Азбука веры Православная библиотека профессор Алексей Петрович Лебедев В защиту Филарета митрополита Московского от нападок историка С. М. Соловьева

В защиту Филарета митрополита московского от нападок историка С. М. Соловьева.

Источник

 

Знаменитый русский историк, покойный профессор Московского университета С. М. Соловьев († 1879 г.) оставил после себя черновые Записки, с пометкою на них: „для детей моих, а если можно и для других“. Записки эти, несмотря на глубокий интерес, какой оне представляли, благодаря славному имени названного русского историка, долго почему-то не появлялись в печати. Впервые они появляются в свет, в 1896 году, в двух различных но своему политическому направлению журналах и в двух неодинаковых видах. Прежде всего они начаты печатанием в Русском Вестнике (фев. кн.), под заглавием: „Из неизданных бумаг С. М. Соловьева“. Издателем их был сын покойного Соловьева, Всев. С. Соловьев, известный романист. Опубликование Записок отца Вс. Соловьев мотивирует так: „В последнее время мне все чаще и чаще приходилось отвечать на обращенные ко мне вопросы разных лиц о том, какие „Записки“ найдены были в бумагах моего покойного отца и почему „Записки“ эти до сих пор не появляются в печати“. Это-то и побудило его „приступить к печатанию извлечений“ из указанных записок. Издатель находил, что встречающиеся в них характеристики, в особенности московских деятелей 40-х годов, „кратки, но резки и метки“. Он старается объяснить, откуда взялись эта резкость у такого уравновешенного мужа, каким был С. М. Соловьев. „Резкость некоторых суждений – говорит он – объясняется характером и складом ума автора. Человек самого определенного и ясного міросозерцания и непоколебимо твердых нравственных понятий – он был строг к самому себе и с такою же строгостию относился к другим“. Но при этом издатель выражает очень основательную уверенность, что и „сам автор „Записок“, при окончательной редакции своей рукописи, кое-что смягчил бы и многое дополнил бы громко говорящими за себя фактами“ (стр. 1–4).

Как открылось из последующих изданий этой же рукописи С. М. Соловьева (об этих изданиях речь будет сейчас), в ней уделялось место характеристике нашего великого святителя Филарета Дроздова. Но из этой характеристики в „Извлечениях“ Вс. Соловьева не встречаешь ни одного слова. Вообще в этих „Извлечениях“ опущено начало „Записок“ (не менее печатного листа), где говорится о годах детства нашего историка, о московском духовенстве (нужно помнить, что историк был сын московского священника), об ученьи его в духовном, так называемом, Петровском училище 1, и о переходе его в гимназию, а главное – здесь нет ни слова о митрополите Филарете. А между тем, как видно из позднейших изданий рассматриваемых „Записок“, в начале их помещена была краткая, но непомерно резкая и совершенно неверная характеристика этого святителя. Чем руководился сын С. М. Соловьева, опуская эту характеристику – точно не знаем. Возможное дело: романист Всев. С. Соловьев чутьем постиг, что подобная характеристика пожалуй еще уместна была бы в каком-нибудь сенсационном романе („Андреева“), но совсем не нужна в историческом произведении, цель которого – беспристрастие.

Прошло три месяца после появления начала указанных „Извлечений“, и вот в другом журнале, в Вестнике Европы (июн. кн.), началось печатание тех же „Записок“ в издании другого сына С. М. Соловьева, известного философа Вл. С. Соловьева. Но издание это получило уже другое заглавие, а именно такое: „Сергей Михайлович Соловьев. Несколько данных для его характеристики“. Эти „Несколько данных“ оказались на поверку опять-таки просто „извлечениями“ из той рукописи знаменитого историка, о которой у нас речь. Статья Вл. Соловьева открывается кратким его предисловием, в котором заявляется, что он имеет в виду издать „Записки“ своего отца в полном виде, а теперь пока ограничивается характеристикою автора „Записок“ на основании этих последних. При этом случае издатель выражает свое неудовольствие на своего брата Вс. Соловьева, начавшего издавать данную рукопись не так, как следовало бы. Новый издатель пишет: „Что касается напечатанных в „Русс. Вестнике“ извлечений из „Записок“, то, к сожалению, они подобраны столь односторонне, что производят на знакомого с полным текстом их такое впечатление – разумеется (?), помимо прямого намерения издателя – как будто имелось в виду огласить, главным образом, то, что неприятно для посторонних (?) лиц, пропуская все наиболее характерное для самого автора „Записок“ (стр. 689). Уж не подразумевает ли Вл. Соловьев в этих последних словах пропуск характеристики м. Филарета, которой не встречается в „Русском Вестнике“, но воспроизводится в „Вестнике Европы“, может быть, „как характерная для автора“, т. е. самого С. М. Соловьева? Второй издатель „Записок“ воспроизводит в своих „Несколько данных“ почти целиком начальные страницы рукописи, опущенные первым издателем. Здесь впервые появляется и характеристика митрополита Филарета (стр. 698–701). Она ужасна и в высшей степени неправдоподобна 2. Несмотря на обещания Вл. Соловьева, при его жизни „Записки“ не появились. Это объясняется неприятностями, возникшими между сыновьями С. М. Соловьева из-за издания их – и все дело об их печатании в полном виде нашло свой конец 3. Не можем не похвалить при этом первого издателя извлечений из „Записок“, Вс. С. Соловьева, опустившего характеристику м. Филарета, начертанную пером его отца. Для чести истории, как строгой и серьезной науки, лучше было бы, если такой характеристики никогда не появлялось в печатном виде.

Наконец, в самое последнее время предпринято, по-видимому, окончательное издание рассматриваемой рукописи С. М. Соловьева, без всяких пропусков, в полном виде (что и заставило нас взяться за перо). Смерть всех сыновей С. М. Соловьева разрешила все спорные между ними вопросы об ее издании. Остальные родственники покойного историка не выразили протеста против печатания „Записок“. И вот в мартовской книжке Вестника Европы нашло себе место начало „Записок С. М. Соловьева“ (в дальнейших книжках печатание их продолжено), с следующим подзаголовком: „мои записки для детей моих, а если можно и для других“ и с эпиграфом, начертанным рукою историка: „в трудах от юности моея“. Записки вышли из под пера автора задолго до его кончины († 1879 г.) в пятидесятых и шестидесятых годах прошлого столетия, следовательно во дни жизни Филарета. В этом третьем издании рукописи С. М. Соловьева для нас главный интерес представляют те страницы, на которых излагается характеристика м. Филарета. Если мы, как теперь открывается, даже неполную характеристику Филарета, как она отпечатана в 1896 году, назвали „ужасною“, то для той характеристики его, которая отличается большею полнотою (76–79) по сравнению с прежней, еще большею же резкостию и, как говорится, бесцеремонным, продерживанием личности нашего святителя, и которая только что увидела свет, мы прямо-таки отказываемся подыскать хоть сколько-нибудь подходящее название. Одним словом, это что-то невероятное, невиданное и неслыханное.

Любопытно будет сравнить эту новую редакцию Записок, поскольку дело касается м. Филарета, с прежнею, в какой отпечатаны были страницы, посвященные С. М. Соловьевым нашему иерарху. У Вл. Соловьева, читаем: „Филарет не мог свыкнуться с мыслию жить вне благосклонности начальства (в новой: царской). Он стал угождать (в новой: льстит) и достиг знаков благоволения“. В новой редакции эти последние слова читаются иначе: „он поднес голубя (как видно из примечания С. М. Соловьева, здесь разумеется сооружение изображения голубя над престолом Успенского собора, по случаю 25-тилетия царствования Николая I), голубя, который возвратился к нему с масличною ветвью, (жестокая ирония по адресу Филарета), знаками благоволения“. Далее в редакции Вл. Соловьева читалось: „выводил в люди он постоянно людей посредственных, которые унижались пред ним. Это унижение“ и пр. В новом издании, вместо последних пяти слов, читается следующее: пресмыкались у его ног. Это пресмыкание“ и проч. В прежней редакции читаем слова: нигде „раболепство низшего духовенства не доходило до такой (в новой прибавлено: отвратительной) степени, как в московской епархии, во время управления Филарета“; в новой же редакции к этим словам прибавлено: „Этот человек, святой по мнению московских барынь (?), забывал всякое приличие“. В издании прежнем лишь значилось: „он не знал меры в выражении своего гнева на бедного, трепещущего священника и дьякона, при каком-нибудь неосторожном, неловком движении“ (?). А теперь, вслед за этим порицанием читаем такие слова: „Это не была только вспыльчивость, – тут была злость, постоянное желание обидеть, уколоть человека в самое чувствительное место 4. Об отношении Филарета к подчиненным всего лучше свидетельствует поговорка, что он ел одного пескаря в день и попом закусывал“. В последней редакции находим следующие слова, живописующие отношения Филарета к профессорам духовной Академии и преподавателям семинарии, – слова, которых не было в тексте прежнем. „Филарет являлся для преподавателей хищным животным, которое прислушивается к малейшему шороху, обнаруживающему жизнь, движение, живое существо, и бросается, чтобы задавить это существо5. Рождается вопрос: почему Вл. Соловьев выбросил приведенные изречения „Записок“ своего отца? Находил ли он, что они не соответствуют действительности или боялся накликать „предостережения“ на журнал, в котором поместил свои „Несколько данных“? Судя по тому, что выпущенные им места почти всегда заменяются в печати многоточием, дающим понять, что что-то опущено, – думаем – скорее нужно допускать последнее предположение.

