Афонские раздумья
Афон. Сентябрь 1993 г.
Вот уже две недели, как мы на святом Афоне! Но все еще не можем это сообразить и охватить чувством, где мы оказались. Живем сейчас в Ивероне121. К нам здесь относятся крайне доброжелательно и участливо. По временам бывает даже слишком как-то хорошо, так что боишься, ждешь чего-то неприятного (ведь мы уже привыкли, что вслед за хорошим всегда вскоре находит немалая скорбь). И теперь, конечно, бесы не дремлют и стараются омрачить, как только могут, наше мирное здесь пребывание, изнутри наводят разные сомнения и непонятную тоску, но, по милости Божией, пока не много успевают. Уже говорили с некоторыми опытными монахами на Святой Горе – с герондами, как здесь зовут духовников, игуменов, старцев, пытались объяснить им хоть несколько наши монастырские проблемы в Грузии, просили советов. Все как один говорят, что необходимо приехать на Афон на год-два поучиться, непосредственно, вплотную прикоснуться к древней монашеской культуре, здесь сохранившейся более, чем где бы то ни было.
Настроение у нас колеблется – то категорически не хочется уезжать отсюда домой, то вдруг поднимается какое-то уныние, скорее зависть к афонцам, чувство полного своего ничтожества и обреченности на самое жалкое прозябание. Все наше там, на родине, «монашество» видится таким жалким, уродливым, какой-то безжизненной пародией на монашество. Раньше нам казалось, что ничего возвышенно красивого в духовном отношении уже и быть не может в наше время, а тут вдруг видишь стройный хор, торжественно шествующий лик отцов, в единодушном строгом порядке с мужественными лицами, бравой походкой, бодрым шагом идущих к небу. А там мы как будто валяемся, точно с похмелья, бредим, бормочем что-то невнятное; так и не можем одолеть тот дурман, которым опьянил нас мир и продолжает пьянить. Тогда от этого унылого сознания обреченности на «жалкое прозябание» рождается безотчетное чувство раздражения и капризное, озлобленное желание скорее уехать с Афона, ничего не видеть, не знать, завалиться опять в свою «берлогу» и, ничего не ведая, как-нибудь тихо-тихо «прозябать», влачить так или эдак свое убогое существование. Здесь мы ходим все «с поджатыми хвостами» – так «деревенщина», попавшая в первый раз в «красную» столицу, стыдится своей неуклюжести и неграмотности, но стесняется как-либо обнаружить это. Оттого много уделяем глупого внимания тому, как нас здесь принимают, как на нас смотрят, как к нам относятся. Если нам улыбаются, проявляют заботливость, настроение сразу поднимается; чуть только покажется, что смотрят косо, как уже и настроение портится, и хочется бежать отсюда. В общем, как больные капризные дети.
Многое – и очень многое! – здесь замечательно. Но пока видим только наружное: до внутренней, сокровенной жизни Афона так просто не доберешься. Также немало препятствует знакомству с монахами незнание греческого языка (по-английски здесь говорят весьма немногие). Монахи здесь совсем другие, совсем не такие, как те, кого довелось нам знать в наших краях. Можно сказать, что до сих пор нам были известны от мира монашеского только монашеские одежды и наименования: «послушник», «монах», «игумен», «архимандрит». Самих же послушников, монахов и игуменов мы пока не встречали. Еще одно странное чувство меня преследует здесь с самого начала: каждый раз, как вижу кого из афонитов, возникает навязчивое ощущение, что я его уже знаю и где-то видел. Хотя, когда вспоминаю, никого похожего не знал и никогда не встречал. Не понимаю, откуда идет это чувство близости, как будто мы давно знакомы и как будто где-то уже долго жили по соседству, много раз встречались.
Игумен монастыря Григориат отец Георгий сказал, что хорошо бы приехать нам на Афон осенью и побыть до лета (летом здесь бывает много посетителей, в связи с чем много неудобств для монашеской жизни). Другой монах советовал побыть год и больше. Старец Паисий122 говорил нам, что лучше пожить в обители малой, где меньше гостей и движения, в такой, как Ставроникита, Пантократор, Каракал или святого Павла. Еще отец Паисий говорил, что не надо унывать из-за того, что монастыри неустроенны и в целом в жизни народа Грузии такое неустройство, что на все надо время, постепенно все наладится. (Вообще, со стороны афонских старцев наблюдается большая участливость и сочувствие всему, что нас тревожит и подавляет.) Отец Василий, игумен Иверона, советовал то же самое и выделял монастырь Каракал.
Каждый день в полвосьмого вечера в небольшом храме в честь Иверской иконы служится повечерие с Акафистом Божией Матери перед самой иконой Портаитиссы. Каждый день час, а то и два (когда литургия бывает в храме Иверской иконы) стоим буквально в двух шагах от святого образа Портаитиссы и слушаем прекрасное византийское пение. По многу раз в день кладем поклоны, прикладываемся к этой великой святыне. На окладе древняя грузинская надпись. Никто тут не знает нашего языка, и мы здесь как чужестранцы, а вот на главной святыне обители надписи, которые только мы и можем читать и понимать. В главном храме («кафоликоне») во время молитвы стоим недалеко от иконы трех ктиторов монастыря – святых иверийцев Иоанна, Георгия и Евфимия123. Как это все удивительно и радостно! Какое-то чувство в сердце, что здесь Господь к нам особенно милостив и Матерь Божия желает нас много утешить. А мы вправду нуждаемся в особом утешении, может быть, как никто теперь здесь, в этом счастливом, благодатном месте.
Сейчас мы в монастыре Филофей. Вчера были в Кутлумуше, перед тем два дня провели в Ставрониките. Заметно, что типикон, то есть распорядок жизни, в общежительных монастырях примерно одинаковый. Время здесь отсчитывается по-особому – «по-византийски»: закат солнца – это всегда 12 часов и конец суточного круга. Первый час после заката – это уже первый час ночи и так далее. Как будто странно, но ведь в наших типиконах именно такое же исчисление времени, и ни один уставщик у нас не сможет понять указания типиконов, если не будет считать время так же, как его отсчитывают здесь. Вообще, многое, что кажется «новым» на Афоне, при поверке оказывается точно таким же, как и в наших типиконах, только мы привыкли многое обходить вниманием и не следовать точно их указаниям. Воистину, все для нас «новое» здесь – это просто забытое нами наше «старое».
Молитва в кафоликоне начинается ночью, где-то в два-три часа по счету мирскому, а по-византийски это где-то семь-восемь часов ночи. Начинается ночная служба с полунощницы в притворе, затем служится с пением утреня в главном храме. Литургия же в простые дни совершается либо в одном из приделов кафоликона, либо в одном из маленьких храмов, каких здесь в каждом монастыре очень много. В некоторых монастырях эти храмы стоят отдельно во дворе обители недалеко от центрального – так в Ивероне, в Ватопеде, в лавре святого Афанасия.
Кроме того, во всех обителях почти на каждом этаже корпусов, окружающих центральный двор с храмом, причем еще и на всех четырех сторонах, имеются маленькие церкви – как комнаты – одна над другой, так что получаются как бы башенки из церквей, встроенные в братский корпус, и только самая верхняя часть их увенчана небольшим возвышением крыши – куполом с крестом. Бывает, что литургия служится сразу в нескольких таких церковках – «параклисах», как их здесь зовут (если в монастыре несколько иеромонахов). Тогда после утрени в большом храме братия, разделившись на группы, расходятся по разным сторонам обители и в укромных параклисах тихо и благоговейно приобщаются святого Таинства Евхаристии. Есть какая-то особенная приятность в том, что литургия совершается ночью в крошечных церковках, к которым иной раз надо долго идти за провожатым по длинным лабиринтам в полумраке коридоров со свечой и потом вдруг прийти в маленький уютный красивый храм и молиться, удобно прячась в стасидии, в обществе немногих братий в тихой и благоговейной обстановке. Это напоминает древние времена Церкви, когда христиане по ночам молились в темных катакомбах.
Еще не начало светать, а все уже намоленные, причастившиеся Святых Таин, до глубин сердечных напитанные хвалою Богу, славословием, святыми чувствами. Мир суетного человечества – «грешно-дольний» – еще только «протирает глаза» спросонья, а мир святогорский уже идет на небольшой отдых после долгого горячего и плодотворного труда, возвращается по ночным монастырским коридорам в свои кельи, как воины с кровопролитного боя, неся драгоценные трофеи и венцы победителей.
В кельях братия начинают молитву задолго до начала ее в кафоликоне. Для этого назначенный монах («будильщик») проходит по братскому корпусу и, постукивая в каждую дверь, говорит молитву и призыв к бодрствованию – это где-то за три, за два часа до общей молитвы. Братия начинают свое келейное правило – в основном молятся Иисусовой молитвой по трехсотузелковым четкам. Четки эти такие длинные, что стелются по полу, и нет на них никаких разделительных больших узелков, а один сплошной ряд из трехсот шариков. Кроме того, у кисточек четок привязана маленькая ниточка с десятью бисеринками – черными стеклянным бусинками и с одной красной; как бы крошечные четочки на них отсчитывают каждый пройденный трехсотный круг, а красная бусинка – это один круг молитв к Богородице. Выходит, обычное правило насчитывает более трех тысяч молитв.
