеть, ни лежать нет возможности, все бы ходил по комнате, зевал, тянулся и плевал целыми клубами не слюны, а скорее липкой какой-то воды. Я был сам не свой, так изменился в лице, что мамаша испугалась, увидев меня. «Что с тобою?» сказала она. «Не знаю сам», отвечал я. «Тебя верно кто-нибудь сглазил? Уж не с дьяконом ли ты сошелся в кухне» сказала она снова. «Что вы, мамаша, говорите! возразил я: можно ли верить этому? Малютка, что ли, я, чтобы меня можно было сглазить?..» Пожалуй, не верь этому, если хочешь, а тебя все-таки сглазил дьякон», сказала мамаша и вышла из комнаты, – куда и зачем – я этого не знал, да и не думал о том. Минуты чрез две после того я проходил мимо двери в гостиной, вдруг откуда ни возьмись мамаша мне на встречу, да как вспрыснет меня в лицо холодною водою изо рта. Я так и присел от испуга, потому что вовсе ничего подобного и ожидать не мог – так это нечаянно случилось, – одно только «ах!» было моим ответом на такое вспрыскивание меня... И что же? Со мною мгновенно произошел кризис: вместо прежнего жара, меня обдало вдруг страшным холодом, так что я хорошо чувствовал, будто голова моя оледенела, во всем теле произошло внезапное сотрясение, точно искра электрическая пробежала по нем, ноги подкосились, руки опустились, вместо прежнего неестественного бодрствования и напряжения сил появилось бессилие и бросило меня в сон... Я лег, проспал часа два и, точно как со мною ничего не было, встал здоровым.

– Так... Но как объяснить происхождение этого недуга и чем он излечивается?

– Объяснить его происхождение очень просто... Народ верно понял причину его происхождения и выразил свое понимание ее в самом названии этого недуга. Причина эта действительно заключается в глазах некоторых людей, и преимущественно в черных глазах, вероятно, обладающих сильным магнатизмом. Вообще замечено мною не раз, что взор таких людей столь пронзителен, что его нельзя долго выносить, и что с другой стороны люди эти очень завистливы, зложелательны и злорадостны... И если справедливо полагают, что сила магнетизма преимущественно сосредоточивается во взорах, так что обладающие магнетизмом одним только взглядом могут укрощать ярость собаки, если ее глаза встретятся с этим взором; то что же удивительного в том, если от взора таких завистливых, зложелательных и злорадостных людей, обладающих магнетизмом, приключается известного рода недуг тому, чей взор в эту пору выхода магнетизма из его естественного состояния от одного только движения такого злобного сердца – встретится с этим взором, направляемым прямо на него?.. Само собою при этом понятно, что здесь магнетизм может оказывать свое влияние на те только натуры, которые слабее натуры обладающего им: общий закон действий животного магнетизма здесь сохраняется... Что же касается до лечения сглаза, то оно очень просто. Мамаша говорила мне, что при лечении меня от этого недуга, она больше ничего не делала как бросила в стакан холодной воды три раскаленных угля из печи и этою водою вспрыснула меня без всяких приговоров... И так, простая холодная вода с погашенными в ней тремя углями – вот средство от сглаза! Но здесь, брат, как я полагаю, секрет вовсе не в воде, а в том испуге, который происходит от внезапного вспрыскиванья этою водою прямо в самое лицо, и в том сотрясении всего организма, который происходит от этого испуга...

– Каким же это образом?

– А я это сейчас объясню тебе... Наблюдал ли ты когда-нибудь за тем, какое именно влияние имеет на нас внезапный испуг?.. Если не наблюдал, то я тебе скажу, что он всегда производит в нас совершенно противоположное состояние, чем в каком мы находились до этого испуга. Ты, например, просидев долго вечером, страшно захотел спать; глаза у тебя так и смыкаются, голова дурна, взор бессмыслен, в ушах звон, поминутно зеваешь, – ну, так вот и кажется, что если сейчас же повалишься на постель, уснешь непробудным сном; но вот малейший шорох мыши позади тебя или слабейший стук в окно, – ты встрепенулся, это тебя испугало, и сон твой пропал... Час или два ты верно ни за что после того не заснешь... Или ты, например, хотел ужасно есть и уже сел за стол с намерением скорее и посытнее наесться, но вдруг в это время тебя чем-нибудь испугали, и аппетит твой пропал, ложка, как говорится, в рот нейдет и кусок хлеба становится колом в горле... Еще: ты одень болен, недвижимый с места, лежишь в постеле, и вдруг слышишь над своим ухом крик, «мы горим, горим»... ты вскакиваешь на ноги и бежишь опрометью, пока не упадешь. Откуда вдруг взялись у тебя сила и бодрость? Тебе придал их испуг, выведший тебя из предшествовавшего состояния. Но вот ты совершенно здоров и бодр, слышишь внезапно тот же крик: «мы горим»! – хочешь бежать, но ноги у тебя подкосились и ты ни с места в течении нескольких минут. Куда при этом девалась твоя сила и бодрость? Их отнял испуг... Не то же ли самое действие испуга замечается и здесь при вспрыскиванье водою от сглаза? Вместо прежнего горячечного и крайне напряженного состояния является совершенно противоположное: появляется сильный озноб или лучше какое-то оледенение всего тела без лихорадочного трясения его, руки мгновенно опускаются, ноги подламываются, обильное отделение липкой и жидкой слюны исчезает, силы слабеют, является сон, который и успокаивает тебя совершенно, и ты здоров... Ты так же скоро и легко избавился от недуга, как легко и скоро подвергся этому недугу... Один пронзительный взгляд человека, обладающего магнетизмом, зловредно потряс в мгновение весь твой организм и сделал тебя больным, одно же потом новое, но уже с желанием тебе добра, произведенное в тебе потрясение всего твоего организма от внезапного вспрыскиванья тебя холодною водою, возвращает тебе здоровье... Необходимо при этом лишь одно: скорость возбуждения благодетельного сотрясения всего организма посредством вспрыскиванья холодною водою, чтобы не дать укорениться недугу...

– Итак, на поверку-то выходит, что мужик сер, как говорит пословица, а ум у него не волк съел... простой народ бывает часто помудренее нашего брата – ученых людей... он часто опытом доходит до таких результатов, которые верны сами в себе, и если отвергаются учеными, то потому только, что наука смотрит на все по-своему, свысока, и не хочет обратить свое внимание на самые простые вещи, и от того не знает их...

– Да. Но пусть их, господа медики и ученые ходят хоть по облакам вместо земли! Им не иметь дела с простым народом: у них есть другая среда. Что же касается до нас, то мы не должны ничем пренебрегать. Мы становимся лицом к лицу с народною жизнию и, чтобы вывести народ из заблуждения, должны на все обращать самое тщательное внимание, все исследовать и всему давать правильное направление. Мы должны быть руководителями, воспитателями и отцами своей паствы, и должны относиться весьма осторожно ко всем случаям проявления народной жизни: должны все направлять к двум целям – к просвещению народа и ведению его ко спасению... И если мы точно будем внимательны и к себе, и к другим, трудно ли будет нам поставить себя в должное отношение к пастве и действовать на нее благотворно?.. Трудно ли будет нам вразумить народ, искоренять то или другое суеверие, тот или другой предрассудок, если мы будем сами хорошо знакомы с народною жизнию и со всеми ее проявлениями, будем правильно понимать, в чем заключается вся суть того или другого суеверия и предрассудка, и сумеем разоблачить их тьму?.. Полагаю, что это будет очень легко, лишь бы мы взялись за это с усердием и умением вести свое дело вразумления, просвещения и спасения народа.

– Все это правда, и я очень рад, что, послушавшись тебя, недаром убил время своей студенческой жизни, успел ознакомиться с народною жизнию. А впрочем, говорят, ведь соловья баснями не кормят. Не пора ли нам и за чай приняться? Заговорившись мы и забыли про него.

– Пожалуй, сказал Владиславлев, и приятели наши тотчас же уселись около стола, попросили переменить простывшую уже воду и снова завести машину, и потом принялись за чай. Но им не сиделось на месте: выпив стакана по два, они снова встали из-за стола и начали ходить по залу, пользуясь тем, что кроме них других посетителей в зале никого еще не было.

– Ну-с, сказал Владиславлев: – продолжай свой рассказ о знакомстве с колдуньями и бабками и о путешествиях по хороводам!..

– Что ж тебе об этом много распространяться! Всего не перескажешь. Достаточно тебе и того сказать, что, несмотря на упорство и недоверчивость ко мне разных колдуний и бабок-умывалок, я успел-таки узнать от них много заговоров, суеверий, предрассудков и средств к лечению разных недугов и болезней. Но ухаживанье за этими ведьмами и допрашиванье их были не так интересны, как хождение мое в хороводы. Тут, брат, я скоро сошелся с народом так, что у всех, что говорится, душа была на распашку для меня: молодые парни, бабы и девки готовы были мне рассказать всю подноготную и все свои сердечные и семейные тайны. И чего-чего я тут не узнал? И все пороки, и все нравы и обычаи семейной жизни, и все приметы, поверья и своеобразные народные понятия о болезнях, злых духах, аде и муках в нем, о земле, стоящей будто бы на трех рыбах-великанах, о звездах, будто бы означающих души праведников, о вихре, в котором будто бы катается сатана, о громе, происходящем будто бы от того, что пророк Илия разъезжает по небу на огненной колеснице и огненных конях, и о разных других предметах – и многое-многое я изучил, толкаясь в этой среде. А сколько я здесь узнал песен, сказок, прибауток, пословиц и поговорок! – Право, целую громадную книгу напечатаешь таких только, которые еще не были никем записаны и напечатаны. И откуда только, подумаешь, все это берет народ? Откуда такая поэзия в его баснях, сказках и песнях и рифма в стихах, когда этот люд и понятия не имеет о поэзии?! Откуда такой часто глубокий смысл и уменье выражать народный дух и быт в самых кратких пословицах, песнях и прибаутках?! Удивительно. А мы-то воображаем, что простой народ глуп, как нельзя больше, и ни к чему не способен, кроме того, чтобы подобно волу нести на своих плечах черные работы. Нет, в среде его есть люди с такими удивительными способностями, что могли бы быть гениями, если бы им дано было воспитание. Немало вечеров я провел с удовольствием в разговорах с этими народными мудрецами, если можно так выразиться об этих людях.

– И вечера эти, как и все тобою проведенные вечера с знахарями, ведьмами и прочим людом, интересовавшим тебя, конечно, не были похожи на те скучные, однообразные и бессодержательные по предметам разговора – вечера, какие ты проводил прежде в сообществе Маши, немца-игрока и прочих личностей, претендующих на образованность и незнающих, как убить время? Тут, я думаю, не зевалось тебе и не приходило на ум по двадцати раз рассказывать каждому встречному какие-нибудь пустяки в роде того, как устроилось в нашел городе катанье на масленице?

– Куда там! До того ли тут было? Как бывало раззадоришь своего знахаря или баб и девок в хороводе, так успевай только слушать их рассказы о разных разностях. Откуда что возьмется, друг перед другом пустятся рассказывать разные сказки, легенды и анекдоты. И какое же сравнение этих вечеров с вечерами, проведенными в сообществе Маши! Там одна пустота: не знаешь, бывало, как время убить, сидишь, переливаешь в разговоре с нею из пустого в порожнее, лишь бы только чем-нибудь занять ее и удержать около себя, и сам иной раз зеваешь и она, слушая тебя, зевает. А после? Шут знает что такое, всякая чепуха, бывало, лезет в голову, и все одна дурь только на уме, а о деле и не подумаешь. А тут, как бывало, вернешься домой, так только подавай бумаги, засяду писать и дотоле не перестану, пока не запишу всего, что видел, высмотрел, слышал и говорил. Сколько я записал песен, легенд, сказок, анекдотов, пословиц, поговорок, прибауток, поверий, суеверий, предрассудков, обычаев и т. п.! И откуда только у меня память вдруг явилась такая крепкая, что я сразу перенимал каждую даже песню и потом безошибочно записывал ее? Прежде у меня такой памяти не было. Откуда вдруг и охота такая явилась во мне записывать всякую, даже самую незначительную какую-нибудь прибаутку, когда я был всегда ленив?

– Ага! Вот что значит пристраститься-то к делу!.. Видишь, каким восторгом дышат самые твои слова при рассказе твоем о впечатлении, произведенном на тебя знакомством с народною жизнию и последствиях этого знакомства, и сколько удовольствия доставило тебе твое знакомство с знахарями и колдуньями?.. То же самое будет с нами и всегда в будущей нашей деятельности на поприще пастырского служения, если мы со всем усердием примемся за свое дело. Я даже начинаю теперь думать, что, если мы поставим себе задачею жизни воспитательную и просветительную деятельность в среде народной, мы можем и в деревне не сгибнуть... будем тогда и в деревне жить, а не прозябать подобно растениям... Да, можно думать, что это будет возможно: вероятно крестьянская реформа поведет к сознанию необходимости устройства в селах приходских школ и благотворительных заведений, и – вот поприще, где мы можем благотворно влиять на среду народную, с честию послужить обществу и доставить самую обильную пищу своему уму и сердцу!.. Это поприще, соединенное с пастырским служением, и нас самих облагородит и возвысит; оно не даст заснуть нашим силам и доставит нам должное уважение от всех, лишь бы мы умели держать себя на этом поприще... И как ты думаешь, кому должна принадлежать инициатива первоначального устройства приходских школ?..

– Неужели духовенству?.. Но оно не имеет к тому средств...

– Ему. И поверь, что это будет так... Кроме духовенства некому принять на себя этой инициативы: помещики целые сотни лет владели крестьянами, и ничего для них не сделали в этом отношении, а теперь и подавно не сделают, потому что, лишаясь даровых рабочих рук, они с тем вместе лишаются и значительной части своих средств... народ же сам не в состоянии будет принять на себя эту инициативу по своей необразованности...

– А правительство?.. Это его прямая обязанность...

– Оно тоже не возьмет этого на себя, потому что на это потребуются громадные суммы, а оно не может их покрыть обыкновенными своими доходами; делать же новые налоги будет обременительно для народа и преждевременно... Здесь прежде всего нужны средства местные и даровой труд. Кто же возьмет на себя такой труд, кроме духовенства?.. И жаль будет, если духовенство наше продремлет и не возьмет на себя инициативы устройства приходских школ! Это послужит впоследствии поводом к новым нареканиям на духовенство и унизит его... По крайней мере, брат, мы с тобою не будем здесь дремать... Мне в селе не быть священником и не начать такого благого дела, поэтому я буду по крайней мере служить этому делу возбуждением в литературе вопроса о народном образовании и указанием на священников, как на даровых учителей в приходских школах... Тебе же, вероятно, придется быть сельским священником: прими же на себя первый опыт устройства приходской школы... благо еще силы твои в самом цветущем состоянии и позволяют тебе взяться за такое важное дело... Вот, брат, будет тебе честь и хвала пред всеми... это, правда, подвергнется сначала порицанию со стороны неблагомыслящих людей и противодействию со стороны помещиков, но – что за беда! – иди вперед только... И как отрадно будет для тебя стать передовым человеком и примером для других!.. Это выдвинет тебя из ряда твоих собратов, обратит на тебя внимание начальства и не останется без награды от потомства: последнее оценит твою услугу и увековечит твое имя, если за тобою и другие начнут открывать такие же школы, и это поведет к распространению народного образования в России... В прежнее время, при существовании крепостного права, об этом и думать бы нечего: все зависело от воли помещика, без него ни шагу вперед, а он сам служил тормозом всякого благого начинания, да и священник-то у него был ни чуть не лучше крестьянина по почету... Теперь же иное дело: крестьянская реформа все рушила, и духовенство должно теперь восклонить свою главу и занять подобающее ему место в среде общественной... Итак, обещаешь ли ты мне идти вперед своих собратов и взять на себя первый опыт устройства сельской приходской школы?..

– Обещаю, потому что верю тебе... ты, что бы ни задумал сделать, сделаешь, и это выйдет превосходно, что бы ни посоветовал кому-либо сделать, по твоей именно мысли, посоветуешь от души, и опять из этого выйдет нечто прекрасное. Ты просто какой-то гений, идешь впереди своего века сам и других за собою ведешь вперед, умеешь воодушевить человека, натолкнуть его на свойственный ему род деятельности и не дать заснуть его дремлющим силам... Я это испытал на себе и не могу не ценить этого... Ведь именно ты-то меня и в люди вывел: не будь тебя, я, верно, давно бы сгиб... И как только мы с тобою сошлись, сдружились!.. Право, удивительно... И подумать об этом нельзя было... Вспомни, что такое был я, и что ты?..

– Конечно, были в свое время мальчики, ничего не понимавшие и никем не руководимые в деле своего развития, брошенные на произвол судьбы и сами себя развившие и воспитавшие... Я начал прежде сознавать себя и свои силы и развиваться, а ты позже... в одно время ты опередил было меня на нашем доморощенном литературном поприще, а потом я снова далеко оставил тебя позади себя...

– Нет этого мало. Замечательно, как мы с тобою сдружились. Я не раз об этом вспоминал. Вспомни, ведь ты меня нашел, подобно евангельскому самарянину, еле живым в риторике. И можно ли было этого тогда ожидать! Что мы такое были с тобою до того времени, как я написал свой рассказ «Поездка в Тамбов»? Ни больше, ни меньше, как люди совершенно не знавшие друг друга. Мы только два раза, когда были еще в третьем классе, шли домой по одной большой дороге в одной и той же партии, да и то сказали ли мы тогда хоть одно слово друг другу? Кажется, нет: ты был учеником первого разряда, а я камчадалом; ты по своему смирению и дикости не мог подойти ко мне и заговорить со мною, а я потому, что боялся тебя и с благоговением смотрел на тебя... при том же, мы были учениками разных отделений и, стало быть, как тогда водилось, чужими друг другу. В четвертом классе мы ни разу и слова не сказали друг другу, потому что учились в разных отделениях и не одинаково: ты хорошо, а я едва брел вперед. В риторике сначала была та же история. Мы хоть и в одном отделении учились, но я был далеко тебе не родня, ты был вторым учеником, а я последним, ты сидел на первом столе, а я в камчатке, и смел ли я хоть раз даже подумать о том, что подружусь здесь с тобою? И однако же ты нашел меня там. Вспомни, как это неожиданно случилось. Я написал рассказ свои «Поездка в Тамбов» довольно живо, но в высшей степени безграмматично. После того, какие скверные задачи я подавал прежде, у наставника естественно родилось сомнение в том, я ли написал этот рассказ. Сдавая нам сочинения, он спросил меня и начал читать мой рассказ; я при этом трясся, как осиновый листик, и ждал себе наказания; но ты воодушевил меня: высмотрев с первого стола, что мне было подписано «пять» под мой рассказ, ты показал мне этот балл рукою; это ободрило меня, я вынес все упреки наставника и распеканья за незнание грамматики и смело рассказал ему последнюю половину своего сочинения, когда он потребовал этого от меня. Кончился этот знаменательный для меня класс словесности, все товарищи накинулись на меня, как на мокрую курицу, подозревая меня в том, будто я не сам писал этот рассказ. Но ты – ах! Ты не был никогда подобен другим, никогда не радовался несчастию других и всегда был готов помочь всякому!

– Это правда. Я всегда всею душою желал добра каждому из своих товарищей и готов был помочь ему.

– Именно так. Вот поэтому-то ты и нашел меня. Ты один из всех порадовался успеху моего рассказа и подал мне руку, как товарищу. Я как сейчас это помню. Ты подошел ко мне и, подавая мне руку, сказал; «Поздравляю вас, Голиков, с пятеркою... не бойтесь ничего... пишите еще такие же рассказы, да грамматику русскую просмотрите, и тогда дело ваше будет в шляпе: как раз к Рождеству попадете в первый разряд». И это я слышал от второго ученика в классе! А знаешь, что такое были у нас тогда высшие ученики? Они готовы были подсказать и помочь другому, но лишь тогда, когда он не выходит из своей обычной колеи, а чуть кто ответил хорошо, конец! – не жди подсказок. Ты же один из всех был ко всем одинаково расположен. И после того, как ты подал мне свою руку по-товарищески, мог ли я оставаться прежним забиякою и лентяем и знаться с своими прежними друзьями? У меня от радости голова кругом ходила, я оставил всех своих друзей, которые только лишь отвлекали меня от дела, стал сидеть в классе особняком не по гордости, а из боязни снова сбиться с пути чрез сближение с прежними друзьями-ленивцами: – стал обращаться к тебе за разъяснением мне того, чего я не понимал в уроке, и дело пошло в ход!.. к Рождеству я, точно, сел в первый разряд, попал на первую парту и подружился с тобою. Ты просто, брат, воскресил меня из мертвых в классе. Не ободри ты меня, я бросил бы писать рассказы, подобные «Поездке в Тамбов», и к Рождеству же меня исключили бы. А тут совсем вышло не то: от рассказов я дошел до стихотворений и сделался доморощенным семинарским поэтом, так что даже и тебя я раззадорил своими рассказами и стихотворениями, и ты уже в философии принялся сам за то же. Вот и правду говорят, что друг узнается в несчастии: друг в несчастии – друг и до гроба. Теперь тоже, брат, ты выручил меня из беды: не натолкни ты меня на знакомство с народною жизнию и не познакомь с Верю Ивановною, я или давно бы уж женился на Маше и теперь горевал бы с нею, или же сошел бы с ума, когда увидел бы, что она ухаживает за франтиком-нигилистом. Ты натолкнул меня на деятельность, и я чувствую, что переродился вдруг, стал совсем иным человеком. Поэтому-то я охотно последую твоему совету, по поступлении на место, открыть первую народную сельскую школу: я предчувствую, что это даст новую пищу моему уму и сердцу и выдвинет меня вперед из среды моих собратий – сельских священников. Быть по сему! Заключаем с тобою дружеский союз: ты возбуждаешь в литературе вопрос об открытии сельских школ и приглашаешь духовенство взять на себя почин в этом деле, а я открываю первую школу.

– Быть по сему! И да поможет нам Господь Бог своею благодатию в таком добром начинании!.. Но этого одного, друг мой, недостаточно для нашего товарищеского союза. На первом плане у нас все-таки наше будущее пастырское служение, и нельзя его не коснуться теперь, при заключении этого союза, целию которого должно быт служение церкви и обществу самое искреннее и добросовестное.

– Что ж, я готов во всем поступать согласно с тобою.

– А мой девиз деятельности будет такой: точное и неуклонное выполнение всех правил церковных, готовность всем и каждому послужить, чем могу, во всякую пору дня и ночи, строгое внимание к самому себе, служение добрым примером для всех, кротость в обхождении со всеми, непритязательность при получении вознаграждения за труд и стяжание к себе любви и доверия пасомых.

– Пусть будет это девизом и моей деятельности.

– Я, брат, хочу стоять ото всех особняком, чтобы показать другим, как должно выполнять свои обязанности добросовестно, и чем должен быть священник для своих пасомых. Обычаи света и укоренившиеся в среде духовенства порядки, несогласные с духом евангельской истины и евангельской кротости действования на пасомых, на меня не могут повлиять, зловредно. Я стану выше их. И это возвышение над обычаями света и той среды, в которую я вступаю, я начну прямо с своей свадьбы. Я уже при самом сватовстве своем поступил оригинально, и дальше пойду тем же путем: не допущу никаких ни суеверий, ни укоренившихся старинных обычаев, ни отступлений от требования правил церковных – во время своей свадьбы.

– Трудно будет, конечно, достигнуть этого; но я уверен, что, при своем неуклонном намерении идти по пути истины и служить для всех добрым примером, – ты достигнешь этого, а за тобою и я пойду следом.

– Конечно, трудно будет. Но тут-то, при самом первом столкновении с новою жизнию, и нужно нам показать свою твердость в неуклонном выполнении требований нашей православной церкви. Прежде всего, брат, я приготовлю себя к таинству брака именно так, как того требуют наши церковные правила, т. е. постом, исповедию и причащением в самый же день брака... расположу к тому же и невесту свою, которая, я уверен, исполнит мое искреннее желание приступить к таинству брака с надлежащим к нему приготовлением. Затем, брак мой будет тотчас же после поздней литургии, и я уговорю родных, чтобы ни песен, ни музыки, ни танцев, ни чего-либо другого на свадьбе у меня не было.

– А шафера у тебя будут?

– А для чего они нужны? Ты знаешь, что венцы брачные надеваются на главы жениха и невесты как в ознаменование благословения небесного, так, с другой стороны, как бы в награду за соблюдение ими себя в чистоте и целомудрии и победу над плотию. И если я искренно желаю сподобиться благословения небесного и соблюл себя в чистоте и целомудрии, зачем же я, допустив, чтобы шаферы только лишь над головою моею держали венец, засвидетельствую пред церковью, что с небрежением отношусь к испрашиваемому ею мне благословению небесному и к ее награде мне за победу над своею плотию? Не держать венцов на своих головах жениху и невесте значит показывать себя недостойными ни благословения небесного, ни награды за победу над плотию, значит показывать себя не одержавшими этой победы. И от чего бы не надеть нам венцов на самую голову? Из подражания свету? – но мы должны быть выше этих подражаний. Из опасения помять и испортить головной убор невесты?! Но что значит этот ничтожный убор в сравнении с тем даром, который подает нам церковь?! И нас ли это может побудить к отступлению от требования церковных правил?!. Мы были бы достойны презрения, если бы вместо, того, чтобы служить для других примером уважения к церковным правилам, послужили соблазном для других. Поэтому, если и будут у меня шаферы, то вовсе не для того, чтобы держать наши венцы над головою, на четверть выше ее, а для того только, чтобы поддержать их во время хождения вокруг аналогия, если венцы наши окажутся не по нашим головам великими или малыми... а лучше сказать для того только, чтобы постоять сзади в качестве древних брачных друзей, потому что венцы можно будет заранее приспособить чрез причетника к тому, чтобы были они по нашим головам, ни больше, ни меньше.

– Хорошо. Я последую твоему примеру. Ну, а венчаться в чем ты будешь: в стихаре или сюртуке?

– Само собою понятно, что в стихаре, когда я в него уже посвящен. И всем бы нам студентам так следовало делать.

– Многие, конечно, так и делают... Но продолжай по порядку...

– Хорошо. За браком, конечно, следует первая брачная ночь, которая вообще и повсюду проводится безобразно, в пиршестве, танцах, картежной игре и пьянстве, что все вовсе не свойственно христианам позволять себе во время брачного торжества.. Но, помни, мы, друг мой, ничуть не должны быть подобными таким людям, которые таким образом бесславят самую религию, и должны высоко чтить таинство брака. Мы должны помнить, что помимо святости брака, требующей от нас умеренности в супружестве, на нас еще в недалеком будущем должны лежать весьма важные обязанности священнического сана. Мы должны помнить, что во всякую пору дня и ночи мы должны быть готовыми явиться для напутствования ли больного или для крещения слабого младенца, и что творящий дело Божие с небрежением проклят: поэтому должны всегда вести жизнь такую осторожную и умеренную, чтобы нам действительно быть готовыми идти к совершению дела Божия. И когда же нам лучше всего приучить и себя, и свою жену к умеренности супружеской жизни, как не в самом же начале, как не тотчас же после брака? А чтобы нам легче было приучить себя к этому, для этого-то мы и должны приступать к таинству брака с надлежащим к нему приготовлением, требующим от нас осторожности и чистоты в течение многих дней. Я это так и сделаю, так и приготовлю себя к таинству брака. И понятно, что после такого приготовления к таинству брака первая брачная ночь у меня пройдет в общей с женою усердной молитве о подкреплении наших немощных сил и сохранении нас от всякого искушения и зла в жизни, и вслед затем в тихом безмятежном сне. Отсюда же само собою должно произойти то, что у нас на другой день не будет ни разбивания чашек, тарелок, рюмок и горшков, ни соблюдения тех нелепых свадебных обычаев, которые по наследству перешли и к нашему поколению от незапамятных еще времен язычества, которому преданы были наши предки, и унижают не только самое таинство брака, как остатки грубого и глупого суеверия языческого, прямо противоположные христианскому понятию о таинстве брака, но и достоинство людей-христиан. Дальше... Мы должны помнить, что чрез несколько дней женитьбы своей мы, студенты, должны приступить к новому великому и важному таинству, именно к таинству священства, требующему от приемлющих его особой внимательности к себе и особенного приготовления к принятию его постом и покаянием. Понятно, что мы в ожидании скорого принятия на себя священного сана и получения благодати священства должны быть весьма осторожны во всем и умеренны, должны не в пиршествах, праздности и веселии проводить время, но в приготовлении себя к этому великому таинству, не чувственным предаваться удовольствиям, а более всего заниматься размышлением о тех великих обязанностях, какие вместе с таинством священства мы примем на себя, о своем недостоинстве приступить к великому таинству и немощности наших обыкновенных, естественных сил к поднятию на себя великих и важных трудов пастырских, – испытанием себя и усердною молитвою о ниспослании нам свыше благодатной помощи, укреплении наших немощных сил и о том, чтобы Господь Бог сподобил нас достойно принять на себя сан и обязанности пастырского служения в церкви и неползновенно проходить это служение... Так называемый, медовый месяц для нас не должен существовать, потому что мы должны готовиться к скорому принятию на себя священства и соделать себя достойными того... Мы именно должны в это время одержать новую победу над своею плотию, а одержать ее так легко, если только мы решимся не испытывать чувственных удовольствий дотоле, пока по принятии священства не укрепимся на поприще своего пастырского служения... И я надеюсь с помощию Божией одержать полную победу... Я не буду долго праздновать свою свадьбу: если не на другой, то непременно на третий день свадьбы я отправлюсь сюда, в Мутноводск, буду здесь готовиться к посвящению и попрошу преосвященного в первое его служение посвятить меня в диаконы, потом буду ежедневно готовиться к диаконскому служению до посвящения во священника, а по посвящении во священника я постараюсь как можно лучше выучиться здесь же, в крестовой церкви, всему порядку церковной службы. Я не прежде решусь просить себе грамоту, как тогда, когда весьма отчетливо буду знать весь порядок священнослужения, так чтобы, явившись в свою церковь, я мог совершить первую в ней службу так же чинопоследовательно и хорошо, как бы я уже служил много лет, а не только что посвящен был во священника. Потом я буду сряду недели две или три служить ежедневно, чтобы укрепить себя в исполнении своих обязанностей... Ну, после этого можно будет дать себе и отдых.

– Все это, конечно, хорошо; но не всякий-то из нас может быть настолько, как ты, тверд нравственно, чтобы все это выполнить в точности. Впрочем, я даю тебе слово, что я сам так же поступлю во всем этом, как и ты... Да и к чему спешить предаваться разным удовольствиям? Ведь хранили же мы себя от них несколько лет: неужели же тут-то мы не в состоянии сохранить себя от этого искушения в течении какого-нибудь месяца, доколе не станем твердою ногою на поприще своего служения? Пустяки! Стоит только захотеть избежать этого искушения, и избежим... Я, по крайней мере, сознаю в себе достаточно для этого силы... Но ради Бога, браг, говори мне теперь же все, что намерен ты предпринять по поступлении на место, и как будешь держать себя в отношении к причту и прихожанам... Я прежде, брат, был и ленив, и рассеян и малодушен, но теперь хочу непременно быть подобным тебе во всем: если решаюсь идти не в университет, а во священники, то хочу, чтобы быть мне истинным пастырем своих духовных овец, а не волком в одежде овчей... Кроме тебя, брат, мне не с кем и посоветоваться и поговорить от души: papan стар и как-то стал апатичен ко всему, а другим нет дела до меня...