Воспользовавшись удобным случаем сравнения двух редакций отзывов С. М. Соловьева о м. Филарете, мы выписали много существенных черт, входящих в состав характеристики нашего святителя, сделанной знаменитым историком; но выписывать всей этой характеристики не станем: тяжело и грустно становится на душе, когда встречаешь попытку унизить великого человека 6. Равно отказываемся мы и разбирать хотя бы ту часть Филаретовой характеристики, какую по необходимости нам пришлось уже привести сейчас. Историк, как мы заметили выше, приписывает святителю черты, свойственные лишь злым демонам и принадлежащие природе тигров (в точном смысле этого слова). Что ж тут можно разбирать? Это дело не историка, каким считаюсь я, а психолога разрешить непостижимые для меня вопросы: существуют ли на свете люди с демоническими качествами вообще и в частности: возможно ли представить себе высшего служителя церкви, ничем не опороченного по суду человеческому, с такими качествами? Бывают ли люди, признаваемые всеми за нормальных, и однако ж обладающие в полной мере свойствами подлинных тигров? По каким признакам и деяниям мы можем узнавать демонов и тигров в образе человеческом?

Я не психолог, а историк, а потому мое дело маленькое. Я могу лишь попытаться определить: верны ли с исторической стороны те факты из жизни м. Филарета, на какие ссылается С. М. Соловьев, построевая вышеуказанную характеристику покойного московского иерарха?

Таких фактов С. М. Соловьев приводит немного, и это тем лучше для нас, потому что открывается возможность разобраться в них.

Историк укоряет митр. Филарета за то, что будто он под невыносимым гнетом держал представителей науки вообще богословской, а в частности в своей епархии. Он пишет: „в ужасном состоянии под гнетом Филарета находились дух. академия Московская и семинария. Преподаватели даровитые здесь были мучениками, каких нам не представляет еще история человеческих мучений (!!). Филарет по капле выжимал из них, из их лекций, из их сочинений, всякую жизнь, всякую живую мысль, пока наконец не кастрировал (?) человека, совершенно, не превращал его в мумию. Такую мумию сделал он из Горского (конечно, Ал. Вас.), одного из самих даровитых и ученейших между профессорами дух. академии. Филарет являлся для преподавателя хищным животным, которое прислушивается к малейшему шороху... и бросается, чтобы задавить живое существо. Появится живая мысль у профессора в преподавании, в сочинении – Филарет вырывает ее, и чтобы отнять в преподавателе охоту к дальнейшему выражению таких мыслей, публично позорит его на экзамене: „что это за нелепость, дурак!“ (78).

Вот произнесено имя А. В. Горского сначала профессора церковной истории в Моск. академии, а потом ректора в ней в сане неженатого протоиерея († 1875 г.), имя очень памятное еще очень многим современникам и мне самому, бывшему ученику его в догматическом богословии, которое он стал читать в качестве ректора. Что же, отразился ли на нем режим м. Филарета, гнет его, о котором с такою уверенностию говорит московский историк? Был ли Горский мумиею, ученым трупом? К нашему прискорбию эту последнюю мысль развивает и подтверждает и сын историка Вл. С. Соловьев. В своем примечании к этому месту из „Записок“ отца он заявлял: „в один из последних годов жизни А. В. Горского, я был с ним близок в качестве вольнослушателя в Моск. академии, где он был ректором. При необъятной учености, ясном понимании труднейших вопросов и необыкновенной сердечной доброте, этот превосходный старец носил на себе печальные следы духовного гнета – в крайней робости ума и малоплодности мысли сравнительно с его блестящими дарованиями он все (?) понимал, но боялся всякого оригинального взгляда, всякого непринятого решения“ 7.

Верно ли все то, что здесь говорится об А. В. Горском? Нужно сказать прежде всего, что ни С. М. Соловьев, ни его сын путем не знали Горского. Первый знал о нем по наслышке и отчасти по его трудам, второй судил по кратковременному и случайному знакомству с ним 8. Нельзя, впрочем, отрицать того, что А. В. Горский производил впечатление человека робкого и загнанного. Но впечатление это в общем было неверно. Разве не существует на свете людей смирных и тихих, к каким относился и А. В. Горский? Проф. церковной истории в Моск. дух. академии С. И. Смирнов, составивший, по поручению совета академии, биографический очерк этого ученого, по случаю 25-летия со дня его кончины, не мог обойти молчанием указанной черты его характера и старается найти объяснение ее. Но ищет и находит ее не там, где ищет С. М. Соловьев и по его примеру сын последнего. Академический историк говорит: „из воспитания домашнего он вынес замкнутость, некоторую боязнь сближаться с людьми, черту характера, которая совершенно не гармонировала с его сердечностью, с детской простотою в житейских делах, с удивительною доверчивостию к людям. Воспитание не развило твердости характера у А. В–ча“. И это могло простираться очень далеко. Тот же проф. Смирнов говорит: „Долго не мог А. В. Горский привыкнуть к академии и здесь держался той нитки, конец которой крепко привязан был в Костроме“ (т. е. в доме его родителей) 9. Н. П. Гиляров-Платонов, которого уж нельзя заподозревать в пристрастии к митроп. Филарету, признавая „колоссальность личности“ Горского, разумеется в научном отношении, и заявляя, что „это необыкновенное явление едва ли повторится“, отмечает и „нравственную высоту Горского, высоту его смирения („такого смирения, о каком можно читать только в учебниках нравственного богословия“), исполнения долга до самозабвения“, вовсе не думает видеть в этом какой-нибудь недостаток. Это так естественно, по суждению Гилярова, – в „аскете-профессоре, в этом иноке-мірянине, отличавшемся подвижническою жизнию“ 10. Филарет тут совсем не при чем. Нимало не подходит к отзывчивой и гуманной личности А. В. Горского наименование мумии. Не говоря о том, что наименование это оскорбительно для такого ученого человека (да и бывают ли мумии с колоссальным умом и человеколюбивым сердцем?). А. В. Горский не был таким рабом традиции, каким его выставляют двое Соловьевых. По моему мнению, он был ученым либералом в лучшем смысле этого слова; и это подтвердят лица, близко знавшие покойного ученого 11. Но он, по-видимому, держался пословицы: „ешь пирог с грибами, а держи язык за зубами“, а этого совершенно не знал Вл. С. Соловьев, помещающий Горского в разряд мумий.

Если кто из числа известных нам профессоров Моск. дух. академии мог бы жаловаться на митр. Филарета за строгое отношение к себе, за то, что ему этот начальник не позволял писать, о чем он хотел и как хотел, одним словом: если кто мог бы причислять себя „к мученикам“, у которых по гиперболическому выражению С. М. Соловьева, из сочинений „выжимали всякую живую мысль“, то это, конечно, очень известный архимандрит Феодор Бухарев, с 1846 года, 8 лет профессорствовавший в указанной академии. Русский церковный историк, П. В. Знаменский, не раз касавшийся в своих сочинениях жизни и деятельности о. Феодора, явно причисляет митр. Филарета к гонителям этого лица. Гонителем, по смыслу разъяснений историка Знаменского, Филарет являлся потому, что не только не поощрял писательства молодого профессора, но и заставлял его не выпускать из портфеля уже создавшиеся произведения. По словам г. Знаменского, „московский святитель (не ирония ли сие наименование здесь?) отнесся к о. Феодору весьма строго и сделал ему суровый выговор за его не безопасное по тому времени направление“. „Строго-консервативный московский святитель нашел попытку о. Феодора обследовать писания великого апостола (Павла) слишком самонадеянною и не пустил его сочинений в печать. Это был первый удар – замечает казанский профессор – для ревности горячего и стойкого в своих религиозных убеждениях о. Феодора“. „Предметом нового неудовольствия владыки было толкование о. Феодором Апокалипсиса“. В конце-концов профессор должен был оставить Моск. академию и удалиться в Казань в тамошнюю академию, впрочем с повышением на должность инспектора. „Этот полезный человек – повествует г. Знаменский – не подходил под общий, давно образовавшийся, уровень окружавшей владыку московской духовной учености, высовывался из этого уровня, служил предметом разных сомнений, и митрополит постарался сбыть его от себя с повышением – в Казанскую академию“. Так будто бы смотрел на это дело и сам архимандрит-профессор 12. При таких обстоятельствах, – допустим, что они переданы историком вполне правдиво, – естественно было бы ожидать от архим. Феодора ропота на несправедливость, преследования, рутину со стороны митр. Филарета. Но ничего такого на деле не видим (что заметно, не нравится казанскому профессору), а между тем для этого „юного богослова“, будто бы не оцененного московским владыкою, открывалась полная возможность „отделать“ своего несправедливого судию: архим. Феодор, как известно, снял с себя монашество, стал по прежнему Алекс–ом Матвеев. Бухаревым, значит вышел из-под ферулы духовных властей, и притом же пережил Филарета. А. М. Бухарев не только не продергивает Филарета, но выражает к нему величайшее уважение, как к светильнику богословской науки и мудрому, достойному всяких похвал, вождю современных богословов.

