Азбука веры Православная библиотека Алексей Иванович Введенский Западная действительность и русские идеалы (письма из-за границы)

Западная действительность и русские идеалы (письма из-за границы)

Источник

Письмо 1 2 3 4 5 6 7

 

 

Предлагаемые вниманию читателей «Письма» были писаны нами, во время пребывания за границею1, для одного из периодических изданий (для «Богословского Вестника») и поэтому связаны с некоторыми явлениями текущей жизни. Так как, однако, выбор предметов определялся для нас не случайными мотивами, но заранее поставленною задачею, – оценить социально-бытовую, умственную и религиозно-нравственную жизнь современного Запада с точки зрения русских идеалов, – то, быть может, «Письма» будут представлять некоторый интерес и независимо от изменчивой злобы дня и настроений минуты. Это соображение и послужило для нас мотивом издать их отдельною книгою.

Автор.

Ноябрь, 1893 г.

Письмо первое

Общее впечатление, произведенное немцами. – Особенности немецкого характера. – Их связь с условиями страны. – «Культура». – Берлинский Университет. – Лицевая сторона Берлина и его изнанка. – Сердце Европы. – «Гниет – ли Запад»? – Перестановка этого вопроса.

Никакое описание не в состоянии заменить непосредственного опыта. Много говорят у нас о немцах с их неутомимою деятельностью, с их аккуратностью до педантизма и опрятностью до щепетильности; но все это лишь в очень неполной и отдаленной степени выражает тот рельефный немецкий тип, который слагается из массы живых впечатлений, – особенно если подвергаешься напору этих впечатлений впервые прямо в центре немецкой жизни, в Берлине, где конечно сильнее, чем в других местах фатерланда, выступает своеобразный склад немца. Немец виден во всем: и в его тяжеловесной, туманной, вдумчивой речи; и в его серьезно-деловитой фигуре; и всего всегда приличном костюме, по которому часто не отличишь ремесленника, рабочего от интеллигента; и в присущем ему чувстве меры; и в сознании собственного достоинства, проникающем каждого без исключения – от сановника до последнего шутцмана (городового) и фурмана (извозчика), который с неизбежною газетою в руках и сигарою в зубах комически – важно сидит на козлах своего исполинского экипажа, по-видимому, весьма мало печалясь о том, подвернется ему седок, или нет. Словом, повсюду какая-то степенность, вера в себя, в свои силы, в свое достоинство, которое уполномочивает немца на совершенное невнимание ко всему чужому, – невнимание до того поразительное, что не совсем необразованный немец может, наприм., иногда спросить, не есть ли Упсала главный город России (sic!)...

Известно, что народный характер стоит в постоянном соотношении с физико-географическими и климатическими условиями занимаемой им страны. Не входя в разбирательство сложного вопроса о том, почему это так, – потому ли, что внешняя природа пересоздает природу человека или потому, что человек, народ, уже заранее обладающий известными психофизическими свойствами, ищет соответствующих условий жизни, ограничимся простым напоминанием о вышеуказанном обобщении, которое, как нам кажется, может пролить свет на некоторые особенности немецкого характера. Немцы занимают сравнительно небольшую территорию, испытывают постоянный недостаток в естественных продуктах, и вот они напрягают все свои силы, испытывают всевозможные способы, изощряют свой ум и свою изобретательность, чтобы искусством пополнить то, чего не дает природа. С величайшею тщательностью они возделывают каждый клочок земли, утилизируют каждую рабочую силу, употребляют в дело каждый, по-видимому, никуда не годный предмет, всякий продукт природы, и из ничего всегда умеют как-то сделать нечто. В самом деле, немец возит свои тяжести на собаках (даже в самом Берлине); в его обеденном меню сплошь и рядом можно встретить такие приправы, такие продукты, которые у нас, в России обыкновенно отбрасывают; он в состоянии жить целой семьей чуть не на одном аршине земли; ходить лето и зиму в одном и том же платье и это не потому, чтобы в Берлине было уже совсем тепло, – конечно, здесь климат мягче, но бывают и холода, во время которых русский непременно нарядился бы в шубу, – а просто потому, что он немец, что он привык бороться с природой, не приучил себя к излишнему теплу, покою и неге: сделается холоднее, он пойдет быстрее и согреется. И вот он вечно бодр и энергичен! Стоит прислушаться к немецкой походке: право в ней много типичного.

Само собою понятно, что развивая свои силы в течение долгого времени, изощряя мало-помалу свою изобретательность, накопляя запасы опытов, немцы достигли в культурном отношении значительных результатов. Они уместили жизнь в строго определенные формы; урегулировали взаимные отношения до мельчайших подробностей; сделали все возможное для ограждения прав личности и собственности, общественного спокойствия и тишины (в Берлине, напр., назначен определенный час, после которого все дома обязательно должны быть заперты – 10 ч. вечера) и т. д. Конечно, не всем и не все эти формы и правила могут прийтись по вкусу: ко многим из них нужно долго привыкать, а к иным можно и совсем не привыкнуть (особенно стеснительны, напр., правила найма квартиры: при помесячной плате, в случае намерения оставить квартиру, нужно заявить об этом непременно 15-го и непременно до 12 ч. дня, а при годовой – за полгода и также непременно ровно за полгода и до 12 ч. дня; бывали случаи, что немецкие подлежащие власти признавали недействительным заявление, сделанное ранее 15-го: для заявлений, – так мотивировали они свое толкование, – назначен только один день – ни прежде, ни после!). Но, несмотря на все это, нельзя не сознаться, что в общем немецкая жизнь отлилась в формы при данных условиях (т. е. при сравнительной территориальной тесноте и скудости естественных продуктов), довольно удобные, приличные, сглаживающие все шероховатости, затушевывающие все темные пятна, закрывающие обратную сторону медали, – словом в формы «культурные, если под эластичным словом «культура» разуметь, как обыкновенно и разумеют, совокупность идей (научных, художественных, нравственно-практических: понятия должного-недолжного, приличного-неприличного, благородного-неблагородного и т. д.), отношений (юридических, социальных и экономических, из которых вырастает вся система общественных учреждений) и навыков (обычаи и приличия, технические нормы, куда можно отнести также и все формы так называемой материальной культуры – устройство жизни, платье и т. д.).

Из всех элементов культуры самый значительный, без сомнения, первый, – область идей, которые находят свою систематизацию и формулировку в науке. Отношение к науке справедливо считается важнейшим показателем роста народного самосознания, конечно, если это последнее не поражено коренною двойственностью, разрывом, задерживающим приток к науке самобытных и почвенных сил, а с другой стороны, препятствующим проникновению научных идей в жизнь и воздействию на нее. О немцах этого сказать нельзя. Может быть, ни у какого другого народа наука не стоит в такой тесной, непосредственной связи с жизнью, как именно у немцев. Она питается здесь лучшими народными соками, конечно всасывая в себя и все особенности национального характера (где им остается место), и с другой стороны, ее идеи, в такой или иной форме, так или иначе, иногда может быть в измененном, и даже искаженном виде проникают и в жизнь. Это последнее обстоятельство имеет и свои дурные стороны (о чем речь ниже); но есть в нем и сторона хорошая – уважение к науке. У немцев, как и повсюду, много людей еще совсем неграмотных, погруженных всецело в прозу односторонних, коммерческих, промышленных и т. п. интересов; но даже и они с каким-то мистическим уважением, даже благоговением говорят о науке: «умные люди где-то там делают что-то такое необычайно важное, чего мы, простецы, не понимаем, но что так или иначе полезно и для нас» – вот рассуждение, обычное для полуобразованного и даже совсем необразованного немца!

Конкретным воплощением немецкой науки служат немецкие университеты и, прежде всего, Берлинский университет, – грандиозное и замечательное явление! Англичане много трудились и трудятся над изобретением так называемой «логической машины». Конечно это нелепая затея, которая никогда не осуществится, так как нельзя же, в самом деле, рассматривать наш рассудок, стоящий в реальной и постоянной связи с ленивыми и свободными движениями нашей воли, нашего, чувства, наших идеалов, как какой-то механизм. Но если взять этот термин в переносном смысле, то, как кажется, он будет весьма пригоден для обозначения Берлинского университета. Вот поистине колоссальная «логическая машина», которая переработала и постоянно перерабатывает с неутомимостью механизма массу самого разнообразного логического материала! Многочисленные (до 70) аудитории громадного университетского здания в Берлине с раннего утра до позднего вечера (с 8 до 8 ч.) переполняются слушателями, которые с истинным увлечением неофитов, кажется, боятся проронить хотя бы одно слово из сообщаемой им мудрости. И при том в рядах слушателей, особенно при так называемых publica2, на которые допускаются все желающие, не редкость встретить человека, убеленного сединами. Трогательно бывает видеть, как эти почтенные старцы, в ожидании профессора, ведут оживленные дебаты о философии Шопенгауера, о теории Дарвина, а иногда и о других, более сухих и далеких от жизни предметах. Такое явление, кажется можно наблюдать только в Германии. Вследствие такого отношения к науке и университету, не только Herr Professor, Herr Doctor, но даже просто Herr Student является в Германии весьма почтенным именем, которое обеспечивает его обладателю значительную долю внимания.

Как известно, уважение к немецким университетам с немцами разделяют и интеллигентные представители других стран. Просматривая хронику Берлинского университета за последние годы, мы находим в ней весьма интересные числовые данные. Мы узнаем отсюда, что в числе его слушателей есть представители не только всех европейских государств, но всех стран света – до Австралии включительно. Так в состав слушателей летнего семестра 1889 г., общее число которых простиралось до 4716 чел., входило 420 чел. иностранцев: 276 европейцев (в том числе 105 чел. русских), 110 американцев, 31 азиат и 3 австралийца. В числе 5687 слушателей зимнего семестра 1889 уч. года значится 353 европ. (из них 112 русских), 177 американцев, 22 азиата, 2 африканца и 3 австралийца. И при том присутствие африканцев и австралийцев, не говоря уже об азиатах и американцах, в общем числе слушателей Берлинского университета не есть исключительное явление указанных семестров: то же самое с периодическою правильностью повторяется и в другие учебные годы, так что Берлинский университет является универсальным не только по числу разрабатываемых и преподаваемых в нем наук, исчерпывающих весь объем, всю сферу человеческого знания, но и по составу своих слушателей, стекающихся в подлинном и собственном смысле со всех концов вселенной. И замечательно, что вся эта многотысячная, разноплеменная, разновозрастная и разнохарактерная толпа покорно, пунктуально-точно и до мельчайших подробностей выполняет предписания университетских статутов: каждый занимает, как школьник, указанное ему профессором, занумерованное место; никто не позволяет себе ни шумных порицаний, ни шумных одобрений; пропускаются лекции очень редко – лишь в исключительных случаях. Это последнее обстоятельство отчасти, может быть, объясняется и тем, что в Германии за лекции платят и иногда довольно много (обыкновенная плата 5 марок в семестр за один недельный час) и никто, конечно, не хочет платить даром. Но это объяснение не исключает и другого, более глубокого и более благородного мотива: немцы хотят учиться и верят в своих учителей, хотя иногда нельзя не спросить, на чем в конце концов держится эта вера, – в Берлине, как и повсюду, между даровитыми и знающими профессорами есть и посредственности, которых, однако же, слушают почти так же усердно. Все это указывает, до чего прочно держится у немцев раз выработанная форма, порядок жизни. И конечно, эта привычка к порядку, к дисциплине, имеет и свои хорошие стороны, – сообщает человеку особенную выправку, вносит в его частную жизнь подобный же порядок и стройность. Со стороны же так сказать объективной, в применении к самому университету, указанное отношение к профессорским чтениям показывает, насколько высоко стоит университет и его представители в сознании массы.

Если мы примем теперь во внимание, что и к другим сторонам жизни, к другим культурным задачам немец относится с подобным же вниманием, с подобною же серьезностью, с подобным же рвением; то легко поймем, почему немецкая жизнь отлилась в такие выработанные формы и почему немцы имеют такое высокое представление о своем фатерланде, как «передовой культурной нации». И можно себе вообразить, какое, так сказать, озадачивающее впечатление производит вся эта «культура» на свежего человека, когда после длинного, утомительного пути он попадает прямо в центр Берлина, где его со всех сторон теснят и давят колоссальные серые громады домов; где разлито целое море электрического света; где на него смотрят исполинские зеркальные окна с разнообразнейшими и баснословно дешевыми предметами необходимости и роскоши; где по гладким и чистым, как пол, улицам неслышно скользят экипажи; где все так опрятны, приличны и, по-видимому, довольны; где так много разных «кунсткамер» с их редким и ценным содержанием; где чуть не на каждом шагу встречаются книжные магазины, самым обличием своим красноречиво заявляющие, насколько велика у немцев жажда чтения; где, наконец, этот подлинно универсальный университет! И естественно, что, под напором всех этих впечатлений, не у одного русского путешественника мог возникнуть вопрос: не есть ли все это, все, что теперь предстало его взору, весь строй жизни, – не есть ли он воплощение идеального строя? Не есть ли западная культура начало осуществления идеалов человеческого общежития? Вопрос, повторяем, естественный, но... известно, что не все то золото, что блестит: встречают и нацию, как и отдельного человека, конечно, по одежде, но провожают – по уму, по характеру, по духовному складу, и еще вопрос, находится ли этот последний в точном соответствии с первою. Во всяком случае, обаяние первого впечатления должно значительно ослабеть, если к нему отнестись спокойнее и объективно оценить все pro и contra...

Благодушный немец, за кружкою доброго пива, самодовольно повторяет слова какого-то своего поэта: ja Herz Europens sollst du, о Deutschland, sein! Немец сошлется при этом на блеск своей культуры, свет которой будто бы распространяется во все концы, все согревает и все оживляет. Но если присмотреться к этой культуре поближе, то, даже и не обладая особенною проницательностью, легко заметить, что она далеко не осчастливила людей, что из под ее позолоченного покрова сплошь и рядом пробиваются обычные бичи человечества – нищета, грязь и порок: центр Берлина чист и опрятен; его немногие нищие отменно благородны3; но зато на его окраинах кишит пролетариат. Рабочий вопрос волнует прессу и общество и порой принимает порывистую, беспокойную форму. Немецкая «культурно-научная» пресса не возвысилась до объективности – подтягивает, подтасовывает, искажает, глумится, особенно когда речь заходит о политических врагах, в ряду которых на первом месте теперь, как известно, стоят у них русские (возмутительны и глубоко оскорбительны для русского сердца, напр., ее злорадные подчеркивания русского Nothstand’а!). Религиозная жизнь отступила на последний план, – да при том она и действительно у немцев слишком бледна, бессодержательна, формальна... И вот лучшие люди запада, изверившись в положительных началах жизни, проповедуют философию отчаяния!

