Глава четырнадцатая
Тщетные надежды антителеологов на благоприятное для них будущее. – Физико-телеологические построения Роменса. – Значение Дарвиновой теории для физико-телеологического аргумента. – Неудовлетворительность соображении Роменса. – Справка с древним атомизмом. – Поучительное ее значение для современных мыслителей. – Наука и неисследимость чудес в природе.
Вынужденные неоспоримыми фактами внутреннего и внешнего опыта к отступлению с своих позиций, антителеологи ищут утешения в лучшем будущем, когда, разгоревшееся большим пламенем, научное знание осветит все, оставшиеся пока темными, углы человеческого неведения и решит, по крайней мере, наиболее существенные вопросы бытия по закону причинности. Тогда телеологи будут-де вынуждены прекратить свои гимны в честь мировой целесообразности, оставить проистекавшее из умственной незрелости эстетическое воззрение на вселенную и перейти в «монистическую веру».
Совершенно утверждать тщету надежд антителеологов мы не имеем права в виду нижеследующих соображений, признать относительное значение которых требуется интересами научной правды. Английский мыслитель Пэл и начинает свою «Телеологию природы» следующим, заимствованным у Фенелона, примером: «если я, блуждая в пустыне, натолкнусь на камень и спрошу себя: как мог очутиться здесь этот камень? – то довольно будет ответить, что камень этот лежал здесь всегда. Трудно было бы доказать, что этот ответ противоречит здравому смыслу».
«Предположим теперь, что вместо камня мною найдены часы. Прежний ответ, что часы лежали здесь всегда, не покажется нам уже столь достоверным, как в первом случае. Откуда эта разница? Дело в том, что при исследовании часов я нашел в них много такого, чего не мог найти в камне, а именно: что различные части часов представляются сделанными одна для другой – с одной определенной целью, что эта цель – движение механизма, и что, наконец, движение преследует другую цель, указание часов, т. е. течения времени»... «Раз механизм часов мною понят, как следует, – мною понят также ясно и весь ряд причин и следствий. Я прихожу к убеждению, что такого рода вещь мог сделать только разумный мастер, что она не явилась сама собою, а что до появления ее существовал механик, который и осуществил свое намерение – сделал часы». «Подобный вывод мы должны были бы сделать даже и в том случае, если бы раньше мы никогда не видели устроения часов и не слышали о часовом мастере».
По справедливому замечанию Роменса, для этого, некогда убедительного – говоря относительно – аргумента, с появлением Дарвиновой теории начались черные дни. До Дарвина все представители естественного богословия довольствовались догматическим заверением, что, подобно часам, и всякий, встречающийся в природе, механизм своим целесообразным устройством предполагает для себя единственную первопричину в разумном духе. Данное объяснение совершенно справедливо с точки зрения теизма, по которому все роды животных и растений появились внезапно и так же внезапно очутились в сфере сложных житейских условий – вроде вышедших из мастерской часов.
«Представим себе теперь», – продолжает Роменс, – «что человек, нашедший в пустыне часы, продолжает свой путь, пока не достигнет морского берега; допустим, что путник так же мало смыслит в физической географии, как и в искусстве часового мастера. Вскоре он начинает замечать целый ряд приспособленных к цели средств, правда, менее тонких и субтильных, чем те, которые занимали его при рассмотрении часового механизма, но зато, благодаря своим внушительным размерам, тем сильнее действующих на его ум и воображение. Прежде всего он замечает, что для устройства бухты в земле сделана красивая выемка, что берега этой бухты, благодаря своей непосредственной близости к морю, наиболее подверженные действию морских волн, состоят из огромных утесов, и что назначение этих последних состоит очевидно в том, чтобы воспрепятствовать морю проникнуть вглубь материка и тем самым не допустить разрушения бухты; дальше, он замечает, что берега бухты, по мере удаления их вглубь материка, все менее и менее подвержены действию морских волн, и что вследствие этого утесы заменяются все меньшими и меньшими глыбами камней, переходящих затем в гальки и песок; что камни, благодаря с точностью часов появляющимся морским приливам и отливам, тщательно отделены от песка и уложены наклонными пластами, кажущимися особенно красивыми соответственно с теми местами по краям залива, которые наиболее подвержены опасности разрушения под напором волн».