В журн. Православное Обозрение напечатана в высшей степени любопытная статья А. М. Бухарева, под внушительным заглавием: О Филарете митрополите московском, как плодотворном двигателе развития православно-русской мысли. Это – целый гимн в честь Филарета от потерпевшего (некогда архим. Феодора), гимн, подобного которому мы не знаем в литературе о Филарете. Нужно читать эту статью, написанную А. М. Бухаревым через полгода после кончины м. Филарета, чтобы понять и оценить все ее значение в литературе о покойном московском владыке 13. Мы сожалеем о том, что не можем переписать здесь всей статьи Бухарева. Приходится удовольствоваться немногими выдержками из нее. Начинается статья такими словами: „Духовное воззрение почившего великого иерарха Московского было так светло, глубоко и многосторонне, что русской, но крайней мере, духовной мысли как будто бы надолго нельзя и идти далее, а довольно было бы, кажется, подняться пока только до уровня с этим воззрением“. И затем чрез несколько строк пишет: „мы не можем лучше почтить память великого святителя, как разъяснением и оживлением для себя того его значения, что он был мощным и плодотворным двигателем настоящего и еще более возбудителем ожидаемого и желанного развития русской мысли. Мы хотели бы обозначить и нагляднее раскрыть силу и значение того семени живой и плодовитой мысли, какое мудрый оставил нам русским в наследие и которое должно развиваться, расти и плодоприносить в нашем русском духе, как по духовным знаниям, так и по общему образованию“. „Один светский ученый – разъясняет эту свою мысль Бухарев – в своей беседе с нами справедливо высказывался, что Филарет приготовил чертежи и рамки, в которые должно войти все действительное (курсив Б–рева) богатство современной, веками и тысячелетиями развитой, цивилизации, для нового своего развития“. В частности по вопросу, наиболее нас интересующему, у А. М. находим такия мысли: „Филарет далек был от посягательства на свободу мысли и науки; он знал, что только под условием непринужденности может расти и развиваться до познания истины это благородное духовное произрастание – мысль наша“. Еще: „несомненно, что Филарет сам входил в свободный и даже внутренно-властительный дух Христов: человек рабского духа не мог бы оказаться пред просвещенными и свободолюбивыми иностранцами истинным джентльменом, как отзывались они о Филарете. Нравственная зависимость от московского столь авторитетного святителя простиралась на всю Россию“. Затем А. М. Бухарев предлагает себе одно из недоумений по поводу личности Филарета, которое встречалось при его жизни и не потеряло своей силы отчасти и в наше время. „Филарет, особенно во дни и лета своей крепости, – пишет автор – был огонь, который как будто бы и не мог не воспламеняться на все еще не довольно отверделое и определившееся в правде и основательной разумности“. (При другом случае Бухарев такого рода лиц именует: „начинающими только входить в свою задачу и определяться в своем направлении и характере“). „Это что такое и отчего?“ спрашивает он и отвечает: „Не бессердечность же это, не от недостатка в нем мягких и гуманных движений. Нет! Пишущему эти строки, который имел случай дознать сейчас сказанное и по чужим, а особенно по своим собственным опытам, приходилось, с другой стороны, видеть и испытывать в почившем святителе и бесценное сокровище любви, не отечески только, но и матерински нежно-соучастной к духовным своим детям. В последние годы жизни еще более и более открывалось многим это сокровище“ (мысль, в высшей степени справедливая, уверенно заметим мы от себя). „Филарет был мужем закона“, – позволим себе сделать еще одну и последнюю выдержку из брыжжущей правдою и увлекательной характеристики нашего святителя, – „то предотвращающим, то сдерживающим все, сколько-нибудь похожее на не совсем состоятельное пред законом увлечение, смиряющею строгостию“. „Наблюдать в отношении к подчиненным именно строгость, умеряемую, впрочем, кротостию, внушал он и другим. Строгость была общею системою его эпохи. Тут он не щадил и себя и себя еще прежде других: он не давал простора и свободы к раскрытию пред подчиненными собственных, глубоко-гуманных движений 14 и тем лишил себя сладостнейшей власти над свободно предающимися умами и сердцами зависящих от него; некоторую послабу себе в этом отношении он сделал разве только уже к концу жизни“. Свои наблюдения, которыми А. М. делился с читателями, заканчивает такими словами: „мы не панегирик пишем ненуждающемуся в панегириках для несомненно великого своего достоинства покойному митрополиту“15.

С. М. Соловьев, описывая отношение митр. Филарета к профессорам своей академии, как нами было уже указано, писал: „появится живая мысль у профессора в преподавании... Филарет вырывает ее и, чтобы отнять в преподавателе охоту к дальнейшему выражению таких мыслей, публично позорит его на экзамене: – „Это что за нелепость! Дурак!“ Так ли это? Бранился ли Филарет: „дураком“ на экзамене, этого я совсем не знаю. В течение своего учения в Моск. семинарии и академии – я ни разу не слыхал, чтобы митрополит, нередко присутствовавший в это время у нас на экзаменах, употреблял эту брань по отношению к профессорам и преподавателям. Более, чем сомнительно, чтобы он же вообще бранился на профессоров за то только, что встречал в лекциях преподавателя живую мысль. Не наоборот ли? Бранил, но не за живую же мысль? Вот что рассказывает по этому поводу „старый профессор“ Московской академии, недавно умерший († 1904) и сам много раз присутствовавший здесь на экзаменах, производимых московским владыкою. „Мы хорошо помнили, что незадолго до 1860 г., (точнее в 1858 г.) владыка раз расходился на экзамене до такой степени, что преподаватель (в академии), хотя молодой, но весьма умный, тщательно обработавший лекции, предназначавшиеся для публичного экзамена (по церковной археологии) доведен был замечаниями Филарета, лившимися из его уст непрерывным всесокрушающим потоком, – доведен был до состояния, едва ли где виденного посетителями публичных экзаменов: стоя в нише окна академической залы, сбоку митрополита, лицом к многочисленной публике. он проливал слезы, и все мы видели, как бежали эти слезы по щекам профессора и падали на пол (?). Если бы суровые замечания митрополита были просто вспышками, окриками властного лица – это было бы еще полбеды. Тяжелее всего было то, что слова митрополита сопровождались такими твердыми доказательствами и указаниями, оспаривать которые не было возможности (здесь курсив цитируемого автора). В том-то и была главная беда – замечает справедливо „старый профессор“ – что не оставалось даже утешения сказать себе, что владыка раскричался понапрасну. Лицо, о котором рассказывается, здравствует и может откликнуться“16. „Не велика радость – следует другой пример – при публике выслушать относительно своих лекций (добавлю я: „по нравственному богословию“) и следующий приговор, выслушанный во время публичного экзамена профессором, теперь уже умершим. Долго и молчаливо слушая отвечавших студентов, митрополит наконец произнес: если бы мне предоставлено было выбрать: или учить эти лекции, или же идти на каторгу, я предпочел бы каторгу17. „Нечто подобное, замечает мелонхолически повествователь, могло произойти и с нами18. Согласитесь с тем: умно-ли поступили эти два профессора, представив к экзамену при митрополите такие отделы своих лекций, которые были далеки от совершенства? Сам А. М. Бухарев из запаса своей памяти случайно приводит одно из замечаний, сделанных московским владыкою какому-то несомненно академическому профессору. „Не забудем мы – пишет он – как услышав академический урок по нравственному богословию: о самоуважении (курсив в оригинале), владыка с негодованием отозвался: „от этого вашего самоуважения в Западной Европе все становится вверх дном“. Воспоминающий об этом случае одобряет митрополита за такой отзыв 19. Столь много послуживший нам при воссоздании правильной характеристики московского святителя, экс-архимандрит Бухарев представляет в пример большой толерантности Филарета тот факт, что этот последний “уважал, как Божия человека, алтайского миссионера архимандрита Макария (известного переводчика книг Ветхого Завета с еврейского языка на русский), несмотря на то, что он не совсем-то во вкусе той эпохи рассуждал: „зачем мне раболепствовать пред людьми, когда я сам – образ Божий“ 20.

Но последуем далее за аргументами С. М. Соловьева, направленными во вред митрополита Филарета. В доказательство самодурства этого иерарха он передает историю о том, как он собственноручно вырезал часть (половину) переплетного листа (т. н. форзаца) одной рукописи, на котором находилось по смыслу слов С. М. Соловьева, нечто очень либеральное, написанное рукою митрополита Платона и неугодное третьему его преемнику по кафедре, т. е. Филарету 21. Случай этот не раз был пересказан в литературе: Н. П. Гиляровым (в 1884 г.) и проф. И. М. Снегиревым (несомненно, на основании сообщений Гилярова 22. Самою раннею записью происшествия во всяком случае является запись московского историка 23. Между редакциями Гилярова и Снегирева нет сколько-нибудь существенных разностей: их можно считать за одну. Иное дело редакция С. М. Соловьева; она значительно разнится от Гиляровской: она короче, но мысли Платона в ней выражены резче. Спрашивается: какое отношение между этими редакциями? Несмотря на значительное старшинство редакции С. М. Соловьева (оно простирается до 20-ти лет), мы не можем считать ее самостоятельною. Она или записана со слов Гилярова, или со слов человека близкого к Гилярову. Но возникает вопрос: какая же существует связь между Гиляровым и происшествием, о котором идет речь? Гиляров очень прикосновен к этой истории. Когда он был профессором Москов. академии и читал историю раскола, то он давал на руки студентам ту рукопись, на которой имелась соблазнительная надпись Платона; об этом узнал, благодаря нескромности ректора, Филарет, потребовал рукопись к себе и „урезал“ ее. Все это лучше всех знал Гиляров: его больше других интересовало это происшествие; он точнее других знал содержание заметки Платона. Ведь рукопись была раскольничья, посвящена была защите раскола, первоначально она не имела заглавия, а потом Платоном она озаглавлена так: Возражения старообрядцев о преданиях церкви 24. Естественно, сведения о событии распространил Гиляров (событие относилось к 1852 г.) и дошли они так или иначе до С. М. Соловьева и попали в его записки (как мы сказали, не позднее 1854 г.). Сравнение редакции этого последнего с редакциею первого ясно показывает, что С. М. ничего другого не знал, кроме того, что знал и, вероятно, рассказывал ему Гиляров.

