Источник

Глава шестая. Разговор между автором и его приятелем Иваном Ивановичем о нравственном воспитании в училищах

Много, может быть, даже очень много мы говорили о нравственном воспитании детей, преимущественно в духовных училищах. В высказанных замечаниях по этому случаю можно различить две неодинаковые методы. Говоря о различных, употребляемых в школах, способах делать учеников нравственными существами, мы большей частью прямо высказывали их недостатки и вместе с тем по местам не скрывали того гибельного влияния, которое они имеют на учеников. Но когда дошли до экономическо-нравственных и нравственно-экономических идей, то мы изменили свою методу. Вместо того, чтобы открыто высказать все гибельные последствия, от них происходящие, мы как будто бы явились защитниками их. Но проницательный читатель, верно, не станет нас обвинять в этой мнимой защите; он легко припомнит, как не редко сквозь шуточный наш рассказ невольно прорывалось негодование против изобретателей и действительных защитников тех идей. Мы не принадлежим к экономически-нравственным людям; а нам только хотелось, так сказать, войти в дух приверженца экономически-нравственных идей и рассмотреть их с его же точки зрения с тем, чтобы дикость и нелепость их яснее видны были. Не знаем, успели ли мы в этом, или нет; но очевидно, что прямого, открытого отзыва о них в статье нашей еще не было. Если присоединить, что, придерживаясь первой методы, мы высказывали не более, как отрывочные замечания о результатах начальнических распоряжений по училищам; то очевидно, что во второй части нашей статьи не достает общего взгляда на нравственное школьное воспитание, общей картины всех его последствий. Но при изложении этого взгляда нельзя не встретиться с возражениями против него. Чтобы рельефнее выставить как возражения, так и ответы на них, мы решились изложить свои замечания в разговорной форме и воспользовались для этого нашим любезным приятелем Иваном Ивановичем. Зная, что он в известное время к нам пожалует, мы положили пред собой свои тетради, и, когда он вошел, показали вид, что его не замечаем, продолжали читать тетради не просто, а как будто с величайшим самодовольствием, выражая его улыбками, жестами и другими телодвижениями. Приятель долго наблюдал за нами, наконец не выдержал, и, засмеявшись, сказал: Никита Мартынович, что с тобой сделалось?

– «Ах! Иван Иванович, мы отвечали, как будто сконфузившись; когда это ты пришел? Я и не заметил тебя.

– «Да, уже давненько, дорогой приятель. Ты, кажется, был на седьмом небе; мне не хотелось тебя оттуда низводить в сию юдоль плача и скорби.

– «Полно тебе шутить, прервали мы его; я с этого дивана не сходил; куда нам подниматься на седьмое небо? И на земле едва держимся.

– «А что же это ты читаешь? спросил он нас.

– «Да все еще не окончил своей статьи, отрывок из которой я тебе уже читал, и как помнится, не совсем поладил с тобой. Но, зато советов твоих я не забыл.

– «Неужели? он сказал. Это было бы очень любопытно: твоя натура не слишком податлива на мои советы. Не хочешь ли мне прочитать свои тетради?

– «Отчего же не прочитать? отвечали мы; только многонько их; достанет ли у тебя времени и терпения?

– «Ничего, читай, сказал Иван Иванович; устанем – отдохнем; надоест – и вовсе бросим.

Разумеется, с нашей стороны отказа не было. Свои замечания о смирении, повиновении, положительных и отрицательных способах делать учеников нравственными, мы читали без всякой перемены и высказывали тоном голоса то сочувствие, которое мы действительно имели к своим мыслям. Здесь мы не надеялись встретить возражений, и точно Иван Иванович слушал спокойно, только по временам делал небольшие прибавления. «Так, так! говорил он между прочим, добродетели нельзя выучить точно также, как выучивают Арифметике чрез затверживание правил; – нельзя насильственно вбить в человека ни благочестия, ни уважения к начальникам, ни смирения точно так же, как вбивают гвозди в дерево. Правда, правда, любезный друг.» Наконец, дочитавшись до нравственно-экономических распоряжений, мы, чтобы расшевелить, раззадорить своего любезного друга, изменили свою тактику; интонацией, мимикой, всем мы старались показать полное как будто сочувствие к ним, стали разыгрывать роль самого жаркого их приверженца; для этого выпускали те замечания, в которых прорывалось наше негодование, прибавляли некоторые мысли в защиту начальников училищ. Дело удалось, как нельзя быть лучше. Вскоре мы заметили, что наш любезный гость начал барабанить пальцами, повертываться на креслах, даже вскакивать с них и обнаруживать все признаки, которыми он выражает уже не одно свое несогласие, а даже неудовольствие. Но мы, как будто ничего не замечая, продолжали и, наконец, кончили свое чтение. Ну, что? спросили мы своего приятеля. Ведь, истинные отцы, а не начальники! Нельзя их не полюбить и не уважить!

– «Постой, постой, остановил нас не очень вежливо наш гость. Что ты свой панегирик писал серьезно, или в насмешку?

– «Как в насмешку? мы сказали. Чему же тут смеяться? Да и как смеяться? Да и кто позволит смеяться? Что ты, Иван Иванович; я не понимаю, почему ты не восхищаешься беспримерной благонамеренностью и отеческой заботливостью добрейших начальников.

– «Так это ты писал по убеждению? сказал приятель. Позволь же поздороваться с тобой; я еще ведь не здоровался; но позволь поздороваться по персидскому этикету: ну, что в исправности ли твой мозг, любезнейший приятель? Да, в исправности ли он? Как и ты восхищаешься подобным управлением, подобными мерзостями?

– «Что ты, что ты? мы остановили его; да разве можно так отзываться о высоконравственных людях и предметах?