«При более тщательном рассмотрении он заметит затем, что этот процент расположения частиц можно проследить до мельчайших подробностей. Так, напр., он заметит в нескольких милях от берега очень искусно расположенную полосу морских водорослей с великолепными отложениями раковин и с кое-где попадающимися кучками пурпурового песка, маленькие зернышки которого тщательно отделены от желтых зерен обыкновенного песка. Он заметит затем, что все впадающие в бухту речки текут в нарочно для этой цели очень искусно вырытых каналах. Руководимый желанием узнать цель и назначение этих речек, он найдет, что все они служат для того, чтобы восполнять убыль воды в море, обусловленную постоянным ее испарением и для того – еще один удивительный пример приспособления, – чтобы доставлять свежую воду для животных и растительных организмов, развивающихся лучше всего в свежей воде; что все эти воды приносят собою в море известное количество минеральных частиц, благодаря которым море может заключать такое, именно, количество солей, какое требуется для поддержания жизни морских организмов. Если он продолжит в этом же направлении свои исследования, то убедится, что тысячи различных местонахождений организмов очень разумно приспособлены к потребностям сотен тысяч разнообразных органических форм, из которых каждая умрет, раз только будут изменены условия ее нахождения. Так вот, – заключает Роменс, – я думаю, что, сделав все это, наш воображаемый исследователь окажется просто глупцом, если, на основании произведенных им наблюдений, он придет к заключению, что доказательство цели, какое ему дало изучение бухты, по меньшей мере так же убедительно, как и найденное им раньше такое же доказательство при рассмотрении механизма часов».
«Однако, между двумя этими случаями есть одна значительная разница. В то время, как, после детального рассмотрения часового механизма, человек может удостоверить происхождение механизма из рук искусного изобретателя, тот же самый человек не может придти к точно такому же убеждению по отношению к бухте. В первом случае интеллектуальное изобретение, как причина, явствует непосредственно, между тем как в отношении к бухте является только возможность заключения к такой причине. Какую ценность имеет этот вывод?»
«Если наш воображаемый телеолог, окончив свои исследования, отправится в какую-либо большую библиотеку и проведет в ней год – два, с целью познакомиться с наиболее важными результатами современного естествознания, то, думается, он выйдет из нее более просвещенным, но зато и... более грустным».
«Совершенствуясь в занятиях, он, без сомнения, заметит, что он меньше понимает, – что устарелая простота его прежних объяснений, вопреки большей зрелости его взглядов, должна уступить место тем большему смущению. Прежде всего, он найдет, что те из приспособлений средств к целям, которые так удивляли его на берегу моря, в действительности обусловлены естественными, очень легко понятными причинами. Утесы стояли у входа в бухту потому, что море в прежние времена размывало берег до тех пор, пока не встретило на пути этих утесов, оказавших сопротивление дальнейшему его наступательному движению: сама бухта представляла собою низменность, которая и оказалась поэтому под водою; ряды камней, галек и песка образовались вследствие действия волн; отделение водорослей, раковин, кремнеземов и различного рода песчаных пород было обусловлено их различным удельным весом; потоки пресных вод протекали в каналах, вымытых тою же водою, а многочисленные животные организмы оказались только потому приспособлены к своей стихии, что другие неприспособленные не могли в ней жить».
«Во всех этих случаях наш телеолог, при свете высшего знания, оказался бы, по меньшей мере, вынужденным к заключению, что приспособления, которым он так удивлялся, считая их следствием предвидевшего явления плана, не могут больше служить для него доказательством сознательного плана, ибо оказалось, что ни одно из них не было подготовлено какою-нибудь независимой или вне их находящеюся причиной».
