Источник

Святитель Григорий Нисский

Жизнь

Святитель Григорий Нисский, младший брат святого Василия Великого, известен не столько как церковный администратор (хотя и был епископом), не столько как борец с ересями (хотя и выступал против ариан и евномиан), сколько как богослов-созерцатель и выдающийся писатель-мистик, равного которому по глубине и дерзновенности мысли едва ли можно найти среди его современников. Ни один из церковных писателей IV в. не оставил такого количества монументальных полотен, подобных «Жизни Моисея» или «Диалогу о душе и воскресении» святителя Григория Нисского, в которых библейская глубина так органично сочеталась бы с эллинской утонченностью. «Если мы сравним Григория Нисского как богослова с двумя другими Каппадокийцами – Василием и Григорием Назианзином, мы немедленно признаем его превосходство, – говорит Й. Куастен. – Он осуществил первое органическое и систематическое изложение христианской веры после Оригена. Его доктринальные рассуждения выходят далеко за пределы современных ему споров и способствуют развитию богословия как такового» (Patrology, p. 283). Поэтому не случайно, что в наше время святитель Григорий Нисский является наиболее читаемым и изучаемым автором из трех каппадокийских отцов. Григорий написал много книг, однако его собственная личность всегда оставалась как бы в тени; в отличие, например, от святого Григория Богослова, он не оставил автобиографических произведений. Историки же говорят о нем мало, поэтому сведения о его жизни достаточно скудны.

Святитель Григорий родился около 335 г. в Неокесарии. Известно, что в юности он вместе с братом Петром, будущим епископом Севастийским, учился у старшего брата, Василия. Сестру Макрину он также называет в числе своих наставников. О том, где и чему учился в молодости Григорий Нисский, достоверных сведений не сохранилось. Сочинения его свидетельствуют о том, что он не только знал философию и риторику, но и разбирался в медицине и естественных науках. В молодости святитель Григорий был рукоположен в сап чтеца, однако затем предпочел светскую карьеру, стал ритором и женился. От своей благочестивой супруги Феосевии он имел двоих детей. Святой Григорий Назианзин письменно упрекал Григория Нисского в том, что он увлекся светской карьерой, советовал ему посвятить жизнь Церкви (Письмо 16). Под влиянием Василия и Григория Назианзина Григорий вернулся к церковному служению. Оп часто посещал брата и друга в их Понтийском уединении; вместе с ними изучал Священное Писание и сочинения Оригена.

После того как Василий Великий стал архиепископом Кесарии Каппадокийской и вступил в борьбу с Анфимом Тианским, он в 372 г. рукоположил брата Григория в епископа г. Ниссы (в те времена женатые епископы еще не были редкостью). Григорий оказывал большую помощь и поддержку Василию в борьбе против ариан – не столько своей архиерейской активностью, сколько литературными трудами. Василий горячо любил брата и, хотя не считал его способным к ответственным церковным поручениям, признавал, что у брата много других достоинств (Письмо 56). Григорий Назианзин также чтил Григория Нисского: когда в 375 г. скончалась жена последнего, он послал ему утешительное письмо (Письмо 182).

Своими многочисленными сочинениями святитель Григорий навлек на себя гнев ариан. В 375 г. он был оклеветан перед правителем каппадокийской области, который арестовал его и велел под стражей доставить на допрос в Галатию. Григорию удалось бежать. В 376 г. арианские епископы собрались в Ниссах и, обвинив святителя в растрате имущества и незаконном посвящении, осудили его на изгнание. Григорий вернулся на свою кафедру в 378 г., после смерти императора Валента, и был с радостью встречен народом. Об этом он сам вспоминает в одном из писем: подъезжая на колеснице к храму, он увидел толпу людей, стоявших со свечами, подобно «огненной реке»; святитель вошел в храм, плача от радости (Письмо 6).

В начале 379 г. скончался святой Василий Великий, смерть которого глубоко опечалила святителя Григория. В том же году Антиохийский Собор поручил святителю Григорию ответственную миссию – обозреть церкви Аравии и Понта. Возможно, тогда же он посетил Иерусалим (хотя некоторые исследователи относят эту поездку к более позднему периоду его жизни). Посещение святых мест не доставило утешения святителю Григорию: «Перемена места не приближает к нам Бога... – написал он по возвращении. – В сердце того, кто имеет Бога, находится Вифлеем, Голгофа, гора Елеонская, воскресение... Лучше из тела путешествовать ко Господу, нежели из Каппадокии в Иерусалим» (Письмо 11). В декабре 379 г. святитель посетил в Анисе свою сестру Макрину, настоятельницу женской обители. Он застал ее на смертном одре.

В 381 г. святитель Григорий принимал участие во II Вселенском Соборе. К тому времени его сочинения были уже широко известны и пользовались огромной популярностью. Авторитет святителя Григория был признан отцами Собора и императором Феодосием: в царском эдикте от 30 июля 381 г. Григорий Нисский назван в числе тех епископов, общение с которыми обязательно для всех православных. В последующие годы святитель Григорий несколько раз приезжал в Константинополь: в 382 и 383 гг. для участия в соборах против ариан, а в 385-м для произнесения надгробного слова на похоронах принцессы Пульхерии и императрицы Плакиллы, умерших одна за другой. В 394 г. святитель участвовал в Константинопольском Соборе, вскоре после которого, по-видимому, и умер.

Авторитет святителя Григория Нисского оставался исключительно высоким на протяжении всей истории Церкви после IV в. и не оспаривался ни на одном из Вселенских Соборов. Несмотря на то что святитель Григорий придерживался некоторых частных мнений, не принятых всей Полнотой Церкви, например он проповедовал учение о временном характере адских мучений и об «апокатастасисе» (всеобщем восстановлении праведников и грешников, а также диавола и демонов после Второго Пришествия Христа), эти мнения не ставились ему в вину ни при жизни, ни после смерти. Отцы III и IV Вселенских Соборов (431 и 451 гг.) цитировали сочинения святителя Григория наряду с прочими святоотеческими писаниями. Даже на V Вселенском Соборе (553 г.), когда было осуждено учение Оригена, в православии святителя Григория не было высказано никаких сомнений – совсем напротив, император Юстиниан ссылался на святителя Григория Нисского как на авторитет в своем Послании против Оригена. Отцы Собора, очевидно, не считали, что учение святителя Григория содержит какие-либо черты оригенизма, поскольку святитель Григорий в своих богословских построениях исходил из совершенно иных, нежели Ориген, предпосылок. Впоследствии святой Максим Исповедник (VII в.) защищал учение святителя Григория об апокатастасисе и предлагал свою трактовку этого учения. VI Вселенский Собор (681 г.) вслед за предыдущими Соборами включил имя святителя Григория Нисского в число «святых и блаженных отцов» (прав. 6), а VII Вселенский Собор (786г.) назвал Григория Нисского «отцом отцов», подтвердив его значение как вселенского учителя веры.

Творения

Догматические

«Большое огласительное слово», написанное около 385 г. и состоящее из 40 глав, представляет собой систематическое изложение христианской догматики. В предисловии святитель Григорий обращается к катехизаторам («руководителям к благочестивой жизни») с советами о том, как надлежит преподавать догматические истины различным группам оглашаемых. В гл. 1–4 говорится о единосущии Лиц Святой Троицы и доказывается Божество Святого Духа. В центральной части Слова, гл. 5–32, святитель Григорий излагает свое учение о Христе как Враче человеческого естества. Иисус Христос, по святителю Григорию, пришел для того, чтобы искупить людей от власти диавола, а также уврачевать самого диавола – «изобретателя порока», который после долговременного мучения будет восстановлен в своем первоначальном состоянии. В гл. 33–40 святитель Григорий говорит о таинствах Крещения и Евхаристии и вере в Троицу как главных условиях спасения человека. «Огласительное слово» святителя Григория уже при его жизни имело большой успех и считалось одним из лучших изложений христианской сотериологии.

В диалоге «О душе и воскресении» описана беседа, имевшая место между братом и сестрой в 379 г. после смерти Василия Великого и накануне смерти самой Макрины. В этом сочинении наиболее полно отражены психология и эсхатология святителя Григория. По композиции диалог является подражанием платоновскому «Федону». Основные вероучительные истины вложены святителем Григорием в уста Макрины, которую он называет «наставницей». Несомненно, однако, что высказываемые ею мнения о душе, смерти, воскресении и всеобщем восстановлении космоса отражают взгляды самого святителя Григория.

Святитель Григорий написал не менее четырех трактатов, объединенных в последствии под общим названием «Опровержение Евномия». В них святитель Григорий продолжает полемику с Евномием, начатую Василием Великим. Первый трактат составлен около 380 г. и является ответом на «Апологию апологии», написанную Евномием в ответ Василию Великому спустя четырнадцать лет после появления книги последнего «Опровержение на защитительную речь злочестивого Евномия» (363–365 гг.). Во втором трактате святителя Григория, появившемся вскоре после первого, речь идет о той же книге Евномия. Два трактата против Евномия в 381 г., во время работы II Вселенского Собора, были прочитаны святителем

Григорием Нисским своим друзьям – святому Григорию Богослову и блаженному Иерониму (О знаменитых мужах. 128). В третьем трактате святитель Григорий опровергает новые обвинения Евномия против святого Василия, выдвинутые между 381 и 383 гг. В четвертом трактате содержится подробная критика «Исповедания веры», предложенного Евномием в 383 г. императору Феодосию. В последующие века порядок трактатов был изменен издателями, которые после первого трактата стали помещать четвертый, а третий разделили на десять книг – таким образом получилось «двенадцать книг против Евномия»; второй трактат помещали в конце всего собрания.

Небольшое сочинение «Против Аполлинария, к Феофилу, епископу Александрийскому» было написано после 385 г. (дата епископской хиротонии Феофила); в нем святитель Григорий опровергает обвинения аполлинариан, утверждавших, что православные веруют в двух Сынов Божиих.

В «Опровержении мнений Аполлинария», написанном немного позднее, святитель Григорий говорит о соединении двух природ в Иисусе Христе и опровергает учение аполлинариан о том, что плоть Христа сошла на землю с небес и что у человека Иисуса вместо разумной души было Слово Божие.

В «Слове о Святом Духе против македониан» святитель Григорий говорит о Божестве Святого Духа, опровергая мнения последователей Константинопольского архиепископа Македония, которые считали Святого Духа тварью.

Святителю Григорию принадлежит также несколько триадологических трактатов. Сочинение «К Авлавию о том, что не три Бога» написано в поздний период жизни святителя и адресовано другу, поднявшему вопрос: не говорим ли мы о трех Богах, признавая Божество Отца, Сына и Святого Духа? По учению святителя Григория, слово «Бог» указывает на сущность, а не на Лица: Отец, Сын и Святой Дух являются тремя Ипостасями, но обладают одной Божественной сущностью. Той же теме посвящен трактат «К эллинам на основании общих понятий», где святитель Григорий излагает учение о Троице, используя логические аргументы. В трактате «К Симпликию о вере» святитель Григорий защищает Божество и единосущие Сына и Святого Духа против учения ариан. Сочинение святителя Григория «К Евстафию о Святой Троице», ошибочно приписанное святому Василию Великому (в издании Миня это 189-е письмо Василия), направлено против «духоборов», которые делали различие между природой Святого Духа и Его Божественной славой. Святитель Григорий исповедует веру в три Ипостаси, обладающие одной благостью, одной силой и одним Божеством.

В трактате «Против учения о судьбе» описан диспут между святителем Григорием и языческим философом, имевший место в Константинополе в 382 г. Святитель Григорий излагает учение о свободной воле человека, опровергая мнение язычников о том, что человеческая судьба зависит от расположения звезд, и доказывая абсурдность фатализма и астрологии.

В слове «О младенцах, преждевременно похищенных смертью» рассматривается загробная судьба некрещеных младенцев, о которых святитель Григорий говорит, что они, хотя и не наследуют сразу полноту блаженства, однако не подлежат и мучениям.

Экзегетические

Трактат «Об устроении человека» задуман святителем Григорием как продолжение «Бесед на Шестоднев» святого Василия Великого и написан вскоре после смерти последнего (1 января 379 г.). Трактат представляет собой толкование на Быт.1:26 и содержит подробное изложение христианской антропологии и психологии. Святитель Григорий рассматривает человека как высшее из творений Божиих, «поскольку ни одна из тварей, за исключением человека, не сотворена по подобию Бога». Однако богоподобие было утрачено человеком после грехопадения Адама, который, по святителю Григорию, является собирательным символом всего человечества. Образ Божий восстанавливается в богочеловеческой личности Христа – Нового Адама, приобщаясь к Которому человечество обретает утраченный образ и достоинство.

Защитительное Послание к брату Петру «О Шестодневе» написано вскоре после «Устроения человека» с целью изъяснить некоторые малопонятные места Библии и дополнить толкования на них святого Василия Великого. В своих объяснениях библейского текста святитель Григорий вслед за Василием стремится избежать аллегорического метода, которому он отдает явное предпочтение в других экзегетических сочинениях.

«О жизни Моисея-Законодателя» является одним из основных мистических сочинений святителя Григория Нисского. Трактат, написанный, очевидно, в поздний период жизни святителя (390–392 гг.), состоит из двух частей, которые представляют два различных способа толкования Священного Писания. В 1-й части святитель Григорий, основываясь на буквальном понимании библейского текста, подробно излагает историю Моисея но книгам Исход и Числа. Во 2-й части дается мистико-аллегорическое толкование описанных событий: святитель Григорий вслед за Филоном Александрийским рассматривает жизнь ветхозаветного пророка и боговидца, в особенности его восхождение на Сипай для встречи с Богом, как символ последовательного восхождения человека по пути молитвенной жизни к вершинам созерцания и обожения. Беседа Моисея с Богом в облаке на Синайской горе трактуется как молитвенный экстаз, в котором душа, отрешенная от всяких чувственных представлений, познает Бога в «светозарном мраке» незнания. Произведение святителя Григория оказало исключительное влияние на христианскую мистическую литературу последующих веков.

Трактат «О надписании псалмов» состоит из двух книг. В 1-й книге святитель Григорий говорит о смысле и содержании Псалтири, которую он делит на пять частей и аллегорически рассматривает как лестницу духовного совершенства. Во 2-й книге святитель Григорий обращается к надписям «псалом», «песнь», «хвала», «молитва», «в конец» и др., утверждая, что каждое подобное выражение имеет скрытое догматическое или нравственное значение. Беседа «На псалом шестой» добавлена к двум книгам позднейшими издателями.

«Точное истолкование Екклезиаста Соломонова» состоит из восьми бесед на Екклезиаста (1:1–3, 13). Святитель Григорий доказывает, что книга Екклезиаста является для христиан «тайноводством к возвышеннейшим урокам» (Беседа 5). Он противопоставляет земному миру и его ценностям мир горний и небесный, к которому должен стремиться христианин.

«Точное изъяснение Песни Песней Соломона» состоит из пятнадцати бесед на Песнь Песней (1:1–6, 8). Опровергая буквальное и чувственное понимание библейской книги, святитель Григорий вслед за Оригеном, о котором ои в предисловии отзывается с похвалой, предлагает аллегорическое толкование описанного в книге любовного влечения. Однако, если Ориген в своих комментариях говорил преимущественно о Церкви как невесте Жениха – Христа, то святитель Григорий, используя идеи и терминологию Плотина, больше говорит о душе, обрученной Богу, и ее мистическом союзе с Возлюбленным. Высшая стадия этого союза – экстаз безмолвия, о котором святитель Григорий говорил в других сочинениях, и особенно в «Жизни Моисея»; в данном трактате экстаз представлен как «божественное и трезвенное упоение» души, созерцающей Бога. «Святитель Григорий в философских терминах описывает свой личный и интимный мистический опыт, – опыт, подобный которому имели и Василий Великий, и другие аскеты IV и позднейших веков» (Прот. Г. Флоровский. Восточные отцы IV века, с. 135).

В трактате «О чревовещательнице», адресованном Феофилу Александрийскому, святитель Григорий комментирует рассказ из Первой книги Царств (Цар.28:7–20) об аэндорской волшебнице и доказывает вслед за Мефодием Олимпийским и вопреки Оригену, что «муж престарелый», явившийся Саулу, был не духом Самуила, а демоном, принявшим на себя вид пророка. Трактат выражает общую точку зрения христианства на колдовство, магию и спиритизм как изобретения диавола.

Пять бесед «О молитве Господней» содержат учение о молитве (беседа 1) и изъяснение молитвы «Отче наш» (беседы 2–5). Святитель Григорий часто отходит от буквального понимания комментируемого текста и возвращается к одной из своих любимых тем – об образе Божием в человеке.

В трактате «О Блаженствах» состоящем из восьми бесед, евангельские Блаженства (Мф.5:3–10) рассматриваются как лестница, по которой Божественное Слово ведет человека к совершенству. В этом сочинении святитель Григорий близок Плотину, в особенности его учению об очищении как пути, ведущем к обожению, однако идеи неоплатоников у святителя Григория христианизированы (Quasten, p. 268). Вершиной лестницы духовного восхождения является Сам Господь, в обладание Которым входит поднявшийся по ней.

Аскетические

Трактат «О девстве» написан святителем Григорием вскоре после рукоположения святого Василия в сап архиепископа Кесарии (370 г.), но прежде собственной епископской хиротонии (371 г.). Святитель Григорий развивает темы Оригена и святого Мефодия Олимпийского, автора «Пира десяти дев» (III в.). Будучи в отличие от этих авторов женатым, святитель Григорий, однако, восхваляет девство, как воплощение античного идеала «созерцательной жизни». В качестве примеров целомудренной жизни святитель Григорий приводит Христа и Приснодеву Марию.

Послание к монаху Олимпию «О жизни преподобной Макрины» написано вскоре после смерти сестры святителя Григория в декабре 379 г. Макрина, которая была настоятельницей женской обители, находившейся недалеко от монастыря святого Василия Великого, на противоположном берегу реки Ирис, представлена как образец ангельской жизни и духовного совершенства. Трактат святителя Григория являющийся, наряду с Афанасиевым «Житием святого Антония», одним из замечательных памятников агиографической литературы IV в., содержат цепные сведения о самой Макрине, святом Василии Великом и авторе – Григории Нисском.

В трактате «К Армопию, о том, что значит имя и название христианин», относящемся к последним годам жизни святителя, он утверждает, что христианство заключается в «подражании Божественному Естеству». Мнению Армопия о низости человеческой природы святитель Григорий противопоставляет учение об образе Божием в человеке, восстанавливаемом через христианскую веру и жизнь.

Трактат «О совершенстве и о том, каким должно быть монаху», адресованный Олимпию, основывается на христологических текстах апостола Павла, которые святитель Григорий рассматривает как руководство для христиан. Он говорит о Христе как Силе и Премудрости Божией, Мире души, истинном Свете, Искуплении, Пасхе и Первосвященнике, Умилостивлении, Сиянии славы Божией и Отпечатке Божественной Сущности, духовной пище и питье, скале, основании веры и краеугольном камне, Образе невидимого Бога, Главе тела Церкви, Первородном всей твари, Первородном из мертвых, Первородном среди братьев, Посреднике между Богом и людьми, Единородном Сыне, Господе славы, Начатке жизни, Царе мира и справедливости. Святитель Григорий анализирует каждое из этих наименований Христа и в заключение утверждает, что совершенство, как постоянное стремление к лучшему, не имеет пределов.

Трактат «О цели жизни по Богу и об истинном подвижничестве» написан предположительно после 390 г. Его вторая часть текстуально совпадает с «Большим Посланием», приписываемым святому Макарию Египетскому, однако мнение большинства современных ученых, в особенности после проведенных исследований «проблемы Макария», склоняется в пользу авторства святителя Григория Нисского (Quasten, p. 274). Трактат был написан по просьбе монахов и содержит учение о созерцательной жизни, советы наставникам и указания на духовные делания, которые должны подготовить душу подвижника к принятию Святого Духа. Святитель Григорий стремится выразить основные принципы «христианской философии» путем синтеза христианского учения о благодати с античным нравственным идеалом добродетельной жизни, восходящим к Платону и стоикам. Трактат является квинтэссенцией аскетических воззрений святителя Григория.

Самый короткий из аскетических трактатов святителя Григория – «Против тяготящихся церковными наказаниями» – адресован тем членам его паствы, которые, недовольные чрезмерной, на их взгляд, строгостью своего наставника, отошли от Церкви.

Слова и беседы

«Слово о Божестве Сына и Духа и похвала праведному Аврааму» относится к числу проповедей святителя Григория на догматические темы и произнесено в мае 383 г. на Константинопольском Соборе. Святитель Григорий сравнивает ариап со стоиками и эпикурейцами времен апостола Павла и защищает Божество Сына и Святого Духа против арианских мнений. Часть слова посвящена описанию жизни Авраама. Святитель Григорий, между прочим, говорит о глубоком впечатлении, которое на него всегда производила картина с изображением Авраама, приносящего в жертву Исаака: «Нередко видел я живописное изображение этого страдания и никогда не проходил без слез мимо этого зрелища: так живо эту историю представляет взору искусство». Святитель Григорий доказывает, что ангел, явившийся Аврааму, был Единородным Сыном Божиим.

В слове «На свое рукоположение» святитель Григорий возвращается к теме Божества Святого Духа. Авторитетный исследователь святителя Григория Нисского – Ж. Даниелу считает, что слово произнесено на II Вселенском Соборе, поскольку Собор обсуждал ту же тему (Quasten, p. 240). В таком случае следует полагать, что заглавие слова дано позднейшими издателями.

Большая часть проповедей святителя Григория посвящена церковным праздникам и памятным событиям литургического года. Слово «На день светов, в который крестился наш Господь», произнесено предположительно на Богоявление 383 г. Слово «На день Вознесения Господня» было произнесено 18 мая 388 г. Это наиболее раннее свидетельство о празднике Вознесения, совершаемом отдельно от Пятидесятницы. «Слово о Святом Духе» произнесено десять дней спустя, в праздник Пятидесятницы, 28 мая. Сохранилось также несколько слов святителя Григория «На Святую Пасху», об одном из которых («На святую Пасху и о воскресении») известно, что оно произнесено в пасхальную ночь 379 г.

К числу похвальных слов относятся две «Беседы о святом Стефане», произнесенные 26 и 27 декабря 386 г. В первой из них святитель Григорий защищает Божество Святого Духа, опровергает мнение, будто святой Стефан в момент своей мученической смерти видел только два Лица Святой Троицы; во второй беседе защищает Божество Сына против арианского понимания слов «стоящего одесную Бога» (Деян.7:56). В большом «Слове о жизни святителя Григория Чудотворца» святитель Григорий Нисский говорит о выдающихся качествах этого святителя III в., отличавшегося не только христианской праведностью и богатыми духовными дарованиями, но также глубокими познаниями в философии и риторике. «Похвала Феодору-мученику» произнесена 7 февраля 381 г. в Евхаите, на месте мученической кончины этого святого. Из трех «Бесед о сорока мучениках», повествующих о страданиях и смерти севастийских мучеников, первые две произнесены в Севастии 9 и 10 марта 383 г., а третья – в Кесарии Каппадокийской 9 марта 379 г. «Похвальное слово святому Ефрему Сирину» посвящено старшему современнику святителя Григория, выдающемуся сирийскому подвижнику, которого святитель Григорий сравнивает с Василием Великим.

Святителю Григорию принадлежат три надгробных слова, произнесенные в Константинополе. Первое из них посвящено святому Мелетию Антиохийскому, скончавшемуся в мае 381 г. во время работы II Вселенского Собора; второе – принцессе Пульхерии, единственной дочери императора Феодосия, скончавшейся в 385 г. в возрасте шести лет; третье – императрице Плакилле, жене Феодосия, умершей в том же году. То обстоятельство, что святитель Григорий был в 385 г. вызван в столицу специально для произнесения надгробных слов членам императорской фамилии, показывает его значение в христианском мире после II Вселенского Собора.

«Слово в день памяти святого Василия Великого, родного брата» не является надгробным, а скорее может быть названо «энкомием» (похвальным словом); оно произнесено в годовщину смерти святого Василия, предположительно 1 января 381 г.

К числу проповедей на нравственные темы относятся слова «О нищелюбии и благотворительности, Против ростовщиков» и «На слова Писания: блудяй во тело согрешает (1Кор.6:18)». В этих проповедях святитель Григорий выступает как обличитель пороков современного ему византийского общества.

В слове «Против отлагающих Крещение» святитель Григорий рассматривает актуальную для его времени тему – о том, в каком возрасте следует принимать Крещение. В IV в. многие откладывали крещение до тридцатилетнего возраста (например, свв. Василий Великий и Григорий Богослов), а некоторые желали принять крещение непременно в Иордане и долгие годы откладывали принятие таинства до времени своего предполагаемого паломничества в Святую Землю (например, император Константин). Святитель Григорий советует оглашенным не откладывать крещение, чтобы не умереть в грехе. Слово святителя Григория произнесено в Кесарии 7 января 381 г.

В «Слове к скорбящим о преставившихся от настоящей жизни в вечную» святитель Григорий говорит о загробной судьбе человека. В слове отражены основные особенности эсхатологии святителя Григория.

Письма

Сохранилось тридцать писем святителя Григория, адресованных разным лицам и затрагивающих различные темы. Догматические вопросы рассматриваются, например, в письмах 5 и 24, где святитель Григорий излагает учение о Троице. В письме 4 святитель Григорий говорит о том, почему праздник Рождества Христова совершается в день зимнего солнцестояния, а не весеннего равноденствия. Два письма (2 и 3) посвящены теме паломничества в Святую Землю: святитель Григорий, сам совершивший такое паломничество, считает его ненужным и бесполезным, указывая на трудности и опасности путешествия. Оба письма появились, вероятно, около 383 г. В письме 25, адресованном святому Амфилохию Иконийскому, святитель Григорий описывает части «мартириона» – церкви в честь мучеников: письмо является одним из важных источников по церковной археологии. Некоторые письма посвящены личным или частным вопросам. Собрание писем святителя Григория дает представление о его личности, интересах и о круге людей, с которыми он общался.

Библиография

Творения, оригинальный текст

Migne, PG, Т. 44–46. Paris, 1858.

Gregorii Nysseni Opera (ed. cur. W. Jaeger). Vol. I–II: Contra Eunomium libri. Leiden, 1960; vol. Ill: Opera dogmatica minora. Leiden, 1958 ; vol. V: In inscriptiones psalmorum, in sextum psalmum, in ecclesiasten homiliae. Leiden, 1962; vol. VI: In Canticum Canticorum. Leiden, 1960; vol. VII, p. 1: De vita Mosis. Leiden, 1964; vol. VII, p. 2: Homiliae in orationem Dominicam; vol. VIII, p. 1: Opera ascetica. Leiden, 1963; vol. VIII, p. 2: Epistulae. Leiden, 1959; vol. IX: Sermones. Leiden, 1967.

SChr, t. 1: Vie de Moise; t. 6: La creation de l'homme; t. 119: Traite de la virginite; t. 178: Vie de Sainte Macrine.

Творения, русский перевод

Творения иже во святых отца нашего Григория, епископа Нисскаго. Ч. 1–8 // Творения святых отцов в русском переводе. М., 1861–1871. Т. 37–41, 43–45.

Литература

Барсов Н. Св. Григорий Нисский как проповедник // Христианское чтение. СПб., 1887. Т. 2, № 9–10. С. 312–347.

Булгаков Сергий, протоиерей. Апокатастасис в связи с учением святителя Григория Нисского // Булгаков С. Невеста Агнца. Париж, 1945. То же. 2-е изд. Англия, 1971.

Епифанович С. Л. По поводу книги М. Ф. Оксиюка «Эсхатология святителя Григория Нисского» // Оттиск из журнала «Труды Киевской духовной академии». Киев, 1914.

Мартынов А. В. Антропология св. Григория ей. Нисского: Опыт исследования в области христианской философии IV в. // Творения святых отцов: Прибавления. М., 1886. Ч. 37.

Несмелое В. И. Догматическая система св. Григория Нисского. Казань, 1887.

Оксиюк М. Ф. Эсхатология св. Григория Нисского: Историко-догматическое исследование. Киев, 1914.

Павко Михаил, священник. Антропология св. Григория Нисского. Загорск, 1972.

Попов И. Григорий Нисский // Православная богословская энциклопедия. (Под ред. А. П. Лопухина). Пг., 1903. Т. 4. С. 633–643.

Порфирий (Попов), архимандрит. Св. Григорий, епископ Нисский / / Творения святых отцов. Прибавления. М., 1861. Ч. 20.

Рожков В. Экзегетические труды св. Григория Нисского но Священному Писанию Нового Завета. Л., 1961.

Скворцов И. М., протоиерей. Христианское употребление философии, или Философия св. Григория Нисского // Труды КДА. Киев, 1863. Т. 3. С. 129–160.

Скворцов К. Учение св. Григория Нисского о достоинстве природы человеческой // Труды КДА. Киев, 1865. Т. 3. № 10. С. 159–184.

Таланкин В. Святоотеческое воззрение на смерть: Опыт систематизации религиозно-философского учения св. Григория Нисского о смерти//Вера и разум. Харьков, 1908. № Ю. С. 488–507; № 11. С. 631–652; № 13. С. 81–92.

Тихомиров Д. Св. Григорий Нисский как моралист: Этико-историческое исследование. Могилев на Днепре, 1886.

Троицкий С. В. Учение святителя Григория, епископа Нисского, об именах Божиих и «относительное» поклонение. СПб., 1914.

Философов Л., священник. Учение св. Григория Нисского о богопознании. Загорск, 1959.

Aufliauser J. В. Die Heilslehre des hi. Gregor von Nyssa. Munchen, 1910.

Balas D. L. Μετουσία θεοῦ. Man's Participation in God's Perfections according to Saint Gregory of Nyssa. Rome, 1966.

Balthasar H. U. von. Gregor von Nyssa. Der versiegelte Quelle. Salzburg, 1939.

Balthasar H. U. von. La philosophie religieuse de saint Grégoire de Nysse // Recherches de Science Religieuse. Paris, 1939. T. 29. P. 513–549.

Balthasar H. U. von. Présence et pensee. Essai sur la philosophie religieuse de Grégoire de Nysse. Paris, 1942.

Bayer J. Gregors von Nyssa Gottesbegriff. Giessen 1935.

Bouёdron P. Doctrines psychologiques de saint Grégoire de Nysse. Nantes, 1861.

Brightman R. S. Apophatic Theology and Divine Infinity in St. Gregory of Nyssa // Greek Orthodox Theological Review. 1973. T. 18. P. 59–78.

Bjerre-Aspegren K. Bräutigam, Sonne und Mutter. Studien zu einigen Gottesmetaphern bei Gregor von Nyssa. Lund, 1977.

Callahan J. F. Greek Philosophy and the Cappadocian Cosmology // Dumbarton Oaks Papers. Washington: Harvard, 1958. T. 12. P. 31–57.

Canévet M. Grégoire de Nysse // Dictionaire de spiritualité. Paris, 1967. T. 6. P. 971–1101.

Cavarnos J. P. St. Gregory of Nyssa on the Origin and Destiny of Soul. Massachusetts, 1955.

Cherniss H. F. The Platonism of Gregory of Nyssa // University of California Publications in Classical Philology. Berkeley, 1930. Vol. II. № 1.

Clear E. V. Mc. The Fall of Man and the Original Sin in the Theology of St. Gregory of Nyssa//Theological Studies Baltimore, 1948. T. 9. P. 175–212.

Comes de Castro M. Die Trinitatslehre des hi. Gregor von Nyssa. Freiburg-in-Brisgau, 1938.

Daniélou J. Chrismation prebaptismale et divinité de l'Esprit chez Grégoire de Nysse//Recherches de Science Religieuse. Paris, 1968. T 56. P. 177–198.

Daniélou J. La chronologie des oeuvres de Grégoire de Nysse // Studia Patristica. Berlin, 1966. T VII. P. 159–169.

Daniélou J. La Θεωρία chez Grégoire de Nysse // Studia Patristica. Berlin, 1972. T. XI. P. 130–145.

Daniélou J. La notion de confins (μεθόpιοι) chez Grégoire de Nysse// Recherches de Science Religieuse. Paris, 1961. T. 49. P. 161–197.

Daniélou J. La resurrection des corps chez Grégoire de Nysse // Vigilae Christianae. Amsterdam, 1953. №. 7. P. 154–170.

Daniélou J. Le probleme du changement chez Grégoire de Nysse // Archives de Philosophic Pans, 1966. V. 29, № 3. P. 323–347.

Daniélou J. L'être et le temps chez Grégoire de Nysse. Leiden, 1970.

Daniélou J. Metempsychosis in Gregory of Nyssa: The Heritage of the Early Church, Essais in Honor of George Florovsky // Orientalia Christiana Analecta. Roma, 1973. № 195. P. 227–243.

Daniélou J. Platonisme et theologie mystique. Essai sur la doctrine spirituelle de saint Grégoire de Nysse. Paris, 1944.

Dennis J. T. St. Gregory of Nyssa's Defence of the Doctrine of the Resurrection of Body // St. Vladimir Quarterly Review, 1977. № 29. P. 76–104.

Diekamp F. Die Grundlagen der Ethik bei Gregor von Nyssa. Münster, 1896.

Dunstone A. The Atonement in Gregory of Nyssa. London, 1964.

Ecriture et culture philosophique dans la pensée de Grégoire de Nysse: Actes de Colloque de Chevetogne. (M. Alexandre, M. Canevet, E. Corsini, J. Daniélou, M. van Parys). Leiden, 1971.

Gaith J. La conception de la liberte chez Grégoire de Nysse. Paris, 1953.

Goggin T. A. The Times of Saint Gregory of Nyssa as Reflected in the Letters at the Contra Eunomium. Washington, 1947.

Grath Mc. Gregory of Nyssa's Doctrine of Knowledge of God. Fordham University, 1964.

Gribomont J. Le «De Institutio Christiano» et le messalianisme de Grégoire de Nysse // Studia Patristica. Berlin, 1962. T. V. P. 312–322.

Heine R. E. Perfection in the Virtuous Life: A Study in the Relationship between Edification and Polemical Theology in Gregory of Nyssa's De vita Moysis. Illinoys at Urbana, 1974.

Hennessy J. E. The Background, Sources and Meaning of Divine Infinity in St. Gregory of Nyssa. Fordham University, 1963.

Hilt F. Des hi. Gregor von Nyssa Lehre von Menschen systematisch dargestellt. Koln, 1890.

Hubner R. M. Die Einheit des Leibes Christi bei Gregor von Nyssa. Leiden, 1974.

Ivanka E. von. Plato Christianus. Übemahme und Umgestaltung des Platonismus durch die Vater. Einsiedeln, 1964.

Jaeger W. Die asketisch-mystische Theologie des Gregor von Nyssa. – Humanistische Rede und Vortrage. Berlin, 1960. S. 266–286.

Jaeger W. W. Gregor von Nyssa's Lehre vom Heiligen Geist. Leiden, 1966.

Jaeger W. Two Rediscovered Works of Ancient Christian Literature: Gregory of Nyssa and Macarius. Leiden, 1954.

Keenan M. E. De professione Christiana et De perfectione // Dumbarton Oaks Papers. Washington, 1950. T. 5. P. 167–207.

Knakstedt H. O. Die Theologie der Jungfraulichkeit bei hi. Gregor von Nyssa. Roma, 1940.

Konstantinou E. G. Die Tugendlehre Gregors von Nyssa im Verhältnis zu der Antik-philosophischen und Jüdisch-christlichen Tradition. Würzburg, 1966.

Krampf A. Der Urzustand des Menschen nach der Lehre des hi. Gregor von Nyssa: Eine dogmatisch-patristische Studie. Wurzburg, 1889.

Krivocheine B. Simplicité de la nature divine et les distinctions en Dieu selon Grégoire de Nysse // Message de l‘Е́xarchate du Patriarchate Russe 23. Paris, 1975. P. 133–158.

Ladner G. B. The Philosophical Anthropology of Saint Gregory of Nyssa // Dumbarton Oaks Papers. Washington, 1958. T. 12. P. 59–94.

Leboeuf C. L'unité de la nature divine chez Grégoire de Nysse. Lucioni, 1937.

Lenz J. Jesus Christus nach der Lehre des hi. Gregor von Nyssa. Tier, 1925.

Leys R. L'image de Dieu chez saint Grégoire de Nysse. Bruxelles, 1951.

Martia Micol. Esper. Allegorie und Analogie bei Gregor von Nyssa. Bonn, 1979.

Merki Η. Ὁμοίωσις Θεῶ. Von den platonischen Angleichung an Gott zur Gottahnlichkeit bei Gregor von Nyssa. Freiburg in der Schweitz, 1952.

Μουτσούνας Ηλ. Ἡ σάρκωσις τοῦ Λόγου καί ἡ Θέωσις τοῦ άνθρώπου κατὰ τὴν διδασκαλίαν Γρηγορίου τοῦ Νύσσης. Ἁθῆναι, 1965.

Muhlenberg Ε. Die Unendlichkeit Gottes bei Gregor von Nyssa. Gredos Kritikam Gottesbegriff der klassischen Metaphysik. Mainz, 1965.

Musurillo H. Hystory and Symbol: A Study of Form in Early Christian Literature, Theological Studies. Baltimore, 1957. T. 18. P.357–386.

Otis B. Gregory of Nyssa and the Cappadocian Conception of Life // Studia Patristica. Berlin, 1975–1976. T. XIV. P.327–357.

Παπαιωάννου Απ. Ἡ ἀνάστασις κατὰ τὸν Γρηγοριον Νυσσης. Θεσσαλονίκη, 1975.

Pelikan J. The Mortality of God and the Immortality of Man in Gregory of Nyssa, the Scope of Grace // Essais in Honor of J. Sittler. Philadelphia, 1964. P. 79–97.

Pfister J. E. Saint Gregory of Nyssa: Biblical Exegete. Woodstock, 1964.

Phillips A. J. The Eschatology of St. Gregory of Nyssa. Oxford, 1963.

Preger F. Die Griindlagen der Ethik bei Gregor von Nyssa. Wurzburg, 1897.

Reich A. Die Kiinstlerichen Elemente in der Welt und Lebens-Anschaung des Gregor von Nyssa: Ein Beitrag zur Philosophic der Patristik. Jena, 1897.

Σκουτέρης К. В. Συνέπειαι τῆς ἁμαρτίας καί λουτρὸν παλιγγενεσίας. Μελέτη βάσει τῆς ἀνθρωπολογίας τοῦ ἁγίου Γρηγορίου Νύσσης. Ἀθῆναι, 1976.

Staats R. Der Traktat Gregors von Nyssa «De Institutio Christiano». Göttingen, 1964.

Srawley J. H. The Catechetical Oration of St. Gregory of Nyssa. Cambridge, 1903.

Sutcliffe E. F. St. Gregory of Nyssa and Paradise. Was It Terrestrial? // The American Ecclesiastical Review. Washington, 1931. № 84. P.337–350.

Trinick J. St. Gregory of Nyssa and the Rise of Christian Mysticism. Kent, 1950.

Vollert W. Die Lehre Gregors von Nyssa von Guten und Bösen und von der schliesslichen Überwindung des Bösen. Leipzig, 1897.

Volker W. Gregor von Nyssa als Mystiker. Wiesbaden, 1955.

Weiswurm A. The Nature of Human Knowledge according to Saint Gregory of Nyssa. Washington, 1952.

Wenger A. Grégoire de Nysse et le Pseudo-Macaire // Revue des Études Byzantines. Paris, 1955. T. 13. P. 145–150.

Zemp P. Die Grundlagen heilsgeschichtlichen Denkens bei Gregor von Nyssa. München, 1970.

На свое рукоположение

Служение духовному пиру дошло и до нас, способных более пользоваться услугами других, нежели себя предлагать в услугу другим. И я всячески упрашивал освободить меня от таких даней по убожеству моему в слове, ссылаясь на некий закон пиршеств. Ибо слышу, что, когда готовится круговой пир с общим ужином, распорядители учреждения, если кто в списке угощаемых беден, приглашают его на ужин, освобождая от общего вклада. Так хотелось бы и мне насытиться нищею богатых. Но поскольку прекрасный и богатый этот учредитель пира не щадит и нас, но повелевает служить, то скажу ему: Друже, даждь ми взаим хлебы твои (Лк.11:5), а хлебами называю содействие молитв. Ибо слух ваш, услаждавшийся духовными этими сотами, можно ли удовлетворить убогим и скудным словом? Может быть, лучше было бы, если бы, как в телесной борьбе (а там одним сильным принадлежит поприще, прочие же бывают зрителями подвизающихся), так и на духовное это поприще уготовлялись в подвижники одни преисполненные силою святых. А если кто походить будет на меня, у которого и волос сед, и сила от времени ослабла, речь запинается и дрожит, тому пусть позволяют увеселяться подвигами борцов. Посему не продлим для вас, братия, этого вступления; вы исполнены удивления к предшественникам. Се сыты есте, се обогатистеся (1Кор.4:8), насытились вы сладостей потому, что ими напитало вас предшествующее слово. Потому, может быть, бесполезную сытость к сытости прибавляло бы оно, сверх златых речей как бы свинцовыми какими монетами обременяя память, разве только в содействие красоте служит нередко и худшее вещество, примешанное к лучшему, доказательство этому близко. Видишь ли этот над головою свод? Как прекрасен на вид! Как красиво на резьбе блестит позолота! И этот свод, по видимости, весь золотой, исписан какими то кругами с многоугольниками, покрытыми лазурью. Что же производит у художника эта лазурь? То, думаю, что золото, когда видим, что оно перемешано с красками, больше блестит. Поэтому если лазурь, перемешанная с золотом, сияние его показывает прекраснейшим, то, может быть, не неблаговременно будет к светлости произнесенных прежде речей приписать и черную нашу черту. Вот вам наше вступление. Теперь слушайте.

Слышу, что великий Моисей, когда воздвигал скинию у израильтян, и этот Веселиил, который от Духа Божия (Исх.31:3) имел неизученную наукою мудрость зодчества, предлагают богатым и бедным сообща сделать пожертвование, и собирают у богатых золото, багряницу и дорогие камни, но не отвергают и бедными жертвуемые деревья, кожи и козьи волосы. И не неблаговременно, может быть, напоминание этого сказания. Ибо мысль, которая пришла мне на сердце, хочу предложить всему собранию. Веселиил Духом Божиим из неученого соделался мудрым, ибо так говорит история. Поэтому да слышит духоборец: Божиим нарекший Духа Святого, Которого сошествие как бы некий след, отпечатлевает в душе благодать мудрости, неужели названием Божия оскорбляет достоинство Духа? Неужели заставляет думать о Нем что-либо малое и унизительное? Что из тварей означается этим именем? Не думает ли он, что Божество приобретено Духом? Не представляет ли себе простого и несложного чем-то двояким и сложным? Но, может быть, невозможно согласиться на такие предположения? Напротив того, и он признает, конечно, что Дух, будучи Божиим, и есть, и именуется таковым по естеству. Видишь ли, как сама собою открывается тебе истина? Но христианская проповедь не знает многих Божиих естеств, иначе но всей необходимости выдумаешь и многих Богов, потому что невозможно представить себе многих Богов, если о множестве Богов не возвещает инаковость естества. Поэтому если, по верованию всех, естество Божие одно и Дух Святой по естеству Божий, то для чего разделяешь в слове соединенное естеством? Но кто даст мне силу того слова, концом которого – спасение слушающих? Одно слово провозгласил иерусалимлянам Петр, и столько тысяч человек простертым к ним словом уловлено в мрежу рыбаря. А так много и таких слов тратится учителями у нас, и какое приращение спасаемых! Исчезающее исчезает, говорит некто из пророков, умирающее умирает (Зах.11:9), заблудший не возвращается, союз любви расторгнут; похищен мир из сокровищниц наших. О, какое бедствие! Не могу не восстенать от страдания! Достоянием нашим была некогда любовь – это отеческое наше наследие, которое через учеников своих сокровищем нашим соделал Господь, сказав: Заповедь новую даю вам, да любите друг друга (Ии.13:34). Эго наследие последующие преемники, получая каждый от отцов, хранили и до наших отцов; этот только развращенный род не соблюл его. Как из рук наших утекло и исчезло это богатство нашего жития? Обнищали мы любовью, и другие гордятся нашими благами. Возревновах на беззаконный – так говорит псалмопевец (Пс.72:3). А я, изменяя несколько сказанное, прочту так: Возревновах на беззаконный, возревиовах, мир грешников зря. Они тесно соединены друг с другом, а мы друг от друга отделяемся. Они взаимно себя ограждают, а мы разрушаем свою ограду. Наше похитив достояние, грабитель душ отнес и поверг врагам истины, не им оказывая благодеяние (никто да не подумает этого! Изобретатель зла не может сделаться благодетелем), но чтобы их привести в худшее состояние согласием во зле.

Но что ми внешних судити? – говорит изрекший это (1Кор.5:12). А я как без слез перенесу отчуждение братий? Как ушел, оставив отеческое имение, юный этот брат? Как этот другой после описанного в Евангелии, хотя душевную юность прикрывает телесною сединою, удалился на страну далекую (Лк.15:13), бежав от веры? Как уходит, сам отделив себе половину отеческого имения тем, что высокие догматы низвел до низких и свиных понятий, иждив богатство с еретическими блудодейцами? Ибо ересь – блудодейца, сладострастными любимыми удовольствиями. Если придет когда в себя, как и тот блудный сын, если опять пожелает отеческой снеди, если возвратятся к богатой трапезе, где много насущного хлеба, питающего наемников Господних (а Божии наемники – все те, которые по надежде обетования возделывают виноградник Божий), с какою поспешностью не один отец побежит к нему, но столько отцов выйдут навстречу, будут обнимать, с любовью целовать его! Припасена первая одежда веры, которую исткали прекрасно потрудившиеся для Церкви триста восемнадцать душ; там на руку перстень, имеющий изображенную на себе печать веры: там лики, телец, стройное пение и все прочее, о чем сказано в Евангелии, кроме братней зависти! Но для чего напрасно измышлять нам для себя сонные эти мечты? Сердца братий ожесточены и пребывают в упорстве, ссылаются на общих отцов и не принимают следующего от них наследия, изъявляют притязание на общее благородство и чуждаются родства с нами. Противятся врагам нашим, но и нам неприязненны; соделавшись чем-то средним между нами и врагами, они – и ни то, и ни другое; и вместе то и другое; и правого учения не исповедуют, и гнушаются имени еретиков. Странное дело! Равно объявили войну и истине и лжи, подобно какому-то дереву без корня, легко при противоположных устремлениях склоняясь на ту и на другую сторону. Слышу, что Евангелист Иоанн в таинственных писаниях говорит таковым загадочно, что в точности должно непременно гореть духом и быть хладным для греха. О дабы студен был еси, или горящ! – говорит он (3:10). А что ни тепло, ни холодно, но близко к тому и другому, то возбуждает тошноту и рвоту. Какая же тому причина, что древле при учениках великое множество приводится в Церковь Господом, а ныне длинные и приукрашенные речи учителей остаются без результата?

Иной, может быть, скажет: тогда содействовали апостолам чудесные дела и учение приобретало достоверность по причине дарований. Согласен и я, что сила дел служит великим побуждением к доверию. Но что же надлежит думать о совершающемся ныне? Не видишь разве подобных чудес веры? Ибо себе присваиваю преспеяния служителей наших, которые тем же духом водятся в силе исцелений. Об истине этого слова свидетельствуют мужи, приходящие из земли чуждой, сограждане отца нашего Авраама, оставившие Месопотамию, исшедшие также от земли и от рода своего (Деян.7:3), даже из всего мира, взирающие на небо, переселяющиеся некоторым образом из естества человеческого, ставшие выше естественных страстных расположений, столько касающиеся настоящей жизни, сколько это необходимо, большею же частью парящие ввысь с бесплотными силами, престарелые видом, достопочтенные по наружности, сияющие сединою, молчанием заграждающие уста, не умеющие вести словопрений, не учившиеся совопросничать, – такую имеют они власть над духами, что совершают чудеса одним изволением, и демоны уступают не искусству умозаключений, но власти веры, не доводимые до трудности прекословить, но изгоняемые во тьму кромешную. Так умозаключать умеет христианин! Вот преспеяния нашей веры! Итак, почему же не убеждаемся мы, если благодать исцелений преизобилует, если учение слова преизбыточествует? Вся же сия действует един и тойжде Дух, разделяя особо коемуждо, якоже хощет (1Кор.12:11). Почему же не бывает приумножения спасающихся? И никто да не помыслит настоящую благодать признавать малою! Вижу виноградник преукрашенный, многоветвистый, изобилующий плодом, вижу ниву волнующуюся множеством колосьев, жатва густа, сноп зрел, посев обилен. Но что же делается со мною? Естество мое ненасытимо подобным этому, и я страдаю страстью богатолюбцев. Никакой предел обилия не останавливает вожделения. Непрестанно прибывающее возбуждает пожелание большего, служа под гнетом к вожделению большего. Веселит меня видимое, восхищаюсь тем, что есть, и скорблю о том, чего нет; общая какая-то страсть, смешанная из противоположностей, объемлет душу, потому что удовольствие сорастворено с печалью. Если обращаю взор к вам, в вас успокаиваю рвение, если подумаю о прочем, пет у меня сил оплакать бедствие. Люди, оставив то, чтобы насладиться Господеви (Пс.36:4) и веселиться миру Церкви, ведут тонкие разыскания о каких-то сущностях и измеряют величины, измеряя Сына сравнительно с Отцом и избыток меры уступая Отцу. Кто скажет им: неколичественное не меряется; невидимое не оценивается; бесплотное не взвешивается; беспредельное не сравнивается; несравнимое не допускает до себя понятия о большем или меньшем, потому что большее познаем из взаимного сравнения вещей между собою; а у чего недостижим конец, в том немыслимо и большее. Слышал я псалом, сообща воспевая который вошли мы: Велий Господь, и велия крепость Его: и разума Его несть числа (Пс.146:5). Что же это значит? Исчисли сказанное и уразумеешь тайну. Велий Господь, а не сказал, какая Его величина, потому что невозможно было и сказать ее количества, но неопределенностью значения возводит мысль к беспредельному. А так же говорит: Велим крепость Его. Слыша о крепости, разумей силу. Христос же есть Божия сила и Божия премудрость (1Кор.1:24). Но разума Его несть числа. Исаия ясно истолковывает слово разум, говоря: Дух премудрости и разума (Ис.11:2.). Слышу, что в блаженствах ублажаются жаждущии (Мф.5:6) Господа. Поэтому, может быть, не безвременно и то, что у меня на уме (примите мое слово), хотя, по-видимому, и не идет это к настоящему.

Если кто совершает путь среди полдня, когда солнце знойными лучами опаляет голову и жаром иссушает все влажное в теле, а под ногами у идущего лежит земля жесткая, неудобопроходимая, безводная, потом же такому человеку встретится источник, из которого прекрасная, прозрачная, приятная, прохлаждающая струя льется обильно, – то неужели сядет он у воды и начнет любомудрствовать о ее естестве, доискиваясь, откуда она, как, отчего, и о всем тому подобном, о чем обычно рассуждать празднословам, а именно что некая влажность, распространенная в земной глубине, пробивающаяся вверх и сгнетаемая, делается водою, или что жилы, проходящие дольними пустотами, как скоро отверстия их делаются свободными, изливают воду? Или, распростившись со всеми рассуждениями, приклонит голову к струе и приложит уста, утолит жажду, прохладит язык, удовлетворит желанию и возблагодарит Давшего сию благодать? Поэтому подражай и ты этому жаждущему. Скажи: И речено, как и действительно изречено: блажени жаждущии, и дознав, какие и сколь многие блага источает Святой Дух, сделай то же, что и пророк, отверзи уста твои и привлеки дух (Пс.118:131), расшири уста твоя, и исполни я (Пс.80:11), имея власть над дарованиями. Хочешь ли знать, сколько благ изливается из источника Духа? Бессмертие души, вечность жизни, Царство Небесное, непрекращающееся веселье, радость, не имеющая конца. Но, обращая взор на то, что предстоит мне, я ущерб в остальном признаю маловажным. Наполнен у меня благами дом, сокровищницы наполнены аравийского злата; а, может быть, скоро придут и послы из Египта и предупредят вознести руки свои к Богу и царства земные вместе с нами воспоют победную песнь Призывающему всех в царствие Его. Ему слава и держава во веки! Аминь.

Об устроении человека

Брату, рабу Божию Петру, Григорий, епископ Нисский

Если бы отличающихся добродетелью должно было вознаграждать ценным имуществом, то целый мир, как говорит Соломон, оказался бы малым для того, чтобы стать равноценным твоей добродетели, потому что благодарность, подобающая твоей честности, выше цепы богатства. Но Святая Пасха требует обычного дара любви, который приносим высокой душе твоей, человек Божий, хотя он и меньше дара, какой следовало бы принести тебе по достоинству, но не скуднее дара, какой только в наших силах. Дар этот есть слово, подобное некоей убогой ризе, сотканной не без труда нашим умом. Хотя содержание слова многим, может быть, покажется смелым, однако же не сочтут его неприличным. Ибо Божие творение достойно уразумел один Василий, поистине созданный по Богу и душу свою по образу Сотворившего образовавший, общий наш отец и учитель, обозрением своим сделавший высокое устройство Вселенной для многих удобопонятным и с этим миром, который сотворен Богом по истинной премудрости, ознакомивший приведенных к созерцанию его мудростью. Но мы, будучи не в силах и удивляться ему по достоинству, вместе с тем задумали присовокупить то, чего не доставало в обозрении великого, не для того, чтобы своим подлогом опорочить его труд (ибо непозволительно оскорблять эти великие уста, приписывая им наши слова), но чтобы не подать мысли, будто слава учителя оскудела в его учениках. Так как в шестодневе недостает рассуждения о человеке, то, если бы никто из учеников его не приложил старания восполнить этот недостаток, это справедливо послужило бы поводом к упреку вопреки великой его славе, будто не хотел он образовать в слушателях какой-либо разумной способности. Теперь же, когда осмелились мы по мере сил изложить недостающее, если в труде нашем найдется нечто как бы не недостойное его учения, то, без сомнения, это будет отнесено к учителю. Если же слово наше не достигнет высоты его взгляда, то обвинение не падет на него и он избежит упрека, будто бы не хотел ученикам сообщить что-либо дельное, а мы справедливо окажемся повинными пред ищущими предлогов к упреку, как в тесноте сердца своего не вместившие мудрости наставника.

Не малоценна же предлежащая нам в обозрение цель, не уступает она первенства ни одному из чудес мира, а, может быть, и важнее всего нами познаваемого, потому что ни одно другое существо не уподобляется Богу, кроме этой твари – человека. Поэтому, что ни скажем, у благопризнательных слушателей за все готово уже нам извинение, если даже слово наше гораздо ниже достоинства. Ибо, говоря о человеке, думаю, не должно оставлять неисследованным и того, что, как веруем, было с ним прежде, и того, что, как ожидаем, будет еще впоследствии, и того, что усматриваем в нем ныне. Иначе старание наше окажется не соответствующим данному обещанию, если, когда предметом обозрения является человек, отложено будет в сторону что-либо относящееся к этому предмету. Да и что в человеке представляется противоречащим по несходству с бывшим в нем первоначально, тогда как теперь по какой-то необходимой последовательности считается естественным, надлежит но указанию Писания и по соображению, выведенному из умозаключения, согласовать так, чтобы все изложенное было в связи и порядке, все показывало, что и кажущееся противоречащим направлено к одной и той же цели, и Божие могущество находит надежду безнадежному и исход невозможному. Для легкости же признал я лучшим предложить тебе слово, разделив на главы, чтобы содержание всего сочинения мог ты видеть кратко в содержаниях каждой отдельной части.

Глава первая

В которой заключается некое частное естествословие мира и более привлекательное изображение предшествовавшего бытию человека

Сия книга бытия небесе и земли, говорит Писание (Быт.2:4), когда совершилось все видимое и каждое из существ заняло отдельно свойственное ему положение, когда небесный свод кругом объял собою Вселенную, а в середине ее нашли себе место тела тяжелые и стремящиеся вниз – земля и вода, взаимно друг другом поддерживаемые. Некоторой же связью и скрепой сотворенного в естество существ вложены божественное искусство и божественная сила, этой двойной действенностью правящие Вселенною. Ибо покоем и движением сообщили они бытие несуществующему и продолжение бытия существующему вокруг того, что в неподвижном естестве тяжелое и непреложное, как бы вокруг какой неподвижной оси, приводя в самое быстрое движение полюс, вращающийся подобно колесу, соблюдая неразрушимость взаимно в том и другом, потому что круговращаемая сущность скоростью движения плотность земли сжимает в нечто круговидное, а твердость и упорство непременной неподвижностью непрерывно поддерживает движение вращающегося около нее. Действенностью же этих противоположностей – неподвижным естеством и не знающим покоя круговращением – производится в том и другом равный избыток, потому что и земля не прелагается с собственного своего основания, и небо не умаляет и не ослабляет стремительности движения. И что это прежде всего уготовано премудростью Сотворившего, как некое начало всего устройства существ, думаю, на это указуя, великий Моисей сказал: В начале сотвори Бог небо и землю (Быт.1:1), т. е. все явления в твари, порождаемые движением и покоем и приведенные в бытие по Божию изволению. Итак, поскольку небо и земля совершенно противоположны друг другу по противоположности их действий, то тварь, занимающая середину между противоположными, заимствуясь частью от прилежащего, посредствует собою между крайностями, так что явным делается через эту среду взаимное соприкосновение противоположностей. Хотя и воздух легкостью естества и способностью к движению уподобляется несколько приснодвижности и легкости огненной сущности, однако же и не такой, чтобы ему быть чуждым родства с веществами плотными, как не пребывающий всегда неподвижным и не текущий, не рассевающийся непрестанно, а, напротив того, имея общие свойства с тем и другим, служит как бы взаимной какой границей противоположности действий, в себе самом смешивая вместе и разделяя то, что по естеству противоположно. По тому же закону и влажная сущность двоякими качествами связывается с каждым из противоположных естеств. Ибо тем, что тяжела и стремится вниз, она в великом родстве с естеством земным, а тем, что обладает какой-то орошающей и проникающей действенностью, не совсем отчуждена от естества движимого, но есть какое-то стечение и смешение противоположностей: тяжести, преложенной в движение, и движения, не связанного тяжестью, так что и противоположное естеством друг другу на самых крайних пределах одно с другим соединено посредствующим. Лучше же, говоря точнее, само естество вещей противоположных по свойствам совсем недалеко от смешения с естеством других качеств, поэтому, думаю, все, являющееся в мире, одно к другому склонно, и тварь, оказывающаяся с противоположными свойствами, сама с собою согласна. Поскольку движение понимается не как одна перемена места, то усматривается оно и в превращении и в изменении; и опять естество непреложное не допускает движения в изменении, а потому премудрость Божия, заменив свойства одни другими, приснодвижное сделала непреложным, а неподвижное – превратным, устроив это, вероятно, по особой промыслительности, чтобы такие свойства естества, каковы непревратность и непреложность, оказавшись в одной из видимых тварей, не заставили и тварь эту признавать Богом. Ибо нельзя предполагать божества в том, что движимо или изменяемо. Поэтому-то земля, хотя стоит, но не чужда превратностей, а небо, напротив того, не являясь превратным, не имеет неподвижности, так как божественная сила, соединив с неподвижным естеством превратность, а с превратным – движимость, обменом свойств оба эти естества сроднила между собой; мысль же о божественности их сделала чуждой для них, потому что, как сказано, ничто подобное, т. е. и движимое и изменяемое, не признается за естество божественное.

Итак, все уже достигло своего конца. Ибо, как говорит Моисей, совершишася небо и земля (Быт.2:1) и все, что между ними, и это, отдельно взятое, украсилось соответствующей красотой: небо – лучезарностью светил, море и воздух – плавающими и летающими тварями, земля – разнообразием всякого рода растений и четвероногих. Все это произвели, из себя сразу в одно и то же время они по Божию изволению, получив на то силы; и земля наполнилась красот, произрастив вместе с цветом и плоды, наполнились луга всем, что видим на лугах, все утесы и горные вершины, всякий склон и всякая равнина, все, что во впадинах, увенчалось зазеленевшей травою и красивыми деревьями, едва только показавшимися из земли и сразу достигнувшими совершенной красоты. Возвеселилось же, вероятно, все, и взыграли созданные Божиим повелением животные, стадами и по родам бродящие по лесам; пением певчих птиц повсюду огласилось все, что было густо покрыто и осенено деревьями. Но вид моря, как следовало, был несколько иной: такой, что во множестве заливов море пребывало в тишине и покое, и, по Божию изволению, затишья и пристани, углубившись в берега сами собою, приучали море к суше и тихим движением волн спорили в красоте с лугами, между тем как легкие и безвредные ветерки на одной только поверхности производили приятную для взоров рябь. И все богатство твари готово было и на земле и на море, но не было еще того, кому пользоваться этим.

Глава вторая

Почему человек последний в творении

Так, человек – великая эта и досточестная тварь – не обитал еще в мире существ, потому что неестественно было начальнику явиться прежде подначальных, но после того, как уготовано сперва владение, следовало показать и царя. Поэтому, когда Творец Вселенной устроил имеющему царствовать как бы царский некий чертог, и это были сама земля, острова, море и наподобие крыши сведенное над ними небо, тогда в царские эти чертоги собрано было всякого рода богатство; богатством же называю всю тварь, все растения и прозябения, все, что чувствует, дышит, имеет душу. Если же к богатству причислить надо и вещества, какие только по какой-либо доброцветности в глазах человеческих признаны драгоценными, например золото и серебро и те из этих камней, которые любезны людям, то обилие всего этого, как бы в неких царских сокровищницах, скрыв в недрах земли, потом уже показывает в мире будущего человека, заключающихся в нем чудес, частью зрителя, а частью владыку, чтобы при наслаждении приобрел ои познание о Подателе, а по красоте и величию видимого исследовал неизреченное и превышающее разум могущество Сотворившего. Поэтому-то человек введен последним в творение – не потому, что, как нестоящий, отринут на самый конец, но потому, что вместе с началом бытия должен был стать царем подчиненных. Как добрый гостеприимец до приготовления снедей не вводит гостя к себе в дом, но, приготовив все благоприлично – убрав, какими следовало, украшениями дом, пиршественную горницу, трапезу, припасши уже пригодное для пищи, – принимает у себя сопиршественника, подобным образом богатый и щедрый Угоститель естества нашего, всякого рода красотами убрав жилище, уготовив этот великий и всем снабженный пир, потом уже вводит человека, вменив ему в занятие не приобретать то, чего еще нет, но наслаждаться тем, что уже есть. Поэтому в основание устройства полагает в нем сугубое начало, смешав с земным божественное, чтобы ради того и другого иметь ему наслаждение, какое сродно и свойственно тому и другому, наслаждаясь и Богом по естеству божественному, и земными благами по однородному с ними чувству.

Глава третья

О том, что человеческое естество досточестнее всякой видимой твари

Достойно же нашего обозрения и то, что, когда полагаемо было основание столь пространному миру и основным его частям, вошедшим в состав целого, творение совершалось как бы спешно, приводимое в бытие божественным могуществом, вдруг совокупно изрекаемым повелением. Устроению же человека предшествует совет, и Художником но начертанию слова предызображается будущее создание, и каково должно быть оно, и какого Первообраза подобие носить на себе, и для чего оно будет, и что произведет по сотворении, и над чем ему господствовать – все это предусматривает Слово, чтобы человек принял достоинство, которое выше его бытия, приобрел власть над существами прежде, нежели сам пришел в бытие. Ибо сказано: И рече Бог: сотворим человека по образу Нашему и по подобию: и да обладает рыбами морскими, и зверми земными и птицами небесными, и скотами и всею землею (Быт.1:26). Какое чудо! Устрояется солнце, и никакого не предшествует совета, также и небо, хотя нет ничего ему равного в сотворенном, и такое чудо созидается единым речением, о том же, из чего и как, и о чем-либо ином, этому подобном, не сказано ни слова. Так и все, взятое порознь, – эфир, звезды, наполняющий середину воздух, море, земля, животные, растения – все приводится в бытие словом. К одному только устроению человека Творец Вселенной приступает как бы с рассмотрительностыо, чтобы и вещество приуготовить для его состава, и образ его уподобить первообразной некоей красоте, и предназначить цель, для которой будет он существовать, и создать естество соответственное ему, приличное его деятельности, пригодное для предложенной цели.

Глава четвертая

О том, что устроение человека во всем дает видеть начальственную его власть

Как в этой жизни художники придают вид инструменту соответственно его функциям, так наилучший Художник создал наше естество как некий сосуд, пригодный для царственной деятельности, и по душевным преимуществам, и по самому телесному виду устроив его таким, каким нужно быть для царствования. Ибо душа прямо показывает в себе царственность, и возвышенность, и великую далекость от грубой низости тем самым, что она, не подчиняясь, свободно, полновластно располагает своими желаниями. А это кому иному свойственно, кроме царя? И сверх того сделаться образом Естества всеми владычествующего значит не что иное, как при самом создании немедленно стать естеством царственным. Ибо, как по человеческому обычаю приготовляющие изображения державных и черты лица снимают верно, и облачением в порфиру показывают царское достоинство, и изображение называется обыкновенно царем, так и человеческое естество, поскольку приуготовлялось для начальствования над другими по причине подобия Царю Вселенной, выставлялось как бы неким одушевленным изображением, то общее с Первообразом имело и достоинство и имя, но не в порфиру было облечено, не скипетром и диадемою показывало свой сан (этого пет и у Первообраза), а вместо багряницы облечено добродетелью, что царственнее всех одежд, вместо скипетра утверждено блаженством бессмертия, вместо царской диадемы украшено венцом правды, так что, в точности уподобляясь красоте Первообраза, всем доказывало царский свой сап.

Глава пятая

О том, что человек есть подобие Божией царственной власти

Божественная же красота не во внешних чертах, не в приятном складе лица и не какою-либо доброцветностью сияет, но усматривается в невыразимом блаженстве добродетели. Поэтому, как живописцы представляют на картине человеческие лица красками, стирая для этого таких цветов краски, которые близко и соответственно выражают подобие, чтобы красота подлинника в точности изобразилась в списке, так представь себе, что и наш Зиждитель как бы наложением некоторых красок, т. е. добродетелями, расцветил изображение до подобия с собственной Своей красотой, чтобы в нас показать собственное Свое начальство. Многовидны и различны эти как бы краски изображения, которыми живописуется истинный образ: это не румянец, не белизна, не какое-либо смешение этих цветов одного с другим; не черный какой-либо очерк, изображающий брови и глаза; не какое-либо сорастворение красок, оттеняющее углубленные черты, и не что-либо подобное всему тому, что искусственно произведено руками живописцев, но вместо всего этого – чистота, бесстрастие, блаженство, отчуждение от всего худого и все однородное с тем, чем изображается в человеке подобие Божеству. Такими цветами Творец собственного Своего образа живописал наше естество. Если же отыщешь и другие черты, которыми обозначается Божественная красота, то найдешь, что и подобие их в нашем образе сохраняется в точности. Божество есть ум и Слово, ибо в начале бе Слово (Ин.1:1), и Пророки, но словам Павла, ум Христов имеют (1Кор.2:16), глаголющий в них (2Кор.13:3). Недалеко от этого и естество человеческое. Видишь в себе и слово и разум, подобие подлинного Ума и Слова. Бог есть также любовь и источник любви; об этом говорит великий Иоанн: Любы от Бога есть, и Бог любы есть (1Ин.4:7–8). Это Зиждитель и нашего естества сделал отличительной чертой. Ибо говорит: О сем разумеют вси, яко Мои ученицы есте, аще любовь имате между собою (Ин.13:35). Следовательно, где нет этой любви, там искажены все черты образа. Божество над всем назирает, все слышит, все испытует, и ты приобретаешь понятие о существах посредством зрения и слуха и имеешь разум, способный делать разыскания и исследования о существах.

Глава шестая

Исследование о родстве ума с Божественным естеством, где мимоходом обличается учение аномеев

Никто да не подумает, будто бы утверждаю, что Божество, подобно человеческому образу действия, различными силами постигает существа. Ибо в простоте Божества невозможно представлять себе различия и многовидности познавательной деятельности. И у нас нет каких-либо многих познавательных сил, хотя и многообразно постигаем чувствами то, что живет. Одна у нас сила – это вложенный в нас ум, обнаруживающийся в каждом из ощущений и объемлющий существа. Он посредством глаз видит явление, посредством слуха уразумевает сказанное, любит приятное и отвращается того, что не доставляет удовольствия; действует рукою, как ему угодно, берет или отталкивает ею, как признает для себя полезным, пользуясь для этого содействием этого орудия. Поэтому если у человека, хотя и различны орудия, устроенные природою для чувства, но во всех один действующий, всем движущий и пользующийся каждым орудием сообразно с предложенною целью, и он различием в образе действий не изменяет естества, то возможно ли полагать в Боге при многоразличных силах многозначность сущности. Ибо, как говорит Пророк, Создавши око, и насаждей ухо (Пс.93:9), эти деятельности как бы отличительные некоторые черты в образец того, что в Нем Самом, напечатлел в природе человека. Он говорит: Сотворим человека по образу Нашему (Быт.1:26).

Но где же у нас ересь аномеев? Что скажут они на такое изречение? Как после сказанного спасут пустоту своего учения? Скажут ли, что возможно одному образу уподобляться различным лицам? Если Сын не подобен Отцу по естеству, то как устраивает один образ различных естеств. Сказавший Сотворим человека по образу Нашему и множественным числом обозначивший Святую Троицу не упомянул бы об образе в числе единственном, если бы Первообразы были не подобны один другому, потому что тем, которые несходны друг с другом, невозможно показать себя в одном подобии. Напротив того, если различны были естества, то, без сомнения, составили бы и различные образы, создав соответственный естеству образ. Но, поскольку, хотя образ один, Первообраз же образа не один, кто будет столько неразумен, чтобы не признать Первообразов одного другому подобными и непременно между собою сходными. Поэтому-то, может быть, Слово при самом устроении человеческой жизни, отсекая эту злую мысль, говорит: Сотворим человека по образу и по подобию Нашему.

Глава седьмая

Почему человек лишен природой оружий и покровов

Но что значит эта прямизна стана? Почему телу не прирождены силы, служащие к охранению жизни? Напротив того, человек вводится в мир лишенным естественных прикрытий, каким-то безоружным и бедным, имеющим нужду во всем потребном для жизни, достойным, по-видимому, более сожаления, нежели ублажения. Не имеет ни рогов для защиты, ни острых когтей, ни копыт, ни зубов, ни какого-либо жала, от природы снабженного смертоносным ядом, чем обладают многие животные для защиты от оскорбляющих, и не покрыто у него тело волосяной оболочкой, хотя поставленному начальствовать над другими надлежало от природы быть огражденным собственными своими оружиями, чтобы для собственной своей безопасности не иметь нужды в помощи других. А теперь лев, вепрь, тигр, барс и другие подобные животные от природы имеют достаточную силу для своего спасения. И волу рога, и зайцу скорость, и серпе легкий скачок и зоркость глаз, иному какому-либо животному величина, другим хобот, птицам крылья, пчеле жало и всем непременно дается, как обычно, природою что-либо для их спасения. Один только человек всех быстроногих медлительнее, великорослых ниже, обезопашенных прирожденными оружиями беззащитнее.

Как же, спросит иной, такому дано в удел начальство над всеми? Но нетрудным считаю доказать, что видимая недостаточность нашего естества и служит предлогом к обладанию над подчиненными. Если бы у человека столько было силы, что скоростью перегонял бы он коня, не стирал ничем жестким ног, защищенных какими-либо орудиями или копытами, имел у себя рога, жало, когти, то, во-первых, при таких прирожденных телу его отличиях был бы он каким-то зверским и неприступным, а потом пренебрегал бы начальством над другими, нимало не нуждаясь в содействии подчиненных. Теперь же для того именно жизненные потребности разделены на каждого из подчиненных нам, чтобы начальство над ними сделать для нас необходимым. Медлительность и неудободвижимость тела ввели в потребность и обуздали коня; нагота плоти сделала необходимою попечительность об овцах, которая ежегодной данью шерсти с них восполняет недостаток нашего естества. Нужда привозить к нам припасы для жизни из других стран запрягла вьючных животных для таких услуг. Невозможность, подобно прочим животным, питаться травою сделала вола подручным нам в жизни, который трудами своими облегчает нам жизнь. Поскольку же для борьбы с каким-либо из других животных, наносящих нам вред зубами, потребно было иметь зубы и грызться, то пес в нашу потребность вместе со скоростью предоставил собственный свой род, став для человека как бы одушевленным мечом. А, что крепче ограды рогов, пронзительнее остроты когтей, то придумано людьми. Это железо, которое не всегда при нас, как рога и когти у зверей, но, оказав временную помощь нам в борьбе, остается потом само по себе. И вместо крокодиловой чешуи можно и человеку сделать из нее оружие, на время прикрывшись этой кожей. Если же нет ее, то искусством обращается в нее и железо, которое, оказав временную услугу на войне, свободным от бремени оставляет воина в мирное время. Услуживают нам в жизни и крылья птиц так, что по примышлению своему не уступаем в скорости пернатым. Одни из них делаются ручными и помогают ловцам, другие же умышленно привлекаются на наши потребы. А искусство, по примышлению своему сделав стрелы паши крылатыми, для наших потребностей посредством лука доставляет нам скорость пернатых. И то, что ступни наши во время шествия терпят боль и стираются, сделало необходимым употреблять в пособие то, что поручено нам. Ибо из этого можем приготовлять удобную для ног обувь.

Глава восьмая

Почему у человека прямой стан, и о том, что руки даны для слова, а вместе и учение любомудрия о различии душ

У человека стаи прямой, лицо обращено к небу, и смотрит он горе, а этим означается его право начальствовать и царское достоинство. Ибо то самое, что из живых существ таков один только человек, у всех же прочих тела поникли долу, ясно доказывает различие в достоинстве преклонившихся пред владычеством возвысившейся над ними власти. У всех прочих передние члены суть ноги, потому что согбенное имеет нужду в опоре. А в устройстве человека члены эти стали руками. Ибо в потребность прямому стану достаточно было одного основания, так как и двумя ногами безопасно подпирается он во время стояния. Сверх того содействие рук помогает и потребности слова. И кто услугу рук назовет особенностью словесного естества, тот не совсем погрешит. Обращаясь умом, не только к этой общей и с первого взгляда представляющейся мысли, что при даровитости рук, означаем мы слово письменами (ибо не чуждо в нас словесного дара и это – говорить посредством письмен и некоторым образом беседовать рукою, сохраняя звуки в буквенных очертаниях), но имея в виду и другое, утверждаю, что руки содействуют произнесению слова.

Лучше же сказать, прежде, нежели начнем исследование об этом, обратим внимание на сказанное выше, ибо едва не забыли мы того порядка в творении, по которому предшествует прозябение растений из земли, а за ними последуют бессловесные животные и потом по устроении их, – человек. Ибо дознаем из этого, не только, может быть, представляющееся с первого взгляда, а именно что Творцу казались полезными для животных трава, а для человека скот, поэтому созданы прежде животных травоядных их пища, а прежде человека годное к тому, чтобы служить человеческой жизни. Но мне кажется, что Моисей излагает в этом некое сокровенное учение и таинственно сообщает любомудрие о душе, о котором мечтала и внешняя ученость, но не уразумевала его в ясности. Ибо слово учит нас тому, что в трех различиях усматривается жизненная и душевная сила. Есть только некая сила растительная и питательная: приемля годное к приращению питаемого, называется она естественной и усматривается в растениях, потому что и в произрастающем можно примечать некую жизненную силу, лишенную чувства. Но, кроме этого, есть другой вид жизни, которому принадлежит и первый, и к нему присоединена способность управлять собою по чувству. Такова жизнь в естестве бессловесных. Они не только питаются и растут, но имеют чувственную деятельность и чувственное понимание. Совершенная же жизнь в теле усматривается в естестве словесном: разумею естество человеческое, питаемое, чувствующее, имеющее дар слова и управляемое разумом.

Пусть же у нас принято будет в слове такое деление: из существ иное есть нечто умопредставляемое, а иное – телесное, но деление умопредставляемого на собственные ему части отложено в сторону, потому что не о нем у нас речь. А из телесного иное вовсе лишено жизни, иное же причастно жизненной деятельности. Опять из тел живых иное живет, имея чувства, а иное лишено чувства. Потом чувствительное разделяется опять на словесное и бессловесное. Поэтому законодатель говорит, что после неодушевленного вещества как бы в некое основание существ одушевленных прежде всего образована эта естественная жизнь, осуществившаяся в прозябении растений, потом вводит в бытие тварей, управляемых чувством. И поскольку по этой последовательности из принявших жизнь телесную иные могут быть чувствующими себя и без разумного естества, а естество словесное не иначе может быть в теле, как в растворении с чувственным, то по этой причине последним после растений и животных устроен человек, так что природа каким-то путем последовательно восходила к совершенству. Ибо всякого вида души срастворены в этом словесном животном – человеке. По естественному виду души он питается; с растительной же силою соединена чувствительная, по природе своей занимающая середину между умопредставляемой и вещественной сущностью, в такой мере грубейшая первой, в какой она чище последней. Потом с тем, что есть тонкого и светоносного в естестве чувствующем, совершается некое освоение и срастворение умопредставляемой сущности, чтобы человек составлен был из этих трех естеств.

Так, подобное этому узнали мы от апостола, когда говорил он Ефессянам, желая им да сохранится всесовершенная благодать и тела и души и духа в пришествие Господа (1Фес.5:23), питательную часть называя телом, чувствующее означая словом душа, а умопредставляемое – словом дух. А также и Господь научает в Евангелии книжника предпочитать всякой заповеди любовь к Богу, свидетельствуемую от всего сердца, от всей души и всем помышлением (Лк.10:27). Ибо и здесь, мне кажется, слово Писания объясняет уже разность, сердцем называя состояние телесное, душою – естество среднее, а помышлением – высшую умопредставляемую и творческую силу. Отсюда апостол знает три различные произволения и именует плотским то, которое занимается чревом и его услаждениями; душевным – которое в середине между добродетелью и пороком, возвышается над пороком, но не вполне причастно добродетели; и духовным – которое имеет в виду совершенство жития по Богу. Почему Коринфянам, порицая их преданность забавам и страстям, говорит: Плотстии есте (1Кор.3:3) – и не можете вместить в себя совершеннейших учений. В другом же месте, делая некое сличение произволения среднего с совершенным, говорит: Душевен же человек не приемлет яже от Духа: юродство бо ему есть. Духовный же востязует убо вся, а сам той ни от единаго востязуется (1Кор.2:14–15). Поэтому, как душевный выше плотского, так в том же отношении духовный превышает душевного.

Итак, если Писание говорит, что человек создан был последним после всего одушевленного, не иное что означается этим, как то, что Законодатель любомудрствует о душе нашей по необходимой некоторой последовательности в порядке, усматривая совершенное в окончательном. Ибо в словесном заключается и прочее, а в чувственном есть, без сомнения, и естественное, последнее же усматривается только вещественным. Поэтому природа естественным образом, как бы по степеням, – разумею отличительные свойства жизни, – делает восхождение от малого к совершенному.

И поскольку человек есть словесное некое живое существо, то нужно было устроить телесное орудие, соответственное потребности слова. Как видим, что музыканты с родом орудий соображают и музыку, на лире не свиряют и свирели не употребляют вместо гуслей, так подобным этому образом и для слова нужно было соответственное устройство орудий, чтобы, согласно с потребностью речений, изглашалось слово, образуемое голосовыми членами. Для этого-то приданы телу руки. Ибо если можно насчитать тысячами жизненных потребностей, в которых эти досужие и на многое достаточные орудия рук полезны для всякого искусства и всякой деятельности, с успехом служа в мирное и военное время, то преимущественно перед прочими нуждами природа придала их телу ради слова.

Если бы человек лишен был рук, то у него, без сомнения, по подобию четвероногих соответственно потребности питаться устроены были бы части лица, и оно было бы продолговато и утончалось к ноздрям. У рта выдавались бы вперед губы мозолистые, твердые и толстые, способные щипать траву. Между зубами вложен бы был язык, отличный от теперешнего – мясистый, упругий и жесткий, помогающий зубам, или влажный и по краям мягкий, как у собак и прочих сыроядных животных, вращающийся между острыми рядами зубов. Поэтому если бы у тела не было рук, то как образовался бы у него членораздельный звук, когда устройство рта не было бы приспособлено к потребности произношения? Без сомнения, необходимо было бы человеку или блеять, или мычать, или лаять, или ржать, или реветь подобно волам и ослам, или издавать какое-либо зверское рыкание. А теперь, когда телу дана рука, уста свободны для служения слову. Следовательно, руки оказываются принадлежностью словесного естества; Творец и их примыслил для удобства слову.

Глава девятая

О том, что орудное устройство человека приспособлено к потребности слова

Поскольку Творец созданию нашему даровал некую Божественную благодать, вложив в образ подобие Своих благ, то прочие блага дал естеству человеческому по Своей щедрости; об уме же и мудрости должно сказать, что в собственном смысле не столько их дал, сколько сообщил, снабдив образ собственными красотами Своего естества. А как ум есть некое умопредставляемое и бестелесное достояние, то дар был бы несообщим и неудалим, если бы движение его не обнаруживалось каким-либо примышлением. Для этого-то потребовалось это орудное устройство, чтобы ум, подобно смычку касаясь голосовых членов, каким бы то ни было изображением звуков истолковывал внутреннее движение. И, как искусный какой музыкант, не имея по болезни собственного своего голоса, но желая выказать свое знание, пользуется в пении чужими голосами, – свирелями или лирой, – обнаруживая перед всеми свое искусство, так ум человеческий, изобретатель всякого рода мыслей, по невозможности выказать стремлений мысли душе, понимающей при помощи телесных чувств, как сведущий какой художник, касаясь этих одушевленных орудий, извлекаемым из них звуком делает явными сокровенные мысли.

В человеческом же орудии смешана какая-то музыка свирели и лиры, как бы в одно время издающих стройный звук. Дыхание, через бьющуюся жилу из воздухоприемных сосудов вытесняемое вверх, когда усилие говорящего издать голос приводит в напряжение орган, сотрясаемый приражениями изнутри, которые кругом объемлют этот подобный свирели проход, издает звук, уподобляющийся несколько звуку свирели, несвободно кружась по перепончатым возвышениям в горле. А нёбо во рту идущий снизу звук принимает полостью, которая под ним, и в двойных свирелях, простирающихся до ноздрей, как бы чешуйчатыми какими возвышениями, хрящами в верхней части носа раздробляя звук, делает его сильнейшим. Щеки же, язык, орган около гортани, по которому спускается подбородок, имеющий впадину и оканчивающийся острием, – все это в различных видах и многими способами представляет движение смычка по струнам, в нужное время с большой скоростью соответственно потребности настраивающее топы, а разжатие и сжатие губ производят то же, что и воздух в свирели у задерживающих его пальцами, т. е. ту же стройность пения.

Глава десятая

О том, что ум действует посредством чувств

Поскольку ум посредством этого орудного снаряда слагает в нас слово, то стали мы словесными. Но не имели бы, как думаю, дара слова, если бы на устах лежала вся тяжесть и трудность служения потребности тела принятием пищи. Теперь же такое служение приняли на себя руки, а уста оставили свободными для служения слову.

Действование же этим орудием двояко: одно – в произведении звука, другое – в восприятии представлений, получаемых извне. И одно действование не смешивается с другим, а остается при том, к чему назначено природой, не беспокоя соседа: слух не говорит и голос не слышит. Ибо голос всегда непременно что-либо издает, а слух, постоянно приемля в себя, не насыщается, как говорит где-то Соломон (Притч.27:20), что, по моему мнению, особенно заслуживает в нас удивления. Какова же обширность этого внутреннего вместилища, в которое стекается все, вливающееся посредством слуха? Кто составители памятных записей о всех входящих в него речах? Какие помещения для влагаемых слухом понятий и почему при множестве и разнообразии этих понятий, одно к другому прилагаемых, не бывает смешения и ошибок во взаимном положении всего сложенного? А равно этому же подивится иной и в деятельности зрения. Ибо посредством зрения ум подобным этому образом овладевает тем, что вне тела, к себе привлекает облики видимых вещей, написуя в себе начертания всего, подлежащего зрению. И как, если обширный какой город разными входами будет принимать в себя пришлых и не все они станут входить в одно место в городе, но одни пойдут на рынки, другие – в дома, иные – в церкви или расположатся кто на улице, кто в переулке, кто в зрелищном доме – каждый по собственному своему усмотрению, так подобным этому вижу населенный внутри нас и град ума, который посредством чувств наполняют разные входы, и ум, рассматривая и разбирая каждого входящего, размещает по соответственным местам знания.

И во взятом в пример городе нередко бывает, что иные, являясь соплеменниками и родственниками, не одними воротами вступают в город, но, по случаю одни войдя тем, другие – другим входом, тем не менее, как скоро прибудут внутрь стенной ограды, снова между собою сходятся, имея взаимные связи. А можно найти, что бывает наоборот: ничем не соединенные и незнакомые друг с другом пользуются часто одним входом в город, но общение при входе не связывает их между собою, потому что, войдя в город, могут отделиться к соплеменникам. Подобное нечто усматриваю и в обширной области ума. Нередко из разных органов чувств собирается в нас одно познание, так как один и тот же предмет многочастно делится но чувствам, а бывает также и обратное: одним каким-либо чувством познаем многое и разнообразное, ни с чем по природе между собой несходное. Например (ибо всего лучше уясняется понятие примерами): пусть предлагается сделать разыскание о свойстве соков – что сладко для чувства и отвратительно для вкушающих. По опыту найдены и горечь желчи, и сладость качества в меде. При разности этих вещей одно доставляет познание один и тот же предмет, многочастно вселяемый в мысль или вкусом, или обонянием, или слухом, нередко же осязанием и зрением. Потому что видит ли кто мед, слышит ли имя его, пробует ли на вкус, обонянием ли познает запах, испытывает ли осязанием – каждым из органов чувств приобретает познание об одном и том же предмете. Но разнообразно также и многовидно то, чему научаемся с помощью одного какого-либо чувства, потому что слух принимает всякие звуки и понимание, приобретаемое посредством глаз, безразлично действует при взгляде на различные предметы, потому что одинаково встречается и с белым, и с черным, и со всеми до противоположности различными цветами. А то же сказать подобает и о вкусе, то же – и об обонянии, то же – о понимании посредством осязания; каждое чувство свойственным ему пониманием дает познание о предметах всякого рода.

Глава одиннадцатая

О том, что естество человеческое неуразумеваемо

Поэтому что же такое по природе своей ум, который уделяет себя чувственным силам и каждой приобретает сообразное ей познание о существах? Что он есть нечто иное от чувств, в этом, думаю, не сомневается никто из здравомыслящих. Если бы ум был одно и то же с чувством, то, конечно, имел бы сродство с одной из чувственных деятельностей, потому что он прост и в простом не усматривается разнообразия. Но теперь в сложности всех чувств иное нечто есть осязание, и иное – обоняние, также и другие чувства между собой разобщены и не смешиваются, тогда как ум равно присущ каждому чувству; поэтому непременно надлежит предположить естество ума чем-то отличным от чувства, чтобы к умопредставляемому не примешалось какого-либо разнообразия. Кто разуме ум Господень? – говорит апостол (Рим.11:34). А я присовокуплю к этому: кто уразумел собственный свой ум? Пусть скажут утверждающие, что разумением своим объяли естество Божие, уразумели ли они себя самих? Познали ли естество собственного своего ума? Есть ли он что-либо многочастное и многосложное и поэтому умопредставляемое в сложности? Или ум есть какой-то способ срастворять разнородное? Но ум прост и несложен; как же рассеивается в чувственной многочастности? Отчего в единстве разнообразное? Как в разнообразии единое?

Но нашел я решение этих недоумений, прибегнув к Божию слову. Ибо сказано: Сотворим человека по образу нашему и по подобию (Быт.1:26). Образ, пока не имеет недостатка ни в чем представляемом в первообразе, в собственном смысле есть образ, но, как скоро лишается в чем-либо подобия с первообразом, в этом самом не есть уже образ. Поэтому так как одним из свойств, усматриваемых в Божием естестве, является непостижимость сущности, то по всей необходимости и образ в этом имеет сходство с Первообразом. Если бы естество образа оказалось постижимым, а Первообраз был выше постижения, то эта противоположность усматриваемых свойств обличила бы погрешительность образа. Но как не подлежит познанию естество нашего ума, созданного по образу Сотворившего, то имеет он точное сходство со Сверхсущностным, непознаваемостью своею отличая непостижимое свое естество.

Глава двенадцатая

Исследование о том, в каком месте должно полагать владычественное души, и учение естествословия о слезах и смехе, также естественное некое рассуждение об общении вещества, естества и ума

Поэтому да умолкнет всякое водящееся догадками пустословие заключающих мыслительную деятельность в каких-либо телесных членах. Одни из них полагают, что владычественное души – в сердце, другие говорят, что ум пребывает в головном мозгу, и такие мнения подтверждают некоторыми слабыми вероятностями.

Предполагающий владычество в сердце в доказательство своего положения приводит местное положение сердца, так как оно, повидимому, занимает середину всего тела чтобы произвольное движение из середины удобно уделялось всему телу и таким образом приходило в деятельность. А в подтверждение своего учения представляет скорбное и раздраженное расположение человека, а именно что такие страстные движения, по-видимому, этот орган в теле возбуждают к состраданию. А те, которые головной мозг освящают в храм рассудку, говорят, что голова устроена природой как твердыня всего тела и в пей, как некий царь, обитает ум, окружаемый органами чувств, как бы некими предстоящими перед ним вестниками или щитоносцами. И в доказательство такого мнения представляют они, что, у кого повреждена мозговая оболочка, у тех рассудок действует неправильно, и, у кого голова отяжелела от упоения, те делаются не знающими приличия.

Каждый же из защитников этих мнений присовокупляет и другие, более естественные причины своей догадки о владычественном в душе. Ибо один утверждает, что движение мысли имеет сродство с огненной стихией, потому что и огонь и мысль приснодвижны. И поскольку, по общему признанию, из сердца источается теплота, то, утверждая поэтому, что движение ума срастворяется приснодвижностыо теплоты, говорит, что сердце, в котором заключается теплота, есть вместилище умного естества. А другой рассуждает, что мозговая оболочка (ибо так называют плеву, объемлющую собою головной мозг) есть как бы основание и корень всех органов чувств. И этим уверяются в своем положении, что умственная деятельность имеет седалище не в ином месте, а в той части, с которой соединенное ухо отражает входящие в пего звуки; и зрение, связанное основанием вместилища глаз вследствие входящих в зеницы образов, производит внутри их отпечатление; и качества испарений в этой части различаются при втягивании их ноздрями; и чувство вкуса оценивается различением мозговой оболочки, которая вблизи от себя пускает несколько волокнистых чувствительных отпрысков по шейным позвонкам до сетчатого прохода в находящихся тут мускулах.

Признаю и я справедливым, что мыслительная сила души часто приводится в замешательство при усилении страданий и рассудок ослабевает в естественной ему деятельности от какого-либо телесного обстоятельства, а также, что некоторым источником огненного начала в теле является сердце, приводимое в движение с порывами раздражения. А сверх того, что в основании органов чувств лежит мозговая оболочка, по словам естествословов покрывающая собою головной мозг и умащаемая исходящими оттуда испарениями, слышав от занимавшихся анатомическими исследованиями, не отрицаю таких сказаний. Но не принимаю этого в доказательство, что бесплотное естество объемлется какими-либо местными очертаниями. Ибо дознали мы, что расстройство ума бывает не от одной головной боли, но и при болезненном состоянии плев, связывающих подреберные члены; страждет также мыслительная сила, как утверждают сведущие во врачебной пауке, называя болезнь эту бешенство, потому что именование этим плевам – грудобрюшные. И это ощущение скорби ошибочно разумеется происходящим в сердце, потому что при колочений не в сердце, а в брюшном отверстии по неопытности относят страдание к сердцу. Подобное нечто усматривают с точностью вникавшие в болезненные состояния, а именно что от естественно происходящего во всем теле ослаблении волокон при скорбных расположениях и при завалах все препятствующее свободному дыханию скопляется в самих внутренних пустотах. Почему при стеснении служащих к переведению дыхания внутренностей тем, что окружает их, втягивание в себя воздуха делается часто насильственным, потому что сама природа расширяет стесненное, чтобы раздвинуть сжавшееся. Такое же трудное дыхание признаем припадком скорби, называя вздохом и стоном. Но кажущееся стеснение в сердечной сорочке есть неприятность, ощущаемая не в сердце, а в брюшном отверстии по той же самой, разумею, причине, по которой при ослаблении волокна, желчеприемный сосуд от стеснения изливает и это колочение и эту едкую мокроту на брюшное отверстие. Доказательство же этого – то, что у огорченных и наружность делается бледноватой и желтоватой от чрезмерного скопления желчи, разливающей свою влагу по кровеносным жилам.

Но еще более подтверждает мысль мою то движение, которое происходит от противоположной причины, разумею веселие и смех. Ибо от удовольствия разрешаются и расширяются как-то телесные волокна в услаждаемых каким-либо приятным слухом. Как там от скорби замыкаются тонкие и незаметные отдушины волокон и, сжимая внутреннее расположение внутренностей, к голове и мозговой оболочке возгоняют влажное испарение, которое, во множестве будучи принято пустотами головного мозга, по волокнам, находящимся в его основании, гонится к глазам, откуда сжиманием бровей извлекается каплями влага, и эта капля называется слезою, так представь себе, что в противоположном этому расположении более обыкновенного расширены волокна и ими во внутренность втягивается какой-то воздух, а оттуда силою природы изгоняется опять проходом, идущим ко рту, причем гонят вместе такой воздух все внутренности, более же всего печень, как говорят, с каким-то порывистым и кипучим движением. Почему природа, устраивая удобство для выхода воздуха, расширяет идущий ко рту проход, при выдыхании в обе стороны раздвигая щеки, и что бывает при этом, то называется смехом.

Итак, не подобает заключать из этого, что владычественное души – в печени, а также по причине воскипения крови в грудобрюшине во время раздражительных расположений полагать, что местопребывание ума – в сердце. Но, хотя и должно это зависеть от известных органов в телах, однако же следует при этом полагать, что ум по необъяснимому закону срастворения без предпочтительности соприкасается с каждым членом.

Если иные противопоставят нам в этом Писание, свидетельствующее, что владычественное души – в сердце, то не без исследования примем слово. Ибо упомянувший о сердце упомянул и о почках, сказав: Испытали сердца и утробы Боже (Пс.7:10), а этим показал, что или в том и другом или ни в том ни в другом не заключена умственная сила.

Узнав, что умственные деятельности при известном расположении тела слабеют или совсем бездейственны, не признают этого достаточным доказательством того, что сила ума ограничивается каким-либо местом, так что с появлением местных опухолей и ум уже не имеет для себя простора. Ибо телесно такое мнение, будто бы, когда сосуд занят чем-нибудь в него вложенным, ничему другому не найти уже для себя в нем места. Умное естество и в пустотах телесных вселяться не любит, и преизобилием плоти не изгоняется. Но поскольку тело устроено подобно музыкальному инструменту, то, как нередко случается, что искусные в музыке не могут показать своего искусства по негодности инструментов, не поддающихся искусству (и свирель, поврежденная временем, или разбитая от падения, или сделавшаяся негодной от ржавчины и плесени, не издает звука и не действует, хотя дует в нее признаваемый искуснейшим игроком на свирели), так и ум, действуя на целый инструмент и сообразно с умственными деятельностями прикасаясь, по обычаю, к каждому члену, в тех из них, которые в естественном положении, производит, что ему свойственно, а в тех, которые отказываются принимать художническое его движение, остается безуспешным и бездейственным. Ум обыкновенно состоит в каком-то свойстве с тем, что в естественном положении, и чужд тому, что выведено из этого положения.

И мне более естественным кажется, с одной стороны, то умозрение, с помощью которого можно познать одно из лучших учений. Поскольку прекраснейшее и превосходнейшее из всех благ есть само Божество, к которому устремлено все вожделевающее прекрасного, то утверждаем поэтому, что и ум, как созданный по образу Наилучшего, пока, сколько можно ему, причастен подобия Первообразу и сам пребывает в красоте; если же сколько-нибудь уклонится от этого подобия, лишается красоты, в которой пребывал. А как, по сказанному нами, ум украшается подобием первообразной красоты, подобно какому-то зеркалу, которое делается изображающим черты видимого в нем, то сообразно с этим заключаем, что и управляемое умом естество держится его и само украшается предстоящей красотой, делаясь как бы зеркалом зеркала, а им охраняется и поддерживается вещественное в том составе, естество которого рассматривается. Поэтому, пока одно другого держится, во всем соразмерно происходит общение истинной красоты, посредством высшего украшается непосредственно за тем следующее. А когда произойдет некое расторжение этого доброго единения или, наоборот, высшее будет низшим, тогда, как скоро само вещество отступит от природы, обнаруживается его безобразие (потому что вещество само в себе безобразно и неустроено), и безобразием его портится красота естества, украшаемого умом. И, таким образом, совершается естеством передача испорченности вещества самому уму, так что в чертах твари не усматривается уже образ Божий. Ум, составляя в себе образ доброт, подобно кривому зеркалу, оставляет неизображенными светлые черты добра, отражает же в себе безобразие вещества. И, таким образом, совершается происхождение зла, производимое изъятием прекрасного. Прекрасно же все то, что состоит в свойстве с первоначальным благом, а что вне сношения и сходства с этим, то, несомненно, чуждо прекрасного. Поэтому если по рассмотренному нами истинное благо одно и ум по тому уже, что создан по образу прекрасного, сам имеет возможность быть прекрасным и естество, поддерживаемое умом, есть как бы некий образ образа, – то доказывается этим, что вещественное образуется в нас и приводится к своему концу, когда управляет им естество; разрушается же снова и распадается, когда разлучено с преобладающим и поддерживающим и расторгнуто его единение с прекрасным. А подобное этому не иначе происходит, как при обращении естества к обратному порядку, когда пожелание склоняется не к прекрасному, а к тому, что само имеет нужду в украшающем. Ибо при нищете вещества в собственном своем образе уподобляющееся ему по всей необходимости преобразуется в нечто некрасивое и безобразное.

Но это в некоторой последовательности разыскано нами, как входящее в предмет обозрения. Ибо вопрос был о том, в одной ли какой части нашего тела помещается умственная сила или равно простирается на все части. И как ограничивающие ум местными частями в подтверждение такого своего предположения представляют, что мысль не благоуспешно действует у имеющих мозговые оболочки в неестественном состоянии, то наше слово доказало, что во всякой части человеческого состава, которой обычно каждый действует, сила души равно пребывает бездейственной, когда часть эта не в естественном состоянии. А из этого последовательно вытекло предложенное в слове умозрение, из которого узнаем, что в человеческом составе ум управляется Богом, а умом – паша вещественная жизнь, когда она в естественном состоянии. Если же уклоняется от естества, то делается чуждой и деятельности ума.

Но возвратимся опять к тому, с чего начали, а именно что в тех, которые не вышли из естественного состояния вследствие какого-либо страдания ум действует свойственной ему силой и крепок в хорошо устроенных и, наоборот, делается немощным в тех, которые не дают в себе места его деятельности. Можно и другими доказательствами подтвердить вероятность учения об этом. И если не обременительно для слуха утружденных уже словом, сколько можем, рассудим кратко и об этом.

Глава тринадцатая

Исследование о сне, зевоте и сновидениях

Вещественная и быстро протекающая жизнь тел, всегда движущаяся вперед, в том и имеет силу бытия, что никогда не останавливается в движении. Как какая-нибудь река, текущая по своему направлению, хотя то углубление, по которому течет, показывает полным, однако же в ней не всегда видима одна и та же вода в одном и том же месте, но одна уже протекла, а другая притекает, так и вещественное в здешней жизни вследствие какого-то движения и течения меняется от непрерывного преемства противоположностей, так что никогда не может стать без изменения, но при невозможности прийти в неподвижность продолжает непрестанное движение, подобное заменяя подобным. Если же когда движимое прекратит свое движение, то непременно произойдет и прекращение существования. Например: за полнотою последовала пустота, и место пустоты заняла опять полнота; сон ослабил напряженное в бодрствовании, потом бодрствование привело в напряжение то, что было ослаблено. И никакое из этих состояний не продолжается вместе с другим непрестанно, но оба уступают место друг другу при появлении того и другого, и, таким образом, естество этими переменами обновляет само себя, так что, непрестанно пребывая в том или другом состоянии, переходит из одного в другое. Ибо в живом существе всегдашнее напряжение деятельностей производит какой-то разрыв и расторжение напрягаемых членов, а непрестанный покой тела приводит состав его в какой-то упадок и в расслабление. Если же вовремя и умеренно быть в том и другом состоянии, то это дает естеству силу к поддержанию себя; при постоянном переходе из противоположности в противоположность в одной из них находит оно себе упокоение от другой. Так, переход этот, когда тело напряжено бодрствованием, ослабляет в нем напряжение сном, на время прекращая деятельность сил чувственных, подобно тому как и копей после состязания отъединяют от колесниц.

Благовременный же отдых для телесного состава необходим, чтобы пища беспрепятственно разошлась по всему телу известными в нем для этого путями, тогда как никакое напряжение не мешает этому переходу. Что бывает с увлажненной землей, когда солнце осветит ее теплыми лучами: из глубины ее извлекаются некие туманные пары; подобное этому происходит и с нашей землей, когда пища воскипает внутри естественной теплоты. Пары, которые по природе стремятся вверх, воздухообразны и переходят в то, что над ними, собираются в головных помещениях, подобно какому-то дыму, ищущему выхода себе в стенные пазы. Потом, испаряясь отсюда по волокнам органов чувств, перемешиваются, и от них по необходимости в бездействие приходит чувство, давая свободный проход этим парам. Зрение преграждается ресницами, которые опускает на глаза как бы наложенный какой-то свинец – такова их тяжесть. Слух, ослабнув от этих же самых паров, как будто от наложенной какой двери на слуховые члены, успокаивается от естественной деятельности. Такое страдательное состояние есть сон, во время которого чувство в теле бездейственно и всякое естественное движение неисполнимо, чтобы передача пищи, проходящей вместе с парами по каждому из внутренних путей сообщения, совершалась удобно.

Поэтому-то, если чувственный орган стеснен внутренним испарением, а сну мешает какая-либо потребность, то волокна, наполнившись парами, сами собою естественно напрягаются и вследствие напряжения ослабевший от паров орган утончается, как подобное нечто делают выжимающие из одежд воду, для чего сильно их скручивают. И поскольку части горла округлены и изобилуют волокнами, то, когда нужно изгонять из них сгустившиеся пары (так как круговидную часть невозможно вытягивать по прямой черте, если не будет растянута в окружности, то по этой причине по принятии в себя человеком воздуха во время зевоты, когда в подбородке внизу горловым языком производится впадина и все, что внутри, растягивается в виде круга), дымная эта густота, угрожавшая этим членам, выдыхается вместе с выдыхаемым воздухом. Но известно, что подобное этому случается нередко и после сна, когда сколько-нибудь паров остается в местах, из которых нет выхода и выдыхания.

Итак, ум человеческий ясно этим доказывает, что поступает он согласно с естеством; если, когда оно здорово и бодрствует, и сам действует и бывает в движении, а когда погружено в сои, и сам остается неподвижным, если только и сонного мечтания не примет кто за движение ума, происходящее во время сна. Но мы утверждаем, что одну рассудительную и здравую деятельность мысли подобает приписывать уму, а о мечтательных и сонных грезах, как о неких призраках умственной деятельности, думаем так, что составляются случайно той душой, которая неразумна. Ибо, когда душа отрешена сном от чувств, тогда по необходимости приходится ей быть и вне умственной деятельности, потому что посредством чувств в человеке происходит срастворение ума и потому, когда чувства не действуют, по необходимости бездейственна и мысль.

