Глава восьмая
Пессимизм и разбор его миросозерцания. – Пессимистический взгляд на мировую жизнь. – Несостоятельность пессимистического мировоззрения. – Прирожденность человеку любви к жизни и наслаждению ее благами. – Польза труда и значение страданий. – Историческая справка. – Возражение У. Джемса. – Переход к вопросу о благости Божией в мире.
По словам Шопенгауера, «все в жизни дает понять, что земное счастье назначено к тому, чтобы или оказаться призрачным, или быть познанным, как иллюзия. Предположение к этому находится глубоко в сущности вещей. Сообразно с ним, жизнь большинства людей кратковременна и проходит в печалях. Сравнительно счастливые большею частью только представляются такими, или как, наприм., долголетние являются редкими исключениями. Жизнь развертывается подобно сплошному обману, как в малом, так и в великом. Если она обещала, то не сдерживает обещания, исключая тот случай, когда хочет показать, как мало заслуживало желания само желанное; так обманывают нас то надежда, то само желанное. Если и было что дано, то лишь затем, чтобы опять быть отнятым. Очаровательная даль прельщает нас райскими садами, исчезающими, подобно оптическому обману, как только мы начнем ими любоваться. Счастье поэтому лежит постоянно в будущем или же в прошедшем; настоящее же можно сравнить с небольшим темным облаком, которое гонится ветром над озаренною солнцем поверхностью. Перед ним и за ним все светло, только оно само постоянно бросает тень. Настоящее поэтому всегда неудовлетворительно, будущее неизвестно, прошлое невозвратно. Жизнь с своими постоянными, большими и малыми, превратностями, с своими обманчивыми надеждами и ниспровергающими всякий рассчет несчастьями носит столь ясный отпечаток чего-то такого, что должно огорчать нас, что трудно понять, как можно было не заметить этого и дать себя уверить, что все это существует для того, чтобы наслаждаться с благодарностью, а человек живет для того, чтобы быть счастливым. И, однако, этот продолжающийся обман и разочарование, как и все, вообще, устроение жизни, представляется как бы преднамеренным и рассчитанным на то, чтобы породить в нас убеждение, что ничего нет достойного нашего стремления, труда и борьбы, что все блага ничтожны, а жизнь есть нестоющее издержек занятие... Вся наша жизнь подобна счету, по которому мы получаем медными грошами, за которые впоследствии должны расквитаться... Мы чувствуем боль, а не отсутствие ее; чувствуем заботу, а не беззаботность; страх, а не безопасность. Мы ощущаем желание, как голод и жажду; но лишь только исполнится оно, его уж нет, как того сладкого куска, который для нашего ощущения перестает существовать в то мгновение, в которое бывает проглочен. Мы с болью спохватываемся за наслаждениями и радостями, как только они исчезнут; но боли, когда они уничтожаются после продолжительного времени, непосредственно не ощущаются нами, и разве только с помощью рефлексии мы намеренно вспоминаем о них. Ибо только боль и лишение могут подлежать положительному ощущению и потому дают себя знать; благополучие, напротив, является только отрицательным. Поэтому, именно, три величайших блага жизни: здоровье, молодость и свободу мы не ценим, пока их имеем, зато сожалеем о них после потери, потому что и они суть отрицания. По мере того, как увеличиваются удовольствия, уменьшается и наша к ним восприимчивость: сделавшееся обыденным уже не ощущается нами, как наслаждение. Часы бегут тем скорее, чем они приятнее, и тем медленнее, чем больше мучений они принесли нам, ибо страдание, а не наслаждение есть положительное присутствие которого ощутительно заявляет нам о себе. Поэтому именно, замечая скуку, мы не видим веселья. То и другое доказывает, что наше существование является наиболее счастливым тогда, когда мы наименее ощущаем его, откуда следует, что было бы лучше совсем не существовать. Сильная, живая радость может представляться только, как следствие великой предварительной нужды, ибо в состояние длительного удовольствия не может ничего привходить, как только немного веселья или удовлетворения тщеславию. Поэтому все писатели вынуждены поставлять своих героев в тяжкие и мучительные положения, чтобы получить возможность опять освободить их оттуда. В этом смысле свидетельствует даже и столь щедро облагодетельствованный природою и счастьем Вольтер: „счастье не больше, чем сон, а печаль реальна. Вот уже восемьдесят лет, как я испытываю это. Мне неизвестно что-либо другое, как только быть покорным и утешаться тем, что мухи произошли на свет только для того, чтобы достаться на съеденье паукам, а люди, – чтобы сделаться добычею печалей“.
