Понятность – вещь не лингвистическая

диакон Андрей

— Не считаете ли Вы, что форма православного богослужения, использование архаичного старославянского, отталкивает от Церкви молодежь?

— А «старежь» это не отталкивает? Молодому-то легче понять старославянский язык, чем пожилому. Мышление у молодых более гибкое. Но старики в храм ходят и не жалуются на «непонятность».

Отчего это язык, который был понятен неграмотным крестьянам XVIII в., вдруг стал непонятен кандидатам наук XXI в.? В церковнославянском (старославянском) языке всего лишь десяток корней, которых нет в современном русском языке. За последние десять лет мы с вами выучились словам типа «ваучер» и «фьючерс», «сайт» и «провайдер», «хоббит» и «квиддич». Неужели трудно понять, что означают слова «живот», «присно», «выну» и так далее? Для образованного человека, я думаю, проблемы это никакой не составляет. А необразованной молодежи в храмах сейчас просто нет.

Бабушкам в храме не скучно и не непонятно. И если происходящее в храме непонятно человеку с высшим образованием (особенно с гуманитарным) — значит, человек просто не желает приложить усилий к пониманию. А без воли к пониманию никакое постижение невозможно. Следовательно, дело не в трудности и неразрешимости задачи, а в нежелании приступить к ее разрешению. Как справедливо заметил архимандрит Софроний (Сахаров): «Неуместны доводы якобы непонятности для многих современных людей старого церковного языка; людей поголовно грамотных и даже образованных. Для таковых овладеть совсем небольшим количеством неупотребительных в обыденной жизни слов — дело нескольких часов. Все без исключения затрачивают огромные усилия для усвоения сложных терминологий различных областей научного или технического знания; политических, юридических и социальных наук; языка философского или поэтического… Почему бы понуждать Церковь к утере языка, необходимого для выражения свойственных высших форм богословия или духовных опытов?».

А потом, напрасно Вы думаете, что если в храме служить на русском языке, то там будет больше молодежи. Появятся другие отговорки: «Посты длинные, службы долгие, скамейки жесткие, пол холодный, и вообще с пивом мы вчера перебрали… Вот была бы на этом мраморном полу дискотека — вот тогда мы пришли бы…».

Есть люди, которые ищут самооправдания своей нецерковности. Они верят, но живут «мимо» Церкви. Сейчас практически нет людей, которые были бы сознательными атеистами. Их кредо — «что-то есть», и — «мы православные, потому что мы русские». И как же им объяснить самим себе и друзьям свою нелогичность, сочетание своей полуверы и своей полной нецерковности?

И тогда он находит как будто «рациональный» довод: «А у вас попы пьяные, и мне вообще непонятно, о чем вы там молитесь».

Нет, не язык разделяет эти два мира: Церковь и молодежь. Я не поддаюсь обаянию формулы, гласящей, что если бы, мол, мы перешли на русский язык, то люди пошли бы в храм. Да не пошли бы! Человек решает, идти или не идти в храм совсем не ради того, чтобы нечто «понять», «расслышать». А хочется ли ему понимать? Да и вообще за пониманием ли он в храм зашел? Ведь молитва — это не сводка теленовостей. Тут понятность не самое главное. Будь оно иначе — православные интернет-странички стали бы конкурентами храмов…

И с нашей стороны главная трудность — не в языке богослужения, а в языке общения людей. Если бы оптинские старцы молились на китайском языке, люди все равно бы к ним шли, потому что старцы говорили на языке любви. Этого языка люди ждут, этот язык они чувствуют. И поэтому когда начинаются дискуссии о том, на каком языке вести службу, то, по-моему, это попытка уйти от главного. Почему в наших храмах мало любви? Вот главный вопрос. Остальное потом.

Вот заходит в храм человек, не прихожанин, а захожанин. Заходит в такую минуту, когда службы нет. Служба только что кончилась, и батюшка еще не успел из храма убежать. Человек заходит и видит: справа свечной ящик, там бабушка свечки продает; а слева батюшка стоит, ничем не занят. Вопрос: к кому обратится зашедший?.. Вот и вы дружно отвечаете, что к бабушке… Но тогда второй вопрос: ну почему нас, попов, так боятся? Если священники будут радоваться людям (не сбору, а людям!), то и люди будут радоваться священникам.

Но слишком часто священнику или епископу нечего сказать людям. И это видно, когда он пробует выдавить из себя проповедь или интервью. Видно, что нет у него никакого интереса к людям. В последнее время даже появился такой тип священника, у которого нет даже экономического интереса к людям. Потому что у него есть парочка богатых спонсоров, и этого ему хватает и на ремонт храма, и на строительство дачи. Так что ему даже с точки зрения экономики не интересно, чтобы у него больше прихожан было. У него и так все хорошо.