Доказательством служит то, что мечтающий во сне часто представляет себе неуместное и невозможное, чего не было бы, если бы душа и тогда управлялась рассудком и размышлением. Но мне кажется, что в душе покоятся превосходнейшие ее силы, – разумею умственную и чувственную деятельность, – действует же во время сна одна только питательная ее часть. В ней-то некие подобия бывшего наяву и отголоски произведенного чувством и мыслью, какие только отпечатлены в ней памятливой силой души, вновь, как ни есть, живописуются, если только в такой душевной способности сохранился какой напоминающий отголосок. Об этом мечтает человек, не какой-либо неразрывною связью доводимый до собеседования с видимым, по обольщаемый смешанными и непоследовательными обманчивыми представлениями.

Но, как в телесных действиях, когда каждый член производит что-нибудь особо по данной ему от природы силе, бывает некое и покоящегося члена соучастие с движимым, подобно этому и в душе, если одна часть покоится, а другая – в движении, и целое соучаствует с частью. Ибо невозможно совсем расторгнуться естественному единству, когда какая-либо из естественных сил преобладает отчасти своей деятельностью. Но, как в бодрствующих и старательных преобладает ум, чувство же прислуживает, и не отстает от них и правящая телом сила, потому что ум по мере потребности снабжает пищею, чувство принимает доставленное, а питательная сила тела усваивает себе поданное, – так и во сне извращается как-то в нас владычество этих сил и при преобладании силы неразумной прекращается деятельность других сил, но не уничтожается совершенно. И как тогда питательная сила возбуждена сном к пищеварению и все естество занимает собою, то и не совсем отрешается от нее сила чувственная (ибо невозможно тому разделиться, что единожды соединилось) и не приходит в силу ее деятельность, бездействием органов чувств останавливаемая во время сна. А как по тому же закону и ум состоит в связи с чувственною способностью души, то следует сказать, что, когда в движении эта способность, и он приходит в движение, а когда та в покое, покоится с нею вместе. Нечто подобное этому бывает обыкновенно с огнем, когда отовсюду покрыт он соломой, так что никакое дуновение не возбуждает пламени, тогда и лежащего близко к нему не поедает и не угасает совершенно, но вместо пламени сквозь солому выходит в воздух какой-то пар. А если подует на него что-нибудь, то дым обращается в пламя. Таким же образом и ум, во время сна закрытый бездействием чувств, и не в состоянии через них явить силу свою, и не угасает совершенно, но движется, как нечто дымящееся, отчасти действуя несколько, отчасти не имея возможности действовать. И, как иной музыкант, налагая смычок на ослабевающие струны лиры, не по размеру выводит песнь, потому что ненатянутая струна не может издать звука, но, хотя рука производит часто искусные движения, водя смычком сообразно с местным положением тонов, однако же звуков нет, а разве только при движении струп отдается какой-то глухой и нескладный звон, так, когда сном ослаблен инструмент органов чувств или вовсе упокоевается художник, если инструмент от какого-то переполнения или обременения терпит совершенное расслабление, или действует несильно и слабо, потому что инструмент чувства не принимает в себя искусства в точности.

Потому и сбивчивая память, и предусмотрительность, дремлющая под какими-то наложенными покровами, представляют подобия того, что озабочивало наяву, и нередко указывают нечто из сбывающегося. Ибо по тонкости естества душа имеет нечто большее сверх телесной дебелости и может усматривать иное из действительно существующего. Впрочем, не может с какой-либо прямотой объяснить сказуемое, чтобы наставление о предстоящем было ясно и открыто, но бывает только непрямое и двусмысленное объявление будущего, что рассуждающие о подобных вещах называют загадкою. Так виночерпий выжимал гроздь в чашу Фараонову, так хлебодар представлял, что несет кошницы, – чем каждый занимался наяву, тем же занимающимся почитал себя и в сновидении. Подобия обычных им занятий, отпечатлевшиеся в предусмотрительной способности души, подали случай по такому пророчеству ума предугадать о том, что сбылось при времени.

Если же Даниил и Иосиф и подобные им без всякого у них смущения чувств Божественной силой обучаемы были ведению будущего, то это не относится к настоящему слову. Ибо никто да не вменяет этого силе сновидения, так как иначе вследствие этого и наяву бывающие Богоявления почтет, конечно, не видением, но самослучайно производимым обычным делом естества. Поэтому, как из всех людей, управляющихся собственным умом, немного таких, которые удостаиваются явного собеседования с Богом, так, хотя у всех вообще бывают равного достоинства естественные сонные видения, только некоторые, а не все делаются в сновидениях причастными Божественного некоего откровения. А всем другим если сообщается в сновидениях некое предведение о чем-нибудь, то бывает это сказанным выше способом.

Если же египетский и ассирийский властители Самим Богом путеводимы были к ведению будущего, то в этом особенное было Божие смотрение. Явной должна была сделаться сокровенная мудрость святых, чтобы не без общей пользы совершить ей течение в жизни. Как было бы узнано, что таков Даниил, если бы обаятели и волхвы не оказались бессильными открыть сонное видение? Как спасся бы народ египетский, если бы Иосифа, заключенного в темнице, не вывело на среду истолкование сновидения? Поэтому в этом есть нечто иное и не надлежит заключать об этом по обыкновенным сновидениям.

Само обычное видение снов есть общее для всех и состоит в представлениях разного рода и вида. Ибо или, как сказано, в памяти у души остаются отголоски ежедневных занятий, или нередко состояние снов сообразуется с известными расположениями тела. Так, жаждущему кажется, что он у источников; и нуждающемуся в пропитании – что он на пиру; и юноше во цвете сил мечтается сообразное его страсти и возрасту.

Но узнал я и другую причину бывающего во сне, ухаживая за одним из близких мне, подвергшимся умопомешательству. Обремененный пищей, принятой в количестве, превышавшем силы его, кричал он, укоряя вокруг стоявших за то, что наполнили желудок его мерзостью и возложили на него тяжкое бремя. И, когда тело у него готово уже было покрыться потом, жаловался, что у присутствующих приготовлена вода прыскать ей на лежащего. И он не переставал кричать, пока причины таких укоризн не объяснил конец дела. Ибо вдруг потек из тела сильный пот и разрешившийся желудок показал бывшую во внутренностях тяжесть. Потому что при ослабленной болезнью трезвости терпела природа, соучаствовавшая в страдании тела, не чувствуя приводящего ее в беспокойство и по болезненному растройству уже не имея сил привести в ясность причиняющую скорбь, то, как и следовало, если бы мыслительная сила души была усыплена и не болезнью, но естественным сном, у находящегося в таком состоянии могло сделаться сновидением, в котором водою означалось облитие потом, а тяжестью внутренностей – обременение пищей. И многим из обучавшихся врачебной науке кажется то же, а именно что по различию страданий бывают у больных и сонные видения: иные – у имеющих расстроенный желудок; иные – у людей с поврежденными мозговыми оболочками; иные – у больных горячкой; не одни и те же – у страдающих от желчи и от мокрот; опять иные – у полнокровных и у изнеможденных. Из этого можно видеть, что питательная и растительная сила души имеет нечто всеянное в нее от умственной силы вследствие срастворения и это некоторым образом уподобляется известному расположению тела, сообразно преобладающей страсти преобразуясь в сонных мечтах. Еще составляются сновидения у многих по состоянию нравов: иные мечтания – у человека мужественного, и иные – у боязливого; иные сновидения – у невоздержанного, и иные – у целомудренного; об ином грезит человек щедрый, и об ином – ненасытный. И такие мечтания образует в душе вовсе не мысль, но неразумное расположение; о чем привыкла душа размышлять наяву, образы того составляет она в сновидениях.

Глава четырнадцатая

О том, что ум не в какой-либо части тела, и о различии телесных и душевных движений

Но далеко уклонились мы от предположенного. Слово наше имело для себя целью показать, что ум не привязан к какой-либо части тела, но равно прикосновен ко всему телу, сообразно с природой производя движение в подлежащем его действию органе. Бывает же иногда, что ум следует и естественным стремлениям, как бы делаясь слугой. Ибо нередко управляет им естество телесное, влагая в него и чувство скорбного, и вожделение увеселяющего, почему естество это доставляет и первые начала, производя или пожелание пищи, или вообще побуждение к какому-нибудь удовольствию, а ум, принимая такие побуждения, по собственным своим примышлениям доставляет телу средства к получению желаемого. Но не со всеми бывает подобное этому, а только с имеющими более грубые расположения – с людьми, которые, поработив разум естественным побуждениям, при содействии ума отыскивая усладительное для чувств, раболепно льстят им; с более же совершенными бывает не так: ими правит ум, избирая полезное разуму, а не страсти, естество же идет по следам правителя.

А как слово наше открыло разности в жизненной силе: силу питательную без чувства, силу питательную и растительную, чуждую разумной деятельности, силу разумную и совершенную, распоряжающуюся всякой другой силой, так что можно существовать и при тех силах и иметь превосходство по умственной силе, то никто да не предполагает поэтому, что в человеческом составе существуют три души, усматриваемые в особых своих очертаниях; почему можно было бы думать, что человеческое естество есть некое сложение многих душ. Напротив того, истинная и совершенная душа по естеству одна, умная и невещественная, посредством чувств соединенная с естеством вещественным. А все вещественное, подлежа превратности и изменению, если соделается причастным одушевляющей силы, придет в движение возрастанием; если же лишится жизненной деятельности, кончит движение тлением. Поэтому не бывает ни чувства без вещественной сущности, ни деятельности умственной силы без чувства.

Глава пятнадцатая

О том, что душой в собственном смысле и является, и называется душа разумная, другие же именуются так по подобоименности, и о том, что сила ума простирается на все тело, касаясь его сообразно с каждым членом

Если иная тварь имеет питательную деятельность, а другая упражняется силой чувствующей и первая не имеет чувства, а последняя – естества умного и поэтому предполагает кто-либо множество душ, то такой не объяснит различия душ отличительными их чертами. Ибо все мыслимое в существах, если представляется в уме совершенно тем, что оно есть, в собственном смысле именуется придаваемым ему именем. А если что не во всех чертах есть то, чем наименовано, то напрасно носит это название. Например, если кто покажет настоящий хлеб, то скажем, что такой в собственном смысле это имя придает предмету, а если кто вместо естественного хлеба покажет сделанный искусственно из камня, у которого и вид такой же, и равная величина, и есть подобие в цвете, так что по многому кажется он одним и тем же с Первообразом, недостает же ему одного – возможности служить пищей, – то на это скажем, что камень получил название хлеба не в собственном смысле, но не по точному словоупотреблению. На том же основании и все, о чем сказывается что-либо, не во всех отношениях принадлежащее этому, имеет название не по точному словоупотреблению. Так, поскольку и совершенство души в умной силе и дар слова, то все, что не таково, может быть чем-то подобоименным душе, однако же есть не действительная душа, а некая жизненная деятельность, названием приравниваемая душе.

Поэтому естество бессловесных, как недалеко отстоящее от этой естественной жизни, Узаконивший о всем отдал также в употребление человеку, чтобы оно вместо зелий служило вкушающим. Ибо говорит: Едите всякое мясо, яко зелие травное (Быт.9:3). Так невелико кажется преимущество у чувствительной деятельности перед питательной и растительной без чувствительной!

Да научит это плотолюбцев не обращаться много мыслью к поразительному для чувств, но обращать внимание на преимущества душевные, так как в них усматривается истинная душа, а чувство есть в равной мере и у бессловесных.

Но последовательность слова привела нас к иному. Ибо обозрению нашему предстояло не то доказывать, что из представляемого мыслью о человеке важнее умственная деятельность, нежели вещественное в составе, но что ум у нас не заключается в каких-либо частях, а равно и во всех и во всем, и не объемля их извне, и не содержась внутри их, ибо это в собственном смысле говорится о сосудах или других телах, друг в друга вкладываемых. Общение же ума с телесным состоит в каком-то невыразимом и немыслимом соприкосновении; оно и не внутри происходит, потому что бестелесное не удерживается телом, и не объемлет извне, потому что бестелесное не окружает собою чего-либо. Напротив того, чудным и недомыслимым каким-то способом ум, приближаясь к естеству и соприкасаясь с ним, примечается и в нем, и около него, но не в нем восседая и не объемля его собою, а так, что того сказать или представить умом невозможно, кроме одного, а именно что, когда естество по особой его связности в добром состоянии, тогда и ум бывает действенен, если же оно потерпит какую-то утрату, по мере ее и движение бывает погрешительно.

Глава шестнадцатая

Взгляд на Божественное изречение, в котором сказано: Сотворим человека по образу Нашему и по подобию (Быт.1:26), причем подвергается исследованию, что означается словом образ: уподобляется ли блаженному и бесстрастному страстное и привременное и как в образе мужской и женский пол, когда нет их в Первообразе

Но возвратимся опять к Божию слову: Сотворим человека по образу Нашему и по подобию (Быт.1:26). Как низко и недостойно естественного величия человека представляли о нем иные из язычников, величая, как они думали, естество человеческое сравнением его с этим миром! Ибо говорили: человек есть малый мир, состоящий из одних и тех же со Вселенной стихий. Но, громким этим именованием воздавая такую похвалу человеческой природе, сами того не заметили, что почтили человека свойствами комара и мыши, потому что и в них растворение четырех стихий, почему какая-либо большая или меньшая часть каждой из них непременно усматривается в одушевленном, а не из них неестественно и составиться чему-либо одаренному чувством. Потому что важного в этом – почитать человека образом и подобием мира, когда и небо преходит, и земля изменяется, и все, что в них содержится, преходит прехождением содержащего. Но в чем же, по церковному учению, состоит человеческое величие. Не в подобии тварному миру, но в том, чтобы быть по образу естества Сотворившего. Поэтому что же означается словом «образ»?

Может быть, спросишь: как уподобляется телу бестелесное, вечному временное, неизменяемому – что круговращательно изменяется, бесстрастному и нетленному – страстное и тленное, чуждому всякого порока – что всегда с ним живет и воспитывается? Великое расстояние между тем, что умопредставляется по Первообразу и что созидается по образу. Образ, если он подобен Первообразу, в собственном смысле называется образом; если же подражание далеко от предположенного, то все такое есть нечто иное, а не образ того, чему подражают. Как же человек – существо смертное, страстное, скоропреходящее – есть образ естества беспримесного, чистого, всегда сущего? Но истинное об этом учение ясно ведать возможно одной в подлинном смысле Истине, а мы, сколько вмещаем, некими догадками и предположениями следя за Истиною, о предмете исследования думаем так.

И Божие слово, изрекшее, что человек создан по образу Божию, не лжет; и жалкая бедность естества человеческого не уподобляется блаженству бесстрастной жизни. Ибо, если сравнит кто естество наше с Богом, необходимо признать одно из двух: что или Божественное естество страстно, или человеческое бесстрастно, – чтобы понятие подобия могло быть прилагаемо к обоим. Если же и Божественное не страстно, и наше не чуждо страсти, то остается, значит, другое какое-либо понятие, по которому утверждается истинность Божественного изречения, сказывающего, что человек создан по образу Божию. Следовательно, подобает нам возвратиться к самому Божественному Писанию, нет ли в написанном какого руководства к решению вопроса? После сказанного: Сотворим человека по образу – Писание и о том, для чего сотворим, присовокупляет следующее: И сотвори Бог человека, по образу Божию сотвори его: муж и жену сотвори их (Быт.1:27). Хотя сказано было выше, что такое слово провозглашено в низложение еретического нечестия, и мы, научившись, что Единородный Бог сотворил человека по образу Божию, никоим образом не должны различать Божества в Отце и Сыне, когда Святое Писание Того и Другого равно именует Богом, Который и сотворил человека, и но образу Которого создан человек; но речь об этом пусть будет оставлена, вопрос же должен обратиться к исследованию предлежащего: почему и Божественное естество блаженно, и человеческое бедственно, а в Писании последнее именуется подобным первому? Поэтому с точностью исследовать должно речения, ибо найдем, что нечто иное есть созданное по образу, и иное – ныне оказывающееся бедственным.

Сказано: Сотвори Бог человека, по образу Божию сотвори его; творение созданного по образу приводится к окончанию. Потом делается повторение сказанного об устроении и говорится: Мужа и жену сотвори их. Для всякого, думаю, понятно, что это следует разуметь, не относя к Первообразу, ибо во Христе Иисусе, как говорит апостол, несть мужеский пол ни женский (Гал.3:28). Однако же слово сказывает, что человек разделен на эти полы. Поэтому устроение естества нашего есть некое двоякое: одно уподобляемое естеству Божественному и другое разделяемое на разные полы. Нечто подобное этому дает подразумевать Писание словосочинением написанного, сперва сказав: Сотвори Бог человека, по образу Божию сотвори его – и потом присовокупив к сказанному: Мужа и жену сотвори их, что чуждо умопредставляемому о Боге. Ибо думаю, что Божественным Писанием в сказанном преподается некий великий и возвышенный догмат, и он таков: человеческое естество есть среднее между двух некоторых, одно от другого разделенных и стоящих на самых крайностях, между естеством Божественным и бестелесным и между жизнью бессловесной и скотской, потому что в человеческом составе можно усматривать часть того и другого из сказанных естеств, из Божественного – словесность и разумность, что не допускает разности в мужском и женском поле, и из бессловесного – телесное устроение и образование, разделяемое на мужской и женский пол. То и другое из этих естеств непременно есть во всяком причастном человеческой жизни. Но, как дознаем от изложившего по порядку происхождение человека, умное в нем первенствует, прирождено же человеку общение и сродство с бессловесным. Ибо Писание сперва говорит: Сотвори Бог человека по образу Божию, показывая этими словами, как говорит апостол, что в таковом несть мужеский пол ни женский; потом присовокупляет отличительные свойства человеческого естества, а именно: Мужа и жену сотвори их. Поэтому что же узнаем из этого?

Да не понегодует на меня кто-либо, что издалека поведу речь о настоящей мысли. Бог по естеству Своему есть всякое то благо, какое только можно объять мыслью, или, лучше сказать, будучи выше всякого блага и мыслимого, и простираемого, Он творит человека не по чему-либо иному, а только потому, что благ. Будучи же таковым и поэтому приступив к созданию человеческого естества, не в половину показал могущество благости, дав нечто из того, что у Него есть, и поскупившись в этом общении. Напротив того, совершенный вид благости в Боге состоит в том, что приводит человека из небытия в бытие и соделывает его нескудным в благах. Поскольку же подробный список благ велик и обозначить их числом неудобно, то Божие слово, в кратком изречении совокупив все блага, обозначило их, сказав, что человек создан по образу Божию. Ибо это значит то же, что и сказать: соделал естество человеческое причастным всякого блага, потому что, если Божество есть полнота благ, а человек Его образ, то, значит, образ в том и имеет подобие Первообразу, что исполнен всякого блага. Следовательно, в нас есть представление всего прекрасного, всякая добродетель и мудрость, все, что только есть умопредставляемого о наилучшем. Одним из числа всего необходимо является и это – быть свободным, не подчиняться какому-либо естественному владычеству, но иметь самовластную, по своему усмотрению решимость, потому что добродетель есть нечто неподвластное и добровольное, принужденное же и невольное не может быть добродетелью.

Итак, поскольку образ во всем носит на себе черты первообразной красоты, то, если бы не имел в чем-либо различия, был бы уже, конечно, не подобием, но казался бы по всему тем же самым, во всем неотличным. Поэтому какое же различие усматриваем между самим Божеством и уподобляемым Божеству? То, что Божество не создано, а подобие произведено творением. А различие такого свойства сопровождалось опять различием других свойств. Ибо всеми непременно признается, что естество несотворенное непременно и всегда таково же; естество же тварное не может пребывать без изменения, потому что сам переход из небытия в бытие есть некоторое движение и изменение в существующее несуществовавшего, прелагаемого по Божественному изволению. И, как черты кесаря на меди Евангелие называет образом, из чего дознаем, что, хотя по внешнему виду в изображении есть подобие кесарю, однако же в действительности имеется различие, так и, согласно с настоящим словом, разумея вместо черт то из усматриваемого в Божественном и человеческом естестве, в чем есть подобие, на самом деле находим различие, какое примечается в несотворенном и сотворенном. Итак, поскольку несотворенное пребывает одинаковым, и притом всегда, а приведенное в бытие творением начинает и существование изменением и сродственно такому образу бытия, то Сведый вся прежде бытия их (Дан.13:42), как говорит пророчество, соображаясь с тем или, лучше сказать, подразумевая силой предведения, к чему склонно движение человеческого произвола по самоуправству и самовластию (поскольку знал будущее), изобретает для образа различие мужского и женского пола, которое не имеет никакого отношения к Божественному Первообразу, но, как сказано, присвоено естеству бессловесному.

Причину же такого примышления могут знать одни самовидцы истины и слуги словесе (Лк.1:2), а мы, сколько возможно, в неких гаданиях и образах представляя себе истину, пришедшее на мысль не излагаем утвердительно, а в виде упражнения предложим благопризнательным слушателям. Итак, что же придумали об этом? Слово Божие, сказав: Сотвори Бог человека, неопределенностью выражения указывает на все человеческое, ибо твари не придано теперь это имя – Адам, как говорит история в последующем; напротив того, имя сотворенному человеку дается не как какому-либо одному, но как вообще роду. Поэтому общим названием естества приводимся к такому предположению, что Божественным предведением и могуществом в первом устроении объемлется все человечество. Ибо надлежит думать, что для Бога в сотворенном Им нет ничего неопределенного, а, напротив того, для каждого из существ есть некоторый предел и мера, определенные премудростию Сотворившего. Поэтому, как один человек по телу ограничивается количеством и количественность есть мера телесного у него состава, определяемая поверхностью его тела, так, думаю, по силе предведения как бы в одном теле сообъята Богом всяческих полнота человечества, и этому-то учит слово, изрекшее: Сотвори Бог человека, и по образу Божию сотвори его. Ибо не в части естества образ, и не в ком-либо одном из усматриваемых таким же благодать, но на весь род равно простирается такая сила, а признак этого тот, что всем равно дарован ум, все имеют способность размышлять, наперед обдумывать и все прочее, чем изображается Божественное естество в созданном по образу Его. Одинаково имеют это и явленный при первом устроении мира человек, и тот, который будет при скончании Вселенной; они равно носят в себе образ Божий. Поэтому целое наименовано одним человеком, потому что для Божия могущества нет ничего: ни прошедшего, ни будущего, но и ожидаемое наравне с настоящим содержится всесодержащей действенностью. Поэтому все естество, простирающееся от первых людей до последних, есть единый некий образ Сущего. А различие рода относительно к мужскому и женскому полу дано твари впоследствии по следующей, как думаю, причине.

Глава семнадцатая

Что надлежит отвечать недоумевающим о том, что если чадородие после греха, то как рождались бы души, если бы первобытные люди пребывали несогрешившими

Лучше же сказать, прежде исследования предположенного благоразумнее, может быть, поступим, приискав решение предлагаемое нам противниками. Ибо говорят, что прежде греха не повествуется ни о рождении, ни о болезни рождения, ни о желании чадородия. Но, когда после греха изгнаны люди из рая и жена осуждена в наказание на болезни рождения, тогда Адам приступил к супруге своей и познал ее брачно, и тогда положено начало чадородию. Поэтому если в раю не было брака, ни болезни рождения, ни самого рождения, то вследствие этого, говорят, необходимо заключить, что не было бы множества душ человеческих, если бы дар бессмертия не обращен был в смертность и брак не соблюл естества рождающимися вновь, вместо отходящих вводя происшедших от них, так что грех, вошедший в жизнь человеческую, некоторым образом принес пользу. Ибо род человеческий ограничивался бы четою первосозданных, если бы страх смерти не побудил естества к произведению потомства.

Но и в этом опять истинное учение, если оно доступно кому, может быть явным только для посвященных, подобных Павлу, в тайны рая, а наше мнение таково: саддукеи оспаривали некогда учение о воскресении и в подтверждение своего учения указывали на жену многобрачную, бывшую за семью братьями, потом спрашивали: которого из них женою будет она по воскресении. Господь на этот вопрос отвечает, не только вразумляя саддукеев, но и всем после них открывая тайну жизни по воскресении, и говорит: В воскресение бо ни женятся, ни посягают (Мф.22:30), ни умрети бо ктому могут: равни бо суть Ангелом, и сынове суть Божий, воскресения сынове суще (Лк.20:36). Дар же воскресения не иное что обещает нам, как восстановление падших в первоначальное состояние, ибо эта ожидаемая благодать есть возвращение к первоначальной жизни, вводящее изгнанного из рая снова в него. Поэтому если жизнь восстанавливаемых имеет сродство с жизнью ангелов, то очевидно, что жизнь до преступления была некая ангельская. Почему и возвращение к первоначальной нашей жизни уподобляется ангелам. Но, как сказано, хотя брака у ангелов нет, однако же воинство ангельское состоит из бесчисленных множеств. Так повествовал в видениях и Даниил. Следовательно, если бы не произошло с нами вследствие греха никакого превращения и падения из ангельского равночестия, то и мы таким же образом для размножения не имели бы нужды в браке. Но какой способ размножения у естества ангельского – это неизреченно и недомыслимо по гаданиям человеческим; впрочем, несомненно то, что он есть. И он мог бы действовать и у людей, малым чим от ангел умаленных (Пс.8:6), приумножая человеческий род до меры, определенной советом Сотворившего.

Если же кто затрудняется, спрашивая о способе происхождения людей, не нужно ли было для этого человеку содействия брака, то и мы спросим его о способе бытия ангелов: почему они составляют бесчисленные множества, будучи и одной сущностью, и многочисленными? Ибо даем приличный ответ возражающему: как мог бы человек быть без брака, когда говорим: так же, как ангелы существуют без брака. А что человек до преступления подобен был ангелам, доказывает это восстановление его опять в это же подобие.

После такого нашего об этом рассуждения подобает возвратиться к прежнему вопросу: почему по устроении образа Бог примышляет для твари различие в мужском и женском поле. Для этого, как утверждаю, полезно предварительно нами изложенное начало. Приводящий все в бытие и целого человека по собственной своей воле соделавший Божиим образом не хотел бы видеть, чтобы число душ достигало своей полноты постепенным приращением рождаемых, но силою предведения мгновенно представив мысленно в этой полноте всю человеческую природу и почтив ее высоким и равноангельским жребием, поскольку прозреваемой силой предусмотрел, что произволение человеческое не пойдет прямым путем к прекрасному и потому отпадет от равноангельской жизни, то, чтобы не сделалось малым число душ человеческих, утратив тот способ, каким ангелы возросли до множества, поэтому самому примышляет для естества способ размножения, сообразный для поползнувшихся в грех, вместо того что прилично ангельскому величию, насадив в человечестве скотский и бессловесный способ взаимного преемства. Поэтому-то, кажется мне, и великий Давид, сожалея о бедности человека, такими словами оплакивает человеческое естество: Человек в чести сый не разуме, называя честью равночестие с ангелами; поэтому продолжает: Приложися скотом несмысленным, и уподобися им (Пс.48:21). Ибо подлинно стал скотен принявший природу свою по наклонности к вещественному этот текучий способ размножения.

Глава восемнадцатая

О том, что страсти бессловесных имеют в нас причиной сродство с бессловесным естеством

Думаю, что и всякая страсть от этого начала, как из некоторого источника возникши, наводняет человеческую жизнь. Доказательством же сказанного служит сродство страстей, равно обнаруживающееся и в нас и в бессловесных, ибо несправедливо приписывать первые начала страстного расположения естеству человеческому, созданному по образу Божию. Но поскольку привзошла в этот мир и жизнь бессловесных, а человек но сказанной выше причине и из естества бессловесных заимствовал нечто, разумею способ рождения, то через это заимствовал и прочее замечаемое в этом естестве ибо не в раздражительной силе у человека подобие Божие и не сластолюбием отличается естество преимущественное; и боязливость, и дерзость, и желание большего, и отвращение от скудости, и все тому подобное далеки от признаков боголепия. Поэтому естество человеческое извлекло это из бессловесной в себе части, ибо, чем бессловесная жизнь ограждена для самосохранения, то, будучи перенесено в жизнь человеческую, стало страстью. Животные плотоядные охраняются раздражительностью; животных многородящих спасает сластолюбие; животное малосильное хранит робость, удоболовимое сильнейшими – страх, преизбыточествующее плотью – прожорливость. И не удовлетворить в чем-либо своему сластолюбию для бессловесных служит предлогом к скорби. Все это и подобное тому по причине скотского рождения вошло в устройство человека.

И да позволено мне будет, подражая ваятельному искусству, описать человеческий образ словом. Как между изваяниями можно видеть двулицые, которые обделывают на удивление зрителям любители художества, на одной голове представляя два вида лиц, так и человек, кажется мне, носит в себе до противоположности двоякий вид, в богоподобии ума изображая подобие Божественной красоте, а в страстных стремлениях представляя близость свою к скотообразности. Но часто и разум, но наклонности и расположению к бессловесному затмевая в себе лучшее худшим, доходит до скотоподобия, ибо, как скоро до этого унизит кто мысленную деятельность и принудит рассудок стать служителем страстей, происходит какое-то превращение добрых черт в бессловесный образ и все естество изменяет свой вид, а рассудок, подобно земледельцу, обрабатывает начатки страстей и постепенно взращивает их в большем количестве, потому что, употребив свое содействие страсти, произвел он многочисленное и обильное порождение нелепостей. Так сластолюбие имело началом уподобление бессловесному, но в человеческих поступках возросло, породив такое число разных грехов сластолюбия, какого нельзя найти в бессловесных. Так вожделение к раздражительности сродно со стремительностью бессловесных, возрастает же при содействии помыслов, ибо отсюда – мстительность, зависть, лживость, злоумышленность, лицемерие. Все это произращено худым деланием ума. Ибо, если страсть эта лишится содействия помыслов, то раздражительность останется чем-то скоропреходящим и бессильным, подобным пузырю, который, едва явится на воде, и тотчас лопается. Так прожорливость свиней ввела любостяжательность, и величавость коней стала началом гордыни. И все, происшедшее от скотского бессловесия и взятое в отдельности при худом употреблении ума стало пороком; как и наоборот, если рассудок восприимет власть над такими движениями, то каждое из них превратится в вид добродетели. Так раздражительность производит мужество, робость – осторожность, страх – благопокорность, ненависть – отвращение от порока, сила любви – вожделение истинно прекрасного, а величавость права возвышает над страстями и образ мыслей сохраняет не порабощенным злу. Такой вид возношения духа восхваляет апостол, повелевая постоянно мудрствовать горняя (Кол.3:2). Так можно найти, что всякое такое движение, возносимое возвышенностью мысли, сообразуется с красотой того, что по образу Божию. Но поскольку есть какая-то тяжелая и вниз стремящаяся наклонность греха, то чаще бывает иное, ибо тяжестью бессловесного естества более увлекается вниз владычественное души, нежели сколько тяжелое и перстное возносится вверх возвышенностью мысли. Потому нередко окаянство наше делает, что не узнаем дара Божия, потому что плотские страсти налагаются, подобно отвратительной маске, на красоту того, что по образу. Поэтому взирающие на подобное этому извинительны несколько, когда нелегко соглашаются, что есть в них образ Божий. Напротив того, смотря на преуспевших по жизни, можно усматривать в людях образ Божий. Ибо если кто, будучи страстным и плотским, заставляет не верить, что человек украшен как бы Божественной красотой, то, несомненно, высокий по добродетели и чистый от скверн утвердит тебя в лучшем о людях мнении. Например (ибо всего лучше объяснить мысль эту примерами), пусть скверной лукавства омрачил в себе красоту естества кто-либо из известных порочностью, какой-нибудь Иехония, если кто и другой упоминается по причине худых его дел, зато в Моисее и подобных ему сохранился вид образа чистым. Поэтому, в ком не померкла красота, теми ясно подтверждается верность сказанного, что человек сотворен как Божие подобие.

Но иной, может быть, приводится в стыд тем, что жизнь паша по подобию бессловесных поддерживается пищей, и потому признает человека недостойным той о нем мысли, что создан по образу Божию; пусть же надеется, что естеству нашему некогда сообразно ожидаемой жизни даровано будет освобождение от этого служения. Несть бо, как говорит апостол, Царство Божие брашно и питие (Рим.14:17). И Господь предрек: Не о хлебе едином жив будет человек, но о всяком глаголе, исходящем из уст Божиих (Мф.4:4). Да и воскресение указывает нам на жизнь равноангельскую. Поскольку же у ангелов нет пищи, то к удостоверению достаточно этого доказательства, что освободится от такого служения человек и будет жить по подобию ангелов./

Глава девятнадцатая

Ответ утверждающим, что наслаждение уповаемыми благами должно состоять опять в пище и питии, по написанному, что вначале в раю этим жил человек

Но, может быть, скажет иной, что человек придет опять не в тот же образ жизни, если первоначально нужно было нам вкушать пищу, а после настоящей жизни освободимся от этого служения. А я, слушая Святое Писание, не только телесное разумею вкушение и плотское веселие, но знаю и другую некую, имеющую некоторое сходство с телесной, пищу, наслаждение которой простирается на одну душу. Ядите мой хлеб, – повелевает алчущим премудрость (Притч.9:4), и Господь ублажает алчущих такой снеди (Мф.5:6) и говорит: Аще кто жаждет, да приидет ко Мне и пиет (Мф.7:37). И великий Исайя способным понять высоту его повелевает: пийте радость (Ис.25:6). Есть и некая пророческая угроза достойным наказания, что наказаны будут голодом и голод этот будет не от какого-либо недостатка в хлебе и воде, но от лишения слова, ибо сказало: Не глад, ни жажду воды, но глад слышания слова Господня (Ам.8:11). Поэтому надлежит представлять себе некий плод, достойный Божия наслаждения в Едеме (а Едем толкуется: наслаждение), и не сомневаться, что питался им человек; и для пребывания в раю не воображать себе непременно эту преходящую и истекающую пищу. Сказано: От всякого древа, еже в раи, снедию снеси (Быт.2:16). Чувствующему здравый голод кто даст это древо, еже в раи, заключающее в себе всякое благо, которому имя всяко – все, вкушение чего даруется человеку Божиим словом. Поскольку с этим родовым и высшим понятием неразрывен всякий вид благ, то в чем заключается целое? И кто отвратит меня от этого смешанного и обоюдного вкушения с древа? Ибо, конечно, неявно для более прозорливых, что это всяко есть нечто такое, чего плод – жизнь, и это смешанное опять нечто такое, чего конец – смерть. Ибо обильно Предложивший человеку наслаждение всяким, без сомнения, по некоторому закону и но промыслительности воспрещает человеку вкушение того, что не есть ни то, ни это. И мне кажется лучшим учителями в истолковании этого понятия избрать великого Давида и премудрого Соломона, потому что оба они дар дозволенного услаждения признают единым, тем действительным благом, которое подлинно есть всякое благо, и Давид говоря: Насладися Господеви (Пс.36:4), и Соломон самую премудрость, которая есть Господь, именуя древом живота (Притч.3:18). Итак, одно и то же с древом жизни есть всякое древо, вкушение от которого дозволяется Словом созданному по Богу. Противополагается же этому древу другое древо, вкушение от которого есть ведение добра и зла – не в том смысле, что оно особо, по частям приносило в плод каждую из означенных противоположностей, но в том, что оно произращало некий слитный и смешанный плод, срастворенный из противоположных качеств. Вкушение этого плода воспрещает Начальник жизни, советует же змий, чтобы устроить вход смерти. И присоветовавший это делается убедительным, прикрасив плод доброцветностью и сладостью, чтобы и на вид казался приятен, и возбуждал желание вкусить его.

Глава двадцатая

Какова жизнь в раю и что такое запрещенное древо

Поэтому что это такое, в чем срастворено ведение добра и зла вместе, и что украшено удовольствиями для чувства? Конечно, на далеким от истины будет мое гадание, если в начале обозрения употреблю понятие того, что значит ведение. Думаю же, что здесь Писание под ведением понимает не познание, но нахожу, по словоупотреблению Писания, некую разность в словах: ведение и различение. Ибо апостол говорит, что отличать добро от зла со знанием дела принадлежит совершеннейшей способности и чувствам обученным (Евр.5:14). Поэтому дает и повеление вся искушать (1Фес.5:21) и говорит, что различать свойственно духовному (1Кор.2:15). Но ведение не везде по смыслу речи означает познание и уразумение, а иногда и расположение к приятному. Так, позна Господь сущия Своя (2Тим.2:19). И Моисею говорит Бог: Познал Я тебя паче всех (Втор.34:11). Об осужденных же за порочность говорит Всеведущий: Яко николиже знах вас (Мф.7:23).

Итак, древо, которым в плод приносится смешанное ведение, принадлежит к запрещенному. А плод этот, имевший защитником своим змия, смешан из противоположностей по той, может быть, причине, что предлагается не зло обыкновенное, каким представляется оно само в себе по собственной своей природе, потому что не имел бы и силы порок, не прикрашенный ничем хорошим, привлекающим обольщаемого к пожеланию. А ныне смешана несколько природа зла; внутри имеет пагубу, как скрытый некий обман, а по наружности показывает обольстительное некое представление добра. Сребролюбцам кажется прекрасною добро-цветность вещества, но корень всем злым бывает сребролюбие (1Тим.6:10). Кто поползнулся бы в зловонную тину непотребства, если бы удовольствия не почитал чем-то прекрасным и желательным для себя, увлекаемый этой приманкой в страсть? Так и прочие грехи, имея в себе скрытую гибель, желательными кажутся на первый взгляд, по какому-то обольщению для неосмотрительных столько же привлекательными, как и дело доброе. Поскольку многие признают прекрасным то, что веселит чувства, и подобоименны как действительно прекрасное, так и кажущееся прекрасным; но этому самому и бывающее вожделение зла, как и добра, в Писании наименовано ведением добра и зла, и под ведением понимается какое-то сорасположение и примешение, т. е. не отрешенное зло (так как цвел красотою), но и не чистое добро (потому что скрывал в себе зло), но смесь того и другого – этот плод запрещенного древа, вкушение которого, по сказанному, ведет к смерти прикасающихся. А этим почти открыто выражает то учение, что подлинно доброе по природе своей просто и однолично, чуждо всякой двойственности и сочетания с противоположным, а злое разнообразно и прикровенно, иным чем-то признается и иным оказывается на опыте; и ведение его, т. е. познание на опыте, делается началом и причиной смерти и тления. Поэтому-то змий указывает этот зловредный плод греха, не обнаружив явно того зла, которое заключал он в себе по природе своей (человек и не прельстился бы очевидным злом), но облистав видимость какой-то красотой и очаровав каким-то чувственным удовольствием при вкушении, достойным вероятия показался жене, как говорит Писание. Ибо сказано: И виде жена, яко добро древо в снедь, и яко угодно очима видети, и красно есть, еже разумети: и вземше от плода его, яде (Быт.5:6); и эта снедь для людей стала матерью смерти.

Поэтому вот что значит этот смешанный плод, по ясному истолкованию смысла Писания, по которому это древо наименовано ведением добра и зла, потому что подобно зловредности яда, вложенного в мед, поскольку услаждает чувство, кажется добром, а поскольку губит прикасающегося, делается самым крайним злом. Поэтому, когда зловредный яд подействовал на жизнь человеческую, тогда человек – это великое и дело, и имя, отображение Божественного естества, как говорит Пророк, – суете уподобился (Пс.143:4). Итак, образ Божий состоит в том, что усматривается в нас лучшего, а все то, что в жизни нашей скорбного и бедственного, далеко от подобия Божеству.

Глава двадцать первая

О том, что воскресения подобает ожидать не столько вследствие проповеди Писания, сколько по самой необходимости вещей

Но порок не столько могуществен, чтобы превозмогать ему добрую силу; и безрассудство естества нашего не выше и не тверже Божественной премудрости. Да и невозможно превратному и изменяемому быть сильнее и постояннее того, что всегда то же и водружено в добре. Совет же Божий всегда и непременно непреложен, а нашей природы превратность не тверда даже и во зле. И непременно всегда движимое, если оно на пути к добру, по беспредельности проходимого дела никогда не прекратит стремления вперед и не найдет никакого конца искомому, достигнув которого могло бы со временем остановиться в движении, а если уклонилось оно в противоположное, то, когда совершит путь порока и достигнет самой крайней меры зла, тогда приснодвижность стремления, по природе своей не находя никакого покоя, как скоро пройдет поприще порока, по необходимости обращает движение к добру. Ибо, так как порок не простирается в беспредельность, но ограничен необходимыми пределами, то по этому самому за пределом зла следует преемство добра; а таким образом, по сказанному, всегдашняя подвижность нашей природы опять наконец возвращается на добрый путь, памятью прежних несчастий уцеломудриваемая не отдаваться снова в плен подобным бедствиям. Поэтому нам снова будет возможно течение на поприще добра, потому что порок по природе своей ограничен необходимыми пределами. Сведущие в небесных явлениях говорят, что весь мир исполнен светом, а тьма бывает в месте, отененном преградой земного тела, да и место это, по шаровидности земного тела, ограничивается конической поверхностью, какую описывает солнечный луч; солнце же, во много крат превосходящее величиной землю, отовсюду кругом объемля ее лучами, при вершине конуса сопрягает сходящиеся лучи света; и потому, если предположим, что будет кто-либо в силах перейти расстояние, на которое простирается тень, то непременно окажется он во свете, не пресекаемом тьмой. Так, думаю, подобает разуметь и о нас, что, дойдя до предела порока, когда будем на краю греховной тьмы, снова начнем жить во свете, потому что Естество доброты до неисчетности во много крат преизбыточествует перед мерой порока. Поэтому снова рай, снова это древо, которое есть древо жизни; снова дар образа и достоинство начальства, впрочем не над тем, кажется мне, что людям ныне по житейской потребности подчинено Богом; по предстоит нам упование иного некоего царства, о котором слово остается для нас несказанным.

Глава двадцать вторая

Ответ возражающим: если воскресение есть нечто прекрасное и доброе, то почему его доныне не было, но подобает надеяться после нескольких оборотов времени

Но будем держаться последовательности в исследованиях. Иной, может быть окрылив мысль сладостью надежды, почтет бременем и потерею для себя, если нескоро насладиться тех благ, которые выше и чувства, и ведения человеческого, и несносным представляет это протяжение времени, отделяющее его от желаемого. Но пусть не тревожит себя, подобно какому-нибудь ребенку, которого огорчает малое замедление в доставлении ему удовольствия. Поскольку все устраивается разумом и премудростью, то по всей необходимости подобает признать и все, что ни бывает, не чуждым этого разума и присущей в нем премудрости. Поэтому скажешь: какой же это закон, по которому не сразу совершается переход от жизни скорбной в вожделенное состояние, но определенное некое время, продолжительная тяжкая и телесная эта жизнь ждет конца – исполнения всего, чтобы тогда уже, как бы от некоей узды освободившись, человеческая жизнь, опять независимая и свободная, возвратилась к житию блаженному и бесстрастному?

Но приближается ли слово наше к истине искомого, видит это ясно сама истина; а что пришло на мысль нам, таково: именно же то первое слово, к которому возвращаюсь снова. Бог говорит: Сотворим человека по образу Нашему и по подобию; и сотвори Бог человека; по образу Божию сотвори его (Быт.1:26–27). Поэтому образ Божий, усматриваемый во всем естестве человеческом, уже был, но не произошел еще Адам, потому что Адамом по словопроизводству означается земная тварь, как говорят сведущие в еврейском языке, почему и апостол, преимущественно обученный отечественному языку израильтян, называет человека от земли перстным (1Кор.15:47), как бы переводя на греческий язык название Адам. Итак, по образу сотворен человек – это всецелое естество, эта богоподобная тварь; и по образу сотворена всемогущей Премудростью не часть целого, но вся в совокупности полнота естества. Знал Объемлющий горстью все пределы, как говорит Писание, выражающееся: В руце Его вси концы земли (Пс.94:4); знал Ведущий все и прежде бытия вещей, объяв ведением, в каком числе род человеческий, происшедший от каждого. Но поскольку провидел в нас наклонность к худшему и то, что, добровольно утратив равночестие с ангелами, человек приблизится к общению с низшим, то примешал поэтому нечто к собственному Своему образу от бессловесной твари. Ибо в Божественном и блаженном естестве пет различия мужского и женского пола. Но перенеся на человека отличительное свойство бессловесного устроения не соответственно высоте твари, дарует нашему роду способ размножения. Не тогда, как сотворил человека по образу, сообщил ему и силу раститься и множиться, но когда уже произвел различение это, мужской и женский пол, тогда говорит: Раститеся и множитеся и наполните землю (Быт.1:28). Ибо подобное этому свойственно естеству не Божественному, по словесному, как дает знать история, повествуя, что прежде сказано это Богом о бессловесных. Почему, если бы прежде, нежели придано естеству разделение на мужской и женский пол, Бог этим словом дал человеку способность раститися, то не имели бы мы нужды в таком способе рождения, каким рождаются бессловесные. Поэтому, провидев Своим предведением, что полнота человеческого рода войдет в жизнь рождением, какое свойственнее животным, в известном порядке и в связности правящий всем Бог, поскольку вообще для человечества такой способ рождения необходимым сделала наклонность нашей природы к униженному, которую прежде ее появления предвидал Тот, Кто будущее видит наравне с настоящим, по этому самому предусмотрел и соразмерное устроению людей время, чтобы появлению определенного числа душ соответствовало и продолжение времени, и тогда остановилось текучее движение времени, когда прекратится в нем распространение человеческого рода. А когда кончится этот способ рождения людей, с окончанием его кончится и время и, таким образом, совершится обновление Вселенной и за изменением целого последует и переход человечества от тленного и земного к бесстрастному и вечному. Это, кажется мне, имеет в виду и божественный апостол, предрекая в Послании к Коринфянам внезапную остановку времени и поступление движимого в обратный путь, когда говорит: Се тайну вам глаголю, вси бо не успнем: вси же изменимся: вскоре во мгновении ока, в последней трубе (1Кор.15:51–52). Ибо, как думаю, когда полнота человеческого естества в преду веданной мере достигнет конца, потому что не потребуется уже никакого приращения к числу душ, тогда, как словами «вскоре во мгновении ока» наименовав этот неизмеряемый и неимеющий протяжения предел времени, учит апостол, в мгновение времени совершится изменение существ. Почему, кто достиг этой самой последней и крайней точки времени, тому, так как ничего не остается за этим краем, невозможно получить это временное посредством смерти изменение, разве когда прозвучит труба воскресения, пробуждающая умерших и оставшихся в жизни, подобно изменяемым через воскресение, мгновенно прелагающая в нетление, так что тягота плоти не повлечет уже ее долу и бремя не удержит под землею, но пойдет она по воздуху вверх, ибо апостол говорит: Восхищены будем на облацех в сретение Господне на воздусе, и тако всегда с Господем будем (1Фес.4:17).

Поэтому да ожидают времени, которое необходимо продолжится соразмерно приращению человеческого рода. Ибо Авраам и другие патриархи имели желание видеть блага и не переставали искать Небесного Отечества, как говорит апостол (Евр.11:16), однако же пребывают еще только в надежде благодати, по слову Павлову, Богу лучшее что о нас предзревшу, да не без нас, как говорит Павел, совершенство приимут (40). Поэтому если иные терпят это замедление издалече только верою и надеждою, как свидетельствует апостол, видевшие и целовавшие блага (13), несомненность наслаждения уповаемым поставляя в том, чтобы обетованное признавать верным что надлежит делать многим из нас, у которых, судя по жизни, нет, может быть, и надежды на лучшее? Изнемогала от вожделения душа у пророка, и в песнопении исповедует он эту до страсти пламенеющую любовь, говоря, что желает и скончавается душа его пребывать во дворех Господних (Пс.83:3), хотя бы должно было приметатися (11) там в числе последних, потому что выше и предпочтительнее быть там последним, нежели первенствовать в селениях грешничих этой жизни. Однако же переносил он замедление и, ублажая пребывание там, кратковременное участие в тех благах предпочитая тысячам лет, лучше бо, говорит, день един во дворех Твоих паче тысящь (11), не огорчался необходимым смотрением о существующем и признавал достаточным для ублажения иметь людям блага в уповании. Почему в конце Псалма говорит: Господи Боже сил блажен человек уповаяй на Тя (13). Поэтому надлежит и нам не скорбеть о кратковременном замедлении уповаемого, но прилагать старание о том, чтобы не сделаться недостойными уповаемых благ. Если кто предскажет какому-либо опытному человеку, что во время лета будет собрание плодов, наполнятся хранилища и трапеза будет полна снедей во время этого обилия, то суетен он будет, если поспешит желать наступления этого времени, когда подобает еще сеять и попечительностью заготовлять себе плоды. Время, хочет ли, не хочет ли кто, непременно наступит в определенный срок, но неодинаково увидят его, кто заготовил себе изобилие плодов и кто остался на этот час с пустыми руками и без всякого запаса. Так, думаю, поскольку из Божественной проповеди для всякого явно, что настанет время изменения, то подобает не о времени любопытствовать (ибо несть ваше, сказал Христос, разумети времена и лета (Деян.1:7)) и не изыскивать каких-либо умозаключений, которыми иной ослабит в душе надежду воскресения, но, подкренясь верою в ожидаемое, добрым житием закупать будущую благодать.

Глава двадцать третья

О том, что, кто признает начало устроения мира, тот необходимо согласится и о конце

Если же кто, взирая на настоящее течение мира, совершающееся в некоторой связности, в какой усматривается временное продолжение, скажет, что невозможно произойти предвозвещенной остановке движимого, то такой, очевидно, не верит, что и в начале небо и земля сотворены Богом. Ибо кто придает движению начало, тот непременно не усомнится и о конце, а, кто не принимает конца, тот не принимает начала. Но, как совершитися веком глаголом Божиим, по слову апостола, разумеваем, веруя от неявляемых видимым быти (Евр.11:3), так той же верой руководиться будем и слыша глагол Божий, предвозвещающий необходимую остановку существ. А как она будет, это должно быть изъято из предметов нашего любопытства. Ибо и там, отложив в сторону исследование непостижимого, верой приняли мы совершитися видимому от неявляемых, хотя разум внушал нам недоумевать во многом, представляя немаловажные поводы к сомнению в том, чему поверили. Ибо и там любителям споров можно благовидными доводами поколебать веру так, чтобы не признавалось истинным учение о сотворении вещества, какое преподает нам Святое Писание, утверждая, что все существа имеют бытие от Бога.

А защитники противного учения усиливаются доказать, что вещество совечно Богу, пользуясь следующими доводами в подтверждение своего учения. Если Бог по естеству прост, не вещественен, не качественен, не количественен, не сложен и чужд очертания по наружному виду; всякое же вещество ограничивается в пространственном протяжении, не избегает постижения посредством чувств, будучи познаваемо по цвету, по наружному виду, но величине, по количеству, по твердости, но прочим усматриваемым в нем свойствам, из которых ни одного невозможно представлять себе в естестве Божественном, то какая возможность из невещественного произойти веществу, из не имеющего протяженности естеству протяженному? Ибо если верить, что произошло это от Бога, то очевидно, что сущее в Боге по неизреченному закону пришло таким образом в бытие. А если в Нем было нечто вещественное, то как же не вещественен Тот, Кто имел в Себе вещество? То же сказать подобает и о всем ином, чем отличается вещественное естество. Если в Боге есть количество, то как же не количественен Бог? Если в Нем есть нечто сложное, то как же Сам Он прост, неделим на части и не сложен? Поэтому разум понуждает или по необходимости признать, что Бог вещественен, потому что от Него произошло вещество, или, если кто не согласится на это, необходимо предположить, что для устроения Вселенной вещество пришло к Нему извне. Поэтому если оно было вне Бога, то, конечно, кроме Бога, было нечто иное, относительно к вечности умопредставляемое нерожденным вместе с Сущим. Почему постигаются разумом одно с другим вместе два безначальных и нерожденных существа, из которых одно художественно действует, а другое приемлет на себя искусное это действование. Если же кто по этой необходимости предположит, что Создателю предстояло вечное вещество, то какую защиту своим учениям найдет этот манихей, который естеству благому по нерожденности противопоставляет вещественное начало?

Но мы, слыша, что говорит Писание, уверовали, что все от Бога; о том же, как было оно в Боге, как о превышающем наш разум, не смеем любопытствовать, веруя, что все возможно Божию могуществу: возможно и несуществующее привести в бытие, и сущему по произволению придать качества. Вследствие же этого, как признаем силу Божией воли достаточной для создания существ из несуществовавшего, так преобразование созданного возводя к той же силе, верим не чему-либо невероятному. Но как, может быть, есть возможность какими-либо доводами убедить спорящих о веществе, то не минуем и этого, чтобы не показалось, будто бы умалчиваем по недостатку слова.

Глава двадцать четвертая

Возражение утверждающим, что вещество совечно Богу

Не вне того, до чего последовательно доходит разум, кажется и это предположение о веществе, утверждающее, что происходит оно от умопредставляемого и невещественного. Ибо найдем, что всякое вещество состоит из каких-либо качеств и, если бы лишено было их, никак не могло бы постигаемо быть разумом. Но каждый вид качества отделяется в понятии разума от подлежащего. Понятие же есть нечто умопредставляемое, а не телесное рассмотрение. Например, если подлежит рассмотрению какое-либо животное, или дерево, или что-либо другое из имеющего вещественный состав, то многое в предмете этом представляем мыслью отдельно, и понятие отдельного не смешивается с подлежащим рассмотрению. Ибо иное понятие о цвете, иное – о тяжести, иное – опять о количестве, и иное – о каком-либо осязательном свойстве, потому что мягкость, длина и прочие упомянутые качества ни одно с другим, ни с самим телом не смешиваются по понятию. Но каждому из свойств, каково оно само в себе, придается особое положительное определение, не имеющее ничего общего с каким-либо иным качеством из усматриваемых в подлежащем. Поэтому если умопредставляем цвет, так же умопредставляемы твердость, количественность и прочие подобные этим свойства. Если с отъятием каждого из этих свойств у подлежащего уничтожается всякое понятие о теле, то следует предположить, что находим причину уничтожения тела в отсутствии чего-то, а совокупное стечение того же производит вещественное естество. Как не тело то, в чем нет цвета, наружного вида, твердости, протяжения, тяжести и прочих свойств, да и каждое из этих свойств также не тело, а, напротив того, взятое отдельно есть нечто отличное от тела, так и наоборот, где стеклись вместе сказанные свойства, там производится телесное существо. Но если представление этих свойств принадлежит уму, а умопредставляемое также и Божество по естеству, то нет никакой несообразности в том, что бестелесным естеством произведены эти умопредставляемые начала бытию тел, потому что умопредставляемое естество производит умопредставляемые силы, а взаимное соединение этих последних приводит в бытие естество вещественное. Но этого пусть мимоходом только коснется наше исследование. А нам опять подобает обратить слово к вере, которой принимаем, что Вселенная сотворена из ничего, и, наученные Писанием, не сомневаемся, что снова будет преобразована в некое иное состояние.

Глава двадцать пятая

Как можно иного из внешних привести к тому, чтобы, по учению Писания, поверил воскресению

Но иной, может быть, смотря на разрушившиеся тела и по мере собственных своих сил судя о Божестве, скажет, что слово о воскресении есть нечто невозможное, и станет при этом утверждать, что, как движущемуся теперь прийти в покой, так не движущемуся теперь прийти в движение нет и возможности. Но таковой пусть примет для себя первым и самым важным доказательством истины воскресения достоверность проповеди о нем. А достоверность сказуемого в Писании делает несомненной событие прочих предречений. Поскольку божественное Писание предлагает много всякого рода сказаний, то, рассмотрев, точно ли лживо или истинно прочее, в нем сказанное, можно поэтому составить понятие и о догмате воскресения. Ибо, если слова Писания в другом чем изобличаются лживыми и погрешающими против истины, то, конечно, и это слово не нелживо. Если же все прочее свидетелем истины имеет опыт, то последовательно будет, основываясь на этом, и предречение о воскресении почитать истинным. Поэтому приведем себе на память одно или два предвещания и с предсказанным сличим событие, чтобы узнать из этого, близко ли к истине это учение.

Кто не знает, как в древности процветал парод израильский, противостоявший всем царствам во Вселенной?! Какие во граде Иерусалиме были царские дома! Какие степы, башни! Какое величественное здание – храм! Все это признавали достойным удивления и ученики Господни и, с изумлением взирая на видимое, как дает видеть евангельское сказание, желают обратить внимание Господа, говоря Ему: Каковы дела, и каковы здания (Мр.13:1). Господь же дивящимся настоящему показывает будущее запустение места и уничтожение этой красоты, говоря, что вскоре не останется ничего видимого ими. Да и во время страдания жены следовали за Господом, оплакивая несправедливый над Ним приговор, потому что не примечали еще будущего домостроительства. А Господь советует им молчать о том, что делается с Ним, потому что не слез это достойно; отложить же сетование и плач до времени, действительно требующего слез, когда город будет обложен осаждающими и страдания дойдут до такой крайности, что неродившийся будет почитаем блаженнейшим. А вместе с этим предвозвестил и это ужасное дело – поедать детей, сказав, что в те дни будут ублажать утробу, которая не рождала (Лк.23:29). И где же теперь царские те дома? Где храм? Где стены? Где сторожевые башни? Где царство израильское? Один здесь, другой там, едва ие по целой Вселенной рассеяны израильтяне. А с разорением всего этого разрушены и царские дома.

И мне кажется, что Господь предвозвестил это и подобное этому не ради самых происшествий (принесло ли бы слушателям столько пользы предречение о том, что непременно сбудется; они узнали бы это на опыте и не будучи предуведомлены о будущем), но чтобы слышавшие вследствие этого приобрели веру и сказанному о важнейшем. Ибо свидетельство самих дел об одном служит доказательством истины и другого. Если бы, когда какой-либо земледелец толкует о силе семян, случилось неопытному в земледелии не поверить, то первому для доказательства истины достаточно было бы, показав силу одного какого-либо из лежащих в мере семян, поручиться и за прочие. Ибо увидевший, что одно зерно пшеницы, или ячменя, или чего другого, наполняющего выставленную меру, будучи брошено в землю, произрастило колос, по этому одному зерну перестанет не верить и о прочих. Так для засвидетельствования тайны воскресения, кажется мне, достаточно того, что признана всеми истина прочего, что сказано в Писании; лучше же сказать, опытное дознание самого воскресения, которое приобрели мы не столько из слов, сколько из самих дел.

Поскольку чудо воскресения велико и превышает веру, то Господь, начав с низших степеней чудотворения, как бы приобучает нас к вере постепенно большими чудесами. Как некая мать, воспитывающая младенца сообразно с его возрастом, пока уста его мягки и нежны, из сосцов поит молоком, а когда появятся зубы и младенец подрастет, дает ему хлеб, но негрубый и худо испеченный, чтобы жесткая пища не повредила нежных и непривычных десен, но разжевывая своими зубами, приводит в состояние, соразмерное и соответственное силе вкушающего. Потом, но мере приращения укрепляющихся сил, привыкшему к нежной пище младенцу дает постепенно более и более твердую пищу. Так и Господь, человеческое малодушие, как несовершенного какого младенца, питая и напоевая чудесами, сперва показует подобие силы воскресения над отчаянной болезнью. И хотя велико было чудо само в себе, однако же не таково, чтобы не поверил кто повествованию о нем. Ибо запретив огню, сильно распалявшему тещу Симонову, произвел такой переворот в болезни, что в силах стала прислуживать присутствующим та, о которой ожидали уже, что умрет (Лк.4:39). Потом Господь присовокупил нечто немногое к этой силе и сыну царедворца, лежавшему в признанной всеми опасности (ибо, по сказанию истории, имеяше умрети, когда вопиял отец: Сниди, прежде даже не умрет отроча (Ин.4:48–49)), дает опять восстание, когда были уверены, что он умрет, совершив это чудо с большим могуществом, потому что и не приближался даже к больному, но издали силою повеления послал ему жизнь. И еще постепенно восходит к более высоким чудесам. На пути к дочери архисипагога намеренно замедлил шествием, чтобы обнаружилось неизвестное народу исцеление от кровотечения, и между тем в это время смерть овладела больной. Поэтому, когда душа уже разлучилась с телом и смятенные с плачевным воплем жаловались на постигшую утрату, Господь повелительным словом, как ото сна, восставляет девицу опять к жизни, с какой-то постепенностью и последовательностью возводя человеческую немощь к важнейшему.

Потом и это превышает новым чудом и высшей силой пролагает людям путь к вере в воскресение. Писание повествует о некотором городе Наине в Иудее. В нем у некоей вдовы был единородный сын, не в таких уже летах, чтобы почитать его отроком, но из детского возраста переходивший в мужской. Юношей именует его Писание. История в немногом повествует многое, и повествование вполне есть плач. Сказано, что мать умершего бе вдова (Лк.7:12). Видишь ли тяжесть несчастья и как трогательно в немногом изображено словом страдание. Ибо что значит сказанное. То, что не было у нее надежды иметь детей, которая могла бы уврачевать бедственную утрату, потому что женщина бе вдова. Не на кого было и взглянуть ей вместо этого умершего, потому что был он у нее единородный, а сколько в этом горестного, нетрудно понять всякому, кто не чужд естества. Его одного познала в болезнях рождения, его одного вскормила сосцами. Он один делал для нее веселую трапезу. Он один служил поводом к радости в доме: играя, учась, занимаясь делом, веселясь в прогулках, в упражнениях, в собраниях молодых людей. Всем, что в глазах матери и сладостно и драгоценно, был он один. И эта отрасль рода, ветвь преемства, опора старости приближалась уже к поре вступления в брак. Да и само упоминание о возрасте показывает другую причину плача. Писание, назвав юношей, выразило, что это был цвет увядшей красоты, что едва только пробивался у пего пушок, но не было густой бороды, и ланиты сияли еще красотою. Поэтому, насколько было естественно страдать о нем матери! Но слово Божие не обошло молчанием и того, что как бы огнем сжигались внутренности у матери, и как она, объемля лежащего мертвеца, горький продолжала над ним плач, как не спешила погребением умершего, по, подавляемая страданием, как можно долее старалась продолжить над ним сетование. Ибо сказано: Видев ю Иисус милосердова. И приступль коснуся во одр, носящии же сташа: и рече мертвецу: юноше, тебе глаголю, востани: и даде его матери его живым (Лк.7:13–17). Так, когда немалое продолжение времени юноша был мертвым и едва только не предан погребению, Господом совершается над ним гораздо большее чудо, хотя повеление было такое же.

Но еще на высшую степень восходит чудотворение, так что явленное приближается более к невероятному чуду – воскресению. Заболел некто из знаемых Господом и любимых Им; имя больному было Лазарь. И Господь замедляет посещением друга, находясь вдали от больного, чтобы смерть в отсутствие Жизни нашла возможность и силу с помощью болезни сделать свое дело. В Галилее Господь объявляет ученикам о состоянии Лазаря и о Своем отправлении к нему, чтобы воздвигнуть лежащего. Но они, боясь жестокости Иудеев, затруднялись и опасались идти опять в Иудею в среду убийц. Поэтому не спеша и откладывая, хотя медленно, но возвращаются из Галилеи, потому что превозмогала власть и ученики ведены были Господом увидеть в Вифании как бы предначатки общего воскресения. Четыре дня уже прошло после предсмертного страдания. Совершено было над умершим все предписанное законом. Тело сокрыто в могиле и, как обыкновенно, стало пухнуть, предавшись тлению, растекаясь в земной гной; труп по необходимости распадался на части. Недоступное было дело, с насилием природе: что обратилось в зловоние, то возвратить опять к жизни. И тогда-то в самом ясном чуде представляется доказательство этого невероятного дела – общего воскресения. Ибо не от трудной болезни восставляется кто-либо и не при последнем находящийся дыхании возводится к жизни, не девица только что умершая оживотворяется, не юноша, сопровождаемый в могилу, снова отрешается от одра, но муж преклонных лет, мертвый, уже смердящий, отекший, предавшийся тлению. Так что и ближним его казалось нестерпимым, чтобы приближался к гробу Господь, по причине гнусности распадающегося на части тела; оживотворенный единым воззванием удостоверяет в проповеди о воскресении, т. е. о том ожидаемом и для всех вообще, что опытом дознали мы отчасти. Ибо, как во время общего обновления, говорит апостол, Сам Господь в повелении, во гласе Архангелове, и в трубе снидет (1Кор.4:16) восстановить мертвых в нетление, так и теперь, но гласу повеления, преданный гробу, оттрясши смерть, как бы некий сон, и сложив с себя произведенное мертвенностью тление, целым и неповрежденным исходит из гроба – и этому исхождению не воспрепятствовали руки и ноги, обвязанные пеленами.

Неужели и этого мало для веры в воскресение мертвых? Или будешь требовать чего-либо иного, чтобы утвердиться тебе решительно в мнении об этом. Но, кажется мне, не напрасно сказано о бывшем в Капернауме, когда и Господь как бы от лица людей говорит Самому Себе следующее: Всяко речете Ми притчу сию, врачу исцелися сам (Лк.4:23). Ибо учение о воскресении, преподанное людям в чуде над телами других, должно было подтвердить на воспринятом от нас Человеке. Видел уже ты сильную проповедь в других. Видел готовых умереть – отроковицу, едва только лишившуюся жизни, юношу, выносимого в могилу, мертвеца истлевшего и всех, равно единым повелением возвращенных к жизни. Или спросишь о подвергшихся смерти от ран и пролития крови, не уничтожает ли благодати на них оказавшийся какой-либо недостаток животворящей силы. Воззри на Того, Чьи руки пригвождены гвоздями. Воззри на Того, Чье ребро пронзено копьем. Наложи персты свои на оставшиеся следы гвоздей. Вложи руку свою в язву, нанесенную копьем. Без сомнения, определишь, насколько следовало острию углубиться в тело, по широте язвы заключая о том, далеко ли прошло оно внутрь. Ибо язва, дающая свободный ход человеческой руке, показывает, как глубоко внутрь проникло железо. Поэтому если восстал Он, то прилично будет провозгласить апостольское слово: Kако глаголют нецыи, яко воскресения мертвых несть (1Кор.15:2)?

Итак, поскольку всякое пророчество Господа оказывается истинным по свидетельству событий, а в рассуждении этого не только научены мы словом, но и от самих возвращенных к жизни воскресением на самом деле получили доказательство обетования, то какой остается предлог неверующим. Оставив тех, которые философиею и тщетною лестию (Кол.2:8) отражают от себя безыскусственную веру, будем держаться простого исповедания, узнав о способе благодати из немногих слов Пророка, когда говорит: Отъимеши дух их, и исчезнут, и в персть свою возвратятся: поспеши Духа Твоего, и созиждутся, и обновиши лице земли (Пс.103:29–30). И тогда, сказывает Пророк, возвеселится Господь о деле Своих (31), потому что исчезнут грешницы от земли (35). Ибо как мог бы кто-либо именоваться грешником, если бы не было греха?!

Глава двадцать шестая

О том, что воскресение не есть что-либо невероятное

Но есть и такие, которые, по бессилию человеческого рассудка судя о Божественной силе по нашим мерам, утверждают, что невместимое для нас невозможно и для Бога. Ибо они указывают на уничтожение древних мертвецов, на остатки обращенных в пепел огнем, а сверх этого представляют еще в слове плотоядных животных: рыбу, которая, приняв в собственное свое тело плоть потерпевшего кораблекрушение, сама также сделалась пищей людей и посредством пищеварения перешла в состав евшего. И многое, подобное этому и само в себе маловажное и недостойное великой Божией силы и власти, описывают в опровержение учения, как будто невозможно Богу теми же опять путями через разложение восстановить человеку принадлежащее ему. Но мы в кратких словах положим конец длинным изворотам красноглаголивой их суетности, признавая, что совершается разложение тела на то, из чего оно состояло, и не только земля по Божию слову разлагается в землю, но и воздух, и влажность переходят в сродное им, и совершается перехождение в сродное всего, что в нас, хотя бы тело человеческое было пожрано плотоядными птицами или свирепыми зверями и смешалось с их плотью, хотя бы прошло под зубами рыб, хотя бы огнем превращено было в пары и в пепел. Куда бы кто в предположении своем не перенес человека словом, без сомнения, он все еще в мире. А что мир содержится в руке Божией – этому учит богодухновенное слово. Поэтому если ты не знаешь и того, что у тебя в горсти, то неужели думаешь, что Божие ведение немощнее твоей силы и не в состоянии с точностью отыскать того, что содержится в Божией длани?

Глава двадцать седьмая

О том, что и по разложении человеческого тела на составные части Вселенной можно каждому из общего снова найти в целости свое собственное

Но, может быть, смотря на составные части Вселенной, подумаешь: поскольку воздух, который в нас, похищен сродной ему стихией, а также и теплота, и влажность, и зеленистое смешались с однородным, то от общего частному трудно возвратиться в свое место. Почему же не заключать по человеческим примерам, что по крайней мере это не превышает пределов Божественного могущества. Без сомнения, видел ты где-нибудь около жилищ человеческих общее стадо каких бы то ни было животных, составленное из общего достояния. Но, когда снова оно делится владельцами, тогда или привычка животного к дому, или положенные на нем знаки каждому доставляют свое. Нечто подобное представляя в уме и о себе, не погрешишь в приличном истине. Поскольку душа естественной какой-то дружбой и любовью была расположена к сожителю – телу, то хранится тайно в душе какая-то дружеская связь и знакомство вследствие срастворения со свойственным, как бы от каких-то наложенных природой знаков, по которым остается в ней неслитная общительность, отличающая свою собственность. Поэтому, когда душа снова повлечет к себе сродное и собственно ей принадлежащее, тогда какое, скажи мне, затруднение воспретит Божественной силе произвести соединение сродного, поспешащего к своей собственности по некоему неизъяснимому влечению природы. А что в душе и по отрешении от тела остаются некоторые знаки нашего соединения, это показывает разговор в аду, из которого видно, что, хотя тела преданы были гробу, однако же в душах оставался некоторый телесный признак, и поэтому, как Лазарь был узнан, так и богатый не оказался неизвестным.

Поэтому нет ничего несообразного с разумом верить, что произойдет снова отрешение воскресших тел от общего к своему собственному, и особенно (если кто тщательнее исследует естество наше) потому, что составляющее нас не всецело есть нечто текущее и превращающееся, да и совершенно было бы непонятно, если бы по природе не было в нас ничего постоянного. Напротив того, но точнейшему исследованию, из того, что в нас, одно есть что-то постоянное, а другое подлежит изменению. Тело изменяется возрастанием и умалением, как бы подобно каким одеждам, передаваемое с каждым возрастом. Остается же при всякой перемене непреложным в самом себе отличительный вид, не утрачивающий однажды навсегда положенных на нем природой знаков, но при всех переменах в теле показывающий в себе собственные свои признаки. Исключить же подобает из этого закона изменение, производимое страстью, простирающееся на отличительный вид, потому что, подобно какой-то чуждой личине, закрывает этот вид болезненное безобразие, но снятии которого разумом, как у Неемана Сириянина или у описываемых в Евангелии прокаженных, сокрытый под страстью вид снова по причине выздоровления является с собственными своими признаками. Поэтому в том, что в душе богоподобно, нет изменяемо-текущего и прелагаемого, но естественно этому то, что в составе нашем постоянно и всегда одинаково. И поскольку известные видоизменения в срастворении образуют разности в отличительном виде, а срастворение не иное что есть, как смешение стихий, – стихиями же называем основные начала в устроении Вселенной, из которых составлено и человеческое тело, – то, так как отличительный вид, подобно оттиску печати, остается в душе, она необходимо знает изобразившее печать, эти черты, да и во время обновления опять приемлет на себя это, как сообразное с чертами отличительного вида; сообразно же, конечно, все то, что первоначально было отпечатлено в отличительном виде. Поэтому нет ничего несообразного с разумом частному из общего снова возвратиться в свое место. Сказывают же, что ртуть, пролитая из сосуда на каком-то покатом и наполненном пылью месте, разделившись на мелкие шарики, рассыпается по земле, не смешиваясь ни с чем, ей встретившимся; если же кто по многим местам рассеянную ртуть соберет опять в одно место, то она сама собой сливается с однородным, ничего постороннего не заключая в свою смесь. Подобное нечто, думаю, надлежит представлять себе и о человеческом составе, что, если только последует Божие повеление, соответственным частям самим собою присоединиться к тем, которые им свои, то обновляющему естество не будет в этом никакого затруднения. И в произрастающем из земли видим, что, возьмем ли пшеницу, или зерно из смоквы, или другое какое из хлебных или овощных семян, природе нет никакого труда превратить их в солому, и в остны, и в колос. Ибо без принуждения, сама собою соответственная пища переходит из общего в особое свойство каждого из семян. Поэтому если из общей, всем произрастепиям предлежащей влаги каждое из питающихся ею растений извлекает способствующее к его возрастанию, то есть ли что необычайного в учении о воскресении, по которому каждым из воскрешаемых, подобно тому, что бывает с семенами, привлекается свойственное ему?

Поэтому из всего можно дознавать, что проповедь о воскресении не содержит в себе ничего такого, что не было бы известно из опыта; хотя умолчали мы о том, что всего известнее в пас: разумею само первое начало нашего составления. Ибо кто не знает этого чудного действия природы: что принимает в себя материнская утроба и что производит из этого? Не видишь ли, что всеваемое в утробу, как начало телесного состава, некоторым образом просто и состоит из подобных частей. Какое же слово изобразит разнообразие уготовляемого состава? Кто не научаемый подобному общей природой признал бы возможным совершающееся, а именно что это малое и само по себе незначительное служит началом столь великого дела. Называю же великим, не только взирая на образование тела, но и на то, что более достойно удивления, разумею саму душу и все в ней усматриваемое.

Глава двадцать восьмая

Против утверждающих, что души существовали прежде тел или, наоборот, что тела созданы прежде душ, и вместе некое опровержение баснословного учения о переселении душ

Не вне, может быть, пределов предлежащего нам труда – исследование того, что в церквах составляет предмет недоумений о душе и теле. Один из живших прежде нас, а именно занимавшийся учением о началах2, утверждал, что души, подобно какому-то обществу, но особым постановлениям существуют сами по себе, и там есть для них образцы порока и добродетели, и душа, пребывающая в добре, остается не испытавшею соединения с телом, по, если она уклонится от общения с добром и возымеет поползновение к здешней жизни, в таком случае бывает соединена с телом. Другие же, держась описанного Моисеем порядка в устроении человека, говорят, что душа но времени вторая после тела. Поскольку Бог, сперва взем персть от земли (Быт.2:7), создал человека, а потом уже одушевил его вдуновением, то на этом основании доказывают, что плоть предпочтительнее души, вошедшей в предварительно созданную плоть. Душа, говорят они, сотворена для тела, чтобы не быть ему тварью бездыханной и недвижимой. А все, делаемое для чего-нибудь, конечно, малоценнее того, для чего делается, как и Евангелие сказывает, что душа больши есть пищи, и тело одежди (Мф.6:25), потому что для души и тела – одежда и пища, а не для пищи – душа и не для одежды устроены тела, напротив того, когда существовали уже тела, по необходимости изобретены и одежды.

Итак, поскольку в обоих предположениях достойно порицания рассуждение и баснословящих, что души жили прежде в особом некотором состоянии, и полагающих, что они созданы после тел, то необходимо ничего из сказанного в этих учениях не оставлять без исследования. Но со всей точностью заняться рассуждениями тех и других и обнаружить все несообразности, заключающиеся в этих предположениях, потребовало бы продолжительного времени и слова. Поэтому, вкратце рассмотрев по возможности каждое из означенных мнений, снова обратимся к предположенному.

Защитники первого учения, которые утверждают, что души до жизни во плоти имеют другой образ жизни, по моему мнению, держатся еще языческих баснословных учений о переселении души из одного тела в другое. Ибо если кто в точности исследует, то по всей необходимости найдет, что учение их клонится к тому, что, как говорят, сказывал о себе один из их мудрецов, а именно: «Был я мужем, потом облекся в тело жены, летал с птицами, был растением, жил с животными водяными». И, по моему суждению, недалеко отступил от истины утверждающий о себе подобное. Ибо подобное учение, что одна душа входила в столько тел, подлинно достойно или крика каких-либо лягушек и галок, или бессловесия рыб, или бесчувственности растений. Причина же такой нелепости – та мысль, что души предсуществуют. Ибо начало подобного учения, открывая рассуждению путь к ближайшему и непосредственно за тем представляющемуся, последовательно доводит до таких бредней. Если душа каким-либо пороком отвлечется от высшего образа жизни, однажды вкусив, как говорят, телесной жизни, делается человеком; жизнь же во плоти в сравнении с вечной и бестелесной, без сомнения, признается более страстной, то душе в такой жизни, в которой больше поводов ко греху, совершенно необходимо сделаться более порочной и более расположенной к страстям, нежели сколько была прежде. Страстность же человеческой души есть уподобление бессловесному. Душа, усвоившая себе это, переходит в естество скотское и, однажды вступив на путь порока, даже и в состоянии бессловесном никогда не прекращает дальнейшего поступления во зло. Ибо остановка во зле есть уже начало стремления к добродетели, а у бессловесных добродетели нет. Поэтому душе необходимо всегда будет изменяться в худшее, непрестанно переходя в состояние более и более бесчестное и изыскивая всегда положение худшее того, в каком она находится. Но, как ниже разумного чувственное, так ниспадение из чувственного делается бесчувственностью. До этого доходит их рассуждение, хотя вращается вне истины, однако же и нелепость из нелепости выводит с некоторой последовательностью. Но выводимое из этого баснословное учение слагается уже у них из понятий бессвязных. Ибо строгая последовательность указывает на растление души. Душа, однажды поползнувшаяся в жизни высшей, не сможет остановиться ни на какой мере порока, но по наклонности к страстям из словесного состояния перейдет в бессловесное, а из этого дойдет до бесчувственности растений; к бесчувственному же некоторым образом близко неодушевленное, а за этим следует не имеющее бытия. И, таким образом, по строгой последовательности душа сделается у них совсем несуществующей. Поэтому опять по необходимости невозможно уже для нее будет возвращение к лучшему. Между тем они из растения производят душу в человека, а этим показывают, что жизнь растений предпочтительнее жизни бестелесной. Ибо доказано, что поступление души в худшее, как и естественно, низведет ее ниже. Бесчувственого же естества ниже неодушевленное, в которое последовательно низводит душу начало их учения. А как неугодно им это, пусть или навсегда заключат душу в бесчувственности, или, если хотят возвести отсюда ее в человеческую жизнь, докажут, как сказано, что древесная жизнь предпочтительнее прежнего состояния, потому что в нем совершилось ниспадение в порок, а в первой совершается возвращение к добродетели. Поэтому каким-то не имеющим ни начала, ни конца оказывается учение, по которому души прежде жизни во плоти живут сами по себе и за пороки соединяются с телами.

Нелепость же учения утверждающих, что душа позднее тела, объяснена впоследствии. Поэтому учение тех и других равно не может быть принято. Наше же учение, как думаю, должно идти к истине средним путем между этими предположениями, и оно состоит в следующем: не подобает ни предполагать, как обольщают себя язычники, будто бы души, вращающиеся со Вселенной, обременившись каким-то пороком, по невозможности идти наравне со скоростью движущегося полюса ниспали на землю; ни утверждать также, будто бы человек создан сперва подобным изваянию из брения и для этого-то изваяния сотворена душа. Ибо в таком случае умная природа окажется стоящей меньше, чем бренная тварь.

Глава двадцать девятая

Доказательство, что одна и та же причина существования души и тела

Поскольку человек, состоящий из души и тела, есть единое, то предполагаем одно общее начало его состава, так что он ни старше, ни моложе самого себя и не прежде в нем телесное, а потом другое. Напротив того, утверждаем, что предведущим Божиим могуществом, согласно с изложенным несколько выше учением, приведена в бытие вся полнота человеческого естества, как свидетельствует об этом пророчество, которое говорит, что Бог ведает вся прежде бытия их (Дан.13:42). В сотворении же каждой части не предпоставляем одного другому и души телу, и наоборот, чтобы человек, разделяемый разностью во времени, не был поставляем в разлад с самим собой. Поскольку, по учению апостольскому, естество наше представляется двояким, иным в человеке видимом, и иным – в потаенном (1Пет.3:4), то, если одно предсушествовало, а другое произошло после, сила Создателя окажется какой-то несовершенной, недостаточной, чтобы произвести все сразу, но раздробляющей дело и трудящейся особо над каждою половиной. Но, как о пшеничном зерне или о другом каком семени говорим, что оно в возможности заключает все относящееся к колосу: зелень, стебель, колена на стебле, плод, ости, – и утверждаем, что из всего этого по закону природы в естестве семени ничто не предсуществует или не происходит прежде, но по естественному порядку обнаруживается скрытая в семени сила и не вмешивается в дело чуждая природа: по такому же закону и о человеческом осеменении предполагаем, что с первым началом состава всевается естественная сила, которая развивается и обнаруживается с некоторой естественной последовательностью, поступая к совершению целого, ничего не заимствуя извне в средство к этому совершению, но сама себя последовательно возводя к совершенству; так что несправедливо было бы утверждать, будто произошла душа прежде тела, или тело без души, но одно начало обоих, по высшему закону – положенное первым Божиим изволением, а по другому закону – состоящее в способах рождения. Как в том, что посевается для зачатия тела прежде его образования невозможно видеть членораздельности, так в этом же самом невозможно представлять себе душевных свойств, пока не начнут действовать. И, как никто не усомнится, что это всеянное образует из себя различные члены и внутренности не иной какой-либо прившедшей силой, скрытой в семени и естественно приведенной в деятельность, так, согласно с этим, тоже можно подразумевать и о душе, что, хотя никакими деятельностями не открывает себя в видимом, но тем не менее есть уже во всеянном, потому что и отличительный вид человека, который из этого составится, заключается в этом по возможности, но скрыт по невозможности сделаться явным прежде неизбежной последовательности, а также и душа есть в семени, но неприметна, явит же себя свойственною ей естественной силой, сообразуясь с телесным возрастом. Поскольку сила к зачатию отделяется не от мертвого, но от одушевленного и живого тела, то признаем поэтому основательной ту мысль, что исходящее от живого в начало жизни не есть что-либо мертвое и неодушевленное. Ибо неодушевленное во плоти, без сомнения, мертво. Мертвенность же происходит от утраты души. Никто же не скажет при этом, что лишение возможно прежде обладания, но это говорит утверждающий, что неодушевленное, т. е. мертвенность, старше души.

Но если кто потребует и яснейшего доказательства того, что жива эта часть, которая служит началом зарождающегося живого существа, то можно уразумевать это по другим признакам, которыми одушевленное отличается от мертвого. Ибо доказательством жизни в человеке считаем некоторую теплоту, деятельность и движимость, а охлаждение и неподвижность в телах есть не что иное, как мертвенность. Итак, поскольку в том, о чем у нас речь, усматриваются и теплота и деятельность, то принимаем это за доказательство, что оно не неодушевленно. И, как с телесной стороны не называем этого ни плотью, ни костями, ни волосами, ни чем-либо усматриваемым в человеческом составе, а говорим, что, хотя по возможности является оно каждым из этих, но не оказывается еще по видимости, так и со стороны души говорим, что не имеют в этом места разумная, вождевательная и раздражительная сила и все прочее, усматриваемое в душе, по, согласно с устроением и усовершением тела, возрастают в человеке и душевные деятельности. Ибо, как человек совершенного возраста в делах немаловажных проявляет в себе душевную деятельность, так в начале своего образования показывает в себе сообразное и соразмерное с настоящей потребностью содействие души в том, что из всеянного вещества устраивает она себе сродное жилище. Ибо признаем невозможным, чтобы душа приноровляла к себе чужие жилища, как и сделанная на воске печать не может быть применяема к иным оттискам. Как тело из самого малого приходит в совершенный возраст, так и душевная деятельность, возрастая в человеке соответственно телу, развивается и увеличивается. При первоначальном устроении тела, подобно некоему корню, скрытому в земле, предшествует в душе одна растительная и питательная сила, потому что малость приемлющего тела не может вместить большего. Потом, когда это растение выйдет на свет и росток свой покажет солнцу, расцветает дар чувствительности. Когда же созреет и достигнет уже соразмерной высоты, тогда, подобно некоему плоду, начинает просвечивать разумная сила, впрочем не вся вдруг обнаруживаясь, но быстро возрастая вместе с усовершением орудия и столько принося всегда плода, сколько вмещают силы человека.

Если же доискиваешься душевных деятельностей в образовании тела, то вонми себе, говорит Моисей (Втор.4:9), и, как в книге, читай историю действий души. Ибо сама природа яснее всякого слова расскажет тебе различные занятия души в теле при устройстве и целого и частей. Но излишним почитаю описывать словом то, что касается нас самих, как бы рассуждая о каких-нибудь посторонних чудесах. Ибо кто, взирая на самого себя, найдет нужду в чужом слове, чтобы изучить собственное естество? Кто уразумел способы жизни и дознал, насколько тело способно ко всякой жизненной деятельности, тому можно познать, чем были заняты естественные силы души при первоначальном образовании человека. Почему и из этого делается явным для не совсем невнимательных, что не мертвым и не неодушевленным бывает то, что, для произведения животного существа будучи извлечено из живого тела, влагается в художническую храмину природы. И сердцевину плодов, и отростки корней сажаем в землю не омертвевшие и не утратившие вложенной в них природой жизненной силы, но сохранившие в себе хотя скрытое, но непременно живое свойство Первообраза. Такую же силу и окружающая их земля влагает не извне, отделив ее от себя самой, ибо в таком случае и мертвые части деревьев давали бы от себя отпрыски, а, напротив того, проявляет только скрытую в насажденном силу, питая собственной своей влагой и образованием корня, коры, сердцевины, отпрысков, ветвей, доводя растение до совершенства. А этого не могло бы произойти, если бы не вложена была какая-либо естественная сила, которая, привлекая в себя из окружающего сродную и сообразную пищу, делалась кустом, или деревом, или колосом, или каким-либо овощным произрастением.

Глава тридцатая

Краткое, врачебное больше, обозрение устроения нашего тела

Но, хотя точному устройству нашего тела учит каждый сам себя, имея учителем собственное свое естество в том, что он видит, живет и чувствует, однако же, можно узнать в точности все и тому, кто возьмет книги, в которых изложена история всего этого, трудолюбиво составленная мудрыми в подобном этому. Одни из них через рассечение тел изучали, какое положение имеет в нас каждый член, а другие примечали и объясняли, на что именно сотворена всякая часть тела, так что трудолюбивыми почерпается отсюда достаточное знание человеческого устроения. Но если кто потребует учительницей во всем этом иметь Церковь, чтобы ни для чего не было нужды в постороннем голосе, – ибо, как говорит Господь, вот закон для духовных овец: не слушать им чуждаго гласа (Ин.10:5), – то кратко изложим учение и об этом.

В естестве тела приметили мы три цели, для которых устроен в нас каждый член в отдельности. Одно устроено, чтобы жить, другое – чтобы жить хорошо, и иное приспособлено к потомственному преемству. Поэтому все такое, без чего не может состояться в нас человеческая жизнь, приметили мы в трех частях: в голове, сердце и печени. А чир служит некоторым добавлением к этим благам по щедрости естества, и, чем даруется человеку возможность жить хорошо, то составляют органы чувств. Такие органы несущественны для жизни, потому что нередко и при недостатке некоторых из них человек тем не менее сохраняет жизнь, но без деятельности их человеку невозможно наслаждаться приятностями жизни. Третья же цель относится к последующему и к преемству.

Но, кроме этих органов, и другие некоторые служат к пребыванию всех вообще органов и составляют собою соответственное каждому члену дополнение. Таковы желудок и легкое: легкое дыханием воспламеняет огонь в сердце, а желудок вмещает во внутренностях пищу. Поэтому при таком разделении нашего устроения можно в точности уразуметь, что жизненная сила не однообразно и не одним каким-либо членом приводится в нас в действие, но что естество, уделив многим частям средства к устроению нашего состава, необходимым делает, чтобы каждый орган вносил свою дань в пользу целого. Почему органы, которые естеством хитро устроены для безопасности и красоты жизни, и многочисленны, и имеют великую разность. Но, думаю, что надлежит нам прежде кратко, только подробнее, раскрыть первые начала того, что служит к образованию жизни. Поэтому об общем веществе всего тела, положенном в основание каждого из его членов, да будет теперь умолчано, потому что это общее естествословие нимало не послужит нашей цели – частному обозрению. Как всеми признано, что есть в нас часть всего, усматриваемого в мире в виде стихий, т. е. тепла и холода, а также и другой умопредставляемой пары, влажности и сухости, то подобает нам рассмотреть каждую стихию порознь.

Итак, видим три управляющие жизненные силы, из которых одна согревает все теплотой, другая согретое напоевает влагой, чтобы равносилием качества противоположностей живое существо соблюдалось в середине и влажность не была попаляема преизбытком теплоты и теплота не угашалась преобладанием охлаждающего. Третья же сила содержит собой в некоторой близости и стройности разъединенные суставы, сопрягая их своими связками и всем сообщая самодвижную произвольную силу, при недостатке которой орган этот делается отдельным и омертвевшим, лишившись произвольного дыхания. Прежде же этого более достойна примечания художественность естества нашего в самом создании тела.

Поскольку жесткое и упорное не принимает в себя деятельности чувств, как можно видеть в костях у нас и в земных растениях, в которых примечаем некоторый вид жизни в том, что растут и питаются, чувства же, напротив того, не приняло в себя упорство их, то для чувственных деятельностей нужно было изготовить как бы воску подобный некий снаряд, который мог бы отпечатлевать на себе ощутительные оттиски, и не сливал их по преизбытку влажности (потому что на влажном не удерживается отпечатленное), и не противился отпечатлению по чрезмерной отверделости (потому что неуступчивое не оставляет на себе знаков отпечатленного), но занимал середину между мягкостью и твердостью, чтобы живое существо не лишено было прекраснейшего из естественных действий – разумею движение чувствительное. Поскольку же мягкое и уступчивое, не имея никакой деятельности, свойственной вещам твердым, было бы, без сомнения, недвижимо, нечленообразно, подобно морскому киселю, то поэтому естество примешало к телу твердость костей и соединило их между собой неотъемлемой соразмерностью, сблизив и скрепив связями из жил, потом обложило их плотью, доступной чувствам, менее же чувствительной, и тверже сложенной на поверхности. На эти-то твердые по природе кости, как на некие подпирающие здание столпы, возложило всю тяжесть тела, и не одну нераздельную кость вложило в целый состав. Человек оставался бы недвижимым и бездейственным, если бы имел такое устройство, подобно какому-то дереву, держась на одном месте, потому что не мог бы производить движений вперед перестановкой ног, ни пользоваться в жизни услужливостью рук. Теперь же этим примышлением искусно устроила природа, что орудие это и подвижно и деятельно, с произвольным дыханием, проходящим но жилам, вложив в тело и стремление к движениям и силу для них. Отсюда разнообразная, многосторонняя, ко всякому примышлению пригодная услужливость рук. Отсюда поворотливость шеи, наклонения и всякие движения головы, деятельность челюсти, разведение и соединенное с тем вместе наклонение бровей; и движения прочих членов производятся как бы в некоей машине сжатием и растяжением известных жил. Проходящая же по ним сила имеет какое-то самодвижное стремление, в каждом из них действуя произвольным дыханием по особому смотрению естества. А корнем и началом всех движений в жилах оказывается облекающая собой головной мозг волокнистая плева.

Поэтому думаем: не подобает много любопытствовать о жизненных органах, что они такое, когда дознали, что движущая сила в мозгу. А что головной мозг весьма много способствует жизни, ясно открывается это из противоположных случаев. Ибо, если потерпит кто какой-либо удар или разрыв мозговой плевы, за этим немедленно последует смерть, потому что естество и на мгновение не в силах устоять против этого удара подобно тому как, если станешь выламывать основание, то целое здание с этой частью придет в потрясение. А что при своем повреждении сопровождается явной гибелью целого живого существа, в том (нельзя не признаться) главным образом заключается причина жизни.

Поскольку же у прекративших жизнь с угашением вложенной в естство теплоты омертвевшее охладевает, то поэтому и в теплоте усматриваем причину жизни. Ибо о том, за утратой чего следует омертвение, по всей необходимости подобает признать, что присутствием этого держится жизнь в живом существе. А как бы некоторый источник и начало такой силы примечаем в сердце, из которого подобные свирелям одна из другой многоветвисто исходящие трубки по всему телу разливают как бы огненное теплое дыхание.

И как непременно должно, чтобы естество доставляло теплоте некую пищу, потому что огонь не может поддерживаться сам собою, не будучи питаем чем-либо для этого пригодным, то поэтому печенью, как бы неким источником, доставляемые потоки крови вместе с теплым дыханием идут повсюду в теле так неразрывно, что по взаимном одних с другим разобщении происшедшее страдание погубило бы само естество. Да вразумит это не наблюдавших равенства, научая самим естеством, что любостяжание есть тлетворная некая болезнь. Но поскольку одно Божество ни в чем не имеет нужды, человеческое же убожество к поддержанию своему нуждается во внешнем, то трем этим силам, которыми, как сказали мы, устраивается все тело, природа доставляет извне притекающее вещество, вводя разными путями соответственное каждой силе. Ибо источнику крови, т. е. печени, природа предоставила снабжение посредством пищи. Что непрестанно доставляется пищей, то делает, что из печени изливаются потоки крови, подобно тому как снег на горах свойственной ему влажностью увеличивает подгорные источники, через всю высоту горы влагу свою сгнетая до нижних жил.

Воздух же в предсердечии входит туда через находящуюся близ пего часть внутренности, которая называется легким и есть приемник воздуха и посредством лежащей в нем бьющейся жилы, простирающейся до рта, вдыханиями втягивает в себя внешний воздух. Им по середине разделенное сердце, в подражание деятельности приснодвижного огня само непрерывно движимое и подобно тому, что производят в кузницах меха, и втягивает в себя воздух из прилежащего легкого, и, наполняя происшедшие от расширения пустоты и раздувая, что есть огненного в нем самом, выдыхает в прилежащие бьющиеся жилы. И не прекращает этого действия, как втягивая внешний воздух в собственные свои пустоты расширением их, так выделяя от себя в бьющиеся жилы сжатием. Это-то, кажется мне, и делается в нас причиной этого самодвижного дыхания. Ибо часто ум занят чем-либо другим или совершенно покоится, отрешившись от тела во сне, но вдыхание воздуха не прекращается без всякого содействия в том нашего произволения. Ибо, думаю, поскольку сердце, будучи соединено с легким и связано с ним задней своей частью, своими расширениями и сжатиями приводит с собой в движение внутренности, то втягивание воздуха и дыхание производится легким. Ибо легкое, будучи чем-то редким, исполненным скважин сосудом и все пустоты в себе имея отверстыми при основании бьющейся жилы, когда сдавлено и сжато, остававшийся во впадинах воздух по необходимости с силой извергает, а когда расширено и отверсто – втягивает внешний воздух в промежуток, сделавшийся пустым от притягивания. И вот причина этого непроизвольного дыхания – невозможность, чтобы огнистое в нас сделалось неподвижным. А поскольку теплоте свойственна деятельность в движении, начало же теплоты приметили мы в сердце, то непрестанное движение в этом органе производит непрерывное побуждение к выходу и вдыхание воздуха легким. Почему, когда огненное напряжено сверхъестественно, дыхание палимых горячечным жаром делается учащенным, как будто бы сердце спешит угасить скрытый в нем пламень новым воздухом.

Но поскольку естество наше есть что-то скудное и для собственного своего поддержания имея во всем нужду бедно до того, что нет у него не только собственного своего воздуха, но и дыхания, возбуждающего теплоту, то для сохранения живого существа непрестанно привносится что-либо извне. Да и нища, поддерживающая телесный состав, у него приобретенная, почему яствами и питиями наполняет нуждающееся тело, когда оно в недостатке, вложив в него некую притягивающую, а когда в преизбытке, отталкивающую силу, и при этом сердечный огонь оказывает естеству немалое содействие. Поскольку из жизненных органов по сказанной выше причине самый главный есть сердце, оживотворяющее теплым дыханием каждый из прочих органов, то Зиждитель наш сделал, что все оно действенно но производительности силы, так что ни одна часть его не остается без действия и без пользы в домостроительстве целого. Поэтому сердце, опускаясь от легкого и непрестанным движением притянув к себе внутренности, расширяет проходы для втягивания внешнего воздуха, а поднимаясь опять вверх, способствует выдыханию того воздуха, который внутри. Передними же своими частями состоя в связи с влагалищем верхнего желудка, согревает его и приводит в движение для собственных его деятельностей, возбуждая не к втягиванию воздуха, но к принятию сообразной нищи, потому что близки между собою входы для дыхания и для нищи, идя вдоль один против другого, вверху в равной мере сближены, так что отверстиями сходятся друг с другом, и в одних устах оканчиваются оба эти прохода, из которых одним входит в нас нища, другим – дыхание. Но в глубине не везде сохраняется взаимная связь этой пары проходов, потому что сердце, помещаясь в середине между основаниями того и другого, дает силы одному для дыхания, а другому для питания. Огню обычно искать вещества для горения. Это же но необходимости происходит и с пищеприемником. Ибо, в какой мере разгорячается соседственной теплотой, в такой же сильнее привлекает питающее теплоту, а такое побуждение называем позывом на пищу. Если телесный сосуд, в который слагается пища, примет в себя достаточное количество вещества, то и в этом случае деятельность огня не успокаивается, по, как в плавильне, производит какой-то сплав вещества и, разложив и перемешав, что было твердо, как бы из тигля какого переливает в следующие далее проходы. Потом, отделив более грубое от чистого, как бы водопроводами какими препровождает истонченное во врата печени. А густой отсед пищи отбрасывает в более широкие желудочные проходы и, несколько времени круговращая но ним разными оборотами, задерживает пищу во внутренностях, чтобы легко извергаемая по прямому проходу не возбуждала тотчас позыва на пищу в живом существе и человек по естеству бессловесных не принужден был никогда не оставлять такой работы. Поскольку же и печени наиболее потребно содействие теплоты для обращения соков в кровь, а от сердца по положению отстоит она далеко (ибо, думаю, будучи неким началом и корнем жизненной силы, не может она утесняться другим началом), то, чтобы отдаленность теплотворной сущности не повредила сколько-нибудь всему домостроительству, волокнистый проход (у сведущих в этом называется он бьющейся жилой), приняв в себя разгоряченное дыхание, из сердца переносит в печень, где, закрыв несколько отверстия его входом влаги и теплотою приведя жидкость в кипение, отлагает во влажном нечто из огненного сродства, и огненным цветом окрасив кровь. Потом, два некие водопровода, из которых каждый, подобно трубе, содержит в себе: один – дыхание, а другой – кровь, чтобы то и другое удобно пролагало себе путь, начавшись в печени, жидкое, сопровождаемое и облегчаемое движением теплоты, многочастно рассевают по всему телу, во всякой его части делясь на тысячи начал и ветвей этих проводов.

Два же начала жизненных сил, слившись между собой, сообщая телу: одно – теплоту, другое – влажность, как бы необходимую некую дань из своей собственности приносят правительственной силе жизненного домостроительства. А это есть сила, открывающаяся в мозговой оболочке и в головном мозгу; от нее всякое движение суставов, всякое сжатие мышц, всякое произвольное дыхание, передаваемое каждой части порознь; и это показывает земное наше изваяние, подобно какой-то машине приводимое в действие и движение. Что есть самого чистого в теплом и самого тонкого во влажном, то, будучи соединено той и другой силой в некую смесь и срастворение, питает и поддерживает испарениями головной мозг. А что выходит из мозга, будучи им до высшей степени чистоты утончено, то укрепляет объемлющую головной мозг плеву, которая наподобие свирели, простираясь сверху вниз, по ряду позвонков проводя и себя и лежащий в ней мозжечок, оканчивается в основании спинного позвонка. Головной мозг всем связям костей и сочленений и началам мышц, подобно какому-то всаднику, дает от себя побуждение и силу в каждом движении и при каждой остановке. Поэтому-то, кажется мне, и удостоен он более надежного охранения, обнесенный вокруг и в голове двоякою оградою костей и в позвонках выдающимися шипами и разнообразными снаружи переплетениями, что охраняет его от всякой возможности что-либо потерпеть, потому что окружен надежной стражей.

Подобным образом может иной заключить и о сердце, что оно, подобно какому-либо дому, приведенному в безопасность твердынями, также отовсюду защищено, укрепленное костяными ограждениями. Ибо сзади проходит спинной позвонок, с обеих сторон защищенный лопатками; в каждом боку опоясывающее положение ребер делает середину нимало не подверженной страданиям извне. А впереди выдаются грудь и пара ключиц, чтобы сердце отовсюду было безопасно и охранено от внешних приражений. Подобное нечто можно видеть в земледелии, когда дождь из облаков или орошение из водопроводов увлажняет землю. Представим себе в уме сад; в нем воспитываются тысячи разных деревьев и всякого рода произрастений, у которых в каждом усматриваются весьма различными и наружный вид, и качество, и свойство цвета. И когда столько растений на одном месте питаются одной и той же влагой, хотя сила, напояющая каждое из них по естеству есть какая-нибудь одна, однако же свойство питаемых растений прелагает влагу в разные свойства. Одна и та же влага в полыни горкнет, в цикуте делается ядовитым соком, а в чем другом – в шафране, в бальзаме, в маке принимает другие свойства; в одном – разгорячается, в другом – охладевает, и в ином оказывает в себе среднее качество; в лавре, в нарде и в подобных растениях – благоуханно; в смоковнице и в груше – сладко; виноградной лозой обращается в гроздь и в вино. И кислота яблока, и румянец розы, и белизна лилий, и голубоватость фиалки, и пурпуровый цвет гиацинта, и все, что можно видеть на земле, прозябая из одной и той же влажности, различается таким множеством разностей в наружности, виде и качествах. Подобное нечто и на одушевленной нашей ниве чудотворит природа, или, лучше сказать, Владыка природы. Кости, хрящи, кровеносные бьющиеся жилы, волокна, связки плоти, кожа, туки, волосы, железы, ногти, глаза, ноздри, уши – все, этому подобное, и сверх того тысячи других суставов, отличающихся друг от друга разными свойствами, питаются одним родом пищи соответственно своему естеству, так что пища, приблизившись к каждому из членов, в то и изменяется, к чему близка, делаясь свойственной и сродной с качеством этого органа. Если будет в глазе, то срастворится с этим зрительным органом и, как свойственно разностям глазных покровов, уделится каждому. Если приливает к слуховым суставам, смешивается с естеством слуха; вошедши в губу, делается губой; в костях отвердевает, в мозжечке размягчается, приходит в напряжение в жилах и растягивается с поверхностями, переходит в ногти, утончается в соответственных испарениях до того, что производит из себя волосы. Если проходит путями извилистыми, то порождает волосы вьющиеся и курчавые, а если прохождение волосородных испарений совершается путями прямыми, то и волосы производит долгие и прямые.

Но слово наше далеко уклонилось от предложенного, углубляясь в дела естества и предприемля описать, как и из чего составилось в нас все служащее как к тому, чтобы жить, так и к тому, чтобы жить хорошо, и к тому, что еще, кроме этого, примечено было нами по первому разделению. Ибо предположено было нами доказать, что осеменяющая причина нашего состава есть и не душа бестелесная и не тело неодушевленное, но что первоначально из одушевленных и живых тел рождается живое одушевленное существо. Человеческое же естество, восприняв его, подобно некоей кормилице, само питает его собственными своими силами; оно же питается в обеих своих частях, в каждой части соответственно оной явно возрастает. Ибо при этом художественном и многоискусном образовании естества тотчас обнаруживается сопряженная с ним сила души, хотя вначале оказывающаяся слабой, но впоследствии сияющая вместе с усовершением орудия подобно тому, как можно это видеть у ваятелей. Художнику нужно представить из камня вид какого-нибудь животного. Предположив себе это, сперва очищает он камень от приросшего к нему вещества, потом, отсекши излишние его части, подражанием предположенному несколько приближается к нему в грубом виде, так что и неискусный из видимого угадывает цель искусства. Снова принимаясь обделывать, еще более приближается к желаемому подобию. Потом, выработав из вещества совершенный и точный вид, доводит искусство до конца. И этот незадолго до того не имевший никакого образа камень делается у художника или львом, или человеком, или чем бы то ни было не потому, что вещество изменено этим видом, но потому, что этот вид искусственно придан веществу. Нечто подобное приписывая душе, не погрешим против истины. Ибо утверждаем, что естество, художнически все обрабатывающее из однородного вещества, приняв в себя часть, взятую от человека, создает изваяния. Но, как за постепенным обрабатыванием камня последовал вид, сначала слабый, а по окончании дела совершеннейший, так и в изваянии орудия вид души, соответственный предположенному, проявляется в несовершенном несовершенный и в совершенном совершенный.