– «А давно ли, сказал наш приятель, казнокрадство, взяточничество, бесчеловечие попали в число высоконравственных предметов? Впрочем, когда уже сорвалось с языка, надо рассуждать с тобой основательно, а не вопросами. Чтобы нам, по выражению немцев и французов иметь одну общую точку отправления (Ausgangspunct, point de depart) при суждении о добродетельничании ваших почтеннейших, препочтеннейших, высокопочтеннейших и высокопрепочтеннейших начальников, и о влиянии сего добродетельничания на воспитанников, я буду держаться с вами одних и тех же начал касательно нравственного воспитания. Кажется, вы сами изволили сказать, что 1) нравственность детей зависит существенным образом от развития в них твердости и самостоятельности характера, возвышенности и благородства души, и 2) пример воспитателей действует на впечатлительные детские души сильнее всех заучиваний нравственных сентенций, всех доказательств пользы добродетели и вреда пороков, хотя бы сентенции основаны были на бесчисленных цитатах из самых уважаемых книг. Кажется, это ваши мысли. Займемся сначала самостоятельностью и твердостью характера и положим, что описанные тобой способы развивать и укреплять их находят полное приложение в каких-либо училищах. Уж верно и ты не станешь спорить, что не много останется самостоятельности и независимости характера в том человеке, который был приучаем к самому безусловному и безотчетному повиновению, – который в течении десяти и более лет только что и слышала: так ты смеешь рассуждать? твое дело слушаться, исполнять приказания начальства; – который был наказываем за всякое проявление самостоятельности; словом, из которого старались сделать машину. Если тебе мои слова покажутся недоказательными, то рассмотрим жизнь ученика подробнее. Вот мальчик, хоть напр. сын какого-либо духовного лица, очень часто запуганный, униженный еще в доме отца своего, нередко игравший роль попрошайки, бывавший многократно свидетелем унижения своих родителей пред бородатыми прихожанами, пред властями и начальниками, бывавший тоже очевидцем, как его папаша прижимал прихожанина, выжимал из него лишнюю гривну; – этот мальчик является в училище; здесь аудиторы, цензоры, учителя и начальники продолжают развивать его самостоятельность щелкушками, подзатыльниками, пощечинами, потасовками, розгами, взятками, притеснениями, несправедливостями, безотчетным произволом, чуть не деспотизмом. Переходит мальчик, положим, в семинарию; формы конечно изменяются, но дух тот же остается. Подзатыльники и розги мало-помалу забываются, но вечно гордое обращение, постоянно-презрительные улыбки, всегдашний суровый взгляд, отсутствие ласки и приветливости, необходимость прислуживаться и выслуживаться, притворяться и разыгрывать роли то смиренника, то анахорета и пр. не поправят домашнего и училищного воспитания. Поступил он еще повыше, в академию напр. Тут конечно говорят: вы и господин, сильные исправительные меры не в употреблении; но нравственный гнет не прекращается, даже еще сильнее бывает опасение нескромным словом, самостоятельным поступком, независимым характером потерять плоды пятнадцатилетиях трудов все это не приучит ходить прямо, не сгибать своей спины, всегда удерживать чувство человеческого достоинства. Как полагаешь, любезный друг, при таком положении удержишь ли самостоятельный и независимый характер?

– «Отчего и не удержать? сказали мы. Как будто воспитанники перечисленных тобой училищ не умеют показать себя при случае стойкими и решительными?

– «Очень умеют, отвечал Иван Иванович, только выбирают способы для этого довольно оригинальные; напр. собираются где-либо в одной комнате ночью, подписывают просьбу об удалении того или другого начальника или об увольнении всех их из заведения. Случается, что они встречают и провожают своих начальников шиканьем и топаньем. Не припомнишь ли, что иногда вслед за почтеннейшими особами отправлялись тарелки, или влетали в их кабинеты камни, брошенные вероятно невидимой рукой? Вот тебе образчик самостоятельности!

– «Охота тебе, заметили мы своему приятелю, заниматься ребяческими проказами. Самостоятельность и твердость надо искать не в школьниках, а в ком-либо повыше.

– «Поищем, сказал Иван Иванович, тем более, что мне и самому хочется посмотреть, чем делается наш мальчик. Положим, что он не школьник, а начальник хоть, напр. сделан инспектором среднего учебного заведения. Конечно, положение его изменяется; у него уже есть подчиненные, он может ими командовать точно так же, как до сих пор им командовали; он ознакомился с удовольствием, которое испытывает невольник, получивший надзор над другими невольниками, или солдат, сделавшийся вдруг ротным командиром. Но с другой стороны над ним есть начальники, которые действуют относительно него по тем же самым правилам, под влиянием которых он воспитывался. Эти начальники своими рекомендациями могут отодвинуть его назад, или помочь ему еще подвинуться вперед и достигнуть той должности тем более привлекательной, что чрез нее он надеется вполне быть независимым и что наслаждение власти уже им испробовано. Как осмелиться развернуться и распрямиться пред своими начальниками? Ну, а если им не понравиться, если они поэтому наложат на него свою тяжелую руку? Нет, лучше кланяйся и сгибайся по-прежнему и показывай свою самостоятельность на своих подчиненных. Но вот он занял должность еще повыше, сделался напр. главным начальником училища. Разумеется, число подчиненных возросло, а вместе с тем и влияние на них; в отличиях, в почете уже нет недостатка; высшая должность, о которой он продолжает мечтать, почти пред ним; остается сделать только шаг. Но и опасение встретить препятствия при этом шаге становится еще мучительнее. Уж лучше умереть в аравийской пустыни, нежели, посмотрев с какой-либо горы на обетованную землю, возвратиться в ту же пустыню. Таким образом опять с подчиненными делай, что хочешь, но пред высшими не забывайся, выслуживайся, забудь пока о самостоятельности. Наконец сделан еще шаг; должность, о которой всегда мечтали, получена; вблизи по крайней мере нет начальников; кажется, пора уже распрямиться. И точно распрямляется; подчиненные об этом узнают слишком скоро. Но распрямившемуся уже 40 и даже 50 лет; перевоспитать себя и переделать поздно; нужно остаться с теми качествами, которые успел приобрести. Командовать подчиненными мы уже приучились; да это дело и не мудреное, если только поступать также, как с нами до сих пор поступали. Зато привычки, приобретенные в детстве, утвердившиеся сорокалетней практикой, неистребимы. Если нет начальников, которым надо кланяться, то почему же не выслуживаться пред влиятельными лицами других сословий? Почему не услуживать, не делать угодное им? Ведь, мы уже так привыкли к услужливости! Если нет начальников, от которых можно бы получать приказания, то почему же добровольно не поставить себя под команду избранного временщика, услужливого подчиненного. Командовать мы сами не приучились, а иногда и не умеем. А избранный нами временщик так вежлив, так услужлив, так послушен, что мы и не замечаем его команды; он так устраивает все, что, по-видимому, не он нами, а мы им командуем. И вот бывший наш мальчик, сделавшийся уже чуть не магнатом, остается тем же почти мальчиком, никак не может существовать без чьего-либо надзора. Смирение, повиновение, бесхарактерность, отсутствие самостоятельности вместе с ним отправятся в могилу. Но беда этим не ограничивается.

– «Помилуй Иван Иванович, и то уже много ты наговорить ведь; кажется, прибавлять нечего; мы остановили словоохотливого своего приятеля.