Один российский архиерей лет пять назад приказал во всех храмах своей епархии пробить выход из алтаря прямо на улицу, чтобы он мог сразу после службы сесть в «Волгу» и, избегая общения с паствой, уехать. Вот пока у нас будут такие тайные лазы, отчужденность людей от Церкви будет оставаться.

Беда наших приходов, на мой взгляд, в другом. Не в наличии церковнославянского языка, а в отсутствии языка любви. Я, повторюсь, уверен: если бы и преподобный Серафим Саровский совершал Литургию на китайском, люди бы все равно к нему шли. Они ощущали бы дух этого пастыря, они видели бы его глаза, лицо, неравнодушие к тем, кто стоит перед ним. Важно, кто священник — пастырь или наемник.

Священник из предстоятеля должен превратиться в председателя. В самом буквальном смысле этого слова. На богослужении священник именно пред-стоит. Он вместе с верующими смотрит в одной точку — на Восток, навстречу Второму приходу Христа. Поэтому, кстати, поворот престола и молящегося священника лицом к верующим (что сделали протестанты и католики) разрывает динамику богослужения, замыкает людей в их чисто человеческом и иерархическом общении. В таком случае люди смотрят друг на друга, настоятель противопоставлен молящимся…

Так вот, кроме — пред-стояния, священник должен еще и пред-седать: после службы, в собрании, чаепитии, беседе. Нужна обычная человеческая доступность священника. И вот в этом смысле у тех же протестантов лучше. Чем у нас. Нет-нет, не спешите обвинять меня в экуменизме. Я всего лишь повторяю то, о чем мечтал еще святитель Феофан Затворник: «Отчет я читал. Там нет ничего неправославного. Хвалит штундистов не как правоверующих, а что как кто станет штундистом, так начинает добре жить. Цель у него завесть православную штунду. Ведь штунда, собственно, есть собрание для бесед благочестивых не в богослужебные часы. Тут поют духовные стихи, читают Евангелие, книги, беседы ведут. Я рекомендовал ему этот отчет представить владыке с той целью, чтобы возбудить его заводить везде православную штунду, внецерковные собрания и беседы».

Нет, я не встал в позу обличителя, тыкающего пальчиком в чужие грехи и немощи. Сказанное мною — лишь часть нашего общего серьезнейшего недуга. Имя этому недугу — неправославие. Неправославие не в смысле ереси и отступления от догм. Неправославие в смысле неверной молитвы. Это и мой личный недуг. Богослужение очень часто отбирает у меня силы, а не дает. Почему, причастившись Тела и Крови Христа, я чувствую себя уставшим? Мне прилечь хочется, вместо того чтобы, «с миром изыдя о имени Господнем», горы с места сдвигать, ибо все могу в укрепляющем меня Господе Иисусе (Флп. 4:13)… Эта послелитургическая немощь есть признак духовной болезни. Знаю, что бывает иначе, что порой именно после службы летишь как на крыльях. Но почему же так редко? Почему так в прошлом?..

Наконец, говоря о «понятности», стоит помнить, что понятность — это вещь отнюдь не лингвистическая. Есть непонятность, порождаемая различием личного опыта. Есть непонятность, порождаемая расстоянием между культурами. Богослужение родом из византийской культуры, и это уже предполагает, что его язык до некоторой степени иностранен. Даже если его перевели на русский.

Вы встречали издания Канона Андрея Критского с переводом на русский язык? И что, понятно? Да ничего не понятно! Чтобы его понять, надо на отлично знать Ветхий Завет.

Ну, переведете вы с церковнославянского на русский язык: «Ниневитяны душе слышала еси кающияся Богу». Но что это скажет душе, которая как раз никогда и не слышала про «ниневитян» и про их покаяние? Бесполезно говорить: «Будь как Жанна д’Арк» — тому, кто никогда не слышал о ее жизни и подвигах. Бесполезно говорить: «Кайся, как ниневитяне» — тому, кто и знать не знает, что такое Ниневия, где она находилась и что там произошло…

Или — из Чина исповеди: «Боже… Иже пророком Твоим Нафаном покаявшемуся Давиду о своих согрешениих, оставление даровавый». Перевели на русский: «Боже… Который через Своего пророка Нафана даровал оставление грехов покаявшемуся Давиду». Ну и что? Для того чтобы понять эту фразу, надо знать не церковнославянский язык, а то, кто такие Давид и Нафан, что произошло между ними (см.: 2Цар. 12) и в чем был грех Давида…