– Ах, Саша, мало ли чего доброго и полезного можно предпринять по поступлении на место? Но можно ли вперед об этом гадать так же самоуверенно, как, например, о приготовлении себя к браку и священству? Последнее совершенно зависит от нас, а то зависит от обстоятельств. Время всего лучше покажет нам, что должно предпринять для благоустройства церкви и прихода. Теперь с нас достаточно лишь подумать хорошенько о том, как сами себя мы должны держать с первых же дней поступления своего на место. Первый шаг будет для нас очень важен. Будь тут внимателен к себе и осторожен, и все пойдет хорошо. Старайся прежде всего всякое священнослужение, в церкви ли, в доме ли, отправлять со вниманием, усердно и без поспешности: старайся о том, чтобы своим благоговением и усердием к молитве и других располагать к тому же. Не позволяй ни себе, ни диакону, ни причетникам читать или петь что-либо без благоговения, поспешно и неназидательно. Помни, что всякий другой человек отвечает лишь за себя, а священник должен дать на суде ответ не за себя, а и за целые тысячи душ, которые были вверены его руководству в деле спасения: не неради же ни о себе, ни о других. Молись всегда и за себя, и за вверенную тебе паству: это наша первая обязанность. Совершая проскомидию, поминай как можно больше и живых, и умерших: ты будешь приносить жертву за других с любовию к ближним, и сам за то не будешь забыт пред Богом. Располагай и прихожан своих к тому, чтобы они помнили в молитвах всех своих сродников и тебя. Не делай никогда никакого различия между прихожанами; не дели их на бедных и богатых, при хождении по приходу, не иди прежде к богатому, а потом к бедному, но иди подряд, как следуют друг за другом приходские дома; не льсти никогда богатому, не заискивай его расположения и не унижайся пред ним, как бы ты ни был беден, не будь невнимателен к бедному, не унижай его достоинства пред другими, не обходи его ничем и не возносись сам над ним; но будь ко всем равно расположен, всем равно услужлив, со всеми равно тих, кроток и внимателен в обхождении. Дели, пожалуй, прихожан своих и на богатых, и бедных, но для того, чтобы всегда быть защитником бедных пред богатыми и знать, кому нужно помочь и где извлекать эту помощь им. Дели скорее прихожан на благочестивых и усердных к церкви и на нерадящих о своем спасении, чтобы тебе легче было первых укреплять в благочестии, а последних обращать на путь истинный. Не смотри близоруко на пороки богатого и не бичуй своими обличениями пороков бедняка, но будь ко всем равно строг, когда замечаешь за кем какой-либо особенный порок, и строгость свою растворяй милостию и утешением. Не допускай, чтобы кто-нибудь смотрел на тебя косо и имел на тебя неудовольствие: лучше перенеси что-нибудь на себе, но не заводи ни с кем неприятностей, чтобы тебе всегда можно было предстоять престолу Божию с спокойною совестию, а не во вражде с кем-либо. Никогда ни в один дом не вноси с собою ни огорчения, ни раздора; но всюду, в какой бы дом ты ни вошел, неси с собою мир, радость и благословение Божие, чтобы на тебя все смотрели, как на любвеобильного отца. Старайся, чтобы на тебя всякий прихожанин смотрел не как на человека, который за тем и идет в дом, чтобы взять с хозяина грош за исправление требы, но как на посланника Божия, несущего с собою в дом благодать Божию. Не позволяй для этого ни себе, ни причту быть притязательным: что бы тебе ни дали, будь всем доволен и за все благодари. Не бойся, если на тебя два-три богача будут обижаться за то, что ты не отдаешь им предпочтения пред бедными: их двое или трое, зато сотни других не будут питать на тебя неудовольствия за унижение их пред богатыми. Однако и не раздражай даже и этих двух-трех, а постарайся вразумить их. Во всяком добром деле иди вперед прихожан и показывай им пример своим усердием к доброму делу: в церковь ли нужно что сделать или несчастному помочь, жертвуй на это прежде всего сам, сколько можешь; тогда и других расположишь к пожертвованию на тот же предмет. Будь всегда трезв, и всего лучше совсем ничего не пей, как не пил доселе, и за причтом своим смотри, не позволяй, чтобы диакон или причетник напились в приходе да, избави Бог, завели между собою ссору или стали безобразничать. Всего лучше позаботься о том, чтобы совсем никто у тебя в причте ничего не пил и служил каждый, образцом трезвости.

– Ну, уж это, кажется, слишком... За себя я ручаюсь, а причт, если он уже привык к винопитию, трудно будет приучить, чтобы он отвык от водки, да и с прихожанами они не сладят: ты знаешь, как прихожане всегда пристают к каждому с своими рюмками и считают за великую обиду, если кто не уважит их просьбы...

– Плохой же, брат, ты будешь воин Христов, если не сладишь с такими пустяками. Причт ты можешь легко вразумить, указывая ему на важность их обязанностей и ответ пред Богом за самую малейшую даже небрежность в службе... Ты можешь даже требовать от них, чтобы они были трезвы. Когда словом братского увещания и вразумления, а когда и мерами строгости действуй на них в случае, если диакон или причетники не захотят быть всегда трезвыми и готовыми явиться ко всякой службе и требе приходской: в случае крайности, если кто-нибудь из них явится в церковь выпивши, не благословляй его надевать стихарь... Поверь, что это наказание весьма сильно подействует на каждого... Что касается до прихожан, то на самых же первых порах в первой же своей вступительной речи объясни им, что обычай их угощать причт водкою при всякой вообще требе, есть обычай вообще дурной, вредный, предосудительный и нетерпимый, и потому ты просишь всех оставить этот обычай и никогда ни тебя самого, ни причт не угощать водкою. Разъясни им всю предосудительность и весь вред этого обычая и необходимость бросить его. Поверь, что как бы ни был неразвит прихожанин, а поймет, что ты говоришь дело, и не будет больше докучать своими просьбами выпить хоть рюмочку... Тогда даже не услышишь и такого о себе отзыва: «А, какой это священник – и сам не пье и нас не пὁя»; потому что он тогда поймет, что значит быть священнику трезвым и как это необходимо не только для самого священника, а и для прихожан. А чтобы не говорили о тебе: «нас не пὁя», так не поскупись: придет храмовой праздник, позови старичков, да поднеси им по стакану или по два меду: ведро меду в год куда не шло... Да оно даже и не пропадет: крестьянин оценит твою доброту и вместо гроша в праздник даст тебе два; придет рабочая пора, он тебе поможет в полевой работе... Впрочем, брат, заметь себе: мы никогда не должны неблагодарно пользоваться даровым трудом своего прихожанина. Платы за работу он с тебя не возьмет, постарайся же поблагодарить его за труд, чем можешь: напой и накорми его, чтобы он, возвращаясь домой с твоей работы, был сыт и доволен тобою... хлеб-соль, говорят, дело заемное... Пусть будет здесь услуга за услугу: прихожанин тебе поработал день-другой, а ты за это постарайся ему сам при случае услужить, чем можешь... Так-то, любезный друг! Старайся вообще вести себя во всем так аккуратно, чтобы никто не нашел в тебе ничего предосудительного, и будь так всем услужлив и ко всем расположен, чтобы всякий прихожанин встречал тебя всегда с радостию, любовию и должным уважением к твоему священному сану, чтобы даже малые дети любили тебя и бежали к тебе навстречу за благословением и ласковым от тебя словом, а не прятались от тебя в трущобы, как от какого-то пугалища... Сумей стяжать себе любовь и добрую славу даже от внешних, как того требует Апостол Павел от доброго пастыря... пусть даже и неправославные чтут и уважают тебя...

– Хорошо, брат, буду всеми мерами стараться быть добрым пастырем и во всем последовать твоему совету... Я и сам так всегда думал, но по своей рассеянности не принимал этого так горячо к своему сердцу, как теперь...

– Дай Бог, дай Бог, чтобы мы все это выполнили на деле... Жаль, что еще нет с нами ни Богоявленского, ни Богословского: хорошо бы было и их сделать участниками нашего дружеского, товарищеского союза... Они оба ребята добрые... И чем больше бы было наших единомышленников, тем лучше... Пора уже позаботиться каждому из нас о том, чтобы вполне соответствовать своему пастырскому приванию и возвысить свое сословие в глазах общества, теперь с предубеждением взирающего на нас... Впрочем, что касается до Богословского и Богоявленского, я успею еще переговорить с ними и уверен, что они будут во всем согласны с нами: иначе и быть не может, судя по их xарактеру...

– Наступила минута молчания. И тут-то только Владиславлев с Голиковым заметили, что в зале они теперь уже не одни и, следовательно, по существующему в «Царском селе» порядку они не имели права так свободно вести себя и разговаривать так громко. Машинально они направились к своему столу, чтобы снова приняться за чаепитие; но в то же время сочли за нужное и извиниться пред бывшими в зале двумя посетителями в том, что, быть может, они доставили им неудовольствие и обеспокоили их своим хождением по залу и громким разговором.

– Извините, господа, – сказал Владиславлев, обратившись к ним, – мы, может быть, обеспокоили вас своим хождением по залу и разговором громким. Но мы это сделали не умышленно. Мы немножко замечтались и не заметили вашего здесь присутствия.

– Сделайте одолжение, не беспокойтесь о том, ответил один из посетителей: мы люди простые и невзыскательные. Но вы нас ничем и не могли обеспокоить. Мы с удовольствием сидели, слушали ваши планы относительно вашей будущей деятельности. Вы – я вам скажу без лести, по чистой совести – составляете собою весьма отрадное явление в среде студентов семинарии. И что, если бы и все студенты так хорошо понимали те обязанности, которые они на себя принимают, поступая во священники? Как бы это хорошо было! А то ведь вообще, говорят, студенты не понимают этих обязанностей и вовсе не думают о них, а от того и бывают часто не пастырями, а наемниками. Мне раз пришлось видеть такого даже студента, который, поступая на место, с большим пренебрежением относился к принимаемым им на себя обязанностям и весьма легкомысленно отзывался о самом даже священстве.

– А вот вам Бог привел теперь видеть не одного, а двух студентов, высоко ценящих свои будущие пастырские обязанности и свято чтущих все постановления церкви. И как странно было бы по нас только судить обо всех; так странно и по одному тому студенту судить даже о меньшей части студентов. В семье, – говорят, – не без урода: может быть, кто-нибудь и нашелся такой именно студент, о каком вы сейчас говорили. Но, вообще говоря, несправедливо многие обвиняют студентов в том, будто бы они не понимают важности священнических обязанностей и вовсе не имеют искреннего желания послужить церкви и своей пастве от чистого сердца, с любовию. Напротив, за самыми малыми исключениями, каждый из нас хорошо понимает всю важность пастырских обязанностей и, когда поступает на священническое место, непременно бывает проникнут желанием послужить и Богу, и людям в сане священническом со всем усердием к исполнению принимаемых им на себя обязанностей, желает идти не тем путем невнимания к делу и апатии ко всему, по какому иногда идут наши отцы, а путем неуклонного выполнения всех требований священного сана, и даже испытывает свои силы на этом пути в первые годы своего священства. И если часто случается, что идут по пути подражания своим отцам и теряют первоначальное усердие к исполнению своих обязанностей, то это вполне зависит от той обстановки, в какой находится наше духовенство. Страшная бедность, зависимость во всем от прихожан-помещиков, неимение прав и свободной защиты себя перед начальством в случае жалобы или клеветы помещиков на своего приходского священника, деспотизм благочинных и жестокость консисторской братии в силах и самого благонамеренного и ревностного молодого священника сбить с истинного пути, охладить в нем усердие к исполнению своих обязанностей и заставить молчать, терпеть, гнуться перед всеми, нести нужду и падать все ниже и ниже в своих же собственных глазах. Жизнь все может сделать из нас. Почему знать, что еще из нас, вот, обоих товарищей выйдет? Быть может, и мы ничем не будем отличаться от прочей братии, а, быть может, мы еще и на священнические места-то не поступим, а пойдем по другой дороге жизни.

На этих словах Владиславлев вдруг как будто оборвался, точно что кольнуло его в самое сердце и заставило внезапно замолчать, так что он невольно подумал про себя: «Чтобы это такое значило? Неужели я точно пойду по другой дороге, а не по той, которую только что избрал и на которую хочу вступить?» Внезапное смущение его не укрылось от взоров обоих посетителей, так что один из них тотчас же сказал ему: «что с вами, молодой человек? Вы вдруг как будто побледнели».

– Не знаю сам, что случилось. Но предчувствие чего-то противоположного моим намерениям смущает меня. Что в самом деле выйдет из меня? Неужели и из меня жизнь сделает тоже, что и из других моих собратов и товарищей? Или мне вовсе не быть священником? Но последнее, кажется, вовсе невозможно: производство моего дела почти уже кончается. Дай Бог, чтобы предчувствие мое не сбылось.

– Да; и я скажу: дай Бог. Жаль будет, если в самом деле все ваши планы и намерения рушатся. Вы могли бы быть примерным священником, отцом своих прихожан, защитником бедных и несчастных, и беспристрастным судиею поступков и совести богатых людей и сильных. Хороший человек виден с первого взгляда на него.

– Конечно, что Богу угодно, то пусть и будет... но все-таки желательно бы мне было быть священником, и именно в Зеленоводске, где, кажется, возможно сделаться таким пастырем церкви, каким я желаю быть и надеюсь быть при помощи Божией.

– И непременно будете... Зеленоводск я знаю очень хорошо, потому что жил там более десяти лет. Там предстоит нужда в подобном вам энергичном человеке в среде местного духовенства. Духовенство там, говоря вообще, прекрасное, ведет себя очень скромно и прилично, зато в среде его нет передовой личности, нет двигателя, который бы направил их деятельность на истинный путь... оно довольно апатично ко всему и на все смотрит как-то хладнокровно... проповеди говорятся там очень редко, несмотря на то, что народ жаждет их слышать, да и то говорятся свысока о предметах, недоступных для понимания громадного большинства слушателей... на существующие в городе нелепые обычаи не обращается должного внимания и не принимается мер к искоренению их.

– О, что до этого касается, я не упустил бы этого из виду: каждый воскресный и праздничный день у меня непременно была бы проповедь, а говорить я стал бы их просто и коротко и преимущественно против разных городских обычаев, несогласных с духом христианства и вредных для нравственности.

Владиславлев долго еще разговаривал с обоими посетителями о Зеленоводске и разных предметах, но все это было не то, чего ему хотелось: разговор этот был не то, что предшествовавший его задушевный разговор с Голиковым. Неудивительно, если Владиславлев, несмотря на то, что один из посетителей относился к нему с особенным участием и почтительностию, с нетерпением ожидал, когда-то он снова останется в зале вдвоем с Голиковым, чтобы снова можно было им свободно вести себя здесь. К удовольствию обоих друзей, зала действительно опустела, когда ушли оба посетителя разговаривавшие с ним. Теперь снова им своя была воля здесь. Заказав себе по пирожку, они снова принялись свободно ходить по залу и начали громко разговаривать.

– Ну-с! – сказал Голиков: – мы, брат, с тобою довольно поговорили и о прошедшем, и о будущем... Пора взглянуть и на настоящее. Вследствие твоего последнего письма, я приехал сюда с решительным намерением искать себе места. Прежде всего я имел при этом в виду село Михайловское, но оно уже ушло от меня, досталось Богоявленскому.

– И ты, конечно, об этом не сожалеешь, потому что Богоявленский и его невеста стоят этого места.

– Конечно, не сожалею, потому что всегда от души желал каждому из сирот и несчастных устроения их судьбы, а они оба были доселе несчастны и не видели отрады в жизни... Теперь бы еще устроить следовало Богословского.

– Он поступит в Воздвиженское... Я это устрою.

– Дай Бог!.. Ну, а обо мне, что ты скажешь?

– Тебе пока я не многое скажу: ступай пока в Зеленоводск и высмотри себе невесту в доме моей невесты... Я уверен, что тебе там и Катя очень понравится, но она уже имеет от роду более двадцати лет, и притом за нее уже сватался и доселе сватается один господин... Что же касается до Лизы, то я прямо тебе скажу, что помимо моей невесты и Веры Ивановной, тебе и не найти другой, которая бы подобно Лизе могла быть тебе ровнею в характере... Она умна, жива и энергична, всегда может поддержать тебя в трудные минуты жизни... При том же, она воспитана в большой бедности, следовательно, сумеет дорожить всякою твоею копейкою и не убавить ее на ненужные наряды и бабьи причуды.

– А собою она хороша?

– Можешь быть в том уверен, если я, зная хорошо твою натуру и твой вкус, решаюсь сватать ее тебе... Но ей еще только доходит шестнадцатый год, можно надеяться, что она и еще будет лучше впоследствии.

– Хорошо. Ну, а как насчет приданого? Есть ли у нее хоть самое необходимое-то платье на первое время? Большого, конечно, и требовать нечего: она была не одна у отца, да и от тебя никто не посмеет требовать ничего для нее.

– Лишнего, разумеется, у нее ничего нет, но все же она имеет приличное платье, а если бы и не было чего-нибудь нужного, из двухсот рублей, которые ей отказаны отцом, можно будет уделить на это... Но что о таких пустяках толковать?.. Лишь бы вы понравились друг другу, а остальное все уладим... Мы с тобою свои люди, сочтемся... Родители твои не будут, конечно, притязательны...

– Разумеется, я им докажу, что я не приданого ищу, а хорошую невесту... поживем, всего наживем, лишь бы Бог дал счастия в жизни... И чрез золото слезы льются...

– Оно так, да с стариками трудно сладить, не скоро их убедишь в том, что за приданым не следует гнаться: они привыкли видеть, что все берут приданое, если поступают на праздные места... деньги да тряпки для многих дороже самой невесты... Но ты, друг мой, где бы ни сосватался ты, отнюдь не позволяй, чтобы кто-нибудь из твоих родных заводил неприятности из-за приданого...

– Хорошо. Но как же уладится моя поездка в Земноводск?

– Очень просто. Завтра же или послезавтра ты отправишься туда под видом моего родственника с письмом от меня к будущей моей теще, как будто мимоездом... И славно будет. Кроме моей невесты, Машеньки, никто и знать не будет, что ты за человек и зачем явился к ним; ни ты никого не стеснишь собою, ни тебя никто не стеснит... высматривай все, сколько хочешь. С Машенькою ты можешь обо всем переговорить, и она тебе все расскажет откровенно... Поговори с нею и обо мне, передай ей, как именно я желаю приготовиться к браку и сыграть свою свадьбу; попроси ее исполнить мое желание, чтобы и она таким же образом приготовилась к браку... Я уверен, что она исполнит мое желание!.. Tы увидишь; как она умна и добра...

– А ведь это будет преоригинально: явлюсь под видом твоего родственника, а потом вдруг превращусь в жениха...

– Да. Зато, посуди сам, как свободно ты можешь все высмотреть и разузнать свою невесту, которая будет обращаться с тобою не как с женихом, а как с будущим родственником... и как ты тогда будешь свободен в решении своей участи... понравится тебе невеста, ты явишься в ее дом впоследствии как жених; не понравится – конец всему: никто и не узнает, что ты смотрел невесту... Никто не потребует от тебя в том отчета и не спросит тебя официально при самой же невесте: нравится ли она тебе?.. Притом же, ты имеешь здесь возможность и время осмотреться и подумать хорошенько, можешь посмотреть других невесте таким же образом, incognito, и тогда решишь, какую из них избрать. Может случиться что Лиза с первого раза тебе не слишком понравится, ты посмотришь других невест, и тогда-то, может быть, убедишься, что Лиза тебе будет ровнею и достойна тебя... Скажи ты с первого раза, официально, что она тебе не нравится, ты посовестишься в другой раз ехать смотреть ее; скажи, что нравится, а потом найди лучшую, чем она, невесту, тебе совестно будет отказаться от нее... Теперь же ты ничем не будешь связан.

– Это правда... И я думаю, что мне следует пожить в Зелоноводске дня два, чтобы побывать в доме невесты твоей раза два или три.

– Зачем же спешить?.. Но я тебя даже попрошу, чтобы ты пожил там три или четыре дня, во всяком случае дотоле, пока я не извещу всех вас телеграммою, что получил билет, потому что здесь есть одно обстоятельство, – о котором я тебе расскажу, – которое требует от меня на всякий случай иметь предосторожность и задержать тебя в Зеленоводске на некоторое время...

– Что же это за обстоятельство? Я не думаю, чтобы архиерей не произвел тебя на это место, когда твое дело так хорошо началось, как и ожидать того было нельзя... С другой же стороны, я догадываюсь, что в случае какого-нибудь поворота в деле, ты хочешь мне уступить свое место и невесту, как, – помнишь? – мы шутя договаривались с тобою в прошлом году...

– Да, сказал Владиславлев в ответ на последние слова Голикова и потом рассказал ему сон, виденный Машенькою в день его отъезда из Зеленоводска, а равно и то, что положено было у них в совете с Машенькою на случай неожиданного поворота дела.

– Гм! сказал Голиков, выслушавши Владиславлева: это что-нибудь да значит... Мне сдается, что твоя Людмила где-нибудь встретится с тобою и собьет тебя с толку, так что ты, повинуясь ее советам, пойдешь в академию...

– Невероятно... Она тут, кажется, не причем... Скорее можно ожидать, что архиерей сам как-нибудь обратит свое внимание на данное мною обязательство чрез год явиться в академию, будет мне советовать выполнить это обязательство, и даже даст к тому возможность, назначив мне казенное пособие... Но я все силы употреблю на то, чтобы поступить в Зеленоводск... Разве только какие-нибудь новые столкновения с Злобиным заставят меня изменить этому назло Злобину...

– Так. Теперь дело вот в чем: если ты поступишь в Зеленоводск, а я сосватаюсь за Лизу, где же мне найти праздное место? Ведь это вещь весьма трудная... Праздные места редки и на них счастливы, как тебе известно, не Лизы, а дочки богатеньких благочинных, да изредка дочки богатых священников и даже причетников... Такие места клад для консистории: за них Злобин и его приближенные получают немало; а мы никогда не в состоянии заплатить за место дороже других...

– Полно, брат, об этом толковать так же, как и все толкуют! Пора на вещи смотреть иными глазами...

– Я тебя не понимаю хорошо... каюсь в том...

– Кажется, здесь все так просто, что не понять этого нельзя...

– По-твоему просто, но для меня темный лес... Консистория с своими облупациями у меня торчит в глазу, и едва ли есть возможность избавиться от ее облупаций, если найдешь праздное место, да вздумаешь на него попроситься...

– Друг мой! это действительно так и есть сейчас... Но ведь не все же будет царствовать в мире зло; не все же зло будет одерживать верх над добром! Когда-нибудь придет и такое время, когда добро победит зло... А чтобы оно пришло скорее, нужно всем и каждому стоять за добро и противиться злу всеми возможными способами... Пусть так, теперь праздные места клад для консистории и достаются не Лизам и подобным ей, а дочерям богачей; но неужели и попробовать нельзя доставить такое место сироте?..

– Кажется... Я знаю, ты мне на это возразишь доставлением такого места сиротке Маше; но это случай исключительный. Раз удалось это одной сироте неожиданно, а в другой и не удается... Консистория, брат, всесильна...

– Согласен; но ведь не все же коту масленица... побрали и будет; пора им, по пословице и честь знать да бороды утирать... Преосвященный наш так добр, что с ним всегда можно говорить откровенно обо всяком деле, а тем более о несчастной жизни многих сирот и о притеснениях да поборах Злобина и его друзей. Стало быть, стоит только избежать окольного пути, а идти прямо, т.е. в консисторию не показываться, а прямо попросить преосвященного об определении тебя на место со взятием сироты, ну, хоть бы Лизы, прежде, чем где-нибудь проговоришься об этом на стороне, – и тогда твое дело будет в шляпе: преосвященный даст тебе слово и не изменит ему... Нужно пользоваться добротою преосвященного для того, чтобы зло по-немногу ослаблялось... А если этого будет мало, тогда возьмись за гласность... Видишь, что зло силится восторжествовать над добром, выведи все на чистую воду, опиши дело, как оно есть, да и пошли в какую-нибудь газету корреспонденцию, предоставляя читателям судить, на какой стороне правда... Тогда и консистория, чтобы оправдать себя, сделает уступку в пользу добра и будет осторожнее...

– Это все прекрасно; но не всякий способен на борьбу с Злобиным.

– По крайней мере, я, брат, сделаю такую штуку... Как только ты согласишься взять Лизу и отыщется праздное место, ты сейчас же подашь прошение на это место, а я между тем напишу в какую-нибудь газету корреспонденцию в том смысле, что дескать праздные места у нас большая редкость, а сирот очень много, справедливость де требует того, чтобы эти места предоставлялись тем, кто берет за себя сироту, а не дочкам благочинных и богачей... между прочим дескать в таком-то селе открылось праздное место такое-то; на него подали такие-то и такие-то... интересно знать, кому оно достанется: студенту ли, желающему жениться на бедной сироте и достойному этого места, или же дочке какого-нибудь благочинного и богатенького священника?... Об этом дескать, читатели, я не замедлю вас уведомить, когда кончится дело... Полагаю, что, прочитавши эту корреспонденцию, и консисторские дельцы поостерегутся увязить свои лапы в кармане какого-нибудь богача, добивающегося этого места для своей дочки, да и архиерей устранит дочку благочинного или богатого отца, если консистория будет тянуть на ее сторону. – Тогда он оставит место за тобою ли или кем-либо другим, берущим за себя какую-нибудь бедную сироту...

– Так. Но мне, брат, сейчас пришла в голову вот какая прекрасная мысль: я слышал сегодня, что в семинарском правлении получено известие о смерти какого-то учителя Щеголева, кажется, в зеленоводском духовном училище подвизавшегося; уж не подать ли мне на его место, чтобы жениться по свободному своему желанию, а потом, через годок уволиться от училищной службы и поступить во священники? Ведь я думаю, меня могут определить в учители-то, и это было бы очень полезно для моей дальнейшей деятельности: не занятый теперь ничем, кроме учительства, я привык бы к этому делу в течение года, а потом по поступлении во священники мог бы уж умеючи взяться за открытие сельской школы и устройство ее.

– Да, это было бы хорошо. И знаешь ли, почему в особенности хорошо? С одной стороны потому, что тебя определят самым младшим учителем в низшее отделение, где ты будешь иметь дело с детьми того же возраста, в каком будут поступать дети и в сельские школы; стало быть, будешь иметь возможность заранее познакомиться с такими методами первоначального обучения, какие тебе с первого же раза потребуются в новооткрытой сельской школе. С другой же стороны, ведь Щеголев действительно служил в зеленоводском духовном училище; стало быть, если бы ты поступил на его место в учители, мы с тобою были бы в одном городе, стали бы тогда вдвоем трудиться на общую пользу, каждый, разумеется, на своем поприще прежде всего, а потом на поприще литературном, преимущественно по вопросам касающимся духовенства и его деятельности и отношений к прихожанам, улучшения быта воспитанников наших духовно-учебных заведений и изменения некоторых порядков в быте самого духовенства. Ты стал бы проводить эти вопросы дня в повестях своих и рассказах, а я в корреспонденциях. Мы друг друга стали бы ободрять и поддерживать во всем. Чрез поступление в учители план наш об открытии тобою сельской школы, конечно, замедлился бы на год; но это не беда: после дело у тебя пойдет лучше и целесообразнее.

– Но это поступление в учители было бы хорошо и в том отношении, что я женился бы тогда, когда захотел и на ком захотел, да и место-то выбрал бы себе получше

– Как получше? Побогатее? И не думай об этом! Богатство сделает тебя тем же, чем сделало оно многих наших отцов, занимающих хорошие места: ты там растолстеешь, разжиреешь, обленишься, пристрастишься к роскоши, заведешь большое знакомство и погрязнешь в житейских дрязгах; а своему делу будешь плохой работник, нельзя ведь работать Богу и мамоне одновременно.

– Конечно. Но я не желаю непременно богатого места, а такого, чтобы можно было не видеть тяжелой нужды, чтобы всегда иметь кусок насущного хлеба свой трудовой и с бедными поделиться им. Особенно мне хотелось бы поступить в такое место, где достаточно есть при церкви земли невдалеке от села и недурного качества: я вывел бы там хорошее хлебопашество и правильное рациональное домашнее хозяйство. Тогда я приложил бы к делу те теории «сельского хозяйства», какие нам преподавались в семинарии. Я их слушал ведь хорошо и во всяком случае сумею их приложить к делу. Улучшение домашнего и полевого хозяйства рациональным образом, я думаю, дало бы мне возможность избавить себя от собираний по приходу новины мукою, овсом, яйцами, льном и прочим, чем обыкновенно собирают наши отцы отчасти по заведенному исстари обычаю, а отчасти и по нужде. Хоть некоторые и смеются над тем, что нас в семинарии учили всякой всячине и хотели из нас сделать немножко агрономов, немножко пчеловодов, немножко медиков и т.д., а как пожил я теперь в селе, да присмотрелся ко всему, так и убедился в том, что для сельского священника лучше быть знакомым немного с агрономиею, ботаникою, пчеловодством, садоводством и медициною, чем с латынью; лучше при помощи сельскохозяйственных наук иметь все свое, чем ходить по приходу побираться мукою, овсом и разными разностями; лучше иметь понятие о более общих в народе болезнях и способах лечения их простыми средствами, чем смотреть на уродование народа разными бабками да знахарями разными снадобьями. Словом, брат, лучше немножко быть знакомым с «сельским хозяйством», чтобы и самому уметь правильно пользоваться землею и всеми удобствами сельской жизни для домашнего хозяйства и других научить тому же, а равно и с медициною, чтобы уметь подавать помощь заболевающим и предохранить многих от последствий лечения их разными снадобьями шарлатанов таких, как известные у нас Иваны Купалы Бобровские да чуть не всесветные соломеннозаводские коновалы, – чем, как у нас в училище говорилось, собаку съесть по-латыни, да ничего не смыслить в предметах первой необходимости для сельского священника. Что проку в этой проклятой латыни?!.. Долбили-долбили мы вокабулы, а на что они нам теперь нужны? Ведь в жизни сельского священника латынь решительно ни на что не нужна, никакой пользы никому не принесет, потому что ни к чему не может быть приложима. Для чего же нас мучили столько лет этою проклятою латынью, когда она нам не нужна в жизни? Пусть бы учился ей тот только, кому нужно идти в высшие учебные заведения, а нас то, целые сотни-то человек, каждокурсно остающихся в епархии, для чего пичкают этою дрянью? Для того, чтобы мы потом целую жизнь проклинали свои учебные заведения за то, что они заставляли нас убивать свои силы над этою дрянью, ничуть непригодною для сельской жизни? Вот чему следует, так не учили нас: например, составление и произношение импровизациею простонародных поучений уж чего бы, кажется, нужнее для сельского священника: а нас этому и не думали учить. И выходит от того, что иной священник напишет проповедь листа в два или три, да говорит ее час целый, да так невнятно и мудрено, что никто у него ничего не поймет...

– Ну-ну, брат! Уж ты, как говорится, больно зарапортовался...

– Да ведь досадно, братец ты мой! Шут знает, что такое с нами сделали! Сыграли с нами какую-то кукольную комедию... Учили такой гадости, как эти проклятые вокабулы... точно мы иезуиты или ксендзы польские, для которых, действительно, нужна латынь... Насмешка над всем русским видна в том, что на русский язык, бывало, уделяется два урока в неделю, а на эту проклятую латынь четыре или пять уроков6, по-русски хоть собаку съешь, все не в честь, не в славу, непременно исключат, если не знаешь хорошо латыни... Право, брат, и смешно, и больно... Я знаю, брат, заранее, что ты со мною на этом пункте не согласен во многом: ты непременно укажешь мне на воспитательное значение изучения латыни, каковое значение ты, скажешь, на себе самом испытал... Но полно! Присмотрись хорошенько к делу, да реши беспристрастно, латынь ли из тебя создала такого героя, или что-нибудь другое?

– Конечно, я всего более обязан своим развитием изучению русской граматики, словесности, истории, математики, Св. Писания, логики, психологии и догматики, а преимущественно чтению книг и занятию своею доморощенною литературою, – в течение трех лет; но все же и изучение языков принесло мне свою долю пользы... Скажу, однако же, тебе, что я тоже стою против обязательности изучения латыни для сельского священника... Она ему ни на что не пригодна, когда у него в церковной и в домашней библиотеках не только нет книг на латинском языке, но и не будет никогда по неимению в них надобности, да и в русских-то книгах ощущается недостаток!..

– Э, да ну ее к шуту эту проклятую латынь! сказал с сердцем Голиков. Уж она мне и без того надоела... Скажи-ка лучше, что мне теперь делать: подавать ли в учители, или прежде съездить в Зеленоводск, да подождать, чем кончится твое дело?..

– На всякий случай, пожалуй, напиши прошение и оставь его здесь у меня, а сам ступай в Зеленоводск... Я тут увижу, что нужно будет делать, и, если понадобится, подам его кому следует, а не то найду тебе местечко праздное...

Долго еще и после этого наши герои, друзья-товарищи, просидели в «Барском селе» и протолковали о разных разностях. Вечером их встретили в кремлевском саду Воскресенский и Богословский, и о многом с ними беседовали. Но Голиков и теперь чаще всего смахивал в своем разговоре на бесполезность изучения латыни для людей, готовящихся быть сельскими священниками. Воскресенский и Богословский также были с этим согласны и ругали себя за то, что убивали время на изучение латыни, а не считали для себя нужным хорошо ознакомиться с «Сельским Хозяйством» и медициною. Да; для этих людей, стоявших теперь на рубеже новой жизни, понятна была вся бесполезность и непригодность для жизни сельского священника знания латыни и весьма ощутителен был недостаток хорошего знакомства с практическими науками, приложение которых к делу могло бы несколько улучшить быт сельского духовенства местными средствами и вывести священника из положения попрошайки, бестактного проповедника и безучастного зрителя страданий больных!..