Именно эта бедственная картина умственного и нравственного нестроения, просвечивающая там и сям чрез благовидную культурную оболочку протестантского запада, дала основание нашим первым славянофилам сказать, что, несмотря на всю свою блестящую внешность, «Запад гниет». Это было, конечно, жесткое и грубое слово, неосторожно сказанное в жару борьбы и спора из-за русской самобытности: специфических признаков гниения не заметно и, может быть, никто столько не сделал для предотвращения столь возможного при данных условиях разложения основ жизни, как именно немцы, у которых, несмотря на все неблагоприятные условия, – несмотря на расшатанность религиозного начала, несмотря на растлевающее влияние разнообразных односторонних доктрин, несмотря на стесненные экономическая условия быта, – несмотря на все это жизнь общественная и частная все-таки на чем-то держится. И вот почему один из самых выдающихся представителей позднейшей фазы в развитии славянофильства, автор замечательного, но, к сожалению, до самого последнего времени мало замеченного и оцененного труда «Россия и Европа», Н. Я. Данилевский, переставил вышеуказанный вопрос, поставил его в более скромной и отвечающей существу дела форме, и именно в такой: в каком периоде своего развития находятся европейские общества, – продолжают ли они идти вперед и в гору, достигли ли уже высшей точки, или уже склоняются к западу своей жизни? Рядом остроумных исторических и естественнонаучных аналогий он приходит к заключению, что, хотя и нельзя сказать, как говорили славянофилы прежнего времени, будто Запад гниет, однако можно с положительностью утверждать, что европейская жизнь уже склоняется к западу, что самое обилие результатов европейской цивилизации в нашем столетии есть признак того, что та творческая сила, которая их производит, уже начала упадать, начала спускаться по пути своего течения; что «то солнце, которое возращало плоды европейской цивилизации и культуры, уже прошло меридиан и склоняется к западу»...

Мы не находим удобным вступать, вместе с почтенным автором «России и Европы», в сомнительную область гаданий о том, много или мало остается еще жить культурному Западу, тем более что comparaison n'est pas raison. Да для нас это и не нужно и даже не особенно важно, так как для того, чтобы знать, как относиться к западу, не необходимо справляться, много ли еще ему остается существовать. Отсылая, поэтому любознательного читателя для ознакомления с оригинальными суждениями Н. Я. Данилевского его упомянутой книге, попытаемся со своей стороны еще раз переставить занимающий нас вопрос.

Чтобы трезво относиться к обаянию западной культурной жизни необходимо, нам кажется, уяснить себе, может ли западная действительность, отлившаяся в формы устойчивые, определенные, которых, судя по всем историческим аналогиям, она уже не переменит, – может ли она быть признана идеальным строем жизни? Достаточно ли широк, всеобъемлющ, универсален заложенный в основу ее принцип? Необходимо ли, как то думали и думают некоторые, усвоить именно западный образ мыслей, проникнуться европейскими чувствами, преобразоваться по образу и подобию европейца, чтобы стать человеком? В частности, относительно нас, русских – соответствует ли тип европейца идеалу человека, как этот идеал отобразился и выяснился в нашем народном сознании? Удовлетворяет ли западная действительность тем чаяниям, идеальным стремлениям и заветным мечтам, которыми живет и дышит человек русский? Словом, наши русские идеалы и западная действительность в одном ли лежат направлении?

Конечно, было бы в высшей степени несправедливо осуждать все западное, всю европейскую культуру разом. Может быть, запад и действительно «гниет», может быть даже он представляет уже сплошное кладбище, но это, выражаясь словами одного из героев последнего романа покойного Ф. М. Достоевского, – «дорогое кладбище, дорогие покойники, над которыми каждый камень гласит о горячей минувшей жизни, о страстной вере в свой подвиг, в свою истину, в свою борьбу, в свою науку». С титаническим размахом силы, с прометеевскою гордою верою в себя, лучшие, наиболее богато одаренные от природы люди запада упорно стремились зажечь на земле небесный огонь полной истины, полного довольства, полного счастья. Они исходили с этою мечтою много путей; изведали много способов в поисках за этим благом. Порой блуждающие огоньки обманчивых призраков заводили их далеко с прямого пути в непроглядную тьму; но порой неведомое искомое открывалось их настойчиво ищущему духу, хотя бы лишь в форме смутного чаяния. Во всем этом есть много поучительного и не только в отрицательном смысле, – не потому только, что благодаря их опытам нам известны стали ложные пути, на которые уже не следует больше вступать, – но и в положительном: они вынесли к свету знания много сокровищ, таящихся в нашей природе, которую они так настойчиво пытались изведать и исчерпать; дали много технических средств для улучшения горькой земной участи человека, для борьбы ее с физическим злом; обогатили сокровищницу общечеловеческой науки и искусства многими ценными созданиями. Не видеть в этом никакой заслуги, закрывать глаза на все это было бы не только несправедливо, но просто нерасчетливо, неэкономично: так как тогда пришлось бы, с непроизводительной затратой труда, времени и сил, снова доискиваться того, что ужо давно найдено.

Все это так. Но при всем том, в этих прометеевских замыслах все же есть одна роковая ошибка, которая состоит именно в том, что они – замыслы прометеевские, гордые, самонадеянные; что те люди, которые живут и жили, которые стремились и стремятся к их осуществлению, забыли или были недостаточно внимательны к тому, что их искомое вовсе не есть неизвестное; что оно не только известно, но даже реально; что искомый ими небесный огонь вразумляющей истины и исцеляющего от всех земных недугов блага уже давно затеплен на нем Рукою более сильною, чем человеческая, и горит светло и ярко, распространяя около себя действительную теплоту и жизнь, а не обманчивое сияние, которым сияет гордая культура запада, – горит и светит в странах, который еще далеко не могут похвалиться своею культурою, но которые зато имеют свыше, как дар милости, то, чего не может дать никакая культура...

В дальнейших своих письмах мы попытаемся развить эту, пока лишь в общих чертах намеченную нами, мысль, – попытаемся ближе, по возможности непосредственно по указаниям самой живой действительности характеризовать в религиозном, умственном и нравственно-социальном отношениях жизнь запада, сначала протестантского, а потом и католического. Таким образом мы подготовим себе почву для решения постановленного нами вопроса о том, насколько западная действительность отвечает русским идеалам. – Ближайшее письмо будет посвящено важнейшему фактору жизни, – началу религиозному.

Берлин. 31 (19) Декабря, 1891 г.

Письмо второе

Протестантизм и свобода. – Следствия и выводы из распоряжения одной евангелической консистории относительно цвета платьев для конфирманток. – Преследование католического патера за «свое» суждение о протестантизме. – Проект принудительного конфессионального обучения закону Божию в народной школе. – В каком смысле можно говорить о свободе протестанта? – Характеристика протестантского богослужения. – Теологи и пасторы. – Проекты «религиозной реформы». – Борьба двух миросозерцаний. – «Новые гунны». – Трагическое положение поборников «христианского идеализма». – В чем сущность протестантизма? – P. S. Чествованиe университетом дня рождения Германского Императора.

Один из профессоров Берлинского университета, выясняя различие между протестантизмом и католичеством, свел все свои рассуждения в конце концов к следующему: в католичестве есть клир, который живет и мыслит за других; в протестантстве, строго говоря, нет клира и поэтому каждый предоставлен сам себе, сам за себя должен думать и на свой страх в каждом данном случае действовать: католиков спасают (представители клира), протестанты спасаются; там авторитет, с одной стороны, и духовное рабство, с другой, здесь – полнейшая автономия и духовная свобода, она же и высшее благо, которым, следовательно, пользуются одни протестанты. Этим не сказано, конечно, ничего нового. Таково и обычное представление о протестантизме. И однако это, столь широко распространенное представление, которое повторяется всеми от полуобразованного до профессора, есть предрассудок, который далеко не соответствует действительности. Если справедливо, что различие между протестантизмом и католичеством в сущности сводится именно к тому, на что указано упомянутым профессором, то придется сознаться, что граница между этими исповеданиями весьма подвижна и условна. Не заходя в глубину отдаленного прошлого и не входя в общие рассуждения, укажем несколько фактов из современной жизни, которых, как нам кажется, будет совершенно достаточно для иллюстрации и обоснования только что высказанной нами мысли.

У берлинцев еще не изгладилась из памяти сенсационная история, которая в свое время наделала много шуму. Именно в позапрошлом году Берлинская евангелическая консистория издала одно странное распоряжение, касавшееся... цвета платьев, в которых молодые протестантки должны приступать к чину конфирмации: впредь, постановила консистория – в подобных случаях допускается только черный цвет. Неизвестно, какими именно соображениями руководствовалась консистория, издавая такое распоряжение. Догадывались после, что и это распоряжение идет из того же самого источника, из которого уже вышло много подобных же распоряжений, – из стремления даже в мелочах провести различие между протестантами и католиками (у которых, как известно, в подобных случаях принято употреблять белый цвет!»). Но официально консистория мотивировала свое распоряжение соображениями совсем иного порядка, – именно соображениями экономическими: «черный цвет – де практичнее, так как черные платья можно и после носить» Нас нисколько, конечно, не удивляет, что консистория исповедания, которое ставит себе в заслугу именно свою близость к земле и ее живым интересам), так близко входит в хозяйственные соображения управляемых ею общин; но удивляет ее недальновидность, близорукость и поразительное незнакомство именно с теми самыми хозяйственными интересами, на защиту которых она выступила. В самом деле, сторона прямо заинтересованная, т. е. матери конфирманток нашли, что это предписание именно в чисто хозяйственном отношении совсем непрактично, так как-де прежде для конфирманток обыкновенно переделывались подвенечные платья их матерей, а теперь необходимо делать новые. И вот, в силу этих экономических затруднений, в одном из берлинских приходов несколько девушек менее состоятельных родителей, следуя прежнему обыкновению и вопреки новому предписанию консистории, явились в церковь (Krеuzkirche) в белых платьях и... не были допущены к конфирмации. В слезах они возвращаются домой; родители огорчены и поставлены в безвыходное положение; в приходе поднимается волнение, которое охватывает и соседние общины; в газетах появляются памфлеты на темы вроде такой например: fur Milch von einer katliolischen Kuh haben wir keine Verwendung (D. Kleine Journal, 1890, 27 Sept., – см. статью под заглавием: Katliolische und Evangelische Kleider)... А результат всего этого очень печален: 200 чел. официально выступили из Евангельской церкви, не переходя ни в какую другую, т. е. образовав автокефальную общину.

Можно, пожалуй, сказать, что это мелочь. Но, во-первых, как видим, эта мелочь имела довольно крупные последствия; во-вторых, в данном случае именно то особенно и важно, что в такой «мелочи» было обнаружено такое энергичное ограничение свободы: если даже в мелочах протестантизм так мало наклонен оставлять людям свободу, то чего же должны мы ожидать в делах более важных? А вот и ответ на этот вопрос, – опять-таки в форме факта из совсем недавнего прошлого. По поводу пресловутого процесса супругов Гейнце, о котором и в русских газетах было достаточно говорено, редактор и издатель ежемесячного католического журнала Revue Catholique d’Alsace, патер Дельсор, поместил горячую статью, в которой мрачными, но правдивыми чертами характеризовал жизнь берлинского полусвета, резко отозвался «о деморализации германской столицы», корни которой он видел в односторонностях протестантизма, и между прочим, выразился так: «где (как в Берлине и вообще в протестантских странах и городах) царит всеотрицающая холодная рассудочность, там место и животной грубости Кто не скажет подобного же, если поближе познакомится с благовидным по внешности, отлощеным и отполированным, но исполненным всяких нравственных мерзостей и нечистот, Берлином? Подобную характеристику услыхать вовсе не редкость; иногда можно ее встретить и в каком-нибудь откровенном органе немецко-протестантской прессы; а еще чаще – в многочисленных брошюрах и книгах, посвященных описанию берлинской жизни. И однако бедный пастор Дельсор жестоко поплатился за свою прямоту: он был подвергнут суду (в Мюльгаузене) и приговорен к трехмесячному тюремному заключению, уплате судебных издержек и уничтожению указанного места в журнале (!). Все это очень характерно для страны, которая свободу мысли и слова возвела чуть не в первый член своего культурно-религиозного исповедания и которая так часто и так любезно рассылает по адресу других стран тяжеловесные клички вроде «barbarisches Reich».

От этих двух крайних фактов, полукомического и полутрагического, перейдем к третьему, среднему, который, будучи одинаково далек и от комизма и от трагизма, именно вследствие этого самого, как всякая золотая середина, наиболее способен быть заключительною историческою справкою по занимающему нас вопросу, – к факту из области учебно-воспитательной. Есть в Берлине аристократический женский институт, в котором обыкновенно обучаются наши восточные единоверки (румынки и т. д.), Kaiserin-Augusta-Stiftung. По просьбе этих единоверок представитель нашей православной русской церкви в Берлине, протоиерей А. И. Мальцев, как сообщали в свое время «Московск. Ведом.» (от 13 янв. 1889 г.), дважды предлагал кураториуму этого заведения бесплатно и в часы, которые будут указаны начальством заведения преподавать его православным воспитанникам уроки закона Божия и оба раза получил, под различными благовидными предлогами, отказ, – к великому своему и воспитанниц огорчению. Нам удалось здесь узнать, что вопрос этот в настоящее время улажен: кураториум заведения, встревоженный оглаской его отношения к просьбе нашего протоиерея, дал просимое разрешение и указал, для занятия законом Божиим соответствующие часы. На основании этой истории, после такого ее разрешения, нельзя бы было сделать, конечно, никаких выводов и обобщений, если бы один позднейший официальный документ не дал нам возможности убедиться, что это невнимание к религиозным потребностям последователей других исповеданий и косвенное посягательство на свободу религиозной совести в «культурно-свободной» Германии не есть явление исключительное.

