Груня богоданная
Испокон веку народ говорит: «жена добрая, домовитая во сто крат ценней золота, не в пример дороже камня самоцветного». Правдиво то русское известное слово: правду его Иван Григорьевич на себе познал. Хозяйка у него молодая, всего двадцати двух лет, но такое сокровище, что дай Бог всякому доброму человеку. Свежая, здоровая, из себя пригожая, Аграфена Петровна вот уже пятый год живет за ним замужем, и хоть Иван Григорьевич больше, чем вдвое старше её, любит седого мужа всею душой, денно и нощно благодаря Создателя за счастливую долю, ей посланную.
Ясное, веселое лицо Аграфены Петровны верней всяких речей говорило, что нет у неё ни горя на душе, ни тревоги на сердце. Тихо и мирно проходила жизнь этой любящей и всеми любимой женщины. Всегда спокойная, никогда ничем невозмутимая, красным солнцем сияла она в мужнином доме и куда вчуже ни показывалась – везде ей были рады, как светлому гостю небесному. Куда ни войдет – всюду внесет с собою мир, лад, согласие и веселие. При ней и мрачные старики, угрюмо на постылый свет глядевшие, юнели и, будто сбросив десяток годов с плеч долой, становились мягче, добрей и приветливей. Никогда не слыхать было при ней пересудов, ни злых попреков, ни лихих перекоров. Как достигла Аграфена Петровна такого влияния на всех её знаемых, – сама не знала, и другие не ведали.
Как-то само собой вышло, а когда началось и с чего началось, никто бы не сумел и ответа дать.
– Такая уж молодица, от Бога ей дано, – говорили соседи, когда спрашивали у них, отчего это при Аграфене Петровне ни злословить, ни браниться и ничего недоброго никто сделать не может.
Самый вздорный человек, самый охочий до ссор и брани стихал на глазах кроткой разумницы и потом сам на стороне говорил, что при Аграфене Петровне вздорить никак не приходится. Росла она круглою сиротой, но святой Божий покров всегда был над нею. За молитвы, видно, родительские не довелось Груне изведать горечи и тяги, неразлучных с сиротскою долей. С младенческой колыбели до брачного венца никогда почти не знавала она ни бед, ни печалей, а приняв венец, – рай в мужнин дом внесла и царила в нем.
Почти не знала бед и печалей, но не совсем же они были ей неведомы. Без горя, без печали, что без греха, человеку века не изжить. И над Груней, еще девочкой, внезапною грозой разразилась беда тяжкая, и пришлась бы она ребенку не под силу, если б не нашлось добрых людей, что любовью своей отвели грозу и наполнили мирным счастьем душу девочки.
Отец её был хоть не из великих тысячников, но все же достатки имел хорошие и жил душа в душу с молодою женой, утешаясь, не на радуясь на подраставшую Груню. Дети у них не жили, поэтому крепко любили родители белокурую дочку свою. Девять годов Груне на Купальницу исполнилось, через месяц после именин её поехали отец с матерью к Макарью – там у них, в Щепяном ряду, на Песках лавка была. Взяли они с собой и маленькую дочку. Так они ее любили, что ни за какие блага не покинули б в деревне с домовницей, чтоб потом, живучи в ярмарке, день и ночь думать да передумывать, не случилось ли чего недоброго с ненаглядною их дочуркой.
Год был тяжелый: смерть по людям ходила. Холера в ярмарке валила народ. У Грунина отца в день двое молодцов заболело, свезли их в больницу, там они и померли. Прошел день, другой, разом у Груни отец с матерью заболели, их тоже в больницу свезли. Одна – одинешенька осталась в лавке Груня. Урвавшись как-то от соседних торговцев, Христа ради приглядывавших за маленькою девочкой, она, не пивши, не евши, целый день бродила по незнакомому городу, отыскивая больницу; наконец, выбившись из сил, заночевала в кустах волжского откоса. Поутру, чуть еще брезжило, голодная девочка уже стояла и плакала у ворот Мартыновской больницы. Сторожа не пускали ее на двор. Долго лежала она под солнечным припеком, громко рыдая и умоляя пустить ее к отцу с матерью. Сторожа для порядку гнали Груню прочь от больничных ворот и сказали, что ни тятьки, ни мамки у неё больше нет, что до свету обоих на кладбище стащили.