«Он должен бы поэтому придти к заключению, что телеологическое значение фактов можно будет спасти под условием более широкого рассмотрения вопроса, чем то, которое обыкновенно требуется во всех отдельных случаях наглядного установления цели, казавшегося сначала столь принудительным и неотложным. Это значит, что он должен будет почувствовать, что предположение какого-либо специального плана в конструкции упомянутой особенной бухты должно быть отброшено в сторону, и что нужно перейти к теории более широкого плана в конструкции всеобъемлющей системы природы, как одного целого. Одним словом, он отбросит в сторону аргумент, отправляющийся от отдельного, специального приспособления, казавшийся ему сначала столь многообещавшим, и возвратится к общим законам природы, дающим, благодаря своей совокупной деятельности, начало космосу, как противоположности хаоса».
Что касается того обстоятельства, что в органической области мы находим более многочисленные и, повидимому, более совершенные доказательства цели,– «то, по мнению Роменса, происхождение последних нужно приписать нашему незнанию естественной причинности в более сложной области. При изучении биологических явлений все мы в настоящее время в отношении понимания находимся точно в таком же положении, в каком находился на берегу моря наш воображаемый телеолог: мы не знаем естественных причин, вызвавших к жизни замеченные явления. Однако, если мы уже теперь нашли, по меньшей мере, отчасти подходящий ключ разумения в теории естественного подбора и если вследствие этого, благодаря нахождению широкого, взятого из менее сложных областей природы, аналогичного примера, заключаем, что естественные причины повсюду, при возникновении органических образований, имеют известное значение, то из этого следует, что каждое доказательство целесообразности, представляемое этим образованием, имеет точно такую же логическую ценность, как и доказательство целесообразности, почерпнутое из неорганической природы. Если скажут, что встречаемые в органической природе приспособления, благодаря своему числу и общему значению, гораздо больше говорят в пользу преднамеренной цели, чем какие-либо приспособления неорганической природы, то следует заметить, что, благодаря такому приему, подменивается основание аргумента, и единственный стоящий в вопросе пункт сводится на нет».
Приведенные соображения Роменса имеют относительное значение в смысле полезных напоминаний телеологам – не спешить заключением к божественному разуму там, где возможно и достаточно откровение одной естественной причины. Бесспорно, что и теория Дарвина произвела отрезвляющее действие на постановку нашего аргумента. Но требуется не много проникновения в дело, чтобы заметить существенный промах аргументации Роменса, состоящий в поразительном нежелании – неумении – примирить причинность с целесообразностью, между которыми, как показано выше (см. гл. I), может существовать полное согласие, это во-первых, а во-вторых, в напрасном предположении, будто исследывающий разум может успокоиться на объяснении известных явлений только одними естественными причинами. Все естественное относительно и условно, может быть таким, может быть и другим, между тем как безотносительное и безусловное лежит за пределами естественного, и телеологическое толкование физических явлений знаменует собою необычный подъем человеческого духа, не удовлетворяющегося конечным и устремляющегося поэтому в область бесконечного. Сколько угодно, мыслящий человек может изучать и применять к делу эволюционную теорию Дарвина, при всем том она не удовлетворит испытующего ума, и он, по требованию собственной природы, необходимо становится так сказать сверх-дарвинистом. Поворотный пункт начинается вслед за вопросами: почему, именно, так, а не иначе действовали природные силы при образовании вышеупомянутой бухты? Почему они находились в таком, а не в ином взаимоотношении? Кто положил известные границы их действию? и т. д., на которые никакая естественная теория ответа не дает и по существу