Другой же, и очень серьезный вопрос,— вопрос о мере нашего созвучия уже не Библии, а византийской литературе. Меняются вкусы. То, что казалось прекрасным византийским литераторам, кажется пошлым современному человеку. Позолоченный предмет в бытовом обиходе — что это: изысканность или дурновкусие? Раскрываю один из акафистов Божией Матери и встречаю там выражение: «О Ручка позлащенная». Может, византийцев это и приводило в благоговейный трепет. Если же это на русский перевести, то будет: «О позолоченная Ручка»! Чем лучше-то стало? Только еще больше видна дистанция, отделяющая нас от византийской культуры и ее штампов. Это уже не вполне наш язык, не во всем наша культура. И опять — нужны пояснения: Божия Матерь потому Ручка, что Ее Сын говорил: Я есть Дверь (ср.: Ин. 10, 7).

А если пояснять все — так и молиться не будет времени… Чукотский писатель Юрий Рытхэу рассказывает, что впервые с поэзией Пушкина он познакомился в переводе, который его школьный учитель сделал для своих учеников. Стремясь объяснить все непонятное, учитель получил такой перевод: «У берега, очертания которого похожи на изгиб лука, стоит зеленое дерево, из которого делают копылья для нарт. На этом дереве висит цепь из денежного металла, из того самого, из чего два зуба у нашего директора школы. И днем, и ночью вокруг этого дерева ходит животное, похожее на собаку, но помельче и очень ловкое. Это животное ученое, говорящее…».

Так что вопрос не в языке, а в посещаемости церковно-приходских школ, в том, насколько мы знаем библейские события и соотносим их со своей жизнью. Я убежден, что не форму богослужения надо менять, а церковную жизнь за пределами богослужения надо разнообразить. Не надо ничего менять во внутренней церковной жизни: в том, что касается богослужения, в том, что называется словом «Православие» (умение правильно славить Господа). История России показывает, что народ очень болезненно воспринимает, когда власть или отдельный человек прикасаются к этому жизненному нерву Православия – обряду, молитве, Таинству, составу вероучения.

Но могут быть реформы в церковном дворе. Не в церковных стенах, а в церковном дворе — на территории, окружающей Церковь, — территории, пограничной с миром внешней культуры. Ступеньки, подводящие к церковной двери, могут ремонтироваться, реформироваться. Но собственно церковное пространство, обжитое, намоленное, дорогое для людей, которое уже в Церкви, я думаю, не стоит перестраивать.

Представьте себе: мы, современные люди — студенты, аспиранты и прочие, живем в современной информационной цивилизации, и вот однажды кто-то из нас, какой-то внучек приезжает в деревню к бабушке, на каникулы. А бабушка встречает его на околице и говорит: «Ты знаешь, я так тебя ждала, что к твоему приезду у себя в избе евроремонт сделала». Не думаю, что внучка сильно обрадует такого рода сообщение. Так что, при всей безудержной переменчивости нашей светской жизни, просто хотя бы для того, чтобы не сойти с ума, нужны островки стабильности, островки архаичности, традиционности. Поэтому я ни в коем случае не сторонник реформ Литургии.

Но если в храме или вне его, до службы или после будет возможность для общения людей, для встреч, дискуссий, тогда и вопрос языка богослужения будет просто неинтересен. Не устраивая в храме евроремонта, нужно просто расширить дорогу, ведущую в него.

И нельзя не учитывать здесь еще одно обстоятельство, хотя оно не решающее: у разных текстов разное назначение. Одни существуют для того, чтобы донести до людей некую информацию, другие — чтобы совершить некий сдвиг в душе человека. Мы читаем утренние молитвы не с той же целью, с какой читаем утренние газеты. Поэтому критерий понятности здесь все же не главный. Очень многие религиозные традиции мира сохраняют это странное двуязычие: мусульмане всего мира молятся на арабском языке, независимо от того, какой у них родной; буддисты всего мира молятся на пали или на тибетском языке (а не на калмыцком или бурятском); индуисты молятся на санскрите, хотя он и не похож на современные языки Индии.