– «Нет, извини, он нам отвечал; есть еще беды. Описанные нами обстоятельства не только искажают, уродуют характер каждого воспитанника отдельно, но можно сказать убивают целое сословие, которое составится из подобных изуродованных питомцев, отдают его на жертву другим и даже наконец самих распорядителей низводят с высоты их величия. Высших начальников, которые там хлопочут водворить в училищах и затем во всех своих подчиненных, в целом даже сословии, безусловное повиновение, беспредельную преданность к их особам, безграничное смирение, убивают в них всякий порыв к самостоятельности, – таких, повторяю, начальников мне так и хочется сравнить с завистливым, гордым и себялюбивым главнокомандующим. В мирное время, желая быть полным, безотчетным властелином подчиненной ему армии, не терпя никакого противоречия, он мало-помалу заставит оставить военную службу, или перейти на другие места, или в отставку всех лучших не только генералов, но и полковников, даже обер-офицеров; оставшихся же затем своих подчиненных от последнего солдата до начальника штаба приучить исполнять беспрекословно свою волю, не услышит уже ничего, кроме: слушаю-с, здравия желаю, рад стараться и пр.; все пред ним будет вытянуто, выровнено, даже подровнено, все станет молчать. Но вот наступило военное время, – его послушные генералы оказываются только машинами, которые надо постоянно приводить в движение; ни находчивости, ни изобретательности, ни самораспорядительности, ни благородной гордости нигде он не встречает. Неприятель двигается постоянно вперед, истребляет отряд за отрядом, дивизию за дивизией, корпус за корпусом, наконец и сам главнокомандующий, разбитый наголову, попадается в плен, и отпущенный поселяется где-либо в глуши. Что любезный Никита Мартынович? Не знаете ли примера в истории некоторых сословий, когда моя теория о главнокомандующем вполне оправдалась. Но зачем нам трогать Европу и нашу Православную Русь? Не помните ль, как нам кто-то давно рассказывал, что в одном магометанском государстве ученейший муфтий во всех училищах софт ввел ту же систему повиновения, смирения и пр., которою ты описал? При настойчивом своем характере, при гениальном уме, при влиянии, которое он обнаруживал на своих подчиненных с согласия султанов, визирей, он точно довел всех улемов, мул, кадиев и пр. до того, что они сделались послушнейшими его рабами, распростирались пред ним, целовали края его одежды. Но вот один не визир, не паша, а простой эфенди, лихой наездник ворвался во владения муфтия, начал командовать улемами, кадиями и пр. Муфтий сначала даже не обратил внимания на эфенди; впрочем, вскоре заметив опасность, решился вступить с ним в борьбу. Но эфенди помогали некоторые паши, визири, особенно многие улемы, муллы, и кадии, которым давно не нравилась теория послушания и смирения. Муфтий один бороться не мог, обратился к своим подчиненным не с приказом, а с приглашением остановить успехи эфенди, который уже за свои подвиги сделался пашой. И тут-то ученейших муж узнал, что в военное время не выиграешь битвы с людьми, в которых убита всякая самостоятельность; старался было задобрить пашей, визирей и пр.; но все кончилось тем, что из столицы, доложим из Константинополя, он должен был уехать читать алкоран, и молить Аллаха о прощении своих грехов в отдаленный город, напр. хоть в Дамаск или Багдад, тоже бывшие когда-то столицами. Что, Никита Мартынович, ведь Муфтий промахнулся?

– «Послушай, Иван Иванович куда это ты заехал? мы с тобой в Европейской России, говорим об ее училищах, а ты примеры отыскиваешь у Персидского Залива; чего доброго, не отправишься ли в Новую Голландию, или в Антарктические страны. Далеконько ты друг уехал.

– «Ну, не очень далеко; ведь Россия к Югу граничит с Турцией, а Багдад Турецкий город.

– «Спорить с тобой, начали мы опять, мне не хочется. Положим даже, что самостоятельность, независимость характера несколько страдают в училищах; но зачем тебе не вспомнить, сколько других качеств благоприятных для нравственности ученики выносят из школы? Пересчитай-ка.

– «Изволь, Никита Мартынович, почему не посчитать? Выносят действительно много всякой всячины. Выносят напр. казенные способы выражать свое раболепство пред начальниками, свое смиренничанье, свое беспредельное уважение ко всему, что выше их, свою невыносимую спесь пред всем, уважение ко всему, что им подчинено, или от них зависит. Выносят множество казенных признаков, которыми можно распознать каждую добродетель и порок и мастерски им пользуются, чтобы прослыть нравственными людьми. Ознакамливаются со множеством казенных добродетелей и с искусством придавать им лоск действительно добрых дел. Выносят и чуть ли не вывозят множество нравственных сентенций, цитат в подтверждение пользы добрых и вреда порочных дел, хотя сами не очень охотно прилагают их к своему сердцу, но умеют блеснуть знанием их пред другими. Выносят также холодность к божественной службе и к молитвам, которые для них по премудрым распоряжениям начальников служили часто наказанием. Видя свет чрез училищные окна, или знакомясь с ним у отставных приказных, солдат, мещан, дьячков, в трактирах и пр., или показываясь ему – миру в своих хламидах, и будучи принимаемы за подозрительных людей, выносят превратные понятия об обществе, о своих к нему отношениях. Ох! много, много всякой всячины выносят! Но я об этом распространяться не стану; ты сам все описал подробно и выставил гибельные последствия всех этих выносимых качеств; в этом случае я с тобой согласен.

– «Насилу ты сознался, перебили его мы, что мой взгляд на нравственное воспитание не лишен оснований.

– «Да, отвечал Иван Иванович; но свое согласие я отдаю тебе только до твоих разглагольствований о нравственно – экономических идеях. Нет, уже я с тобой ни на что не соглашусь.

– «Погоди, Иван Иванович, может быть к концу и согласишься; и, впрочем, чем он заслужил твое неблагоговение?

– «Чем? да чуть ли не всем своим собором. Прежде всего позволь тебя спросить, в какой Ифике сказано, что не только начальник, но и вообще, кто бы то ни был, обязан или имеет право пользоваться трудами людей и особенно чужих детей в свою собственную пользу, прикрывая это какими-то допотопными возгласами о благодетельном влиянии подобной барщины на нравственность работающих, и ничем их за то не вознаграждая, кроме оплеух, подзатыльников, а иногда и кое-чего более чувствительного? В каком разряде поместить эту высокую обязанность? В числе ли обязанностей к ближним, или к самому себе и пр.?

– «Какое странное у тебя мнение, заметили мы ему. И, впрочем, разве не знаешь, что мы обязаны помогать друг другу, быть благодарными за благодеяния и послушными пред своими начальниками? Что же дурного, если мальчики в чем-либо и помогают своим добрейшим начальникам?

– «Так, так, любезный Никита Мартынович; приведенные вами правила только говорят, что каждый добровольно, сам по себе, без принуждения может и обязан помогать и услуживать другому, а не то чтобы этот другой имел право насильно заставлять первого быть благодарным и услужливым. А между тем, если ваши Ифики молчат в таком казусном случае; то гражданские законы выражаются очень ясно. Не угодно ли вам припомнить, что помещик, купив крестьян на свои деньги, давая им землю для усадьбы и посева, имея право продать крестьянина, и отослать по собственному усмотрению в Сибирь на поселение, даже этот помещик по своду законов ограничен в своих правах? Только плантаторы южных североамериканских Штатов руководствуются чистым произволом в назначении работ неграм, но и они кормят и содержат их. Скажите же мне, г. панегирист, на основании какой Ифики, или каких статей свода законов начальники училищ, хотя бы и духовных, составляли, положим, если и не заставляют, полоть огурцы, рубить капусту, вытаскивать плахи из воды, даже делать ботанические экскурсии, даже выписывать из множества книг сентенции и из них составлять трактаты об индийской мудрости, которые начальник издает под своим именем? Где эти Ифики и эти статьи?