Но он был бы совершенен и в самом начале, если бы естество не было повреждено грехом. Потому-то общение с рождением страстным и скотским сделало, что не вдруг в твари просияет Божий образ, но каким-то путем и последовательно по вещественным и животным более свойствам души ведет человека к совершенству. Подобное учение излагает и великий апостол в Послании к Коринфянам, говоря: Егда бых младенец, яко младенец глаголах, яко младенец смышлях: егда же бых муж, отвергох младенческая (1Кор.13:11); не потому что в мужа входит другая душа, кроме умопредставляемой в отроке, и отвергается младенческое разумение, а появляется мужское, но потому, что та же душа, в младенце несовершенная, в муже оказывается совершенной.

Как о том, что рождается и растет, говорим, что оно живет, так и о всяком существе, которое причастно жизни и естественного движения, никто не скажет, что оно неодушевленно, хотя и невозможно утверждать, что подобная жизнь причастна совершенной души. Ибо являющаяся в растениях душевная некая деятельность не достигает до движений чувства. Опять и в бессловесных с приращением показывающая себя душевная некая сила также не достигает совершенства, потому что не вмещает в себе дара слова и разумения. Поэтому говорим, что душа человеческая есть душа истинная и совершенная, дающая познавать себя всякой деятельностью. Если же что иное причастно жизни, то называем это одушевленным по привычке выражаться неточно, не потому что в этом есть совершенная душа, но потому что приметны в этом некоторые части душевной деятельности, которые, как познаем по таинственному сказанию Моисея о бытии человека, появились и в нем оттого, что освоился со страстным. Поэтому-то и Павел желающим слушать, советуя достигать совершенства, предлагает и способ, как получить желаемое, говоря, что подобает совлечься ветхаго человека и облечься в новаго, обновляемого по образу Создавшаго (Кол.2:22). Но да возвратимся и все к той же боговидной благодати, с которой вначале сотворил Бог человека, сказав: Сотворим по образу Нашему и по подобию. Ему слава и держава во веки веков! Аминь.

Большое огласительное слово

Предисловие

Руководителям к благочестивой жизни необходимо огласительное слово, чтобы Церковь могла приумножаться от приращения числа спасаемых, когда преподаваемое слово веры достигает и до слуха неверных. Но не один и тот же способ учения пригоден для всех приступающих к слову. Напротив того, надлежит соображать оглашение с разностями верований, имея в виду одну и ту же цель слова, но неоднообразно пользуясь ведущими к ней средствами. Ибо иными понятиями предзанят иудействующий, а иными – живущий в эллинстве; аномей же, манихей, последователи Маркиона, Валентина, Василида и остальной список заблуждающихся по разным ересям, поскольку каждый из них предзанят собственными своими понятиями, делают необходимым вступать в борьбу с их собственными предубеждениями. Ибо с родом болезни соображать должно и способ врачевания: не уврачуешь одним и тем же в эллине многобожие и в иудее неверие в единородного Бога; и введенных в заблуждение ересями не отвратишь одним и тем же от обманчивых, ими составленных понятий о догматах. Чем исправил бы иной Савеллиева последователя, тем не окажет пользы аномею; спор с манихеем не будет полезен иудею. Но, по сказанному, надлежит смотреть на предубеждения в людях и вести речь сообразно с заблуждением каждого при всяком собеседовании, предварительно излагая некие начала и разумные требования, чтобы из признаваемого согласно обеими сторонами мысль последовательно раскрывалась сама собою.

Поэтому, когда идет собеседование с кем-либо из эллинствующих, хорошо положить такое начало речи: спросить, предполагает ли он, что есть Божество, или согласен с учением атеистов? Если утверждает, что Бога нет, то пусть искусно и премудро распоряжаемым в мире приведен будет к признанию, что есть некая сила, показывающая этим о себе, что она превыше всего. Если же не сомневается, что Бог есть, но склоняется на предложения множества божества, то будем с ними рассуждать в таком порядке: совершенным или недостаточным признает он Божество? И так как, вероятно, естеству Божию припишет совершенство, то потребую у него совершенства во всем, что умопредставляется в Божестве так, чтобы не представлялось оно смешанным из противоположностей, из недостаточного и совершенного. Но будет ли подлежать умозрению относительно к силе, или относительно к понятию о добре, или относительно к премудрости, нетлению и вечности и всякому иному боголепному представлению; на основании этого рассуждения согласно признаем о естестве Божием, что во всем усматривается совершенство. Когда же будет уступлено нам это, тогда нетрудным сделается ум, развлекаемый множеством богов, привести к исповеданию единого Божества. Ибо если соглашается о подлежащем признавать его во всем совершенным, утверждает же, что много совершенных, у которых отличительные черты те же, то по всей необходимости должен будет у не различающихся никаким видоизменением, но представляемых в одних и тех же чертах или указать особенность, или, если мысль не находит ничего особенного, не придумывать различия в том, в чем нет различающего. Ибо, если не отыскивает ни такой разности, что одно больше, а другое меньше, так как понятие совершенства не допускает меньшинства; ни такой, что одно хуже, а другое предпочтительнее, потому что никто не предположит Божества в том, чему не вовсе чуждо наименование худшего; ни такой, что одно старо, а другое ново, ибо не всегда существующее не подходит под понятие о Божестве; напротив того, и само понятие о Божестве одно, потому что, согласно с разумом, ни в чем не отыскивается никакой особенности: то погрешительное представление множества богов по всей необходимости принуждено ограничиться исповеданием единого Божества. Если равно приписываются благость и справедливость, премудрость и могущество, одним и тем же образом признаются нетление и вечность, а также всякое благочестивое умопредставление, то устранением всякой во всяком отношении разности необходимо устраняется из догмата мысль о множестве богов, так как тождество во всем к единому догмату возводит и веру.

Глава 1

Но как слово благочестия и в единстве естества усматривает некое различие ипостасей, то, чтобы спором с эллинами учение наше не было увлечено в иудейство, искусным неким различением понятий надлежит опять исправить погрешности и в этом. И не признающие наш догмат не допускают, что Божество бессловесно. Признаваемого же ими достаточно к утверждению нашего учения. Ибо, кто признает, что Бог не бессловесен, тот, без сомнения, согласится, что небессловесный имеет слово. Но подобоименно называется словом и человеческое слово. Поэтому если скажет, что подобно нашим словам разумеет и Божие слово, то следующим образом возведется к высшему понятию. По всей необходимости должно верить, что слово, как и все прочее, сообразно с естеством. Ибо и в человечестве усматриваются некая сила, и жизнь, и мудрость; но по сей подобоименности никто не будет представлять себе, будто бы в Боге таковы же и жизнь, и сила, и мудрость; напротив того, по мере нашего естества умаляется с ним вместе и значительность таковых именований. Поскольку естество наше тленно и немощно, то и жизнь поэтому скорогибнуща, и сила не самостоятельна, и слово летуче. В рассуждении же Естества верховного, с величием созерцаемого в Нем, возвышается и все утверждаемое о Нем. Поэтому о Слове Божием будет признано, что, хотя называется Оно Словом, однако же не имеет сходства с нашим словом, преходящим в нечто неосуществившееся, и не в одном порыве произносимого вся Его ипостась. Напротив того, как наше естество, будучи скоротечным, имеет скоротечное и слово, так Естество нетленное и всегда сущее имеет вечное и самостоятельное Слово. Если же вследствие этого будет признано, что Слово Божие существует вечно, то по всей необходимости должно будет признавать, что ипостась Слова – в жизни. Ибо непозволительно думать, будто бы Слово, подобно камням, существует неодушевленным. А если существует нечто как разумное и бесплотное, то, конечно, оно живет. Если же разлучено с жизнью, то, без сомнения, уже не ипостась. Напротив того, доказано, что нечестиво признавать Божие Слово неипостасным. Итак вследствие этого доказано также, что Слово это должно представлять себе в жизни. Поскольку же, по всей вероятности, всякий уверен, что естество Слова просто и не показывает в себе никакой двойственности и сложности, то никто не будет представлять себе Слова в жизни по причастию жизни. Ибо если утверждать, что одно состоит в другом, то такое предположение не исключает сложности; напротив того, когда признана простота Слова, по всей необходимости надобно думать, что Слово есть не причастие жизни, а сама жизнь. Поэтому если Слово живет, будучи самой жизнью, то, конечно, имеет силу свободного произволения, потому что ничто не имеющее произволения не принадлежит к числу живых. Вследствие же сказанного благочестиво заключить, что произволение это и могущественно. Ибо если кто не признает могущественным, то этим самым подает, конечно, мысль о бессилии. Но понятие о бессилии далеко от понятия о Божестве, потому что в Божественном естестве не представляется ничего несообразного. По всей необходимости силу Слова должно признавать такой же, каково и преднамерение, чтобы в простом не оказывалось какого-либо смешения и стечения противоположностей – бессилия и силы, усматриваемых в одном и том же преднамерении, если только на одно достанет у Него силы, а для другого Оно бессильно. Необходимо также признавать, что произволение Слова, на все имея силу, не имеет наклонности ни к чему худому, потому что всякое стремление ко злу чуждо естеству Божию. Напротив того, что есть доброго, всего того хочет, а чего хочет, то, без сомнения, для Него возможно; возможного же не оставляет Оно неисполнимым, но всякое произволение сделать доброе приводит в действенность; добро же – мир и все, что в нем оказывается мудрого и искусного. Итак, все есть дело Слова живого и самостоятельного, потому что Оно Слово Божие, – Слова, свободно избирающего, потому что живет, Слова, могущего все, что ни избирает, Слова, избирающего, без сомнения, доброе, премудрое и что только лучшее по значению.

Итак, поскольку мир, как признано, есть нечто доброе, в предыдущих же словах доказано, что мир есть дело Слова, свободно избирающего и имеющего силу творить доброе; и это Слово есть иное с Тем, чье оно Слово (потому что это именование некоторым образом есть относительное), и в названии Слово необходимо подразумевать и Отца Слова; не будучи чьим-либо словом, Оно не было бы и Словом. Итак, если разумение слушающих по относительному значению названий различает и само Слово, и Того, от Кого Оно, то нет опасности, чтобы наше таинство, находясь в противоборстве с эллинскими понятиями, уступило предпочитающим иудейское мнение; напротив того, равно избежит оно несообразности в учении и эллинов и иудеев, исповедуя, что есть живое, действенное и творческое Божие Слово, которого не допускает иудей, и что неразличны по естеству и само Слово, и Тот, от Кого Оно. Как о своем слове говорим, что оно от ума, но не совершенно одно и то же с умом и не вовсе иное с ним, поскольку оно от ума, т. е. нечто иное, а не ум; а поскольку приводит в обнаружение сам ум, то не может быть представляемо инаковым от ума. Напротив того, будучи одно с ним по естеству, инаково в подлежащем; так и Слово Божие но самостоятельности Своей отличается от Того, от Кого имеет ипостась, а поскольку показывает в Себе то же, что усматривается в Боге, то по естеству есть одно и то же с Ним, находимым по тем же самым признакам. Ибо благость ли, могущество ли, премудрость ли, вечность ли бытия, непричастность ли пороку, смерти и тлению, совершенство ли во всем или что-либо совершенно этому подобное сделается признаком, входящим в понятие об Отце, то по тем же самым признакам найдешь и существующее от Него Слово.

Глава 2

Но как Слово в превысшем Естестве познаем но сходству с нашим словом, таким же образом будем приведены и к понятию о Духе, в своем естестве усматривая некоторые тени и подобия неизреченного могущества. Но наше дыхание есть привлечение воздуха, вещества чуждого нам, но необходимости втягиваемого и вливаемого в состав нашего тела, и оно-то во время произношения нами слова делается голосом, который обнаруживает собою силу слова. Благочестиво же думать, что в естестве Божием есть Божий Дух, так как признано, что есть Божие Слово, потому что Слово Божие не должно быть недостаточнее нашего слова, что и последовало бы, если бы, когда наше слово представляется нам вместе с духом, Божие Слово по верованию нашему представлялось без Духа. Боголепна же и та мысль, что не чуждое, подобно нашему дыханию, извне втекает и в Бога и делается в Нем Духом. Напротив того, как, услышав о Божием Слове, признали мы Слово не чем-либо неипостасным, от научения происшедшим, с помощью голоса произносимым и по произнесении рассеивающимся, не иным чем претерпевающим подобное тому, что, как видим, бывает с нашим словом, но самосущно существующим, свободным, действенным и всемогущим, – так, наученные и о Духе Божием, сопровождающем Слово и обнаруживающем Его действенность, уразумеваем не дуновение дыхания. Ибо, без сомнения, в уничтожение было бы приведено величие Божией силы, если бы и в Боге Дух предположили мы чем-то подобным нашему дыханию. Напротив того, разумеем самосущую силу, которая сама по себе в особой ипостаси представляется, неотделима от Бога, в котором она, и от Слова Божия, которое сопровождает, не в небытие изливается, по, подобно Слову Божию, ипостасно существует, свободна, самодвижна, действенна, избирает всегда доброе, и для всякого предприятия имеет сопутственную хотению силу.

Глава 3

Поэтому, кто до точности вникает в глубины таинства, тот, хотя объемлет душой некое скромное по непостижимости понятие об учении боговедения, не может, однако же, уяснить словом этой неизреченной глубины таинства: как одно и то же и числимо, и избегает счисления; и раздельным кажется, и заключается в единице; и различается по ипостаси, и не делится в подлежащем; и опять иное есть Тот, Кто имеет Слово и Духа. Но, когда уразумеешь различаемое в Них, единство естества не допускает опять разделения, так что держава единоначалия не делится, рассекаемая на разные Божества, и учение не согласуется с иудейским догматом, но среди двух предположений проходит истина, низлагающая каждую из ересей, и из каждой заимствующая для себя полезное. Ибо догмат иудея низлагается исповеданием Слова и верою в Духа, а многобожное заблуждение эллинствующих уничтожается единством по естеству, отвергающим мысль о множестве. Но опять но надлежащем исправлении нечестивого предположения в том и другом пусть останутся из иудейского понятия единство естества, а из эллинства – одно различие по ипостасям. Ибо как бы неким исправлением погрешающих о едином есть число Троицы, а вдающихся в множество – учение о единстве.

Глава 4

Но если иудей прекословит этому, то наш ему ответ не будет для нас затруднителен но собственному его учению. Ибо обнаружение истины исчерпается в догматах, в которых он воспитан. Что Слово Божие и Дух Божий суть самосущно существующие силы, которыми сотворено все пришедшее в бытие и содержатся все существа, это ясно доказывается богодухновенными Писаниями. Но достаточно упомянуть об одном свидетельстве, отыскивание же многих предоставить более трудолюбивым. Сказано: Словом Господним небеса утвердишася, и Духом уст Его вся сила их (Пс.72:6). Каким Словом и каким Духом? Слово – не речение, и Дух – не дуновение. Ибо неужели подобным нашему естеству человекообразно будут представлять себе и Божество и станут учить, что Творец Вселенной действует таким же, как и мы, словом и таким же духом? Но произойдет ли от речений и от дуновения такая сила, достаточная к составлению небес и сил небесных? Ибо если Божие Слово подобно нашему речению и Дух Божий подобен нашему духу, то у подобных, без сомнения, и сила подобна, и Божие Слово имеет столько же силы, сколько и наше. Но не действенны и не ипостасны дыхания, исходящие вместе с речениями. Не действенными и неипостасными выдают их, конечно, те, которые Божие низводят до подобия с нашим словом. Если же, как говорит Давид, небеса утвердились Словом Господним и силы их возымели состав свой в Божием Духе, то твердо таинство истины, научающее исповедовать Слово в сущности и Дух в ипостаси.

Глава 5

Но, хотя бытия Божия Слова и Духа равно не оспорит и эллин из общих понятий, и иудей на основании Писаний, однако же, домостроительства Бога Слова по человечеству равно не одобрит каждый из них, находя невероятным и неприличным утверждать это о Боге. Поэтому прекословящих из другого начала убедим поверить и этому. Веруют ли они, что приведено все в бытие Словом и премудростью Создавшего Вселенную, или невероятно для них и это положение? Но если не соглашаются, что созданием существ управляли Слово и премудрость, то началом Вселенной поставят бессловесие и иеискусство. Если же это нелепо и нечестиво, то, без сомнения, соглашаются, что и по их признанию управляют существами Слово и премудрость. Но в предшествовавшем этому доказано, что Слово есть не само это речение, или от какого-либо познания или от мудрости происшедшее, но некая по сущности существующая сила, свободно избирающая все доброе и согласно с избранием имеющая возможность сделать это. А так как мир есть добро, то причина его есть сила, вожделевающая и творящая добро. Если же самостоятельность всего мира зависит от силы Слова, как показала последовательность речи, то по всей необходимости и для частей мира не должно примышлять какой-либо иной причины состава их, кроме того же Слова, Которым все пришло в бытие. Но пожелает ли кто наименовать Его Словом, или премудростью, или силою, или Богом, или иным чем высоким и досточтимым, не будем об этом беспокоиться. Ибо какое бы ни было найдено речение или имя, указывающее на подлежащее, обозначаемое этими звуками, есть одно – вечная Божия сила, творящая существа, изобретающая дотоле неосуществленное, содержащая приведенное в бытие, предусматривающая будущее. Итак, этот Бог, Слово, Премудрость, Могущество, как оказалось, по связи речи есть Творец естества человеческого, не какой-либо необходимостью приведенный к устроению человека, но по преизбытку любви приведший в бытие такое живое существо. Ибо не должно было оставаться и свету Его незримым, и славе незасвидетельствованной, и благости неизведанной, и всему прочему, что усматривается в естестве Божием, праздным, если бы не было наслаждающегося этим причастника. Поэтому если человек для того и приходит в бытие, чтобы сделаться причастником божественных благ, то по необходимости устраивается таким, чтобы ему быть способным к причастию благ. Как глаз по причине естественно скрытого в нем луча бывает в общении со светом, врожденной силой привлекая ему сродное, так необходимо было в естестве человеческом сраствориться чему-то сродному с Божеством, чтобы сообразно с этим желать ему свойственного. Ибо и в естестве бессловесных что получило в удел жить в воде и в воздухе, то и устроено сообразно с каждым родом жизни, так что по известному сложению тела в том и другом из бессловесных свойственны и сродны одному воздух, другому вода. Так и человеку, приведенному в бытие для наслаждения божественными благами, должно было иметь в естестве что-либо сродное с тем, чего он причастен. Поэтому-то украшен он и жизнью, и словом, и мудростью и всеми боголепными благами, чтобы по причине каждого из этих даров иметь ему вожделение свойственного. Поскольку же в числе благ, свойственных естеству Божию, находится и вечность, то надлежало, без сомнения, естеству нашему по устройству своему не быть лишенным удела и в ней и иметь в себе бессмертие, чтобы по врожденной ему силе могло познавать превысшее Существо и желать вечности Божией. Это и книга миробытия многообъемлющим словом выразила в одном речении, когда говорит, что человек сотворен по образу Божию. Ибо в этом подобии по образу заключается, конечно, исчисление отличительных черт Божества, и к такому учению близко то, что исторически рассказывает об этом Моисей, в виде повествования предлагая нам догматы. Этот рай, это отличительное свойство плодов, вкушение которых служит не к наполнению желудка, но дает вкусившим ведение и вечность жизни, – все это согласно с тем, что о человеке усмотрено нами прежде, а именно что естество его первоначально было доброе и изобиловало благами.

Но оспаривать, может быть, станет сказанное тот, кто смотрит на настоящее и подумает обличить это учение в неправде, потому что человека видит теперь не в том, но, по-видимому, почти в противоположном состоянии. Ибо где богоподобие души? Где не подлежащее страданию тело? Где вечность жизни? Человек смертен, страстен, скорогибнущ, по душе и по телу расположен ко всякому роду страстей. Это и подобное этому утверждая о естестве и нападая на это, возражающий положит, что предложенное учение о человеке им опровергнуто. Но, чтобы речь нимало не уклонилась от естественной связи, кратко рассудим и об этом. Настоящая несообразность человеческой жизни не служит достаточным изобличением, будто бы человек никогда не был в добром состоянии. Поскольку он есть Божие дело и Бог это живое существо по благости привел в бытие, то никто не вправе так думать о том, чему причиной создания была благость. Напротив того, иная тому вина, что в таком состоянии мы теперь лишены предпочтительнейшего. Начало же у нас и для этого опять слова не вне того, на что согласны возражающие. Кто сотворил человека быть причастником собственных Своих благ и в естестве человеческом уготовал повод ко всем для него совершенствам, чтобы при каждом вожделение стремилось к подобному, тот не лишил бы наилучшего и драгоценнейшего из благ – разумею дар непорабощения и свободы. Ибо если бы какая-либо необходимость возобладала над человеческою жизнью, то с этой стороны стал бы неверен образ, по этому несходству сделавшись далеким от Первообраза. Ибо естество, подчиненное и порабощенное каким-либо необходимостям, могло ли бы именоваться образом естества царственного? По такому уподоблению во всем Божеству человеку должно было, без сомнения, иметь в естестве самовластие и непорабощенность, чтобы причастие благ было наградой добродетели. Итак, спросишь: почему же по всему почтенный наилучшими дарами променял блага на худшее? Но и на это ответ ясен. Всякое происхождение зла имело начало не в Божием изволении, потому что порок не подлежал бы порицанию, творцом и отцом приписывая себе Бога. Напротив того, зло зарождается как-то внутри, составляемое свободным произволением тогда, когда происходит какое-то удаление души от благого. Ибо, как зрение есть деятельность естества, а слепота – лишение естественной деятельности, так и добродетель противоположна пороку. Невозможно представить иного происхождения пороку, кроме отсутствия добродетели. Как за отъятием света последует мрак, а при свете его нет, так, пока в естестве добро, порок сам по себе неосуществим; удаление же лучшего делается происхождением противоположного. Итак, поскольку в этом и состоит отличительное свойство свободы, чтобы желаемое избирать свободно, то виновник для тебя настоящих зол – не Бог, устроивший естество нерабственное и независимое, но неразумие, вместо хорошего избравшее худое.

Глава 6

Но спросишь, может быть, и о причине греха по произволу, ибо к этому ведет связь речи. Итак, опять найдется у нас основательное некое начало, из которого объяснится и этот вопрос. Таково некое учение, принятое нами от отцов. И учение это не баснословное сказание, но в самом естестве нашем черпает свою вероятность. Двоякое нечто примечается в существах, так как взгляд на них делится на умственный и чувственный. И, кроме того, в естестве существ не может оставаться ничего неподходящего под это разделение. Эти-то виды существ различаются между собой великой бездной, так что ни чувственное не имеет признаков умственных, ни умственное – чувственных, а, напротив того, каждое отличается противоположными чертами. Ибо естество умственное есть нечто бесплотное, неосязаемое, не имеющее вида, а чувственное по самому имени подлежит наблюдению чувств. Но, как в самом чувственном мире при великом взаимном противлении стихий приметна некая стройность, устанавливаемая из противоположного той Премудростью, Которая правит Вселенной, и, таким образом, во всей твари происходит согласие с самой собой и союз единодушия нимало не расторгается естественным противлением, – так, подобно этому, по Божией премудрости происходит некое смешение и срастворение чувственного с умственным, так что все в равной мере бывает причастно прекрасного и ни одно из существ не остается без удела в наилучшем естестве. Поэтому соответственная умному естеству область есть тонкая, разумная, удободвижная сущность, по премирному жребию в собственном естестве имеющая великое сродство с умственным. Но по наилучшему промышлению и с естеством чувственным бывает некое срастворение умственного, чтобы в твари, как говорит апостол, ничтоже было отметно (1Тим.4:4) и лишено Божественного общения. Поэтому-то смесь из умственного и чувственного показывается естеством Божиим в человеке, как научает книга миробытия. Ибо сказано: Взем персть от земли, созда Бог человека (Быт.2:7) и собственным Своим вдуновением сообщил созданию жизнь, чтобы земное превознеслось с божественным и единая некая благодать равночестно проходила по всей твари при растворении дольнего естества с естеством премирным. Итак, поскольку умная тварь осуществлена прежде и каждая из ангельских сил по Власти правящей всем снабжена некою деятельностью к составлению Вселенной, то была некая сила, поставленная содержать надземную страну и обладать ею, на это самое укрепленная той Силой, Которая домостроительствует во Вселенной. Потом уготована земная тварь, изображение горней силы (и это живое существо – человек, в котором боговидная красота умственного естества срастворена с неизреченной некой силой); и тот, кому дано в удел смотрение над всем надземным, признает для себя опасным и несносным, если из подручного ему естества окажется какая сущность, уподобляющаяся превысшему достоинству.

Но как в страсть зависти впал тот, кто вовсе не для зла сотворен Создавшим Вселенную по благости, описывать это в подробности не входит в настоящий труд, а для неверующих можно будет и кратко предложить об этом слово.

Различие добродетели и порока представляется не как различие каких-либо двух ипостасных явлений. Напротив того, как не существующему противополагается существующее и нельзя сказать, будто бы не существующее ипостасно отличается от существующего, утверждаем же, что небытие противоположно бытию; таким же образом и норок противоположен понятию добродетели не как что-либо само по себе существующее, но как нечто разумеемое под отсутствием лучшего. И, как говорим, что зрению противоположна слепота, под слепотою разумея не что-либо само по себе существующее, но лишение предшествующей способности, так утверждаем, что и порок усматривается в лишении добра как бы некая тень, появляющаяся по удалении луча. Поэтому, так как естество несозданное не допускает до себя движения, сопровождаемого превращением, преложением, изменением, все же осуществленное творением в сродстве с изменением, потому что и самая ипостась твари начата изменением, тем, что Божественной силой не существующее преложено в существующее, а созданной была и упомянутая сила, свободным движением избирающая угодное ей; то, поскольку смежила она разумение для доброго и чуждого зависти, подобно закрывшему веками взоры и в солнце усматривающему тьму, по тому самому, что не захотела уразуметь доброе, уразумела противное доброму – и это зависть. Неоспоримо же, что начало каждой вещи есть причина непосредственно за ним происходящего. Например, следуют за здравием благосостояние, деятельность, жизнь в удовольствии; за болезнью – немощь, недеятельность, жизнь скучная, а равно и все прочее непосредственно за своим началом. Поэтому, как бесстрастие служит началом и основанием жизни добродетельной, так от зависти происшедшая наклонность к пороку стала путем ко всякому вслед за ней оказавшемуся злу. Ибо, кто однажды возымел склонность ко злу, отвращением от благодати породив в себе зависть, тот, подобно камню, который, отторгаясь от вершины горы, собственной тяжестью гонится по скату, и сам, разорвав естественные связи с добром, отяготев и преклонившись к пороку, самовольно, как бы бременем неким увлеченный, доходит до крайнего предела лукавства, и после того, как силу разумения некую от Сотворившего имел в содействие к причастию лучшего, сделал содейственницей к изобретению злобных измышлений, коварно с обманом приступает к человеку, убедив его самому себе нанести смерть и стать самоубийцей. И, как человек, укрепленный Божиим благословением, велик был по достоинству, потому что поставлен был царствовать над землей и над всем, что на ней; имел прекрасный вид, потому что соделался образом красоты первообразной; бесстрастен был по естеству, потому что был подобием Бесстрастного; исполнен же дерзновения, лицом к лицу наслаждаясь самым богоявлением; это же в противнике разжигало страсть зависти, а невозможно ему было каким-либо усилием и по принуждению произвести, что хотелось, потому что сила Божия благословения превозмогла его принуждение, – то ухищряется поэтому сделать человека отступником от укрепляющей его силы, чтобы стал он удобоуловимым для его злокозненности. И, как в светильнике, когда фитиль объят огнем, если кто, не имея сил погасить пламя дуновением, примешает к маслу воду, то этой выдумкой ослабит пламя, так и сопротивник, обманом примешав к человеческому произволению порок, сделал так, что стало угасать и ослабевать благословение, с оскудением которого по необходимости входит противоположное. Противополагается же как жизни – смерть, силе – немощь, так благословению – проклятие, дерзновению – стыд, и всякому благу разумеемое противоположно. Поэтому-то теперь, когда подобное начало послужило поводом к такому концу, человечество видим среди настоящих зол.

Глава 7

И никто да не спрашивает: неужели Бог, предвидя человеческое бедствие, какое постигнет людей по неблагоразумию, приступил к созданию, тогда как человеку, может быть, было бы полезнее не приходить лучше в бытие, нежели пребывать во зле. Ибо это в основание заблуждения своего полагают вовлеченные в обман манихейскими догматами, будто бы доказывая этим, что Творец естества человеческого не добр. Если, хотя и ничего не знает Бог о существующем, однако же, человек во зле, то не устоит понятие о благости Божией, если только Богом введен в жизнь человек, который имел жить во зле. Ибо если доброго естества и деятельность непременно добрая, то скорбная и скорогибнущая жизнь эта, говорят противники, не может быть признана созданием Доброго. Напротив того, виновником такой жизни надо полагать иного, имеющего естество, склонное к недоброму. Все это и тому подобное для глубоко принявших в себя, подобно обманчивой какой-то краске, еретическое это обольщение по причине видимой вероятности имеет, кажется, некоторую силу; но для более проникающих в истину ясно усматривается, как это нетвердо и каким подручным служит указанием обмана. И мне кажется, хорошо будет апостола представить защитником этого извинения. Ибо в Послании к Коринфянам он различает плотские и духовные состояния душ, показывая, думаю, словами своими, что хорошее или худое надлежит оценивать не чувством, но поставив ум вне телесных явлений, естество хорошего и противоположного ему обсуждать само в себе. Ибо духовный, сказано у апостола, востязует вся (1Кор.2:15). У распространяющих подобные сказанным выше учения причиной измышления их могло, думаю, послужить то, что, ограничивая доброе приятностью телесного наслаждения (поскольку естество тела, будучи сложным и близким к разложению, по необходимости подлежит страданиям и недугам, и за этими страданиями последует такое же болезненное некое чувство), думают они, что сотворение человека есть дело недоброго; так что если бы мысленный взор их простерся выше и, отвратя ум от расположения к удовольствиям, бесстрастно воззрели они на естество существ, то признали бы, что зло не иное что есть, как порок. Всякий же порок, не как что-либо само по себе существующее и оказывающееся самостоятельным, имеет ту отличительную черту, что он есть недостаток добра. Ибо вне свободного произволения нет никакого самобытного зла; но зло потому и называется злом, что оно не добро; несуществующее же не состоялось; а создатель несостоявшегося не есть Создатель существ состоявшихся. Следовательно, не причина зол Бог – Творец существ, а не того, что не существует; Создавший зрение, а не слепоту; добродетель, а не лишение таковой указавший в подвиг произволению; живущим добродетельно предположивший благой конец, и тому, что угодно Ему самому, подчинивший естество человеческое не каким-либо необходимым принуждением, как одушевленный некий сосуд, невольно привлекая его к хорошему. Но если, когда в ясную погоду чисто сияет свет, добровольно кто-либо заслоняет зрение веками, то не солнце – причина того, что человек не видит.

Глава 8

Но негодует, конечно, у кого в виду разрушение тела, и тяжело ему делается, что жизнь наша сокрушается смертью. Итак, в горестном этом событии да усматривает преизбыток Божия благодеяния, ибо это скорее, может быть, приведет его в удивление милостивой попечительности Божией о человеке. Желательно жить причастным жизни по наслаждению вожделенным. А если кто проводит жизнь в мучениях, то таковой признает для себя более предпочтительным не существовать, нежели существовать и страдать. Поэтому исследуем, имеет ли что иное в виду Податель жизни, кроме того, чтобы жизнь паша была для нас как можно лучшей?

Поскольку свободным движением вовлекли мы себя в общение со злом, с каким-то удовольствием, как бы отраву некую, приправленную медом, примешав к естеству зло, а через это лишившись блаженства, которое, как представляем, в том и состоит, чтобы не страдать, преобразились в порок, то по этой причине человек, подобно какому-то скудельному сосуду, опять разлагается в землю, чтобы по отделении воспринятой им скверны воскресением мог быть воссоздан в первоначальный вид. Такой же догмат излагает нам Моисей исторически и загадками. Впрочем, и в загадках заключающееся учение ясно. Ибо говорит он, что, когда первые человеки коснулись запрещенного и обнажили себя от оного блаженства, тогда Господь налагает на первозданных ризы кожаны (Быт.3:21), как мне кажется, не к этим именно кожам обращая смысл речи (ибо с каких закланных животных сняты кожи и придумано одеяние людям?). Но поскольку всякая кожа, отделенная от животного, мертва, то думаю, что после этого Врачующий нашу порочность, чтобы не навсегда в нас оставалась она, конечно промыслительно, наложил на людей возможность умирать, которая была отличием естества бессловесного. Ибо риза есть нечто извне на нас налагаемое, служащее телу на временное употребление, не сродняющееся с естеством. Поэтому, по особому смотрению, с естества бессловесных перенесена мертвость на естество, сотворенное для бессмертия, покрывает его внешность, а не внутренность, объемлет чувственную часть человека, но не касается самого Божия образа. Да и чувственное разлагается, а не уничтожается, ибо уничтожение есть превращение в ничто, а разложение есть разрешение опять на те стихии мира, из которых вещь составилась. Но, что в этих стихиях, то не погибло, хотя и избегло от постижения нашего чувства. Причина же разложения явна из приведенного нами примера. Поскольку чувственность в свойстве с дебелым и земным, лучшая же и высшая оценка прекрасного по одобрению чувств стала погрешительной, а погрешность в оценке прекрасного произвела осуществление противоположного состояния, то часть нас самих, соделавшаяся непотребной, разлагается от принятия в себя противного. Пример же выражается так: положи, что составлен из брения некий сосуд и по какому-то умышлению наполнен растопленным свинцом. Влитый же в него свинец отвердел и остается таким, что не может быть вылит, но хозяин сосуда хочет сделать его годным для себя; зная же скудельное искусство, отбивает со свинца черепки, а потом опять для собственного употребления делает сосуд в прежнем виде, ненаполненный примешанным веществом. Так и Создатель нашего сосуда, поскольку к чувственной части, разумею тело, примешался порок, разложив все вещество, принявшее в себя зло, и снова воссоздав в воскресении без примеси противного, восстанавливает сосуд в первобытную красоту. Но связь некоторая и общение греховных страстей бывает в душе и теле, т. е. некое сходство смерти телесной с душевной смертью, ибо как в плоти смертью называем удаление жизни чувственной, так и в душе отлучение жизни истинной именуем смертью же. Поэтому, так как, по сказанному прежде, одно некое есть общение зла, усматриваемое в душе и теле (потому что зло приходит в действие через душу и через тело), то смерть разложения вследствие наложения мертвых кож не касается души, ибо как может разложиться то, что несложно? А поскольку есть потребность, чтобы каким-либо врачеванием и от души отняты были приросшие к ней скверны, то поэтому в настоящей жизни для уврачевания таковых ран предложено врачевство добродетели; если же душа остается неуврачеванной, то сберегается для нее врачевание в жизни будущей. Но, как в телесных страданиях есть некоторые разности: одни из них удобно, а другие с трудом принимают врачевание и к прекращению укоренившегося в теле страдания употребляются резания, прижигания и горькие лекарства, так подобное нечто к уврачеванию душевных недугов обещает и будущий суд. Для людей слабых это угроза и восстание печалей, чтобы страхом болезненного воздаяния уцеломудрились мы до избежания порока, а по вере людей более осмысленных это врачевание и цельба от Бога, возводящего тварь Свою в первоначальную благодать. Как те, которые резанием или прижиганием сводят с тела неестественно наросшие мозоли и бородавки, не без мучения оказывают уврачевание благодетельствуемому, однако же не ко вреду терпящего производят резание, так и все вещественные излишества, какие ожесточают души наши, оплотяневший от общения со страстями, во время суда обрезываются и изглаждаются этой неизреченной мудростью и силой врачующего болящих, как говорит Евангелие, по сказанному: Не требуют здравии врача, но болящий (Мф.9:12). Поскольку же в душе произошло великое сродство со злом, то, как срезывание зудящей бородавки колет поверхность тела (ибо сверх естества с естеством сросшееся каким-то сочувствием связуется с подлежащим и происходит странное некое срастворение чуждого с нашим, так что чувство, разлучаясь с неестественным, уязвляется и болит), – так, когда душа измождается и, как говорит негде пророчество, истаявает в обличениях (Пс.38:12) о грехе, тогда по причине глубоко проникшего свойства со злом необходимо последуют за сим некие несказанные и невыразимые болезни, описание которых не изобразимо словом в той же мере, как и естество чаемых благ. Ибо и те и другие не подчиняются силе слов и недоступны гаданию разума. Поэтому, кто взирает на ту цель, какая у премудрости Домостроительствующего во Вселенной, тот никак не найдет основания Зиждителя людей по малодушию наименовать виновником зол, говоря, что Он или не знает будущего, или и знает, но сотворил человека не без наклонности к недоброму, потому что и зная будущее не остановил стремления к тому, что делается. Ибо, что человечество уклонится от добра, это знал Тот, Кто все содержит силой прозорливости и наравне с прошедшим видит будущее. Но, как видел Он уклонение, так разумел и воззвание человека снова к добру. Поэтому что было лучше? Вовсе ли не приводить в бытие нашего рода, так как предвидел, что в будущем погрешит против прекрасного, или, приведя в бытие, и заболевший наш род снова воззвать в первоначальную благодать? По причине же телесных страданий, необходимо постигающих нас по скоротечности естества, именовать Бога творцом зол или вовсе не признавать Его создателем человека, чтобы не мог быть почитаем виновником того, что причиняет нам мучение, – это знак крайнего малодушия в оценивающих добро и зло чувством, которые не знают, что по естеству добро только то, чего не касается чувство, а зло – одно только отчуждение от добра. Различать же добро и зло по трудам и удовольствиям свойственно естеству бессловесному; у бессловесных уразумение истинно хорошего не имеет места, потому что непричастны они ума и мысли.

А что человек есть прекрасное Божие дело и приведенное в бытие для более еще прекрасного, это явно не только из сказанного, но и из тысячи других свидетельств, которых множество по их бесчисленности обойдем молчанием. Наименовав же Бога Творцом человека, не забыли мы, о чем рассуждали вначале, обращаясь к эллинам, где нами было доказано, что Божие Слово, как самосущное и ипостасное, вместе есть и Бог, и Слово, сообъемлющее всю творческую силу; лучше сказать, Оно – Сама эта сила, имеет стремление ко всякому делу доброму, приводит в исполнение все, чего ни пожелает, потому что Его хотению сопутствует сила; Его изволение и дело есть жизнь существ; Им приведен в жизнь и человек, богоподобно украшенный всеми достоинствами. Поскольку же по естеству неизменно только то, что не как сотворенное имеет бытие, а что несозданным естеством произведено из несуществующего, то, прямо начав бытие превращением, всегда продолжает изменяться, будет ли оно поступать согласно с естеством, когда изменение направлено непрестанно к лучшему, или совратится с прямого пути, когда последует движение в противоположную сторону. Итак, поскольку к созданным принадлежит и человек, то переменчивость естества поползнулась у него в противоположную сторону. А как однократное удаление от благ последовательно вводит все виды зол, так что отвращением от жизни введена смерть, с оскудением света произошла тьма, по отсутствии добродетели она замещена пороком, и по отсутствии какого-либо из благ занято его место в списке противоположным, то человека, в такие и подобные бедствия впадшего по неразумию (невозможно было и сохранить благоразумие отвратившемуся от благоразумия и восхотеть чего-либо мудрого удалившемуся от мудрости), кому должно было снова воззвать к первоначальной благодати? Кому приличествовало исправление падшего, или воззвание погибшего, или руководство заблудшего? Кому другому, конечно, как не Господу естества?! Ибо одному только Давшему жизнь вначале возможно и вместе прилично было воззвать и жизнь погибающую. Это-то и слышим в таинстве истины научаемые, что Бог сотворил человека вначале и спас его, когда тот пал.

Глава 9

Но касательно изложенного доселе возражающий, смотря на связь речи, согласится, может быть, с учением, потому что в сказанном, повидимому, пет ничего чуждого боголепному образу мыслей. Но не с таким расположением примет, что следует далее и чем наиболее усиливается таинство истины. Человеческое рождение, возрастание от младенчества до совершеннолетия, вкушение, питие, утомление, сон, печаль, слезы, оклеветание, судилище, крест, смерть, положение во гроб – все это, входя в состав таинства, ослабляет как-то веру людей низкого образа мыслей, так что они вследствие сказанного прежде не принимают и того, что говорится впоследствии. Не допускается и боголепная мысль о воскресении из мертвых по неприличию понятия о смерти. Но думаю, что, освободив несколько помысл от плотской дебелости, должно наперед уразуметь о хорошем и нехорошем, что это такое само по себе и по каким признакам понимается то и другое. Ибо никто из людей рассудительных, конечно, не станет противоречить, что по природе одно только из всего постыдно, именно порочная страсть; в чем же пет порока, то чуждо всякого срама. А, к чему не примешано ничего противоположного, то, без сомнения, принадлежит к числу хорошего, и истинно хорошее не имеет примеси противоположного. Все же, что усматривается в области хорошего, боголепно. Поэтому пусть или докажут, что рождение, воспитание, возрастание, постепенное усовершенствование естества, испытание смерти, возвращение от смерти суть пороки; или если соглашаются, что исчисленное не принадлежит к порокам, то по необходимости признают, что чуждое порока нимало не постыдно. Когда же доказано, что, без сомнения, это хорошо, не жалки ли но своему неразумию утверждающие, будто бы хорошее не боголепно?

Глава 10

Но скажут: естество человеческое мало и ограниченно, а Божество беспредельно – как же беспредельное может быть объято атомом? Но кто говорит, будто бы ограниченностью плоти как бы сосудом каким объята беспредельность Божества? И во время нашей жизни духовное естество не бывает заключено внутри пределов плоти. Напротив того, телесный объем ограничивается собственными частями, а душа движениями мысли свободно простирается по всей твари, возносясь до небес, погружаясь и в бездны, проходя всю широту Вселенной, с пытливостью ума проникая в подземелья, а нередко касается мыслью и небесных чудес, не тяготясь бременем тела. Если же душа человека, необходимостью естества соединенная с телом, свободно бывает всюду, то какая необходимость утверждать, будто бы Божество стесняется естеством плоти, и по доступным нашему разумению примерам не составить о Божественном домостроительстве какой-либо приличной догадки? Как в светильнике усматривается огонь, объявший собою подложенное вещество, и Слово различает огонь на веществе и вещество, воспламеняющее огонь, на самом же деле нельзя, отделив это одно от другого, показать пламень сам по себе, в отдельности от вещества, напротив того, и пламень и вещество составляют из себя одно: так (в этом примере никто да не принимает в рассмотрение истребительную силу огня, а напротив того, взяв в образе одно то, что прилично, да отринет несвойственное и несоответственное), подобно тому что пламя, как видим, зависит от подложенного вещества и не заключается в веществе, что препятствует, представив себе единение и сближение Божеского естества с человечеством, и при сближении этом сохранить боголепную мысль, уверовав, что Божество, хотя было и в человеке, не подлежало никакому ограничению?

Глава 11

Если же спрашиваешь: как Божество соединяется с человечеством? – то смотри, прежде следует тебя спросить: какое сродство у души с плотью? Если же неизвестен способ соединения души твоей с телом, то, конечно, не должно тебе думать, чтобы и то стало доступно твоему постижению. Но, как здесь и уверены мы, что душа есть нечто иное с телом, потому что плоть, разъединенная с душой, делается мертвой и бездейственной и не знаем способа соединения, так и там, хотя признаем, что естество Божеское велелепно отличается от естества смертного и скоротечного, однако же невместимо для нас уразумение способа, каким Божество соединяется с человечеством. Напротив того, что Бог родился в естестве человека, не сомневаемся в этом но причине повествуемых чудес, но отказываемся исследовать, как родился, потому что это выше доступного помыслам. Ибо веруя, что всякое телесное и умственное бытие осуществлено естеством бесплотным и несозданным, вместе с верой в это не входим в исследование, из чего и как осуществлено. Но принимая, что приведено в бытие, оставляем неизведанным тот способ, каким составилась Вселенная, как вовсе несказанный и неизъяснимый.

Глава 12

А кто требует доказательств того, что Бог явился нам во плоти, пусть обратит взор на силу. Ибо и вообще, что есть Бог, на это едва ли имеет кто другое доказательство при свидетельстве дел. Поэтому как, взирая на Вселенную, рассматривая законы домостроительства в мире, благодеяния, свыше оказываемые нашей жизни, понимаем, что выше всего есть некая сила, которая творит совершающееся и охраняет существа, – так и в рассуждении явившегося нам во плоти Бога достаточным доказательством Божественного пришествия признаем многодейственные чудеса, в описанных делах открыв все, чем отличается естество Божие. Божие дело – оживотворять людей; Божие дело – охранять существа промыслом; Божие дело – подавать пищу и питье получившим в удел плотскую жизнь; Божие дело – благодетельствовать нуждающемуся; Божие дело – истощенное немощью естество снова возвратить в себя здравием; Божие дело – равно обладать всей тварью: землей, морем, воздухом, надвоздушными пространствами; Божие дело – на все иметь довлеющую силу, и прежде всего быть сильнее смерти и тления. Поэтому если бы в сказании о воплотившемся Боге недоставало чего-либо из этого, то чуждые нашей веры по праву отвергали бы наше таинство. А если все, из чего составляется понятие о Боге, усматривается в сказаниях о Нем, что препятствует вере?

Глава 13

Но говорят: рождение и смерть свойственны естеству плотскому. И я говорю то же. Но, что прежде рождения и что после смерти, в том нет ничего общего с нашим естеством. Ибо, взирая на оба предела человеческой жизни, с чего начинаем и чем оканчиваем? Человек, начав бытие страданием, страданием и довершает. А там и рождение началось не страстью, и смерть кончилась не страданием, ибо и рождению не предшествовало чувство удовольствия, и за смертью не последовало тление. Не веришь ты чуду? Радуюсь этому неверию. Тем самым, что рассказываемое тебе почитаешь превышающим веру, признаешь, конечно, что чудеса эти сверхъестественны. Поэтому доказательством божественности Явившегося да будет тебе само то, что проповедь сообщает не события естественные. А если бы повествуемое о Христе заключалось в пределах естества, то где было бы Божественное? Если же слово превышает естество, само то, чему не веришь, для тебя доказательство, что проповедуемый есть Бог. Человек рождается от супружеской четы, а по смерти предается тлению. Если бы проповедь заключала в себе это, то, конечно, не подумал бы ты, что тот, в ком засвидетельствованы отличительные свойства нашего естества, есть Бог. Поскольку же слышишь, что, хотя Он родился, однако же и способом рождения, и тем, что не допустил до себя изменения через тление, выступил из общих с естеством нашим пределов, то вследствие этого хорошо будет обратить неверие на другое: не почитать Его одним из видимых в природе человеком. Кто не верит, что таковой есть человек, тот по всей необходимости приведен будет к вере, что Он есть Бог. Ибо повествовавший, что Он родился, повествовал вместе, что и родился так именно. Поэтому если вследствие сказанного верно, что Он родился, то по этому же самому, конечно, вероятно и то, что родился именно так. Ибо сказавший о рождении присовокупил, что родился от Девы. И упомянувший о смерти засвидетельствовал и о воскресении по смерти. Поэтому если по слышимому допускаешь, что родился и умер, то по тому же самому допустишь, конечно, что и рождение и смерть Его изъяты от страдания. Но это выше естества, следовательно, не в пределах естества, конечно, и Тот, Кто оказывается родившимся сверхъестественно.

Глава 14

Поэтому какая же, говорят, была причина Божеству снизойти до такого унижения, при котором колеблется вера, недоумевая, точно ли Бог – существо невместимое, недомыслимое, неизглаголанное, превышающее всякую славу и всякое величие, соединяется с малоценной оболочкой естества человеческого, так что и высокие Его действия уничижаются этим соединением с ничтожным?

Глава 15

Не затрудняемся дать на это боголепный ответ. Спрашиваешь о причине, по которой Бог родился среди людей? Если отнимешь от жизни оказанные свыше благодеяния, то не в состоянии будешь сказать, почему познаешь Божество. Ибо из того, что испытываем, познаем Благодетеля; имея перед глазами совершающееся, по нему заключаем о естестве действующего. Поэтому если особый признак естества Божия есть человеколюбие, то имеешь ответ на предложенный тобою вопрос, имеешь причину явления Божия среди людей. Немоществовавшее наше естество возымело нужду во врачующем; человек, подвергшийся падению, возымел нужду в подъемлющем; уклонившийся от жизни возымел нужду в оживотворяющем; удалившийся от причастия блага возымел нужду в возводящем ко благу; заключенному во тьме стало нужно пришествие света; пленник ощутил потребность в искупителе, узник – в защитнике, содержимый под игом рабства – в освободителе. Неужели этого было мало и недостойно того, чтобы преклонить Бога снизойти для посещения естества человеческого, когда человечество было в таком жалком положении?! Но можно было, говорят, и человеку оказать благодеяние, и Богу пребыть нестраждущим, ибо по изволению своему Создавший Вселенную и единым движением воли Осуществивший несуществующее, почему и человека не вводит полномочной некоей и Божественною властью, похитив у сопротивной силы, в первоначальное состояние, если то Ему угодно, но идет дальними обходами, облекаясь в телесное естество, вступая в жизнь посредством рождения, переходя по порядку все возрасты, потом вкушая смерть и, таким образом, достигая цели Воскресением собственного Своего тела, как будто невозможно Ему было, пребывая на высоте Божественной славы, спасти человека Своим повелением, оставив в стороне такие околичности? Поэтому необходимо, чтобы и таким возражениям противопоставили мы истину, и ничто не препятствовало вере пытливо исследующих таинственное учение. Итак, рассмотрим сперва (что отчасти исследовано уже и выше) стоящее в противоположность добродетели. Как свету тьма и жизни смерть, так, очевидно, добродетели противоположен порок, а не другое что кроме пего. Как из множества усматриваемых в творении существ ничто другое не состоит в противоположности свету и жизни: ни камень, ни дерево, ни вода, ни человек, ни какое-либо иное существо, кроме того, что собственно почитается противоположным, каковы тьма и смерть, – так и в рассуждении добродетели никто не скажет, что какую-либо тварь, кроме понятия порока, разумеет ей противоположной. Поэтому если бы учение наше утверждало, что Божество рождено порочно, то возражающий имел бы случай нападать на веру нашу, так как о Божием естестве думаем несообразное и несходное. Ибо непозволительно утверждать, будто бы истинная премудрость, благость, нетление (и если еще есть какое высокое понятие и именование) впадает в противоположное. Итак, если истинная добродетель есть Бог, а добродетели противоположно не естество какое, но порок, Бог же рождается не в пороке, но в естестве человеческом; и одно только неприлично и постыдно – порочная страсть, в которой Бог и не был, и быть по естеству Своему не может, то почему стыдятся этого исповедания, что Бог соединился с естеством человеческим, когда в составе человека относительно к добродетели не усматривается ничего противного? Ибо ни дар слова, ни дар разума, ни способность приобретать познания, ни другое что этому подобное, составляющее особенность человеческой сущности, не противны понятию добродетели.

Глава 16

Но самая изменчивость нашего тела, говорят, есть страдательное состояние, и, кто в теле, тот бывает в страдании, но Божество бесстрастно. Следовательно, странно это понятие о Боге, если только утверждают, что бесстрастный по естеству входит в общение со страданием. Но и на это воспользуемся опять тем же ответом, что страдательным состоянием иное называется в собственном смысле, а иное – по неточному словоупотреблению. Что касается свободного произволения и от добродетели обращает к пороку, то подлинно есть страдание; все же, что в естестве усматривается переходным, идущим особой последовательностью, то в более собственном смысле можно назвать скорее делом, нежели страданием. Таковы, например, рождение, возрастание, поддержание тела посредством притекающей и извергаемой пищи, стечение в теле стихий и опять разложение сложившегося и переход в сродное. Чего же, по сказанию нашего таинства, коснулось Божество? Собственно ли так называемого страдательного состояния, которое есть порок, или естественного движения? Если бы в учении утверждалось, что Божество допустило до себя недозволенное, то должно было бы бежать от такого нелепого догмата, как не предлагающего о Божием естестве ничего здравого. Если же говорит, что Бог коснулся нашего естества, и первое бытие и особое существование которого возымели начало от Бога, то в чем погрешает проповедь против боголепного образа мыслей, когда в понятиях о Боге не входит в веру никакого страдательного расположения? Ибо не говорим, что врач подвергается страданию, когда врачует страждущего, – напротив того, ухаживающий за больным, хотя и касается недуга, сам остается свободен от страдания. Если рождение само по себе не есть страдание, то и жизнь никто не назовет страданием. Напротив того, к человеческому рождению приводит сладострастие и стремление живых к пороку – это есть недуг естества. Но таинство говорит, что Божество чисто от того и другого. Поэтому если рождение чуждо сластолюбию и жизнь – пороку, то какое остается страдание, в котором бы, но словам таинства благочестия, имел общение Бог? Но если страданием назовет кто разлучение тела и души, то справедливо было бы прежде наименовать так соединение обоих. Ибо если расторжение соединенных есть страдание, то и сопряжение разъединенных может быть страданием, потому что и в сочетании раздельных и в разделении состоявших в связи представляется некое движение. Поэтому, чем именуется последнее движение, тем надлежит называть и предшествующее. Если же первое движение, которое именуем рождением, названо будет страданием, то страданием же должно назвать и то, которым разрешается соединение тела и души. Но о Боге говорим, что был Он в том и другом движении нашего естества – и в том, которым душа соединяется с телом, и в том, которым тело разлучается с душой. А о человеческом составе, по причине неизреченного и невыразимого этого срастворения, смешанного в рассуждении того и другого, т. е. чувственного и духовного, предусмотрено то, что единение однократно соединенных, разумею душу и тело, продолжается и навсегда. Ибо, когда естество наше, следуя свойственному для него порядку и в Воплотившемся подвигнуто было к разделению души и тела как бы липким каким составом, разумею Божественную силу, снова сопряг Он разделенное, приведя расторгнутое в неразрывное единение. И это есть воскресение – того, что прежде было сопряжено и по разложении взаимно соединяется, возвращение в неразлагаемое единение, чтобы человечеству возвратилась первоначальная благодать и снова вступили мы в вечную жизнь, когда примешавшийся к естеству порок по причине разложения нашего состава исчезает в нас, как бывает это с жидкостью, которая, когда сосуд с ней разбит, не будучи ограждаема ничем, разливается и пропадает. Но, как начало смерти, происшедши в одном, перешло на весь человеческий род, таким же образом и начало воскресения через Единого распростирается на все человечество. Кто воспринятую Им душу снова соединил с собственным Своим телом той силой Своей, которая при первом составлении срастворена была и с телом и с душой, Тот неким более общим способом соединил духовную сущность с чувственной, начало по порядку успешно сведя с концом. Ибо когда в воспринятом Им на Себя человеческом составе по разрешении душа снова возвратилась в тело, тогда соединение разделенного, как от некоего начала, в возможности равно переходит на весь человеческий род. И это есть таинство домостроительства Божия о человеке и воскресения из мертвых. Хотя смертью разлучается душа с телом и не нарушается необходимый порядок естества, однако же Бог воскресением снова сводит их между собой, чтобы послужить для них разграничительным пределом того и другого, и смерти и жизни, когда, как в Себе самом составит разделенное смертью естество, так и Сам соделается началом соединения разделенного.

Глава 17

Но не решено еще сделанное нам возражение, скажет иной, в сказанном же находит для себя большую силу предлагаемое нам неверными. Ибо если, как показало слово, во Христе столько силы, что в Его власти низложение смерти и вшествие жизни, то почему не волей единой производит желаемое, но околичным путем совершает наше спасение: рождается, воспитывается, испытанием смерти спасает человека? Можно Ему было и не подвергаться этому и спасти нас. На такое замечание людям благомыслящим достаточно сказать в ответ, что больные не предписывают врачам, как ухаживать за ними, и с благодетелями не входят в состязание о роде лечения, не говорят, почему врачующий прикоснулся к страждущему члену и для прекращения болезни придумал такое средство, когда нужно было другое; напротив того, взирая на конец благодеяния, с благодарностью принимают благотворение. Но поскольку, как говорит Пророк, множество благости Божией доставляет сокровенную пользу (Пс.30:20) и еще не усматривается ясно в настоящей жизни (а если бы ожидаемое было перед очами, то не имело бы силы все то, что говорят вопреки неверные; теперь же усматриваемое ныне одной верой ожидает грядущих веков, чтобы стать для них откровенным), то необходимо какими-либо умозаключениями изыскать по возможности решение предложенного вопроса, подобное предшествовавшим.

Глава 18

Уверовавшим, что Бог приходил в мир, напрасно, может быть, и порицать это пришествие, будто оно совершено не премудро и не лучшим каким способом. Ибо для тех, которые не слишком упорствуют против истины, немаловажным доказательством Божия пришествия служит явленное прежде будущей жизни в настоящем веке, разумею свидетельство самих событий. Кто не знает, как все части Вселенной наполняла демонская прелесть, посредством идолопоклонства возобладав людскою жизнью, как всем пародам в мире обратилось в закон в идолах служить демонам закланием в жертву животных и принесением на жертвенники мерзостей? Но с тех пор, как, по слову апостола, явися благодать Божия спасительная всем человеком (2Тим.2:11), пришедшая в естестве человеческом, все, как дым, обратилось в ничто, почему прекратились неистовства прорицалищ и провещаний, уничтожились ежегодные празднества и кровавые скверны гекатомб; у многих пародов вовсе не стало храмов, притворов, капищ, жертвенников и всего другого, что служителями идолов направляемо было к обольщению себя самих и использующих это, так что во многих местах и не помнят, бывало ли когда это; по всей же Вселенной воздвигнуты вместо этого во имя Христово храмы и жертвенники, везде досточестное и бескровное священнодействие и высокое любомудрие, более делом, нежели словом преспевающее, небрежение о телесной жизни и презрение к смерти, какое явно показали принуждаемые гонителями отступить от веры, в ничто вменив телесные уязвления и осуждение на смерть, чему, конечно, не подвергли бы себя, если бы не имели ясного и несомненного доказательства о Божием пришествии. То же самое достаточно сказать иудеям в знамение, что пришедший – Тот, в Кого они не веруют, потому что до Христова Богоявления славна была у них столица царей в Иерусалиме, знаменит его храм, законны ежегодные жертвы и все, что для таинников, способных уразумевать, подробно изложено законом в загадках, согласно с узаконенным у них изначала служением благочестия, было дотоле невозбранно. Но как увидели Ожидаемого, о Котором наперед научены были и пророками и законом, и вере в Явившегося предпочли исполненное заблуждений суеверие, которое худо отринув, хранили речения закона, служа более но обычаю, нежели по разуму, – то после этого явившейся благодати они не приняли и что было досточестного в их богослужении, то осталось в одних только рассказах об этом; храма не узнаешь и по следам; славный этот град оставлен в развалинах; не остается у иудеев ничего из узаконенного в древности – напротив того, и само досточтимое ими в Иерусалиме место по повелению властвующих сделалось для них недоступным.

Глава 19

Впрочем, поскольку все это ни эллинствующим, ни главным преподавателям иудейских учений не кажется составляющим признаков Божия пришествия, то хорошо будет особо повести речь и о сделанных возражениях, почему естество Божие соединяется с нашим, самим собою спасая человечество, а не повелением совершая предположенное? Поэтому какое же может быть у нас начало, которое бы последовательно речь нашу привело к поставленной цели? Какое, кроме этого изложить кратко благочестивые понятия о Боге?

Глава 20

Итак, по признанию всех, должно веровать, что Бог не только могущественен, но и справедлив, благ, премудр, имеет все, что разум относит к наилучшему. Поэтому при настоящем домостроительстве следует не того хотеть, чтобы в совершающемся одно из боголепных свойств обнаруживалось, а другое пет. Ибо вообще никакое из высоких этих именований само но себе, по одиночке, в отдельности от других, не есть добродетель. И доброе, если не сопряжено со справедливым, премудрым, могущественным, не есть действительно доброе, потому что несправедливое, непремудрое или немогущественное не есть доброе. И могущество, отделенное от справедливого и премудрого, не представляется добродетелью, потому что такой род могущества есть зверский и насильственный. А также сказать должно и о прочем: если мудрое выступит из пределов справедливого или если справедливое не будет вместе с могущественным и добрым, то подобное этому иной скорее наименует в собственном смысле пороком. Ибо почему кто-либо причислит к добру то, чему недостает совершенства? Если же во мнениях о Боге надлежит стекаться всем совершенствам, то посмотрим, домостроительство Божие о человеке имеет ли недостаток в каком-либо из боголепных понятий? В Боге, конечно, ищем мы знаков благости. Возможно ли какое-то более явственное свидетельство доброты, чем это – сделать своим бежавшего на противную сторону, и естеству постоянному, неизменному в добре, не согласоваться в действиях с изменчивостью человеческого произволения? Бог не пришел бы, как говорит Давид, во еже спасти нас (Пс.79:3), если бы не благость вложила такое намерение. Но и благость этого намерения не принесла бы пользы, если бы не премудрость делала человеколюбие действенным. Ибо что до тех, которые в болезненном состоянии, то многим, может быть, хотелось бы, чтобы больной не страдал. Но это доброе изволение те только приводят в исполнение над больными, которым в исцелении больного содействует какая-то сила искусства. Итак, с благостью, без всякого сомнения, должна быть сопряжена мудрость. Каким же образом в совершившемся вместе с благостью оказывается и мудрость? Таким, что доброе видим не в одном только намерении. Ибо как намерение сделалось бы явным, не будучи обнаружено событиями? Дела же, последовательно происходящие в какой-либо связи и в порядке, показывают премудрость и искусство Божия домостроительства. А как, по сказанному прежде, мудрость, сопряженная со справедливостью, без сомнения, делается добродетелью (взятая же в отдельности, сама по себе не останется и благостью), то в учении о домостроительстве спасения человеческого хорошо будет рассматривать во взаимной связи два свойства – разумею премудрость и справедливость.

Глава 21

Поэтому какая справедливость? Помним, без сомнения, сказанное, как следовало, в начале слова, а именно что человек устроен по подобию Божия естества, сохраняя в себе это подобие Божеству и в прочих добрых качествах, и в свободе произволения, но будучи, по необходимости, естества изменчивого. Ибо, кто начало бытия имеет через изменение, тому невозможно, конечно, не быть изменчивым, потому что сам переход из небытия в бытие есть некое изменение, при котором неосуществленное Божией силой преложено в сущность. И по другой причине в человеке необходимо оказывается изменчивость по тому самому, что человек был подобием естества Божия, а уподобляемое, если бы не имело какой-либо инаковости, конечно, было бы тождественно с тем, чему уподобляется. Поэтому, так как инаковость с Первообразом созданного по образу состоит в том, что Первообраз по естеству неизменен, а образ не таков, напротив же того, по изложенной причине и осуществился через изменение, и изменяется, конечно, по тому самому, что есть подобие, а изменение есть движение, непрестанно простирающееся из одного состояния, в каком вещь находится, в другое, – то два есть вида такого движения: одно совершается всегда к добру, в нем поступление вперед не имеет остановки, потому что не достигается предел пути; другое противоположно, в том его и состоятельность, что не бывает состоятельным, потому что противление добру, как сказано прежде, в таком же смысле отличается от добра, в каком не существующее называем отличным от существующего и небытие от бытия. Итак, поскольку по удопревратному и изменчивому стремлению и движению невозможно естеству в самом себе пребывать неподвижным, то к чему-либо непременно устремляется произволение, естественно вовлекаемое в движение пожеланием лучшего. Но иное действительно хорошо по естеству, а иное не таково и прикрашено каким-то признаком хорошего. Решать это поставлен внутри нас ум, и нам предстоит или улучить действительно хорошее, или, отвратившись от него, по какому-либо обману видимостью увлечься в противоположное, как нечто подобное, по сказанию народной басни, случилось с псом, который, увидев в воде отражение того, что нес он во рту, бросил настоящую пищу, разинув же пасть, чтобы схватить подобие пищи, остался голодным.

Глава 22

Итак, поскольку ум, ошибившись в пожелании подлинного добра, уклонился к тому, что не существует, лестью худого советника и изобретателя порока убежденный, будто бы хорошо то, что противоположно хорошему, ибо лесть не подействовала бы, если бы на уде порока не был наподобие наживки нацеплен призрак хорошего, – итак, поскольку человек добровольно подвергся этому бедствию, но сластолюбию подчинив себя врагу жизни, то требуй от меня понемногу всего, что приличествует понятиям о Боге: благость, правда, могущество, нетление и если чем еще означается совершенство. Бог, как благой, исполняется милосердия к падшему и, как премудрый, знает способ, как возвратить; делом же мудрости был и суд справедливости, ибо истинной справедливости никто не припишет неблагоразумию. Поэтому что же в этом справедливо? То, что против овладевшего нами не употреблено никакого насильственного полновластия, и по преизбытку силы Восхитивший нас у владеющего не оставил поработившему человека сластолюбием никакого повода к оправданию. Так, отдавшие свободу свою за деньги – рабы купивших, сделавшиеся продавцами самих себя, и ни им самим, ни другому кому не позволительно провозглашать их свободу, хотя бы продавшие себя на это бедствие были люди и благородного происхождения. Да и если кто, радея о проданном, употребит насилие против купившего, то, самовластно отнимая приобретенного в собственность законно, почтен будет несправедливым. Но, если угодно, снова купить такого никакой закон не воспрещает.

Глава 23

Поскольку мы себя таким же образом добровольно продали, то освобождающему нас по благости снова должно было изобрести не насильственный, но справедливый способ возвращения. А этот способ таков: войти в сделку с владеющим, чтобы взял, какую пожелает, цепу за обладаемого. Поэтому что же, как вероятно, лучше было владеющему избрать и взять? По ходу дела можно составить некоторую догадку о его пожелании, а потом ясны для нас будут признаки искомого. Итак, кто по причине, представленной в начале этого сочинения, завистью к благоденствующему закрыл глаза для добра и в себе породил мрак порока и заболел началом и основанием наклонности к худому и как бы матерью прочих пороков – любоначалием, тот обменял ли бы на что обладаемого, кроме чего-либо очевидно высшего и большего, чтобы полнее удовлетворить в себе страсти кичливости, за меньшее получая большее вознаграждение? Но в повествуемом от века ни в чем не знал ничего подобного тому, что усматривал в видимом тогда, в безмужнем чревоношении и нерастленном рождении, в девственных сосцах, в голосах невидимых существ, свыше свидетельствующих о сверхъестественном достоинстве, в исцелении естественных недугов, совершаемом Им без каких-либо средств, а одним только словом и устремлением воли, в возвращении умерших к жизни, в устрашении демонов, во власти над воздушными волнениями, в хождении по морю, между тем как пучина не делится на две части и не обнажает дна проходящим подобно тому, что было в чудотворении Моисеевом, но поверхность воды сверху обращается в сушу под стопою и с надежной упругостью поддерживает след, в раздаянии пищи какого угодно количества, в обильных угощениях среди пустыни для многих тысяч учреждаемых, которым не небо дождит манну, не земля, из собственного своего естества уготовляя пищу, доставляет удовлетворяющее потребности, но из таинственных сокровищниц Божией силы исходит щедрость, готовый хлеб, возделываемый руками прислуживающих и умножаемый насыщением ядущих, и услаждение рыбами, не морем принесенными на их потребу, но Тем, Кто и самый род рыб посеял в море. И кто опишет по порядку одно за другим евангельские чудеса? Эту-то силу усматривая в Нем, враг видел, что предлагаемое ему в обмен больше того, чем обладает. Поэтому Его избирает стать ценой за содержимых под стражей смерти. Но врагу невозможно было воззреть на непокрытый ничем образ Божий, не увидев в нем какой-либо части той плоти, которую покорил уже себе грехом. Поэтому Божество прикрывает себя плотью, чтобы враг, взирая на знакомое и сродное ему, не ужасался приближения преизбыточествующей силы и, приметив, что сила незаметно более и более проявляется в чудесах, признал для себя явившееся более вожделенным, нежели страшным. Видишь, как благость сопрягается со справедливостью и премудрость не отделяется от них. Примыслить, чтобы Божественная сила соделалась доступной но причине телесного покрова, и домостроительству о нас не воспрепятствовал страх высокого явления – это, без сомнения, служит доказательством вместе и благости, и премудрости, и справедливости. Ибо пожелать спасти есть свидетельство благости; соделаться же искупительной ценой за обладаемого другим показывает справедливость и примышлением недоступное для врага сделать доступным – есть доказательство высочайшей премудрости.

Глава 24

Но внимательно следовавшему за порядком сказанного естественно спросить, где же усматривается в сказанном могущество Божества, где нетление Божественной силы? Потому, чтобы и это сделалось ясным, рассмотрим последствия таинства, в которых более всего показывается срастворенное с человеколюбием могущество. Итак, во-первых, само то, что всемогущее естество смогло снизойти до низости человечества, служит большим доказательством могущества, нежели великие и сверхъестественные чудеса. Если Божественной силой совершается что-либо великое и высокое, то это как-то естественно и последовательно. И нисколько не оказывается странным для слуха, если сказать, что всякая тварь в мире и все, что умопредставляется вне видимого, составлены Божественным могуществом, осуществлены Божией волей, как ей благоугодно. А снисхождение к уничиженному есть некий преизбыток силы, не встречающей ни малейшего препятствия в сверхъестественном. Ибо, как сущности огня свойственно стремление вверх и никто не почтет достойным удивления, что с пламенем делается естественно, а если кто увидит, что пламень течет вниз, подобно тяжелым телам, то подобное этому вменяется в чудо, каким образом огонь остается огнем и в образе движения отступает от естества, стремясь вниз, – так и Божественное, все превосходящее могущество не столько показывает величие небес, сияние светил, благоустройство Вселенной, непрестанное домостроительство существ, сколько снисхождение к немощи нашего естества. Как высокое усматривается в уничиженном и высота не уничижается? Как Божество, соединившись с человеческим естеством, и последним делается, и первым пребывает? Ибо, по сказанному прежде, сопротивная сила не имела возможности стать в общение с явно присутствующим Богом и перенести ничем не прикрытое Его явление. Поэтому, чтобы требующему за нас выкупа можно было взять таковой, Божество сокрылось под завесой нашего естества, и враг, как жадная рыба, вместе с приманкой плоти проглотил крючок Божества, а таким образом по водворении жизни на место смерти и по явлении света на место тьмы уничтожилось представляющееся противоположным свету и жизни. Ибо нет возможности и тьме оставаться в присутствии света и быть смерти, когда действует жизнь. Итак, вкратце повторив весь ход таинства, мы совершенно оправдаем Божественное домостроительство перед обвиняющими за то, что Божество не само собою совершает спасение человеческое. Ибо во всем о Божестве должны иметь боголепные понятия, не разуметь о нем иное высоко и не низводить иного из боголепного достоинства, но веровать, что в рассуждении Бога непременно имеет место всякая высокая и благочестивая мысль, по связи завися одна от другой. Итак, доказано, что благость, премудрость, справедливость, могущество, недоступность тлению – все открывается в понятии домостроительства о нас. Благость постигается в произволении спасти погибшего. Премудрость и справедливость показаны в способе нашего спасения. А могущество видно в том, что стал Он в подобии человеческом, в уничиженном виде нашего естества и смерти подал о Себе надежду, будто бы она в силах по подобию людей овладеть Им; по, будучи в ее власти, совершил то, что свойственно Ему по Божеству; свойственно же свету уничтожение тьмы, а жизни – истребление смерти. Итак, поскольку, совратившись с правого пути, в самом начале уклонились мы от жизни и вовлечены были в смерть, то научаемся ли чему невероятному из таинства, если постигают оскверненных грехом чистота, умерших жизнь, заблудших путеводство, так что и скверна очищается, и заблуждение исправляется, и умершее возвращается в жизнь?

Глава 25

А что в естестве нашем пребывало Божество, это не крайне малодушным, наблюдающим сущее, нимало не дает основания находить то странным. Ибо кто такой по душе младенец, который, смотря на Вселенную, не верит, что во всякой вещи есть Божество, проникающее и объемлющее ее и в ней пребывающее? Ибо все зависит от Сущего и ничему невозможно быть, имея бытие не в Сущем. Поэтому если все в Божестве и Оно во всем, то чего стыдятся в домостроительстве таинства научающего, что среди людей пребывал Бог, о Котором веруют, что Он и теперь не вне людей? Ибо, хотя способ присутствия Божия в нас неодинаков с тем, однако же что Бог в нас, равно признается и ныне и тогда. Как теперь в нас пребывает Содержащий естество в бытии, так тогда вступил в единение с нашим, чтобы оно соединением с Божественным стало Божественно, изъято от смерти, избавлено от мучительства сопротивника. Ибо Его возвращение от смерти и для смертного рода делается началом возвращения в жизнь бессмертную.

Глава 26

Но иной, может быть, при исследовании этой справедливости, усматриваемой в этом домостроительстве, и премудрости, приходит к мысли, что в таком способе примышлен за нас Богом некий обман. Ибо, что Бог, неузнанный врагом, не откровенным Божеством, но сокрытым под естеством человеческим, входит к обладающему, это, некоторым образом, есть некий обман и обольщение, так как обманывающим свойственно надежды тех, против кого злоумышляют, обращать на одно, а делать не то, на что они надеялись. Но, у кого перед очами истина, тот согласится, что это-то всего наиболее свойственно справедливости и премудрости. Ибо дело справедливости – воздавать каждому по достоинству, а дело премудрости – и не нарушать справедливости, и доброй цели человеколюбия не разлучать с правдивым судом, но то и другое благоискусно сопрягать между собою, по справедливости воздавая, что чего достойно, а по благости не отступая от цели человеколюбия. Итак, посмотрим, не усматриваются ли в совершившемся оба эти качества. Ибо воздаяние по достоинству, которым вводится в обман обманщик, показывает справедливость. А цель совершаемого делается свидетельством благости действующего. Справедливости свойственно воздавать каждому тем, чему кто прежде положил начала и причины, как и земля воздает плоды по роду вложенных в нее семян. А премудрости свойственно в способе воздаяния подобным не отступать от лучшего. Ибо, как злоумышляющий на жизнь и исцеляющий подвергшегося злоумышлению одинаково примешивают к нище состав, только один примешивает яд, а другой врачевство от яда, и способ врачевания нимало не вредит цели благодеяния, и хотя обоими примешивается состав в пищу, по, обращая внимание на цель, одного хвалим, а на другого негодуем, – так и здесь по закону справедливости обманщик воспринимает то, чему семена вложил по собственному произволению, потому что обманувший человека приманкой удовольствия и сам обманывается человеческим видом. В цели же соделанного есть перемена к лучшему. Ибо один употребил обман к растлению естества, а справедливый, вместе благой и премудрый, измышлением обмана воспользовался ко спасению растленного, благодетельствуя тем не только погибшему, но и самому причинившему нашу погибель. Ибо от приближения смерти к жизни, тьмы к свету, тления к нетлению происходит уничтожение и превращение в ничто худшего, польза же от этого для очищаемого. Ибо, как по примеси малоценного вещества к золоту обрабатывающие его, все чуждое и негодное истребляя обращением в пищу огню, драгоценнейшее вещество снова приводят в естественный ему блеск, и не без труда, правда, совершается это отделение, потому что в продолжение некоторого времени истребительной силой огня уничтожается примесь, по крайней мере служит неким уврачеванием золоту истощение в нем бывшего в ущерб его доброте, – таким точно образом, когда смерть, тление, тьма и, ежели есть какое еще порождение порока, возникли у изобретателя зла, приближение Божественной силы, подобно огню, произведя уничтожение противоестественного, оказывает естеству благодеяние нетлением, хотя и трудно такое разделение. Поэтому и самому противнику, если бы восчувствовал он благодеяние, не показалось бы сомнительным, что совершенное справедливо и спасительно. Как ныне те, кому во время лечения делают порезы и прижигания, негодуют на врачей, мучимые болью от резания, но, если от этого выздоравливают и болезненное ощущение прижигания пройдет, то принесут благодарение совершившим над ними это врачевание, – таким точно образом, когда по истечении долгого времени изъято будет из естества зло, ныне к ним примешанное и сроднившееся с ними, поскольку совершится восстановление пребывающих ныне во зле в первоначальное состояние, единогласное воздастся благодарение всей твари и всех, претерпевших мучение при очищении, и даже не имевших нужды в начале очищения. Это и подобное этому преподает великое таинство Божия вочеловечения. Ибо тем самым, что приобщился человечеству, приняв на себя все свойственное естеству: рождение, воспитание, возрастание, и дошедши даже до смерти, совершил Он все сказанное прежде, и человека освободя от порока, и врачуя самого изобретателя порока. Ибо очищение болезни, хотя оно и трудно, есть врачевание недуга.

Глава 27

А вступившему в единение с естеством нашим, конечно, следовало во всех его свойствах принять общение с нами. Ибо, как смывающие нечистоту с одежды не делают так, чтобы иные пятна оставить, а другие вывести, но всю ткань с одного конца до другого очищают от загрязнения, чтобы одежда стала одинаковой цены во всех частях своих, от мытья получив равную чистоту, – так, поскольку жизнь человеческая осквернена грехом в начале и конце и во всех средних частях, то омывающая сила должна коснуться всего и не делать так, чтобы одно уврачевано было очищением, а другое оставлено без уврачевания. Поэтому-то, так как жизнь паша двумя пределами отделена и здесь и там, разумею начало и конец, то на обоих пределах исправительная для естества сила оказывается и начала коснувшейся, и до конца простершей свое действие, и объявшей все, что в середине между началом и концом. А так как вход в жизнь эту для всех людей один, то приходящему к нам откуда должно переселяться в эту жизнь? С неба, может быть, скажет гнушающийся человеческим бытием, как чем-то срамным и бесславным. Но человечество не было на небе; никакой болезни греха не поселялось в премирной жизни. А Вступивший в единение с человеком с целью пользы совершил это единение. Поэтому, где не было зла, и не жили человеческой жизнью, почему кто-то потребует, чтобы там облекся Бог в человека, лучше же сказать и не в человека, а в какой-то кумир и подобие человека?

Но какое было бы исправление нашему естеству, если бы, когда болезнует земное живое существо, Божественное посещение приняло какое-либо существо другое, небесное? Ибо невозможно исцелеть больному, если не принял уврачевания собственно страждущего члена. Поэтому если бы больное было на земле, Божественная же сила не коснулась больного, имея в виду приличное для себя, то бесполезен был бы для человека труд Божественной силы над тем, что не имеет ничего общего с нами. Ибо Божеству равно неприлично (если вообще позволительно под неприличным разуметь что иное, кроме порока, и бесславие не больше уменьшается, по крайней мере для поставляющего по малоумию Божественное величие в том, чтобы не допускать общения со свойствами нашего естества) если облечется Божество телом небесным, а не земным. Ибо пред Всевышним и Неприступным по высоте естества вся тварь равно отстоит от Него долу и все равнозначно ниже Его. Совершенно неприступное не то, что для иного приступно, а другой приблизиться к тому не может, – напротив того, Оно равно выше всех существ. Поэтому земля не далее по достоинству, и небо не ближе, и существа, обитающие в каждой стихии, в этом отношении не разнятся между собой, так что одни касаются недоступного естества, а другие отделены от Него; разве предположим, что обладающая всем сила не равно проникает все существа, но в иных преизбыточествует, а в других она недостаточна, и вследствие этого кажется, что Божество по разности в большем и меньшем, высшем и низшем сложно, само с собою несходно, если только по естеству представляемо будет от нас далеким, а кому-нибудь другому – близким и по близости сделается удобопостижимым. Но истинное учение ни долу, ни горе не видит ничего для сравнения с высоким достоинством, потому что все в равной мере ниже силы, всей управляющей, так что если земное естество почтут недостойным единения с Божеством, то не найдется никакого другого, имеющего это достоинство. Если же все в равной мере лишено этого достоинства, то Богу прилично благодетельствовать имеющему в том нужду. Итак исповедуя, что врачующая сила явилась там, где была болезнь, уверовали ли мы во что-нибудь чуждое боголепному понятию?

Глава 28

Но смеются над естеством нашим и позорят способ нашего рождения, а через это думают сделать смешным таинство, как будто неприлично для Бога таким путем войти в общение с человеческой жизнью. Но об этом говорено уже было прежде, а именно, что одно только гнусно по естеству своему – зло и ежели еще что состоит в свойстве с пороком. А порядок естества, установленный Божиим изволением и законом, далек от укоризны в пороке. Иначе обвинение падет на Создателя естества, если и естество укоренено будет в чем-то гнусном и неприличном. Итак, если Божество чуждо одного порока, а порок по естеству не существует, таинство же сказует, что Бог был в человеке, а не в пороке, и если путь для человека в мире, которым рождаемое вступает в жизнь, один, то по какому же закону для Бога постановляют другой способ вступления в жизнь, хотя и признают верным, что изнемогшее в пороке естество посещено Божественной силой, но с неудовольствием взирают на способ посещения по незнанию, что всякое устройство тела само по себе имеет равную цепу и ничто, содействующее в нем поддержанию жизни, не заслуживает осуждения, как что-либо нечестное или дурное. Ибо все устройство органических членов направлено к одной цели; цель же эта – человеку пребывать в жизни. Поэтому, как прочие органы поддерживают в человеке настоящую жизнь, будучи разделены каждый для особого действования, и ими в порядке содержатся чувствующая и деятельная силы, так родотворные органы имеют промышление о будущем, вводя собой преемство естеству. Поэтому если будешь смотреть на пользу, то после которого из признаваемых благородными будут они вторыми и после которого по справедливости не могут быть признаны предпочтительнейшими? Ибо не глазом, не слухом, не языком, не другим каким чувственным органом непрерывно продолжается род наш; все это, как сказано, служит для настоящего употребления, а в тех органах соблюдается человечеству бессмертие, так что смерть, всегда против нас действующая, некоторым образом бездейственна и безуспешна, потому что природа возобновляет себя, вознаграждая недостаток рождающимися. Итак, что же неприличное содержит в себе наше таинство, если Бог вступил в единение с человеческой жизнью посредством того, чем естество борется со смертью?

Глава 29

Но оставляя это, покушаются опять другим опорочить учение и говорят: «Если соделанное Богом прекрасно и боголепно, то для чего замедлял благодеяние? Почему, хотя порок был изначала, не пресек его возрастания в большую меру?» На это у нас краткое слово, что замедление благодеяния нам было делом премудрости и промышления о полезном для естества. Ибо и в телесных болезнях, когда какой-нибудь испорченный сок проникнет в скважины тела, пока не обнаружится на поверхности все, что противоестественно вошло внутрь, искусно следующие за ходом болезней не дают врачевств, сжимающих тело, но ждут, чтобы все, кроющееся внутри, вышло наружу, и тогда уже против обнаруженной болезни употребляют врачевство. Итак, после того как болезнь греховная однажды уязвила естество человечества, общий для всех Врач ожидал, чтобы никакого вида лукавства не осталось скрытым в естестве. Поэтому не тотчас после Каиновой зависти и братоубийства начинает врачевание человека, потому что не стал еще видим порок растлившихся при Ное и не обнаружились и жестокая болезнь содомского беззакония, и богоборство египтян, и гордыня ассириян, и беззаконное Иродово детоубийство, и все другое, упоминаемое историей, и что вне истории сделано в последующих родах, когда корень зла многообразно пророс в человеческих произволениях. Итак, поскольку порок достиг самой высшей меры, не было уже ни одного вида лукавства, на которое бы не отважились люди, то, чтобы врачевание действовало на всякий недуг, врачует поэтому не начинающуюся, но в полную силу пришедшую болезнь.

Глава 30

Если же кто думает уличить наше учение тем, что и по употреблении врачевания жизнь человеческая оскверняется еще грехами, то пусть путеводит его к истине одно из знакомых ему подобий. Как у змеи, если получит смертельный удар в голову, не тотчас вместе с головой умирает влачимая сзади часть тела, но, хотя голова мертва, однако же хвост одушевлен еще собственной своей раздражительностью и не лишается жизненной силы, – так можно видеть, что и порок, пораженный смертельным ударом, тревожит еще жизнь своими остатками. Но, перестав и за это порицать учение таинства, ставят ему в вину то, что не всех людей проницает вера. И говорят: «Почему благодать простерлась не на всех – напротив того, иные приступили к учению, не малая же часть остается неприступившей, без сомнения, потому что Бог или не хотел, или не мог, чтобы благодеяние для всех было щедро? А то и другое не освобождает от порицания. Ибо неприлично Богу и не хотеть, и не быть в силах делать добро». «Поэтому если вера есть нечто доброе, то почему, – спрашивают, – благодать не на всех»? Итак, если бы и нами в слове было утверждаемо это, что вера по Божию изволению дается в удел людям и одни призываются, а другие не имеют части в призвании, тогда кстати было бы взводить такое обвинение на таинство. Если же призвание для всех равноценно, не различает ни достоинств, ни возрастов, ни разности но народам (ибо для этого при самом начале проповеди служители слова по вдохновению Божию вдруг соделались единоязычными со всеми народами, так что никто не лишен был возможности участвовать в благах), то основательно ли обвиняют еще Бога в том, что не всеми возобладало слово? Ибо имеющий власть над Вселенной по преизбытку чести, уделенной человеку, предоставил иному и в нашей быть власти, и над этим каждый сам единственный господин. А это есть произволение, нечто не рабственное, но самовластное, состоящее в свободе мысли. Итак, подобное обвинение справедливее возложить на тех, которые не были приведены к вере, а не на призывавшего к согласию. Ибо когда Петр в начале проповедовал слово в многолюдном собрании иудеев и в один раз три тысячи приняли веру, неуверовавших было больше, нежели уверовавших, однако апостола не порицали за неуверовавших. Ибо при общем предложении благодати отвергшемуся ее добровольно несправедливо было обвинять в этом злосчастии не себя, а другого.

Глава 31

Но не имеют недостатка в хитром возражении и на подобное этому. Ибо говорят: «Бог, если бы хотел, мог и упорно противящихся принужденно привлечь к принятию проповеди. Но где будет их свобода? Где похвала преуспевающим?» Одних неодушевленных и бессловесных можно чужой волей приводить к чему угодно; словесное же и разумное естество, если перестало действовать свободно, утратило вместе и дар разумности. Ибо на что будет употреблять разум, если власть избирать, что заблагорассудится, лежит на другом? Если же произволение остается недейственным, то по необходимости уничтожается добродетель, встретившая себе препятствие в неподвижности произволения. Если же пет добродетели, то жизнь теряет цену, ум уступает место судьбе, отъемлется похвала у преуспевающих, грех непобедим, различие в жизни не определено. Ибо кто еще будет вправе осуждать невоздержанного или хвалить целомудренного, когда у всякого готов этот ответ: «Из всего, что бывает с нами, ничто не в нашей воле, но человеческие произволения могущественнейшим владычеством приводятся к тому, что угодно обладающему». Итак, не благости Божией вина, что не во всех бывает вера, по расположения принимающих проповедь.

Глава 32

Что еще сверх этого произносят возражающие? Наиболее то, что высочайшему естеству вовсе не должно было доходить до испытания смерти, но и без этого по преизбытку силы было можно с удобством совершить что угодно. А если и непременно это требовалось по какой-то таинственной причине, то не следовало подвергаться позору бесчестного образа смерти. Ибо какая смерть, говорят, была бы бесчестнее крестной? Поэтому что же скажем и на это? То, что рождение делает необходимой смерть. Ибо, Кто однажды признал себя причастным человечеству, Тому должно было принять на себя все отличительные свойства естества. Поэтому, так как жизнь человеческая отличена двумя пределами, и, если бы переступивший один предел не коснулся следующего за ним, намерение осталось бы совершенным вполовину, потому что не коснулся другого отличительного свойства в естестве нашем. Но, может быть, иной, точнее изучив таинство, с большим правом скажет, что не по причине рождения последовала смерть – напротив того, ради смерти принято рождение. Ибо Присноживущий принимает на себя телесное рождение, не в жизни имея нужду, но нас возвращая от смерти к жизни. Итак, поскольку должно было совершиться возвращение от смерти целого естества нашего, то, как бы к лежащему простирая руку и для этого приникнув к нашему трупу, настолько приблизился к смерти, что коснулся омертвения и собственным Своим телом дает естеству начало воскресения, силой Своей восстановив целого человека. Поскольку не от иного, но из нашего смешения была богоприемная плоть, в воскресение превознесенная вместе с Божеством, то, как в нашем теле действенность одного из чувственных органов приводит в сочувствие все соединенное с этим членом, так, поскольку все естество есть как бы одно некое живое существо, воскресение части распространяется на все, по непрерывности и единению естества будучи передаваемо от части целому. Поэтому что невероятного узнаем из таинства, если стоящий склоняется к падшему, чтобы восставить лежащего? О кресте же, не заключает ли он в себе другого какого более глубокого понятия, пусть доведываются испытатели сокровенного. А какое дошло до нас по преданию, состоит в следующем. В Евангелии говорится и делается все согласно с высшей и божественной жизнью и нет ничего такого, в чем не оказывалось бы непремено некое примешение Божественного к человеческому, и когда слово или дело производится по-человечески, разумеемое в сокровенном смысле указывает на Божество. И в этом отношении последовательно будет не то, чтобы на одно обращать внимание и упускать из виду другое, но то, чтобы, как в бессмертном усматривают человеческое, так в человеке доведываться Божественного. Ибо, так как Божеству свойственно проникать во все и сраспростираться с естеством существ во всякой части (ничто не может пребывать в бытии, не пребывая в сущем, собственно же и первоначально сущее есть Божие естество, о котором по необходимости принуждает верить, что Оно во всех существах, само пребывание существ), то от креста, по наружному своему виду разделенного четырехчастно, так что от середины, в которой сопрягается он сам с собою, счисляются четыре конца, научаемся тому, что во время смертного домостроительства на нем распростерт был Тот, Кто все связует и сообразует с Собою, различные естества существ приводя Собою в единое согласие и стройность. Ибо в существах представляется иное или вверху, или внизу, или мысль идет к тому, что на сторонних пределах.

Поэтому обозрим ли умом состав или небесных, или подземных, или по обе стороны Вселенной пределов, повсюду помыслу нашему встречается Божество, одно созерцаемое в существах, во всякой их части и содержащее все в бытии. Но естество это надобно ли наименовать Божеством, или Словом, или Могуществом, или Премудростью, или другим чем высоким и наиболее способным показать подлежащее, учение наше нимало не спорит о слове, или имени, или образе речи. Итак, поскольку вся тварь к Нему обращает взор, вокруг Него состоит и через Него делается сама с собой связной, потому что Им связуется горнее с дольним и друг с другом то, что по сторонам, то должно было не слухом только руководиться нам к уразумению Божества, но и зрение сделать учителем высших понятий, чем подвигшись, и великий Павел тайноводствует народ ефесский, учением вложив в них силу познать, что есть глубина, и высота, и широта, и долгота (Еф.3:18). Ибо каждый конец креста именует собственным его именем, высотой называя, что вверху, глубиной, что внизу, а широтой и долготой – поперечные протяжения. А в другом месте подобное понятие яснее, как думаю, представляет филинпийцам, которым говорит, что о имени Иисуса Христа всяко колено поклонится небесных и земных и преисподних (Флп.2:10). Здесь под одним названием объемлет среднее и земное, наименовав земным все, что в середине между небесным и преисподним. Вот что дознали мы о таинстве креста. А что после этого по порядку содержит в себе учение, то таково, что и неверные не признают в этом ничего чуждого боголепному понятию. Ибо то, что не остался во владычестве смерти, что язвы, произведенные на теле железом, не сделались ни малым препятствием к Воскресению, что свободно является ученикам по Воскресении, когда хочет; пребывает с ними, будучи невидимым, становится посреди, не имея нужды входить дверями, укрепляет учеников дуновением духа, обещается быть с ними, никаким не ограничивается пространством, видимым образом восходит на небо, а духовно пребывает повсюду, и что еще подобного этому содержит в себе история, нимало не имеет нужды в помощи умозаключений для доказательства, что это божественно и есть дело высочайшей и все превозмогающей силы. Об этом, думаю, не должно и говорить подробно, потому что учение само по себе показывает сверхъестественность. Но, поскольку некоторую часть таинственных учений составляет и домостроительство купели (угодно ли кому будет наименовать это крещением, или просвещением, или пакибытием, спорить об имени не станем), то хорошо сказать кратко и об этом.

Глава 33

Когда услышат от нас подобное следующему: поскольку мертвенное переходит к жизни, то следовало, чтобы вместо первого рождения, вводящего в жизнь смертную, изобретено было другое рождение, не растлением начинающееся и не нетлением оканчивающееся, но вводящее рожденного в жизнь бессмертную. Ибо, как от смертного рождения и рождаемое но необходимости смертно, так рождаемое рождением, не допускающим растления, не подлежит нетлению смерти. Когда услышат это и подобное этому и узнают предварительно способ, а именно что молитва к Богу, призвание небесной благодати, вода, вера нужны к совершению таинства возрождения, тогда, взирая на видимое, затрудняются верить, находя, что совершаемое телесно не соответствует обетованию. Почему, говорят, молитва и призвание Божественной силы, совершаемое над водой, делаются главной причиной жизни для посвящаемых? Для них, если не крайне упорны, чтобы довести их до согласия на этот догмат, достаточно простого слова. Ибо спрошу: поскольку всякому известен способ плотского рождения, то как делается человеком, что полагается в основание составу живого существа? Но об этом невозможно сказать ничего такого, что по какому-либо умозаключению нашло бы себе вероятность. Ибо что общего у человеческого семени с качеством, усматриваемым в человеке? Вполне сложившийся человек есть существо словесное и осмысленное, одаренное умом и знанием, а семя отличается каким-то влажным качеством, и понятие о нем не заключает в себе ничего более усматриваемого чувством. Поэтому какой, вероятно, ответ дадут нам спрошенные, как поверить, что человек образовался из семени, такой мы дадим спрашивающим о возрождении, совершаемом водой. Ибо и там всякий спрошенный прежде всего может сказать, что человек образуется Божественной силой, без присутствия которой семя осталось бы неподвижным и бездейственным. Итак, если там не подлежащее производит человека, но Божественная сила в естество человеческое претворяет видимое, то крайняя будет непризнательность там, свидетельствуя о столь великой силе в Боге, думать, что в этом деле Божество бессильно исполнить Свою волю. Говорят: «Что общего между водой и жизнью?» Что же общего, спросим и мы, между влажностью и Божиим образом? Но там нимало не странно, если по воле Божией влага превращается в благороднейшее живое существо. Равным образом и об этом скажем: ничего нет удивительного, если присутствием Божественной силы рожденное в тленном естестве преобразуется в нетление.

Глава 34

Но требуют доказательства, что призываемое Божество присутствует при совершаемых освящениях. Требующий этого пусть снова прочтет исследованное прежде. Ибо довод заключается в том, что Божественна сила, явившаяся нам во плоти, служит подтверждением настоящего учения. Если доказано, что Явившийся во плоти, показавший Свое естество чудесами совершенного Им есть Бог, то доказано вместе и то, что во все время призывания пребывает Он при совершаемом. Как у каждого существа есть некая особенность, знакомящая с естеством, так особое свойство Божественного естества есть истина. Но Бог обетовал всегда оставаться соприсущим с призывающими Его, быть среди верующих, во всех пребывать и соприсутствовать с каждым, поэтому в другом доказательстве о присутствии Божием при совершаемом не имеем нужды, как самими чудесами уверившись, что Бог есть, так не сомневаясь, что по нелживости обетования обетованное исполняется. А что молитвенное призывание предшествует в Божественном домостроительстве, это служит неким избытком в доказательстве, что совершаемое приводится в исполнение Богом. Ибо если и при другом способе произведения на свет людей стремления рождающих, хотя бы ими и не было в молитве призываемо Божество, как сказано выше, рождаемое производят Божией силой, по удалении которой усилие их недейственно и бесполезно, то тем более при духовном способе рождения, где Бог, как веруем, обетовал присутствовать при совершаемом и делу придал Свою силу, и где наше произволение имеет стремление к вожделеваемому, если надлежащим образом присовокупится пособие молитвы, предприемлемое совершится более благоуспешно. Но, как молящиеся Богу, чтобы воссияло им солнце, нимало не замедляют этим того, что непременно должно быть, и никто не скажет, что бесполезно усердие молящихся, если просят Бога о том, что непременно будет, так и верующие, что по неложному обетованию Возвестившего благодать непременно присуща возрождаемым посредством этого таинственного домостроительства, или приобретают приращение некое благодати, или не отвращают от себя той, какая уже есть. Что Бог непременно соприсущ, уверяет в этом то, что обетовавший есть Бог, а свидетельством Божества являются чудеса, поэтому нет никакого сомнения, что Бог присущ во всем.

Глава 35

Схождение же в воду и троекратное пребывание в ней человека заключает в себе другое таинство. Поскольку способ спасения нашего сделался действительным не столько вследствие преподанного предписания, сколько от того самого, что сделал Вступивший в общение с человеком, сам делом совершив жизнь, чтобы воспринятой Им и обоженной плотью спасено было все ей сродное и с ней однородное, то необходимо стало примыслить некий способ, в котором было бы некое сродство и подобие в происходящем между последующим и предшествующим. Поэтому надо видеть, в чем оказывается действующим Началовождь жизни нашей, чтобы, как говорит апостол, по Начальнику (Евр.12:2) спасения нашего благоуспевало подражание в последующих. Как учащиеся стройному в вооружении движению, по примечаемому ими у обучившихся военным порядкам, достигают воинской опытности, а кто не выполняет на деле того, что ему прежде показано, тот остается лишенным такой опытности: таким же образом и при равной тщательности о добре непременно одинаково необходимо последовать и подражать Началовождю нашего спасения, приводя в действие то, что Им прежде было показано. Ибо невозможно направить к равному пределу идущих неодинаковыми путями. Как затрудняющиеся проходить по извилинам лабиринтов, если встретят кого опытного в этом, следуя позади его, проходят по разнообразным и обманчивым изворотам зданий, где не пройти бы, если бы шли не по следам ведущего, так разумей, что и лабиринт этой жизни неисходен для естества человеческого, если не будет кто держаться того же пути, которым Бывший в этом лабиринте поставил Себя вне его ограды. Лабиринтом же называю иносказательно неисходное тление смерти, в котором заключен жалкий род человеческий. Что же видели мы в Начальнике спасения? Трехдневную мертвость и снова жизнь. Следовательно, надлежало, чтобы и в нас примышлено было некое такое же подобие. Поэтому какое же это примышление, которым и в нас исполняется подражание совершенному Им? Все умершее имеет для себя свое собственное и естественное место – землю, на которую склоняется и в которой бывает скрыто. Но великое между собой сродство имеют земля и вода, единственные из стихий, которые тяжелы, стремятся вниз, одна в другой пребывают и одна другой удерживаются. Поэтому, так как смерть Началовождя нашей жизни сопровождалась погребением под землей и произошла по общему закону естества, то подражание смерти, совершаемое нами, изображается в ближайшей к земле стихии. И как тот Человек свыше, восприняв на Себя мертвость вместе с положением в землю, трехдневным восстал опять к жизни, так и всякий, кто в единении с Ним по естеству тела, имея в виду преуспеть в том же, т. е. достигнуть этого предела жизни, вместо земли наливая воду и погружаясь в эту стихию, троекратным повторением подражает трехдневной благодати воскресения.

Но подобное этому сказано было и прежде, а именно что по домостроительству Промыслом Божиим на естество человеческое наслана смерть, чтобы, по очищении от порока во время разрешения тела и души, человек снова воскресением воссоздан был здравым, бесстрастным, чистым и чуждым всякой примеси порока. Но в Началовожде нашего спасения домостроительство воспринятой смерти возымело окончательное совершенство, вполне приведенное в исполнение по особой цели; ибо смертью разъединено соединенное и снова сведено воедино разделенное, чтобы, по очищении естества разложением бывшего в единении, – разумею душу и тело, возвращение разрешенного в один опять состав сделалось чистым от чуждой примеси. А как в последующих Началовождю естество их не вмещает в себя точного подражания во всем, но, приняв в себя ныне, сколько возможно, прочее предоставляет последующему за этим времени, то чему же здесь подражание? Тому, что в образе умерщвления, представляемом посредством воды, производится уничтожение примешавшегося порока, правда не совершенное уничтожение, но некоторое пресечение непрерывности зла, при стечении двух пособий к истреблению злого, покаяния согрешившего и подражания смерти, которыми человек отрешается несколько от союза со злом, покаянием будучи приведен в ненавидение порока и в отчуждение от него, а смертью производя уничтожение зла. А если бы подражающему возможно было принять на себя совершенную смерть, то сделанное им было бы не подражанием, а отождествлением, и зло уничтожилось бы в целости естества нашего, так что, как говорит апостол, человек единожды навсегда умер бы греху (Рим.6:2). Но как, по сказанному, в такой мере подражаем высочайшей силе, в какой вмещает это нищета нашего естества, то, трижды возливая на себя воду и снова восходя от воды, подражаем спасительному погребению и воскресению, совершившемуся в трехдневный срок, представив в мысли то, что, как в нашей власти вода, и пребывание в воде, и исхождение из нее, так во власти Того, Кто владычествует над Вселенной, было, погрузившись в смерть, как мы в воду, снова войти в собственное Свое блаженство.

Поэтому если кто примет во внимание, что более согласно с разумом, если будет судить о совершаемом по силе каждого, то не найдет никакого разногласия в совершаемом тем и другим, сколько возможно по мере естества. Ибо, как человек, если захочет, может безопасно прикасаться к воде, так Божественной силе в бесконечное число крат легче смерть и то, чтобы принять ее и не подвергнуться страданию. Поэтому-то необходимо нам в воде усматривать мысленно благодать воскресения и через это познавать, что равно для нас удобно и креститься в воде, и снова воспрянуть от смерти. Но, как в делах житейских одно главнее другого, и, хотя дело не было бы успешно без этого другого, однако же, если кто начало сравнивает с концом, то сравниваемое с концом начало дела покажется ничем (ибо что равного между человеком и полагаемым в состав этого живого существа; однако же если нет последнего, не произойдет и первое); так и то, что в великом воскресении по естеству важнее, здесь имеет свои начала и причины; ибо невозможно совершиться тому, если бы не предшествовало это. Невозможно же, говорю, человеку без возрождения в бане крещения достигнуть воскресения, имея в виду не просто возрождение и изменение нашего естества (ибо к этому, без сомнения, должно идти естество по домостроительству Учредившего, побуждаемое даже и собственными нуждами, хотя человек получит благодать в бане крещения или останется и непричастным этого освящения), по восстановление в состояние блаженное, божественное и далекое от всяких печалей. Ибо не все, что воскресением снова возвращается в бытие, входит в ту же жизнь, но великая пропасть между очистившимися и имеющими нужду в очищении. Для кого в этой жизни предшествовало очищение баней крещения, тем будет исход к сродному, а чистому усвояется бесстрастие, и что в бесстрастии блаженство, – то несомненно. Но в ком огрубели страсти и не произведено никакого очищения скверны ни таинственной водой, ни призыванием Божественной силы, ни исправлением посредством покаяния, тем по всей необходимости должно быть в соответствующем этому состоянии. А поддельному золоту прилично горнило, чтобы по истреблении примеси к ним порока впоследствии долгие века естество их сохранялось чистым пред Богом. Поэтому, так как в огне и в воде есть мекая очистительная сила, то таинственной водой омытые от скверны зла не имеют нужды в ином роде очищений, а не освященные этим очищением по необходимости очищаются огнем.

Глава 36

И общий смысл, и учение Писания показывают, что не омытому до чистоты от всех нечистот порока невозможно вступить в божественный лик. Это-то, будучи мало само по себе, служит началом и основанием великих благ. Малым же называю по легкости преспеяния. Ибо какой труд в этом – веровать, что Бог вездесущ, что, как сущий во всех, присущ и в призывающих Его животворящую силу, а как присущий творит то, что Ему свойственно? Особенное же свойство Божией деятельности – спасение имеющих в Нем нужду, а спасение действительно совершается очищением в воде, и очистившийся делается причастником чистоты; подлинно же чистое есть Божество. Видишь, что нечто малое поначалу, т. е. вера и вода, так благоуспешны; вера предоставлена нашему произволению, а вода в тесной связи с человеческой жизнью; но как велико и важно происходящее от них благо, когда в свойстве с ним состоит и Божество!