А знаете, как русский человек переживает церковнославянский язык, если только он разрешит себе с любовью вслушаться в его мелодику? Об этом рассказал Валентин Распутин. Персонаж его повести «Дочь Ивана, мать Ивана» так открывает мир нового для него языка (языка, а не «базара»): «Он взял с собой из дому на всякий случай книгу пословиц русского народа и церковнославянский словарь. И на всякий же случай на третий или четвертый день раскрыл словарь. Полистал, вслух повторяя осторожно и трогательно, словно пробуя на вкус и боясь вспугнуть: лепота, вельми, верея, чресла, навет, златозарный, светосиянный… и откинулся в изнеможении: что это? Если бы отыскался человек, воспитывавшийся в глухом заточении и никогда не слышавший слов мама, люблю, дорогой, спасибо, никогда от рождения своего не ведавший ласки и не засыпавший под колыбельную, он бы их тотчас понял и узнал при встрече, потому что он и не жил без них, все ждал и ждал, когда прикоснется к нему волшебная палочка их звучания и оживит его. Иван точно клавиши перебирал, и дивная музыка узнавания звучала в нем мягкими и торжественными аккордами. Все эти слова, все понятия эти в Иване были, их надо было только разбудить… все-все знакомое, откликающееся, давно стучащееся в стенки… Это что же выходит? Сколько же в нем, выходит, немого и глухого, забитого в неведомые углы, нуждается в пробуждении! Он как бы недорожденный, недораспустившийся, живущий в полутьме и согбении».

Это не означает, что я считаю церковнославянский язык в его нынешнем виде неприкосновенным. Церковнославянский язык всегда был языком храма, то есть он никогда не был языком улицы. Это изначально искусственный язык, на нем никто никогда друг с другом не разговаривал. Это — эсперанто*. И в этом его огромное преимущество, связанное с тем, что церковнославянский язык легко поддается реформам. Поскольку это искусственный язык, то при наличии воли его легко реформировать, осовременить. Сделать то, что, собственно, и происходило на протяжении столетий. И конечно, современный церковнославянский язык — это не вполне язык Кирилла и Мефодия: между ними немало различий, появившихся в результате постепенной русификации церковнославянского языка. Каждый переписчик текстов изменял их язык отчасти вольно, отчасти невольно. А вот с появлением типографий этот процесс удалось взять под контроль. Этот путь не закрыт и сегодня. По меньшей мере два раза за последние сто лет это происходило: в начале XX столетия был заново отредактирован круг богослужебных книг (издание вышло под руководством архиепископа, а позднее Патриарха Сергия), а в 70–80‑е гг. последовал новый пересмотр, под руководством митрополита Питирима.

О такого рода пересмотрах мечтал святитель Феофан Затворник: «Ушинский пишет, что в числе побуждений к отпадению к штунду совратившиеся выставляют между прочим то, что у нас в Церкви ничего не поймешь, что читают и поют. И это не по дурному исполнению, а потому, что само читаемое — темно. Он пишет, что поставлен был в тупик, когда ему прочитали какой-то тропарь или стихиру и просили сказать мысль. Ничего не мог сказать: очень темно. Из Питера писали мне две барыни тоже об этом: у Пашкова все понятно, а у нас — ничего. Ничего — много; а что много непонятного — справедливо. Предержащей власти следует об этом позаботиться и уяснить богослужебные книги, оставляя, однако, язык славянский. Книги богослужебные по своему назначению должны быть изменяемы. Наши иерархи не скучают от неясности, потому что не слышат, сидя в алтаре. Заставить бы их прочитать службы хоть бы на Богоявленье!!! Богослужебные книги надо вновь перевесть, чтоб все было понятно. Архиереи и иереи не все слышат, что читается и поется, сидя в алтаре. Потому не знают, какой мрак в книгах, и это по причине отжившего век перевода… Большая часть из сих песнопений непонятны совсем». «И церковные молитвословия могут быть изменяемы; но не всяким самочинно, а церковною властию. Неизменны только словеса, Таинства совершающие. Прочие все тропари, стихиры, каноны — текучи суть в Церкви. И власть церковная может их — одна отменить, а другая вводить. В печатных церковных службах перевод уже устарел, много темного и излишнего… Начала чувствоваться потребность обновления».

Святитель Николай Японский, которого необходимость перевода богослужебных текстов на японский язык заставила поближе познакомиться с нашими церковнославянскими переводами, не раз оказывался в тупике: «Что за трудности в канонах!.. А без греческого текста и совсем не понять бы их! Как жаль, что не исправляют славянский текст богослужения!.. Славянский текст в иных местах — просто набор слов, которых не свяжешь, как ни думай. Хотел бросить, пока добуду греческий подлинник; впрочем, с присочинением и опущениями — пошло».

