378. Слово при отпевании тела действительного тайного советника 1-го класса графа Александра Сергеевича Строганова
(Говорено в Казанской соборной церкви, октября 3 дня; напечатано отдельно в 1811 г. два раза.)
1811
Ты же отъидеши ко отцем твоим в мире, препитан в старости добрей (Быт. XV. 15).
В мире отходишь ты, знаменитый муж, но можем ли мы провождать тебя в мире? Когда един от великих столпов, украшающих Престол и поддерживающих народные сословия, сокрушается пред нами, наше око и сердце невольно с ним упадают. Ты отходишь в старости добрей, и, может быть, ты находил ее слишком долгою, поспешая к жизни нестареющейся; но коль краткою теперь оная кажется тем, которые покоились под твоею сению, возрастали под твоими сединами, жили твоею жизнию! Отходя к вечности, ты ничего не теряешь во времени, пoелику дела твои вслед тебе идут; но все тебя знающие теряют в тебе тем более, чем долее ты принадлежал их сердцу.
Что же, однако, делать, сетующие слушатели? Слезный дождь не оживит зерна, которое теперь «сеется в тление», но которое «востанет в нетлении» (1Кор. XV. 42) под солнцем невечерним, и мы не должны уподобляться тем, которые не имеют утешения, не имея упования. Дух в Бозе почившего мужа оскорбится, если с меньшим великодушием будут взирать на смерть его другие, нежели он на свою, и Церковь, воздая столь торжественные почести земле, отходящей в землю, хощет, чтобы преставление чад ее было предметом не столько страха или печали, сколько благочестивого внимания. Их мирные гробы она поставляет пред нами, яко памятники благодати, которая сохраняла их в мире, и яко указателей пути, по которому тако текут, да постигнут.
Кто, кроме Владычествующего жизнию и смертию, мог обещать Аврааму: «ты отъидеши ко отцем твоим в мире, препитан в старости добрей» (Быт. XV. 15)? И чем, как не деятельною верою, он мог достигнуть в исполнение обетования? Есть ли и ныне какое другое предопределение для таковых событий? Дадим убо при сем безмолвном гробе славу Богу живых, Который дает вере и добродетели мир и долгоденствие в залог бессмертия и блаженства. Всыплем, по образу Елисея, сию Евангельскую соль в источник горести, да он исцелится во отраду (4Цар. II. 21).
Человек рождается под грозным небом. Зачатый в беззакониях, осужденный на смерть прежде рождения, поставленный в противоборстве со всею природою, мстящею своему владыке за покорение себя суете, имея в разуме вождя, в наибольших опасностях наиболее слепотствующего, в сердце друга, часто изменяющего, в совести судию, коего бдительность ужасна для чувственности, а усыпление для духа, – что есть бедный пришлец земли, как не язвенный воин, принужденный в одно время сражаться и с внешними врагами и с внутреннею немощию? Что суть подвиги без Бога, предприемлемые им для счастия, как не усилия расслабленного, желающаго воздвигнуться? Что его земные удовольствия, как не обманчивые врачевства, на краткое время заглушающие неисцельную болезнь, и которые становятся тем менее действительными, чем чаще употребляются? Счастлив, если среди сих бедственных опытов, наконец, он почувствует, что нет безопасности на земли без примирения с небом!
Вера изливает целебный бальзам на раны открываемые самопознанием. Она уверяет, что Бог для того токмо предает нас заслуженным страданиям, чтобы мы познали нужду помощи его, и прилепились к его милосердию: она скрывает нас от взоров его правосудия под одеждою заслуг Христовых; облекает нашу слабость и буйство в Божию силу и Божию премудрость и, подвизая нас к высокой деятельности по намерениям любви Божией, присовокупляет, что «иже... своего Сына не пощаде, но за нас всех предал есть его: како убо не и с ним вся нам дарствует» (Рим. VIII. 32). Таковыми небесными влияниями проникнутый христианин желает без своекорыстия, действует без самонадеяния, покорствует без ропота: и, видя над главою своею не мрак или меч, но руку Господню его покрывающую и наставляющую, является в подвигах крепок, в падениях не отчаян, в опасностях «яко лев уповая» (Прит. XXVIII. 1). Наказания превращаются для него в испытания и страдания в заслуги; там, где посеяны проклятия, он пожинает благословения.