Но пора привести подлиные слова С. М. Соловьева. Для нашей цели не бесполезно сравнивать при этом текст С. М. Соловьева с текстом Гилярова; но этому сравнению, чтобы не затруднять читателя, дадим место под строкою.

Историк пишет: „В академической библиотеке (точнее: в библиотеке Вифанской семинарии) сохранялась книга (рукопись) о раскольниках, драгоценная (?) по собственноручным замечани ям митр. Платона, следующего содержания: спор с раскольниками невозможен, ибо для успешного окончания всякого спора необходимо, чтобы спорящие признавали одно начало. Так в религиозном споре необходимо, чтобы обе стороны признавали один авторитет – св. Писание; но невежественный раскольник одинаковую важность с Евангелием придает и творениям отцов часто ошибавшихся и приговорам соборов, также часто ошибочным, житиям святых и разным повестям нелепым“ 25. Оканчивается (предполагаемая) выписка слов Платона так: „просвещенный богослов опровергать его (раскольника) не может уже и потому, что боится оскорбить и своих слабых (?), благоговеющих пред всеми этими авторитетами: и потому молчи, православный богослов, и ври невежественный раскольник“ 26. После этой (предполагаемой) выдержки из Платона, С. М. Соловьев сообщает: „Филарету показали эту книгу (рукопись); строки, писанные Платоном, были им уничтожены“ (т. е. вырезаны); возвращая же книгу (ректору академии), он сказал: „зачем позорить память такого знаменитаго пастыря“ (79) 27.

При оценке суждений С. М. Соловьева о поступке м. Филарета не следует упускать из внимания того обстоятельства, что, пожалуй, подлинной-то резолюции Платона на раскольничьей рукописи мы не знаем. Наш историк записал ее по слухам, и она в его записках не подлинна, как это видно из сличения ее с тем текстом слов, какой сохранился у Гилярова. Без сомнения, Гиляров, должен был знать лучше всех этот текст, потому что сам прикосновен был к рассматриваемому инциденту. Но, увы, и Гиляров не имел у себя текста Платоновой резолюции: он воспроизводит ее на основании чужого списка, как это видно из того, что он, как будто не имея уверенности в точности своей редакции, указывает на то, что резолюция ранее ее истребления была списана Леонидом Краснопевковым, преподавателем Вифанской семинарии (впоследствии викарий московский) и советует отыскивать ее в записных книжках последнего. Во всяком случае Гиляров не говорит, что им самим была списана данная резолюция и что он воспроизводит ее со всею точностию 28.

Но допустим, что у Гилярова мы имеем точный список резолюции. Можем ли мы, принимая во внимание ее содержание, осуждать и укорять м. Филарета, что он „урезал документ“ (как выражается Гиляров)?

С. М. Соловьев находит, что, поступив так с документом, м. Филарет тем доказал, что он был врагом всякой „живой мысли“. Гиляров же, хотя и не делает такого ужасного вывода, тем не менее не может приискать никакого объяснения, которое извиняло бы поступок Филарета. Он задает себе запросы: „что, однако, так встревожило „владыку“ (кавычки Гилярова) в откровенном признании Платона? Чем оскорблялась память знаменитого иерарха? Какое пятно ложилось на нее“? Попытаемся сделать то, чего не сделал Гиляров, – объяснить, в каком отношении резолюция Платона могла бы заслуживать той суровой участи, какой она неожиданно подверглась.

Во-первых, нельзя не заметить, что слова Платона начертаны на рукописи, вероятно, ему принадлежащей. Они не назначались для публики, и очень возможно, что они выражали его мимолетную мысль, которую он не стал бы отстаивать, если бы встретилась ему в этом надобность. Каждый из нас, т. е. лиц, прикосновенных к науке, пишет так много заметок, соображений и мыслей мимоходом, для себя лично, что едва ли даже одною четвертью из них мы пользуемся для своих печатных трудов. Возможно, что рассматриваемые слова Платона, что называется, сорвались у него с языка. Они вполне выражали бы взгляд автора в том только случае, если бы он был заявлен печатно или же был выражен с целию руководства для других. Оказывается, митр. Платон любил испещрять „своими заметками те книги, которые он читал“ 29. В числе таких заметок и наряду с ними могли возникнуть таким же образом и изучаемые нами слова Платона. Притом, нельзя не находить в разбираемых словах Платона некоторого противоречия с книгою этого митрополита, под заглавием: „Православное учение или христианская богословия“ (о чем Филарет, конечно, знал лучше профессоров пятидесятых годов и, конечно, гораздо лучше нас). В книге этой Платон говорит с большим уважением о соборах. Он рассуждает: „когда случится в церкви Христовой развращенный христианин, (т. е. еретик), который выдумал некоторые пагубные против истины мнения, то в таком случае бывает вселенский или поместный собор, т. е. главнейшие пастыри церковные собираются во едино место, где довольно исследывая новое мнение и нашедши оное с словом Божиим несходно, объявляют всей Церкви, что то мнение есть истине Божией противно. Таких соборов было вселенских седмь“ 30. Никаких ограничений по отношению к вселенским и поместным соборам здесь не положено: ни о какой „ошибочности“, хотя бы некоторых „соборных приговоров“ нет речи) С. М. Соловьев); нет речи и о том, что иногда „правила соборов“ составлялись „по пристрастию“ (Гиляров). О церковном предании, т. е. об церковных установлениях позднейших времен, по сравнению с веком апостольским, Платон рассуждает в указанной „Богословии“ не сходно с тем, что читается в его резолюции. Здесь он пишет: „в церкви многие суть обряды от апостолов или от их преемников установленные и всею святою древностию содержанные: в которых единственно хотя спасение наше не состоит, однако довольную свою имеют пользу и со всяким почтением оные наблюдать одолжаемся. Такие обряды свято хранит наша Церковь; однако отвергает суеверства, т. е. такие предания, которые или слову Божию противны или святой древности неизвестны31. Здесь нет никакого намека, что в „писаниях церковных учителей много погрешительного“ (Гиляров). Иногда Платон даже прямо защищал книги церковных учителей от слишком строгой критики. Митрополит этот в 1790 г. писал одному архиерею о церковной истории блаж. Феодорита. „Что цитированное мною место из Феодорита (а это место, скажу мимоходом, я, нижеподписавшийся, отнюдь не приму в качестве точного исторического указания) о поносной смерти Ария должно быть исключено, я не легко соглашаюсь на это. Иначе на этом же основании и прочие его повествования, если они противны нашим мнениям, или должны быть исключены, или же не заслуживают вероятия“ 32. Здесь Платон решительно становится на защиту авторитета церковных писателей. – Но всего важнее то, что мнения Платона, выраженные в известной резолюции, оказались в прямом противоречии с учебниками, принятыми в духовных школах XIX века, и даже с книгами символического значения. „Православное исповедание“ Петра Могилы учило будущих пастырей Церкви: „члены веры получают возможность и твердость частию от св. Писания, частию от церковного предания и учения соборов и св. отцов. Догматы суть двоякого рода: одни преданы письменно и содержатся в книгах Св. Писания, другие же преданы устно апостолами и сии-то были объяснены соборами и св. отцами, на сих – двоякаго рода догматах основывается наша вера, которую надлежит не только хранить в тайне, но и устами возвещать“. Понятие о Церкви „побуждает нас веровать не только в св. Евангелие, но и во все другие Писания и соборные определения“ 33. Еще серьезнее было разногласие мыслей Платона с символическою книгою грековосточной, и конечно, и русской церкви, именно так называемым „Изложением православного исповедания восточно-кафолической церкви“, в конце 30-х годов переведенным с греческого языка на русский и раздаваемым всем кончающим курс семинарии в напутствие. Здесь говорилось: „веруем, что свидетельство кафолической церкви не меньшую имеет силу, как и божественное Писание. Поскольку виновник того и другого есть один и тот же Св. Дух; то все равно – от Писания ли научаться или от вселенской Церкви. Вселенская Церковь, так как она не говорила и не говорит от себя, но от Духа Божия, никак не может погрешать, ни обманывать, ни обманываться; но подобно божественному Писанию непогрешительна и имеет всегдашнюю важность“ (член 3). „Господь наш И. Христос Сам, как глава, держа кормило правления Церкви, управляет ею посредством св. отцов“ (чл. 10). „Чистую веру Спасителя Христа прияли мы от Самого Христа, от апостолов и св. вселенских соборов“ (чл. 11). „Дух Святый учит Церковь чрез св. отцов и учителей кафолической церкви, – чрез посредство тех св. отцов и учителей, которых правила признаны святыми всел. соборами, чего мы не перестанем повторять“ (чл. 12) 34. Кажется, яснее ничего не может быть. Что же должен был сделать митр. Филарет? Ставить ли выше: авторитет Платона или авторитет символической книги православия? Да ведь такого и вопроса нельзя давать, тем более, что вследствие „урезания документа“ ничего не потеряла ни наука, ни Церковь! Пострадал от всего этого только великий святитель, имя которого из-за этого ничтожного случая треплется в газетах („Русь“) 35, журналах („Вест. Евр.“ – трижды), в книгах („Сборник сочинений“ Гилярова) и, конечно, дело на этом не остановится и будет продолжаться до тех пор, пока наука, подобно раскольникам, букву будет ставить выше всего на свете, будет плакаться над потерей документа только потому, что в наше время цена на слезы еще очень высока. Плачет – значит страдает, страдает – значит мученик и герой. – Ведь, наконец, теперь едва ли кто не знает того, что сам Филарет в 40-х и 50-х годах был на плохом счету в высших сферах и должен был держаться очень осторожно. Проф. П. И. Горский пишет: „люди, не знавшие и не подготовленные к наложенной самими на себя задаче охранять правоту православного учения, стали возводить на митрополита Филарета обвинения в наклонности и к рационализму, и к масонству, и даже – не легко вымолвить – к якобинству в богословии 36. Для Филарета закрыты были ворота Петербурга... Неудивительно, что митр. Филарет, очень твердый духом, доводим был до плача горькими слезами (?). Такое положение испытывал митрополит лет семнадцать. В этот тяжелый период – это известие для нас очень важно – практикуемы были разного рода нападения и на академию, находившуюся под непосредственным главным руководством моск. владыки. То откажут в ученой степени тому или другому студенту, отыскав в его магистерской (тогда рукописной) диссертации грехи, будто бы не усмотренные митр. Филаретом; то достанут своими стрелами Цензурный Комитет, составлявший особое отделение академической конференции. Понятно (и очень понятно!), что митр. Филарету приходилось усиленно напрягать внимание, как бы не подать повода досадить ему или близкой его сердцу академии. Снисходительность приходилось отодвигать подальше“ 37. Понятно очень теперь и то, что огласившаяся в среде студентов Моск. духовной академии соблазнительная (главным образом по своему резкому тону) известная резолюция митр. Платона (а это было в 1852 г., когда всякого рода реакция достигла небывалой силы), потребовала неминуемо какой-нибудь меры, которая лишила бы возможности недругов Филарета распространять молву, что, мол – в Моск. академии появились и распространяются идеи, вредные для Православия. Итак, Филарет несомненно „урезал документ“, но этим повредил единственно себе, повредил своей доброй памяти, не совершив однако никакого преступления пред наукою, если рассматривать ее беспристрастно.