XXII. Последствия театрoмании семинаристов

Говорят, нет худа без добра. И точно, очень часто случается, что и из худа выходит добро потому, что оно приводит нас к мысли поправить худое и заменить или загладить его добром. Так это случилось и с семинаристами мутноводскими в 1861 году: театромания привела их к мысли устроить свой собственный, доморощенный семинарский театр с целию отвлечь семинаристов от разорительного и опасного для них хождения в городской театр с поддельными билетами или вовсе без билетов; явился у них и свой доморощенный драмматический писатель Елеонский, написавший свою «Обстановку», явились и свои артисты Краснопевцевы, Румянцевы и другие; семинаристы увлеклись своим собственным доморощенным театром и, забыв про городской театр, стали заниматься своим делом не так дурно, как занимались от Рождества до масляницы, или в начале майской трети. Но вот, неожиданно случилась с семинаристами новая беда, новое худо. В тот самый вечер, 1-го июня, когда в семинарском театре представлялись старинные семинарские пьесы «Дело консистории № 278 о сивом мерене благочинного Nemo, обруганном дьячком Nihil, или крючкодейство консистории» и «Консисторский сторож», в доме одного мутноводского крючкодея с пьяным богословом Архангельским случилась прекурьезная история, которая могла привести многих к самым печальным последствиям. Дело в том, что Архангельский был малый весьма даровитый и смазливый собою, а у крючкодея, к которому он ходил на «кондицию», была дочка, правда, хорошенькая собою, но довольно сомнительной репутации, имевшая свыше 20 лет и нешедшая с отцовских рук: женихи обегали ее отчасти по ветренности ее характера, а больше всего, потому, что за нею не давали никакого приданого. Родители невольно задумывались над тем, как им быть и что делать. Когда стал к ним ходить «на кондицию» Архангельский, мысль их невольно обратилась к нему. Крючкодей этот стал подумывать о том, как бы ему привлечь Архангельского к себе и сосватать за него свою дочку да и дочка сама, кажется, понимала желание отца и ухаживала за Архангельским, но без надежды на успех в своем ухаживанье, потому что Архангельский очень часто говорил о том, что пойдет в духовное звание, а духовным тогда еще не позволялось жениться на светских, за весьма немногими только исключениями, в особенных случаях. Родители часто ласкали Архангельского, дочка ежедневно вступала с ним в разговоры и старалась обратить его внимание на себя. Архангельский по своей простоте ничего этого не замечал и, оставаясь после урока пить чай, позволял себе иногда выпить с крючкодеем и болтать всякий вздор с его женою и дочерью: все, что ни делалось в семинарии и семинарских квартирах, он свободно рассказывал в семье крючкодея, как бы в своей семинарской квартире. Когда у семинаристов устроился свой доморощенный театр, Архангельский рассказал в этой семье и о нем все подробности, и даже, списавши самую пьесу Елеонского, вручил ее крючкодею, по его просьбе, на память о своем знакомстве с ним. Он сам же за чаем, и прочитал ее всем. Пьеса эта всем очень понравилась и как нельзя лучше пригодилась хозяевам. Одновременно у отца и матери родилась в голове мысль «обставить» Архангельского и таким образом сбыть с рук свою дочку за такого человека, который не засидится без куска хлеба, на какую бы службу ни поступил он; но и дочка сама не прочь была от той же мысли, видя безуспешность своего ухаживанья за Архангельским.

– Ах, – сказала она, – какая славная эта пьеса! Просто прелесть. И как она проста! Ее, кажется, можно в каждом доме разыграть.

– Непременно, – сказал отец. – И мы ее непременно разыграем когда-нибудь в свободное времн. А г. Архангельский не откажется помочь нам своим участием в ней.

– Разумеется! – сказала мать. Кому же более, как не ему, можно будет у нас разыграть роль главного героя? А Катя не откажется разыграть роль главной героини.

– Я не прочь от этого, – сказала дочь.

– А вы, г. Архангельский? – обратилась мать к нашему богослову.

– Пожалуй, и я согласен, только для этого нужно выбрать такое время, когда мне можно будет свободно отлучаться из корпуса на целый вечер, т.е., когда я не буду ни корпусным дежурным старшим, ни комнатным дежурным.

– А когда же это будет?

– Чрез две недели.

– Вот и прекрасно! Чрез две недели будет Вознесенье: вы, вероятно, будете свободны, и мы разыграем «Обстановку».

– Я согласен, и очень буду этому рад.

Не предполагая ничего дурного в желании этой семьи разыграть «Обстановку», Архангельский в тот же день заучил хорошо свою роль главного героя и потом с нетерпением ожидал 1-е июня, чтобы в этот день отличиться в своей роли. А между тем против него уже составлялся целый заговор.

– Знаешь, что я тебе скажу, mon ami, – сказала крючкодею жена его в тот же самый день. – «Обстановка» эта, если бы только ты этого захотел, могла бы решить судьбу нашей Кати. Ведь ей уже немало лет, ведет она себя немножко нескромно, щеголять любит не по нашим с тобою средствам, приданого за нею мы не можем дать никакого, кроме того, что есть у нее, и вот она у нас засиделась в девках. И что, если она еще так-то просидит лет пяток или совсем не сойдет с рук? Подумай, какою тяжестью будет она для нас!

– Этого мало, сказал крючкодей. А что, если она, при своем своеволии и при своей нескромности, вдруг в одно прекрасное время одарит нас внуком или внучкой? Ты вот о чем подумай-то! Ведь свет-то полон соблазнов, а у молодой девушки всегда естественно желание нравиться и иметь поклонников.

– Ах, всегда и всего можно ожидать от нашей Кати! Поэтому-то я думала бы навязать ее Архангельскому: он малый даровитый и трудолюбивый, а на вкус в женщинах, кажется, неприхотлив; притом же, он ведь семинарист, стоит только его пристращать начальством; ну, он и решится дать обязательство. А Кате он не может не нравиться: это видно по всему.

– Переговори с нею. Если она не прочь от этого, мы устроим: по нужде можно и погрешить в этом.

– Катя! – сказала мать, входя в комнату дочери: – какого ты мнения о нашем учителе? Нравится он тебе?

– Мама! – сказала дочь вспыхнувши: – я этот вопрос нахожу просто глупым. Что вам за дело до того, нравится он мне или нет?

– Я твоя мать, и из желания тебе добра хочу это знать.

– А я не хочу вам на это отвечать.

– Но ведь ты не понимаешь моей цели, и от того отвечаешь мне дерзостью. Я нахожу, что он тебе нравится. Мы были бы не прочь тебя выдать за него замуж, если ты будешь согласна.

– Это глупо: он еще не окончил курса своего учения, а вы уже не прочь бы меня за него выдать. Можно ли что еще глупее этого выдумать?

– Правда, он еще учится; но чрез год он окончит курс, и тогда на тебе женится, если ты захочешь выйти за него.

– А разве он это сказал вам?

– Нет. Но он должен будет это сделать, если мы поступим с ним, как с героем «Обстановки». А поступить так нам необходимо потому, что мы приданого тебе дать не можем, а без приданого кто же тебя возьмет? Притом же.. притом же.

– Что притом же?

– Притом же, ты ведешь себя очень неосторожно, о тебе идет не совсем добрая слава, а это тоже тебе во вред.

– Этой глупо, и обидно: я не какая-нибудь дурная женщина.

– То правда, однако же о тебе идет недобрая молва. И подумай, если ты еще позволишь себе один шаг вольности, кто тебя возьмет? А когда он даст нам обязательство взять тебя, ты тогда свободна, можешь вести себя как угодно, лишь бы он ничего не знал.

– Делайте, что хотите... для меня все равно.

– А ты не будешь мешать нашему делу? Да, впрочем, и можно ли тебе портить это дело, когда лучшей партии тебе не сыскать, а надеяться, чтобы он сам посватался за тебя, никак нельзя?

– Я сказала вам: делайте, что хотите.

Пошлее, безнравственнее подобного плана навязать на шею семинаристу девушку, нешедшую с отцовских рук, едва ли возможно было что-нибудь придумать этой семье крючкодея; это было даже гораздо хуже осмеянного Елеонским в «Обстановке» поступка Степановых с Алявдиным: там в «Обстановке», по крайней мере Лиза всею душою любила Алявдина и изнывала от своей любви к нему, так что сам Алявдин наконец скорее решался жертвовать собою для Лизы, чем смотреть равнодушно на то, как она иссыхала от своей страстной любви к нему; а здесь, в предположенном поступке семьи крючкодея с Архангельским даже и этого не было. Здесь отец и мать прямо имели в виду сбыть с рук свою дочку и на случай грозившего им позора от неодобрительного поведения их дочки прикрыть позор обязательством невинного человека взять их дочку против его на то воли, и даже сама мать не стыдясь прямо высказывает своей дочке, что если Архангельский даст обязательство взять ее, она будет свободна, может тогда вести себя так распущенно, как только захочет, потому что это не повредит ее выходу в замужество. Однако же такая безнравственность поступка с человеком, ни в чем неповинным, даже и самой дочке ни сколько не показалась дикою, потому что обычай мутноводских приказных и мещан сбывать с рук своих засидевшихся в девках дочек так в ту пору был распространен в Мутноводске, что казался этим бесчестным родителям и их засидевшимся дочкам сачим обыкновенным явлением, а с другой стороны Кате и то нравилось здесь, что тогда, как бы она не вздумала веста себя дурно, она будет избавлена от распеканий отца и матери. И вот, против Архангельского очень легко составился союз трех лиц семьи в том убеждении, что Архангельский семинарист – существо забитое, угнетенное, легко и равнодушно встречающее все невзгоды в жизни – не посмеет протестовать против такого насилия над решением его судьбы, если они пригрозят ему семинарским начальством, а после не в силах будет отказаться от обязательства и волей-неволей полюбит навязанную ему жену, а если и не полюбит, невелика будет в том беда, в хлебе и пристанище ей не откажет. Бедный семинарист! Чего-чего невозможно было в ту пору сделать с ним каждому негодяю? Да и дивно ли это, когда он был безответен пред судом своего начальства? Как бы ни был он невинен, не мог оправдаться пред своим начальством, которое ставило ему в непростительную вину даже самую возможность клеветы на него. Так это было и с нашим богословом Архангельским.

Подпивши порядочно на празднике философов, Архангельский прямо из трактира Киреяча пошел в дом крючкодея часов в 9 вечера. Там в эту пору он застал одну только Катю, как будто все прочие ушли гулять и еще не возвращались домой.

– А, г. Архангельский! сказала Катя, встречая его. – Вы пришли разыгрывать «Обстановку»; а наших еще дома нет... впрочем, они сейчас придут. А мы с вами пока займемся репетициею... особенно нужно прорепетировать третий акт; он мне как-то не удается. Чтобы нас кто-нибудь из посторонних вдруг не застал здесь репетирующими этот акт да не подумал о нас дурно, мы отправимся в мою комнату; там будет удобнее.

– Но это неловко, – возразил Архангельский.

– Ничего. Здесь репетировать хуже. Пойдемте.

Катя попросту взяла Архангельского за руку и повела его в свою комнату; а тот спьяну-то и пошел за нею. Началась репетиция и шла долго своим чередом; в доме было совершенно тихо и не слышло было, чтобы кто-нибудь входил в него; поэтому Архангельский, забывши думать о том, что кто-нибудь может его увидеть в комнате Кати, продолжал свободно разыгрывать роль главного героя. Но, вот, вдруг в двери незаметно появляется крючкодей, по-видимому, очень встревоженный.

– Что такое здесь? – говорит он. Г. Архангельский вы здесь что?

– Мы здесь делаем репетицию, – ответил Архангельский.

– Какую репетицию? Что здесь за репетиция? Вы задумали соблазнить и обесчестить мою дочь? Жена, сюда!

Является жена, по-видимому, в большем волнении.

– Что это? – кричит она. – Катя! как это ты смела сделать? Зачем он зашел в твою спальню? Я убью тебя негодную.

Мать засучила рукава, уставила кулаки и бежит к дочери.

– Виновата, говорит дочь – я думала, здесь можно репетировать.

– Вы опозорить мою дочь задумали! – кричит крючкодей. – Садитесь сейчас же, пишите обязательство, что вы по окончании курса возьмете ее замуж, и об этом происшествии никто не узнает; иначе я сейчас же поведу вас к ректору и инспектору, заставлю вас дать мне удовлетворение, уволиться из семинарии и завтра же жениться на моей дочери. Я не потерплю такого бесчестия.

Архангельский сначала считал это за шутку, а потом увидел, что здесь дело нешуточное, и куда девался хмель его! Он вздумал было бежать, но крючкодей схватил его и запер дверь.

– Садитесь сейчас же, пишите обязательство... иначе я вас не выпущу отсюда... позову сейчас соседей и полицию... составим законный акт и отправим вас к начальству.

– Давайте, давайте обязательство! – кричала ему в тоже время мать.

Архангельский понял, что дело плохо; схватил стул, размахнулся им, как будто для того, чтобы ударить им кого-нибудь из хозяев. Все отбежали в сторону. Архангельский со всего размаху хватил стулом по встречной оконной раме. Задребежали стекла, полетели в сад все оконные переплеты.

– Ты еще хочешь буйствовать! – вскричал хозяин. – Погоди, голубчик! Я тебя поучу.

– Поучи, – сказал Архангельский, – схватил другой стул, бросил его в хозяина, а сам выскочил чрез окно в сад, а оттуда на двор, и пустился опрометью бежать в семинарию без фуражки. Крючкодей побежал вслед за ним. Как на беду и дом-то крючкодея был не очень далеко от семинарии, и потому Архангельский, выбежавши на улицу, как раз попался на глаза инспектору семинарии, возвращавшемуся домой с обычной своей вечерней прогулки за городом.

– Архангельский! Архангельский! подите сюда, – крикнул ему инспектор; – а Архангельский со страху, не слыша этого крика, бежит себе без оглядки прямо в ворота семинарии.

– Отец инспектор! – крикнул вдруг, выбежавший на улицу, крючкодей, увидевши инспектора: – явите мне свою нелицеприятную справедливость... избавьте меня от беды, какой и во сне не видал...

– Что такое случилось? – со страхом спросил инспектор.

– Случилось несчастье, которое не только моей семье, но и всей вашей семинарии грозит неминуемым позором, если вы не вникните в это дело и вынудите меня обратиться к полиции...

– Ах, Боже мой! да говорите же, что случилось и к чему я тут?..

– Ваш ученик Архангельский, воспользовавшись нашим отсутствием из дома для прогулки, когда дома оставалась одна только наша дочь, пьяный вломился к нам в дом, забрался в комнату дочери, признавался ей в своих пошлых чувствах и хотел оскорбить ее честь... Когда мы вернулись домой, он выбил окно и выпрыгнул из него без фуражки...

– О, Боже мой!.. О, Боже мой!.. будьте покойны, мы завтра же за это исключим его по журналу... а там вы ведайтесь с ним, как сами знаете...

– Но ведь чрез это сделается по всему городу огласка... И нам, и всей вашей семинарии это весьма много повредит... Я этого вовсе не желаю... Я хочу только того, чтобы вы приказали ему дать мне обязательство по окончании курса взять мою дочь...

– Этого я не могу сделать... Мы его завтра же исключим за это в пример другим и в оправдание себя перед городом и перед начальством. Пожалуйте ко мне завтра в семь часов утра... мы сообща решим это дело, только пожалуйста не давайте ему огласки...

Крючкодей этим удовлетворился и пошел домой. Зная трусливый характер инспектора, крючкодей вполне был убежден, что на следующее утро он вынудит у инспектора согласие на то, чтобы Архангельский дал ему требуемое обязательство и дело тем прекратилось, и потому возвращался домой довольный своею встречею с инспектором; а инспектор сам не свой поехал в семинарию.

– Послать сюда ко мне старшего Архангельского, сказал он своему служителю, как только вернулся домой.

Чрез три-четыре минуты явился к нему Архангельский в слезах, весь дрожа от страха за свою участь.

– Где ты, мерзавец, шатался? – крикнул на него инспектор. – Говори скорее, как ты вломился в дом каких-то честных людей, когда в доме была одна только их дочь, а сами они были в отсутствии, вошел в комнату их дочери и намеревался оскорбить ее честь, а когда пришли ее родители, выпрыгнул в окно без фуражки.

– Виноват я в том, что я действительно разбил окно и выпрыгнул вон без фуражки; но я вовсе не вломился в их дом и вовсе никогда и в помышлении не имел ничего против чести их дочери... Это чистая клевета... Я понимаю, к какому высокому сану я себя готовлю, и берегу свою честь и честь других более всего... Они меня нарочно, злоумышленно оклеветали...

– Оклеветали?.. Хорошо. Мы завтра же тебя по журналу в пример других исключим из семинарии... Если бы это и действительная была клевета на тебя, то уже самая возможность этой клеветы есть твоя непростительная вина... Поди, мерзавец, в карцер! Пусть тебя заключат туда на всю ночь... Завтра я тебя позову...

Инспекторский служитель получил от инспектора приказание заключить Архангельского в карцер; значит, толковать больше нечего было, и вот наш Архангельский чрез две-три минуты уже в карцере – в тесной, темной и грязной каморке, в которой кроме изломанной кровати с соломой ничего не было. Страшная грусть вдруг овладела им, потому что ему еще в первый только раз пришлось попасть в эту семинарскую тюрьму. Мысли одна за другою и одна мрачнее другой потянулись в его голове целою вереницею; слезы ручьем брызгнули у него из глаз, и он как безумный бросился на постель в страшной досаде на самого себя и в страхе за свою будущую участь. Ровно в 7 часов утра крючкодей явился к инспектору, и этот трусливый судия тотчас же шлет за Архангельским. Начинаются новые сцены.

– Расскажите но совести все, как было, – говорит инспектор Архангельскому, едва только тот успел к нему войти в квартиру.

Архангельский рассказывает ему все по совести, как было.

– Гм! – говорит нахально крючкодей. – Недурно все придумано... Ночку-то не поспал, сочинил целую комедию... И все это чистая ложь... И самую «Обстановку» задумал к нам принесть с тою именно целию, чтобы отвести нам глаза и одурачить нас...

– А что это за «Обстановка?» – сказал инспектор.

– Вона! – нахально вскрякнул крючкодей. – Хорош же вы о. инспектор, когда не знаете этого! Да это пьеса, написанная каким-то вашим семинаристом и уже не раз игранная вашими семинаристами в своем семинарском театре на этой трети...

– В каком семинарском театре? – с ужасом спросил инспектор.

– Эге-ге! в каком театре?.. Да что же после этого вы тут делаете с тремя своими помощниками, когда даже и этого не знаете? Семинаристы квартиры старшего Майорского устроили свой театр, и чуть не вся ваша семинария в нем два раза в неделю ликует. Да там даже вчера разыгрывалось две старинные пьесы.

– Кто же там играет? Уж не женщины ли какие?

– Краснопевцев, Румянцев, Сахаров, Пашковский, Повпертов, Глаголевы, Архангельские, Покровские и многие другие, а вдобавок к ним однажды играла одна девчонка, безнравственной матери дочка, именно дочка квартирной хозяйки.

– О, Боже мой!.. О, Боже мой!.. – воскликнул инспектор, всплеснувши руками. – А вы почему же это знаете?

– А вот все это я слышал даже от этого господина, да это и всему городу известно.

– Правда ли это, Архангельский?

– Так как я сам обвинялся пред вами в ужасном, никогда даже немыслимом мною, проступке, – ответил Архангельский: – то позвольте мне молчать, потому что я был бы низким человеком в глазах всей семинарии, если бы что-нибудь стал говорить вам про учеников, попавши сам в беду.

– Расскажите все, и я за это облегчу ваше наказание.

– Вот именно по этому-то я и не могу ничего вам сказать. Всякий скажет, что я из желания оправдать себя, наябедничал вам на своих товарищей. У вас есть помощники: спросите их... Я своим собственным горем убит и уста мои не отверзутся никогда для того, чтобы клеветать вам или доносить на своих товарищей для того, чтобы себя выгородить из беды или облегчить свою участь.

– Поди опять, болван, в карцер, пока тебе не будет объявлено решение семинарского правления. Ты ныне же будешь по журналу исключен.

– Пощадите, ваше высокопреподобие!.. Не лишайте меня счастия окончить курс... Я невиновен... Месяца два-три просижу в карцере... худую характеристику дайте мне, только не лишайте меня прав... Ведь я сын дьячка: какие права буду я иметь, не докончив курса?.. И не падет ли на вас вина в том, что меня невинно лишили всего?

– Но иначе нельзя поступить! Ты не годен в духовное звание!

– Я дам вам подписку в том, что не пойду в духовное звание, только не лишайте меня счастия получить права гражданские. Во всем этом деле нет ничего, кроме одного только странного недоразумения. Я совершенно невиновен. Полагаю, что и мой обвинитель не с злым намерением взводил на меня напраслину.

– Уже и то одно ставится тебе в непростительную вину, что ты подал повод к такому недоразумению... Иди опять в карцер.

– О. инспектор! – сказал крючкодей – Я вас ведь не просил исключать его, а лишь взять с него обязательство жениться на моей дочери.

– Да что вы толкуете! Этого нельзя сделать.

– А если вы этого не сделаете, я вам тогда удружу: я пойду к архиерею и расскажу ему про все и про театр, да сверх того еще напишу в газеты корреспонденцию... Кому будет плохо-то?.. Может быть, здесь действительно вышло недоразумение.

– О, Боже мой!.. Я не знаю, что и делать... Пожалуйте ко мне еще завтра... я подумаю как быть... А ты, Архангельский, иди тотчас же в карцер, доколе не позову тебя.

Архангельский снова очутился в карцере и еще грустнее прежнего стало ему. Крючкодей, проходя мимо сторожки, подошел к двери карцера и в замочную скважинку сказал ему: «Если вы сейчас дадите мне обязательство, я скажу инспектору, что ничего не ищу, и вы докончите курс». Архангельский подумал и решился дать обязательство. Один из учеников украдкою принес ему поллиста бумаги, перо и чернильницу, подал сквозь маленькое отверстие в окне, и он тотчас же написал обязательство в том смысле, что по странному недоразумению обвиняемый в намерении оскорбить честь дочери крючкодея, он обязуется взять его дочь замуж по окончании курса, чтобы доказать свою честность. Получивши это обязательство, крючкодей вернулся к инспектору и заявил ему, что он ничего не ищет на Архангельского и берет назад свое обвинение его в намерении оскорбить его дочь.

– Вам как угодно, – сказал инспектор: – а мы все-таки поставим ему в вину самую возможность обвинения его в таком проступке по недоразумению с вашей стороны... Этого простить нельзя.

– Но, помните, что тогда и я не останусь у вас в долгу... Подумайте, что из этого выйдет... Я отказываюсь от самого обвинения.

Не сказавши больше ни слова, крючкодей пошел домой вполне довольный тем, что он добыл обязательство и дочка его, теперь ли или через год, сойдет с его рук без всяких забот и хлопот. Вскоре он возвратился домой и его радость разделили с ними жена и дочка. А Архангельский – этот добрый и честный человек в эту пору не смел даже и подумать о том, чтобы с ним сыграна была такая в полном смысле слова мошенническая штука: во всем, что ни случилось, он винит одного только себя самого. «Во всем, думал он: во всем не иной кто, а лишь один я виновен... И зачем мне нужно было входить в комнату девушки и потом выпрыгивать в окно? Это до кого бы ни довелось, всякий принял бы за доказательство того, что я намеревался оскорбить честь девушки. И в какое ее, бедную, неловкое положение я поставил теперь!.. Правда, данное мною обязательство в существе дела пуф, потому что я еще несовершеннолетний и не имею права давать обязательства, какие бы то ни было; но я семинарист, я беден да честен, своему слову не изменю никогда, не дам в посрамление честной девушки, что бы ни случилось со мною... Я все перенесу на себе... Но может ли она быть уверена в этом и не будет ли она опасаться, что я ее обману?.. Не будут ли родители постоянно точить ее за то, что она в простоте сердца ввела меня в свою комнату?..» И чем более он раздумывал теперь о случившемся с ним, тем все более и более винил себя во всем не только пред семьею крючкодея, но и пред всеми семинаристами, о коих инспектор от крючкодея узнал, что они устроили у себя свой доморощенный театр...

Между тем, как Архангельский сидел-томился в карцере, инспектор таскал к себе учеников, одного за другим, и производил дознание обо всех подробностях устройства доморощенного театра в квартире Майорского, грозил всем заключением на неделю в карцер, дурною отметкою поведения за май и исключкою из семинарии по журналу, охал, вздыхал и не знал, как быть и что делать. Само собою понятно, что прежде всех при этом на сцену явился Майорский, затем потребованы были на суд Елеонский, Краснопевцев, Румянцев, а за ними многое множество других учеников квартирных и казеннокоштных.

– Что ты там, мерзавец, и сам делаешь ненростительные проступки, и другим позволяешь делать их, и всю семинарию развращаешь, и нас всех подвергаешь страшной опасности? крикнул инспектор по обычаю на Майорского, едва только тот показался.

– Я ничего особенного не знаю ни за собою, ни за другими, – ответил Майорский, не знавший еще, о чем тот говорит ему.

– Ничего не знаешь!.. А что у тебя вчера было в квартире? Какой вы там театр у себя устроили? Что вы там вчера разыгрывали? Кто написал «Обстановку»?.. Кто ее разыгрывал? Говори, болван, скорее! Я тебя поставил старшим квартирным и поведенным, а ты и не думаешь исполнять свои обязанности и сам же первый нарушаешь их... Уже в городе известно всем, что у вас делается; а я и доселе ничего не знал бы, если бы какой-то честный человек из приказных не рассказал мне всего, потому что этот болван Архангельский попался ему в руки... Он теперь сидит в карцере за свое дебоширство... сегодня же мы исключим его из семинарии... Вечером пусть и тебя заключат в карцер на место его; а завтра и тебя мы исключим по журналу в пример всем прочим старшим... Передай свое старшинство казеннокоштному богослову Богоявленскому... Пусть он все примет от тебя, а ты приходи в карцер... Пошли теперь сюда этого дурака, сочинителя «Обстановки», да тех болванов, актеров Краснопевцева, Румянцева и всех прочих...

– Ваше высокопреподобие! Позвольте объясниться...

– Нечего объясняться теперь... Сегодня в карцер, а завтра мы тебя исключим... Ступай вон!.. Пошли тех болванов...

Минут чрез пять на сцену является Елеонский.

– Ты, болван, что за безнравственную пьесу написал?

– Написанная мною пьеса вовсе не безнравственна...

– Я не знаю, безнравственна она или нет; но безнравственно то, что ты написал пьесу... Как ты смеешь заниматься такою безнравственною пустотою?.. Завтра тебя заключат в карцер, а после завтра ты будешь по журналу исключен из семинарии в пример всем прочим ученикам...

– Но что же я сделал дурного? За что меня исключат? Ведь я сочинение написал... Оно вышло очень хорошо и стало известно всей семинарии... Что же тут дурного?..

– Иди вон!.. Завтра будешь в карцере, а послезавтра исключим.

Елеонский уходит; на сцену же являются гг. актеры.

– Что вы там такое делаете, болваны? Что за театр вы открыли? Что за пьесы вы разыгрываете?.. Подавайте сегодня же увольнение; а не то мы сами вас исключим по журналу в пример всем прочим ученикам...

– Простите... ведь мы шутили...

– Какая там шутка!? Весь город про то знает, что вы открыли театр в квартире... Идите вон!.. Подавайте увольнение... Пошлите сюда поведенных дежурных старших...

Чрез несколько минут на сцену явились три дежурных старших по поведению.

– От чего вы мне до сих пор не донесли, что в квартире Майорского устроили некоторые негодяи театр и почти вся семинария туда ходит?

– Мы ничего предосудительного не видели в том, что семинаристы в своей же квартире разыгрывали некоторые пьесы в свободное время...

– Что вы еще мне говорите?!.. В наказание за это я лишаю вас должности старших по поведению... Передайте камерные журналы сейчас же Флоринскому, Долинскому и Белинскому; а сами высидите в карцере по неделе... а там мы посмотрим, что с вами сделать...

Вслед за тем инспектор стал таскать к себе учеников, посещавших доморощенный театр; а потом предпринял свое путешествие по классам с обычною при этом перекличкою учеников, неизбежными нотациями, угрозами, запискою в журнал, приказаниями остричься, с квартир не отлучаться, бездельем не заниматься и т.д. и т.д. При этом целые десятки учеников были им посланы на голодный стол или поставлены в классе на колена на неделю, или осуждены на заключение в карцер, одним велено было подавать увольнение, другим сказано было, что им будет за май отмечено поведение с дурной стороны, а иные совсем были оставлены «без поведения» до самой сентябрьской трети... Дело не дело, а шутить подобными распоряжениями инспектора ученикам нельзя было, потому что все знали, что этот инспектор свои угрозы часто приводил в исполнение, благодаря тому, что в его руках сосредоточивалась вся власть по отношению к отметке поведения ученикам и представлению архиерею характиристики каждого ученика, в которой он прописывал каждому все до самых пустых мелочей, и которая весьма много вредила окончившим курс... Видя непомерное бешенство инспектора и зная его злопамятство и настойчивость, а вместе и безалаберность, ученики приуныли, особенно те, которым сказано было, что их исключат но журналу, или приказано было подавать увольнение, каковы были почти все ученики квартиры Майорского. Положение их было опасное, и нужно было искать сильного ходатая за себя пред инспектором, чтобы в самом деле не вылететь из семинарии легче пуху с дурным поведением и без заслуженных прав гражданственности. Взоры всех квартирантов Майорского в эту пору невольно обратились на Владиславлева, на которого они вполне надеялись, что он успеет в своем ходатайстве за них пред инспектором...

– Дорогой наш Василий Петрович! сказали они Владиславлеву по возвращении из класса: заступитесь за нас: мы попали в беду...

– Что с вами случилось? в чем дело? спросил Владиславлев. Или инспектор узнал о вашем театре и требует к ответу?..

– Все узнал и всем нам грозит исключка из семинарии...

– Плохо... Но расскажите мне все в подробности...

Ученики Владиславлеву рассказали все, что знали сами.

– Хорошо, сказал Владиславлев: – я попробую счастия... вечером пойду к инспектору и, сколько хватит моих сил и уменья, буду защищать вас...

Часов в пять вечера Владиславлев отправился к инспектору, чтобы застать его дома и поговорить с ним о семинарском театре.

– Здравствуйте, Владиславлев! сказал ему инспектор, когда он вошел в квартиру инспектора. Как кстати вы пришли ко мне... Пойдемте чай пить и поговорим с вами кое-о-чем...

Владиславлев вошел в столовую инспектора, помолился Богу, попросил благословения инспектора и потом, по его приглашению, сел с ним за чай к столу.

– Ну как вы поживаете? сказал ему инспектор,

– Не знаю, что сказать вам на это... Поступаю в Зеленоводск во священники, а с академиею прощаюсь...

– Слышал я об этом... Что ж делать?.. Вы и здесь не пропадете... Будете таким же ревностным священником, каким ревностным были учеником, и хорошо будет... все полюбят вас, и начальство не забудет вас своим вниманием и поощрением...

– Постараюсь быть во всем исполнительным...

– Не слыхали ли вы чего-нибудь новенького в городе?.. Что граждане поговаривают о наших семинаристах?..

– От граждан о семинаристах ничего дурного не слышно... Но я сегодня слышал, что кто-то вам на них сделал донос, что они устроили у себя свой театр, и вы теперь подвергли преследованию множество учеников... Я даже пришел к вам именно поговорить об этом деле и просить вашего снисхождения ученикам, пока вы об этом еще не доводили до сведения высшего начальства и в городе нет никакой огласки, и, стало быть, есть возможность уладить это дело...

– Да, такая история случилась, что я просто ума не приложу, что мне делать... Несомненно, что Майорского, Архангельского, Елеонского, Краснопевцева, Румянцева и некоторых других мы в пример всем прочим исключим по журналу... Но как быть с великим множеством других учеников, замешанных в этой истории?.. Да: я просто ума не приложу... А вы как смотрите на всю эту историю... Мне любопытно знать ваш взгляд на это дело, потому что вы нередко выводили меня из недоумения своими замечаниями и противоречиями моим распоряжениям, хотя, правда, это мне тогда очень не нравилось... Это тоже иногда полезно...