Несмотря на угрозы, бедная Груня все-таки прочь от больницы не шла. Тогда взглянул Господь на сироту милосердым оком и послал к ней доброго человека. Проведал один ярмарочный торговец из-за Волги, что в Щепяном ряду выморочная лавка явилась, и в ней один-одинешенек малый ребенок остался. Спросил у соседей той выморочной лавки, куда девалась сирота – никто не знает. Бросив свое дело, добрый человек пустился на розыски. Отыскал он Груню у ворот больницы и взял сиротинку в дом свой. Вспоил, вскормил ее и воспитал наравне с родными дочерями, ни на волос их от богоданной дочки не отличая.
И благословение Божие почило на добром человеке и на всем доме его: в семь лет, что прожила Груня под кровом его, седмицею достаток его увеличился, из зажиточного крестьянина стал он первым богачом по всему Заволжью. То был осиновский тысячник Потап Максимыч Чапурин.
Двумя-тремя годами Груня была постарше дочерей Потапа Максимыча, как раз в подружки им годилась. Вырастая вместе с Настею и Парашей, она сдружилась с ними. Добрым, кротким нравом, любовью к подругам и привязанностью к богоданным родителям так полюбилась она Потапу Максимычу и Аксинье Захаровне, что те считали ее третьего своею дочерью.
– Слушай, Аксинья, – говорил хозяйке своей Потап Максимыч, – с самой той поры, как мы взяли Груню в дочери, Господь, видимо, благословляет нас. Сиротка к нам в дом счастье принесла, и я так в мыслях держу, что ни подал нам Бог – за нее, за голубку, все подал. Смотри ж у меня – не ровен час, все под Богом ходим, коли вдруг пошлет мне Господь смертный час, и не успею я насчет Груни распоряженья сделать, ты без меня ее не обидь.
– Чего ты только не скажешь, Максимыч! – с досадой ответила Аксинья Захаровна. – Ну, подумай, умная ты голова, возможно разве обидеть мне Грунюшку? Во утробе не носила, своею грудью не кормила, а все ж я ей мать, и сердце у меня лежит к ней все одно, как к рожденным дочерям. Все мои три девоньки заодно лежат на сердце.
Понимал Потап Максимыч, что за бесценное сокровище в дому у него подрастает. Разумом острая, сердцем добрая, ко всем жалостливая, нрава кроткого росла и красой полнилась Груня. Не было человека кто бы, раз-другой увидавши девочку, не полюбил её. Дочери Потапа Максимыча души в ней не чаяли; хоть и немногим была постарше Груня, однако, они во всём её слушались. Ни у той, ни у другой никаких тайн от Груни не бывало. Но не судьба им была вместе с Груней вырасти.
Только что Груня заневестилась, стал Потап Максимыч присматривать хорошего, степенного человека, на руки которого, без страха за судьбу, без опасенья за долю счастливую, можно бы было отдать богоданную дочку.
На ту пору овдовел Иван Григорьевич. Покинула ему жена троих деток, мал -мала меньше. Бедовое ему настало время: известно, вдовец – деткам не отец, сам круглый сирота. Нет за малыми детьми ни уходу, ни призору, не от кого им услышать того доброго, благодатного слова любви, что из уст матери струей благотворною падает в самые основы души ребенка и там семенами добра и правды рассыпается. Лежат те семена глубоко в тайнике души, дожидаясь поры-времени, когда ребенок, возмужав, вырастет, выходит их доброю волей и свободным хотеньем...