– «Что же молчите? И чтобы сказало наше правительство, если бы оно формально узнало о подобной кабальной? Не найдете ли вы примеров в своей памяти, что военные начальники, даже знаменитые генералы, употреблявшие солдат на собственные работы, за такие злоупотребления властью платились эполетами, чинами и всеми правами? Почему же ваши хотя бы и высокопрепочтеннейшие начальники, оказываются даже добродетельными, заставляя работать на себя учеников-мальчиков, людей свободного состояния, отданных им для изучения латинского языка, географии, закона божия и пр.?

– «Ну, да что ты горячишься? не утерпели мы. Э! великое дело, что мальчики что-либо сделают на огороде, или в доме начальника! Ведь, от этого земля с своей оси не свернется и организм государственный не расстроится. А судя по тону, которым ты их произносишь, я боюсь, не угрожает ли нам в самом деле какой-либо геологический или политический переворот?

– «Конечно, нисколько не смущаясь нашими основательными словами, сказал Иван Иванович; – земля не сойдет с своей оси, но мальчик свои кабальные часы мог бы употребить или на отдых или на повторение уроков. Что же касается до государственного организма, он крепок и не расстроится от распоряжений какого-либо начальника вышеградского училища; но позвольте спросить: каким понятия будут иметь ученики об отношениях между начальниками и подчиненными? И сами в свою очередь, сделавшись начальниками, не станут ли, даже не будут ли иметь некоторого права распоряжаться подчиненными точно так же, как распоряжались ими? Не приучатся ли еще в училище к той мысли, что начальник все может требовать от своего подчиненного, что ему присвояется, по русской пословице, загребать жар чужими руками, и выезжать на плечах других людей? Не училища ли, не начальники ли многих из них виноваты в том, что у нас так много расплодилось подчиненных, которые готовы сделать для начальника все, т. е. всякую низость и несправедливость; – и начальников, которые в подчиненных своих видят только какие-то машины, отданные в их безотчетное распоряжение? Нет, Никита Мартынович, свободный человек должен быть свободным, а не рабом, хотя бы ему было даже 5, 10, 15 лет; крепостное право должно быть уничтожено и в училищах, чем бы оно ни проявлялось, рубкой ли дров, перепиской ли чего-либо или составлением статей даже нравственного содержания для начальника. Начальник получает жалованье, отличия, чины и пр. не для того, чтобы подчиненные ему ученики были работниками его даже на один час, а чтобы он сам – сама Его Милость, само Его Препочтенство, сама его Пречестность, постоянно заботились о пользе учеников. Может быть, этого и нет в Ификах, но, по моему мнению, следовало бы внести в них или лучше написать на стенах каждого училища, – что вы, г. панегирист, скажете на мой панегирик, не совсем-то похожий на ваш, хотя он основан на одних и тех же фактах и принципах?

– «Да, что же ты, Иван Иванович сердит что ли на меня? Мы с тобой, кажется давно ведем хлеб-соль и говорим друг другу: ты; что это ты ныне слишком вежлив? мы наконец заметили своему приятелю, правду сказать, немного затрудняясь прямо отвечать, а между тем желая показать ему запальчивость его…

– «Ну, изволь, изволь, по-старому станем говорить, словами: вы и вами я хотел только почтить почтеннейших, добродетельнейших начальников, которые нашли в вас, да, – в тебе такого панегириста. Станем говорить попросту. Ныне так много толкуют о взятках, и о казнокрадстве; разбирая их причины, кажется, еще никто или немногие упоминали может быть, об одной из самых важных причин, от которых происходит это зло. Посудим беспристрастно. Вот мальчика собирают в первый раза вести в училище. Он уже слышит, сколько надо подарить отцу-начальнику и благотворителям – учителям. Прибывши к знаменитому начальнику, она, иногда на основании старинной патриархальной простоты бывает свидетелем, как отец его вынимает рубли и как училищная знаменитость принимает их, не краснея, даже с достоинством; с каким-то даже как будто благородным негодованием выговаривает просителю, если он сделал малое приношение; с какой-то, как будто справедливою настойчивостью требует прибавки, дополнения!!! Потом тот же мальчик в течение десяти, а иногда более, лет сколько раз видал, как гуси и поросята, индейки и кринки масла вместе с ним отправлялись в город и были им же часто относимы к почтенным и высокопочтенным воспитателям? Сколько пудов муки, возов сена, голов сахару, фунтов чаю и пр. отправлялись в те же бездонные колодцы и оттуда не возвращались? Может быть не один раз после какой-либо шалости или пред переходом из одного класса в другой сам мальчик писал к папаше умоляя его поскорее приехать или прислать, что подобает для укрощения гнева или для приобретения благоволения начальнического. А если бы он сам этого не видал, то от скольких товарищей мог обо всем слышать? Разве не помнишь, как и мы с тобой бывало разговаривали о таких интересных предметах? После этого неужели ты полагаешь, что мальчик целых десять лет воспитываясь под надзором взяточников, слыша о взятках и даже передавая их, не может приучиться видеть в них если не законную, то по крайней мере не беззаконную вещь? И по выходе из училища, сделавшись сам начальником, разве не захочет подражать бывшим своим воспитателям, которых он, как ему внушено, должен почитать наравне с родителями? Далее, какие мысли могут поселиться в голове мальчика, воспитывавшегося под надзором твоих добродетельнейших начальников касательно соблюдения казенного интереса? Эти благодетели молодого человечества пользуются даровой казенной прислугой, берут хлеб, крупу, масло и все вообще съестные припасы на содержание себя, своих и прислуги, даже лошадей, находят возможность блистательно угостить во время экзаменов всю почтеннейшую публику и не только угостить, но и угобзить высокопочтеннейшего ревизора, не тратя ни копейки из своих денег, а выжимая все, так сказать, из ученических желудков. А потом умеют за всеми этими расходами еще сэкономить рублики и рублевики, положить их в свой карман, купить на них дачку, одеть милых своих деток и, разумеется, добродетельную супругу, или другую какую-либо сестру милосердия и пр. и пр. – Ведь все это так или иначе мальчики знают; помнишь опять, как и мы с тобой – голодные – рассуждали о таких проделках! Неужели все это произведет благодетельное влияние на нравственность воспитанников? Не сочтут ли и они обязанностью подражать воспитателям, как скоро в свою очередь сделаются начальниками над людьми или над казенными деньгами? Не говори ты мне, что мальчики, испытавшие страдания от лихоимства и казнокрадства, сами уже не захотят подвергать тому же кого бы то ни было. Это немногие делают. А большая часть будет поступать так же, как поступают негры приставники с своими чернокожими собратьями; или по крайней мере без казнокрадства станут переводить в свои карманы суммы, назначенные на содержание не их, а на другое нечто. Нет, мой друг, по моему мнению, лихоимство и казнокрадство начальников училищных несравненно вреднее, нежели те же преступления чиновников. То именно приготовляет и для будущего поколения взяточников и лихоимцев, а последнее обирает только современников.