Развивая мысль о „самодурстве“ митр. Филарета, С. М. Соловьев, кроме урезанного документа, останавливается своим вниманием еще на двух будто бы на самом деле существовавших фактах. Какие же это факты? Факт – номер первый. „Какой-то невежда – говорит автор „Записок“ – написал книгу против раскольников, где мнение папы Иннокентия III (?) приписал Иннокентию II, другу Иоанна Златоуста (!), а другой (??) невежда поставил (что значит: поставил?) обоих Иннокентиев и приписал им одно и то же мнение (едва ли велика беда – заметим мы). Книга проходила чрез академическую цензуру (не ясно, должны сказать мы, ибо было здесь две цензуры – цензура диссертаций и общая цензура духовных книг); профессора представили ее Филарету с указанием явной нелепости (но почему же они, спрашивается, не поступили проще, как тогда всегда делалось: почему не поправили сами наперед?). „Пропустить, отвечал Филарет: это может принести пользу“ (стр. 79. Курсив не наш). – Что сказать по поводу этого рассказа? Рассказа этого не должно существовать под пером историка. Из него не только нельзя делать никакого вывода, но и его понять невозможно. Кто писал – неизвестно. Что писали – неизвестно. Причем тут какие-то профессора и зачем они глупость показывали серьезнейшему ученому – непостижимо. Даже в романах о малоизвестных автору вещах обыкновенно находим больше ясности, чем здесь. В рассказе самым непозволительным образом перемешаны два Иннокентия: Иннокентий II с Иннокентием I, с которым, действительно, переписывался Иоанн Златоуст; но первый из вышеупомянутых Иннокентиев правил римскою церковию от 1130 до 1143 г., а второй – от 402 по 417 год (хронологический lapsus в несколько столетий). Нельзя даже сделать поправку (как делает произвольно Вл. С. Соловьев, стр. 701) и заменить во втором случае Иннокентия II-го І-м, ибо нельзя в дух. академии отыскать такого невежественного человека, который „приписал бы мнение“ Иннокентия ІІІ-го Иннокентию І-му: ведь это два индивидуума с разных планет в истории 38. Невозможно считать и называть Иннокентия I другом Златоуста; между ними не было и не могло быть никакой дружбы. Златоуст среди своих бедствий на Константинопольской кафедре и в особенности в изгнании (в закавказском Кукузе) обращался за возможною помощию к римскому епископу; но последний ничем не мог помочь ему и холодно рекомендовал константинопольскому страдальцу упражняться „в терпении“; мало того: западный собрат его воспользовался замешательством в восточной столице в своих личных интересах, стал домогаться отмены определений II вселенского собора, возвысившего Константинопольскую кафедру в церковном ранге 39. Уж какая тут дружба!

С. М. Соловьев, неутомимый в отыскании фактов, порочащих м. Филарета и выставляющих его презрителем науки и самодуром, сообщает еще следующие сведения: „однажды Филарет (неизвестно – когда) выразил желание, чтобы кто-нибудь (профессор или студент?) занялся опровержением Сведенборга, имеющего читателей и почитателей. Один ученый (как увидим ниже: просто студент) занялся делом и представил ректору (архим. Алексию – поясним) изложение учения Сведенборга и опровержение. Первая часть, изложение учения, ужаснула (!) ректора: „как можно так писать! Сведенборг выходит у вас очень умен“! И давай вычеркивать из сочинения все то, что могло выставить Сведенборга в сколько-нибудь выгодном свете; ревность о. ректора дошла до того, что, встретив известие: в одной гостинице Сведенборг имел видение он зачеркнул: „гостиница“ и написал: „кабак“. В этом исправленном виде сочинение было представлено Филарету; но тот нашел, что и тут оно представляет Сведенборга в выгодном свете, и еще перемарал, так что когда ректор после этого опять начал читать статью, то Филарет с самодовольным смехом (кто так говорит, тот совсем не знал митр. Филарета) повторил: „какой этот Сведенборг был дурак!“ (стр. 79). В высшей степени невероятный рассказ, особенно в этих заключительных словах. Насколько нам удалось собрать документальные сведения по вопросу о сочинении, касающемся Сведенборга и действительно писанном в Моск. академии, – дело было так. В 1849 году сам митрополит пожелал, чтобы какому-либо лучшему студенту (это вместо воображаемого историком „ученого“) дали тему для магистерской диссертации о Сведенборге († 1772) мистике и апокалиптике. Причина этого желания заключалась в том, что книга видений этого писателя начинала распространяться в русском обществе и производить недоброе впечатление; поэтому у м. Филарета появилось желание видеть ее опровержение с богословской точки зрения.

Начальство академическое указало эту тему второму студенту тогдашнего старшего курса Вас. Ив. Лебедеву. Любопытно отметить, что митрополит очень заботился о наилучшем исполнении студентом своей задачи. Он сам приобретал и посылал в академию книги, нужные в работе молодого человека. При одном случае он писал ректору (арх. Алексию Ржаницину): „посланных книг, кажется, довольно, чтобы рассуждать о Сведенборге“. При этом он сообщает некоторые сведения о какой-то книге другого автора. „Книга Arcana coelestia есть толкование на книгу Бытия по методе Сведенборга: лица и события превращены в идеи истины и блага, лжи и зла“. Какое внимание, и какие знания! 70 летний старец учит Академию! Сочинение, наконец, написано. Читал ли его ректор и заставлял ли автора исправлять сочинение, уменьшить выпуклость идей Сведенборга, наши документы молчат. Но возможно, что так было. Алексий не отличался умом и познаниями. Затем, автор, Лебедев, по-видимому благополучно получил за сочинение степень магистра, ибо он значится в списке окончивших вторым магистром и приглашен был на кафедру истории философии в академию. Дальше, очевидно, у митрополита возникло желание напечатать труд Лебедева (в то время степени давались за рукописные диссертации). Но Филарет долго не мог найти времени для ознакомления с сочинением. В ноябре 1850 г. он писал Алексию. „До листов (тетрадей) о Сведенборге (митрополит пишет везде: Шведенборг) не доходят еще руки“. Наконец они дошли „до листов“. Это было не ранее начала 1851 года. Нужно полагать, что митрополит был не в восторге от диссертации. Он писал известному А. Н. Муравьеву: „Как это вы проведали (по-видимому, Муравьев жил в Петербурге в это время), что делается с рассуждением студента (точнее было бы сказать: со студенческим сочинением) о Шведенборге“. (Дело, конечно, идет о том, что Филарет решился было напечатать сочинение и, наверно, тормошил и ректора и автора). „В нем, говорит далее владыка, есть дельное; но встречены были также соображения догадочные и подверженные возражениям, почему сочинитель продолжает над ним трудиться“ 40.