дать не может. Такое положение дел хорошо сознает и сам Роменс, считающий возможным спасти телеологический аргумент только одним путем – перехода от узких положений отдельных приспособлений в широкую область природы, как одного целого. И здесь, полагает Роменс, этот аргумент становится веским, причем, после долгого и внимательного рассмотрения вопроса, он может получать особую, чрезвычайную вескость. Ибо, если и то и другое специальное приспособление может быть, прежде всего, рассматриваемо, как вытекающее из естественных причин, и если мы, путем самых широких аналогий, придем к заключению, что также и все прочие специальные случаи равным образом могут быть приведены к естественным причинам, то сам собою поднимется направленный на «последнее» основание вопрос: каким образом происходит то, что все естественные причины, благодаря их совокупной деятельности, вызывают всеобщий порядок в природе? Было бы противным всякой аналогии, если бы кто-нибудь стал допускать, что подобного рода результат может быть достигнут при помощи таких средств, как простой случай или «случайное сочетание атомов». Все важнейшие основоположения нашего разума ведут нас к заключению, что где-нибудь должна же непременно находиться причина этой совокупной деятельности причин. (Gedanken über Religion von George Iohn Romanes. Autoris. Uebersetz. nach d. 7 Aufl. d. englisch Origin, von Dr. Philos. E. Dennert. Götting. 1899. S. 32 ff.).
Так из возражателя разбираемый автор, в конце концов, обратился в телеолога, признав истинным телеологическое рассмотрение целого мира, отвергнутое им в пользу дарвинизма при рассмотрении частных проявлений мировой жизни, и не заметив той несообразности, по которой в сумме получилось совсем не то, что находилось в каждом из слагаемых. Замечательное обстоятельство: приверженцы Дарвина более дарвинисты, чем сам он. По крайней мере сам Дарвин признавал, что «дыхание жизни» было вдунуто в первобытную клеточку Самим Творцом (Athenäum, 25. April 1863). Эта клеточка – Ахиллесова пята и современного монизма, и всех будущих попыток – объяснить мировую жизнь из одних только естественных условий, и пока человек мыслит, он все более и более углубляется в систему действующих причин и, в конце концов, доходит до клеточки, чтобы только убедиться в невозможности построить целое мироздание на шатких основах эволюционизма. Предположение за предположение! Перенесемся из девятнадцатого столетия, в которое жил Дарвин, на двадцать два века назад, ко времени Демокрита. Подобно современным дарвинистам, и последователи Демокрита, совсем не друзья телеологии, могли и даже с еще большим, чем дарвинисты, правом – о нем ниже – предполагать, что со временем естествознание выбросит за борт всякую телеологию и остановится на одном механическом мировоззрении.
Демокрит задается однажды вопросом: как у оленя вырастают рога? Абдеритянин дает на это такой ответ, которому, пожалуй, мог бы позавидовать даже сам Дарвин. Желудок оленя, рассуждает Демокрит, очень горяч; распространяющиеся по телу жилы очень нежны; мозговая оболочка, на подобие мембраны, утонченна и мягка. Прямо к голове животного направляются плотнейшие кровяные сосудцы. По ним идут более твердые составные части питания, скорее разлагающиеся, благодаря высокой температуре тела, кверху, между тем как жировые элементы с помощью тонких жил равномерно отлагаются в теле. Поднимающаяся сукровица выталкивает вон твердые отделения близ головы. Собирающиеся над головой выделения отвердевают, под охлаждением воздуха, в роговую массу, которая постепенно растет, благодаря постоянному притоку размягченных и затем отвердевающих частиц. В том случае, когда пойманный олень ломает и теряет часть своих рогов, процесс их роста идет непрерывно по естественному порядку.
Пример показывает, как непроизвольно, посредством простых причин (αίτια), без целевых условий и без каких-либо отношений к цели ( SEQ CHAPTER \h \r 1τά SEQ CHAPTER \h \r 1ού SEQ CHAPTER \h \r 1ένεκα), происходят различные образования в природе.