– «Насчет взяток ты напрасно обвиняешь училища, возразили мы; взятки давно уже существуют; они тяготили не православный и православный люд, когда об учености и слуха не было. Ими мы одолжены с седой древности.

– «Пожалуй, и я с тобой отчасти согласен, отвечал Иван Иванович. Монгольский, а может быть, и удельный периоды нам в этом отношении много услужили. Но училища, облагородив людей, могли бы мало-помалу уничтожать взяточничество, как это заметно в западной Европе. Между тем я затрудняюсь приложить подобное замечание к нашему отечеству. Училища наши не только учат взяточничеству, но почтенные их начальники… Впрочем, позволь мне употребить один из твоих оборотов. Почтенные начальники так хорошо и практически обучив своих питомцев взяточничеству и казнокрадству, знали, что подобные вещи нельзя выставлять на белый свет с полной откровенностью, что их надо отполировывать, замазывать, закрашивать, что пред начальством, пред сторонними людьми нужно блеснуть и филантропией и отеческой заботливостью, и главное, что надо во всем свести концы с концами, чтобы какой-либо контролер не сделал прицепки. Начальники и в этом щекотливом пункте не хотели оставить своих питомцев без наставлений.

– «Ну, что это ты говоришь? остановили мы Ивана Ивановича. Откуда эти мысли у тебя берутся?

– «Откуда? прервал нас неугомонный приятель. Откуда? из деяний твоих почтеннейших начальников, тобою же самим описанных. Разве не из числа их некоторые велят приготовлять два или три сорта хлеба, чтобы один брать себе, другой употреблять в ученической столовой при торжественных случаях, когда надо товар лицом показать и не ударить себя в грязь пред начальством и посетителями; а третий, разумеется, похуже и даже никуда негодный для ежедневного употребления – не себе, а своим милым питомцам? А не случается ли кое-где, что на день покрывают кровати отличными одеялами, а на ночь дается ученикам засаленное тряпье, что с 10 часов утра до 4 пополудни одевают воспитанников в хорошую одежду; а потом ее снимают и облекают их чуть не во вретища? Немного прошло еще времени, как в одном из средних учебных заведений воспитанники, наскучив и тяготясь переменами одеяльных декораций в своих спальнях, сделали нечто похожее на поступок Александра Македонского с гордиевым узлом. В одно утро каждое из ночных одеял разорвали на четыре части, уложили все так же, как складывалось для отнесения в гардеробную и потом отправились приготовляться к классам. Общее неудовольствие на перемену одеял было так велико, что начальство долго не могло отыскать виновных. Наконец в страстную неделю пред самой исповедью и святым причастьем начальник, поклявшись, что он никому ничего не сделает, чуть ли не со слезами на глазах убедил воспитанников покаяться в своем грехе и очистить свою совесть, чтобы достойным образом приступить к принятию тела и крови Христовых. Виновные воспитанники добровольно сознались, но и тут начальник вздумал дать им новый урок; раскаявшиеся воспитанники, несмотря на клятвенное обещание ничего им не делать, данное в страстную неделю пред исповедью и св. причастием были исключены из училища; пусть-де из примера начальника научатся, как надо держать данное обещание и обращаться с клятвой. Далее, сколько найдется начальников, которые бы при посещении высоких особ не велели прибавить к обеду воспитанников не только лишний пуд говядины, но и лишнее блюдо и при них же не сказали, что они всегда кормят так своих питомцев. Тут мы с тобой можем кое – что припомнить из своей жизни. Ты еще не забыл, что, когда мы с тобой обучались в среднем учебном заведении, столы в нашей столовой никогда ничем, даже тряпьем не покрывались; давался нам один ножик без вилки на 14 человек для разрезывания говядины; более двух блюд к обеду и ужину не готовили даже в праздники; тарелок и салфеток мы и не видывали; даже ложки у себя же в карманах хранили. Не хочешь ли вспомнить один день великого поста 1825 г., когда наше училище удостоилось посещения нового высшего начальника, который после сделался знаменитым сановником, но и тогда уже известен был своим благочестием и добротой. Не удивились ли мы, когда, взойдя в столовую, увидели, что столы накрыты богатыми белыми, как снег скатертями, взятыми где-то для этого дня, что пред каждым из нас находятся тарелка, салфетка, вилка и ножик, хотя нечего было разрезать. Припомни смешные сцены, тогда происходившие. Сев на своих местах, мы прежде всего не знали, что делать с салфетками и нашли за лучшее составить из них кучи среди стола. Заметив это, профессор математики сказал вслух профессору словесности, сделавшемуся после знаменитым ученым и литератором: смотри, Иван Николаевич, у ребят не знают, что делать c салфетками; профессоры чуть не вслух засмеялись. Инспектор поздно понял, что без репетиции не надо разыгрывать ни одной пьесы, с недовольной миной велел нам куда-либо убрать салфетки; один сунул за сюртук, другой взял, не развертывая в левую руку, у третьего она улетела под стол; – насмешники профессора помирали со смеха. Но этот смех чуть не сделался заметным даже для высокого посетителя, когда нам подали жаркое из картофеля, и мы, имея по вилке пред собой, начали брать картофелины непосредственно своей пятерней. Опять последовала недовольная мина инспектора, новое приказание брать куски вилками, новый повод к смеху, потому что многие из нас, взяв кусок вилкой, снимали его и уже левой рукой клали в рот. Но за то, что за обед был, – целых четыре перемены! Высокий посетитель, изумленный убранством столовой, не только сытным, но и роскошным столом, при всей доброте своей, кажется, понимал разыгрываемую комедию, и потому спросил: неужели вы так всегда их кормите? Помнишь ли, как наш начальник, которого мы звали певуном и распевалой, составив из тела своего наклонную плоскость, сказал, что никаких особых прибавлений не было сделано, что каждый обед и ужин также роскошно приготовляется, что в постные дни только стараются разнообразить кушанья, а число их остается неизменяемым. Как нам тогда хотелось сказать посетителю: «приди ты завтра к нашему обеду, и тогда увидишь, чем нас кормят; кашица из крупы, сваренной в воде, да каша из крупы же, только пригоревшей от стенок чугуна, – вот чем нас всегда угощают». Неужели, любезнейший друг, ты станешь говорить, что подобных проделок нельзя назвать уроками, как черное выставлять белым? Кажется, можно. А еще не ты ли мне как-то говорил, что один начальник сам лично объяснял ученику-письмоводителю по экономической части, как некие расходцы разметывать, по его выражению, на другие статьи; уроки были так успешны, что впоследствии начальник уже просто говаривал: ну, Цалыпин, разбросай как-нибудь 300 р. на разные разности. Неужели ты и после этого станешь говорить, что некоторые начальники училищ не могут назваться наставниками по чести не только казнокрадства и взяточничества, но и уменья прикрывать их? Боже мой! И эти люди получают чины, ордена, переводятся на высшие должности, и, что всего страннее, сами себя считают не только честными, но чуть не святыми; даже все свое сословие каким-то неприкосновенным. Сохрани Бог, если сказать при них, что какой-либо начальник хоть магометанского училища в Бухаре взяточник. Они из себя выйдут точно, как будто их самих обличают. Ну что любезный друг и горячий оптимист? Как тебе нравится мой панегирик?