Чтобы уверенно говорить, что жизнь есть желанное или достойное благодарности благо, для этого достаточно хотя раз спокойно сравнить сумму каких угодно возможных радостей, которыми человек в состоянии наслаждаться в течение своей жизни, с суммою всевозможных страданий. Думаю, что подвести баланс будет не трудно. Впрочем, по существу, совершенно бесполезно спорить о том, чего больше на свете: добра или зла, потому что уже самым фактом существования зла решается дело. Так как зло никогда не уничтожается сопутствующим ему или следующим за ним добром, то, следовательно, оно и не может быть уничтожено им. Одним уже существованием зла доказывается та истина, что мы должны не радоваться, а, наоборот, печалиться по поводу существования мира. Так как наше состояние представляет собою нечто такое, чему бы не следовало лучше быть, то все окружающее нас носит такого, именно, рода следы потому, что все сплошь несовершенно и обманчиво, все приятное перемешано с неприятным, всякое наслаждение всегда дается только вполовину, всякое удовольствие влечет за собою собственное уничтожение, всякое облегчение – новое затруднение, всякое вспомогательное средство в нашей ежедневной и ежечасной нужде оставляет нас каждую минуту и отказывает в своей услуге. Так часто ломается под нами ступенька, на которую мы поднялись! Подлинно, великие и малые несчастья сделались элементом нашей жизни, и мы, одним словом, подобны Финею, которому гарпии отравляли и делали несъедобными все кушанья... Мы должны быть несчастными и являемся таковыми на деле, причем главным источником самых жесточайших страданий является сам же человек: homo homini lupus. Кто правильно взвесит это последнее обстоятельство, тот будет смотреть на мир, как на ад, превосходящий Дантов тем, что один здесь должен быть дьяволом другого, к чему, подлинно, один годен предпочтительно пред другим, а предпочтительнее всех, несомненно, архисатана, который, выступая в образе завоевателя, противопоставляет несколько сот тысяч людей друг против друга и кричит им: „страдание и смерть-ваше назначение; а теперь палите друг в друга из ружей и пушек!"-и они исполняют это. Вообще же, по обыкновенному порядку вещей, неправда, крайняя несправедливость, строгость и даже жестокость характеризуют образ действий людей друг против друга. Противоположный образ действий является только в виде исключения...
Что́ бы ни говорили, но счастливейший момент счастливого есть только момент его засыпания, равно как несчастнейшим моментом несчастного является момент его пробуждения. Если бы жизнь сама в себе представляла ценное благо и заслуживала решительного предпочтения пред небытием, то не зачем было бы близ ее исхода ставить столь чудовищных охранителей, какова смерть с ее ужасами. Но кто же мог бы устоять в жизни, какова она есть, если бы смерть не была столь ужасна? И кто мог бы перенести хотя только одно представление о смерти, если бы жизнь была радостью?! Так, в смерти содержится то доброе, что она является концом жизни, и мы в житейских скорбях утешаемся смертью, а в смерти – скорбями жизни. Истина состоит в том, что те и другие неотъемлемо принадлежат друг другу, представляя из себя такую волшебную залу, выйти из которой настолько же трудно, насколько и желательно...