Возможность рассматриваемого процесса Демокрит поясняет основоположениями своего мировоззрения. «Ничего не происходит самопроизвольно; все рождается по принудительным причинам». Элементы бытия суть «полное» и «пустое». Отделенные один от другого пустым пространством, атомы не имеют никаких раздельных качеств, но производят естественные предметы посредством элементарных соединений, по геометрическим отношениям. Соединения производятся силою тяжести, действующей во всех наполненных и пустых частицах пространства, как покоящееся на различии атомных форм давление их книзу. Происходящее из различия между «тяжелым» и «легким» воронкообразное стремление атомов соединяет подобное с подобным. Голуби кружатся с голубями, вороны – с воронами. При сотрясении жита в решете чечевица оказывается с чечевицей, просо с просом, пшеница с пшеницей; при волнении воды продолговатые камешки собираются в одном месте, круглые – в другом, но только – подобные с подобными. Разбираемое движение, со всеми его видоизменениями, совсем не требует для своего объяснения никакой последней целепричины, потому что атомы существуют от века и также вечно своим весом и своей формой обусловливают мирообразование и движение мировой жизни. Только одни атомы служат производящими причинами и непременными основами явлений, подобно тому, как одни и те же буквы слагаются в трагедии в комедии.
Для чего же теперь я, – кончает абдеритянин, – должен и как могу я смотреть на потусторонния цели, когда сам поток бытия существует и поддерживает свое существование без цели?
«Наг я пришел в этот мир, таким же я лягу в могилу:
«Зачем же напрасно трудиться? Ведь цели нет в мире совсем!»
С Демокритовыми конструкциями согласен весь монизм, и никто из поздних, если только не иметь в виду новых словооборотов, не сказал хотя бы одной свежей мысли, которой бы не выражено было у древнего атомиста. В этом легко убедиться из бесконечно многословных рассуждений нового времени о чуждом всякой цели происхождении мира. Какова же чисто научная, строго-логическая ценность всех этих конструкций?
Абстрактно возможный случай непроизвольно-целесообразной группировки атомов, случай, который математическое вычисление по теории вероятностей оставило открытым, механическим монизмом понят в смысле единственной, не предумышленной, вечной действительности. Об ее основе спрашивать не полагается. Однако, если спросить об основе? Если предоставить слово и право естественной диалектике опыта? Тогда-то, именно, и окажется, что самая многократноконстатированная возможность есть только априорное, или, точнее, фиктивное положение; что, действительно, существует в природе цель, поскольку, по крайней мере, идея цели в разумных существах есть реальность; что для последней, именно, должно быть отыскано свое реальное основание, и что оно, для достижения цели, само должно быть целеполагающим.
Если я встречаюсь с таким образованием природы, которое, на мой взгляд, обнаруживает целевую форму, когда я, наприм., узнаю, что скелет птицы оказывается пропорционально весьма легким, потому что все кости тонки, пусты и наполнены воздухом, и что такое его устройство необыкновенно удобно для летания: что я должен вывести отсюда? Предмет, во всяком случае, имеет свое основание. Я выражаюсь приблизительно так: побуждением, благодаря которому материальные частицы (αίτια) в птичьем скелете сочетались таким образом, может служить механическое действие частиц, или же таковым может быть определенное намерение. Эта двоякая возможность, представление о которой напрашивается при одном виде молчащего о своем происхождении скелета, остается также и по всестороннем рассмотрении предмета. Поэтому заключение, сделанное в том или в другом направлении, следовательно, утверждение или отрицание цели целеполагающего разума, является одинаково ошибочным, одинаково абстрактным, одинаково априорным. Так одно заключение стояло бы против другого. Ибо нельзя заключать от возможности к действительности; чисто мысленная операция нисколько не решает вопроса о действительности известного случая, и допущение непроизвольного происхождения по цели, раз механическое содействие элементов возможно для достижения такого эффекта, есть только уклонение от подлинного доказательства. К такому мнимому доказательству вполне приложимы Демокритовы слова о том, что άνθρωποι τύχησ εΐδωλον έπλάσαντο πρόφασιν ιδίησ άβοολίησ (Stobaeus, Eclog. eth. II, 8 ap. Mullach. Fragm. philos. graecor. 1. c. 341 а). Но эта беспомощность исчезает, как только удастся найти выход из антилогий. В крайнем случае остается, в смысле психологической достопримечательности, вопрос: откуда происходит то, что, по своему рассчету, я вынужден допустить две взаимоисключающие возможности в рассуждении идеи цели?