Документ, о котором мы только что упомянули, есть тот самый «Законопроект народной школы» (Der Entwurf eines Volksschulgesetzes), который, будучи 14-го Янв. текущего года внесен в прусскую палату депутатов (в Ландтаг), с той самой минуты составляет здесь самую крупную, исключительно выдающуюся злобу дня, поглощающую все другие интересы. В одном из многочисленных параграфов этого характерного законопроекта между прочим сказано: «дети, не принадлежащие к одной из признанных государством религиозных общин, принимают участие в религиозном обучении школы (т. е. вместе со всеми другими детьми учатся Закону Божию у евангелического пастора или католического патера), если они не будут от этого освобождены правительственным президентом», которому должно быть для этой цели представлено удостоверение в том, что «детям преподается религиозное обучение в форме, соответствующей их исповеданию Bekenntnisstande) и притом – лицом, получившим предварительное образование в духе своего учения и вообще к тому пригодным»4. Можно понимать эти слова законопроекта различно, и шире, и уже; можно пожалуй не соглашаться, что ими «совершенно упраздняется свобода исповедания» и вводится «жестокое насилие совести» (ein grausamer Gewissenszwang), как трубят органы прогрессивной германской прессы (см. напр. Vossische Zeitung, № 39, перед. ст.). Но одно несомненно, что затруднений ими создается много и произвол открывается большой: опираясь на них, ближайшее начальство всегда может найти основания, повернут дело так, что то или другое дитя должно будут «принимать участие в религиозном обучении школы» ему совершенно чужой.

Выясняя различные «коллизии», к которым может привести последовательное проведение занимающего нас параграфа законопроекта Vossische Zcitung между прочим говорит: «если в строго католической местности живет уединенный протестант, то несомненно он имеет полное право удалять своих детей от католического религиозного обучения. Но вот этот протестант выступает из местной Евангел. церкви, хотя бы потому напр., что не может примириться с ее ультра-конфессиональным направлением: с этой самой минуты (по смыслу законопроекта) он вынужден заставлять своих детей принимать участие в католическ. рел. обучении! Другой случай. Возможно, что, на основании возбужденных полковником Егиди (Egidy – о нем речь ниже) стремлений, образуется новая рел. община. Ее последователи (по смыслу законопроекта) тогда только получат возможность освободить своих детей от обязательного обучения религии, когда представят доказательства, что их дети обучаются учителем, получившим соответствующее их исповеданию, образование. Но откуда возьмет такого учителя общество, которое только сегодня образовалось? Далее правительственный президент будет обязан рассматривать, действительно ли такое обучение соответствует основаниям нового рел. общества, т. е. должен сделаться великим инквизитором (sic!) всех диссидентов, Но для этого у него едва ли окажется достаточно времени и богословских познаний. Наконец, если кто-либо выступает из церкви, не примыкая ни к какому рел. обществу, или если рел. общество, к которому он приписан, не имеет соответствующих органов, то он теряет надежду освободить своих детей от конфессионального обучения. Может представиться следующий случай: духовное лицо евангел. церкви, которое долго и с успехом трудилось на ее пользу, по требованию совести, выступает из нее и не может примкнуть ни к какому религиозному обществу; с сего самого момента, по смыслу законопроекта, оно теряет возможность обучать религии своих собственных детей, так как такое обучение не будет признано законным (№ 39). Во всех этих случаях дети, родители которых не принадлежат к признанной государством рел. общине, принудительно должны принимать участие в таком обучении, которое противоречит убеждениям их родителей. И притом, – разъясняет та же газета в другом месте, – «все здесь предоставлено чистому случаю и произволу: может случиться что ребенок должен будет переучиваться Закону Божию просто вследствие перемены места жительства, – один год он будет обучаться вместе с католиками, другой с протестантами, а третий, пожалуй, и с евреями» (№ 51).

Таков смысл занимающего нас параграфа законопроекта, как он понят и истолкован представителями немецкой прессы. Воздерживаясь от повторения резких отзывов, которые со всех сторон раздаются в настоящее время, как везде и всегда во времена возбуждения и недовольства, по адресу законопроекта и из которых (отзывов) многие, конечно, продиктованы раздражением и ослепленным чувством, – в виду сделанных разъяснений, мы, однако, должны признать, что этот закопопроект, как заявил один из депутатов палаты, действительно «очень далек от признания свободы совести и от положения, что в Пруссии каждый может спасаться как ему угодно» (dass in Preussen jeder nach seiner Facon selig werden kann; см. речь Рихтера в заседании 26(14) Января). Защитнику ходячего мнения о господстве в Германии свободы исповедания и совести остается теперь один исход, – сказать, что законопроект может быть принимаем в соображение только pro, для характеристики возможного будущего, но не retro, не как свидетельство о прошлом, так как-де он не стоит в связи с этим прошлым. Но, к несчастью для предполагаемого защитника указанного мнения, такой исход для него совершенно отрезан, – отрезан разъяснениями министра исповеданий (Kultusministеr), графа Цедлица, внесшего и поддерживающего свой законопроект в палате депутатов. Именно, граф Цедлиц неоднократно разъяснял, что его законопроект вполне соответствует, господствующей практике (Verwaltungspraxis) и действующему в Пруссии праву (entspricht durchaus dem, was in Prenssen geltendes Recht ist); что в сущности он есть лишь последовательное раскрытие посылок, данных уже в Verfassungsurkunde (1848 г.) и исторически необходимое развитие практики прославленного Фридриховского времени (der Fridercanischen Periode), когда, «благодаря содействию церковных органов, подобная практика была даже еще шире, чем теперь»; что в общем все и всегда такими порядками были очень довольны, – особенно масса населения; что «вопреки смене времени и образа мыслей различных министров, сущность школьного дела (Schulwesen) определялась именно так, как она теперь кодифицирована в законопроекте» и что, если наконец, он, министр, делает новый шаг, возводя принятое на практике в более твердую форму закона (damit das, was jetzt thatsachlich uderall bostelit, kiinftig auf gesetzlicher Grundlage moglich bleiben soil), то этот шаг делается несомненно в том же направлении, в котором шло все историческое развитие Пруссии (см. речь министра испов. графа Цедлица в заседаниях 22 (10) и 25(13) Янв.). И мы не имеем никаких побуждения сомневаться в исторической верности этих авторитетных разъяснений, особенно после того, как сам Цедлиц заявил, что он обстоятельно ознакомился (!) с состоянием этого важного вопроса (ich babe mich bei meinen Ratlien eingehend in dieser schwerwiegenden Erage informirt,; см. его речь в заседании 22 (10) Янв.).

Полагаем, что приведенных фактов, хотя они собраны довольно случайно и, так сказать, на поверхности обыденной жизни, совершенно достаточно, чтобы поколебать наивную уверенность многих и очень многих, будто протестант как-то особенно, исключительно свободен, – свободнее, чем последователь какого либо другого исповедания. Нет, если и можно говорить о свободе протестанта, то разве в некотором другом, едва ли впрочем желательном для защитников рассматриваемого тезиса, смысле, – в смысле свободы протестанта скоро порвать со своим прошлым и легко выступить из общества своих единоверцев. Проявлений такой свободы в протестантском мире действительно много; выступают очень и очень многие и, как кажется, с совершенно спокойным сердцем. Выступает целый приход вследствие недоразумений из-за цвета платьев конфирманток (см. выше); выступает придворный проповедник (Штёкер) вследствие каких-то размолвок; выступают его приверженцы, которые, как слышно хотят построить ему независимую (!) церковь; выступают последователи либерального полковника Егиди, написавшего несколько легковесных, вольнодумных) брошюр и т. д. и т. д. Выступают люди самостоятельные и свободомыслящие; выступают и духовные илоты, увлеченные идеями других и меняющие, след., одну рабскую цепь на другую. И все это очень естественно и в порядке вещей в «стране (такой) свободы» В самом деле, чем дорожить «выступающему»? Где те узы, которые протестанты страшились бы порвать? Что может сплотить их в одну единицу, в одно живое единство? Пересмотрим эти начала религиозного объединения.

У нас, православных, самым первым по своей доступности и, так сказать, самым осязательным началом религиозного объединения служит участие в богослужении, в общей молитве и таинстве, – едиными усты и единым сердцем. Так ли здесь у протестантов? Что такое их богослужение? Начиная с внешности храмов и кончая составом и характером богослужения, оно производит впечатление чего-то забытого, заброшенного. В самом деле, посмотрите на берлинские храмы! Они точно затерялись в массе исполинских зданий и высматривают как-то сиротливо, серо, бедно и не убрано: берлинцы, кажется, обо всем помнят, кроме своих храмов. А в самых храмах? Эти голые каменные стены, с которых у нас смотрят строгие лики угодников; эти газовые рожки, вместо благолепных восковых свечей наших храмов; эти отгороженные места для сидения, откупленные богачами, обыкновенно блистающими своим отсутствием; эта развязность и непринужденная позировка посетителей, завернувших в храм точно случайно и спокойно становящихся спиною к алтарю и Распятию; это заунывное и монотонное вытягивание псалмов под аккомпанемент органа; наконец эта длинная, ученая, иногда красноречивая, но обыкновенно сухая и напыщенная проповедь: все это в совокупности очень грустно и даже не назидательно, хотя, по-видимому, больше всего и рассчитано именно на назидательность. Нет, когда разрушено здание церкви и порвана связь с историческим преданием; когда по произволу одно выброшено, другое оставлено и на этом голом, «расчищенном» (?), но плохо выровненном месте держится длинная и велеречивая проповедь не столько во имя Божие, сколько во славу человеческую, то вере и искреннему, дорогому, теплому религиозному чувству приходится сказать «прости!» Единство такого богослужения объединяет слабо. К нему можно привыкнуть, присутствуя за ним можно испытывать некоторое эстетическое впечатление чего-то высокого, серьезного и строгого в своей простоте; но истинного религиозного одушевления, детски простой и дорогой сердцу веры здесь нет:

Я лютеран люблю богослуженье,

Обряд их строгий, важный и простой;

Сих голых стен, сей храмины пустой Понятно мне высокое ученье.

Но видите-ль? Собравшися в дорогу,

В последний раз вам Вера предстоит:

Еще она не перешла порога,

Но дом ее уж пуст и гол стоит;

Еще она не перешла порога,

Еще за ней не затворилась дверь...

Но час настал, пробил... Молитесь Богу:

В последний раз вы молитесь теперь...

(Тютчев).

Автор настоящих «писем из-за границы» много раз бывал за протестантским богослужением, – в храмах богатых и бедных, больших и малых, слушал проповеди «знаменитостей» и всегда выносил одно и тоже, характеризованное выше, впечатление. Конечно, здесь имеет громадное значение привычка к своему, православному, и заранее приносимое предубеждение против чужого. Но вот что характерно и интересно: сами протестанты жалуются на бедность и бессодержательность своего богослужения. Так, известный переводчик литургии древней православной Церкви, пастор Кракау (из Шаумбурга), в предисловии к своему труду (Die Liturgie des heil. Iohannes Chrysostomus, Gutersloh, 1890) замечает, что именно сухост протестантского богослужения была одним из мотивов, побудивших его приняться за работу. Или вот еще пример: один из профессоров богословия в берл. университете, узнав, что его собеседник – русский, заявил, что он бывал и любит бывать за богослужением в церкви при Botschaft’e (в посольстве); что оно, хотя он и не понимает его слов, производит на него очень сильное впечатление. И это не была со стороны профессора простая любезность: его действительно можно часто видеть в русской посольской Церкви. Таких примеров можно было бы привести много, если бы они были нужны. Неудивительно, после всего этого, что в Берл. «Кирхах» всегда бывает просторно. В самом ,.Доме» (соборе) и при том даже, когда в нем присутствует королевская фамилия и когда, след., богослужение особенно торжественно и проповедь особенно красноречива, всегда остается много свободного места. И это понятно! В самом деле, если оценивать богослужение с точки зрения эстетической, – а такая оценка, как мы сказали именно прежде всего и напрашивается, – то храму можно и естественно предпочесть театр или даже какую-нибудь Kunsthalle... Особенно редко можно встретить в храме простолюдина. Он очень дорожит единственным свободным днем в неделе и спешит воспользоваться им для других целей. К тому же услужливые вожди и благожелатели социал-демократов успели отвлечь их праздничное внимание совершенно в другую сторону: за ничтожную плату они организовали для них воскресные спектакли (в Бель-Альянсе). После этого понятными становятся горькие жалобы президента министров, графа Каприви на крайнюю трудность поддерживать дух благочестия и веры в семье современного немецкого рабочего (см. его речь в заседании палаты депутатов 30 (18) Янв.).

Другим существенно важным началом религиозного единения справедливо признается иepapxия. Но и действие этого начала в протестантизме очень слабо. Не говоря уже о том, что по самому строю протестантской жизни, отношения между пастырями и их пасомыми довольно редки (известно, что у протестантов нет самого могучего сродства влияния пастыря на пасомых – исповеди), – даже там, где эти отношения имеют место, они не могут, по-видимому, иметь особенно глубокого влияния. Причина этого заключается в том, что как на проповеднической кафедре, так и во всех других случаях пастор выступает не столько во имя Божие, сколько во имя авторитета науки и собственной учености. И это понятно. В самом деле, что такое студент-теолог – этот будущий пастырь словесного стада? С какими идеалами, с каким знаменем выступает он на свое служение? Из гимназии в университете он не приносит ничего богословского, никаких духовных (в техническом смысле слова) стремлении В университете, без всякой предварительной, усвоенной в дeтские годы на авторитете и вере, подготовки, которая бы давала, пусть необширную и даже не особенно тщательно возделанную, но за то твердую почву, он прямо попадает в перекрестный огонь богословских мнений. Естественно, что при таких условиях он легко теряется и путается. Если Гарнак говорит, что догматика есть нечто условное, второстепенное и может быть даже излишнее, а Кафтан отстаивает догматику лишь во имя ее практического значения для объединения единомыслящих в одном исповедании то что остается делать бедному студенту-теологу? Он видит, что все это, по меньшей мере, очень спорно и что умный человек непременно должен все перерешить для себя и по своему. И перерешает – выкраивает из разных университетских лоскутов свою, конечно, еще более условную догматику: «что, – мол – понимаю»! Встречаясь с православным теологом, он спрашивает: «а что, читаются ли у Вас в символе слова: ich glaube an... Auferstehung des Fleisches» (верую в Bоскpeceниe плоти – 3-й чл., евангел. символа)? – Конечно. – «Но кто же этому в настоящее время верит серьезно»? – Да ведь вы верите же Слову Божию, а там сказано ясно... И он с интересом осведомляется, где это «сказано ясно» И вот этот-то теолог, который до того свободен от всяких «авторитетов», «предрассудков» и «предвзятых идей», что должен справляться, где говорится в писании о воскресении мертвых; который должен самостоятельно (!) и на свой страх вырабатывать свою догматику; который из всех своих университетских штудий выносит, может быть, только одно непоколебимо-твердое убеждение – «убеждение в царственной силе критического разума»; – этот-то теолог должен созидать религиозное единство своей паствы! Неудивительно, что такой, подъеденный скептицизмом, теолог, сделавшись полуверующим пастором, начинает, – sit venia verbo! – начинает просто кокетничать с неверием. Мы недавно случайно натолкнулись на образчик такого кокетства. Говоря о новых проектах рел. реформы, – проектах совершенно радикальных, – пастор делает в сторону их много постыдных уступок и договаривается между прочим даже до того, что в отрицании личного Бога нет ничего дурного: «отрицание личного Бога, – говорит он, – само но себе вовсе не ведет к каким-нибудь дурным последствиям (!); оно так же мало делает безнравственным, как признание личного Бога нравственным» (Drei religiose Reformvorschlalage der neueren Zeit, Berlin, 1891 von It. Z., protestantischem Pfarrer, S. 30). Особенно любопытно в данном случае то, что этот, рисующийся своим либерализмом, Pfarrer, подчеркнувши! На заглавном листе брошюры, что ее автор есть именно Pfarrer, счел, однако необходимым скрыть свое имя под инициалами: вероятно, все же боится консистории. Жалкие пасторы, бедная паства!..