Беда, горе великое малым деткам остаться без матери, пуще беды, чем пчелкам без матки. И благо тому, кто сумеет вырастить семена, посеянные в нем любовью матери – добрый плод из них выйдет.
Понимал это горемычный Иван Григорьевич, и тоской разрывалось сердце его, глядя на сироток. Жениться? Легко слово молвить, а сделать как? Жениться не мудрость – и дурак сумеет, но как вдовцу найти жену добрую, хозяйку хорошую, мать чужим детям?
Где, в каком царстве, в каком государстве? Мало что-то таких водится... Как ни разводил Иван Григорьевич разумом, как ни вскидывал мыслями на знакомых вдов и девушек, – ни одной мало-мальски подходящей не обыскалось. Одно гребтит на уме бедного вдовца: хозяйку к дому сыскать не хитрое дело, было бы у чего хозяйствовать; на счастье попадется, пожалуй, и жена добрая, советная; а где, за какими морями найдешь родную мать чужу детищу?
Эх, житье вдовца горькое, бесталанное!.. От печалей к немощам, от немощей к печалям!.. Не под стать Ивану Григорьевичу слезы точить: голова уж заиндевела, а слезы старого и людям смешны и себе стыдны. Крепится Иван Григорьевич, а иной раз не прошенная слеза бежит да бежит по седым усам.
До гробовой доски, до белого савана думать бы да передумывать бедному горюну, если бы друг не выручил, тот же старый друг, то же неизменное копье, что и в прежние года из житейских невзгод выручал, тот же Потап Максимыч.
Справив сорочины по покойнице, стал Иван Григорьевич из дому по делам уезжать. Еще хуже пошло. Спиридоновна, родственница жены-покойницы, старуха хворая, хозяйством в дому у него заправляла и за детьми приглядывала. Но не может она с домом справиться – и хотела бы, да не умеет.
Детей любила, да по-своему: в неряшестве Спиридоновна беды не видела, а тукманки, – думала она, – детям нужны: умнее растут... Другой хозяйки Ивану Григорьевичу негде взять; родни только и есть, что Спиридоновна, а чужую в дом ко вдовцу зазорно вести. Не по чину, не по обряду; в добрых людях так не водится.
Заехал раз Иван Григорьевич в Осиповку размыкать тоску свою в советной беседе с другом изведанным. Пора была вечерняя. В передней горнице вся семья Потапа Максимыча за чаем сидела. Обе дочери и Груня были на ту пору в Осиповке; из обители, куда в ученье были отданы, они погостить приезжали... Потап Максимыч и Аксинья Захаровна при них завели с гостем беседу, толковали про трудное горемычное житье – бытье его.
Настя, – тогда ей только что тринадцать лет минуло, – о чем-то пересмеивалась с Парашей, а шестнадцатилетняя Груня прислушивалась к речам говоривших. Отпили чай. С громким смехом Настя с Парашей прыснули вон из горницы и побежали играть в огород, клича с собой и Груню; но Груня не пошла с ними... Уселись кумовья за пуншиком, Аксинья Захаровна к ним же подсела с шитьем, рядом с ней Груня с вязаньем.
– Вот и живу я, кумушка, ровно божедом в скудельнице, – говорил Иван Григорьевич Аксинье Захаровне. – Один, как перст! Слова не с кем перемолвить, умрешь – поплакать некому, помянуть некому.
Что ты, батька, – возразила Аксинья Захаровна, – детки по родительской душе помянники.
– Что детки? Малы они, кумушка, еще не разумны, – отвечал Иван Григорьевич. – Пропащие они детки без матери... Нестройно, неукладно в дому у меня. Не глядел бы... Все, кажись, стоит на своем месте, по прежнему; все, кажется, порядки идут, как шли при покойнице, а не то... Пустым пахнет, кумушка.
– Это так, – пригорюнясь, ответила Аксинья Захаровна: – правду говорят, без хозяйки дом-то что мертвец не схороненный.