Однако надо заметить, что греки говорят Иисусову молитву кратко – из пяти слов, и звучит она на греческом очень лаконично, произносится легко и быстро: «Кирие-Иису-Христе-элейсон-мэ». Вообще заметно, что греческий язык очень звучный и легко, ясно произносимый в связи с тем, что у греков гласные и согласные звуки четко чередуются. Если в соединении слов оказывается подряд два гласных, то один из них чаще всего выпадает, а два согласных или гласные внутри слова часто объединяются в один звук, несколько слов связываются за счет перестановки ударения. Благодаря этому слова читаются легко и звучат ясно. Поэтому, видимо, и выпевать их легко, и в пении слова хорошо слышны. Те же самые тропари или стихиры на грузинском языке произносятся в два раза дольше, и язык утруждается гораздо более. Греки ни за что не смогли бы выговорить некоторые грузинские слова, такие, как «мрцамс», «всткват», «вгрзноб», «вгзрдис» и тому подобные.
Иисусову молитву совершают вначале с глубокими земными поклонами, затем с поясными и с крестным знамением. Замечу, что в храме монахи не любят особенно выказывать свою ревность: поклоны делаются как бы небрежно, быстро, неглубоко. Но в кельях не так. Мне не раз приходилось слышать, как над моей комнатой или по соседству кто-либо из братий вслух произносил молитву и делал поклоны – медленно, очень основательно. Вообще очень часто слышится из-за стен, откуда-то издалека, молитва – и вечером, и ночью. Стоит только положить голову на подушку, как через цепочку твердых предметов – через пол, постель, даже через подушку,– как по телефону, доносится до слуха чья-то отдаленная молитва, так что мне всегда бывает здесь как-то стыдно за свое нерадение, стыдно засыпать, мягко погружаясь в перину подушки, когда через нее глухо слышится звучание чьей-то горячей беседы с Богом.
Поют на богослужении древневизантийским распевом – очень хорошо. Какой-то особый дух, настрой создается этим пением на молитве: и смиренный, и кроткий, и вдумчивый, и в то же время величественный, торжественный. Замечательно, что голоса у братий мужественные, естественные и простые, как будто отцы поют не горлом, а самой душой – откуда-то из глубины сердца, без всякого напряжения, вовсе не заботясь о красоте голоса, а только выпевая исповедание и хвалу. Пение несет настрой самой здешней жизни, непритворной, серьезной, строгой и самоотреченной. Сами мелодии очень странные, непривычные нашему слуху, как будто, на первый взгляд, не вполне гармоничные и какие-то «неожиданные».
Наша манера петь иная: все мелодии, какие-то ясно читающиеся, какие-то очень понятные и знакомые сердцу, несут в себе почти однозначное настроение, все их можно довольно просто разложить по тем чувствам, которые они вызывают. Одни ясно радостные, другие нарочито грустные или сладостно-печальные. Когда слушаешь эту мелодию, уже слухом угадываешь, куда она клонится и как продолжится. А здесь мелодия едва угадывается и, видимо, занимает не главное место: она лишь некая форма, лишь слабый контур, внутри которого скрывается вся глубина самых таинственных переживаний. И вот по временам ждешь и здесь, по привычке, ясно читаемой мелодии, как будто выслеживаешь ее и ожидаешь понятного и приятного для слуха ее продолжения, но пение вдруг принимает совсем неожиданное направление, приносит все новые и непонятные всплески настроения. Видно, мы привыкли к пению душевному, услаждающему слух, как и в самой нашей «духовной» жизни мы теперь чаще всего ищем надуманных, искусственных, упрощенных, душевных переживаний.
А ведь все истинно духовное так богато, состоит из столь многих оттенков глубочайших переживаний, чувств; вместе с тем так цельно и исключительно просто, что все это никак невозможно просчитать душевным рассудком, надумать, искусственно вылепить («сочинить», как говорят композиторы). Истинно духовное пение может изливаться только из сердец, опытно ощутивших прикосновение Духа, непосредственно познавших эти тончайшие и неизъяснимые словом переживания.
Точно так ведь и в истинно православной иконописи. Здесь ведь тоже иные законы красоты. Чтобы научиться понимать икону, нужен немалый опыт, человек должен основательно перестроить свои понятия и свое миросозерцание. Как часто фигура, руки, лик, складки одежды, горы, дома, деревья написаны на иконе совсем неожиданным образом, и как часто те, кто плохо знаком с иконописью, недоумевают: «Почему все написано так странно, как будто художник специально отошел от обычных представлений о красоте и заговорил на языке, на котором не говорит ничто из видимого нами вокруг?». Кажется, все, что написано на иконе, мы узнаем,– все эти очертания и контуры отчасти знакомы, но они как-то странно изменены, несут какие-то чувства «не от мира сего"…
Говорят: «Разве нельзя было бы все это написать красиво, правильно, как в жизни?». И действительно, в поздние века стали писать вместо икон картины, где лики святых выписывались с дотошным натурализмом, где всегда старались выделить телесную (именно – плотскую, вещественную) красоту, подчеркивая объемы, мягкость и плавность телесных форм, фактуру материи, изящность складок одежды. Но молиться перед такими картинами невозможно: они целиком земные, их можно только рассматривать, как иллюстрации, в них нет никакой тайны, для чувства не остается никакой двери в иной мир – мир духовный.
Так же отличается церковная молитва от «духовного стихотворения», в котором кто-то описывает свои молитвенные чувства. Молитва не украшает, не выделяет сами чувства молящегося – она только дает форму, как бы намечает «коридор» или подводит молящегося к лестнице, по которой он сам должен восходить со своими чувствами, молитва только призывает эти чувства ожить и устремиться к небу. Поэтическое описание кем-либо своих молитвенных чувств заставляет нас любоваться этим «молящимся поэтом», восхищаться его «тонкими переживаниями», так что мы порой вообще забываем в этот момент о Боге и о своей душе. Так же и с духовным и душевным пением: душевное пение как бы представляет нам чувства и переживания поющих, и мы должны залюбоваться глубиной этих переживаний, их внутренними переливами, игрой «красивых», «ищущих Бога душ». Здесь происходит то же, что в театре, когда зритель или слушатель следит за всплесками эмоций, за наигранными переживаниями актера и проникается сочувствием к исполнителю роли настолько, что сам начинает сопереживать ему, вместе с ним плачет или радуется.
Но никто не становится лучше после таких «переживаний»! Почему? Да потому, что они возникали и двигались лишь на поверхности чувств, только на «кончиках нервов», не затрагивали самую глубину сердечную. Глубину сердечную затрагивает лишь истинное покаяние, только тогда и происходит глубинное изменение сердца. Ведь и само слово «покаяние», по-гречески «метанойя», значит не что иное, как «изменение». Но, чтобы произошло это «изменение», надо, чтобы слово Божие, которое острее всякого меча обоюдоострого, проникло до разделения души и духа, составов и мозгов, ибо оно судит помышления и намерения сердечные124. Человек должен остаться один на один с Богом, с Его словом: духовное пение доносит до нашего духовного слуха это святое слово, и оно уже само производит свое благодатное непостижимое действие.
Совсем другое, когда пение пытается изобразить, как кто-то уже «глубоко переживает» это слово и тает, яко воск от лица огня125, от его прикосновения. Здесь фальшь, актерская игра, игра в покаяние, в глубокие чувства. Здесь святые слова как бы обмазаны «сладким кремом» – наигранными переживаниями певцов и сочинителей этой музыки; здесь эта приторная искусственная сладость не дает молящемуся ощутить целебную сладость врачующего душу слова Божия. Люди со временем потеряли вкус истинно духовного (как говорилось, это особенно заметно в иконописи: последние века вовсе не знали икону и подменили ее красивыми картинками, сильно мешающими молиться). Так случилось и в пении: все мелодии, сочиненные в позднее время, а также манера петь, сложившаяся в поздний период, почти целиком душевны и строятся на искусственно украшенной манере, растепляющей поверхностные чувства, «щиплющей кончики нервов». Этим самым они мешают молящемуся, желающему войти в глубины сердца, чтобы там сокровенно предстоять Отцу Небесному, Который втайне126.
Кстати, вспоминаю почти дословно некоторые высказывания святого епископа Игнатия по этому поводу: «Весьма справедливо святые отцы называют наши духовные ощущения «радостопечалием». Это чувство вполне выражается знаменным распевом, который еще сохранился в некоторых монастырях и который употребляется в единоверческих церквах. Знаменный напев подобен старинной иконе. От внимания ему овладевает сердцем то же чувство, какое и от пристального зрения на старинную икону, написанную каким-либо святым мужем. Чувство глубокого благочестия, которым проникнут распев, приводит душу к благоговению и умилению. Недостаток искусства очевиден, но он исчезает перед духовным достоинством. Христианин, проводящий жизнь в страданиях, борющийся непрестанно с различными трудностями жизни, услыша знаменный распев, тотчас находит в нем гармонию со своим душевным состоянием. Этой гармонии он уже не находит в нынешнем пении Православной Церкви»127.
Знаменный распев, сохранившийся в России, очень близок по своему строю и принципу к византийскому пению на Афоне. Видимо, слова епископа Игнатия могут быть точно так же отнесены, с одной стороны, к афонскому пению и, с другой – к манере петь в наших храмах сегодня.
Слушая афонское пение, чувствуешь огромную таинственную глубину, видишь перед собой начало возвышенного и красивейшего мира молитвы, как бы море плещущееся, искрящееся в лучах солнца, увлекающее тебя отправиться в далекое плавание. Но плыть, подставлять паруса ветру, а нередко и усиленно грести должен ты сам. Пение не навязывает тебе никаких чувств, предлагаются только контуры, как бы чистые сосуды, которые ты должен наполнить сам своими сердечными чувствами и излияниями души. Каждому предлагается как бы отдельная ладья с веслами – садись, греби, поспевай за другими мореплавателями, стройными рядами плывущими к далекой счастливой стране.