Та же вера, которая примиряет с Богом, обращая лице свое к человекам, становится добродетелью и служит вернейшею ходатаицею мира с ближними. Общества человеческие учреждаются для взаимной пользы и сохранения членов; но страсти не редко представляют в них зрелища раздора и взаимного истребления. Зависть враждует против достоинства; любочестие старается подавлять заслугу; корысть сражается с правом; безопасность поддерживаемая силою, испровергается другою превозмогающею силою; союз, утвержденный на выгодах, разрушается от малейшего их неравновесия; сердца, соединенныя сострастием, разлучаются непостоянством: одна благочестивая добродетель может быть положена в основание такого согласия, которое бы противостояло всем разрушительным силам, или лучше сказать нет согласия, в коего бы основании она, по крайней мере, не скрывалась. С нею человек если не избавится от беспокойства иметь врагов, то не будет по крайней мере иметь мучения быть врагом; если найдет злейших противоборцев, то и надежнейших поборников; если и весь мир на него возстанет, то промысл Божий останется на его стороне, и все устроит ему во благое. Он есть «Израиль», который «понеже укрепился... с Богом, и с человеки силен будет» (Быт. XXXII. 28).
Но исполненный живым чувствованием Божией благости и деятельно утвержденный в любви его может ли уже подвижник веры и добродетели оставаться во вражде с самим собою? Примирясь с Тобою, Боже сердца, говорит он, я мирюсь и с собою в твоем присутствии; среди неусыпной бдительности в исполнении моих обязанностей я буду спокойно почивать на твоем провидении; преданность твоему водительству есть моя безопасность. «В мире вкупе усну и почию, яко ты Господи... на уповании вселил мя еси» (Псал. IV. 9).
Упование не посрамляет, слушатели, и Господь, коего существенные обетования духовны и вечны, изрекает также Свои благословения во временном и наружном во услышание и поревнование мира. Если Он «восхищает своих возлюбленных, да не злоба изменит разум их, или лесть прельстит душу их» (Прем. IV. 11), то он же «насаждает их в дому своем, да процветут во дворех...» его, «умножатся в старости мастите» и своим благоденствием «возвестят, яко прав Господь Бог наш» (Пс. XCI. 14–16). Если он попускает им быть гонимым и угнетаемым, дабы, подобно стираемым ароматам, тем далее разливали воню благоухания, и дабы показать, что истинная их награда не на земле находится; то он же показывает иногда их на высоте земного счастия и славы, дабы мир не подумал, что они забвены. Сей самый мир, хотя и всегдашний враг добродетели, но который не смеет иначе нападать на нее, как под ее же личиною, столько иногда поражается «светом ея просвещающимся пред человеки» , что и он принужден казаться «прославляющим Отца ея, Иже на небесех» (Матф. V. 16), и, положа у ног ея свое оружие, оставляет ее непреткновенно совершать блистательное течение.
Так скончал земное течение провождаемый нами в вечность знаменитый болярин граф Александр. Добродетель была твердым основанием его мира и любви с ближними, в семейственных и гражданских отношениях; вера открыла в нем мир с Богом и самим собою на одре смерти; почему и счастие, до гроба ему сопутствовавшее, было не столько даром недоведомой судьбы, сколько видимым благословением Провидения.
Будучи отцем семейства, он раскрывал в нем, так сказать, все сокровища нежного сердца и, своею любовию образуя из него единое тело, был единою его душою. Его кротость водворяла окрест его искренность и свободу, а для утверждения порядка ему не нужна была иная сила, кроме своего примера. В домочадцах он видел не рабов, но человеков; он почитал их вверенными себе не столько для услуг своих, сколько для созидания их благоденствия, и свобода готова была тому, кто был способен ею воспользоваться. Тот же дух человеколюбия, простираясь за пределы домоправительства, повсюду объимал нужду и бедность так, что, по его чувствованиям, каждый неимущий имел право на его избыток, каждый сирый входил в круг его семейства (Быт. XVIII). Он любил гостеприимство, как такую добродетель, которую сам Бог некогда удостоил своего посещения; и его дом, будучи хранилищем древних отечественных обрядов, мог быть также училищем древних семейственных добродетелей.
А когда исходил он на поприще заслуг и славы, – каких видов ни принимала его деятельность ко благу общественному и усердие к Престолу под непосредственными мановениями Скипетра! Ходатай союза между знаменитыми Державами Европы, присный во Дворе царевом, сотрудник высоких правительственных сословий, покровитель наук и художеств! – Но кому я сие поведаю? Отечество знает сына, который жил для Отечества. Вы знаете, питомцы и любители свободных художеств, с какою неутомимостию приводил он ваше общество в сие цветущее состояние, в котором оставил оное; с каким вниманием ободрял ваши труды покровительством и предстательством у Престола; с каким удовольствием открывал он младенчествующий гений и с какою отеческою попечительностию его воспитывал; сколь охотно жертвовал вашему образованию своею собственностию, так что шуйца его не ведала, что творила десница; как на самом краю гроба он еще заботился об исполнении благодетельных о вас намерений! Ты знаешь, почтенный сонм дворянства, с каким достоинством он представлял тебя в своем лице: девять трехлетий, в которые он по твоему избранию был твоим вождем, – какой незабвенный памятник доверенности и праведного уважения к его правилам! Какое еще светлое знамение ничем непомрачаемой верности к Престолу – видеть на нем одного после другого пять скипетроносцев, и приобресть, и сохранить благоволение каждого! Наконец седмьдесят седмь мирных лет – какой непрерывный ток небесных благословений!