Но здесь-то, именно, и находится ключ к решению вопроса о реальности чистого мышления о цели, – пока еще пустой категории цели. Ее реальность неустранима; она представляется уже словом «цель». Откуда происходит она? Как получается возможность чисто целевой мысли, в виде естественной склонности, в существе человеческого духа? Если на вышеприведенном примере нахождения птичьего скелета, представлявшего в себе целесообразное сочетание отдельных частей в целесообразное целое, допускалась двоякая возможность: ненамеренность или определенное намерение: могу ли, спрашивается, я удерживать далее эту двоякую мыслимость пред самим собою? Мое мышление по цели есть ясносознанное различение, по крайней мере, двух элементов, и также ясносознанное отношение одного к другому, ясносознанное предназначение одного для другого. Но такое различение, отношение и назначение двух предметов (medium, quo; terminus, ad quern) есть единый душевный акт, как и самая душа есть себе самой равная сущность. О какой-либо непроизвольной игре случайных элементов представления здесь не может быть никакой речи, ибо это – один элемент над многими, различающее и освояющее внимание, которое и сочетает различимое в душе.
Теперь не должно ли это нечто, служащее достаточным основанием моей душевной сущности, с названною способностью ее к целесообразному мышлению, по крайней мере в той степени, в какой я имею ее, само обладать этой способностью? Телеологическое предрасположение духовных существ (забудем на время о целях во внешнем мире) не делает ли единственно возможным и необходимым заключения о телеологической основе бытия мыслимого предрасположения? Не должен ли я мыслить о сущности этой основы, по меньшей мере, согласно с своей собственной сущностью? Не должна ли она, по меньшей мере, быть столь же «благою», как моя собственная личность?
При телеологическом доказательстве бытия Божия, прежде всего, трактуется совсем не о том, как возможна целевая форма: механически или намеренно, и еще менее о том, в целом ли мире разлита целесообразность? Принципиальная цель доказательства и nervus argumenti состоят в том, чтобы показать достаточное основание хотя бы только для одного целесообразного факта, каковым является, напр., психологическая реальность целевого мышления. Лишь после того, как покончено с диалектикой духовного самовоззрения, своевременно будет переходить на почву внешнего опыта. Но при этом не следует ограничиваться одним только поверхностным перечислением целесообразных произведений природы, в смысле самих за себя долженствующих говорить доказательств, и располагать их по классам. Наоборот, прежде всего надо исследовать: почему известные предметы и явления в природе допускают применение категории цели? Почему другие требуют ее? И почему третьи противятся ее приложению? В виду математического казуализма, именно, является чрезвычайно важным следующий вопрос: как объяснить то, что известные элементы, «случайно» оказавшиеся соединенными между собою по идее цели, могли войти в столь целесообразное взаимоотношение? Не то имеет здесь решающее значение, что, по моему рассчету, является возможным случай механического происхождения цели, но другое, главнейшее обстоятельство: почему даже совершенно безразличные элементы могут входить между собой в телеологическое взаимоотношение?
Когда будут решены эти вопросы, тогда только можно будет рассуждать об исключительных случаях индифферентной нецелесообразности и о реальном противлении цели. А наперед диалектика опыта, главнейшие пункты которого выставлены нами, давно уже произнесла, с научной точки зрения, свое осуждение против допущения сознательного случая возможности казуализма.