Работа митрополита и Лебедева кончилась ничем. Диссертация не увидела света. В истории Московской академии С. К. Смирнова нет упоминания о ее напечатании, что обыкновенно делается здесь в случае обнародования рукописной диссертации: ведь, это было тогда редкостью. Как не похожа расказанная нами история с диссертациею В. И. Лебедева на ту историю, которую какой-то „сочинитель“ передал С. М. Соловьеву и которую этот доверчиво записал „для детей своих, а если возможно и для других“. Последнее замечание нужно признать напрасным, по крайней мере для той части „Записок“, которая сообщает сведения о Филарете и других архиереях Филаретовской эпохи.

Изобразив м. Филарета, как деспота по отношению к академии и „самодура“ по отношению к богословской науке, московский историк старается выставить его в самом невыгодном свете, как человека, пресмыкавшегося пред особами, много высшими его. Деспот в этом случае превращается в низкого угодника и тряпку. Самым характеристическим фактом в подобном роде С. М. Соловьев считает следующее. Указав на то, как будто бы не легко Филарет переносил свое отстранение из Синода (его с 1842 г. обер-прокурор Протасов в Синод не вызывал), С. М. затем пишет: „митрополит не мог свыкнуться с мыслию жить вне благосклонности царской архиереем опальным, ибо опала эта уменьшала его значение; он стал льстить; поднес голубя, который возвратился к нему с масличною ветвью, знаками благоволения“. К слову: „голубя“ в „Записках“ С. М. Соловьева читаем такое подстрочное замечание. „При торжестве двадцатипятилетия царствования императора Николая I Филарет от имени всего московского духовенства, которое ничего об этом не ведало (не правда!), просил у государя позволения соорудить над престолом Успенского собора изображение св. Духа, в виде голубя“. (стр. 77). Но, увы, С. М. Соловьев неправильно описал этот дар в честь государя. Если бы он знал все в этом случае, его негодование на Филарета удвоилось бы. Вот точное описание дара, принесенного московским духовенством в честь 25-летия коронования Николая I. Важнейшую достопримечательность Успенского собора составляет „драгоценная дарохранительница в нем, изображающая собою голубя с распростертыми крыльями, как бы нисходящего с небес. А над ним царская корона и держава (какой ужас, – „корона и держава!“) с раскрытою хартиею (и это есть!), на которой вырезана следующая молитвенная надпись: „Господи, благословивый двадцатипятилетие помазанника Твоего Николая Первого, благослови и грядущая лета его к миру Церкви Твоея, к спасению людей Твоих“ 41. Все это массивное сооружение висит над престолом. Было над чем изощрить свое остроумие С. М. Соловьеву, если бы только он знал все эти подробности памятника. Но видно (до своего ректорства), он в Успенский собор не заглядывал, в противном случае он знал бы о составных частях дарохранительницы, хорошо зримой чрез царские двери. Но как смотреть и как судить об этом святом приношении? Во 1-х, основная мысль дарохранительницы – устроение ее в виде голубя – идея совсем не Филаретовская. До 1812 г. над указанным престолом висел на серебряной цепочке дароносный золотой голубь; но во время нашествия французов эта драгоценная и древняя утварь была похищена врагами 42. Значит, митр. Филарет лишь воспользовался случаем восстановить древнее украшение. Правда, он прибавил к нему изображение короны и державы, но это очень подходило к событию исполнившегося 25-летия коронования Николая; мало того, в целом этот памятник должен был напоминать и самому митрополиту о том, что 25 лет тому назад он возведен был в сан митрополита в один и тот же день с коронованием императора, 22 августа 1826 года 43. Заметьте, император нарочито приехал к этому дню в Москву, чтобы помолиться в том храме, где происходило его коронование, приехал в первый раз по только что закончившейся строением железной дороге. Сколько, значит, было побуждений поднести голубя, помимо низкой, несвойсвенной Филарету лести! Прочтите то „верноподанническое письмо“, с которым митрополит обращается к государю, испрашивая его разрешения воздвигнуть дарохранительницу, уже наперед отлитую, и вы увидите, что в этом письме нет ни одного льстивого слова. 22 августа 1851 г. государь удостаивает рескриптом митрополита Филарета, но в этом рескрипте восхваляется не он, а московское духовенство, на свои средства соорудившее памятник. Здесь читаем: „с душевною благодарностию соизволяю на это приношение, видя в нем новое доказательство верноподданнической преданности и тех отличных достоинств, которые всегда украшали московское духовенство44. Неужели после этого можно говорить, что московское духовенство не ведало ничего о готовившемся даре в честь 25-летия царского коронования Николая? Эту мысль нужно отвергать, тем более что сохранилась собственноручная резолюция Филарета от 22 же августа, в которой он приказывает консистории уведомить духовенство о результате своего ходатайства пред царем. „Для ясности дела дать тоже список – писал в резолюции святитель – и с всеподданнейшего письма“ (т. е. своего прошения) 45. Неужели мыслима такая бесцеремонность, чтобы Филарет приказал уведомить все духовенство о соизволении царском относительно дара, между тем как оно ничего и не ведало о затее своего архипастыря (как утверждает московский историк)? Наконец, напрасно С. М. Соловьев иронически говорит о „масличной ветви“, которую будто бы принес Филарету фальшивый „голубь“ и о каких-то знаках благоволения царя к митрополиту. 22 августа митрополит получил не особенно редкую награду, алмазную панагию, причем сказано, что она пожалована „не за голубя“, а по случаю исполнившегося тридцатилетия архипастырской деятельности и двадцатипятилетия в сане митрополита Московского 70-тилетнего иерарха 46.

Кроме м. Филарета, С. М. Соловьев в своих „Записках“ касается и некоторых других иерархов, служивших хотя бы и не всю жизнь в Московской епархии. Разбор сведений о них у С. М. Соловьева не входит в нашу задачу, однако ж для примера остановимся на его показаниях о митрополите Серафиме, короткое время (1819–21 г.) занимавшем Московскую кафедру. Вот что говорить о нем наш историк. „Преемником Августина (в Москве) был Степан (?!), в иночестве Серафим; посвящение его в монахи любопытно. Он был хорош собою и счастлив с женщинами; однажды к (митр.) Платону дошла сильная жалоба на семинарского ловеласа (семинариста?); Платон, любивший вербовать всеми неправдами в монахи, воспользовался случаем и предложил молодому преступнику на выбор: или жестокое наказание, лишение будущности, или пострижение в архиерейство (вдруг!). Степан избрал последнее и превратился в Серафима. После этого события однажды Платон гулял с профессорами академии по двору Троицкого монастыря (очевидно лавры) и занимался любимою своею забавою: взглянувши на какой-нибудь предмет, он произносил первый стих, относящийся к этому предмету, а спутники должны были подбирать приличный второй стих. Взглянувши на старый царский дворец, Платон произнес: „Чертоги зрю монарши“. Из толпы спутников немедленно послышался второй стих: „погиб Степан от секретарши“. Этот Степан, или Серафим, оказался человеком бездарным“ и пр. (стр. 76). Таков рассказ, записанный московским историком. Епископ и даже митрополит сначала Московский, а потом Петербургский, первый член русской правящей церкви – не угодно ли? – из блудников: ради блуда и только ради блуда, он „пострижен (посвящен?) в архиереи“, по мнению С. М. Соловьева. Бедная русская церковь! Неужели таковы твои епископы и митрополиты? Прежде всего обратим внимание на отсутствие логики в рассказе. Все профессора знали, что они гуляют и ведут беседу с Платоном, который был сам монахом и как видно даже из рассказа покровительствовал монахам. И что же? В ответ на первый стих Платона: „чертоги зрю монарши“, они, забыв всякую деликатность и приличие, будто бы говорят: „погиб Степан от секретарши“. Да ужели же профессора не понимали, что таким ответом они прямо оскорбляли своего главного начальника? „Погиб от секретарши“! Так, значит: монашество есть погибель! И это будто бы мелют профессора духовной семинарии (или академии) пред иерархом-монахом! Здесь нет складу. Еще лучшим опровержением невероятного рассказа служат биографические сведения о м. Серафиме. С. К. Смирнов, проф. Моск. дух. академии, много лет (в 1844–1870 г.) преподававший здесь русскую историю, в „Истории моск.-славяно-греко-латинской академии“ пишет: „Серафим (Стефан) Глаголевский родился в 1757 г. и учился сперва в Калужской, потом в Перервинской и Троицкой семинариях. В 1783 г. перешел в вышеназванную академию, в которой слушал богословие и в то же время поступив на содержание дружеского ученого Общества (находившегося под управлением известного масона Новикова), учился немецкому и французскому языку, на которых мог говорить 47. В 1785 г. определен в Троицкую семинарию учителем, а через год переведен в славяно-гр.-лат. академию учителем же. Пострижен в монашество в Заиконоспасском монастыре 2 декабря 1787 года“ и т. д. Значит он пострижен вовсе не в бытность семинаристом, и не в Троицкой лавре, как сообщает С. М. Соловьев, а в то время, когда он был учителем академии и притом в Москве. Интересно отметить, что для пострижения его в монахи выискались даже препоны, которые не без труда пришлось преодолеть. Когда Глаголевский, пишет историк Смирнов, объявил желание принять монашество, то начальство академии требовало от него показания – сколько ему лет. Глаголевский написал: „по уверению моих родителей и по другим достовернейшим справкам имею от роду 30 лет; а что в семинарских ведомостях показано мне гораздо меньше лет, т. е. только 23; сие сделано по ошибке“. Пострижен он вследствие синодского указа“ 48. При чем же тут мифическая секретарша? Итак, „Степан“ погиб совсем не от секртарши, а погиб он, во мнении читателей „Вестника Европы“, от доверчивого пера нашего московского историка. Ничтожные анекдоты, не заслуживающие сколько-нибудь серьезного внимания, принимаются за подлинно-исторические известия. Так пишется церковная история у нас.