Объяснение мира из Анаксагорова SEQ CHAPTER \h \r 1νουσ’α, т. е. из руководящейся знанием воли, необходимо для своей прикрасы требует оптимизма. В таком случае жизнь рассматривается, как дар, между тем как очевидно, что, если бы каждый наперед мог рассмотреть его и отведать, то был бы за него очень благодарен. Если же к этому присоединить еще и то, что он со временем должен будет дать отчет в каждом часе своей жизни, то, наоборот, он сам в праве потребовать отчета в том, что из состояния покоя его перевели в столь неудобное и мучительное положение. Между тем, оптимист велит мне открыть глаза и посмотреть на мир, как он прекрасен при солнечном освещении с своими горами, долинами, потоками, растениями, животными и т. д. Но мир разве панорама? На вид эти вещи, правда, красивы, но по существу они представляют собою нечто совершенно другое. После того приходит телеолог и хвалит мне мудрое устройство, благодаря которому предусмотрено, чтобы планеты не стукнулись головами одна о другую, чтобы суша в соединении с морем не образовала киселя. Но кто не льстит, тот едва ли будет расположен петь аллилуия. Против очевидно софистических доводов Лейбница, что этот мир есть лучший из возможных, можно серьезно и с честью поставить другое доказательство, что мир есть самый худший между возможными. Ибо возможным называется не то, что может кому-либо придти в голову, а то, что действительно может существовать. Теперь же этот мир устроен так, как он и быть должен, чтобы иметь возможность существовать с данной нуждою; но если бы он был немногим хуже, то не мог бы долее существовать. Следовательно, более худший, так как он не в состоянии был бы существовать, прямо невозможен и, таким образом, настоящий мир есть наихудший между возможными» (Sсhореngаиег, Die Welt als Wille und Vorstellung. Leipz. 1859. Bd. II. S. 654–670). Кажется, еще нечего добавлять к этой безотрадной и подавляющей картине мировой жизни, худшей самой смерти. И, если эта жизнь действительно такова, то нельзя отказать, по крайней мере, в мужестве-нарисовать еще одну фигуру для объяснения происхождения самого мира-таким мыслителям, каковы, наприм., Лихтенберг, по мнению которого «невозможно доказать, что мы сотворены премудрым существом», и Гартман, по которому «никакой ум не может оправдать личного, самознательного, премудрого и всемогущего Бога за то, что Он призвал к бытию твари, для которых было бы лучше небытие, и что даже самая воля, которою все сотворено, должна быть названа не Божескою благостью, а только сатанинскою злобою...» (см. у Drobisch’a, Grundl. d. Rel.-Philos. Leipz. 1840. S. 141).
Andiatur et altera pars! Первое, бросающееся в глаза, заблуждение пессимизма состоит в принятии им за мировую цель и меру суждения совершенно неприложимого к большей части существующего, а именно удовольствия и сознательного чувства наслаждения собственным бытием: «они считают жизнь забавою, а житие- прибыльною торговлею» (Прем. 15,12). Отдаленные области надзвездного мира и образование микрокосмоса, неорганическая природа и растительное царство не имеют ни сознания, ни чувства и, однако, чрезвычайно богаты содержательностью собственного бытия и полнотою образовательных сил, благодаря которым они существуют. Если бы, по словам М. Каррьера (Die sittliche Weltordnung. Leipz. 1877. S. 316–317), человек был только чувственным существом, то пессимисты были бы правы, потому что он тогда представлял бы собою самое несчастное и самое несовершенное животное. Несчастное, потому что ко многим телесным страданиям присоединились бы еще душевные: различные заботы, ожидание неизбежной смерти, мучительные угрызения совести, недовольство собственною деятельностью, по сравнению с идеалами, и на вопрос: к чему все это? гласил бы безутешный ответ: ни к чему! Несовершенное, потому что все другие существа достигают своего назначения, исполняют свою жизненную цель и беззаботно удовлетворяют своим потребностям; человек же носит в себе идеальные порывы с потребностью лучшего и истинного и, однако же, это недостижимо, ибо представляется не иным чем, как непонятною иллюзией, и, таким образом, он становится жертвою самоизмышленной муки, вместо того, чтобы, по крайней мере, бессознательно радоваться своему существованию. Вследствие устроения своей природы, он алчет и жаждет пустого призрака и, когда узнает об его ничтожестве, тогда чувствует себя, поистине, несчастным. Особенно непозволительно судить об удовольствии и страдании с точки зрения изнеженного эпикуреизма. Привыкнувшему к роскоши и безделью не только напряжение и борьба, но и всякая деятельность причиняет неудовольствие. Один, еще молодой, Мароккский султан нашел для себя утомительным даже хождение, почему и приказал построить железную дорогу через свой дворец до спальни. Об удовольствии и страдании должно судить не с точки зрения энервированного сластолюбца, а по впечатлениям душевно и телесно развитого человека. То несомненно, что сама жизнь дает повод к пессимистическому ее пониманию, но что жизнь в целом есть зло, – против этого вопиет ежедневный опыт. Что большинству людей их обыденное состояние не представляется противным или хотя безразличным, это видно из необыкновенного напряжения сил, с каким люди защищают жизнь и борятся с болезнями и смертью. Усталый старик, под влиянием мрачных мыслей от изнурительного бремени призвавший смерть. – когда она пришла к нему, умоляет ее помочь ему... опять взвалить на плечи тяжесть. «С жизнью, по мне, не сравнится ничто», восклицает один из героев Илиады. Так оправдывается изречение библейского мудреца, что «и псу живому лучше, чем умирающему льву» (Еккл., 9, 4). Инстинктивный страх смерти, присущий всему живому, у которого только есть способность чувствовать, служит неопровержимым доказательством той истины, что жизнь сама по себе есть благо.