Конечно, плоды такого ненормального строя вещей не замедлили обнаружиться. Heвepиe, которое уже давно свило себе гнездо в недрах протестантского мира, за последнее время все выше и выше поднимает свою голову. С какою-то роковою, пугающею, пориодически правильною постепенностью каждое последнее десятилетие являются новые проекты религиозной реформы, все более и более решительные, все более и более заносчивые и притязательные: в 1870 г. появился проект Пеко (Pecaut: die reine Gottesidee, das Wesen d. Religion der Zukunft), в 1880 г. – проект Вернике (Wernicke: die Religion des Gewissens, als Zukunftsidеal), наконец, в 1890 – проект полковника Егиди (Egidy: ernste Gedanken; с содержанием этих проектов можно познакомиться по вышеуказанной брошюре неизвестного Pfarrer’а). Катехизис всех этих проектов, расходящихся в частностях, но одинаковых по своей основе, очень не богат и не сложен: «Христос был простой человек; Бог не может быть троичным и даже личным; Церковь и все ее учреждения – обман» Особенно достается, как впрочем, это и всегда бывает, бедному протестантизму, на лоне которого эти «хулители» воспитались: «протестантизм, – рассеуждают они, непоследователен; он начертал на своем знамени свободу веры и совести, но уже первые реформаторы это знамя уничтожили; он отверг римского папу, но поставили на его место другого, бумажного (Библию); его первоначальные добрые нравы скоро иссякли и теперь он существует только поддержкой со стороны государства, которому, естественно, и сам прислуживается, не по расположению, впрочем, а из своекорыстных интересов» (Вернике). Мысленно люди, – продолжают реформаторы, – уже давно поняли фальшь протестантизма; теперь эти идеи проникли и в массу народа; остается только дожидаться «нового пророка», который соберет все недовольные элементы под своим знаменем и создаст новый строй религиозной жизни, при котором будут восстановлены права автономной совести и мысли...

К сожалению «проекты религиозной реформы», подобные только что указанным, не представляют исключения. Мрак неверия распространился широко и по местам сгустился в темные тучи, которые зловеще нависли над горизонтом протестантского мира. Это самым очевидным образом доказывается историею упомянутого уже нами выше «школьного законопроекта». Недаром он так долго и страстно обсуждался в палате депутатов, недаром приковал к себе всеобщее и напряженное внимание! Последнее заседание (30 Янв.), посвященное законопроекту, было открыто такими словами одного депутата: «я думал, что совещание о проекте продлится много – много три дня, как битва при Лейпциге. Но вот, как знаменитое сражение с гуннами, дебаты тянутся уже целую неделю и, как это сражение, являются великою духовною борьбою не только в области школы, но и в области нравственно-религиозной и политической жизни. Два миросозерцания, отделенные непроходимою пропастью, стоят здесь друг против друга» – христианское и антихристианское! Это очень метко и верно! Действительно мы присутствуем на зрелище великой борьбы, которую ведут поборники xpиcтианских идеалов, – увы, не многочисленные и едва ли сильнейшие! – с новыми гуннами, поборниками безбожной культуры.

На первом плане в этой борьбе пред нами выступают «гунны», действительно страшные в своей разнузданной откровенности, в своих несдержанных притязаниях, в своей угрожающей позе, – гунны, навербованные из всех слоев общества, от красного социал-демократа, до ученого, всемирно известного профессора. Мы видим здесь много оттенков: «свободно консервативная партия унижает достоинство церкви, национал-либералы не ценят исповедания,. свободомыслящие не вполне ценят христианство» (из речи Штекера от 30 Янв.); одни добиваются для школы свободы от вмешательства в ее жизнь духовенства, другие – спасения от «Дамоклова меча догматизма», т. е. всякого вообще религиозного обучения; иные требуют отрешения от «староцерковных преданий» и преобразования христианства (!) в духе «новой культуры» (см. речь депут. Knorke, в засед. 30 Янв.), другие – отрешения от всяких религиозных основ воспитания и приглашают, для убеждения в существовании и превосходстве внерелигиозной морали над религиозною, ознакомиться с жизнью дикарей, этих «лучших людей, по выражению знаменитого (?) английского путешественника» (см. в засед. 29 Янв. речь Вирхова – знаменитого профессора Вирхова!) и т. д. Но несмотря на всю эту разноголосицу, на. Все эти трудноуловимые оттенки в речах либеральных депутатов Ландтага, основной тон их один и тот же: «в последней инстанции дело идет здесь, – выражаясь словами графа Каприви, – не об evangelisch u. katholiscli, но о христшнстве и атеизме» (см. его речь в засед. 29 Янв.). «По моему мнению, развивал свою мысль президент министров, – мы больны тем, что нас покинул идеализм. Теперь становится все сильнее и сильнее то миросозерцаниe, которое стоит в противоположности со всякою религиею и, кажется, даже в Берлинских школах это бесспорно атеистическое .миросозерцание распространяется все больше и больше. Я согласен, что атеизм не стоит в необходимой связи с социализмом; но это лишь потому, что он выступает за пределы социальной демократии. Я вижу в нем решительную опасность для нашей государственной жизни» (там же). Лучшим доказательством справедливости этих горьких жалоб графа Каприви на широкое и опасное распространение в Германии атеизма служит то единодушное движение на поддержку вождей либеральных партий Ландтага, которое охватило почти все слои общества до университетских сфер включительно. В прошлом году известный педагог Диттес проповедывал в собрании учителей какое-то совершенно нейтральное христианство и, под его влиянием, учителя высказали желание, чтобы религиозное обучение было совершенно изгнано из школы; теперь Вирхов, – профессор, который «стоит на высоте духовной жизни», – доказываешь в Ландтаге, что можно обходиться без Откровения и с восторгом говорит о нравственности дикарей; вслед за ним прогрессивная Vossishe Zoitung, со слов какого-то «компетентного лица» из университетских кругов, доказывает, что «Церковь, как провозвестница своих догматов, стоит теперь в непримиримой противоположности с наукою» и что, по этому, настоятельно необходимо «совершенное выделение религиозного обучения из учебных планов государственной школы» (№ 53); перетряхиваются старые книги; тревожатся мирно почивающие авторитеты – немецкие и иностранные; из Канта, Уэтли (англ.), Вайтца и др. ученых делаются выписки с цитатами (в газетах! – совершенно по-немецки) в доказательство возможности и превосходства внерелигиозной морали, школы, культуры и т. д. Мы видим таким образом, что радикальные речи депутатов Ландтага суть не больше, как отголосок общей, широко распространенной и веками воспитанной либеральной мысли; что либералы Ландтага суть плоть от плоти и кость от кости своих многочисленных единомышленников, с которыми они связаны узами кровного и духовного родства.

Среди этих волн отовсюду наплывающего неверия, положение поборников христианского идеализма поистине трагично,-подобно положению судна среди разъяренной морской стихии. Только глубокое убеждение в том, что западной «культурно-социальной жизни грозят великие опасности» ; что источник разъедающих ее зол коренится в охватившем все слои общества атеизме; что «социализм не есть метеор, неожиданно упавший с неба на землю, или призрак, внезапно появившийся из ада, но есть продукт грехов и заблуждений этого мира»; что единственное средство борьбы с ним, как сказал императору один пастор в Шлезвиге, «церкви строить, пасторов ставить», да насаждать в сердцах подрастающего поколения посредством школы дух страха Божия и благочестия; что «религиозное воспитание возможно только на началах конфессиональных, так как христианство без определенного исповедания немыслимо»; что, след., наконец, в школе должны получать выдающееся значение пасторы и другие представители духовной власти: только глубокое убеждение во всем этом могло дать комитету министров смелость внести в палату депутатов школьный законопроект, который, хотя и имеет за себя некоторые прецеденты в практике и праве прошлого, однако же стоит в совершенной противоположности со всем строем современной внерелигиозной культуры, которая ни за что не хочет допустить в наш просвещенный век «торжества клерикализма», долженствующего «загасить все светочи, зажженные новой наукой» (!!). Всякий, кому дорого торжество добра, где бы он ни встречал его, должен отдать дань уважения людям, которые, вопреки вековым традицям и исторический расшатанности умов и принципов, взяли на себя смелость сказать, что мир должен быть управляем и руководим твердою рукою и по твердым законам и правилам, проникнутым религиозным духом; что если теперь царят в жизни широко-либеральные начала, неосторожно допущенные во времена прошедшие, то, ввиду бесспорно ими причиненных великих нестроений и зол, их необходимо ограничить и исправить. Но, с другой стороны, нельзя не задуматься над тем, не сказано ли это слово слишком поздно; не будет ли оно, несмотря на поддержку высоким авторитетом Монарха, при современных условиях гласом вопиющего в пустыне, и не потопит ли то течение, против которого плывет теперь министерство (как оно само заявило о том, см. речь Каприви в засед. 29 Янв.), всех его благородных усилий в своих холодных и мутных волнах? Возобладает ли голос благоразумных и таким образом весь вопрос разрешится мирно, или, как предвещают вожди либерализма (см. напр. речь Риккерта, в засед. 30 Янв. конец), загорится новая борьба, которая пронесется по всем странам протестантского запада и наполнит их ужасами, которых может быть не ожидают, – обнаружит, конечно, время. Но что оно уже и теперь с достаточною ясностью обнаружило, так это то, что на историческом дереве протестантизма оказался не пустоцвет (это бы еще ничего), а плод с содержанием значительной дозы ядовитого, разлагающего жизненные основы, начала.

Мы достигли теперь того пункта, на котором должны уже дать ясный ответ на вопрос, служивший скрытым мотивом всех иаших рассуждений в настоящем письме, – на вопрос: в чем же, в конце концов, существо протестантизма? Мы показали, полагаем, с достаточною очевидностью, что, вопреки общераспространенному предрассудку, его нельзя видеть в предоставлении протестантизмом своим исследователям какой-то особенной, исключительной свободы; свобода протестанта очень условна. Но в чем же, если не в этом? Ответ на этот вопрос, подсказываемый всеми сделанными доселе справками и рассуждениями, так жесток, что нам не хотелось бы произносить его от своего имени. Поэтому мы предоставим его высказать за нас писателю, который так много говорил страшного и жестокого, что к его жесткостям все привыкли, и который, с другой стороны, вследствие большого и непосредственного знакомства с протестантским миром, имеет более, чем мы, данных для мотивировки своего решительного приговора. «Протестантизм, – читаем мы у этого писателя, – есть не что иное, как переходная ступень от подлинного христианства к современным культурным идеям, которые в важнейших пунктах диаметрально противоположны идеалам христианским, и потому со дня своего рождения и до своей смерти он есть явление самопротиворечивое так как на всех ступенях своего развития представляет соединение противоположностей, не соединимых по самому своему существу» (Eduard von Hartmann: die Selbstzersetzung des Christonthums und die Religion der Zukunft. Berl. 1874, S. 15).

PS. Мы еще будем иметь случай возвратиться к этому вопросу, когда (в ближайшем письме) перейдем к характеристике умственной жизни протестантского запада. А теперь, чтобы не оставлять читателя под гнетом мрачного настроения, которое, быть может, навеяли на него предыдущие страницы, позволим себе в заключение отвлечь его внимание в другую сторону, – на предмет, который хотя и не стоит в связи с содержанием настоящего письма, но который, однако, вследствие интереса новизны и современности, имеет, кажется, право занять здесь несколько строк. Именно, мы хотим сказать о чествовании Берлинским университетом дня рождения Германского Императора. Нам пришлось быть свидетелями этого чествования.

Ровно в 12 ч. 27 (15) Янв. в небольшой сравнительно, но изящный и богато украшенный тропическими растениями, эффектно расположенными около бюста императора, университетский зал (aula), который к этому времени уже был переполнен публикою, вступила корпорация многочисленных профессоров. Зрелище любопытное и даже величественное! Точно на время переносишься в средние века. Впереди два герольда в красных тогах, беретах и с жезлами; за ними ректор и длинная вереница профессоров по факультетам (теологи, юристы, медики, философы), все так же в тогах и беретах, – каждый факультет своего цвета. Когда профессора заняли свои обычные места на особых подмостках, хор пропел «jauchzet» (Псал. 100) и затем началась речь. Ее заготовил знаменитый профессор Курциус, но за его болезнию читал его коллега по предмету Шмидт. Речь была посвящена вновь воздвигаемому в Берлине зданию рейхстага. «Когда был принят план, – так начиналась речь, – воздвигнуть на государственные средства здание, в котором могли бы собираться депутаты объединенного наконец в одно целое народа, тогда во многих кругах зародилась мысль, что новое здание в своей монументальной отделке должно служить полным свидетельством о том счастливом развитии, на путь которого милостью Божиею вступило наше отечество. И чем выше теперь возводится здание, тем живее становится наше общее желаниe, чтобы и свнутри и совне оно вполне удовлетворяло всем нашим ожиданиям, согретым любовью к отечеству. Дело идет здесь не о том только, чтобы оно целесообразно и достойно отвечало потребностям государства, но и о том, чтобы оно явилось созданием, в котором нашли бы свое полное выражение все плоды немецкого образования. А для этого необходимо, чтобы, при его сооружении, были применены все искусства, которые должны вступить здесь в тесное внутренее сочетание и дополнять друг-друга» После этого «приличного» вступления, профессор, по немецкому обыкновению, повел слушателей вглубь седой древности и начал обозрение взаимных отношений между различными ветвями искусства, особенно пластикою и архитектурою, – со времен ассириян и вавилонян и до наших дней. Наконец, после всех этих странствований, с чисто немецкою осторожностью и аккуратностью, он благополучно достиг желанного конца, который, минуя все содержание речи, непосредственно примыкал к ее началу: именно, речь заканчивалась восторженным пожеланием процветания немецкому народу, искусству, науке и университету под державным скипетром Гогенцоллернов. По окончании речи хор пропел гимн: Salvura fac regem clementera nostrum, Domine...