Попытка оправдать историка С. М. Соловьева. – Он писал свои записки с намерением, при благоприятных обстоятельствах, исправить их, пересмотреть и что нужно изменить в них. Его сын Всев. С. Соловьев, свидетельствует, что отец его говорил ему о своих „Записках“: „когда освобожусь (т. е. когда окончит историю России), я пересмотрю их, отделаю и дополню“. Сам же Всев. Соловьев пишет с уверенностию, что „при окончательной редакции своей рукописи (записок) автор кое-что смягчил бы и многое дополнил бы говорящими за себя фактами“ 49. Так без сомнения и было бы, но неумолимая смерть (он умер на 60 г. жизни) расстроила все его планы. Что же касается вообще неправильного, невыгодного мнения о м. Филарете, то при его жизни оно встречалось у многих москвичей. Причина этого лежит, как это разъяснено А. М. Бухаревым, в характере м. Филарета но выставлять на показ своей сердечной стороны. Я сам, пишущий эти строки, долго не понимал м. Филарета и относился к нему с предубеждением, как человеку суровому и желающему мерить всех на свой аршин. Много вредило Филарету в моих глазах и то, что в детстве я наслушался разных неблагоприятных рассказов о нем от своего отца, сельского священника Моск. епархии. Не понимаю – откуда он их набрался и не понимаю того, как он мог изображать митрополита в таких красках, не видев от этого последнего ничего другого, кроме снисхождения, терпения и благодеяний. Долго я оставался в своем заблуждении касательно Филарета, пока, в последнее время, пользуясь большим досугом, не перечитал его многочисленных интимных писем к Антонию, (4 тома), Иннокентию (викарию), Филарету Гумилевскому, Алексию Муравьеву, родным своим и т. д. Тогда только я возлюбил его всею душою и считаю его гуманнейшим человеком, но скрывавшим свою гуманность под маскою оффициальности 50. – Нужно сказать, что С. М. Соловьев во дни своего отрочества был не в лучших жизненных условиях, чем и я. На нем отразилось неблагоприятно в церковном отношении влияние его матери. О ней он пишет: „родные моей матери были большею частию светские, отсюда и большая часть знакомства состояла из светских же людей; было и несколько духовных, которых мать очень не любила и которые своими привычками и поведением рознились от светских не к своей выгоде. Эта противоположность, которую мать старалась выставлять при каждом удобном случае, производила на меня сильное впечатление, внушала мне отвращение от духовного звания“ (82 – 83). Очень вероятно, что в этом кружке свободно, что называется, промывались косточки и митр. Платону, и архиеп. Августину, и митрополитам Серафиму и Филарету, и в особенности Филарету. Впечатление молодости не изгладилось у С. М. Соловьева и впоследствии. И если я так счастлив, что освободился навсегда от предубеждений против моск. святителя Филарета, то С. М. Соловьев, по горло углубленный в свой беспримерный исторический труд, не имел времени ознакомиться ближе с литературным достоянием, оставшимся от Филарета и сделавшимся известным уже после смерти последнего. Знаменитый историк, нужно полагать, и умер, не имея случая должным образом понять нашего великого святителя.

Вс. С. Соловьев, начав издавать „Записки“ своего отца, прекрасно сделал, пропустив те страницы, где велась речь о Филарете. Его примеру, к сожалению, не последовал брат его Вл. С. Соловьев. Он включил в свое издание и эти страницы, но все же он был еще осторожен: самые резкие вещи и у него не нашли места. Но безусловно худо поступил новый издатель тех же „Записок“, редактор „Вестника Европы“: он, по-видимому, не пропустил ни одного слова, невыгодного для репутации московского святителя. Быть может, мы и не вправе этого требовать: ведь, С. М. Соловьев во главе рукописи начертал слова: „мои записки для моих детей, а если можно и для других“. Нет сомнения, слова эти написала рука его преждевременно, а все же они есть. Но ничто не мешало редактору „Вестника“ пригласить какого-либо специалиста, который бы в видах беспристрастия, своими подстрочными замечаниями, смягчил бы безмерную резкость суждений знаменитого историка Соловьева о великом иерархе – Филарете Дроздове.

* * *

1

Оно так называлось потому, что помещалось в Петровском монастыре в Москве. Училище это давно упразднено. Я сам москвич и учился в дух. училище в 1855–60 годах, но в это время указанного училища уже не существовало.

2

Теперь уже покойный, московский протоиерей Ив. Гр. Виноградов по поводу этой части „Записок“ читал реферат в Обществе Любителей Дух. Просвещения. Я присутствовал при этом и помню, что он посвящен был защите нравственной личности Филарета и построен был главным образом на „Письмах Филарета к родным“ (М. 1882).

3

См. подробности по этому поводу: Вестн. Европы, 1896 г., майск.. кн., стр. 440 и дал.

4

Такими чертами, сколько известно, описываются только демоны.

5

Нет надобности много разъяснять, что в этих словах Московский святитель уподоблялся тигру.

6

В исторической науке, а равно и в нашей публицистике стало каким-то правилом, что если захотят унижать какого-либо выдающегося по своим достоинствам и заслугам исторического человека, то пускают в ход рассуждения о черствости души такого лица (как будто бы мягкосердие и тряпичность великое качество!). О. м. Филарете С. М. Соловьев писал (совершенно неверно): „от природы ли он получил горячую голову и холодное сердце, или вследствие положения его, вследствие отсутствия сердечных отношений (вследствие целибата!), внутренняя теплота постоянно отливала у него от сердца к голове – только этот человек для коротко знавших и наблюдавших его представлял печальное явление“ (!). Вот сошел со сцены и потом умер замечательнейший человек нашего времени Константин Петрович Победоносцев, отовсюду послышалась та же песня о его бездушности, холодности сердца. „Известный“ А. Амфитеатров в омерзительной книжонке под презрительном заглавием: „Победоносцев“ (Петерб. 1907) так характеризует этого замечательнейшего исторического человека: он приписывает Константину Петровичу „почти циническую надменность засушенного бюрократа“. „С жадностию ищешь, пустословит публицист, хоть какого-нибудь ключа к запертой душе Победоносцева. Ничего! Точно – вместо души, как у кота, пар!» (20). „Он был талантлив находить своих людей – выпустошенные души, способные в совершенстве осуществлять его выпустошенные идеи и планы“ (35). Так просто оказывается развенчать великаго или замечательного человека: кричи, что у того или другого из них: холодное сердце, отсутствие сердечных отношений, или же, что тот или другой из них: засушенный бюрократ и выпустошенная душа – и от действительного величия, по суду публики, осталось будто бы одно воспоминание. Шаблон заел нас!

7

Вышецитированная статья „Вестн. Евр.“, 1896, июнь, 700.

8

Малое знание А. В. Горского Соловьевыми констатирует проф. С. И. Смирнов (см. следующее примечание), стр. 40. Я тоже говорил об этом (Бог. Вестн., 1907, майск. кн., стр. 166).

9

С. И. Смирнов. „А. В. Горский“, стр. 20. 23. В книге: Прот. А. В. Горский в воспоминаниях о нем Моск. дух. академии. Серг. Посад, 1900.

10

Н. Гилярова. Сборник сочинений, 464–5. М. 1900.

11

К этой мысли склонялся я и раньше. „К воспоминаниям о А. В. Горском“, стр. 206. См. вышеуказанн. сборник под заглавием: „Прот. А. В. Горский“ и т. д.

12

П. В. Знаменского. „Печальное двадцатипятилетием (т. е. со времени смерти о. Феодора), стр. 558, 560, 562: Правосл. собес. 1896, т. I. Мы не должны выпускать из внимания того обстоятельства, что ни один м. Филарет не умел будто бы ценить „юного монаха-богослова“, но и вся Моск. академия была согласна с своим владыкою в данном случае. „В академии (Моск.) на о. Феодора взглянули (смотрели), по выражению г. Знаменского, как на человека, слегка повихнувшегося разумом“ (Там же, 561). Н. П. Гиляров, на которого в данном случае ссылается г. Знаменский, прямо-таки считает о. Феодора близко стоявшим к сумасшествию. По словам этого сотоварища Феодорова по Моск. академии, „юный богослов“ говорил о себе: „я знаю, что надо мной смеются, считают полоумным; но судьба всех великих людей такова“. К этому Гиляров добавляет: „углубляться в изъяснение Апокалипсиса, это действительно преддверие к сумасшествию“. („Сборник сочинений“, т. ІI, 453). Проф. Знаменский находит у Бухарева какую-то „самобытную богословскую систему“ (555). Но это едва ли справедливо. Никто но знает такой его самобытной системы, никто не восхваляет ее; я лично сколько ни принимался читать Бухарева, кроме скуки – ничего не чувствовал: его речи наводили на меня какой-то туман. Читал ли г. Знаменский все сочинения о. Феодора? Из-за того, что А. М. Бухарев был несчастный человек и сослан был в Казань, не следует еще ставить его на высокий пьедестал в учено-богословском отношении.