Эта истина передается на тысячу ладов в произведениях изящной словесности, являющейся точным отображением действительности. Вот, наприм., художественная иллюстрация к предмету нашей темы. «Voila une belle mort, – сказал Наполеон, глядя на Волконского. Князь Андрей понял, что это было сказано о нем, и что говорит это Наполеон. Но он слышал эти слова, как бы он слышал жужжание мухи. Он не только не интересовался ими, но и не заметил, а тотчас же забыл их. Ему жгло голову; он чувствовал, что исходит кровью, и видел над собой далекое, высокое и вечное небо. Он знал, что это был Наполеон – его герой, но в эту минуту ему было совершенно все равно, кто бы ни стоял над ним, что бы ни говорил о нем; он рад был только тому, что остановились над ним люди, и желал только, чтоб эти люди помогли ему и возвратили бы его к жизни, которая казалась ему столь прекрасною потому, что он так иначе понимал ее теперь» (Сочинения гр. Л. Н. Толстого. Т. 5-й. «Война и мир». М. 1893. Стр. 397. Ср. Т. X, стр. 273 и Т. XI, стр. 82 из ром. «Анна Каренина»).
Что́ же касается пессимистического заверения насчет предпочтения небытия бытию, то оно не имеет под собою никакой твердой основы. Ибо кто знает, кто испытал небытие, чтобы сознательно говорить о нем и тем более предпочитать его бытию? Если же Шопенгауер решается на такое предпочтение, то обнаруживает только перевес личной смелости над основательностью своего суждения. Что же касается ощущений, то они у различных людей различны, и отнюдь не защищают пессимизма. Что один переносит легко, то другому причиняете страдание; чем восторгается один, тем подчас терзается другой, особенно принимая в соображение различие темпераментов, воспитания и житейских обстоятельств. «Что пользы мне в зубах», иронически спрашивает Гартман, «когда нечего есть?» Но юноша стоит не в пустом пространстве, а в мире, предлагающем его свежей восприимчивости разнородные наслаждения, и, если многие из них оказываются впоследствии призрачными, то все-таки, сопровождавшиеся чувством удовольствия, иллюзии были реальным ощущением. Если же, с течением времени, всякое, даже самое приятное, удовольствие теряет свою прелесть, то заступающее его чувство пресыщения служит честным свидетелем против позволительности такого рода удовольствия и побуждает человека наполнять жизнь истинным содержанием. Так, самое пресыщение является в высшей степени целесообразным средством к нравственному воспитанию человека, требующему, вместе с этим, и других, стремящихся к осуществлению той же цели, средств, каковыми и служат труд, нужда, болезни и даже самая смерть. Труд, по мнению Гартмана и Тауберта, есть зло, потому что причиняет нам неудовольствие. Но где было бы культурное развитие человечества, развитие его способностей, его идеальной жизни, без великой учительницы – нужды, так неотступно побуждающей всех к труду? Труд есть начало всего хорошего, как, наоборот, праздность – мать пороков. Он дает счастье нашей деятельности наперекор ску ке, и, если он служит средством, благодаря которому рабочий утверждает благополучие своего семейства, если он будит сознание исполнения долга на пользу целого, если им порождается возвышенное чувство собственной силы и самоуважения, то на нем почиет Божие благословение, возвышающееся над ветхозаветным проклятием и служащее нам источником благородного наслаждения. Не даром сказано: laborare est orare. Грозный, особенно на первый взгляд, приговор Божий падшему праотцу: «в поте лица твоего снеси хлеб твой» (Быт. 3, 19), при внимательном проникновении в его глубочайший смысл, оказывается целесообразнейшим карательно-воспитательным средством по отношению ко всему человечеству. Кто не знает, как тяжело пользоваться незаслуженными благами, ни за что получать награды и отличия и быть поневоле тунеядцем? И, наоборот, как сладок отдых земледельца «на снопах тяжелых!» С каким приятным чувством благородного самоудовлетворения пользуемся мы снисканными великим трудом приобретениями! Мы не хотим заводить коммерческой бухгалтерии на почве религиозных отношений и кричать о человеческих заслугах там, где наиболее прилично исповедать свою нищету и убожество. Наша цель состоит только в указании на труд, как на лучшее воспитательное средство к принятию человеком всяких даров, начиная с насущного хлеба. Слишком горьким показался бы он Адаму, если бы – и по изгнании его из рая – земля, без особого со стороны человека труда, произрощала ему хлеб, тогда как потом лица, хотя несколько, омывалась эта горечь и, вместе с тем, указывался человеку новый путь его развития. Вот почему так высоко оценивается труд в книге Притчей, в которой Премудрый обращается к «ленивцу» с увещанием «пойти к муравью и посмотреть на действия его и быть мудрым». (6. 6). Взгляд на высокое значение труда проводится даже и в творениях языческих писателей. «Из того, что, поистине, есть благо и прекрасно, боги ничего не дают людям без труда и забот», читаем у Ксенофонта. По словам Гезиода, «отнюдь не позорит нас труд, позорна одна только леность» (см. у Spiess’a, Logos spermaticos. Leipz. 1871. S. 356–7).