Так что и новые переводы, и «присочинения», и «опущения» при новых редакциях церковнославянских текстов знакомы церковной истории. И если при новом издании выражение «неумытный Судия» (из 3‑й коленопреклоненной молитвы на вечерне Пятидесятницы) заменить на «неподкупный Судия» или «немздоимный Судия», то вряд ли духовный смысл и эстетика богослужения потерпят какой-либо ущерб.

И все же в разговорах о том, что «в Церкви все непонятно», есть изрядная неправда. Неправда прежде всего — в словечке «всё». Как бы ни были непонятны действия священнослужителя или обороты церковнославянского языка, самая главная церковная молитва — «Господи, помилуй!» — прекрасно понятна, даже несмотря на то, что слово «Господи» стоит в звательном падеже, который отсутствует в современном русском языке.

Еще одна неправда формулы: «В Церкви все непонятно» — в том, что эта «непонятность» имеет очень даже понятное и благое миссионерское последствие. Люди устали жить в искусственном мире, где все создано их головами и руками (а по-настоящему «понятно» только то, что технологично, причем эта технология знакома «понимающему»). Человек ищет опоры в том, что не является артефактом, что не имеет слишком уж броской и наглой этикетки: «Made in современность». Очевидная инаковость строя церковной жизни, мысли, инаковость даже языка и календаря, имен и этикета привлекает многих людей, которые не желают превращаться в «глотателей пустот, читателей газет» (выражение Цветаевой). Как раз это и есть признак истинной Церкви — непонятность ее, несводимость ее к нашим объяснительным штампам и привычкам. Это — признак нерукотворного, признак Чуда. Чудо не может вместить себя в символы, до конца понятные и вполне адекватно переведенные на секулярный язык. И поэтому язык Церкви (речь идет не только о языке веры и богослужения, но и о языке церковной мысли) никогда не может стать до конца «родным», своим для людей, воспитанных во внецерковном, а сегодня, пожалуй, и в антицерковном мире. Может, в Церковь, где все понятно, легче прийти. Но не стоит забывать, что из Церкви, где все понятно, также значительно легче уйти.

Неправда формулы: «В Церкви все непонятно» — и в предположении, что Церковь только для того и существует, чтобы с максимальным комфортом встретить автора этого «крика души», подвести его к церковному порогу и максимально «тактично», «понятно» и «культурно» расширить его кругозор. Но ведь Церковь существует не только и не столько ради осуществления миссионерских проектов. Люди сегодня напрочь забыли, что формы православного богослужения были созданы не для обращения вчерашних атеистов, а для помощи уже верующим людям в их духовном труде. Привести человека к порогу христианства не так уж трудно. Но человеку надо жить дальше. И Церкви есть что сказать не только неофитам. Если же все в речи Церкви понятно начинающему — значит, в дальнейшем для него закрыт путь к возрастанию. Если человеку, еще далекому от христианства, в храме «все понятно» — значит, в этом храме пусто. Если бы пятиклассник взял учебник пятого курса института и ему там вдруг все стало бы понятно — это означало бы, что дистанция в десять лет учебы между пятым классом и пятым курсом оказалась излишней, пустой. Пятикурснику не сообщается ничего такого, чего не мог бы быстренько понять и усвоить ребенок. Церковная же речь предполагает приобретение человеком такого опыта, которого у него не было прежде. В этом смысле церковная речь эзотерична. Профан же требует, чтобы ему «сделали понятно» еще до того, как он прошел инициацию. У Церкви нет никаких секретов. Просто у нее есть такой опыт, который рождается и поддерживается в душах церковных людей. Им питается обряд, и ради его сохранения обряд и сложился.

В общем, никогда в храме не может быть понятно «всё» или даже главное, если человек не будет прилагать усилия к росту. Непонятность должна быть вызовом, побуждением к росту и к изменению самого недоумевающего, а не поводом к тому, чтобы церковная жизнь стала всецело понятна секулярному мышлению. Не понимать Евангелие — стыдно. Если душа бежит от «непонятной» православной службы — значит, душа нездорова. «Непонятно» — это приговор, выносимый Евангелием современной цивилизации, а не констатация «болезни» и «отсталости» Церкви.

Требование «обновления» Церкви в большинстве случаев не более чем средство психической самозащиты. Человек пытается объяснить сам себе (и отчасти окружающим), почему все-таки он не может расслышать евангельский зов. В глубине сердца чувствуя истинность евангельских ценностей, человек старается заглушить голос совести.

В церковной жизни и молитве «все непонятно» людям, живущим вдалеке от Церкви, но при этом почему-то желающим реформировать не свою, а чужую среду обитания.

Каналы АВ
TG: t.me/azbyka
Viber: vb.me/azbyka