– Да что дом? Пропадай он совсем!.. – молвил Иван Григорьевич. – Не дом крушит меня, – сироты мои бедные. Как расти им без матери!..
Ходит за ними Спиридоновна, как умеет, усердствует; да разве мать?.. Ни приласкать, ни приголубить... У отца в дому, а детям горькая доля!.. Призору нет: придешь из города, али с мельницы: дети не умыты, не чесаны, грязные оборванные. При покойнице разве водилось так? Недавно проведал, без меня иной раз голодными спать ложатся; Спиридоновна старуха старая, хворая: где ей за всем углядеть? Рада -радешенька до подушки добраться, а работницы народ вольный. Спиридоновна на боковую, они на супрядки: дети-то одни и остались. Того и гляди, что грешным делом искалечатся... Горькое житье мое, кумушка! И, склонив голову на руку, тяжким вздохом вздохнул Иван Григорьевич. Слезы в глазах засверкали.
Пристально глядела на плачущего вдовца Груня. Жаль ей стало сироток. Вспомнила, как сама голодная бродила она по чужому городу.
– Жениться надо, кум, вот что, – сказал Потап Максимыч.
– Легко сказать, а сделать-то как? – отвечал Иван Григорьевич.
– Надо искать. Известно дело, невеста сама в дом не придет, – сказал Потап Максимыч.
– Где ее сыщешь? – печально молвил Иван Григорьевич. – Не жену надо мне – мать детям нужна. Ни богатства, ни красоты мне не надо, деток бы только любила, заместо бы родной матери была для них. А такую и днем с огнем не найдешь.
Не мало я думал, не мало на вдов да на девок умом своим вскидывал. Ни единая не подходит... Ах, сироты вы мои, сиротки горькие!.. Лучше уж вам за матерью следом в сыру землю пойти.
– Что, ты?.. Христос с тобой!.. Опомнись, куманек!.. – вступилась Аксинья Захаровна. – Можно ль так отцу про детей говорить?.. Молись Богу да Пресвятой Богородице, – не оставят... Сам знаешь: за сиротой Сам Бог с калитой.
Долго толковали про бедовую участь Ивана Григорьевича. Он уехал; Аксинья Захаровна по хозяйству вышла за чем-то. Груня стояла у окна и задумчиво обрывала поблекшие листье розанели. На глазах у ней – слезы. Потап Максимыч заметил их, подошел к Груне и спросил ласково:
– Что ты, дочка моя милая?
Взглянула Груня на названого отца, и слезы хлынули из очей её.
– Что ты, что с тобой, Грунюшка? – спрашивал ее Потап Максимыч. – О чем это ты?
– Сироток жалко мне, тятя, – трепетным голосом ответила девушка, припав к плечу названого родителя. – Сама сирота, разумею... Пошлет ли Господь им родную мать, как мне послал? Голубчик тятенька, жалко мне их!
– Господь возлюбил слезы твои, Груня,– отвечал тронутый Потап Максимыч, обнимая ее, – святые ангелы отнесут их на небеса. Сядем-ка, голубонька. И сели рядом на диван.
– Помнишь, что у Златоуста про такие слезы сказано? – внушительно продолжал Потап Максимыч. – Слезы те паче поста и молитвы, и Сам Спас пречистыми устами Своими рек: «Никто же больше тоя любви имать, аще кто душу свою положит за други своя»… Добрая ты у меня, Груня. Господь не оставит тебя!
– Тятенька, голубчик, как бы сирот-то устроить? – говорила Груня, ясно глядя в лицо Потапу Максимычу. – Я бы, кажись, душу свою за них отдала...