– Я думаю, что вы слитком жестоко и не по справедливости хотите поступить с учениками. Такого наказания они вовсе не заслужили.

– Ну, вот еще жестоко!... Вы всегда потворствуете мерзавцам.

– Разумеется, жестоко, если даже смотреть на это дело, как на действительный проступок учеников, заслуживающий преследования.

– Но иначе никак невозможно поступить.

– Вы ошибетесь, если так поступите. И вся вина за погибель многих, в действительности незаслуживающих этого, учеников и пред судом будущего историка мутноводской семинарии и пред судом самих учеников, их отцов и всего общества падет именно на вас. Говоря правду, во всей этой истории более всех виновны вы сами и три ваших помощника, как допустившие самую возможность этой истории.

– Ну, вот, я и наперед это знал! Я знал, что во всем этом вы меня же и обвините. Это ваша обыкновенная манера нападать на меня, когда хотите оправдать мерзавцев. В ваших словах я узнаю прежнего Владиславлева... О, Боже мой!... О, Боже мой!... Вы не изменились!

– Извините, если это неприятно вам слышать. Но это истинно так, и я это докажу вам сейчас. Ведь театр у семинаристов устроен не со вчерашнего дня, а с начала трети, в зрелище участвует целая семинария, не только квартирные, но и казеннокоштные ученики, состоящие под постоянным непосредственным вашим надзором. Спрашивается, куда же доселе смотрели вы и ваши помощники? И вы сами не виновны ли в том, что допустили слабость надзора за учениками, а потом свою же собственную вину хотите искупить несчастьем многих учеников? Опять скажу вам, извините за резкость моего тона; но это истинно так. Не я один, а все так взглянут на это дело.

– О, Боже мой!... О, Боже мой!... Мерзавцы шалят, а воспитатели виноваты.

– Да, истинно так, если смотреть на это дело, как на действительный проступок... Но ведь в существе дела это лишь только воображаемый вами проступок, а не действительный.

– Что вы говорите? Замолчите пожалуйста: уж вы далеко зашли.

– Нет, недалеко. Если вы узнаете, что именно заставило учеников устроить свой собственный театр и с какою целию, вы тогда увидите, что я совершенно прав. И вместо того, чтобы карать устроителей этого театра за воображаемый вами проступок их, вам следует сказать им спасибо за то, что они этим вам же самим с вашими помощниками оказали громадную услугу.

– Какую услугу?.. Доставили нам горе?

– Нет. Именно они оказали вам услугу. Вы знаете ли то, что, при всех ваших строгостях, ученики от святок и до поста не пропускали ни одного театра городского, позаложили все свое имущество и денежки снесли в кассу театра, писали роли и за это ходили в театр целыми сотнями человек, добывали поддельные билеты на галерею и с ними потом проходили в театр? Я знаю, что вы зорко в это время следили за семинаристами; но знаете ли вы то, что они за вами следили еще зорче, что они переодевались крестьянами, мещанами, солдатами, подделывали себе усы и бороды, надевали парики и свободно проходили мимо вас? Знаете ли, что театромания ими овладела до того, что целый месяц даже в вашем корпусе ученики не ночевали дома, а койки их занимали в спальнях ученики училища и сторожа? Знаете ли вы, что были случаи, когда жулики ограбляли учеников и пускали их нагих?

– Вы говорите нечто невероятное. Это меня удивляет.

– Знаю, что вы всему этому удивляетесь, но это так было. Театромания учеников была так велика, что не было средств избавить их от этой пагубной страсти крутым поворотом. Чтобы поправить эту беду, чтобы мало-помалу отвлечь внимание учеников от городского театра и не наделать вам больших хлопот в случае скандала при хождении в театр с поддельными билетами и не опозорить всей семинарии, Майорский, Елеонский, Краснопевцев, Румянцев и некоторые другие вздумали открыть свой семинарский театр с тем, чтобы потом придумать какое-нибудь средство натолкнуть учеников на какой-нибудь род деятельности, который бы отвлек их внимание и от этого театра и дал возможность закрыть его. И их же, этих самых людей вы теперь хотите карать за то, что они избавили и вас самих и всю семинарию от неминуемого позора в случае, если бы ученики продолжали свое хождение в городской театр и попали в руки полиции с своими фальшивыми билетами! Не вправе ли после этого первый же встречный сказать вам: за чем вы смотрите в семинарии, и кто больше добра сделал семинарии, вы ли своею строгостию или эти ученики своим театром, при овладевшей семинаристами театромании? Не вправе ли каждый описать это и предать гласности? И это, поверьте мне, будет так, потому что вы хотите исключить учеников даровитых, у которых рука не дрогнет и не устанет все это описать.

Владиславлев хорошо знал натуру инспектора и поэтому нарочно напирал на то, чтобы поставить его виновником всего случившегося. А инспектор сидел, как убитый, весь побледнел, глаза вытаращил, слушал и ушам своим не верил тому, что слышал; ужас объял его и он не знал, что ему в самом деле делать.

– О, Боже мой!.. О, Боже мой!.. Неужели это так было?..

– Истинно так... Я все это хорошо знаю...

– А перестали ли ученики ходить в городской театр?..

– Они даже и думать о нем забыли, потому что по истине увлеклись своим собственным театром и в особенности на самый первый раз было удачно представление «Обстановки», всех приведшее в восторг и убедившее в том, что семинаристы могут иметь свой собственный, чисто семинарский театр и не нуждаться в городском...

– О, Боже мой!.. И что только мне делать с этим?!. Как ваше мнение?..

– Я думаю, что исключить многих учеников было бы непростительною ошибкою вашею и всего семинарского начальства, вопиющею несправедливостию и причиною озлобления всей семинарии против вас... По моему мнению, пока еще кроме одних вас никто ничего не знает обо всей этой неприятной истории, вам следует стушевать ее... Не объявляя прямо ученикам, что прощаете их, вы оставьте их в недоумении на счет их судьбы, дайте им другое развлечение и натолкните их на какую-нибудь деятельность помимо классных занятий... Ну, например, у нас в семинарии есть много учеников, которые – это тоже тайна для вас – превосходно играют на скрипке, гитаре и кларнете, позвольте им по временам сходиться вместе, хоть здесь же в корпусе, и играть для учеников... затем, теперь настал июнь, не запрещайте ученикам ходить купаться на Ивановское болото и дорогою петь песни... все это отвлечет их внимание от театра и будет для них развлечением... Наконец, театр и гулянье в Александровском саду, на которое ученики тоже могут ходить украдкою тайными путями, бывают три раза в неделю, в эти дни давайте ученикам экспромты на дом к следующему дню на темы самые простые из быта семинаристов... поверьте, что когда есть к утру задача на руках, никто не пойдет вон с квартиры вечером... Это будет, так сказать, наказанием учеников за их театроманию и принесет свою не малую долю пользы и ученикам, и вам самим... А крутыми мерами вы ничего не сделает доброго ни для учеников, ни для самих себя...

– Я подумаю об этом... подумаю посерьезнее... Но все-таки я должен буду непременно всех этих мерзавцев оставить «без поведения» до будущей трети, а за май отметить с другой стороны... А Елеонского с Архангельским мы непременно исключим...

– Это будет непростительная ошибка с вашей стороны: вы погубите двух самых даровитых учеников ни за что, ни про что, и это поведет к тому, что вся эта история сделается известною всеми... Относительно Елеонского я вам скажу, что он-то именно первый и понял то, что для отучения от городского театра недостаточно одного только устройства собственного театра, но необходимо на первый раз разыграть свою собственную, чисто самобытную, семинарскую пьесу... Он написал комедию-водевиль «Старая бабушка» и показал ее мне, но произведение это вышло слабо; я его раскритиковал и он сжег его в печи с досады... Вполне понимая его доброе намерение и сочувствуя ему, я подал ему мысль написать «Обстановку» и дал для нее сюжет, с тою целию, чтобы предостеречь всех семинаристов-кондиционеров, сделать их осторожными и опасливыми... Он вполне понял меня, написал «Обстановку», поставил ее на сцену, не прочитавши мне, и оказалось, что новое произведение его превзошло все мои ожидания и очаровало всех семинаристов... я нечаянно попал на самое же первое представление «Обстановки» в самый же день открытия театра... Как видите, я ничего от вас не скрываю... И по совести вам говорю, что лучшего и полезнейшего на первый раз ничего нельзя было придумать... Елеонский теперь самый популярный человек в семинарии и исключить его без всякой вины весьма опасно... тогда вся семинария возненавидит вас и будет вас презирать... И поверьте, что ученики найдут средство, как отомстить вам за него...

– О, Боже мой!.. О, Боже мой!.. А что вы думаете об Архангельском?..

– Что касается до Архангельского, то я готов своею головою поплатиться, что он никогда даже и не мыслил о том зле, потому что он семинарист, а семинарист в этом случае честен: не было еще примера и не будет, чтобы когда-нибудь семинарист решился увлечь или оскорбить девушку... Его просто «обставили», как и многих других «обставляют» у нас в Мутноводске... Зло это здесь чрезвычайно развито... И если что можно сделать против этого зла, так только одно – не позволять семинаристам ни жить в нахлебниках, ни жить на кондиции, ни ходить на кондицию туда, где в доме есть девушки засидевшиеся... в этих домах семинариста всегда «обставляют»... разными хитростями и насилием его заставляют дать обязательство, когда он ни о чем дурном и не помышляет... И это зло пора бы искоренить... Само собою понятно, что обязательства эти сами по себе пуф, потому что семинаристы несовершеннолетние юноши и не имеют права давать каких бы то ни было обязательств; но семинарист честен и потому никогда даже не думает отвергнуть свое обязательство...

– Право, я даже и не знаю, что мне теперь делать. Подумаю... подумаю серьезно обо всем – и о прощении этих мерзавцев, и о купанье на болоте, и о пении, и о поощрении игры на музыкальных инструментах и о том, чем бы занять внимание учеников. А вас я прошу еще как-нибудь на днях наведаться ко мне.

Владиславлев видел теперь, что вместо одного зайца он разом убивает четырех, если не весь пяток, вместе с испрошением прощения ученикам он почти испросил им позволение ходить купаться, петь песни и играть на музыкальных инструментах, и потому поспешил проститься с инспектором, чтобы дать ему время наедине пораздумать о его ходатайстве за учеников, пока еще никто не отвлек его от этой думы. И он не ошибся в своем рассчете. Инспектор долго думал и наконец решился стушевать все дело. «В самом деле, думал он: если это дело раскрыть, вся вина пред начальством на меня же и падет, заключат, что я вовсе ни за чем не смотрю, и сделают мне замечание... сверх того все эти мерзавцы действительно ведь лучшие ученики; если их исключить, на меня восстанут все профессоры семинарии... лучше теперь я умолчу об этом деле, а после к каждому из этих мерзавцев придерусь к чему-нибудь и исключу». Инспектор позвонил и приказал своему служителю привести к нему Архангельского из карцера.

– Поди, болван, извинись пред этими честными людьми, которых ты оскорбил, сказал инспектор Архангельскому. За всех вас, мерзавцев, меня просил Владиславлев, уверяя меня в невинности всех вас, и я решился немного повременить исключкою всех вас из семинарии. Только помните, что вы обречены на исключку... малейший неосторожный шаг твой или прочих мерзавцев, и вы будете исключены... теперь же пока я отмечу вас за май с дурной стороны и оставлю «без поведения» до сентябрьской трети, а там напишу вам такую характеристику, что как только вы покажетесь к архиерею, вас сейчас же упрячут в Дамаскиновскую пустынь «под начал» года на два.

– Я на все готов и все перенесу терпеливо... но я ни в чем не повинен.

– Поди, болван!.. поди, сейчас же извинись пред этими честными людьми, и на кондицию к ним больше не смей ходить. Поди, извинись пред этими честными людьми, которых ты оскорбил, и пред тою честною девушкою.

Архангельский вышел от инспектора и пошел просить извинения у мнимочестных людей, как какой-нибудь злодей.

– Ради Бога извините меня в случившемся, сказал он крючкодею и его жене: – здесь вышло странное недоразумение... я ни в чем не повинен.

– Может быть... может быть, сказал ключкодей: – может быть, и недоразумение, но вы нас сильно скомпрометировали этим и должны были дать законное удовлетворение... это так всегда водится.

– Катерина Павловна! обратился Архангельский к дочке крючкодея: – ради Бога простите меня... вы знаете, что я невинен, ничего дурного вам не говорил, но самым входом своим в вашу комнату скомпрометировал вас, а еще более тем, что разбил окно и выскочил в него. Я согласно требованию ваших родителей дал им удовлетворение в форме обязательства взять вас замуж по окончании курса. Хотя в существе дела это обязательство письменное ни более, ни менее, как чистейший пуф, потому что я еще несовершеннолетен и потому не имею права давать какие бы то ни было обязательства; однако же не бойтесь этого. Знайте, что я семинарист, я беден, но честен, никогда не откажусь от данного мною слова взять вас замуж... но вы сами всегда свободны располагать своею судьбою. Я останусь верен вам, а вы должны быть верны мне, если хотите выйти за меня. От сегодня и до окончания моего курса мы более не увидим друг друга здесь и при встрече не кланяемся друг другу до половины июля будущего года, когда я окончу курс и явлюсь к вам узнать о вашем желании или нежелании выйти за меня. Прощайте и будьте благополучны.

– Это невозможно, сказали все в один голос.

– Это так и должно быть и иначе не может быть... До свидания.

Крючкодей хотел было что-то сказать, но Архангельский поспешно повернулся и ушел. Слова его о недействительности данного им обязательства изумили крючкодея и жену его, которые тут только спохватились, что дали промах, не засвидетельствовали произшествия, что по их мнению было бы ясною уликою против Архангельского в случае, если бы он вздумал отказаться от своего обязательства. Но для дочки их всего прискорбнее было то, что Архангельский некоторым образом потребовал от ней взаимной верности ему до выхода за него замуж и тем как бы дал ей заметить, что в случае ее ветренности он не задумается отвергнуть свое обязательство. И она нимало теперь призадумалась над тем, как ей быть, вести ли себя скромно, как следует всякой честной девушке-невесте, или же вести, как вздумается. Та прямота мыслей и чувств, та честность, с какой Архангельский высказал ей все в первый и единственный раз, удивили ее, когда она хорошо вдумалась в его слова и вникла в свое положение. После раздумья она и склонилась к мысли жить невидимкою, бросить все свои шалости и сохранить себя в целомудрии, чтобы сделаться достойною женою этого честного человека, глубоко и невинно оскорбленного ее родителями с ее же собственного на то согласия... И вдруг противны, гадки для нее стали все планы и намерения ее родителей и сами они, ее родители, потеряли в ее глазах всякое право на должное уважение к ним, как родители неблагонамеренные и люди нечестные... Неподкупная честность семинариста Архангельского победила ее, сокрушила ее гордость, уничтожила ее своеволие и наклонность к щегольству и кокетству, и пробудила в ее сердце любовь к этому честному человеку. Добро одержало верх над злом... И жаль ей стало не видеть Архангельского!.. «Буду видеть его, сказала она, наконец, про себя: с сегодня и до окончания его курса никуда больше не буду ходить ко всенощной и обедни, как в семинарскую церковь. Там я буду видеть его издали, там буду и молиться за него и за успех его учения. Постоянно видя меня скромною и богомольною, и он сам будет покоен душою и убедится в моей честности и в моей верности ему».

Между тем Владиславлев, возвращаясь от инспектора в квартиру Майорского, дорогою раздумывал о том, на какой бы новый, увлекательный и полезный род деятельности натолкнуть если не всех вообще семинаристов, то, по крайней мере, тех, которые теперь попали под опалу инспектора. После долгих раздумываний внимание его, наконец, остановилось на устройстве в семинарии бесплатной начальной народной школы для приходящих мальчиков. «Вот, сказал он, счастливая мысль-то пришла мне в голову!.. Устройство этой школы приучит самих семинаристов к школьным занятиям с детьми и заставит их по определении на места или у себя в домах открыть начальные народные школы, или вести учебное дело в школах уже открытых, а с другой стороны уничтожит теперешний антагонизм общества против семинаристов, ужасные кулачные бои семинаристов с козюками и постоянные побои мальчиков училища казюками, и самих деятелей этой школы выдвинет на вид перед начальством и избавит от всех последствий теперешней опалы инспектора против них... Непременно нужно это устроить... Переговорю об этом с опальными, а потом и с самим инспектором».

– Ну, что, Василий Петрович?.. Что Бог дал? – спросили Владиславлева все в один голос, когда он возвратился в квартиру Майорского.

– Кажется, дело улажено... Инспектор почти согласился никого не исключать и не делать гласною всей этой истории с театром. Но вообще дело ваше плохо; судьба ваша на волоске будет висеть каждую минуту и все вы будете за май отмечены с дурной стороны и оставлены до будущей трети без поведения, а это вы сами знаете, как не хорошо.

– Да. Но что же нам делать, чтобы поправить эту беду?

– Чтобы поправить эту беду, вам, господа, непременно нужно теперь чем-нибудь особенно выдвинуться на вид и обратить на себя внимание начальства с хорошей стороны. Прежде всего вам, Елеонский, я посоветовал бы поскорее подать свою «Обстановку» Гостунскому на рецензию... Она наверное ему весьма понравится: он одобрит ее и представит к ректору, как одно из лучших сочинений, написанных вне счета по доброй воле; а это уже значительно изменит самый взгляд инспектора на эту пьесу... Затем, вы все, господа, очень хорошо знаете, что в настоящее время у семинаристов существует ужасная вековая вражда с козюками, разрешающаяся зимою ужасными кулачными боями и всегдашними побоями мальчиков училища мещанами, семинаристы теперь у всех в презрении и поношении... Чем можно уничтожить эту вековую вражду?.. Мне кажется, что она очень скоро прекратится сама собою, если при семинарии будет открыта ежедневная бесплатная начальная народная школа для приходящих мальчиков... Обучаемые вами грамоте, могут ли эти дети тогда поднимать свои руки с комами грязи и камнями на вас?.. А их отцы и матери, братья и сестры могут ли не ценить вашего труда для этих детей и будут ли тогда продолжать отверзать свои уста для того, чтобы поносить вас?..

– Разумеется, – сказал Майорский, – ни мальчики не будут более бросать в нас грязью и камнями, ни их отцы и братья не будут нас напутствовать ни срамными словами, ни пинками в бока или спину... Это так естественно.

– Да. Вот вам первая польза от открытия школы!.. Но вы обратите еще свое внимание на то, что освобождение крестьян непременно поведет к открытию сельских народных школ повсюду, а не полезно ли и не приятно ли будет вам теперь же заранее, под руководством своих наставников, приучить себя к этому роду деятельности – к обучению детей грамоте?.. Да и здесь не выдвинет ли это вас на вид перед начальством и не примирит ли с инспектором, если вы откроете школу для приходящих детей в семинарии и поведете дело хорошо?.. Подумайте об этом, господа, а я переговорю с инспектором.

– Нечего и думать долго: вы скажите нам, что нужно сделать, как открыть эту школу, и мы все сделаем по вашему совету...

– Мне кажется, что это сделать нетрудно... но следует только на первое время задаваться широкою программою. Сейчас вы просто можете только испросить позволение обучать в семинарии несколько мальчиков чтению, письму, пению, молитвам и счету, а в будущем году вы можете набрать побольше мальчиков и открыть настоящую начальную школу, в которой ученикам может даваться основательное начальное обучение в духе религиозном, такое именно, которое могло бы быть достаточным для низшего класса народонаселения нашего города. Школу эту можно будет разделить на три или четыре одно за другим следующих отделения, так чтобы в старшем можно было преподавать катехизис, общие сведения из географии, русской истории и грамматики. Я переговорю об этом с инспектором и если он на это согласится, вы подадите тогда прошение ректору о дозволении открыть ежедневную бесплатную школу. Поверьте, что у вас дело пойдет хорошо и учеников будет очень много.

– Мы это все устроим. Только вы переговорите с инспектором.

На следующий день Владиславлев снова отправился к инспектору и переговорил с ним об открытии школы, разъяснивши ему всю пользу существования этой школы при семинарии. Инспектор нашел, что открытие этой школы действительно будет хорошо и сделает честь семинарии, и обещал свое содействие ученикам в этом деле. В дальнейшем своем осуществлении мысль Владиславлева встретила препятствие, с одной стороны, в том, что подобного еще примера нигде не было, чтобы ученики открывали ежедневную школу при семинарии, а с другой – в том, что нужно было обеспечить существование этой школы в материальном отношении. Тем не менее мысль эта не могла совсем умереть в сердцах учеников, горячо сочувствовавших ей и желавших осуществить ее, особенно потому, что и время этому пособило. Вскоре раздался свыше призыв духовенства всей России посвятить свои силы на дело народного образования; по всей России стали открываться церковно-приходские народные школы старанием и средствами самого же духовенства, звание народных учителей само собою слилось с званием священнослужителей; являлась потребность предварительного основательного практического подготовления будущих кандидатов священства к званию народных учителей, и тогда-то сама собою ясно выказалась потребность открытия при семинарии такой школы для детей, в которой бы ученики семинарии могли специально подготовляться к будущей своей учительской миссии в среде простого народа. Державною волею Освободителя его, призванного к образованию. Могли ли теперь ученики остановиться пред самым главным препятствием осуществления своего желания, именно пред препятствием «нет примера»? Они сами захотели быть примером для учеников всех прочих семинарий. Составили прошение они, за общим подписом богословов и философов, подали его ректору, а для обеспечения школы на самое первое время учебными принадлежностями собрали по подписке между собою до тридцати рублей. Ректор обратил на это свое внимание и с сочувствием отнесся к нему. Составлены были программы преподавания в школе пространного катехизиса и Св. Истории, объяснения литургии и других церковных служб, русской грамматики, географии, арифметики, церковного пения, чистописания и счетоводства, в старшем отделении, – изучения молитв, церковного и гражданского чтения, счисления, пения и чистописания в младшем отделении; определен был порядок занятий в школе и контроля над нею. Ректор обратился с своим ходатайством к архиерею о разрешении открыть школу и принятии ее под свое покровительство. Вскоре последовало разрешение, открылась школа с надлежащим торжеством, и пошло дело в ход. В непродолжительное время собралось более ста учеников; явилось более семидесяти богословов и философов, пожелавших принять ближайшее участие в занятиях в школе; нашлись и благотворители, которые помогли школе в материальном отношении. Школа сразу же была поставлена прочно, так что обратила на себя внимание педагогов того времени графа Льва Толстого, Золотова и других, которые нарочно проездом чрез Мутноводск посещали семинарию, чтобы побывать в ежедневной школе, познакомиться с методом преподавания и потом дать свой отзыв о школе в современной литературе; архиерей всегда с удовольствием посещал эту школу и утешался ее успехами; граждане с сочувствием и похвалою относились к ней. И школа эта вскоре сослужила великую службу семинаристам! Граждане стали относиться к семинаристам не с презрением, а с любовию; мальчики на улицах, встречаясь с семинаристами, стали снимать пред ними шапки и говорить; «Здравствуй, дяденька!»; вместо прежнего ругательного слова «кутейник» послышалось приличное название «г. семинарист»; кулачные бои и пинки в спину уничтожились; для первоначального обучения детей грамоте семинаристов стали приглашать даже в хорошие дома Мутноводска. И все наши опальные вывернулись из беды, до коей довела их театромания!

XXIII. Новая услуга Богоявленскому

Получивши билет на вступление в брак с избранницею своего сердца, Богоявленский с восторгом полетел домой с этим билетом в кармане и одною палкою в руках. И не думал он о том, что теперь он может встретить дома, вместо общей семейной радости, горе, слезы и укоризны. А все это уже ожидало его там. Альбов, получивши обо всем самые подробные сведения от Иерихонского, возвратившегося к нему из Мутноводска ни с чем, а потом и от самого Злобина, приславшего ему письмо, позаботился теперь о том, чтобы чрез одного из своих приближенных сообщить матери Богоявленского, что сделал ее сын и каких чрез то житейских выгод лишил ее. Мать с ужасом и слезами выслушала от посланного все, что велено было Альбовым сообщить ей к сведению и соображению в надежде, что она может не дозволить своему сыну жениться на избранной им, без ее ведома и согласия, невесте и тем расстроить все дело. Обманутая в своих надеждах, мать Богоявленского с нетерпением ожидала его возвращения из Мутноводска, чтобы сейчас же, как только он покажется домой, излить на него всю злость и, если будет то возможно, перевернуть все его дело вверх дном и заставить его жениться на Альбовой.

– Что это ты там такое наделал? накинулась она на сына, едва только он вошел в свою родную избенку и помолился Богу. Как это ты там обманул и меня и о. благочинного, и его друга Карпа Селивановича и даже самого нашего владыку?.. Ведь это даже сказать-то страшно... а сделать это, выкинув такую штуку, так зло насмеяться надо всеми – это, я даже не знаю, как назвать это великое преступление, за которое тебе непременно придется поплатиться в самом же скором времени... Какую это ты такую невесту красавицу... обрывашку... голь перекатную... искательницу приключений подцепил себе на каком-то постоялом дворе?.. Что это еще за новость?.. Что за позор такой?.. Мне и глаз-то своих нельзя показать на свет Божий... А сестры и вовсе теперь пропадай в девках... Мы тут глаз своих и день и ночь не осушали, как узнали о твоих похождениях и обмане... Нечего сказать, доставил матери радость на старости лет...

– Вы, матушка, ошибаетесь, кротко ответил Богоявленский матери. Я с радостию бежал домою с одним куском черствого семинарского хлеба и палкою в руках, думая в вас встретить истинную мать, а вы вместо того встречаете меня, как самая злая мачеха...

– Бежал с радостию?. Вишь какая радость для нас?.. Бежал с куском черствого хлеба?.. А мы подавились этим куском... Бежал с палкою?.. А иная мать, на моем месте, схватила бы эту самую палку да так бы ею отдубасила тебя, что ты и невесту свою забыл бы...

– Матушка! ради Бога перестаньте горячиться и понапрасну раздражаться... Выслушайте меня, как следует, со вниманием и с любовию матери, и тогда вы все поймете, все оцените по достоинству и успокоитесь... По истине говорю вам, что я, спеша домой, думал разделить с вами свою радость; а вы незаслуженно мною, не выслушавши меня, не узнавши, в чем дело, и не обсудивши всех обстоятельств его, встречаете меня укоризнами и обвинением в наших-то обманах... Вам по всей вероятности кто-нибудь здесь накляузничал на меня, сбил вас с толку и вооружил против меня...

– Никто на тебя мне не кляузничал и никто меня с толку не сбивал. Ты сам же мне писал о том, как ты с своею невестою, полунищею, обрывашкою, встретился на постоялом дворе, да и о. благочинный нарочно присылал ко мне своего родственника порассказать мне о том, как ты всех нас обманул. Нечего сказать, ловко сделал!.. Написал прошение о том, чтобы тебе дали то самое место, которое было обещано зятю о. благочинного, и в самом же прошении написал, что берешь за себя дочь о. благочинного, и пошел подавать его владыке, а потом взял да и выкинул такую небывалую штуку на великий срам не только нам, но и всему нашему роду... мало того, всему нашему духовному званию. Вот о. благочинный сам сюда приедет на этих днях. Какими я глазами буду на него смотреть? А ты как покажешься к нему?.. У, срамник!.. Обманщик!

– Напрасно, матушка, вы так гневаетесь на меня и без вины обижаете меня. Я никогда и никого не думал обманывать и не обманывал. Я действительно хотел было подать прошение владыке, о котором вы говорите, но хотел сделать это только лишь в виду крайности. Идя ко владыке с этим прошением, я Господа Бога молил о том, чтобы Он, если то будет угодно Его благости, помог мне выйти из этой крайности. Я желал жениться на девушке, сиротке, которая мне очень понравилась, а больше я ни в чем неповинен ни перед вами, ни тем более перед о. благочинным. Все же прочее устроилось само-собою не по моей на то воле, но по воле Божией, совершенно неожиданно для меня и для моей невесты. Я расскажу вам все в подробности, и вы сами это увидите.

– Ну, расскажи... расскажи, как это ты все оборудовал так, что исполнилось твое желание.

Богоявленский рассказал матери все подробности своей встречи с невестою, путешествия вместе с нею до Мутноводска, хождения в консисторию для справок о местах, решения начать дело с Альбовым и внезапной перемены этого решения.

– Как видите, матушка, сказал он в заключение всего своего рассказа, то самое место, об определении на которое я шел подавать прошение владыке, уже оказалось предоставленным тогда за тою самою сиротою, которая мне так понравилась. А это место было дотоле единственным праздным местом во всей епархии. Если бы даже я и желал жениться на Альбовой, я не получил бы этого места и должен бы был еще, может быть, многие месяцы ждать того, когда еще в епархии откроется где-нибудь совершенно праздное место. Итак, я ли во всем этом виноват? Вы видите, что сам Господь Бог здесь все устроил именно так, с одной стороны, для того, чтобы чрез это облагодетельствовать и меня и мою невесту, а с другой – для того, чтобы разрушить, как паутину, то хитросплетение, ту ложь, тот действительный обман, который быль измышлен Злобиным и прописан в прошении, им мне продиктованным.

– И не говори ты мне этого! – вскричала мать. – Не говори... Не поверю ничему. Ты все лжешь. Ты все это сам нарочно придумал, чтобы обмануть всех нас и отвести нам глаза. Ах, я горькая!.. Ах, я несчастная!.. И зачем только я на свет Божий родила тебя такого непочетника матери, такого обманщика? Я из последних жил всегда тянулась, содержала тебя столько лет в училище и семинарии на свои вдовьи куски, последние холстишки продавала, сама ходила то в лаптях, то босиком, девочек не обувала и не одевала из-за тебя. Они полотенце вышьют или чулки свяжут, чтобы продать да башмаченки себе купить, а я деньжонки у них отниму, да тебе, бывало, отошлю. Я думала, что ты выйдешь в хорошие люди и успокоишь мою старость, девочек к месту обоих пристроишь и сам будешь жить по-людски; а ты одно только горе принес мне. Другие матери радуются, определяя сына, а я плачу, горючими слезами обливаюсь.

– Вольно же вам, матушка, не слушать меня и самим для себя измышлять страдания... Чего вам от меня нужно?.. Обеспечения вашей жизни в старости?.. Я вам его доставлю при помощи Божией, и выбудете жить беспечально... Я для этого именно и остался здесь, в епархии, и не пошел в высшее учебное заведение, чтобы теперь же доставить вам покой... Я себе во всем буду отказывать, а вам аккуратно каждый месяц буду от трудов своих высылать по 10 рублей... Вы должны не плакать и горевать, а всем сердцем радоваться тому, что я нашел себе невесту по сердцу своему, поступаю в хорошее село во священники и не буду иметь обязательства содержать родных своей жены, кроме одной только ее прабабушки. Своею злостию на меня вы прогневляете Самого Господа Бога, Который распоряжается нашею судьбою по-своему всеблагому и премудрому Промыслу... И слово Божие нам говорит; от Господа сочетавается мужу жена, и разум наш часто убеждает нас в этой истине... Если Господом Богом суждено, чтобы я женился не на Альбовой, а именно на сироте Маше, то как же этого может не быть?..

– Да я этого не хочу... Я не позволяю тебе на ней жениться и не благословляю тебя...

– Матушка! напрасно вы так говорите... Хотя я, как сын почтительный, обязан просить вашего дозволения на вступление в брак и благословения; но вы совершенно забываете то, что нам, кандидатам священства, владыка дает разрешение на вступление в брак с тем или другим лицом, и родители не могут отменять совсем или только изменять его определения... Он дал мне место, он позволил мне и благословил меня жениться на сироте, и неужели вы теперь можете своим упорством все это изменить?.. Подумали ли вы об этом?.. И я, и вы обязаны ему повиноваться всецело, беспрекословно, как своему архипастырю... Самим Господом Богом ему предоставлено право, по его усмотрению и, конечно, по определению Божию на то, давать нам места и разрешать нам вступление в брак с тем или другим лицом; поэтому-то он и не спрашивается с родителями и не требует вашего согласия на мое вступление в брак с сиротою... Он выше нас с вами, и мы должны повиноваться ему...

– Он имеет свои права, как архиерей, а я свои, как мать., я в его права не вмешиваюсь, а он в мои не вмешивайся... вот тебе и сказ...