Но, кроме черного поденного труда, есть еще труд другого рода, труд, не только чуждый горечи, но приносящий с собою высокое наслаждение труженику. Думается, что не даром «мужа», «день и ночь размышляющего о законе Господнем», Псалмопевец (1,1–3) называет «блаженным» в смысле человека, испытывающего внутреннее наслаждение от соответствующего его высокому назначению благословенного труда, Богомыслия, ибо, по Екклезиасту, «много читать – утомительно для тела» (12, 12), а не в смысле наемника, ожидающего себе платы за подневольный труд. Знаменитые ученые, вдохновенные поэты и художники отлично знают цену этому последнему и едва ли блаженные часы творчества променяют на всевозможные «удовольствия» света. «Благословен», восклицает Карлейль, «нашедший сво́ю работу!» (Wilhelmi, Th. Carlyle u. F. Nietzsche. Götting. 1900. S. 86).
За школою нелегкого труда пред человеком открывается еще другая, высшая школа житейских страданий, подчас настолько тяжких, что он готов воскликнуть вместе с Иовом: «о, если бы верно взвешены были вопли мои, и вместе с ними положили на весы страдание мое! Оно – верно – перетянуло бы песок морей!» (6, 1–3). Тяжелым камнем лежит оно на человеческом сердце, и в часы мучительных переживаний из-за глубокой скорби страдалец не слышит голоса рассудка. Но он услышит его в более или менее близком будущем, если только не заслушается каких-либо соблазнительных песен света, и тогда постигнет глубочайший смысл ниспосланных страданий. Для истинной жизни и высоких подвигов нужны испытанные люди, а они ведь не рождаются такими, но обучаются в соответствующей их назначению школе. Герои духа воспитываются страданиями. Великие религиозные и политические деятели были в великой школе страданий, изучали ее серьезные науки, навыкали добру и оставляли за ее порогом все, так или иначе могущее вредить их высокому предназначению. Кто бы, поистине, из всех сынов человеческих мог, по нашему суду, и должен был бы не страдать, как не Христос? И, однако же, во дни Своей плоти Он «страданиями навык послушанию» (Евр. 5, 8); – не иными какими-либо подвигами, но, именно, страданиями: так велико их воспитательное значение! Почему и знаменитый древний трагик Софокл кратко и решительно выражается о страданиях, как о синониме житейской науки: παθήματα – μαδήματα, – науки, прежде всего, для самого страдальца, «потому что», как замечает Екклезиаст, «при печали лица сердце делается лучше» (7, 3). «Ибо мужество укрепляется немощами», читаем в апологии Минуция Феликса, «и несчастье бывает часто школою добродетели. Наконец, силы душевные и телесные расслабляются, если не упражняются в подвиге; и все ваши храбрые мужи, которых вы – язычники – ставите в образец, претерпели много бедствий, прежде чем достигли славы. Таким образом, мы испытываемся несчастиями, как золото огнем. Сколько из наших христиан претерпели без малейшего стона сожжение не руки только, но и всего тела, между тем как, если бы захотели, могли бы избавиться от страданий. Я сопоставлю своих мужчин с Муцием, или Аквилием, или Регулом; но у нас не только мужчины, даже отроки и женщины наши, вооружившись терпением в страданиях, презирают ваши кресты, пытки, зверей и все ужасы казней» (гл. 37). Вот почему до своих страданий праведный Иов, по его же собственным словам, «говорил о том, чего не разумел», и только после перенесения их он понял значение и смысл их, а вместе и жизни: «поэтому я отрекаюсь», говорит он, «и раскаиваюсь в прахе и пепле» (42, 3–6). Красноречивейший выразитель самого отчаянного пессимизма, как естественного следствия забвения людьми Бога, мудрый Екклезиаст настолько высоко ценит страдания в смысле воспитательного средства в руках