Видно, что в душевном пении человек ищет не действительного продвижения в реальный мир духовного, а скорее, создает свой искусственный мир из уже знакомых душе поверхностных чувств и настроений, которые задевают страстные глубины, производят в сердце некоторое пьянящее тепло, действуют на душу словно какой-то наркотик. Только соприкосновение с истинно духовным открывает со временем, какая дешевая подделка все эти наши «самоделанные» переживания. Так человек, который никогда не пил настоящего виноградного вина (изготовленного без прибавления воды и сахара), но пробовал только фабричные вина (которые никогда – при самой дорогой цене и громкой рекламе – не бывают в самом деле винами), иной раз с важным видом дегустирует эти сфабрикованные напитки, делает замечания о качественности или негодности того или иного содержимого, но даже и не подозревает, каков вкус вина настоящего. Но когда испробует вино чистейшее, сам потом улыбнется, услышав, как кто-то расхваливает какой-либо сорт фабричного вина. Но бывает и так, что знающий лишь вкус подкрашенных, подслащенных напитков еще и презрительно поморщится, отведав самого настоящего гроздного пития. Жертва продолжительного обмана!
Однако интересное наблюдение можно сделать и на самом Афоне: здесь монахи, поющие на клиросах, зачастую предлагают гостям, знающим пение (а здесь умеют петь, и вполне профессионально, многие миряне: они даже хорошо знают типикон), пропеть одну-другую стихиру антифонно с афонцами. И вот кто-либо из гостей деловито подойдет к аналою, откроет богослужебный текст, найдет и нужный стих, и стихиру, на чередной глас пропоет все «чин по чину», иной раз виртуознее самих святогорцев. (Несколько раз при мне в Ксиропотамском монастыре пел на клиросе даже местный полицейский, служащий по соседству в Дафни; так в форме и становился на клирос и пел очень неплохо.)
Однако какой контраст замечается между пением монахов и мирян – небо и земля! Миряне поют все правильно, на тот же распев, но заметно напрягаются, вытягивают губы, стараются «смаковать» каждый звук, придать приятность и сладость каждой ноте. Мне даже становилось как-то стыдно и неудобно за этот их артистизм. И сколько раз случалось слышать здесь мирян, столько раз сразу же обращала на себя внимание эта искусственность. Сами же они этого, конечно, не замечали. Отсюда видно, что не в самом только «византийском пении» дело, но в том, что Афон живет духовной жизнью, и сама жизнь эта кладет свой отпечаток на пение и чтение в храме. Соответственно, Святая Гора влияет на весь греческий народ; и своей религиозностью, знанием древней культуры христианства мир Греции обязан во многом именно афонцам.
И вот литургия окончилась, потом сразу же братская трапеза с чтением поучений или житий святых отцов, и расходимся по кельям для двухчасового отдыха. Небо еще в звездах, рассвет только-только подступает к горизонту; тишина кругом, лишь тусклый свет едва виден в окнах братских келий, да сквозь цветные стекла храма светятся огоньки лампад. И так странно думать: ночь; все, кажется, спит в монастыре; никого уже не видно, как будто ничего и не было; и только луна и звезды, свидетели ночные, знают, какие здесь происходили события под покровом ночи. Если бы посмотреть на Святую Гору с высоты птичьего полета, понаблюдать, что будет здесь в полуночный час: вдруг всюду – по всей горе, на вершинах, в ущельях, в чащах лесных, на скалах, висящих над пропастями, как птичьи гнезда, в башнях на самом берегу моря, а иногда стоящих в самой воде морской,– в глубокой ночи раздается боевая дробь в деревянные била, то там, то здесь мелькают звездочками огоньки, словно небо отразилось, побежало, сошло на землю, промелькнули тени – темные, укутанные с головой в черное люди; все поспешают в храмы Божии. И вот вдруг потянулось пение – полились к духовному небу струйки голосов, из самых душ теплые ручейки молитвенных переживаний сливаются в широкий поток, в обильную реку, текут, смешиваясь с ароматом ладана, «в воню благоухания духовного» к «пренебесному жертвеннику»128; низводит река эта на землю живую воду129, «возниспосылает» Господь в мир сей благодать Пресвятаго Своего Духа, умоленный ночными этими тружениками. Весь Афон и стоИт этой ночной жизнью своей: «Се, Жених грядет в полунощи, и блажен раб, егоже обрящет бдяща»...130
Понравился очень Ставроникита – весь опрятный, ухоженный, маленький и уютный. Море делает его особенно красивым. Очень нравилось стоять на балконе – прямо над морской пучиной – и смотреть вдаль: отсюда и красивейший вид на Афонскую вершину, и особенно на водный простор с синеющими вдали островами. Гостей здесь мало и как-то очень тихо и покойно. Братья такие тихие, кроткие, служат очень благоговейно. Кутлумуш активно строится, и много шуму от работы и от рабочих. И народу было много. Внешне все еще недостроено, но служба тоже очень хорошая, настоятель приятный и простой. Только познакомиться близко ни с кем не удалось. Языка не знаем – приходится больше молчать. Это очень тягостно, потому что хочется пообщаться с отцами поближе, так о многом жаждется рассказать, так о многом спросить, о многом «поплакаться».
Вот мы опять в Ивероне. Вчера провели день и ночь в удивительном месте – в одной келье, точнее небольшом скиту, где подвизается восемнадцать человек братии: греки называют его Буразери, от русского названия – «Белозерка», так как раньше скит был русский. Еще остались в трапезной фрески русского письма (стиль поздний, далекий от иконописного). На Афоне «скитом» называют иногда даже очень большие монастыри, просто не имеющие здесь таких прав, какими обладают двадцать афонских обителей, между которыми и поделена вся святогорская земля. Скиты во многом зависимы от этих монастырей (но на внутреннюю жизнь это не влияет). В «Белозерке» все очень упорядоченно, чинно, в высшей мере аккуратно, строго и налажено – и наружно, и внутренне. Здесь пишут иконы; руководит иконописцами отец Арсений, известный более других иконописцев как на самом Афоне, так и вообще в Греции. Игумен – очень мудрый человек, уже в преклонных летах,– как видно, с большим опытом, очень живой и бодрый. Один монах хорошо знал русский язык, и удалось через него о многом расспросить, а главное, подробно переговорить с игуменом.
Еще прежде этого в русском Пантелеимоновом монастыре довелось достаточно обстоятельно побеседовать с духовником, так что набралось кое-что из полезных советов – очень серьезное.
Здесь все советуют служить литургию почаще: это будет давать силу и настоятелю, и братии. Советуют причащать братий часто – до четырех раз в седмицу, лучше в воскресенье, субботу, вторник и четверг (то есть дни, следующие после дней постных), и в праздники. Советуют также служить полностью суточный круг служб и, как здесь принято, читать повечерие с Акафистом Божией Матери. Советуют много внимания уделять Иисусовой молитве. В «Белозерке» игумен советовал во время работы (общей), когда это возможно, дабы избежать празднословия, братиям по очереди вслух читать Иисусову молитву, начиная со старшего и по порядку старшинства, количество соизмеряя с продолжительностью работ. Также отметил важность того, чтобы весь день у монахов был плотно заполнен делами и молитвой, чтобы не оставалось праздного времени. В этом скиту братиям запрещается заходить друг к другу в кельи для беседы, если же есть необходимость что-либо сообщить брату, то нужно позвать его выйти из кельи и так побеседовать. (Как потом узнали, и в других многих монастырях такое же правило, и есть даже специальные комнаты на этажах, куда с этой целью можно входить для необходимой беседы.) Очень важно, говорил игумен, вовремя отправлять из обители людей, негодных для монашеской жизни, а при приеме тщательно опрашивать и сразу же давать новопришедшему четкие правила и обязанности. Душевнобольных никак нельзя принимать в монастырь! Из-за этого бывает много скорбей и даже несчастья. Всякое малое по виду психическое расстройство со временем может вырасти в тяжелую духовную болезнь, и от этого будет страдать весь монастырь. Усиленно советовал держаться подальше от мирских людей, так как они очень расслабляют атмосферу монастыря. Особенно – остерегаться женщин и не иметь отношений с родственниками.
Многое еще говорил этот гЕронда: в общем, это все то же учение, которое находим у древних отцов, в патериках и житиях, в наставлениях и правилах,– как раз то, что мы хорошо знаем, но отвергли, презрели, посчитали отжившим, уже неважным. Но сила и значение слов игумена современного скита на Афоне заключаются для нас не в том, что мы узнали нечто новое, а в том, что их говорил человек, который все это исполняет и на опыте познает пользу сего. Поэтому все эти советы звучали как впервые услышанные и сильно трогали душу. Не знаю, что из слышанного мы можем привить и насадить у себя на родине, в наших только что воскресающих из руин крохотных обителях, но ясно, что трудиться надо и немало возможностей для преуспеяния открыто и нашему времени.