– Но вы именно хотите вмешиваться и действительно теперь вмешиваетесь в его права... Но вмешательство ваше и излишне, и бесполезно... оно ни к чему, кроме семейного нашего разлада, не поведет... А хорошо ли это, приятно ли и желательно ли дли всех нас?.. О, как это действительно больно и горько, что недобрые люди смутили вас!.. Ведь я еще здесь сказал вам, что Альбова мне не нравится, и потому, если я где найду себе невесту по сердцу своему, сосватаюсь за нее... Случилось то, чего я еще здесь желал и что еще здесь говорил... Это предел Божий... Не прогневляйте же Бога своим противлением Его воле... При том же, невесты моей вы еще не видали и вовсе не знаете ее, и недовольствоваться моим выбором и указанием Божиим не можете... Вот, Бог даст, скоро увидите ее, и останетесь ею довольны...

– Поди-ка сокровище какое неглядное нашел себе!.. Какую-то голь перекатную, оборванку, бесстыдную девчонку, которая сама ходила в Мутноводск показываться женихам и искать их себе, да и забрала в свои руки тебя, дурака и простофилю... Я и видеть-то ее не хочу... Ни на свадьбе у тебя не буду, ни в свой дом тебя с нею ни сейчас же после свадьбы, ни впоследствии не приму... Она мне не невестка, а чрез нее и ты мне не сын...

– Вот это хорошо!.. благодарю вас... вы добрая мать!.. сказал Богоявленский и залился слезами...

– Матушка! – сказала старшая дочь: – ведь Паша совсем уже получил билет на вступление в брак с избранною им сиротою, все дело теперь уже кончено и вам расстроить его никоим образом невозможно... Без воли Божией на то такое дело, важное в его жизни, не могло совершиться... Зачем же вы и себя самих, и нас всех понапрасну мучаете, и Бога прогневляете?.. Вы поверили во всем словам родственника о. благочинного; но вы забываете, что о. благочинный теперь не друг и не доброжелатель наш, а враг Паши, и потому чрез своего родственника мог наговорить вам на брата то, чего брату, может быть, и на ум вовсе не приходило...

– И ты туда же? закричала мать. Вот погоди ты, я умру, увидишь виду, насидишься с голоду и натерпишься горя... И ему, любезному дружечку, не миновать беды: родственник-то благочинного уж говорил, что и года не пройдет, как Карп Селиванович упечет его под начал, а там доберется до него так, что и во дьячки его куда-нибудь сопрет... Вот ты тогда и порадуйся его житью-бытью... А все из-за какой-то полунищей девченки, бесстыдницы, бездомницы...

Больно стало Богоявленскому, что мать, и в глаза никогда не видавшая его невесты, так поносит бедную, но честную девушку, избранницу его сердца.

– Матушка! сказал он со слезами: – меня вы браните и оскорбляйте, сколько вам угодно и как угодно... я все буду терпеть... но мою невесту, которой вы еще не знаете, прошу вас не поносить... ведь это и грешно, и ни с чем несообразно... добрые люди так не делают...

– А!.. не делают?.. А так делают, как ты?.. Ведь ты меня всего лишил... О. благочинный-то и мне хотел дать 500 рублей на обеспечение моей старости а твоя возлюбленная что мне даст?.. Нищая... голь перекатная...

Во всю свою жизнь Богоявленский не видывал своей матери такою злою и, не желая еще более ее раздражать, ушел в свой шалаш в саду отдыхать от трудов своего далекого путешествия. Сестры украдкою от матери принесли ему туда хлеба и зеленого луку, чтобы он мог подкрепить себя пищею. Но ему теперь и на ум не шла никакая пища. Ему больно было встретить такое несочувствие к его благому делу в той, от кого он более всего ожидал одобрения своему поступку, советов на предстоящий путь жизни и самых искренних благожеланий. Он не знал, что и подумать о своей матери, в самом ли деле она такая была злая женщина или недобрые люди сбили ее с толку и вооружили против него. Весь остаток дня и всю ночь он скорбел, томился, плакал и молил Бога смягчить сердце его матери; но мать и на следующий день так же злилась и даже пообедать ему не дала и дочерям запретила давать ему что-либо и разговаривать с ним. В минуты такого горя ему внезапно пришла в голову счастливая мысль обратиться за помощию к Владиславлеву. Предполагая, что друг его так же скоро получит билет, как и он, и будет вскоре проезжать или проходить на родину мимо их села, он описал Владиславлеву все подробности своей размолвки с матерью и убедительно просил его непременно по пути навестить его и уговорить его мать оставить все свои капризы и кончить дело честь-честью, благородно и с любовию матери.

Владиславлев получил письмо своего друга в ту самую пору, как он выручал из беды Майорского, Елеонского и прочих семинаристов. Была суббота. Следующий день в консисторию идти было не нужно. Принявши это во внимание, он решился отправиться немедленно на один из постоялых дворов и узнать, нет ли там извозчиков, вскоре отправляющихся в путь порожняком по черноземной дороге. Оказалось, что извощики есть и в путь они отправляются часа через два, и что часа за три перед тем с того же самого постоялого двора отправился в путь большой обоз порожняком, так что на пути его можно догнать как раз в самую пору, когда он будет готовиться в дальнейший путь и для сокращения времени можно будет в дальнейший путь отправиться именно с ним. Чего же еще лучше? Владиславлев сбегал в консисторию, справился о своем билете и оказалось, что он все еще у Злобина в руках, сел и покатил к своему другу выручать его из беды. Случилось так, что большой обоз порожняка он застал на постоялом дворе, как раз в ту пору, как уже запрягались лошади, пересел на него и покатил дальше. Часов в шесть вечера в воскресенье он был уже в селе Покровском.

– Дома ли Павел Василич, мой друг и товарищ? – спросил он, войдя в дом матери Богоявленского, помолившись Богу и приветствовавши хозяйку дома и ее дочерей с праздником и с добрым вечером.

– Дома, – сурово ответила ему хозяйка. – Где же ему еще быть?.. Сидит в саду в своем шалаше... Наделал глупостей, да и глаз матери целую неделю не показывает и на свет Божий не показывается... И в церкви сегодня не был.

– Матушка! – сказала дочь: – вы не правы... Не он к вам не показывается, а вы не хотите его видеть... в церкви же он был, но не на клиросе стоял, а в алтаре...

– Не хотите его видеть – воскликнул Владиславлев. – За что же?.. Что он такое сделал против вас?..

Мать Богоявленского с азартом стала обвинять своего сына пред Владиславлевым в том же, в чем прежде обвиняла его лично, и поносить его невесту.

– Вы ошибаетесь, – ответил ей Владиславлев, давши ей время и возможность излить всю свою злость пред ним. – Ведь дело-то было вовсе не так, как вы его себе представляете, и я не думаю, чтобы друг мой не передал его вам так, как все случилось само собою по воле Божией.

Владиславлев рассказал все подробности решения дела Богоявленского, не давая его матери возможности ни возражать ему, ни снова изливать свою злость.

– Видите, – сказал он потом, – как все сам Господь Бог устроил премудро?.. Кто же вы такая, что смеете идти наперекор воли Божией?.. Как Бог судил, так это и будет... Теперь этого изменить нельзя... Если кто и виноват пред вами, то скорее я именно, а не сын ваш... Но я был лишь орудием Промысла Божия... Сына вашего я предварительно не видал и ничего от него не слыхал... Я нарочно, бросивши свое собственное дело, теперь явился в ваш дом, чтобы скорее все покончить... Прихожане села Михайловского скорбят о том, что у них доселе нет священника, владыка беспокоится... Нужно поспешить все кончить. Прошу вас послать сейчас же одну из дочерей своих за моим другом, чтобы я лично передал ему это... Мне нужно поспешить возвращением в Мутноводск.

– Не буду я за ним посылать... не хочу ему кланяться...

– А!.. вы еще моей просьбы не хотите уважить?.. Так это к добру вас не поведет... Вы видите, что я с Альбовым вашим и с самим Злобином боролся, чтобы доставить место сироте, а с вами-то я справлюсь... доложу владыке о вашем упорстве, и он прикажет вас послать в монастырь под епитимию месяца на два.

Владиславлев нарочно сказал это, чтобы застращать мать своего друга и сломить ее упорство, и он не ошибся.

– Поди, сказала мать старшей дочери: – позови его сюда.

Минут через десять Богоявленский явился. Он так был худ и бледен и так печален, что на себя не был похож.

– Друг мой! что с тобою сделалось? воскликнул Владиславлев. Ты сам на себя не похож. Ты болен?

Богоявленский бросился на шею своему товарищу и зарыдал, как дитя, проливая горькие слезы.

– Видите, сказал Владиславлев, обращаясь к матери своего друга: – что вы сделали из своего сына? Мать ли вы ему после этого? Ведь вы не мать, а змея. Взгляните на него. Посмотрите, ведь иного во гроб лучше кладут.

Мать взглянула па своего сына и ахнула, но не сказала ни одного слова и не двинулась с места.

– Матушка! – сказала старшая дочь: – сжальтесь над Пашею. Ведь он, бедный, целую неделю не пьет, не ест и не спит. Помилуй Бог, он заболеет и умрет. Что тогда будет с нами?

– Взгляните... взгляните на него еще, сказал снова Владиславлев. Видите, как вы его убили своим совершенно напрасным упорством... бросьте эту глупость и поезжайте поскорее к невесте, чтобы он ожил и поправился. Ведь ему непременно чрез неделю нужно жениться.

Мать взглянула еще раз на своего сына, и материнское сердце взяло свое: гнев ее и злость исчезли и явилось прежнее расположение ее к сыну. Она заплакала. Заплакал и сын. Заплакали и обе сестры его.

– Пашенька! сказала наконец мать: – будет плакать-то. Перестань. Поедем завтра к невесте и посмотрим ее... навестим ее, а вместе с тем сговоримся и на счет вашей свадьбы. Видно, в самом деле, так это Богу угодно.

Следует ли даже говорить о том, как этому обрадовался Богоявленский и как вдруг оживился, увидевши, что мать его наконец опомнилась и снова сделалась такою же, какого он знал ее всегда прежде этого печального случая размолвки с ним? Он расцеловал у матери руки и упросил ее взять с собою и обеих сестер, чтобы и они познакомились с его невестою и потом полюбили ее, как свою сестру. Потом он обратился к Владиславлеву и его расцеловал, как своего благодетеля, выручившего его из такой великой беды.

– Надеюсь, сказал он потом Владиславлеву, что и ты не откажешься с нами проехать туда же. Ведь тебе почти по пути.

– Увы, друг мой! ответил Владиславлев. Не могу. Мне нужно вернуться в Мутноводск. Я еще не получил билета. Я нарочно бросил свое дело и поспешил к тебе.

– О, как я тебе за это благодарен! В таком случае ты отправляйся туда завтра же... наш управляющий едет туда завтра, и я упрошу его довезти тебя до Мутноводска.

Чего же еще нужно было Владиславлеву, если он может доехать до Мутноводска задаром и на хороших лошадях? Он оставил свое намерение в тот же вечер добраться до большой дороги, и остался у Богоявленского ночевать. Сейчас же в доме все пошло понову. Старшая сестра сбегала к священнику и добыла у него для гостя чаю, сахару и самовар, а младшая стала готовить яичницу. И вскоре началась родственная беседа. К ужину были сварены яйца и курица. Всю ночь Владиславлев провел в разговорах с своим товарищем, а на утро отправился обратно в Мутноводск. Почти вслед за ним и Богоявленский с матерью и сестрами отправились к невесте. Машенька так понравилась матери своего жениха и сестрам его, так ухаживала за ними и так старалась им услужить, что все они были в восторге от ее ума, простоты и красоты, были очарованы ею и с гордостию потом хвалились ею пред всеми своими родными и знакомыми. А с пробабушкою невесты мать Богоявленского так в короткое время сошлась, что вместе они и радовались тому, что Господь устроил судьбу молодых людей, вместе и плакали, вспоминая про то, сколько им пришлось на своем веку видеть горя и всякого рода неприятностей. Три дня прогостили все у невесты и не видели, как прошло время, а потом на Духов день и свадебку сыграли тихо и скромно, без пиров и балов и без родственных визитов, а чрез два дня после свадьбы и молодых отправили в Мутноводск с тем, чтобы после посвящения своего во священники Богоявленский с своею женою отправились прямо в село Михайловское.

XXIV. Конференция в семинарии

Степень успеха в сочинениях и степень поведения – вот чем в пятидесятых и шестидесятых годах в мутноводской семинарии главным образом оценивалось сравнительное достоинство учеников, и вот от чего зависела участь каждого ученика! От этого-то ученики семинарии и обращали все свое внимание на сочинения и сидели за ними ежедневно, если хотели попасть в первый разряд или удержать свое место в этом разряде; от этого-то, с другой стороны, вопреки всем ложным уверениям тогдашних литературных писак про семинаристов, трудолюбие, честность и целомудрие были главными отличительными чертами поведения семинаристов того времени, за немногими разве исключениями Митрофанов Хрущевых. Без успеха в сочинениях и самое учение было не в ученье: без этого успеха никогда нельзя было занять хорошего места в классе по главному предмету, а без этого последнего и, при переходах из класса в класс, нельзя было надеяться на счастливый исход своего ученья; без хорошего же поведения и при самом успехе в сочинениях нельзя было удержаться в семинарии. Отчасти это было не хорошо тем, что начальство семинарии, не обращая внимания на занятие учеников так называемыми второстепенными предметами семинарского образования, давало возможность ученикам не заниматься этими предметами с должным усердием и нередко исключало вовсе из семинарии таких учеников, которые по наукам физико-математическим, историческим и естественным занимались с особенным усердием, но которым почему-либо сочинения не давались на лад. Зато, с другой стороны, это было отчасти и хорошо и справедливо в том отношении, что в сочинениях отражался весь образ мыслей ученика и степень умственного его развития, а в поведении отражалась нравственная жизнь, или степень нравственного развития ученика, и потому ни глупец, ни безнравственный юноша никак не мог ни занять хорошее место в классе, ни проскользнуть чрез весь курс семинарии, если бы даже пришлось ему заручиться чьим-нибудь покровительством в роде Митрофанушки Хрущова. Этим, так сказать, гарантировалась и поддерживалась честь всей семинарии, как такого учебного заведения, которое выпускало из своих стен людей здравомыслящих и благонравных.

Для поощрения и одобрения одних учеников за их заботливость о своем преуспеянии в умственном и нравственном развитии, для возбуждения соревнования в других и для наказания и посрамления третьих за их нерадение об этом преуспеянии, в ту пору в мутноводской семинарии существовали «конференции». Так обыкновенно назывались в семинарии ежемесячные7 общие собрания в семинарском зале всех начальников, наставников и учеников семинарии, составлявшие нечто в роде литературных вечеров. На этих «конференциях» читались лучшие сочинения учеников всех классов, как образцовые семинарские сочинения, и худшие, как достойные публичного порицания, и объявлялись списки учеников, отличенных правлением семинарии с хорошей стороны по поведению, а равно и таких, которым было понижено поведение. Прочитать свое сочинение на «конференции», как образцовое, и получить за него одобрение целой семинарии, а равно и быть отличенным с хорошей стороны – это для ученика семинарии в ту пору было такою же великою наградою, какою для греков был лавровый венок, дававшийся победителям на греческих олимпийских играх. Таких счастливцев с восторгом приветствовали в классах все товарищи, а в квартирах все соквартиранты. И чем в каком-нибудь классе больше было учеников, получивших эту награду, тем выше становился самый класс в глазах всей семинарии и тем больше было радости для класса. Зато прочесть свое сочинение на «конференции», как одно из худших, и заслужить за это неодобрение целой семинарии, а равно и быть отмеченным на конференции с дурной стороны по поведению – было для семинариста самым великим позором и самым тяжелым наказанием. Таких учеников, если они принадлежали к числу перворазрядных, нередко весь класс встречал свистками и трепанием в ладоши на следующий же день после «конференции», как опозоривших весь класс пред лицом всей семинарии. Получивши раз такую публичную пощечину, потерпевши раз такой позор за написание своего сочинения на 1 или 2, кто захотел бы получить такую же пощечину и в другой и в третий раз? Равным образом, получивши раз публичную награду ото всей семинарии за свое сочинение, какой хороший ученик не пожелал бы получить ее, и в другой и в третий раз, а совсем еще ни разу не получавший такой награды перворазрядный ученик как не пожелал бы того, чтобы хоть раз удостоиться чести получить такую награду? И вот в этих «конференциях» для учеников семинарии была новая побудительная причина усерднее заниматься своими сочинениями и благонравнее вести себя! Но этого еще мало. «Конференции» эти вместе с тем были как бы общественным контролером над самими наставниками семинарии, читавшими ученические сочинения и оценивавшими их постановкою балла, а равно и над самим инспектором, представлявшим учеников правлению семинарии для отличения их по поведению с хорошей стороны. При существовании этих «конференций» скорее наставнику можно бы было под хорошее сочинение поставить посредственный балл, если бы у него не было естественного желания не осрамить себя и своего класса не представлением на «конференцию» хороших сочинений, нежели под посредственное сочинение поставить хороший балл; скорее можно было инспектору обойти какого-нибудь ученика отметкою поведения с хорошей стороны или отметить его с дурной, чем отличить с хорошей стороны такого ученика, который не был этого достоин по общему сознанию учеников. Против неправильного представления на «конференцию» какого-нибудь посредственного сочинения возражали наставники семинарии и тогда как сам сочинитель, так и наставник, одобривший это сочинение, сходили с пьедестала; против же неправильного отличения с хорошей стороны по поведению ученика, недостойного этого, протестовали ученики или своею гримасою при произношении его имени, или шепотом «не стоит», а это было и для ученика, и для самого инспектора хуже всякой пощечины. И кому же охота сходить с пьедестала или получать такие пощечины за пристрастие к какому-нибудь ученику или небрежное отношение к своему делу? Понятно, что в виду этого и наставники всегда были по необходимости осмотрительны в представлении сочинений своих учеников на «конференции» и инспектор осторожен в своих представлениях учеников к отличению их по журналу правления семинарии с хорошей стороны на «конференциях».

«Конференции» эти по большей части бывали в семинарии в первых числах каждого учебного месяца, кроме тех месяцев, которые следовали за отпусками учеников в дома родителей: в эти последние месяцы «конференции» иногда совсем оставлялись. Мы опишем здесь одну из «конференций», бывшую девятого июня, на которой герою нашему Владиславлеву пришлось быть в качестве постороннего почетного зрителя и случайно встретиться с своим недругом Злобиным.

Было девять часов утра. Все ученики семинарии собрались в семинарскую церковь, где, вместо зала, все приготовлено было для начала «конференции». Иконостас был завешен белым занавесом; посредине, немного ближе к южной стороне, чем к северной, стояли стол, накрытый зеленым сукном с бахрамой и кистями, и более двух десятков кресел и стульев. Невдалеке возвышалась «кафедра», на которую ученики должны были восходить для чтения своих сочинений. На хорах стояли певчие с нотками в руках. Инспектор ходил между учениками и расставлял их в ряды. В одном ряду он встретил Владиславлева и пригласил его сесть в стул у окна. Владиславлев вышел вперед и стал у окна. Вскоре дверь отворилась и в церковь вошли ректор и все наставники семинарии, а за ними несколько посторонних посетителей. Ученики тотчас же пропели «Царю Небесный», а хор певчих исполнил прекрасно русский народный гимн «Боже, Царя храни». По окончании гимна начальники и наставники семинарии и посторонние почетные посетители, а в числе их и Владиславлев, сели на приготовленные для них места; один из наставников положил на стол десятка три ученических сочинений, назначенных к чтению на конференции.

– Когносцендов! – сказал ректор, взявши лежавшее сверху сочинение.

Ученик богословии Когносцендов тотчас же подошел к столу, поклонился ректору, получил от него благословение и потом, взявши свое сочинение, взошел на кафедру очень смело. Положивши свое сочинение на столик на кафедре, он еще раз поклонился ректору и затем начал читать прекрасно написанное им и оцененное баллом семь с плюсом8 «Размышление в день Воскресения Христова». Все слушали его со вниманием и, когда он кончил, снова поклонился ректору и стал сходить с кафедры, отовсюду послышался тихий шепот учеников «прекрасно».

– Вознесенский! – сказал снова ректор.

Вознесенский стал выходить, а Когносцендов, между тем, еще раз получил от ректора благословение, услышал от него «спасибо за труд», положил на стол свое сочинение и стал на свое место.

Вознесенский прочел «Разговор священника с больною духовною дочерью в великий пяток, о значении для христиан воспоминания крестных страданий И. Христа», и так же получил одобрение всех за это сочинение.

Вслед за тем читали свои сочинения Майорский, Минорский, Архангельский и других человек восемь богословов, как лучшие сочинения. Потом вызван был Смирницкий, имевший несчастье написать свое сочинение только на 3. Увидевши этот балл Смирницкий, как говорится, «не взвидел света и людей»: побледневший и дрожа от стыда, взошел он на кафедру, бегло прочел свое сочинение и потом, не чувствуя сам себя, машинально подошел к ректору. «Стыдно! сказал ему ректор. Если вы еще раз напишете такое же сочинение, лишитесь первого разряда... Старайтесь поправить свою ошибку... Вы можете писать хорошо». Но еще стыднее, еще больнее ему стало, когда он, возвращаясь на свое место, увидел целые сотни устремленных на него ученических глаз. Он готов был скорее сквозь землю провалиться, нежели равнодушно вынести взгляд этих глаз.

Чтение богословских сочинений кончилось. Секретарь правления семинарии встал и прочел саисок учеников богословского класса, отличенных по поведению за май, а равно и тех, поведение коих было уменьшенно. В числе последних были и некоторые наши знакомцы. Майорский и три дежурных старших отмечены были в «слабости надзора за учениками по должности старших», Краснопевцев, Румянцев и некоторые другие «в непозволительном ученикам разыгрывании драматических пьес в квартире и невнимательном исполнении своих ученических обязанностей», Архангельский «в поздней отлучке из корпуса без дозволения начальства и возвращении в корпус в нетрезвом виде», многие другие в «несвоевременной своевольной отлучке с квартир без расписки в журнале» и т. п. По объявлении этого списка хор певчих прекрасно исполнил «Коль славен наш Господь в Сионе»... Началось после того чтение сочинений учеников философского класса.

– Елеонский! сказал ректор.

Елеонский вышел сам не свой, потому что с одной стороны ему ни разу еще не приходилось читать на «конференции» свои сочинения, а с другой – он боялся, что одно из его сочинений, именно на тему: «Какой смысл празднования нового года?» – вышло дурно. Ректор подал ему за раз два сочинения, одно на тему «Можно ли верить в сбываемость снов?», – а другое «Обстановка». Взглянувши мгновенно на баллы, Елеонский ожидал, потому что под оба сочинения ему было подписано по 7; храбро взошел он на кафедру и начал читать первое сочинение, написанное им под влиянием рассказа Владиславлева о необыкновенном сне, виденном его невестою Марьею Никандровною. Это обстоятельство напомнило Владиславлеву о Марье Никаноровне и ее сне, и мысли его внезапно перенеслись в Зеленоводск, а потом сосредоточились на его деле о производстве его во священники. «Что-то будет? невольно подумал он. Дело мое немного позадержалось Иудою... Пойду сегодня к нему и что-нибудь одно сделаю: либо получу билет, либо так уеду домой, захочет тогда пришлет его на родину чрез благочинного». Среди своих дум не слышал он, что читалось. А Елеонский между тем уже читал свою «Обстановку». При одном только произнесении заглавия этого сочинения все ученики необыкновенно оживились, пришли в восторг и напрягли свое внимание. Но они еще не знали, с какою целию читается эта пьеса, причислена ли она к числу лучших сочинений, написанных добровольно, или же за него хотят Елеонского публично осрамить, и потому решились, как только кончится чтение, шепотом прокричать «превосходно! прямо с натуры!» И вот едва только Елеонский кончил, отовсюду послышалось «превосходно!.. очень верно!.. прямо с натуры»... И Елеонский, увенчанный этим лавровым венком, возложенным на его голову всеми учениками семинарии, сошел с кафедры и подошел к ректору. Ученики напрягли свое внимание.

– Молодец, брат!.. Молодец, сказал профессор Рыжичкин.

– Благодарю за усердный и полезный добровольный труд, сказал ректор.

Восторг! Ученики чуть не подпрыгнули от радости, услышавши это, и тотчас же обратили свой взор на инспектора, как бы говоря ему: «Что?.. Остался с носом?.. Исключишь Елеонского за это сочинение?.. Срам-то, срам-то тебе какой!» А инспектор и без этих взглядов был уже не в своей тарелке, потому что он отметил Елеонского с дурной стороны за это сочинение; а тут вдруг дело приняло совершенно другой оборот. Но вскоре еще больший позор постиг его. Когда кончилось чтение сочинений учеников философского класса, секретарь правления семинарии прочел список учеников этого класса, отличенных по поведению и получивших понижение своего поведения. В числе отмеченных с дурной стороны был и Елеонский за «написание безнравственной пьесы и распространение ее среди товарищей». Лишь только услышали это ученики, разом все зашептали «неправда!.. неправда»!.. Шепот этот не ускользнул от внимания ректора, зорко за всем следившего.

– Елеонский, – сказал он, – подите сюда.

Елеонский вышел к нему бледный, как полотно...

– Какую вы безнравственную пьесу написали?

– Кроме «Обстановки» я никакой пьесы не писал...

– О. Инспектор! Какую он написал безнравственную пьесу, за которую вы понизили его поведение? – обратился ректор к инспектору.

– Извините, о, ректор! – сказал инспектор. Одним чиновником мне была заявлена жалоба, что написанная Елеонским пьеса произвела в его семье большой соблазн и скандал, будучи туда занесена одним из семинаристов... Но теперь оказывается, что это была клевета, потому что пьеса эта была читана здесь и оказалась далеко не безнравственною... Прежде же я ее не читал...

– А следовало бы прочесть, чтобы не ввести всех нас в заблуждение... Прошу вас вычеркнуть имя Елеонского из этого списка...

Разговор этот шел очень тихо; но ученики ясно понимали, в чем суть дела этого разговора, и были вне себя от радости, что инспектор осрамился с своим гонением на Елеонского за его «Обстановку». По окончании этого разговора Елонский с радостию возвратился на свое место. Певчие пропели концерт «Воспойте Господеви песнь нову», и вслед за тем началось чтение сочинений риторического класса. Прежде всех взошел на кафедру очень даровитый ученик Барсов, прекрасно учившийся в риторике первый курс, но имевший несчастье на последней трети курса заболеть и не явиться к экзамену и потому оставленный на повторительный курс. Он громко начал читать свое прекрасное стихотворение «Светлое Воскресение в селе» довольно большое, первые строфы которого были следующие:

«Хотя я не был в небесах

Родной страны хоть не видал,

Где лики праведных в венцах

Приносят Богу семидал,

Где жизнь отрадою полна,

Где все-восторг, где все-покой,

Где бурная страстей волна

Не обдает сердец тоской;

Но, между тем, рай видел я, –

И где ж? – Не в небе, на земле:

То райской сладости струя;

То светлый Божий день в селе!

Вот накануне дня святого,

Края лишь неба голубого

Заря вечерняя зажгла,

Окрестность вся в восторг пришла;

И стар, и млад во храм спешат,

Сердца всех полны чувств святых,

Все чистой верою дышат,

И шум страстей у всех затих:

Настала темная уж ночь –

Пора всему пришла уж спать,

А сон летит от верных прочь, –

Они готовы света ждать...

Не правда ли, как хорошо, легко, живо и естественно написаны эти строфы? И что удивительного, если все ученики и герой наш Владиславлев с удовольствием, мало того, почти с упоением слушали доморощенного поэта Барсова? И в эту-то самую пору, когда только что прочтена была эта последняя строфа и Владиславлев, устремивши взор свои на Барсова, хотел еще с большим вниманием слушать описание полночной тишины и начала торжества Светлого Воскресенья, вдруг мимо кафедры промелькнул его недруг Злобин, по окончании своих занятии в консистории, зашедший в семинарию посидеть на «конференции». Владиславлев при виде его невольно содрогнулся. Но вот Злобин, поздоровавшись со всеми, садится как нарочно рядом с нашим героем и говорит ему: «А, и ты, учитель старших и высших себя, сидишь посреде учителей»!.. И герой наш невольно приходит в ужасное смущение; тысячи дум вдруг начинают его сбивать с толку. Он задумывается и решается сейчас же после «конференции» сразиться с этим ненавистным для всей епархии человеком. И этот человек так же думает теперь, что вот он наконец отыскал этого «мальчишку», примет его в руки, возьмет с него расписку уплатить ему за производство дела малую-толику, а потому... потом, чрез месяц или два по его посвящении, упечет его под начал и выместить на нем весь свой позор. Но вот до слуха их обоих долетают стихи:

«Обидимый здесь все простил

В избытке чувств святых,

А тот прощенье получил,

Который обижал других.

Владыка здесь раба обнял

И раб владыку целовал.

Здесь все-восторг и все-покой,

Все полно радости святой!

Любовью все здесь увенчалось...

Владиславлев невольно остановил свое внимание на мысли о любви христианской, всем и все прощающей и все побеждающей, и начал было думать о том, как бы и ему своею любовию к истине и добру победить врага духовенства целой епархии. Но Злобин, по-видимому, думал совсем иначе, и в это-то самое время, обратившись к нашему герою, сказал ему: «А ты сейчас же зайди-ка ко мне... Мне нужно с тобою свести свои счеты да показать тебе, что такое я в целой здешней епархии... Слышишь?.. Непременно»!.. Как ни был вообще тверд духом Владиславлев, но не мог не возмутиться до глубины души от этих слов своего недруга. И снова целою вереницею потянулись разнообразные мысли в его голове!.. Более он уже не слышал того, что читал Барсов... А Барсов между уже читал о том, с каким восторгом поселяне от обедни в светлое Воскресенье спешат домой, с какою любовью приветствуют дома всех с праздником, с каким благоговением разговляются Пасхою и с какою радостию проводят почти целый день под окнами у своих домов в дружеской беседе между собою... Наконец, он кончил свое стихотворение и сошел с каѳедры.

– Вот, брат, молодец!.. Хвалю! – прежде всех сказал ему Рыжичкин.

– Спасибо вам, сказал ректор... Упражняйтесь чаще и выйдете впоследствии хорошим поэтом... вы пишете легко и естественно...

После Барсова еще три-четыре ритора прочли свои сочинения на темы: «Почему редко кто бывает доволен своим состоянием?»... «Мысли при наступлении весны»... и «Чем особенно замечательно царствование Юстиниана I, императора Византийского?» Затем следовало объявление списка отличенных но поведению. В заключение всего певчие превосходно-тихо, стройно и умилительно пропели «Тебе Бога хвалим», и «конференция» кончилась...

– Пойдем ко мне, сказал Злобин Владиславлеву, поднимаясь с места.

Владиславлеву не хотелось теперь же идти к Злобину, потому что он чувствовал себя неспособным в настоящую пору спокойно объясниться с этим человеком. Но, делать нечего, нужно было идти, и пошел...

– Чей ты сын и откуда? – дорогою спросил его Злобин.

– Священников сын из села Спасского...

– Священников сын из Спасского?.. Гм!.. Из Спасского... Гм!.. Что-то я твоего отца вовсе не знаю... Верно, он по милости Божией под судом и следствием не бывал и дел о нем не производилось...

– Да, именно по милости Божией под судом и следствием не бывал и дел кляузных о нем не производилось и даже в консисторию никогда не показывался, хотя бы за тем, чтобы похлопотать о какой-нибудь награде... Однако, то и дивно, что вы его не знаете... А он в течение двадцати с небольшим лет почти заново выстроил церковь, устроил новый иконостас, железные решетки для окон, каменную ограду вокруг церкви, росписал всю церковь, снабдил ее ризницею и утварью... Не проходит года, чтобы он чего-нибудь не сделал для церкви рублей на двести или триста... И ведь обо всем этом доносится вам... Не проходит воскресенья, чтобы он не сказал проповеди... И об этом вам доносится... Его весь уезд знает; а вы не знаете, и он доселе еще ничем не награжден, когда другие бывали и под судом, да и то награждаются...

– А, вот это хорошо, что ты напомнил о нем... Мы порассмотрим все его дела о церкви и все книги и вытребуем на цензуру все его проповеди... А там и самого вызовем в консисторию... Мы и на нем отомстим все твои дерзости за то, зачем родил такого сына...

– Вот это достойно такого судии, как вы... Мстить отцу за сына... Если я виновен в чем-нибудь, так меня и наказывайте...

– А мы сделаем иначе: мы и тебе отомстим и ему, для того, чтобы и он тебе отомстил за это... Ты в наших руках... Не уйдешь...

– Если провинюсь в чем, буду терпеть и наказание; если же буду невинен, то буду защищаться всеми силами... Но я постараюсь быть невинным...