Промысла, что в их отсутствии видит повод к человеческому озверению: «сказал я в сердце своем о сынах человеческих», – так размышляет он, – «чтобы испытал их Бог, и чтобы они видели, что они сами по себе – животные» (3, 18). Можно сказать, всему миру известно классическое изречение Притчей Соломоновых о наказании, как выражении Отчей любви к сынам человеческим: «кого любит Господь, того наказывает и благоволит к тому, как отец к сыну своему» (3, 12). Таких мест в священных книгах бесчисленное множество, а им согласно вторит целый хор светских писателей,– разумеется лучших, не отчаявшихся в полноценности нравственного блага, включительно до одного из главных действующих лиц в «Преступлении и наказании» произносящего следующие глубоко захватывающие слова: «я всему страданию человеческому поклонился..., за то, что страдание достойно этого поклонения, как свышний дар, с помощью которого люди воспитываются и дорастают до высоты своего человеческого достоинства». «Ты можешь любить землю», пишет Карлейль, «несмотря на то, что она причиняет тебе страдание, потому именно, что она причиняет их» (Wilhelmi, «Th. Carlyle und F. Nietzsche». Götting. 1900. S. 94).
Замечателен факт, что страдания и бедствия обыкновенно не ослабляют любви к жизни; наоборот, они придают ей тем большую напряженность. Источником меланхолии по преимуществу является пресыщение; нужда и борьба возбуждают и вдохновляют нас: – час триумфа несет за собой пустоту. Не пленные иудеи, но иудеи времен Соломоновой славы – авторы пессимистических мыслей, встречающихся в библии. Когда Германия лежала, попранная войсками Бонапарта, она создала, быть может, самую оптимистическую и идеалистическую литературу, какую только знает мир; и только после 1871 года, когда французские миллиарды были уплачены Германии, эту страну охватил пессимизм в той форме, которую мы и теперь видим там.
Или возьмем вальденцов, как пример того, что могут перенести сильные люди. В 1485 году, папской буллой Иннокентия VIII, было постановлено истребление всех вальденцов; булла эта освобождала от всех церковных повинностей и наказаний всякого, предпринявшего против них крестовый поход, разрешала такого от всяких клятв, узаконяла его права на собственность, приобретенную противозаконно, и обещала отпущение грехов всем, кто только будет избивать еретиков.
«Нет ни одного города в Пьемонте», говорит один вальденский писатель, «где не погибли бы насильственной смертью некоторые из наших братьев. Джиордано Тербано был сожжен живым в Сузе, Ипполит Россиеро – в Турине, восьмидесятилетний Михаил Гонето – в Сардене, Вилермин Амброзио повешен на Коль ди-Меано; у еще живого Гуго Киамбса из Фенестреллы вырвали внутренности в Турине; то же сделали и с Петром Геймарали из Боббио в Люцерне, а затем, чтобы продолжить его мучения, положили на место внутренностей дикую кошку; Мария Романо была заживо зарыта в Рокке Патии; Магдалену Фауно постигла та же участь в Сан-Джиованни; Сусанне Микелини связали руки и ноги и оставили ее умирать с голоду и холоду на снегу в Сарцене; Бартоломео Фашу, изрубленному саблями, наполнили раны негашеной известью, после чего он в страшных мучениях умер в Фениле; Даниэлю Микелини вырвали язык в Боббо за то, что он славословил Бога; Джемсу Баридари были введены под ногти, между пальцами, в ноздри, в губы и во все тело серные спички, которые затем подожгли; Даниэлю Ровелли наполнили рот порохом, который, будучи, затем, подожжен, разорвал его голову на части; Сара Ростиньоль была вся распорота от ног до груди и оставлена такой на дороге между Эйралем и Люцерной; Анна Шарбонье была посажена на кол и перенесена таким образом от Сан-Джиованни до Ла-Торре».