Сего довольно было бы, слушатели, для славы сына Отечества; но Бог восхотел с таким же блеском явить в нем и сына Церкви, дабы внушить свидетелям его благоденствия, что истинное благословение мира требует более, нежели гражданских добродетелей. Итак, Монарх, которого сердце в руце Божией, предприяв создать достойный своего царствования храм Зиждителю мира, нашел его достойным быть первым споспешником своего благочестия. При сем избрании он почувствовал, что Провидению угодно запечатлеть его деяния сим священным служением, и с благоговейною покорностию начал великий подвиг в такие лета, в которые не многие имеют счастие оканчивать. Его бодрый дух напрягал оставшияся силы изнемогающей природы и, истощая их на сие Богоугодное дело, все свои желания ограничил он тем, чтобы увидеть его совершение. Тогда-то собраны самые зрелые плоды в вертограде, им возделанном; совершеннейшие произведения отечественных художников принесены Виновнику всякого совершенства, как богатые начатки народного изобилия и образованности; изящные искусства, сии нежные исчадия роскоши, облагородствовались и освятились, работая благочестию; и таким образом деятельно проповедано любителям изящного, что истинно-здравый вкус должен быть направлен не к услаждению только воображения, но к пище духа. Когда же десятилетний труд его увенчался, когда Церковь в присутствии помазанника Божия призывала Господа в уготованное для него селение, и его слава таинственным наитием приосенила сие священное ныне место, – здесь стоял утешенный ревнитель сея славы и приносил жизнь свою в благодарственную жертву за величественное служение, принесенное им в одно время и небесному и земному Царю. «Ныне», – взывал он втайне с Симеоном, и сие чувствование неоднократно изливалось из души его, – «ныне отпущаеши раба твоего, ...Владыко, с миром» (Лк.2:29). Мои желания, мои предчувствия исполнились; я готов предать в руки Твои жизнь, которую желал иметь токмо для ближних и для Тебя, Жизнодавец!
Бог услышал его молитву – и удержал его здесь на несколько дней только для того, чтобы показать нам его на одре смерти. Смертный одр есть камень испытания прошедшей жизни; человек отлагает на нем то, чем он казался, и остается тем, чем он был: на нем-то и сей муж должен был выдержать последнее испытание в вере и преданности Промыслу. Приходит болезнь, и говорит ему, как пророк Езекия: «устрой о дому твоем, умираеши бо ты и не будеши жив» (Ис. XXXVIII. 1); но он не «плачется», как Езекия (Ис. 38:3), хотя и не менее уверен в истине сего пророчества. Изнемогает плоть, но дух не колеблется. Он делает распоряжения, долженствующия исполниться по его смерти, с таким равнодушием, как бы учреждал дружескую вечерю, и единственное утешение, которого он в сие время требует, есть исполнение последних обязанностей христианских, толь часто удаляемое от болящих неблаговременною чувствительностию. Если что могло возмутить глубокую тишину души его, то это нежные чувствования родительские; но он, преподая достойному сыну своему свое последнее благословение, предавался вместе с ним благости Отца Небесного; он поручал ему не столько свое имя, богатство и славу, сколько свой пример, заслуги и добродетели, и наиважнейший урок давал ему спокойствием последних минут своих. Последняя воля его была та, чтобы и по смерти своей предстать Господу в сем самом храме, в котором он получил первое предчувствие смерти, дабы из самого гроба своего еще воззвать к нему: «ныне отпущаеши раба твоего, Владыко, по глаголу твоему911 с миром».
И се он пред лицем Твоим, о Владыко жизни и бессмертия! Ты внял его молитве о его временном отшествии; вонми и нашей о его вечном в тебе упокоении. Даждь ему во Твоем свете и истине узреть спасение Твое, которое он видел здесь в зерцале и гадании. А в утешение сетующих о нем сохрани знаменитое имя его в достойном его потомстве. Аминь.
* * *
Этих слов нет во 2-м отд. изд.