Молчал Потап Максимыч, глядя с любовью на Груню; она продолжала:
– Сама сиротой я была. Недолго была по твоей любви да по милости, а все же я помню, каково мне было тогда, какова есть сиротская доля. Бог тебя мне послал да мамыньку, от того и не спознала я горя сиротского. А помню, каково было бродить по городу... Ничем мне не заплатить за твою любовь, тятя; одно только вот перед Богом тебе говорю: люблю тебя и мамыньку, как родных отца с матерью.
Полно, полно, моя ясынька, полно, приветная полно! – говорил растроганный Потап Максимыч, лаская девушку. – Чего ж нам еще от тебя?.. Любовью своею сторицей нам платишь... Ты нам счастье в дом принесла... Не мы тебе, ты добро нам сделала.
– Тятя, тятя, не говори... Но воздать мне за ваши милости... А если уж вам не воздать, Богу-то как воздать? – припала Груня к груди Потапа Максимыча и зарыдала.
– Добрыми делами, Груня, воздашь, – сказал Потап Максимыч, гладя по головке девушку. – Молись, трудись, всего паче бедных не забывай. Никогда, никогда не забывай бедных да несчастных. Это Богу угодней всего.
– Слушай, тятя, что я скажу, – быстро подняв голову, молвила Груня с такой твердостью, что Потап Максимыч, слегка отшатнувшись, зорко поглядел ей в глаза и не узнал богоданной дочки своей: новый человек пред ним говорил. – Давно я о том думала, – продолжала Груня, – еще махонькою была, и тогда уж думала: как ты меня призрел, так и мне сирот призирать. Этим только и могу я Богу воздать... Как ты думаешь, тятя?.. А?
– Ты это хорошо сказала, Груня, – молвил Потап Максимыч, – по-божески.
– Жаль мне сироток Ивана Григорьевича, – сказала Груня. – Я бы, кажись, была им матерью, какую он ищет.
– Как же так – едва веря ушам своим, спросил Потап Максимыч. – Нешто пойдешь за старика?
– Пойду, тятя, – твердо сказала Груня. – Он добрый... Да мне не он... Мне бы только сироток призреть.
– Да ведь он старый? Тебе не ровня, – молвил Чапурин.
– Стар ли он, молод – по мне все одно, – отвечала Груня. – Не за него, ради бедных сирот...
– Ах ты, Грунюшка, моя Грунюшка! – говорил глубоко растроганный Потап Максимыч, обнимая девушку и нежно целуя ее. – Ангельская твоя душенька!
Отец твой с матерью теперь взыграли на небесах!..
И если согрешили чем пред Господом, искупила ты грехи родительские. Стар я человек, много всего я на веку видал, а такой любви к ближнему, такой жалости к малым сиротам не видывал, не слыхивал... Чистая, святая твоя душенька!
– Тятя, тятя, что ты? – воскликнула Груня.
Богоданная дочка и названый отец крепко обнялись.
На другой день, прямо поутру, Потап Максимыч собрался наскоро и поехал в Вихорево. Войдя в дом Ивана Григорьевича, увидал он друга и кума в таком гневе, что не узнал его. Возвратясь из Осиповки, вдовец узнал, что один его ребенок кипятком обварен, другой избит до крови. От недосмотра Спиридоновны и нянек, пятилетняя Марфуша, резвясь, уронила самовар и обварила старшую сестру. Спиридоновна поучила Марфушу уму-разуму: в кровь избила ее.
– Вот, кум, посмотри на мое житье! – говорил Иван Григорьевич. – Полюбуйся: одну обварили, другую избили... Из дому уедешь, только у тебя и думы – целы ли дети, про дела и на ум нейдет... Просто беда, Потап Максимыч, друг мой любезный, беда неизбывная... Не придумаю, что и делать...
– Молчи ты, – весело отвечал на его жалобы Потап Максимыч. – Я к тебе с радостью.
– Какие тут радости! – с досадой отозвался Иван Григорьеевич. – Не до радостей мне. Думаю, не придумаю, какую бы старуху мне в домовницы взять. Спиридоновна совсем никуда не годится.