В 1680 г. чума унесла половину Вальденского населения, в том числе и 15 из их 17-ти пасторов. На их место поступили пасторы из Женевы и Дофинэ, и все население выучилось по-французски, чтобы следить за службами. В силу непрестанных преследований, число всех жителей не раз падало с нормального количества 28000 на 4000. В 1686 г. герцог Савойский приказал оставшимся 3000 или отказаться от веры, или оставить страну. Те не согласились и сражались против французской и пьемонтской армии, пока остались в живых и на свободе только 80 солдат; тогда эти последние сдались и были высланы в Швейцарию. Но в 1689 г., побуждаемые Вильгельмом Оранским, вальденцы, в числе 800 или 900, под предводительством пастора-капитана, отправились снова завоевывать свою родину. Они проникли, с оружием в руках, до Бобби, причем в первую же половину года от них осталось всего 400 человек. Тем не менее, они сражались с каждым войском, посылаемым против них; наконец, герцог Савойский, отказавшись от союза с Людовиком XIV, даровал им сравнительную свободу. С этого времени они стали плодиться и множиться в своей бесплодной альпийской долине, где и живут доселе. Рассказ об этой упорной борьбе, выдержанной против столь неравного неприятеля, разве не вселяет в нас мужества и не заставляет бороться с нашими невзгодами? (Уилльям Джемс."Зависимость веры от воли». Пер. С. И. Церетели. СПБ. 1904. Стр. 53–56).
В рассуждении смысла и цели страданий простые люди, «буии мира»,-следует это заметить,-оказываются стоящими значительно выше некоторых «премудрых». Вот, наприм., здравый взгляд на свою смертную болезнь простой крестьянки, – типичный для многих миллионов терпеливого в своих подвигах русского народа. «Послал Он мне крест», – рассуждает болящая, – «значит меня Он любит. Так нам велено это понимать. Прочту „Отче наш», „Богородицу», акафист „Всем Скорбящим», – да и опять полеживаю себе безо всякой думочки. И ничего!» (И. С. Тургенев, «Записки охотника». Полн, собран, сочинен. Изд. 4-е. СПБ. 1897. Т. I. Стр. 412). «Ты, Господи, даровал мне здоровье, чтоб служить Тебе», – читаем в „Ргièrе» великого Паскаля (Pensèes de Pascal. Par E. Havet.Paris, 1892, p. 553–555), – «а я злоупотреблял им. Теперь Ты послал болезнь для исправления моего. Не допусти-ж меня воспользоваться ею, чтоб прогневить Тебя. Устрой так, чтобы я видел в настоящей болезни некоторый род смерти, – отрешенный от мира, свободный от всех привязанностей, один в Твоем присутствии, чтоб я мог умолять Твое милосердие об обращении своего сердца, прежде чем, действительно, пошлешь Ты смерть для исполнения суда Твоего. Сотвори же, Господи, так, чтоб я согласовался с Твоей волею и чтобы в постигнувшей меня болезни прославлял Тебя своими страданиями. Без них я не могу достигнуть прославления, как и Ты Сам, Спасе мой, восхотел пройти чрез их горнило. Признаками страданий Ты познался Своими учениками (Ин.20, 25 – 27); благодаря страданьям, в свою очередь, и Тобою узнаются ученики Твои» (р. 564–565).
К сожалению, смиренномудрие не является уделом всех мыслителей. «Было время», – высокомерно рассуждает Уилльям Джемс (в упомянутом сочинении, стр. 49), – «когда Лейбницы, в чудовищных париках на голове, могли сочинять теодицеи, и когда хорошо откормленные служители оффициальной церкви могли доказывать, на основании устройства сердечных клапанов и круглой связки бедренного сустава, бытие благого и разумного Промыслителя вселенной. Но эти времена прошли, и в 19 столетии мы, со своими эволюционными теориями и с механической философией, слишком хорошо и беспристрастно знаем природу, чтобы безгранично почитать того Бога, характер Которого адекватно выражен в этой природе».
Итак, упомянутым ученым выдвигается на очередь более широкий вопрос о проявляемой в мире благости Божией, другими словами: открывается ли в последнем любовь Божия, или, наоборот, природа свидетельствует более об откровении гнева и наказания Божиих? По ходу предшествующего рассуждения будем иметь в виду, прежде всего, человека, как такое существо, которое может являться воплощением не только божественной любви, но и сатанинской ненависти, это, во-первых, а, во-вторых, будем сражаться с эволюционерами их же оружием.