Публика была, по-видимому, очень довольна, – во-первых, торжественностью обстановки и во-вторых тем, что все это торжество окончилось очень скоро: началось заседание ровно в 12, а в час зал был уже совершенно пуст.

Берлин.

12 февр. (31 янв.), 1892 г.

Письмо третье

Оскудение идеализма в современной Германии. – Вопрос о причинах этого явления. – Принцип протестантского богословия и общий взгляд на его историю. – Публичные чтения проф. Ифлейдерера о «развитии протестантского богословия с Канта». – Главные течения современной философской мысли. – Искусственная культура идеализма. – «Воззвание» Егиди. – «Христианский ферейн молодых людей в Берлне». – Речь проф. Гарнака на годичном празднике студенческого отделения ферейна.-"Плоды просвещения» у немцев

Говоря в своем первом письме о Берлинском Университете, я между прочим заметил, что, несмотря на разнохарактерный состав его студентов, в нем царит замечательный порядок: правила его статутов выполняются до мельчайших подробностей и никто не позволяет себе в аудиториях ни шумных одобрений, ни шумных порицаний. Что и из этого, как из всякого другого обобщения и правила, возможны исключения, – это, конечно, предполагалось. И не было бы никаких побуждений упоминать об этих исключениях, все же не уничтожающих общего правила, если бы одно из них не представляло для нас особенного интереса именно в данном случае, когда, следуя принятому порядку, мы намереваемся характеризовать умственный строй современного Запада. Инцидент, о котором мы хотим здесь упомянуть, состоит в следующем. Не так давно один из профессоров университета, излагая свой специальный философский кур (publicum), сделал по какому-то поводу отступление – в область современного естествознания с его дарвинистическою тенденциею и высказал нисколько критических замечаний против господствующего в нем стремления приравнивать человека ко всей остальной природе: «господа, – сказал между прочим почтенный профессор, естественники и медики могут говорить, что им угодно, могут унижать человеческую природу, сколько им нравится; но они об этом ничего не знают, дух, оживляющий человека, от них ускользает». Лишь только он произнес эти слова, как раздалось страшное и упорное Scharren"5. Бедный профессор смутился; но немного спустя держал приблизительно такую речь:

– Милостивые государи, лет сорок – тридцать тому назад, когда я сидел на вашем месте, мы не стыдились говорить, что человек есть человек; что он, как носитель искры Божественного разума, как kleinе Majestat, как образ Божий, бесконечно возвышен над неразумною природою. Но, увы! – ternpora mutantur. Теперь не то. Вы стыдитесь этих слов. Сбили вас с толку естественники и .медики, а также и модные теологи, которые, к стыду своему, пуще всего заботятся о том, что-де мол скажут «ученые» Но, повторяю, господа, – эти «ученые» ничего не знают (снова Scharren).. Знаю, знаю, что вам это не нравится. Но я здесь не затем, чтобы говорить вам угодное, а затем, чтобы говорить истину. Если бы я хотел либеральничать, я бы пошел в сотрудники в Vossische Zеitung, а теперь... и т. д. и т. д.

Когда этот «последний магикан» идеализма закончил свои сетования, группа теологов поддержала его жиденьким Trampeln’ом; но большинство осталось безучастным и проводило его из аудитории безмолвно. Можно было думать, что аудитория была пристыжена; но на самом деле она была озлоблена этим «посягательство на науку»: это озлобление сказалось на другой день в том, что имя почтенного профессора (в объявлении на дверях аудитории) было мальчишески замазано и зачеркнуто. Этот факт очень характеристичен. Он наглядно показывает, что на протяжении 40–30 последних лет в настроении умов Германии произошел радикальный переворот: прежде священный и трепетный культ жрецов и пророков возвышенного, хотя и беспочвенного, заоблачного идеализма, сменился теперь прозаичным, лишенным свежих порывов молодости, преклонением пред работами и работниками (характерное выражение – точно речь идет о ремесле!) в области «точного знания».

Постановка точного диагноза такого тонкого явления как «оскудение идеализма» в Германии, конечно, дело нелегкое, но не совсем невозможное. Именно, и в данном случае, как уже и прежде однажды, нам могут оказать немалую услугу cyxие и, по-видимому, бессодержательные отчеты хроник Берлинского Университета. Просматривая эти хроники, мы поражаемся сравнительно очень незначительным процентным отношением числа студентов, изучающих так называемые гуманитарные науки (философия, филология, истopия и литература) и особенно науки специально философские, к общему числу студентов, а также – отношением представляемых в университете на соискание степени философских работ к общему числу диссертаций. Так, в текущий семестр (зимний семестр 1891/2 уч. года) из общего числа имматрикулированных студентов 5,871, группу гуманитарных наук изучали только 801 студ. (тогда как медицину 1410, jura-1595), а специально философская науки – всего лишь 236 чел. Это очень немного, особенно, если принять во внимание, что из этого общего числа штудировавших философию 143 иностранца! Еще красноречивее следующая справка: из числа 259 докторских диссертаций 1889/90 уч. года только одна философского характера (тогда как медицинских 151); из числа 241 диссерт. 1890/91 г. философская диссертация также только одна (медиц. 146) и т. д. Не совсем лишено в данном случай значения также и то обстоятельство, что знаменитые некогда философские ферейны и семинариумы при университете совсем прекратили свое, и вообще за последнее время, так слышно, довольно вялое, существование – очевидно, по недостатку к ним интереса. Если мы примем теперь во внимание, что как университетские диссертации по философии, так и большинство философских работ, которые предлагает современный книжный рынок Германии, носят крайне специальный характер (по преимуществу из области истории философии, как напр.: «теория познания Спенсера», «понятие о субстанции от Абеляра до Спинозы» и т. д.): то для нас сделается совершенно очевидным факт, что и в область философской мысли проник из других сфер современного знания тот нездоровый для нее дух крайней специализации, который грозит превратить жрецов высшей мудрости и возбудителей высших идеалов в таких же работников специалистов, служащих лишь практическим целям и интересу дня, в каких уже превратились многие представители современного знания. Все это показывает, что дух философской продуктивности, которым отмечена история немецкого просвещения в первую половину текущего столетия, отлетает.

Мы не можем, конечно взять на себя задачи выяснить все причины этого явления, который, как и причины всех подобных переворотов в умственном строе того или другого народа, очень сложны и восходят своими корнями к фактам, на первый взгляд не имеющим с ним ничего общего. Может быть на эту перемену не остались без влияния и события политической жизни Германии последнего времени, каковы напр. война, с французами, объединение разрозненных немецких государств в один народ и т. д.; еще более вероятно, что на ней отрази- лось общее влияние времени, обусловленное очарованием новых открыли в сфере технических и прикладных знаний, которые не могли не отуманивать даже и «глубокомысленных» немцев, как и другие народы крайнего запада: все это и многое другое подобное, что отвлекает внимание, интерес и силы немцев от прежнего «бесплодного» идеализма, могло конечно косвенно содействовать вышеуказанной перемене в умственном строе Германии. Но, оставляя в стороне второстепенные факторы, которых в пределах настоящего письма нет, конечно, никакой возможности исчерпать, мы ограничимся лишь ука- занием двух важнейших причин указанной перемены, из которых одна стоит в связи с принципом и развитием протестантского богословия, а другая – с характером новейших движений в области философии.

В предыдущем письме мы пытались доказать, что в сфере ролигиозно-практической принцип протестантизма есть принцип самопротиворечивый: протестантизм, – таков существенный смысл нашего предыдущего письма, – манит человека призраком свободы, но когда, свергнув, под влиянием этого обольщения, иго законности и превратившись в произвол, свобода начинает грозить разложением социальному строю, он снова накидывает на него узду неволи, которая, конечно, переносится тем тяжелее, чем избалованнее становится воля, и таким образом, бессознательно, сам того не ведая, подготовляет окончательное торжество в практической сфере своеволию или – выражаясь излюбленным современным термином, – подготовляет царство «автономии», оно же есть и царство внерелигиозной, «естественной» жизни, всегда имеющее тенденцию восставать на Господа и на Христа Его, как мы это видим между прочим и ныне, в оппозиции со стороны неверия против поборников христианского идеализма. Тоже можно сказать теперь о принципе протестантизма и в сфере мысли. Здесь им обусловлен ряд противоречий, которых фактически, как показывает история, разрешаются путем перехода мысли в область враждебную подлинному христианству, а в дальнейших выводах, вследствие естественной связи всякого здравого идеализма с началами религиозными, – и к тому «оскудению идеализма и философской продуктивности», которое характеризирует умственный строй современного протестантского запада. Общий принцип протестантизма, – принцип автономии или свободы, – в сфере мысли чаще определяется как принцип свободы исследования. Принцип заманчивый! Однако, последовательное проведение его сопряжено с большими трудностями и прежде всего в сфере мысли религиозной. Все, сколько-нибудь серьезно обсуждавшие этот принцип со стороны его применения к богословской мысли, – все от нашего высоко-благочестивого Хомякова и до безбожника Гартмана, – не смотря на принципиальное различие своих точек зрения, сходились во мнении, что этот принцип, уже в своей первоначальной форме, носил в себе противоречие, из которого исторически развился ряд других противоречий. В самом деле, восстав на защиту поруганных католичеством прав личного разума, против авторитета папы и догматического предания Церкви, первые протестанты удержали однако Св. Писание и самый принцип свой определили как свободу каждого изучать и исповедывать Слово Божие (так называемый формальный принцип протестантизма). Но они не заметили, что отвергая непогрешимость Церкви, свидетельствующей о непогрешимости канонических писаний, они тем самым подрывали в корне и свою веру в эти последние (ибо, по меткому выражение А. С. Хомякова, «Мир протестантский не имеет на Библию никакого права») и разрушительные следствия этого антилогичного принципа обнаружились так скоро, что, как известно, уже Лютер желал, чтобы, для водворения порядка, «снова пришло папство, хотя бы далее со всеми своими ужасами. Выход из этого основного противоречия был двоякий: одним путем прошли так называемые ортодоксалы, которые желая преградить поток введенного протестантизмом свободомыслия, выставили для своих последователей целый ряд догматических определений, узаконявших между прочим и состав св. канона; другим путем прошел так называемый либеральный протестантизм, который не остановился пред логически вытекавшею из основного протестантского принципа необходимостью подвергнуть вопросу каноническое достоинство и самого Св. Писания. Что ортодоксалы, вступив на путь своего произвольного и условного догматизирования, тем самым оказались в противоречии со своим основным принципом, отвергавшим значение всякого церковного предания, – это, конечно, понятно само собою. Но что и либеральный протестантизм, несмотря на свой радикализм и на свою кажущуюся последовательность, в сущности страдает не менее грубым противоречием, – это так же не трудно обнаружить.

Первый шаг либерального протестантизма был совершенно последователен. Отвергнув догматический авторитет Церкви и тем самым implicite подорвав веру в Св. Писание, а следов. и веру в Того, Кто есть его альфа и омега, о том «свидетельствуют Моисей и пророки», – он действительно стал вполне свободным от всякого авторитета, и либеральные богословы не замедлили в широких размерах воспользоваться этою свободою: Сын плотника, Иисус, был признан ими равным по своему значению и авторитету с рыбарем Петром и скинотворцем Павлом. На этой почве скоро развился потом столь известный в истории протестантского богословия «библейский эклектизм»; Св. Писание было приравнено к обыкновенным произведениям человеческого духа и из него стали заимствовать лишь то, что согласовалось с субъективным пониманием каждого или со столько же субъективным настроением века и времени. Все это со стороны либерального протестантизма, конечно, совершенно понятно. В самом деле, кто не дорожит сущностью христианства, тот может цитировать Св. Пиcaниe лишь в том смысле, в каком он цитирует поэтов и других писателей, т. е. просто для риторического украшения речи, или же потому, что в Св. Писании есть удачная форма для мысли, но легко поддающейся словесному выражению. Либеральный протестантизм любит вплетать в своих проповедях библейские изречения именно в этом смысле, но для него не существует более глубокой, внутренней причины, которая бы вынуждала его искать опоры в текстах Св. Писания, так как его разум образует единственный критерий для определения ценности той или другой мысли, критерий, которым поверяется и само Св. Писание. При таких условиях для него все равно, взять ли изречение у современного или классического, светского или богословского, китайского. буддийского или христианского писателя: это зависит единственно от того, где он найдет наиболее точное и соответствующее выражение для своих идей. Отсюда шаг, дальше, и либеральный протестантизм опять таки совершенно последовательно приходит к отрицанию всякого другого откровения, кроме того, которое осуществляется в каждом пролагающем новые пути, творящем гении. С этой точки зрения истина для него есть не что иное, как результат исторического развития всех, работающих для достижения истины, умов, между которыми Иисус и Его ученики могут занять лишь сравнительно скромное место. Другими словами, либеральный протестантизм, развивая последовательно следствия своего принципа, приходит наконец к тому, что начинает искать истину в истории философии, а история церкви и христианского богословия принимается в соображение лишь постольку, поскольку в ней можно найти истину, основанную на собственных началах человеческая разума, а не на мнимом откровении. Все это, – повторяем, – со стороны либерального протестантизма совершенно последовательно и понятно. Но, в таком случае, по какому праву он называется тогда христианством. Что в нем есть христианского? Противоречие между его подлинною тенденциею и подлинным христианством на столько ясно, что его нельзя закрыть фразами и излиянием ложного чувства, столь обычными в писаниях либеральных богословов. В самом деле, с одной стороны либеральный протестантизм не хочет показать, что он разорвал связь с историческим христианством, так как в этом случае масса, привыкшая ценить непрерывность истории и предания, отшатнулась бы от него, и вот он удерживает основные пункты христианской метафизики – веру в личного Бога, гетерономную этику, учение о личном бессмертии и т. д. Но с другой стороны, ему нельзя совершенно игнорировать и отрицательных движений внехристианской философии нового времени, так как, в таком случае, образованная часть общества могла бы обвинить его в отсталости; и вот он, в сущности сам не веруя в христианскую истину, прибегает к самопротиворечивым компромиссам. Он предлагает учение о бессмертии индивидуального духа, но втайне предполагает, что мы не станем более печалиться об этом сомнительном потустороннем Mиpe. учит о свободе, о благом Провидении; но предполагает, что, признавая согласно с современным естествознанием, неизменность законов природы, мы не допустим сверхъестественного вмешательства в закономерное течение мирoвой жизни. Он называет себя истинным христианством, «очищенным от всех шлаков cyeверия»; но в тайне предполагает что, кто знаком с критикою священного текста, тот не будет видеть во Христе ничего больше кроме «основателя одной из многих, хотя бы даже и лучшей, религии» Не ясно ли, после всего этого, что в своей сущности либеральный протестантизм есть явление совершенно самопротиворечивое, что все его рассуждения о Христе, равно как и вся его мнимотеистическая метафизика есть не что иное, как фальшивый лицевой фасад, за которым скрывается здание совершенно иного характера?