Глава 37

Но так как существо человеческое есть нечто двойное, срастворенное из души и тела, то спасаемым необходимо тем и другим следовать за Руководящим к жизни. Поэтому душа, соединившись с Ним верой, в этом имеет основание спасения, ибо в единении с жизнью есть приобщение жизни. А тело иным способом вступает в приобщение и единение со Спасающим. Ибо как, приняв по чьему-либо злоумышлению в себя отраву, тлетворную ее силу ослабляют другим составом; и противоядию так же, как и губительному веществу, надо войти во внутренности человека, чтобы ими всему телу уделена была целебная сила: так, вкусив разрушающего естество наше, по необходимости возымели мы нужду в том, чтобы разрушаемое совокупляло снова воедино так, чтобы такое противоядие, будучи примято нами, своим противодействием отразило вредность отравы, прежде этого сообщенную телу. Что же это за противодействие? Не иное что, как то Тело, которое оказалось сильнейшим смерти и послужило началом нашей жизни. Ибо как, по слову апостола, мал квас все смешение делает подобным себе (1Кор.5:6), так и Тело, преданное на смерть Богом, входя в наше тело, целое изменяет и превращает в Себя. Как по примешении тлетворного к здоровому все срастворение стало ни к чему не годным, так и бессмертное Тело, когда бывает в принявшем Его, все превращает в Свое естество. Но невозможно чему-либо стать внутри тела иначе, как вошедши во внутренности ядением и питьем. Поэтому необходимо возможным для естества способом принять в себя животворящую силу Духа.

Поскольку же одно только оное богоприемное Тело приняло в Себя эту благодать, и доказано, что нашему телу невозможно иначе достигнуть бессмертия, как в общении с бессмертным став причастным нетлению, то надлежит рассмотреть, как стало возможно, что одно это Тело, в целой Вселенной всегда разделяемое стольким тысячам верных, в каждом из части делается целым и само в себе также пребывает целым. Поэтому, чтобы вера наша, обращая внимание на последовательность речи, не имела никакого сомнения в рассуждении предложенной мысли, надлежит заняться несколько в слове естествословием тела. Кто не знает, что естество тела нашего само по себе, в собственной своей ипостаси, жизни не имеет, но с помощью извне притекающей силы поддерживает себя и пребывает в бытии, непрестанным движением привлекая в себя недостающее и отторгая от себя излишнее. И, как некий мех, наполненный какой-либо влагой, если влитое будет выходить дном, не сохранит своего вида по объему, когда в происходящую пустоту не будет сверху вливаемо что-либо другое; поэтому, кто смотрит на объемистую поверхность такого сосуда, тот знает, что она не собственно принадлежит видимому, но что влитое в мех придает вид внешнему его объему; так и устроение нашего тела для своего состава, сколько известно нам, не имеет ничего собственного, но пребывает в бытии привходящей в него силой, и эта сила есть и называется пища; да еще не одна и та же для всех питающихся тел, но некая каждому приличная дается в удел Домостроителем природы. Ибо одни из животных питаются, вырывая себе корни, другим пищей служит трава, а пища иных – мясо. Человеку по преимуществу пищей бывает хлеб, и для поддержания и сохранения влажности питьем – не одна только вода, но нередко подслащаемая вином в пособие той теплоте, которая в нас. Поэтому, кто взирает на это, тот, по возможности, имеет в виду объем нашего тела. Ибо когда бывает это во мне, соответственно своим свойством делается кровью и телом, по претворении пищи пременяющей силой в вид тела.

По исследовании этого объясненным способом должно снова возвратиться мыслью к предложенному. Ибо спрашивалось, как одно это Тело Христово оживотворяет весь человеческий род тех, в ком есть вера, всем будучи разделяемо и само не умаляясь. Итак, может быть, мы близки уже к правдоподобному ответу. Ибо если ипостась всякого тела бывает из пищи, а пища есть еда и питье; и для еды служит хлеб и для питья – вода, подслащаемая вином; Слово же Божие, по объясненному в первых главах, как Бог и Слово, вступило в единение с естеством человеческим и, будучи в нашем теле, не иной какой новый состав устроило естеству человеческому, но обыкновенными и приличными средствами продолжало существование Тела Своего, снедью и питьем поддерживая его ипостась; снедью же был хлеб, – то поэтому, как относительно к нам, о чем говорено уже неоднократно, кто видит хлеб, тот некоторым образом видит человеческое тело, потому что хлеб, будучи в теле, делается телом, так и там богоприемное Тело Принимавшего в пищу хлеб в некотором отношении было с Ним одно и то же по причине, как сказано, в естестве тела преложенной пищи. Ибо, что свойственно всякой плоти, то признано и об оной Плоти, а именно что и оное Тело поддерживалось хлебом. Но Тело то вселением Бога Слова претворено в возведенное до Божеского достоинства, поэтому не без основания верую, что хлеб, освящаемый Божиим Словом, и ныне претворяется в Тело Бога Слова. Ибо и то Тело в действительности было хлеб, освящалось же обитанием Слова, обитавшего во плоти. Поэтому от чего хлеб, в том Теле претворившись, принял Божественную силу, от того же самого равное этому бывает и ныне. Ибо там благодать Слова святым делала Тело, состав которого был из хлеба и которое некоторым образом само было Хлеб; и здесь также хлеб, по слову апостола, освящается Словом Божиим и молитвою (1Тим.4:5), не ядением и питьем входя в Тело Слова, но прямо претворяясь в Тело Слова, как сказано Словом: Сие есть Тело Мое (Мф.26:26). А поскольку всякая плоть питается и влагой (ибо без сочетания с ней землянистое в нас не может продолжать жизни; как твердой и крепкой пищей подкрепляем твердое в теле, так и влаге доставляем приращение из однородного с ней вещества, которое, перейдя в нас, прелагающей силой обращается в кровь, особенно если у вина позаимствует силу к претворению в теплоту), то потому Богоприемная Плоть Бога Слова в состав Свой приняла и эту часть. И явившееся Слово для того соединилось с бренным естеством человеческим, чтобы общением с Божеством обожилось и человечество, поэтому по домостроительству благодати посредством плоти сообщает Себя всем уверовавшим, у которых состав из вина и хлеба, срастворяясь с телами их, чтобы единением с бессмертным и человек соделался причастником нетления. Дает же это, силою благословения естество видимого преобразив в Тело и Кровь.

Глава 38

В сказанном, думаю, нималого нет упущения относительно того, что требует исследования о таинстве, кроме учения о вере, которое кратко изложим и в настоящем сочинении. А для требующих более совершенного изъяснения, предложили уже мы его в других своих трудах, с возможным для нас тщанием в точности раскрыв это учение. Это те наши сочинения, в которых входили мы в состязание с противниками и сами по себе занимались исследованием касательно предлагаемых нам вопросов. В настоящем же слове рассудили мы столько сказать о вере, сколько заключает в себе евангельское слово, чтобы рождаемому духовным возрождением знать, от кого он рождается и каким делается живым существом. Ибо этот только вид рождения во власти человека – стать тем, чем сам изберет.

Глава 39

Прочие рождаемые происходят на свет от похоти рождающих; рождаемый же духовно зависит от свободы рождаемого. Итак, поскольку опасность в том, чтобы по свободе предоставленного каждому выбора не ошибиться в действительно полезном, то сказываю, что стремящемуся к собственному своему рождению хорошо будет предузнать своим рассудком, какой отец принесет ему пользу и от кого лучше образоваться его естеству, ибо сказано, что таковым порождением свободно избираются родители. Итак, поскольку все существующее делится на два рода – на созданное и несозданное – и естество несозданного обладает неизменяемостью и непреложностью, тварь же по превратности изменяема, то по рассудку избирающий полезное, какого естества изберет скорее соделаться чадом, представляющегося ли превратным или обладающего непреложностью, постоянством и всегда одинаковым пребыванием в добре? И как в Евангелии преподано о трех Лицах и о трех Именах, от которых бывает рождение верующих, и рождаемый о Троице равно рождается от Отца и Сына и Святого Духа, ибо о Духе Евангелие говорит так: Рожденное от Духа дух есть (Ин.3:6), и Павел рождает о Христе (1Кор.4:6), и Отец есть отец всем (Флп.1:2), то да трезвится при этом мысль слушателя, чтобы не сделаться ему порождением естества непостоянного, когда возможно виновником собственного своего естества сделать непреложного и неизменяемого. Ибо по расположению сердца у приступающего к домостроительству и совершаемое имеет силу, так что исповедующий Святую Троицу несозданной вступает в непревратную и неизменяемую жизнь, а кто по ложному понятию видит в Троице естество созданное и после этого крестится в Нее, тот снова рождается в превратную и изменяемую жизнь, ибо рождаемое по необходимости однородно с естеством рождающих. Поэтому что полезнее: войти ли в жизнь непревратную, или опять валяться в жизни непостоянной и изменяемой? Итак, поскольку для всякого имеющего сколько-нибудь разума явно, что постоянное несравненно предпочтительнее непостоянного, совершенное – недостаточного, ни в чем не имеющее нужды – нуждающегося, то, чему некуда идти выше и что всегда пребывает в совершенстве добра, с преспеянием простирающегося вперед, то имеющему ум необходимо избрать одно из двух: или уверовать, что Святая Троица – естество несозданное, и, таким образом, Ее в духовном рождении сделать вождем собственной жизни, или, если кто признает, что Сын и Святой Дух вне естества первого, истинного и благого Бога, разумею Отца, и во время возрождения не приемля веры в Троицу, то да не остается в неведении, что, сам себя предавая естеству недостаточному, имеющему нужду в благодеющем, и отринув веру в существо превысшее, некоторым образом вводит себя опять в однородное с собой. Ибо, подчинившись чему-либо тварному, сам того не замечая, надежду спасения полагает не в Боге. Ибо всякая тварь в сродстве с собою имеет и прочие твари по тому самому, что наравне с ними приходит в бытие из небытия. И, как в строении тела все члены имеют взаимное сродство, хотя одни из них по достоинству ниже, а другие выше, так и тварное естество соединено между собой по общему закону для твари, и разность в нас по преимуществу и недостаточности не лишает тварь сродства с самой собой. Ибо в том, что равно представляется нам прежде несуществовавшим, хотя в иных отношениях и была бы разность, с этой стороны не находим никакого различия по естеству. Поэтому если человек, будучи тварью, думает, что твари – и Дух, и Единородный Бог, то, напротив, должен будет освобождать себя от безнадежности перехода в лучшее состояние. Ибо совершающееся в нем подобно понятиям Никодима, который, узнав от Господа, что должно родиться свыше, но не вмещая еще в уме учения о таинстве, увлекся помыслами к материнской утробе (Ин.3:4). Поэтому если человек обратится не к Естеству несозданному, но к сродственной и, так же как сам он, служебной твари, то рождение его дольнее, а не свыше. Евангелие же говорит, что рождение спасаемых свыше (Ин.3:3).

Глава 40

Но кажется мне, что это огласительное слово в сказанном доселе не заключает еще достаточного учения. Ибо должно, думаю, обращать внимание и на то, что после этого и что оставляют в небрежении многие из приступающих к благодати крещения, самих себя вводя в обман и почитаясь только возрожденными, а не действительно таковыми делаясь. Ибо возрождением совершаемое претворение нашей жизни не будет претворением, если останемся в том же состоянии, в каком и теперь. Кто пребывает в том же состоянии, о том не знаю, почему можно было бы подумать, что он сделался кем-то иным, когда не переменилось в нем ни одного из отличительных признаков. Ибо что спасительное возрождение приемлется для обновления и преложения естества нашего – это явно всякому, но человечество само по себе от крещения не приемлет изменения; ни рассудок, ни разумение, ни познавательная способность, ни другое что, собственно служащее отличительной чертой естества человеческого, не приходит в изменение, ибо изменение было бы к худшему, если бы изменилось какое-либо из этих отличительных свойств естества. Итак, если рождение свыше делается воссозданием человека, а это не допускает перемены, то должно рассмотреть, с претворением чего благодать возрождения совершенна. Явно, что с изглаждением дурных признаков в естестве нашем происходит переход в лучшее. Итак, если, по слову Пророка, измывшись в этой таинственной бане, стали мы чисты произволениями, смыв лукавства от душ (Ис.1:16), то соделались лучшими и претворились в лучшее. Если же баня послужила телу, а душа не свергла с себя страстных нечистот – напротив того, жизнь по тайнодействию сходна с жизнью до тайнодействия, то, хотя смело будет сказать, однако же скажу и не откажусь, что для таких вода остается водой, потому что в рождаемом нимало не оказывается дара Святого Духа, когда не только гнусная раздражительность, страсть любостяжательности, распутные и непристойные мысли, надменность, зависть, гордыня служат поруганием Божия образа, но у него и прибытки неправды остаются, и прелюбодеянием приобретенная жена даже после этого продолжает служить его сладострастию. Если это и подобное этому одинаково бывает и прежде и после крещения в жизни крестившегося, то нельзя определить, что в нем изменено, видя его тем же, чем был он прежде. Обиженный, оклеветанный, лишенный собственности не усматривают на себе никакой перемены в сказанном. Не слышат и от него Закхеевых слов: Аще кого чим обидел, возвращу четверицею (Лк.19:8). Что говорили о нем до крещения, то же самое говорят и теперь; теми же называют именами – корыстолюбцем, падким на чужое, радующимся человеческой беде. Итак, кто остается таким же, каким был, и потом разглашает о перемене в нем на лучшее, произведенной крещением, тот да слышит Павлово слово: Аще кто мнит себе быти что, ничтоже сый, умом летит себе (Гал.6:6), ибо, чтобы тебе быти что, надобно сделаться этим. Елицы прияша Его, говорит о возрожденных Евангелие, даде им область чадом Божиим быти (Ии.1:12). А кто сделался чьим-либо чадом, тот конечно, однороден с родившим. Поэтому если принял ты Бога, сделался чадом Божиим, покажи произволением, что и в тебе Бог, покажи в себе Родившего. По каким признакам познаем Бога, теми же признаками и сделавшемуся сыном Божиим надлежит доказать близость свою с Богом. Он отверзает руку и исполняет всякое животно благоволения (Пс.144:16), оставляет беззакония (Мих.7:18), раскаивается о зле (Ин.3:10), благ Господь всяческим (Пс.144:9), и не гнев наводяй на всяк день (Пс.7:12), прав Господь Бог и несть неправды в Нем (Пс.91:16) и все подобное этому, что узнаем о Боге из различных мест Писания. Если ты таков, то действительно сделался чадом Божиим. А если остаешься с прежними признаками порока, то напрасно разглашаешь о своем рождении свыше. Пророчество скажет тебе, что ты сын человеческий, а не сын Вышнего, любишь суету, ищешь лжи (Пс.4:3). Не знаешь разве, что человек не иначе делается сыном Божиим, как только когда делается святым? К этому необходимо присовокупить и остальное, что блага, по обетованиям уготованные жившим хорошо, таковы, что не могут быть изображены словом. Ибо как изобразить, ихже око не виде, и ухо не слыша, и на сердце человеку не взыдоша (1Кор.2:9)? Да и мучительная жизнь грешников не имеет никакого сравнения с тем, что огорчает чувство к здешней жизни – напротив того, какими известными здесь наименованиями ни назовешь тамошние наказания, не в малом будет разность. Ибо, слыша слово «огонь», научен ты представлять мысленно иное нечто от огня здешнего, потому что огню тому предается, чего нет в здешнем. Ибо тот огонь не угасает, для этого же огня открыто опытом много угашающих средств, а между огнем угашаемым и не допускающим угашения великая разность. Поэтому последний есть нечто иное, а не то же, что и первый. И опять слышишь ты о черве; не обращайся мысленно по одноименности к червю земному. Ибо присовокупление, что червь не умирает, подает мысль рузуметь другое какое-то естество сверх известного нам. Итак, поскольку предоставлено надежде будущей жизни, чтобы по праведному суду Божию от произволения каждого рождалось то, что сообразно ему, то делом целомудренных будет взирать не на настоящее, но на то, что будет после, а в течение этой краткой и временной жизни полагать основания неизреченного блаженства, и благим произволением сделать для себя чуждым испытание зол, как ныне, в этой жизни, так и после всего, в вечном воздаянии.

О душе и воскресении. Диалог с сестрой Макриной

Когда великий во святых Василий из жизни человеческой переселился к Богу и сделался для церквей общим поводом к плачу, оставалась же еще в жизни сестра и наставница, с поспешностью пошел я разделить с нею горе о брате. Болела у меня душа, сильно скорбя о таковой утрате, и сообщником в слезах искал я человека, который бы нес равное со мною бремя печали. Но, как скоро мы увидали друг друга, явившаяся перед глазами моими наставница сильнее возбудила мое страдание, потому что и сама она была боль-па едва не при смерти; она же, подобно сведущим в искусстве править копями, дав мне ненадолго увлечься порывом страсти, начинает потом сдерживать словом, словно некоей уздой, рассуждением своим успокаивая возмущенную душу, и произнесено было ею это апостольское изречение: не должно скорбеть о почивших (1Сол.4:13), потому что скорбь эта свойственна только не имеющим упования. И поскольку сердце мое кипело еще от печали, я сказал:

Григорий. Возможно ли людям это исполнить, когда в каждом есть какое-то естественное отвращение от смерти? Кто видит умирающих, те с трудом сносят это зрелище, а к кому приближается смерть, те, сколько можно, от нее бегут. Да и господствующие законы признают ее крайним из преступлений и крайним из наказаний, поэтому какая же возможность почитать ни за что исшествие из жизни даже кого-либо из чужих, не только из близких, когда они оканчивают жизнь? К тому еще видим, продолжал я, что и все человеческое старание имеет в виду то, чтобы продлить вам время жизни, поэтому у вас и дома придуманы для жительства, чтобы тела в окружающем их воздухе не страдали от холода или жара. И земледелие что иное, как не заготовление потребного для жизни? Забота же о жизни, конечно, происходит от страха смертного. Что такое врачебное искусство? Отчего оно почтенно у людей? Не от того ли, что средствами своими, по-видимому, борется несколько со смертью? И брони, и щиты, и воинская обувь, и шлемы, и оборонительные оружия, и ограды стен и железные кованые ворота, и доставляющие безопасность рвы, и подобное тому, по чему иному делается все это, как не по страху смерти? Поскольку же естественным образом так страшна смерть, то легко ли послушаться того, кто велит остающемуся в живых не предаваться скорби об умершем?

Макрина. Что же, спрашивает наставница, что же тебе особенно само по себе кажется прискорбным в смерти? Ибо обычая неразумных недостаточно к плохому о ней мнению.

Григорий. Что же? Неужели не стоит того, чтобы и скорбеть, отвечал я ей, когда видим, что человек, дотоле живой и разговаривающий, вдруг делается бездыханным, безмолвным, неподвижным; все естественные чувства в нем потухают, не действуют ни зрение, ни слух, ни все прочее способствующее ощущению? Поднесешь ли к нему огонь или железо, станешь ли тело рассекать мечом, отдашь ли плотоядным зверям, зароешь ли в землю – при всем этом лежит он одинаково. Поэтому, когда усматривается в этом перемена, а та жизненная причина, которая находилась некогда в теле, вдруг делается невидимой и неприметной, подобно тому как в погашенном светильнике горевшее дотоле пламя и на светильне не остается, и не переходит куда-либо в другое место, но совершенно исчезает, – как тогда сделается возможным без печали перенести такую перемену тому, кто не имеет никакой явной опоры? Ибо, услышав об исходе души, хотя видим оставленное, однако же не знаем об удалявшемся, что такое было оно прежде по природе своей и во что перешло, так как ни земля, ни воздух, ни вода, ни другая какая стихия не показывают в себе этой силы, переселившейся из тела, по исшествии которой оставленное ею мертво и готово уже к тлению.

Макрина. Как скоро заговорил я так, наставница, помахав рукою, начинает речь: не такой ли страх смущает тебя и объем лет твою мысль, будто бы душа не вечно пребывает, но с разрушением тела и сама прекращает бытие?

Григорий. А как я по причине страдания не собрался еще с рассудком, то отвечал несколько смело, не разбирая строго того, что произношу. Ибо сказал: Божественные эти изречения подобны приказам, по которым вынуждены мы убедиться, что душа должна пребывать вечно, хотя не доказательством каким приводимся к таковому учению, а, напротив того, внутри нас ум, по-видимому, рабски по страху принимает повелеваемое, а не по произвольному какому-либо влечению соглашается со сказанным. Отчего и скорби паши об умерших делаются более тяжкими, потому что не знаем точно, существует ли еще сама по себе животворная эта причина, и где, и как существует, или нигде более ее пет. Ибо неизвестность действительно существующего равными делает предположения о том и другом; и, как многим кажется справедливым одно, так многим – противное тому, и иные у эллинов, приобретшие немалую славу по философии, держались этого мнения и подтверждали его.

Макрина. Оставь всяческие бредни, говорит она, в них приобретатель лжи к ущербу истины в виде вероятностей слагает предположения. А ты обрати внимание на то, что думать так о душе не что иное значит, как стать чуждым для добродетели и иметь в виду только настоящую приятность, а на жизнь умопредставляемую в вечности, по которой одна добродетель имеет преимущество, отложить и надежду.

Григорий. Но как, спросил я, твердым и непреложным сделается для нас мнение о вечном пребывании души? Ибо и сам чувствую, что жизнь человеческая лишится прекраснейшего своего достояния, разумею – добродетели, если не превозможет в нас несомненная вера в это. Ибо может ли иметь место добродетель в тех, которыми настоящая жизнь признается пределом бытия и которым после нее не на что больше надеяться?

Макрина. Поэтому надлежит разыскать, говорит наставница, что речь паша об этом может принять для себя за должное начало, и, если угодно, пусть за тобою останется защита противоположных учений, ибо вижу, что и твоя мысль готова к таковому состязанию. Пусть же таким образом – через противоположение – отыскано будет основание истины.

Григорий. После этого приказа, попросив ее не подумать, будто бы на самом деле спорим против истины, ибо напротив того стараемся придать твердость учению о душе по разрешении с этой целью сделанных возражений, сказал я: защитники противного мнения скажут, может быть, что тело, будучи сложным, конечно, разлагается на то, из чего составлено. По расторжении же сродства стихий в теле в каждой из них происходит, вероятно, стремление к состоящему с ней в свойстве, так как само естество стихий по какому-то необходимому влечению возвращает однородному свойственное ему. Ибо с теплым опять соединится что есть теплого в нас, и с твердым – что в нас землянистого, и с каждым из прочих качеств произойдет переход к сродному. Поэтому где же после этого будет душа? Ибо если кто скажет, что она в стихиях, то по необходимости согласится, что она тождественна с ними, потому что не могло бы произойти какое-либо смешение инородного с чуждым. И если это будет, то душа, конечно, окажется какой-то разнообразной, как входящая в смешение с противоположными качествами. А разнообразное не просто, но непременно умопредставляется в сложении, все же сложное по необходимости и разлагаемое, а разложение есть распадение состава, но распадающееся не бессмертно. В противном случае бессмертной можно было бы назвать и плоть, разлагаемую на то, из чего составлена. Если же душа есть нечто иное со стихиями, то где бытие ее предположит разум, когда в стихиях по разнородности она не народится, в мире же не существует ничего иного, в чем могла бы обитать душа сообразно со своей природой? А чего нигде нет, то, конечно, и не существует.

Макрина. И наставница, слегка вздохнув при этих словах, говорит: это и подобное этому, может быть, предлагали некогда апостолу в Афинах собравшиеся стоики и эпикурейцы. Ибо к тому, как слышу, всего более в своих предположениях склоняется Эпикур, чтобы придумано было какое-то случайное и самодвижное естество существ, между тем как никакой промысел не входит в дела, почему в следствие этого и жизнь человеческую представлял себе в подобии лопающегося пузыря, когда тело наше наполнено каким-то духом, и этот дух содержится в объемлющем его, по опадении надутости угасает и заключенное внутри. Ибо для Эпикура пределом естества существ было видимое, и мерой постижения Вселенной полагал он ощущение, совсем смежив чувствилища души и не имея возможности обратить взор на что-либо умственное и бесплотное, как заключенный в какой-либо хижине остается невидящим небесных чудес, потому что стены и потолок препятствуют ему видеть, что вне хижины. Ибо все чувственное, что только усматривается во Вселенной, подлинно есть какая-то земляная степа, которая людям несильного ума преграждает собою путь к воззрению на умственное. Таковой видит только землю, воду, воздух и огонь, а откуда каждая из этих стихий, или в чем она состоит, или чем содержится в своем месте, не может этого усмотреть по низости ума. И хотя иной, увидев одежду, заключает о ткаче, по кораблю уразумевает кораблестроителя и вместе со взглядом на здание в мысли зрителей представляется рука создателя, однако же они, взирая на мир, остаются слепыми для усмотрения Указуемого им. Поэтому-то учащими о несуществовании души и произносятся эти хитрые и остроумные положения: тело из стихий, стихия из тела, и душа не может быть сама по себе, если не будет чем-либо из них или в них. Ибо, если противники думают, что душа, поскольку она не однородна со стихиями, вовсе не существует, пусть сначала признают они за истину, что жизнь во плоти бездушна, ибо тело не иное что есть, как стечение стихий. Поэтому пусть не утверждают и того, что в стихиях – душа, оживотворяющая собою телесный состав, если только, по их мнению, невозможно после этого при существовании стихий быть и душе, так что у них жизнь наша оказывается не иначе как мертвой. Если же не сомневаются, что теперь есть душа в теле, то почему учат уничтожению ее по разложении тела на стихии? Но после этого отважатся они то же сказать и о самом Божественном естестве. Ибо на каком основании скажут, что разумное, невещественное и не имеющее вида естество, проникая то влажное, мягкое, теплое и твердое, содержит в бытии существа, не имея сродства к тому, чем оно бывает, и будучи не в состоянии быть в этом по разнородности? Итак, из учения их да будет вовсе исключено и само Божество, Которым существа содержатся в бытии.

Григорий. Но как, спросил я, сделается несомненным для возражающих и это само, что все от Бога и что Им содержатся существа или и вообще, что есть нечто Божественное, превысшее естества существ?

Макрина. Она же говорит: о подобному этому приличнее было бы молчать и не удостаивать ответа глупые и нечестивые предложения. Как и некое Божественное слово повелевает не отвечать безумному по безумию его (Притч.26:4), безумен же, конечно, но слову Пророка, кто говорит: Несть Бог (Пс.13:1). Но, поскольку надобно сказать и это, изреку тебе, продолжает наставница, слово, впрочем не мое и не другого какого человека (потому что мал всякий, каков бы он ни был), но то самое, которое о существах высказывает тварь чудесами, совершаемыми в ней, и слушателем которого делается око, когда посредством видимого оглашается в сердце премудрое и художническое слово. Ибо тварь ясно возглашает о Творце, потому что сами небеса, как говорит Пророк, неизглаголанными вещаниями поведают славу Божию (Пс.18:1). Ибо кто, видя стройность Вселенной небесных и земных чудес, как стихии, по природе одна другой противоположные, по некоему неизреченному общению все соединяются к достижению одной и той же цели, и каждая привносит от себя силу к пребыванию целого, несоединимое и несообщимое между собою но особенности качества не разлучается одно с другим, и не истребляется одно другим, взаимно сорастворенное противоположными качествами – напротив того, стихии, естество которых стремится вверх, опускаются долу, солнечная теплота изливается в лучах, а тела тяжелые делаются легкими, будучи истончеваемы испарениями, так что вода, вопреки своей природе, делается стремящейся вверх, когда при ветрах носится по воздуху, и эфирный огонь сближается с землей, так что и глубина получает свою долю теплоты, а изливающаяся в дождях на землю влага, будучи одна по природе, порождает тысячи разностей в растениях, сообразуясь со всяким свойством того, во что входит, также, видя самое быстрое вращение неба и обратное движение внутренних кругов, сближения, соединения и стройные разъединения звезд, видя это разумным оком души, не явно научается из видимого, что художественная и премудрая Божия сила, открывающаяся в существах и все проникающая, и части приводит в стройность с целым, а целое восполняет в частях, и что Вселенная единой некоей силой содержится, сама в себе пребывая и около себя самой вращаясь, и движения никогда не прекращая, и из того места, в котором она, не переходя в какое-либо другое?

Григорий. И как же, сказал я, вера, что есть Бог, доказывает вместе, что есть и душа человеческая? Ибо душа не одно и то же с Богом, чтобы, если признано бытие одного, несомненно было признаваемо и другое?

Макрина. Она же говорит: мудрецы утверждают, что человек есть некий малый мир, содержащей в себе те же стихии, которыми наполнена Вселенная. Если положение это верно (что и вероятно), то не будем, может быть, иметь нужды в другом пособии к подтверждению признанного нами о душе. Признавали же мы, что существует душа сама по себе, особым естеством, отличным от телесной дебелости. Ибо, как целый мир познавая при помощи чувств, той же самой деятельностью нашего чувства путеводимся к уразумению того, что на деле и по понятию выше чувства, и глаз делается для нас истолкователем всемогущей премудрости и созерцаемой во Вселенной, и указующей собою Того, Кто премудро в руке Своей содержит Вселенную так, смотря на мир, который в нас, немало имеем поводов от видимого гадать и о сокровенном. Сокровенно же то, что, само в себе будучи мысленным и не имеющим вида, избегает чувственного понимания.

Григорий. И я сказал: но о премудрости превысшей мира можно умозаключать по усматриваемым в природе существ мудрым и художественным законам этого стройного мироправления: какое же познание о душе может быть из указуемого в теле для тех, которые и видимом следят за сокровенным?

Макрина. А для тех, говорит дева, которые по мудрому этому уроку желают познать себя, всего более достаточной учительницей в том, что думают о душе, служит сама душа, и именно, что она невещественна и бесплотна, действует и движется сообразно со своей природой и свойственные ей движения обнаруживает телесными органами, потому что органическое устройство тела в полной мере то же и в умерших, но остается неподвижным и недеятельным по отсутствию в нем душевной силы. Тогда же движется оно, когда в органах есть чувствительность и в ней действует умственная сила, которая собственными своими стремлениями, как угодно ей, движет и чувственные органы.

Григорий. Поэтому, сказал я, что же такое душа, если только естество и может быть описано каким-либо словом, так чтобы по этому описанию составилось в нас какое-либо понятие о предмете?

Макрина. И наставница говорит: разные разно излагали учение о душе, и каждый делал определение, какое ему было угодно, а наше мнение о ней таково: душа есть сотворенная сущность, сущность живая, разумная, органическому и чувственному телу сообщающая собою жизненную и восприемлющую чувственную силу до тех пор, пока способное к восприятию этого естество оказывается состоятельным. И, говоря это, указывает она рукой на врача, сидевшего при ней для уврачевания тела, и говорит: вот недалеко от нас и свидетельство сказанного. Ибо почему этот врач, приложив персты к вене и прощупывая пульс, чувством осязания слышит некоторым образом, что говорит ему естество, и как пересказывает свои страдания, а именно что телесный недуг приходит в силу и болезнь ведет начало от таких-то частей во внутренности и на столько-то прострется недуг воспаления? А иному, подобному этому, учит его и глаз, когда смотрит, как я лежу, как измождено тело и какое внутреннее расположение означают бледноватый и желчный цвет наружности и взгляд очей, сам собой расположенный к выражению печали и скорби. Но так же и слух делается учителем в подобном этому, по учащенному дыханию и стопу, издаваемому при дыхании, познавая страдание. Иной же скажет, что и обоняние сведущего не остается не замечающим страдания – напротив того, по известному особенному качеству дыхания познает сокрытый во внутренностях недуг. Поэтому что же, если бы в каждом из чувствилищ не была присущей некая разумная сила? Чему научила бы нас сама ее рука, если бы не мысль путеводила осязание к ведению предмета? Чем содействовали бы к познанию искомого и слух, не сопряженный с разумением, или глаз, или нос, или другой какой чувственный орган, если бы каждый из них был в действии сам по себе один? Но всего справедливее прекрасно сказанное, как упоминается об этом одним из ученых язычников, что и видит ум, и слышит ум. Ибо если кто не согласится, что это справедливо, то скажи, почему, смотря на солнце, как научен ты смотреть наставником, говоришь, что по величине окружности оно не таково, каким кажется многим, но мерой много крат превосходит всю землю? Не потому ли, что по известному движению, по временными и местным расстояниям и по причинами затмений, из видимого сделав заключение разумом, осмеливаешься утверждать, что это действительно. И видя ущерб и возрастание луны, научаешься иному этим видимым очертанием ее состава, а именно что луна по собственной своей природе не светла, что она описывает ближайший к земле круг, светит же солнечными лучами, как это обыкновенно бывает с зеркалами, которые, принимая в себя солнце, издают сияние не собственное свое, но солнечного света, отражаемого телом гладким и блестящим. И это-то, если смотреть без исследования, кажется светом самой луны. А что в действительности это не так, доказывается тем, что, когда она прямо противоположна солнцу, освещается целый обращенный к нам круг луны; по в меньшем отделенном ей пространстве скорее обходя тот описываемый ею круг, прежде нежели солнце однажды совершит свое течение, она более двенадцати раз протекает свой путь. От этого бывает, что состав ее не всегда полон света, потому что при учащении обращений луна, в меньшее время протекающая много раз путь свой, не остается постоянно противоположной совершающему свой оборот долгое время; но, как прямо противоположное солнцу, положение луны делает, что вся часть, обращенная к нам, освещается солнечными лучами. Так, когда приходит в косвенное положение относительно к солнцу, поскольку полушарие лупы, обращенное к солнцу, всегда объято потоком лучей, по необходимости потемняется сторона, обращенная к нам, так как светлость переходит со стороны, которая не может смотреть к солнцу, на сторону, которая всегда обращена к нему и ею продолжается до тех пор, пока, подошедши прямо под солнечный круг, не начнет принимать луч сзади, и таким образом, по причине освещения верхнего полушария, обращенную к нам сторону делает невидимой, потому что лупа по собственной своей природе вовсе не издает лучей и несветла; и это называется совершенным ущербом стихии. Если же луна, продолжая движение своим путем, опять минует солнце и придет в косвенное положение к лучу, то незадолго до этого бывшая неосвещенной часть начинает светлеть, потому что путь с освещенного места переходит на не издававшее до сих пор света. Видишь, чему учит тебя зрение, которое само по себе не доставило бы тебе такого взгляда, если бы не было чего-то видящего посредством зрения, что, как некими путеводителями, пользуясь познаниями, приобретенными чувством посредством видимого проникает в невидимое? Должно ли присовокуплять к этому геометрические способы, посредством чувственных начертаний руководящие нас к сверхчувственному, и сверх того тысячи иных доказательств, что через совершающееся в нас телесно постигается сокрытая в природе нашей разумная сущность?

Григорий. Что же? – сказал я. Если, как в чувственной природе стихий для всех общее есть то, что они вещественны, но великая разность в каждом виде вещества, взятом особо, потому что и движение у них противоположно, иное несется вверх, иное тяготеет вниз, и вид не один и тот же, и качество разное; если кто скажет, что со стихиями по одному и тому же закону тесно соединена сила, производящая эти умственные представления и движения по естественному свойству и по естественной способности, как много этому подобного, видим, производится строителями машин, у которых в искусственно расположенном веществе происходит подражание природе, не во внешности одной показывающее сходство, а, напротив того, и в движении состоит оно, и подделывается под иное слово, между тем как машина издает звуки в голосистой части своей, но в том, что делается, не видим мы какой либо умственной силы, производящей каждое из этих явлений, очертание, вид, звук, движение. Если скажем, что то же происходит и в этом механическом органе нашей природы без всякой примеси особой таинственной сущности, но вследствие вложенных в природу тех стихий, которые в нас, некоей движущей силы, и таковая деятельность есть ее произведение, и не иное что, как некое стремительное движение, направленное к знанию того, что занимает нас; в таком случае, что больше будет доказано этим – то ли что сама по себе существует эта умственная и бесплотная сущность души или что вовсе ее нет?

Макрина. На это отвечает она: слову нашему поможет и пример, да и все построение представленного нам возражения немало будет содействовать к подтверждению того, что думаем.

Григорий. Что хочешь этим сказать?

Макрина. То, говорит она, что умеет взять в руки и расположить неодушевленное вещество так, чтобы веществу едва не заменило душу искусство, вложенное в машины, которыми подражательно производятся движение, звук, очертания и тому подобное, – это самое может служить доказательством, что есть в человеке нечто такое, что умопредставительной и изобретательной силой уразумевает в себе это и приготовляет мыслью машины, а потом искусством приводит в действие и веществом выражает мысль. Ибо сперва человек приметил, что для произведения голоса потребно дуновение, потом, чтобы примыслить дуновение для машины, рассмотрел природу стихий, исследовав рассудком, что в существах пет ничего пустого, но пустым в сравнении с тяжелым почитается легкое, потому что и воздух сам по себе, по своему существенному составу густ и полон; и сосуд по неправильному словоупотреблению называется опустевшим, когда нет в нем жидкости, человек же ученый тем не менее и о нем скажет, что он полон воздуха. А признаком того, что кувшин, опущенный в водоем, не сразу наполняется водой, но сперва плавает, потому что заключенный во внутренности его воздух поднимает его вверх, пока кувшин рукою черпающего не будет вдавлен в глубину и тогда примет воду в горло, тем самым доказывается, что и прежде воды не был он пуст, потому что в горле кувшина усматривается некая борьба двух стихий: вода из глубины втесняется и втекает во внутренность, а воздух, заключенный во внутренности, через то же горло сгнетается водой и течет в противную сторону, так что вода и задерживается этим и клокочет, сдавливаемая силой духа. Поэтому человек уразумел это и придумал, как сообразно с естеством стихий вложить дух в машину. Из непроницаемого вещества изготовив некую полость и отовсюду неисходно заключив в ней воздух, горлом вводит в полость воду, количество воды соразмерив с потребностью; потом дает воздуху ход в противоположную сторону до приделанной трубки, и воздух, сильно теснимый водою, делается дуновением, которое, входя в строение трубки, производит звук. Не явно ли доказывается видимым, что в человеке есть какой-то ум – иное нечто с видимым, и он тем, что в собственной его природе невидимо и духовно, предуготовляет в себе это промышлениями и потом составившуюся таким образом внутри мысль при помощи вещества приводит в видимость? Ибо, если бы по сделанному нам выше возражению такие чудесные действия можно было приписать природе стихий, то, конечно, сами собой составлялись бы у нас машины, медь не ждала бы искусства, чтобы стать подобием человеческим, но прямо была бы такой по самой природе, ни воздух для произведения звука не имел бы нужды в трубке, но звучал бы всегда сам собой, без всякой причины совершая течение, и движение и стремление воды вверх в трубке не было бы вынужденным, когда искусство давления приводит ее в противоестественное движение, а, напротив того, вода, конечно, сама собой шла бы в машине, по собственной своей природе стремясь вверх. Если же все это производится не само по себе природой стихий, но искусством от каждого вещества приобретается, что угодно, а искусство есть твердая некая мысль, для какой-либо цели приводимая в исполнение с помощью вещества; мысль же есть некое собственное движение и действие ума, то представленным нам возражением вследствие сказанного доказывается, что ум есть нечто иное с видимым.

Григорий. На это отвечаю, что и сам держусь той же мысли, а именно что невидимое не одно и то же с видимым, но в слове этом повяжу искомое. Ибо для меня еще не явно, чем надлежит наконец признать это невидимое – напротив того, твоим ответом научен я, что оно не есть что-либо вещественное, не узнав еще, что прилично сказать об этом. А всего более нужно мне было бы узнать не то, чем оно не является, но что такое оно есть.

Макрина. Она же говорит на это: многое и о многом узнаем таким образом; сказав: это не есть то-то, объясняем тем само бытие искомого, что оно такое. Ибо сказав: не худ, показываем, что добр, наименовав не мужественным даем знать, что робок, и многое можно выражать подобным этому образом, причем или через отрицание дурного получаем лучшее мнение, или, наоборот, предполагаем в мыслях худшее, отрицанием хороших качеств показав дурное. Поэтому, кто так уразумел и настоящий предмет, тот не погрешит в надлежащем понятии искомого. Спрашивается же, чем надлежит считать ум в самой его сущности. Поэтому, кто не сомневается в бытии того, о чем у нас речь, так как доказывает это нам действие этого, хочет же знать, что это такое, тот достаточным для себя найдет узнать, что это не что-либо постигаемое чувством, не цвет, не очертание, не упорство, не тяжесть, не количество, не протяжение по трем измерениям, не местное положение и вообще не что-либо из усматриваемого в веществе, если в нем и есть нечто иное, кроме исчисленного.

Григорий. Пока еще перечисляла она это, сказал я: не знаю, возможно ли, чтобы с отрицанием всего этого не изгладилось вместе с тем искомое, ибо, чтобы без этого осталось у кого пытливое изведывание, по моему предположению, этого не видно. При исследовании существ, везде испытующим умом касаясь искомого, как некие слепцы, по стенам дощупываясь до двери, непременно добираемся до чего-нибудь одного из сказанного, находя или цвет, или очертание, или количество, или другое что-либо из исчисленного теперь тобою; когда же скажут, что нет ничего этого, тогда по малоумию приводимся к такой мысли, что и вовсе ничего нет.

Макрина. Она же, изъявив негодование в продолжение этой речи, говорит: какая нелепость! Вот к какому концу обращает это низкое от земли не поднимающееся суждение о существах! Ибо если из существующего изымается все, что не познается чувством, то утверждающий это, конечно, не признает и той самой силы, которая правит Вселенной и в руке своей объемлет существа, но наученный о Божием естестве, что оно бесплотно и не имеет вида, вследствие такого образа мыслей заключит, без сомнения, что вовсе нет и Его. Если же там небытие этого не делается исключением бытия, то почему вытесняется из существующего человеческий ум, утрачиваемый вместе с отъятием телесных свойств?

Григорий. Поэтому, сказал я, при этом последовании мыслей одну нелепость обмениваем на другую, потому что речь наша идет к тому, чтобы ум наш признать одним и тем же с естеством Божиим, если то и другое уразумевается через отвлечение находимого чувством.

Макрина. Не говори: призвать одним и тем же, замечает наставница; потому что речь эта нечестива, но, как научен Божественным словом, скажи: признать одно подобным другому. Ибо сотворенное по образу, конечно, во всем имеет уподобление Первообразу, умственное – умственному, и бесплотное – бесплотному, свободно от всякого бремени, как и Первообраз, подобно ему избегает всякого пространственного измерения, но по свойству природы есть нечто иное с ним, потому что не было бы образом, если бы во всем было одно и то же с Первообразом – напротив того, какими чертами в несозданном естестве отличается Первообраз, с теми же самыми созданная природа показывает нам образ, и, как часто в малом осколке стекла, когда случится лежать ему под лучом, бывает видим целый круг солнца, показываясь в нем не в собственной своей величине, но в каком объеме круг его вмещает в себе малость осколка, так и в малости нашей природы сияют образы невыразимых этих свойств Божества, так что руководимый ими разум не уклоняется от представления ума в его сущности при исследовании предмета, очищенного от телесного свойства, и опять не приводит в равенство с невидимым и пречистым естеством естества малого и временного, но, хотя признает сущность умной, потому что она образ умной сущности, однако же образа не называет тождественным с Первообразом. Поэтому, как по причине неизреченной Божией мудрости, открывающейся во Вселенной, не сомневаясь, что Божие естество и Божия сила – во всех существах, чтобы все они пребывали в бытии, и хотя (если это потребует слова о естестве) сущность Божия весьма далека от того, что открывается и умопредставляется отдельно в тварь, однако же и далекое по естеству признается сущим в тварях, так, нет ничего невероятного в том, что и сущность души, будучи сама в себе чем-то иным, а не тем, чему иногда уподобляем ее, не встречает препятствия к бытию, если представляемое в мире основным по естеству несходно с ней. Ибо, как уже сказано было прежде, и в живых телах, существенный состав которых из растворения стихий, относительно к сущности нет никакого общения между простотой и невидимостью души и между телесной дебелостью, однако же нет сомнения, что в них есть жизненная деятельность души, сорастворенная с ними по какому-то закону, превышающему человеческое разумение. Поэтому и по разложении стихий в теле на самих себя связывающее их жизненной деятельностью не гибнет, но, как при сохраняющейся еще связи стихий каждая из них одушевляется, потому что душа равно и подобно проникает все части, составляющие тело, и никто не скажет, что она, как сорастворенная с земным, тверда и упорна, что она есть влажное или холодное, или противоположное холодному качество, существующее во всех стихиях и каждой сообщающее жизненную деятельность; так, когда состав разлагается и возвращается опять в то, что было ему свойственно, пет ни малой невероятности в той мысли, что простое и несложное это естество остается в каждой из частей и по разложении, а, напротив того, однажды по необъяснимому какому-то закону сопряженное с составом стихий завсегда пребывает в том, с чем сорастворено, никаким способом не расторгаемое с тем, с чем однажды приведено в сопряжение. Потому-то, когда разлагается сложное, не подвергается опасности разложиться вместе со сложным в несложное.

Григорий. На это сказал я: но никто не станет противоречить тому, что стихии сходятся между собой и одна от другой отделяются, и это есть составление и разложение тела. Но тогда, как умопредставляется великое расстояние каждой из них и по местному положению, и по разности и свойству качеств одна с другой разнородных стихий, сошедшихся между собой в подлежащем, духовному этому и непротяженному естеству, которое называем душой, следует быть сопряженным, с чем оно соединено. А если отделятся одно от другого и каждое будет там, куда приведет естество, что постигнет душу, когда ее колесница распадется на много частей? Как пловец какой, когда в крушении разбит корабль, не имея возможности в одно и то же время плыть на всех частях корабля, и там и здесь разбросанных по морю, конечно, ухватясь за что случилось, прочее предоставляет носить волнам; таким же образом и душа, не имея свойства с разделением стихий делиться на части, если нераздельна с телом, то, конечно, сопрягшись с одной какой-либо стихией, отделится от прочих, и последовательность слова приведет к той мысли, что она не больше бессмертна, потому что живет в одной стихии, чем смертна, потому что нет ее во многих.

Макрина. Но мысленное и непротяженное, говорит она, и не сжимается и не расширяется (потому что сжатие и расширение свойственно только телам), но по собственному своему естеству, не имеющему вида и бесплотному, равно присутствует и при соединении стихий в тело, и при их разделении, не стесняясь, когда стихии сжимаются в один состав, и не оставаясь в бездействии, когда они расходятся в сродное и сходное с ними по естеству, хотя великим кажется расстояние, усматриваемое в инаковости стихий. Ибо велика разность между идущим вверх и легким, а также тяжелым и землянистым, между теплым и холодным, между влажным и также противоположным этому. Однако же естеству духовному пет никакого труда быть при каждой из стихий, с которыми однажды вступило оно в сопряжение при сорастворении, не делясь на части противоположностью стихий. Ибо, когда по местному расстоянию и известному свойству стихии они почитаются далекими одна от другой, не страдает от этого непротяженное естество, приходя в соприкосновение с имеющими местное расстояние, потому что и теперь можно в одно и тоже время и обозревать мыслью небо, и простираться любознательностью до пределов мира, и умозрительная сила души нашей, простираясь на такие широты, не расторгается. Поэтому нет никакого препятствия душе равно быть в стихиях тела и в сорастворяемых взаимным стечением разлагаемых сорастворением. Ибо как в сплавленных золоте и серебре усматривается некая искусственная сила, слившая эти вещества, и, если чрез новое плавление вещества отделяются одно от другого, тем не менее закон искусства остается в силе при том и другом, и, хотя вещество разделилось, однако же искусство не распалось с веществом на части (ибо как разделиться неделимому?) и в стечении стихий усматривается, и по разложении их не отделяется, но в них пребывает, и разлучением их расширяемое не рассекается и не дробится по числу стихий на части и куски, потому что это свойственно естеству телесному и протяженному; естество же духовное и непротяженное не терпит последствий расстояния. Поэтому душа пребывает в тех самых стихиях, в которых начала быть однажды, так как никакая необходимость не отторгает ее от сопряжения с ними. Поэтому что прискорбного в этом, если видимое обменивается на невидимое, и за что у тебя мысль в таком раздоре со смертью?

Григорий. А я, повторив мысленно определение, какое в предыдущих словах было сделано душе, сказал, что усматриваемые в душе силы недостаточно показаны мне в том слове, по которому она есть духовная сущность и органическому телу сообщает жизненную силу для деятельности чувств, потому что душа паша деятельна, не только познавательным и созерцательным умом совершая такие действия духовной стороной сущности, и не одна чувствилища направляет к естественной деятельности – напротив того, в естестве усматривается великое движение вожделевательной и великое движение раздражительной, и другая действует в нас в родовом своем виде, усматриваем, что движение это в деятельности обеих сил переходит во многие и многообразные виды. Ибо можно видеть, что во многом управляет вожделение и опять многому причиной служит раздражительность, и все это не есть тело; а бесплотное, без сомнения, духовно; духовным же чем-то наименовало душу определение, так что по самой связи речи возникает одна из двух несообразностей: или признать, что раздражение и вожделение суть новые в нас души, и вместо одной усматривается множество душ, или и разумную в нас силу не признавать душой, потому что слово «духовный», как равно удобоприложимое ко всему, или покажет, что все эти силы суть души, или каждую из них равно лишить отличительного свойства души.

Макрина. Она же говорит: по следам уже многих других, разыскивающих об этом предмете, и сам ты доискивался, чем наконец надлежит признать эти силы, вожделевательную и раздражительную, существенно ли принадлежащими душе и появившимися в ней вначале тотчас по ее сотворении или чем-то иным, вне души существующим и приданным душе нашей впоследствии. Ибо что усматриваются они в душе, это равно признается всеми, но что надлежит о них думать, этого в точности не обрел разум, чтобы о силах этих иметь твердое понятие, – напротив того, многие колеблются еще среди разных и погрешительных об этом мнений. Нам же, если бы для доказательства истины достаточно было внешнего любомудрия, искусно об этом рассуждавшего, излишним, может быть, сделалось бы предлагать на рассмотрение слово о душе. Но поскольку у внешних по кажущейся последовательности возымел силу свой взгляд на душу, а нам не дано этой власти, разумею власти утверждать что угодно, мы, как правилом и законом во всяком догмате, пользуемся Святым Писанием, – то необходимо, взирая на это, принимать одно то, что может быть согласным с целью написанного. Итак, оставив Платонову колесницу и впряженную в нее пару молодых коней, неодинаково друг с другом порывающихся, и правящего ими возницу (подобно этому, во всем этом Платон иносказательно любомудрствует о душе), – оставив и все то, что другой по Платоне философ, искусно заключая из видимого и со тщанием исследуя подлежащее теперь нашему рассмотрению, на основании этого утверждал, что душа смертна, – оставив и всех прежде и после любомудрствовавших в речи плавной или изложенной с каким-либо складом и размером, стражем слова сделаем Богодухновенное Писание, которое вменяет в закон не признавать доблестным в душе ничего несвойственного естеству Божественному. Ибо сказавший, что душа есть подобие Божие, этим утвердил, что все чуждое Богу не входит в определение души, потому что в вещах различных не может сохраняться подобное. Итак, поскольку ничего такого не усматривается в естестве Божественном, то никто и по разуму не предположит, чтобы могло это осуществиться в душе. Поэтому откажемся и паши догматы по правилам диалектического искусства подтверждать на умозаключениях и разложении понятий построенным знанием, так как подобный род в изложении неблагонадежен и подозрителен при доказательстве истины. Ибо всякому явно, что диалектическая утонченность имеет равную силу для того и другого: и для ниспровержения истины, и для осуждения лжи. Отчего и саму истину, когда предлагается с каким-либо подобным этому искусством, часто оставляем в подозрении, будто бы тонкость в том вводит ум наш в обман и отвращает его от истины. Но если кто примет безыскусное и обнаженное от всякого прикровения слово, то скажем ему свое мнение, сколько будет возможно, представляя взгляд на это вследствие указаний Писания. Поэтому что же такое говорим мы? Что человек – это словесное живое существо – обладает умом и сведениями, как засвидетельствовано даже не приемлющими нашего учения. Не изображало бы так нашего естества это определение, если бы видело, что раздражительность, похотливость и все этому подобное составляют сущность естества, ибо и в чем-либо другом никто не станет определять подлежащего, высказывая общее вместо особенного. Итак, поскольку вожделевательное и раздражительное равно усматриваются в естестве бессловесном и словесном, то никто не имеет основания особенное изображать в чертах общих. А что в изображении естества излишне и не идет к нему, то, как часть естества, может ли иметь силу при опровержении определения? Ибо всякое определение сущности имеет в виду особенность подлежащего. А что не принадлежит к особенности, то, как чуждое, в определении оставляется без внимания. Но сила раздражительная и вожделевательная признается общей для всякого словесного и бессловесного естества. Все же общее не одно и тоже с составляющим особенность. На основании этого необходимо заключить, что нет тождественных черт в числе тех, которыми по преимуществу отличается естество человеческое. Но, как, видя в нас силу чувствительную, питательную и растительную, никто по причине оных не станет опровергать данное выше определение души (из того, что одно есть в душе, не следует, что нет другого), так и приметивший раздражительное и вожделевательное движения естества нашего не имеет основания оспаривать определение, будто бы оно недостаточно показывает естество.

Григорий. Поэтому, что надлежит знать об этом, спросил я наставницу? Ибо еще не в состоянии я усмотреть, как можно от того, что в нас, отказаться как от чуждого нашему естеству.

Макрина. Видишь, говорит, что у рассудка есть некая борьба с этим, и старание, сколько можно, освободит от этого душу. Некоторые и преуспели в этом старании, как слышим о Моисее, что был он выше раздражения и похотения, потому что и то и другое свидетельствует о нем история, а именно что был он кроток паче всех человек (Числ.12:3); кротостью же показываются негневливость и отчуждение от раздражительности, и также, что не имел похотения ни к чему такому, на что, как видим, во многих обращена вожделевательная сила и чего не было бы с ним, если бы раздражение и похотение принадлежали естеству и входили в основание сущности, ибо ставшему вне естества невозможно оставаться и в бытии. Напротив того, если Моисей и бытие сохранял, и этого в себе не имел, то значит, что это есть нечто иное с естеством, а не естество: ибо естество в действительности есть то, в чем заключается бытие сущности. Отчуждение же от этого – в нашей воле, так что уничтожение этих качеств не только не вредно, но даже полезно естеству. Поэтому явно, что принадлежат они к числу усматриваемого вне, как немощи, а не сущность естества. Ибо сущность вещи есть то самое, что составляет вещь, а раздражение, по мнению многих, есть воскипение крови около сердца; другие же называют желанием воздать оскорблением начавшему оскорблять, а как думали бы мы, раздражение есть стремление сделать зло огорчившему. Ничто из всего этого не идет к определению души. И если похотение станем определять, что оно само в себе, то назовем желанием недостающего у нас, или прирастанием к наслаждению удовольствиями, или печалью о том, что не в нашей власти желаемое, или какой-либо привязанностью к приятному, когда наслаждение этим невозможно, ибо все это и подобное этому указывает на похотение, но не касается определения души. Но что иное усматривается в душе, представляясь одно другому противоположным, например боязнь и смелость, печаль и удовольствие, страх и презрение и всякое подобное движение, из которых каждое, по-видимому, имеет сродство с вожделевательным и раздражительным свойством души, в особенном определении изображает особенное свое естество. Ибо смелость и презрение дают разуметь некое обнаружение раздражительного стремления; умаление же и ослабление некое того же самого показывают происходящее в душе от боязни и страха. Печаль остается тем и другим, ибо бессилие раздражительности, по невозможности отомстить опечалившим, делается печалью, и отчаяние в получении желаемого и лишение вожделенного производят в уме угрюмое это расположение. И представляющееся противоположным печали, разумею исполненную удовольствия мысль, подобным образом делится между раздражением и похотением, потому что тем и другим равно правит удовольствие. Все это близко к душе, но не душа, а как бы возбуждающие зуд наросты, зарождающиеся в мыслительной части души, и они, как приросшие к душе, считаются частями ее, однако же не то, что душа в сущности.

Григорий. И точно видим, говорю деве, что и они немалым пособием служат к усовершению доблестным, ибо Даниилу в похвалу обратилось желание (Дан.9:23; 10:11–19) и Финеес раздражительностью умилостивил Бога (Чис.25:11); познали мы также, что начало премудрости страх (Притч.9:10), и от Павла слышали, что печали, яже по Бозе, конец есть спасение (Кор.7:10), и не смущаться грозными событиями предписывает нам Евангелие (Лк.21:9), и не бояться страшного не иное что есть, как знак смелости, которую мудрость причисляет к добрым качествам. А подобными этим местами Писание показывает, что такие движения не должно считать страстными, потому что страстные движения не были бы употреблены к преспеянию в добродетели.

Макрина. И наставница говорит на это: видно сама я служу причиной такого смешения понятий, не разделив слова об этом на части, чтобы к обозрению приложен был некий последовательный порядок. Поэтому теперь в рассуждении нашем да будет по возможности придуман какой-либо порядок, чтобы, когда обозрение будет происходить последовательно, подобные возражения не имели уже места. Ибо говорим, что душе по самому естеству свойственна сила созерцательная, обозревающая и обслуживающая существа, и через это сохраняет она в себе образ богоподобной благодати, потому что и Божественному, сколько гадает разум о его естестве, свойственно все обозревать и хорошее отличать от худого. А что в душе сопредельно тому и другому из противоположного, к тому и другому склоняется по собственной природе, и от чего при известном употреблении исход дела ведет к добру или к противоположному, каковы раздражение, или страх, или какое-либо из подобных движений в душе, без которых невозможно и представить естества человеческого, – все это, как рассуждаем, привзошло в душу извне, потому что в первообразной красоте не усматривается ни одной такой черты. Слово же об этом пусть будет у нас излагаемо пока, как в училище, чтобы через это избежать ему нападений от слушающих с намерением оклеветать. Писание повествует, что Божество неким путем и последовательным порядком приступило к сотворению человека. Ибо, когда пришла в бытие Вселенная, человек, как говорит история, не вдруг является на земле, но ему предшествовало естество бессловесных, а прежде их появились растения. Но этим, думаю, Писание показывает, что жизненная сила в некоем последовании присоединяется к телесному естеству, сперва проникая в бесчувственные твари, после этого поступая в чувствующее, а потом уже восходя до разумного и словесного. Поэтому одно из существ, конечно, есть телесное, а другое – разумное; из телесных одно одушевленное, другое неодушевленное, одушевленным же называю причастное жизни. А из живых существ одни одарены чувством, другие же лишены чувства. Опять из одаренных чувством одни словесны, другие бессловесны. Итак, поскольку не могла бы и чувственная жизнь состояться без вещества, и разумное иначе находиться в теле, как в соединении с чувственным, то поэтому в повествовании заключительным представлено сотворение человека, как объявшего собою всякий вид жизни, усматриваемый и в растениях, и в бессловесных. Ибо то, что питается и растет, имеет он из жизни растительной, потому что подобное этому можно видеть и в растениях: они привлекают себе пищу корнями, извергают же ее из себя в плодах и листьях, а то, что водится чувством, имеет от бессловесных. Дар же разумения и слова, рассматриваемый сам в себе, не разделяется с другими существами и составляет особенность естества человеческого. Но, как естество имеет в себе влечение к необходимому для вещественной жизни, и это влечение, когда бывает в нас, называется пожеланием, это же называется растительным видом жизни, потому что и в растениях можно видеть как бы некоторые естественно происходящие стремления наполниться свойственным и откинуть отростки, – так и принадлежащее собственно бессловесному естеству примешано к разумной части души. Так, бессловесным принадлежит раздражение, им свойствен страх, им и все иное, что совершается в нас в противоположность этому, кроме словесной и разумной силы, которая одна служит преимуществом нашей жизни, имеющим в себе, как сказано, подобие Божественного образа. Но поскольку на основании изложенного уже выше разумная сила не иначе может иметь место в телесной жизни, как под условием силы чувственной, и чувство предваряет в естестве бессловесных, то через посредство одного необходимо происходит общение души нашей и с тем, что соединено с этим одним. И это суть движения, которые, происходя в нас, называются страстями и которые вовсе не на зло какое-либо даны в удел человеческой жизни (ибо виновным во зле был бы Создатель, если бы Им в естество вложены были необходимые побуждения к погрешностям). Напротив того, по известному произволению, орудиями или добродетели, или порока делаются подобные душевные движения, как железо, выковываемое по воле художника, какой вид желает сообщить ему мысль ковача, в тот и преобразуется, делаясь или мечом, или каким-либо земледельческим орудием. Итак, если разум – это преимущество нашего естества – возымеет господство над тем, что привзошло в нас извне, как слово Писания дало это разуметь, выразив загадочно, когда повелело начальствовать над всеми бессловесными, то ни одно из подобных движений не будет нам содействовать в услужении пороку, потому что страх производит в нас послушание, раздражение – мужество, боязнь – приведение себя в безопасность, да и стремление вожделения доставит нам божественное и чистое удовольствие. Если же разум кинет бразды и, подобно какому-то возничему, привязанному к колеснице, будет влачиться сзади ее, увлекаемый туда, куда понесет неразумное движение впряженных копей, тогда стремления обращаются в страсть, как это можно видеть и в бессловесных. Поскольку движением, естественно в них возбужденным, не управляет рассудок, то животные раздражительные, управляемые раздражительностью, губят друг друга; и рослые и сильные не пользуются силой к собственному благу, по неразумию делаясь достоянием существа разумного; похотливая и сластолюбивая деятельность не занимается ничем возвышенным, и ничто иное из усматриваемого в них не проводится каким-либо расчетом к полезному. Так и в нас, если страсти не будут направлены рассудком, к чему должно, но возьмут верх над владычеством ума, то человек, стремлением таковым страстных движений претворенный в скота, из разумного и богоподобного состояния переходит в неразумное и бессловесное.

Григорий. На меня сильно подействовало сказанное, и я отвечал: всякому, кто имеет ум, достаточно так просто и безыскусственно в порядке изложенного слова, чтобы признать его основательным и нигде не погрешающим против истины. Но как старающимся об искусственных способах доказательств достаточным для удостоверения кажется силлогизм, а у нас из всех искусственных выводов признается достовернейшим подтверждаемое священными учениями Писания, то думаю, что должно доискаться о сказанном: согласно ли с этим Богодухновенное учение?

Макрина. Наставница говорит на это: кто же будет спорить, что истина заключатся в том одном, на чем лежит печать свидетельства Писания? Поэтому если в защиту этого учения надлежит заимствовать что-либо и из учения евангельского, то не неблаговременным будет для нас взгляд на притчу о плевелах (Мф.13:24). Там доброе семя сеет Домовладыка (дом же, без сомнения, мы), а враг, подстерегши, что люди спят, к годному в пищу подсевает негодное, в средину самой пшеницы вмешав плевелы. И семена произрастают вместе одни с другими, потому что семени, вмешанному в саму пшеницу, невозможно было не вырасти вместе с нею. Поскольку противоположные семена сраслись в корне, то смотритель работ запрещает служителям выдергивать негодное, чтобы с чуждым не выдернуть и годное в пищу. Ибо думаем, что добрыми семенами слово называет подобные стремления души, из которых каждое, если бы только возделываемо было на что-либо доброе, непременно возрастило бы нам плод добродетели. Но поскольку привсеяно к этому погрешительное суждение о хорошем и что действительно и единственно по собственной своей природе хорошо, то затенено выросшим вместе былием обмана (ибо вожделение не того, что по естеству хорошо, почему и посеяно в нас, и дало отпрыск, и возросло, но скотского и бессловесного претворило произрастание, потому что неумение отличить хорошее к этому обратило стремления вожделения, а также и семя раздражительности не в мужестве утвердило, но вооружило к борьбе с единоплеменными, сила же любви оставила умственное с безмерною роскошью предавшись наслаждению чувственным, а таким образом и прочие семена вместо хороших отростков пустили дурные), – то поэтому премудрый Делатель попускает выросшему от семени прозябению оставаться при нем, промышляя о том, чтобы не лишить нас лучшего, вместе с негодным отростком вовсе искоренив вожделение. Ибо если бы это потерпело естество человеческое, что восторгало бы нас к единению с небесным? По отнятию любви каким бы способом привязать нас к Божественному? По угасании раздражения какое оружие имели бы мы против борющегося с нами? Поэтому Делатель оставляет в нас подложные семена не для того, чтобы навсегда превозмогали над достойнейшим посевом, но чтобы сама нива (так иносказательно называет сердце) вложенной в нее естественной силой (а это есть рассудок) иные отростки иссушила, а другие соделала плодоносными и всегда цветущими. Если же этого не будет, то суд над возделанной нивой совершит огонь. Поэтому если кто воспользуется этими стремлениями по надлежащему, приемля в себя их, но не увлекаясь ими сам, то, как некий царь, пользующийся содействием множества рук своих подданных, удобно преуспеет по желанию в добродетели. Если же увлечется ими, как бы при восстании на владетеля каких-то рабов, будет ими порабощен, неблагородно поддавшись рабской наглости, и сделается достоянием подчиненных по естеству, то по необходимости обратится и то, во что принудит превозмогающая сила властвующих. Если же таким образом происходит это, не будем утверждать, что стремления эти сами по себе суть или добродетель, или порок; так как это движения души, то во власти пользующихся состоит, чтобы они были или хороши, или нет. Но, когда бывает в них движение к лучшему, делаются предметом похвал, как у Даниила желание (Дан.10:11), у Фииееса гнев (Чис.25:11) и у хорошо плачущего печаль (Ин.10:20), если же произойдет наклонность к худшему, то они делаются и называются страстями.

Григорий. А я, поскольку изложив это, прекратила она речь и дала ненадолго умолкнуть слову, собрал в мысли сказанное и возвратился опять к прежней связи разговора, когда было доказываемо, что душе разложившегося тела невозможно быть в стихиях, и следующее сказал наставнице, где это часто повторяемое имя ада весьма обычное в жизни, весьма употребительное в писаниях языческих и наших, куда, по мнению всех, как в хранилище какое, переселяются отсюда души, ибо стихии не назовешь адом?

Макрина. И наставница говорит на это: видно, не слишком внимательным был ты к слову, ибо, говоря о переселении души из видимого в невидимое, как думалось мне, не миновала я вопроса об аде. И кажется мне, что именем ада, в котором, как говорят, находятся души, и у язычников, и в Божественном Писании не иное что означается, как переселение в темное и невидимое.

Григорий. И почему же, спросил я, иные думают, что адом называется подземная область и что она, как в гостинице, содержит в себе души, словно некое вместилище, способное принимать в себя подобное естество и привлекающее души, восхищенные уже из человеческой жизни.

Макрина. Но от этого мнения, говорит наставница, нисколько не потерпит вреда догмат. Ибо если справедливо твое слово и небесный свод есть нечто сплошное и непрерывное, все объемлющее своей окружностью, а в середине повешена земля и окружающее ее, движение же всех кругообращающихся тел совершается около неподвижного и твердого, – то по всей необходимости, продолжает она, что происходит с каждой стихией в той ее части, которая над землей, тоже должно быть и в противоположной части, так как одна и та же сущность обходит кругом целого земного состава. И как при появлении солнца над землей тень ее обращается в противоположную сторону, потому что шарообразная поверхность не может в одно и то же время быть кругом объята лучом, но по всей необходимости, на какую часть земли отбросит солнце лучи, без сомнения, делаясь неким сосредоточением шара, на другом конце прямого поперечника будет тьма, и таким образом на прямо противоположном конце по прямой черте идущего луча непрестанно сопутствует солнечному течению тьма, так что надземное и подземное место по очереди в равной мере бывают во свете и во тьме; так и о всем ином, что усматривается в виде стихий на нашем земном полушарии, естественно не сомневаться, что то же самое бывает с этим и на другом полушарии. Поскольку на всякой части земли один и тот же стихийный покров, то не должно, думаю, ни оспаривать, ни поддерживать возражающих, будто бы надобно полагать, что или эта верхняя, или подземная сторона определена душам, отрешившимся от тел. Ибо, пока возражение не будет колебать главного догмата о бытии душ после жизни во плоти, слово наше не будет спорить о месте, признавая, что местное положение свойственно одним телам, а что душа, как бесплотная по естеству, не имеет никакой нужды содержаться в каких-либо местах.

Григорий. Поэтому что же? – спросил я. Если возражающий сошлется на апостола, который говорит, что при всеобщем восстановлении к Владычествующему над Вселенной обратит взор всякая разумная тварь, и в числе тварей в Послании к Филиппийцам упоминает о каких-то преисподних, сказав: Ему поклонится всяко колено небесных и земных и преисподних (Флп.2:10)?

Макрина. Хотя и слышим говорящих это, говорит наставница, но останемся при догмате касательно бытия души, имея согласным с нами и возражающего, а относительно места, как сказано выше, не входя в спор.

Григорий. Поэтому, говорил я, доискивающимся в этом изречении апостольской мысли, что может кто-либо сказать, если от выражения этого устранить значение места?

Макрина. Она же говорит: мне кажется, что божественный апостол, не местом различая духовную сущность, именует нечто одно небесным, другое земным, а иное преисподним. Но поскольку три состояния разумного естества: одно – вначале получавшее в удел бесплотную жизнь, которое именуем ангельским, другое – сопряженное с плотью, которое называем человеческим, и еще другое – отрешенное от тел посредством смерти, как усматривается это в душах, – то думаю, что божественный апостол, в глубине мудрости взирая на это, означает то согласие в добре всего разумного естества, какое произойдет некогда, и небесным называет ангельское и бесплотное, земным – сопряженное с телом, а преисподним – отделенное уже от тела, или если в числе разумных естеств усматривается и какое-либо иное кроме поименованных, которое угодно кому будет наименовать демонами, или духами, или иным чем подобным, не будем этому противоречить. Ибо на основании общего мнения и Предания Писание принимается верой, что вне подобных тел есть некое естество, враждебно расположенное к добру и вредоносное для человеческой жизни, добровольно отложившееся от лучшего жребия и отступничеством от доброго осуществившее в себе разумеемое противоположно, и его-то, говорят, апостол причисляет к преисподним, этим словом означая то, что наконец после длинных вековых периодов порок исчезнет и ничего не останется вне добра – напротив того, и преисподними единогласно исповедано будет господство Христово. Поэтому если это действительно так, то никто не принудит нас под именем преисподних разуметь подземную область, потому что земля отовсюду равно окружена воздухом и ни одна ее часть не остается обнаженной от воздушного покрова.

Григорий. Когда наставница проговорила это, помолчав недолго, говорю ей: не удовлетворяюсь найденным о предмете исследования – напротив того, мысль моя сомневается еще несколько в сказанном, и имею нужду возвратиться к прежней связи речи, оставив только то, с чем уже согласились мы между собой. Ибо не слишком упорные достаточно, думаю, убеждены сказанным не обращать душу по разложении тел в небытие и уничтожение и не утверждать, что она никак не может принадлежать к числу существ, потому что имеет разнородную со стихиями сущность. Если и не сходно с ними естество духовное и невещественное, то не имеет препятствия быть в них, потому что мнение это подтверждается у нас с двух сторон и тем, что теперь, в этой жизни, душа пребывает в телах, будучи по сущности нечто иное с телом, и тем, что естество Божественное, как доказано в слове, будучи нечто совершенно иное с сущностью чувственной и вещественной, проницает, однако же, Собою каждое из существ и растворением силы Своей во Вселенной содержит существа в бытии. Почему вследствие этого не должно думать и о душе, будто, переселившись из жизни видимой в невидимую, состоит она вне существ. Но как, продолжал я? Когда при единении стихии от взаимного между собой смешения примут иной некий вид, отличный от того, с каким освоилась душа (потому что по разложении стихий, вероятно, и этот вид исчезнет), тогда какому знаку будет следовать душа, если не останется того, что было ей знакомо?

Макрина. Она же, помедлив недолго, говорит: да будет мне позволено свободно сложить некое слово в виде примера к уяснению нашего предмета, хотя сказанное мною покажется и невозможным. Пусть согласятся, что живописное искусство имеет возможность смешивать не только противные краски, как в обычае у живописцев делать это, чтобы изобразить подобие списываемого, но и разлагать смешанное, и каждой краске возвращать опять природный ее цвет. Поэтому для подобия изображаемого предмета смешаны вместе краска белая и черная, или красная и златовидная, или другая какая; если каждая опять будет отделена от смешения с другой и возьмется сама по себе, то утверждаем, что тем не менее художник знает тот же род краски и не произойдет в нем никакого забвения ни о красном, ни о черном, если от взаимного смешения принявшее на себя иной цвет опять возвратится в свою природную краску. Помня же способ, как цвета посредством растворения делаются из одних другими, знает он, какая краска и с какой произвела известный цвет и как по отмытии другой опять придет в свой собственный; и, если опять нужно будет смешением произвести то же, легче для него будет работа, которой уже обучился в предшествовавшем производстве. Если в представленном примере речь наша, продолжает она, имеет какую-либо последовательность, то остается исследовать сам предмет: вместо живописного искусства пусть представлена будет в слове душа, вместо искусственных красок пусть разумеется естество стихий, а разноцветная смесь из красок неодинакового цвета и уступленное нам предположительно возвращение красок в свойственные им опять цвета пусть изображают соединение и разъединение стихий. Поэтому, как в примере, утверждаем, что художник не знает той краски известного цвета, которая после смешения опять возвращается в свойственный ей цвет, но узнает красный, и черный, и всякий другой цвет, если какой известным общением с инородным произвел изображение, и именно узнает, каким он был в смеси, каков теперь, пришедши в природный свой вид, и каким будет опять, если подобным прежнему образом краски опять будут смешаны между собою – так душа естественное свойство стихий, стекающихся в состав того тела, с которым она была соединена, знает и по разложении их. И хотя бы естество стихии по причине вложенных в них противоположных качеств далеко отвлекло одну от другой, удерживая каждую из них от смешения с противоположной, тем не менее душа будет при каждой стихии, познавательной силой касаясь и держась свойственного ей, пока не произойдет опять стечения разъединенных стихий в одну совокупность для восстановления разложившегося, что в собственном смысле есть воскресение и им именуется.

Григорий. И я сказал: прекрасно, кажется мне, мимоходом защищено тобой учение о воскресении. Ибо этим противоборствующих вере можно постепенно привести к той мысли, что нет невозможности опять сойтись между собой стихиям и составить того же человека.

Макрина. Да, отвечает наставница, справедливо говоришь это. Ибо можно слышать, что восстающие против этого учения говорят: по совершившемся по сродству разложении стихий во Вселенной какая возможность, чтобы теплота, заключавшаяся в одном чем-либо, по соединении с теплотой во Вселенной, став беспримесной, опять отделилась от сродного для составления воссозидаемого человека? Ибо если возвратится не в точности собственное, но вместо собственно принадлежавшего заимствовано будет нечто однородное, то одно заменится другим, и такое действие будет уже не воскресение, но создание нового человека. Если же надобно, чтобы тот же самый снова в себя возвратился, то надлежит ему быть совершенно тем же с самим собой, во всех частях стихий восприняв первоначальное естество.

Григорий. Поэтому, как сказал я, чтобы отвечать и на это возражение, достаточно для нас такого мнения о душе: с какими стихиями она соединена первоначально, в тех пребывает и по разрушении, как бы поставленная стражем своей собственности, и по тонкости в удободвижности духовной силы не оставляет собственно ей принадлежащего при растворении этого с однородным, не подвергается никакой ошибке при раздроблении на мелкие части стихий, но проницает собственные свои, смешанные с однородным, а не ослабевает в силах, проходя с ними, когда разливаются во Вселенной, навсегда остается в них, где бы и как бы ни устроила их природа. Если же распоряжающаяся Вселенной сила даст знак разложенным стихиям снова соединяться, то, как к одному началу прикрепленные разные верви все вместе и в одно время следуют за влекомым, так по причине влечения единой силой души различных стихий при внезапном стечении собственно принадлежащего сплетется тогда душой цепь нашего тела, причем каждая часть будет вновь сплетена, согласно с первоначальным и обычным ей состоянием, и облечена в знакомый ей вид.

Макрина. Но вот и еще пример, говорит наставница, который справедливо может быть присовокуплен к рассмотренным в доказательство того, что душе невелика трудность отличить в стихиях собственное свое от чужого. Предположим, что перед горшечником наложена глина, и ее большое количество: часть уже употреблявшаяся на делание сосудов, а часть приготовленная на это. Сосуды же пусть будут сделаны не все одного между собою вида, но один будет бочонком, другой – ведром, третий – блюдом, или чашей, или другим чем годным к употреблению. И пусть всем этим владеет не один, но предположим в слове, что у каждого сосуда свой владелец. Итак, пока сосуды целы, известны они владельцам, да если и разбиты, то у владеющих и Тогда тем не менее будет опять признак в черенках, что этот черепок от бочонка, а такой-то от чашки. Если же смешают с не бывшей в деле глиной, то распознание от нее бывшего уже в деле тем более сделается безошибочным. Так каждый отдельно взятый человек есть как бы некий сосуд, при стечении стихий выделанный из общего вещества и при особенной своей наружности непременно имеющий большую разность с однородным; тем не менее по разрушении сосуда обладавшая им душа и по остаткам узнает свою собственность и не оставляет этой собственности, будет ли она в куче черенков или смешается с не бывшим в деле веществом стихий, но всегда знает свое, каким оно было, когда сохраняло наружный свой вид, и по разрушении но сохранившимся в остатках признакам не ошибается в своем.

Григорий. Одобрив сказанное, как придуманное кстати и прилично предположенной нами цели, спросил я: прекрасно так об этом и говорить и веровать, но если кто сличит со сказанным повествуемое в Господнем Евангелии о пребывающих во аде и найдет, что оно не согласно с исследованным, то как надлежит приготовиться к ответу?

Макрина. Она же говорит: слово Божие излагает повествуемое несколько чувственно, но всевает много поводов, которыми слушающий с разбором вызывается к более утонченному взгляду. Ибо, кто великой бездной отделил злое от доброго, представив страждущего в муках нуждающимся в какой-либо капле, подаваемой с перста, и патриархово лоно предоставив в успокоение тому, кто страдал всю жизнь, а прежде этого рассказав, что они умерли и преданы погребению, тот не без разумения следящего за сказанным не отводит далеко от смысла, какой представляется с первого взгляда. Ибо какие очи возводит богатый во аде, оставив плотские во гробе? Как бесплотное чувствует пламя? Какой язык желает остудить каплей, когда нет у него языка плотского? Что за перст, подающий ему каплю? Что такое само лоно упокоения? Ибо, когда тела во гробах, а душа и не в теле, и не из частей состоит, трудно будет склад повествования, понимаемый в буквальном смысле, согласить с истиной, если не примет кто всех частностей в духовном смысле так, что и бездну, препятствующую общению несоединимого, не почтет земным расстоянием. Ибо бесплотному и духовному какой труд перелететь бездну, даже и самую широкую, потому что духовное по естеству, где бы ни пожелало быть оно, является там, не тратя на это времени.

Григорий. Итак, что же, спрашиваю, этот огонь, или эта бездна, или прочее в сказанном, если оно не то, чем называется?

Макрина. Кажется мне, говорит она, что подробностями это повествование Евангелия обозначает некие догматы, касающиеся вопросов о душе. Патриарх, сказав сперва богатому «В плотской жизни ты получил часть благих», сказал подобное о бедном, и он исполнил служение тем, что причастился зол в жизни: потом, продолжая о бездне, которой отделяются они друг от друга, через это, по видимому, великий некий догмат открывает в слове. Догмат же этот, по моему мнению, таков: вначале жизнь человеческая была однородна. Однородной же называю ту, которая представляется в одном добре и к которой неприкосновенно зло. О таком понятии свидетельствует первый Божий закон, дозволяющий человеку полное причастие всякого из благ в раю, воспрещающий же то одно, что по естеству было смешано из противоположностей от растворения в нем зла с добром, и в наказание преступнику положивший смерть. Но человек, добровольно, свободным движением оставив недоступную худшему долю, восхитил жизнь, растворенную из противоположностей. Впрочем, Промысл Божий неразумия нашего не оставил неисправимым. Но поскольку с преступившим закон необходимо последовала присужденная законом смерть, то, разделив человеческую жизнь на две части – на жизнь настоящую во плоти и на жизнь после нее вне тела – не в равной мере продолжив их, но одну ограничив весьма кратким неким пределом времени, а другую продолжив в вечность – по человеколюбию дал власть кому что угодно избирать из этого то и другое, разумею доброе и злое, или в этой краткой и скоропреходящей жизни, или в тех нескончаемых веках, пределом которых является беспредельность. Поскольку же подобоименно называется и доброе и злое и делится каждое из них по двоякому понятию, разумею относительно к уму и чувству, и одни причисляют к доброй доле то, что приятным кажется чувству, а другие уверены, что постигаемое только мыслью и является и именуется добром, то, у кого рассудок не обучен и не способен видеть лучшее, те в плотской жизни с жадностью иждивают следующую естеству долю добра, ничего не сберегая для жизни последующей, а распоряжающиеся своею жизнью с разборчивым и целомудренным рассудком, в краткой этой жизни истомленные оскорбляющим чувство, сберегают доброе веку будущей жизни, чтобы лучший жребий простирался для них на вечную жизнь. Итак, вот что, по моему понятию, значит бездна, которая не разверзшейся землей образуется, но которую производит суждение, разделявшееся в жизни на противоположные произволения. Ибо, однажды избравший приятное в настоящей жизни и не уврачевавший неразумия покаянием, недоступной для себя после этого делает область блага, неминуемую эту необходимость выкопав перед собой, как некую зияющую и непроходимую бездну. Потому-то кажется мне, и благое состояние души, в каком слово Божие упокоевает подвижника терпения, названо лоном Авраамовым. Ибо этот первый из бывших когда-либо Патриарх, как повествуется, на надежду будущих благ обменял наслаждение настоящими: совлекшись всего, что было у пего первоначально в жизни, имел он пребывание у чужих, настоящим злостраданием искупая чаемое блаженство. Поэтому, как известное очертание моря по какому-то неправильному словоупотреблению называем пазухой, так, кажется мне, слово Божие указание на безмерные те блага обозначает именем лона, где все добродетельно переплывающие настоящую жизнь, когда отходят отсюда, упокоевают души как бы в неволненной пристани и на добром лоне. Для прочих же лишение видимых ими благ делается пламенем, палящим душу, которая в утешение себе имеет нужду в какой-либо капле из моря благ, окружающих праведников, и не получает ее. Видя же в беседе совлекшихся тела именование языка, ока, перста и прочих телесных членов, если внимательно вникнешь в смысл речений, то признаешь их согласными с понятием, какое уже нами гадательно составлено о душе. Ибо, как стечение стихий составляет сущность целого тела, так, вероятно, по той же причине восполняется и естество частей в теле. Итак, если душа присутствует в стихиях, составлявших тело и перемешавшихся во Вселенной, то не только будет она знать совокупность стихий, какие соединены были в целом теле, и пребудет в них, но не останется в неведении и об особенном составе каждой части, именно же из каких стихийных частиц состояли наши члены. Поэтому никакой нет невероятности – той, которая присутствует во всей полноте стихий, быть и в стихиях, взятых отдельно; а в таком случае, кто, имея в виду те стихии, в которых в возможности своей заключаются отдельно взятые члены тела, подразумевает в словах Писания такой смысл, что у души и по разложении телесного состава есть перст, и око, и язык, и все прочее, тот не погрешит против вероятности. А если в этом повествовании все взятое по частностям отводит ум от разумения чувственного, то и об упомянутом теперь аде надлежит думать, что не какое-либо место так наименовано, а некое невидимое и бесплотное состояние жизни, в котором, как учит нас Писание, пребывает душа. Но из повествования о богатом и бедном познаем и другой догмат, который будет состоять в великой близости с исследованным. Этого преданного страстям и плотолюбивого богача, когда увидел неизбежность своего бедствия, повествование представило заботящимся о близких ему по роду на земле; и, поскольку Авраам сказал, что жизнь во плоти живущих не оставлена без промышления, но свободе их предоставлено руководство закона и пророков, богач продолжает еще упрашивать, чтобы убедительной сделалась для них проповедь по своей необычайности, будучи возвещена кем-нибудь ожившим из мертвых.

Григорий. Какой же догмат заключается в этом? – спросил я.

Макрина. Когда душа озарена, говорит она, занята настоящим и не обращается ни к чему оставленному, богатый и по смерти как бы составом каким приварен к плотской жизни, которой и по кончине не совлекся совершенно – напротив того, предметом заботы – его еще плоть и кровь, ибо из того, что за находящихся с ним в родственном союзе просит об избавлении их от зол, явно, что не освободился еще от плотского пристрастия. А поэтому полагаем, продолжает она, что Господь повествованиями этими учит следующему: живущие во плоти всего более должны добродетельной жизнью отдаляться и отрешаться от привязанности к плотскому, чтобы по смерти снова не было нам нужды в другой смерти, очищающей от остатков плотского припая, но чтобы течение души ко благу, как бы по расторжении на ней уз, соделалось легким и свободным, когда никакая телесная скорбь не будет отвлекать ее к себе. Если кто весь и всецело оплотяпел умом, всякое движение и действие души занимая исполнением желаний плоти, тот, став и вне плоти, не расстается такой с плотскими страстями, по, подобно проживавшим долго в зловонных местах, которые, когда перейдут туда, где воздух свеж, не очищаются от неприятного запаха, каким запаслись в долговременное пребывание в нем, – так плотолюбцам по совершившемся переходе в жизнь невидимую и тончайшую невозможно, конечно, не привлечь с собой сколько-нибудь плотского зловония, от которого еще более тяжелым делается для них мучение, потому что душа от этого обстоятельства грубее овеществляется. С таким мнением, кажется мне, несколько согласно и рассказываемое иными, будто бы около мест, где кладут тела, нередко видны туманные некие призраки умерших. Ибо, если это действительно так бывает, то обличается этим сделавшееся ныне чрезмерным пристрастие души к плотской жизни, так что и исторгнутая из плоти не желает совершенно отлететь от нее, не соглашается, чтобы совершилось полное претворение оболочки в невидимое, но и по разложении видимого остается еще при видимом, даже став уже вне его, с любовью блуждает по местам полным вещества и вращается около нас.

Григорий. А я, немного помедлив и возвратясь к мысли, заключавшейся в сказанном, заметил: в словах этих, кажется мне, возникает некоторое противоречие найденному прежде о страстях. Ибо, если признано, что по сродству с бессловесными совершаются в нас все такие душевные движения, которые исчислило предшествующее слово, как-то раздражительность, страх, пожелание, удовольствие и подобные тому, – сказано же, что доброе употребление таких движений есть добродетель, а от употребления погрешительного происходит порок, притом присовокуплено было в слове, что именно привносится к добродетельной жизни каждым из других движений, о вожделении же сказано, что им приводимся к Богу, как бы цепью какой влекомые к Нему с земли. А эта речь, кажется, сказал я, противоречит как-то цели.

Макрина. Почему говоришь это?

Григорий. Потому, отвечал я, что, когда по очищении прекратится в нас всякое неразумное движение, тогда не будет, без сомнения, и вожделевательного; а когда его пет, не может быть и пожелания чего-либо лучшего, так как не осталось в душе ни одного такого движения, возбуждающего ощущение потребности благ.

Макрина. Но на это, отвечает она, скажем, что богоподобию души свойственны силы созерцательные и рассудительные, потому что ими постигаем и Божество. Поэтому если вследствие или теперешней попечительности, или очищения после этой жизни душа соделается у нас свободной от связи с неразумной стороной страстей, то ничто не воспрепятствует созерцанию прекрасного. А прекрасное по природе своей привлекательно как-то для всякого, кто видит его. Поэтому если душа очистится от всякого порока, то, без сомнения, будет в прекрасном. Прекрасно же по естеству своему Божество, с которым по чистоте душа вступает в общение, соединяемое со свойственным ей. Поэтому если произойдет это, не будет уже потребности в вожделевательном движении, которое бы возвело нас к прекрасному. Ибо пребывающий во тьме вожделевает света, но если будет он во свете, то место вожделения заступит наслаждение. Полное же право наслаждения бездейственным и неуместным делает вожделение. Поэтому не будет от этого никакой утраты в приобщении блага, если душа сделается свободной от таких движений, войдет снова сама в себя и в точности увидит себя, какая она по естеству, и в собственной красоте, словно в зеркале или в изображении, усмотрит Первообраз. Ибо справедливо можно сказать, что в этом и состоит точное Божие подобие, чтобы душа наша уподоблялась сколько-нибудь превысшему Естеству, потому что естество, которое превыше всякого понятия, стоит вдали от усматриваемого в нас, иным каким-то способом проводит собственную свою жизнь, а не как живем теперь мы. Мы люди, потому что естество наше всегда непременно в движении, несемся, куда ни произойдет стремление произвола, так как душа, может иной сказать, неодинаково расположена к тому, что позади ее. Движением вперед управляет надежда, но место движения, идущего к надежде, заступает память. Если надежда поведет душу к прекрасному по естеству, то движение произвола обозначается в памяти светлым следом, если же обманется в понятии о наилучшем по тому, что наделала, обольстит душу каким-то ложным изобретением красоты, то следующее за происшедшим воспоминание обращается в стыд. И в таком случае восстает в душе эта междоусобная брань, память вступает в борьбу с надеждой, худо управлявшей произволом. Подобную некую мысль ясно выражает чувство стыда, когда душа угрызается последствием дела, как бы неким бичом мучимая раскаянием за неразумное стремление и в пособие против причиняющего ей скорбь ополчаясь забвением. Но у нас, по скудости в прекрасном, природа всегда жаждет того, в чем имеет нужду, и это желание недостающего есть само вожделевательное расположение нашего естества или по неразборчивости ошибающееся в действительно прекрасном, или и достигающее того, чего достигнуть для нас благо. А естество, превысшее всякого понятия о благе и превосходящее всякую силу, как неимеющее никакого недостатка в том, что представляем себе благом, но само составляющее полноту благ и не по причастию чего-либо прекрасного делающееся прекрасным, но сущее самым естеством прекрасного, чем только по предположению ума может когда быть что-либо прекрасное, как не допускает в себе движения надежды (ибо надежда возбуждается только в рассуждении того, чего нет: Еже бо имеет кто, что и уповает (Рим.8:24), говорит апостол), так не нуждается в деятельности памяти к познанию сущего (ибо видимое не имеет нужды в памятовании о нем). А поэтому как естество Божие выше всего доброго, доброе же непременно дружественно с добрым, то, взирая на Себя, и желает того, что имеет, и имеет то, что желает, не приемля в себя ничего извне. Вне же Его пет ничего, кроме одного порока, который, хотя это и странно, в небытии имеет свое бытие, потому что происхождение порока есть не иное что, как лишение существующего; в собственном же смысле существующее есть естество добра. Поэтому, чего нет в существующем, то, конечно, в небытии. Поэтому душа, когда, прекратив все разнообразные движения естества, делается богоподобной, тогда, став выше пожелания, достигнет того, к чему дотоле восторгаема была пожеланием, и не даст уже в себе никакого занятия ни надежде, ни памяти. Ибо имеет то, чего надеялась, а, предавшись наслаждению благами, удаляет из мысли память и таким образом подражает превысшей жизни, изобразив в себе отличительные черты Божия естества, так что не остается в ней ничего иного, кроме расположения любви, естественно привязанного к добру, ибо это и есть любовь – внутренняя привязанность к вожделенному. Потому когда душа, став простой, единообразной, а в точности богоподобной, обретет то истинно простое и невещественное благо, которое одно в действительности вожделенно и достойно любви, тогда привязуется к нему и вступает с ним в единение исполненными любви расположением и деятельностью, сообразуя сама себя с тем, что всегда ею обретается и приемлется, и через уподобление благу делаясь подобной естеству того, чего приобщается. Но как в этом нет пожелания, потому что нет в нем недостатка в каком-либо из благ, то будет следовать, что и душа, дошедши до неимения нужд, отвергает от себя всякое вожделевательное движение и расположение, которое бывает тогда только, когда пет еще желанного. В таком учении был нашим руководителем и божественный апостол, предвозвестив прекращение и упокоение в нас всех настоящих забот даже о лучшем, не нашедши же предела одной любви, ибо говорит: Пророчествия упразднятся, и знания умолкнут, а любы николиже отпадает (1Кор.13:8), а это значит то же, что и сказать: любовь всегда пребывает одинаковой. Но говоря, что с любовью пребывают вместе и вера и надежда, и их опять выше справедливо ставит любовь. Ибо надежда в движении до тех пор, пока не пришло наслаждение уповаемым, и вера также служит опорой в неизвестности уповаемого. Ибо так и определил ее апостол, говоря: Есть же вера уповаемых извещение (Евр.11:1). Когда же придет уповаемое, тогда при неподвижности всего другого пребывает деятельность любви, не находя себе преемника. Почему и первенствует она во всех преспеяниях добродетели и в предписаниях закона. Поэтому если душа достигнет когда-либо этого конца, то не будет иметь нужды в ином, как объявшая полноту сущего, и окажется в себе единой как-то соблюдшей признаки самого Божия блаженства, ибо жизнь высшего естества есть любовь, потому что прекрасное непременно любезно знающим, Божество же знает Само Себя, а ведение делается любовью, потому что познаваемое прекрасно по естеству. Истинно же прекрасного не касается надменное пресыщение. Но как и насыщение не пересекает связи любви с прекрасным, то божественная жизнь всегда будет совершаться любовью, и она, прекрасная по естеству, естественно исполнена любви к прекрасному, не имеет предела действованию по любви, так как в прекрасном невозможно достигнуть какого-либо конца, чтобы с концом прекрасного прекратилась вместе и любовь, ибо прекрасное оканчивается только тем, что ему противоположно. А в ком естество не восприимчиво к худшему, тот не престанет идти к нескончаемому и беспредельному благу. Поэтому так как всякое естество привлекается свойственным ему, в некоем же свойстве с Богом и человечество, как носящее в себе подобие Первообраза, то по всей необходимости к Божественному и сродственному влечется душа. Ибо свойственное Богу должно сохраняться вполне и непременно. Но если душа будет легка и проста, потому что не тревожит ее никакая телесная скорбь, то приближение к влекущему соделается ей приятным и удобным. Если же в связи с вещественным она утверждена как бы гвоздями пристрастия, как это естественно бывает с телами, во время землетрясений засыпанными землей (присовокупи предположительно, что тела не только придавлены обвалами, но изъязвлены какими-то спицами или деревянными рожнами, нашедшимися в обвалившейся земле), то в каком виде естественно остаться телам, бывшим в таком положении, когда сродники для погребения извлекут их из-под развалин (конечно, будут они изломаны, изорваны, испытают самые тяжкие повреждения, при усилии вытаскивающих истерзанные комами земли и спицами); подобное некое страдание, кажется мне, происходит и с душой, когда Божия сила по человеколюбию извлекает свою собственность из-под неразумных и вещественных развалин. Ибо не по ненависти и не мстя за худую жизнь, как я рассуждаю, в мучительные расположения вводит согрешивших Бог, – Бог, присвояющий и влекущий к Себе все, что только по Его милости пришло в бытие. И, как с лучшею целью привлекает к Себе душу Он – Источник всякого блаженства, так в привлекаемом по необходимости происходит болезненное расположение. Ибо, как очищающие в огне золото от примешанного к нему вещества не подмес только расплавляют огнем, но по всей необходимости и чистое плавят вместе с нечистым и по истреблении последнего остается одно первое, так и при истреблении в очистительном огне порока вполне необходимо быть в огне и вступившей с ним в единение душе, пока не истребятся всеянные в нее примесь, вещество и нечистота, будучи поглощены огнем. И, как если к какой-либо верви по всей ее длине пристанет самая липкая грязь, потом верхний конец верви будет просунут в какое-либо узкое отверстие, и кто-либо сверху усиленно потянет вервь через отверстие, то влекомая вервь по всей необходимости следует за влекущим, а облегшая ее грязь, сильным влечением стираемая с верви, будет оставаться вне скважины, как причина того, что вервь несвободно идет своим путем, но терпит насильственное натягивание от влекущего, – подобное нечто, кажется мне, разуметь должно и о душе, что, опутавшись вещественными и земными пристрастиями, страждет она и бывает в напряженном состоянии, когда Бог влечет к себе Свое собственное, а чуждое, как сросшееся с нею несколько, стирает с усилием и причиняет ей болезненные и невыносимые страдания.

Григорий. Поэтому, сказал я, Божий суд, как видно, не наказание налагает на особенно согрешивших, но, как показало слово, производит только отделение добра от зла; привлекая к общению в блаженстве, отторжение же приросшего делается мучением для привлекаемого.

Макрина. Так, говорит наставница, и моя мысль, что мера страданий в каждом – количество порока. Ибо несправедливо и тому, кто долгое время пребывал во зле, которое запрещено, и тому, кто вовлечен в неважные некие погрешности, равно страдать при очищении от дурного навыка – напротив того, по большему или меньшему количеству вещества возгорится мучительный тот пламень на время, пока будет питающее его. Поэтому, на ком велико вещественное бремя, для того истребительному пламени необходимо сделаться великим и более продолжительным, а в ком в меньшей мере примешано годное в пищу огню, для того наказание настолько понижается в силе и мучительности действия, сколько в наказуемом умаляется мера порока. Ибо злу надлежит некогда быть вполне и непременно изъятым из существующего, и что, по сказанному выше, существует в действительности, тому вовсе не быть. Ибо порок не имеет свойства быть вне произвола, и, когда все произволение в Боге, тогда порок придет в совершенное уничтожение, потому что не останется ему вместилища.

Григорий. Но что выгоды, спросил я, в добро этой надежде размышляющему, какое зло претерпеть и единолетнее только страдание? Если же невыносимая эта мука продлится на вековое некое продолжение времени, то какое утешение надежды останется напоследок тому, для кого наказание соразмерно целой вечности?

Макрина. Пусть позаботится, сказала наставница, или вовсе сохранять душу чистой и не сообщимой со сквернами порока, или если это вполне невозможно, потому что естество наше страстно, пусть по крайней мере недостатки добродетели у нее будут в чем-либо незначительном и удобоисправимом. Ибо евангельское учение знает некоего должника тмою талант (Мф.18:24), и еще пятью сот динарий, и еще пятидесятью (Лк.7:41), и еще каким-нибудь кодрантом (Мф.5:26), а это самая последняя монета; праведный же суд Божий простирается на все, с тяжестью долга соразмеряет необходимость взыскания и самой малости не оставляет без внимания. Отдача же долгов, по словам Евангелия, состоит, не в уплате денег, но в том, как сказано, что должник предается мучителем, дóндеже воздаст весь долг свой (Мф. 18:34), и это не иное что значит, как то, чтобы необходимый долг заплатить претерпением мучения, т. е. долг приобщиться скорбей, каким он стал повинен в продолжение жизни, избирая по неразумию одно чистое и не растворенное ничем противоположным удовольствие, а таким образом, отложив все для себя чуждое, т. е. грех, и, совлекшись стыда, быть в долгах, достигает человек свободы и дерзновения. Свобода же есть уподобление неподвластному и самоправному, первоначально дарованное нам Богом, но закрытое стыдом долгов. Всякая же свобода но природе есть некая единая и сама с собой родственная. Поэтому вследствие этого все свободное будет сообразно с подобным ему. Но добродетель неподвластна, поэтому в ней будет все свободное, так как свободное неподвластно. А как естество Божие есть источник всякой добродетели, то следует, что в Нем будут освободившиеся от порока, да будет, как говорит апостол, Бог всяческая во всех (1Кор.15:28), ибо это изречение, выражающее, что Бог будет все и во всем, ясно, кажется мне, подтверждает исследованную прежде мысль. Поскольку в настоящем различно и разнообразно проводится нами жизнь, то много есть такого, в чем принимаем участие, как-то время, воздух, место, нища, питие, одежды, солнце, светильник и многое иное, удовлетворяющее потребностям жизни, и из всего этого ничто не есть Бог. Ожидаемое же блаженство ни в чем этом не имеет нужды, всем же этим взамен всего будет для нас естество Божие, уделяющее Себя соразмерно всякой потребности той жизни, – и это явствует из Божественных слов, а именно о том, что Бог для достойных бывает и местом, и жилищем, и одеянием, и пищей, и питием, и светом и богатством, и царством, и всем, что по понятию и по имени содействует нам к доброй жизни. Но Кто бывает всем, Тот бывает и во всех. Этим, мне кажется, Писание научает совершенному уничтожению порока, ибо если во всех существах будет Бог, то, без сомнения, не будет в существах порока. А если предположит кто, что будет и порок, то как сохранится в своей силе сказанное, что во всех Бог? Потому что исключение порока делает недостаточным понятие слова «все». Напротив, Кто имеет быть во всех, Тот не будет в том, что не существует.

Григорий. Поэтому, спросил я, что надлежит сказать тем, которые малодушно взирают на бедствия?

Макрина. Им скажем, говорит наставница: напрасно, вы, люди, негодуете и с неудовольствием смотрите на эту цепь необходимой последовательности вещей, не зная, к какой именно цели направлено все отдельно взятое в домостроительстве Вселенной, потому что всему надобно в некоем порядке и в последовательности по художнической премудрости управляющего прийти в согласие с естеством Божиим. Ибо для того приведено в бытие и естество словесное, чтобы богатство божественных благ не было недейственным; но всеустроившею премудростью уготованы как бы некие сосуды, и произволением одарены преемники душ, чтобы было некоторое вместилище, приемлющее в себя блага, по прибавлении вливаемого делающееся всегда большим. Ибо таково причастие божественного блага, что, в ком оно бывает, того делает большим и более восприимчивым, будучи им восприемлемо в приращение силы и веса, так что питаемый всегда растет и никогда не прекращает роста. Поскольку источник благ источает их непрерывно, то естество причащающегося, так как в приемлемом нет ничего излишнего и бесполезного, все втекающее обращает в прибыток собственной своей величины, делается и сильнее привлекающим лучшее и в большей мере вмещающим при взаимном приращении того другого и питаемой силы, при изобилии благ больше и больше возрастающей, в снабжении питательным, увеличивающегося прибавление сил в возращаемых. Поэтому естественно прийти в такую величину тем, в которых никакой придел не пересекает возрастания. Потом, когда предлежит нам столько великого, неужели негодуете на то что естество идет вперед к собственной цели своей путем, для нас установленным? Ибо невозможно совершить нам течения своего туда иначе, как оттрясши с души своей гнетущее нас, разумею эту тяжелую и земную ношу, и попечением о лучшем очистившись от пристрастия к этой ноше, какое имели в настоящей жизни, чтобы чистым могло быть усвоено подобное. Но если есть у тебя некоторая привязанность к этому телу и печалит тебя расторжение связи с любимым, то и в этом не лишен ты надежды. Ибо увидишь телесное это покрывало, разрушенное теперь смертью, снова сотканным из того же, но не в этом грубом и тяжелом составе, а так, что нить сложится в нечто легчайшее и воздушное, почему и любимое при тебе будет и восстановится снова в лучшей и вожделеннейшей красоте.

Григорий. Но, как видно, сказал я, по связи речи привзошел у нас в слово и догмат о воскресении, который, кажется мне, по учению Писаний, должен быть истинным и достоверным и не подлежать сомнению. Но поскольку немощь человеческого разумения более как-то утверждается в таковой вере удобопонятными для нас умозаключениями, то хорошо будет и эту часть не оставить необозренной. Поэтому посмотрим, что надлежит сказать.