– «Извини, Иван Иванович, может быть, я немножко оптимист, – ведь когда-то слушал лекции о целесообразности всех вещей и существ; но и тебя нельзя ли назвать пессимистом? Опровергать тебя невозможно, – это работа бесконечная. Позволь только тебе заметить односторонность твоего взгляда; ты смотришь на достоуважаемых – и – уважившихся начальников со стороны способностей их учеников к жизни служебной, чиновнической. А не угодно ли тебе припомнить, что, может быть, большая часть их вовсе не станет занимать общественных должностей; да и чиновники разве кроме своей служебной, не живут еще частной, домашней жизнью? А ты говоришь, как будто все ученики уже будут занимать только должности ученые, гражданские, духовные, военные и пр.

– «Так что ж? начал опять Иван Иванович. Твои почтеннейшие, препочтеннейшие и даже высокопрепочтеннейшие начальники прекрасно умели приготовлять воспитанников к частной и домашней жизни. Прежде всего, кажется, даже из сказанного мной о взяточничестве и казнокрадстве уже можно заключить, что за люди должны были выходить из-под отеческого надзора добрейших твоих начальников? Я никак не думаю, чтобы взяточник и казнокрад на службе был хорошим человеком в частных сношениях с людьми. В качестве должностного лица посягая на карман своего ближнего, обирая своих подчиненных, не желая знать различия между своими и казенными деньгами, он еще помнит, что за все эти деяния могут отправить его в уголовную палату, а затем иногда кое-куда подальше? Неужели этот человек будет и честен и бескорыстен в своих частных сношениях с людьми, где ему не угрожает ни отставка, ни выговор, ни уголовная палата, ни Сибирь? На подобные чудеса я не согласен. Но если ты веришь в чудодейственную силу частных сношений; то позволь посмотреть на другие свойства нравственного направления, которое давали своим питомцам твои начальники. Кажется и тебе не очень нравится их система управлять училищем, узнавать нравственность подчиненных чрез шпионов из самих же учеников? Не говорю уже о тех несчастных, которые волей или неволей приняли на себя это звание; известно, что они, привыкши с детства выслуживаться словцом, выигрывать благосклонность начальства унижением репутации своих товарищей, выдумывать или раскрашивать происшествия, чтобы не явиться к начальнику ни с чем, что все эти люди составляют в обществе самый негодный класс, к которому чувствуешь омерзение, что они готовы все продать, даже отца родного, только бы выслужиться пред кем-либо, а иногда только для того, чтобы не отстать от той практики, которой занимались в училище. Посмотрим на тех, которые не были шпионами. Ведь, известно и тебе, как мало взаимного доверия, искренности и откровенности в тех училищах, где начальство имеет свою тайную полицию, как воспитанники стараются избегать разговоров друг с другом, или разговаривают о пустяках; сколько там бывает интриг, ложных доносов, подметных писем, пасквилей и пр. и пр. и пр.! Припомни-ка, как мы с тобой жили под надзором ученого, знаменитого… пожалуй хоть оратора, так горячо любившего шпионство! Помнишь ли, как во время прогулок в нашем обширном саду каждый из нас старался или показывать свое самоуглубление, или разговаривать с товарищем вдвоем, но втихомолку, поглядывая, не подслушивает ли кто из-за куста. Тяжелое было время! А припомни, как с год или два тому назад в одной из семинарий начальник, получив подметное письмо, составил окончательный список на основании его? Сколько тогда было между учениками ссор, низостей, даже кулачных дуэлей? Неужели ты полагаешь, что происходящий от шпионства недостаток доверия, отсутствие искренности, подозрительность, почти необходимость интриговать, прислуживаться, боязнь, как не проговориться и притом в возрасте, когда душа желает быть открытой ко всему и ко всем, – неужели описанная мной и тобой система не отравляет души, не оставляет впечатления на ней, даже сказать прямо, не уродует ее? Но, если это, по твоему мнению, ничего не значит, то взглянем на то, как твои начальники своим примером учили трезвой и воздержной жизни. Ты, человек говорливый, почему-то не очень распространился об этом предмете. Почему бы тебе не разделить воспитателей на две категории – на тех, которые любят, или, пожалуй, любили своей жизнью оправдывать изречения князя Владимира: Руси веселие пити; – и еще на тех, которые не хотят, или не хотели поддерживать почтеннейших откупщиков.

– «Иван Иванович, прервали мы его; ты вовсе забылся. На чем хочешь основать такое разделение? Полно, друг мой, горячиться; ты лучше всякого знаешь, что ныне большинство наставников люди трезвые. Напр. мы тоже с тобой когда-то принадлежали к этому классу; не захочешь ли ты и нас обоих причислить к бахусовым поклонникам? А припомни, как в одной из академий наставники прямо докладывали ректору – человеку необыкновенно сильному, – чтобы он уволил от службы своего любимца, который любил веселиться; и начальник принужден был сделать это. Кажется, твое разделение не годится.