Эта радикальная тенденция либерального протестантизма, проходящая через всю его историю, но затерялась и в современном немецком богословии, несмотря на хаотическое состояние его бесконечных и вечно враждующих между собою школ. Совершенно напротив, тогда как прежде она маскировалась, хотя бы даже эта маскировка покупалась иногда ценою внутренних противоречий, «Теперь она совершенно сознательно выставляется в качестве основного исторического принципа, заправляющего развитием подлинно-протестантского богословия и для нее ищется логическое и философское оправдание. Если какая-либо из современных богословских школ еще осталась свободною от этой тенденции, то это, конечно, школа Ричля и сродная с ней школа новокантианцев (Липсиус, Герман и др.). Именно то обстоятельство, что эта школа в своей гносеологии примыкает к самой здравой из современных философских систем (к системе Лотце и отчасти к Канту, поскольку он стремился обосновать религию на нравственных инстинктах нашей природы), а в свосм понимании христианства осталась наиболее чуткою и восприимчивою к его основной идее, идее Церкви («Царство Божие» у Ричля), – именно это обстоятельство спасает ее от порабощения основной вышеуказанной тенденции либерального протестантизма. Но в высшей степени замечательно то, что эта школа пользуется в Германии очень незначительным влиянием и еще меньшим сочувствием. Известный берлинский профессор богословия Отто Пфлейдерер в своей новой популярной монографии (публичные чтения) только одну эту школу подверг своему безапелляционному осуждению и выразился между прочим о ней так: «если вы хотите знать мое суждение об этой лжеименной мудрости (1Тим. 6: 20) в двух словах, то я выскажу его так: что в ней хорошо, то не ново (т. е. взято у Канта), а что ново, то нехорошо» (разумеется учение о Церкви – «Царстве Божием», которое Пфлейдерер истолковывает как, «церковный социализм»; см. его брошюру: Die Entwickelung dеr Protestantischen Theologие seit Kant, Berlin 1892, S. 33 – 4). Мы, конечно, понимаем, что со стороны Пфлейдерера такой резкий отзыв, есть не что иное, как oratio pro domo sua – полемическая выходка против главы враждебной ему школы. Но этот отзыв важен для нас в некотором другом отношении: если только эта школа навлекает на себя столь резкое негодование главы неогегельянского богословия (Пфлейдерер), а со всеми остальными он в большей или меньшой степени солидарен: то это значит, что у всех остальных школь тенденция общая и именно та самая, противоположная Ричлевой, тенденция, которая составляет и душу школы неогегельянской, т. е. тенденция старого либерального протестантизма. Так именно это и есть, – по крайней мере по истолкованиям Пфлейдерера.

Трудно, конечно, ожидать полной объективности от историка-гегельянца, как бы ни был высок его научный авторитет нужно держаться взглядов, принципиально противоположных его собственным, чтобы не попасть в число моментов единого диалектического процесса, который гегельянцы так любят повсюду усматривать. И вот почему, когда гегельянец Пфлейдерер в своей вышеуказанной брошюре открывает одну общую тенденцию во всех протестантских богословских школах текущего столетия, – и в рационалистическом богословии первой трети века, и у Шлеймахера, несмотря на его склонение «в христологии к супранатализму догмы и в левой гегельянской (Штраус, – Фсйербах), и в «исторической школе библейской критики» (Павлюс -_Баур) и т. д., – мы в праве отнести значительную долю согласия, находимого в столь разнохарактерных течениях богословской мысли, именно на счет его гегельянства. За всем тем, в его выводах останется еще весьма значительная доля, у которой, при всей осторожности, едва ли можно отрицать объективный характер, – соответствующий действительному, объективному зерну исторического процесса. Это «зерно» очень просто. Благодаря совместной работе современных представителей богословия, – так резюмирует свои выводы Пфлейдерер, – «мы получаем теперь в области священной истории вместо традицонного нагромождения всевозможных чудесных фактов и загадок, действительно понятную историю, единый процесс развития, человеческого духа, в котором новые религиозно-нравственные идеи, родившиеся в душе героев духа в тяжелые времена житейских бурь и бедствий, лишь мало по малу, путем упорной борьбы с противодействующими силами получают свое значение и власть; это – подлинно человеческая история: ткань проявлений божественной силы и человеческой слабости, повсюду чудесная и полная божественного откровения, но нигде но прерываемая чудесами и сама никогда не прерывающая своими внезапными и непонятными скачками законосообразную связь событий и порядок мира. Конечно, действующая в этом процессе и им руководящая сила есть Дух Божий; но он действует не как-либо иначе, а точно так же, как и в настоящее время среди нас и в нас(?!)... Древнее учение о богодухновенности Св. Писания не преподается ныне ни в Лейпциге, ни в Эрлангене: лютеране Канис и Делич там, Гофман и Франк здесь открыто и совершенно ясно от него отказались» (!!). Далее, современная христология есть «открытая уступка распространенной в наше время потребности в исторически и человечески развивающейся жизни Иисуса», вследствие чего Бог Слово низводится до «простой потенциальности», а во Христе не видят ничего более, кроме «общечеловеческого богоподобия» (die gottebenbildliche Anlage des Menschen), так что Он является не более, как «главою и начинателем нового человечества» Сообразно с этим и в современных спекулятивных построениях троичности, «второе лицо является не столько собственно Богом, сколько идеальным человеком» и т. д. (см. стр. 25–8 passim). Очевидно мы вступаем здесь в знакомый уже нам круг представлений и даже выражений старого либерального протестантизма: здесь и там одинаково принцип искупления, если только еще говорят об нем, понимается отвлеченно и отделяется от исторической личности Иисуса Христа, вследствие чего Он уже не признается Искупителем в христианском смысле этого слова, а лишь – ,,первым по времени проявлением принципа искупления, основателем Церкви, в которой оно совершается, образцом, символическою персонификацией принципа искупления, религиозно-нравственным или эстетическим идеалом, созданным воображением первых христиан», философским идеалом человечества вообще и т. д. Во всех этих случаях связь богословия с подлинным хриcтианством, очевидно порывается 6.

Что неуверенность протестантского богословия в безусловной Истине христианства должна дурно отражаться в других сферах мысли, даже и в том случае, если она не переходит, в открытое нападение на него и выражается лишь в уступках неверно, в нерешительности тона, в колебаниях и в самопротиворечиях, – это, конечно, вполне естественно. Связь различных сфер мысли между собой гораздо теснее, и вредное влияние потемнения в мысленном сознании христианского идеала на направление и успехи различных отраслей знания гораздо значительнее, чем как это обыкновенно принято думать. В самом деле, если христианский идеал настолько померк в сознании народа и века, что даже его призванные истолкователи и защитники дозволяют себе к нему двусмысленное отношение, то как к нему отнесется представитель «светской науки»? Он поставит себе в заслугу, если займет в отношении к нему позицию скептической воздержности и упорно станет его игнорировать. Это, конечно, честнее легкомысленных нападок и некритического quasi-научного осуждения, в чем – увы! – теперь также нет недостатка; но для осуществления верховной задачи истинного просвещения, для преобразования мысли по духу христианства и даже для успехов самих специальных наук такое скептически-воздержанное отношение к христианской истине, по меньшей мере, совершенно бесплодно. Но оно не только бесплодно, а положительно вредно в сфере знания, исследующей те же самые проблемы, решение которых дает и христианская метафизика, – в сфере философии. Здесь, по самой сущности дела, всякое не pro есть уже contra, – всякая боязнь солидарности с христианскою догматикою косвенно есть уже оппозиция к ней, более или менее разрушительная и для нее и для самой системы.

Именно это потемнение в мыслящем сознании христианского идеала есть, по нашему мнению, одна из главных причин (если не самая главная), появления на западе таких странных продуктов философского творчества, которыми ознаменованы две последние трети нашего века. Великие идеалисты начала текущего столетия относились к христианству, по меньшей мере, серьезно, и если из-за их усилий вложить в него ,,высший смысл» все же довольно прозрачно просвечивала иногда гордость философского ума, упоенного сознанием своего мнимого превосходства, то этот грех отчасти искупался их несомненно искренним ревнованием по истине, а с другой стороны, так сказать, трагичностью их положения: все живое в них порабощено стихийною силою их абстрактной личности, которая, будучи раз возведена в верховный принцип мысли, неумолимо требовала для себя жертв, как бы ни были иногда дороги и ценны для цельного человека эти жертвы. Но за то – что мы видим в истории Германской философии дальше? «Честолюбивые фараоны мысли громоздят в небо одну пирамиду за другою – одна другой причудливее, одна другой страннее. «Левая гегельянская» (Молешот-Бюхнер-Штраус-Фейербах) пересаживает на германскую почву вовсе не сродный ей англо-французский материализм; Шопенгауер (и позднее несколько в ином духе Гартман), отвернувшись от христианской философии, добывают свою дешевую мудрость из глубокого и темного, погруженного в квиетизм и сон востока, – у буддистов с их безутешным нытьем и сетованием на мировое зло; новейшие гилозоисты (Кцольбе, Целльнер, Геккель) оживляют веру архаической философии (Фалес-Эмпедокл) в абсолютную творческую силу живой материи; «философ действительности» утопист-социолог Дюринг проповедует какую-то странную полу-материалистическую, полу-идеалистическую, теорию, распадающуюся от внутреннего противоречия, и однако, по его убеждению, способную заменить христианскую метафизику; наконец, над всем этим распростирает легкую прозрачную дымку полу-скептического идеализма новокантианец Ланге и его школа... Конечно, слабые искры света, исходящие из более здравых течений новой философской мысли в Германии (Лотце и представители «этического теизма» – Фихте младший, Ульрици и др., а отчасти, пожалуй, и Вундт) не в состоянии прорезать эту «хаоса бытность довременну» настолько глубоко, чтобы осветить правильпым светом все ее глубокие и опасные мысленные стремнины и пропасти и, таким образом, предостеречь от гибели умы неосторожно-отважные, но неопытные7. Если мы прибавим теперь этому, что далеко не все представители современного естествознания настолько благородны, чтобы, как известный Дю-Буа-Реймон, открыто заявлять о некомпетентности естествознания в решении «вечных вопросов» и что, вопреки этому похвальному примеру, они очень часто переходят в отношении к христианству в догматическое отрицание: то мы легко можем себе представить, с какими трудностями должна быть сопряжена выработка единого миросозерцания из этих разнохарактерных и противоборствующих элементов для человека с ними знакомого, ими увлекавшегося, и как много шансов, что «самостоятельно добываемое» миросозерцание получит окраску, чуждую возвышенного характера христианского идеализма. Что при таких усилиях, многие косные и робкие умы, подобно евангельской Марфе, легко могут предпочесть попечению о «едином на потребу» беспокойную житейскую сутолоку и прозаичную заботу о «насущных вопросах», оставив в стороне всякий идеализм, – об этом, после всего сказанного, конечно, достаточно лишь напомнить. Так что же теперь делать? Что делать ввиду этого несомненного, но крайне нежелательного и опасного для будущего развития Германии, «оскудения идеализма?» вот вопрос, который смущает здесь ныне очень и очень многих. Ответ на этот вопрос, конечно, может быть только один: если естественный исторический процесс подкопал христианский идеализм, то его нужно восстановить, по крайней мере, искусственно. Этот вопрос об «искусственной культуре» идеализма есть теперь самый жгучий во11рос, настойчиво требующий своего решения. Мы уже говорили в предыдущем письме, что он смущает правящее классы; но он не менее смущает и людей частных, хотя, конечно, всякого по-своему. Если правительство видит единственный исход из современного брожения умов в решительном, твердом и возможно быстром повороте к вероисповедному христианству: то люди частные, изверившись наконец в состоятельности и жизненности известных им форм христианства – католичества и протестантизма, предлагают отказаться от всяких вероисповедных форм, чтобы хотя бы этою ценою сохранить истинное зерно «свободного от всякой условной и спорной догматики» христианства (как будто такое христианство еще может остаться христианством?!). Присматриваясь к современным движениям, направляющимся к указанной цели, мы можем различить два основных типа таких движений: один характера чисто теоретического, другой, по преимуществу, практического.

Представителем первого типа движений служат упомянутый уже нами в предыдущем письме полковник Егиди, написавший ряд брошюра, с призывом к религиозной реформе. Эти брошюры сами но себе не представляют ничего особенного. Их писали и прежде, пишут и теперь очень многие, кроме Егиди: берет ли автор тоном выше или тоном ниже, пишет ли он радикальнее или умереннее – в общем это немного значит. Но вот, наконец, мы дождались и «особенного», которое, впрочем, казалось, уже давно носится в воздухе. На днях (в 20-х числах февраля по нов. ст.), этот самый неутомимый полковник Егиди через посредство 40 немецких газет разослал 6000,000 экз. своего «воззвания» (Aufruf zur Verbreitung des Gedankens «Einiges Christenthums», подписано 21 февр. 1892 г.), которое сверх того, по его просьбе, было единовременно перепечатано многими другими газетами (см. Vossische Zeitung, № 95). Это уже, очевидно, начало перехода от слова к делу, из позиции выжидательной в наступательную, – первый шаг, за которым, вероятно, последуют и другие: здесь подобные примеры заразительнее, чем где-либо!