Много говорят отцы также о необходимости строгого послушания и частого откровения помыслов. Все это опять точно согласно с учением древних отцов монашества, но говорится из собственного опыта и знания, выверенного самой жизнью. После этой беседы мы испытывали и благоговейный страх, и даже трепет перед серьезностью, ответственностью, важностью всего, что несет в себе монашество, и от того легкомыслия, с которым мы сами и многие знакомые нам монахи смотрим сегодня на иноческое делание. Ясно обличился дух нерадения и уныния, которым болеют многие наши собратия по иночеству, дух, глубоко внедрившийся в наши сердца. Но, оказалось, есть еще в этом мире серьезные монахи, есть еще школа трезвенности и смирения, есть еще люди, для которых писания отцов не просто любопытная древность, а самое живое и насущное руководство к деятельной жизни. Вообще-то, и не надо думать найти здесь или услышать что-либо новое и нам неизвестное; не в том суть дела, чтобы услышать наконец какой-то «мудреный совет», который в нескольких словах содержит в себе ключ к духовной жизни, поехать домой, начать так делать – и все потечет «как по маслу». Ничего «нового» мы здесь не узнали, и это-то как раз и говорит, что Афон живет, молится и остается верным Богу. Как раз тот, кто по Богу не живет, но лишь говорит о жизни по Богу,– тот любит находить все новые и новые тонкие мысли, изящные формулировки, неожиданную точку зрения. Это от современных кабинетных «богословов» можно каждый день слышать новые «умозаключения» и буквально сногсшибательные заявления. Афонские отцы как будто «застыли на месте», отстали от века сего, от мира сего, остались где-то в другом времени, в духовной атмосфере древних поколений отцов. Когда поживешь здесь немного, то как будто узнаешь то, о чем читал у аввы Дорофея, у Иоанна Лествичника, у Василия Великого и Феодора Студита, в патериках и житиях, словно Афон – живая иллюстрация ко всему читанному в святых книгах, о чем раньше только мечталось и что представлялось в уме.
Вот заканчивается месячный срок нашего пребывания на Святой Горе. Мы успели обойти всю Афонскую гору, побывали в шестнадцати монастырях, в некоторых скитах, многое увидели, многое узнали! Но «узнали» в смысле «вспомнили», как узнают что-то знакомое душе, много раз прикасавшееся к сердцу, но почему-то удаленное, недоступное. И вот теперь «узнали» – увидели то, о чем раньше просто «знали», что оно бывает и весьма хорошо… Вот мы опять в Ивероне, откуда и начиналось это наше месячное путешествие. Как не хочется уезжать отсюда! Здесь точно небо на земле: то ли небо низко приклоняется к земле, то ли земля высоко тянется к небу, но чувствуется это таинственное благодатное соприкосновение. Здесь самое счастливое место на земле! Как странно: посмотришь на карту мира – как он велик, сколько прекраснейших земель, огромные зеленые материки, горы, реки, моря! – и едва найдешь на ней Средиземное море и в нем крошечный полуостров с тремя вытянутыми «рожками» – узкими горными полуостровками, вдающимися в Эгейское море, и вот только на одном из трех, на крошечном участке земли – святой Божий мир, «удел Богородицы», или «сад Богородицы». И только здесь царят законы духовные, возвышенные; только здесь сама жизнь, обычаи, архитектура, сам вид людей – все подчинено, направлено так, что соответствует главному в человеке, то есть его духу, насущным потребностям, его «вожделениям».
В то же время огромный мир, лежащий по другую сторону моря, весь исполнен законов, правил, форм, обычаев, дел, слов, отражающих лишь вожделения плоти, позывы одебелевшей души. Там все только прикрывается образом человеческим, а по сути – только «скотство», «зверство»; много произносится будто бы членораздельных слов и даже, кажется, имеющих какой-то смысл речей, но это лишь «мычание и блеяние бессловесных» – неразумных страстей и бессмысленных пожеланий. Да, и в этом мире редко-редко встретишь вдруг одного-другого раба Божия, а иной раз и небольшой монастырь, но все это крошечные лодочки, заливаемые волнами, наветуемые ветрами и разными напастями: гребцы на них всегда в страхе, всегда в боязни неприятной неожиданности, они здесь совсем чужие, такие одинокие, удрученные со всех сторон… И как с Афона, когда смотришь на море, кажется ужасен, отвратителен, безумен, бессмыслен, глуп до крайности тот мир, что там, за морем; сам он весь такое же колеблющееся море, «житейское море», кипучее, пенистое, таящее в себе гади, им же несть числа, животная малая с великими, там же змий сей, ругающийся ему131 и – в шутку и не в шутку – забавляющийся погибелью человеческой, мутящий это «море», превращающий весь род человеческий в сумасбродную, беснующуюся толпу. И вот, покидая Афон, надо сесть на корабль и уплыть в это «море"…
А Святая Гора останется в памяти как чудесный, спасительный островок счастья – единственное «сухое» место, «ковчег Ноев» среди великого греховного потопа, среди глубочайших бездн порока, блуда, злобы, гордости, пьянства, безумия, отчаяния и сатанинского хохота, среди всей этой влажной, холодной пучины погибающего мира. И отплываем в эту пучину, чтобы опять в страхе, в одиночестве грести, править где-то вдали утлую ладью под пронизывающими порывами ветра – и все ради надежды быть в том мире, о котором Святая Гора только что живо нам благовествовала.
Святой Афон. 1994 г.
Вот мы снова на Святой Горе. Прошлый раз, год назад, мы уезжали отсюда с сильным желанием вернуться опять и уже на больший срок. Ведь мы спрашивали здешних отцов, и они советовали пожить на Афоне год-два и так поучиться монашеству. И вот мы просили нашего Святейшего Патриарха позволить нам поехать на Святую Гору с этой целью, просили также исходатайствовать у Патриарха Константинопольского необходимое разрешение. И вот, получено благословение от нашего Патриарха, пришло письмо от Патриарха Вселенского, не только позволяющее нам пожить два года на Святой Горе, но еще и с обращением к Протату132 афонскому и к отцам – помочь нам удовлетворить наше желание поучиться на Афоне. В общем, достигнуто то, о чем даже невозможно было мечтать! К тому же, в прошлое наше посещение Афона мы близко познакомились с герондой монастыря Ксиропотам. Он к тому времени только что вернулся из Грузии (куда приезжал на короткий срок, желая поближе узнать нашу страну, посмотреть наши древнейшие храмы и монастыри, поклониться великим святыням, хранимым в Иверской земле, познакомиться с нашими христианами). Это тоже повлияло на наше сближение, к тому же во многом мы оказались единомысленны, и на основные вопросы, волновавшие нас, геронда смотрел так же. После нескольких теплых бесед он обещал нам помощь в том случае, если мы сможем приехать на Афон, и даже согласился принять нас под свое покровительство. И вот открылась нам ровная и удобная дорога, дабы отправиться в «земной рай», в «удел Божией Матери», в «надежный стан» крепких, верных воинов Христовых.
Но за этот год произошло много изменений у нас в обители: под впечатлением виденного и слышанного нами на Святой Горе удалось кое-что изменить в нашем общежитии. За это время сложился у нас хороший типикон, взбодрилась братия, наладились несколько взаимоотношения друг с другом. В общем, маленькое семя, привезенное со Святой Горы, посеянное в земле нашей, как будто подало признаки жизни и пускает молодой росток. Может быть, это только самообман и привито лишь внешнее благочиние, а внутренняя жизнь так и останется нам непонятной и недоступной? Но в самый последний момент, когда получены письма из Константинополя и открывается широкая дверь на прекрасный Афон, так вдруг стало больно покидать братию, нашу маленькую, начавшую было устраиваться обитель… К тому же многие отговаривают нас оставлять монастырь, с искренним сожалением узнают, что мы уезжаем, оставляем Бетанию. Я был уже у Патриарха, уже передавал монастырь… но не смог это понести и через день просил Святейшего позволить мне побыть на Афоне только месяц и вернуться опять в свою обитель. Наш же иеродиакон, с которым мы и собирались ехать, должен был (так мы сообща решили) воспользоваться этой счастливой возможностью и остаться на Святой Горе сколько Бог благословит.
И вот мы опять на Святой Горе! Брат мой здесь остается и уже вживается во внутренний быт монастыря, уже несет послушания и получил келейное правило. А я просто гость, наблюдатель, высматриваю все то, что может нам пригодиться в Грузии. Но сердце рвется, соблазн остаться здесь велик: внутренне понимаю, что ничего из монашеской жизни нельзя просто увидеть, запомнить, перенести и приложить в другом месте, если это не войдет в самое твое сердце, не будет выстрадано, не станет твоим вполне. То, что берется от наружного наблюдения, легко лепится, как какое-то гипсовое украшение к зданию, но так же скоро и легко отпадает, раскалывается на куски. То, что вошло в самую кровь, что изменило самое сердце,– даже если его не навязывать другим, не выказывать, даже скрываемое и утаиваемое,– все-таки не может утаиться и выявляет себя, отражается в окружающем… Но решение принято и надо идти по той дороге, которая выбрана. Мне тоже дают здесь послушания – в церкви, в трапезной. Изучаю понемногу греческий язык, даже читаю в храме на богослужении некоторые молитвы по-гречески, участвую в службе в алтаре (по воскресным дням и в праздники). Многое удается замечать, но в основном во внешнем чине и образе взаимоотношений; внутреннее делание монахов остается недосягаемым. Чтобы узнать их духовную жизнь, надо столкнуться с монахами гораздо ближе, надо хорошо знать язык, надо жить здесь и самому стараться войти в эти духовные тайники, в эти «внутренние покои»: в них-то и живут эти блаженные души, которые, собственно, и есть «обители афонские», а не те, что можно видеть глазами.