Так механический монизм или, в рассматриваемом случае, слепой фатализм сам, устами своими, осуждает себя самого же и обманывается тщетными надеждами на лучшее будущее, разумеется, понимаемое в смысле процветания его доктрины. Мы привели в пример Демокрита, в свое время имевшего не менее, чем его ученые наследники наших дней, оснований утешаться такими же светлыми надеждами, но им не суждено было исполниться, как не исполнятся они и для современных антителеологов. А, между тем, с Демокритовыми построениями совершенно согласен современный монизм, и едва ли найдется хотя один из новейших естествоиспытателей, привнесший – если не говорить только о новых терминах – в сокровищницу знаний что-либо такое, чего в ней не было раньше. Подобным же образом Канто-Лапласова небулярная гипотеза предвосхищена системами Анаксимена и Эмпедокла. Последний, кроме того, предупредил открытие Гарвея de motu cordis et sanguinis curculatione. В области открытий посчастливилось также Диогену Лаерцию, Анаксагору, Пармениду... и особенно Аристотелю, о чем довольно назидательно говорит Шолер в девятой главе своей «Kritik der wissenschaftlichen Erkenntniss» (Leipz. 1898), так что поучающийся от времен древних скорее должен увериться в нерасторжимости союза телеологии с естествознанием, нежели тщетно дожидаться совершенного исчезновения первой из научного обихода.
В самом деле, никто не станет оспаривать очевидной истины, что с изобретением телескопа и микроскопа не только не уменьшилось, а еще более увеличилось число чудес природы. Что касается, наприм., наиболее возбуждающей наше удивление астрономической области, то известно, что великий Ньютон, показавший необходимость притягательной силы солнца и тангенциального движения планет для сохранения их, последнее движение возводил непосредственно к творческой руке Божией. Кант и особенно Лаплас старались показать возможность чисто механического происхождения целой планетной системы, из которого удовлетворительно объясняется почти круглое очертание планетных путей, почти совпадающее положение. их плоскостей и одинаковость направления всех движений. Говорят, что на вопрос Наполеона I, нашел ли он в своих астрономических изысканиях Бога, Лаплас ответил: «Ваше Величество, я не имел нужды в этой гипотезе». Фай объясняет ответ Лапласа тем, что последний сумел механически объяснить тангенциальную силу, которую Ньютон не мог произвести из одних физических сил, а вынужден был допустить Божие вмешательство. – Но что же собственно было объяснено?
Только одна часть правильно происходящих явлений нашей планетной системы, – самое общее, прямо бросающееся в глаза, ибо, наприм., правило расстояния планет от солнца, каким бы случайным оно ни было, посредством этого ничуть не объясняется, и неправильность в величине и плотности, следовательно, в планетных массах остается вне всякого внимания. Теперь нечему было бы и удивляться в этой неправильности, а, следовательно, ничто не требовало бы и объяснения, напротив, можно было бы сослаться на слепой случай, если бы только новейшая физическая астрономия не отыскала в этой кажущейся неправильности и случайности условие вечного существования нашей планетной системы, благодаря чему такое распределение масс становится предметом нового необыкновенного удивления. При таком положении дела безрассудно ссылаться на простой случай: здесь позволительно думать только о намерении. Какими средствами располагал разум, из которого исходило намерение для его осуществления, об этом пусть рассуждает дальнейшее исследование; но отыскание таких средств не уничтожит несомненно здесь находящейся цели: ибо самые средства должны были из тысячи других возможных случаев расположиться именно так, а не иначе. Поэтому пусть вид звездного неба возбуждает религиозное благоговение в халдее, потому что он думает видеть там своих богов, в пифагорейце или платонике, потому что сферические формы небесных тел и представляющиеся однообразными их круговые движения кажутся тому и другому выражением