«Серьезное движение проходит чрез наше отечество», – так начинает Егиди, – «повсюду чувствуется потребность в большем согласии и мире» «Вместо того, чтобы и впредь разделяться на католиков, протестантов и других христиан, соединимся лучше в христианстве; вместо того, чтобы обособляться друг от друга в качестве христиан, иудеев и последователей других религиозных общин сойдемся в религии!» Вера есть личное неприкосновенное дело каждого. «Идущие исстари положения, учения и исповедания, считаемые характерным признаком «церкви», иудейства», «религиозной общины», «секты», теряют теперь свое значение, в смысле признаков религии. Обособленных религиозных общин теперь нет. Вместо того мы образуем единое всеобъемлющее религиозное общение, совпадающее с понятием общежития, общества, народа, нации, государства, отечества, человечества, причем вовсе не важно должно ли христианство разрешиться в человечество, или человечество в христианство» Спорам и партиям здесь места быть не должно Дело идет не о чем-либо второстепенном и неважном; нет, здесь ставится вопрос о коренном преобразовании всей нашей жизни, – о совершенном изменении всего порядка вещей, – настолько полном, что доселе лишь очень немногие могли это себе представить. А это мыслимо лишь под условием безвозвратного отказа (unter ruckhaltlosem Aufgeben) от того миросозерцания, которое хотя и находит свое объяснение в общем, руководимом провидением, плане развития, однако не должно нам препятствовать, когда наступило «исполнение времен», ввести христианство в новую сферу развития» А время пришло. Наше поколение призвано исполнить обетование христианства. Культурный человек созрел, дорос до сознания этого своего высокого назначения. Каждый должен поэтому содействовать теперь распространению этих мыслей – и трудом и деньгами. Только таким путем мы можем исцелиться от социальных зол. «Не станем обманываться! Теперь есть только одно средство обеспечить для всех языков то благо, которое им даровано рождением Спасителя (ein Mittel, «allem Volke» das Heil zu erhalten, das ihm mit der Heiland Geburt wiederfahren). Это средство – религия без догмата, христианство без исповедания (sic!). К такой религии, к такому христианству обратятся все» Кто отказывается от содействия распространению мыслей этого «единого христианствa», тот не имеет права жаловаться на те бедствия, которые иначе неизбежно должен породить настоящий строй мысли и характер жизни. Только «единое христианство» способно привести к конечной и окончательной победе всего действительного над призрачным, естественного над измышленным, всего желаемого Богом над людскими заблуждениями. Знамя развернуто! Все мы, дети одной страны, собравшись, – без внешней, впрочем, связи и только соединившись в духе, – ожидаем своих благородных вождей, своих князей. Только под их водительством вступим мы в новое время» Тогда алтарь и трон преобразятся пред нами и облекутся в новое сияние: тогда и только тогда «высокое место» будет стоять непоколебимо твердо, а иначе не спасут его «ни кони, ни всадники»! «Конечно, предоставляется высокому покровителю страны стремиться к соединению с другими нациями и в этом понятии единого христианства; но мы надеемся и заботимся (?), чтобы и они подготовились к такому объединению. Восторженное и благородное ликованиe пройдет по всем странам, когда мы увидим, что герб Гогенцоллернов взвился – на этот раз затем, чтобы возвестить Миру: на земле мир! Священный трепет наполняет нашу душу, – так заканчивает Егиди: наступает время, которое будет отмечено великим шагом в развитии человеческого рода; этим шагом начинается исполнение христианства».

Несмотря на то, что в немецкие головы ударила разом картеч из целого миллиона таких воззваний, они вовсе не были ею взволнованы и озадачены Две-три скромных сходки, два-три беcплодных дебата, – вот все, что, по сообщению. немецких газет, пока вызвано этим инцидентом. Никакого заметного движения, никакого брожения умов, никакого одушевления не вызвано воззванием, несмотря на весь его пиэтистическо-патриотический пафос; видно, возвещаемое Егиди «исполнение времен» еще не наступило. В объяснение этой постигшей Егиди неудачи немецкие газеты указывают на то, что он напрасно – де примешал к своему проекту религиозной реформы политическую тенденцию и несколько рано заговорил о необходимости денежной помощи, призыв к которой в подобных случаях, как известно, всегда охлаждает даже и самые горячие головы и т. д. Но, по нашему мнению, причина неуспеха гораздо проще. Она заключается в очевидной для всякого бессмысленности и самопротиворечивости воззвания! В самом деле, что такое представляют из себя это воззвание в своей логической основе? Это самый несостоятельный конгломерат радикально-противололожных элементов. Это – националистический космополитизм, язычествующее христианство, совершенно незаконно связывающее себя с именем нашего Спасителя; словом, это – горячий снег! Как ни сбиты с толку немецкие головы, как ни затуманены они различными хитростями: но и они не могли, конечно, но заметить внутренней несогласованности и неупорядоченности этих quasi-"серьезных» мыслей отставного полковника.

Другой тип современных движений, направленных к оживлению угасающего идеализма, носит, как мы уже сказали, по преимуществу практический характер. Самым выдающимся явлением этого рода служит Берлинский «христианский союз молодых людей» (Cрristlicher Verein junger Manner zu Berlin), весьма симпатичное учреждение, напоминающее наши братства, хотя и не чуждое некоторых специфически-немецких странностей и не совсем свободное от вышеуказанной тенденции съютить под своим кровом всех, – без различия не только исповеданий, но и вер (в 1890 г. между сочленами помечены два «израильтянина», что едва ли мирится с названием общества «христианским»). Благодаря любезности президента общества, императорского обер-лесничего г-на Рошкирха (Konigl. Obеrforster Rothkirch), в высшей степени обязательно предложившего нам свою готовность ознакомить с устройством общества, мы имеем возможность дать о нем точные сведения, – не позволяя себе, впрочем, входить в излишние подробности, не имеющие отношения к настоящему «письму.»

«Общество, – читаем мы во 2 § его устава, – имеет своею целью в своем собственном, специально для сего сооруженном здании, служить молодым людям, путем христианской заботливости о них, путем назидательных, учебных и деловых собраний, общего пения, музыки, фехтования, предоставления в их пользование библиотеки, читальни, а также публичных чтений и других подобных средств. В частности оно: 1) стремится содействовать установлению такого общения между христианскими молодыми людьми Берлина всех сословий в целях общей миссии и ради споспешествования осуществление царствия Божия (zur Forderung des Reiches Gottes); 2) братски помогает словом и делом издалека прибывающим сюда молодым людям; 3) особенно заботится о привлсчении к себе молодых людей, удалившихся от Бога, чтобы таким образом снова приобрести их для Господа и Его Церкви.» Эта общая задача достигается Verein’ом посредством разделения его сочленов на маленькие кружки или отделения с более узкими и специальными задачами, каковы отделения: ремесленников, купцов, студентов, булочников, книгопродавцев, кёльнеров, парикмахеров, солдат, скандинавцев (sic), юношей, детей и, наконец, в самое последнее время – последователей «белого креста» Функции каждого из названных подразделений ферейна понятны из их названий, но о последнем необходимо сказать несколько слов особенно. «Общество белого креста» имеет своею задачею пробуждение и воспитание в своих молодых сочленах чувства целомудрия. «Я, нижеподписавшийся, – так гласит текст обета, напечатанный на членской книжке, – с помощью Божиею принимаю на себя следующий обет: 1) относиться с уважением ко всем особам женского пола и по мере сил защищать их от всяких оскорблений и унижений; 2) избегать всяких непристойных выражений, двусмысленных шуток и телодвижений; 3) признавать закон целомудрия равно обязательным как для мужчины, так и для женщины; 4) распространять подобные же взгляды и между своими сверстниками, а также наблюдать за своими младшими братьями и помогать им; 5) прилежно пользоваться словом Божиим и Таинством, чтобы быть в состоянии исполнять заповедь о целомудрии» Важность выполнения этого обета подкреплена целым рядом удачно выбранных текстов св. Писания (Рим. 6: 6; Гал. 5: 24; 2; Тим. 2: 24; Мо. 5: 8; Ин. 15: 5; 1Ин. 1: 7; Иак. 4: 7; 1Кор. 6: 18 –19; Пс. 51: 12), житейскими сентенциями, приглашающими к серьезности, труду, вниманию к себе и т. д., и наконец одною медицинскою справкою такого содержания: «что чистая и нравственная жизнь будто бы вредна для здоровья, – это по нашему, единогласно высказываемому здесь опыту, совершенно ложно. Мы не знаем ни о каком вреде или расслаблении, которые бы могли возникнуть из совершенно чистой и нравственной жизни» (Medicinalcollegium der Universitat Christiania). Идея «белого креста», судя по отчетам, принимает за последнее время центральное значение среди других задач общества.

Таковы задачи и стремления «христианского ферейна». По-видимому, они не очень расходятся и с действительностью. Большое, поместительное (в три этажа) здание ферейна расположено недалеко от центра Берлина на одной из людных улиц (Wilhelm Str. 34) и устроено весьма рационально. Достаточное количество отделъных комнат обеспечивает возможность совместных собраний многочисленных вышеупомянутых кружков ферейна и, сверх того, обширный, прекрасный в акустическом отношении и красиво обставленный общий зал дает возможность устраивать общие собрания с неограниченным числом посетителей. В здании стоит великолепный рояль и другие музыкальные инструменты. Библиотека, кроме книг, предлагает в распоряжение посетителей свыше 250 ежедневных газет и журналов из всех стран света. В здании устроен буфет, в котором за недорогую плату можно получать свежие кушанья, но из напитков – лишь не одуряющие сорта пива. Распорядители и прислуга очень выдержаны и вежливы, – совершенно свободны от всяких видов на Trinkgeld. Кто посетит ферейн раз, тот, наверное, будет посещать его и впредь. Но, – такова людская косность! – посещает его все-таки сравнительно не много народу. Ферейн имеет свою газету (Monatlicher Anzеiger), в которой, между прочим, объявляет вперед дни, часы и цель собраний, и которую во множестве экземпляров раздает бесплатно; сверх того, он расклеивает множество объявлений; некоторые из его более ревностных членов ночью при входах в дурные танцевальные coбpaния и др. подобные места раздают листочки, предостерегающее от грозящей в этих притонах молодым людям опасности и приглашающее в ферейн, вместо Tanzlokalen и т. д., и все-таки, несмотря на все это, среднее число посетителей ферейна менее, чем по нашему мнению можно ожидать. – Кроме этой ближайшей и непосредственной задачи приютить и таким образом уберечь от растлевающего влияния Берлина молодых людей, особенно живущих вне семьи, ферейн, как видно из его ежегодных отчетов, выполняет в довольно значительных размерах и друие задачи, входящие в программу его устава, как то: заботится о приискании мест для бесприютных юношей, посылает своих сочленов навещать больных и говорить поучения – особенно в противовес ораторам социал-демократов, открывает воскресные школы и даже иногда выделяет из себя деятелей и для внешней миссии.

21-го января текущего года студенческое отделение ферейна праздновало свой годичный праздник (Vereinsabend), который, как и всякий немекий, а тем более студенческий праздник, не мог, конечно, обойтись без речи. Ее произносил на этот раз, по приглашению ферейна, популярнейший Берлинский профессор, Гарнак, который как значилось на пригласительном билете, имел произнести Vortrag из области темы: «безнравственные народы осуждены на гибель. К 8 ч. вечера общий зал ферейна переполнился публикою, жаждавшею услышать популярного профессора. Странное впечатление производила эта аудитория! Пред каждым посетителем лежала Gesangbnch и рядом с нею так же почти пред каждым стояла кружка пива (легкого, впрочем) и редко у кого не было в зубах сигары: совершенно по-немецки – какая-то смесь пиэтизма с ресторанным благодушием! – Пропустивши «академическую четверть», Гарнак взошел на кафедру; председатель пригласил собрание пропеть указанный им гимн из Gesangbuch и затем профессор начал. Надо ему отдать честь: он говорил свободно, легко, образно и даже проникновенно. Извинившись перед слушателями в том, что вследствие каких-то недоразумений тема речи на пригласительных билетах была формулирована не совсем строго, он сказал в общих чертах приблизительно следующее:

«Мм. гг.! Среди современного общества распространено мнение, будто наше время, в нравственном отношении, очень дурно, – хуже, чем времена прошлые Этот вредный, парализующий наши силы и добрые начинания, предрассудок, однако, совершенно неверен исторически. Не заходя в глубокую древность, и не касаясь мерзких культов Астарты и Ваала, напомню только, напр., хотя бы о раскопках Геркулана и Помпеи. Хороши также и нравы средних веков, когда лица, добровольно связавшие себя строгими обетами, как мы узнаем из их собственных писем, находили, что путешествие по Италии теряет всю прелесть, если в компании нет спутниц известного разбора. Даже и гораздо ближе к нам, в обществе современном Гёте, напр., как мы узнаем из некоторых его произведений, уровень нравственности был таков, что нам никак не приходится ему завидовать. Еще ближе к нам: 80 – 40 лет тому назад, дама не могла путешествовать по Германии одна, а теперь свободно и смело может на это решиться. Итак в развитии общественной нравственности нужно признать несомненный исторический прогресс, и наш ферейн есть одно из проявлений такого прогресса: он преследует в высшей степени высокие, истинно христианские задачи помогать ближним в их борьбе с двумя самыми страшными бичами человечества, – с двумя пороками, вытекающими из двух инстинктов нашей природы: самосохранения и продолжения рода. Чтобы понимать истинный дух деятельности общества и быть его живыми членами, нужно хорошо уяснить себе, как учит христианство бороться с этими недугами. Его правила просты и сводятся к двум следующими; строжайшее внимание к себе и бескорыстная любовь к другим. Христианство учит ненавидит грех и порок в себе и в других, но любить людей грешных и порочных. Полицейское преследование, казернирование порока, и др. подобный меры не исцелят общество: исцеление одно, – в деятельной взаимопомощи, проникнутой духом христианской любви» Затем умелою рукою, в целом ряде удачно выбранных примеров, оратор начертал картину высокой и чистой жизни первых христианских обществ, как достойный идеал для подражания. Но тут профессор как будто спохватился, да и было от чего: в самом деле, в обществе безусловный прогресс, вследствие чего достигнутая нами ступень нравственного развития есть, очевидно, наивысшая, а идеал, – не отвлеченно поставленный, а конкретный, уже нашедший свое воплощение в жизни, – остался позади! Как это так? Заметивши эту трудность профессор, формулировавший ее в прочем несколько иначе, сказал нечто в ее разъяснение и устранение, но – нам не показалось его разъяснение убедительным; даже больше, оно показалось нам, – sit venia verbo! – простым ученым Kunststuck’ом, «Мне могут возразить, – так приблизительно сказал оратор, – что мы, достигшие, по вашей теории, высшего сравнительно уровня нравственного развития, не считаем однако его более приблизившимся к идеалу и вовсе не можем успокоиться и смотреть на жизнь оптимистически. Это, мм. гг., совершенно понятно: с ростом общества в интеллектуалъном и моральном отношении растет и его идеал, а вместе с ним и недовольство собою, своею жизнью». Что же, – должны ли были слушатели вывести из этих слов заключение, что наш нравственный идеал стал выше, чем идеал первых христиан? Но тогда, к чему было рисовать этот последний и приглашать к руководству им? Или как иначе? Во всяком случае здесь есть что-то несообразное. Вот и всегда-то так: сначала немецкий профессор говорит как будто ладно – доказательно и фактично, а потом вдруг запутается в какую-нибудь свою немецкую идею и – вся речь изрешечивается! За всем тем в речи оставалось много хорошего и притом она заканчивалась таким неподдельным пафосом. что аудитория по праву наградила оратора шумными аплодисментами. По окончании речи, председатель общества формулировал ее по пунктам: г. профессор говорил, во 1-х, о том; во 2-х, о том и т. д. Это было вовсе нелишне для аудитории, добрая половина которой состояла из пекарей, переплетчиков, парикмахеров, солдат и т. д.; затем вечер прошел обычным порядком – в пении гимнов из Gesangbuch, музыке, рассуждениях и прениях на соответствующие темы и закончился (в 1/2 11) в Andachtszimmer «вечернею молитвою», состоявшею из чтения Евангелия, пения и совместного произношения Vater unser. – Мы провели этот вечер с интересом и удовольствием и искренне рекомендуем это удовольствие и другим русским посетителям Берлина. Что этот вид деятельности может принести свою долю пользы для оживления угасающего христианского идеализма – это, конечно, не подлежит спору.