– Да ты слушай, что говорить стану, – сказал Потап Максимыч. – Невеста на примете.
– Какая тут невеста! – с досадой отозвался Иван Григорьевич. – Где ты ее за ночь-то выкопал.
– Да хоть наша Груня, – молвил Потап Максимыч.
– С ума ты спятил, – отвечал Иван Григорьевич. –
Хоть бы делом что сказал, а то на-тко, поди. – Делом и говорю.
– Да подумай, ты голова, у нас с тобой бороды седые, а она ребенок. Сколько годов-то?
– Семнадцатый с Петровок пошел. Как есть заправская невеста.
– То-то и есть, – сказал Иван Григорьевич, – ровня, что ли? Охота ей за старика на детей идти.
– Без её согласья, известно, нельзя дела сладить, – отвечал Потап Максимыч. – Потому хоша она мне и дочка, а все ж не родная. Будь Настасья постарше да не крестная тебе дочь, я бы разговаривать не стал, сейчас бы с тобой по рукам. А с Груней надо поговорить. Поговорить, что ли?
– Да полно тебе чепуху-то нести! – сказал Иван Григорьевич. – Статочно ли дело, чтобы Груня за меня пошла? Полно, и без того тошно.
– А как согласна будет – женишься? – спросил Потап Максимыч.
– Пустяшное дело, кум, говоришь, – отвечал Иван Григорьевич. – Охотой не пойдет, силом взять не желаю.
– Ну, так слушай же, что было у меня с ней говорено вечор, как ты из Осиповки уехал.
И рассказал Потап Максимыч Ивану Григорьевичу разговор свой с Груней. Во время рассказа Иван Григорьевич больше и больше склонял голову, и, когда Потап Максимыч кончил, он встал и, смотря плачущими глазами на иконы, перекрестился и сделал земной поклон.
– Голубушка! – сказал он. – Святая душа!..
Ангел Господень!.. Гришутка, Марфуша!.. Бегите скорей! Вбежал шестилетний мальчик в красной рубашке, Марфуша с синяками и запекшимся рубцом на щеке.
– Молитесь Богу, дети! – сказал им Иван Григорьевич. – Кладите земные поклоны; творите молитву за мной: «Сохрани, Господи, и помилуй рабу Твою, девицу Агриппину! Воздай ей за добро добром, Владыка многомилостивый! »
И сам вместе с детьми клал земной поклон за поклоном.
Потап Максимыч стоял сзади и тоже крестился.
– Вот вам отцовский наказ, – молвил детям Иван Григорьевич. – По утрам и на сон грядущий каждый день молитесь за здравие рабы Божией Агриппины. – Слышите! И Маша чтобы молилась. Ну, да я сам ей скажу.
– Какая же это Агриппина, тятя? – спросил маленький Гриша.
– Святая душа, что любит вас, добра вам хочет. Вот кто она такая: мать ваша, – сказал детям Иван Григорьевич.
На другой день были смотрины, но не такие, как бывают обыкновенно. Никого из посторонних тут не было, и свахи не было, а жених, увидав невесту, поступил не по старому чину, не по дедовскому обряду.
Как увидел он Груню, в землю ей поклонился и, дав волю слезам, говорил, рыдая: – Матушка!.. Святая твоя душа! Аграфена Петровна!.. Будь матерью моим сиротам!..
– Буду, – тихо, с улыбкой промолвила Груня.
Через две недели обвенчали Груню с Иваном Григорьевичем.
Растит Груня чужих детей, растит и своих: два уж у неё ребеночка. И никакой меж детьми розни не делает, пасынка с падчерицами любит не меньше родных детей. А хозяйка какая вышла, просто на удивление!
И прошла слава по Заволжью про молодую жену вихоревского тысячника. Добрая слава, хорошая слава!..
Дай Бог всякому такой славы, такой доброй по людям молвы.
(Из романа Печерского «В лесах»).