Беседовал с герондой монастыря. Сначала разговор шел об общем положении монашества. Отец говорил, что диавол больше всего старается навредить, конечно же, монахам, их обезоружить, над ними посмеяться, потом уже берется за мирских людей. Главная цель у него – монашество, потому и такая борьба у нас сегодня. Конкретно: говорил, что к уединенной и самостоятельной жизни монах может прийти только через киновию. Советовал в отношении монастыря: не всех одинаково воспитывать, не ко всем применять одни приемы, а избирать одного-двоих таких, которые более послушны, доверчивы, действительно ищут Бога, близко принимают к сердцу слова наставника,– вот с ними и начинать особенно старательно работать. Важно привить им обычай часто и искренне открывать все свои помыслы. Раньше в монастырях Афона был даже такой обычай: каждый день после повечерия геронда или духовник монастыря по выходе из храма во внешний притвор (это вытянутая вдоль западной стены храма застекленная галерея со скамьями вдоль стен, чаще всего расписанная сюжетами из Апокалипсиса) садился у дверей, на специальном седалище (такие каменные седалища и сейчас есть у входных дверей), и братия по очереди, выходя из церкви, прежде чем отправиться в свою келью, подходили к старцу и исповедовали свои помыслы и прегрешения, получали тут же совет, разрешение всех своих недоумений и правило на ночь. Братия выходили по одному, по порядку старшинства, минут по пять – десять беседовали с духовником, говорили не только о том, что тяготило душу, но и что навязывалось на мысль, часто являлось в сознании, даже если оно не казалось предосудительным. Хорошо, чтобы открывали и те мысли, которые особенно часто приходили на молитве. (Ведь на молитве более докучают те помыслы, которые связаны с главными болезнями и страстными наклонностями души. Против молитвы восстают именно наши страстные, греховные глубины, то, что молитва бередит, гонит, попаляет.)
Надо, чтобы братия, как только они приходят в монастырь, были сразу же настраиваемы игуменом серьезно и категорично порывать с миром. Все их взаимоотношения с тем, что осталось позади, за порогом монастыря, нужно контролировать: они не должны писать писем своим знакомым и родственникам без ведома и благословения настоятеля. Если же он благословит писать, то перед отправкой нужно дать ему письмо для прочтения. Получаемые письма сначала должен просмотреть игумен, и если в них нет ничего душевредного или неполезного, такого, что может подать повод к какой-либо брани, то тогда только отдать адресату. Все это не из-за «казарменной» строгости, а ради помощи, ради ограждения монашеской жизни, ради спасения души, охранения ее от стрел лукавого, которые особенно опасны для новоначального.
Братия не должны беседовать с гостями обители, если на это нет специального благословения,– это также очень важно! От нарушения этого правила бывают большие искушения. Если братия будут входить в дружбу с гостями, то те скоро же начнут прибегать к ним за советом или исповедовать свои грехи, рассказывать свои проблемы – и духовные, и житейские, и так далее. Таким образом, новоначальный сразу же превращается из ученика в учителя, из послушника в духовника. Мало того, что он услышит совсем неполезные вещи, вспомнит мир, но, может быть, даже разгорится сочувствием к чужой страсти; к тому же, если он даст один, другой совет, это ему может понравиться, и он уже начнет мечтать о себе как о духовном наставнике и руководителе. С этого момента он станет нетерпелив в послушании, начнет тайно надмеваться и стремиться к священству или духовничеству. (Надо заметить, что на Афоне на духовничество смотрят совсем не так, как у нас. Здесь далеко не каждый иеромонах имеет право принимать исповедь у братии и у мирян. Только опытным, имеющим многолетний «стаж», показавшим рассудительность, духовную мудрость священникам благословляется, по прочтении над ними специальных молитв епископом, исповедовать братию.) Неопытный, «самозваный духовник» сам заболевает всеми теми болезнями, которыми болеют исповедующиеся и которые он пытается лечить своим самосмышленым словом.
Между собой братия также должны говорить как можно меньше и только о делах монастырских, о необходимом и важном для них. Ни в коем случае братия не должны рассказывать друг другу свою прошлую жизнь. Чтобы облегчить такое их воздержание в слове и необщительность, хорошо проводить раз в день общее собеседование, когда собираются вместе все братия и настоятель, чтобы поговорить о разных делах монастырских, вообще о некоторых вопросах жизненных. Можно повести разговор полегче, немного даже пошутить, но все это с игуменом, чтобы он, поддерживая течение беседы, использовал ее для назидания и поучения. После чая или в другой момент можно что-то зачитать братиям или дать разъяснение по наболевшей теме. Нельзя позволять, чтобы братия что-либо давали друг другу или брали без благословения игумена. То же самое – и в отношении гостей. Вообще все, что находится в монастыре, не есть имущество личное, и никакая вещь здесь не принадлежит целиком кому-либо одному из братии. Не должно и заносить в келью вещь, в которой нет необходимости.
Нужно иметь в виду, что тот брат, который изберет путь строгого послушания и искреннего доверия настоятелю, будет, возможно, подвергаться насмешкам со стороны других, но он не должен на это обращать внимание и из-за этого ослаблять свое самоотречение. Конечно же, это действует враг, внушая невнимательным к себе неправильный взгляд на угодное Богу. Необходимо сразу же давать братиям – каждому свое – определенное келейное правило с поклонами и Иисусовой молитвой и внимательно проверять, как оно выполняется, и сообразно с этим поправлять, то есть либо расширять, либо сокращать, либо заменять некоторые молитвы или способы их произнесения. Без благословения игумена братия не должны вкушать пищу: все должно быть обговорено с духовником, сколько, что и когда можно вкушать.
Новопришедшему брату с самого начала надо говорить, что в монашестве его ждут немалые трудности, что это крест нелегкий, что он сюда пришел серьезно потрудиться, а вовсе не отдыхать от передряг житейских, пришел ради кровопролитной битвы, а не спрятался от браней, которые терпят в миру, что здесь «фронт», а не «тыл». Если он будет замечать, что не все братия делают все хорошо и правильно, то это его не должно смущать: так и на войне – не все герои, не все равно смелы и самоотверженны, но надо смотреть не на них, а на воюющего против нас врага, против него напрягать всю силу, всю ловкость, всю ревность. Надо не столько смотреть, что делают братия, сколько стараться в точности исполнить то, что наказывает духовник. Хорошо для послушника составить подробное расписание всего, что и когда он должен делать, по часам, но каждому давать свое расписание.
Однако в небольшом монастыре дать четкие указания всем братиям на все случаи невозможно: здесь ситуация часто меняется, обстоятельства требуют каждый раз новых поправок, иногда значительных. Впрочем, настоятель может свободно изменять что-либо в распорядке жизни, приноравливаясь к обстоятельствам: братия должны знать и помнить, что это в правах игумена, не роптать, не скорбеть, что что-то изменилось и делается не так, как всегда: «не человек для правила, но правило для человека».
Давая каждому конкретные послушания, настоятель должен проверять, как тот выполняет свое дело. Если дело идет исправно, иногда бывает полезно похвалить подвизающегося, подбодрить его словом, но тут же для смирения что-то немного и поправить. Или, когда все сделано хорошо и исправно, можно сказать: «Вот если бы ты лучше молился, сделал бы это еще лучше». Одной строгостью здесь ничего не добьешься, так же как поспешностью и требовательностью, но только терпением, постепенным воспитанием, вниманием и заботливостью. Сначала необходимо хорошо воспитать, взрастить несколько братий, чтобы укрепился как бы здоровый росток, способный цвести, наливаться соком, давать сладкие плоды, затем уже эту ветвь осторожно прививать к братскому древу, отсекая при необходимости все больное и бесплодное. Так постепенно можно вырастить доброе, полезное, плодоносное дерево. Но, однако, если кто-либо из братий во всем советуется, часто подходит к игумену для беседы, являет доверие, его не следует из-за этого выделять или как-то выказывать ему предпочтение перед другими, но наружно показывать равное расположение и даже чаще смирять при других. Это будет уравновешивать то особое внимание и доверие, которое игумен проявляет в отношении его, давать случай проверить искренность его послушания и, кроме того, давать братиям пример терпения и кротости. Если же кто-либо из братий не доверяется и не может раскрыться в отношении духовного наставника, то надо делать вид, что этого не замечаешь, молиться за него и ждать, пока Господь расположит его сердце к откровению.
Многое еще говорил геронда, но всего я не упомнил и, главное, не увидел нового: понятно основное, что наставники здесь ни в чем не отступают от опыта древних отцов, пользуются теми же приемами воспитания и охранения душ доверенных им чад, о которых можно узнать из «Добротолюбия», из патериков, монашеских правил всех времен. Но все это обновилось в памяти и ожило, когда слушал этого наставника.
…Вот опять беседовал с отцом N. На этот раз он предостерегал от опасности впадать братиям в прелесть и самомнение. Это случается часто, когда послушник старается настоять на своем, часто предлагает сделать что-то иначе, нежели ему говорят, в каждое благословение пытается вставить свои «поправки»,– это уже недобрый признак. Если даже он предлагает хорошее и как будто полезное, но свое,– беда! Из него скорее всего не будет толку. И не надо смотреть на то, что он хорошо работает или подвизается,– это даже усиливает болезнь и опасность. Если хотим помочь таким людям, то необходимо давать им со властью послушания и благословения, противоположные их воле и желанию, и требовать исполнения безоговорочного и неукоснительного.