Макрина. И наставница говорит: чуждые нашего любомудрия, держась разных предположений, один так, другой иначе, в какой-либо части касались догмата о воскресении, не соглашаясь в точности с нашими и не вовсе лишая себя таковой надежды. Иные обижают человечество, не делая из него особого рода, но утверждая, что одна и та же душа бывает попеременно то в человеке, то в бессловесном, переоблекаясь в тела, и всегда переходит в какое ей угодно, делаясь из человека каким-либо животным или летающим, или водяным, или живущим на суше, а из них возвращаясь опять в человеческое естество. Другие же подобное пустословие простирают и до растений, так что и древесную жизнь почитают душе сообразной и свойственной; а еще другим кажется, что от человека только всегда заимствует душу другой человек, так что одними и теми же душами непрестанно проводится человеческая жизнь, потому что одни и те же души бывают непрерывно то в одних, то опять в других. Но мы утверждаем, что хорошо, начав с церковных догматов, в такой только мере заимствовать подобные мнения у любомудрствовавших, в какой через это можно показать, что они некоторым образом согласны с догматом о воскресении, ибо что говорят они, будто бы душа по разлучении с телом опять входит в какие-либо тела, то не слишком несходно с уповаемым нами возвращением в жизнь. И наше учение полагает, что тело у нас и теперь составлено, и вновь составится из мировых стихий. Та же мысль представляется и внешним, ибо и они не могли придумать иного какого-либо естества телу, кроме стечения стихий. Но разница в том, что, как говорится у нас, для той же души слагается снова то же тело, сочетаемое из тех же стихий, – они же думают, что душа переходит в какие-либо иные тела, как словесные, так бессловесные и бесчувственные, о которых согласно признают, что состав их из мировых частей, разногласят же в том, что не почитают его состоящим из того же самого, что первоначально было соединено с душой во время плотской жизни. Поэтому, пусть будет засвидетельствовано внешними любомудрие, что не вне пределов вероятности душе снова стать в теле. Благовременно же будет рассмотреть несостоятельность их учения и самой последовательностью, открывающейся нам в согласии с разумом, сколько можно, обнаружить истину. Поэтому что же сказать об этом? Переселяющие душу в разные естества, по моему мнению, сливают свойства естества, смешивают и путают между собою все вещи: бессловесное, словесное, чувствующее, бесчувственное, – если только будут они друг в друге, никаким естественным сцеплением не отделенные друг от друга до неподвижности. Ибо утверждать, что душа одна и та же ныне делается словесной и разумной по такому-то покрову тела, потом опять кроется в норы с пресмыкающимися, или присоединяется к стаду птиц, или переносит на себе тяжести, или делается плотоядным, или живет под водой, или же переходит в бесчувственное, коренистое и деревянистое, пускающее от себя отпрыски ветвей и на них возвращающее или цвет, или иглу, или что-либо питательное, или ядовитое, – не иное что значит, как все почитать за одно и то же и в существах признать одно естество, смешанное какой-то слитной и неразделимой общностью с самим собою, потому что никакое свойство не отличает одного от другого. Кто говорит, что то же бывает во всем, не иное что хочет сказать, но то, что все есть одно, и видимая разность в существах нимало не препятствует смешению несообщимого, так что, если увидит что-либо ядовитое и плотоядное, необходимо ему признать видимое соплеменным и сродным себе; такой на цикуту будет смотреть не как на чуждое собственной своей природе, если и в растениях видит человечество, но не останется неподозрительная для него и самая гроздь, произращаемая для жизненной потребности, потому что и она из числа произрастаний; растения также у нас и те зерна в колосьях, которыми питаемся. Поэтому как же занесет серн на срезание колосьев? Как выжмет гроздь, или на пашне выроет с корнем терн, или сорвет цветок, или будет ловить птиц, или зажжет костер дров, когда неизвестно, не на сродников ли, или предков, или соплеменников поднимается рука и не их ли телами воспламеняется огонь или наполняется чаша, не из них или составится снедь? При мысли о каждой из этих вещей, что растением или животным делается душа человеческая, не положено же знаков, каково растение или животное, если оно из человека, и каково, если из иного; предзанятый таким предположением ко всему будет расположен одинаково, так что по необходимости или сделается жестоким к тем самым людям, которые пользуются еще в пророке жизнью, или если в рассуждении соплеменников склонится природой к человеколюбию, то придет в одинаковое расположение ко всему одушевленному, хотя бы то было из пресмыкающихся или из числа зверей, но даже если будет и в лесу среди деревьев принявший это учение, то и деревья почтет за толпу людей. Поэтому что за жизнь такого человека? Или перед всем он благоговеет по соплеменничеству, или жесток к людям по безразличию их со всем иным. Поэтому такое учение и по сказанному должно быть отринуто, тогда как и многое другое по основательным причинам не допускает нас принять подобное мнение. Ибо слышала я от обучающих подобному, будто бы предполагают некие племена души, прежде жизни в теле составляющие особое некое гражданство, по легкости и удободвижности природы своей вращающиеся вместе с обращением Вселенной; но по некоей склонности к пороку души, как бы утратив свою пернатость, бывают в телах сперва человеческих, потом через общение с неразумными страстями но оставлении человеческой жизни доходят до такого скотоподобия, что ниспадают даже до этой растительной и бесчувственной жизни, так что по природе легкое и удободвижное, какова душа, делается сперва тяжелым и несущимся вниз по причине порочности, вселяющейся в тела человеческие; потом по утрате разумной силы избирают для жительства бессловесных, и оттуда по отъятии дара чувств переходят в эту бесчувственную жизнь, какая в растениях, но отсюда опять восходят по тем же степеням и восстанавливаются в небесную область. Такое учение для умеющих сколько-нибудь судить обличается само собою, не имея в себе никакой твердости. Ибо если душа из жизни небесной пороком извлекается в древесную жизнь, из древесной же добродетелью восходит опять в небесную, то сомнительным оказывается их учение и что поэтому признается преимущественным, древесная ли или небесная жизнь, ибо повторяется какой-то подобный прежнему круг, между тем как душа никогда не останавливается там, где она была. Если из жизни бесплотной нисходит в телесную, а из этой – в бесчувственную, оттуда же снова восходит в бесплотную, то преподающими это учение не иное что измышляется, как безразличное слияние зла и добра, потому что и небесное жительство не пребудет в блаженстве, если живущих там касается порок, и деревья не останутся лишенными добродетели, если признается, что отсюда душа возвращается к добру, а там начинается жизнь порочная. Ибо если душа, круговращаясь в небе, опутывается пороком и, им совлеченная в жизнь вещественную, снова возносится отсюда к жительству на высоте, то этим приводят они к обратной мысли, что вещественная жизнь есть очищение от порока, а непогрешительное совершение пути делается душам началом и виною зол, если здесь, оперившись добродетелью парят они вверх, а там, за порочность утратив перья, делаются лежащими низко и пресмыкающимися по земле от смеси с дебелостью вещественного естества. И нелепость таких учений не ограничивается тем, что предположения ведут к противному, но и сама мысль не остается в них навсегда твердой. Ибо если небесное почитают неизменным, то как в неизменном имеет место страсть? И если дольнее естество страстно, то как в страстном преспевает бесстрастие? Но они смешивают несмешиваемое и соединяют несообщимое, усматривая в страсти неизменность и опять в изменяемом бесстрастие, да и этого не держатся навсегда, но, откуда переселили душу по ее порочности, туда опять поселяют ее из жизни вещественной, как безопасную и чистую жизнь, как будто забыв, что она там, обременившись пороком, вмешалась в естество дольнее. Так у них охуждение жизни настоящей и похвала небесному сливаются и смешиваются между собою, потому что охуждаемое, по мнению их, ведет к прекрасному, а почитаемое лучшим дает в душе повод наклонности к худшему. Поэтому из догматов истины должно быть выброшено всякое погрешительное и несостоятельное мнение о подобных предметах. Но, как не постигшим истины, не последуем и всем тем, по мнению которых души из женских тел переходят в мужскую жизнь, или, наоборот, в женщинах бывают души, разлучившиеся с телами мужскими, или из мужей переходят в мужей же, а из жен бывают опять в женах. Ибо первое мнение не заслуживает одобрения не только потому, что оно несостоятельно и обманчиво, само собой превращаясь в противоположные предположения, но и потому, что нечестиво учит, будто ни одно существо не приводится в бытие, если естеству каждого не положит начала порок. Если не рождаются ни люди, ни растения, ни скоты, пока не ниспадает на них душа свыше, а падение бывает вследствие порока, то, по мнению утверждающих это, начало составу существ – порок. И почему в одно и тоже время сходится то в другое и человек рождается от брака и с брачным жаром совпадает падение души? И что еще этого нелепее: если весной много животных бессловесных сходится парами, то можно ли сказать поэтому, что и в горнем вращении весна производит зарождение порока, так что приходится вместе и душам, исполненным зла, падать, и утробам бессловесным оплодотворяться? Что же кто-либо скажет о земледельце, втыкающим в землю ветви, оторванные от растений? Как это рука его вместе с растением зарывает в землю и человеческую душу, так что с утратой у души перьев впадает стремление человека к наслаждению? Поэтому та же нелепость и в другом мнении, именно полагать, что душа любопытствует знать, когда сходятся живущие в супружестве, или наблюдает зачатие младенцев, чтобы войти в зарождающиеся тела. А если муж откажется от брака, а жена освободится от необходимости мук рождения, то неужели тогда и порок не обременяет душу? Следовательно, пороку, который там, в горней стране, брак дает побуждение нападать на душу, или и без него касается души привязанность к противоположному? И следовательно, бездомной и скиталицей будет душа блуждать посреди, отпав от небесного и не получив, если так случится, на долю себе тела. Потом как же предположить при этом, что Божество правит существами, начало человеческой жизни приписывая этому случайному и неразумному падению душ? Ибо по всей необходимости с началом согласно и последующее за ним, а если жизнь началась каким-то случайным событием, то, без сомнения, делается случайным и продолжение ее. Но напрасно такие учители поставляют существа в зависимости от Божественной силы, когда утверждают, что не по Божией воле родились в мире, но начало приходящего в бытие приписывают какому-то дурному случаю, как будто не составилась бы жизнь человеческая, если бы зло не подало повода к жизни. Поэтому если таково начало жизни, то явно и продолжение пойдет по началу, ибо никто не скажет, что из дурного происходит хорошее и из доброго противное – напротив того, по свойству семени ожидаем и плодов. И так всякой жизнью управлять будет самовольное и случайное движение, когда нет никакого промысла о существах. Но совершенно бесполезной будет предусмотрительность рассудка, никакой пользы не произойдет от добродетели и ни во что вменится чуждаться зла. Ибо все непременно заключаться будет в случайном и жизнь ничем не отличится от неоснащенных кораблей, самыми неопределямыми случайностями, как бы какими волнами, от одной встречи с хорошим или дурным будучи переносима к другой встрече, ибо не может быть пользы от добродетели для тех, у кого естество ведет начало от противоположного. Если жизнь наша в Божием распоряжении, то с этим вместе признается, что не порок дает начало нашей жизни. Если же от порока происходим, то, конечно, и живем во всем сообразно с ним. Итак, бреднями поэтому окажутся и суд после настоящей жизни, и воздаяние по достоинству, и все иное, о чем сказано нам и чему веруем для искоренения порока. Ибо как возможно быть без порока человеку, родившемуся по причине порока? И как произойдет какое-либо произвольное стремление к добродетельной жизни в человеке, естество которого, как говорят, ведет начало от порока? Как ни одно бессловесное животное не покушается говорить по-человечески, но, пользуясь природным и естественным голосом, не почитает оно нималой потерей, что не имеет доли в даре слова; таким же точно образом, у кого началом и причиной жизни признается порок, те не пришли бы к пожеланию добродетели, так как это не в их природе. Но во всех рассудком очистивших душу есть вожделение добродетельной жизни и радение о ней. А этим ясно показывается, что порок не старше жизни и не от него природа возымела первое начало – напротив того, начало жизни нашей – домостроительствующая во всем Божия премудрость; душа же, пришедши в бытие таким способом, какой угоден был Сотворшему, но самой власти избирать, что ей нравится, делается тогда тем по силе произволения, чем пожелала быть. Сказанное узнать можно из примера. Возьмем для этого глаз – ему по природе свойственно видеть, не видит же по произволу или но болезни, ибо иногда и противоестественное может стать на место естественного, когда кто или добровольно смежает глаз, или по болезни лишается зрения. Так и о душе можно сказать, что хотя создание ее от Божества и, как в Божестве, не мыслим никакой порок, то и для души пет в пороке необходимости, однако же, будучи так сотворена, собственным своим приговором водится в том, на что решается, или по произволению смежая око для прекрасного, или по злоумышлению пребывающего с вами в жизни врага повреждая это око, живет во тьме обольщения, или же, наоборот, чистым оком взирая на истину, делается далекой от темных страстей. Поэтому, когда же, спросит иной, она приведена в бытие и как? Но вопрос о том, как произошла каждая вещь, совершенно должен быт изъят из слова, ибо и о подручном нашему разумению, о чем имеем понятие с помощью чувства, невозможно было бы исследующим разумом постигнуть, как составилось видимое; поэтому подобное этому даже богоносными и святыми мужами признано непостижимым. Ибо верою, говорит апостол, разумеваем совершитися веком глаголом Божиим, во еже от неявляемых видимым быти (Евр.11:3), а этого, как думаю, не сказал бы он, если бы полагал, что искомое познаваемо рассудком, – напротив того, что волей Божией совершен и сам век, и все, что в нем сотворено (а век и есть то самое, в чем умопредставляется вся тварь, как видимая, так и невидимая), – этому верю, говорил апостол. А то, как сотворено, оставил он неисследованным. Ибо подобное этому, как думаю, непостижимо ищущим, так как вопрос об этом показывает нам в себе много затруднений: как из естества постоянного – движимое, из простого и непротяженного – протяженное и сложное? Из самой ли превысшей Сущности? Но это не может быть признано по разнородности с Нею существ. Откуда же иначе? Вне Божия естества ничего не усматривает разум, ибо наше мнение разделится на разные начала, если, кроме творческой причины, признано будет что-либо такое, у чего художническая премудрость заимствует запасы для твари. Итак, поскольку Виновник существ один, с превысшим же существом приведенное Им в бытие неоднородно, то с обеих сторон одинаковая несообразность предположений – признать ли тварь происшедшей из Божия естества или сказать, что все составилось из какой-либо иной сущности. Ибо или предположено будет, что и Божество имеет свойства твари, если сотворенное сродно с Богом, или вне Божией сущности введено будет некое вещественное естество, по несозданности вечностью существа равняющееся Богу, как, представив себе, манихеи и некоторые эллинским любомудрием вовлекшиеся в подобные мнения представление это обратили в догмат. Поэтому, чтобы особенно избежать обоюдной несообразности в вопросе о существах, слово о том, как приходит в бытие каждое из них, по примеру апостола, оставим неисследованным, заметив только то одно, что устремление Божественного произволения, когда пожелает, бывает делом и хотение осуществляется, немедленно обращаясь в естество по власти Всемогущего, которая чего только премудро и художнически пожелает, не оставляет изволения не приведенным в действие. Приведение же изволения в действие есть сущность. Но как существа делятся на два рода: на существа духовные и телесные, – то и творение духовных существ не кажется сколько-нибудь несоответствующим естеству бесплотного, а, напротив того, близко к нему, показывая в себе невидимость, неосязаемость, непротяженность, что если представит кто в мыслях и о превысшем естестве, то не погрешит. Телесная же тварь, поскольку представляется со свойствами, не сообщимыми как-то с Божеством, то более всего причиняет великое затруднение разуму, который не в состоянии понять как из невидимого видимое, из неосязаемого твердое и упорное, из неопределенного определенное, из того, что не имеет количества и величины, заключаемое непременно в какие-либо меры, представляемые относительно к количеству, также взятое порознь все то, что примечается в естестве телесном. Об этом скажем одно только, а именно что из усматриваемого в теле ничто само по себе не есть тело: не тело – наружный вид, и цвет, и тяжесть, и протяжение, и количество, и всякое иное видимое качество, а, напротив того, каждое из них есть понятие, взаимное же их стечение и соединение между собой делается телом. Поэтому так как эти составляющие полноту тела качества постигаются умом, а не чувством, Божество же духовно, то какой труд умному производит умное, что взаимным своим стечением породило у нас естество тела. Но это уже вне подлежащего исследованию. А спрашивалось у нас: если души не существовали прежде тел, то когда и как приходят они в бытие? И по этой-то причине вопрос о том, как приходят в бытие, как недоступный, слово наше оставило неисследованным, а то, с какого времени души имеют начало бытия, как непосредственно следующее за тем, что и перед этим рассмотрено, остается разыскать. Ибо если допущено будет, что душа живет прежде тела в одиноком некоем состоянии, то вполне необходимо признать имеющими силу иные нелепо примышленные учения вселяющих души в тела по причине порока. Но никто из здравомыслящих не предположит, что происхождение душ позднее и следует уже за образованием тел, так как для всякого ясно, что все неодушевленное не имеет в себе ни движущей, ни растительной силы, а возрастание и местное движение воспитанного в материнской утробе не подлежит ни сомнению, ни спору. Поэтому остается признать, что начало состава души и тела – одно и то же. И, как земля, от земледельцев приняв в себя отросток от корня, производит дерево, не от себя вложив растительную силу в питаемое, но доставив только положенному в нее способы к произрастанию, так говорим, что похищаемое у человека к насаждению человека само некоторым образом есть нечто живое – от одушевленного одушевленное, от питаемого питаемое. Если же малость отростка не вмещала в себе всех действий и движений души, это нимало не удивительно, ибо и пшеничное зерно в семени не представляется тотчас колосом (ибо как колосу вместиться в зерне?), по, поскольку земля питает зерно приличными соками, делается оно колосом, не изменяя в земной глыбе своего естества, но обнаруживая и усовершая себя по действию пищи. Поэтому, как в растительных семенах возрастание понемногу приходит в совершенство, так и в человеческом составе соразмерно телесной величине выказывается и душевная сила, сперва делаясь питательной и растительной в образуемых внутренностях, после этого сообщая дар ощущения происходящим на свет и тогда уже, как некий плод на выросшем растении, слегка проявляя разумную силу, не всю вдруг, по, но мере того как растение идет вверх, последовательно увеличивая преспеяние. Итак, поскольку похищаемое у одушевленных в основание одушевленного состава не может быть мертвым (потому что омертвение бывает по утрате души, а утрата не предшествует обладанию), то познаем из этого, что в сорастворении, составляемом из души и тела, перехождение в бытие бывает общее, так что ни одно не предшествует, ни другое не опаздывает. Но в возрастании числа душ разум необходимо предвидит со временем остановку, чтобы не произошло непрестанного течения в естестве посредством прибывающих вновь, льющемся всегда вперед и не прекращающем нигде движения. А что и в нашем роде должна со временем непременно произойти остановка, этому полагаем ту причину, что, так как всякое умопостигаемое естество имеет свою полноту, то естественно со временем достигнуть своего предела и человеческому роду (так как и он принадлежит к естеству умопостигаемому), чтобы не думали о нем, будто бы всегда представляется недостаточным, потому что всегдашнее присовокупление вновь прибывающих делается обвинением роду, что в нем еще недостаток. Поэтому, когда человечество достигнет своей полноты, тогда непременно остановится текучее это движение естества, достигнув необходимого предела, и место этой жизни заступит другое некое состояние, отдельное от нынешнего, проводимого в рождении и тлении, ибо если пет рождения, то по всей необходимости не будет и тлеющего. Прежде разложения начинается сложение (сложением же называем появление на свет рождением); из этого непременно следует, что, когда не предшествовало сложение, не последует и разложения. Итак, согласно с верой, последующая за этим жизнь оказывается некой постоянной и неразрушимой, неизменяемой ни рождением, ни тлением

Григорий. Когда наставница кончила это, поскольку многим из сидящих с нами показалось, что речь достигла надлежащего конца, то, убоявшись, что некому будет у нас решить того, что о воскресении предлагается внешними, если наставница потерпит что от недуга (что действительно и случилось), – говорю: речь не коснулась еще самого главного вопроса в догмате: Богодухновенное Писание и в Новом и в Ветхозаветном учении говорит, что, когда естество наше в некоем порядке и в связи совершит полный оборот времени, непременно остановится наконец и это текучее движение, совершаемое преемством рождаемых, и, как наполнение Вселенной не допустит уже возрастания в большее число, вся полнота душ из невидимого и рассеянного состояния опять возвратится в собранное и видимое, причем те же самые стихии сойдутся между собою опять в ту же связь. А такое состояние жизни, по Божественному учению Писания, называется воскресением, причем именем этим означается все движение стихий при восстановлении земного.

Макрина. Поэтому, о чем же из этого, говорит она, не упомянуто в сказанном прежде?

Григорий. О самом, говорю, догмате воскресения.

Макрина. Однако же, говорит она, многое из того, что было говорено теперь пространно, ведет к этой цели.

Григорий. Не знаешь разве, сказал я, какой рой возражений касательно этой надежды противопоставляется нам противниками? И вместе намеревался я высказать, что в опровержение воскресения изобретается любителями споров.

Макрина. Но она говорит: прежде, кажется мне, надлежит вкратце повторить, что изложено об этом догмате в разных местах Божественного Писания, чтобы этим можно было заключить наше слово. Так, слышу в божественных песнях песнословящего Давида, когда, предметом своей песни избрав устройство Вселенной, в сто третьем псалме к концу песнопения говорит следующее: Отымеши дух их, и исчезнут, и в персть свою возвратятся: поспеши Духа Твоею, и созиждутся, и обновиши лице земли (Пс.103:29–30); выражает же этим, что все во всем совершающая сила Духа животворит тех, в ком только она бывает и наоборот лишает жизни тех, кого только оставляет. Итак, поскольку сказует, что при удалении Духа происходит исчезновение живых тварей, а при появлении Его возобновление исчезнувших, исчезновение же по порядку речи предшествует обновляемому, то утверждаем, что этим самым возвещается Церкви тайна воскресения, как пророческим духом предрек благодать эту Давид. Но и в другом месте тот же самый Пророк говорит, что Бог Вселенной и Господь существ явися нам при составлении праздника во учащающих (Пс.117:27), речением учащение давая разуметь праздник кущей, который, хотя древле узаконен был преданием Моисеевым (причем законодатель, как думаю, пророчески предрек будущее), однако же, всегда будучи совершаем, не был еще совершен в действительности, ибо в образах загадочным значением совершавшегося предуказывалась истина; самого же истинного праздника кущей еще не было, но ради этого, по пророческому слову, Бог всяческих и Господь явися нам, чтобы для естества человеческого из разоренного жилища нашего составилась куща, опять собранием стихий телесно учащаемая. Ибо слово учащение по выражаемому в нем понятию означает одеяние и украшение им. Изречение же это в псалмопении имеет такой вид: Бог Господь, и явися нам, составите праздник во учащающих до рог олтаревых (Пс.117:27). И оно, кажется мне, загадочно предвозвещает со всей разумной тварью составление единого праздника, на котором низшие с высшими ликовствуют вместе в собрания добрых. Ибо при преобразовательном устройстве храма не всем позволялось бывать внутри внешней ограды, но возбраняем был вход всему языческому и иноплеменному, да и входящим внутрь не всем равно давался доступ во внутреннейшее, а только очистившим себя неким более чистым образом жизни и некими кроплениями; и из них опять не всем была доступна сама внутренность храма, но одним священникам дано было законное право по нужде священнодействия бывать внутри завесы; а та неприступная и сокровенная часть храма, в которой водружен был алтарь, украшенный некими ограждениями из рогов, закрыта была для входа и самих священников, кроме одного, предстоятельствовавшего во священстве, который однажды в год, в некий узаконенный день, совершая некое неизглаголанное и таинственное священнослужение, один входил во внутренность. Поэтому, когда так велика была разность в этом храме, который служил образом и подобием духовного состояния, соблюдение предписаний, касающихся тела, научает тому, что не все словесное естество приближается ко храму Божию, т. е. к исповеданию великого Бога; по те, которые введены в заблуждение ложными предположениями, находятся вне Божественной ограды, а из тех, которые за исповедание допущены внутрь, предпочтительнее других предочистившие себя кроплениями и чистотой жизни, и из них посвященные уже имеют большее преимущество сподобиться внутреннего тайноводства. Но, чтобы кто мог в большую ясность привести значение загадки, должно ему дознать при помощи научающего слова, что некоторые из разумных сил, как святой алтарь, водружены в святилище Божества, некоторые же опять и из этих представляются превосходящими, выставившись наподобие рогов; и другие около них в некоем последовательном порядке занимают первые и вторые места. Род же человеческий по прирожденной порочности изгнан из Божественной ограды и, очищенный баней омовения, допускается внутрь. Но поскольку некогда будут разорены эти средние преграды, которыми порок отделил нас от того, что внутри завесы, то, когда естество наше воскресением снова воздвигнется в кущу и уничтожено будет всякое растление существ, произведенное пороком, тогда окрест Бога для учащенных воскресением составится общий праздник, на котором всем предлежит одно и то же веселие, потому что никакая разность не разделяет более разумного естества в причастии равных благ, но и те, которые ныне по порочности вне, будут некогда внутри святилищ Божественного блаженства и соединятся между собою рогами олтаревыми, т. е. превосходнейшими из премирных сил. Откровеннее говорит об этом апостол, выражая всеобщее согласие на доброе: Ему всяко колено поклонится небесных и земных и преисподних, и всяк язык исповесть, яко Господь Иисус Христос во славу Бога Отца (Фли.2:10–11). Вместо рогов именует он ангельский и небесный чип, а прочим означает тварь, после них умопредставляемую, т. е. нас, которыми всеми возобладает единый согласный праздник. Праздник же есть исповедание и познание истинно Сущего. Но можно, продолжает она, собрать много и других мест святого Писания в подтверждение догмата о воскресении. Ибо Иезекииль пророческим духом, миновав все среднее время и продолжение его, останавливается силой предведения на самом времени воскресения и, взирая на будущее как уже на настоящее, представляет взору в повествовании своем. Видит он поле великое, простирающееся в беспредельность, и на нем кости, то собранные в великую кучу, то разметанные, как ни есть, но разным местам; потом Божественной силой сдвигаются они со сродными и своими собственными и входят в свои составы, потом покрываются они жилами, плотями и кожами (что псалмопение называет учащаемыми), и дух животворит и возбуждает все, что лежало на иоле (Иез.37:1–10). Что же кто-либо скажет о том изображении у апостола чудес по воскресении, которое под руками у читающих и в котором говорит Писание, что по некоему повелению, по звуку труб в мгновение времени все мертвое и лежащее вдруг изменится в состояние естества бессмертного (1Сол.11:16)? Но не будем повторять евангельские изречения, как всем известные, ибо не словами только говорит Господь, что мертвые воскреснут, но действительно производит само воскресение, начав чудотворение с того, что ближе к нам и что менее могло казаться невероятным. Ибо сначала в смертельных болезнях показывает животворящую силу, повелением и словом прогоняя недуги; потом воздвигает недавно умершую отроковицу; потом юношу, выносимого уже на погребение, восстав с одра, отдает матери; после этого разлагавшегося уже четырехдневного мертвеца Лазаря живым изводит из гроба, гласом и повелением оживотворив лежащего; потом Себя самого – человека, пронзенного гвоздями и копием, воскрешает из мертвых в третий день, места гвоздей и удар копья представляя во свидетельство Воскресения. Об этом не почитаю нужным и распространяться, потому что нет никакого сомнения в принявших написанное.

Григорий. Но вопрос не о том, сказал я, что будет некогда воскресение и человек предстанет на нелицеприятный суд – с этим и но причине доказательств из Писания, и на основании уже исследованного согласятся многие из слышащих. Остается же рассмотреть, согласно ли с нынешним будет и уповаемое? Но если действительно так будет, то сказал им я, что лучше бежать от людей надежде воскресения. Ибо, если тела человеческие, какими бывают при конце жизни, таковыми опять восстановлены будут в жизнь, то люди в воскресении ожидают себе какого-то нескончаемого бедствия. И может ли быть какое зрелище, более жалкое этого, когда в крайней старости согбенные тела претворятся во что-то гнусное и безобразное, потому что плоть истощена в них временем, морщинистая кожа присохла к костям?! Поскольку жилы стянуты, как неутучняемые уже естественной влагой, а потому все тело сжалось, то представляется странное и жалкое какое-то зрелище, потому что голова приклонена к колену, рука, неспособная к естественной деятельности, с дрожью невольно всегда суется туда и сюда. Каковы опять тела у изнуренных продолжительными болезнями, тем только отличающиеся от голых костей, что кажутся прикрытыми тонкой и уже изветшавшей кожей? Каковы у опухших от водяной болезни? А у одержимых (так называемою) священною болезнью какое слово возможет предоставить взору безобразное искажение тела? Как постепенно распространяющаяся у них гнилость поедает все члены – и орудные, и чувствилищные? Что, скажет кто-либо об изувеченных во время землетрясений или на войнах или от другой какой причины и прежде смерти несколько времени проживших в этом бедственном состоянии или об имевших от рождения по какому-либо повреждению целую жизнь изуродованные члены? Что же должно думать о новорожденных младенцах, подкидываемых, задушаемых, гибнущих случайно? Если таковые опять возвращены будут в жизнь, то останутся ли во младенчестве? Что бедственнее этого? Но они достигнут меры возраста. А каким млеком воспитает их опять природа? Поэтому, если опять оживет у нас тело по всему то же, ожидаемое бедственно. А если не то же, воскрешаемый будет некто другой, а не лежащий во гробе. Ибо если положен ребенок, а восстанет совершенновозрастный или наоборот, то как можно сказать, что воскрешен сам мертвец, когда погребенный изменился по разности возраста? Ибо не другого ли видит вместо одного, перед кем вместо ребенка – совершенновозрастный, вместо старца – цветущий возрастом, вместо изможденного – здоровый, вместо иссохшего – дородный, а также и все другое, подробным исчислением чего затруднилось бы слово? Если тело оживет опять не таким же, каким было, когда предавалось земле, то не мертвое воскреснет, но земля снова претворится в иного человека. Поэтому что для меня воскресение, если вместо меня оживет некто другой? Как узнать мне самого себя, видя в себе уже не себя? Ибо не буду подлинно я, если не буду по всему тот же с самим собой. Как и в настоящей жизни, если имею в памяти чьи-либо черты, предположу для слова, что такой-то плешив, с большими губами, курнос, белотел, с голубыми глазами, с сединой в волосах, с морщинистым телом; потом, отыскивая его, встречаюсь с молодым, длинноволосым, горбоносым, смуглым и все прочие черты лица, имеющие иной вид – неужели, смотря на последнего, признаю за первого? Но какая нужда медлить более над слабейшими возражениями, оставив сильнейшие? Ибо кому не известно, что естество человеческое подобно какому-то потоку: человек от рождения до смерти всегда в каком-то движении, и тогда прекращается в нем движение, когда перестает существовать. Движение же это не местная какая-либо перестановка, не само из себя выходит естество, но поступает вперед через изменение. Изменение же, пока оно продолжается, не останавливается на одном и том же (ибо как возможно сохраняться в тождестве изменяющемуся?); по, как огонь на светильне, по-видимому, кажется всегда одним и тем же, потому что непрестанное всегда движение дает видеть, что он непрерывно тот же и сам с собой связан; на самом же деле, всегда сам за собой преемственно следуя, никогда не остается одним и тем же, ибо извлекаемая теплотой влага вместе и воспламеняется и, сгорая, претворяется в дым, и силой изменения производится всегда движение пламени, сгорающий предмет изменяющее собой в дым; поэтому два раза в одном и том же месте дотрагивающемуся до пламени невозможно в оба раза коснуться одного и того же; скорость изменения не дожидается прикасающегося опять в другой раз, с какой бы поспешностью ни сделал он это – напротив того, пламя всегда новое, всякий раз только что происшедшее, всегда само за собою следующее и никогда не остающееся одним и тем же; нечто подобное происходит и с естеством нашего тела. Ибо, что всегда притекает и утекает в естестве нашем, то, проходя и двигаясь, всегда движением изменения тогда только останавливается, когда прекращается и жизнь. Пока тело живо, пет в нем остановки: или наполняется, или испаряется, или тем и другим непременно поддерживает всегда бытие свое. Поэтому если человек и после вчерашнего дня уже не тот же, но вследствие изменения делается другим, то, когда воскресение возвратит опять тело наше к жизни, тогда один, без сомнения, сделается какой-то толпой людей, так что в воскресшем будет все без недостатка: младенец, ребенок, отрок, юноша, муж, отец, старец и всякий средний возраст. А как целомудрие и непотребство приводятся в дело плотно, как и те, которые за благочестие претерпевают мучительные казни, и те, которые по изнеженности не выносят их, то и другое выказывают телесным чувством, то как возможно на суде сохраниться справедливости? Или когда один и тот же ныне согрешит, потом очистит себя покаянием и, если случится, опять поползнется в грех, тело же – и оскверненное и неоскверненное – но естественной последовательности изменится, и ни которого из них не станет навсегда, тогда какое тело будет наказано у непотребного? Покрывшееся ли морщинами в старости перед смертью? Но это уже иное, а не то, которым сделан грех. Или оскверненное страстью? Где же старец? Поэтому или не воскреснет он и воскресение не действительно, или он будет воскрешен и избежит наказания подлежащего ему. Скажу и иное нечто из возражаемого нам не приемлющими учения этого. Природа, говорят они, ни одной части в теле не оставила без дела: в одних заключаются причина и сила нашей жизни, без них не может состоять плотская жизнь наша – таковы например, сердце, печень, мозг, легкое, чрево и прочие внутренности; другим предназначено в удел движение чувственное; отправлением иных – деятельность и перехождение с места на место, а другим дана способность к произведению потомства. Поэтому если последующая за этим жизнь наша будет состоять в том же, то преставление бывает напрасно. Если же истинно то слово (как и действительно оно истинно), которым определяется, что в жизни по воскресении не имеет места брак и что жизнь поддерживается тогда не нищей и питием, то какое употребление будет из этих членов тела, когда в опой жизни не ожидается от них того, ради чего имеем те члены ныне? Ибо если для брака – то, что служит к браку, то когда не будет брака, не будем иметь нужды в служащем к нему. Так к делу служат руки, к хождению – ноги, к принятию пищи – уста, к пережевыванию – зубы, к перевариванию – внутренности, к извержению оказавшегося ненужным – исходные пути. Поэтому, когда не будет тех отправлений, почему или для чего будет и устроенное для них? А вследствие этого, если не будет в теле того, что нимало не может содействовать к этой жизни, необходимо не быть к нему ничему, составляющему тело ныне, потому что жизнь состоять будет в другом. Иной же не назовет и воскресением такой перемены в теле, при которой ни один из членов его по бесполезности своей в этой жизни не восстанет с телом. Если же воскресение всех этих членов окажет свое действие, то Содетель воскресения соделает напрасной для нас и бесполезное для будущей жизни. Но надлежит верить, что и воскресение будет, и будет не напрасно. Итак, слову должно внимательно рассмотреть учение, чтобы в догмате этом во всех отношения сохранилась у нас правильность.

Макрина. Когда же выговорил я это не без достоинства, говорит наставница: нападал ты на догматы о воскресении по так называемой риторике и убедительные возражения представил со всех сторон, противопоставил истине так, что не очень вникающие в тайну истины, вероятно, поколебались несколько в учении и подумали, что недаром возбуждено сомнение в сказанном. Но истина не такова, продолжает она, хотя мы не в состоянии с подобным риторским искусством отвечать на возражения, однако же истинное об этом учение сберегается в тайных сокровищах премудрости и тогда сделается явным, когда самим делом изучим тайну воскресения и не будет уже нам нужды в словах к обнаружению уповаемого. Но, как для бодрствующего ночью длинные речи о том, каков свет солнечный, делает ни к чему не нужным едва только появившаяся приятность луча, так всякий помысел, гадательно касающийся будущего состояния, окажется ничтожным, когда ожидаемое совершится с нами на опыте. Но поскольку надобно сделанные нам возражения не оставлять вовсе неисследованными, то поведем о них речь так: надлежит прежде уразуметь, какая цель догмата о воскресении, ради чего изречено это в святом слове и составляет предмет верования. Поэтому, чтобы можно было это представить в объеме какого-либо определения, скажем так: воскресение есть восстановление нашего естества в первоначальное состояние. Но в первой жизни, Создателем которой был сам Бог, не было, как вероятно, ни старости, ни детства, ни страданий от многообразных недугов, ни другого какого-либо бедственного телесного положения, потому что неестественно было Богу создать что-либо подобное. Напротив того, пока в человечестве не произошло стремления ко злу, естество человеческое было Божиим неким достоянием. Но все это вторглось в нас вместе со входом порока. Поэтому жизнь без порока не возымеет никакой нужды в том, что произошло от порока. Ибо, как необходимое последствие у совершающего в стужу путь озябнуть телу или у идущего под зноем лучей загореть поверхности тела, а если не будет ни жара, ни стужи, то, без сомнения, и путник освободится от загара и от озноба и неосновательно стал бы кто спрашивать, от какой произошло это причины, когда причины нет, – так естество наше, соделавшись страстным, встретилось с необходимыми последствиями страстной жизни, но, возвратившись опять к бесстрастному блаженству, не подвергнется уже последствиям порока. Итак, поскольку всего того, что к естеству человеческому примешалось из жизни бессловесных, прежде в нас не было, пока человечество не впало в страсть по причине порока, то необходимо, оставив страсть, оставить вместе и все, что при ней усматривается. Поэтому неосновательно стал бы кто доискиваться в будущей жизни того, что произошло в нас по страсти. Как если кто, имея на себе изорванный хитон, скинет с себя эту одежду, то не увидит уже на себе неблагообразия того, что сброшено, так когда и мы совлечемся мертвенного этого и гнусного хитона, наложенного на нас из кож бессловесных животных (а слыша о коже, думаю разуметь наружность бессловесного естества, в которую облеклись мы, освоившись со страстью), тогда все, что было на нас из кожи бессловесных, свергнем с себя при совлечении хитона. А воспринятое нами от кожи бессловесных – плотское смешение, зачатие, рождение, нечистота, сосцы, пища, извержение, постепенное прихождение в совершенный возраст, зрелость возраста, старость, болезнь, смерть. Поэтому если не будет при нас этого, то как останется у нас происшедшее от этого? Потому при надежде, что другое некое состояние последует в будущей жизни, напрасное дело догмату о воскресении противополагать, что не имеет ничего общего с жизнью по воскресении. Ибо морщинистость и дородность тела, сухощавость и полнота, и все иное, что бывает с текучим естеством тел, что общего имеют с той жизнью, которая чужда текучего и скоропереходящего препровождения настоящей жизни? Одного только требует понятие о воскресении, чтобы пришел человек в бытие рождением, или, лучше сказать, как говорит Евангелие: Родился человек в мир (Ин.16:21); о продолжительности же или краткости жизни и о смерти – таким или иным образом она прилучилась – напрасное дело входить в исследование при мысли о воскресении. Так или иначе допустим ее предположительно, выйдет, конечно, одно и то же, потому что от такого различия нет ни затруднения, ни удобства в воскресении. Начавшему жить, без сомнения, надлежит жить, как скоро разрушение, произведенное в нем смертью, исправлено будет воскресением. А как или когда бывает разрушение, что в этом воскресению? К другой цели клонится разыскание этого, например, в удовольствии ли кто жил или в скорби, добродетельно или порочно, похвально или предосудительно, бедственно или счастливо проводил время. Ибо все это и подобное этому открывается из меры и образа жизни, и в таком случае для произнесения суда над проведенной жизнью необходимо будет судье исследовать страсть, утрату, болезнь, старость, зрелость возраста, юность, богатство, убожество, как человек, находясь в каждом из этих обстоятельств хорошо или худо проводил жизнь, доставшуюся ему в удел, и долгое ли время испытывал много благ или зол или не коснулся вовсе и начала тех и других, кончив жизнь в несовершенном еще разуме? Но, когда Бог воскресением возвратит естество человеческое в первоначальное его устройство, тогда не нужно будет говорить о подобном этому и думать, будто бы такие затруднения воспрепятствуют силе Божией в достижении цели. А цель у Бога одна: когда людьми, одним после другого, совершится уже вся полнота естества нашего, одни вскоре после этой жизни окажутся уже чистыми от порока, другие в надлежащие после этого времена испытают врачевство огня, иные же найдутся не познавшими на опыте в этой жизни равно ни добра, ни зла – всем предоставить причащение благ в Нем сущих, которых, говорит Писание, ни око не видит, ни слух не слышит и которые помыслам не бывают доступны (1Кор.2:9). А это, но моему понятию, не иное что значит, как пребывание в самом Боге, ибо благо, превосходящее слух, око, сердце, само будет превысшим всего. Разность же добродетельной или порочной жизни после этого наиболее окажется в том, что скорее или позднее приобщится человек уповаемого блаженства, ибо мере привзошедшей в каждого порочности будет, конечно, соответствовать и продолжительность врачевания. Врачеванием же души будет очищен от порочности. А это не может быть благоуспешным без болезненного расположения, как по предшествовавшему исследованию найдено. Но лучше познает излишество и непригодность возражения, кто вникнет в глубину апостольской мудрости, ибо апостол, уясняя тайну эту коринфянам, которые, может быть, представляли ему то же самое, что противополагается ныне восстающими на догмат к опровержению приемлемого верой, собственным своим достоинством низлагая дерзость их невежества, говорит так: Скажешь мне: Како восстанут мертвый? коим же телом приидут? Безумие, продолжает апостол, ты еже сееши, не оживет, аще не умрет: и еже сееши, не тело будущее сееши, но голо зерно, аще случится пшеницы или иное какое из семян: Бог же дает ему тело, якоже восхощет (1Кор.13:35–38). Здесь, кажется мне, апостол заграждает уста незнающим собственных мер естеству, по своей крепости судящих о Божией силе, полагающих, что столько возможно и Богу, сколько вмещает человеческое понятие, а, что выше нас, то превосходит и Божие могущество. Ибо вопросивший апостола: Како восстанут мертвии? – выдает за невозможное рассеянным стихиям тела прийти опять в соединение; и как его быть не может, другого же тела, кроме соединения, стихий и возможности не остается, то, по примеру сильных в словопрении, по некоей последовательности заключив из предположенного им, говорит: если тело есть собрание стихий, а вторичное их соединение невозможно, то каким телом воспользуются воскресающие? Поэтому, что казалось для них соплетенным с какой-то искусственной мудростью, апостол назвал безумием не усматривающих превосходства Божия могущества в прочей твари, ибо, оставив высшие чудеса Божии, которыми мог в недоумение привести слушателя, например: что такое тело небесное и откуда оно? что такое тело солнечное, или лунное, или видимое в звездах? что такое эфир, воздух, вода, земля? – неосмотрительность возражающих изобличает тем, что обыкновенно при нас и нам обще. Не учит ли тебя земледелие говорить, что суетен по своей мере гадающий о силе Божией, превосходящей всякую меру? Отчего из семени вырастают тела? Что предшествует их произрастанию? Не смерть ли, если только разложение составившегося есть смерть? Ибо семя не дало бы ростка, не разложившись в земной тверди, не сделавшись разбухшим и многоскважинным, так чтобы могло своим качеством входить в единение с окружающей влагой и таким образом претворяться в корень и отросток и на этом не останавливаться, но превращаться в стебель, как бы некими связями препоясуемый но середине коленами, чтобы в прямом виде мог нести на себе обремененный плодом колос. Поэтому где было это появляющееся из зерна пшеницы прежде разложения его в земной глыбе? Однако же есть это в зерне. А если бы не было того прежде, то не произошло бы и колоса. Поэтому, как тело колоса рождается из семени, потому что сила Божия из этого последнего художнически производит первое, и оно и не совершенно одно и то же с семенем и не вовсе от него отлично, так, говорит апостол, и тайна воскресения истолковывается тебе уже в чудодействуемом над семенами, так что сила Божия по преизбытку власти не только разложившееся возвращает тебе снова, но дает тебе при этом иное великое и прекрасное, чем естество приводится для тебя в большее великолепие. Сеется, сказано, в тлении, восстает в нетлении: сеется в немощи, восстает в силе, сеется не в честь, восстает в славе, сеется тело душевное, восстает тело духовное (1Кор.15:42–44). Ибо, как пшеничное зерно по разложении своем в земной тверди, оставив количественную малость и в качестве наружного вида отличительное свойство свое, не утратило само себя, по, само в себе пребывая, делается колосом, весьма много отличаясь от себя самого величиной, красотой, разнообразием и наружностью, таким же образом и естество человеческое, оставив в смерти все свои отличительные свойства, какие приобрело страстным расположением, разумею бесчестие, тление, немощь, разности возраста, не утратило себя самого, но как бы в колос какой применяется в нетление, славу, честь, силу, совершенство во всем; и жизнь его не естественными управляется уже свойствами, но переходит в некое духовое и бесстрастное состояние, потому что само свойство тела душевного состоит в том, чтобы вследствие какого-то течения и движения всегда изменяться и из состояния, в каком находится, переходить в другое. Ибо что ныне усматриваем прекрасным не в людях только, но и в растениях и в скотах, ничего того не останется в тогдашней жизни. Но и во всем апостольское слово, кажется мне, согласно с нашим понятием о воскресении и показывает то самое, что содержит в себе наше определение, говоря, что воскресение не иное что есть, как восстановление нашего естества в первоначальное состояние. Ибо в начале миротворения, как знаем это из Писаная, сперва, как говорит слово, прорастила земля былие травное (Быт.1:12), потом из ростка произошло семя, от которого, когда пало на землю, взошел опять тот же самый род произросшего первоначально. Но это, говорит божественный апостол, совершается и при воскресении. Не тому же только научаемся у него, что человечество переменится в большое велелепие, но и что уповаемое не иное что есть, как то же самое, что было вначале. Так как первоначально не колос из семени, но семя из колоса, после же этого колос вырастает из семени, то последовательность, примечаемая в примере, ясно показывает, что все блаженство, какое произрастет нам в воскресении, восходит до первоначальной благодати. Ибо и мы, первоначально некоторым образом быв колосом, после того засушены зноем порока. Но земля, приняв нас, разложенных смертью, в весну воскресения, это голое зерно тела снова покажет колосом добророслым, ветвистым, прямым и простирающимся в небесную высоту вместо соломы или стебля, украшенным нетлением и прочими боголепными признаками. Подобает бо, сказано, тленному сему облещися в нетление (1Кор.15:33). А нетление, слава, честь и сила, как исповедуем, принадлежат собственно Божию естеству, и они были прежде у созданного по образу и снова ожидаются. Ибо первым колосом был первый человек Адам, но поскольку со входом порока естество разделилось на множество, то, как бывает с плодом в колосе, так мы, один по одному, совлекшиеся вида, подобно этому колосу, и смешавшиеся с землей, в воскресение вместо одного первого колоса, став бесчисленными тьмами жатв, снова произрождаемся в первобытной красоте. Жизнь же добродетельная будет иметь ту разность с пороком, что здесь еще в продолжение жизни возделывавшие себя добродетелью тотчас произрастут в совершенный колос, а у кого сила в душевном семени в продолжение этой жизни стала какой-то истощенной и увядшей от порока, те, по словам сведущих в подобном этому, как бывает с так называемыми роговыми наростами, хотя и произрастут в воскресение, но встретят великую строгость у судии, так как они не в состоянии прийти в вид колоса и стать тем, чем были мы до ниспадения до земли. Хождение же приставника за урожаем состоит в собрании плевел и терний, произросших вместе с семенем, потому что вся сила, питающая корень, перелилась в подложное семя, отчего настоящее осталось непитательным и недозревшим, заглушенное произрастанием противоестественным. Поэтому, когда в питательном ослаблено будет и придет в уничтожение все, что есть в нем подложного и чуждого, по истреблении огнем противоестественного, тогда и естество питающих семян будет иметь обильную пищу и созреет в плод, при таком попечении, восприняв общий вид, первоначально данный нам от Бога. Но блаженны те, в которых немедленно, едва порождаются в воскресение, воссияет совершенная красота колосьев. Говорим же это не в том смысле, будто бы в воскресении телесная некая разность обнаружится в живших добродетельно или порочно, так чтобы одного почитать несовершенным по телу, а другого признавать достигшим совершенства – напротив того, как в продолжение жизни и узник, и живущий на свободе – оба подобны между собою телом, но великая между обоими разность в удовольствии и в печали; так, полагаю, надлежит заключать и о разности добрых и злых в будущее время. Ибо совершенство тел, возрастающих из посеянного, по словам апостола, состоит в нетлении, славе, чести и силе; умаление же таковых качеств означает не телесное некое отсечение возросшего, но отъятие и отчуждение каждого свойства, представляемого добрым. Итак, поскольку представляемому о нас непременно надлежит быть чем-либо одним из противоположного: или добром, или злом, то явно, что сказать о ком-либо «он не в добре» послужит доказательством, что он непременно во зле. А в пороке нет ни чести, ни славы, ни нетления, ни силы. Поэтому совершенно необходимо, в ком нет этого, о том принять за несомненное, что в нем есть представляемое по противоположности: немощь, бесчестие, тление и все, что подобного тому рода, о чем говорено в предыдущих словах, что трудно бывает освободиться от душевных страстей, происходящих от порока, всецело срастворившихся и сросшихся с душой, обратившихся с ней в нечто единое. Поэтому по очищении и истреблении таковых страстей огненными врачевствами место каждого свойства заменит собой представляемое лучшим: нетление, жизнь, честь, благодать, слава, сила – и если еще что иное этому подобное представляем умосозерцаемым и в самом Боге и в Его образе, то есть в естестве человеческом.

О жизни Моисея законодателя, или о совершенстве в добродетели

Вступление

Что испытывают на себе охотники смотреть на конские ристалища, о ком из состязующихся в скорости бега заботятся они, хотя бы у того не было ни малого недостатка в усердии ускорить бег, из заботливости, однако же, о его победе подают ему голос сверху, следя за ним глазами по всему поприщу, и увеличивают (по их мнению) стремительность ездока, крича в то же время на коней, протягивая к ним руки и размахивая ими; а все это делают не потому, что этим действительно способствуют победе, но чтобы из благорасположения к состязающимся в жару усердия и голосом, и телодвижениями выразить свою заботливость, – подобное нечто, кажется, делаю и я с тобою, дражайший для меня из друзей и братьев, и когда ты прекрасно подвизаешься в божественном течении на поприще добродетели, частыми и легкими скачками стремишься достигнуть почести вышняго звания (Флп.3:14), и голос подаю тебе, и побуждаю тебя поспешать, и прошу заботливо усилить скорость. Делаю же не каким-либо неразумным усердием движимый к этому, но, как возлюбленному чаду, желая доставить тебе удовольствие.

Поскольку письмо, недавно тобою присланное, сообщило мне прошение, чтобы дали мы тебе какое-либо правило для совершенной жизни, то признал я приличным удовлетворить этому. Хотя иное в сказанном не будет, может быть, и сколько-нибудь для тебя полезным, однако же не останется, конечно, бесполезным то самое, что послужу для тебя примером благопокорности. Если мы, поставленные заменять собою отцов для стольких душ, признаем приличным для этих седин принять приказ целомудрствующей юности, то тем паче естественно в тебе преимуществовать преспеянию в благопокорности, когда юность твоя под руководством нашим обучается добровольному послушанию.

Но об этом довольно. Время уже приступить к предложенному, призвав Бога быть наставником в слове.

Просил ты меня, любезная глава, описать тебе, какая жизнь совершенна, – просил, имея в виду, конечно, узнать, каким образом, если в слове найдено будет искомое, указанные черты совершенства прилагать к собственной своей жизни. А я равно не силен в том и другом и утверждаю, что, как объять умом совершенство, так и показать в жизни, что мог бы постигнуть ум, выше моих сил. А может быть, не я один, но многие из великих и преимуществующих в добродетели сознаются, что подобное дело и для них недоступно. Но, чтобы не подать мысли, будто бы, говоря словами Псалмопевца, тамо убоялся я страха, идеже не бе страх (Пс.13:5), яснее представлю тебе свою мысль.

Совершенство во всем другом, что измеряется чувством, ограничивается каким-либо известными пределами, например относительно к количеству будет ли это чем непрерывным и раздельным. Так как всякая мера количества объемлется своими какими-либо пределами и, кто видит локоть или число десять, тот знает, чем начинается и чем кончается то, в чем должно заключаться совершенство. О добродетели же узнаем мы от апостола, что у нее один предел совершенства – не иметь самого предела. Даже сам сильный и высокий разумом божественный апостол в течении своем поприщем добродетели никогда не останавливался, простирался в предняя (Флп.3:13), потому что небезопасна ему была остановка в этом течении. Почему же? Потому что всякое добро по природе своей не имеет предела, ограничивается же приближением к противоположному, например, жизнь – к смерти, свет – к тьме. И вообще всякое добро оканчивается всем тем, что представляем себе противоположным добру. Как конец жизни есть начало смерти, так и остановка в течении поприщем добродетели делается началом течения по пути порока. Поэтому не лжет наше слово, утверждая, что в добродетели достижение совершенства невозможно.

По крайней мере, им доказано, что заключающееся в пределах еще не есть добродетель. Поскольку же сказал я, что и ведущим добродетельную жизнь невозможно достигнуть совершенства, то слово об этом объяснено будет так. Первоначально и в собственном смысле добро – то, что естеством своим имеет благость: это Само Божество, которое, чем умопредставляется по естеству, то действительно и есть, тем и именуется. Поэтому так как доказано, что нет иного предела добродетели, кроме порока, а Божество не допускает противоположного, то следует, что естество Божие неограниченно и беспредельно. Но идущий путем истинной добродетели не иного чего причастен, как Самого Бога, потому что Он есть всесовершенная добродетель. Итак, поскольку знающим то, что но естеству прекрасно, непременно вожделенно причастие его (а оно не имеет предела), то но необходимости вожделение причащающегося, простираясь в беспредельность, не имеет остановки. Следовательно, всеконечно, нет средств достичь совершенного, потому что совершенство, по сказанному, не объемлется пределами, у добродетели же один предел – беспредельность. Как же кому дойти до искомого предела, не находя самого предела? Впрочем, потому что искомое вовсе недостижимо, как доказало слово, не должно нерадеть о заповеди Господней, которая говорит: Будите совершени, яко же Отец ваш Небесный совершен (Мф.5:48). В том, что прекрасно по естеству, хотя и невозможно улучить все, для имеющих ум великая выгода: не остаться не улучившим и части. Поэтому должно прилагать все тщание о том, чтобы не вовсе лишиться возможного совершенства, но столько приобрести его, сколько успеем узнать искомое. Ибо, может быть, иметь у себя прекрасное для того, чтобы всегда желать приобрести его еще больше, есть уже совершенство человеческой природы.

Прекрасным мне кажется делом советником в этом употребить Писание. Ибо где-то в пророчестве Исаии говорит Божий глас: Воззрите на Авраама отца вашего, и на Сарру породившую вы (Ис.51:2). Конечно же, повеление такое дает слово блуждающим вне пути добродетели, чтобы, как на море унесенные с прямого пути, ведущего к пристани, исправляют ошибочное свое направление по усмотренному знаку, увидев поднимающийся с высокого места вверх факел или открывшуюся вершину какой-либо горной высоты, то подобно этому примером Сарры и Авраама направили снова путь свой в пристань Божией воли те, которые блуждают по житейскому морю с утратившим кормило умом. Поскольку человеческое естество делится на мужской иол и женский и обоим равно предоставлено во власть избрание пути к добродетели и к пороку, то каждому полу Божиим словом указан соответственный образец добродетели, чтобы те и другие, взирая на сродное им: мужи – на Авраама, а другая часть – на Сарру, – оба пола по свойственным им образцам направлялись к жизни добродетельной. Поэтому, может быть, достаточно для нас будет памяти одного какого-либо мужа, благоискусного по жизни, чтобы послужить факелом и показать, как можно в отверстую пристань добродетели ввести душу, не дав ей испытать невзгод среди обуреваний житейских и потерпеть крушение в пучине порока от непрерывного треволнения страстей. Для того-то, вероятно, и представляется историей во всей точности образ жизни высоких мужей, чтобы подражанием их преспеяниям последующая наша жизнь была направлена к добру.

Итак, что же, спросит иной, если я не халдей, как упоминается об Аврааме, и не воспитанник дочери царя египетского, как говорится в Писании о Моисее, и вообще в подобном этому но жизни не имею ничего сходного с кем-либо из древних, то как же поставлю себя в один ряд с одним из них, не имея и возможности в своих занятиях подражать человеку, столь от меня отдаленному? На это скажем вопрошающему: быть халдеем не признаем пороком или добродетельно; не жизнью в Египте, не пребыванием в Вавилоне человек делается далеким от жизни добродетельной. А также не во Иудеи только бывает ведом Бог достойным, и не Сион один, как можно подумать с первого взгляда, есть Божие жилище (Пс.75:1–2). Напротив того, нам потребны некое более тонкое разумение и более острый взор, чтобы усмотреть из истории, от каких халдеев или египтян держа себя вдали и от какого вавилонского освободившись плена, взойдем на высоту блаженной жизни.

Поэтому образцом жизни для нас пусть будет в этом слове представлен Моисей, которого жизнь изобразив сперва кратко, как дознали ее из Божественного Писания, потом поищем приличного истории смысла к извлечению правил добродетели, чтобы по ним познать совершенную жизнь, какая доступна людям.

Часть I. История жизни Моисеевой

Итак, повествуется, что Моисей родился, когда закон мучителя запрещал оставаться в живых рождающимся мужского иола младенцам, но он приятностью своего лица предупредил всякое требовавшееся временем пожертвование и родителей, еще в пеленах увидевших его красоту (Исх.2:2), побудил к тому, чтобы не поспешили такого младенца предать смерти и, даже когда превозмогла угроза мучителя, не просто ввергли в воды Нила, по, положив в некий ковчег, по пазам помазанный клеем и смолой, потом уже предали потоку (это рассказано тщательно написавшим о нем историю). Поскольку же ковчегом правила некая Божия сила, то он устремлен к возвышающемуся на стороне берегу и в этом месте беспрепятственно прибит к нему стремлением волн. А как на луга того берега, куда был принесен ковчег, пришла царская дочь, то Моисей, издав младенческий вопль в ковчеге, делается находкой царевны. Когда посмотрела на него царевна и увидела красоту младенца, немедленно привлек он благорасположение царевны и взят был ею вместо сына. Но оказав естественное отвращение к иноплеменному сосцу, по примышлению одной из близких по роду был вскормлен материнской грудью. А вышедши уже из детского возраста, питался царской пищей и обучен был внешним наукам, что почиталось славным у внешних, не решился же пользоваться тем долее и признавать матерою эту вымышленную, у которой был он вместо сына, но пожелал возвратиться опять к родной своей матери и жить среди соплеменников.

У одного еврея завязалась борьба с египтянином; Моисей стоит за своего и умерщвляет иноплеменника. Потом схватываются друг с другом два каких-то еврея; Моисей пытается усмирить в них этот враждебный дух, подает совет вести себя как братьям и посредником в ссорах делать не раздражительность, а природу. Но, отвергнутый тем, у кого ввиду была только обида, Моисей бесчестие это обратил в повод к большему любомудрию и, удалившись от пребывания в многолюдном обществе, избрал после этого уединенную жизнь, вступив в связи с одним из иноплеменников – мужем, презирающим лучшее, осмотрительным в суждении о людских нравах и жизни, который из одного поступка, разумею дело с пастухами, усмотрел добродетель юного, а именно что стал за правду, имея в виду не свою пользу, но признавая самую правду по собственной ее природе достойной уважения, наказал неправду пастухов, ничем не провинившихся пред ним. И этот-то иноплеменник, поддавшись Моисею и добродетель его при видимой бедности признав более уважительной, нежели многоцветное богатство, отдает ему в супружество дочь и предоставляет его произволу вести какую угодно жизнь. И ему, уединенно в пустыне занятому попечениями об овцах, нравилась эта на горах уединенная, свободная от всякого торжищного шума жизнь.

Довольно проведено времени в таком роде жизни, говорит история, и было Моисею страшное Богоявление: в самый полдень облистал его взоры другой свет, паче света солнечного. Изумленный необычайностью зрелища, Моисей обращает взор к горе и видит куст, в котором горел пламень огненный, а ветви куста, как под росою, зеленели во пламени; и Моисей сам себе изрекает такие слова: Мимо шед увижду видение великое сие (Исх.3:3). Сказав же это, не одними уже очами восприемлет чудный свет, но, что всего необычайнее, и слух его озаряется лучами этого света. Уделившаяся обоим чувствам благодать света взоры озаряет блистаниями лучей, а слух просвещает чистыми догматами. Обремененному мертвыми кожами своей обуви Моисею глас этого света воспрещает подходить к горе, позволяет же иззув сапоги от ног, потом уже касаться этой земли, осияваемой Божественным светом (Исх.3:5).

При этом (так как не надобно, думаю, слишком много останавливаться словом на простой истории этого мужа, как бы достигалось уже тем предположенное) Моисей, укрепленный виденным Богоявлением, получает повеление избавить соплеменников от египетского рабства. И чтобы более ему дознать сообщаемую свыше силу, по Божию повелению делает опыт над тем, что у него в руках. Опыт же был следующий: жезл, выпав из рук, одушевляется, делается живым существом (и это живое существо был змий), но, взятый в руку, опять становится тем, чем был до превращения в зверя. И поверхность руки, сперва вложенной за пазуху, превращается в нечто подобное белизною снегу, а когда снова вложена была за пазуху, возвращает себе естественный свой вид.

Идет Моисей в Египет, ведет с собой супругу-иноплеменницу и рожденных ею детей, и, когда, как повествуется, срете его некий Ангел (Исх.4:24), приводящий в страх угрозой смерти, жена умилостивляет его сыновней кровию обрезания; тогда происходит встреча с Аароном, который Богом также побужден был идти во сретение (27). Потом оба они живущий в Египте народ созывают в общее собрание и тем, которые злострадали, утружденные работами, возвещают освобождение от рабства, и самому мучителю изрекается об этом слово. При этом негодование мучителя и на приставников, надзирающих за работами, и на самих израильтян делается большим прежнего; урок плинфоделания увеличен, посылается еще более затрудняющий приказ не над брением только видеть себе покой, но изнурять себя собиранием плев и тростия (Исх.5:12). Фараон (так было имя мучителю египетскому) тем знамениям, какие Моисей совершал Божией силой, предприемлет ухищренно противопоставить чародеяния волхвов, и, когда Моисей в глазах египтян снова превратил жезл свой в зверя, чародейство думало совершить равное чудо и над жезлом волхвов. Это ухищрение обличено тем, что совершилось: змий из превращенного Моисеева жезла пожрал посохи у волхвов, т. е. их змеев, и тем показал, что жезлы волхвов не имели никакой – ни оборонительной, ни даже жизненной силы, кроме одного вида, какой ухищренное чародейство показывало глазам легко обольщаемых.

Тогда Моисей, видя, что единомысленно с предводителем злобы все ему подвластное, наносит общий удар всему египетскому народу, никого не изымая из числа испытывающих бедствие. А с ним к такому нападению на египтян, как подвластное некое воинство, подвиглись сами стихии существ, видимые во Вселенной: и земля, и огонь, и воздух, и вода, – по произволению людей изменяя свои действенные силы. И одной и той же силой в одно и то же время и в одном и том же месте наказываемо было бесчиние, а нестраждущим оставалось свободное от греха. Тогда все водное естество в Египте по повелению Моисея обратилось в кровь, так что и рыбы от этого преложения воды в плотскую дебелость подверглись порче; для одних только почерпающих евреев кровь была водой, почему и чародейству открылась возможность воде, находимой ими у евреев, ухищренно придавать кровавый вид. А также, когда пресмыкающиеся жабы наполнили Египет (нарождение их, объясняемое не по какой-либо естественной последовательности, не простерлось бы до такого множества – напротив того, само повеление составиться жабам обновляло эту появившуюся тогда породу живых тварей), все египетское терпело вред, утесняемое в жилищах этими пресмыкающимися, а жизнь евреев была свободна от этой неприятности. Так и воздух ночью и днем ничем не различался для египтян, пребывающих в одинаковом мраке, а у евреев в этом не было никакой перемены против обыкновенного. Таким же образом и все иное: град, огонь, струпы, песьи мухи, туча саранчи, – на египтян каждое такое бедствие действовало по обыкновению, а евреи по слухам и рассказам знали о страдании обитающих с ними, сами не испытывая никакого приражения к себе подобных зол. Потом гибель первородных производит еще более точное различие между евреем и египтянином: египтяне обливаются слезами при утрате им любезнейших, а евреи пребывают в совершенном безмолвии и в безопасности; им обезопашено спасение излиянием крови во всяком входе, когда на обою подвою и на сопряженном с ними праге сделаны были знамения кровью (Исх.2:7).

При этом, когда египтяне поражены были несчастьем, постигшим первородных, и каждый свое и все общее оплакивали горе, Моисей распоряжается исшествием израильтян, предуготовив их к тому повелением унести с собою под видом займа испрошенное богатство Египтян. Совершен трехдневный путь вне Египта, говорит еще история, и тяжело стало царю египетскому, что Израиль уже не в рабстве и, вооружив всех подданных, с конной силой гонится он за народом Божиим. Израильтяне, увидев снаряженных коней и множество оружия, как неискусные в войне и не приготовленные к таким чудным для них делам, немедленно поражаются страхом и восстают на Моисея. Тогда-то, что всего удивительнее, как рассказывает история о Моисее, делясь надвое в своей деятельности, он голосом и словом ободряет израильтян и повелевает пребывать им в доброй надежде, а внутренне умом приносит Богу моление за приведенных в ужас. И путеводится свыше данным советом, как избежать опасности; Сам Бог (как говорит история) внимает его безмолвному воплю (Исх.14:15).

По Божией силе пародом предводительствовало облако, не но общему закону естества образовавшееся (так как не из паров каких или курений был состав его в воздухе, сгущаемом парами по причине туманного их сложения, сгнетаемого или сжимаемого в себя самого ветрами), – напротив того, это облако, по свидетельству Писания, как нечто высшее человеческого понятия и его превосходящее, такое было чудо, что, освещаемое палящими лучами солнца, служило народу стеной, оттеняя что было над ним и топкой росой увлажняя знойный воздух, а ночью обращалось в огонь, с вечера до утра собственным своим светом озаряя израильтян. На это облако взирал и сам Моисей, и парод научал следовать за его появлением.

Когда пришли к Чермному морю, куда привело предводившее в шествии облако, народ окружен был сзади целым войском египетским. Израильтянам не оставалось никакого средства и некуда было бежать от беды, потому что захваченным в середине угрожали и враги и вода; тогда-то подвигнутый Божией силой Моисей совершил то, что всего невероятнее. Приблизясь берегом к воде, поражает он море жезлом, и оно делится от удара. И, как обыкновенно бывает со стеклом: если какой части сделается сверху трещина, то по прямой черте идет она и до другого края – так и по всему морю: как скоро с одного края разделилось оно под жезлом, так и до противоположного берега продолжалось расторжение волн. Моисей, по мере того как делилось море, сходя в глубину со всем народом ниже вод с ненамокаемым, как бы от солнечных лучей осушаемым телом, пеший по сухому дну моря проходит бездну, не боится этого внезапного остенения из волн, когда здесь и там с обеих сторон морская вода отвердевает наподобие степы. Когда же и фараон с египтянами вторгся в море по этому новопроложенному в водах пути, опять сливается вода с водой и по взаимном соединении разделенных частей моря в прежний вид воды принимают одну непрерывную поверхность. Израильтяне отдохнули уже на краю берега от длинного и усиленного шествия по морю, когда воспели победную песнь Богу, воздвигшему тогда для них бескровный победный памятник по истреблении под водою всего египетского воинства и даже с копями, с оружием и с колесницами.

Потом Моисей простирается вперед и, совершив трехдневный безводный путь, приходит в затруднение, не имея чем утолить жажду ополчения. Было какое-то озеро, при котором расположились они станом, но вода в нем морская, лучше же сказать, и морскую превосходила она горечью. Итак, когда, стоя при воде, сгорали жаждой воды, Моисей, но данному свыше совету, близ этого места найдя некое дерево, ввергает его в воду. И вода немедленно делается годной к питью: дерево своей силой претворяет свойство воды из горечи в сладость. Поскольку же облако пошло вперед, то пошли и они, путеводимые его движением, как и всегда делали это: прекращая шествие, где остановившееся облако давало знак к отдохновению, и опять отправляясь в путь, когда облако предваряло их в шествии. Следуя этому путеводителю, достигают места, изобильного годной для питья водой, в избытке омываемого двенадцатью источниками. Было тут семьдесят финиковых пальм, которых при малом числе достаточно было, чтобы чрезвычайной их красотой и величиной произвести удивление в зрителях. И отсюда также путеводное облако, воздвигнув ополчение, ведет его в другое место. А это была какая-то пустыня на сухом, ничем не покрытом песке, в стране, не орошаемой никакой водной влагой; и там опять, когда народ стала томить жажда, некий камень, ударенный Моисеевым жезлом в его вершину, издает сладкую и годную для питья воду в обилии, превышающую потребность многочисленного народа.

Вот оскудел запас снедей, какой заготовили израильтяне на путь, выходя из Египта, народ стал мучиться голодом, тогда происходит чудо всех чудес невероятнейшее: не из земли по общему закону является им пища, но источается свыше, с неба, наподобие росы. К утру разливалась у них роса, и эта роса для собирающих делалась пищей, потому что разлитое не водяная была капля, как обыкновенно в росе, но вместо капель падали какие-то как бы ледяные округленные куски, по виду походившие на кориандровы семена (по выговору поселян: колиандровы), но вкус их уподоблялся сладости меда. В этом чуде усматривалось вместе и другое: все, выходившие для сбора, в разных, как вероятно, возрастах и при разных силах приносили один другого не меньше по разности сил – напротив того, собираемое соразмерялось с потребностью каждого так, что и сильнейший не имел у себя избытка, и у менее сильного не оказывалось недостатка. При этом история говорит еще о другом чуде, а именно: каждый, принеся на день, ничего не откладывал до следующего дня, у спрятавшего же по какой-то бережливости часть пищи от настоящего дня к следующему отложенное делалось негодным в пищу, превращаясь в червей. Но есть и другое нечто необычайное в истории об этой пище. Поскольку один из дней седмицы по какому-то таинственному закону почтен был бездействием, то в день, предшествующий ему, и пищи выпадало с прежними днями в равной мере, и усердие собирающих бывало одинаковое, но собранного оказывалось вдвое против обычной меры, так что не было предлога по необходимости в пище нарушать закон о бездействии. И в этом еще больше выказывалась Божия сила тем, что излишек, в другие дни делавшийся негодным к употреблению, в один пяток, день перед субботой (так было имя дню бездействий), будучи сбережен, оставался неповредившимся так, что оставшееся оказывалось свежим, как бы выпадшее в тот же день.

Потом у израильтян начинается война с неким иноплеменным народом (Писание восставших тогда на них именует амаликитянами). И в это время народ израильский в первый раз вооружается, чтобы стать в боевой порядок, впрочем не все, составив одно воинство, но избранные по доблести подвиглись в битву, да и из них самые отборные вступили в сражение, на котором Моисей показал опять новый способ военачальства; войско против амаликитян вывел тогда Иисус, бывший после Моисея вождем народа, а Моисей вне поля сражения на одном видном издали холме возводит взор к небу, по обе же его стороны стоят два близких ему человека. Тогда-то, как узнаем из истории, совершилось такое чудо: Егда воздвизаше Моисей руце к небу, подвластные ему усиливались против врагов, егда же опускаше, войско его уступало стремительности иноплеменников (Исх.17:11). Заметив это, предстоящие Моисею, подошедши к нему с обеих сторон, поддерживали руки его, по какой-то сокровенной причине делавшиеся тяжелыми и неудободвижными. Поскольку же не было у них столько сил, чтобы поддерживать Моисея в прямом положении, то седалище его подперли камнем и так сделали, что у Моисея при их помощи руки воздвигнуты были к небу и иноплеменники решительно побеждены израильтянами.

Но на том же месте оставалось облако, предводительствовавшее народом в путешествии, и по всей необходимости народу надлежало не трогаться с места, потому что некому было предводительствовать при переходе в другое место. Так без всяких усилий были у них удобства к жизни: свыше воздух дождил им готовый хлеб, а внизу камень доставлял питие, и облако избавляло от неприятности воздушных перемен (днем служило ограждением от зноя, а ночью рассеивало мрак, освещая какими-то огневидными лучами) – беспечально было для них это пребывание в пустыне при подошве горы, где раскинут был стан. Здесь-то Моисей наставлял израильтян какому-то неизреченному таинству; сама же сила Божия превосходящими слово чудесами тайноводствовала и весь народ, и самого вождя. А тайноводство это совершилось так.

Наперед сказано народу быть далеким от всяких других осквернений, какие примечаются по телу и по душе, и очистить себя некими кроплениями, даже определенное число дней воздерживаться от самого брака, чтобы сподобляющийся таинству, омывшись от всего страстного и телесного, приступил к горе чистым от страсти. Имя горе этой было Синай. И восхождение на нее в это время дозволено было одним существам словесным, и из них одному мужскому полу, и притом очистившимся от всякой скверны. Употреблены же всякая осторожность и предусмотрительность, чтобы ни одно бессловесное не всходило на гору. А если бы случилось это, то было повелено народу побивать камнями все, что ни появлялось бы на горе из естества бессловесного. Потом разлитый в воздухе свет вместо чистой прозрачности начал затемняться мглой, так что гора, вокруг объятая мраком, стала невидима. Появлявшийся из мрака огонь делал видение для зрителей страшным, объем горы представлялся со всех сторон поглощенным, и все видимое вслед за промелькнувшим огнем покрывалось дымом. Моисей же ведет народ к восхождению, и сам, несмело взирая на видимое, но изумевая душою от боязни, содрогаясь телом от страха, не скрывает пред израильтянами душевного страдания, но признается перед ними, насколько поражен видимым и трепещет телом. Ибо видимое было таково, что не посредством только глаз приводило душу в ужас, но и посредством слуха сообщало ей страшное: все дольнее сокрушал поразительный свыше глас, которого и первое приражение было тягостно и невыносимо всякому слуху: он уподоблялся звуку труб, но грозной и поразительной звучностью превосходил всякий подобный образец; с продолжением же времени глас делался еще страшнее, потому что звук его непрестанно усиливался и становился еще более поразительным. Да и глас этот был членораздельный: Божией силой, без способствующих выговору орудий самый воздух членораздельно образовывал в себе слово. И слово это не просто было членораздельное, но узаконяло Божественные повеления. И продолжающийся глас, возрастая, усиливался, труба звучала громче себя самой, предшествующие звуки превосходя всегда последующими.

Весь парод не имел столько сил, чтобы выносить видимое и слышимое, и потому общее всеми приносится прошение Моисею, чтобы он стал посредником закона, и народ не отказывается, как Божиему велению, верить всему, что ни возвестит Моисей по научению свыше. Поэтому снова все силы сходят к подошве горы, оставлен один Моисей, показавший в себе противное или то, чем был он действительно. Даже когда все, сообща участвуя в деле, предаются страху, Моисей, оставшись один, поступает смелее окружавших его. Почему и из этого делается явным, что не собственной его немощью был тот страх, который объял его вначале, но потерпел он это но сочувствию с пораженными страхом. Поэтому, когда, как некое бремя, сложив с себя боязнь народа, пришел он в себя, тогда осмеливается вступить и в самый мрак и пребывает внутри незримого, став уже невидимым для взирающих на него (так как, проникнув в неисповедимость Божественного тайноводства, там и сам незрим, и сопребывает с Незримым). А тем, что сделано им, научает он, как думаю, что намеревающемуся быть в единении с Богом должно выйти из всего видимого, напрягая разумение свое к Незримому и Непостижимому, как бы к какой вершине горы, уверовать, что Божество там, куда не восходит понятие. В этом состоянии Моисей приемлет заповеди Божии. И они были учение добродетели, сущность которого – благочестие, усвоение самых приличных представлений о Естестве Божием, о том, сколько Оно превыше всякого доступного разуму понятия и образца, не уподобляясь ничему познаваемому. И Писание в представлениях о Боге повелевает не иметь в виду ничего умопостигаемого и Естество, все превышающее, не уподоблять чему-либо познаваемому рассудком, но веровать, что Оно есть, а что Оно такое, или сколь велико, или откуда, или каким образом – оставлять без изысканий как непостижимое.

Но Писание, преподавая учение об общих и частных законах, присовокупляет и то, сколько есть нравственных преуспеяний. Вообще закон запрещает всякую неправду, обязывая иметь любовь к соплеменнику, а по утверждении этого непременно требует по порядку за тем следующее: не делать никакого зла ближнему. В законах же подробных предписывается почтение родителям и излагается перечень запрещаемых погрешностей. И как бы по предочищении ума этими законами возводится Моисей к совершеннейшему тайноводству в мгновенном ему Божией силой предуказании некоей скинии.

А скиния была храм, имеющий красоту в неизъяснимом некоем разнообразии. Тут были преддверия, столпы, завесы, трапеза, светильник, алтарь кадильный, жертвенник, очистилище, внутренность святилища, сокровенная и недоступная. Красоту и расположение всего этого, чтобы чудо это не утратилось из памяти и могло быть показано дольним, повелевается Моисею не одному только писанию предать его, но вещественным устроением сделать подобие невещественного этого создания, взяв для этого наиболее блистательные и видные вещества из находимых на земле. Из них всего более было золота, которым вокруг облиты были столпы. С золотом вместе употреблено и серебро, украшавшее собой верхи и основания столпов, чтобы, как я думаю, более блистало золото среди отличающегося цветом на обоих концах. А в ином почтено полезным и вещество меди: оно служило надглавием и основанием серебряных столпов. Завеса же и покровы, чем были обтянуты бока храма и верх над столпами, – все приготовлено было прилично ткацким искусством из вещества, пригодного для каждого дела. У одних из тканей цвет был синева, багряница, огнезрачность червленой красоты, белизна виссона – этот самородный и безыскусственный вид. На само тканье взяты для одного леи, а для другого волосы, по местам же для красоты строения употреблены красные кожи. И это Моисей по сошествии с горы устроил при содействии других по представленному ему образцу здания.

Тогда же, пребывая в этом нерукотворном храме, получает Моисей закон об иерее, вступающем в святилище: каким убранством надлежит ему отличаться; и Писание излагает в подробности законы о внутреннем и наружном облачении. Началом облачения в одежды служит не сокрытое что-либо, но видимое: ризы верхние, испещренные разными цветами, именно теми же, с какими устроена была завеса, но преимуществующие перед золотой прядью. Эти верхние ризы ло обеим сторонам соединялись застежками, а это были изумруды, обделанные кругом в золото. Единственной красотой этих камней служил блеск, издававший от себя какие-то зеленоватые лучи, а искусственной была чудная резьба. И красу эту составляла не художественная насечка черт для изображения каких-либо идолов, но имена патриархов, начертанные на двух камнях: по шести на каждом. К ним привешены были спереди щитки и витые верви, сплетенные между собой одна поперек другой с правильной расстановкой наподобие сетки, опускались сверху от застежки по обе стороны щитков, чтобы, как думаю, более заметной казалась красота плетения, просвечиваемого тем, что под ним. На груди иерея выдавалось то золотое украшение, в котором вделано было несколько, по числу патриархов, разных родов камней, расположенных в четыре ряда, и в каждом ряду по три; камни эти сделанными на них начертаниями показывали соименных коленам патриархов. Под верхними ризами была риза внутренняя (Исх.28:31), от шеи доходившая до края ног, благолепно украшенная привесками бахромы. А внизу подол красиво был убран не только испещренной тканью, но и золотыми привесками, и это были золотые звонки и пуговицы, рядами расположенные на подоле. Была также головная повязка вся из синевы, а спереди на челе – дощечка из чистого золота с начертанными на ней какими-то таинственными письменами. Были и пояс, стягивающий просторное облачение, и убранство сокровенных одежд, наконец, все, что под видом облачения загадочно научало священнической добродетели.

Когда же Моисей, объятый этим невидимым мраком, по неизреченному Божию наставлению изучил такие вещи с приращением таинственных познаний, стал выше себя самого, тогда опять, исшедши из мрака, сходит к соплеменникам сообщить им о чудесах, открытых ему при Богоявлении, предложить законы, соорудить народу храм и установить священство по образу, показанному ему на горе. Нес он в руке и священные скрижали, которые были Божиим обретением и даром, ни в каком предварительном содействии не имея нужды к своему происхождению – напротив того, каждая из скрижалей: и вещество ее, и начертание на ней – равно были делом Божиим. Впрочем, народ не допустил до себя дара: прежде чем предстал законодатель, необузданно предавшись идолослужению. Немало прошло времени, пока Моисей в собеседовании с Богом занят был Божественным тайноводством: в продолжение сорока дней и стольких же ночей под покровом мрака причащался он присносущной той жизни, был даже вне естества, потому что в это время не имел нужды в пище для тела. Тогда-то парод, подобно ребенку, оставшемуся без надзора пестуна, несмысленными стремлениями вовлекается в бесчиние и, восстав на Аарона, приводит священника в необходимость предводить ими в идолослужении. Идол сделан из золотого вещества (и идолом был телец); парод восхищался своим нечестием, но Моисей, подходивший к ним, сокрушает скрижали, которые нес от Бога, чтобы израильтяне, лишившись богоприемного дара, понесли достойное за свой проступок наказание. Потом, руками левитов очистив скверну кровью соплеменников, а гневом своим на согрешивших умилостивив Божество, уничтожив же идола, наконец, по сорокадневном пребывании на горе снова приносит скрижали, на которых Писание произведено Божией силой, тогда как вещество их обделано Моисеевой рукой. Приносит их снова, в продолжение такого числа дней превзошедши само естество и соблюдши иной некий образ жизни, а не тот, какой узаконен для нас, не принимая внутрь тела своего ничего такого, что оскудение естества нашего подкрепляет пищей.

И после этого сооружает скинию, дает законные предписания, устанавливает священство по преподанному ему Богом. И когда по Божию указанию уготовил вещественным построением все это: скинию, преддверия и что внутри скинии, алтарь кадильный, жертвенник, светильник, завесы, очистилище во святилище, священнические украшения, миро, различные жертвоприношения, очистительные, благодарственные, спасительные в бедах, умилостивительные в прегрешениях, – когда все это Моисей должным образом привел в порядок, тогда в близких к нему возбуждает зависть – этот недуг, сродный природе человеческой; так что и Аарон, почтенный саном священства, и сестра его Мариам, какой-то свойственной женщинам ревностью подвигнутая к той чести, какой удостоен от Бога Моисей, высказывают нечто такое, чем раздражено Божество и потому наказало прегрешения. Здесь Моисей еще более достоин удивления за свое незлобие, потому что Бог наказует неразумную женскую зависть, а он, успев в том, что естество превозмогло в нем и самый гнев, умилостивляет к сестре Бога.

И парод предался опять бесчинию, к преступлению же привела неумеренность в наслаждениях чрева: израильтянам стало недостаточно в здравии и беспечально поддерживать жизнь подаваемой свыше пищей, пожелание плотей, приверженность к мясоястию делали то, что египетское рабство казалось для них предпочтительнейшим настоящих благ. Моисей доносит Богу о возобладавшей ими страсти. И Бог тем, что дает получить желаемое, научает, что не должно желать этого, именно же насылает множество каких-то птиц, летающих почти по земле, которые тучей и стаями устремляются на ополчение; удобство ловить доводит пожелание мяса до пресыщения, а неумеренное употребление снеди превращает у них вдруг телесные срастворения в тлетворные соки, и насыщение оканчивается болезнью и смертью. Такого примера и им самим, и видящим их достаточно стало, чтобы уцеломудрить народ.

Потом посылаются Моисеем соглядатаи в ту страну, в которой по Божию обетованию надеялись обитать израильтяне. Поскольку же не все они возвестили правду, но некоторые сделали ложные и нерадостные показания, то народ опять поступил с Моисеем гневно. Но Бог отчаявшихся в Божием содействии осуждает не увидеть обетованной им земли. Между тем у идущих далее по пустыне снова недоставало воды и вместе утратилось памятование о Божием могуществе, и после бывшего прежде чуда с камнем не верили теперь, что не будут нуждаться ни в чем потребном; отринув же благие надежды, дали место укоризнам, ропща на самого Бога и на Моисея, так что и Моисей, по-видимому, преклонился перед неверием народа, впрочем, опять сотворил пред ними чудо, несекомый камень претворив в естество вод. Когда же рабское это наслаждение снедями опять возбудило в них вожделение чревоугодия и, не будучи лишены ничего необходимого для жизни, возмечтали о египетском пресыщении, тогда, подобно бесчинным юношам, вразумляются сильнейшими ударами бичей: появившиеся у них в стане змеи угрызением своим сообщают смертоносный яд. Один за другим падают угрызенные животными, и законодатель, возбужденный Божиим советом, слив медное подобие змея, делает его на некоей высоте видимым для всего стана и таким образом останавливает в народе гибель от змей. Кто взирал на это медное изображение, тому нимало не страшно было угрызение живого змея, потому что зрение по какому-то необъяснимому противодействию ослабляло яд.

Опять происходит в народе восстание на Моисея за предводительство, и некоторые усиливаются себе присвоить священство. Но Моисей делается молитвенником пред Богом за погрешивших; впрочем, правда суда Божия превозмогает Моисееву сострадательность к соплеменникам. Земля, разверзши зев, по воле Божией снова сходится сама с собой, прияв во внутренность всех со всем их родом, превознесшихся перед начальством Моисеевым. И неистово домогавшиеся священства числом около двухсот пятидесяти, будучи пожжены огнем, страданием своим уцеломудривают соплеменников. Но для большего удостоверения людей в том, что благодать священства от Бога дается удостоившимся ее, Моисей берет жезлы от каждого колена у начальствующих ими и по означении письменами на каждом жезле, кем он дан (в числе их был и жезл священника Аарона), полагает их во храм, потом объявляет народу приговор Божий о священстве, так как из всех жезлов один жезл Ааронов прозяб и от этого дерева произрос и созрел плод (а плодом был орех). Величайшим чудом даже для неверующих показалось, что дерево без коры, остроганное, не имеющее корня, вдруг утучняется, производит то же, что и укорененное в земле, потому что и землю, и кору, и влагу, и корень, и ветви заменяет дереву Божия сила.

При этом, проводя воинство землями иноплеменных народов, Моисей налагает на себя клятву, что не дозволит своему пароду проходить нивами и виноградниками, но будет соблюдать царский путь (Чис.21:22), не уклоняясь ни вправо, ни влево. Но так как неприятели и этим не были умирены, то, преодолев сопротивника в битве, полновластно совершает переход. Потом некто Валак, владеющий многочисленнейшим племенем (имя же племени было мадианитяне), устрашенный поражением перед этим погибших и не дожидаясь того, чтобы и самому пострадать так же от израильтян, употребляет в дело не помощь оружия и телесной силы, но бесполезное чародейство в лице некоего Валаама, который почитался сведущим в этом, и пользовавшиеся им были уверены, что он имеет некую силу в подобных делах. Знал он птицегадателыюе искусство, страшен был и тем, что по какому-то содействию демонов причинял людям некоей ухищренной силой неисцельные бедствия. Он-то, следуя за теми, которые вели его к царю этого народа, научается голосом ослицы, что путь его не будет удачен. Потом, из некоего явления дознав, что ему делать, находит, что злотворное волшебство бессильно причинить какой-либо вред людям, которым вспомоществует Бог. Вместо же демонской силы исполнившись Божественного вдохновения, провещевает такие глаголы, которые прямо служат пророчеством о том, что впоследствии имело произойти к лучшему. Тем самым, что воспретило искусству действовать во зло, приведенный в ощущение Божией силы, отложив свое прорицательное искусство, пророчествует он по Божией воле. После этого сокрушен народ иноплеменнический, потому что в войне сильнее его стал народ Божий, который потом побежден страстью распутства к пленницам. Когда Финеес застигнутых в срамном деле пронзил одним ударом, прекратился Божий гнев на предавшихся с неистовством этим непозволенным связям.

Тогда законодатель, взошедши на высокую некую гору и издали увидев страну, которая по Божию обетованию отцами уготована была израильтянам, переселяется из жизни человеческой, не оставив ни знака на земле, ни памяти во гробах о своем преселении, тогда как время не повредило красоты его, не помрачило света очей его, не ослабило сиявшей на лице его благодати, но всегда был он одинаков и вместе с изменяемостью естества сохранял непреложность красоты.

Итак, вот что из истории мужа дознали мы с первого взгляда и пересказали тебе кратко, хотя в ином встречался повод по необходимости распространить слово. Но время вспомянутую нами жизнь применить к предположенной нами цели слова, чтобы из сказанного прежде сделано было какое-либо привношение в описание добродетельной жизни. Потому возвратимся к началу повествования о Моисее.

Часть II. Взгляд на жизнь Моисееву

Когда закон мучителя повелевал истреблять мужской иол, тогда рождается Моисей. Поэтому как можем по произволению подражать этому, случайными обстоятельствами сопровождаемому, рождению Моисея? Конечно, скажет иной, не от нас зависит, чтобы человек своим рождением подражал славному этому рождению. Но нимало не трудно начаться подражанию и тем, что, по-видимому, весьма затруднительно. Ибо кто не знает, что все подлежащее изменению никогда не остается одним и тем же, но непрестанно из одного обращается в другое, вследствие изменения делаясь всегда лучшим или худшим. Разумей же это применительно. Вещественное и страстное расположение, к которому особенно поползновенна природа человеческая, это женственное в жизни, когда рождается, угодно бывает мучителю, а твердость и неослабность добродетели, это мужское порождение, враждебно мучителю и подозрительно тем, что может восстать против его власти. Поэтому, что как ни есть изменяется, тому, конечно, должно непрестанно рождаться, потому что в природе удобопревратной не увидишь ничего пребывающего всегда одинаковым; а так родиться зависит не от постороннего побуждения, подобно тому как рождают что-либо телесное – напротив того, но собственному произволению совершается подобное рождение, и мы бываем некоторым образом отцами себя самих, рождая себя такими, какими сами желаем, и по собственному своему произволению уроками добродетели или порока образуя себя в какой желательно нам пол, мужской или женский. Конечно, и нам можно против воли и к огорчению мучителя произойти на свет лучшим рождением и, хотя бы это было вопреки мудрованию мучителя, явиться и вступить в жизнь на удовольствие родителям прекрасного этого плода (а это суть помыслы, делающиеся отцами добродетели). Поэтому слово это учит, как, заимствовав повод из истории, можно со всей ясностью раскрыть загадочный смысл, положить начало добродетельной жизни, родиться к скорби врага, т. е. неприятным для него образом рождения, в котором болезни рождения терпит произволение. Ибо не иначе может кто-либо причинить скорбь сопротивнику, как показав в себе такие признаки, которые бы служили свидетельством победы над ним.

От одного и того же произволения зависит, без сомнения, родить это мужское и доблестное порождение, вскормить его приличными снедями, позаботиться, чтобы безвредно спаслось оно из воды, так как приносящие свои порождения в дар мучителю, обнажив и без присмотра, предают чад речному потоку; разумею же ноток жизни, волнуемый непрерывными страстями, отчего впадшее в этот поток погрязает и лишается дыхания под водами. Но целомудренные и попечительные помыслы – отцы мужского порождения, когда необходимость жизни принуждает их добрый плод свой предать житейским волнам, предаваемое потоку обезопашивают ковчегом, чтобы не погрязло в глубине. Ковчегом же, составленным из разных дощечек, пусть будет обучение, твердо связанное из различных уроков и поддерживаемого им носящее над житейскими волнами, при котором и носимый стремлением волн не слишком далеко увлечется волнением вод, по, оставаясь при твердом береге, т. е. вне житейского волнения, самым стремительным течением вод неизвестно как будет отталкиваем к суше. И это познаем на опыте, потому что не погрузившихся еще в человеческие обольщения самых житейских дел непостоянное, туда и сюда уклоняющееся движение отталкивает от себя, как некое бесполезное бремя, признавая их людьми беспокойными по своей добродетели. Но кто стал вне таковых волнений, да подражает Моисею, не щадя слез, хотя и приведен в безопасность в ковчеге, потому что слезы – тщательный страж для спасающихся добродетелью.

Если же бесчадная и бесплодная царская дочь (под именем которой, думаю, разумеется собственно внешнее любомудрие), присвоив себе новорожденного, готовится назваться его матерью, то слово это позволяет до тех пор не отвергать свойства с этой лжеименной матерью, пока новорожденный видит в себе несовершенство возраста. А кто приходит уже в возраст, как дознаем в примере Моисея, тот почтет для себя стыдом именоваться сыном бесчадной но естеству. Ибо внешнее обучение действительно бесчадно: всегда страждет болезнями рождения, но никогда не рождает ничего живого. И любомудрие это после долговременных болезней рождения какой показало плод, достойный столь многих и великих трудов? Не все ли в виде ветреных пузырей и недоношенными извергаются прежде, чем придут в свет боговидения? А, вероятно, могли бы они сделаться имеющими человеческий образ, если бы не были вовсе сокрыты в недрах бесчадной мудрости. Поэтому, кто у египетской царевны прожил столько времени, сколько нужно, чтобы не казаться непричастным уважаемого египтянами, тот да возвратится к матери по естеству, от которой да не удаляется и во время своего воспитания у царевны, питаясь материнским молоком, как рассказывает история. И это, кажется мне, учит тому, чтобы, если во время обучения упражняемся в науках внешних, не лишали и мы себя млека воспитывающей нас Церкви, т. е. тех установлений и обычаев, которыми питается и укрепляется душа и из которых она заимствует для себя средства к возрастанию.

Истинно же то слово, что среди двух врагов будет тот, кто внимает учениям внешним, а не отеческим, потому что еврейскому понятию противится иноплеменник в Богопочтении, усиливаясь показать, что он крепче израильтянина, да и кажется таковым для многих легкомысленных, которые, оставив отеческую веру и сделавшись преступниками отеческого учения, вступили в борьбу заодно с врагом. Но кто, подобно Моисею, велик и благороден душой, тот противоборствующего слову благочестия умерщвляет своим ударом.

А иной и иначе найдет в нас подобную борьбу. Ибо человек как бы некоей наградой за подвиг поставлен на середину между держащимися противных сторон – и к кому присоединяется, того и делает победителем противника. Например, идолослужение и благочестие, невоздержанность и целомудрие, справедливость и неправда, кичливость и скромность ума, и все, представляемое противоположным, явная есть борьба какого-то египтянина с евреем. Поэтому Моисей примером своим наставляет нас быть в единении с добродетелью, как с единоплеменником, убивать же восстающего с противной стороны на добродетель. Ибо действительно преодоление благочестия делается смертью и истреблением идолопоклонства; так и справедливостью умерщвляется неправда, и скромностью убивается кичливость.

Но бывает также в нас и восстание друг на друга единоплеменников. Ибо не имели бы места вероучения лукавых ересей, если бы одни помыслы против других, более истинных, не выступали в сопротивных рядах. Если же будем немощны для того, чтобы самим собою отдать преимущество справедливости, потому что худшее пересиливает своими умствованиями и отвергает владычество истины, то нам должно как можно скорее бежать отсюда к важнейшему и более возвышенному учению таинств, подобно указуемому этой историей образцу. И хотя бы потребовалось снова вступить в единение с иноплеменным, т. е. нужда заставила быть в единении с внешним любомудрием, решимся и на это, отогнав лукавых пастырей от неправедного употребления колодцев, т. е. учителей худому обличив в лукавом употреблении обучения, уединимся потом в самих себя, не входя в связи и сближения с какими-либо любителями споров, но будем жить вместе с теми, которые единомысленны и единомудренны с пасомыми у нас, между тем как все движения души нашей, подобно овцам, управляются волей руководственного разума. И таким образом нам, неуклонно пребывающим в этом мирном и безмятежном житии, воссияет тогда истина, лучами своими озаряющая душевное зрение. Истина же, явившаяся тогда Моисею в неизреченном этом световодстве, есть Бог.

Если же и терновым некиим кустом воспламеняется тот свет, которым просвещается душа пророка, то не бесполезно будет и это сделать нам предметом исследования. Ибо если истина есть Бог, а также истина есть свет и оба эти высокие и божественные именования евангельское слово присвояет явившемуся нам во плоти Богу (Ин.14:6), то следует, что такое добродетельное житие возводит нас к ведению этого света, который нисходит даже до естества человеческого, воссияв не от какого-либо звездного светила, почему нельзя было бы признать его сиянием дольного вещества, но от земного куста, и превосходя светлостью лучей небесные светила. А этим обучаемся и таинству, явленному в Деве, от которой в рождении воссиявшей человеческой жизни свет Божества сохранил воспламененную купину несгораемой, так что и по рождении не увял стебель девства. Этим светом научаемся и тому, что нам делать, чтобы стать в лучах истины, а именно что невозможно связанными ногами взойти на ту высоту, где усматривается свет истины, если не будет разрешена на душевных стонах эта мертвенная и земная кожаная оболочка, возложенная на естество вначале, когда обнажило нас преслушание Божией воли. И, таким образом, как скоро совершится это с нами, последует за тем ведение истины, которое служит очищением от предположения о несуществующем, т. е., по моему понятию, определением истины не составлять себе ложного понятия о сущем. (Ибо ложь есть какое-то рождающееся в уме представление о не сущем, будто бы существует то, чего пет, а истина есть несомненное понятие о сущем.) И, таким образом, даже тот, кто в продолжение долгого времени среди безмолвия любомудрствовал о предметах возвышенных, едва составит понятие о том, что такое в действительности сущее, по естеству своему имеющее бытие, и что такое не сущее, по видимости только имеющее бытие, тогда как естество само по себе несущностно. И это, кажется мне, познал тогда великий Моисей, наученный Богоявлением, а именно что из всего объемлемого чувством и созерцаемого умом ничто не есть сущее в подлинном смысле, кроме превысшей всего сущности, которая всему причина и от которой все зависит. Ибо если мысль и другое что усматривает в числе существ, то ни в одном из этих существ не видит ум такого, которое бы не имело нужды в другом и которому было бы возможно прийти в бытие без причастия истинно Сущего.

Всегда одно и то же, неувеличиваемое и неумаляемое, ко всякой перемене – в лучшее ли то или худшее – равно неподвижное, потому что худшее ему чуждо, а лучшего пет; во всем другом не имеющее нужды, единое всем вожделеваемое, единое, чего все причастно, единое причастием причащающихся не уменьшаемое, – вот действительно в подлинном смысле сущее, и понятие об этом сущем есть ведение истины. Поэтому, как тогда достигший этого Моисей, так ныне всякий, кто, подобно ему, отрешает себя от земной оболочки, видит свет купины (т. е. обращает взор к воссиявшему для нас от плоти – этого тернового куста – лучу, который, как говорит Евангелие, есть Свет истинный (Ин.1:9) и Истина (14:6)), делается таким, что может послужить ко спасению других, истребить превозмогающее на зло мучительство и привести в свободу все, подпавшее жестокому рабству, между тем как измененная десница и жезл, обращенный в змия, творят чудеса, чем, как думаю, загадочно изображается тайна во плоти Господней явившегося людям Божества, которым совершается низложение мучителя и освобождение им обладаемых. К этой же мысли приводит меня евангельское и пророческое свидетельство, ибо Пророк говорит: Сия измена десницы Вышняго (Пс.76:11); потому что, хотя Божественное естество умопредставляется неизменяемым, однако же по снисхождению к немощи естества человеческого изменилось в наш образ и вид. Ибо и там рука законодателя, вложенная за пазуху, изменила цвет в противоестественный, и опять, быв за пазухой, возвратила себе собственную природную красоту. И единородный Бог, находящийся в недрах Отчих, Он есть десница Вышнего, когда явился нам из недр, изменился в подобное нам; когда же, понесши на Себе наши немощи, бывшую у нас и, подобно нам, изменившую цвет руку возвратил в собственное Свое недро (недро же десницы – Отец), тогда бесстрастного естества не изменил в страдания, но изменяемое и страстное общением с неизменяемым преложил в бесстрастие.

И превращение жезла в змия да не смущает христолюбцев тем, что понятие о таинстве приспособляем к животному противного вида, ибо Сама Истина не отвергает этого изображения, когда говорит в Евангелии: Якоже Моисей вознесе змию в пустыни: тако подобает вознестися Сыну человеческому (Ин.3:14). Слово это ясно, так как если отец греха в Божественном Писании наименован змием и рожденное змием, без сомнения, есть змий, то следует, что грех соименен с породившим его. Апостольское же слово свидетельствует, что Господь ради нас соделался грехом (2Кор.5:21), восприяв на Себя греховное наше естество. Следовательно, образ этот справедливо прилагается к Господу. Ибо если грех есть змий и Господь соделался грехом, то тот, кто есть грех, соделывается для нас змием, чтобы поглощать и истреблять египетских змиев, оживотворяемых волхвами, а по совершении этого снова обращаться в жезл, которым уцеломудриваются согрешающие и упокоеваются восходящие крутым и неудобопроходимым путем добродетели, в добром уповании опираясь на жезл веры, потому что есть вера уповаемых извещение (Евр.11:1). Поэтому, кто уразумел это, тот прямо делается Богом воспротивившихся истине и приводимых в изумление этой вещественной и неосуществимой прелестью, которыми, как нечто суетное, пренебрегается то, чтобы послушать Сущего, ибо говорит Фараон: Кто есть, его же послушаю гласа? Не вем Господа (Исх.5:2). Одно же только, именно вещественное и плотское, признают достойным уважения преданные скотской чувственности. Поэтому если кто укреплен будет озарением света и приобретет столько силы и власти над сопротивниками, то, как некий борец, достаточно обучившийся у наставника подвижническому мужеству, смело и с уверенностью приготовится к борьбе с врагами, имея в руке этот жезл, т. е. слово веры, которым будет поборать египетских змиев. Последует же за ним и супруга-иноплеменница, потому что и из внешнего обучения допускается нечто в сожитие с нами к плодоношению добродетели. И нравственное естественное любомудрие и высокому по жизни может иногда служить сожительницей, подругой и сообщницей, если только ее порождения нимало не принесут иноплеменной скверны. Ибо, пока не обрезана и не отъята эта скверна, чтобы истреблено было все как вредное и нечистое, угрожает страхом смерти встречающий Ангел, но его умилостивляет сожительница отъятием отличительного свойства, по которому познается иноплеменное, доказывая, что порождение ее чисто. Думаю же, что понявшему это историческое повествование из сказанного делается явной последовательность преуспеяний в добродетели, какую показывает слово, непрерывно следующее за связью исторических загадок. Ибо в уроках любомудрого порождения есть нечто плотское и закрытое, но, что остается по отъятии покрова, то не лишено израильского благородства. Например, и внешнее любомудрие говорит, что душа бессмертна – вот порождение благочестивое. Но утверждать, что будто бы душа из одного тела переходит в другое и словесное естество меняет на бессловесное – это есть уже плотское и иноплеменное необрезание. А подобно этому, и многое другое. Любомудрие говорит, что Бог есть, но признает Его вещественным; исповедует, что Он Создатель, но для создания имеет нужду в веществе; соглашается, что Он всемогущ и благ, но во многом уступает необходимости судьбы; и что если пересказать в подробности, как добрые учения внешнего любомудрия оскверняются нелепыми прибавлениями? По отъятии только этих последних ангел Божий соделывается к нам милостив, радуясь истинному порождению таких учений.

Но возвратиться должно к последовательности слова, чтобы и нам, когда будем близки к египетским овигам, встретилось со временем братское вспомоществование. Ибо знаем, что у Моисея в начале добродетельной его жизни происходит бранная и воинственная встреча: египтянин притесняет еврея и также еврей восстает на единоплеменника. Если же он своими добродетелями при долговременной попечительности, вследствие бывшего в высшей степени озарения достигнув большего из душевных преуспеяний, имеет дружественную и мирную встречу, по Божию внушению навстречу ему выходит брат, то (если это историческое событие применить к иносказательному воззрению) и мы найдем это небесполезным для своей цели. Ибо действительно преуспевающим в добродетели оказывается от Бога данное естеству нашему вспоможение, которое по первоначальному бытию предваряет, но является и познается тогда уже, когда, при внимательности и попечительности достаточно освоившись с высшим житием, приуготовимся к труднейшим подвигам. Но, чтобы не разрешать нам загадку загадкой же, мысль свою об этом изложим открытее.