– «Ну, что ж? мы с тобой и наставники академий причислимся ко второму разряду; я, кажется, допускаю две категории; не опасайся; не запишу тебя в список бахусовых поклонников; да и куда тебе с твоим слабым здоровьем, со впалыми глазами, с бледным лицом, подвизаться вместе с ними? Сиди дома, да пей воду. Впрочем, нам с тобой и нашим сверстникам можно было бы простить, если бы мы и не могли поступить в число общества трезвости. Могли ль мы с тобой научиться этой добродетели от своих педагогов? Позволь тебе рассказать, как один мой учитель греческого языка обучал нас трезвости. Придя в класс после обеда, он нетвердой поступью, по ломаной линии добирался кое-как до своей кафедры, состоявшей из простого табурета; не без труда и опасности потерять равновесие, усаживался на него; и утомленный продолжительностью своего путешествия старался поскорее отуманенную свою голову поддержать обеими руками, а иногда совершенно склонить ее на стол. Добрый Морфей скоро успокаивал труженика. Проказники – ученики, перемигнувшись, наблюдали самую глубокую тишину; но один, выйдя из класса, как-нибудь доводил до сведения начальника о положении своего наставника. Начальник, узнав о таком соблазне, являлся в класс; ученики, быстро вставая с мест, производили большой стук своими ногами, пробужденный этим непредвиденным событием, успокоившийся старик вскакивал с кафедры, усматривал грозного своего начальника и окончательно растеривался, но иногда начальнику стоило труда и времени пробудить своего подчиненного. В другой раз ученики, давая время наставнику вполне предаться в объятия Морфея, вдруг, неожиданным сильным стуком пробуждали его. Пробужденный, полагая на основании прежних примеров, что пришел начальник, быстро вставал, и хотя глаза его ничего не могли рассмотреть, он впрочем отвешивал приличный поклон в ту сторону, откуда по устройству класса должен был явиться начальник, для нас это было, разумеется, величайшим удовольствием и наслаждением, мы помирали со смеху. С другим учителем наши предшественники сыграли более злую шутку. Когда он, после обеда придя в класс заснул на своей кафедре, то они один за другим вышли из класса и заперли его. Можно себе представить положение педагога. Время было зимнее; пробуждение произошло ночью в совершенной темноте; класс не только был заперт, не отапливался, но находился вдали от других зданий; почтенный наставник принужден был провести всю ночь арестантом в своей темнице. Впрочем, иногда дела принимали не очень благоприятный оборот для проказников-учеников. Наставник приходил очень и очень навеселе; но еще имел столько силы и сознания, чтобы удерживаться на ногах и не забывать своих педагогических обязанностей. Воспламененный жизненной водой, как выражаются французы, он с особенным рвением, начинал исполнять свои обязанности, заставлял читать урок, вспоминал о прежних шалостях, которые не были еще наказаны. Разумеется, чрез несколько времени оказывалось множество виновных, которые один за другим должны были выходить с своих мест и подвергаться неприятной операции. Что? каковы практические уроки по части трезвости преподавались твоими любезными педагогами? Скажи по совести.

– «Молчать не буду, Иван Иванович, отвечали мы, и замечу тебе, что ты совершенно уклонился от предмета. Мы с тобой начали рассуждать о нынешних временах, а твои рассказы относятся к преданиям старины глубокой.

– «Нет, не очень глубокой, возразил наш антагонист; один из этих учителей умер менее 15 лет тому назад. Но, осмеливаюсь тебе напомнить твое замечание, что в училищах, по крайней мере в духовных, в последние времена не происходило еще ничего похожего на геологический переворот, что между наставниками нынешних и старинных времен не замечается даже такой разности, какая существует между слонами и мамонтами. И мои примеры, право, не излишни; не найдется ли в настоящее время чего-либо похожего, только не в таких грубых формах? Конечно, значительное число наставников ныне уже нельзя упрекнуть в той несчастной страсти, о которой мы говорим. Но, по совести, разве уже вовсе нет ни одного между ними, кто бы в промежуток между классами не находил нужным оживить себя живительным бальзамом, от кого бы до учеников не доходил запах штофных лавочек? Ведь, право, есть. А кроме того, как ты думаешь, благодетельно было влияние на учеников, когда они при возвращении с описанных тобой ботанических экскурсий удостаивались чести поддерживать начальников, которых центр тяжести почему-то переходил беспрестанно во все стороны. А целые дни, называемые рекреациями, назначенные собственно для того, чтобы одни играли в шашки и карты, а другие проводили время за бутылками и штофами, разве остаются без влияния на дальнейшую жизнь? Могли ли также научиться трезвости и воздержанно воспитанники, состоявшие под ведением того начальника, который, возлежа по римскому обычаю с своими приятелями, приказывал эконому приносить ящики шампанского, и кричал: браво, брависсимо, когда пробка из откупоренной бутылки долетала до потолка? А попойки экзаменские, а вечные пиры и пирушки во время ревизий, а веселость и говорливость ревизоров и начальников на экзаменах после обеда и пр. разве не пробуждали в учениках мысли: «ах! когда и мы доживем до того счастливого времени, что и нам можно будет быть точно такими веселыми?» Но многие воспитанники не хотят дожидаться окончания курса и находят возможность повеселиться еще в училище. Выбирают время, когда посещения начальника нельзя ожидать, или место, куда он не может прийти; и запасшись разными снадобьями, веселящими сердце, не предаются ли таким оргиям и вакханалиям, которые могли бы занять почтенное место в старинных попойках ландскнехтов и гусаров бурцовских и давыдовских времен? Разве не помнишь, как в одном – не высшем ли учебном заведении – целый курс, желая отпраздновать свой переход в другой класс, собрался по полтиннику и в глухую полночь успел опорожнить такое количество бутылок, бутылей, штофов и пр., что давыдовские собутыльники седые подивились бы удали молодого поколения? И потом разве не помнишь, как молодые весельчаки подняли такую кутерьму, что полиция чуть не решилась перелезть чрез ограду и освидетельствовать этот шабаш ведьм? А между тем добрые начальники в то время спали сном праведных и даже поутру, получив подметное письмо, не хотели поверить описанным в нем сценам, а разве еще не помнишь, как чуть ли не вместе с тобой мы отливали трех джентльменов, которые привезены были из некоего места почти без дыхания? Не помнишь ли, как унтер-офицер счел их мертвыми, сказал чиновнику, заведовавшему полицией в училище о том, как этот прибежал впопыхах к саням? И когда же это было? Ведь, в крещенский сочельник пред самой обедней, когда православный народ шел в церковь для молитвы. А не помнишь ли еще, как один из воспитанников даже не высшего, а среднего заведения положил свой живот в погребке? Да, да, ты сам об этом говорил. Но это пока происходит под отеческим надзором благопопечительного начальства. Чего же ожидать теперь, когда такие молодцы почувствуют наконец простор, узнают, что у них нет ни старших, ни гувернеров, ни инспекторов, что они сами себе господа и хозяева? Описывать сцены, происходящие в этом случае, тяжело да и продолжительно, притом боюсь гусей раздразнить; сразу загагакают: как можно распространять подобные мысли? «Да, как ты смеешь говорить это? Да кто тебе дал право на это?»

– «Однако, любезный Иван Иванович, побаиваешься кое-кого; то-то бы поменьше горячился и говорил поспокойнее. Тогда бы не сказал ничего лишнего, а главное в словах своих не забывал бы логики; полушутя сказали мы своему приятелю.

– «Логики я не забываю, Никита Мартынович, несколько обидевшись, отвечал Иван Иванович.