– Постараешься?.. А мы сумеем и самую невинность твою, самую исправность твою поставить тебе в вину...

– Я более ничего вам не могу на это сказать... Но чего вы хотите от меня?..

– Ты от чего не пришел ко мне, когда я тебе приказывал прийти!..

– Я не нашел нужным прийти после того, как уже виделся с вами... Вам, вероятно, угодно было только взглянуть на меня, не более...

– Не взглянуть, а свести с тобою свои счеты...

– Но вы достаточно свели их с моею будущею тещею и обещали ей не замедлить окончанием дела...

– Да, когда она исполнит свое обещание... А она, однако, у меня его не исполняет, и дело не кончается... Но она сама по себе, а ты сам по себе... С тобою у меня счеты и за тебя, и за Альбова...

– У меня нет ни гроша, и я никогда не дам вам ничего...

– Я от тебя грошей и не возьму... Ты дашь мне заемное письмо...

– Я у вас никогда ни копейки не занимал и не займу, и такого письма не дам...

– Нет!.. Ты сейчас же мне его дашь... Иначе не получишь своего билета еще на месяц, и тебе после отомстится за это всемеро...

– Что хотите, делайте; а я ничего вам не дам, потому что вы уже с избытном все получили от бедной вдовы... Я уйду домой... Мне здесь не на что жить: вот что я вам скажу.

– Что хотите, делайте; а я все-таки ничего вам не дам...

– Полно!.. Сейчас же дашь мне заемное письмо... Денежки я из твоих доходов получу по поступлении твоем на место; а за старые твои грешки расквитаюсь, как следует... Ты у меня потолчешь воду в ступе месяцев пять-шесть... и жена твоя не ускользвет из-под суда... Ты это помни и никогда не забудь... Я тебе отомщу...

– А я вам скажу одно: или пожалуйте мне билет сегодня же, или я завтра же подам прошение уволить меня от поступления на место и махну в академию или в университет...

– О, я и там тебя достану... И если ты это сделаешь, чего, впрочем, невозможно теперь сделать; то я все вымещу тогда не только на тебе, но и на отце твоем и на братьях твоих и на невесте твоей, чтобы ты знал, что значит иметь дело со мною.

– Вот это и хорошо!.. Спасибо, что заранее все сказали мне... А я как только поступлю в академию, сейчас же все это предам гласности...

– О, и это тебе не поможет!.. И за это ты ответишь... И так, даешь ли ты заемное письмо мне или нет?

– Никогда!.. Или билет пожалуйте, или я уйду в академию...

– Этому никогда... никогда... никогда не бывать...

– А вот увидите завтра же...

– Никогда этому не бывать!.. Ты должен здесь остаться... Я тебя не выпущу из своих рук... Приди завтра за билетом в консисторию, там получишь его... Только, смотри, ты оскорбил меня жестоко, а я накажу тебя в сто крат...

– А что вы христианин или нет?.. Что заповедал нам Господь?.. Если я вас оскорбил, то и прошу у вас прощения по чувству христианского смирения... И вы, простили меня при самом архиерее... Стало быть, то, что случилось на архиерейском дворе, уже покончено, прощено; а снова я вас ничем не оскорблял... За что же вы хотите меня карать?..

– То прощено и никогда не проститься, если тебе не будет это вымещено самым жестоким образом... Помни ты это...

– Не хочу я и помнить того, что дурно... И не боюсь я вас настолько, насколько вы заставляете меня бояться... Вы напрасно так стращаете меня своим мнимым великомогуществом или многомогуществом... Хотя вы и ворочаете делами консистории, но ведь это зависит от того, что члены консистории не стоят на высоте своего призвания, не занимаются сами делами и не вникают в них. Сменишь хоть один член, и прошли ваши красны денечки!.. Вы отнюдь не судия и не следователь и тем более вы не глава епархиального духовенства, и даже вовсе не начальник над духовенством... Что вы можете мне сделать, если я буду вести себя исправно и если члены консистории не будут подобны вам?.. А может быть, Бог даст, и вас-то не будет в консистории: не все же вам безнаказанно извращать законы... пора и перестать...

– Довольно!.. И это превысило меру моего долготерпения... Приди завтра в консисторию и получи свой билет... он давно готов...

– В таком случае прощайте... благодарю вас за одолжение...

– Прощай... Но помни ты все это себе!.. Помни!.. помни!.. Не забудь...

– А я вам на это скажу одно: любите враги ваша, если вы христианин, а не Иуда, который, за деньги продал Господа и потом удавился... получаемые вами деньги с бедняков, вдов и сирот суть та же цена крови, которая привела Иуду к погибели... слезы и вопль этих несчастных и день и ночь вопиют к Богу об отмщении вам... вот о чем подумайте!.. И неужели вы никогда не думаете о смерти, что упиваетесь слезами несчастных с такою жадностию и с таким самодовольством?..

Злобин уже дошел до своего дома, перешагнул за порог своей калитки и захлопнул ее. Владиславлеву ничего более не оставалось, как идти свободно, куда захочется, и он отправился, куда глаза глядели, потому что был до глубины души возмущен своею сценою с Злобиным и сам не знал, что ему теперь делать и куда идти, чтобы рассеять все свои думы и успокоиться. А семинаристы между тем давно уже успели дойти до своих квартир. В иных квартирах, где были удостоившиеся чести читать свои сочинения на «конференции», восторг был необыкновенный: такие квартиры ликовали, гордясь тем, что есть в их среде герои дня, поддержавшие честь своих квартир и своих классов семинарии. Но больше всех ликовала попавшая под опалу инспектора квартира Майорского как потому, что в этой квартире было четыре ученика, читавших свои сочинения на «конференции», так и потому, что сам гонитель их своды, инспектор осрамимся, а Елеонский сделался героем дня целой семинарии...

XXV. Неожиданная встреча с Людмилою

Тяжело... тяжело и даже очень-очень тяжело было Владиславлеву после его последней сцены с Злобиным. Он чувствовал, что в своем разговоре с ним он вышел из себя и наговорил ему много лишнего, сознавал, что de facto Злобин всесилен и всегда найдет средство отомстить за себя, если не ему самому, то его отцу или его братьям, и ему жаль было их и досадно было думать о том, что из-за него они могут пострадать; но еще досаднее того было сознавать, что перед этим человеком трепещет духовенство целой епархии и гнется перед ним, как пред каким-нибудь восточным деспотом. И невольно робел он и страшился за будущее свое и своих близких родных и сожалел о том, зачем он вдруг так смело вступил в борьбу с этим человеком, не поставивши себя твердо в общественном положении прежде, чем вступить с ним в эту борьбу. Но в то же время он сознавал и то, что при его характере ему невозможно было и не вступить в эту борьбу: для него было бы несравненно тяжелее видеть, как другие, бедные, несчастные страдают под игом этого человека, чем самому бороться с ним и страдать. Он утешал себя тем, что по крайней мере своею борьбою с ним он доставил счастье бедной сироте, выхлопотавши ей место. И вот, в конце концов он решился, во чтобы то ни стало, бороться с этим духом злобы. «Не все же, думал он, зло будет царствовать в нашей администрации: когда-нибудь восторжествует и добро... Не нужно уступать этому злу, а напротив нужно искоренять его и приготовлять место для царства добра, правды и истины... Начало к этому я сделал... не нужно отступать назад, если хочется быть победителем... Поступлю на место и поведу себя так, чтобы заставить этого духа злобы если не уважать, то хоть бояться меня: буду во всем аккуратен до точности, ко всем ласков и снисходителен, всем услужлив и доброжелателен... буду всем все в добром деле... Но, что всего важнее, постараюсь сделаться корреспондентом какой-нибудь газеты и с Божиею помощью начну описывать деяния консистории, чтобы заставить ее быть посмирнее... Решено! Беру завтра билет и поступаю на место, тем более, что, если отказаться от этого места, нужно будет идти в академию; а с чем идти?.. без гроша денег, пешком?.. Легко только сказать; но не легко выполнить это на самом деле». Среди такого раздумья он дошел до городского Александровского сада. Так как время было еще раннее, около трех часов пополудни, то в саду было свободно, публики почти не было. Владиславлев очень любил гулять здесь в такое время, когда здесь не было публики и свободно можно было гулять сколько угодно, и потому с удовольствием зашел в этот сад, чтобы здесь отдохнуть от своих душевных треволнений и успокоиться. И действительно, вскоре прекрасная весенняя природа, дышавшая такою-то особенною негою и свежестью в этом саду, произвела на него свое благотворное действие: под влиянием ее он вскоре забыл все свои сцены с Злобиным, перенесся мыслию в Зеленоводск и предался сладостным мечтам о том, как он, по поступлении своем на место, будет стараться проявить в себе образ истинного пастыря вверенного ему прихода, как он будет с радостию служить всем и каждому, защищать притесняемых, помогать несчастным, вразумлять заблуждающихся и т. д., как он откроет у себя в доме начальную школу для приходских детей и будет с усердием трудиться на поприще научнорелигиозного образования народа, и как в этом деле много будет помогать ему Марья Никаноровна. Тут мысль его невольно сосредоточивалась на его невесте; он восхищался ее душевными качествами и благодарил Бога за то, что Он дает ему такую прекрасную помощницу в жизни, которая своими добрыми качествами может одушевлять его, поддерживать и укреплять на его многотрудном поприще служения церкви... Образ ее предносился пред ним. И снова, как то было еще после первого пребывания Владиславлева в Зеленоводске, пред образом Машеньки меркли образы всех виденных Владиславлевым девушек, но не мерк образ одной только Людмилы. И Владиславлев невольно переносился мыслию в Динополье, вспоминал про свое знакомство с Людмилою и останавливал свое внимание на этой девушке, всегда веселой и живой, всегда приветливой и великодушной. От нее он снова переносился мыслию к своей невесте и снова восхищался ею, находя ее во всем подобной Людмиле. И вот, когда он, ходя очень скоро по главной аллее, мечтал таким образом и ему раз даже показалось, будто он уже получил билет и летит в Зеленоводск с радостию, чтобы поскорее увидеть свою невесту обрадовать ее, успокоить всех и жениться на ней, вдруг навстречу ему из боковой аллеи вышла Людмила, по обыкновению, веселая и живая, но еще более, чем прежде, прелестная. Владиславлев тотчас же узнал ее, тотчас же вспомнил и странный, необычайный сон Машеньки и – увы! – как будто вдруг что оборвалось у него на сердце и образ Машеньки совсем исчез...

– А, г. Владиславлев, здравствуйте! живо сказала Людмила, подходя к нашему герою. Вот неожиданную и самую приятную встречу-то мне Бог послал!.. А я и не чаяла-было в настоящее время видеться с вами... Недаром мне чрезвычайно хотелось идти сюда гулять... Ну, как вы поживаете?..

– Благодарю вас... слава Богу, здоров, весел и счастлив пока... А вы как поживаете?.. Улучшилось ли ваше положение?..

– Еще бы нет!.. Как только Валентина вышла замуж, у нас отрылся новый свет... Но для меня теперь это все равно... Я теперь близка к цели своих желаний... Чрез месяц papà едет за границу, и я с ним... Там я буду слушать университетские лекции по физико-математическому факультету... Уж это окончательно решено... Я теперь затем и приехала сюда, чтобы в последний раз повидаться с Еразмовою и проститься с нею... А вот, Бог дал, и с вами я нечаянно увиделась...

– Очень этому рад... Дай Бог вам получить степень доктора...

– Merci. Постараюсь этого достигнуть... А вы, надеюсь, идете в киевскую академию и теперь приехали сюда готовиться?..

– Увы! – нет... Я остаюсь здесь... в епархии...

– Как!.! После данного вами обязательства идти?... Как же это случилось?..

– Очень обыкновенно... Прежде всего у меня денег не было вовсе...

– Вам не стыдно это говорить?.. Написали бы мне две строки, и я непременно выслала бы вам, сколько нужно...

– Помилуйте!.. Разве я мог вас беспокоить?..

– Вы обижаете меня этим... Неужели вы меня не считаете самым искренним вашим другом-товарищем?.. Я всегда готова вам помочь... Притом же, я и в долгу у вас за то, что вы были моим учителем...

– Я вполне уверен в вашем расположении... Но это в характере у меня... Я стесняюсь, боюсь, стыжусь у кого-нибудь чтобы то ни было просить для себя... для других я всегда готов просить, но для себя – никогда... Я даже брата своего Александра и то не просил об этом... Совестно!..

– К чему такая гордость ли, спесь ли?.. К чему этот ложный стыд?.. Вы видите, как он вреден вам?.. Но вероятно была у вас и другая причина остаться здесь?.. Не одно же неимение средств было причиною этому...

– Да. Я дал своей мамаше слово остаться здесь... Я уступил ее усиленным просьбам и слезам не покинуть ее... И это главная причина...

– Конечно, уважить просьбу матери похвально; но, чтобы жертвовать для этого своею судьбою, это слишком неосторожно... И неужели у вас не достало красноречия убедить свою мать в том, что вы больше ей принесете пользы, если пойдете в академию?.. Не верится... Мне, кажется просто вы, по-своему уважению к родителям, уступили их приказанию...

– Нет; я долго боролся с этим препятствием и не без глубокой скорби наконец дал мамаше слово остаться здесь для того, чтобы в случае смерти ее или папаши маленькие сестры мои не остались в беспомощном состоянии... Но и после этого я долго еще колебался исполнить свое слово, пока наконец случайно не попал в г. Зеленоводск и не встретил там такую девушку-невесту, которая во всех отношениях мне показалось идеалом совершенства, такою именно девушкою, которая может быть в полном смысле слова женою-помощницею священника... Она очень бедна, ничего не имеет и не несет мне в приданое; кроме того, я должен буду содержать сиротствующее семейство, состоящее из ее матери и трех сестер девушек... Но если бы только вы знали, как она умна, скромна, добра, вы не могли бы не полюбить ее от души... И я согласился поступить в Зеленоводск... завтра совсем получаю билет...

– А! Так вот именно где причина того, что вы остаетесь здесь?.. Вы увлеклись девушкою... А если бы не это, вы наверное нашли бы возможность идти в академию... Есть у вас карточка вашей невесты?..

– Есть. Я вам покажу ее сейчас, и вы увидите, что за прекрасная личность моя невеста... ведь лицо, говорят, есть зеркало души.

Владиславлев показал Людмиле карточку своей невесты. Людмила пристально посмотрела сначала на эту карточку, потом на Владиславлева и наконец снова на карточку.

– Да, сказала она, подавая ему карточку: – невеста ваша действительно очень милая, симпатичная девушка, и я вполне верю тому, что вы не ошиблись в выборе... Расскажите же мне все в подробности о своем знакомстве с нею.

Владиславлев в подробности рассказал ей все обстоятельства своего сватовства и своего определения на место.

– Все это прекрасно, сказала Людмила, выслушавши его. Ho ведь не может же быть того, чтобы вы страстно полюбили эту девушку... Мне кажется, что на вас более всего подействовала самая обстановка вашего сватовства, самое печальное положение осиротевшей семьи и желание составить счастье этой девушки... Вы просто принесли себя в жертву бедственному положению этой семьи...

– Отчасти и это справедливо, но я не скрою от вас, что я и полюбил искренно эту девушку, нашел в ней то, чего желал найти...

– Верно... однако же любовь бывает и еще сильнейшая и так любить, говорят, можно лишь однажды... А у вас нет ли еще какой-нибудь девушки, которую бы вы любили еще искреннее, бескорыстнее?.. И в вашем сознании не стоит ли она впереди этой девушки?..

– На это я вам скажу по совести: действительно есть, но то недосягаемая для меня высота... то идеал, пред которым я всегда буду преклоняться... любовь моя к ней самая чистая, святая.

– Я этому верю вполне и не хочу вас спрашивать от имени этой девушки... Но из этого видно лишь то, что вы не страстно, а действительно искренно, чистосердечно любите свою невесту и могли бы вполне утешиться тем, если бы вы нашли ей жениха такого, который бы был достоин ее и которого была бы достойна она... Даже если бы вы так сильно любили ее, что не захотели бы уступить ее другому, и если бы она вас любила так же сильно, и тогда, что могло бы вам помешать жениться на ней и по окончании курса в академии и что помешало бы ей ждать вас четыре года?.. Тогда вы были бы вполне счастливы... А теперь что за счастье в том, что вы остановились на полупути своего умственного развития?.. Вы хотите найти себе успокоение в добросовестном исполнении своих обязанностей и даже в самой бедности своего положения? Верю, что вы способны на это; верю даже и в то, что вы составите себе вообще хорошее, почетное положение в среде духовенства. Но все же вы не можете впоследствии не сознавать того, что вы могли бы достигнуть большего; вы не можете не скорбеть о том, что не докончили своего образования, не развили своих талантов, не выполнили того назначения, к которому вы призывались своими способностями, не принесли той пользы обществу, которую вы могли бы принести, словом, вы не можете не недовольствоваться своим состоянием... И мне ли все это говорить вам, когда так еще недавно вы сами убеждали меня в подобном?!. Припомните свой рассказ, в котором я неожиданно для меня явилась героинею... И, не страшно ли это? – ученица теперь учит своего бывшего учителя, убеждает его самого в том же, в чем и он ее убеждал.. А?.. Вот что значит остаться только на один год дома для поправления своего здоровья!.. И не говорила ли я вам, что вы рискуете не докончить своего образования?.. Вот так и случилось.

– Да, вы были правы... И я не раз, не два и не три вспоминал ваши слова... Но что делать? – верно так Богу угодно...

– Разумеется, без воли его ничего не может быть; однако же ведь Господь не стесняет нашей воли и часто наши обстоятельства жизни направляет к тому, чтобы чрез нас же облагодетельствовать других, несчастных и беспомощных... Не случилось ли с вами того же самого?.. Не для того ли Господь все это попустил, чтобы вы явились пред архиереем ходатаем за обиженную осиротевшую семью, устранили о. Альбова от его незаконных притязаний на место, доставили счастье сироте и сами же указали хороших, достойных женихов вашей теперешней невесте и ее младшей сестре?.. И еще не для того ли, чтобы своими столкновениями с Злобиным вы показали духовенству, что пора сбросить с себя позорное иго консистории?..

– Может быть... Но все же это делалось и для меня...

– Да, чтобы вы непременно пошли в академию...

– Нет!.. Чтобы я остался здесь... Уж это теперь конечно...

– Кончено?.. Нет, скажу я вам, не кончено... Вы только представьте себе все то, что будет с вами в случае поступления вашего на это место, как ваши враги будут следить за вами, подкапываться под вас, вредить вам, гнать и преследовать... Неужели все это вас не устрашает и не заставляет бежать от зла?..

– О, нет!.. никогда!.. Это ободряет меня, заставляет быть во всем исправным, осторожным, и бороться со злом до смерти...

– Ах, вы еще не знаете, что все это значит, как все это разобьет всю вашу жизнь, искалечит вас нравственно и сделает несчастным на всю жизнь! Одно следствие о вас, и вы пропали!..

Людмила пристально посмотрела на Владиславлева и слезы мгновенно навернулись на ее глазах. Но что это? – были ли это слезы страстной ее любви к нему и ревности, или то были слезы искренней, чистой, бескорыстной ее любви к нему и сожаления о его участи? Да, это были слезы искренней ее любви к нему и сожаления о его участи. Она никак не могла помириться с мыслию, что Владиславлев не докончит своего воспитания: ей безмерно жаль было его и больно от того, что он не идет в академию и останавливается на полпути. Владиславлев видел это, сознавал, и высоко ценил. Он понимал, как искренно она любила его и желала ему большого счастия. Он чувствовал, что действительно он остановился на полпути... И слезы у него самого так же мгновенно навернулись на глазах; но от чего? – скорее от сознания преизбытка того участия к нему Людмилы, какое она показывала к нему теперь, чем от сознания того, что он остановился на полпути...

– Ах, – сказала наконец Людмила: – как мне вас жаль!.. как жаль!.. право, я даже не могу выразить этого... Для меня во сто крат легче бы было самой остаться здесь и остановиться на полпути к счастию, чем слышать, что вы остановились на полпути...

– Очень вам благодарен за такое участие... Я вполне понимаю и высоко ценю его... Но что делать?.. Утешьтесь... С Божию помощию я и здесь не пропаду и не завяну...

– Я уверена в этом; однако же безмерно лучше было бы, если бы вы докончили свое образование... И неужели теперь нельзя и думать об этом?.. Неужели действительно все уже кончено, так что невозможен поворот назад?.. Скажите мне это откровенно, не стесняясь...

– Да, теперь все кончено... И хотя есть еще возможность отказаться от места; но я этого не могу сделать...

– А!.. Значит, не все еще потеряно: еще есть возможность пойти своею дорогою... Но почему же вы не хотите идти?..

– Это значило бы сделать подлость, оскорбить почтенное и вместе несчастное семейство... Я так хорошо был принят этим семейством, так искренно полюбил эту девушку, что, право, никак не могу решиться на такой шаг...

– Но что же вы сделаете дурного?.. Если ваша невеста вас искренно любит, то может вас подождать; а сестре ее вы можете найти достойного жениха... И если она согласится вас ждать, я тогда вменю в величайшее для себя удовольствие иметь ее как бы своею сестрою, взять ее к себе и доставить ей полное спокойствие: я буду с нею жить душа в душу, и она не увидит, как пройдут четыре года... Если же она не согласится ждать, значит, она не любит вас страстно и все равно может выйти за того из ваших товарищей, которого вы ей порекомендуете... А средств к отправлению в академию я вам доставлю...

– Очень вам благодарен... И признаюсь, что у нас с нею уже был разговор об этом и было решено так: если будет то возможно, она подождет меня; если же нет, она выйдет за моего друга Голикова... Но все же это ведь трудное дело...

– Ну вот!.. И чего же лучше?.. Устройте это... Я вас умоляю...

– Нет, я не решаюсь на это... Да и как теперь устроить это, когда мое дело уже кончено и велено выдать мне билет?..

Оно правда, можно попросить ректора семинарии прицепиться к данному мною обязательству идти в академию; но все же это будет нечестно с моей стороны... Обнадежить несчастное семейство и довести здесь дело до конца без особенных препятствий и потом вдруг сделать такую фальшь, перевернуть все дело вверх дном, – как хотите, это очень нечестно... Правда так же и то, что Голиков теперь уже в Зеленоводске с целию высмотреть младшую сестру моей невесты и может скоро заменить меня без новых хлопот о том вдовы; но все же это нечестно... Я не могу на это решиться...

– Разумеется, на это решиться трудно, однако же не невозможно... И вы ничего нечестного не сделаете, если пристроите к месту младшую сестру и по окончании курса женитесь на этой девушке... Этим вы составите счастье двух сестер... Я искренно желала бы этого и уверена в том, что и вы сами будете после благодарить меня и жена ваша, и сестра ее, и даже родители ваши... Итак, вы теперь побеждены мною на всех пунктах... Решайте же скорее свою участь...

– Да; я сознаю, что я побежден вами; но все же не могу решиться на такой шаг, когда мое дело уже кончилось...

– Maman все это устроит так, что вы будете в стороне...

– Нет!.. Это тяжело для меня... Пожалуйста оставим это...

– Помилуйте, как возможно это оставить!.. Если вы останетесь здесь, то и я тогда останусь... Для меня будет легче самой остановиться на полдороге, чем думать о том, что вы остановились на полдороге... Это мое решение... И неужели вы желаете мне зла?.. Неужели вы хотите, чтобы я остановилась на полпути?.. И если бы так, то зачем вам было возбуждать во мне стремление к высшему счастию?.. Но я уверена, что вы не пожелаете мне зла...

– Ах, ради Бога, оставим это!.. Я вам желаю всякого счастия и верю тому, что я здесь буду счастлив...

– Так ли?.. Нет; это не так... Подумайте еще минуточку...

Владиславлев чувствовал, что она была права, и находился в нерешительном состоянии. Людмила снова взглянула ему в лице, и сново слезы навернулись на ее глазах...

– Вот вам мое последнее слово, сказала она, прерывая молчание: – вы не должны здесь оставаться, потому что вы попали на ложную дорогу... Вернитесь назад и идите тою дорогого, которую вы себе прежде избрали, а эту уступите вашему другу, невесте же скажите, чтобы она, если хочет, ждала, пока вы вернетесь назад, или шла за вашего друга... и, заметьте, если она не будет вас ждать, я вас подожду...

Слова эти были точным повторением слов, слышанных невестою Владиславлева во время бывшего ей сновидения, и как гром вдруг поразили его. Ясно было, что сон Машеньки сбылся во всей точности и был не простым бредом расстроенного воображения ее, а действительным ответом на ее молитву, как и сама она понимала его. Однако Владиславлев еще раз попробовал говорить против решения Людмилы.

– Помилуйте! сказал он ей. Уже одно то, что вы сейчас сказали, заставляет меня непременно остаться здесь, чтобы не принять от вас такой великой, еще беспримерной жертвы... Я остаюсь...

– Ах, что вы говорите о жертве?.. Ну, какая тут жертва?.. Подумайте сами, лучше ли будет мне выйти за какого-нибудь недоучку, хотя бы то и за князя или графа, который вовсе не будет в состоянии понять ни меня самой, ни моих стремлений, который с ног до головы будет пропитан своею титулованною спесью, своими визитами, балами и т.п.? Неужели вы доселе еще не верите тому, что я искренно, братски или, лучше сказать, товарищески люблю вас и от души желаю вам счастия?

– Я в этом отнюдь никогда не сомневался...

– А чистая христианская любовь к ближнему знает ли различие между титулованными особами и не титулованными, ищет ли непременно своих и останавливается ли перед чем-нибудь, чтобы оказать ближнему своему добро? Она побуждает человека даже душу свою положить за друзей своих. Я же и в сотую долю не делаю этого. Я знаю, что вы любите и невесту свою и меня... Знаю, что если вы все еще не хотите отказаться от поступления на место, то только потому, что опасаетесь как бы вам не лишиться такой прекрасной девушки... Ну, так вот я вам и даю возможность победить эту последнюю преграду: я вам говорю еще раз, что, если она не дождется вас, я вас дождусь... Видите, как это честно с моей стороны? Предложите своей невесте ждать вас четыре года, и я буду ее другом ради вас, если она согласится вас ждать... Это будет вполне зависеть от нее... Если она вас безмерно любит и согласится ждать, я ей поперек дороги не стану и сама же доведу ее до вас; если же нет, я пойду по ее дороге, чтобы заменить ее вам... Я вполне уверена, что я с вами буду счастлива, если она откажется ждать вас, и вовсе не унижу, а напротив еще возвышу себя тем, что вас изберу себе в главу и защитника, как человека талантливого и высокообразованного, достойного меня... Итак, решено: вы идете в академию и извещаете о том свою невесту, а дальше все вполне зависит от нее самой... Пусть она сама решит...

– Я уверен, что она решится ждать меня, если то окажется возможным и потому прошу вас принять ее под свое покровительство... Она уже заранее к этому подготовлена по особенному бывшему ей внушению свыше...

– По какому внушению?.. Расскажите пожалуйста, что было с ней?..

Владиславлев рассказал Людмиле о молитве Машеньки и сновидении в ответ на эту молитву,

– Вот видите, – сказала Людмила, выслушавши его: – не я, а сам Бог вас возвращает на тот путь, по которому вы хотели идти, но с которого почти было сошли!.. И вы после этого могли еще упорствовать?.. Но теперь славу Богу... Теперь все кончено... Пишите же скорее в Зеленоводск к Голикову, чтобы он уговорил вашу невесту подождать вас и приехать поскорее сюда: я возьму ее с собою за границу и буду ее сестрою... Здесь же maman все дело уладит хорошо... Пойдемте к ней...

Владиславлев пошел вместе с Людмилою к графине.

– Maman! – сказала Людмила, входя в свою квартиру: – недаром сегодня мне хотелось идти в сад гулять... Смотрите, кого я там встретила и привела к вам, чтобы наставить его на истинный путь, как заблудившегося...

Владиславлев раскланялся с графинею.

– Представьте себе, maman, продолжала Людмила: – мой товарищ и учитель вздумал-было отстать от меня... Он отказался от академии за неимением средств доехать до Киева и вздумал поступать во священники в Зеленоводск... Уже и дело его кончено производством, оставалось только завтра получить билет... Но я в пух разбила все его мечты и убедила его идти в академию... Теперь только дело в деньгах да в том, чтобы испросить согласие архиерея на отправление его в академию... Я надеюсь, что вы не откажетесь дать ему из моих же денег, сколько нужно, и съездить к архиерею...

– А как много вам нужно денег? – спросила графиня у Владиславлева.

– Думаю, что рублей пятьдесят...

– Только-то?.. Я думала рублей триста-четыреста...

– Maman! дайте им сто рублей, – сказала Людмила...

– Непременно, – сказала мать: – я сегодня же вечером еду с тобою к архиерею... Как можно, чтобы он отстал от тебя и роман твой остался недоконченным?.. Это невозможно...

– Вы, maman, все шутите... Но, кроме шуток, как можно, чтобы они остановились на полпути своего образования?..

– Это так; но главное роман... роман... Не так ли герой?..

– Графиня! вы доселе все шутите, – сказал Владиславлев. – Но здесь будет и роман, потому что моя невеста будет ждать меня...

– Разумеется, Милушка вас подождет...

– Нет, моя теперешняя невеста, на которой я хотел жениться...

– А вот как!.. У вас свой роман?.. Ну, расскажите же мне все в подробности, как это вы задумали поступать во священники и кто ваша нареченная невеста?..

Владиславлев рассказал графине все подробности того, как он вздумал остаться в епархии и поступить в Зеленоводск и какие у него вышли столкновения с Злобиным. А Людмила между тем была все это время в своей комнате и – что с ней делалось? – она даже сама того хорошо не понимала: она была в каком-то неестественном, томительном состоянии духа. Она и радовалась тому, что ей удалось уговорить Владиславлева идти в академию, и крайне сожалела, печалилась о том, что она заставляет бедную, вовсе ей неизвестную девушку целых четыре года ждать своего жениха и, может быть, ее этим подвергает опасностям и всем превратностям судьбы. Но всего более она томилась от того, что она, сама не понимая хорошо, как это с нею случилось, сказала Владиславлеву то, что, может быть, оскорбило его чувство и осквернило ее сердце. Ей стыдно было теперь показаться Владиславлеву, и она от стыда готова была плакать. Потом вдруг ей приходило на мысль, что она ничего дурного не сделала, что она сказала Владиславлеву сущую правду и что ей действительно не найти себе лучшего жениха, и она на минуту успокаивалась. Еще минута, и снова она возвращалась к своим прежним мыслям, и снова готова была плакать. Бывали минуты, когда она впадала в такую задумчивость, что ничего не видела пред собою и ничего не слышала. Настала наконец и такая минута, когда она, как бы машинально, опустилась пред иконою Богоматери на колена и долго, горячо, со слезами молилась о том, чтобы Господь простил ей ее невольное, неумышленное осквернение своего сердца словами любви и подкрепил как ее грешную, так и Владиславлева и его невесту. Молитва утешила и подкрепила, успокоила ее. Она встала, прошлась несколько раз по комнате и потом вышла из своей комнаты такою спокойною, как будто ничего с нею не было.

– Мне совестно перед вами, – сказала она Владиславлеву, улучивши удобную минуту, когда мать вышла из комнаты: – то, что я сказала вам о себе, совершенная правда; но я чувствую, что я не должна была этого говорить, мое сердце чисто, забудем все.

– Да, – ответил ей Владиславлев, – забудем. Пусть будет, что Богу угодно.

– Это мое искреннее желание. Итак, мы теперь снова школьные товарищи. Давайте же с вами обсуждать, как выпросить вам позволение идти в академию.

– Я напишу прошение в том смысле, что я в прошлом году дал обязательство семинарскому правлению чрез год явиться в киевскую академию и если потом решился остаться в епархии, то лишь по неимению средств отправиться в академию; а как теперь нашлась такая благотворительница, которая дает мне возможность отправиться туда то я и желаю выполнить свое обязательство.

– А я подам его за вас архиерею, чтобы он при нас же решил это дело, вот и прекрасно. Напишите же его у нас.

Владиславлев написал прошение и пошел домой, сказавши Людмиле, где он живет, чтобы в случае в том нужды можно было послать за ним.

Часов в семь вечера графиня с Людмилою поехали к архиерею. У архиерея в это время сидел Злобин и говорил с ним об одном довольно запутанном деле. Когда доложено было о приезде Дикопольских, архиерей вышел в залу, чтобы принять их, а Злобин остался в соседней комнате, и вскоре услышал ужасную для него новость, лишавшую его возможности отомстить своему врагу.