Есть некое учение, заимствующее достоверность из отеческого Предания, и оно говорит: когда естество наше пало в грех, Бог падения нашего не оставил Своим Промыслом, но в помощь жизни каждого приставляет ангела из принявших бесплотное естество; но и с противной стороны растлитель естества ухищряется на то же посредством некоего лукавого и злотворного демона, который бы вредил человеческой жизни. Человек же, находясь среди этих двух сопровождающих его, так как цель каждого из них противна другому, сам собою делает одного сильнейшим другого. Добрый ангел предуказывает помыслам блага добродетели, какие преуспевающими открываются в уповании. А другой показывает вещественные удовольствия, от которых нет никакой надежды на блага: только настоящее, вкушаемое, видимое порабощает чувства маломысленных. Поэтому если кто чуждается того, что манит к худому, устремив помыслы к лучшему, и порок как бы поставил позади себя, а душу свою, как некое зеркало, обратил лицом к упованию благ, чтобы в чистоте собственной его души напечатлелись все изображения и представления указуемой ему Богом добродетели, то встречает его тогда и оказывает ему вспоможение брат, ибо по дару слова и по разумности души человеческой ангел некоторым образом делается человеку братом (как сказано), являясь ему и при нем находясь тогда, когда приближаемся к фараону.

Но в той мысли, что такой взгляд ума можно во всей связи приспособить к целому изложению истории, если что-либо в написанном окажется не подходящим под это разумение, ради того самого никто да не отвергает всего, а, напротив того, пусть всегда помнит цель нашего слова, которую имея в виду, излагаем это, наперед сказав в самом начале, что жития мужей благоискусных предлагаются потомству в образец добродетели. Для подражающих же делам их невозможно идти но тем же самым следам – найдется ли, например, еще народ, по переселении размножающийся в Египте? Также найдется ли порабощающий его мучитель, неприязненно расположенный к мужскому полу и заботящийся о размножении иола более нежного и немощного? Найдется ли где и все прочее, что содержит в себе эта история? Итак, поскольку оказывается невозможным чудесам этих блаженных подражать в тех же самых событиях, то заимствуемое из действительного последования событий пусть будет прилагаемо к какому-либо нравственному учению, и ревнителям добродетели да послужит это некоторым пособием для такой жизни. Если же какое-либо из исторических событий самая необходимость вещей принуждает оставаться вне связи принятого разумения, то, отложив его в сторону, как неполезное и не служащее нашей цели, должны мы не прерывать учения о добродетели. А говорю это, имея в виду мнение об Аароне и предупреждая то возражение, какое можно сделать на основании последующих событий.

Иной скажет: у ангела, как существа разумного и бесплотного, есть родство с душой, и несомненно то, что он старше нас по устроению, оказывает помощь вступающим в борьбу с сопротивными, но нет основания в образе ангела представлять себе Аарона, который содействовал израильтянам в идолопоклонстве. В ответ такому, отступив от связи речи, скажем то же, что сказано прежде: если что не служит цели, то ради этого да не опровергается в слове согласие в прочем; и брат, и ангел есть нечто одноименное, по своему значению равно прилагаемое к тому и другому из существ противоположных, потому что в Писании именуется не только ангел Божий, но и ангел сатанин, и не только доброго, но и злого называем братом; Писание так говорит о добрых: Братия в нуждех полезны да будут (Притч.17:17), и о противоположных им: Всяк брат запинанием запнет (Иер.9:4). Упомянув же об этом не в связи речи кратко и точнейшее обозрение отлагая до места, собственно ему принадлежащего, коснемся теперь того, что предлежит нам.

Итак, кто сам себя укрепил явившимся ему светом и приобрел себе такого брата, поборника и помощника, тот смело ведет с народом слово об Истине, напоминает об отеческом благородстве и подает мысль, как освободиться от брения и тяжкого плинфоделания. Чему же научает нас эта история? Тому, чтобы не отваживался говорить народ тот, кто такой же жизнью не приготовил слова для собеседования со многими. Ибо видишь: Моисей, будучи еще юным, пока до такой меры не возрос в добродетели, не признан способным к тому, чтобы стать советником мира и для двоих, враждующих между собою, а теперь ведет речь со многими вдруг тысячами. И едва не громогласно вопиет тебе эта история: не отваживайся, как учитель, подавать совет слушателям, если великой и продолжительной попечительностью не укрепил для этого сил своих.

Но слова оказались действительными, свобода возвещена, слушатели одобрены и вожделевают ее; этим раздражается враг и послушных слову подвергает большему страданию. То же самое бывает и ныне. Ибо многие из принявших учение, освобождающее от мучителя, и последовавших проповеди и доныне от сопротивных терпят приражения искушений. И, как многие из них, окрепнув от приражений к ним горестей, делаются благоискусными и более твердыми, так иные из немощных в подобных обстоятельствах надают духом, открыто говоря, что гораздо лучше было бы для них оставаться не слышавшими проповеди о свободе, нежели по этой причине испытывать такие бедствия. То же самое произошло и тогда: израильтяне но малодушию обвиняли возвестивших им освобождение от рабства. Но тем паче да не ослабевает слово, привлекающее к прекрасному, хотя иной, как младенец и несовершенный умом, по непривычке к искушениям детски боится их. Ибо вредоносный и тлетворный демон о том и старается, чтобы подчинившийся ему человек не на небо взирал, но поникал очами к земле и делал в себе из брения плинфы. Что служащее к вещественному наслаждению непременно берется из земли или воды это для всякого явно. Что со тщанием добывается для чрева и снедей, что признается богатством – это смешение земли и воды и делается и именуется брением. Жадные до таких бренных удовольствий, наполняя себя ими, никогда не сохраняют полной той пустоты, которая их приемлет в себя. Напротив того, непрестанно наполняемое делается пустым для притекающего вновь. Так и плинфоделатель, имея в виду плинфу за плиифой, без труда может уразуметь эту загадку: удовлетворив своему пожеланию в чем-либо одном из того, о чем человек старался, если пожелание склонится к чему-либо другому, оказывается также и в этом неудовлетворенным. А если и в том удовлетворится, для другого опять ощущает в себе пустоту и простор. И это не перестает непрерывно в нас совершаться, пока не кончит кто этой вещественной жизни.

Что же такое стеблие и плева из стеблий, которую повинующийся мучительным приказаниям принужден примешивать к плинфе? И Божественным Евангелием, и высоким гласом апостола истолковано это нам, а именно что и плева (Мф.3:12; 1Кор.3:12) равно служит пищей огню. Поэтому, когда кто из преданных добродетели пожелает порабощенных прелестью отвлечь в жизнь любомудренную и свободную, тогда ухитряющийся против душ наших, по слову апостола, на различные козни (Еф.6:11) закону Божественному противопоставить умеет обольстительные лжеумствования. Говорю же это, обращая речь к египетским змиям, т. е. к различным козням прелести, обращаемым в ничто Моисеевым жезлом, которого, сколько было нужно, в довольной мере касалось уже наше обозрение.

Поэтому тот, кто приобрел этот непреоборимый жезл добродетели – жезл, уничтожающий жезлы ухищренные, – неким путем и последовательно восходит к большим чудесам. Чудотворение же не с целью изумить слышащих совершается, но имеет в виду пользу спасаемых, потому что чудесами добродетели истребляется враждебное для них и умножается им соплеменное. Постараемся же познать прежде всего само общее из чудес частных, цель, к какой они возводят: тогда только возможно для нас будет составить приличное понятие и о каждом чуде в отдельности. Ибо учение истины неодинаково действует, смотря по расположениям приемлющих слово. Хотя слово всем равно показывает худое или доброе, однако же, кто с убеждением приемлет показанное, у того ум во свете, а кто упорствует и не соглашается обратить душевный взор к лучу истины, для того пребывает мрак неведения. Если понятие наше о чем-либо подобном несложно в своей целости, то не другое оно, конечно, и в подробностях, как показало в слове частное исследование. Поэтому неудивительно, что еврей, живя среди иноплеменников-египтян, остается не претерпевающим египетских бедствий. Ибо можно видеть, что и ныне совершается то же. В многолюдных городах, когда жители держатся противоположных мнений, для одних сладок и чист поток веры, которым орошает их Божественное учение, а для держащихся египетского образа мыслей вода эта делается поврежденной кровью. Лжемудрование прелести покушается нередко и еврейское питие скверной лжи обратить в кровь, т. е. и наше учение даже нам показать не таким, какое оно в действительности. Но не сделает пития этого совершенно негодным к употреблению, хотя без труда придает ему кровавый вид для обмана; потому еврей пьет истинную воду, не обращая внимания на обманчивый вид, хотя бы противники и старались уверить, что это кровь. Так и этот гнусный и крикливый род жаб, эти животные, пресмыкающиеся и скачущие, неприятные не только по виду, но и по зловонию кожи, вползают и в дома, и на ложи, и в хранилища к египтянам, но не касаются жизни евреев. Ибо тлетворные порождения греха действительно составляют род жаб, зарождающихся, как в грязи, в нечистом сердце человеческом. Эти-то жабы живут в домах у уподобляющихся египтянам избранием рода жизни, являются у них на трапезах, не удаляются с лож, проникают в хранилища жизненных припасов. Ибо, как скоро увидишь нечистую и невоздержанную жизнь, подлинно из брения и грязи рождающуюся и при уподоблении бессловесным в образе своего поведения не держащуюся в точности ни того, ни другого естества, поймешь, что, кто по природе человек, тот по страсти делается скотом и тем показывает в себе этот земнородный и обоюдный образ жизни; и найдешь при этом признаки подобной болезни не на ложах только, но и на трапезе, и в хранилищах, и по всему дому. Такой во всем выражает свое распутство, так что по заботам, какие в доме, всякому легко узнать жизнь и невоздержанного, и благонравного человека. Если в доме развратного на штукатурке стены какими-либо искусственными изображениями указывается служащее к воспламенению страстного сластолюбия и напоминающее собою свойство болезни, потому что при виде бесчестных зрелищ вливается в душу страсть, то у целомудренного приняты во всем осторожность и предусмотрительность, чтобы сохранить око чистым от страстных зрелищ. А также и трапеза чиста у целомудренного, но полной жаб и многих мяс оказывается она у пресмыкающегося в грязной жизни. Заглянешь ли в его кладовые, т. е. в сокровенности и тайны его жизни, тем паче в них у непотребных найдешь кучу жаб.

Если же история рассказывает, что у египтян произвело этот жезл добродетели, тогда не смущает нас сказанное. Ибо история говорит также, что и мучитель ожесточен Богом. За что был бы осужден тот, кто по необходимости получил бы свыше жестокое и упорное расположение сердца? Подобное этому говорит и божественный апостол: Яко же не искусиша имети Бога в разуме, сего ради предаде их Бог в страсти бесчестия (Рим.1:28), разумея это о мужеложниках и опозоривших себя бесчестными и несказанно распутными нравами. Но хотя так выражено сказанное в Божественном Писании, однако же не Бог делает предающимся страсти бесчестия того, кто стремится к этому. И фараон не по Божию изволению ожесточается, и не добродетелью производится эта кипящая жабами жизнь. Ибо если бы угодно это было Божией воле, то, без сомнения, такое изволение простиралось бы равно на всех, так что относительно к жизни не усматривалось бы различия между какой-либо добродетелью и пороком. Если же каждый по-своему пользуется жизнью: одни преуспевают в добродетели, а другие впадают в порок, – то никто не имеет основания высшим каким-либо необходимостям, установленным Божией волей, вменять эти разности в жизни, которые содержит во власти своей произвол каждого. Поэтому, кто предается страсти бесчестия, о том можно ясно узнать у апостола. Кто не искусил имети Бога в разуме, того не Бог, наказуя за то, что не познано им бытие Божие, предает страсти, но то самое, что не познает он Бога, служит причиной, по которой вовлекается он в жизнь страстную и бесчестную. Как если бы кто сказал, что такого-то ввергло в ров солнце, на которое он взглянул, то не заключим, что светило, предавшись гневу, столкнуло в ров не хотевшего увидеть его, но каждый, рассуждая основательно, поймет сказанное так, что не смотрящему на солнце и не пользующемуся светом его это самое служит причиной падения в ров, – так законно будет понимать и апостольское слово, что не разумеющие Бога предаются в страсти бесчестия. И египетский мучитель ожесточается Богом не в том смысле, что Божиим изволением в фараонову душу вложено упорство, но в том, что фараонов произвол по наклонности к пороку не принял слова, смягчающего упорство. Так и жезл добродетели, явленный египтянам, еврея делает чистым от кипящей жабами жизни, а жизнь египетскую показывает страждущей от такой болезни.

Но вот и другой случай: Моисей простирает на жаб руки и они исчезают. Это же, как можно узнать, совершается и ныне. Ибо уразумевшие это простертое рук законодателевых (уразумеешь же непременно, что говорит тебе эта загадка, а именно через законодателя Моисея дает познать истинного Законодавца, а через простертое рук – Простершего руки на кресте), хотя незадолго до этого жили нечистыми и полными жаб помыслами, как скоро обратят взоры к Простершему за нас руки, освободятся от лукавого их сожительства по умерщвлении и истреблении страсти. А действительно освободившимся от такой болезни по умерщвлении пресмыкающихся движений воспоминание о прежней жизни делается каким-то неуместным и зловонным, неприятным душе по причине стыда, как говорит апостол тем, которые, отложившись от порочной жизни, приступили к добродетели: Кий убо тогда имеете плод, о них же стыдитеся (Рим.6:21)?

В этом же смысле разумей и то, что от жезла воздух в глазах египтян очерняется, а для евреев озаряется солнцем, чем и подтверждается особенно основание высказанной нами мысли, что не понудительная некая свыше сила заставляет одного быть во мраке, а другого во свете. Напротив того, мы, люди, у себя дома, в своем естестве и произволе, имеем причины и света и тьмы, делаясь тем, чем сами пожелаем. Ибо, по сказанию истории, не по причине какой-либо стены или горы, преграждающей зрение и останавливающей лучи, когда евреи наслаждались светом, египтяне оставались нечувствительными к этому дару. Так во власть каждому равно предоставлена жизнь в свете, но одни ходят во тьме, лукавыми предначинаниями вводимые в греховный мрак, другие озаряются светом добродетели. Если же после трехдневного злострадания во тьме и египтяне делаются причастниками света, то, может быть, возбудившись этим, кто-либо из живших прежде по-египетски через познание Распятого и при помощи покаяния возведет мысль к прехождению от порока к добродетели. Ибо такая, по сказанию истории, осязаемая тьма (Исх.10:21) и по самому имени, и по значению его имеет великое сродство со тьмой неведения и греха. Но та и другая тьма разрешается, как скоро Моисей (что разумелось и в сказанном прежде) простирает руки над пребывающим во тьме.

А равно, согласно с этим, можно разуметь и тот печной прах, который производит болезненные струны на египтянах (Исх.9:8–9) и загадочно под именем печи означает наказание геенским огнем, угрожающее и уготовляемое только тем, которые живут подобно египтянам, т. е., как говорили мы неоднократно, живут худо и не поклоняются простертою рук Христовых. Есть ли же кто истинный израильтянин и сын Авраамов Аврааму уподобляется жизнью, так что своим произволением доказывает тесное родство с избранным, то он спасается от такого печного мучения. Но и то, что, по данному нами истолкованию, простертием рук Моисеевых означается и для живущих подобно египтянам, может некогда послужить уврачеванием от мучения и избавлением от наказаний.

А о мелких тех скнипах, которые неприметным угрызением причиняют боль египтянам, о песьих мухах, при угрызении болезненно впивающихся в тела, об истреблении плодов земледелия плугами, о пламенниках, падающих свыше вместе с каменным градом, да потрудится иной и сам в связи с исследованным прежде, идя тем же путем, составить о каждой казни приличное понятие, так как все это, по сказанному выше, производит египетский произвол, налагает же на египтян нелицеприятное Божие правосудие. Но, следуя этому, и мы будем разуметь так, что горестное посылается от Бога достойным того, каждый же сам для себя бывает виновником таких бичей, собственным своим произволом уготовляя себе ожидающие его скорби, как говорит апостол, обращая речь к одному из таких: По жестокости твоей и не покаянному сердцу собиравши себе гнев в день гнева и откровения праведнаго суда Божия, Иже воздаст коемуждо по делам его (Рим.2:5–6). Как от беспорядочного рода жизни во внутренностях составляется тлетворный желчный какой-то сок и врачу, с помощью искусства извлекшему его рвотой, не поставляется в вину, будто бы сам он произвел в теле этот болезненный сок, тогда как он произведен беспорядочным употреблением пищи, а врачебная наука извела его наружу, – так, хотя говорится, что имеющим злое произволение от Бога бывает скорбное воздаяние, но сообразнее с разумом понимать это так, что такие страдания заимствуют свое начало и причину в нас самих. Ибо для жившего безгрешно нет ни тьмы, ни червя, ни геенны, ни огня, ни чего-либо иного страшного по наименованию, и на самом деле, как история говорит, что для евреев не существовали египетские казни. Поэтому если в одном и том же, что одному служит во зло, а другому – нет, разность произволения то и другое показывает в противоположности, то ясно, что никакое зло не может состояться без нашего произвола. Но приступим к продолжению слова, предыдущими исследованиями достаточно научившись, что и сам Моисей, и всякий, подобно ему возвысившийся добродетелью, как скоро долговременным попечением о правой высокой жизни и озарением свыше укрепил душу, почитает для себя утратой для единоплеменных ему не быть руководителем к свободной жизни. И пришедши к ним, представлением тяжких страданий влагает в них сильнейшее пожелание свободы, готовясь избавить соплеменников от бедствий, предает смерти всякого египетского первенца. А это делает, узаконивая нам уничтожать первое зарождение зла, потому что иначе невозможно избегнуть египетской жизни. И мне кажется, прекрасно сделаем, если не оставим эту мысль без обозрения. Ибо если кто обратит внимание только на историю, то как сохранится боголепное понятие о происшедшем по ее сказанию? Несправедливо поступает египтянин, и за него терпит наказание недавно родившийся младенец, которому по несовершенству возраста неизвестно и различие между добром и злом, которого жизнь не причастиа порочной страсти, потому что младенчество его не дает в себе и места страсти; не знает он разности между правой и левой рукой, к одной кормилице обращает взоры; одно у него телесное ощущение скорбного – слеза; а если получит то, чего желает природа, выражает удовольствие улыбкой. И он-то удовлетворяет правосудию за отеческий грех. Где же правда? Где благочестие? Где святость? Где Иезекииль, который взывает: Душа согрешающая, та умрет: не возмет неправды отца своего рожденный им (Иез.18:20)? Почему история узаконивает противное слову Писания? Поэтому согласнее с разумом будет, держась смысла, возводящего выше, если и совершилось что прообразовательно, верить, что Законодатель в описании совершившегося излагает правило. Излагаемое же здесь правило таково: при помощи добродетели борющемуся с каким-либо пороком должно уничтожать в себе первые начала злых дел, ибо с истреблением начала уничтожается вместе и следующее за ним, как Господь учит в Евангелии, едва не ясными словами, говоря об умерщвлении первенцев египетских зол, когда повелевает умертвившим в себе похоть и гнев не бояться уже ни скверны прелюбодеяния, ни ужасов убийства, потому что и то и другое не бывает само собою, если гнев не породит убийства и похоть – прелюбодеяния. Поэтому если чреватый грехом прежде прелюбодеяния рождает похоть и прежде убийства – гнев, то убивающий первенца, без сомнения, убивает и последующее за первенцем поколение, как и поразивший голову змеи умерщвляет целый ее состав, какой влачит она за собою сзади. Но этого не может быть, если во входах наших не излита та кровь, которая обращает в бегство всегубителя. И если надлежит точнее попять в сказанном заключенный смысл, то история к уразумению этого приводит тем и другим: как тем, что умерщвляются первенцы, так и тем, что вход огражден кровью, ибо там уничтожается первое устремление зла, а здесь истинным Агнцем отвращается первый к нам вход порока. Не тогда примышляем изгонять всегубителя, когда он уже вошел, по, чтобы не проникло к нам и само начало, поставляем по закону стражу. А стражей и ограждением служит кровью Агнца положенное знамение на праге и на подвоях входа (Исх.12:7). И этим Писание загадочно преподает о душе нашей то же естествословие, какое измыслила и внешняя ученость, разделяющая душу на силу разумную, вожделетельную и раздражительную. Говорят же, что подчинено им и вожделение, с обеих сторон поддерживающее познавательную силу души, что рассудок, будучи сопряжен с обеими силами, правит ими и от них заимствует силу, раздражительностью укрепляется в мужестве, а вожделением возвышается до причастия добра. Поэтому, пока душа ограждена таким соотношением своих сил, как бы клиньями какими, твердо сплоченная своими понятиями о добродетели, пользуется она всяким взаимным их содействием к произведению прекрасного, между тем как рассудок сам собою доставляет безопасность силам, а частью и от них заимствуется равным даром. Если же это соотношение сил будет извращено и высшее сделается низшим, так что рассудок, ниспав до попираемого, вожделевательное и раздражительное расположение поставит вверху себя, то всегубитель проникнет тогда во внутренность, и вшествию его не препятствует никакое противодействие крови, т. е. пребывающим в таком расположении не помогает вера во Христа, ибо повелено помазать кровью сперва верхний брус в двери, а потом уже касаться обоих подвоев. Но как же помазать кому сперва верх, когда не отыскивается верх?

Если же не оба эти действия: и избиение первенцев, и излияние крови – совершаются у израильтян, то нимало не дивись этому и не отвергай поэтому предложенного умозрения об истреблении зла, как оказывающегося несоответственным истине. Ибо теперь под разностью имен: израильтянин и египтянин – разумели мы разность добродетели с пороком. Итак, если по высшему смыслу предполагается под именем израильтянина разуметь добродетельного, то основательно будет кому-либо требовать, чтобы избиваемы были не начатки порождений добродетели, но то, что полезнее уничтожать, нежели воспитывать. Поэтому справедливо научены мы Богом, что должно убивать начатки египетского поколения, чтоб оскудевало зло, умаляемое истреблением начатков. Такое разумение согласно и с историей. Ибо через пролитие крови совершается охранение израильских порождений, чтобы доброе пришло в совершенство, а что, достигнув совершенства, умножает египетский парод, то прежде усовершения во зле уничтожилось. Этому же знающим предлагаемому нами высшему понятию содействует то, что вслед за этим входит в обозрение этой истории. Ибо назначается нищей для нас сделаться тому телу, из которого излита кровь, и показуемая на дверях удаляет от нас губителя египтян.

И наружность вкушающих пищу эту представляется внимательной, озабоченной, не как у веселящихся на пирах, у которых руки свободны, облачение одежд легкое, на ногах пет путнической обуви; а здесь все тому противно: ноги сжаты обувью, пояс прижимает облекающий хитон его к чреслам, в руке жезл грозный для псов. В таком-то виде предлагается им снедь без всякой поварской приправы, как случилось с поспешностью изготовленная на огне, и вкушающие ее со всею скоростью, спеша один перед другим, пока не употребится вся плоть агнца; поглощая, что есть на костях, не касаются они того, что внутри костей, потому что запрещено сокрушать кости этого агнца, а, что остается от этой снеди, то истребляется огнем. Из всего этого ясно, что здесь буква указует на высший некий смысл и этот закон объясняет нам не образ вкушения (для подобных вещей достаточный законодатель – природа, вложившая в нас пожелание пищи) – напротив того, означается этим нечто другое. Ибо что будет для добродетели или для порока от того, что пища принята так или иначе? распущен или стянут у ядущего пояс? ноги босые или надета обувь? в руке у пего жезл или отложен в сторону? Но явно, что собой загадочно показывает этот путнический по наружности наряд. Ибо прямо повелевает познать здешнюю жизнь – то, что как путники проходим мы настоящую жизнь, вместе с рождением по самой необходимости побуждаемые к исшествию, к которому надлежит иметь в готовности и руки, и ноги, и всем прочим обезопасить себя на путь.

Чтобы терния этой жизни (а терния эти – грехи) не уязвили босых и ничем не охраненных ног, наденем на ноги жесткость сапог, а это – воздержанная и строгая жизнь, которая сама собою сокрушает и стирает острия терний, препятствует греху, из малого и незаметного взявшись начала, проникать до внутренности. Хитон, спущенный до ног и покрывающий их собою, послужит препятствием протекающему путь этот со тщанием, а под хитоном по связи понятий да разумеется у нас обильное наслаждение тем, что наиболее ценится в этой жизни, сокращаемое несколько целомудренным помыслом, этим поясом путника. Что пояс есть целомудрие, свидетельствуется это тем способом, по какому приводится в действие жизнь. И жезл, защищающий от зверей, имеет значение надежды, которой и подкрепляем душу в изнеможении и отражаем от себя оскорбительное. Под снедью же, предлагаемой нам прямо с огня (Исх.12:8), разумею ту горячую и пламенеющую веру, которую приемлем без замедления и которой вкусив сколько с первого раза принято ядущим, все сокровенное в этих твердых и неразлагаемых понятиях и глаголах оставляем без пытливости и разведывания, предавая такую пищу огню.

В уяснение этих загадок скажем то, что те Божественные заповеди, которых смысл с первого взгляда удобопонятен, надлежит исполнять не лениво и не принужденно, но подобно алчущим с желанием насытиться предлагаемым, чтобы пища эта послужила для нас напутствием к здравию. А какие понятия сокровенны (например: что такое сущность Божия? что было до сотворения? что вне видимого? какая была нужда в сопротивном? – и все подобное, исследованием чего занимается одно любопытство), об этом не разыскивать должно, но познание этого предоставить единому Святому Духу, испытующему, как говорит апостол, глубины Божия (1Кор.2:10). Ибо, что в Писании вместо Духа многократно упоминается и именуется огонь, известно это каждому, кто изучал Писание. К такой же мысли приводит нас и наставление премудрости: Крепльших себе не испытуй (Сир.3:21), т. е. не сокрушай костей слова, потому что пет тебе потребности в сокровенном.

Так, Моисей силой изводит народ из Египта; и всякий идущий по следам Моисея тем же образом освободит от египетского мучительства всех, кем только руководит его слово. Но следующим за этим вождем к добродетели, думаю, не должно быть скудным в египетском богатстве и нестяжателями иноплеменных драгоценностей, но, взяв у противников всю собственность, надлежит иметь это у себя как заем, что сделать пароду и повелевается тогда Моисеем. Не одобрит законодателева решения кто но первому взгляду поймет это так, что будто бы Моисей велит давших в заем лишить собственности и делается наставником несправедливости. Но никто и не скажет, что законодатель действительно отдал такое приказание, имея в виду последующие законы, решительно воспрещающие всякую обиду ближнему, хотя иным и кажется справедливым делом, что израильтяне этим примышлением взяли с египтян заслуженную плату, ибо вина не меньше, если такой приказ не чисто от лжи и обмана. Кто взял что-нибудь взаем и не отдает опять заимодавцу, если это чужое, поступает несправедливо, как отнявший собственность. Если же завладеет и своим, но обманув заимодавца надеждой получить назад, то, без сомнения, будет назван обманщиком. Поэтому того смысла, какой представляется с первого взгляда, приличнее понятие высшее, повелевающее добродетельно ведущим свободную жизнь заготовлять богатство внешнего образования, которым украшаются иноплеменники по вере. Ибо нравственную и естественную философию, геометрию и астрономию, и словесные произведения, и все, что уважается пребывающими вне Церкви, наставник добродетели повелевает, взяв в виде займа у богатых подобным этому в Египте, хранить у себя, чтобы употребить в дело при времени, когда должно будет Божественный храм таинства украсить словесным богатством. Так, собирающие себе такое богатство, каждый от себя приносит его Моисею, трудящемуся над скинией свидения, уделяя на устроение святыни. Это, как можно видеть, делается и ныне. Многие внешнюю ученость, как некий дар, приносят Церкви Божией. Таков был и Великий Василий, прекрасно во время юности купивший египетское богатство, принесший его в дар Богу и этим богатством украсивший истинную скинию Церкви.

Но возвратиться должно к тому, с чего мы начали. Тех, которые обратили уже взор к добродетели и в жизни последуют законодателю, когда оставят они пределы египетского владычества, сопровождают какие-то приражения искушений, причиняющие затруднения, страхования и крайние опасности, которыми приводимый в боязнь ум не утвердившихся еще в вере впадает в совершенное отчаяние сподобиться благ. Но если будет Моисей или кто из подобных ему вождей парода, то он противопоставит страху совет, устрашенный ум ободряя упованием на Божественную помощь, чего, впрочем, не было бы, если бы сердце предстоящего не возглаголано к Богу. Ибо многие из поставленных на такое предстояние заботятся только о внешнем, чтобы оно было в хорошем положении, а о сокровенном, что видимо одному Богу, мало у них попечения. Не так было у Моисея: в чем он повелевает израильтянам благодушествовать, не произнося, по-видимому, никакого гласа к Богу, о том вопиет, как свидетельствует об этом Сам Бог, научая, думаю, словом этим и нас, что благозвучен и доходит до Божия слуха такой именно глас – не вопль, с напряжением издаваемый, но помышление, воссылаемое от чистой совести.

А кто таков, тому для помощи в законных борениях малым уже оказывается брат, – тот именно брат, по Божией воле встретивший Моисея идущего к египтянам, которого слово это представило в чипе ангела. Напротив того, бывает тогда явление превысшего Естества, открывающее Себя в такой мере, в какой может вместить естество приемлющее. Что так было тогда, слышим это из истории, и что так бывает всегда, познаем умным воззрением. Ибо, когда побежит кто от царя египетского и вне уже его пределов убоится приражения искушений, тогда вождь указует ему неожиданное спасение свыше. Когда окружающий преследуемого силой своей враг по необходимости делает для него проходимым море, к которому ведет вождь – облако (вот имя вождю, какое бывшим прежде нас прекрасно принято в значении благодати Святого Духа), тогда этим-то вождем совершается путеводительство достойных к добру. Кто ему последует, тот переходит через воду вслед за шествующим по морю вождем, которым даруется безопасность в свободе по уничтожении в воде преследовавшего в рабстве.

Ибо кто не знает, что египетское воинство – наши многоразличные душевные страсти, которыми порабощается человек? Это кони, это колесницы и всадники на них, стрелки, пращники, тяжело вооруженные, и прочее множество вражеской дружины. Ибо скажет ли кто, что раздражительные помыслы или стремления к удовольствию, к печали, к любостяжательности отличаются чем-либо от упомянутого воинства? Злословие – вот камень, прямо пущенный из пращи; порыв раздражительности – вот копье, потрясающее острием; а страсть к удовольствиям будем представлять себе конями, с неудержимым каким-то порывом влекущими за собою колесницу и трех всадников в ней, которых именует история тристатами.

Под этими тремя, несущимися на колеснице, научившись предварительно таинственному значению подвоев и прага, уразумеешь, конечно, тречастное разделение души, возводя понятие к разумному, вожделевательному и раздражительному в душе. Итак, все это и все единоплеменное с ним вместе с вождем лукавого нашествия впадает за израильтянином в воду. С этого времени естество воды под водительством веры в жезл и освещающего облака делается животворным для прибегающих к воде и мертвящим для гонителей.

Сверх этого история научает, какими надлежит быть проходящим через воду, именно по исшествии из воды ничего не привлекающим за собою из сопротивного воинства. Ибо если выйдет с кем враг, то и после воды остается он в рабстве, извлекши живым мучителя, которого не потопил в глубине. А этим (чтобы уяснить кому для себя эту загадку, раскрыв ее вполне) означается, что все преходящие через таинственную воду в крещении должны умертвить в воде все полчище греха, как-то: любостяжательность, бесчинное пожелание, хищнический замысел, страсть кичливости и гордыни, вспыльчивость, гнев, мстительность, зависть, ненависть, так как страстям некоторым образом обычно следовать за естеством человеческим, должны они умертвить в воде все это и подобное этому, равно и самые порочные движения мысли и их последствия, как в таинстве Пасхи, ибо это имя той жертвы, кровь которой для воспользовавшегося ею делается возбранением смерти. Поэтому, как там закон повелевает есть хлеб пресный – пасху (а опреснок изготовляется без примеси старой закваски) и этим дает разуметь, что пресекшему непрерывное последование времени обращением к лучшему должно уже к последующей жизни не примешивать никакого остатка греха, но положить после этого особое начало жизни, – так и здесь требуется, чтобы в спасительном крещении, как бы в некоей глубине потопив всякое египетское лицо, т. е. всякий вид греха, исходили мы одни, не вовлекая в жизнь ничего иноплеменного. Ибо это-то самое узнаем из истории, которая говорит, что в одной и той же воде жизнью и смертью различаются враждебное и дружественное: враждебное предается тлению, а дружественное оживотворяется. Так многие из принявших таинственное крещение по незнанию законных предписаний предшествовавшую в жизни закваску порока примешивают к жизни по крещении и после того, как перешли воду, своими начинаниями вместе с собою изводят живым и египетское воинство. Ибо иной прежде дара крещения обогатился хищничеством и неправдой или клятвопреступлением приобрел что-либо во владение, или прелюбодейно жил с женой, или отваживался в жизни на иное что-либо непозволительное и думает, что и после купели, продолжая наслаждение добытым прежде, свободен от греховного рабства как не усматривающий, что покорен лукавым властителям. Ибо свирепый и неистовый властелин – страсть непотребства, удовольствиями, как бичами какими, терзающая раболепный помысел. Другой подобный властелин – любостяжательность, не дающая никакого покоя своему служителю, который, чем больше работает, услуживая велениям владыки и приобретая по его пожеланиям, тем к большему всегда понуждается труду. И все иное, что делается ради греха, принадлежит к числу мучителей и властителей; и если кто служит им, то хотя бы перешел он через воду, по моему мнению, еще не коснулся воды таинственной, которой свойственно истреблять лукавых мучителей.

Но обратимся опять к тому, что следует в слове. Кто прешел разумеемое нами море и видит в нем мертвым этого умопредставляемого египтянина, тот не только обращает взоры к Моисею, этому жезлоносцу добродетели, но преимущественно верует Богу, как говорит слово повествования, покорствует же и угоднику Его Моисею (Исх.14:31). Это, как видим, бывает и ныне с истинно перешедшими воду: они, предав себя самих Богу, повинуются и покоряются, как говорит апостол (Евр.13:17), служащим Божеству в священстве.

За этим следует трехдневный от моря путь; и на нем, когда на некоем месте расположились станом, найденная вода сперва оказалась негодной к питью по причине горечи, но вложенное древо сделало ее приятным для жаждущих питьем. Сказание это сообразно с ходом дел. Оставившему египетские удовольствия, которым служил он до перехода через море, удаленная от удовольствий жизнь кажется сперва трудной и неприятной, но если вложено будет в воду древо, т. е. если кто примет таинство воскресения, которому начало положено древом (слыша же о древе, конечно, будешь разуметь крест), то всякой сладости, удовольствием исполняющей чувство, делается тогда более сладкой и более годной для питья добродетельная жизнь, услаждаемая надеждою будущего.

Место остановки в дальнейшем путешествии, украшенное финиковыми деревьями и источниками, упокоевает утомленных путников. Двенадцать источников водных, текущих там чистой и сладкой струей, и семьдесят финиковых деревьев величественных, сеннолиственных, с годами достигших высокого роста. Что же находим в этом но последовательному порядку истории? То, что таинство древа, которым вода добродетели делается годной для жаждущих, приводит нас к двенадцати источникам и семидесяти финиковым деревьям, т. е. к евангельскому учению, в котором двенадцатью источниками служат апостолы. Такое число на эту потребность избрал Господь и сделал, что через них источается слово, как и один из Пророков предвозвестил об источающейся от апостолов благодати, когда говорит: В церквах благословите Бога, Господа от источник Исраилевых (Пс.67:27). А семьюдесятью финиковыми деревами пусть будут, кроме двенадцати учеников, для целой Вселенной поставленные апостолы, которых столько же было числом, сколько, по сказанию истории, и финиковых деревьев. Но в путешествии этом надлежит, думаю, поспешить словом, потому что из немногого, нами применительно представленного для трудолюбивых, легко составить свой взгляд и на прочие станы. А станы эти суть те добродетели, в которых следующий за столпом облачным парод, идя вперед, как бы располагается станом и упокоевается. Поэтому, миновав в слове средние станы, напомню о чудотворении при камне, которого упорное и твердое естество сделалось питием для жаждущих по разрешении упорства в мягкость воды. Но пет никакого труда последовательность истории приспособить к высшему взгляду. Кто египтянина оставил мертвым в воде, сам услажден древом, напоен апостольскими источниками, и упокоевался под тенью финиковых деревьев, тот делается уже способным принять Самого Бога. Ибо камень, как говорит апостол, есть Христос (1Кор.10:4), для неверных сухой и упорный, а как скоро приложит кто жезл веры, делающийся годным для питья для жаждущих и текущим внутрь приемлющих Его: Я и Отец Мой, говорит Он, приидем и обитель у Него сотворим (Ин.14:23).

Но должно также не быть оставленным без особого внимания и то, что по переходе через море после того, как услаждена вода путникам добродетели, после приятного пребывания при источниках и финиковых деревьях и после пития из камня, тогда только делается совершенное истощание египетских путевых запасов. И таким образом, когда не осталось у них никакой иноплеменной пищи, взятой из Египта, свыше истекает пища, какая-то вместе разнообразная и однообразная, ибо по видимости была она однообразна, но в качестве имела разнообразие, для каждого делаясь сообразной роду его пожелания. Чему же этим научаемся? Тому, сколькими очистительными средствами надлежит очищать себя человеку от египетской и иноплеменной жизни, чтобы влагалище души своей сделать пустым от всякой греховной пищи, какую уготовляют египтяне, и потом уже чистой душой принимать в себя свыше сходящую пищу, которую не сеяние при помощи земледелия произрастило нам, но которая есть готовый несеяный и неорапный хлеб, сходящий свыше, обретаемый же на земле.

По загадочному смыслу истории, без сомнения, уразумеешь это истинное брашно (Ин.6:55), а именно что хлеб сходяй с небесе (Ин.6:33) не есть что-либо нетелесное. Ибо нетелесное как будет пищей телу? А нетелесное, без сомнения, не есть тело. Тело же хлеба этого не возделывало ни орапие, ни сеяние, но земля, оставаясь такой, какая она есть, оказывается исполненной этой Божественной пищи, которой причащаются алчущие, этим чудотворением предварительно научаемые таинству Девы. Поэтому невозделанный хлеб есть и Слово, при разнообразии качества изменяющее силу свою соответственно способности ядущих, ибо не только может быть хлебом, но соделываться и млеком, и мясом, и овощем, и всем, что есть только пригодного и правящегося из предложенного в пищу, как учит предложивший нам, ученикам своим, такую трапезу, божественный апостол Павел, который слово свое обращает для более совершенных в твердую и плотяную пищу и для изнемогающих в питие, для младенствующих же в молоко (1Кор.3:2).

А те чудеса, какие повествует об этой нище история, служат уроками для жизни добродетельной. Ибо говорит она, что всем предлагалась равная доля пищи, не но различию силы собирающих, которая не избыточествовала сверх потребности и не имела недостатка (Исх.16:18). А это, но моему рассуждению, есть совет, вообще предлагаемый всем добывающим вещественные средства к поддержанию жизни не переступать пределов потребности, но хорошо знать, что в деле пропитания для всего одна мера – дневное продовольствие. Если приготовлено во много раз больше потребности, чреву не свойственно преступить собственную свою меру, и оно не расширяется но мере избытка припасов; но, как говорит история, непреизбыточествова иже много прият, потому что негде было положить излишнее, и иже мало, не менее прият (Исх.16:18), потому что потребность удовлетворялась соразмерно с найденным. А тем, что у скрывающих излишнее избыток превращается в червей, слово это некоторым образом громко вопиет любостяжательным, что все удерживаемое сверх потребности но этому любостяжательному вожделению на следующий день, т. е. в ожидаемой жизни, для скрывающего это делается червем. Но, кто слышит о черве этом, тот, конечно, поймет это о черве неумирающем, которому дает жизнь любостяжательность.

А то, что отложенное только на субботу оставалось целым, не подвергаясь никакой порче, заключает в себе такой совет: тогда полезно для тебя любостяжательное произволение, когда собираемое не терпит порчи; тогда полезно для нас делаемое, когда, прешедши пятницу этой жизни, по смерти будем в бездействии, ибо день предшествующий субботе, есть и именуется приуготовление (пятница) к субботе, а это есть настоящая жизнь, в которую заготовляем себе нужное для жизни грядущей. В ней не совершается ни одно из дел, дозволенных нам ныне: ни земледелия, ни торговли, ни военной службы, ни чего-либо другого, озабочивающего нас здесь, даже и вовсе ничего, но, живя в совершенном покое от таких дел, будем собирать там плоды семян, посеянных нами ныне в настоящей жизни, и плоды нетленные, если семена настоящей жизни добрые, тленные же и гибнущие, если такими произрастит их нам делание этой жизни. Ибо сказано: Сеяй в духа, от духа пожнет живот вечный; а сеяй в плоть, от плоти пожнет истление (Гал.6:8). Но одно уготовление к лучшему в собственном смысле именуется пятницей, почему постановляется она законом и отложенное при ней есть нетление. Но разумеемое в противном смысле должно быть наименовано не пятницей, а превращением пятницы. Потому-то одну только пятницу, служащую к преуспеянию, узаконяет людям история, о противоположном же смысленным дает разуметь самим умолчанием.

Но, как при воинских наборах предводитель сперва обращает внимание на заготовление съестных припасов и потом уже дает знак выходить на войну, таким же образом и воины добродетели, приняв запас таинственной снеди, потом уже начинают брань с иноплеменниками, предводителем в битве имея преемника Моисеева, Иисуса. Примечаешь ли, как последовательно идет слово? Пока человек, угнетенный лукавым мучительством, еще немощен, не мстит он врагу сам собою, потому что не в силах, но другой сражается за немощных и наносит врагу удар за ударом. Когда же освободится от рабства преобладающим, усладится древом, упокоится от трудов в пристанище под финиковыми деревьями, познает таинство камня и приобщится небесной пище, тогда уже не чужой рукой мстит неприятелю, но, как бы вышедши уже из детского возраста и достигнув цветущей юности, сам собой вступает в борьбу с сопротивником, имея военачальником не Моисея, служителя Божия, но Самого Бога, у Которого Моисей был служителем. Ибо закон, данный вначале в образе, и тень грядущего не остается ратоборствующим в действительных борениях, военачальствует же исполнитель закона и преемник Моисеев, предвозвещаемый соименностыо тогдашнего военачальника.

А парод, если видит руки законодателя воздетыми, берет в битве верх над врагом, если же видит опущенными, уступает врагу. И воздеяние Моисеевых рук означает взгляд на закон с понятиями самыми высокими, а преклонение к земле – низкое, по земле пресмыкающееся истолкование и соблюдение закона по его букве. Отягчавшие руки Моисеевы поддерживает священник, употребляя содейственником близкого ему по роду. И это не вне связи с рассмотренным, потому что истинное священство по причине соединенного с ним Божия слова тяготой иудейского смысла до земли униженную действенность закона снова возводит на высоту и падающий закон подпирает камнем, чтобы он, восстав под образом воздеяния рук, показывал взирающим свою цель. Ибо действительно способными это видеть в законе усматривается таинство креста. Поэтому, говорит где-то Евангелие что от закона йота и черта не преходят (Мф.5:18), означая две черты: одну поперек и другую сверху вниз, которыми написуется образ креста, что было видимо тогда и в Моисее, который разумеется здесь вместо закона и для взирающих на пего служит причиной торжества и победы.

Последовательным опять неким восхождением слово руководствует мысль нашу на высоты добродетели. Ибо, кто подкрепился в силах пищей, показал эту силу в борьбе с противниками и оказался победителем над противоборствующими, тот возводится тогда к такому Боговедению. А этим научает нас слово, в чем и сколько надлежит преуспеть по жизни, чтобы осмелиться потом приступить мыслью к горе Боговедения, услышать глас труб, войти во мрак, где Сам Бог, и начертать на скрижалях Божественные письмена, и если они сокрушатся по чьему-либо прегрешению, снова представить Богу руками истесанные скрижали, и чтобы на них Божественным перстом начертались письмена, не приведенные в исполнение на первых.

Но лучше будет последовательно, по порядку самой истории, приспособить смысл ее к высшему разумению. Когда кто, взирая на Моисея и на облако (которые оба путеводят идущих стезей добродетели, и Моисей при этом заменяет законные предписания, а облако – предводителя в законе) умом, достигшим чистоты, в прехождении через воду, убив и отделив от себя иноплеменника, вкусит Мерры, т. е. жизни, удаленной от удовольствий, которая на первый раз кажется вкушающим горькой и противной, а в принявших древо производит сладостное ощущение, и потом, насладившись красотами евангельских финиковых деревьев и источников, исполнившись живой воды, которая есть камень, приняв в себя небесный хлеб и показав свое мужество над иноплеменниками, причем причиной победы служит воздеяние рук законодателя, предуказующее собою таинство креста, тогда возводится он к созерцанию Превысшего естества. Путем же к такому ведению бывает для него чистота не только тела, очищаемого какими-либо окроплениями, но и одежд, измовенных водою от всякой нечистоты. А это значит, что намеревающемуся приступить к созерцанию всего сущего должно очистить себя во всем, быть чистым и нескверным по душе и по телу, омывшим с себя нечистоту соответственно душе и телу, чтобы могли мы оказаться чистыми пред Тем, Кто видит сокровенное, и чтобы благоприличие в видимом сообразно было внутреннему расположению души. Поэтому перед восхождением на гору по Божию повелению измываются ризы (Исх.19:10), и ризами гадательно означается благоприличная наружность жизни. Ибо никто не скажет, что эта чувственная нечистота риз для восходящих к Богу бывает препятствием к этому восхождению – напротив того, думаю, что ризами прекрасно именуется вся наружность житейских занятий. Исправив это и как можно дальше отогнав от горы стадо бессловесных, приступает потом человек к восхождению до высоких понятий. А что ни одному бессловесному не дозволяется являться у горы, это, по моему предположению, значит, что в созерцании умопредставляемого превышается знание, доставляемое чувством. Ибо природе бессловесных свойственно распоряжаться по одному чувству без участия ума: ими руководит зрение, нередко и слух приводит в стремление к чему-нибудь и все иное, от чего чувство приходит в деятельность, имеет великую силу в бессловесных. Созерцание же Бога совершается не по видимому и не но слышимому и никаким из обыкновенных понятий не объемлется, ибо этого око не виде и ухо не слыша и это не есть что-либо из входящего обыкновенно на сердце человеку (1Кор.2:9). Напротив того, намеревающемуся приступить к уразумению высокого надлежит предочистить нрав свой от всякого чувственного и бессловесного движения, омыв ум от всякого мнения, составляемого по какому-либо предположению, и отлучив себя от привычного собеседования со своей сожительницей, т. е. с чувственностью (она есть как бы супруга и сожительница нашей природы), и когда станет кто чист от всего этого, тогда уже осмеливаться ему приступить к горе.

Подлинно крутая и неприступная гора – богословие, и к подгорию его едва подходит большая часть людей, разве что Моисей и при восхождении будет вмещать в слух звуки труб, которые, по точному слову истории, по мере восхождения делаются еще более крепкими (Исх.19:19). А проповедь о Божием естестве действительно есть труба, поражающая слух: велико открываемое с первого раза, но больше и важнее достигающее слуха напоследок. Закон и Пророки вострубили о Божественной тайне домостроительства о человеке, но первые гласы слабы были для того, чтобы достигнуть до непокорного слуха, и потому отяжелевший слух иудеев не принял гласа труб. Но с продолжением времени трубы, как говорит Писание, сделались более крепкими, потому что последние звуки, изданные евангельской проповедью, достигли слуха. Так, Дух впоследствии громче звучал в своих орудиях, и звук делался более напряженным. Орудия же, издававшие один духовный звук, были пророки и апостолы, от которых, как говорит псалмопение, во всю землю изыде вещание их, и в концы Вселенным глаголы их (Пс.18:5).

Если же множество не вмещает сходящего свыше гласа, но представляет самому Моисею узнать тайны и преподать народу учение, которое узнает он по наставлению свыше, то это введено и в Церкви. Не все сами собой доходят до уразумения тайн, но, избрав из себя способного вместить божественное, с благопризнательностью преклоняют пред ним слух, почитая верным все, что услышат от этого посвященного в Божественные тайны. Ибо не все, как сказано, апостолы, не все пророки (1Кор.12:29). Но не во многих церквах соблюдается это ныне. Ибо многие имеющие еще нужду в очищении от сделанного в прежней жизни, какие-то неомытые, оскверненные житейскими привязанностями, прикрываясь своим неразумным чувством, осмеливаются на Божественное восхождение, где приводятся в колебание собственными своими помыслами, потому что еретические мнения делаются какими-то камнями, совершенно погребающими под собой самого изобретателя худых учений.

Что же означается тем, что Моисей пребывает во мраке и в нем только видит Бога? Ибо повествуемое ныне кажется несколько противоположным первому Богоявлению. Тогда Божество видимо было во свете, а теперь – во мраке. И это не считаем выходящим из ряда представляющегося высшему нашему взгляду. Учит же этим слово, что ведение благочестия в первый раз бывает светом для тех, в ком появляется. Почему представляемое в уме противоположно благочестию есть тьма, а отвращение от тьмы делается причастием света. Ум же, простираясь далее, с большей и совершеннейшей всегда внимательностью углубляясь в уразумение истинно постижимого, чем паче приближается к созерцанию, тем более усматривает несозерцаемость Божественного естества. Ибо оставив все видимое, не только то, что восприемлет чувство, но и то, что видит, кажется, разум, непрестанно идет к более внутреннему, пока пытливостью разума не проникнет в незримое и непостижимое и там не увидит Бога. Ибо в этом истинное познание искомого: в том и познание наше, что не знаем, потому что искомое выше всякого познания, как бы неким мраком объято отовсюду непостижимостью. Поэтому и возвышенный Иоанн, бывший в таком светозарном мраке, говорит: Бога никто же виде нигде же (Ин. 1, 18), – решительно утверждая этими словами, что не людям только, но и всякому разумному естеству недоступно ведение Божией сущности. Поэтому Моисей, когда стал выше ведением, тогда исповедуется, что видит Бога во мраке, т. е. тогда познает, что Божество в самом естестве Своем то самое и есть, что выше всякого ведения и постижения. Ибо сказано: Вниде Моисей во мрак, иде же бяше Бог (Исх.20:21). Кто же Бог? Тот, Кто положи тьму закрое Свой (Пс.17:12), как говорит Давид. В этом мраке и посвященный в тайны.

Но бывший там, чему предварительно наставлен был мраком, тому снова обучается мраком же, чтобы, как думаю, для нас стало тверже это учение, засвидетельствованное Божиим гласом. Ибо слово Божие, во-первых, запрещает людям уподоблять Божество чему-либо познаваемому (Исх.20:4), так как всякое понятие, согласно с каким-либо удобопостижимым представлением составляемое по некоему естественному уразумению и предположению, созидает Божий кумир, а не возвещает о Самом Боге. Но добродетель по благочестию делится на два вида, относясь частью к Божеству, а частью к преспеянию нравов, потому что и чистота нрава есть часть благочестия. Поэтому, познав, во-первых, что надлежало познать о Боге (а познанием было не знать о Боге ничего познаваемого человеческим разумением), потом научается Моисей и второму виду добродетели, познав, какими упражнениями достигаем преспеяния в добродетельной жизни.

После всего Моисей вводится в нерукотворенную скинию. Кто же последует за ним, когда входит он в такие тайны и столько возвышается умом? Тот, кто, как бы ступая с вершины на вершину, восхождением на высоты непрестанно становится выше и выше себя самого. Так, Моисей сперва оставляет предгорие, отделившись от всех оказавшихся немощными к восхождению. Потом приемлет слухом звуки труб, возносясь на высоту восхождения. При этом проникает в невидимое святилище Боговедения и даже в нем не останавливается, но переходит в нерукотворенную скинию, ибо в этом встречает действительно предел и сам возвысившийся такими восхождениями. Мне кажется, что и в другом смысле небесная труба делается учителем для восходящего к нерукотворенному входу. Ибо устроение небесных чудес, взывающее о являемой в существах премудрости и проповедующее в видимом великую славу Божию, по сказанному: Небеса поведают славу Божию (Пс.18:2), – по ясности и доброзвучности наставления само делается велегласной трубой, как говорит один из пророков: вострубил Бог свыше. А, кто очистил себя и изострил слух сердца, тот, приняв этот звук, разумею производимый обозрением существ, путеводится им к ведению Божией силы, так что проникает разумом туда, где Сам Бог. Это в Писании и именуется мраком, который, по толкованию, как сказали мы, означает неведомое и незримое. В нем-то быв, Моисей видит нерукотворенную скинию, которую показывает дольним в вещественном подобии.

Какая же это нерукотворенная скиния, показанная Моисею на горе? Та, на которую повелевается ему взирать как на Первообраз, чтобы рукотворенным устройством ее показать нерукотворенное чудо. Ибо сказано: Виждь, да сотвориши все по образу, показанному тебе на горе (Исх.25:40). Эти золотые столпы, утвержденные на серебряных основаниях и с серебряными же надглавиями, еще другие приличные столпы, у которых надглавия и основания из вещества меди и в середине между концами серебро; внутри же у всех столпов – дерево, не принимающее в себя гнилости; от наружности кругом разливается блистание таких веществ; некий также кивот сияет чистым золотом; и то, на чем держится золотой этот оклад, тоже дерево, не принимающее в себя гнилости. При этом некий светильник, один в стволе при основании, а кверху делящийся на семь ветвей, с равным числом кругов на ветвях. Вещество светильника – золото, в составе его никакой пустоты, ни даже деревянной внутри опоры. Сверх всего алтарь, очистилище и так называемые херувимы, крылами которых осенен ковчег, – все это было золото, не на внешней только поверхности имело доброцветность, но все было цельное, одно и то же вещество простиралось внутрь до самой глубины. Сверх того были испещренные завесы ткацкого искусства, в которых цветы для красоты ткани взаимно были переплетены между собою; этими завесами отделялось в скинии то, что было видимо и доступно некоторым из священнодействующих, от того, что для всех непроницаемо и недоступно; и прежде упомянутой части имя было: Святое, а сокровенной: Святое святых. Кроме того, купели, кадильники, облачение внешними опонами, опоны власяные и кожи, окрашенные в красный цвет, – это и все прочее, что Моисей приготовляет по Божию слову, какой ум уразумеет во всей точности, чему нерукотворенному служит это подобием? Какую пользу взирающим приносит это вещественное подобие виденного Моисеем на горе?

Но хорошо, кажется мне, поступим, точное рассуждение об этом предоставив тем, кто имеют силу духом испытывать глубины Божий, если только найдется кто-либо такой, кто может, как сказал апостол, духом глаголать тайны (1Кор.14:2). А то, что о предложенном мнении сказано нами по догадке и предположительно, предоставим на суд читателям признать достойным того, чтобы это или отвергнуть, или принять, как принявший на себя суд решить своим умом. Поэтому, последуя Павлу, отчасти раскрывающему в этом тайну, и взяв для себя в сказанном хоть малый предлог, утверждаем, что Моисей в образе научен был тайне скинии, объемлющей собою Вселенную. Скиния же эта да будет Христос, Божия Сила и Божия Премудрость; она нерукотворна по собственному своему естеству, допускает же устроение, когда должно стало скинии этой быть водруженной в нас, так что некоторым образом она есть и несозданная и созданная: как пред существующая, она не сотворена, а как принявшая этот вещественный состав, стала сотворенной. Сказанное нами, вероятно, не неясно для принявших в точности таинство нашей веры. Ибо единое из всего и что было прежде веков, и что произошло напоследок веков, что не имело нужды во временном происхождении (как иметь нужду во временном рождении тому, кто прежде времен и веков?) и ради нас, но безрассудству растливших бытие свое, допустило то, что пришло в бытие, подобно нам, чтобы ставшее вне сущего снова возвести в сущее. А это есть Единородный Бог, в Себе все объемлющий, но и в нас водрузивший Свою скинию.

Если же скинией именуется столь великое благо, то нимало не смущайся, христолюбец, что заключающаяся в речении выразительность умаляет величие естества Божия, ибо и никакое другое из имен недостойно естества, означаемого им, но все одинаково ниже точного значения, как признаваемые малыми, так и те, в которых предположительно усматривается некое величие понятий. Но, как из всех прочих имен каждое в известном значении благочестиво употребляется в показание Божией силы – таковы, например, имена: врач, пастырь, покровитель, хлеб, ангел, виноградная лоза, путь, дверь, обитель, вода, камень, источник и все иное, что говорится о Боге – так в некоем боголепном значении именуется Он и этим словом – скиния. Ибо объемлющая все существа сила, в которой обитает вся полнота Божества, – этот общий покров Вселенной, – Тот, Кто все в Себе содержит, в собственном смысле именуется скинией.

Необходимо же, чтобы ведение было соответственно имени, и каждая часть видимого руководила к какому-либо взгляду, открывающему боголепное представление. Итак, поскольку великий апостол говорит, что завесой в дольней скинии является плоть (Евр.10:20), говорит же, думаю, потому что состав ее – из различных четырех стихий, и, вероятно, самому апостолу, когда было ему видение скинии и восхищен он был в пренебесные святилища, открыты были Духом тайны рая, то хорошо будет обратить внимание на такое частное истолкование, приноровив к части и целый наш взгляд на скинию. Извлечем же из собственных слов апостола объяснение загадочных представлений о скинии. В одном месте говорит он о Единородном, Которого разумеем под скинией: Яко Тем создана быша всяческая, яже видимая, яже невидимая, аще престполи, аще власти, аще начала, аще господствия, аще силы (Кол.1:16). Поэтому добровидные и златокованые столпы, носила, кольца и эти херувимы, прикрывающие крыльями кивот и все прочее, что заключает в себе описание сооружения скинии (если кто, взирая на это, будет иметь высший взгляд), суть премирные силы, созерцаемые в скинии, по Божественному изволению поддерживающие собою Вселенную. Там истинные наши носила – посылаеми в служение за хотящих наследовати спасение (Евр.1:14), как бы кольцами какими прикрепленные к спасаемым нашим душам, лежащих на земле поднимающие на себе в высоту добродетели. О херувимах же Писание, сказав, что они крыльями покрывают таинства, положенные в кивоте Завета, подтверждает этим представленный нами взгляд на скинию, ибо знаем, что это имя употребляется о тех силах, вокруг Божия естества созерцаемых, которые видели умом Исаия и Иезекииль. Да и кивот Завета, покрываемый крыльями, да не представляется чем-то странным для слуха, потому что и у Исаии узнаем подобное этому загадочно сказанное Пророком о крыльях. Здесь упоминается кивот, а там – лицо, но под тем и другим одно существо разумеется, чем, как мне кажется, и дается нам попять, что взгляд на неизреченное недоступен. И если слышишь о светильниках, раздельно держащихся на одном подсвечнике, чтобы воссиявающий всюду свет был богат и обилен, то не погрешишь, рассуждая, что этой скинии приличны многообразные облистания Духа, как говорит Исаия, различая семь светлостей Духа (Ис.11:2). А очистилище, думаю, не требует и истолкования, так как сокровенное его значение раскрыто апостолом, который говорит: Его же предположи Бог очищение (Рим.3:25) душ наших. Слыша об алтаре и алтаре кадильном, представляю мысленно непрестанно совершаемое в этой скинии поклонение пренебесных сил, ибо сказано, что язык не только земных и преисподних, но и небесных воссылает хвалу Началу всех, а это есть приятная Богу жертва – плод устен, как говорит апостол (Евр.13:15), и благоухание молитв. Если же в числе преобразований усматриваем окрашенную кожу и волосяные ткани, то этим не нарушается неразрывная цельность взгляда. Пророческое око, пришедши в видение Божественного, усматривает там предопределенное спасительное страдание, которое означается тем и другим из сказанного. Как красный цвет толкуется кровь, так волосы – умерщвление, потому что волос на теле лишен ощущений, почему и служит знаком в собственном смысле мертвости.

Итак, все это усматривает Пророк, когда возводит взор к горней скинии. Если же кто обратит взгляд на дольнюю скинию, то, поскольку у Павла нередко Церковь именуется Христом, хорошо сделает, признав, что служители Божественного таинства, которых Писание называет столпами Церкви, а также апостолы, учители и пророки именуются одними и теми же именами. Ибо не Петр только, Иоанн и Иаков суть столпы Церкви, и не один Иоанн Креститель бе светильник горя (Ин.5:35), но и все послужившие утверждением Церкви и по делам своим сделавшиеся светилами называются и столпами, и светильниками. Вы есте свет мира, говорит Господь апостолам (Мф.5:14). А Божественный апостол и другим еще повелевает быть столпами, говоря: Тверди бывайте не поступни (1Кор.15:58), – и Тимофея устроил он в прекрасный столп, сделав его, как сам выражается, столпом и утверждением истинной Церкви (1Тим.3:15). В этой скинии всегда видимы и жертвы хваления, и фимиам молитвы, приносимые и утром и вечером. Дает же это разуметь великий Давид, исправляя в воню благоухания пред Богом фимиам молитвы и с воздеянием рук священнодействуя жертву (Пс.140:2). А кто слышит о купелях, тот, без сомнения, представит в уме таинственной водой омывающих скверну грехов: купелью был Иоанн, во Иордане омывая крещением покаяния; купелью был Петр, однажды вдруг тысячи приведший к воде; купелью был Филипп для евнуха Кандакии. Купелями бывают и сообщающие благодать всем причащающимся этого дара. Не погрешит против надлежащего разумения и тот, кто предположит, что опоны (Исх.26:1), во взаимном между собой соединении объемлющие вокруг скинию, означают исполненное любви и мира единомыслие верующих. Ибо так истолковал Давид, который говорит: Полагали пределы твоя мир (Пс.147:3). А кожа червленая (14) и опоны власяные (7), служащие к украшению скинии, получат сообразное себе значение, т. е. умерщвление греховной плоти, загадочно изображенное червленой кожей, и суровый образ жизни по воздержанию, чем особенно украшается скиния Церкви, потому что кожи, не имеющие в себе данной природой жизненной силы, от червленой краски делаются благоцветными. А это научает нас тому, что цветущая Духом благодать не в ком другом бывает, а только в умертвивших себя греху. Если же червленым цветом означается в слове целомудренная стыдливость, то охотно соглашаюсь на такое суждение. Но сплетение волос, производя грубую и жесткую для осязания ткань, дает подразумевать суровое воздержание, изнуряющее силы неразлучных с нами страстей, все же подобное этому доказывает собой девственная жизнь, изнуряющая плоть живущих так. Если же внутренность скинии, называемая Святое святых, для многих недоступна, то и этого не считаем противоречащим последовательности наших разумений. Ибо истина сущих действительно есть нечто святое, даже Святое святых, и для многих неприкосновенное и неприступное. Поскольку она пребывает в сокровенной и неизглаголанной глубине таинственной скинии, то познанию о превышающих понятие сущих надлежит быть непытливым. Должно веровать, что искомое есть, однако же не подлежит взорам всех, а пребывает неизглаголанным в сокровенных глубинах мысли.

Этому и подобному научившись из видения того, что в скинии достигшее до чистоты и возведенное на высоту такими зрелищами душевное Моисеево око снова восходит на самый верх иных представлений, изучая облачение священства. Сюда относится риза внутренняя (Исх.28;31), риза верхняя и этот сияющий блеском различных камней наперсник (4), и повязка на голове, и над ней дшица (Исх.29:6), надраги (Лев.6:10), пуговицы, звонцы (Исх.28:33). Потом поверх всего – слово и явление, и в обоих усматриваемая истина, также с обеих сторон примкнутые к ним нарамники с начертанными на них именами патриархов. Множество этих облачений, да и самые именования их таковы, что невозможно точное в подробности их обозрение. Ибо что за наименования телесных одежд: явление, слово, истина? Конечно, этим явно показывается, что историей описывается не это, не чувственное облачение, а душевное убранство, истканное добродетельными предначинаниями.

Цвет подира – синева (28:32); некоторые из объяснявших слово это прежде нас говорят, что таким цветом означается воздух. Но действительно ли такой цвет имеет какое-либо сродство с цветом воздуха, этого не намерен я утверждать в точности, но и не отвергаю утверждаемого, потому что понятие это согласно с надлежащим взглядом на добродетель, а именно требует, чтобы намеревающийся быть священнослужителем пред Богом, тело свое представить в священнодействие и сделаться не мертвенным закланием в жертве живой и в служении словесном не повреждал души каким-либо грубым и многоплотяным облачением жизни, по чистотой ее, подобно какой-либо паутинной нити, утончал все житейские предначинания, приближался к тому, чтобы стать парящим горе, легким, воздушным и сокрушить в себе это телесное естество. В таком случае, когда услышим последнюю трубу по гласу Повелевающего, оказавшись необременными и легкими, превыспренно вместе с Господом понесемся по воздуху, никаким бременем не увлекаемые на землю. Поэтому, кто по совету Псалмопевца, истаял, яко паучину, душу свою (Пс.38:12), тот облекся в воздушный хитон, нисходящий от главы до края ног.

Закон требует, чтобы добродетель не была в чем-то скудна. Поэтому золотые звонцы, привешенные к пуговицам, означают сияние добрых дел. Ибо два рода деятельности, которыми собирается богатство добродетели: вера в Бога и совестливость в продолжение жизни – вот те пуговицы и звонцы, которые великий Павел придает одежде Тимофеевой, говоря, что должно ему иметь веру и благую совесть (1Тим.1:19). Итак, часто и велегласно да звучит вера в проповеди о Святой Троице, а жизнь да уподобляется свойству гранатового плода, ибо наружная сторона этого плода негодна в пищу, будучи покрыта твердой и жесткой скорлупой, но внутренность приятна для зрения по разнообразию и строгому порядку в устройстве плода, а еще приятнее для вкуса, услаждая чувство. И любомудренная и суровая жизнь, будучи непривлекательна и неприятна для чувства, исполнена благих надежд, услажденная собственным своим плодом. Ибо, когда Делатель наш раскроет в свое время гранатовый плод жизни и покажет красоту заключенного в нем, тогда вкушающим сладостно будет причащение собственных своих плодов. И Божественный апостол говорит где-то: Всякое наказание в настоящее время, т. е. что первоначально встречается прикасающемуся к гранатовому плоду, не мнится радость быти, но печаль. Последи же плод мирен воздает (Евр.12:11) – это сладость охотно вкушаемой внутренности.

Повелевает же Писание, чтобы хитон этот был и с ометами; ометы же суть шаровидные привески, привешиваемые не ради нужды, но для украшения. А из этого дознаем, что не заповедью только должна измеряться добродетель, но нужно, чтобы и нами было нечто изобретаемо из примышляемого извне, и к одежде придавалось некое прибавление украшения, как и поступал Павел, от себя соплетавший прекрасные ометы к заповедям. Хотя закон повелевает служащим олтарю с олтарем делиться (1Кор.9:13), не запрещает сестру жену водити (5) и проповедающим благовестие от благовестия жити (14), Павел проповедует Евангелие даром, терпя и жажду, и голод, и наготу. Вот те прекрасные ометы, которые прибавлением своим к заповедям украшают хитон.

Потом сверх подира налагаются две ризы, спускающиеся от плеч до груди и по спине, соединяемые между собою на обоих плечах двумя застежками. А застежками служат камни, из которых каждый имеет начертанными на себе шесть имен патриархов, ткань этих риз пестрая. Синева соплетена с багряницей, и червленый цвет примешан к виссону, а между всем этим рассыпана золотая нить, так что от этой разновидности в цвете одна некая срастворенная красота блистает на ткани. А что узнаем из этого, состоит в следующем: верхнее облачение есть все, что, собственно, составляет украшение сердца, слагается из многих различных добродетелей. Синева соплетается с багряницей, потому что с чистотой жизни сопрягается царство. Червленица соплетается с виссоном, потому что светлая и чистая жизнь обыкновенно соединена как-то бывает с румянцем стыдливости; просиявающее же между этими цветами золото загадочно дает уразуметь сокровище, предоставленное такой жизни. Патриархи, начертанные на нарамниках, немало привносят к такому нашему убранству, потому что прежними примерами добрых мужей паче украшается человеческая жизнь.

К украшению же верхних риз прилагается еще другое сверху украшение – это щитцы от злата (Исх.28:13), висящие на том и другом нарамнике, поддерживающие собой нечто из золота в виде четырехугольника, издающее блеск от двенадцати камней, которые расположены рядами; рядов было четыре, и каждый заключал в себе по три камня. В камнях нельзя было находить сходства у одного с другим, но каждый украшался особенным своим блеском. Таков наружный вид украшения. А подразумеваемое значение щитцев, висящих с плеч, обоедеспоручность действующего оружием против сопротивника, чтобы, так как, по сказанному несколько выше, добродетель преуспевает верой и благой в этой жизни совестью, ясно было, что под прикрытием щитцев безопасен человек с обеих сторон, оставаясь неуязвимым от подобных стрел при помощи оружий правды десных и шуих (2Кор.6:7). Четырехугольное же украшение, с обеих сторон поддерживаемое щитцами, где на камнях написаны были соименные коленам патриархи, служит покрывалом сердца, и этим слово научает нас, что двумя щитцами отразивший стрелы лукавого украсит собственную свою душу всеми добродетелями патриархов, когда каждый из них своим блистанием воссияет на ризе добродетели. А вид четырехугольника да будет для тебя указанием необходимости твердо пребывать в добре, потому что такое очертание, при прямых сторонах равно опираясь на углы, с трудом прелагается в другой вид. Привязи, которыми украшения эти прикреплялись к плечам, по моему мнению, служат повелением заботиться о высокой жизни, почитать себя обязанными к любомудрию созерцательному присоединять и деятельное так, чтобы сердце служило знаменованием созерцания, а рамена – дел. Голова же, украшенная увяслом, означает венец, уготованный жившим хорошо, и его украшает напечатленный на золотой дощечке таинственным начертаниями.

На облеченного в такое украшение не возлагается обувь, чтобы не был он обременен в шествии и не затруднялся в движении возложением на себя мертвых кож по тому разумению, какое внушено было при воззрении на гору. Поэтому, не могла обувь сделаться украшением ног, будучи при первом тайнодействии отринута, как препятствие к восхождению.

Восшедший же на такую высоту обозренными у нас по порядку восхождениями несет в руках богосозданные скрижали, которые содержат на себе Божественный закон, но сами сокрушаются, сокрушаемые ожесточенным упорством согрешивших. Грех же состоял в сотворении идола в образе тельца, этого изваянного идолопоклонникам кумира. Моисей, обратив его в порошок, всего растворил в воде и сделал питием для согрешивших, чтобы всеми мерами привести в уничтожение то вещество, которое послужило людскому нечестию. Этим наипаче тогда и о том, что совершается ныне, в наши времена, пророчески возвещала история. Ибо вся идольская прелесть уничтожена совершенно, будучи истреблена устами благочестивых, которые добрым исповеданием совершили в себе уничтожение нечестивого вещества; и установленные древле идолослужителями таинства сделались истинно мимотекущей и неосуществимой водой, истребляемой теми самыми устами, которые некогда предавались идолобесию. Ибо, когда видишь, что подверженные прежде такой суете ныне истребляют и уничтожают идолов, на которых была у них надежда, не покажется ли и тебе, что история ясно взывает: всякий идол будет некогда поглощен устами обратившихся от прелести к благочестию? Моисей вооружает левитов на соплеменников, и они, прошедши стан от края до края, без разбора избивают встречающихся, острию меча предоставив решение участи умерщвляемых; всякого, кто ни попадался, равно предавали они смерти, не различая убиваемых людей, не обращая внимания, враг ли кто или друг, сторонний или домашний, родственник или чужой, но было одно какое-то направление руки, одинаково и равно устремленное на всякого встречного. Сказание же об этом может служить для нас следующим полезным уроком: поскольку на худое дело умудрились все целым пародом и все ополчение участвовало в грехе, как один человек, то и бич поражает их без различия. Как наносящий удары застигнутому в каком-либо грехе налагает бич на какую бы то ни было часть тела, так что боль, ощущаемая в одном члене, сообщается и всему телу, так и в этом теле, решившемся на грех, всякий член наказываем был одинаково, и бич, обращаемый на части, уцеломудривал целое. Поэтому если равный грех усматривается во многих, гнев же Божий действует не на всех, но только на некоторых, то надлежит разуметь это так, что Бог по человеколюбию исправляет сделанное, и, хотя не все несут на себе удары, однако же все уцеломудриваются и отвращаются от греха ударами частными. Но это еще только исторический смысл написанного, применительный же смысл может оказать нам пользу таким образом: законодатель в общей проповеди говорит всем: Аще кто есть Господень, да идет ко мне (Исх.32:26), т. е. таков глас закона, повелевающий всем: кто хочет быть другом Божиим, да будет другом мне – закону, потому что друг закону, конечно, и друг Божий. И собравшимся к нему по такой проповеди дает повеление действовать мечом против брата, и друга, и ближнего. Взирая же на последовательность этого обозрения, разумеем это так: всякий помышляющий о Боге и законе, очищается убиением в себе того, что усвоил он на зло себе. Ибо не всякий брат, друг и ближний в Писании понимается хорошо, но иной бывает и брат и чужой, и друг и враг, и ближний и сопротивник. Разумеем же под этими именами постоянные паши помыслы, жизнь которых соделывает нашу смерть, а смерть – нашу жизнь. Такое понятие согласно со сказанным уже в исследовании об Аароне, когда по причине содействия его Моисею представили его споборником, хранителем, ангелом, творящим знамения в устрашение египтян, справедливо имеющим право как на имя старшего, потому что естество ангельское и бесплотное создано прежде естества нашего, так и на имя брата по сродству умопредставляемого ангельского естества с нашим умопредставляемым естеством.

Поскольку же имеет место возражение: как можно полагать, что бы служило к лучшему содействие Аарона, который стал для израильтян служителем при сотворении идола, – то слово наше, и выше еще упоминая об этом, объяснило несколько подобоименность братства, а именно что не одно и то же означается всегда одним и тем же речением, когда одно имя берется в противоположных понятиях. Инаков брат, который истребляет египетского мучителя, и инаков также, который делает израильтянам идола, хотя имя у обоих и одно. На таких-то братьев Моисей обнажает меч. Ибо, о чем дает повеление другим, то же равным образом узаконивает и себе. А убиение такого брата есть уничтожение греха. Ибо всякий, кто уничтожил зло, утвердившееся в ком-либо по совету сопротивника, и в себе убил это зло, жившее некогда грехом. Такое об этом мнение да одерживает паче верх в нас, если и другое нечто возьмем из истории для этого обозрения. Ибо говорится, что по повелению этого Аарона должно было израильтянам обобрать у себя усерязи (Исх.32:2), и что обобрание их послужило веществом для идола. Поэтому что же скажем? То, что Моисей украсил слух израильтян усерязями, т. е. законом, а лжеименый брат отъемлет приданное слуху украшение и делает из него идола. И при первоначальном вторжении греха было некое отъятие усерязей – совет преступить заповедь. Может ли другом и ближним первозданных почитаем быть змий, советующий как нечто полезное и доброе отступить от Божия повеления? Это и значит отъять у слуха усерязь заповеди. Поэтому убивающий подобных братьев, друзей и ближних услышит от закона такие слова, по сказанию истории, произнесенные Моисем этим убийцам: Наполнисте руки ваша днесь Господу, кийждо в сыне своем и в брате, да дастся на вас благословение (Исх.32:29).

Но благовременно, кажется, войти в слово этому припоминанию о допустивших грех, чтобы узнать, как богосозданные скрижали, на которых начертан был Божественный закон, падшие из Моисеевых рук на землю и сокрушенные упорством дольнего, Моисей приносит снова, уже не совершенно те же самые, но только с теми же на них письменами. Ибо, взяв скрижали из вещества дольнего, предложил могуществу Начертывающего на них закон. И, таким образом, призывает благодать, на каменных досках неся закон, после того как Сам Бог изобразил слова на камне, потому что и ими путеводимым возможно еще прийти в уразумение Божия о нас промышления. Ибо если истинен Божественный апостол, именующий скрижали сердца (2Кор.3:3), т. е. владычественное души, без сомнения же истинен испытующий духом глубины Божии, то последовательно можно из этого узнать, что естество человеческое, устроенное Божиими руками и украшенное неписанными начертаниями закона, вначале было несокрушимо и бессмертно, потому что естественно была в нас согласная с законом воля, обнаруживающаяся в отвращении от зла и в чествовании Божества. Когда же коснулся нас глас греха, который в первом писании именуется гласом змия, а в истории скрижалей гласом поющих от вина (Исх.32:18), тогда, пав на землю, природа паша сокрушается. Но истинный Законоположник, прообразом Которого был Моисей, снова из земли нашей истесал себе скрижали нашего естества. Ибо не брак соорудил Ему Божественную плоть, но Сам Он делается каменосечцем собственной Своей плоти, исписуемой Божественным перстом. Дух Святый снисшел на Деву, и сила Вышнего осенила Ее (Лк.1:35). Когда же совершилось это, естество снова приобрело несокрушимость, начертаниями перста соделаное бессмертным. Перстом же во многих местах Писания именуется Дух Святой. И, таким образом, совершается в такой степени и мере претворение прославления Моисеева, что дольнему оку стало невместимо явление этой славы. Изучивший же Божественное таинство пашей веры, без сомнения, знает, насколько согласуется с историей этот высший взгляд. Ибо Восстановитель сокрушенной скрижали нашего естества (уразумеешь, без сомнения, в сказанном Того, Кто уврачевал наши сокрушения), поскольку в древнюю красоту возвел сокрушенную скрижаль нашего естества, как сказано, украсив ее Божественным перстом, делается уже невместимым для взоров недостойных, по превосходству славы став неприступным для взирающих на Него. Ибо поистине, егда приидет, как говорит Евангелие, во славе Своей, и вси Ангели с Ним (Мф.25:31), и для праведных едва будет вместим и видим, а нечестивый и иудействующий, как говорит Исаия, останется непричастным этого видения. Да возмется нечестивый, говорит, да не видит славы Господни (Ис.26:10). Но это ввели мы в речь, следуя порядку рассмотренного относительно к высшему взгляду на это место, теперь же возвратимся к тому, что следует.

Почему тот, о ком Божественный глас свидетельствует, что во многих Богоявлениях явственно видел Бога, а именно когда говорит: Лицем к лицу, якоже аще бы кто возглаголал к своему другу (Исх.33:11), – при всем этом, как не сподобившийся еще того, чего, по свидетельству Писания, должно признать его сподобившимся, молит Бога явить Себя ему (13), как будто всегда Являвшийся не был еще им видим? И глас свыше, хотя соглашается теперь уступить желанию просящего и не отрекается даже присовокупить ему сей благодати, однако же вводит еще в отчаяние, объявляя, что просимое им и невместимо для жизни человеческой. Но есть, говорит Бог, некое у Мене место, и на месте том камень, а в камне расселина, в которой повелевает пребывать Моисею. Потом налагает Бог руку на устье расселины, проходит мимо, и Моисей видит задняя Повелевавшего и остается в той мысли, что увидел то, о чем просил, и что обетование Божественного гласа неложно (21–23).

Если взирать на это ограничиваясь буквой, то смысл для ищущих его не только останется неясным, но даже и нечистым от превратного о Боге понятия. Ибо у того только, кто представляется в очертании, есть и переднее и заднее, а всякое очертание есть предел тела, так что представляющий Бога в очертании не признает Его свободным от телесного естества: всякое же тело, без сомнения, сложно, а сложное имеет состав из соединений разнородностей, и о составном никто не скажет, что оно неразлагаемо, а разлагаемое не может быть нетленным, потому что тление есть разложение составного. Поэтому если кто задняя Божия поймет буквально, то последовательно и необходимостью доведен будет до этой нелепости, потому что переднее и заднее, без сомнения, бывает в очертании у тела; тело же разлагаемо и разлагается по собственной своей природе, так как разлагаемо все сложное; разлагаемое же не может быть нетленным. Поэтому, кто рабски следует букве, тот по необходимой связи понятий допустит в Боге тление. Но Бог нетленен и нетелесен. Какой же поэтому смысл приличествует написанному, кроме представляющегося с первого взгляда? Если же в связи речи эта часть написанного принуждает нас отыскивать другой смысл, то, конечно, надлежит тоже разуметь и о целом. Ибо, что разумеем в части, то подобным образом необходимо принимаем и в целом.

Итак, и место у Бога, и камень на том месте, и помещение в камне, которое именуется расселиной, и вшествие туда Моисея, и наложение руки Божией на устье, и прохождение мимо, и воззвание, и после этого видение задних основательнее будет рассматривать по закону возведения смысла к высшему взгляду. Поэтому что же изображается этим? Как готовые к падению тела как скоро приобретут некое стремление катиться по наклонности, хотя после первого движения и никто не будет понуждать их вновь, сами собой сильнейшим порывом несутся вниз, пока путь их покат и клонится книзу, притом не встречается ничего такого, что противным движением пресекало бы их стремление, – так, вопреки этому, душа, отрешившаяся от земного пристрастия, делается несущейся горе и скорой в этом движении вверх, воспаряя от дольнего в высоту. И как свыше ничто не пресекает ее стремления (естество добра к себе привлекает возводящих к нему взоры), то, конечно, непрестанно становится она выше и выше себя самой, по вожделению небесного, как говорит апостол, простираясь в предняя (Флп.3:13), и будет всегда совершать парение к высшему. Ибо по причине уже приобретенного, вожделевая не оставлять недостигнутой еще выше усматриваемую высоту, непрерывно продолжает стремление к горнему, тем самым, в чем преуспела, непрестанно обновляя усилие к полету. Ибо одна только деятельность, обращенная к добродетели, питает силы трудом, не ослабляя, но увеличивая делом напряжение к нему. Поэтому говорим, что Моисей, всегда бывший великим, нимало не останавливается в восхождении, не полагает себе никакого предела в стремлении к горнему, но, однажды вступив на лествицу, на которой, как говорит Иаков, утверждается Бог (Быт.23:13), непрестанно восходит на высшую и высшую ступень и не перестает возвышаться, потому что и на высоте находит всегда ступень, которая выше достигнутой им. Отрекается он от ложного родства с египетской царевной; делается отмстителем за еврея; переселяется жить в пустыню, которой не возмущала жизнь человеческая; пасет в себе стадо кротких животных, видит сияние света; по снятии обуви необременительным делает восхождение к свету; избирается для освобождения родственного и единоплеменного парода; видит тонущего врага, покрываемого волнами; располагается станом под облаком; утоляет жажду камнем; на небе возделывает хлеб; потом воздеянием рук побеждает иноплеменника; слышит глас трубы; входит во мрак; проникает в святилище нерукотворенной скинии; изучает тайны Божественного священства; уничтожает идола, умилостивляет Божество; возобновляет закон, сокрушенный грехом иудеев; сияет славой и, превознесенный на такие высоты, пламенеет еще вожделением, ненасытимо ищет большего и, что всегда имел во власти, еще того жаждет; и, как не причастившийся дотоле, домогается улучить это, прося Бога, чтобы явил ему Себя не в такой только мере, в какой вместить он может, но каков Бог Сам в Себе. Мне кажется, что чувствовать это свойственно душе, которая исполнена каким-то пламенеющим любовью расположением к прекрасному по естеству и которую от видимой ею красоты надежда влечет всегда к красоте высшей, непрестанно приобретаемым всегда возжигая в ней вожделение сокровенного. Почему сильный любитель красоты, непрестанно видимое им принимая за изображение вожделеваемого, желает насытиться видением отличительных черт Первообраза. Это-то и выражает такое дерзновенное и преступающее пределы вожделения прошение насладиться красотой не при помощи каких-либо зерцал или в образах, но лицом к лицу. Божественный глас дает просимое, в самом отказе немногими речениями показывая какую-то неизмеримую глубину понятий. Ибо щедродаровитость Божия соизволила исполнить желание Моисея, но не обещала ему какого-либо успокоения и пресыщения в этом желании. Бог не показал бы Себя Своему служителю, если бы видимое было таково, что могло бы успокоить вожделение взирающего. В том и состоит истинное видение Бога, что у взирающего на Него никогда не прекращается это вожделение. Бог говорит: Не возможеши видети лица Моего, не бо узрит человик лице Мое, и жив будет (Исх.33:20). И это слово показывает не то, будто бы зрение лица Божия для взирающих делается причиной смерти (как возможно лицу жизни стать когда-либо причиной смерти для приближающихся?), но поскольку, хотя Божество по естеству животворяще, однако же собственно отличительным признаком Божественного естества служит то, что Оно выше всего отличаемого по признакам, то полагающий, что Бог есть нечто познаваемое, уклонившись от сущего к тому, что признано существующим в способном вместить это представление, не имеет в себе жизни. Ибо подлинно сущее есть истинная жизнь, а это недоступно ведению. Поэтому если животворящее естество превышает ведение, то постигаемое, без сомнения, не есть жизнь, а что не жизнь, то не имеет свойства сделаться сообщающим жизнь. Поэтому не исполняется желаемое Моисеем в том, в чем вожделение пребывает невыполнимым. Ибо сказанным научается он, что Божество по естеству Своему неопределимо, не включимо ни в какой предел. А если бы Божество могло быть представлено в каком-либо пределе, то по всей необходимости вместе с пределом было бы представляемо и то, что за ним, потому что заключенное в пределы, без сомнения, чем-нибудь оканчивается, как пределом для живущих на суше – воздух, и для живущих в воде – вода. Поэтому, как рыба во всех своих пределах объемлется водой, а птица – воздухом, среда воды для плавающего, а среда воздуха для летающего есть крайняя поверхность предела, объемлющая собой и птицу, и рыбу, за которой следуют или вода, или воздух, – так, если Божество представляемо будет в пределе, необходимо Ему быть объемлемым чем-либо инородным по естеству, а объемлющему, как свидетельствует последовательность речи, во много крат превосходить содержимое. Но признано, что Божество по естеству прекрасно, а что разнородно с прекрасным, то, конечно, есть нечто иное, а не прекрасное, и что вне прекрасного, то заключается в естестве зла. А доказано, что объемлющее во много крат больше объемлемого. Поэтому думающим, что Божество заключено в пределы, но всей необходимости должно согласиться, что Оно объято злом. И как всегда объемлемое умалено перед естеством объемлющим, то следует произойти преобладанию преизобилующего. Итак, заключающий Божество в какой-либо предел допускает возможность над прекрасным возобладать противоположному. Но это нелепо. Поэтому да не разумеется какое-либо постижение невидимого естества. Непостижимому же несвойственно быть объемлемым. Напротив того, всякое вожделение прекрасного, привлекаемое к этому восхождению, всегда возрастает вместе с желанным шествием к прекрасному. И это значит в подлинном смысле видеть Бога: никогда не находить сытости своему вожделению. Но кто видит, как только можно ему видеть, тому надлежит непрестанно возгораться вожделением увидеть еще больше. И, таким образом, никакой предел не пресечет приращения в восхождении к Богу, потому что и прекрасному не отыскивается никакого предела и никаким пресыщением не пресекается усиливающееся вожделение прекрасного.

Но какое это место, разумеемое Богом? Какой это камень? И что опять за вместимость в камне? Какая это рука Божия, закрывающая устье пещеры в камне? Какое это Божие мимохождение? Что такое задняя Божия, видение чего обещает Бог дать Моисею, просившему зрения лицом к лицу? Без сомнения, всему этому и в отдельности взятому надлежит быть чем-то великим и достойным великодаровитости Дающего, чтобы обетование это можно было признать более величественным и превысшим всякого бывшего уже великому служителю Богоявления. Поэтому как же из сказанного уразумеет кто ту высоту, на которую и Моисей после стольких восхождений желает еще восходить, и Сам, любящим Бога вся поспешествующий во благое (Рим.8:28), под Своим путеводительством облегчает восхождение? Се место у Мене, говорит Бог (Исх.33:21). С объясненным во взгляде этом прежде согласно, может быть, такое понятие. Указав место, Бог не ограничивает указуемого количеством (ибо для неколичественного нет меры), но умолчанием об очертании относительно к мере руководит слушателя к беспредельному и неизмеримому. Поэтому Слово, кажется мне, выражает такую мысль: поскольку у тебя постоянно вожделение простираться вперед, не имеешь сытости в продолжении своего течения, не знаешь никакого удовлетворения добром, но всегда желание твое стремится к большему, то у Меня такое есть место, что проходящему его никогда невозможно прекратить свое течение. Но это течение в другом смысле есть стояние. Ибо говорит Бог: Поставлю тебя на камени (Исх.33:21). Всего же чуднее это, почему одно и то же есть и стояние и движение. Кто восходит, тот, конечно, не стоит; и кто стоит, тот не восходит. А здесь само стояние делается восхождением. Это значит, что, чем в большей мере пребывает кто твердым и непреложным, тем успешнее совершает течение добродетели. А кто непостоянен и поползновенен в своих помыслах, не стоит твердо в добре, но влается и скитается, как говорит апостол (Еф.4:14), колеблемый и сокрушаемый предположениями и сомнениями о существующем, тот никогда не взойдет на высоту добродетели, подобно тому как идущие на возвышение по песку, хотя, по-видимому, и переходят ногами большое пространство, трудятся без пользы, потому что ступни скользят всегда по песку вниз, так что хотя и производится движение, но в движении не происходит никакого поступления вперед. Если же кто, как говорит псалмопение, извлекши ноги из глубокой типы, утвердил их на камени (Пс.39:3), – камень же есть Христос, всесовершенная добродетель, – то, чем он тверже водружен в добре и не поступен, по совету Павлову (1Кор.15:58), тем удобнее совершает течение как бы некими крыльями, пользуясь этим стоянием и твердостью в добре, окрыляя сердце к шествию горе.

Поэтому Показавший Моисею место возбуждает к течению поприщем, а обещая стояние на камне, показывает ему способ Божественного течения. Вместилище же в камне, которое в Писании именуется расселиной, прекрасно истолковал собственными своими словами божественный апостол, говоря, что разорившим земную скинию соблюдается в уповании храмина нерукотворенная небесная (2Кор.5:1). Ибо действительно, кто, как говорит апостол, течение совершил на этом широком и пространном поприще, которое в Божественном Писании наименовано местом, и веру соблюл (2Тим.4:7) или, как говорится загадочно, утвердил ноги свои на камени, того рука Подвигоположника украсит венцом правды. Но такая награда в Писании именуется различно. Ибо одно и то же здесь называется расселиной камня, а в других местах – сладостью рая (Быт.3:23), вечным кровом (Лк.16:9), обителью у Отца (Ин.14:2), лоном патриарха (Лк.16:22), страной живых (Пс.114:8), водой покойной (Пс.22:2), вышним Иерусалимом (Гал.4:26), Царствием Небесным (Мф.7:21), почестью звания (Флп.3:14), венцом благодатей (Притч.1:9), венцом доброты (Прем.5:17), столпом крепости (Пс.60:4), веселием за трапезою, соседением с Богом, престолом суда (Пс.9:8), местом именитым (Ис.56:5) и селением тайным (Пс.26:9). Поэтому утверждаем, что ту же мысль имеют и причисляющие сюда вшествие Моисеево в камень. Поскольку у Павла под камнем разумеется Христос, все же упование благ, как веруем, во Христе, в Котором, как узнали мы, сокровища благ, то пребывающий в каком-либо благе, конечно, во Христе, содержащем в Себе всякое благо.

А кто достиг этого и покрыт рукой Божией, как возвестило слово, рука же Божия есть зиждущая существа сила, Единородный Бог, Которым вся быша (Ин.1:3), Который и для совершающих течение служит местом, как путь их течения, по собственному слову Его (Ин.14:6), для утвердившихся же делается камнем и для успокоившихся – домом, тот услышит тогда Призывающего и будет позади Зовущего, т. е. пойдет вслед Господа Бога, как повелевает закон. Слыша это, уразумел великий Давид и живущему в помощи Вышняго сказал: Плещма Своима осенит тя (Пс.90:1,4), а это значит то же, что быть позади Бога, потому что плечо принадлежит к задним частям. Да и о самом себе взывает Давид: Прильпе душа моя по Тебе: мене же прият десница Твоя (Пс.62:9). Видишь, как согласно с историей псалмопение? Как Давид говорит о восприятии десницей прильнувшего к Богу, так и там касается рука ожидающего Божия гласа в камне и умоляющего о дозволении следовать позади. Да и Господь, вещавший тогда Моисею, став исполнителем собственного Своего закона, подобным этому образом излагает ученикам, раскрывая явный смысл сказанного загадочно: Аще кто хощет по Мне ити, а не предо Мною, говорит Он (Лк.9:23). И умоляющему о вечной жизни предлагает то же само. Ибо говорит: Прииде, ходи вслед Мене (Мр.10:21). Но идущий вслед видит задняя. Поэтому Моисей, нетерпеливо желающий видеть Бога, научается теперь, как можно увидеть Бога, а именно что идти вслед Бога, куда ни поведет Он, – значит взирать на Бога, потому что мимохождение Божие означает вождение идущего вслед. Ибо незнающему пути невозможно безопасно совершить его иначе, как следуя за путеводителем. Поэтому путеводитель тем самым, что предшествует идущему вслед, показывает ему путь. А идущий вслед тогда не совращается с прямого пути, когда непрестанно видит задняя вождя. Ибо, кто в движении уклоняется в сторону или направляет взор, чтобы видеть ведущего в лицо, тот пролагает себе иной путь, а не указуемый вождем. Почему говорит Бог руководимому: Лице Мое не явится тебе (Исх.33:23), т. е. не становись лицом к лицу перед ведущим, потому что шествие твое непременно будет в противоположную сторону; доброе не в лицо смотрит доброму, но следует за ним. Представляемое в противоположности лицом к лицу противостоит доброму. Ибо порок смотрит вопреки добродетели, добродетель же не представляется лицом к лицу противостоящей добродетели. Поэтому Моисей смотрит не в лицо Богу, но видит задняя Его. А кто смотрит в лицо, тот не будет жив, как свидетельствует Божественный глас: Не бо узрит кто лице Господне, и жив будет (20). Видишь, насколько важно научиться, как ходить вслед Богу, а именно: после высоких восхождений, после страшных и славных Богоявлений к концу только жизни едва удостаивается этой благодати научившийся стать позади Бога. Кто так ходит вслед Бога, тот уже не встречает никакого столкновения с пороком.

После всего порождается зависть к нему братий; зависть – это начало зловредных страстей, отец смерти, первая дверь греху, корень порока, порождение печали, матерь бедствий, повод к непокорности, начало стыда. Зависть изгнала нас из рая, став змием пред Евой, зависть преградила доступ к древу жизни и, совлекши с нас священные одежды, по причине стыда привела к ветвям смоковницы. Зависть вооружила Каина на естество и произвела седмижды отмщаемую смерть (Быт.4:15). Зависть сделала Иосифа рабом. Зависть – смертоносное жало, скрытое оружие, болезнь естества, желчный яд, добровольное истощение, жестоко язвящая стрела, гвоздь для души, огонь под сердцем, сжигающий внутренности. Для зависти неудача – не собственное свое зло, но чужое добро, и, наоборот, для нее удача – не свое хорошее, но худое у ближнего. Зависть мучится благоуспешностыо людей и посмеивается их бедствиям. Сказывают, что питающиеся мертвыми телами грифы мрут от мира, потому что естеству их сродно зловонное и испортившееся. И одержимый этой болезнью при благоденствии друзей как бы от прикосновения какого-то мира гибнет. Если же следствием бедствия усматривает какое-либо страдание, прилетает к страждущему, налагает искривленный свой клюв, извлекая им сокровенные причины безуспешности. Многих прежде Моисея поборола зависть. Но приразившись к этому великому человеку, подобно какому-либо глиняному изваянию, ударившемуся о камень, сама себя сокрушает. Ибо в этом наиболее и оказалась польза хождения с Богом, которое совершал Моисей, протекающий Божиим местом, ставший на камне, вместившийся в его расселине, покрываемый Божией рукой, сзади идущий вслед вождя, не в лицо Ему взирающий, но видящий задняя. Поэтому-то, что по мере возможности соделался он наиблаженным, доказывает тем, что идет вслед Бога, и притом выше полета брошенной из лука стрелы, потому что зависть пускает стрелу в пего, но полет ее не достигает высоты, на которой был Моисей. Тетива лукавства была не в состоянии с такой силой выстрелить в Моисея страстью, чтобы от болевших ею прежде дошла и до него. Но, хотя Аарон и Мариам уязвлены были страстью злоречия (Числ.12:1) и делаются как бы неким луком зависти, вместо стрел поражая его словом, однако же Моисей настолько далек от общения с ними в недуге, что даже врачует заболевших этой страстью, не только сам оставаясь неподвижным к наказанию оскорбивших, но и умилостивляя за них Бога, тем самым показывая, как думаю, что хорошо огражденный щитом добродетели не будет уязвлен остриями стрел, потому что твердость вооружения притупляет острие и отражает стрелы назад. Оружием же, охраняющим от таких стрел, бывает Сам Бог, в Которого облекается водитель добродетели. Ибо сказано: Облецытеся Господем Иисусом (Рим.13:14). Вот несокрушимое всеоружие, каким оградившись, Моисей лукавого стрелка сделал бездейственным. Так овладело Моисеем смягчающее влечение к оскорбившим: знал он, что справедливо по естеству, и притом в отношении к осужденным на нелицеприятном суде, но сделался молитвенником за братий пред Богом. А этого не сделал бы, если бы не был позади Бога, Который для безопасного вождения путем добродетели показал ему задняя.

А таково и прочее, за этим последовавшее. Поскольку естественный враг человеков не имел возможности сделать вред Моисею, то обращает оружие на тех, кого легче ему уловить. И как бы стрелу какую, пустив в народ страсть чревоугодия, настроил его в пожелании пищи уподобиться египтянам, небесной пище предпочтя ядение египетских мяс. Но высокий душою муж, возносящийся выше такой страсти, всецело предан был будущему наследию, какое обетовал Бог переселенным из мысленного Египта и шествующим в такую землю, в которой течет молоко, смешанное с медом. Поэтому-то соглядатаев делает некими наставниками, извещающими о благах этой земли. И этими соглядатаями, по моему рассуждению, могли быть как подающие благие надежды, т. е. помыслы, порождаемые верою, утверждавшие в уповании на уготованные блага, так и доводящие до отчаяния в добрых надеждах, т. е. помыслы, внушаемые сопротивником, ослабляющие веру в обетования. Но Моисей, не обращая никакого внимания на сопротивных, признает верным возвещающего об этой земле лучшее. Сообщающий же подтверждением своим верность возвещаемому был предводитель лучшего соглядания Иисус. На него взирая, Моисей имел твердые надежды на будущее, признаком тамошнего обилия почитая гроздь виноградную, принесенную Иисусом на жердях (Числ.13:24). А слыша об Иисусе, описывающем эту землю, и видя гроздь, повешенную на древе, конечно, обратишь мысль к Тому, на что и он взирая, укрепился в надеждах. Ибо гроздь, висящая на древе, Кто иной, кроме того, в последние дни повешенного на древе Грозда, кровь Которого соделалась спасительным питием для верующих?

После того как предрек нам это Моисей загадочно: Кровь гроздову пияху (Втор.32:14), чем указуется на спасительное страдание, снова продолжается путь по пустыне, и парод, отчаявшийся в обетованных благах, томится жаждой. Но Моисей снова наводняет для них камнем пустыню. А такое слово при умозрительном взгляде да научит нас тому, что такое таинство покаяния. Ибо по однократном вкушении воды от камня обратившиеся к чреву, и плоти, и к египетским удовольствиям осуждаются на глад помыслов о причастии благ. Но возможно им снова при посредстве покаяния обрести камень, который оставили, снова открыть себе водную струю, снова утолить жажду влагой, какую издает камень тому, кто уверовал, что соглядание Иисусово истиннее соглядания сопротивных, кто взирает на Грозд, за нас источивший кровь и обагренный кровью, кто снова древом заставил камень источить им воду. Впрочем, парод не обучился еще ходить по следам великодушия Моисеева, еще увлекается в рабские похоти, склоняется к египетским наслаждениям. История примером их показывает несколько, что человеческая природа всего более преклонна к такой страсти и что тысячи путей ведут к этой болезни. Почему Моисей, как некий врач, умеющий при помощи искусства преодолевать всегда страсть, не позволяет болезни возобладать над ними даже до смерти. Пожелание неуместного породило им змиев, и угрызение сообщило смертоносный яд подвергшимся угрызению, но великий законодатель подобием змия привел в бездействие силу настоящих змиев.

Но время уже яснее раскрыть эту загадку. Одно врачевство от злых этих страстей – очищение душ наших, совершаемое таинством благочестия. Главное же, что приемлется верой в таинстве, есть воззрение на страдание за нас Пострадавшего. Страдание же есть крест. Почему взирающий на Него, как повествует Писание, не терпит вреда от яда похотения? Взирать на крест – значит всю жизнь свою сделать как бы мертвой и распятой для мира, пребывать неподвижным на всякий грех, как говорит Пророк, пригвоздившим страху Божию плоти своя (Пс.118:120). Гвоздем же, удерживающим плоти, послужит воздержание. Поэтому так как похотение неуместного извлекает из земли смертоносных змиев (потому что всякое порождение лукавого похотения есть змий), поэтому-то закон предуказует нам являемое на древе, и это есть подобие змия, а не змий, как и Божественный Павел говорит: В подобии плоти греха (Рим.8:3). А истинный змий – грех; кто предался греху, тот облекается в естество змия. Поэтому человек освобождается от греха Принявшим на Себя подобие греха, Тем, Кто сделался подобен нам, превратившимся в собственный вид змия, Тем, Кто угрызения делает несмертельными, но не уничтожает самих змиев. Змиями же называю похотения. Ибо взирающие на крест не подвергаются действию на них лукавой смерти, но не вовсе погибло в них остающееся похотение плоти на дух. И в верных нередко действуют угрызения похотения, но кто взирает на Вознесенного на древо, тот прочь гонит от себя страсть, страхом заповеди, как бы врачевством неким, рассеяв силу яда. А что вознесенный в пустыне змий есть знамение крестного таинства, этому ясно учит Божие слово, когда говорит: Якоже Моисей вознесе змию в пустыни, тако подобает вознестися Сыну человеческому (Ин.3:14).

Грех но какой-то на зло нам последовательности свойственным ему путем идет еще далее, как бы непрерывной некоей цепью простираясь вперед. И законодатель, как некий врач, вместе со стремлением зла простирает и свое врачевство. Поскольку угрызение змиев для взирающих на подобие змия (без сомнения, понимаешь сказанное символически) сделалось недействительным, то иной способ греха примышляется разнообразно ухищряющимся против нас на подобное этому, как и ныне можно видеть совершающимся это во многих. Иные, когда целомудренной жизнью обуздают страсть похотения, самовольно вторгаются в священство, дабы человеческими происками и усилиями присвоить себе рукоположение, оскорбляя Божие домостроительство. А до этого злого следования греху доводит тот, кого обвиняет история в том, что он внушает людям злое. Когда земля по вере в Вознесенного на древо перестала в наказание похотливым рождать змиев и убедились, что не повредят им ядоносные угрызения, тогда в освободившихся от страсти похотения входит недуг гордыни. Признавая низким хранить на себе чин, в который поставлены, сами вторгаются в сан священства, усиливаясь изгнать из пего принявших служение это от Бога; погибли они, поглощенные разверстой землей, а, что осталось на земле от подобного скопища, то пожжено молниями. И Писание, думаю, повествованием этим научает, что конец горделивого превозношения есть нисхождение в преисподнюю. И иной на этом, может быть, основании справедливо определяет гордость схождением долу. Если же по предположению многих мысль о том клонится к противному, не дивись этому, ибо многим кажется, будто бы словом «гордость» означается быть выше других. Но истина повествуемого подтверждает наше определение. Ибо если превознесшиеся над другими низошли долу в зиянии расседшейся земли, то никто не осудит определения, по которому гордость есть падение в самые дольние страны. Моисей взирающих на это научает быть скромными и не превозноситься преспеяниями, но всегда хорошо распоряжаться настоящим. Ибо по той причине, что стал ты выше сластолюбия, не имеешь уже права безотчетно предаваться другому роду страсти. Всякая страсть, пока будет страстью, есть падение, в замене же страстей одной другою нет никакой разности падений. Кто поползнулся от скользкости удовольствий, тот пал; и кто запнулся по гордости, также пал. Ни одного же рода падений не изберет для себя имеющий ум, но равно должен избегать всякого падения, пока оно будет падением. Почему если и ныне увидишь кого, что, с одной стороны, свободен от недуга сластолюбия, по, стараясь показать, что он выше других, вторгается в священство, то представляй о нем, что видишь его с высоты гордости падающим в преисподнюю.