– «Нет, г. противник экономически-нравственных идей, забываешь. Кажется, устанавливая себя на Standpunctе или выезжая из своей точки отправления, ты обещался после самостоятельности и независимости характера говорить о возвышенности и благородстве души, и потом уже перейти к примерам. А припомни-ка всю свою филиппику; примеров в ней много; а о благородстве и возвышенности души почти ни слова. Что? скажешь: не забыли логики?

– «Извини, Никита Мартынович, точно пропустил этот предмет, но о нем много говорить не нужно. Кажется, и ты не станешь спорить, что мало останется благородства и возвышенности души в том, кто подобно крепостному крестьянину должен был часто разыгрывать роль чернорабочего или лакея у своих воспитателей, кто принужден был думать о том, как бы заслужить улыбку своих патронов, благоволение товарищей-временщиков, снисхождение авдитора, цензора, даже экзекутора и чуть не всякого дневального; – кто в нежном возрасте поневоле пускался и запутывался в интриги, был свидетелем и участником разных, конечно мелких, но все-таки низостей и подлостей? Как ему утвердить в себе рассматриваемые нами качества, когда его сгибали, да сжимали и прижимали? У кого ему перенять их? Не у начальников ли, которые руководствовались экономически-нравственными идеями? Не у отставных ли солдат, подьячих и прочей сволочи, с которою он был знаком? Довольно впрочем; дело ясно само по себе.

– «Судя по твоим словам, Иван Иванович, надо полагать, что из училищ, где господствуют описанные мною принципы, кроме негодяев не может никого выйти. Так мало доброго ты от их начальников ожидаешь. А подумав, поуспокоившись, согласишься со мною, что под надзором и этих начальников образуются люди, заслуживающие полное уважение, люди с твердым и независимым характером, с благородной и возвышенной душой, люди, которые не запятнают себя низкими и своекорыстными поступками. Поэтому, зачем же так беспощадно клеймить позором тех начальников, которые придерживаются экономически-нравственных идей?

– «Возражение твое, Никита Мартынович, вовсе не изменяет моих мыслей. В каком-то месте первой своей части ты сам сказал, что из тех школ, где все обучение основано на механизме, формализме, схоластицизме и педантизме выходит много дельных людей, но только не вследствие механизма, формализма и пр., а не смотря на школьный механизм и пр., и там ты указал на причины такого явления. Но и нравственная наша природа устроена одинаково с умственной. К счастью рода человеческого люди могут быть добрыми, честными, благородными и пр. независимо от г. г. воспитателей, даже в противность их желаний и распоряжений. Благоприятствующих этому обстоятельств много. Есть, по твоему выражению, железные натуры, которых ничто не переломит; есть благородные характеры, которых ничто не переменит; есть здравый смысл, которого ничто не совратит с прямой дороги; есть истинно ангельские чистые души, которых невинность сохраняется среди самых грубых пороков. Есть родители, которые своими наставлениями, примером своей христианской жизни, так хорошо внушают детям и укрепляют в них начала нравственности, что их не истребляют никакие экономически-нравственные идеи. Есть честные и благонамеренные воспитатели и наставники, которые для воспитанников служат истолкователями и прекрасными примерами самой возвышенной нравственности. Есть добрые люди, которые, не получая ни жалованья, ни отличий, удерживают своими наставлениями, советами и примером чужих детей от многих шалостей и проступков. Есть наконец Промысл, который никак не позволит, чтобы праведники оскудели между людьми, чтобы семя добра, им насажденное, истребилось. И потому зачем удивляться, что многие воспитанники, находясь под начальством защитников нравственно – экономических идей, остаются нравственными существами, только не от влияния этих людей и идей, а несмотря даже на их влияние. Но возьми ты училище, где бы учили по казенным правилам смирению, повиновению, где бы начальники были самые строгие приверженцы нравственно-экономических идей, куда бы влияние сторонних лиц никак не проникало, – скажи по совести, много ли вышло бы нравственных людей из таких училищ? Скажи же по совести?

– «Что же, Иван Иванович? Божественный Промысл не оставляет и таких училищ; больше этого мы ничего не могли сказать.

– «Вот то-то, Божественный Промысл! Божественный Промысл! Он действительно все может сделать, сказал Иван Иванович. Но прибегнув к Промыслу, ты этим самым сознался, что в твоей голове нет более мыслей для защиты твоих идей и людей. И потому не хочу больше опровергать тебя. Извини меня, Никита Мартынович, не обижайся моими словами, не сердись на меня за мой отзыв о твоих экономически-нравственных идеях. Они при твоем чтении показались мне противными и даже отвратительными; а ты еще вздумал защищать их. Но ты знаешь, как слова мои бывают жестки, когда я встречаю противоречие своим задушевным убеждениям или похвалу тем мнениям, которые считаю античеловеческими! Сделай милость, не сердись и не обижайся.

– «Не только не буду сердиться и обижаться, отвечали мы, но хочу поблагодарить тебя от души за твой разговор.

– «Как поблагодарить? вскрикнул почти Иван Иванович.

– «Да, поблагодарить и попросить у тебя позволения, весь наш разговор присоединить к моей статье, сказали мы.

– «Никита Мартынович, я что-то не понимаю тебя; с явным недоумением сказал Иван Иванович.

– «Прежде всего, любезный друг, я вовсе не защитник экономически – нравственных идей; они мне так же противны, как и тебе. Мне только при чтении своей статьи и при нашем разговоре нужно было выставить себя их приверженцем. С этою целью я кое-что опускал, кое-что прибавлял, а главное дело, – голосом и жестами старался выразить свое сочувствие к ним; и достиг своей цели. Не веришь, так вот послушай, я прочитаю тебе последнее отделение.

По окончании нашего чтения Иван Иванович сказал: Это мало похоже на прежнее; так действительно не напишет приверженец экономически- нравственных идей. Да, зачем же ты мистифировал меня?

Тут мы рассказали цель, с которой завели с ним разговор о нравственном воспитании в училищах, о чем мы сообщили вам, любезный читатель.

– «Ну да что ж бы тебе, сказал Иван Иванович, прямо мне не предложить своего вопроса?

– «Об этом нечего спрашивать. Ведь разве не знаешь, что от тебя немного услышишь, если не противоречить твоим словам. А вот как я тебя порастрогал, так ты мне всю свою душу высказал. Поэтому меня извини, Иван Иванович, за небольшую хитрость, не обижайся ею, а главное – позволь присоединить к статье весь наш разговор.

– «Старику над стариком не следовало бы подшучивать, Никита Мартынович; но обижаться тобой нельзя. Делай, как знаешь; прибавляй, что хочешь.

Этим разговор наш и кончился, покончим и мы вторую часть своей статьи; еще ничего не нужно прибавлять.


Источник: Об устройстве духовных училищ в России / [Д.И. Ростиславов]. - 2-е изд. - Лейпциг : Ф. Вагнер, 1866. / Т. 2. - VI, 581 с.

Комментарии для сайта Cackle