божественного совершенства, в Кеплере, потому что гармония найденных им законов планетных движений открывает его восхищенной душе свое божественное происхождение, в Ньютоне, потому что он, при всей очевидности механической необходимости упомянутых законов движения, в первоначальном движении планет видит таинственный перст Божий, или в астрономе более позднего времени, наприм., в Ф. Том. Шуберте, потому что он в кажущемся неправильном разделении планетных масс, полный изумления, открывает целесообразное устройство к вечному существованию системы, – из всего с несомненностью следует только одно: феномены неба при всяком научном прогрессе остаются все-таки еще в высшей степени богатыми, чтобы питать наше религиозное чувство и особенно в такое время, когда человеческая гордость воображает себя на вершине научного знания, с которой открывается новый вид на доселе неизвестную высоту и глубину. То же, что в неорганическом мире, несомненно более доступном нашему наблюдению, чем органический, представляется в виде единичного примечательного случая, – образует правило в царстве органических тел, вследствие удивительного сцепления средств и целей. Все указанные и подобные им случаи свидетельствуют о том, что, смотря на известные явления природы, возбуждающие в нас чувство удивления, мы не в состоянии удержаться от телеологического их рассмотрения. Возможно, говорит Дробиш, что это происходит с похожею на инстинкт субъективною необходимостью и обстоит так, как полагает Якоби в словах: «знаток механики удивляется более уже не самому предмету, пусть он будет даже бесконечным, но исключительно человеческому разуму, который в Копернике, Гассенди, Кеплере, Ньютоне и Лапласе мог подняться над предметом, посредством науки положить предел чуду, похитить у неба его богов, освободить вселенную от чар. – Но и это удивление, порожденное исключительно познавательною способность человека, исчезло бы, если бы будущему Гартлею, Дарвину, Кондильяку или Боннету удалось разложить пред нашими глазами механику человеческого духа, которая была бы настолько всеобъемлюща, понятна и самоочевидна, как небесная механика Ньютона. Мы тогда не были бы более в состоянии поистине и разумно почитать ни искусство, ни высокую науку, ни какую-либо добродетель, находить их возвышенными, благоговейно смотреть на них» (Dгоbisсh. «Grundlehren der Religionsphilosophie». Leipz. 1840. S. 130 ff.). Однако, с расширением научного знания, еще более увеличивается и область неивестного, и возбуждавший великое удивление до его постижения предмет знания возбуждает в изучающем его величайшее удивление в самом конце научного процесса, если только последний имеет конец, и, во всяком случае, ведет разумного мыслителя к полезному признанию: «я знаю только то, что ничего не знаю». К сожалению только, смиренномудрие не есть удел всех мыслителей по глубоко-справедливому замечанию профессора Бугаева, в своей талантливой речи: «Математика и научно-философское миросозерцание» свидетельствующего об «изяществе» и «научной красоте» истин самой точной и объективной науки – математики, именно, так называемой аритмологии и об аритмологическом миросозерцании, по несомненным указаниям которого «целесообразность играет роль в мировых явлениях» (см. его ст.: «Математика и научно-философское миросозерцание» в «Вопрос. философии и психологии». Моск. 1898 г. Ноябрь – Декабрь, стр. 710). Но математика, по словам Кеплера, Deocoaeterna, и, следовательно, рассчитывать на исчезновение в человеке чувства красоты и удивления пред ее истинами не менее рискованно, нежели ожидать, что, с развитием астрономии, люди перестанут восхищаться звездным небом. Якоби следовало бы вместо науки указать на силу привычки, благодаря которой все мы, без изъятия, перестаем видеть многочисленные чудеса, постоянно происходящие пред нами, хотя и не перестающие быть таковыми от нашей близорукости: assiduitate viluerunt... (S. Augustinus, Tract. XXIV, in loan. n. 1. Of. Fénelon, Oeuvres. Paris. 1857. T. I, p. 37).