Один брат в этом монастыре жил шесть лет, но наконец повредился и ушел в мир, попал в дом умалишенных. Причина все та же – самочиние! Хотя брат тот, как казалось, каждый раз после такого проступка непослушания «сердечно» каялся, но после прощения и епитимии опять скоро успокаивался и продолжал самочинничать. Постепенно покаяние его все ослабевало, пока не растаяло совсем, а самость окрепла и заняла все подходы к сердцу. Результатом было то, что он стал слышать разные странные звуки во время молитвы (мяукание котов и тому подобное), стал затрудняться знаменовать себя крестом и в конце концов ушел из монастыря, серьезно заболев душой… Таких людей надо вовремя удалять из монастыря: им недоступно монашество. Потом через много, может быть, времени, они сильно заболеют. Есть еще один признак этого недуга. Во время исповеди такие люди обычно стараются не столько исповедовать грехи, сколько беседовать, и на каждое замечание духовника выказывают противление. Лечить таких людей можно, если они согласятся принимать «горькие лекарства», «носить наручники», то есть необходимо держать их в строгих ограничениях, назначать ряд запретов, укрощающих их волю и самость. Если они понесут это, их нужно терпеть, им можно помочь. Часто такие люди порываются читать сразу серьезные книги о молитве, о сокровенном делании: преподобных Исаака Сирина, Симеона Нового Богослова и тому подобные. Хотят молиться особенно, достичь скоро сердечной молитвы. Надо определять им постепенный порядок в чтении, в молитвенных правилах. Обычно послушникам здесь дают сравнительно небольшой келейный канон, так как главное, что от них требуется,– послушание, отсечение своей воли и доверие с откровением помыслов. Остальное может устроиться только вслед за этим.
Отец N. в Пантелеимоновом монастыре говорил, что легче иметь дело духовнику с молодыми: они, как воск, мягкие и податливые. Их легко утешить в скорби или в искушении, легко поправить, поддержать, легко перевоспитать. Впал, скажем, молодой послушник в уныние, затосковал по родине, по близким – позволишь ему: «Ну, напиши письмецо родным, как живешь, как хорошо здесь», или еще: «А ты вот так помолись», «Сделай вот так-то» – и смотришь: уже он потеплел, глаза засветились, душа повеселела. А у взрослых – все сомнения, все недоверие, все самость и самосмышленость, какая-то тягота, неповоротливость, ожесточенность. Юные гораздо более открыты, как бы прозрачнее – насквозь просматриваются, готовы все рассказать: все мысли, чувства, что подумал, что пожелал,– они хотят протянуть руку, чтобы их поддержали, повели. И пусть лучше все спрашивает у духовника, а не тому верит, что наговорят иные братия от своей ворчливости и ропотливости. Как хорошо, чтобы все открывал, все говорил – все, что смутило душу. Услышал что-либо осудительное, чей-либо наговор, душа омрачилась, запали в сердце смутные помыслы – надо скорее открыть духовнику: это не донос, не осуждение, а забота о своей душе. Тот поправит его, разъяснит, что от чего здесь исходит, научит не доверять этим наговорам, не верить легко каждому слову, тем более отбегать от слова осуждения, научит сомневаться при слышании таких наговоров: «А действительно ли было так на деле?», «Вправду ли тот согрешил?», «Мало ли что кому кажется или думается». А иначе все это будет тайно копиться в сокровенностях душевных и отравлять всю жизнь в обители, отнимать мир от сердца, столь необходимый для молитвенной, душеполезной деятельности. Особенно если на игумена кто наговаривает, надо срочно предостеречь послушника, чтобы никоим образом не поверил этому. Теперь часто бывают болящие люди, уже среди самых юных заметно, это как порча какая-то, уже с самого младенчества этот больной мир накладывает печать болезней на души, и часто очень надолго ложится это на человека и медленно врачуется. Но если такие люди со странностями, поврежденные, слушаются, доверяются, не прекословят, их надо терпеть и им можно помочь.
Для Иисусовой молитвы полезно читать псалмы. Некоторые никак не могли начать внимательно молиться Иисусовой молитвой: возьмут четки в руки, а мысли бегут и бегут. Там что-то скрипнуло, там кто-то прошел – и вот уже побежали мысли за этими шорохами. А псалмы – это поэзия! Они дают пищу уму, так что ему уже интересно, и тогда он собирается; потом уже можно будет и одной молитвой Иисусовой молиться. А сразу – трудно.
Да, здесь, на Афоне, заметно, что в греческих монастырях настоятель прежде всего выращивает надежное, верное, безоговорочно доверяющее ему поколение монахов, создает вначале же крепкое, основательное ядро в среде братства, и оно-то уже затем само контролирует всю жизнь в монастыре, задает как бы ведущий тон всему монашескому хору. Эти ближайшие по духу игумену братия как сами не нарушают законов монастырской жизни, даже малейших заповедей настоятеля, так и никому не позволяют нарушать. Для того чтобы воспитать таких людей, настоятель поначалу способного и доверяющего ему послушника держит поближе к себе, внимательно контролирует его жизнь до мелочей. После же того, как тот «оперится» и поокрепнет, ставит его на определенное место, и тот трудится без колебания, шатания, как хорошо подогнанная, отшлифованная, смазанная деталь в сложном механизме. Когда же таким образом отлажен и отработан весь механизм братской жизни, тогда уже и сам игумен может не так часто показываться на братии, но проводить довольно собранную молитвенную келейную жизнь. Даже когда он выезжает из монастыря, то и это вовсе не отражается на настрое братском, и вся жизнь течет точно так же, как и всегда. Братия и не чувствуют отсутствия своего игумена. Так же, когда он в обители, его часто не видят, но он может руководить монастырем и из своей кельи через верных, точных исполнителей игуменского благословения. Итак, все делается под его контролем, под его руководством, во всем чувствуется его духовное влияние; хотя сам он часто незаметен, ощущается его «рука», хотя лица его не видно и голос не слышен.
Вообще поражает у греков необыкновенно благоговейное и почтительное отношение к настоятелям и духовным старцам – «герондам». Такое редко где увидишь. Здесь это древнейшая традиция, отголоски древнейшей монашеской культуры, то, что уже многими христианами забыто или вовсе не ведомо. Сам игуменский сан, звание настоятеля вызывают у монахов крайнее уважение, послушание, преклонение. И это чаще всего не лицемерие, не показное, а искреннее чувство. Логически это трудно, да и невозможно объяснить. Это именно древняя культура Афона.
Если советоваться с греческими отцами, то надо учитывать и то, что они при всей духовности все-таки не могут до конца понять наше состояние, глубину той трагедии, которую переживает наше поколение, родившееся, выросшее в коммунистической стране, в среде страшно деградировавшей, в ужасающей духовной пустоте, под нажимом самых безумных, злобных идей. Это положение невозможно объяснить словами, изобразить самыми яркими красками. Греческие отцы дают советы, исходя все-таки по большей части из состояния греческого народа. А греки – даже в миру – очень набожны, очень расположены к вере. Если в городах и воцарился европейский дух, то в деревнях еще очень сильно Православие (а больших городов в Греции мало), так что в общем народ здесь гораздо более религиозный, чем у нас. Многое, что легко применимо к грекам, нам подойдет с трудом или вообще окажется неприложимым. Все это необходимо учитывать…
Много еще говорили с отцами, но всего не записываю, да и то, что записал, не дословно, а более – в духе, то есть такого рода мысли высказывали отцы. И это малое, однако, очень важно, так как позволяет посмотреть на Афон с разных точек зрения и увидеть все «объемнее».
Вчера был в монастыре Симонопетра. Когда выходил из Ксиропотама, был дождь, но постепенно погода прояснилась; шли по дороге, врезавшейся в крутой склон, внизу море, вдали острова; небо густой синевы, прозрачное; простор, свежесть, дышится как-то глубоко и сладко. Чудный день! Какая-то легкость и беззаботность на сердце! Почему-то на Афоне спадают все тяжести с души, как бы отсеиваются, когда только подплываешь к Святой Горе, и совсем уже боятся высадиться вслед за тобой на берег афонский. Наверное, так и остаются ожидать у пристани в море, когда ты опять вступишь на колеблющуюся палубу корабля,– тут и они сразу же опять наваливаются на тебя. Но пока – хорошо и радостно!
В монастыре порядочно побеседовал с духовником, отцом М. Он сравнительно молод, но в монастыре живет уже долго. Родом из Франции, там занимался бурной деятельностью: говорят, возглавлял какое-то молодежное движение, писал статьи, был известен в Европе. Но вот попал на Святую Гору, пленился ее духом, остался здесь, принял Святое Крещение, вступил в иноческое братство, теперь уже иеромонах и даже духовник. Он говорил, что хорошо, конечно, пройти по монастырям, посмотреть, как живут монахи: всюду можно будет приметить что-то такое, что пригодится и можно будет приложить в нашей обители в Грузии. Но не надо стараться точно перенести туда афонский образ жизни: из этого ничего не выйдет. Здесь – Афон, Святая Гора, удел Божией Матери, место, находящееся под особым покровом Ее, огражденное особыми обетованиями; и то, что возможно здесь, может оказаться невозможным в другом месте. Конечно же, направление монашеской жизни везде одно: это все то же учение, которое изложено святыми отцами, и пути спасения ведут все к одной цели и сходятся наконец в одной точке, но идти можно с разной быстротой, с разным грузом, с различным настроем, и это соразмеряется с силами и тем «задатком», какой дает благодать вступающему на этот путь. Был случай: один настоятель православного монастыря в Англии пытался применить те же правила, что существуют на Афоне, создать как бы маленькую копию Афона в другой стране, и в конце концов все разрушилось, он остался один. А вот отец Софроний133 в той же Англии сумел правильно использовать афонский опыт, хотя многие его укоряли за послабления, говорили: «Ты не агиоритис!» (не святогорец), но тем не менее он многим помог на пути ко спасению.