– Я приехала к вам получить напутственное благословение, – сказала Людмила, – когда архиерей после обычного благословения пригласил графиню и ее сесть. Papà едет за границу, и я с ним, хочу там быть слушательницею университетских лекций, а потом добиться степени доктора физико-математических наук.

– Да благословит вас Господь! – сказал архиерей. Только вы вступаете на скользкий путь: не совсем удобно и безопасно девушке учиться вместе с студентами. При том же, я нахожу, что это даже совершенно излишне: ваш батюшка такой высокообразованный человек, что, если только он захочет, лучше всяких профессоров университета преподаст вам не только физико-математические, но и богословские науки. А библиотека-то у него какая! Неужели ее мало для того, чтобы обогатить вас истинною мудростию? Нет; как хотите, а я советовал бы вам забыть про университет и просить своего батюшку заняться вашим высшим образованием лично. Я вам добра желаю. Среди целых сотен молодежи вам небезопасно учиться.

– Напротив, я думаю, что труднее сохранить свое сердце чистым и непорочным в нашем большом свете с его вечерами, балами, театрами и прочим, чем там, притом же, я находилась под руководством такого учителя, который направил меня на истинный путь, так что я надеюсь не сойти с этого пути.

– Кто же был вашим воспитателем? Ведь вы учились в Смольном?

– Да, в Смольном... Но моим истинным воспитателем бы и студент здешней семинарии Владиславлев. Два года тому назад он гостил в нашем селе и познакомился с нами. Он очень умный и добрый человек, превосходно пишет повести и рассказы, а еще превосходнее говорит и пишет проповеди. Без знакомства с ним я могла бы сделаться подобною прочим великосветскою девушкою, питающеюся балами, театрами и комплиментами; но он мне доказал, что истинное счастье мое будет состоять в получении высшего образования, пробудил во мне любовь к наукам, заставил меня сосредоточиться в себя, удалиться от всех удовольствий света, быть твердою в православии, познакомиться с богословскими науками, священным писанием и святоотеческими творениями, изучить языки латинский и греческий... ну, словом, благодаря своему знакомству с ним, я стала совершенно иною, приобрела такой твердый характер, что вполне надеюсь не уронить ни себя, ни чести целой России пред глазами Европы ни поведением своим, ни учением.

– Какой же это Владиславлев? Не тот ли, что теперь поступает во священники?

– Именно он. И вам, ваше преосвященство, не жаль, что такой даровитый человек обрекает себя на гибель? Ему непременно нужно еще учиться?

– Да, ваше преосвященство, – сказала графиня. – Я затем и приехала к вам, чтобы просить вас уволить его от поступления на место. Он ведь в прошлом году дал семинарскому правлению обязательство чрез год явиться в киевскую академию и если теперь решался поступить во священники, то лишь по неимению средств отправиться туда. А теперь я даю ему на это сто рублей.

– Вот и прошение его об этом увольнении, – сказала Людмила.

– Но это теперь нелегко сделать, – сказал архиерей, прочитавши прошение Владиславлева. – Ведь его дело производством кончено давно. Он едва ли не получил билет жениться.

– Помилуйте! – возразила Людмила. Он доселе еще не получал билета. У него тут вышли неприятности с Злобиным, от того и дело еще не кончено. И даже сегодня у него вышла ужасная сцена с Злобиным, который требовал дать ему заемное письмо. Ах, ваше преосвященство! Я не знаю как вы терпите этого Злобина! Он у вас чистый дух злобы, или, как выразился один из здешних ученых священников, «Столп злобы богопротивныя». Нет в епархии священника, нет даже причетника, который бы не боялся попасть в его руки. И только лишь такой прямой и честный человек, Владиславлев мог вступить с ним в борьбу. Но за то, что ожидает его? Злобин обещался отомстить даже его отцу и братьям.

– Да, ваше преосвященство, подтвердила графиня: – это сущая правда. И я при первом же удобном случае все это объясню самому оберпрокурору св. синода.

– О, Боже мой!.. О, Боже мой! – сказал архиерей. Могу ли я все это знать? Скажите Владиславлеву, чтобы он немедленно подал свое прошение в правление семинарии об исходатайствовании ему дозволения отправиться в академию и ехал домой. Я все это устрою.

Итак, Людмила доставила Владиславлеву возможность отправиться в академию. И он в тот же день телеграфировал в Зеленоводск: «Задержите Голикова. Сон сбылся».

XXVI. Поездка Голикова в Зеленоводск

Был прекрасный июньский день: не так, чтобы холодно было, и не так, чтобы жарко, а как раз в самую пору тепло. Солнце стояло на полдень и светило ярко, но легонький ветерок, самый тихий, веял прохладою и значительно умерял полуденный жар. На небе хоть бы облачко, на земле хоть бы пылинка поднялась в воздушное пространство; после недавнего дождя дорога еще не совсем просохла, но грязи не было...

Голиков в это время ехал в открытой повозке но большой дороге и любовался прекрасными видами, окрестности, виденной им только в первый раз. Вдруг с вершины одной возвышенности открылся пред ним восхитительный вид. Прямо перед ним далеко-далеко по одну сторону большой реки расстилалось обширное луговое пространство, покрытое зеленью и цветами, по местам на лугах целыми сотнями, точно муравьи, копошились женщины, выбиравшие на них сорные травы. По реке туда и сюда носились лодки рыбаков. За рекою амфитеатром раскидывался большой город. Казалось, город этот весь утонул в зелени и цветах, и представлялся одним обширным садом. Только лишь одна большая улица, церкви да немногие дома в разных местах города ясно выделялись перед взорами Голикова; все же прочие здания казались беседками, то там, то сям рассеянными по этому обширному саду... В одном месте развевался над домом большой торговый флаг. Золотые кресты и главы церквей ярко сияли на солнце и резче всего бросались в глаза Голикову, со вниманием и вместе с восхищением рассматривавшему этот город и все его окрестности... То был прелестный город Зеленоводск во всей красе своей девственной весенней природы...

– Какой чудный вид на город! – невольно воскликнул Голиков, смотря на Зеленоводск. Недаром ему дали такое название: здесь действительно много зелени и воды... И как, должно быть, хорошо жить в этом прекрасном городе среди садов, лугов и рощей!..

– Воображаю, думал он потом; что в таком прекрасном городе и обитательницы его все прекрасны... уверен, что и невеста Владиславлева и сестра ее Лиза прекрасны... Уж Владиславлев напрасно ничего не похвалит... у него слово есть вместе и дело... сказал он: «вот это хорошо» – и, точно, хорошо... потому-то я и верю ему во всем...

Голиков теперь еще более, чем прежде, желал поскорее увидеть невесту Владиславлева и ее сестру Лизу, которую Владиславлев хотел высватать за него. С нетерпением ожидал он своего приезда в Зеленоводск и лишь только приехал, напился чаю в гостинице, убрался и отправился сейчас же к Беневоленским. Дом их он нашел без труда и попросту, без всяких докладов и рекомендаций, вошел в него, как бы в свой знакомый дом. Девушки в эту пору все были дома и сидели в зале за своею обычною работаю. Голиков, как только взглянул на них, тотчас же узнал каждую из них, судя о них по словам Владиславлева. Лиза с первого же взгляда произвела на него впечатление, но далеко не то, какое впечатление произвела на него Машенька. Взглянувши на Машеньку, он почувствовал, что у него даже голова закружилась от восхищения: теперь еще раз убедился он в том, что и в духовном сословии есть девушки много прелестнее его прежней красавицы Маши, которою он более года бредил и которая так легко для нее самой и так жестоко для него вдруг разрушила все его надежды на счастливую жизнь с нею и все его мечты о своем будущем, и – увы! – Маша его теперь со всем сошла с пьедестала в его глазах и не оставила в его сердце ни малейшего следа когда-то бывшего увлечения его.

– Честь имею кланяться, – сказал он, оправившись от минутного смущения и раскланиваясь со всеми. – Извините, что я вошел к вам как бы в свой давно знакомый дом... Я товарищ, друг и родственник Василия Петровича Владиславлева, студент семинарии Голиков приехал сюда осведомиться о свободной учительской вакансии, в здешнем духовном училище недавно открывшейся, и счел своим долгом и приятнейшим для себя удовольствием засвидетельствовать вам, как будущим родственницам, свое личное почтение и в особенности почтение моего друга Владиславлева...

– Очень рады вас видеть... просим быть нашим знакомым и будущим родственником, сказала мать.

– Я уверен, что именно вы невеста моего друга, – сказал Голиков, – обращаясь к Машеньке.

– Точно так, – ответила Машенька.

– Считаю за счастье для себя вручить вам письмо вашего жениха... сверх того я, надеюсь, буду иметь удовольствие лично передать вам, по его поручению, некоторые его желания, исполнение которых будет зависеть сколько от него самого, столько же и от вас...

– Непременно! прошу вас передать мне все, что вам поручено передать.

Само собою понятно, что Машенька сразу же знала, с каким именно намерением приехал к ним Голиков, но она и виду никому не подала, что это не родственник Владиславлева, а друг и товарищ его, жених Лизы или ее самой, в случае каких-нибудь неблагоприятных для нее обстоятельств. Голиков почтительно подал ей письмо Владиславлева и она тотчас же стала читать его в слух. Это было прелюбезное письмо, в котором Владиславлев говорил о том, с каким удовольствием он постоянно вспоминает о тех счастливых днях, которые он провел в Зеленоводске, и с каким нетерпением он ожидает нового своего свидания с Беневоленскими, уведомлял подробно о том, в каком положении находится его дело о поступлении на место, и выражал надежду на то, что скоро он получит билет и назначит день свадьбы, в конце же концов он рекомендовал Беневоленским Голикова и просил принять его так же просто и радушно, как бы они приняли и его самого. Машенька читала это письмо так же скоро, свободно и правильно, как бы и сам Владиславлев прочел его. Голиков в это время почти не спускал своих глаз с нее и чем более смотрел на нее, тем более восхищался ею и тем сильнее привязывался к ней. Ему казалось, будто это невеста его, а не друга его Владиславлева, и он почти не обращал внимания на Лизу. «Какая прелесть эта девушка! – думал он не один раз. – Ну, Владиславлев! Он точно чародей... все ему удается, как нельзя лучше... верно, он в сорочке родился. И что, если бы вдруг его заставили идти в академию? О, я тогда непременно женился бы на этой девушке, если она не согласится ждать его целых четыре года! И мне почему-то думается, что это будет так: его пошлют в академию, а я поступлю сюда... он женится на Людмиле, а я на Машеньке». И мысли далеко-далеко вперед уносили Голикова! Время до чая он провел у Беневоленских с особенным удовольствием в разговорах то с Машенькою, то с ее сестрами, и тут-то он еще более убедился в том, как много значит правильное нравственно-религиозное научное воспитание женщины: он чувствовал, будто он сам начинает перерождаться, перевоспитываться и изменяться к лучшему под влиянием премилых и преумных разговоров Машеньки с ним; он видел теперь, что эти разговоры далеко-далеко не то, что простая болтовня светской девушки, его бывшей подруги детства Маши, не знавшей, как бы убить время от утреннего чая до позднего вечера. Каждое слово здесь произносилось простосердечно, с любовию к истине и без заранее рассчитанной мысли подействовать на Голикова; в каждой мысли виден был здравый логический смысл и правильный взгляд на вещи; видно было ясно, что эта девушка знакома со многими науками, много читала, много рассуждала и в достаточной степени обогатила себя научными познаниями.

– Я положительно удивляюсь вам, – сказал Голиков Машеньке за чаем, – как много вы читали полезных книг и как вы обогатили себя разными научными и практическими сведениями.

– Правда, я прочла много книг, – ответила ему Машенька, и прочла их не без толка и не без разбора, и многое знаю я; но в этом нет ничего особенно удивительного: к чтению книг можно пристраститься, обогатить же себя многими научными сведениями я могла очень легко, или по крайней мере без особенных усилий с своей стороны.

– Каким же образом? Неужели все это вы приобрели в пансионе?

– Отнюдь нет. Пансион многого мне не мог дать. Я все приобрела сама. Вы знали нашего брата, который умер три года тому назад пред самым окончанием курса в семинарии?

– Алексея Никаноровича? Знал. Он был очень даровитый ученик, очень усердный и чрезвычайно скромный... он всегда шел в числе первых учеников и если бы не умер, непременно пошел бы в академию на казенный счет. Теперь я понимаю, почему вы именно так развиты умственно и нравственно. Иначе и не могло быть, потому что такой брат не мог не быть самым лучшим вашим наставником и воспитателем.

– Да, я была его любимицею и он ни с кем столько не занимался никогда, живя здесь, сколько со мною, особенно во время своей продолжительной болезни. Пять месяцев его болезни я почти не отходила от него: я с ним гуляла по саду, я и у постели его потом сидела почти безотлучно... Он умер от чахотки, а вы сами знаете, что у чахоточных больных умственные способности не страдают от болезни и не истощаются подобно силам физическим. Он постоянно передавал мне разные научные сведения и пробудил во мне охоту прочитать все оставшиеся после него тетради, в которых, по его словам, заключен был полный семинарский курс, или круг наук, преподаваемых в семинарии. И понятно само собою, что это чтение не могло не принести мне пользы. Я пополнила свое пансионское воспитание, благодаря этому чтению.

– Правда, – подумал Голиков, – это очень естественно. Но как, однако, я-то был глуп, живя дома, часто по целым дням проводил у Маши в пустой болтовне, или, что еще того хуже, часто проводил время в лености и праздности, и не вздумал серьезно заняться научным воспитанием своей сестры. Владиславлев наверное не сделал бы такой глупости, если бы у него была сестра подрастающая.

Перед вечером все отправились гулять в городской общественный сад. Идя туда, Голиков просил у Машеньки позволения передать ей все желания Владиславлева относительно приготовления к браку по правилам нашей православной церкви. Отказа, разумеется, не последовало. Машенька тотчас же отстала немного от своих сестер и с удовольствием выслушала все, что только Голиков передал ей от имени Владиславлева.

– Все это прекрасно, – сказала она, выслушавши Голикова; – я с удовольствием все исполню так, как этого хочется Василию Петровичу, лишь бы Бог дал дело его кончилось благополучно...

– В этом, кажется, можно не сомневаться, заметил Голиков: – уж если велено выдать ему билет, то дело можно считать совершенно оконченным... за получением билета дело не станет...

– Ах, нет!.. Мне что-то думается, что дело не кончится благополучно... Предчувствие говорит мне, что Василия Петровича заставят идти в академию... вот посмотрите, что это будет так...

– Может быть... А в таком случае?.. – робко спросил Голиков, взглянувши на Машеньку, как бы умоляя ее, скорее сказать ему, что она тогда выйдет не за иного кого, а за него...

– В таком случае?.. – сказала Машенька как-то смущенно...

– Да... Что будет тогда?..

– В таком случае я жду Василия Петровича четыре года, как это было между нами условлено в тот день, как я видела свой ужасный сон, о котором вы без сомнения слышали от своего друга...

– А если это окажется почему-либо невозможным, тогда что?..

– Тогда я должна буду выйти за вас, как тоже это было условлено между мною и Василием Петровичем, который мне рекомендовал вас, как лучшего из своих товарищей...

– О, как я буду тогда счастлив! – невольно вырвалось из уст Голикова, и он с благодарностию, чуть даже не со слезами взглянул на Машеньку. – С вами можно быть вполне счастливым, я в этом уверен. Я видел вас и слышал вас, и не могу в этом сомневаться... Но если бы я и не видел вас, я в том не усомнился бы, потому что вполне во всем доверяю другу своему Владиславлеву...

– Однако вы не должны забывать того, что это может быть только лишь в случае невозможности для меня ожидать Василия Петровича до окончания его курса в академии... в противном же случае вам предстоит сватовство за Лизу... Позвольте же заранее узнать, нравится ли вам Лиза?..

– Очень нравится; но все-таки она далеко не то, что вы...

– Так пусть же будет так, как Богу угодно...

Машенька догнала своих сестер, и все вместе они вошли в городской сад, где давно уже играл городской оркестр музыки и много было гуляющих. Голиков с удовольствием провел здесь время до вечера в разговорах то с Машенькою, то с Лизою, и был упоен счастьем от своего ближайшего знакомства с Машенькою, так что потом всю ночь не спал, мечтая о том счастии, которое ожидает его или Владиславлева в жизни с такою чудною, умною и прелестною женою, какою непременно должна быть Машенька. Следующие затем два дня он почти безвыходно провел у Беневоленских и положительно, до безумия влюбился в Машеньку, так что даже забыл свою многолетнюю дружбу с Владиславлевым и стал желать того, чтобы Владиславлева непременно послали в академию и встретились важные препятствия к осуществлению намерения Машеньки ждать Владиславлева четыре года. И – странно! – в ту именно пору, как Голиков дошел до такого состояния, что забыл о своей дружбе с Владиславлевым, вдруг Машенькою получена была следующая телеграмма: «Сон сбылся во всей точности. Прошу задержать Голикова на один день. Завтра получите от меня письмо с подробным объяснением всего случившегося и просьбою ждать меня»... Машенька заранее уже предчувствовала свое горе, и потому дрожащею рукою взяла телеграмму, прочла ее и заплакала.

– Что такое? – спросили ее все.

– Случилось горе, сказала она: – Василия Петровича заставили идти в академию... Но ради Бога пока никому о том не говорите... Нужно все обсудить равнодушно и тогда уже на что-нибудь решиться... Я с своей стороны полагаю одно: я буду ждать Василия Петровича, пока он окончит курс в академии, а Лиза выйдет замуж за г. Голикова, так как родство между Владиславлевым и Голиковым не может послужить к тому препятствием.:. Подумайте вы сами об этом и решите это дело.

Пораженные такою неожиданною вестию, все с сожалением отнеслись к горю Машеньки и согласились с ее мнением. В то же время телеграмма эта напомнила и Голикову о его дружбе с Владиславлевым: видя грусть Машеньки и представляя, как теперь и самому Владиславлеву нелегко расстаться с такою невестою, он решил, что теперь с его стороны было бы нечестно, не по-товарищески стать поперек дороги Владиславлеву, если Машенька согласна будет ждать, пока он окончит курс в академии. «Не обязан ли я многим Владиславлеву? подумал он. Не он ли меня наставил на истинный путь и вывел в люди? И не обязан ли я за это отплатить ему по крайней мере хоть тем, чтобы не мешать ему жениться впоследствии на Машеньке, которую он любит, и которая сама так сильно любит его?.. Да, я это сделаю. Я женюсь на Лизе и буду как брат, как друг, заботиться о его невесте, чтобы она была спокойна и действительно дождалась его возвращения из академии»...

– И так, вы решились ждать, пока мой друг возвратится из академии? – с участием сказал он Машеньке.

– Да, это мое решительное намерение, если не встретится каких-нибудь особых препятствий к вашей женитьбе на Лизе.

– Пусть будет так. Можете быть уверены, что я буду вашим братом, другом и покровителем, и сделаю с своей стороны все, чтобы облегчить ваше горе и помочь вам дождаться возвращения вашего жениха из академии... Да укрепит вас Господь Бог в вашем намерении!..

Но, увы! – такое бескорыстное отношение Голикова к своей дружбе с Владиславлевым не долго продолжалось. Оставшись один, Голиков снова вернулся к своему прежнему забвению дружбы, и снова стал желать того, чтобы ему пришлось жениться на Машеньке. «Лиза, раздумывал он ночью, лежа в своей постели: славная девушка... Она почти еще ребенок, но очень не глупа, энергична и прелестна... Жизнь с нею будет не в тягость мне... Мне даже под пару такая живая натура, как Лиза... Но Машенька... Ах, она слишком прелестна, восхитительно хороша, слишком умна и слишком добра для того, чтобы мне можно было не пожелать соединить свою судьбу с ее судьбою!.. Правда, тут замешался Владиславлев, но... что же я сделаю преступного, если я пожелаю жениться на его невесте?.. Разве он не должен рассудить того, что ждать его четыре года нелегко и небезопасно для молоденькой и такой восхитительной девушки?.. Разве он не может понять того, как трудно мне решиться жениться на Лизе, когда мне по всем правам следует жениться на Машеньке?.. Разве он не может понять того, что я не могу не влюбиться в его невесту?.. Разве он не может рассудить, что он найдет себе невесту не хуже Машеньки, если бы даже случилось, что и сама виновница всего Людмила не вышла за него?.. О, нет, этого не может быть!.. Он всегда найдет себе хорошую невесту... Итак, попробую еще раз спросить Машеньку, будет ли она его ждать и предоставлю ей все те случайности в опасности, которым она может подвергнуть себя, если решится ждать Владиславлева четыре года». У него, однако же не достало духу самому говорить об этом с Машенькою, и потому он решил сделать ей предложение через Лизу.

– Милая Елисавета Никаноровна! – сказал он на следующий день Лизе: – вам, по-видимому, предстоит соединить со мною свою судьбу... и вы ничего, кажется, против этого не имеете...

– Да, я ничего против этого не имею, – ответила Лиза. – Я согласна на все, лишь бы утешить Машеньку и успокоить всех.

– Я тоже против этого ничего не имею... Но дело вот в чем: вы еще слишком молоды для того, чтобы сделаться матерью такого семейства, где все старше вас... вам еще нет шестнадцати лет... Подумали ли вы хорошо о том, что значит быть матерью такого именно семейства?.. Подумали ли вы хорошенько о том, как вашей сестре будет тяжело ждать своего жениха целых четыре года?.. Бог знает, что и с ним и с нею может случиться в эти четыре года?.. Оставшись в девушках еще на четыре года, не рискует ли она навсегда остаться девушкою?.. И как это может быть тяжело для нее, когда настоящее место ей принадлежит по праву, по завещанию отца?.. А завещание вашего отца неужели может быть вами нарушено?.. Подумайте об этом пожалуйста и переговорите с сестрою...

– Хорошо. Я с нею переговорю...

Лиза переговорила обо всем с Машенькою, но напрасно.

– Я дала Василию Петровичу честное слово, что буду его ждать, если не встретится особых к тому препятствий, – ответила ей Машенька. – Особых препятствий в настоящее время в виду не имеется и я хочу непременно сдержать свое слово...

– Ну, а завещание отца нарушается чрез это... Разве это не препятствие к тому, чтобы ты сдержала свое честное слово?..

– Завещание папаши?... Да; это препятствие... Но разве это завещание вовсе остается без исполнения?... Ведь ты же заменишь меня и не меньше меня будешь покоить всю семью. К тому же, это и в том отношении будет хорошо, что и я буду покойна и счастлива, и ты будешь пристроена к месту, да сверх того я всеми силами буду стараться помогать тебе, и принятую тобою на себя обязанность покоить осиротевшую семью буду считать своею обязанностию. Итак, милая Лиза, умоляю тебя, не смущай меня и выходи за г. Голикова, если не встретится к тому каких-нибудь особых препятствий.

Вечером в тот же день получено было письмо Владиславлева в котором Владиславлев, извещая Беневоленских о своем отправлении в академию, убедительно просил Машеньку подождать его возвращения из академии и предлагал ей покровительство Дикопольских. Письмо это было очень длинно, но написано с чувством и увлекательностию. Оно тронуло всех, и тогда же в общем семейном совете было положено не препятствовать Машеньке ждать Владиславлева и выдать Лизу за Голикова. Видя глубокую скорбь всей семьи, Голиков теперь не посмел и заикнуться о том, чтобы выставить на вид какие-либо препятствия к осуществлению намерения Машеньки, и согласился поступить на место со взятием Лизы на тех же самых условиях, на каких и Владиславлев соглашался поступить на это место. Тогда же написано было общее с тещею прошение к архиерею, и Голиков наш на следующий день рано по утру отправился в Мутноводск хлопотать о поступлении на это место. С собою он вез и письмо Машеньки к Владиславлеву с изъявлением ее согласия ждать его возвращения из академии. Но письмо это было тяжелым камнем для Голикова! Пока Голиков был еще в Зеленоводске и находился под живым впечатлением семейной скорби Беневоленских и общего их семейного решения выдать замуж Лизу и не препятствовать Машеньке ждать Владиславлева, он еще мирился кое-как с тою мыслию, что он женится на Лизе и будет другом, братом и покровителем ее восхитительно хорошенькой сестры. Но лишь только он выехал из Зеленоводска, думы его тотчас же начали двоиться в его голове. «Неужто это не сон, а правда? думал он. Неужели я в самом деле женюсь на Лизе и буду другом, братом и покровителем Машеньки?... Да, я должен это сделать из любви и дружбы к Владиславлеву... Однако возможно ли это?.. В праве ли Владиславлев требовать от меня такой великой жертвы, чтобы я во имя своей к нему дружбы не препятствовал Машеньке ждать его четыре года и хлопотал о своей женитьбе не на ней, а на Лизе?.. В праве ли он просить Машеньку ждать его целых четыре года?... В праве ли она сама и все ее родные нарушить завещание отца, чтобы место было предоставлено и следовательно замещено не ею, а ее несовершеннолетнею сестрою?... Разумеется, нет. Поэтому мне должно непременно жениться на Машеньке». Тут Голикову приходила в голову решимость непременно из Мутноводска написать к Беневоленским, что он считает для себя невозможным поступить на место со взятием Лизы, да и родители его не согласятся на то, чтобы он женился на несовершеннолетней девушке. Но вот ему вдруг кажется, будто и Владиславлев и сама Машенька умоляют его не делать такой глупости, чтобы изыскивать препятствии к осуществлению намерения Машеньки ждать Владиславлева четыре года, и ему вдруг становится гадко, совестно за самого себя и пред самим же собою». Как однако я глуп! – говорил тогда Голиков сам себе. Ведь Машенька сама, добровольно желает ждать Владиславлева, и смею ли я препятствовать этому? Может ли кто-нибудь заставить ее выйти не за того, за кого ей хочется, а за другого?... Принуждает ли кто-нибудь и меня жениться на Лизе? Если я не хочу на ней жениться, ну, кто-нибудь другой поступит на это место и женится на ней. Здесь дело доброй воли каждого, и каждый имеет право желать и искать себе лучшего и из двух выбирать лучшего жениха. И смею ли я думать, чтобы этим лучшим был именно я, а не Владиславлев?... Я пред Владиславлевым просто nihil... Да и Машенька сама стоит его. А я? – могу ли я сделать ее вполне счастливою?... Разумеется, нет. Итак, пусть будет по ее желанию. Я буду наслаждаться хоть тем, что она выйдет за такого человека, которого она сама достойна, и который ее руки вполне достоин, да и для Лизы она будет самою лучшею советницею и помощницею во всем, и мне подчас принесет пользу тем, что в случае каких-нибудь недоразумений или неприятностей между мною или Лизою и между прочими членами семьи она будет посредницею между нами и сумеет уладить все, как следует, чтобы водворить мир в семье»... Голиков снова решился жениться на Лизе после таких дум; но вслед затем мысли его снова повертывались назад: «ведь я влюблен в Машеньку, и могу ли я жить с нею под одною кровлею спокойно, если женюсь на Лизе?» – невольно он задавал себе вопрос, и снова решался идти против решения Машеньки. Тогда опять любовь к Владиславлеву и многолетняя с ним дружба выступали пред ним, как самое высшее побуждение к тому, чтобы не делать подлости и быть честным товарищем и другом Владиславлева. Так Голиков мучился всю дорогу от Зеленоводска до Мутноводска и в конце концов пришел к тому заключению, что ему необходимо переговорить об этом предмете по-дружески, по-товарищески с самим Владиславлевым тотчас же по возвращении своем в Мутноводск, в той надежде, что, быть может, Владиславлев сам, добровольно, решится отказаться от исполнения Машенькою ее намерения ждать его четыре года.

– Милый друг! сказал он Владиславлеву по возвращении в Мутноводск: расскажи пожалуйста поскорее, как случилось, что ты решился идти в академию?.. Я с нетерпением жду услышать от тебя все подробности такого поворота в твоей судьбе, и потом уже рассказать тебе о результате своей поездки в Зеленоводск.

Владиславлев тотчас же по чистой совести, по-товарищески рассказал Голикову все, что с ним случилось после отъезда Голикова.

– Удивительно! сказал Голиков, выслушавши Владиславлева: сон Машеньки сбылся во всей точности... Над этим нельзя не задуматься...

– Действительно нельзя над этим не задуматься... Но мы об этом подумаем и поговорим после... Рассказывай мне скорее о результате свой поездки в Зеленоводск... Понравились ли тебе Лиза и Машенька?

– Еще бы нет!.. Лиза мне понравилась... Но Машенька... ах, ты просто счастливец, какой-то чародей! – твоя Машенька восхитительно хороша... подобной ей я еще не встречал...

– Держу пари, что она просто свела тебя с ума своею красотою, своим умом и своею добротою, и ты наверное подумываешь о том, как бы жениться на ней, а не на Лизе, несмотря на то, что она уже заявила всем о своем желании ждать меня...

– Правда, друг мой! Я немало об этом думал и решился с тобою об этом говорить по-товарищески... Машенька решилась непременно ждать тебя, если не встретится особых препятствий к тому, чтобы я женился на Лизе, и я с этим согласился... Но я поступил неосторожно... Я просто без ума полюбил Машеньку, и неужели мне легко будет жениться на Лизе, а не на ней?.. Неужели ты будешь таким эгоистом, что добровольно, во имя своей дружбы ко мне и своего товарищества, не откажешься от Машеньки?..

– Я этого не могу сделать уже по одному тому, что я дал ей честное слово жениться на ней, если она подождет меня, а она дала мне честное слово ждать меня, если не встретится особых к тому препятствий; а ты сам знаешь, что она уже заявила всем о своем намерении ждать меня и препятствий к тому пока не предвидится... Мне теперь только остается быть верным своему слову, и я буду ему верен... При том же, друг мой, ты слишком много требуешь для себя и от меня и от нее: если ты ее полюбил, то знай, что ведь и я ее полюбил и она меня полюбила, и честно ли с твоей стороны хлопотать о себе, забывая обо мне и о ней?..

– Но для тебя все равно... Ты женишься на Людмиле, которую ты тоже любишь и которая тебя любит...

– Ах, Саша! Ты говоришь глупости... Я даже и подумать не смею о том, чтобы мне можно было жениться на Людмиле...

– Но ведь она сама же тебе сказала, что если Машенька тебя не будет ждать, то она тебя подождет... И неужели ты ей не веришь?..

– Правда, друг мой, она это сказала, и я верю, что она способна пожертвовать собою и исполнить свое слово... Но понимаешь ли ты, как могло у нее вырваться из груди такое слово и как с моей стороны было бы дерзко думать о том, чтобы она сдержала свое слово?.. Но скажу тебе еще более того: понимаешь ли ты, как с моей стороны было бы нечестно, даже просто подло самому стремиться к тому, чтобы поставить ее в положение необходимости сдержать свое слово, и притом поставить нарочно, искусственных образом, заставивши Машеньку отказаться от своего слова?.. Нет, этого никогда не будет!.. Все будет зависеть от свободной воли самой Машеньки. Если она найдет, что ей необходимо изменить свое решение, я против этого и слова не скажу, и заранее в таком случае благословляю ваш союз... Ты видишь, как я честно, не эгоистически поступаю... Прошу же и тебя поступать так же: намеренно не изыскивай препятствий к исполнению ее решения, и даже думать о том не смей... Но если эти препятствия представятся сами собою, то пусть сама Машенька решит, что ей делать...

– Но препятствия эти есть: несовершеннолетие Лизы и неисполнение духовного завещания отца в случае, если Машенька будет ждать тебя...

– Правда; но все это может уладиться: жениться на Лизе тебе разрешат, а духовное завещание исполнится, если я потом, женившись на Машеньке, возьму к себе на попечение ее мать и сестер и обороню твою голову... Итак, оставь свои мечты; предоставь все воле Божией... Но знай, что если и выйдет Машенька за тебя, я буду честен и не напомню никогда Людмиле об исполнении ею своего слова... Поэтому я прошу тебя, если ты женишься на Машеньке, не извещать о том не только Людмилу, но и меня до моего возвращения из академии. Ровно чрез четыре года я по возвращении из Киева приеду в Зеленоводск, и тогда пусть будет, что Богу угодно... Если Машенька выйдет за тебя, я тогда посмотрю на ваше житье и порадуюсь на ваше счастье; если же она дождется меня, я женюсь на ней...

– Прекрасно! Пусть будете так. Это честно и по-товарищески...

В тот же день Голиков вошел к архиерею с прошением об определении его в Зеленоводск к соборной церкви со взятием Лизы...