Ибо в последующем закон учит, что священство есть достояние Божественное, а не человеческое, учит же этому так: жезлы каждого колена, означив именами давших, Моисей полагает при алтаре, чтобы жезл, отличенный от прочих неким Божественным чудом, соделался свидетельством рукоположения свыше. И поскольку это исполнилось: жезлы других колен остались тем же, чем были, а жезл иерея, укоренившись в себе самом, не от посторонней какой влаги, но вложенной в пего Божественной силой произрастил ветвь и плод; и плод пришел в зрелость, плодом же был орех, – то по совершении этого все подвластные Моисею обучились благочинию. По причине же плода, произращенного жезлом иерейским, надобно прийти к мысли, насколько воздержанной, строгой и суровой надлежит быть жизни в священстве по внешнему ее поведению, а внутренне, втайне и невидимо какую содержать в себе питательность, что в орехе обнаруживается, когда питательное со временем созреет, твердая оболочка распадется и древянистый этот покров на питательном плоде будет сокрушен. Если же узнаешь, что жизнь какого-либо так называемого иерея похожа на яблоко, благоуханна, цветет, как роза (весьма же многие из них украшаются виссоном и червленицей, утучняют себя дорогими яствами, пьют вино процеженное, мажутся первыми вонями (Ам.6:6), и все, что только по первому вкушению кажется сладким, признают необходимым для жизни приятной), то прекрасно будет сказать тебе при этом евангельское слово: вижу плод и по плоду не узнаю древа священства. Инаков плод священства, а инаков – этот; тот плод – воздержание, а этот – роскошь; тот земной влагой не утучняется, а этому с дольних мест стекается много потоков наслаждений, с помощью которых такой красотой рдеет зрелый плод жизни.

Когда же подчиненные Моисея стали свободны и от этой страсти, тогда вступают в иноплеменную жизнь, между тем как закон при уклонениях в другую сторону ведет их царским путем. Ибо путнику уклонение в сторону опасно. Как если две сдвинувшиеся стремнины оставляют одну тропинку на высоком береговом утесе, то идущему но ней не безбедно туда и сюда уклоняться от середины, потому что на обеих, может быть, сторонах за уклонением последует обрыв со стремнины, так и закон требует от идущего по его следам не оставлять пути, как говорит Господь, узкого и теснаго (Мф.7:14), никакого уклонения ни влево, ни вправо не признавая благоуспешным. И этим словом определяется то учение, что добродетели состоят в середине. Почему всякий порок обыкновенно совершается или от недостатка, или от нарушения меры добродетели; например, относительно к мужеству робость есть некоторый недостаток этой добродетели, дерзость – нарушение меры, но что свободно от того или другого из этих пороков, то усматривается в середине между ними и есть добродетель. Точно так же и все прочее: что заботится о совершеннейшем, держится как-то середины между худым соседством, мудрость занимает середину между хитростью и простотой. Непохвальны ни мудрость змия, ни простота голубя, если каждое из этих свойств взять одно само по себе, но поведение, держащееся середины между тем и другим, делается добродетелью. У кого недостает целомудрия, тот развратен, а, кто им избыточествует, тот сожжен совестью, как определяет апостол (1Тим.4:2). Один неудержимо утопает в удовольствиях, другой и браком гнушается наравне с прелюбодейством, поведение же, усматриваемое в середине между этими, есть целомудрие. Поскольку же, как говорит Господь, мир сей во зле лежит (1Ин.5:19), а для последователей закона иноплеменно то, что противоположно добродетели, т. е. порок, то проходящий жизнь в этом мире безопасно совершит необходимое это течение добродетели, если сохранит истинно царский путь, углаженный и убеленный добродетелью, нимало не совращаемый пороком на прилежащие распутия.

Но как, по сказанному, с восхождением добродетели вместе восходит и злокозненность противника, отыскивающая применительно к каждому поводы к совращению в грех, то, чем более парод возрастал в жизни но Богу, и сопротивник против этих сильных в военном деле употребляет тогда иную кознь. Когда воюющие видят, что полк превосходящих силами врагов неодолим в открытом бою, тогда преодолевает их, ведя переговоры и ставя засады. Так и полчище злобы против укрепившихся законом и добродетелью не лицом к лицу выводит силы, но в каких-то засадах скрытно строит им козни. Поэтому, злоумышляя на израильтян, призывает в помощь чародейство. И вот история говорит, что был некий волхв (Нав.13:22) и птицегадатель (Чис.23:23), по какому-то демонскому действию имел при этом силу вредить, принадлежал же к числу врагов, и властителем мадианитян нанят был своими проклятиями нанести вред живущим по Богу – и он-то клятву переменил в благословение. А мы из связи рассмотренного доселе уразумеваем, что волшебство недействительно против живущих добродетельно – напротив того, подкрепляемые Божией помощью превозмогают всякую кознь. О том, что упомянутый историей занимался птицегадательным волхвованием, свидетельствует она, когда говорит: Волхвования в руке его (Чис.22:7), н совещается он с птицами, а еще прежде этого сказует, как криком ослицы научен, что предстояло его усилию.

Голос этой ослицы (так как волхву обычно было по какому-то демонскому действию совещаться с голосами бессловесных) Писание представляет как бы членораздельным, показывая, что предзанятые таким демонским обольщением доходят до убеждения принимать слово по некоему наблюдению из голоса бессловесных извлеченное ими наставление. И волхв, внимая этому, тем самым, чем обольщался, научен, что непреоборима сила тех, против кого он нанят. И по евангельской истории к сопротивлению власти Господа готовилось полчище (легион) демонов, но когда приближается к нему Имеющий державу над всеми, возглашает оно о превозмогающей силе и не скрывает истины, что Божие естество – Тот, Кто в надлежащее время наложит наказание на согрешивших. Ибо демонский голос произносит: Вем Тя кто еси, Святый Божий (Мк.1:24) и Пришел еси прежде времене мучити нас (Мф.8:29). То же произошло и тогда: сопровождавшая волхва сила демонская открывает Валааму непреоборимость и непобедимость народа Божия.

А мы, приноровляя историю к исследованному доселе, утверждаем, что намеревающийся проклясть живущих добродетельно не может произнести ни одного огорчительного и противного слова, но проклятие обращает в благословение. Разумеется же под этим то, что живущих добродетельно не касается укоризна злоречия. Ибо как нестяжателя укорить в любостяжательности? Как об отшельнике и живущем уединенно распускать кому-либо слух, что он живет распутно? или о кротком, что он раздражителен? или о смиренномудром, что он кичлив? или иное что укоризненное разглашать о людях, которые известны с противной стороны, у которых та и цель, чтобы представить жизнь неуловимой для насмешника. Да посрамится, как говорит апостол, противный, ничто же имея глаголати (Тит.2:80). Поэтому и голос призванного для проклятия произносит: Что проклену, его же не кленет Господь (Чис.23:8)? – т. е. как буду злословить не давшего пищи злословию? У него, поскольку взор обращен к Богу, то и жизнь не уязвима пороком.

Впрочем, изобретатель зла, когда не успел в этом, не вовсе перестает примышлять козни тем, на кого злоумышлял, а, напротив того, обращает изобретательность на особую военную хитрость, уловляет естество человеческое в порок приманкой удовольствий. И действительно, удовольствие, подобно какой-то приманке ко всякому пороку, как скоро поставлено на вид, жадные души удобно привлекает удочкой погибели, особенно же естество наше без всякой какой-то осторожности вовлекается во зло сладострастием. Так было и тогда: тех, которые преодолели оружием, показали, что всякое приражение железа уступает крепостью собственной их силе, стремительно обратили в бегство сопротивные дружины, их самих сластолюбие уязвило женскими стрелами. И победившие мужей уступили победу женам. Едва только показались перед ними женщины, вместо оружий противопоставили им свои лица, и они немедленно забыли о силе мужества, раздражение их переменилось в желание нравиться. И в такое пришли состояние, в каком естественно быть до неистовства предавшимся беззаконному смешению с иноплеменницами. Освоение же со злом стало отчуждением помощи доброго, потому что вскоре восстало на них Божество. Но ревнитель Финеес не ждал, чтобы грех был очищен по приговору свыше – напротив того, сам сделался и судьей, и исполнителем казни. Подвигшись гневом на неистовых, исполнил он дело иерея, кровью очистив грех, и кровью не какого-либо невинного животного, не принявшего на себя никакой скверны непотребства, но кровью совокупившихся между собой в грехе. И копье, пронзившее два их тела, успокоило готовое подвигнуться на них Божие правосудие, наслаждение согрешивших слив воедино с их смертью. Но мне кажется, что история эта предлагает людям душеполезный некий совет, научающий нас, что из многих страстей, поборающих человеческие помыслы, ни одна не имеет на нас такой силы, чтобы равняться ей с недугом сластолюбия. Ибо и эти израильтяне, которые показали себя не убоявшимися египетской конницы, победили амаликитян, сделались страшными и после них следовавшему народу, а потом преодолели дружину мадианитян, и они самые внезапно при одном воззрении на иноплеменных женщин поработились этому недугу и этим, как сказано, не иное что доказывают, а только то, что сластолюбие – такой наш враг, который с трудом поборается и преодолевается, который, одним своим появлением одержав верх над непобедимым оружием, воздвиг памятник их бесчестия, стыд побежденных предав позору при свидетельстве дневного света. Сластолюбие в скотов преобразило людей, которых скотское и неразумное стремление к непотребству убедило забыть человеческую свою природу, и они не таят преступления, но величают бесчестием страсти, утешаются скверною срама, подобно свиньям, открыто в глазах других валяются в тине нечистоты.

Чему же научаемся из этого повествования? Тому, чтобы, познав с какой силой вовлекает в зло недуг сладострастия, как можно дальше от подобного соседства отстраняли мы жизнь свою, и чтобы не мог каким бы то ни было путем прокрасться к нам этот недуг, подобный какому-то огню, одним приближением производящему губительное запаление. Этому учит Соломон, советуя в книге Премудрости обнаженной ногой не касаться горящего угля и не класть огня в пазуху (Притч.6:27–28), так как в пашей воле пребывать в бесстрастии, пока мы далеко от поджигающего нас. А если до того сблизились, что будем касаться этого палящего жара, то огонь похотения внедрится в нас и, таким образом, последует то, что и нога будет обожжена, и пазуха повреждена. Чтобы вдали берегли мы себя от подобного зла, Господь в Евангелии собственным словом Своим, как бы некий корень страсти отсекает пожелание, возбуждаемое зрением, научая, что принявший в себя страсть взором дает путь болезни, потому что лукавые страсти, подобно заразе, как скоро однажды овладеют существенным в человеке, прекращаются только смертью.

Но думаю, что тем, которые целую жизнь Моисееву предложили читателям в образец добродетели, нет нужды удлинять слово. Кто напрягает силы свои к жизни высокой, тому и сказанное послужит нескудным напутствием к истинному любомудрию, а кто изнемог для подвигов добродетели, для того, если написать и во много крат больше сказанного, не будет пользы от этого труда, разве только будет предано забвению то, в чем слово наше, по определению, высказанному в предисловии, стоит твердо, а именно: совершенная жизнь такова, что никакое описание совершенства не останавливает дальнейшего преспеяния в ней, но непрестанное возрастание в усовершении жизни для души есть путь к совершенству.

Приведя слово к концу Моисеевой жизни, хорошо будет сказать, что это данное нам правило совершенства несомненно. Ибо кто в течение всей жизни достигает большей и большей высоты столь многими восхождениями, тот не сомневался стать еще выше себя самого, так что жизнь его, подобно орлу, во всем, думаю, усматривается надоблачной, возвышенной, парящей в эфире мысленного восхождения. Родился он, когда египтянами родиться еврею вменялось в проступок. Мучитель по закону наказывал родившегося. Но Моисей не подчиняется губительному закону, спасенный сперва родителями, а потом и самими постановившими закон, и, кому по закону надлежало стараться о его смерти, те приложили все попечение не только о жизни его, но и о жизни славной, обучая юношу всякой премудрости. После этого ставит он себя выше человеческой почести, преименитее царского сана, признав более могущественным и царственным вместо звания царского оруженосца и вместо царских украшений иметь право стать на страже добродетели и величаться ее великолепием. Потом спасает соплеменника, низлагает же ударом египтянина, под которыми в нашем последовательном обозрении разумеем мы друга и врага души. После этого преподавателем высоких уроков делает безмолвие и просвещает ум светом, воссиявшим из купины. И тогда прилагает старание и соплеменников сделать участниками в дарованных ему свыше благах. При этом представил сугубое доказательство силы, карательное в разнообразных, одна за другой последовавших казнях врагам и благодетельное – соплеменникам. Пешим переводит через море многочисленный народ, не отряд кораблей приготовив для себя, но в израильтянах для плавания оснастив веру. Сухим делает для евреев дно, а для египтян море – морем. Воспел и победную песнь и путеводим был столпом, озаряем небесным огнем, устраивал свою трапезу из снеди, подаваемой свыше, утолял жажду из камня, воздевал руки на погибель амаликитян; и к горе приступает, услышав звук трубы, входит и во мрак; приблизился к Божию естеству, пребывал в горней скинии, придал благолепие священству, устроил скинию, исправил жизнь законами, напоследок, по сказанному, преуспел в войнах. При конце своих преспеяний при помощи священства наказал непотребство, ибо это дал разуметь гнев Финееса, обнаруженный им против страсти.

В заключение всего этого восходит на гору упокоения, не сходит на дольнюю землю, к которой по обетованию обращал взоры стоявший долу народ, не вкушает более земной пищи помышлявший о снеди, дождимой свыше, но, пребывая вверху на самой вершине горы, как сведущий какой ваятель преобразив себя в полное изваяние жизни, в заключение произведения с тщательностью прилагает не конец, но венец делу всему. Ибо что говорит о нем история? Скончася Моисей, раб Господень, словом Господним, и не уведа никтоже погребения его; и не отемнесте очи его, и не истлело лице его (Втор.34:5–7).

А из этого научаемся, что за столь многие преспеяния удостаивается тогда этого высокого имени – чтобы называться рабом Божиим, что значит то же, как и сказать: он стал совершеннее всякого. Ибо никто не сможет служить Богу, разве только тот, кто всех совершеннейшим соделался в мире. У Моисея и конец добродетельной жизни совершился словом Господним. История называет его кончиной, кончиной живой, за которой не следует погребение, не насыпают могильного холма, не оказывается потемнения в очах и нетления в лице. Итак, чему же научаемся сказанным? Один конец иметь в виду в продолжение жизни – чтобы за соделанное нами в жизни быть названным рабом Божиим. Ибо когда преодолеешь всех врагов: египтянина, амаликитянипа, идумея, мадиапитянина, – перейдешь через воду, озаришься облаком, усладишься древом, исниешь от камня и вкусишь пищи свыше, чистотой и невинностью проложишь путь к восхождению на гору и, быв там, посвящен будешь в Божественное таинство при звуке труб, в неудобозримом мраке приблизишься верой к Богу, там обученный таинствам скинии и изучивший сан священства, когда соделаешься камеиосечцем сердца своего, чтобы на скрижалях его Богом могли быть начертаны словеса Божии, когда уничтожишь золотой кумир, т. е. изгладишь из жизни похоть любостяжания, когда настолько возвысишься, что сделаешься непреоборимым для Валаамова волхвования (а слыша о волхвовании, разумей многоразличную прелесть этой жизни, от которой люди, как бы напоенные из какой-то киркенной чаши, вышедши из собственного своего естества, превращаются в вид бессловесных), – когда совершится все это и прорастет в тебе жезл священства, не всасывая в себя для прорастания никакой земной влаги, но сам в себе заключая силу плодоношения, а именно принесение в плод ореха, у которого первое, что в нем представляется, горько и твердо, но содержащее в этом сладко и годно в пищу, когда все восстающее против твоего достоинства приведешь в уничтожение, как Дафана, поглощенного землей, или истребишь огнем, как Корея, тогда приблизишься к концу; концом же называю то, ради чего все делается. Как, например, конец земледелия – вкушение плодов, конец постройки дома – обитание в доме, конец торговли – богатство, конец трудов подвижнических – венец, так и конец высокого жития – называться рабом Божиим, под чем разумеется также и то, чтобы не иметь над собой могильной насыпи, т. е. сделать жизнь не влекущей за собой дурных последствий.

Но Писание показывает другой признак этого рабства – непотемнение очей и неистление лица. Ибо оку, которое всегда во свете, как отемнеть от тьмы, которой оно чуждается? И кто во всю жизнь преуспевал в нетлении, тот, конечно, не приемлет в себя никакого тления. Ибо кто действительно создал по образу Божию и не изменил в себе ни одной Божественной черты, тот носит в себе эти признаки и подобием во всем соответствует Первообразу нетлением, неизменяемостью и отсутствием всякой примеси порока украшая свою душу.

Вот тебе, человек Божий Кесарии, предлагается краткое наше слово о совершенстве жизни добродетельной, изобразившее жизнь великого Моисея как некий в лицах первообраз красоты, с которого и мы, каждый порознь, подражанием этим упражнениям можем изображать в себе очертание показанной нам красоты. Что Моисей преуспел в возможном совершенстве, в этом найдется ли для нас какой свидетель, достовернейший Божия слова, которое говорит ему: Вем тя паче всех (Исх.33:12)? И то, что Самим Богом наименован он другом Божиим, и что, желая лучше погибнуть со всеми, если Бог и им но благоволению не окажет помилования за все, в чем согрешили, остановил гнев на израильтян, потому что Бог изменил определение Свое, чтобы не огорчить друга, и это, и все этому подобное служит ясным свидетельством и доказательством того, что жизнь Моисея достигла самого крайнего предела совершенства.

Итак, поскольку вопрос у нас был о том, что такое совершенство в добродетельном житии, а, по сказанному, совершенство это найдено, то остается тебе, доблестный, иметь перед очами этот образец и, что усмотрено при высшем взгляде на сказанное исторически, применив к собственной жизни, стараться о том, чтобы познанным быть от Бога и сделаться другом Божиим. Ибо вот в подлинном смысле совершенство: не раболепно, не по страху наказания удаляться от порочной жизни и не по надежде наград делать добро с какими-нибудь условиями и договорами, торгуя добродетельной жизнью, но теряя из вида все, даже что по обетованиям соблюдается надежде, одно только почитать для себя страшным – лишиться Божией дружбы, и одно только признавать драгоценным и вожделенным – сделаться Божиим другом, что, по моему рассуждению, и есть совершенство жизни. Но что может быть найдено тобою твоим умом, превознесенным к более великолепному и Божественному, ибо знаю наверняка, что найдешь многие вещи, то, без сомнения, будет общей пользой для всех о Христе Иисусе, Господе нашем, Которому слава и держава во веки, аминь.

Против учения о судьбе

Помнишь, без сомнения, что произошло со мною, когда недавно у вас весьма великая гора неверия, говоря евангельски, подвиглась в веру (Мф.17:20), потому что премудрый Евсевий в старости придумал достойное своих седин, если только надобно иным держаться той мысли, будто бы это есть примышление человеческое, а не Божественное некое содействие Того, Кто направляет человечество во благое. Тогда подлинно изумлялся я необычайности чуда, как бывший прежде в таком неверии величием веры в много крат превзошел меру неверия. И как в продолжение нашей беседы зашла как-то речь, касающаяся вопросов о судьбе, получил я приказание твое, о честная для меня и священная глава, письменно в Послании пересказать тебе разговор, бывший об этом предмете в великом Константиновой граде с одним из философов. Итак, улучив ненадолго досуг, в немногих словах, сколько можно сокращая речь, изложу тебе в простом и необработанном рассказе, всего более остерегаясь того, чтобы речь, простертая до обширности рассуждения, не переступила далеко меру Послания.

Предложил я несколько слов о нашем благочестии одному мужу, обученному внешней мудрости, как можно было догадываться из того, что он говорил, и намеревался его убедить, чтобы от эллинства перешел в согласие с нашим учением. Но приводил он много доказательств, что избрание чего-либо по своей воле не во власти желающих – напротив того, связывал человеческую жизнь какой-то необходимостью, без которой не может ничего сделаться из бывшего с нами, и отражал мое учение следующими словами: если определено ему сделаться христианином, то сделается непременно, хотя бы и мы того не хотели; если же возбранено это будет необходимостью судьбы, то не сделается возможным изобрести какой-либо способ, чтобы им преодолеть судьбу. Поскольку говорил он это, думал я, как и естественно было, что он избегает случая узнать что-либо о вере, будучи глубоко погружен в эллинство, и этим способом желая отразить продолжение нашего слова. Но не переставал он держаться того же, утверждая, то все подчинено необходимости судьбы, что она во главе сущего, ее вращению покорствуют все существа, и долгота жизни, и разность в нравах, и избрание рода жизни, и устроение тела, и неравенства достоинств, так что необходимо начальствует, кто по судьбе достигает начальства, по той же причине иной пребывает в рабстве, а также богатеет и беднеет. И опять здоровое и немощное сложение тела, короткая жизнь и долговечность ту же имеют причину. Ибо кто и малое число дней наслаждается жизнью и кто проводит ее долгое время не по собственному усилию, но по оной необходимости, тот и другой получают то и другое. Не иначе как судьбою дается в удел и произвольная, и непроизвольная смерть и разнообразные виды смерти насильственной, причиняемой в несчастных случаях, или удавлением, или судебным приговором, или по злоумышлению. И этих еще более общие и многообъемлющие страдания: землетрясения, кораблекрушения, наводнения, бедствия от огня и все подобные виды зол, представлял он зависящими от этой причины.

Присовокуплял, что и в житейских занятиях нимало не властен рассудок избирающего. Но все, утверждал он, служат владычеству судьбы, когда кто философствует, или ораторствует, или возделывает землю, или мореходствует, избирает жизнь супружескую или безбрачную. А также утверждал он необходимость добродетели и порока, так что по неминуемому жребию один привязался к жизни более возвышенной, проводимой в нестяжательности и свободе, другой же раскапывает гробы, или на море разбойничает, или непотребствует, или изнеживает себя распутной жизнью. Перечисляя все сему подобное, думал он, что представил сильную причину не принимать нашего учения, показав, что не от нас зависит власть избирать, чего пожелаем, но должны ожидать этого от необходимости, которая, если положит начало такому стремлению, делом необходимости будет и нехотя последовать учению. Без этой же необходимости невозможно сделаться этому и при сильном желании.

Когда проговорил он это и подобное тому, я спросил его: не Богом ли каким почитает он имеющего державу над всем и величаемого именем судьбы, и чьей волей, но верованию его, устраиваются дела каждого? Он же, осудив меня за великое малоумие, выказанное в этом вопросе, сказал: «Не разумеешь ты, кажется мне, ничего небесного. Иначе знал бы ты силу судьбы и как эта сила неминуемо объята цепью событий». Когда же на эту речь выразил я удивление и пожелал узнать нечто более ясное, именно, представляет ли он судьбу какой-либо силой свободной, самоправной, не раболепной, оказывающей в себе превысшую некую власть, или под именем судьбы понимает нечто иное? Опять возвращаясь к прежнему слову, говорит он: «Кто наблюдал движение небесных тел, зодиакальный круг, двенадцать на нем отделов, равно отстоящих друг от друга по очертаниям видимых созвездий, постиг силу каждой из звезд, т. е. какую силу имеет каждая сама по себе от природы, и что производит собрание звезд при известном взаимном их соединении, когда свойство каждой из них по возможности смешано приближением к другой и отделено удалением от другой; что опять производит прохождение внизу нижней звезды и что – затмение во время перехода и опять восстановление верхней, разнообразное расположение сходящихся и расходящихся звезд, описываемое треугольными или косвенными очертаниями или составляющее какое-либо иное из известных в геометрии очертаний, – кто уразумел это и подобное этому, тот узнает означаемое словом «судьба"». Потому что именем судьбы объясняется необходимо совершаемое при известном сочетании звезд в какой-то неминуемой цени. Поскольку же мне и это опять казалось странным, потому что не понимал я ничего им утверждаемого как не обучавшийся этой пауке, то просил я объяснить мне сказанное тем, из чего мог бы я познать смысл слова «судьба». Ибо что звездные круги один в другом заключаются и движением, противоположным прямому обращению, вращаются внутри, все же они описывают круг зодиака – это, сказал я, слышал я и от других, вследствие чего не сомневаюсь, что лучи светил по особому каждого полюса круговращению сближаются и расходятся, низшее проходит внизу, верхнее скрывается от наших взоров, если бывает позади проходящего внизу. И что вследствие этого естественно заключать: если из звезд составляется какое-либо очертание, когда круг собственным движением вращает находящуюся на нем звезду так, что она во время перехода бывает или на одной прямой черте с верхней над ней звездой, или на стороне ее, если в малое и если в большее продолжение времени совершается полный оборот каждой из звезд, так как они по величине отношения к каждому из кругов необходимо или скорее, или медленнее движутся при обратном вращении. О всем этом и о подобном этому просил я умолчать, ясно же раскрыть мне только могущество судьбы – Бог ли какой разумеется под именем судьбы, от Которого зависит держава Вселенной и Который всем управляет полновластно по преизбытку силы, как угодно Ему, или предполагается, что сила судьбы служебна другой некоей высшей действительности, так что и она сама некоторым образом состоит под властью другой судьбы, сопоставленной с высочайшей причиной всего? Ибо если поверим, что судьба имеет державу над всем, то последовательность речи приведет к той мысли, что ей ничто не служит началом. Если же утверждаем, что судьба, последуя движению звезд, над всем господствует с насильственной некоей необходимостью, то безопаснее было бы скорее предшествующему, нежели последующему, присвоить эту всемощную власть и звезды назвать причиной этого – именно же или прямое их круговращение, или внутри круговращения этого усматриваемые круги, или круг, описываемый на оси косвенно. Ибо если кто предположительно согласится, что звезды не движутся и вечным круговращением не производится между ними взаимного передвижения одной от другой, но всегда состоят они в одном и том же расположении, то не состоится судьба. Итак, если движение звезд порождает судьбу, то напрасно признается она господствующей над всем другим, так как она сама в рабстве у высшей причины и не существует, когда пет движения.

Но этот философ говорит: «Не это и не так полагает наше учение. По нему судьба не сама по себе представляется, как некая личность. Напротив того, поскольку в существах есть одно некое сочувствие и все само в себе связно и отдельные части, рассматриваемые в целом, как бы в одном теле, объемлются единым согласием, потому что все части одна с другой тесно соединены, постольку (так как верхний удел гораздо главнее) все земное применяется к тому, что идет впереди, и согласуется с этим, потому что сообразно с движением того, что вверху, необходимо движется все здешнее – по преимуществу же, как сказано, силою каждой усматриваемой звезды. Как во врачебном составе качества веществ, но какому-либо закону искусственно смешанные, в общем растворении производят нечто иное, а не то, чем было каждое вещество до взаимного их смешения, так (поскольку и звездные силы оказываются с различными свойствами) то разнообразное, происходящее от сближения и расстояния звезд, сочетание различных свойств производит многообразные различия совершающегося в жизни, как бы неким потоком непрерывно оттоле льющимся на нас. Поэтому-то предсказания будущего, делаемые любомудрствующими о сем тщательнее, бывают непогрешительны. Ибо, как сведущий во врачебном искусстве, если горячительное или производящее онемение лекарство смешано с соленым или вяжущим, предсказывает свойство, составляющееся от смешения разнообразных веществ, а также и что оно производит, и долго ли будет иметь силу, и кому бывает губительно, кому же спасительно, – так, кто со тщанием внимает горнему, постиг природу каждого существа, тот познает силу сочетания их качеств, что она производит. Самый же поток этот и на малое время не бывает сам себе подобен. Напротив того, поскольку движение входящих во взаимное сочетание звезд никогда не останавливается, то и оп необходимо изменяется, непрерывно переиначиваясь согласно с движением, всегда состоя в связи с разнообразием движения и по движению звезд изменяя свои действия. И каждый из вступающих в жизнь, привлекши себе из этого потока ту долю, какая достается ему, сообразно этому мгновению времени делается тем, что предуказано и произвело свойство этой части. Ибо по всей необходимости, как оттиском печати, сделанным на воске, отпечатлевается вид изображения, так и человеческая жизнь какой долей силы, истекающей из движений звезд, бывает увлечена, по свойству той части и должна отпечатлеваться и делаться тем, что имела в себе доля истечения, которую мгновенно привлек начинающий жизнь и которой однажды будучи запечатлен сообразно примечаемой там силе, необходимо сообразуется в свойстве образа жизни, делая или претерпевая то, чему начало и причины положила для него первая встреча с звездным этим потоком».

Когда сказал он это, заметил я ему: «Ужели не перестанешь распространяться предо мною в пустословии и бреднях, доказывая, что та неделимая доля мгновенного приобщения притекает к нам свыше, по словами твоим, служа причиной всего, что в нас; но не скажешь, одушевлено ли это и имеет ли свободное произволение и как господствует над одушевленными неодушевленное, не имеющее самостоятельности, неспособное показать, что есть в ней какое-либо собственное, природное стремление? Напротив того, над всякой волей, над предусмотрительностью рассудка, над ученостью, тщательностью и добродетельными предначинаниями в слове своем поставил ты как бы каким самоуправным властелином и владыкой что-то неодушевленное, несвободное в произволении, непостоянное, преходящее, неделимое, несостоятельное и в зависимости от силы этого поставляешь состав и управление существ и не видишь, в какие нелепости вдается учение твое?» Ибо если доля оного потока имеет такую силу, что по ней совершается то, что пришло в бытие при первом ее происхождении, то это, конечно, потому, что непоследовательно, но предварительно направляется ею состояние существ. Поэтому доля сия по мере собственной силы своей поведет рождаемого и не будет услуживать рожденному при встретившихся ему обстоятельствах. Ибо не видно здесь, что чего первоначальнее, потому что то и другое во мгновение равно одно с другим сходится. И человек прежде исшествия из ложесн находится в каком-то движении, движимый умалением и возрастанием в естестве, потому что и это составляет род движения; и звезда, прежде нежели человек привлечет в себя воздух, уже в движении и не стоит. И встреча равно встречающихся между собою вследствие движения затруднительным делает для судии решить, что чему предшествует, ибо и звезды движутся, круговращаясь, и рождаемое совершает естественный свой путь. Если же то и другое взаимно сходятся в одну часть времени, то какая у них между собой разница, чтобы одно признать причиной другого? Ибо если человек по причине звезд, то природе надлежало бы непрестанно истекать рождением, ни на мгновение не показывая никакого перерыва в появлении на свете человеческого рода. Если же много бывает промежутков между появлением рождающихся, то ясно показывается, что не движению звезд последует рождение человеческое. Ибо звезды всегда движутся, а люди не всегда рождаются – напротив того, и звезды идут собственным своим порядком, и у людей опять сам по себе особый порядок, и что далеко между собою но природе, того никакая необходимость не связывает друг с другом. Если же учение ваше утверждает это, а именно что в этой доле времени заключается причина всего, что бывает в жизни, то смотри, сколькие тьмы владык и самоуправных властелинов производят всякий день, а равно и всякая ночь в эти краткие и мгновенные отделы времени, потому что ночь и день, как говорите, делятся на двадцать четыре часа, а каждый час подразделяется на шестьдесят минут, и опять каждая из этих минут еще делится на такое же число секунд; а как говорят у вас прибегающие в слове к утонченнейшему наблюдению подобных вещей, и каждая опять из этих поименованных частиц подвергается новому равночисленному разделу. Итак, составляемое из них множество мгновенных оных богов, или владык, или самоуправных властелинов, или не знаю, как и назвать их надлежит, превышает собою двадцать одну тьму3.

Если же один час производит нам столько тысяч частиц, то двадцать четыре часа в отношении к одному, многократно взятые, конечно, породят пеисчетпые тысячи частиц. А ваше учение утверждает, что каждая из этих частиц имеет неизбежную силу. Из этого следует, что ни одна из них не бездейственна, потому что бездействия не назовешь отличительным свойством силы, без сомнения же, сила усматривается в деятельности. Посему равны силе и ее произведения, так что, сколько в каждом часу частиц, столько по необходимости составляется в этот час и человеческих рождений. И если каждой частице надлежит приписать одинаковое могущество, то равнозначительность силы равно сделает всех царями, долговечными, сильными, благополучными, счастливыми, имеющими все, что почитается самым дорогим жребием. Ибо недостаток в чем-либо из этого делается обвинением несовершенства в силе. И никто не припишет равной силы производящему и великое и малое. Например, один пережил за сто лет в цветущей здравием и благополучной старости, окруженный детьми, сопровождаемый внуками и радуемый целым от них родом, не знающий болезней и страданий, почтенный, безпечальный, в изобилии наделенный богатством и всем, если что иное почитается дорогим в этой жизни, наконец, всеми ублажаемый. Другой в то же время, как произошел на свет, задушен: многие из рождаемых, будучи плодом блуда или прелюбодеяния, гибнут от матерей, которые, родив их беззаконно и своими руками предавая смерти, скрывают тем свою улику. Где же видно на них могущество рока? Почему для той же меры жизни сила судьбы оказалась недостаточною? Если ваше учение почитает для себя должным приписывать ей могущество, то сила ее окажется равной для всех существ, а не будет на одно достаточной, на другое же недостаточной, если действительно признается силой, потому что сила познается по произведениям. Поэтому никакой неправильности не будет иметь жизнь, когда все равно показывают в себе высочайшую меру благополучия, потому что все, по учению вашему, подлежат судьбе, а судьба все и всегда может, говорите вы.

Итак, если все и всегда может эта судьба, то возможет она все и над всеми. Но многочисленны и многообразны разности жизни у людей, по их достоинствам и имуществам, по продолжительности времени, по сложению тела и по всему, от чего человек именуется или блаженным или злосчастным. А что не все может этот созидаемый вашим словом рок, или судьба, это ясно показывает неравенство произведений. Ибо если долговечность почитаем делом силы, то кратковременность жизни, конечно, есть дело немощи. Поэтому надлежит признать за несомненное, что иная судьба немощна – а другая могущественна, потому что кратковременность противоположна долговременности, а потому-то каждая из них производится, конечно, противоположностями. Ибо никто не поставит в зависимость от одной и той же причины и блаженство, и злосчастие; по если в одном преуспеваем вследствие того, что есть сила, то другое, конечно, не произойдет без недостатка в силах. Ибо не в ином чем заключается злосчастие, как в неимении сил сделаться блаженным. Но большая часть людей злосчастны в продолжение жизни – следовательно, бессилие судьбы оказывается в большей мере, нежели ее сила. Поэтому где же эта непреоборимая, всемощная, неминуемая необходимость, у которой бы во власти состояло управление всем житейским, когда по связи речи обличалась она бессильной в большей части случаев?

Но скажешь, что, как одному хочет она этого, так другому равно не хочет, но для обоих имеет силу сделать что ей угодно. Посему, конечно, представишь и причину разности этих произволений. И тот и другой человек – не видишь в обоих никакого различия но естеству, ни у того, ни у другого нет хорошего или дурного в произволении, но один, предварив какой-либо малостью во времени, вышел из матерей утробы, потому что так случайно извергло его естество, а другой или непосредственно, или вскоре последовал за ним. И после этого не одна и та же жизнь дается в удел обоим, но один счастливец или, если случится так, царь с первого дня рождения обложен золотом и багряницей, а другой, сын какого-нибудь бедняка или раба, не завернут даже в рубище родившими его. Поэтому чем же не прав, малостью времени предваривши или опоздавши не но собственному намерению, но по движению естества, чтобы за это получить ему в удел бесчестную жизнь? Какое оправдание в этом найдете этой вашей владычице? Где правда, где благочестие? Где святость? Или скажешь, что ни о чем этом не заботится судьба, не обращает внимания на добродетель, не имеет попечения ни о каком добре? Поэтому если не это у нее на попечении, то, конечно, озаботится она противоположным, потому что отчуждение от добра ясно показываете освоением с злом.

Но скажешь, может быть, что нет у нее заботы ни о том, ни о другом? Поэтому утверждаешь, что она есть что-то неодушевленное, несвободное, не чувствительное ни к доброму, ни к худому. А если судьба не имеет ни души, ни произволения и не усматривается в ней собственной самостоятельности, то почему свидетельствуете, будто бы имеет такую силу, что управляет свободными живыми существами и владеет состоятельными несостоятельное, причастными жизни – непричастное ей, одушевленными – неодушевленное, живущими свободно – не имеющее свободы, упражняющимися в добродетели – неспособное к добродетели, одним словом, существующими – несуществующее? Посему в чем же заключается существенность этого пресловутого имени? Это не животное, не усматривается в очертании, не почитается Богом, ибо как быть Богом необращающему внимания на добродетель и справедливость? А ежели не есть что-либо из исчисленное то что же это такое? Но, вероятно, судьбой называется у вас всегда настоящее во времени, потому что время сопротяженно всякому движению – рек ли, или звезд, или людей. Никакой нет разности, если, сидя при воде, неделимые по причине вечно настоящего времени частицы означат движением потока, или корабля, носимого ветром, или людей, совершающих путь, или подвижных звезд, потому что для всего переходно движущегося один закон движения – переход с места, которое оно занимает, на место, на котором его пет. Если же ни течение потоков, ни движение кораблей, ни шествие людей, означая продолжение времени, не делаются судьбою, то почему вымышляете, что временные знаки движения звезд производят из себя судьбу, и утверждаете, будто бы такой-то час или самомалейшая частица часа, которая означена таким-то знаком звездного движения, делается судьбой? Почему не со всяким непременно знаком совпадают рождения людей? Ибо повторю опять то же слово. В чем причина, по которой человек, хорошо или худо, в том же самом, конечно, причина и того, что он существует. Поэтому если от звезд – то, что бывает по рождении, то от них же, конечно, и рождение. Если же не от них рождение, то не от них же и то, что по рождении. А что причина рождения не в звездах, видно это из следующего, а именно из того, что небезостановочно, подобно реке с непрерывно движущимся течением преходящего времени, текут вместе и человеческие рождения происходящих на свет –

напротив того, рождения с промежутками, а в происхождении тех доль, которые текущее время производит приснодвижностью звездного стремления, никакого промежутка невозможно уловить ни чувством, ни мыслью. Поэтому что же такое эта судьба? Одна ли она родовая, или их много и они раздроблены по частицам времени, –

этого в какой бы то ни было связи не в силах постигнуть разум.

Скажете ли, что движутся звезды? И мы указываем на движение рек. Но те движутся всегда, и реки также непрестанно. Но звезды –

во времени, и реки не вне времени. Но для звезд невозможно отыскать временного начала движению; какое же начало во времени придумаешь и для рек? Но звезды движутся всегда по одним и тем же путям и одинаково, и рекам никто не припишет противоположного движения, потому что вода всегда естественно течет с высшего места по скату вниз. Поэтому, или уступите нам, что и движение рек порождает какие-либо судьбы, или мы не уступим этой силы движению звезд. Но такую-то силу, говорят, имеют овен или телец, и такую-то – каждая из планет. Поэтому, когда человек родится под влиянием чего-либо из поименованного и какой-нибудь планеты, которая или одна, или с другими круговращается периодически, тогда это соединение силы родившемуся в тот час делает жизнь соответствующей рождению. Какое пустословие! Тельца но какой-то случайности называете рабственным, потому что это животное укрощается ярмом; и овна – благодетельным, потому что приносит волну; о рождающемся же под влиянием которого-либо из них утверждаете, что такое-то созвездие, вращающееся противоположно, по силе, естественно в нем пребывающей, вследствие смешения особых свойств уготовляет такую-то долю рождающихся. Итак что же? Скажи мне, добровольно ли телец стал подъяремным? Ужели будешь утверждать, что овну желательно, чтобы его стригли? Вредоносная и приводящая в оцепенение сила у звезды, описывающей вершину неба, или горячительная у звезды огневидной или у другой какой из видимых звезд, какая бы то ни была сила, по доброй ли воле или против воли звезды в ней находится? Если добровольно пребывают они во зле и по произволению делаются вредоносными, то утверждающий это прямо провозглашает их несчастье, потому что, когда во власти их была лучшая участь, они находят для себя удовольствие в бесчестном. Если же не по своему произволению, но по какой-нибудь необходимости каждая звезда сделалась тем, за что вы ее почитаете, то значит, что и над ними еще какая-нибудь высшая другая судьба спряла качества их естеств и сил, так что нужно искать иных звезд, более могущественных, нежели первые и особого в самом себе движения, известное сочетание которых по какой-то необходимости судьбы сделало, что или телец рабствен, или овен вредоносен, или рак безголов, или, если что иное о каждой из звезд разглашают эти любители пустословия – мудрецы. И если эти явления у нас таковы по необходимости какой-либо судьбы, то, конечно, разум и для той высшей необходимости придумает другую причину, делающую необходимым такое состояние, и для сей другой – иную, и для иной – опять еще иную; и, таким образом, наш разум, простираясь в бесконечность, нигде не остановится, примышляя для судьбы судьбу, для доли долю, для необходимости необходимость. Когда высказал я это и такими рассуждениями показал в учении нелепости, беседующий со мною философ, прервав быстрое течение речи, говорит: «Для чего с таким усилием споришь? Почему не следуешь тем, которые по вычислениям доискались истины во всем и, если точно взят ими час рождения происшедшего на свет, предсказывают всю по порядку жизнь родившегося: время, род жизни, свойства нравов, опасные случаи, супружество, чадородие, удачу в получении чинов или, наоборот, бездетность, болезни, незанятость, краткость жизни и бедствия бедности? Посему, так как все это в точности предназначено и истина засвидетельствована исполнением, какое еще у тебя основание не верить в необходимость судьбы?» Но я, сказав, что причины таких предсказаний исследую несколько после, спросил: полагают ли, что неразумна и случайна причина, по которой сбываются подобные вещи, или находят и некое основание в этом наблюдении, так что происходящее совершается естественно? – И очень, – отвечал он, – всему, что бывает, есть своя причина. Ибо когда от известного совпадения звездных качеств в рождаемом образуется такое-то сложение тела, тогда в точности постигший учение о небесных светилах предузнает, что такое-то сложение образуется у родившегося и жизнь может простираться до такой-то меры, и именно, большей при здоровом и опять меньшей при болезненном сложении тела. – А я, рассмеявшись на эти слова, сказал ему: утаил ты от нас, что по твоему мнению, судьбы ведут свой род от Галена, Гиппократа и подобных им, потому что и они, отложив в сторону движение звезд, по верному взгляду на подлежащее предсказывают будущее. Когда глаза впалы, виски ввалились, на лбу кожа отвердела, предрекают смерть. А у многих, говорил я, когда в самом болезненном состоянии были тела и почти уже ожидали они себе смерти, врачебным искусством вновь спрядены нити таковой судьбы. Так например, и об учителе Продике передало нам Платоново слово, что, хотя не мог он телесными упражнениями привести тело в совершенное здравие, потому что болезнь была смертельная, однако же, всегда искусно отдаляя близкую смерть, уготовлял себе если не безопасность жизни, то соблюдение от смерти, почему и дожил до старости, ухитрившись по медлительности смерти не умирать. Итак, и по этому рассказу судьба не принимается у вас как нечто непоколебимое, как скоро отыскивается какое-либо искусство устранить необходимость. Но такое рассуждение, говорит философ, нимало не опровергает доказательства, заимствуемого в пользу судьбы из предсказаний, ибо возможно и это предсказать тому, кто в точности наблюдал движение небесных светил, так что одному наверняка, а другому под сомнением предречена будет смерть. – Но я заметил: не таким образом подтверждается закон необходимости, ибо иной закон случайного, когда возможно произойти тому или другому, иной закон – непреложного, которого не должно прилагать к случайному и которое непременно или то, или другое; а колебаться надеждами о том или другом исходе дела – далеко от законов необходимости.

Сверх этого, говорю я философу, на каком основании думаете, что предсказание будущих событий имеет достоверность? – Многократно, говорит он, слышал ты мое об этом слово и еще теперь спрашиваешь о том же? Именно же сказано, что у звезд есть некоторые особые у каждой силы; а приснодвижность в течении известным их соединением производит тьмочисленные разности в силах. Поэтому, кто вступил в жизнь рождением, тот, отпечатлев себе выпадающую ему долю времени, от влияния звезд получившую известный образ, что окажется заключающей в себе сила того часа, то же по необходимости будет иметь и в отношении к жизни; иначе же не бывает. – Поэтому что же такое, сказал я, бедствия на войне, землетрясения, падения городов, крушения кораблей, нагруженных десятками тысяч людей, наводнения, пожары, разверзшиеся пропасти и подобного рода стихийные бедствия? Как спасется при этом учение о предсказаниях? Сколько страданий представила жизнь и в прежние, и в наши времена? Таковы, например, потоп при Ное и сожжение Содома, или египетское войско, погрязшее в Чермном море, или потом поражения иноплеменников, эти тьмочисленные избиения людей, или ненасильственная смерть народа израильского, в краткое время погибшего во многих тысячах, или сто восемьдесят пять тысяч ассирийцев, умерщвленных в одно мгновение времени, сказания о последовавших бедах, о несчастьях, постигших мидян и эллинов, о великих битвах на море и на суше и все этому подобное, о чем памятование делается поучительными для последующих родов. Хотя бы и молчанием обошли мы все это, в засвидетельствование утверждаемого достаточно было бы и того, что повествует паша жизнь. Кто не знал этого великого главного города в Вифинии, принадлежащего к числу господствующих? Кому неизвестна широкая и пространная Фракия? Кому неизвестно и то, как в краткое продолжение времени один до основания сокрушен войною, а другая разорена землетрясением и огнем? Сколько там было детей, сколько младенцев, средневозрастных, престарелых, свободных и рабов, властвующих и подвластных, богатых, бедных, здоровых, больных – и все погибли в одно мгновение времени! Всех равно употребил себе в пищу огонь, для всех дома их стали гробами. Где же соединение этих звезд, определяющие людям разности в жизни? Или для всех этих людей одно стечение звезд решило муки рождения, и всем в час рождения выбросил их долю рок? Тьмочисленные разности возрастов и чинов свидетельствуют, что не все они вместе друг с другом рождены на свет. Если же у каждого время рождения различно, а тождество бедствий не допустило никакой перемены, несмотря на причину, заключающуюся в рождении, то не обличается ли этим нетвердость и несостоятельность предсказания?

Напротив того, говорит философ, и у корабля, и у города, и у всякого парода есть судьба, но первому положению звезд прядущая последующую долю, и содержимое по необходимости согласуется с содержащим. Поэтому кто же эта Илифия4 при кораблестроении? Какое рождение у города? С какого начала усматриваем рождение народа? Дровосек рубит дуб, торгующий лесом пускает его в продажу, кораблестроитель покупает дерево за деньги, делит на части производство работ; один пилой распиливает дерева в доски, другой строит подводную часть корабля; иной прилагает старание о приготовлении поперечных связей; кто занят отделкой корабельного носа, а кто – кормы, у кого забота о мачте, а у кого – о райне; одни льют канаты из льна, кормчему заботой служит правило у руля; иные обделывают палубу и готовят ветрила; другие наводят украшение живописи; иные же смолой обвязывают связи и строят в середине трюм. Конечно, не все вместе делают свое дело, но один – ныне, другие – несколько после; один работу свою привел уже к концу, а другого видишь еще за делом. Поэтому когда же мудрецы приставят к кораблю судьбу? Тогда ли, как покупается дерево, или когда его рубят, или когда употребляют в работу, или когда действуют на него железными орудиями, или когда сколачивают гвоздями? При таком множестве различных работ, которые нужны для кораблестроения и не в одно и тоже время одна с другой производятся, какое назначить время судьбе, чтобы корабль, дошедши до необходимости потонуть, погубил вместе с собой и плывущих на нем? Что же скажешь о городах? Когда, по их мнению, судьба овладевает городом? Тогда ли, когда у заботящихся о городе бывает какое-либо совещание о его основании? Когда рассуждают об удобстве места? Или когда чертят план? Или когда употребляют в дело железные орудия? Или складывают камни? Или сносят, что нужно для постройки? Что из этого служит началом города? Что также скажешь о народе, который сокрушен бедствиями войны? Какая, по их учению, доля, и откуда взяв начало, одних предала смерти, других поработила в плену? Почему Аннибал, или Кесарь, или Александр Македонский, на кого ни ополчались, всем приготовили одинаковую судьбу, настолько превышая силами ту необходимость, что все подверглось той же мере бед? А сколь неосновательна причина думать, что судьбы городов во время падения от землетрясений производятся расположением звезд, может иной увидеть из следующего. Кто не знает, что земля терпит таковые бедствия в местах не только населенных, но и необитаемых? Кто по собственному опыту или но слышанному рассказу имеет сведения о горе Сангагской, лежащей на пределах Вифинских, тот найдет справедливость этих слов, что около самых возвышений дороги вся вершина горы обвалилась и путешествующим представляет страшное зрелище. Подобное этому случилось и в областях Пафлагонских. А в иных местах и селения человеческие поглощены были такими разверзшимися пропастями, но нередко страна, не имеющая обитателей, оказывается потерпевшей такое же бедствие. И что в особенности сказать надобно о кипрянах, писидийцах, ахейцах, у которых много признаков сказанного? Но ради этого и упомянули мы, что все этому подобное терпит земля. Поэтому если случится, что на том месте находится поселение людей, то по всей необходимости и они испытывают бедствие, какому подверглось место. Если же свободно оно от жителей, то местное бедствие не причинит никакого вреда людям. Поэтому какая необходимость судьбы, когда и населенные, и ненаселенные места равно терпят подобное бедствие? Если бы можно было доказать, что земля создана по частям, а не вся вдруг, то имело бы, может быть, значение их пустословие, что с такой-то частью созидаемой земли сообразно с таким-то соединением звезд по необходимости совершается или то, или другое. Но поскольку, по слову Моисееву, все: небо, земля, море – одно с другим берется вместе и земля в создании и движении предшествует звездам, то почему причину частных событий с землей будут полагать в движении звезд? Поэтому если земля со звездами одновременна и из них не выводится никакой причины к разрушению или продолжению ее бытия, в некоторых же частных очертаниях мест происходят такие события, то уже не необходимости судьбы, а какая-нибудь другая особенность бывает причиной в таковых случаях. Поэтому, когда земля терпит что-либо такое и совершаются какие-либо подобные бедствия, так что и жители увлечены бывают в развалины, тогда что скажут поклонники судьбы, полагающие, что движение звезд господствует над существами? Почему гибнет тут дитя, грудной младенец, отрок, муж, отец, старец, благородный вельможа, наемник, узник? Ни время рождения, ни какое-либо различие в достоинстве не препятствуют потерпеть им одинаковое бедствие. Еще сверх этого кто не знает, что крайнее из всех преступлений есть кровосмешение с дочерью, брак с сестрой и беззаконная связь с матерью? Поэтому если это делалось но какой-то необходимости судьбы, то, конечно, и в наших местах нашлись бы отваживающиеся на это. Поскольку же на такое гнусное дело отваживаются только у одного персидского народа и у перенявших их законы, то вследствие этого всем явно, что роком и судьбой делается произволение каждого, самовольно избирающее, что ему угодно.

Еще сверх этого, чтобы не могли сказать подобного следующему: в известных местностях примечаются некие особые движения звезд, и потому одни женятся на матерях, другие убивают пришлых и едят людей, так как особое расположение звезд оказывает на них такое именно влияние, хотя подобное рассуждение свойственно невеждам, вовсе не обращающим внимательного взгляда на существующее, думающим, что по известным очертаниям земли отмечается и свыше назначенный им жребий (а в таком случае земное оказалось бы более властным, нежели небесное, если только признано, что и небесное таково по земному), – однако же и это присовокупим в обличение ложного их предложения. Народ иудейский разделен по всем почти частям земли: восточным, южным, средиземным, западным, северным, – почти все пароды имеют у себя поселения иудеев. Итак, почему же никакая звездная необходимость не возымела силы ни в одном из них кому-либо из парода даровать безбедную жизнь – напротив того, в тьмочисленно разнообразных соединениях звезд, как бы ни произошло на свет рождаемое, находится непременно в одинаковом состоянии, целый род терпит вред в продолжение всего определенного оборота времени? Но философ сказал: это не исследовано еще нами, по какой причине у многих пародов постановленное законами избегает необходимости, налагаемой звездами. А предсказание будущего да будет признано немалым доказательством того, что определенное каждому судьбою неминуемо. Ибо почему такой-то, предузнав, что проживет такое-то число лет и встретится в жизни с известными обстоятельствами, не обманулся бы в этом, если бы не какая-либо необходимость непреложно определила этому с человеком непременно совершиться и предсказавшему сделала это явным посредством определенного наблюдения численных означений? – На это сказал я: хотя лучше о таковых вещах показаться незнающим, нежели подать повод к смеху малосведущим в наших догматах; впрочем, мало заботясь о тех, которые наши верования подвергают осмеянию, кратко, как только могу, изложу всю этому причину. Есть некая, по природе враждебная человеческому роду сила, познаваемая по противоположности благому естеству. На это можно представить тысячи доказательств в делах очевидных. Но в настоящее время не считаю необходимым излагать по порядку все удостоверяющее, что это действительно так. Поэтому так как от естества Божия неотделимо всякое доброе понятие и именование, от Него – жизнь, свет, истина, правда, премудрость, нетление и все, что по понятию можно принять за благое, потому что естество Божие Само благо и дарует его, – то сила, познаваемая по противоположностям, берется в противоположность каждому из всех умопредставляемых благ, так что ею в самих людях производятся вместо жизни смерть, вместо истины обман и вместо каждого из совершенств противоположный порок. Ибо для нее любезно то, что людям по самой природе может послужить в пагубу. Но, как причиняющие вред отравами нередко и медом подслащают вредоносный состав, не о том прилагая старание, чтобы вредное сделать приятным для вкуса, но о том, чтобы заглушить ощущение вредоносного, так и тлетворное это естество, имеющее целью удалить человека от благого Естества, облекается в образы чего-то доброго, какими-либо предсказаниями и врачеваниями прикрывая скрытое слово обмана, чтобы, внимая этому и почитая это благом, жалкий человеческий род не имел никакого вожделения приобрести то, что действительно по естеству благо. Поэтому-то, как случалось иному для какого-либо обмана присваивать себе род предвидения, так, подобно этому, и готовая на обман сила демонов подмечала в печени жертв, в полете птиц, в гаданиях, в вызывании мертвых и в вычислении времени рождения, будто бы все это не одинаковым только образом, а различно предуказует последующее. Поэтому, как означающей будущее печенью, по какому-либо гаданию заключающий о том, что последует, или обращающей внимание на полет хищной птицы не дает обещания, что по необходимости судьбы будет предсказывать подобные вещи, так, подобно этому, поскольку одна есть причина, по сказанному производящая предсказания такого рода, разумею деятельность готовой на обманы демонской силы, даже тем, что иногда нечто из сказанного случайно исполнялось (если только исполнялось вполне), не доказывается сила судьбы. Ибо иначе справедливо бы доказывалось, что всякого рода предсказание имеет силу от судьбы, а потому, как сновидение есть одна у нас судьба, так наблюдение сердцебиений – другая, иная же – составившаяся из полета птиц, или гадания, или каких-либо символов. Но если ничто не препятствует всему этому быть прорицанием и не быть судьбой, то, если какое предсказание по вычислению времени рождения исполнилось, не послужит и это достаточным удостоверением, будто бы нелегко было исполниться чем-либо такому. Притом же предвещания у хвалящихся чему-либо подобным не бывают точны и несомненны – напротив того, заготовляют они себе много отступлений в исполнении, если слово уличено будет в противоречии, а у кого об этом забота, изобретают для себя некоторые тонкости, почему неудача в предсказании вменяется погрешительности не в знании, но в означении часа; и предсказания их бывают вовсе не прямы, колеблются между двояким способом исполнения, и можно подумать, будто бы то самое и предсказано было, что сбылось. Ибо наблюдавший час рождения предрекал нередко знаменитость и превосходство над другими; потом, поскольку тот, к кому относилось предсказание, впадал в какие-либо необычайные бедствия, предрекший утверждал, что нимало не погрешил, потому что более иных преизбыточествовал этот человек в претерпении зол. И свидетель этому – паша история. Ибо, когда царь Валент был властителем римлян, тогда подобное некое обольщение подвигло к мятежу против власти. И хотя мятежник восстал, напутствием к дерзости имея предсказание вычислявших время его рождения, однако же конец этого предприятия вышел таков, что этот человек, известный по весьма высоким начальственным должностям, сделался более замечательным но величию бедствий; и многими приписано это содействию гороскопа, а именно что этому мужу величие бедствия досталось в удел вместо величия благ. Но того, что предсказания об этом бывают ошибочны, не считаю еще великим доказательством несостоятельности учения о судьбе. А готовая на обманы сила демонов и на многие другие примышления ухитряется в предсказаниях. Какая-то провещательная вода производит во вкусивших неумеренные движения и восторги; в женских утробах, если бывает из какого-то отверстия веющий снизу дух, раздувает чрево, ум приводит в исступление и заставляет выводить из надлежащего состояния. Все это обольщенным казалось божественным и провещательным, и никто из предугадывающих будущее по печении и каким-либо огненным знакам или по полету птиц не приписывал судьбе предвещательной силы – напротив того – подобное этому вменяется какому-то демонскому обаянию.

Таким образом, утверждаю, что или нет вовсе предсказания, потому что эти прорицания изобличаются многими противоречиями событий, или, если и укажет кто на предсказание, как бы предрекающее нечто будущее, то же самое, что разумеем о каждом из других событий, исполняющихся по предвещанию, надлежит, думаем, полагать и о предсказаниях такого рода. Ибо в рассуждении всего этого равно как погрешать во многом, так в ином и предвещать, повидимому, и то недалекое от истины событий; у готового же на обманы естества демонов как этим, так и всяким примышлением одинаково успешно достигается цель. Ибо демоны стараются более всего отвратить человека от того, чтобы обратил он взоры к Богу, и отсюда уготовлял себе долю благ. Поэтому убедить удобообольщаемых, что касающееся житейских дел не в Божией состоит воле, но зависит от такого-то соединения звезд и от истекающей отсюда силы, наиболее всего относится к цели вредоносного демонского естества. Итак, если приятно демонам отвращать человека от Бога – заблуждение же в этом действительно отвращает, – то ясно оказывается заключающееся в этом демонское некое усилие, обманом обольщающее тех, которые думают, будто бы вся сила в звездах, а не взирают на всемогущее Божие владычество.

О чревовещательнице. Письмо к епископу Феодосию

Изрекший ученикам Своим: Ищите и обрящете (Мф.7:7), без сомнения, даст и силу обрести тем, которые, по Господней заповеди, любознательно доискиваются и доведываются сокровенных тайн. Ибо не лжив Обещавший, по великодаровитости сверх прошения ущедряет дарования. Итак, внемли чтению, чадо Тимофее (1Тим.4:13), ибо приличное, думаю, к твоей доброте обратится с этим словом великого, и да даст тебе Господь разумение во всем, чтобы обогатиться тебе всяким словом и всякими ведением! Теперь же о чем ты приказывал, сколько поможет Господь, заблагорассудил я удовлетворить немногим твоему желанию, чтобы узнал ты из этого, это надлежит нам служить друг другу любовью, взаимным исполнением воли другого. Поэтому прежде всего, так как в числе прочих приказаний главный вопрос касался мнения о Самуиле, при помощи Божией, сколько можно, изложу об этом кратко. Некоторым из живших прежде нас угодно было признавать истинным вызов Самуиловой души волшебницей, и в оправдание этого предложения своего представляют такое некое доказательство: Самуил печалился об отвержении Саула и всегда представлял Господу, что, поскольку угодно Ему было это, Саул очистил парод от волшебства, к обольщению людей совершаемого чревовещателями, и потому Пророк огорчился тем, что неугодно было Господу примириться с отверженным. Поэтому-то, говорят, Бог и попустил, чтобы душа Пророка была вызвана таковым чародейством, и Самуил увидел, что несправедливо ходатайствовал о Сауле перед Богом, называя врагом чревовещательниц того самого, который просил о возвращении волшебством их Самуиловой души. А я, взирая на евангельскую пропасть, которая между злыми и добрыми утвердися (Лк.16:26), говорит патриарх, лучше же сказать, Господь патриарха, почему невозможно и осужденными войти в покой праведных и святым вступить в сонм лукавых, – не соглашаюсь, что так предположения истинны, будучи научен веровать, что истинно одно только Евангелие. Итак, поскольку Самуил велик во святых, а волшебство – достояние лукавое, то не верю, чтобы Самуил, став на такую высоту собственного упокоения, волей или неволей перешел эту неудобопроходимую к нечестивым пропасть. Не потерпел бы он этого неволей, потому что невозможно было бы демону перейти пропасть и подвигнуть святого, пребывающего в лике праведников, но не сделал бы этого и волей, потому что не захотел бы, да и не мог бы, войти в общение со злыми, ибо обилующему благами не желателен из того состояния, в котором он, переход в противоположное. Даже если бы кто и допустил желание, свойство пропасти не даст прохода.

Итак что же, как рассуждаем об этом? Враг человеческого естества есть общий всех противник, у пего все помышление и старание – о том, чтобы причинить человеку смертоносный вред. Какой же другой удар смертоноснее для людей этого вреда – быть отверженными животворящим Богом и добровольно отдаться на смертную пагубу? Итак, поскольку у плотолюбцев в настоящей жизни есть некая рачительность о том, чтобы иметь сколько-нибудь ведение о будущем, при котором надеются или избежать бед, или же достигнуть желаемого, то поэтому, чтобы люди обращали взор не к Богу, исполненное обмана демонское естество изобрело многие способы узнавать будущее, как-то: птицегадание, толкование знамений, прорицания, наблюдение внутренностей у животных, вызывание мертвых, исступления, наития божеств, вдохновения и многое другое тому подобное. И как скоро какой-либо род предведения вследствие какого-либо обмана признан истинным, обольститель демон представляет его обольщенному в оправдание лживого предположения. Так устраивает демон, что полет орла служит к возбуждению надежды в наблюдателе; на трепетание печени, на колебание, происходящее во вздувшихся мозговых оболочках, на вращение глаз и на всякую ложную примету, подобную означенной, ухищрение демонское указывает обольщаемым, чтобы люди, отступив от Бога, обратились к служению демонам в уверенности, что они совершают подобные вещи. Поэтому одним из видов обмана был и обман чревовещателей, которым верили, что их чародейство может души умерших снова привлекать в здешнюю жизнь. Поэтому, когда Саул дошел до отчаяния в спасении, потому что все филистимляне подвиглись на него со всем воинством, и вошла ему в голову та мысль, что Самуил укажет ему какой-нибудь способ к спасению, тогда демон, пребывающий в чревовещательнице, которым она обыкновенно была обольщаема, в глазах этой женщины преобразился в разные примрачные виды, между тем как Саулу не являлось ничего видимого женщиной. Как скоро приступила она к волхвованию и перед очами женщины начали уже появляться призраки, демон, дабы удостоверить в том, что явления истинны, ухитрился следующим образом: сперва сделал известным самого Саула, скрывавшегося в притворно принятом на себя виде, чем наиболее и поражен был Саул, заключив, что женщина ни в чем уже не обманется, когда волшебная сила не узнала его в одежде честного человека. Посему, так как сказала она: Боги и человека стара видех восходящим в долгом одеянии (1Цар.28:13–14), то чем рабы буквы утвердят историческую верность? Ибо если видимый волшебницей действительно есть Самуил, то следует, что и другие, видимые ею, в действительности боги; богами же Писание называет демонов: Вси бози язык бесове (Пс.95:5). Итак, ужели с демонами и душа Самуилова? Да не будет этого! Напротив того, демон, всегда послушный волшебнице, и других духов взял с собою для обольщения самой женщины и обольщаемого через нее Саула и сделал, что бесы чревовещательницей признаны за богов, а сам оп преобразился в вид вызываемого, притворно говорил его голосом, и о чем естественно было заключать из видимого, как бы в вид пророчества, изрек и ожидаемый приговор, чему следовало исполниться. Но демон и нехотя обличил себя, сказав истину: Заутра ты и Ионафан со мною (1Цар.28:19). Ибо если бы говоривший действительно был Самуил, то как согласился бы, чтобы с ним вместе был виновный во всяком пороке? Напротив того, явно, что вместо Самуила видим был лукавый демон, и он не солгал, сказав, что с ним будет Саул. Если же Писание говорит: И рече Самуил (15), то подобное выражение да не смущает сведущего, но да подразумевает он присовокупленное: Мнимый Самуил. Ибо во многих местах Писания находим обычай вместо действительного описывать кажущееся, как в истории Валаама. Сначала говорит он: Послушаю, что возглаголет во мне Бог (Чис.22:19)? А после сего Валаам, узнав, что Богу угодно не проклинать израильтян, не иде по обычаю в сретение волхвованием (Чис.24:1). Неосмотрительный подумает, что и там с Валаамом беседовал истинный Бог, хотя пояс-пение показывает, что Писание так наименовало не истинного Бога, но кого Валаам почитал Богом. Поэтому и здесь представлявшийся Самуилом притворно повел речь как бы от лица Самуилова, и демон, искусно заключая по вероятностям, подражал пророчеству.

А что касается Илии, то требует большего исследования, нежели какое требовалось в предложенном вопросе. Ибо пророку, получившему повеление пити от потока воду (3Цар.17:4), втайне внушаемо было Богом, чтобы он же сам и отменил произнесенный им на израильтян приговор о бездождии. Ему дозволялось пить из одного только потока, по всей вероятности иссыхавшего от зноя; и как другого способа к утолению жажды у пророка не находилось, потому что запрещалось ему пить в другом месте, то необходимо было просить дождя, чтобы не оскудела вода в потоке. Служение же необходимым для жизни совершается пророку воронами, чем Бог давал пророку вид, что много еще осталось служащих истинному Богу, от которых вороны приносили пищу пророку, потому что доставлялись ему неоскверненные хлебы и неидоложертвенное мясо, почему и этим побуждаем был Илия умерить несколько свое раздражение на нечествовавших, узнав из совершающегося, что много обращающих взоры свои к Богу и несправедливо наказывать их с виновными. Приносится же ему утром хлеб, а вечером мясо, что, может быть, загадочно научает попечению о добродетельной жизни, а именно что начинающим необходима пища более совершенных, по слову Павла, который говорит: Совершенных же есть твердая пища, имущих чувствия обучена долгим учением (Евр.5:14).

А что означается покрывалом Моисеевым, не останешься несведущим этого, если побеседуешь с Посланием Павла к Коринфянам. И касательно вопросов, какие предложил ты о жертвах, хорошо узнаешь, если с большим трудолюбием исследуешь всю книгу Левит и с вящим прилежанием обозришь вообще касающиеся их законы, ибо в таком случае вместе с целым уразумеешь и часть; одно же это само по себе прежде обозрения целого не могло бы и решено быть. Сомнению же о сопротивной силе решение очевидно, а именно: соделавшийся отступником был не простой ангел, но поставленный в чину Архангелов. Посему явно, что вместе с началом указуется и подчиненный ему чип, а потому решается вопрос: почему был он один, а теперь при нем множество? Поскольку с ним отступило и подчиненное ему воинство, то тем объясняется искомое. На последний же, главный в числе предложенных тобою вопросов (я имею в виду вопрос о том, почему Дух сходит прежде крещения (Деян.10:44), как требующий более широкого рассмотрения и исследования, написав, если даст Бог, ответ в особом слове, мы пришлем его твоей чести.

К Армонию. О том, что значит имя и название «христианин»

Как поступают в отношении к правительству обязанные платить ежедневно подати, если не внесут деньги за многие дни, так поступлю и я по отношению к твоей святости. Они, как скоро представится кому удобный случай, выплачивают, что были должны по частям, вдруг соединив долг в одну сумму: и я, будучи должен посылать тебе письма непрерывно (потому что у христиан обещание есть долг), невольное опущение переписки за прошедшее время хочу восполнить теперь, распространив меру Послания на столько, что если бы разделить его на письма обыкновенной меры, оно могло считаться вместо многих. Но, чтобы длиннота письма не была пустым препровождением времени, думаю, что хорошо будет в этой письменной речи подражать личному нашему собеседованию. Конечно, помнишь, что предметом всегдашних наших взаимных бесед были заботы о добродетели и упражнения в богопочтении, причем ты настойчиво всегда предлагал вопросы касательно того, о чем шла речь, и ничего из сказанного не принимал без исследования. А я, как старший возрастом, каждый возникающий по ходу речи вопрос разрешал. Если бы возможно было и теперь быть этому, так чтобы твое разумение давало направление слову, то это было бы всего лучше. Ибо для обоих нас была бы двойная польза, как от взаимного лицезрения (что приятнее этого для меня в жизни?), так и от того, что твое благоразумие наподобие музыкальной палочки привело бы в движение нашу ветхую цитру. Поскольку же обстоятельства жизни делают то, что мы разъединены по телу, хотя и соединены душами, то необходимо будет говорить и от твоего лица, как скоро по ходу речи возникнет у нас возражение против сказанного. Хорошо также будет предложить сперва какой-либо душеполезный предмет как цель письма, а затем уже заняться исследованием того, что предложено. Итак, предметом наших изысканий будет вопрос: что значит название «христианин»?

Может быть, небесполезно будет исследование об этом. Ибо если бы мы в точности открыли, что значит это имя, то получили бы большое содействие к добродетельной жизни, стараясь посредством высокого образа жизни поистине и быть тем, чем именуемся. Ибо, если кто пожелает назваться врачом, или ритором, или геометром, тот не допустит, чтобы его невежеством обличалась лживость названия, если на деле не окажется тем, кем именуется. Но желающий назваться кем-либо таковым поистине постарается оправдать название знанием самого дела, чтобы наименование его не оказалось лжеименным. Таким же точно образом и мы, если и исследуя найдем истинную цель названия «христианин», не решимся не быть тем, что возвещает о нас это имя, чтобы и к нам не мог быть применен известный у язычников рассказ об обезьяне. Говорят, что в городе Александрии один искусник выучил обезьяну с известной ловкостию принимать вид танцовщицы, надевал на нее личину танцовщицы и одежду, приличную этому занятию. Посетители театра хвалили обезьяну, плясавшую под такт музыки и во всем, что ни делала и представляла, скрывавшую свою природу. Когда же зрители были заняты новостью зрелища, один находившейся там остроумец посредством шутки показал увлеченным зрелищем, что обезьяна есть не более как обезьяна. Когда все восклицали и рукоплескали ловкости обезьяны, стройно плясавшей под такт пения и музыки, он, говорят, бросил на сцепу те лакомства, которые привлекают жадность этих животных. Обезьяна, как скоро увидела разбросанные впереди сцены миндаль и смоквы, ни на что не обращая внимания, забыв и пляску, и рукоплескания, и нарядную одежду, подбежала к нему и горстями начала собирать то, что находила. А чтобы личина не мешала рту, старалась сбросить ее, разрывая своими когтями обманчиво принятый образ, так что вместо похвал и удивления внезапно возбудила между зрителями смех, когда из-за обрывков личины показалась ее безобразная и смешная наружность. Итак, как обезьяне недостаточно было ложно принятого вида, чтобы сочли ее за человека (как скоро жадность к лакомствам изобличила ее природу), так и те, которые неистинно образовали свое естество верой, посредством лакомств, предлагаемых от диавола, легко изобличаются в том, что они нечто иное, отличное от того, за что выдают себя. Ибо вместо смокв и миндаля и тому подобного тщеславие, честолюбие, любостяжание, страсть к удовольствиям и другие такого же рода злые припасы диавольские, будучи вместо лакомства предложены жадности людей, легко изобличают подобные обезьянам души, которые посредством подражания принимают на себя лицемерный вид христианства. А в пору страстей свергают с себя личину целомудрия, кротости или другой какой добродетели. Итак, необходимо рассудить о значении названия «христианство». Может быть, мы станем тем, чего требует это имя, дабы, имея вид (христиан), по одному только исповеданию и покрову имени не оказаться чем-либо иным, а не тем, чем кажемся, пред Видящим тайное (Мф.6:6).

Итак, во-первых, рассмотрим, какой смысл заключается в самом названии «христианство». Более мудрые, конечно, могут найти какой-либо более высокий и величественный смысл, соответствующий высоте сего имени. А что доступно нашему разумению об этом имени, таково. Имя Христос, если заменить его более ясным и понятным речением, значит царь, так как Священное Писание преимущественно употребляет это имя для обозначения царского достоинства. Но поскольку, как говорит Писание, Божество неизреченно и непостижимо и превыше всякого уразумения мыслью, то движимые Святым Духом пророки и апостолы по необходимости руководят нас к уразумению нетленного Естества многими именами и понятиями. Каждое из боголепных понятий направляет нас к какой-либо мысли, так что власть над всем означается именем царства, а чистота и свобода от всякой страсти и всякого зла именуются именами добродетелей, из которых каждая разумеется в Совершенном и изрекается о Нем, так что одно и то же (Божество) есть и правда, и мудрость, и сила, и истина, и благость, и жизнь, и спасение, и нетление и непредугадываемость, и неизменяемость. А все, что ни разумеется высокого через обозначение таковыми именами, – все это и есть Христос и изрекается о Нем. Итак, если в имени Христос разумеется совокупность всего высокого (ибо в высочайшем из значений содержатся и прочие, так что каждое из них умопредставляется в понятии царства), то, выводя отсюда следствие, мы, может быть, уразумеем, что значит христианство. Ибо если именем, превосходящими (все) имена, служащие для изъяснения нетленного естества, именуемся также и мы, соединившиеся с Ним через веру в Него, то вполне необходимо, чтобы вследствие этого мы имели общность имен и относительно тех понятий, которые вместе с этим именем усматриваются в том нетленном естестве. Ибо, как по причастию ко Христу мы получили название «христиане», так вследствие этого необходимо, чтобы это (имя) влекло за собой общение нас со всеми высокими именами. И как в сети потянувший за крайнюю петлю посредством одной потянул бы и все соединенные одна с другой, так, поскольку именем Христос соединяются в прочие имена изъясняющие это неизреченное и многовидное блаженство, необходимо, восприяв одно (имя), вместе с одним привлечь и прочие.

Итак, если кто принимает на себя имя Христово, а того, что умопредставляется с этим именем, не являет к жизни, тот ложно носит это имя. По представленному нами примеру, оно – бездушная личина с чертами человеческого образа, наложенная на обезьяну. Ибо, как Христос не может быть Христом, если Он не есть правда, и чистота, и Истина, и отчуждение от всякого зла, так не может быть и христианином (т. е. истинными христианином) тот, кто не обнаруживает в себе общения с этими именами. Итак, если бы нужно было кому-либо истолковать смысл слова «христианство» посредством определения, то мы скажем так: христианство есть подражание Божескому Естеству. И никто пусть не порицает этого определения как чрезмерного и превышающего смирение нашего естества, ибо определение это не выходит за пределы естества. Если кто размыслит о первом состоянии человека, тот из учения Писаний найдет, что определение не вышло из меры нашего естества. Ибо первое устроение человека было по подражанию и подобию Божию (так любомудрствует о человеке Моисей, когда говорит, что сотвори Бог человека, по образу Божию сотвори его (Быт.1:27), а название «христианство» выражает возведение человека в древнее благополучие.

Если же древле человек был подобие Божие, то, может быть, мы сделали не бесцельное определение, сказав, что христианство есть подражание божескому естеству. Значение названия, таким образом, велико. Теперь время рассмотреть, безопасно ли тому, кто носит это имя, жить несоответственно ему? То, о чем мы спрашиваем, будет яснее посредством примера. Предположим, что кто-нибудь объявляет себя искусным в живописи и что от начальника ему дается приказание начертать для далеко живущих образ царя. Если теперь он, начертав на доске какой-либо неблаговидный и безобразный вид, это непристойное изображение назовет образом царя, то не приведет ли он в справедливое негодование начальство тем. что это дурное изображение будет причиной оскорбительного мнения о красоте Первообраза между незнающими его. Ибо, каким представляется вид на картине, таким по необходимости будет почитаем и первоначальный образ. Итак, если определение говорит, что христианство есть подражание Богу, то не принявший еще слов таинства, какой увидит у нас жизнь проводимую, как он уверен, по подражанию Богу, таковым будет почитать и наше Божество. Так что если он увидит примеры всего благого, то уверует, что Божество, нами чтимое – благо. Если же кто будет предан страстям и зверообразен и в своих правах сообразно различным страстям будет отображать виды различных зверей (ибо в извращениях нашего естества должно видеть именно отображение зверей) и затем станет именовать себя христианином, тот, поскольку его имя обещает и возвещает подражание Богу, своей жизнью подает неверным повод порицать Божество, в которое мы и веруем. Поэтому и Писание возвещает таковым страшнейшую грозу, говоря: Горе тем, ради кого имя Мое хулится во языцех (Ис.32;5). И мне кажется, что, к этой преимущественно мысли руководя нас, Господь сказал могущим слышать: Будите совершени, якоже Отец ваш Небесный совершен есть (Мф.5:48). Ибо, наименовав истинного Отца отцом верующих, хочет, чтобы и рожденные от Него имели подобие с созерцаемым в Нем совершенством благ.

Скажешь мне: по как для человеческого смирения возможно простирать стремление к блаженству, усматриваемому в Боге, когда в этом самом повелении как будто выказывается неудобоисполнимость его? Ибо как возможно земному уподобиться Тому, Кто на небесах, когда само различие по естеству показывает недостижимость подражания? Ибо, как невозможно лицом достать до величия небес и содержащихся в них красот, так и земному человеку равно невозможно уподобиться небесному Богу. Но слово (Писания) об этом ясно: не приравнивать естество человеческое к Естеству Божескому повелевает оно, по (Его) благим действиям, сколько возможно, подражать в жизни. Итак, какие паши действия могут быть подобны действиям Божиим? Отчуждаться всякого зла, сколько возможно, делом, словом и помышлением, стараясь быть чистыми от осквернения им. В этом состоит истинное подражание божескому и свойственному небесному Богу совершенству.

Ибо не думаю, чтобы Евангелие в словах, которыми повелевает быть нам совершенными, как Небесный Отец, говорило о стихии неба как об отдельном каком-то жилище Божества, потому что Божество равно находится во всем и одинаково пронизывает все творение. Нет ничего, что бы пребывало в бытии вне Сущего, но Божеское Естество прикасается к каждому существу, все содержа в себе всеобъемлющей силой, как и пророка поучает сему, говоря, что перенесусь ли мыслью на небо, исследую ли, нисходя мысленно, то, что под землей, простру ли разумную силу души к пределам существующего, – во всем увижу всевластвующую Твою десницу. Подлинное же изречение его таково: Аще взыду на небо, Ты тамо еси: аще сниду во ад, тамо еси, аще возму крыле мои рано и вселюся в последних моря, и тамо бо рука Твоя наставит мя, и удержит мя десница Твоя (Пс.137:8–10). Итак, из этих слов можно видеть, что не отделено для Бога по преимуществу небесное жилище. Но, поскольку горний удел признается чистым от зла (па это во многих местах загадочно указывает нам Писание), а в этой дольней, более вещественной жизни совершаются злые страсти, так как здесь, в земной жизни, извивается и ползает изобретатель зла – змий, о котором иносказательно говорит Писание, что он на персех и чреве ходит и землею питается всегда (Быт.3:14). А этот образ движения и вид пищи указывает нам на то, что земная именно и дольняя жизнь допускает в себя поползновение многообразного зла и делается пищей ползающего по ней зверя. Повелевающий подражать Небесному Отцу повелевает быть чистыми от земных страстей, отдаление от которых совершается не посредством местного перехождения, но одним движением воли. Итак, если отчуждение от зла естественно совершается одним устремлением разума, то евангельское слово не повелевает нам ничего затруднительного. Ибо с устремлением разума не соединено даже и труда, но можно для нас без усилия посредством желания быть там, где бы ни пожелали. Так что желающему и на земле удобно вести небесный образ жизни, как скоро по руководству Евангелия будем думать о небесном и слагать в тамошних сокровищницах богатство добродетели. Ибо не скрывайте, говорит, сокровищ на земли, но скрывайте сокровище на небеси, идеже ни червь, ни тля тлит и идеже татие не подкопывают ни крадут (Мф.6:19–20). Эти слова показывают, что в горней жизни не обитает никакая тлетворная для блаженства сила. Ибо многоразлично действующий своею разнообразной злобой на гибель сей жизни наподобие моли проникает в разум, делая непригодною ту часть (души), в которую вверится. И если в скорости не будет изгнана из одной части посредством поедающей и истребляющей силы, переползая к близлежащим частям, как знак своего движения, оставляет след повреждения везде, куда ни приблизится. Если же внутреннее непоколебимо, строит ковы посредством внешних обстоятельств. Он или посредством удовольствия проламывает стену к сокровищницам сердца, или другой страстью опустошает хранилище души, гневом, или печалью, или иной подобной страстью окрадывая разум. Итак, поскольку в горних сокровищницах, как говорит Господь, пет ни моли, ни тли, ни хищнической злобы, научающей тому, о чем мы упомянули, то туда должно переносить наше делание, где собранные сокровища, недоступные хищению в умалении, не только навсегда остаются, но и наподобие семян производят многоразличное приращение. Ибо, конечно, необходимо, чтобы воздаяние было велико, соответственно естеству примявшего сокровище на хранение. И как мы, действуя сообразно своему естеству, приносим мало, потому что такова наша природа, так прилично, чтобы Тот, Кто во всем богат, за вверенное Ему малое воздал тем, что имеет по естеству. Итак, никто да не унывает, внося в божественные сокровищницы по своим силам, как будто он получит по мере того, что он дал. Но пусть пребывает в надежде (исполнения) обещания сказавшим, что Он малое заменит великим, воздав небесным за земное, вечным за временное. Эти же блага – такого рода, что их ни мыслью нельзя постичь, ни словом изъяснить. О них учит Богодухновенное Писание: ниже око виде, ниже ухо слыша, ниже на сердце человеку взыдоша, яже уготова Бог любящим Его (1Кор.2:9). Написав это тебе, о честная глава, мы не только восполнили опущенные нами письма, но и предварили могущие быть после этого опущения. Ты же трудись о Господе по сердцу. По сердцу же да будет тебе всегда то, что и Господу благоугодно, и нам по сердцу.

Слово о Божестве Сына и Духа и похвала праведному Аврааму

На многоцветных лугах с любителями таковых зрелищ бывает, что глаз их не может остановиться на чем-нибудь одном из видимого по причине равной красоты во всем, но как все привлекает их вожделение, то при желании ничего не оставить неосмотренным они часто остаются ни при чем – подобное нечто произошло и с моей мыслью, когда обозревал я луг Писаная. Ибо разнообразие красоты мыслей равно ко всему влечет душу и делает, что вожделение не останавливается по невозможности в равноценном легко найти предпочтительнейшее. Вот как блистательны цветы в пророчестве великого Давида! А каков цвет – этот божественный апостол, показывающий красоту делания райского, издающей великое Христово благоухание! Красоту же лугов евангельских опишет ли какое человеческое слово?

Но мне кажется, что хорошо при времени вспомнить приточное наставление и подражать пчеле, о которой Писание (Сир.11:3) говорит, что хотя и слаба она силами (ибо никогда не видано, чтобы сорвала целый цветок и на спине унесла в улей), по, тонкую и пуху подобною пыльцу с лепестков по средине цветка стряхнув крыльями и собрав к себе на ноги, ими производит эту мудрую работу, шестью ножками воздвигает впрямь такое же число углов; и в средине гладкостью крыльев как бы мазями какими наводит лоск на эти топкие и перепончатые стенки. А чтобы и наше слово сделалось, как говорит Соломон, годным во здравие и царям, и людям простым (Притч.6:8), молитвой привлечем благодать – я и вы вместе, потому что в этом общая паша польза, лучше же сказать, в большей мере ваша, если получить что-либо хорошее гораздо выгоднее, нежели сообщить. Евангелие запрещает в мехи ветхи вливать повое вино (Мф.9:17); загадочный смысл этого относится, может быть, к настоящему времени. Ибо недавно выжатое вино по естественно происходящему воскипению влаги полно духа и вследствие естественного движения в виде пены выбрасывает из себя грязную нечистоту. Это вино не иное что есть, по моему рассуждению, по учение о Святом Духе, как говорит апостол: Духом горяще (Рим.12:11). Его-то мехи, если они ветхи, протекают и обветшали от неверия, не удерживают в себе, но разрываются от величия догмата. Поэтому, если сообщается им какая-нибудь высокая мысль из учения, делятся они на части от тяжести догмата, и сами становятся безполезными по причине разрыва, и производят, что благодать Духа льется напрасно. Ибо в злохудожну душу не внидет премудрость, как говорит Писание (Прем.1:4).

Лучше же сказать, позвольте мне подражать обычаю бедных, ибо у них в обыкновении, если когда удостаиваются богатой трапезы, без стыда из предложенного им запасаться пищей на следующий день. Поэтому и я, воспользовавшись небольшими некими остатками вчерашних дорогих припасов, из этого по силам моим припасу слово, многое из предложенного сего дня сберегая для гостей более совершенных.

Поэтому что же от вчерашней вечери осталось невкушенным и не употребленным в дело? История апостольских деяний повествовала нам о прибытии Павла в Афины по причине неистовой преданности тамошнего парода идолам и привязанности к жертвенным курениям. Дух Святой раздражался в блаженном Павле, подобно полноводному какому-то потоку утесняясь в душе апостола и не находя себе выхода среди недостойных. Поэтому Павел вступает в состязание со стоиками и эпикурейцами и, став на ареопаге, от обычного им возводит их к богопознанию, потому что для вступления в проповедь служат ему жертвенник и надпись. Но к чему упомянул я об этом чтении? К тому, что и ныне, подобно этим афинянам, есть люди, ни во что же ино упражняющиеся, разве глаголати что или слышати новое (Деян.17:21). Иные вчера и за день, оторвавшись от трудных занятий, стали какими-то внезапными преподавателями богословия; иные, может быть, слуги, не раз бичеванные, бежавшее от рабского служения, с важностью любомудрствуют у нас о непостижимом. Вы, конечно, знаете, кого в виду имеет слово, потому что все в городе наполнено такими людьми: улицы, рынки, площади, перекрестки. Это торгующие платьем, денежные менялы, продавцы съестного. Ты спросишь о волах, а он любомудрствует тебе о Рожденном и Нерожденном. Хочешь узнать о цене хлеба, а он отвечает тебе, что Отец больше, а Сын у Него под рукой; если скажешь, что пригодна баня, решительно говорит, что Сын из ничего. Не знаю, как надлежит назвать это зло – бредом или сумасшествием и такой повальною болезнью, которая производит помешательство в рассудке.

Поэтому говорю, что сказание об апостоле к ним относится. Ибо, что Писание повествует об афинянах, то ныне можно видеть на этих людях. Лучше сказать, если надобно говорить правду, то нынешние поступают неизвинительнее и афинян. У тех духовные очи как бы некоей грязью покрыты были идольской прелестью, и не могли они самолично видеть благочестивой истины о Сущем; впрочем, как бы осязая несколько помыслами, понимали то одно, что Божество совершенно непостижимо, и превысшее всего Существо по естеству не таково, каким почитает его рассудок. Поэтому, исповедуя, что истинный Бог неведом, воздают неведомому чествование капищем и надпись. Ибо что мысль их обращена была к истинно сущему Богу, об этом свидетельствует сам апостол, возвещая им того Бога, перед Которым, как думали они, выражали свое благочестие чествованием в капище. Поэтому хуже ли этих упоминаемых сумасбродствующие ныне, не уступающие, что Божество выше их постижения, но хвастающиеся, что так знают Бога, как каждый самого себя? Кто оплачет, сколько должно, слепоту этих жалких, которые, когда в наше время свет истины целую Вселенную осиявает благочестивой верой, одни не замечают этого сияния? Или не знаете, какой разумею свет, изобилующий в наше время? Перечтите мне эти царственные светила, которые, по числу равняясь евангельским и объяв едва не весь мир, просвещают миром и благочестием, когда Творец всего – Бог подражает первому чудодействию миробытия, не только поставив великое светило в начало видимого, но присовокупив к нему и светило меньшее, осиявающее отеческими лучами. Потом, когда вообще нам предложено столько благ, они, как обезумевшие под ударами демонов, бесстыдно восстают против истины догматов, подобно тем стоикам и эпикурейцам, с которыми состязуется Павел у афинян. И, чтобы не подумали вы, будто бы слово прибегает к клевете, посмотрим на сами догматы, упомянутые нами. Стоики держатся той мысли, что Божество вещественно, а эти доказывают, что Единородный Сын сотворен – без сомнения же, знаете, какое сродство у сотворенного с вещественным. Опять эпикурейцам кажется, что нет ничего высшего над составом и распорядком существ, но все проносится случайно, без всякого промышления о Том, что делается; и, чтобы короче выразить их заблуждение, скажем, что догматы их клонятся к безбожию. Посмотрим же, не подражатели ли эпикурейцам отмещущие Сына? Никто не возражай на это, что Эпикур не знал Отца и не исповедует Его Божества, поэтому как же наравне с ним не чествуют и эти, не отрицающие Божества в Отце? Осмотревшись немного, найдешь, что аномей – новый Эпикур. Усмотрим же это так: апостол назвал Сына сиянием славы, образом ипостаси (Евр.1:3), силой и премудростью Божией (1Кор.1:20) и всеми подобными тому именами, из которых каждое как бы состояло в некоторой необходимой связи с другим, немыслимо само по себе одно, но постигается во взаимном соединении обоих. Ибо сияние необходимо есть сияние чего-либо и образ непременно чей-либо. Поэтому, как свет не будет сиянием, если нет светоносной причины, так и сияющее естество не может быть представлено само по себе без представляемого с ним сияния. А подобно и образ показывает ипостась, ипостась же познается но образу. Так и сила Божия не может быть без Бога и Бога неестественно представлять себе без силы. Поэтому, кто утверждает, что нет чего-либо из означаемого в этом сочетании, тот вместе с силой отрицает и остальное. Но защитники нечестия говорят, что Сына никогда не было. Поэтому если не было Сына, то, без сомнения, не было и Отца. Если не было сияния, то не было и Сияющего. Если не было образа, то, конечно, не было и ипостаси. Если не было силы, то не было премудрости, если не было всего того, без чего не может быть Бога, то как был сущий над всеми Бог? Это ведет к мысли, что нет Бога, потому что невозможно представить себе славы, не издающей блистания, ипостаси, не имеющей образа, а также премудрого без премудрости, сильного без силы, отца бездетного. Итак, сказанным доказывается, что отвергающий Сына не верует в бытие Отца, а где не веруют в бытие Отца, там вовсе отвергают Божество; отрицать же Божество не иному кому свойственно, как Эпикуру.

Итак, эпикурейцами оказались нынешние преподаватели обманчивого учения в оскорбление Единородного Сына, приписывающие преимущество Отцу и утверждающие, что Один больше, а Другой меньше, Один посылает, а Другой посылается; вырывая что-то об этом изречении из Писания, они обращаются к неразумным и говорят: Господь сам исповедует, что послан Отцом. Ты знаешь, что послан, а не слыхал, что с Ним и Пославший? Пославый Мя со Мною есть, говорит Он (Ин.8:29). И сказанное не научило тебя, что и посылается, и не отлучается? Хотя посылается но человеколюбию, однако же не отлучается по неделимости естества. Но еще говорят: Единородный исповедует, что Отец больше Его, когда говорит: Отец Мой болий Мене есть (Ин.14:28). Итак, исследуем, братие, неужели лжет Изрекший: Аз во Отце, и Отец во Мне (Ин.14:10)? Если Отец больше Сына, то как большее вмещается в меньшем? Если Сын меньше Отца, то как большее наполняется недостаточным? Больший стесняется, без сомнения, в меньшем, и меньший не может расшириться до того, что превосходит величиной, почему необходимо Сыну недостаточествовать в Отце и Отцу избыточествовать в Сыне, и лжет Изрекший: Аз во Отце (если Он меньше, должно было сказать: Аз в части Отца), и Отец во Мне (если Отец больше, справедливее было бы сказать: некая часть Отца во Мне). Если же целый Отец в целом Сыне и целый Сын в целом Отце, то где большее и где недостаточное? И надобно ли говорить много, когда все их пустословие должно сдержать одним словом: Иже во образе Божии сый не восхищением непщева быти равен Богу (Флп.2:6). Скажи мне, неужели слышишь, что равен, а понимаешь, – неравен? Какое повое учение, в котором неравное выражается словом «равен»! Но, может быть, кому-нибудь из более многосведущих прилично отыскать этому основание, почему и Отец больше Сына, и Сын равен Отцу? Ибо кажется, что это как-то не сходится одно с другим.

Итак, оставив состязание со многими противниками, отечески побеседую с вами о предлежащем. Знаю, что евангельские изречения, которые учат о Господе, не все равносильны и не от одного и того же достоинства заимствуют свои значения. Одни велегласно проповедуют высоту Божества в Сыне Божием; другие же нисходят до смирения естества человеческого. Ибо когда Господь говорит: Аз ти повелеваю (Мк.9:5), и: Хощу очистися (Мк.1:41), и: Отец во Мне и Аз во Отце (Ин.14:10), и: Видевый Мене, виде Отца (Ин.14:9), и: Аз и Отец едино есма (Ин.10:30), и: Никто же знает Сына, токмо Отец (Мф.11:27); и: Вся Моя Твоя суть, и Твоя Моя: и прославихся в них (Ин.17:10); – все такие выражения показывают силу, превысшую всякого естества и всякой власти. А когда склоняет речь к немощи нашего естества, тогда говорит следующее: Прискорбна есть душа Моя (Мф.26:38); Аще возможно, да мимоидет чаша (Мф.26:39); Не может Сын о Себе творити ничесоже (Ин.5:19); Я принял заповедь, что реку, и что возглаголю (Ин.12:49); Восхожду ко Отцу Моему и Отцу вашему, и Богу Моему и Богу вашему (Ин.20:17). Сюда отнеси и слезы о Лазаре, и утомление от пути, и желание пищи, и испрашивание воды, и пришествие к смоковнице, и незнание о бесплодии растения, и сон о корабле. Ибо все это и подобное этому означает не достоинство в начале сущего Божия Слова, по снисхождение в рабьем зраке уничижившего Себя до немощи нашего естества.

Поэтому и сказано: Пославый Мя болий Мене есть (Ии.14:28). Итак, посмотрим, от Кого это слово. Как Он послан? В образе ли Божий сый, или принял на Себя зрак раба? В полноте ли Божества или истощив Себя во образе раба? Совершенно же явно, думаю, что о Божией силе и о Божием Естестве вездесущем, всепроникающем и всеобъемлющем, и сказать несправедливо, что посылается, потому что вне его нет ничего нового, куда бы, не быв там прежде, оно пришло, когда послано – напротив того, все содержа своей охранительной силой, не имеет, куда бы могло переселиться, само будучи полнотой всего.

Поэтому посольством называется по воле Отца совершенное снисшествие Сына Божия к нашему смирению и к пашей немощи, потому что пречистого естества переселение в нашу жизнь не местным признается движением Господа, но показывает снисхождение с высоты славы до смирения плоти. Поэтому снизошло и явилось Слово, не без покрова, но сделавшись плотью, явился образ Божий не сам но себе, но в образе раба. Итак, вот Кто сказал, что не может о Себе творити ничесоже, очевидно потому, что стал плотью, ибо не мочь свойственно немощи. Как свету противополагается тьма, жизни – смерть, так силе – немощь, но Христос – Божия сила и Божия Премудрость, а силе, конечно, не свойственно не мочь. Ибо, если сила немощна, что будет мощно? Поэтому, когда Слово утверждает, что не может творити, тогда очевидно, не Божеству Единородного приписывает бессилие, по свидетельствует о невозможности для немощи нашего естества, а немощна плоть, как написано, дух убо бодр, плоть же немощна (Мф.26:41). Итак, Божественное Писание в том и другом случае истинно, и большим исповедуя, и не отрицая равенства. Когда Писание имеет в виду человеческое естество, тогда Невидимого исповедует большим видимого по плоти. А когда руководит мысль к Божеству, тогда сравнительное это сопоставление большего и меньшего не употребляется, а вместо этого проповедуется единство: Аз и Отец едино есма; по различное но неравенству не может быть одним.

Достаточно ли слово наше объяснило вам дело, еретическое неравенство исключив из догматов благочестия? Или потребуете, как в суде, чтобы слово это подтверждено было большим числом свидетелей? Итак, позвольте мне, оставив попечение о краткости слова, свободно вспомнить об одном событии из древней истории, и, может быть, повествование это будет у нас нелишним для цели. Выслушайте апостольское чтение, кратко передающее историю Авраама, где говорится: Аврааму обетова Бог, понеже не единем имяше болшим клятися, клятся Собою, глаголя сказанное Им (Евр.6:13).

Поскольку многим, вероятно, неизвестно содержание истории, то перескажу ее вам, насколько можно короче. Бог повелением Своим переселяет Авраама от близких ему родных и из места рождения; и живет патриарх в чужой земле, укрепляясь в надежде на обетование. В испытание твердости перед Богом обращается мужу долговременное замедление уповаемого; обещано же было, что Авраам сделается отцом парода. Много прошло времени; естество потерпело ему свойственное, потому что возраст у него склонился уже к старости, а надежда все продолжалась. В старости и у него и у супруги, как и естественно, утратилась крепость, нужная к чадородию. И история, не стыдясь, указывает на это, говоря, что у Сарры престаша женская (Быт.18:11), при которых производится зачатие. Хотя тело по миновании молодости уступало природе и горбилось от старости; однако же надежда у них на Бога как-то не старилась, а цвела. В это время рождается у них Исаак, чтобы видно было, что рождение это не дело природы, по действие Божией силы. Обрадованы они были, как и естественно, этим даром Божиим: с рождением сына как бы расцвели опять их седины, у состарившейся по мере потребности потекли обильные источники молока – престарелая подает сыну полный сосец. Восхищалась она таким сверхъестественным чудом, говоря: Кто возвестит Аврааму, яко млеком питает отроча Сарра (Быт.21:7)? Потом младенец по понемногу крепнет, поспешает в предшествующей отрочеству возраст; вот уже отрок во цвете лет, в свежей красоте, сладостное зрелище для родителей, преспевает красотою, приходит в большую зрелость; при красоте телесной приумножает в себе душевные добродетели. Что естественно было чувствовать к нему родившим, это, подвергнув собственному рассуждению, сами исследуйте в себе, с каким расположением отец смотрит, когда сын забавляется, принимает участие в борьбе, в детских играх, в науках, в приятнейших сообществах со сверстниками! В это-то время патриарху готовится испытание и искушение, чему предан он больше: любви ли к Богу или естественной склонности. В содрогание прихожу, пересказывая только о жестокости испытания. Снова беседует с ним Бог и призывает его по имени. Авраам с усердием повинуется призванию, по прежним примерам надеясь, конечно, получить в приращение новую милость. Но вот повеление! Какое же? Поими сына твоего, сказано (Быт.22:2). Может быть, слово это не поражает еще отцова сердца. Ибо, конечно, отец рассуждает что-либо такое, например дается ему повеление сочетать сына браком и поспешить брачным ложем, чтобы пришло к своему концу благословение о семени. Но посмотрим, что присовокуплено к слову, сказано: поими сына твоего возлюбленного, единороднаго. Смотри, какое жало в этом слове, как пронзает отцовы внутренности, как разжигает естественный пламень, как пробуждает горячую любовь, называя сына и возлюбленным, и единородным. Такими именами сколь сильнейшая могла быть возжжена к нему любовь? «Потом что делать мне с сыном, прияв его?» «Вознеси Мне», – говорит Бог. «Не жрецом ли приказываешь сделать, кого повелеваешь возмести?» «Не жрецом, но жертвой и приношением всесожигаемым в жертву; вознеси Мне, сказано, во всесожжение на горе, какую тебе укажу». Что чувствуете, слушая это повествование, вы, отцы, вы, естеством наученные нежной любви к детям? Знаете, конечно, как отеческий слух принимает приказание о заклании единородного сына. Кого не поразило бы такое слово? Кто не отвратил бы слуха? Не лучше ли умереть при таком повелении, нежели принять сказанное к сердцу? Не мог ли Авраам войти в суд с Богом, в защитника своего представив саму природу, говоря: «Для чего, Господи, приказываешь мне это? Разве для того сделал меня отцом, чтобы сделать детоубийцей? Для того дал мне вкусить сладостного сего дара, чтобы обратить меня в притчу миру? Своими руками предам закланию сына и пролью перед Тобою родную кровь? И Ты ли приказываешь это? Ты ли увеселяешься такими жертвами? Мне убить сына, от которого ожидал я быть погребенным? Такое ли ложе устрою ему? Такое ли приготовлю ему брачное веселье? Возжгу ли для пего не светильник брачный, но погребальный огонь? Следовательно, этим буду и увенчан? Так сделаюсь отцом народов я, которому не дано иметь и сына?» Но сказал ли или подумал ли что-нибудь такое Авраам? Нет. Напротив того, как скоро узнал цель повеления, обратив взоры к Божией любви, забыл немедленно о естестве и, как бы земное какое бремя сбросив с себя страстные расположения естества, всецело предал себя Богу и приступил к исполнению повеления. И даже не сообщил о том своей супруге, хорошо и с пользой для себя делая, что женщину не признал достойной доверия в совете, потому что и Адаму, принявшему совет Евы, не был он полезен. Поэтому, чтобы Сарра сама не потерпела чего женского и материнского и в Аврааме не ослабила сильной и чистой любви к Богу, решился он утаить дело от супруги. Ибо Сарра, если бы узнала, что такое делается, то, по всей вероятности, чего бы не наделала или как не стала бы плакаться Аврааму?! Что вытерпела бы она, повергшись на сына и заключив его в объятия, если бы видела, что насильно влекут его на заклание? Каких бы ни употребила речей?! «Пощади естество, муж, не делайся поводом к бурному рассказу в свете! Он единородный у меня сын, единородный по мукам рождения Исаак, один в моих объятиях. Он у меня первый и последний. На кого после него посмотрим за трапезой? Кто будет приветствовать меня этим сладостным голосом? Кто назовет меня матерью? Кто услужит мне в старости? Кто похоронит по смерти? Кто сделает могильную насыпь над телом? Видишь ли этот цвет юности, который если бы кто видел и во враге, конечно, сжалился бы над его красотой. Это – плод долговременной молитвы, это – отрасль преемства, это – остаток рода, это – опора старости. Если на него заносишь нож, то окажи эту милость мне, бедной; на мне сперва сделай употребление этому ножу, и тогда же, что тебе угодно, делай над сыном, пусть общая будет у обоих могила, пусть один и тот же прах покрывает тела, пусть общий надгробный памятник возвещает наши страдания, пусть глаз Сарры не увидит ни Авраама, который убивает своего сына, ни Исаака, убиваемого отеческими руками».

С такими, конечно, и подобными речами обратилась бы Сарра к Аврааму, если бы наперед знала, что делается. Но, чтобы ни в чем не было препятствия предприятию, возложив дрова на осла и взяв с собой нескольких служителей, Авраам всецело предался Божией воле. Потом, оставив служителей, чтобы не стали советовать чего-либо малодушного и рабского и не воспрепятствовали жертвоприношению сына, его одного ведет с собой, как имеющего уже по возрасту достаточные силы и для тяжелых дел. Ибо, с ослицы переложив ношу на сына, его заставил нести связку дров. Голос сына снова уязвляет внутренности у отца – вот другое искушение, нимало не легче предыдущего. Исаак называет отца этим сладким именем и говорит: Отче. Но Авраама не задушили слезы при мысли, что вскоре потом не услышит больше такого сладкого голоса, не вздыхает при этом слове, не говорит ничего плачевного и жалобного, но с твердой и непоколебимой душой и сыновнее приемлет лоно, и свой произносит ответ. Ибо говорит ему: Что есть, чадо? Здесь представь себе и смышленость, и рассудительность юного, как безобидно напоминает отцу по-видимому недосмотренное им, не укоряя отца ни в недогадливости, ни в забывчивости, но напоминая об этом недосмотре под предлогом, что хочет только узнать. Ибо говорит: Се дрова, огнь и нож, где есть жертва? Но Авраам, ободряя ли сына или, как пророк, ручаясь за будущее, говорит: Бог узрит Себе овча во всесожжение, чадо. И после этого испытание души патриарховой еще продолжается. Достигает он предуказанного ему места, создает Богу жертвенник; сын предложил отцу нужные вещества, приготовлен костер, и дело пока идет безостановочно, так что какой-либо малодушный не может сказать: если испытание до этого и было выдержано, то Авраам не остался бы таким же, как скоро более этого приблизился бы к страданию.