Не стоит вводить в монастыре какую-то «сухую» схему: люди в нашей стране и так устали от разного рода «систем» совдепа, не стоит им теперь предлагать еще жесткую «систему», но только церковную, этакую «монастырскую казарму». Люди должны полюбить, зауважать Церковь и монастыри, они должны увидеть в нас, братии монастырской, одну семью, единомысленную, сплетенную живой любовью. Поэтому и главное усилие должно быть направлено на то, чтобы монастырь представлял собой настоящее братство, чтобы братия особенно старались любить и почитать друг друга. Молитва должна идти уже вслед за этим. Хотя в монастыре все делается для молитвы, все остальные труды – это только подготовка к молитве, но братский дух в обители – необходимое условие, иначе все будет распадаться и затруднять спасение.
Большое внимание надо уделять постановке службы в храме, а также церковному пению. Здесь пению тоже приходится учить долго, и не все могут петь правильно и хорошо. В этом монастыре – по благословению игумена – братия поют много и каждый день, так что служба проходит очень торжественно не только в праздники, но и в простые дни, и поет на клиросе помногу братий. Это поднимает молитвенный настрой и развивает у братии навык к пению. Служба должна быть достаточно собранна, проходить бодро, как бы «на одном дыхании», цельно, связно, торжественно, не должна растягиваться искусственно, что обычно расслабляет молящихся.
В отношении братии игумену иногда необходимо быть строгим, но у братии не должно возникать страха или робости подходить к нему и открывать свои проблемы. Этому надо их учить. Надо и самому спрашивать об их делах, о послушании, о настроении, о чем они думают, что их тревожит, что занимает, каких взглядов они держатся и так далее. Необходимо, чтобы они даже с радостью открывали все, что их беспокоит. Они должны чувствовать, что игумен их любит, о них заботится: даже когда он повысит голос, строго обличит, и это они должны принимать спокойно и даже с радостью, как знак заботы, любви, переживания за их души. Игумен должен часто молиться за монастырь, за братию. Они непременно будут чувствовать, что он за них молится, это будет и их подвигать к молитве. Игумен должен быть на самом деле «впереди идущим». (Интересно, что на грузинском языке настоятель зовется «цинамзгвари», то есть «впереди идущий», или даже «предшествующий», «предводительствующий».) Он не должен открывать и исповедовать перед братией свои немощи, даже из чувства искреннего смирения. Надо с каждым братом работать индивидуально и давать каждому свое молитвенное правило, свой способ произнесения молитвы. Иногда именно быстрое произнесение Иисусовой молитвы помогает удержать ум от рассеянности. Ум наш очень быстрый: если делать паузы, он спешит убежать очень далеко. Произнесение молитвы вслух хорошо для начинающих: это помогает навыкнуть молитве. Лучше молитву сосредоточить на словах, можно молиться в верхней части сердца, но для неочищенного ума есть опасность, что он будет в сердце вносить и свою нечистоту, поэтому прежде всего надо следить за умом.
Детей принимать в монастырь хорошо: они гораздо лучше раскрываются и принимают советы, больше доверяются своему духовному отцу. Но надо просить от родителей письменного согласия на жизнь их детей в обители, постараться как-то узаконить их принятие в монастырь, чтобы избежать возможных неприятностей в дальнейшем. С постригом торопиться не надо, а в подрясник можно одеть и пораньше. Если юноша еще учится в школе и появилось у него желание идти в монастырь, то все-таки лучше, чтобы он закончил учебу. Пусть пока по временам живет в обители, даже имеет свое молитвенное правило, схожее с правилом монастырских послушников, и, даже находясь в миру, пусть его исполняет. Когда же он будет в обители, то в этот период будет жить на правах послушника, нести послушание, одевать подрясник и скуфью.
Настоятелю надо смириться с тем, что сразу все хорошо во вновь устраиваемой обители быть не может. Много раз все будет рушиться, но надо терпеть и возводить павшие стены вновь, отбрасывать развалившиеся камни, перекладывать заново годные, стараясь сложить кладку попрочнее. Не стоит часто обличать братий, по многу раз указывать на их болезни и недостатки: необходимо поддерживать в них радость и надежду. Христианство должно быть для них радостно, а не отяготительно, как список запретов и набор укоризн. Чаще говорить: «Хорошо, хорошо ты сделал, только вот это немного иначе надо, лучше вот так…». И только, когда человек начнет бодрую, самоотверженную жизнь, тогда можно его чаще поправлять и обличать. Но вначале лучше подбадривать и утешать. После уже хорошо поправлять и в самых мелочах. Детям же надо все показывать, каждый шаг прослеживать, всему учить – как ходить, как говорить, как есть, как спать и так далее.
…Надо бы иметь доверенного человека в монастыре, на кого можно было бы оставлять обитель при необходимости. Хорошо было бы пожить на Афоне полгода, посмотреть, что и как здесь делается. По наружности уже ничего нового больше узнать невозможно, так как здесь все одно, и такого срока достаточно, чтобы изучить основной внешний строй афонской киновии. А братий оставлять на больший срок одних опасно. Братия должны чувствовать, что игумен всегда с ними и эти его выезды на Афон – ради их пользы.
Отблеск вечной красоты
Заметно, что каждое место имеет свой четкий и ярко выраженный «дух»: точно так, как каждый предмет имеет свой неповторимый цвет, свой особенный запах, как все несет в себе и свой особенный настрой, свою идею, которая обращена к душе и что-то громко ей проповедует – доброе или злое. И душа довольно сильно воспринимает этот настрой, как бы слышит громкий голос, различает внушаемое ей понятие, исходящее ото всего ее окружающего. Особенно же все, что относится к человеческим «произведениям искусства», густо насыщено разного рода идеями и очень сильно навязывается на душу: каждое сочетание звуков в мелодии, сочетание красок, линий, образов на картине, ритмы, фигуры в танце, сочетание рифм и слов в поэзии – все направлено к душе с целью внушить, навязать какую-то идею, чаще всего ложную, богоборческую. И вообще, все, к чему прикасается человек так или этак, начинает «излучать» его настрой, как бы пропитывается духовной направленностью того, кто это сделал, кто к этому прикоснулся. И это «духовное веяние» пронизывает собой все, что соприкасается с нами, касается нашей жизни и деятельности: домА, комнаты, самые разные предметы, даже улицы, дороги, засеянные поля, парки, просеки в лесу, каждое срубленное или посаженное дерево – все, к чему прикасалась рука человека. Ведь когда человек что-то делает, совершает какой-то поступок, он в это время не бывает совершенно «нейтрален», «пуст», чужд всякой идеи, совершенно независим ни от чего – нет! Он обязательно весь подчинен какой-то определенной «философии», определенному мировоззрению, находится под влиянием каких-то идей и понятий, весь пронизан определенным настроем, и его дух устремлен к конкретной цели. Он непременно теперь же предстоит перед «кем-то», на «кого-то» взирает внутренним оком, «кому-то» посвящает каждое свое движение, хотя сам осознанно может этого вовсе не замечать. Поэтому-то и все, что остается после человека, несет в себе эту «посвященность», эту духовную направленность. И тОт мир, который целиком от Бога, которого не коснулась рука человеческая,– и он несет в себе духовное содержание, и он весь несет в себе идеи, глубочайший таинственный смысл, который может открыться просвещенному благодатью духу человеческому.
И вот как часто, только входишь в чей-то дом, как уже чувствуешь какую-то тоску, печаль, даже тревогу, как будто камень ложится на сердце, и хочешь понять, что же так обременило душу, но не можешь найти явную причину; тем более таким духом пронизаны города или селения, и тем более страны. Ничто не проходит бесследно; человек проживает свой срок, и после него остается некий духовный след, как бы дух, и долго еще сохраняется на том месте, где он жил, и люди это замечают, душой чувствуют, но далеко не всегда разум может здесь что-то понять и дать правильную оценку.
Вот к тому же: последний старец Оптиной пустыни иеромонах Никон (Беляев) в своем дневнике писал, как один казанский архиепископ, отличавшийся высокой духовностью, даже прозорливостью, однажды запретил вкушать за праздничной трапезой прекрасно приготовленную рыбу. Оказалось, повар во время приготовления ее повредил палец, выругался по поводу этой рыбы, сказал что-то вроде того: «Будь ты проклята» – или еще что. И вот архиерей повелел эту рыбу выбросить, несмотря на раскаяние повара. (Запись от 22 марта 1909 года.)134 Но о проклятии рыбы архиерею было открыто по дару прозорливости,– значит, от Самого Духа Святаго ему известилось и то, что рыбу вкушать нельзя! Как это поучительно!
Еще знаем, что сама одежда, касавшаяся святых (скуфья или пояс, которые они носили), уже приобретала чудодейственную силу, исцеляла болезни телесные и душевные.