13

Проф. Знаменский, очевидно, не долюбливает нашего святителя и сухо отзывается об этой интересной статье Бухарева. Не приводит ни одной цитаты из нее (цитируя в то же время какие-то анонимные письма к самому себе, 584). Он нашел в этой статье даже описание какого-то „столкновения“ Бухарева с митр. Филаретом. Отчего такая „не любы“ к великому святителю? (Стр. 560).

14

Святая истина! Но сомневаемся в ней! Сокровенная сторона Филаретовой гуманности совершенно беспристрастно раскрыта нами в статьях: „Черты нравственного облика митр. Филарета“ (Душеп. Чт., 1905 г., кн. 9–11).

15

Прав. Обозр.,1884, т. I, стр. 717–718; 743, 745–748.

16

Прибавлю: и теперь оно здравствует, несмотря на глубокую старость. Речь идет у автора о протоиерее П. А. С., украшенном многими орденскими звездами и проживающем на покое в Петербурге.

17

Речь идет о проф. Филарете А. Сергиевском, близком родственнике митрополита и названном: „Филаретом“ в честь великого деда. Помнится, я слышал, что при другом случае тому же профессору на публичном экзамене великий Филарет сказал: „ответы студентов у тебя, как и всегда, худы“. Но Ф. А. Сергиевский был человек очень неглупый.

18

Горского-Платонова П. „Голос старого профессора“, стр. 23–24. М. 1900.

19

Прав. Обозр. там же, стр. 740. Из своих личных воспоминаний, к сожалению, могу воспользоваться лишь крайне малым. В 1860 г. в Моск. академии происходил публичный экзамен, на который прибыл и сам святитель. Наступила очередь экзамена по философии; эта наука преподавалась на младшем курсе, в состав которого входил и я. К экзамену по философии выучен был студентами трактат: материализм и его разбор, по вновь выданным запискам известного ученого профессора В. Д. Кудрявцева-Платонова. Митрополит внимательно прослушал весь трактат, а потом обратившись к названному профессору, промолвил: „непонятно, каким образом такие пустые мысли могут прельщать здравомыслящих людей“. Что отвечал на это Н. Д. – не знаю, если только отвечал. Для меня осталось неясным: что хотел сказать владыка? Не хотел ли он сказать, что материализм в прослушанном им трактате нарочито изложен так, что он выходил ничтожною теориею: нужно сказать, что в те времена профессора иногда пересаливали в этом направлении. (Слич. А. Лебедева. „Слепые вожди. Четыре момента в исторической жизни Церкви“, стр. 40–41. М. 1907).

20

Прав. Обозр., стр. 740.

21

Рукопись (появилась в 1786 г.) принадлежала и принадлежит Вифанской семинарии. Она подробно описана у С. Д. Муретова: „Описание рукописей библиотеки Вифанской семинарии“, стр. 9–11. М. 1897.

22

Снегирева И. М. Жизнь митр. Платона. Ч. I, 69. М. 1890.

23

Появилась не позднее 1854 года. См. „Записки“. Вестн. Евр.,1907 г., март, стр. 93.

24

Всю эту историю Гиляров рассказывает подробно („Сборник“, т. ІІ, стр. 271 и дал.; 282 и дал.), но хотя она и интересна, но пересказывать ее было бы долго.

25

В редакции Гилярова эта последняя мысль поясняется таким образом: „правила соборов или относились к тем временам или писаны по пристрастию и непросвещенному невежеству“. Ясное дело, что здесь речь идет о русских церковных соборах, главным образом о стоглавом, а в редакции С. М. Соловьева мысль о правилах собора выражена столь обще, что подумаешь, будто дело идет о всех прежних соборах, не исключая вселенских. Далее у Гилярова, читаем: „И в писаниях церковных учителей много погрешительного и с самими собою и с словом Божием несогласного“. Здесь указывается критерий для проверки „писаний церковных учителей“; у С. же М. Соловьева, все творения отцов огулом признаются ошибочными и для проверки их не предполагается другого критерия, кроме человеческого разума.

26

Кроме последней фразы, в которой читаются слова: „молчи“ и „ври“ у Гилярова ничего нет из того, что мы выписали сейчас из „Записок“ историка. Да и не только подобных слов, но и подобной мысли быть не могло у Платона: у человека православного их быть не может, ибо только протестанты позволяют себе именовать „слабыми“ тех из христиан, которые благоговеют пред такими авторитетами, как определения соборов и творения церковных учителей. Вместо этих мыслей, встречаем у Гилярова много других, очень интересных с точки зрения богослова; но выписывать их мы не видим необходимости.

27

Эти слова Филарета у Гилярова переданы иначе, им дается более корректная форма. Митрополит, при возвращении рукописи, сказал ректору: „ну, извини, а я книгу-то урезал, щадя память митрополита Платона“ (284). Вообще, нужно сказать, что Филарет всегда взвешивал свои слова, прежде чем их вымолвить.

28

„Сборник сочинений“, 282–4.

29

„Извлечение из писем митр. Платона“. „Чтен. в Общ. Любит. Дух.

30

Митр. Платона. „Правосл. учение или христианская богословия“, стр. 56 и оборот. Сиб., 1791.

31

Там же, стр. 65.

32

Извлечение из писем Платона (Loc. cit.), стр. 55.

33

Православное исповедание кафолической церкви, стр. 3. 4. 86. М. 1852.

34

Делаем ссылки на издание: „Царская и патриаршие грамоты с изложением православного исповедания и т. д. М. 18.

35

Разумеем Русь Аксакова, где в 1884 г., № 19, впервые была напечатана статья Гилярова: : „Урезанный документ“.

36

По этому вопросу можно было бы указать многочисленные серьезные сочинения, но не видим в этом надобности. См. впрочем: Морошкина свящ. „Материалы для истории правосл. церкви в царствование Николая I“, кн. I, 37–8. С.-ПБ. 1902. (В „Сборн. русск. исторического Общ.“, т. 113).

37

„Голос старого профессора“, 10–11.

38

Вскоре по окончании университетского курса, Соловьев поехал заграницу, был в Берлине. Здесь ему представился случай слушать лекции по Истории Церкви. Он пишет: „Слышал я Неандера, знаменитого церковного историка; лекция его была жидка по содержанию, в ней не было ничего для меня неизвестного, не было и новых мыслей“ („Записки“. Вестн. Евр. 1907, апр. 459) Очевидно, он не нашел нужным учиться у Неандера.

39

Документы, сюда относящиеся, можно находить в издании „Творений св. Златоуста“. Перевод. Т. III, стр. 550–560. Спб. 1897.

40

Письма митр. Филарета к архиеп. Алексию. Письма: 58. 85. М. 1883. Письма его же к Ан. Н. Муравьеву (пис. 226). Киев. 1869. С. К. Смирнова. История м. д. академии, стр. 52. 392. М. 1879.

41

Протопресв. Вл. С. Маркова. Из Московской церковной старины. Вып. I, стр. 26–27. М. 1905. Здесь же приложен и прекрасный рисунок грандиозной дарохранительницы.

42

Там же, стр. 26.

43

Письма м. Филарета к Муравьеву (Пис. 234). Сл. Послужной список Филарета, наприм., при книге Сушкова: Записки о жизни Филарета.

44

Сборник по случаю празднования столетнего юбилея митр. Филарета. Т. I. Материалы, 724–725. М. 1883.

45

Документ получен из рукописной коллекции резолюций м. Филарета, имеющейся у о. протопресв. Вл. С. Маркова.

46

См. Послужной список его.

47

Серафим в XVIII в. умел читать и говорить по-французски и по-немецки! Едва ли такого человека признает кто „бездарным“, как делает С. М. Соловьев. Его считали даже либералом за то, что он стоял в связях с Новиковым и по этой причине очень долго не давали ему ректорской должности в Московской академии, несмотря на старания об этом м. Платона (Чтения в общ. люб. д. просвещ. 1877, III. Материалы, 49–50). Серафим слыл либералом – но этого, очевидно, не знал С. М., иначе он не стал бы поносить его. (Сл. Вестн. Евр., 1896, май, стр. 442).

48

История славян-гр.-лат. академии, стр. 358.

49

Рус. Вест., 1896, Февр., стр. 2–3.

50

Плодом моих домашних занятии Филаретом была публичная лекция, произнесенная в моск. епархиальном доме 1 декабря, в именины святителя, 1904 года и напечатанная в Душ. Чтен., на 1905 г., под заглавием: „Черты нравственного облика м. Филарета“. Она издана дважды: сначала в виде отдельных оттисков, а потом вошла в серию так наз. „Троицких Цветков“, № 49 (под другим заголовком), издаваемых нашею лаврою. 1906 г.). – Много страниц посвятили мы защите нравственного характера этого иерарха в Бог. Вест., за 1907 г., майск. кн., стр. 132–142. (В статье: „Два пионера церковно-истор. науки“). Предлежащая статья есть новая попытка охранять честь и славу московского святителя. Я становлюсь жарким адептом лучших Филаретовских идеалов и его самого и нахожу в этом большое наслаждение.


Источник: «Великий в малом…» : Исследования по истории Русской Церкви и развития русской церковно-исторической науки. / А.П. Лебедев. – С.-Петербург : Издательство Олега Абышко, 2005. – 384 с. (Библиотека христианской мысли. Исследования). / В защиту Филарета митрополита московского от нападок историка С. М. Соловьева. 151-184 с.

Комментарии для сайта Cackle