XXVII. Отправление Владиславлева в академию

В ту самую пору, как Голиков вошел на архиерейский двор, чтобы подать архиерею прошение об определении его во священника к соборной церкви в Зеленоводске со взятием за себя Лизы, Владиславлев отправился к Дикопольским, чтобы проститься с ними и потом в тот же день уехать на родину. Людмила первая встретила его с каким-то оживленным восторгом.

– Ну, что ваше дело? – спросила она Владиславлева еще в передней. – Возвратился ли ваш друг Голиков из Зеленоводска и с какою вестию?

– Возвратился с самою благоприятною вестию. Голиков поступает в Зеленоводск и хочет жениться на младшей сестре, а моя невеста заявила уже всем своим родным, что она будет ждать моего возвращения из академии, и тогда выйдет за меня... Она и мне написала о таковом своем решении...

– Ну, и слава Богу, что все так хорошо устроилось... Видите, все, что с вами ни делается, Бог направляет к лучшему.. И как я рада тому, что вы идете в академию!.. Дай Бог вам там блистательно окончить курс и потом жить счастливо с вашею Машенькою...

– Благодарю вас за такое теплое участие, в котором я никогда, впрочем, не сомневался... С своей стороны, и я желаю вамь полного успела в получении высшего образования и счастливой потом жизни...

– Mersi... Но еще раз прошу вас забыть то, что я вам сказала о своих чувствах к вам... Это было сказано честно, от души; но я сознаю, что я не должна была этого говорить... этим я и вас оскорбила, и свое сердце как будто сделала небеспорочным... Пожалуйста забудьте все... Расстанемся такими же друзьями, какими были... Я буду за вас всегда молиться, а вы молитесь за меня...

– Непременно... Я все забыл, кроме того благодеяния, которое вы оказываете мне, помогая мне отправиться в академию, и того, что мы были с вами добрыми друзьями и всегда будем таковыми...

Вошли они в гостиную, где графиня сидела за столом и пересматривала какие-то счеты.

– Я зашел с вами проститься, – сказал Владиславлев графине. – Я сегодня же еду на родину, а оттуда опять потом приеду сюда затем только, чтобы получить свои документы и ехать прямо в Киев.

– А к нам в Дикополье отчего вы не хотите проехать? спросила графиня, Я думаю, что это было бы для вас полезнее, чем все остальное время жить на родине...

– Без сомнения полезнее. Но я теперь не могу туда ехать, потому что мое отправление в академию совершенно неожиданно для моих родителей... Мне нужно ехать к ним и успокоить их...

– Это хорошо... Это делает вам честь... родителей необходимо прежде всех навестить и успокоить... Значит, я вам теперь должна дать денег на дорогу... Вот вам сто рублей... Дай Бог вам блистательно окончить курс в академии...

– Благодарю вас, сказал Владиславлев, принимая от графини деньги со слезами на глазах, и поцеловал у нее руку.

– Не стоит благодарности, ответила ему графиня. Верьте, что я в вас принимаю самое искреннее участие, как бы в родном...

– И вас от души благодарю, сказал Владиславлев, обращаясь к Людмиле. Вы так много сделала для меня своим участием в моей судьбе, что я никогда не могу этого забыть...

– Очень рада, что могла что-нибудь сделать для вас, ответила Людмила. Надеюсь, что и о. Александр еще пришлет вам сколько-нибудь... Я ему скажу о вашем отправлении в академию. А невесте своей напишите, чтобы в случае нужды в чем-нибудь она писала прямо к мамаше... Я надеюсь, что мамаша никогда ни в чем ей не откажет...

– Разумеется, – ответила графиня. – Но разве ваша невеста решается ждать вас, пока вы окончите курс?

– Да, она уже изъявила на это свое согласие...

– Полноте! Этого никогда не будет... Она только теперь, находясь под живым впечатлением увлечения вами, согласилась на это, а потом, поверьте, она выйдет замуж... ведь четыре года ждать вас для нее нешуточная вещь... Нет, ваш роман не там, а здесь... Не она, а Людмила вас будет ждать... Я уверена, что вы на этот счет уже условились с нею...

– Вы, графиня, все шутите... Но я говорю вам не шутя и убедительно прошу вас в случае нужды не отказать моей невесте в покровительстве.

– Можете быть в этом уверены... Но просьба ваша излишня: невеста ваша непременно выйдет за другого, а если бы и не вышла, то, не зная меня, она посовестится обратиться ко мне за покровительством... Поверьте, что это будет так...

Владиславлев с полчаса просидел у Динопольских и потом простился с ними, как с своими благодетелями и друзьями, с чувством искреннего сожаления о разлуке с ними и со слезами на глазах. Едва только он потом вышел на улицу, как встретился с Злобиным, тащившимся в консисторию.

– А, мальчишка, ты вздумал от меня бежать! – вскричал Злобин. – Не укроешься... Я и в Киеве тебя достану, и там тебе отомщу... Но, не забудь, я и здесь буду мстить тебе на твоем отце, на твоих братьях и на всех твоих близких... И клянусь тебе Богом, что если бы ты остался здесь, чрез месяц ты был бы «под началом», а чрез полгода «расстрижен»... От моей руки тебя никто бы не избавил...

– Не клянитесь... Здесь есть поважнее вас – архиерей...

– Архиерей?.. А ты знаешь, что такое архиерей? Это безгласное и бесправное существо, которое существует лишь для того, чтобы писать на прошениях «представить справку», а на протоколах консистории: «утверждается» или «исполнить», а главный деятель, главное воротило всего, ты знаешь, кто? – Это я... Вся епархия в моих руках... И ты, мальчишка, осмелился делать мне дерзости и думать, что это тебе пройдет так?!.. безнаказанно. Нет, этого никогда не будет... Месть, месть и месть...

– Не грозите мне... Я еще раз скажу вам, что я вас не боюсь... Я опишу все ваши деяния, или, лучше сказать, злодеяния, и предам их гласности...

– Ха-ха-ха! Ты мечтаешь быть писателем...

– Не мечтаю; а напишу и напечатаю... Та же самая графиня Дикопольская, которая вырвала меня из ваших лап и когтей, найдет случай напечатать и мое описание ваших злодеяний...

– А! эта скверная девчонка, которая за тебя объяснялась с архиереем?.. Что же она любовница, что ли, твоя, что хлопочет о тебе?..

– Прошу вас, законник, не оскорблять моего слуха и не осквернять ее имени такими пошлыми словами... Прощайте!.. Ждите моей корреспонденции и читайте ее с наслаждением...

– Жди моей мести, мальчишка, жди!.. От меня ты не уйдешь...

Сцена эта не произвела на Владиславлева никакого особенного действия в настоящую пору, потому что мысли Владиславлева теперь были заняты совершенно иным... Получивши от графини сто рублей, Владиславлев теперь думал о том, как бы отблагодарить Беневоленских за все, что они сделали для него своим радушным приемом и хлопотами о нем, и своими расходами для него. Он никак не мог помириться с тою мыслию, что своим сватовством за Машеньку и поездкою со вдовою в Мутноводск он ввел бедную вдову в некоторые излишние расходы, на которые она потратила свои последние вдовичьи лепты, и, рассчитывая, что эти расходы стоили вдове не менее тридцати пяти или сорока рублей, решился немедленно в тот же день послать ей по почте на имя вдовы пятьдесят рублей с тем, чтобы 10 р. из них были употреблены на подарок Машеньке. Так он потом и сделал. Вернувшись в квартиру, он тотчас же написал в Зеленоводск прелюбезное письмо и с этим письмом отправил по почте пятьдесят рублей, рассчитывая, что остальных денег ему с избытком хватит на то, чтобы добраться до Киева, и что, быть может брат его, о. Александр успеет ему вовремя прислать сколько-нибудь на отправление в академию.

В тот же день перед вечером Владиславлев вместе с товарищем своим Богословским отправился на родину, но не тем путем, каким обыкновенно он с братьями хаживал домой на каникулы, а иным, так, чтобы ему по пути можно было с Богословским заехать в село Воздвиженское прежде, чем он попадет на родину. План этот ему удался хорошо. Вечером в следующий день он был уже в Воздвиженском и беседовал с милою и прелестною подругою своего детства Верою Ивановною, которая от души пожалела о горе, неожиданно постигшем Машеньку Беневоленскую, но вместе и рада была тому, что он идет в академию, и предложила ему свои услуги почаще ездить на его родину и вместе с ним утешать его мать в виду скорой ее разлуки с сыном. Богословского, которому Вера Ивановна с первого же раза очень понравилась, он представил о. Ивану как отличного студента семинарии, вполне достойного быть его зятем. Богословский понравился и о. Ивану и Вере Ивановне, и сватовство его как раз уладилось: чрез два дня о. Иван уже отправился с ним в Мутноводск хлопотать о сдаче ему места, а Владиславлев с Верою Ивановною поехал в Спасское с крепкою думою о том, как-то там встретят теперь неожиданную весть об отправлении его в академию.

– Что радостного ты привез нам с собою? сказала мать Владиславлеву, едва успевши поздороваться с ним и Верою Ивановною.

– Привез вам радостное известие о том, что я выхожу замуж, поспешила ответить Вера Ивановна, чтобы не сразу опечалить мать Владиславлева известием об участи ее любимого сына. Василий Петрович привез к нам с собою своего товарища студента, который и папаше и мне очень понравился... Папаша с ним сегодня уже поехал в Мутноводск хлопотать о сдаче своего места ему со взятием меня замуж...

– Очень рада, милая Верочка, сказала мать Владиславлева, целуя племянницу: поздравляю тебя с женихом... Дай Бог вам жить в полном счастии до самой старости...

– Благодарю вас и прошу вас помолиться о моем счастии...

– Ну, а ты, Вася, что же молчишь?.. Как твое дело кончилось?.. Давно ли ты получил билет и когда думаешь сыграть свадьбу?..

– Увы, мамаша! сказал Владиславлев. Еще назад тому три недели мне велено было выдать билет...

– И что же?.. Ты доселе еще не получил его?..

– Злобин держал его у себя в ожидании получить с меня малую-толику по своей привычке «облупать» каждого... Я, разумеется, ничего ему не дал... Наконец, я добился того, что он хотел мне выдать билет с угрозою при этом непременно отомстить мне за то, что я ничего ему не дал и говорил ему правду в глаза... Но в тот же самый день, как это случилось, все дело перевернулось вверх дном... Меня заставили выполнить данное мною обязательство идти в киевскую академию... Отказаться было невозможно... И я получил уже деньги на дорогу...

– Злодей!.. Что ты сделал?.. Ты просто обманывал меня... Ты верно и не думал о поступлении в Зеленоводск?..

– Мамаша! вы меня этим обижаете... Если вы не верите моим словам, вот вам письмо невесты, из которого вы увидите, что это случилось внезапно, и что я действительно хотел поступить в Зеленоводск и только лишь ждал билета...

– Бог с тобой!.. Ты меня покидаешь на произвол судьбы...

– Мамаша! виноват ли я в том, что Бог дал мне хорошие способности и помог мне окончить курс первым?.. Подумайте, не должен ли я непременно учиться в академии, когда я окончил курс первым?.. Меня само провидение призвало к этому...

– А для меня было бы отраднее, если бы ты окончил курс двадцать первым да остался здесь, и был мне подпорою в старости...

Мать залилась слезами и Владиславлев с Верою Ивановною едва-едва сумели успокоить ее. Пришел потом о. Петр немного под хмельком и, узнавши, что Владиславлев идет в академию, такой произвел в доме штурм, что и Вера Ивановна не рада была своему теперешнему приезду в Спасское, и сама мать принялась защищать сына. Чтобы прекратить скорее эту сцену, мать выслала сына вон, из комнат, приказавши ему до утра не показываться домой. И пошли потом повторяться эти сцены всякий раз, как только о. Петр возвращался из прихода домой выпивши! К счастию Владиславлева, теперь было лето и можно было свободно укрываться от этих сцен. Взявши свои книги и тетради, Владиславлев обыкновенно тотчас же после чая каждый день уходил куда-нибудь в уединенное место и там готовился к экзамену. Будь же это зимою, трудно было бы ему укрыться от этих сцен и приготовляться к экзамену. Так это продолжалось до 8 июля. В этот день была свадьба Веры Ивановны с Богословским, и о. Иван убедил о. Петра не делать Владиславлеву сцен и радоваться его отправлению в академию, и Владиславлев наш увидел свет.

Еще две недели после того Владиславлев прожил дома и ни мать ни разу не посетовала на него, ни о. Петр не сделал ему ни одной сцены: оба они наконец примирились с тою мыслию, что сыну их действительно следует идти в академию. Печаль теперь сменилась радостию. Настал, наконец, самый день отправления Владиславлева в Мутноводск, а оттуда в Киев. О. Петр отслужил за здоровие сына обедню, а после нее напутственный молебен, и устроил для всех своих близких родных и знакомых прощальный обед. Мать, скрепя свое сердце, сама за этим столом служила всем; а Владиславлев в первый раз в жизни был почетным гостем в доме своих родителей. Немедленно после обеда была подана пара тех же самых лошаденок, на которых Владиславлев уже десять лет ездил в Мутноводск во время своего учения в училище и семинарии. Отец и мать напутствовали его своим родительским благословением, со слезами простились с ним и пожелали ему счастливых успехов в академии, и Владиславлев наш, простившись со всеми, отправился в путь-дорожку с каким-то смешанным чувством радости и горя. Думы одна за другой набегали на его чело и он ехал не замечая того, что происходит вокруг него. А между тем в это время горе не далеко было от него. Порядочно дома пообедавши и подпивши, работник, везший его, преспособно задремал, и вот перед вечерком в одном месте лошади вдруг чего-то испугались и понесли под гору. Видя беду, Владиславлев выпрыгнул из телеги, ухватившись за сук стоявшей при дороге лозины, работник тоже каким-то образом успел соскочить благополучно, а лошади все неслись и неслись, и кончилось тем, что пристяжная оборвала постромки и осталась цела, а коренная с передками с крутизны шаркнула в страшный овраг и разбилась так, что сейчас же издохла... Что тут было делать? Лошадь издохла, упряжь вся порвана, ось и оглобли поломаны... Думал-думал Владиславлев и решил поправить всю эту беду, купивши все на свои деньги, чтобы не доставить нового горя отцу. А и денег-то всех у него в эту пору было только шестьдесят рублей!.. Дойдя пешком до ближайшей деревни, Владиславлев купил там новую, только что объезженую ось и новые оглобли, нанял продавца довезти все это до места случившегося с ним несчастия и кое-как потом добрался на следующий день к обеду до города Черноземска. День по счастию был базарный и на конную площадь цыганами и мещанами-барышниками много выведено было лошадей. Владиславлев облюбовал одну молоденькую лошаденку и купил ее за тридцать рублей, засвидетельствовавши в полиции сделанную им покупку этой лошади. Делая такую значительную затрату своих денег, Владиславлев надеялся, что по приезде в Мутноводск он тотчас же получит тридцать пять рублей от о. Александра, который уже писал ему об этом. Но расчет его оказался не верен. Деньги действительно, как оказалось по справке на почте, были ему высланы на имя его знакомого Владимирского и получены последним; но самого Владимирского не было в эту пору дома: он взял отпуск и вместе с женою отправился на богомолье в Троицкую Лавру всего только за два дня до его приезда. Узнавши об этом, Владиславлев пошел-было к преосвященному с тем, чтобы получить от него напутственное благословение, объяснить ему свое затруднительное положение и попросить в займы рублей двадцать. Но и тут случилась неудача. У архиерея в гостях был губернатор. Неловко было при нем просить денег у архиерея. Владиславлев выпил стакан чаю, посидел с полчаса, принял от архиерея напутственное благословение с пожеланием ему успеха в учении, здоровья и счастия, и вышел от него с тем же горем, с каким и вошел. Что тут делать? Не оставаться же из-за этой беды дома, не отправляясь в академию... Думал-думал Владиславлев и наконец решил не брать себе подорожной и не медлить, а отправить скорее все свои вещи в Киев по почте на свое имя с надписью «до востребования» и потом пуститься в путь-дорожку с одною сумочкою, так чтобы, где придется, принанять кого-нибудь и съехать верст десяток-другой в день, а то так идти по возможности пешком под видом богомольца. Так он и сделал. И, вот, наш Владиславлев вдруг обратился в странника с палкою в руках и сумкою за плечами!..

В первые четыре дня путешествия герою нашему необыкновенно посчастливилось: едва только он успевал отойти от той или другой станции версты две или три, как его уже нагоняли обратные почтовые ямщики, и он с ними ехал до станции за какие-нибудь тридцать или сорок копеек, так что в эти дни он успел махнуть триста верст, истративши всего только пять рублей. За то следующие три дня для него были очень несчастливы: ему не пришлось проехать даже и десяти верст, и он пешком, при страшной жаре, один одинешенек отмеривал в день верст по пятидесяти, так что наконец совершенно утомился и решился на одной станции взять вольных лошадей, чтобы хоть сколько-нибудь проехать и отдохнуть. Оказалось, что лошади все были в разгоне и не было надежды даже на следующий день взять их. Владиславлев приуныл и не знал, что делать, потому что день уже клонился к вечеру, а до ближайшего селения было около пятнадцати верст и самая станция стояла в поле. Но в ту пору, как он стоял – разговаривал с смотрителем станции, в окно на него смотрела премилая дама, как будто желая узнать его. Владиславлев взглянул на нее, и она показалась ему как будто знакомою. Но мало ли есть похожих одна на другую личностей! Не стать же всех их узнавать в дороге. Поговоривши с смотрителем станции, Владиславлев присел отдохнуть около станционного дома.

– Вы, милостивый государь, не из Мутноводска ли? – вдруг спросила его смотревшая в окно дама.

– Точно так, – ответил Владиславлев. – С кем имею честь говорить?

– Вы, кажется, тот старший, что однажды заставляли своих мальчиков петь песни для меня и мужа моего...

– А, madame Лавровская!.. Честь имею кланяться...

– Куда же вас Бог несет?..

– Я иду в Киев, но иду по необходимости... Я хочу поступить в киевскую академию, имел довольно денег на дорогу, но по странной случайности почти остался без денег, и принужден идти вместо того, чтобы ехать до самого Киева...

Владиславлев вкратце рассказал Лавровской, от кого он получил деньги на дорогу и куда девал их...

– Ах, да это именно вы тот студент Владиславлев, о котором графиня Дикопольская не раз писала моей гувернантке Еразмовой, как о своем хорошем знакомом?..

– Да, я... Я знаю и вашу гувернантку чрез Людмилу...

– В таком случае ваша встреча со мною не напрасна... Я с мужем еду в Нежин к своим родным... Мы вас с собою довезем до Нежина, а там вам останется немного более сотни верст до Киева... Пожалуйте к нам в комнату.... отдохните и напейтесь чаю... Мы скоро поедем...

– Очень вам благодарен за такое радушие и участие во мне... Но я боюсь стеснить вас дорогою...

– Ничего... Мы едем в своей карете, довольно просторной...

Владиславлев вошел в комнату.

– У-у, господин! – сказал ему Лавровский. – Вас и узнать нельзя... так сильно вы загорели... Но это делает вам большую честь, что вы, стремясь к высшему образованию, решились даже пешком идти до Киева, чтобы поступить в академию. Можно надеяться, что вы там прекрасно будете учиться... Я очень рад, что могу вам быть полезным в настоящее время... Прошу не стесняться... Мы вас довезем до Нежина и дадим возможность отдохнуть...

Так совершенно неожиданно Владиславлев нашел себе на пути благодетелей, которые предложили ему свою помощь. С ними он доехал до Нежина, прожил там два дня в доме родственников Лавровских, ознакомился с городом, и в ту пору, как он шел на почтовую станцию, чтобы взять себе лошадей, снова неожиданно встретился с своими знакомыми. То был сосед его и крестовый брат Петр Когносцендов, назначенный в академию на казенный счет, а с ним и товарищи его Майорский, Покровский, Ивановский, Владимирский и Пашковский, только что подъехавшие к станции.

– Кого я вижу! – вдруг вскричал Майорский. – Василий Петрович, здравствуйте!..

– Ах, Владимирыч! – сказал Владиславлев. – Вы вместе со мною в академию? Но как это могло случиться?

– Очень просто, ответил на экзамене лучше всех, архиерей меня и приказал отправить в академию на казенный счет вместе с Петром Григоричем.

– А эти господа, ваши товарищи, куда думают поступить?

– Они попали под большую опалу инспектора, так что едва избавились от исключки с худым поведением, под условием выйти из семинарии к году. Теперь хотят поступить в университет Св. Владимира.

– Прекрасно. Стало быть, теперь мы едем вместе. Дай Бог всем нам хороших успехов, чтобы не посрамить своей семинарии.

– Не посрамим, – сказал Покровский, – Мы не затем едем, чтобы срамить свою семинарию. Сначала, с дороги, напьемся до положения риз, а потом примемся за дело и водку пить бросим. Будем трудиться, трудиться и трудиться.

От Нежина Владиславлев ехал вместе с Майорским и Когносцендовым. Когда взорам их на другой день поутру открылся величественный Киев – эта матерь городов русских, они на минуту сошли с своей телеги и в благоговении поверглись на землю пред величественными киевскими соборами – лаврским и софийским. С каким потом чувством благоговейного восторга смотрели они на чудный тысячелетний город и как желали они поскорее увидеть все древности и святыни этого города. По приезде своем в Киев они прежде всего отправились в Киево-Печерскую Лавру, отстояли обедню в Соборной Успенской церкви, приложились здесь к мощам благоверного князя Владимира, отслужили молебен пред чудотворною иконою Успения Божией Матери, обошли ближние и дальние пещеры и поклонились мощам всех, почивающих в них, угодников Божиих; потом отправились в Софийский Собор и обозрели все его древности и святыни. На следующий день они посетили Аскольдову могилу, Крещатик, Михайловский монастырь, Андреевскую и Десятинную церкви и наконец Братский монастырь с академиею! Ознакомившись с главными достопримечательностями Киева и отдохнувши от своей дальней поездки, они принялись за приготовление к экзамену. Вскоре начались и приемные экзамены. И пошли наши герои отличаться на этих экзаменах своими хорошими ответами и хорошими сочинениями, поддерживая честь своей родной Мутноводской семинарии! Когда же кончились экзамены, они снова отправились в Лавру и там возблагодарили Бога за успешное окончание этих экзаменов, а потом стали писать домой письма. Владиславлев, между прочим, в это время писал домой следующее: «Порадуйтесь со мною и поблагодарите Бога за Его ко мне милость: я принят в академию в числе первых. Вместе со мною держали экзамен Майорский и Когносцендов. Они оба приняты в первом десятке. Честь своей семинарии мы поддержали и надеемся вперед поддерживать ее всеми силами. Теперь и именно только теперь я могу вам открыть, что главная виновница моего теперешнего счастия есть та именно графская дочь, Людмила Дикопольская, с которою я познакомился в Дикополье, и за знакомство с которою мне два года тому назад досталось от вас. Она уговорила меня идти в академию и дала мне на дорогу сто рублей; она же и пред архиереем хлопотала о прекращении производства моего дела о поступлении в Зеленоводск. Прошу вас иметь ее в своих молитвах, как мою благодетельницу». Почти одновременно с этим один из черниговских гимназистов, по поступлении своем в университет, писал своей матери, между прочим, следующее: «К нам, maman, приехали из Мутноводска четыре семинариста держать экзамен в университет. По началу они мне показались ребятами отчаянными и страшными пьяницами. Вечером в самый день приезда своего в Киев они так напились, что чуть было не подохли. Но когда начались у нас приемные испытания, что только с ними сделалось? Они присмирели, отрезвились и сделались умниками! на всех экзаменах отвечали очень хорошо, а сочинения их – ах, maman! – это просто прелесть! У нас никогда ни один гимназист ни одного сочинения не написал так хорошо. И писали они все прямо набело. Говорят, что семинаристы вовсе не знают математики, а между тем двое написали свои сочинения на математическом экзамене так, что получили лучшие баллы по математике. Видно, что у них математика лишь дурно преподавалась и они плохо занимались ею, но у них так много есть сметки в голове и внимания к делу, что они своим умом доходят до решения очень трудных теорем. Все четверо приняты в университет в первом десятке – двое на математический факультет, а двое на историко-филологический. И ведь, говорят, это еще нелучшие, а лишь посредственные мутноводские семинаристы. Что же после этого лучшие-то семинаристы? А сколько у них терпения, труда и внимания ко всему! – просто непостижимо для меня. Можно надеяться, что эти артисты блистательно окончат университетский курс, если только не закутят и не собьются с толку». И писавший это не ошибся! Все эти артисты окончили свой университетский курс с честию в числе первых: своим трудом, терпением и прилежанием они победили все, а умением хорошо писать сочинения, они взяли верх над всеми своими университетскими товарищами. Не ударили себя лицом в грязь и наши академисты: все они прекрасно учились, отлично вели себя и блистательно окончили курс. Честь Мутноводской семинарии была ими поддержана.

Прошло немного лет со времени отправления Владиславлева в академию и – увы! – как будто прошло полвека: многое и многое, описанное нами в этой третьей части «Владиславлева», совершенно изменилось. Благодаря реформам последующего времени, в быте прежнего духовного сословия и в особенности в быте молодых людей этого сословия все перевернулось вверх дном. Духовное сословие было ограничено лишь одними священно-церковно-служителями, но ни жены, ни дети их более не принадлежат к этому сословию. Исключенные и окончившие курс стали жить не так, как прежде: исключенные и теперь лишь изредка показываются в консисторию и на архиерейский двор с прошениями об определении их на дьяконские или причетнические места, потому что вход в духовное звание для них теперь почти закрыт; студенты и воспитанники семинарии тоже очень-очень редко появляются на архиерейском дворе и еще реже трут пороги консистории, потому что для них вход в духовное звание до известного времени или возраста тоже закрыт. Те и другие из них теперь толкаются среди мещан, крестьян и всякого сорта людей и трут пороги инспекторов народных училищ, председателей училищных советов или земских управ, вымаливая себе у них местечка в сельских народных школах за сорок или пятьдесят рублей в зиму, да бьют челом сельским старостам и старшинам, вымаливая у них месячной, заслуженной уже, платы за занятия в школах. Они стали теперь ни более, ни менее, как странники и бесприютные скитальцы с званием потомственных почетных граждан или просто почетных граждан, и для большинства их военная служба единственный отрадный исход. Окончившие курс теперь уже не высматривают себе невесты в домах священников, сдающих свои места, и самая сдача мест прекратилась, и обязательные условия при поступлении на места уничтожены. Теперь большая часть студентов и воспитанников семинарии женится или по любви на мещанках и приказнических дочерях, или из-за денег на дочерях богатых родителей; а бедные дочери священнические и многое множество диаконских и причетнических идут в горничные или выходят за крестьян, мещан и солдат. Женящиеся на светских девушках и идущие потом в духовное звание, начитавшись газетных разглагольствований о необходимости обновления духовного сословия путем вступления в него лиц недуховного происхождения, мнят в неведении своем, что их жены внесут новый свет в духовное сословие и будут примерными их помощинцами, а очень многие из них вносят в жизнь недовольство, семейный разлад, светскую роскошь, чванство, распущенность нравов и презрение к духовному званию, и делаются настоящими мегерами. Консисторская братия теперь не берет пятачками и гривенничками и не выманивает их у каждого, но не стесняется брать, с кого находит возможным, десятками и сотнями рублей «за труд» и «за преподание совета», иногда даже с выдачею росписок в получении этих денег. О надлежащем приготовлении себя к пастырскому служению окончившие курс теперь мало помышляют, потому что больше думают о поправлении своих финансов, а равно и о танцах, вечеринках, гуляньях, театрах, попойках на чужой счет и разных, знакомых им, светских удовольствиях и объяснениях с дамами и девицами во время танцев, – чем помышляют о важности и святости священнических обязанностей. Окунувшись в грязный омут светской жизни провинциального общества средней руки, – многие из них пристрастились к этой жизни и с своими женками думают и по поступлении на священнические места вести такую же жизнь. Епархиальные ведомости начали издаваться в мутноводской епархии еще с начала шестидесятых годов и в начале действительно были органом местного духовенства, а потом мало-помалу перестали заниматься вопросами, интересующими местное духовенство. Посвящения семинаристов в стихарь и семинарских классических праздников более теперь не существует. Кутежи семинаристов теперь существуют в ином виде. В театр семинаристы похаживают свободно; занятие игрою на музыкальных инструментах семинаристам дозволено. Семинарская ежедневная школа чем-то помешала одному ревизору, нашедшему ее лишнею и отнимающею у семинаристов то время, которое они могли бы употреблять на отдых и занятие гимнастикою, и она закрыта, а вместо нее открыта была какая-то пародия на прежнюю прекрасную школу, под названием: «воскресной школы». Семинарские «конференции» совершенно уничтожены, как будто бы излишние и ненужные. Сочинения отодвинулись на второй план и пишутся вообще слабо; поведение оценивается больше внешнею, формальною стороною ученической жизни, чем внутреннею жизнию ученика, и – увы! куда девалась прежняя нравственная сила учеников семинарии и их честность? Теперь не только ученики семинарии заводят любовные интриги с мутноводскими мещанскими и приказническими девчонками и находятся с ними в переписке, но даже и в училищах пятнадцати и шестнадцатилетние мальчики ведут переписку с «подругами своей юности». Вот до чего дошла нравственная распущенность духовных воспитанников!... А на сочинениях в половине семидесятых годов при приемных испытаниях в университеты и медико-хирургическую академию мутноводские семинаристы вместе с семинаристами других епархий, где были тогда преобразованные семинарии, пролетели, опозорились на целую Россию, так что это печальное явление тогда же замечено было духовною и светскою литературою, и все журналы и газеты, ратовавшие за постановку семинарий на «классическую» ногу и сулившие от того золотые горы России, с недоумением вопрошали друг друга: «что сие значит»?... И честь мутноводской семинарии, как одной из лучших, – увы! – эта честь была утрачена...

Да, прошло только тринадцать лет со времени отправления Владиславлева в академию, и семинария мутноводская упала с высоты своего величия. Одновременно с нею упали и многие другие семинарии. На чем прежде мутноводские и другие семинаристы «выезжали» на приемных испытаниях в университеты и медицинскую академию, и притом еще семинаристы худшие или только посредственные, на том, тринадцать лет спустя после отправления Владиславлева в академию, воспитанники преобразованных семинарий, и притом еще воспитанники лучшие «пролетели», опозорились; чем прежде созидалась слава семинарий, тем семь лет спустя от издания нового устава семинарии эта слава помрачена. В сочинениях семинаристов в 1874 г. «не найдено было ни самостоятельности мысли, ни зрелости суждений, ни здравой логики»; они оказались «простыми компиляциями» прочитанного или слышанного от наставников. И все вопрошали друг друга: «что сие значит?» – А это, ответим мы, значит следующее: это был первый плод классицизма в семинариях, отодвинувшего русский язык и сочинения чуть не на самый задний план в преобразованных семинариях и училищах. Слава Богу, что новый устав 1884 года несколько поправил эту беду!

* * *

1

Народ верит, что знахари перед смертию своею передают свое знахарство кому захотят, подавши ему рукавицу свою, или платок, или еще что-либо.

2

Это было в откупное время, а в ту пору ведро водки в самом городе Мутноводске стоило 8 р. сер., а в уезде 6 р.

3

Известный в Мутноводске забияка и кутила, мещанин.

4

Крупу семинаристы ели для того, чтобы и хмель скорее прошел, и вином от них не пахло.

5

Златоустинский поступил вo священники в село Пятницкое в зятья Когносцендопу и женился на Александре Григорьевне, а Когносцендов Сергей в село Никольское на Красном Холме. Интересная судьба семейства Когносцендовых описана нами в особой повести «Большие перемены», изд. 1885 г.

6

Предоставляем читателям самим судить, какое в эту пору негодование вырвалось бы из груди Голикова, если бы и тогда на русский язык в IV классе училища уделялось один урок в неделю, а на латинский и греческий языки 13 уроков, как это было так еще недавно.

7

Кроме последней трети учебного курса.

8

Тогда существовала восьмибальная система, но балл 8 ставился чрезвычайно редко.


Источник: Владиславлев : Повесть из быта семинаристов и духовенства : Т. [1]-4. / М. Малеонский = [Прот. Михаил Бурцев]. - Санкт-Петербург : тип. С. Добродеева, 1883-1894. / Т. 3: Студенты семинарии. - 1893. - II, 575 с. (Перед заглавием псевдоним автора - М. Малеонский. Автор установлен по изд.: Масанов И.Ф. Словарь псевдонимов... М., 1957. Т.2. С. 175.).

Комментарии для сайта Cackle