Вспоминаю свою последнюю поездку в Абхазию. Это было еще за год до войны; тогда там ничего особенного не происходило и все было как всегда, но какая-то непонятная тревога была все время на сердце, все казалось каким-то злобным, все люди представлялись напряженными, как будто больными и таящими в себе озлобленное недоверие. И меня преследовал все время какой-то страх, все казалось, что за дверью квартиры кто-то крадется, что с потолка стучат и тому подобное. В монастыре – в своей келье среди дикого леса – никогда не испытывал такого страха, а тут сам не понимал, что на меня нашло. И вот уже через год все эти страшные события: ужасная война, резня, разбои, кровопролития, поджоги, страшный садизм, горе и слезы, сколько несчастий, сколько невыносимой боли! Конечно же, и тогда все это уже копилось в сердцах, уже носилось в воздухе…
Но к чему все это? К тому, что и на Афоне тоже был во всем свой особенный настрой, дух, как будто не различимый обонянием, но только духовным чутьем, присущим самой душе,– некий «фимиам», который пронизывал даже самый воздух Святой Горы. Стоило только сойти с корабля на берег, пройти по пристани к первым домикам на набережной, как уже здесь же, среди торговых лавок, разных хозяйственных построек, шумной толпы приезжих, подъезжающих, отходящих машин сразу почувствовалась какая-то особенная покойность, радость, как-то глубоко задышалось и стало беззаботно на душе. Потом еще и еще замечалось, что весь этот приятнейший душе настрой находится везде, он как бы в самой атмосфере Афона: он и в лесу, и у моря, и на пыльных афонских дорогах, и на скалистых тропах, он и в богослужении, и в трапезной, и в кельях, и во дворе монастырском, и за стенами, он и на развалинах среди склонов ущелий, и под старыми оливами в садах… Сначала думалось, что это просто «психологический» момент, что повлияло то или иное обстоятельство, впечатление. Но, пытаясь понять это чувство, останавливаешься на твердом убеждении, что это нечто необъяснимое.
Так бывает, когда зайдешь в дом, где стоит где-то в углу букет жасмина,– сразу чувствуешь аромат, услаждаешься, но не можешь понять, откуда это и что это…
И вот встретилось интересное разъяснение того, что меня поразило на Святой Горе! Пишет один русский паломник в брошюре о Святой Горе (издание 1950 года):
«Прежде всего всем афонским монахам присуща какая-то необыкновенная жизнерадостность, соединенная с неизменным радушием и любезностью. И когда мне пришлось знакомиться с длинным рядом этих милых и навсегда оставшихся в моей памяти людей, то я под конец задумался над вопросом: каким способом учатся они на Афоне этим радушию и любезности; откуда черпают они свою неизменную жизнерадостность, столь дорогую для каждого их собеседника-мирянина, приходящего весьма часто к ним с усталою и разбитою душой? И совсем случайно на этот вопрос просто и открыто ответил один из старых афонских иноков в Андреевском скиту: «Весь Афон – Царствие радости Божией! – сказал он.– Сама Богоматерь разбросала по нему эту радость с высоты небесной. Вот и цветет теперь повсюду вечным цветом… Радость Божия здесь кругом – и на горах, и в ущельях, и на прекрасных полях, возделываемых братией… Куда ни направишь взор – все вечно цветет, красуется и радуется… Как же не стать здесь и самому человеку вечно радостным, если он живет праведно? Пробудет монах на Афоне год, два, десять лет и впитывает в себя Божию радость от природы, а потом уже и ходит всю жизнь с нею в сердце. Иначе и быть не может! А у кого Божия радость в сердце, разве может он быть злобным и неприветливым с другим человеком? Вот и вся наша афонская школа общения с людьми"».
Но, думаю, в словах монаха только намек на истинную причину такого духовного настроя афонских насельников. Не в радостотворной природе дело и не в психологическом ее воздействии на души, но лучше сказать так: Афон есть чудо Божией Матери, живое и очевидное, и настолько обильна эта благодать, что она ощутима во всем, даже в самом воздухе, даже в природе – в ее вечнозеленой листве и всегда цветущих лугах. Это как бы новая радуга, знак радостного примирения с Богом, исполнение ангельского гимна: слава в вышних Богу, и на земли мир, в человецех благоволение135. Должно же Царствие Небесное давать знать себя на земле, отражаться хоть слабым отблеском своей вечной красы в нашей земной юдоли! В душах человеческих этот отблеск видим в святых, в различной степени сияет этим светом каждая обитель иноческая, если живет благодатной жизнью. Но вот как целая страна, хоть и крошечная, как некое малое государство, некое царство – это только на Афоне. Сама Владычица Небесная Своим покровом осеняет эту страну монашескую, ограждает эту «крепость Божию». Последнее прибежище странствующих, скорбящих душ при конце времен! Подобие хладного облака в пещи вавилонской, отгоняющее жестокие языки греховного пламени! И вот они, «отроки» Божии и Ангелы, вкупе посреди огненного вихря поют песнь – исповедание от лица всех христиан… И как утешительно только помнить этот святой островок, этот живой отблеск неба в темноте земной ночи на поверхности огромного колеблющегося моря!
Еще раз на святом Афоне
По милости Божией, благодаря помощи ксиропотамских отцов, в 1995 году, осенью, побывали на Святой Горе с братиями нашего монастыря: кроме меня, четыре наших монаха и один послушник. Пробыли здесь месяц, пешком обошли всю Гору, описали по острову «восьмерку»: начали путешествие с Ксиропотама, затем через Карею (где в Протате продлили паспорта для месячного пребывания здесь) отправились в Иверон, затем в Филофей, Каракал, Лавру и так далее, обошедши всю юго-восточную половину Афона, и из Симонопетра пришли опять в Ксиропотам. Немного передохнули и сделали второй круг – через Пантелеимонов, Дохиар, Ксенофонт и так далее обошли северо-западную половину острова и из Ставроникиты через Карею прибыли опять в Ксиропотам, откуда через несколько дней и отправились восвояси. Таким образом, побывали во всех двадцати монастырях, в некоторых скитах и кельях. На братию увиденное произвело сильное впечатление. Целый месяц, насыщенный столь удивительными вещами и событиями: много молились, всюду видели бесчисленные величайшие святыни и поклонялись им, видели столько древнейших предметов, свидетелей минувшей христианской истории человечества, говорящих о столь многих душах, любивших Господа, посвящавших Ему себя без остатка! Надышались святым воздухом, насмотрелись на святые лица, наслушались священных песнопений, утолили жажду афонским вином, веселящим сердце человека136, насытились афонских «брашен», питающих не тело, но дух, прикоснулись к самой деснице древнего монашества и вот, глубоко вздохнув, отбыли по морю в шумные, европеизированные Салоники, откуда вскоре через мрачную Турцию вернулись на развалины Грузии. Наконец прибыли, уставшие, обессиленные дорогой, в свой такой бедный, такой тихий и скромный монастырь – после воинствующего, торжествующего, поющего гимны Афона,– как в бедную, нищую лачугу, и потекли тихо, однообразно дни, скрашиваемые афонскими воспоминаниями…
Но даст ли увиденное, услышанное новый импульс, стимул углубиться в духовный поиск, оживит ли интерес ко внутренней жизни, пленит ли сердца наши стремлением к той красоте монашеской жизни, которой прекраснейший образ промелькнул перед нами? Породил ли в нас Афон решимость начать жить иначе, раскаяться в нерадении, измениться, затеплил ли благодатный огонек в душе? Одно дело – увидеть прекрасный сосуд, наполненный святым миром, затем поспешить домой, устроить некоторое подобие того драгоценного сосуда, но совсем иное – испросить у Бога наполнить этот сосуда благодатным миром: дело невозможное без глубокого самоотвержения, без решимости ото всего отречься ради стяжания этого истинного сокровища. Если не так, то «драгоценный сосуд» может незаметно стать вместилищем самых зловонных мастей и наконец с треском расколоться.
* * *
Святогорский монастырь, некогда отстроенный и заселенный грузинскими монахами. В настоящее время является греческим. В нем находится чудотворная Иверская икона Божией Матери, иначе «Портаитисса» («Вратарница»).
Имеется в виду афонский старец Паисий (Эзнепидис; 1924–1994), великий святогорский подвижник современности, после которого осталось богатое литературное наследие – как книги, написанные им самим, так и книги, составленные из его бесед о духовной жизни с разными лицами.
Грузинские иноки, подвизавшиеся на Святой Горе в 10–11 вв. Преподобный Иоанн (†998; память 12/25 июля), в миру Тао-Кларджетский князь, строитель Иверского монастыря на Афоне (иначе Иверона), его игумен. Преподобный Евфимий (†1028; память 13/26 мая, 12/25 июля) – сын преподобного Иоанна и преемник его в отношении Иверской обители, по велению Божией Матери начавший перевод Священного Писания и святоотеческих творений на грузинский язык. Преподобный Георгий (†1065; память 27 июня/10 июля) – еще один игумен Иверона, завершивший труды преподобного Евфимия по переводу Библии.
Ср.: Евр. 4, 12.
Полное собрание творений святителя Игнатия (Брянчанинова). Т. 4. М., 2002. С. 471.
См.: Молитва благословения кадила, последование проскомидии.
Тропарь, глас 8, последование вседневной полунощницы.
Ср.: Пс. 103, 25–26.
Протат – орган местного афонского монашеского самоуправления.
Архимандрит Софроний (Сахаров (1896–1993)) – известный подвижник и духовный писатель двадцатого столетия. С 1925 по 1947 год подвизался на Святой Горе Афон, был близок к преподобному старцу Силуану († 1938; память 11/24 сентября). Автор книг: «Старец Силуан» (Париж, 1952), «Видеть Бога как он есть» (Эссекс, 1985), «О молитве» (Париж, 1991) и других. С 1959 года жил в Англии, где в Эссексе основал обитель в честь святого Иоанна Предтечи.
См.: Иеромонах Никон (Беляев). Дневник последнего духовника Оптиной пустыни. Минск, 2002. С. 102–103.
Ср.: Пс. 103, 15.