После этого отец касается сына, и природа не противится делу; сын предает себя отцу, делает с ним все, что угодно. Кому из обоих больше подивлюсь? Тому ли, кто из любви к Богу налагает руки на сына, или тому, кто даже до смерти послушен отцу? Препираются между собою, один – возвышаясь над естеством, другой – рассуждая, что воспротивиться отцу – хуже смерти. Затем отец связывает сына сперва узами. Нередко видел я живописное изображение этого страдания и никогда не проходил без слез мимо этого зрелища – так живо эту историю представляет взору искусство. Исаак лежит перед отцом у самого жертвенника, припав на колено, и с руками, загнутыми назад; отец же, став поодаль отрока на согнутое колено и левой рукой отведя к себе волосы сына, наклоняется к лицу, смотрящему на пего жалостно, а правую ножом вооруженную руку направляет, чтобы заклать сына, и острие ножа касается уже тела, – тогда приходит к нему свыше глас, останавливающей дело.

Какой же был эго глас? Ибо едва приводим речь свою на прямой путь, как некоего молодого коня, непослушного, необузданного, уклонившегося с прямой дороги и многими кругами скакавшего по сторонам. А предположено нами было показать свидетельство апостольского слова, что Отец не больше Сына. Ибо здесь Писание, слову Божию предоставив имя ангела, приводит глас: И воззва и Ангел Господень, и сказал: за то, что сотворил еси глагол сей, и не пощадел еси сына твоего возлюбленного, Мною Самем кляхся (Быт.2:12–16) исполнить все, что можно узнать и в обетовании Слова. Поэтому кто же беседовавший с Авраамом? Ужели Отец? Но не скажешь, что Отец есть чей-нибудь ангел. Следовательно, Единородный Сын, о Котором говорит пророк: Нарицается имя Его велика совета Ангел (Ис.9:6). Конечно, Павел, в раю посвященный в тайны, знает то, что клятвенное это обетование дано Единородным. А Павел говорит, что, Аврааму обетовая, Бог Слово, понеже ни единым имяше болшим клятися, клятся Собою (Евр.6:13). Как же эти говорят, что Отец больше Сына, когда Павел утверждает, что Сын не имеет большего?

Но возвратимся опять к новому евангельскому вину, чтобы при помощи учения приняв в себя воскипение духа, и нам самим сделаться сосудами, годными для такого вина, – такими сосудами, которые и сами не расседаются, и не разливают сокровенной в них благодати. Слышу псалмопение, пророчествующее, как думаю, о настоящих бедствиях, ибо говорит оно о грешниках: Отчуждишася грешницы от ложесн, заблудиша от чрева (Пс.57:4). Ложеснами рожденных по Богу называется, думаю, Церковь, потому что, в собственном чреве своем нося порождаемых ею, верой производит их на свет. Но грешники, подобно рождаемым преждевременно, отчуждишася от ложесн и заблудиша от родного чрева, ибо не вижу на матернем ложе отступников веры и утверждаю, что пророчество говорит о них, введенных в заблуждение обманом, что они заблудиша от чрева, заблудились в том, что глаголаша лжу. Ярость их, продолжает пророк, по подобию змиину, не просто подобно змию (κατὰ τὴν ὁμόιωσιν ὄφεως), чтобы уподобление было не животному, по прибавление члена к слову «змий» (τοῦ ὄφεως) загадочно указывает на исконное зло. Но и нам, может быть, пригодно воспоминание о змие к обличению дерзко отверзающих уста против Духа. Ибо думают, что имеет сильное возражение против Духа именно то, что Святое Писание не нарицает Духа Богом (как они думают, потому что мы не согласны с ними), а говорят: словом «Божество» означается естество, а как этого имени нигде нет при имени Дух, то заключаем из этого, что Дух не одного и того же естества с Отцом и Сыном. Пусть же возьмут они змия и обвинителя безумной своей хулы. Ибо, как мы утверждаем, естество Божие означающего Его имени или само по себе не имеет, или не имеет для нас; если же что и говорится о Нем, по человеческому ли обычаю или в святом Писании, то принадлежит это к означающему несущественные свойства Божества, само же естество Божие пребывает неизреченным и неизглаголанным, превышающим всякое словесное обозначение. Благовременно, думаю, предложить вам это место Писания, где змий объясняется с Евой, показывая ей, что имя «Божество» имеет значение зрительной деятельности. Ибо, советуя коснуться запрещенного, объявляет им такую пользу сего непослушания: Отверзутся очи ваши, и будете яко бози (Быт.3:5). Смотри, и змий свидетельствует, что словом «Божество» означается зрительная деятельность, ибо не иначе можно что-либо видеть, как с отверстыми очами. Итак, название Божеством выражает не естество, но зрительную силу. Поэтому неужели не признают, что и Дух Святой видит? Или и это будут оспаривать? Ибо если видит, то, конечно, по этому действованию имеет имя. Если же потребуют и это узнать из писания, то, хотя излишнее дело останавливаться на том, что уже признано, однако же, с терпением представим не знающим доказательство и этому. Кто усмотрел святотатство Анании? Как узнал Петр, что Анания стал сам своим вором, когда воровство произвел он втайне один с супругою? Не Дух ли Святой и в Петре был, и присутствовал при Анании? Поэтому Петр говорит: Почто исполни сатана сердце твое, солгати Духу Святому? Не человеком солгал еси, но Богу (Деян.5:3–4). Поэтому, как Тот, Кто говорит, что оскорбивший существо разумное оскорбил человека, не относит оскорбления к двоим, но отношение делается к одному лицу, познаваемому по разным отличительным свойствам, так и Петр, сказав, что Анания солгал и Духу, и Богу, разумеющим благочестиво показывает, что двумя этими именами означается одно и то же. Но да сделаемся и мы способными к прозрению истины и причастниками Божества, по дару Святого Духа о Христе Иисусе, Господе нашем! Ему слава и держава во веки веков! Аминь.

О молитве

Слово 1

Божие слово преподает нам учение о молитве, в котором достойным ученикам своим, тщательно ищущим ведения о молитве, излагает оно, какими молитвенными речениями надлежит преклонять к себе Божий слух. А я осмеливаюсь предпоставить написанному, что настоящему собранию надлежит сперва учиться не тому, как должно молиться, но тому, что непременно должно молиться, о чем, может быть, и не слыхали еще многие. Священное и божественное это дело – молитва – многими во время жизни оставляется в нерадении и небрежении. Поэтому, кажется мне, прилично будет сперва, сколько возможно, подтвердить словом, что непременно должно, как говорит апостол, пребывать в молитве (Рим.12:12), и потом уже выслушать Божественное слово, излагающее нам способ, как надлежит возносить моление ко Господу.

Вижу, что в настоящей жизни о всем другом прилагается более тщания, один к одному, другой к другому устремлен душой, но благо молитвы не с усердием взыскуется людьми. Мелочный торгаш с раннего утра сидит с товарами, стараясь прежде промышляющих тем же показать покупщикам свое, чтобы, предварив других, удовлетворить потребности нуждающегося и продать свое. А также и покупщик, имея в виду не остаться без потребного ему, если прежде захватит это другой, спешит не в дом молитвы, а на рынок. И у всякого, кто имеет равное пожелание получить выгоду и старается предупредить ближнего, тем, о чем он заботится, похищается час молитвы, будучи перенесен на торжище. Так занимающийся рукоделием, так и упражняющийся в пауках, так подсудимый, так получивший право судить – каждый, всецело увлекаясь заботой о том, что у него под руками, предает забвению упражнение в молитве, признавая богомыслие утратой для предлежащего ему дела, потому что, кто занимается искусством, тот Божие в предлежащем ему деле содействие почитает чем-то бесполезным и ни к чему не служащим, почему, оставив молитву, возлагает надежду на свои руки, не памятуя о Том, Кто дал ему эти руки. А также, кто прилагает попечение об образовании в себе дара слова, тот не помышляет о Том, от Кого имеет сей дар, но как будто сам себя возвел в естество, обращает внимание только на себя и предается изучению уроков в той мысли, что от Божия содействия не будет для пего ничего доброго, своей тщательности отдает предпочтение перед молитвой. Подобно этому, и прочие занятия заботой о телесном и земном не дают душе досуга на попечение о важнейшем и небесном.

Поэтому-то великий это в жизни грех, непрестанно от разных приращений более и более увеличивающийся, соединенный со всеми человеческими заботами, отчего и забвение о Боге преобладает всеми, и благо молитвы не включается людьми в число заслуживающего их заботы. С торговлей привходит любостяжательность, а любостяжательность есть идолослужение. Так земледелец не с необходимыми потребностями соразмеряет труды земледелия, по, простирая всегда тщательность до большей меры, доставляет греху свободный вход в занятие тем, что вносит его в чуждые пределы. Отсюда происходят нескончаемые споры, когда одержимые подобным недугом любостяжательности входят между собой в состязание о границах земли. От этого раздражения, побуждения к злым делам и взаимные нападения друг на друга часто оканчиваются кровопролитием и убийством. А также усильные хождения по судам, изобретая тысячи извинений неправде, служат множеству разных грехов. Судья или произвольно за взятку кривит весами правосудия, или, против воли введенный в обман старающимися затемнить истину, подтверждает неправду. И что если пересказать подробно это множество видов и способов, какими грех примешивается к человеческой жизни?

Причина же греха не иное что, а единственно то, что люди к тем средствам достигнуть желаемого, какие у них под руками, не хотят присовокупить и Божию помощь. Если усиленному старанию предшествовать будет молитва, то грех не найдет доступа к душе. Пока в сердце твердо памятование о Боге, недействительными остаются примышления сопротивника, потому что в делах сомнительных везде за нас ходатайствует правда. Молитва и земледельца удерживает от греха, на малом пространстве земли умножая плоды, так что грех не входит уже с пожеланием большего. Так путешественник, так вступающие в воинские ряды или в супружество, так всякий, к чему бы ни было направлено его стремление, если каждое дело будет делать с молитвой, благоуспешностыо в том, чем он занят, будет отвращен от греха, так как ничто противное не увлечет душу его в страсть. Если же кто отступит от Бога, всецело предастся собственному усилию, то, став вне Бога, по всей необходимости непременно перейдет он во власть противника. Отлучается же от Бога тот, кто не в единении с Богом посредством молитвы.

Поэтому надлежит нам тому сперва научиться в этом слове, что подобает всегда молитися, и не стужати (Лк.18:1). Ибо следствие молитвы – то, что бываем мы с Богом, а кто с Богом, тот далек от сопротивника. Молитва есть охранная стража целомудрия, доброе направление раздражительности, обуздание кичливости, очистительное средство от памятозлобия, истребление зависти, уничтожение неправды, исправление нечестия. Молитва есть крепость тела, обилие в дому, благоустройство в городе, могущество царства, победный памятник на брани, безопасность во время мира, собрание разъединенных, постоянная совокупность соединившихся. Молитва есть печать девства, верность супружества, оружие путешественников, страж спящих, смелость бодрствующих, плодоносие земледельцев, спасение плавающих. Молитва – защитник подсудимых, освобождение узников, успокоение утружденных, ободрение скорбящих, удовлетворение радующихся, утешение плачущих, венец вступающих в супружество, торжество в день рождения, погребальная нелепа умирающим. Молитва – собеседование с Богом, созерцание невидимого, несомненная уверенность в вожделеваемом, равночестие с ангелами, преспеяние в добре, низложение зла, исправление согрешающих, наслаждение настоящим, осуществление будущего. Молитва Ионе кита сделала жилищем, Езекию из врат смерти возвратила к жизни, а трем отрокам пламень обратила в дух росный (Дан.3:50), израильтянам воздвигла памятник победы над амаликитянами, сто восемьдесят пять тысяч ассириян поразила в одну ночь невидимым мечом; и, кроме сего, можно найти в том, что было уже прежде, тысячи примеров, из которых делается явным, что из всего ценимого в жизни ничто не выше молитвы.

Но, хотя время уже заняться самой молитвой, однако же, присовокупим еще нечто к слову, потому что по Божией благодати благ всякого рода у нас много, для воздаяния же за полученное имеем у себя это одно: возможность платить долг Благодетелю молитвою и благодарением. Поэтому рассуждаю, что если и целую жизнь продолжим свое собеседование с Богом, пребывая в благодарении и молитве, то воздаяние наше будет так же малоценно, как если бы мы не позаботились еще положить и начала исполнению этой обязанности – чем-либо воздать Благодетелю. Продолжение времени делится на три отдела: прошедшее, настоящее и будущее. Этими тремя отделами объемлется благодеяние к нам Господне. Помыслишь ли о настоящем? Ты о Господе живешь. Или о будущем? Он для тебя – упование ожидаемого. Или о прошедшем? Тебя и не было бы, если бы не от Него получил бытие, – тем самым ты облагодетельствован Им, что получил от Него бытие, облагодетельствован и тем, что пользуешься бытием, потому что о Нем живешь и движешься, как говорит апостол (Деяп.17:28). Да и надежды на будущее зависят от этого же благодеяния. Сам ты властен только в настоящем, так что если бы и во всякое время не переставал ты благодарить Бога, то едва мог бы возблагодарить за настоящее, не находя никакого способа воздать должное и за будущее и за прошедшее. А мы настолько скудны в должной благодарности, что и по мере возможности не бываем признательны, не говорю – целого дня, даже большей части дня не уделяя на богомыслие. Кто распростер для меня землю? Кто промыслом Своим и влажное естество сделал проходимым? Кто устроил мне небо яко камару (Ис.40:22)? Кто носит передо мною светильник солнца? Кто посылает источники в долину? Кто уготовил русла рекам? Кто отдал мне в услужение бессловесных животных? Кто меня, неодушевленный прах, сделал причастником жизни и разумения? Кто сие бренное образовал по подобию образа Божия? Кто омраченный во мне грехом Божий образ снова привел в первоначальную красоту? Кто меня, изгнанного из рая, удаленного от древа жизни, скрытого в бездне вещественной жизни, влечет к первоначальному блаженству? Несть разумеваяй (Рим.3:11), говорит Писание. Взирая на это, должны мы были бы во все продолжение времени жизни бесконечное и непрерывное воздавать благодарение.

Но теперь все почти человеческое естество бдительно для одного вещественного, об этом вся его тщательность, к этому все усердие, это составляет предмет и памятования, и надежды. Неусыпно и неудержимо во всяком деле естество человеческое к вожделению большего, где только может еще быть найдено что-либо большее, в чести ли это и славе, в избытке ли имущества или недуга раздражительности, – везде естество наше имеет в виду достигнуть в этом большего, об истинных же благах Божиих или известных по обетованию пет и помышления.

Но время исследовать по возможности смысл речений, употребленных в молитве, ибо явно, что получить желаемое нами делается для нас возможным только когда узнаем, как надлежит сего испрашивать. Поэтому какое же преподано об этом учение? Молящеся, сказано, не лишше глаголите якоже язычницы: мнят бо яко в многоглаголании своем услышани будут (Мф.6:7–8). Хотя содержание этого учения, будучи изложено нам просто, само по себе может быть ясно и не требует никакого более тонкого изыскания, однако же достойно для нас исследования, что значит речение «лишшеглаголание», чтобы, дознав смысл этого слова, не делать нам запрещенного. Мне кажется, что Господь уцеломудривает суетность ума, обуздывает погружающихся в суетные пожелания и потому изобрел это не употребительное до сих пор и новосоставленное речение в обличение неразумия тех, которые развлекаются пожеланиями бесполезного и суетного. Ибо слово благоразумное, осмысленное и направленное к полезному в собственном смысле называется словом, а произносимое неисполненными пожеланиями ради неосуществимого удовольствия есть не слово, но лишшеглаголание, или, как иной, выражая мысль более употребительными словами, сказал бы, пустословие, бессмыслица, вздор и что-либо другое подобное этому значению. Поэтому что же внушает нам слово это? Во время молитвы не подвергаться тому же, что, например, происходит в детском уме. Ибо несовершенные умом не о том думают, что могло бы действительно быть исполнено по их мысли, но самовластно строят себе какую-то счастливую судьбу, предполагая сокровища, супружество, царства, большие города, называемые их именами, представляют себя обладателями того, что изобразила им суетность помыслов, а иные еще смелее предаются такой суетности и, преступив меру естества, или делаются мысленно птицами, или сияют подобно звездам, или носят в руке горы, или небо представляют для себя удобопроходимым, или предполагают прожить тысячи лет, из стариков делаясь молодыми, или иные подобные им похожие на пузыри и пустые представления порождает сердце в юных умом; поэтому, как и в делах обыкновенных не рассуждающий о том, чем достигается какое-либо из благих желаний, но осуетившийся неисполнимыми пожеланиями, как человек неразумный и жалкий, в этих грезах тратит время, в которое мог бы подумать, как сделать для себя что-либо полезное, так и тот, кто во время молитвы устремлен не к тому, что полезно душе, но просит Бога оказать благоволение страстным движениям его ума, как человек нелепый, есть действительно лишшеглаголивый, молящийся о том, чтобы Бог стал содейственником и служителем его суетностей. Скажу для примера: приступает кто-либо с молитвой к Богу и, не уразумев умом высоты того могущества, к какому приступает, сам того не понимая, оскорбляет сие величие срамными и низкими прошениями. Как если кто по чрезвычайной бедности или грубости, глиняные сосуды почитая для себя многоценными, а потом, пришедши к царю, готовому раздавать богатства и чины, отложив в сторону прошения, какие прилично предлагать царю, станет у почтенного таким саном просить, чтобы из глины лепил, что для пего желательно, – так и невежественно пользующиеся молитвой не возносятся сами до высоты Дающего, а, напротив того, желают Божественное могущество низвести до собственного своего низкого и земного пожелания и поэтому страстные стремления простирают к Тому, Кто видит сердца, и простирают не для того, чтобы уврачевать неуместные движения сердца, но чтобы соделалось оно еще худшим, когда лукавое сие стремление при содействии Божием увенчается делом. Поскольку такой-то оскорбляет и сердце к оскорбляющему расположено неприязненно, то говорит Богу: «Порази его», как бы так вопия: «Моя страсть да соделается и Твоей, моя злоба да перейдет и в Тебя». Как в человеческих битвах невозможно стоять за кого-либо с одной стороны, не чувствуя вместе с гневающимся раздражения на противоборствующего, так, очевидно, и возбуждающий Бога против своего врага просит Его, чтобы вместе с ним прогневался и стал участником в раздражении. А сие значит Божеству прийти в страсть, уподобиться человеку и благое естество претворить в зверскую жестокость. Так славолюбец, так по гордости желающий себе больше и больше, так усиливающийся одержать победу в судопроизводстве, так поспешающий получить венец в телесной борьбе, домогающийся ободрения на зрелищах, а часто и истощенный неистовой страстью юности, – все они возносят моления к Богу не о том, чтобы освободиться от преобладающего в них недуга, но о том, чтобы болезнь в них достигла своего предела, а поскольку каждый из них не успеет в этом признать для себя несчастье, то подлинно они лишшеглаголют, умоляя Бога, чтобы стал Он содейственником умственного их недуга; а что всего хуже, им желательно, чтобы Божество принимало противоположные стремления, деля Божию действенность на жестокость и человеколюбие, потому что о Ком желают, чтобы милостив и кроток был к ним, Того же просят показать себя жестокими и немилостивым к их крагам. Какое неразумие лишшеглаголющих! Если Бог жесток к ним, то, без сомнения, не благосклонен и к тебе. А если по надежде твоей к тебе преклоняется на милость, то почему придет в противоположное расположение, переменив милость на жестокость?

Но у любителей споров под руками на это возражение. Ибо в защиту своей жестокости немедленно представляют пророческие слова, а именно: Давида, желающего да погибнут грешные (Пс.9:4) и молящегося о постыжении и посрамлении врагов (Пс.82:18); Иеремию, изъявляющего желание видеть мщение Божие на сопротивных (Иер.11:20); Осию, испрашивающего дать врагам утробу неплодящую и сосцы сухи (Ос.9:14), собирают и многое другое, рассеянное в разных местах Священных Писаний, доказывая, что должно молиться об отмщении противникам и благость Божию делать содейственницей своей жестокости. Но, чтобы как бы мимоходом прекратить лишшеглаголание по сему поводу уклоняющихся в противное, о каждом из упомянутых мест предложим мы следующее.

Ни один из действительно святых, вдохновенных Духом Святым, которых речения по Божественному смотрению написаны в назидание последующим родам, не окажется прилагающим речения о чем-либо худом. Но одна цель в их словах: она клонится к исправлению естества от вселившегося в него порока. Поэтому, как молящиеся, чтобы не было больных, не было нищенствующих, желают не смерти людей, а истребления болезни и нищеты, так и каждый из святых, молясь о том, чтобы пришло в уничтожение все враждебное и неприязненное естеству, только людям наиболее невежественным подает повод к такой мысли, будто бы святые ожесточены и раздражены против людей. Ибо Псалмопевец, сказав: Да исчезнут грешницы от земли и беззаконницы, якоже не быти им (Пс.103:35), молится о том, чтобы исчезли грех и беззаконие, потому что не человек человеку враждебен, но порочным движением воли соединенное с ним по естеству делается ему врагом. Поэтому Давид молится, чтобы исчезло зло, но человек – не зло. Ибо как быть злым подобию Благого? Так, если молится о постыжении и посрамлении врагов, то этим указует тебе на полчище сопротивников, от невидимого врага нападающих на жизнь человеческую, о которых откровеннее выражается Павел, говоря, что у нас брань к началом, ко властем и к мирод ер жителям тмы века сего, к духовом злобы поднебесным (Еф.6:12), к демонским козням, по которым представляются людям дурные случаи ко греху, приводящие в раздражение встречи, поводы к вожделениям, предлоги к зависти, ненависти, гордости и подобным порокам. Видя, что все это злокозненно окружает душу каждого, великий Пророк, молящийся об отмщении этим врагам, молится, чтобы они были постыжены, т. е. чтобы спастись ему самому, потому что естественно побежденному в борьбе стыдиться своего падения, как и победившему радоваться своей победе. А что это действительно так, дает разуметь вид молитвы. Да постыдятся, сказано, и посрамятся ищущие душу мою (Пс.34:4). Пророк молится об отмщении не тем, которые злоумышляют причинить ущерб имуществу, или спорят о пределах владения, или указывают какой-либо норок в его теле, но которые злоумышляют на душу. Злоумышление же на душу в чем ином состоит, как не в отчуждении ее от Бога? А душа человеческая не иначе отчуждается от Бога, как страстным расположением. Поскольку Божество всегда бесстрастно, то постоянно пребывающий в страсти отлучается от общения с Божеством? Потому, чтобы не потерпеть этого, Давид молится о постыжении противоборствующих. А это не иное что значит, как испрашивать себе победы над сопротивниками. Сопротивники же эти суть страсти. Так и Иеремия, имея ревность о богочестии, поскольку тогдашний царь до безумия предан был идолам, а с ним вместе увлеклись и подданные, не собственную какую-либо врачует беду, но вообще о людях приносит моление, желая, чтобы ударом, какой наносится нечествующим, уцеломудрен был весь человеческий род. Так и Пророк, который видел тогда порок у израильтян многоилодным, справедливо осуждает его на бесчадие и желает, чтобы и иссохли горькие сосцы греха, и чтобы зло не рождалось и не воспитывалось больше у людей. Поэтому и говорит Пророк: Даждь им, Господи, утробу неплодящую и сосцы сухи (Ос.9:14). И если у святых найдется другое какое подобное слово, которым выражается и означается некое раздражение, то, конечно, скрывается в нем та мысль, чтобы изгнано было зло, а не истреблен человек. Бог смерти не сотвори (Прем.1:13). Слышишь этот решительный приговор! Поэтому как же Пророк стал бы вымаливать смерть сперва собственным врагам своим у Бога, Которому чужда деятельность смерти? Не веселится Он о погибели живых. Только лишшеглаголющий и желающий от собственных своих врагов отвратить Божие человеколюбие побуждает веселиться о человеческих бедствиях.

Но говорят: иные удостоились уже начальства, почестей, богатства, употребив к этому молитву, и такой благоуспешностыо подали о себе мысль, что они боголюбивы. Поэтому скажет кто-нибудь: «Как же запрещаешь нам возносить Богу моления о чем-либо подобном?» Всякому, правда, известно, что все зависит от Божией воли, и настоящая жизнь устрояется свыше, никто не станет и противоречить этому учению, однако же узнаем и другие причины таковой успешности молитвы, и, без сомнения, не как благое уделяет сие Богу просящим, но чтобы в людях поверхностных утверждалась этим вера в Бога и чтобы, узнавая на опыте, как Бог внемлет нашим молениям, испрашиванием мало-помалу возвысились мы со временем до пожелания даров высших и боголепных, как усматриваем это на детях своих. Пока они при матерних сосцах, сколько может вместить их природа, столько и требуют от родившей. Если же младенец возмужает и получит при этом некоторую способность говорить, то не глядит уже на сосцы, а смотрит у матери на что-либо такое, как, например, или на волосы на голове, или на одежду, или на иное подобное, чем увеселяется детский глаз. Когда же придет в возраст, вместе с телом получит приращение и ум; тогда, оставив все детские пожелания, будет просить у родителей служащего к жизни совершенной. Так и Бог, всеми мерами приручая человека, обращает взоры в Нему, для этого самого бывает нередко внимателен и к маловажным прошениям, чтобы благодеянием в малом получивший эту милость вызван был на пожелание высшего. Поэтому и ты, если такой-то человек по Божию Промыслу из невидных сделался известным и знаменитым или приобрел что-либо другое, чего домогаются люди в этой жизни, – начальство, или богатство, или блистательное положение, – представляй себе цель этого, а именно что Божие в этом человеколюбие служит для тебя доказательством великого Божия могущества, чтобы ты, получив детские игрушки, посылал к Отцу прошения о важнейшем и совершеннейшем. А таково все, что приносит пользу душе! Ибо всего неразумнее будет, если приступающий к Богу станет просить Вечного о временном, Небесного о земном, Всевышнего о пресмыкающемся по земле, дарующего Небесное Царство об этом земном и низком благополучии, наделяющего неотъемлемым о кратковременном пользовании чужим достоянием, и отнятие которого необходимо, и наслаждение которым кратковременно, и распоряжение опасно.

Прекрасно изображает Господь эту несообразность присовокуплением, сказав, якоже язычницы. Ибо иметь попечение о видимом свойственно не предоставляющим для себя никакой надежды в будущем веке: ни страха суда, ни угрозы геенной, ни ожидания благ, ни чего-либо уповаемого по воскресении свойственно людям, которые наподобие скотов видят только настоящую жизнь, признают за благо одно то, что могут дать в удовлетворение гортани, чрева и прочих сладострастных требований тела. Или первенствовать между иными и заставить о себе думать, что ты выше прочих, или почивать на множестве талантов, или обладать чем иным, что только служит к житейскому обольщению, свойственно таким людям, которым, кто скажет об уповании в будущем, тот кажется пустословом, как скоро начинает описывать рай, и царство, и небесную жизнь, и подобное тому. Итак, поскольку не имеющим надежды свойственно прилепляться к жизни настоящей, то излишества и суеты пожелания, которых сластолюбцы надеются успешно достигнуть молитвой, прекрасно называет Писание свойственными язычникам, думающим неотступностью нелепых прошений довести Божество до содействия, в чем не должно. Мнят бо, сказано, яко в многоглаголании своем услышани будут.

Но как из того, что нами исследовано, научились мы, чего не должно просить, так о том, какое моление надлежит приносить Богу, услышим в последующем, по благодати Господа Иисуса Христа. Ему слава и держава во веки веков! Аминь.

Слово 2

Отче наш, Иже еси на небесех.

Мф.6:9

Когда великий Моисей приготовлял израильский народ к тайноводству на горе, тогда не прежде удостоил их богоявления, как предписав народу закон об очищении соблюдением плотской чистоты и омовением. Да и после сего не осмелились израильтяне видеть явление Божия могущества, но в ужас приводило их все видимое: огонь, мрак, дым, трубы; и снова, обратившись к себе самим, просили законодателя стать их посредником перед божественным изволением, так как у них не было достаточной силы приблизиться к Богу и перенести Божие присутствие. А наш Законоположник, Господь наш Иисус Христос, намереваясь привести нас к Божественной благодати, указует нам словом не гору Синайскую, покрытую мраком и дымящуюся огнем, не гласы труб, звучащих что-то невнятное и страшное, и не соблюдением тридневной плотской чистоты, не водой, омывающей скверны, очистив душу, и всю Церковь оставив при подошве горы, одному только позволяет взойти на вершину, покрытую мраком, скрывающим в себе Божественную славу; а, напротив того, сперва вместо горы возводит на само небо, сделав его для людей удобопроходимым посредством добродетели; потом делает не зрителями только, но и причастниками Божественной силы и приступающих к Нему вводит некоторым образом в родство с превысшим естеством и не мраком покрывает все превосходящую славу, чтобы неудобозримой была для ищущих, по, озарив мрак ясным светом учения, сделал, что чистые сердцем в полной ясности созерцают неизреченную славу. Дает же и воду для окропления, не из чуждых потопов почерпаемую, но текущую в нас самих, будет ли кто разуметь под ней источники очей, или чистую совесть сердца, узаконив не допускать никакой типы порока; да и плотскую чистоту поставляет в воздержании, не от законного только общения супругов, но и от всякого вещественного и страстного расположения и, таким образом посредством молитвы возводит к Богу. Ибо такова сила речений, из которых не какие-либо звуки, произносимые в слогах, узнаем из Божия слова, но предначертав восхождение к Богу, успешно приводимое в исподней высокою жизнью.

Но из самых слов молитвы можно уразуметь Божественное тайноводство. Егда молитеся (Лк.11:2), говорит Господь. Не сказал: Егда изрекаете обет (εὔχεσθε), но говорит: Егда молитеся (προσευχεσθε), потому что надлежащее по обету должно быть уже исполнено прежде, нежели приступаешь к Богу с молитвой. Какое же различие в значении этих именований? То, что обет (εὐχή) есть объявление о чем-либо, но благочестию посвящаемое в дар Богу, а молитва (προσευχή) есть прошение благ, уничиженно обращенное к Богу. Итак, поскольку потребно нам дерзновение, когда приступаем к Богу, обращаясь с уничиженными прошениями о полезном для нас, то необходимо предшествовать исполнению того, что объявлено по обету, чтобы, совершив зависящее от нас, потом уже смелее изъявлять желание о получении воздаяния от Бога. Поэтому Пророк говорит: Воздам Тебя молитвы (τας ευχάς – обеты) моя, яже изрекосте устне мои (Пс.65:13–14), и еще: Помолитеся (εὔχεσθε – дайте обет) и воздадите Господеви Богу нашему (Пс.75:12). И во многих местах Писания можно видеть подобное значение слова εὐχή (обет) и поэтому знать, что обет, как сказано, есть благодарственное возвещение о принесении дара, а молитва означает приближение к Богу по исполнении обещанного Ему. Поэтому Господне слово научает нас не просить чего-либо у Бога прежде, нежели что-либо угодное Ему принесем Ему в дар. Ибо прежде надлежит совершить обет и потом молиться – как иной скажет, что это должно предшествовать собиранию плодов. Поэтому надлежит сперва посеять семена обета и, когда этот залог семян возрастет, собирать плоды, молитвой принимая благодать. Поэтому так как не будет дерзновения просить, если приступим без предварительного какого-либо обета или дара, то молитве по необходимости да предшествует обет.

Поэтому, так как обет уже выполнен, Господь говорит ученикам: Егда молитеся, глаголите: Отче наш, Иже на небесех (Лк.11:2). Кто даст ми криле яко голубине (Пс.54:7)? – говорит в одном месте псалмопений великий Давид. Осмелюсь и я сказать то же слово: кто даст мне оные криле, чтобы мог я воспарить умом на высоту величия этих речений и оставить всю землю, перейти весь разлитый в середине воздух, коснуться эфирной красоты, достигнуть звезд, увидеть все их украшение, да и на них не остановиться, но миновать и это, стать вне всего движимого и изменяемого, объять естество постоянное, силу неподвижную, в себе самой водруженную и направляющую и поддерживающую все, что имеет бытие, все, что зависит от неизреченной воли Божией премудрости, чтобы, став мыслью вдали от всего изменяемого и превратного, в непреложном и неуклонном состоянии души мог я сперва сродниться мыслью с Непреложным и Неизменяемым, потом призывать самым родственным наименованием и говорить: Отче? Ибо произносящему это какая потребна душа? Сколько нужно дерзновения? Какую надобно иметь совесть, чтобы, сколько возможно, познать Бога, примышленными Ему наименованиями руководствуясь к уразумению неизреченной славы, и узнать, что естество Божие, представляемое в себе самом, есть благость, святыня, радование, сила, слава, чистота, вечность, то, что всегда то же и таково же, и все, что подобного этому представляется мыслью о Божием естестве, и уразумев при помощи божественного Писания и собственного рассудка, потом уже осмелиться выговорить это слово и такое Существо наименовать своим Отцом? Явно, что если имеет кто сколько-нибудь разума, то, не усматривая в себе того же, что в Боге, не осмелится произнести к Нему слова этого и сказать: Отче. Ибо не естественно Благому по сущности стать отцом лукавого поступка, и Святому – отцом оскверненного по жизни, а также Неизменяемому – отцом превратного, Отцу жизни – отцом умерщвленного грехом; Чистому и безпримесному – отцом опозоривших себя страстями бесчестия, Благодетелю – отцом любостяжателя, вообще Тому, Кого представляем во всяком добре – отцом пребывающих в каком-либо зле. Если кто, видя себя имеющим еще нужду в очищении и порочную совесть свою признавая исполненной скверн и дурных отметок, прежде, нежели очистился от таких и столь многих худых свойств, включит себя в родство с Богом и неправедный Праведному, нечистый Чистому скажет: Отче, – то речение прямо будет оскорблением и злословием, если только именует он Бога Отцом собственной своей порочности. Ибо слово «отец» означает причину от него происшедшего. Поэтому если порочный совестью назовет Бога Отцом своим, то не иное что этим выскажет, а то, что Бог есть начало и виновник собственных его худых свойств. Но никое общение света ко тьме (2Кор.6:14), говорит апостол – напротив того, свет осваивается со светом, справедливое – со справедливым, прекрасное – с прекрасным, нетленное – с нетленным. А противоположное, без сомнения, имеет сродство с однородным. Ибо не может древо добро плоды злы творити (Мф.7:18). Поэтому если кто, как говорит Писание, будучи жестокосерд, и ищай лжи (Пс.4:3), осмеливается произносить слова молитвы, то пусть такой знает, что призывает он отца, не Небесного, а преисподнего, который сам есть лжец и делается отцом лжи, возникающей в каждом, который есть грех и отец греха. Поэтому-то апостол имеющих страстную душу называет чадами гнева (Ефес.2:3). И отступивший от жизни именуется сыном погибели (2Фес.2:3), а человек сластолюбивый и изнеженный назван сыном девок, блудниц (1Цар.20:30), равно как, напротив этого, имеющие чистую совесть называются сынами света (Лк.16:8) и дня (1Фес.5:5), а другие, укрепившие себя до Божественной силы – и сынами силы (Суд.21:10).

Поэтому, когда Господь учит нас в молитве называть Бога Отцом, не иное что, кажется мне, делает, как узаконивает возвышенный и годний образ жизни, потому что истина учит нас не лгать, не говорить о себе того, чего в нас пет, не именовать себя тем, чем мы не были, но, называя Отцом своим Нетленного, Праведного и Благого, родство это оправдывать жизнью. Поэтому, видишь ли, сколько потребно нам приготовления, какая нужна жизнь, сколько и какой требуется тщательности, чтобы с возвышением нашей совести достигнуть такой меры дерзновения и осмелиться сказать Богу: Отче? Ибо, если в виду у тебя деньги, если озабочен ты житейской прелестью, если домогаешься людской славы, если служишь наиболее страстным пожеланиям и потом приемлешь в уста такую молитву, – что, думаешь, скажет Тот, Кто видит твою жизнь, и слышит молитву? Такие, кажется мне, слышу слова, как бы Самим Богом изрекаемые подобному человеку: «И ты, растленный по жизни, называешь своим отцом Отца нетления? Для чего нечистым своим голосом оскверняешь чистое имя? Для чего речение это употребляешь лживо? Для чего оскорбляешь нескверное естество? Если ты чадо Мое, то, без сомнения, и жизнь твоя должна носить на себе черты Моих благ. Не признаю в тебе образа Моего естества, черты твои противоположны. Кое общение свету ко тме? Какое сродство у жизни и смерти? Какая близость у чистого по естеству с нечистым? Велико расстояние между благодетелем и любостяжательным, непримиримо противление милостивого с неумолимым. Иной отец злых в тебе свойств. Мои порождения украшаются добрыми отеческими качествами: сын милостивого милостив, чистого чист, нетленного чужд растления и вообще благого благ, правдивого правдив. А вас не знаю, откуда вы». Поэтому, пока не стали мы чистыми но жизни, опасно отваживаться на эту молитву и Бога именовать Отцом своим.

Но вслушаемся еще в слова молитвы, при частом их повторении не уразумеем ли сколько-нибудь сокровенного в них смысла? Отче наш, Иже еси на небесех. Что добродетельной жизнью надлежит усвоять себя Богу, достаточно исследовано это в предыдущих словах. Но кажется мне, что слово Писания указует и на некий более глубокий смысл, ибо им напоминается нам, из какого отечества мы ниспали и какого благородства лишились. Повествованием о юноше, оставившем отеческий дом и предавшемся свинообразной жизни, Писание, исторически описывая его удаление и распутную жизнь, показывает бедственное состояние человечества и не прежде возвращает этого юношу в первоначальное состояние, как по восчувствовании им настоящего бедствия, когда пришел в себя и привел себе на мысль слова покаяния. А они согласны несколько со словами молитвы. Ибо там сказал юноша: Отче, согреших на небо и пред тобою (Лк.15:21), но не упомянул бы в исповедании о грехе на небо, если бы не был уверен, что небо – его отечество, оставив которое, он впал в согрешение. Поэтому-то помышление о таком исповедании делает ему доступным отца, почему спешит он к сыну, приветствует лобзанием шеи, что означает словесное иго, посредством евангельского предания устами возлагаемое на человека, свергшего с себя прежнее ярмо заповеди и отринувшего охранительный закон; потом возлагает на него одежду, не иную, но первую, от которой обнажен был преслушанием, вместе с вкушением запрещенного увидев себя обнаженным. А перстень на руку изображением, сделанным на обводе, означает возвращение образа; и ноги обезопашивает отец сапогами, чтобы, обнаженной пятой приближаясь к голове змия, не подверглись укусу. Поэтому, как там причиной оказанного юноше отцом человеколюбия послужило возвращение его в отеческий дом (а это есть небо, согрешившим против которого признает себя перед отцом), так, кажется мне, и здесь Господь, научая призывать Отца, Иже на небесех, делает тебе напоминание о благом отечестве, чтобы, возбудив сильнейшее пожелание прекрасного, поставить тебя на путь, снова ведущий в отечество.

Путь же, возводящий человеческое естество на небо, – не иное что, как отступление и бегство от земных зол; а средством к изображению зол не иное что, думаю, служит, как уподобление Богу; и уподобиться Богу – значит сделаться праведным, святым, благим, и всем этому подобным. Если кто, сколько возможно, ясно напечатлеет в себе черты этих совершенств, то как бы по естественному порядку, без труда из земной жизни переселится в страну небесную, потому что не местное какое расстояние у Божества с человечеством, так что была бы нам потребность в каком-нибудь орудии или примышлении, чтобы эту тяжелую, обременительную и земную плоть ввести в образ жизни нетелесной и духовной. Но по разумном отлучении добродетели от порока от одного человеческого произволения зависит быть человеку там, куда преклонен пожеланием. Поэтому, так как никакого пет труда избрать доброе, а за избранием следует и приобретение того, что кем избрано, то возможно немедленно быть на небе и тебе, объявшему умом своим Бога. Если, как говорит Екклезиаст, Бог на небеси горе (Еккл.5:1), а ты, по слову Пророка, прилепился Богови (Пс.72:28), то по всей необходимости должно тому, кто в единении с Богом, быть там, где Бог.

Поэтому, предписав в молитве говорить, что Бог – Отец наш, не иное что повелевает, как боголепной жизнью уподобляться Отцу Небесному, так как и в другом месте яснее заповедует это же самое, говоря: Будите совершени, якоже Отец ваш Небесный совершен есть (Мф.5:48). Итак, если уразумели мы смысл таковой молитвы, то время уже уготовать души свои к тому, чтобы со временем осмелиться восприять устами эти речения и с дерзновением сказать: Отче наш, Иже еси на небесех.

Как явны признаки уподобления Богу, по которым каждому можно сделаться чадом Божиим, ибо сказано: Елицы прияша Его, даде им область чадом Божиим быти (Ин.1:12), приемлет же в себя Бога, кто восприемлет совершенство в добре, – так и у лукавого нрава есть некие особые признаки, и кто имеет их, тому невозможно быть сыном Божиим, нося в себе образ противоположного естества. Угодно ли знать отличительные свойства лукавого нрава? Это – зависть, ненависть, клевета, кичливость, любостяжательность, страстное пожелание, недуг славобесия; подобными этому чертами отличается образ сопротивника. Поэтому если подобными сквернами очернивший душу будет призывать отца, то какой отец услышит его? Очевидно, состоящий в родстве с призвавшим, а этот отец – не Небесный, но преисподний. Признаки близости с кем носит на себе человек, тот и признает несомненно родство свое с ним. Итак, молитва человека порочного, пока он в пороке бывает, является призыванием диавола, а кто оставил порок и живет в благости, того глас призывает благого Отца.

Поэтому, когда приступаем к Богу, будем сперва обращать внимание на жизнь свою, имеем ли в себе что-либо достойное Божественного родства, и потом уже осмеливаться на произнесение такового слова. Повелевший сказать: Отец – не дозволил говорить ложь. Поэтому, кто жил достойно божеского благородства, тот прекрасно возводит взор к небесному граду, Небесного Царя именуя Отцом и небесное блаженство – отечеством. К чему же клонится цель этого совета? К тому, чтобы мудрствовать нам горняя; где Бог, там полагать основание своего жилища, там собирать сокровища, туда переселиться сердцем своим, идеже бо есть сокровище, ту и сердце (Мф.6:21), и непрестанно иметь в виду отеческую красоту и сообразно с нею украшать собственную душу. Несть на лица зрения у Бога (Рим.2:11), говорит Писание. И от твоего образа да будет удалена такая нечистота. Божество непричастно зависти и всякой скверны, и на тебя да не кладут пятна подобные страсти: ни зависть, ни кичливость, ни что-либо другое, оскверняющее богоподобную красоту. Если сделаешься таковым, то смело гласом своим призывай Бога и Владыку Вселенной именуй Отцом своим. Он воззрит на тебя отеческими очами, облечет тебя в божественную одежду, украсит перстнем и ноги твои для шествия горе снабдит евангельскими сапогами, восстановит тебя в небесное отечество, о Христе Иисусе Господе нашем. Ему подобает слава и держава во веки веков! Аминь.

Слово 3

Да святится имя Твое, да приидет Царствие Твое.

Мф.6:9–10

Закон, сень имый грядущих благ (Евр.10:1), и некиими прообразовательными гаданиями провозвещающий истину, когда во святилище вводит священника для принесения молитвы Богу, сперва очистительными некими жертвами и окроплениями очищает входящего, потом, украсив священнической одеждой, благолепно испещренной золотом, багряницей и красками других цветов, возложив на него наперсник и увясло, прицепив к краям одежды звонки с пуговицами, а на раменах застегнув верхнюю одежду и голову прикрасив диадемой, обильно излив миро на волосы, вводит его наконец в святилище совершать таинственные священнодействия.

Духовный же законоположник – Господь наш Иисус Христос, обнажая закон от телесных покрывал и приводя в ясность гадательный смысл прообразов, во-первых, не одного только избирает из целого народа, вводит в собеседование с Богом, но всякому равно дарует достоинство, предложив желающим общую благодать священства, а потом незаимствованным убранством, найденным в какой-либо краске и ткацком ухищрении, придает искусственную красоту священнику, но возлагает свойственное и сродное ему украшение вместо разнообразно испещренной одежды, делая цветоносным приятностями добродетелей; и грудь украшает не земным золотом, но непорочной и чистой совестью придавая красоту сердцу. К увяслу же этому приноровляет и блеск драгоценных камней, а это, по мнению апостола, соответствует светлости святых заповедей. Да и надрагами обезопашивает ту часть, которой украшением служит такой вид одеяния; конечно же не знаешь, что украшение такой части – покров целомудрия. Привесил к ряснам жизни духовные звонки, и пуговицы, и цветы (Исх.28:34),а под ними иной справедливо может разуметь видимое в добродетельной жизни, чтобы прохождение этой жизни сделалось славным, а поэтому ряснам этим вместо звонка придал благозвучное слово веры, а вместо пуговицы – сокровенную готовность к надежде на будущее, прикрытую суровой жизнью, и вместо цветов – доброцветную красоту рая; таким вводит его во святилище и внутренность храма. Святилище же это не неодушевленное и нерукотворенное, но сокровенная храмина нашего сердца, если действительно она непроницаема для порока и недоступна лукавым помыслам. Главу украшает небесным мудрованием, не изображение букв начертав на золотой дощечке, но самого Бога изобразив во владычественном рассудке. А на волосы разливает миро, душой внутри себя самой составленное из добродетелей, и готовит его к принесению Богу в таинственном священнодействии, в благоухание и жертву не чего-либо иного, но себя самого. Так возведенный Господом в священство, умертвив плотское мудрование мечом духовным, иже есть глагол Божий (Еф.6:17), потом, пребывая во святилище, умилостивляет Бога, таковой жертвой посвятив себя самого и представив тело свое жертву живу, святу, благоугодну Богови (Рим.12:1).

Но, может быть, скажет кто-либо, что смысл молитвы, предложенной нами для истолкования, по первому взгляду не имеет этого значения, а нами придуманы подобны понятия, не соответствующие понятиям, заключающимся в собственных словах молитвы. Поэтому пусть такой снова приведет себе на память первые уроки молитвы. Ибо, кто приготовил себя к тому, чтобы с дерзновением осмелиться наименовать Бога отцом своим, тот в точности облечен той одеждой, какая описана в слове, звучит звонцами, цветет пуговицами, блистает на персях лучами заповедей, на раменах носит патриархов и пророков, вместо имен обратив добродетели их в собственное свое украшение и голову украшает венцом правды, волосы имеет умащенные небесным миром и пребывает внутри пренебесного святилища, которое поистине непроницаемо и недоступно для всякого нечистого помысла. Но как надлежит приготовлять себя посвящаемому, достаточно показано это словом в исследованном до этого, остается же рассмотреть само прошение, какое пребывающему внутри святилища Господь повелел возносить к Богу.

Ибо кажется мне, что излагающий просто слова молитвы по первому взгляду не доставляет нам удобопонятного смысла. Сказано: Да святится имя Твое, да приидет Царствие Твое. Как относится это к моей потребности? – скажет иной человек, или покаянием наказывая себя за грехи, или, чтобы бежать от преобладающего греха, призывая на помощь Бога, потому что всегда перед очами у него поборающий искушениями. Здесь раздражительность выводит рассудок из упорядоченного состояния; там пожелания неуместного ослабляют силу души; в другой раз наводят слепоту на зоркость сердца любостяжательность, кичливость, гордыня, ненависть и остальная толпа противоборствующего нам, подобно какому-то полчищу вокруг обступивших врагов, при самой крайности ввергают душу в опасность. После этого старающемуся при благом содействии избавиться от этих зол какие всего удобнее употребить слова? Не те ли, которые употребил великий Давид, сказав: Да избавлюся от ненавидящих мя (Пс.68:15), и еще: Да возвратятся враги мои вспять (Пс.34:4), и еще: Даждь нам помощь от скорби (Пс.59:13), – и другие этому подобные, которыми можно восставить Божие против врагов содействие? Теперь же что говорит закон молитвы? Да святится имя Твое. Если и не будет это мною сказано, неужели возможно имени Божию не быть святым?! Да приидет Царствие Твое. Что же изъято из под власти Бога, Который, как говорит Исаия, объемлет дланью все небо, горстью всю землю, рукой содержит влажное естество, в объятиях носит всю тварь и этого мира, и премирную (Ис.40:12). Поэтому если имя Божие всегда свято, ничто не избегло державы владычества Божия, но всеми обладает, в святыне не требует прибавлений, во всем нескудный и совершенный – что выражает молитва словами: Да святится имя Твое, да приидет Царствие Твое?

Писание под видом молитвы не учит ли, может быть, чему-либо такому: природа человеческая для приобретения чего-либо доброго немощна, и потому о каком бы добре ни заботились, не достигали бы мы его, если бы не совершало это в нас Божие содействие. А главное для меня из всех благ – то, чтобы жизнью моей прославлялось имя Божие.

Вразумительнее же сделается для нас этот смысл через предположение противного. Слышу, что Священное Писание осуждает где-то тех, которые делаются виновниками хулы на Бога. Ибо сказано: горе тем, ихже ради имя Мое хулится во языцех (Ис.52:5). А это значит: не уверовавшие еще слову истины взирают на жизнь принявших веру в таинство, а поэтому, когда иные носят на себе имя веры, а жизнь их противоречит имени или идолослужительствуя любостяжательностыо, или бесчинствуя в пьянстве и на пиршествах, или наподобие свиней валяясь в типе распутства; тогда у неверных тотчас готов отзыв, осуждающий не произвол худо пользующихся жизнью, но таинство, как будто оно учит поступать таким образом, и будто бы такой-то человек, посвященный в божественные таинства, не сделался бы или злоречивым, или любостяжательным, или хищником, или подверженным иному какому пороку, если бы грешить не было для них законно. Поэтому-то Писание обращается к таковым со строгой угрозой, говоря: горе тем, ихже ради имя Мое хулится во языцех.

Если это понятно нам, то благовременно будет обратить внимание на то, что говорится с противной стороны. Ибо прежде всего, думаю, надлежит молиться и главным предметом молитвы поставлять то, чтобы жизнью моей имя Божие не хулилось, но прославлялось, и чтобы святилась вера в таинство. Поэтому во мне, говорит молящийся, да святится призываемое мною имя Твоего владычества, да видят человеки добрыя дела, и прославят Отца, Иже на небесех (Мф.5:16). А кто столько звероподобен и неразумен, что, в верующих в Бога видя жизнь чистую, преуспевающую в добродетели, свободную от всех скверн греха, чуждую всякого подозрения в худом, сияющую целомудрием, достойную уважения за благоразумие, мужественно отражающую приражения страстей, нимало не расслабляемую телесным сладострастием, всего более удаляющуюся от забав, пеги и кичливой суетности, столько пользующуюся житейским, сколько это необходимо, только концами пальцев ног касающуюся земли, во время пребывания на земле не утопающую в наслаждениях удовольствиями сей земной жизни, но стоящую выше всякого чувственного обольщения и в жизни плотской соревнующую жизни бесплотных, признающую единственным богатством приобретение добродетели, единственным благородством – усвоение себя Богу, единственным достоинством и единственным владычеством – обладание самим собой и нераболепство человеческим страстям, обременяющуюся продолжительностью жизни в вещественном веке и, подобно бедствующим на море, поспешающую в пристань встретить там успокоение, – кто, видя все этому подобное, не прославит имени, призываемого такой жизнью?!

Поэтому, кто говорит в молитве: Да святится имя Твое, – по мне тот по силе произносимых им слов молится о следующем: «При содействии Твоей помощи да сделаюсь неукоризненным, справедливым, богочестивым, буду воздерживаться от всякого лукавого дела, говорить истину, делать правду, ходить по правоте, отличаться целомудрием, украшаться нерастлением, мудрствовать горнее, презирать земное, просиявать ангельским житием». Это и подобное ему содержит в себе это краткое прошение, в молитве взывающее Богу: Да святится имя Твое. Ибо не иначе возможно Богу прославляться в человеке, как разве когда добродетель его свидетельствует, что причина благ в Божием могуществе.

В последующих словах заключается молитва о том, чтобы пришло Царствие Божие. Неужели теперь только желательно, чтобы сделался царем Царь Вселенной, всегда Тот же, каков Он есть, для всякого изменения непреложный. Кому невозможно и найти что-либо лучше, во что мог бы измениться? Поэтому что же значит молитва, призывающая Царствие Божие? Но истинное об этом понятие ведомо тем, кому Дух истины открывает сокровенные тайны, а мы имеем такое разумение этого изречения: выше всего одна истинная власть и сила, которая державствует и царствует во Вселенной не насилием каким-то, не самоуправным властительством, не страхом, не принуждениями приводящая в подчинение, что покорно ей, потому что добродетели надлежит быть свободной от всякого страха, не по жестокому над собой владычеству, но по добровольному рассуждению избирать доброе, а главное во всяком добре – состоять под животворной властью. Поэтому так как природа человеческая в суждении о добре обманом введена в заблуждение, то в произволении нашем произошла наклонность к противному, жизнь человеческая обладает всем худым, потому что смерть тысячами путей вмешалась в природу; всякий вид греха делается как бы путем к нам смерти. Поэтому, так как под таким самоуправством мы являемся как бы некими исполнителями казней или врагами, приражениями страстей порабощенными смерти, то хорошо молимся, чтобы пришло к нам Царствие Божие. Ибо невозможно иначе свергнуть с себя лукавое владычество тления, пока не восприимет над нами снова владычества животворящая сила.

Поэтому если просим, чтобы пришло к нам Царство Божие, то в действительности умоляем Бога о следующем: «Да избавлюсь я от тления, да освобожусь от смерти, да буду разрешен от уз греха, да не царствует более надо мной смерть, да не будет более действительным над нами самоуправство порока, да не обладает мной враг, да не водит меня пленником, порабощая грехом; по да приидет на меня Царствие Твое, чтобы отступили от меня или, лучше сказать, обратились в ничто преобладающие и царствующие ныне страсти. Яко исчезает дым, да исчезнут: и яко тает воск от лица огня, тако да погибнут (Пс.67:3). И дым, разлившись в воздухе не оставляет по себе никакого признака собственного своего естества, и воска, пребывающего в огне, уже не найдешь. Но воск, напитав собой пламя, претворился в пар и в воздух; и дым пришел в совершенное уничтожение. Так, когда придет на нас Царствие Божие, тогда все обладающее нами теперь обратится в ничто, потому что тьма не терпит присутствия света, не остается болезни по возвращении здоровья, не действуют и страсти при появлении бесстрастия, бездейственна смерть, исчезает тление, когда воцаряется в нас жизнь и начинает преобладать нетление.

Да приидет Царствие Твое. Какое сладостное изречение! Им ясно приносим Богу следующее моление: «Да рассыплется сопротивная сила, да уничтожится дружина иноплеменников, да прекратится борьба плоти с духом, да не служит тело прибежищем неприятелю души, да явятся на мне царственное владычество, ангельская рука, тысячи исправляющих, тьма помогающих с правой руки, чтобы с противной стороны пала тьма враждующих. Сопротивник силен, но страшен и непреоборим для лишенных Твоей помощи, пока побораемый им один. А как скоро откроется Твое Царствие, отбеже и печаль и воздыхание (Ис.35:10), на место же их входят жизнь, и мир, и радование. Или, как яснее истолкована нам та же мысль Лукой, кто просит, чтобы пришло Царствие, тот взывает о содействии Святого Духа. Так, в Евангелии от Луки, вместо слов: Да приидет Царствие Твое – сказано: «Да приидет Святой Дух Твой на нас и очистит пас».

Что скажут на это дерзко отверзающие уста свои на Духа Святого? По какому разумению царственное достоинство превращают они в рабское уничижение? Лука называет Духом Святым то, что Матфей наименовал Царством; почему естество Духа низводят в подчиненную тварь, естество царственное причисляя к естеству, подвластному царской власти? Тварь рабствует, а рабство – не царская власть. Дух же Святой есть Царствие. А если Царствие, то, без сомнения, царствует, а не под царской властью, а что не под царской властью, то не тварь, потому что твари только свойственно быть в рабстве. Поэтому если Дух есть Царствие, то почему причисляют Его к естеству рабственному не научившиеся еще молиться, не знающие, кто очищает оскверненное? Кому принадлежит держава Царства?

Сказано: «Да приидет Святой Дух Твой и очистит нас». Посему особая и преимущественная сила и действенность Святого Духа – очищать от греха. Ибо чистое и неоскверненное, конечно, не имеет нужды в очищающем. Но это же самое свидетельствует апостол и о Единородном, когда говорит: Очищение сотворив грехов, седе одесную величестия (Евр.1:3) Отцова. Поэтому одно дело у Того и Другого: у Духа, очищающего грех, и у Христа, сделавшегося очищением. А кого одно действие, у тех, конечно, и сила одна и та же, потому что всякое действие есть следствие силы. Поэтому если и действие одно и сила одна, то как можно представлять себе инаковость естества у тех, у кого не находим никакой разности ни в силе, ни в действии? Как по свойствам огня, когда два эти действия светить и сжигать – равны и подобны, нельзя заключать о видоизменении предмета, так и никто из целомудренных, наученный Божественным Писанием, что одно действие Сына и Духа, не дойдет до того, чтобы предполагать какое-либо различие в естестве.

Но ныне мнениями благочестивых предварительно уже доказано, что естество Отца и Сына – одно и то же, ибо инородному невозможно называться именем Божиим, как скамья не называется сыном плотника и никто из здравомыслящих не скажет, что домоздатель построил сына – напротив того, наименованиями отец и сын означается единение их но естеству. Когда два существа состоят во взаимном свойстве с третьим, но всей необходимости надлежит не иметь им различия и одному с другим. Поэтому если Сын по естеству в единении с Отцом, а тождеством действий доказано, что Дух Святой не чужд естества сыновнего, то вследствие этого оказывается, что естество Святой Троицы едино, между тем как в каждой ипостаси личное свойство, по преимуществу в ней усматриваемое, не сливается, и отличительные признаки между собой не перемешиваются, так что признак Отчей ипостаси не переносится на Сына или Духа, или также признак Сына не применяется к Отцу и к Духу, или личное свойство Духа не обнаруживается в Отце и в Сыне. Но в общности естества усматривается несообщимое различие особенностей. Отцу свойственно бытие без причины. Этого нельзя видеть в Сыне и в Духе, потому что Сын от Отца изшел (Ии.16:28), как говорит Писание, и Дух от Бога (1Кор.2;12) и от Отца исходит (Ин.15:26). Но, как это – иметь безвиновное бытие, будучи свойством одного Отца, не может прилагаемо быть к Сыну и к Духу, так наоборот и этому – иметь бытие от причины, что свойственно Сыну и Духу, неестественно быть усматриваемым в Отце. А как общее свойство Сына и Духа – не быть нерожденным, то, чтобы не усматривалось в Них какой-либо слитности, можно опять найти несмешиваемое различие в их личных свойствах, так что и общее сохраняется, и особенные свойства не сливаются. Ибо Сын в Святом Писании именуется Единородным от Отца, и этим Писание ограничивает личное свойство Сына. О Святом же Духе говорится, что Он от Отца, и свидетельствуется, что Он есть сыновний. Ибо сказано: Аще кто Духа Христова не имать, сей несть Его (Рим.8:9). Поэтому хотя Дух, сущий от Бога, есть и Христов Дух, однако же Сын, сущий от Бога, не есть и не называется Сын Духа, и относительная эта последовательность не имеет места в обратном порядке, так что можно было бы равным образом разложив речь, превращать ее и, как Духа называем Христовым, так и Христа именовать Духовым. Поэтому, так как свойство это ясно и неслитно отличает одно Лицо от другого, а тождество действия свидетельствует об общности естества, то тем и другим подтверждается благочестивое положение о Божестве, что исчисляется Троица по ипостасям и не рассекается на иноестественные отделы.

Поэтому, каково же безумие этих духоборцев, которые учат, что Господь – раб, для которых неверно и свидетельство Павла, когда говорит, что Господь Дух есть (2Кор.3:17). Или, может быть, слово: Да приидет – почитают унижающим достоинство? Не слушают, значит, и великого Давида, который призывает к себе даже Отца, и вопиет: Прииди во еже спасти нас (Пс.78:3). Если для Отца прийти – дело спасительное, то почему для Духа прийти – дело унизительное? Или и это очищение от грехов поставляют признаком унижения достоинства? Послушай неверных иудеев, которые вопиют, что отпущать грехи свойственно Единому Богу, рассуждая об Отце, говорят: Кто есть сей, иже глаголет хулы? Кто может оставляти грехи, токмо един Бог (Лк.5:21)? Поэтому если грехи оставляет Отец, вземлет же на Себя грех мира Сын (Ин.1:29), и от греховной скверны очищает Дух Святой тех, в ком пребывает Он, – что скажут на это противоборствующие собственной своей жизни?

Но да приидет на нас Дух Святой, и да очистит нас, и да соделает способными к принятию возвышенных и боголепных понятий, указуемых нам в молитве гласом Спасителя. Ему слава во веки веков! Аминь.

Слово 4

Да будет воля Твоя, яко на небеси и на земли.

Хлеб наш насущный даждь нам днесь.

Мф. 6, 10–11

Слышал я одного врача, который по науке естествословия рассуждал о состоянии здоровья; рассуждения его не будут, может быть, далекими и от нашей цели – благосостояния души. Уклонение какой-либо в нас стихии от надлежащей меры определял он началом и причиной болезненного состояния и, наоборот, также утверждал, что для находящегося в неправильном движении восстановление в состояние, тому свойственное и естественное, есть врачевание от болезнетворной причины. И поэтому полагал, что должно обращать внимание на то именно из движимого в нас беспорядочно, преобладанием чего влияние противоположного на восстановление здоровья всего более делается слабым. Так, если возобладает теплота, должно оказывать содействие преобладаемому и увлажнять иссушаемое, пока теплое, потребляя само себя при недостатке вещества, совершенно не истощится и само собой не угаснет. А также если и другое что из оказывающего в нас противоположные одно другому действия преступит предел, надобно подавать искусственную помощь умаляемому, чтобы оно противостояло умножаемому. И когда это сделается, ничто не будет препятствовать равновесию стихии; тогда телу возвратится здравие, потому что в естестве нет уже неправильного растворения стихий.

К чему же служит у меня это длинное вступление в слово? Не без цели, может быть, такое начало и недалеко от предположенного предмета. Ибо рассмотрению нашему подлежат слова: Да будет воля Твоя. Для чего же упомянули мы о сем врачебном положении, объясним это в последующем. Духовное в человечестве было некогда здраво, потому что некие стихии, разумею душевные движения, растворены в нас были равномерно по закону добродетели.

Когда же усилилась способность вожделевательная, расположение, представляемое ей противоположным, а это есть воздержание, стало преобладаемо избыточествующим, и не было уже ничего препятствующего неумеренному движению вожделения, к чему не должно; тогда в человеческом естестве произошла от этого смертельная болезнь – грех. Поэтому истинный Врач душевных страданий, ради одержимых болезнью вступив в жизнь человеческую, молитвенными речениями ослабляя болезнетворную причину, возводит нас в духовное здравие. Здравием же для души служит исполнение Божественной воли, равно как и наоборот: отпадение от благой воли есть болезнь души, оканчивающаяся смертью. Поэтому, так как сделались мы немощными, когда в раю, оставив добрый образ жизни, без меры вкусили яд преслушания, и потому природой нашей возобладала жестокая и смертельная болезнь, то пришел истинный Врач, но закону врачебного искусства исцеляющий зло противоположным ему, и одержимых недугом потому, что отступили от Божией воли, освобождает опять от болезни единением с Божией волей. Ибо слова молитвы служат врачеванием от постигшего душу недуга. У кого душа одержима как бы некими болезнями, тот молится, говоря: Да будет воля Твоя. А воля Божия – спасение людей.

Поэтому, когда дойдем до того, чтобы сказать Богу: Да будет воля Твоя и на мне, тогда совершенно необходимо осудить прежде ту жизнь, которая была несогласна с Божией волей, и выразить это исповеданием: «Поскольку во время протекшей жизни на зло мне действовала во мне противная Твоей воля, сделался я служителем лукавого мучителя и как бы исполнителем казни, приводящим в исполнение над самим собой приговор врага, поэтому, возбудившись жалостью к моей погибели, даруй, чтобы со временем и во мне совершалась воля Твоя. Ибо, как в мрачных пещерах, когда вносится туда свет, мрак исчезает, так, когда Твоя воля во мне будет совершаться, всякое лукавое и неуместное движение произвола обратится в ничто. Целомудрие угасит невоздержное и страстное стремление ума, смиренномудрие истребит кичливость, скромность уврачует болезнь гордыни, а доброта любви изгонит из души многочисленный сонм противоположных зол; да бегут от нее ненависть, зависть, негодование, гневное движение, раздражительное расположение духа, злонамеренность, притворство, памятование огорчения, жажда мщения, воскипение крови в предсердечии, недоброе око, – все это стадо таковых зол да уничтожится любвеобильным расположением». Так действенность Божией воли исторгает сугубое идолослужение; называю сугубым, как неистовую, приверженность к идолам, и вожделение серебра и золота – этих, как наименовало их пророческое слово, идолов язык (Пс.113:12). Поэтому да будет воля Твоя, чтобы стала недействительной воля диавола.

Но почему просим у Бога, чтобы произволение наше сделалось благим? Потому что естество человеческое, однажды приведенное в расслабление пороком, немощно для добра. Ибо человек не с той же легкостью, с какой доходит до худого, возвращается от него опять к доброму, как подобный этому закон можем примечать и в телах, потому что неодинаково, не с равным удобством здоровое тело делается больным и заболевшее выздоравливает. Пользовавшийся до сих пор здоровьем часто от одной раны приходил в крайнюю опасность, и один оборот или припадок горячки истреблял всю силу в теле, малый прием яда или совершенно разрушал тело, или производил это постепенно, и за укусом пресмыкающегося, или за ужалением одного из ядовитых животных, или за поползновением ноги, или за падением, или за вкушением с жадностью чего-либо сверх силы, или за иным, тому подобным, мгновенно следовали или болезнь или смерть; освобождение же от недуга если когда и бывает, то при скольких достигается примышлениях, затруднениях и врачебных искусственных средствах? Поэтому, когда действует в нас стремление ко злу, нет потребности в содействующем, потому что порок сам собою довершает себя в воле нашей. Если же возникает наклонность к лучшему, то потребно, чтобы пожелание Бог привел в исполнение. Поэтому говорим: поскольку целомудрие – Твоя воля, аз же плотян есмь, продан под грех (Рим.7:1), то Твоей силой да преуспеет во мне благая эта воля. То же говорим о справедливости, о благочестии, об отчуждении от страстей. Слово «воля» объемлет собой все вообще добродетели, словами же «воля Божия» означается по одиночке все, разумеемое под именем доброго.

Но что значит это прибавление: Яко на небеси, и на земли? Слово это, как мне кажется, указует, может быть, на один из более глубоких догматов и составляет учение боголепного разумения при взгляде на тварь. Смысл же того, о чем говорю, таков: вся разумная тварь делится на естество бесплотное и на облеченное телом. Бесплотное естество есть ангельское, а другой вид естества – мы, люди. Поэтому первое – духовно, как отрешенное от обременяющего тела (разумею же тело это грубое и к земле тяготеющее), проходит горний жребий, по легкости и удободвижности естества пребывая в странах легких и эфирных. А другое, по сродству нашего тела с оземленевшим, по необходимости получило в удел как бы некий отстой грязи, жизнь земную. Не знаю, что устрояла этим Божия воля – может быть то, чтобы всю тварь сблизить между собою, чтобы и дольний жребий не был безучастным в небесных высотах и небо не вовсе было безучастно в том, что на земле, но вследствие образования человеческого естества из обоих стихий происходило некое общение усматриваемого в той и другой стихии, так как духовная часть души, которая, по-видимому, есть нечто сродное и одноплеменное с небесными силами, обитает в земных телах, и оземленевшая эта плоть при изменении тленных и восхищении праведных вместе с душой переселится в небесную область. Ибо восхищены будем, как говорит апостол, на облацех в сретение Господне на воздусе, и тако всегда с Господем будем (1Фес.4:17). Поэтому это или иное что устроила этим Божия премудрость – все разумное естество по двоякой этой жизни делится на части, и естество бесплотное приняло в свой жребий небесное блаженство, а другое по причине плоти обитает на земле по сродству с ней. Хотя вожделение прекрасного и доброго равномерно осуществлено в том и другом естестве и Правитель Вселенной в обоих сделал равными самоуправление, самовластие и свободу от всякой необходимости, чтобы все одаренное словом и разумением распоряжалось собой по самозаконному некоему произволу, однако же жизнь горняя во всем хранит себя чистой от порока и с ней несовместно ничто представляющееся противоположным, всякое же страстное движение и расположение, которым подвержен род человеческий, приводит в кружение жизнь дольнюю. Поэтому житие святых сил на небесах Богодухновенное слово признает не имеющим примеси порока и чистым от всякой греховной скверны. Все же, что умышлением худого и отступлением от доброго превращается в зло, подобно какому-то отстою или грязи, стекается в эту обыкновенную жизнь, и оскверняется человеческий род, находя в этой тьме препятствие к тому, чтобы усматривать Божественный свет истины. Поэтому если и высшая жизнь бесстрастна и чиста, а здешняя бедственная жизнь погружена во всякие страсти и злострадания, то явно, что горнее житие, как чистое от всего худого, преуспевает в благой воле Божией, ибо где нет зла, там по всей необходимости есть добро. А наша жизнь, утратив общение в добре, отпала и от Божией воли. Поэтому научаемся мы в молитве в такой мере очищать нашу жизнь от худого, чтобы, как в Небесном жительстве, и в нас беспрепятственно управляла Божия воля, так чтобы можно было иному сказать: «Как в престолах, началах, властях, господствах и во всякой премирной силе совершается Твоя воля и никакой порок не препятствует действию добра, так и в нас да совершается доброе, чтобы по истреблении всякого порока в душах наших благоуспешно исполнялась во всем Твоя воля».

Но возразит кто-нибудь: возможно ли в той чистоте, какая в бесплотных силах, преуспевать получившими в удел жизнь во плоти, когда душа по телесным потребностям погружена в тьму забот? Поэтому то, кажется мне, как бы устраняя такую невозможность, Господь в последующих словах разрешает кажущееся затруднительным в предстоящем деле. Ибо этими словами в повелении просить насущного хлеба предлагается нам, думаю, учение, что довольство малым и умеренность по закону бесстрастия равняется тому, чтобы не иметь ни в чем нужды но естеству. Ангел не просит в молитвах Бога о подаянии ему хлеба, потому что одарен естеством, не имеющим нужды в чем-либо подобном, а человеку повелено просить, потому что делающееся пустым непременно имеет нужду в наполняющем. Скоротечен и преходящ состав человеческой жизни, вместо отделившегося требует возобновляющегося. Поэтому, кто в услужении естеству не увлекается сверх необходимости суетными заботами, тот ненамного ниже ангельского чина по жизни, в довольстве для себя малым подражая ангелам, ни в чем не имеющим нужды. Поэтому повелело нам искать только достаточного к сохранению телесной сущности, говоря Богу: хлеб нам даждь, т. е. даждь не забавы, не богатство, не доброцветные багряницы, не золотые уборы, не блеск камней, не серебряные сосуды, не обширные поместья, не военачальство, не владение городами и народами, не стада коней и волов и великое множество другого скота, не обилие невольников, не знаменитость на торжищах, не памятники, не изображения, не шелковые ткани, не увеселения музыкой и не что-либо этому подобное, чем душа отвлекается от Божественной и более досточестной заботливости, – но даждь хлеб.

Видишь ли эту широту любомудрия? Сколько учений содержится в этом кратком изречении? Словом хлеб как бы так взывает Господь внимающим: «Перестаньте, люди, истощаться пожеланиями суетного! Перестаньте на горе себе самим умножать поводы к трудам! Невелик твой естественный долг: обязан ты доставать плоти своей пищу – дело небольшое и нетрудное, если имеешь в виду потребность. Для чего умножаешь свои повинности? Для чего налагаешь на себя иго, неся столько долгов, добывая серебро, откапывая золото, приискивая прозрачное вещество? Для того ли, чтобы всем подобным услаждать тебе этого всегдашнего собирателя податей – чрево, которому потребен только хлеб, удовлетворяющий тому, в чем нуждается тело?» А ты отправляешься к индам, терпишь беды на чужеземном море, пускаешься в плавание на целые годы, чтобы привезенными оттуда покупками усладить пищу, не обращая внимание на то, что ощущение сладостей имеет пределом нёбо во рту, а также и благовидное, и благовонное, и услаждающее вкус доставляет чувству какую-то скоропреходящую и мгновенную приятность. Кроме нёба, во рту разность влагаемого в гортань ничем не различима, потому что естеством одинаково изменяется все в зловоние. Видишь ли конец поваренного искусства? Видишь ли последствие поваренных ухищрений? Проси хлеба для жизненной потребности – в этом природа сделала тебя должником телу. А что сверх этого изобретено изнеженностью роскошных, то из числа привсеянных плевел. Сеяние домовладыки – пшеница, а из пшеницы делается хлеб; роскошь же – плевелы, они врагом привсеяны к пшенице. Но люди, перестав служить природе необходимым, действительно, как говорит где-то Писание (Мк.4:7), бывают подавляемы рачением о суетном и остаются недостигшими зрелости, потому что душа непрестанно занимает себя этими суетностями.

О чем-то подобном, может быть, как мне кажется, загадочно любомудрствует и Моисей, советником Еве к наслаждению вкушением представив нам змия. Сказывают же, что это животное – змий – если вставит голову в паз степы, в который вползает, то нелегко вытащить его из паза тому, кто потянет за хвост, потому что упирающаяся чешуя, естественно, противится усилию тянущего назад, и кому проход вперед беспрепятствен, потому что чешуя по гладкому скользит, для того обратный путь назад, задерживаемый упорством чешуи, затруднителен. А слово это, думаю, показывает, что надлежит беречься удовольствия, когда оно входит и вползает в скважины души, и, сколько можно, тщательнее заграждать пазы жизни. Ибо в таком случае жизнь человеческая блюдется чистой от смешения с жизнью скотской. Если же по расстройству в нас связей жизни найдет себе какой-либо вход змий сластолюбия, то поэтому укроется в нас, так как по причине чешуи трудным сделается извлечение его назад из вместилищ разумения. А слыша о чешуе, разумей под этой загадкой разнообразные поводы к удовольствиям, ибо страсть и сластолюбие по родовому понятию – один зверь, но разные и различные виды удовольствий, примешиваемые чувствами к человеческой жизни – это чешуи на змее, испещренные разнообразием страстей. Поэтому если избегаешь сожительства со змием, то берегись головы, то есть первого приражения к тебе зла, ибо к этому ведет загадочный смысл Господней заповеди: Той твою блюсти будет главу, и ты блюсти будеши его пяту (Быт.13:15). Не давай входа пресмыкающемуся, которое вползает во внутренность и при самом начале входит всей длиной своего тела. Ограничивайся необходимой потребностью. Пределом заботливости твоей о жизни пусть будет удовлетворение нужды тем, что у тебя есть.

Если и с тобою Евин советник вступит в беседу о том, что прекрасно для взора и приятно для вкуса и при хлебе станешь искать такой-то снеди, приготовленной с такими-то приправами, а потом вследствие этого прострешь пожелание далее необходимых пределов, то увидишь тогда, как пресмыкающийся вслед за этим неприметно прокрадется к любостяжательности. Ибо, от пищи необходимой перейдя к лакомым снедям, перейдет и к тому, что приятно для глаз, будет домогаться светлых сосудов, красивых слуг, серебряных лож, мягких постелей, прозрачных, с золотой насыпью покрывал, престолов, треножников, купален, чаш, рогов, холодильников, ковшей, лоханей, светильников, курильниц. А чрез это входит похоть любостяжательности и домогается подобных вещей, но, чтобы в заготовлении их не было недостатка, потребны доходы на приобретение требуемого. Поэтому надобно иному быть в печали, живущему вместе проливать слезы, многим сделаться бедствующими, лишившись собственности, чтобы вследствие их слез за столом этого человека было блистательно. А когда змий обовьется вокруг этого и наполнит чрево, чем было желательно, тогда в след за этим по пресыщении человек более и более вовлекается в неистовство непотребства – и это есть крайнее из зол человеческих.

Поэтому, чтобы не происходило ничего такого, ограничивай молитву испрошением этого пособия – хлеба, ища снеди, приправляемой тебе самой природой. И эта приправа есть добрая совесть, при правильном употреблении хлеба всего более его услаждающая. А если желательно тебе усладить и ощущение гортани, то пусть приправой у тебя будет скудость, пусть не прилагается сытость к сытости, побуждение к принятию пищи не притупляется пьянством, но вкушению ее да предшествует у тебя по заповеди пролитие пота. В поте и труде снеси хлеб твой (Быт.3:19). Видишь ли, какая первая приправа пищи, по Писанию? Достаточно для тебя этой только потребностью занимать мысль свою – лучше же сказать, до этого только связывать душу попечениями о хлебе. Но скажи Тому, Кто изводит хлеб от земли (Пс.103:1), скажи Тому, Кто питает вранов (Пс.146:81), дает пищу всякой плоти (Пс.135:250), отверзает руку и исполняет всякое животно благоволения (Пс.144:16): «От Тебя моя жизнь, от Тебя да будет и средство к жизни. Ты даждь хлеб, то есть даруй иметь пищу от праведных трудов». Ибо если Бог есть правда, то не от Бога имеет хлеб, кто имеет пищу от любостяжательности.

Сам ты – властелин испрашиваемого в молитве, если довольство твое не из чуждого, если доход твой не от слез другого, если при твоей сытости никто не сделался голодным, если при твоем излишестве никто не воздохнул. Особенно же Божий хлеб таков – это плод правды, глас мира, не смешанный с семенами плевел и не оскверненный ими. Если же, возделывая чужое поле, без стыда делая неправду и записями закрепив незаконное приобретение, скажешь потому Богу: Даждь хлеб, то другой будет внимать этим словам твоим, а не Бог, потому что плод неправды плодоносит естество, противное Богу. Кто старается о правде, тот от Бога приемлет хлеб, а кто возделывает неправду, того питает снабдитель неправды. Поэтому, взирая на совесть свою, приноси Богу прошение о хлебе, зная, что у Христа нет общения с велиаром. Если принесешь дар от неправды, то дар твой – цена песня и мзда блуднична (Втор.23:18). Хотя прикрасишь подаяния щедростью, однако же от Пророка, гнушающегося такими приношениями, услышишь: Что Ми множество жертв? глаголет Господь. Исполнен есмь всесожжений овних, и тука агнцов, и крове юнцов, и козлов не хощу. Кадило мерзость Ми есть (Ис.1:11–13); и в другом месте: Жряй Ми тельца, яко убиваяй пса (Ис.66:3) вменится. Поэтому если от Господа имеешь хлеб, т. е. от праведных трудов, то позволительно тебе приносить ему начатки от плодов правды.

Прекрасно же и присовокупление слова днесь. Ибо сказано: Хлеб насущный даждь нам днесь. В этом слове заключается другое любомудрие; произнося это, должен ты познать, что жизнь человеческая однодневна. Собственность каждого – одно только настоящее, а надежда на будущее остается в неизвестности; не знаем, что родит находяй! (Прит.27:1). Для чего мучим себя неизвестным, томим заботами о будущем? Сказано: Довлеет дневи злоба его (Мф.6:34), где злобой называется злострадание. Для чего прилагаем попечение об утрии? Поэтому Господь тем, что повелевает говорить днесь, запрещает тебе заботу об утрии, как бы следующее внушая тебе этим словом: «Кто дал тебе день, Тот даст и потребное на день. Кто сияет солнце (Мф.5:45); Кто уничтожает ночную тьму; Кто показывает тебе луч света; Кто вращает небо, чтобы над землей стало светило; Кто дает тебе это и многое другое, Тот ужели имеет нужду в твоем содействии, чтобы удовлетворить твоей плоти, снабдив ее потребным? Какую тщательность о собственной жизни привносит от себя естество бессловесных? Какие пашни у воронов, какие житницы у орлов? Не одна ли у всех снабдительница жизни – Божия воля, которой все содержится? Вол, или осел, или другое какое бессловесное, не учась, от природы имеют любомудрие и хорошо располагают настоящим, о том же, что будет после, нет у них никакой заботы».

Неужели мы имеем нужду в советниках, чтобы уразуметь эту кратковременность и однодневность плотской жизни? Не вразумляемся тем, что бывает с другими? Как не уцеломудриваемся собственной своей жизнью? Что было пользы от большого заготовления тому богачу, который обольщал себя неосуществимыми надеждами, разорял, строил, собирал, роскошествовал; чего достало бы на многие годы, то в суете надежд запирал в житницы? Не одна ли ночь обличала всю эту мечтательность надежды, как суетное некое сновидение о чем-то не стоящим внимания? Жизнь телесная ограничивается одним настоящим, а жизнь, предоставляемая надеже, есть собственность души. Но человеческое неразумие погрешает в употреблении той и другой, думая телесную жизнь продлить надеждами, а жизнь душевную тратя в наслаждениях настоящим. Поэтому-то душа, занимаясь видимым, по необходимости делается чуждой надежды существенной и действительной, по надежде опираясь на непрочное, и этим не овладевает, и чего надеялась, того не имеет.

Поэтому научимся из настоящего совета, чего надлежит просить сего дня и чего впоследствии. Хлеб – сегодняшняя потребность, а Царствие – уповаемое блаженство. Сказав же о хлебе, Писание разумеет под этим телесную потребность. Если это станем просить, уму молящегося будет явно, что забота его – об однодневном. Если же проспим чего-либо из душевных благ, то явно, что прошение имеет в виду всегда пребывающее и нескончаемое, на что Господь и повелевает наиболее взирать молящимся, как на важнейшее, удовлетворяющее и первой потребности. Просите, говорит Он, царствия и правды, и сия вся приложатся вам (Мф.6:33), о Христе Иисусе, Господе нашем. Ему слава и держава во веки веков! Аминь.

Слово 5

Остави нам долги наша, якоже и мы оставляем должником

нашим; и не введи нас во искушение, но избави нас от лукаваго.

Мф. 6, 12–13

Слово, простираясь вперед, вошло на самый верх добродетели. Ибо словами молитвы изображает, каким по его требованию должен быть приступающий к Богу; показывает, что он уже вне пределов естества человеческого и уподобляется по добродетели Самому Богу, так что, делая то, что свойственно делать одному Богу, по-видимому, и сам делается вторым богом. Ибо оставление долгов есть Божие свойство, и свойство преимущественное, – сказано: никто же может оставляти грехи, токмо един Бог (Лк.5:21). Поэтому если кто в жизни своей уподобился отличительным чертам Божия естества, то сам некоторым образом делается тем же, с кем сходство показал в себе точным уподоблением.

Итак, чему же учит слово это? Во-первых, с дерзновением, на какое приобретено право предшествовавшей жизнью, сознать в себе уподобление Богу, и тогда уже осмелиться называть Бога Отцом своим и просить прощения в прежних прегрешениях, потому что не всякому просящему возможно получить то, чего желает, но тому, кто делами приобрел себе право просить с дерзновением. Ибо это прямо внушает нам Господь в настоящем изречении, а именно, приступая к благодетелю, будь сам благодетелем; приступая к доброму, будь добрым; приступая к правдивому, будь правдивым; приступая к терпимому, будь терпеливым; приступая к человеколюбивому, будь человеколюбивым, а также будь и всем иным, приступая к добросердному, к благосклонному, к общительному в благах, к милующему всякого, и, если еще что усматривается божественного, во всем этом уподобляясь произволением, приобретай тем себе дерзновение на молитву. Поэтому, как невозможно лукавому освоиться с добрым и покрытому нечистыми сквернами иметь общение с чистым и нескверным, так приступающего к Божию человеколюбию отлучает от него жестокосердие. Поэтому, кто за долги держит человека в своей власти и обходится с ним жестоко, тот правом своим устранил себя от Божия человеколюбия. Ибо какое общение у человеколюбия со зверством, у любвеобильного расположения с свирепостью и у всего прочего, что противоположно злу, с принадлежащим противной стороне и находящимся в таком непримиримом ему сопротивлении, что преданный ему необходимо удален от противоположного? Как сделавшийся добычей смерти уже не жив и наслаждающийся жизнью удален от смерти, так приступающему к Божию человеколюбию совершенно необходимо быть чуждым всякой жестокости. А кто сделался чуждым всего разумеваемого под именем порока, тот некоторым образом по такому праву делается богом, доводя до преспеяния в себе то, что разум признает и о Божественном естестве.

Видишь, до какого величия Господь возвышает слушателей словами этой молитвы, прелагая некоторым образом естество человеческое в божественное и узаконяя, чтобы приступающие к Богу сами сделались богами? «Для чего, – говорит Он, – ты, поражаемый страхом, бичуемый своей совестью, раболепно приходишь к Богу? Для чего сам себе заграждаешь дерзновение, заключенное в свободе души и изначально существенно принадлежащее естеству? Для чего льстишь словами Необольстимому? Для чего с услужливыми и угодливыми речами обращаешься к Тому, Кто взирает на дела? Тебе, одаренному свободой и благоразумием, можно со властью иметь всякое благо, какое только дается от Бога. Будь сам себе судьей. Произнеси себе спасительный приговор. Желаешь, чтобы отпущены были тебе Богом долги? Отпусти сам; Бог изрек приговор; твой суд над соплеменником, в котором ты властен, каков бы то ни был, есть и твой приговор. Что сам о себе знаешь, то подтверждено о тебе и Божиим судом».

Но как достойным образом раскроет кто все величие Божия слова? Заключающаяся в нем мысль превосходит словесное истолкование. Остави нам долги наша, якоже и мы оставляем должником нашим. Ту мысль, какая мне приходит при этом на ум, смело и держать в уме, а еще смелее раскрыть ее в слове. Ибо что сказано? Как преуспевающим в добре представляется в подражание Бог но словам апостола: Подражатели мне бывайте, якоже и аз Христу (1Кор.11:1), так, наоборот, требуется, чтобы твое расположение к добру стало образцом для Бога, изменяется некоторым образом порядок и мы осмеливаемся надеяться, что, как в нас подражанием Богу совершается доброе, так и Бог будет подражать нашим делам, когда преуспеваем в чем-либо добром, и ты возможешь сказать Богу: «Что сделал я, сделай и Ты; подражай рабу своему, Ты, Господь; убогому и нищему – Ты, царствующий над всем; я отпустил долги, не взыскивай и Ты! Я уважил просителя, не отвергни и Ты просящего! Я отпустил должника своего веселым, таков пусть будет и Твой должник! Не делай, чтобы Твой был грустнее моего! Пусть оба равно благодарят оказавших милость! Пусть посредниками обоих подтверждено будет равное отпущение и моему и Твоему должнику! Мой должник – такой-то, а Твой – я; какое решение дал я о своем должнике, такое же да возымеет силу и у Тебя; я разрешил, разреши и Ты! Я отпустил, отпусти и Ты! Я великую милость оказал соплеменнику, подражай и Ты, Господи, человеколюбию раба Твоего».

«Но мои прегрешения пред Тобою тяжелее сделанных предо мною моим должником. Признаю это и я; рассуди и то, сколько преимуществуешь Ты во всяком добре. Тебе справедливо нам, согрешившим, даровать милость, соразмерную преизбытку Твоего могущества. Малое человеколюбие оказал я, потому что большего не вмещает природа моя, а Ты сколько ни пожелаешь, могущество не воспрепятствует щедродаровитости Твоей».

Но с большей тщательностью уразумеем предлежащее изречение молитвы; рассмотрение смысла его, может быть, и для нас послужит неким руководством к высокой жизни. Потому исследуем, каковы те долги, которым повинно естество человеческое, и еще каковы те долги, отпущение которых в нашей власти; познание этого доставит нам достаточное некое уразумение преизбыточества Божиих благ. А поэтому сделаем здесь перечисление человеческих прегрешений пред Богом. Человек стал подлежать наказанию от Бога, во-первых, за то, что отступил от Сотворившего и передался противнику, сделавшись беглецом и отступником от Того, Кто его Владыка по естеству; во-вторых, за то, что самовластную свободу променял на лукавое рабство греху и быть под самоуправством тлетворной силы предпочел сопребыванию с Богом. Да и это – не взирать на красоту Создавшего, а обратить лицо к гнусности греха – можно ли признать каким-либо вторым из зол? И какой род наказаний заслуживающими счесть должно презрение Божественных благ, предпочтение же приманок лукавого? Заглаждение образа, повреждение Божественных черт, отпечатленных в нас при начале творения, потеря драхмы, удаление от отчей трапезы, освоение со зловонной жизнью свиней, расточение драгоценного богатства и все подобные прегрешения, какие можно видеть при помощи Писания и рассудка, исчислит ли какое слово? Итак, поскольку род человеческий за таковые вины должен понести от Бога наказание, то мне кажется, что поэтому слово Божие учением, изложенным в молитве, наставляет нас к молитвенному собеседованию с Богом, хотя бы кто из нас и всех более далек был от человеческих прегрешений, никогда не приступать с таким дерзновением, как будто бы у него чистая совесть. Ибо иной, может быть, подобно тому богатому юноше, образовав жизнь свою по заповедям, вправе, как и тот, похвалиться своей жизнью и сказать Богу: Вся сия сохраних от юности моея (Мф.19:20) – и даже предполагать о себе, что ему, как ни в чем не погрешившему против заповедей, крайне неприлично прошение об оставлении долгов, пригодное одним согрешившим. Оскверненному блудом, скажет он, приличны такие слова, или за любостяжательность обвиняемому в идолопоклонстве необходимо просить прощения и вообще всякому, каким-либо прегрешением уязвившему совесть души, прекрасно и сообразно с нуждой прибегать к милосердию. А если он Илия великий, или действует духом и силою Илииною (Лк.1:17), или велик в рожденных женами (Мф.11:11), или Петр, или Павел, или Иоанн, или другой кто из тех, чье превосходство засвидетельствовано Божественными Писанием, то для чего употреблять подобные речения, которыми испрашивается оставление долгов тому, на ком нет никакого греховного долга? Для того, чтобы иной, имея в виду что-либо подобное, не впал в высокомерие, подобно тому фарисею, не знавшему, что он такое по естеству. Ибо если бы знал, что он человек, то, конечно, естество свое не представлять чистым от скверны научился бы из Святого Писания, которое говорит: Не найдешь у людей, чтобы жизнь одного дня могла быть без скверны (Иов.14:4–5). Поэтому, чтобы у приступающего с молитвой к Богу не произошло чего подобного с душой, слово Божие заповедует не смотреть на преспеяния, но приводить себе на память общие долги человеческого естества, в которых всякий, без сомнения, и сам участвует, как участвующий в естестве, и умолять Судию, чтобы даровал прощение прегрешения.

Ибо так как живет в нас Адам и каждый из нас – человек, то, пока видим на естестве своем кожаные эти хитоны и скоро увядающие листья вещественной этой жизни, которые, обнажившись от вечных и светлых риз, сшили мы себе ко вреду своему, вместо Божественных одежд облекши себя в забавы, славу, однодневные почести, убийственные услаждения плоти, – и пока взираем на это плотское местопребывание, на котором осуждены мы обитать, как скоро обращаемся к востоку (не потому только, что там видим для нас Бог, Который, как вездесущий, не объемлется никаким исключительно местом, но все равно содержит, а потому, что на востоке первоначальное наше отечество, разумею же пребывание в раю, из которого мы изгнаны – насади Бог рай во Едеме на востоцех (Быт.2:8)); поэтому, как скоро обращаем взор на востоки и мысленно приводим себе на намять изгнание из светлых и восточных стран блаженства, справедливо тогда присовокупляем сии речения и мы, отменяемые недоброй смоковницей жизни, отверженные от очей Божиих, самовольно предавшиеся змию, который ест землю и по земле ползает: ходит на персях и на чреве своем и нам советует делать то же – предаваться земным наслаждениям, по земле пресмыкающимися и влачащимися мыслями занимать свое сердце и ходить на чреве, т. е. заботиться о жизни сластолюбивой, поэтому, в этом находясь состоянии, подобно тому блудному сыну, после долгого бедствования, в каком пребывал, пася свиней, как скоро приходим, как и он, в себя и приводим себе на мысль Небесного Отца, тогда прекрасно пользуемся таковыми речениями: Остави нам долги наша.

Поэтому хотя бы кто был Моисеем и Самуилом и другим кем из прославившихся добродетелью, тем не менее, поскольку он – человек, почитает для себя приличными слова эти, как причастный Адамова естества, участник и его падения. Поскольку как говорит апостол, о Адаме вси умираем (1Кор.15:22), то изречение, какое прилично Адаму при покаянии, надлежит быть общим для всех с ним умерших, чтобы нам при даровании прощения прегрешений снова, как говорит апостол, спастись благодатью Господней (Еф.2:5). Но сказано, чтобы иной при взгляде на более общее мог уразуметь предлагаемое в слове. Если же кто будет искать истинного смысла в изречении, то, думаю, не потребуется от нас возводить понятие к общему взгляду на естество, потому что достаточно совести, чтобы в рассуждении каждого поступка в жизни соделать необходимым прошение о помиловании.

Поскольку в этом мире жизнь паша, как думаю, подлежит многообразными влияниям, как по душе и разумению, так и по чувствам телесным, то трудно или и совершенно невозможно не увлечься ко греху хотя бы одной какой-либо страстью. Например, эта любящая наслаждения жизнь относительно к телу делится по нашим чувствам, а относительно к душе оказывает себя в стремлении разума и в движении произвола – кто же столько возвышен и одарен таким благоразумием, чтобы по той и другой жизни избыть ему всякой скверны порока? Кто безгрешен оком? Кто невинен слухом? Кто чужд этого скотского услаждения гортани? Кто чист от прикосновения ко греху осязанием? Кому неизвестна эта предлагаемая Писанием загадка: Взыде смерть сквозе окна (Иер.9:21)? Ибо чувства, посредством которых, сообщаясь с внешними предметами, душа по выбору занимается ими, Писание назвало окнами, которые, по слову же Писания, и пролагают путь для входа смерти. Действительно, многих смертей входом делается часто глаз: видит он раздраженного и сам возбуждается к той же страсти, или видит благоденствующего не по достоинству и воспламеняется завистью; или видит горделивого и впадает в ненависть; или видит какое-либо доброцветное вещество, красивое расположение лица и всецело поползается в вожделение нравящегося. И ухо отворяет окна смерти вместе с тем, что слышит, принимает в душу многие страсти: страх, печаль, раздражение, удовольствие, вожделение, неумеренный смех и тому подобное. А услаждение вкуса, как скажет иной, есть матерь всех по порядку зол. Ибо кому не известно, что корнем почти всех погрешностей в жизни служит заботливость о гортани? От нее зависят роскошь, пьянство, чревоугодие, беспорядочное поведение, многоядение, пресыщение, разгульная жизнь, скотское и неразумное падение в страсти бесчестия. Подобным образом чувство осязания составляет крайний предел всех согрешений; все, что ни делается для тела сластолюбцами, принадлежит к числу недугов осязательного ощущения, подробное описание которых было бы продолжительно; да и неприлично к предметам важным примешивать все то, что служит в укоризну осязанию. А весь рой погрешностей души и произвола в состоянии ли и исчислить какое слово? Сказано: изнутри исходят помышления злая (Мф.15:19) – и присовокуплен список оскверняющего нас помыслом. Итак, если повсюду распростерты нам мрежи грехов всеми чувствилищами и сердечными движениями души, то кто похвалится, как говорит Премудрость, чисто имети сердце (Притч.20:9)? Кто чист от скверны? – как о подобном этому свидетельствует Иов (Иов.14:4). А скверна для душевной чистоты есть удовольствие во многих видах и многими способами примешиваемое к человеческой жизни и душой и телом, помышлениями и чувствами, намеренными движениями и телесными действиями. Итак, у кого душа чиста от этой скверны? Кто не был поражен кичливостью? Кто не попран ногой гордыми? Кого не поколебала рука грешная? Чья нога не поспешала к пороку? Кого не оскверняло бесчинное око, не ввергал в нечистоту невежественный слух, не занимал собою вкус? У кого сердце оставалось бездейственным для суетных движений?

Поскольку в нас есть все это, и в живущих скотски весьма дурно и несносно, в более же внимательных к себе сноснее, но все, кто одного с нами естества, всегда непременно участвуют в погрешностях естества, то, припадая в молитве к Богу, просим поэтому оставить нам долги. Но не приемлется таковой глас и не достигает Божественного слуха, если не вопиет вместе и наша совесть, что оказанное милостью делиться с другими – прекрасное дело. Ибо кто рассуждает, что человеколюбие прилично Богу (а если бы не признавал приличным, не стал бы просить у Бога неприличного и несообразного), от того справедливость требует, собственными своими делами подтвердить суждение о прекрасном деле, чтобы самому не услышать от праведного Судии: «Врачу исцелися сам. Меня умоляешь о человеколюбии, которым не делишься ты с ближними. Просишь об оставлении долгов – почему же сам мучишь должника? Умоляешь, чтобы рукописание на тебя было изглажено, а сам тщательно хранишь договоры с занявшими у тебя в долг? Просишь об уменьшении счета долгов, а сам данное в долг приращаешь лихвой? Твой должник в темнице, а ты в молитвенном доме. Он страдает за долги, а ты испрашиваешь оставление долга? Твоя молитва не услышана, потому что заглушает ее голос страждущего. Если разрешишь телесный долг, разрешены будут тебе душевные узы. Если простишь, прощено будет и тебе; сам будешь своим судией, сам себе предпишешь закон, расположением к лежащему у ног твоих произнося свыше приговор себе».

Чему-то подобному, кажется мне, учит Господь в другом слове, в виде повествования предлагая это учение. По этому повествованию некий где-то царь грозно председательствует на суде и призывает к себе служителей, собирает сведения о каждом их распоряжении. Приводят к нему одного должника, и царь оказывает ему человеколюбие, потому что должник, припав к его ногам, вместо денег в уплату представил просьбу; и он-то потом с подобным ему рабом за небольшой долг поступает жестоко и бесчеловечно и прогневляет царя своим бесчеловечием к подобному себе рабу. Царь повелел исполнителям казни совершенно изгнать его из царского дома и продлить мучение до того времени, как вытерпит достойное вины наказание. И действительно, что значат несколько ничего не стоящих и легко сосчитываемых оболов в сравнении с тьмами талантов, то и долги нам братий наших в сравнении с нашими прегрешениями пред Богом. Во вред тебе, конечно, служит или нанесенная кем-нибудь обида, или порочность служителя, или злой умысел на телесную жизнь, и ты в воспламенении сердца раздражен к отмщению за это, отыскиваешь всевозможные средства к наказанию огорчивших тебя.

И если раздражение воспламенено на служителя, не рассуждаешь, что не природою, но властолюбием разделен род человеческий на рабов и господ. Ибо Домоправитель Вселенной узаконил одному бессловесному естеству быть в рабстве у человека, как говорит Пророк: Вся покорил еси под нозе его: овцы и волы вся, еще же и скоты польским, птицы и рыбы морския (Пс.8:7–9). Их называет Пророк и служебными, так как сказано в другом месте пророчества: Дающему скотом пищу их, и злак на службу человеком (Пс.147:8–9). Человека же украсил Бог даром свободы, так что порабощенный тебе обычаем и законом по достоинству естества имеет равенство с тобою. Не от тебя получил он бытие, не тобою живет, не от тебя заимствует песнь и душевные силы. Почему же столько воскипает на него раздражение твое, если он поленился, или оставил тебя, или, может быть, и в глаза тебе оказал пренебрежение? Должно тебе посмотреть на себя самого, каков ты бывал пред Владыкой, Который сотворил тебя, ввел в мир посредством рождения, сделал тебя причастником этих чудес в мире, в наслаждение тебе предложил солнце, даровал все средства к жизни из стихий, из земли, из огня, из воздуха, из воды, снабдил тебя даром разумения, впечатлительным чувством, знанием различающих доброе и худое? И что же? Ты разве послушен такому Владыке и не упорен против Него? разве не отступил от Его владычества? Разве не бежал ко греху? Разве не обменял благого владычества на лукавое? Разве, сколько от тебя это зависело, не оставил пустым Владычнего дома, оставив то, что заповедано тебе было делати и хранити (Быт.2:15)? И не при вездесущем ли всевидящем свидетеле – Боге или совершаешь исчисленные прегрешения, или говоришь, или думаешь, чего не должно? И потом, когда ты таков и столькими обременен долгами, почитаешь за нечто великое оказать милость подобному себе рабу тем, что оставишь без внимания какое-нибудь его пред тобой прегрешение?

Поэтому если намереваемся принести Богу моление о милости и прощении, то приуготовим дерзновение совести, представим жизнь свою ходатаицей за произносимую молитву, чтобы воистину можно было сказать: Яко и мы оставили должником нашим.

Что значит за этим присовокупляемое к сказанному? Почитаю необходимым не оставить и этого без рассмотрения, чтобы, зная, кому молимся, приносить моление душой, а не телом. Не введи нас во искушение, но избави нас от лукаваго (Мф.16:13). Какая, братия, сила сказанного? Господь, кажется мне, многообразно и различно именует злого по разности лукавых сил, называя его многими именами: диаволом (Мф.13:39), веельзевулом (Мф.10:25), мамоной (Мф.6:24), князем мира (Ин.14:30), человекоубийцей (Ин. 8, 44), лукавым, отцом лжи (Ин. 8, 44) и другими подобными именами. Поэтому, может быть, одно из разумеемых о нем имен есть и это: искушение. И такую нашу догадку подтверждает словосочинение в сказанном, ибо Господь после слов: Не введи нас во искушение, присовокупляет прошение об избавлении от лукавого, как будто тем и другим означается один и тот же. Если кто не входит во искушение, тот непременно вне власти лукавого, и кто в искушении, тот необходимо бывает во власти лукавого, следовательно, искушение и лукавый по значению одно и то же. Что же внушает нам такое учение молитвы? Стать вне усматриваемого в мире этом, как говорит ученикам в другом месте, что мир весь во зле лежит (1Ин.5:19). Поэтому, кто желает стать вне власти лукавого, тот по необходимости переселяется из мира. Ибо искушение не имеет возможности коснуться души, если мирскую эту заботу, подобно какой-то приманке наживив на коварную удочку, не прострет к жадным. Но гораздо более ясной для нас сделается мысль эта из других примеров. Море нередко бывает страшно своими волнениями, но не для тех, которые живут от него вдали. Огонь истребителен, но только для подложенного в огонь вещества. Война ужасна, но для одних вступивших в воинские ряды. Кто избегает бедствий, какие постигают на войне, тот молится, чтобы не впасть в необходимость воевать. Кто боится огня, тот молится, чтобы не быть ему в огне. Кто трепещет моря, тот молится, чтобы не было ему нужды пуститься в мореплавание. Так и тот, кто страшится приражений лукавого, пусть молится, чтобы не быть ему во власти лукавого. А поскольку, как сказали мы прежде, по слову Писания, мир во зле лежит и в мирских делах заключаются поводы к искушениям, то молящийся об избавлении от лукавого хорошо и надлежащим поступает образом, когда просит, чтобы не прийти ему во искушение. Ибо, не повлекши с жадностью приманку, невозможно кому-либо поглотить крючок на удочке.

Но и мы, восстав, скажем Богу: Не введи нас во искушение, т. е. в бедствие настоящей жизни, но избави нас от лукавого, приобретшего силу в этом мире, которого да избавимся и мы по благодати Христа, потому что Его и сила и слава со Отцом и всесвятым и благим и животворящим Духом во веки веков. Аминь.

* * *

2

Ориген.

3

То есть двести десять тысяч.

4

Богиня, согласно греческой мифологии, присутствующая при рождении детей.


Источник: Восточные отцы и учители церкви IV века : Антология : В 3 т. / Сост., биогр. и библиогр. ст. иеромон. Илариона (Алфеева). – М. : Изд-во МФТИ, 1999. (Памятники святоотеческой письменности) / Т. 2. – 416 с.

Комментарии для сайта Cackle