Когда мы уже заканчивали это письмо, Фоссова газета в одном из своих бесчисленных приложений принесла нам популярно-научный трактат о «происхождении и сущности религии» (Entstehung und Wesen der Religion, von Ludwig Henning). Своим трактатом автор, как он заявляет в первых строках, хочет содействовать прояснению понятий о данном предмете, «смутность которых с такою ясностью обнаружилась при обсуждении школьного законопроекта» Ознакомившись с трактатом автора, мы нашли, однако, что его взгляды из всех смутных может быть самые смутные, из всех спорных самые спорные: это самое некритичное сочетание модных современных теорий анимистической и эвгемеристической, скрепленное, впрочем, соответствующими справками и ссылками на авторитеты. Я уверен, что если завтра заговорить о школьном законопроекте с немцем средней руки, достаточно состоятельным, чтобы выписывать довольно дорогую Vossische Zeitung, и сохранившим достаточно интереса к теоретическим вопросам, чтобы не оставить указанный Artikel непрочитанным, то он будет ссылаться, при своих нападках на ненавистный законопроект, на это последнее слово науки. Вот поистине «плоды просвещения»! И попробуйте убедить его, что он вместе с автором цитируемой им статьи, глубоко ошибается! Как, -возразит он, – Тэйлор, Каспари, Вайтц, Петель, Ратцель (новый «авторитета» – автор ,,der monumеntalen Volkerkunde») и, наконец, «Нестор немецкой философии», Целлер, – все они, по-вашему, тоже ошибаются?!.. Что будешь отвечать ему на такой аргумент? Поневоле придется сказать в духе профессора, о котором мы говорили в начале письма: да, м. г., ошибаются и, если свои отрицательно догматические суждения о таких трансцендентных для точного знания, вопросах, как вопрос о происхождении религии и др. подобные вопросы, они высказывают уверенно-категорически, то мы, со своей стороны вполне правы, не посягая на них, во многих других отношениях весьма почтенную, ученость, сказать, что об этих мировых загадках они все же ничего не знают...

Берлин.

14 (2) марта, 1892 г.

Письмо четвертое

Нравственный и социально-экономически строй Запада. – Деморализация Берлина. – Ее психологическая связь с расшатанностью религиозных и вообще идеальных начал жизни. – Пролетариат и социал-демократия. – Социальные условия развития на Западе пролетариата. – Превышение предложения над спросом. – Реклама, как форма «борьбы за существование» в промышленном и коммерческом мире. – Недостаток работы. – Интеллигентный пролетариат и его причины в Германии, по Бебелю. Передовая роль германских социалистов в общем западном социалистическом движении. – Публичные дебаты и прения, как рассадник социализма. – Февральские «краваллы» (беспорядки). – 18-е марта – праздник «дня рождения» социал-демократии. – Социал-демократические ферейны. – О средствах борьбы с социализмом. – Картина будущих социалистических порядков, по Рихтеру. Забота о прикреплении населения к земле, как «средство предотвратить социальную революцию». – К характеристике современного настроения в Берлине: pro и contra. Париж.

Нигде в жизни современного запада противоречия между показною стороною и действительностью не выступают так резко, как в его нравственно-экономическом и социальном строе. Нас смутит иногда двусмысленное отношениe протестантского пастора к христианской истине: но мы знаем, что ведь и вообще протестантизм не ставил на своем знамени верности подлинному христианству. Нас озадачит порою скептическая улыбка, которая среди серьезных и глубокомысленных разъяснений вдруг скользнет по лицу немецкого профессора, как бы договаривая за него: «а все-таки, что же, в конце концов, есть истина»; но мы знаем, что ведь и догматизм немецкой философии стоит ее скептицизма. Все это, – говорим, – отчасти понятно. Но нас положительно ужасает та громада бедствий, которые со всех сторон надвигаются на современный запад и грозят в основаниях разрушить весь его настоящий социально-экономический строй, а вместе с ним и всю его «культуру», – ужасает именно потому, что гордый, уверенный в живучести и прочности своих «автономных» и научных начал, запад, по-видимому, все еще не склонен признавать надвигающуюся на него тучу во всем ее зловещем значении.

Берлин официальный и Берлин действительный – это две совершенно различных вещи. В официальном Берлине порока нет; его казернирование не дозволено и, поэтому, кто усвоил себе похвальное обыкновение не покидать своей комнаты после того часа, в который, по предписаниям, двери всех домов в Берлине должны быть заперты, тот может благодушно думать, что и повсюду в Берлине так же опрятно, спокойно и мирно, как в его собственной комнате. Но вот, вдруг, какой-нибудь досадный процесс, в роде пресловутого процесса Гейнце, колеблет эту блаженную уверенность и с осязательною очевидностью Показывает, что в действительном Берлине порок не только не исчез, но, не будучи признан официально, тем глубже и прочнее всосался в жизнь не официально и не только сам жив, по породил из себя другие, более ужасный, формы порока (например Kuppelei u Zuhalterthum – этот истинный бич современного Берлина), который разъедает злосчастное «сердце Европы» Если сам император Вильгельм, с обычною отзывчивостью и прямотою, пришел в своем знаменитом и наделавшем .много шуму Erlass’e министерству, что «процесс Гейнце ужасающим образом обнаружил (in егschreckender Weise dargeegt), что Zuhalterthum, вместе с необычайно распространившимся, как в других больших городах, так особенно в Берлине, пороком, стал серьезною опасностью для государства и общества»: то мы ясно убеждаемся отсюда, что изнанка Берлинской жизни далеко не так благовидна, как ее лицевая сторона8. И было бы не трудно иллюстрировать это обобщение соответствующими фактами...

Без сомнения, главнейшею причиною этой деморализации служит именно та расшатанность религиозных и вообще идеальных начал жизни, о которой мы говорили в своих предыдущих письмах. В душе современного западного человека, как и в западном город, так сказать, нет центра. Без Кремля, без святыни, без кремлевских соборов и дворцов, западный город с своими однообразными исполинскими зданиями является повсюду одинаково значительным или пожалуй, смотря по взгляду, повсюду одинаково незначительным, – как слабо дифференцированный животный организм, у которого каждая часть одинаково способна к изолированной жизни; так точно и в душе современного западного человека, загасившего священный огонь идеала, каждая часть, каждое движение, каждая страсть является одинаково значительною, одинаково законною, требующею одинакового удовлетворения, – ничего центрального, ничего объединяющего раздробленный силы духа, ничего вдохновляющего на подвиг борьбы со злом! После утомительно-долгого делового дня, после чрезмерной отупляющей работы, когда душа уже утратила способность к чистому и спокойному наслаждению, «культурный» человек с лихорадочною поспешностью бросается к бессмысленным и шумным удовольствиям, при чем все средства забыться являются одинаково законными, ибо из души переставшей томиться духовною жаждою, уже не раздается более ни одного протеста. Там, где нет способности к чистому духовному наслаждению, там являются болезненные потребности, которые растут с ужасающею быстротою, так как скопление в промышленных и торговых центрах богатств открывает широкие двери к удовлетворению этих потребностей всем тем, сердце которых внутри черство. Люди дичают в нравственном отношении, не сохраняя ни внимательности, ни участия ни для чего, что находится вне круга их удовольствий. Симпатия, сочувствие к страданиям ближних исчезает. так как душа, опьяняемая удовольствиями, не сохраняет уже более способности к понимание положения другого. С уничтожением нравственных уз угасает стыд, который удерживал бы от слишком роскошных наслаждений, а при этом становится уже просто делом вкуса, ищет ли человек забвения в том, что тешит свои чувственные страсти, игрушкою которых является униженный пролетариат, или, обратив государственные формы и обуздывающее своеволие законы в призрак, с зверскою кровожадностью начинает наслаждаться страданием тех, кого судьба отдала в его власть. Не случайное, в самом деле, явление, что именно на препрославленной «культурной» германской почве возросли те ужасы, разоблачением которых недавно изумил мир известный военный приказ принца Георга Саксонского! Ведь если, как заявил один депутат Рейхстага при обсуждении этого вопроса (см. протоколы засед. от 16 февр.), «палачами являются не только нижние чины, но и офицеры германской армии, – и при том именно те офицеры, которые в обществе играют роль и которых особенно любят дамы за вежливость и утонченное обращение»; если, далее, и сам канцлер, уклонившись «от перемывания грязного белья перед иностранцами», не отрицал, однако, самого факта и в оправдание этого «огрубения» (следовало бы сказать: одичанья) офицеров нашел возможным сказать лишь то, что оно происходит с людьми еще до их поступления в армию (!): то как иначе, после всего этого, мы должны представить себе современное германское «интеллигентное общество», как не в тех именно чертах, которыми мы только что его характеризовали? Не ясно ли, что у культурного человека, несмотря на весь его лоск и блеск, все-таки «душа убывает»?..

Само собою понятно, что когда центр жизни переставлен, когда всеобщим лозунгом сделалось прославленное Горациево carpe diem, а на место забытых пли отвергнутых положительных начал жизни но поставлено ничего нового, тогда образуется благоприятная почва для произрастания всяких не нормальных явлений до пролетариата и социал-демократии, – этих самых зловещих туч на горизонте современного запада, – включительно. Было бы, конечно, с нашей стороны не расчетливою смелостью браться за выяснение специальных источников социального зла, по вопросу о котором, как известно, существует такая громадная литература, что изучение ее могло бы наполнить многие годы. Но указать главный его причины, – что, конечно. для достижения полноты в нашей характеристике западной действительности, необходимо, – можно и не выходя из пределов самой элементарной общности.

«Превышение предложения над спросом» – вот к какой краткой формуле, как известно, сводятся все рассуждения современных политико-экономистов о специальных причинах развитая на западе пролетариата и социал-демократии. Мы увидим далее, что этою формулою не исчерпывается вся сущность дела; но есть в ней и элемент несомненно истинный. Действительно, кто видел собственными глазами, какое множество рук тянется здесь за работою и какой значительный процент все-таки ее не получает, тот поймет весь многосодержательный реальный смысл этой краткой формулы. Преобладание предложения над спросом, варьируясь в различных формах, действительно выступает здесь повсюду, начиная с уличных реклам и кончая солидною конкуренцией на занятиe профессорской ординатуры.

Наше время есть время рекламы, – этой своеобразной формы «борьбы за существование» в промышленном и коммерческом даре. Говорят, что реклама всего больше развита в Америке: «если Ты хочешь поместить доллар в какое-нибудь предприятие, – говорит практичный американец, – «то заготовь сначала другой, чтобы сделать известным свое предприятие»! Но кажется и другим городам западной Европы и в частности Берлину уже немного остается догонять американцев. В Берлине реклама является в самых разнообразных формах: в форме газетных объявлений (в больших газетах, как напр. в Фоссовой, заполняющих иногда 6 – 7 листов и превышающих в 2 – 3 раза самый текст), в форме расклеиваемых повсюду «плакатов», билетиков, которые на больших улицах чуть не насильно всовываются в руки проходящим, в форме ярких вывесок, которые возятся на особых экипажах, иногда с позвонками, и носятся повсюду какими-нибудь странными субъектами (Sandwich-manner), иногда, и даже по преимуществу, не европейской расы и т. д. А посмотрите, как фабрикуются эти объявления! В большинстве случаев хотят обратить внимание не только яркостью и размером «плаката», но также и его оригинальностью и остроумием, – дешевым, конечно. Напр., на самом верху громадного ярко раскрашенного листа исполинскими литерами напечатано: «а знаете ли Вы, кто такое N. N.? Это – совершенно обыкновенный смертный; но при устройстве концертов он незаменим» и т. д. – начинается длинная повесть о том, где, когда и за какую плату можно иметь удовольствие слушать концерты этого «незаменимого обыкновенного смертного» Или еще пример. Едет ярко раскрашенная повозка – довольно странная и на ней объявление: «эта карета везет каждого желающего бесплатно в ресторан (Local) х» Иногда бесцельно скользящий по колонне объявлений (такие колонны чуть не на каждом углу) глаз вдруг встречает, напр., такое странное воззвание: «О Констанция, возвратись к своему раскаявшемуся супругу»! Невольно подходишь ближе и начинаешь читать дальше. Что такое? Вопль покинутого? Семейная драма? Ничуть не бывало! Это – заглавие нового романа, появляющегося в каком-нибудь забытом «листке» и тут же, дальше совет: «кто недоволен своею газетою, пусть абонируется на этот листок, в котором печатается такой интересный роман» Или, напр., вам всовывают вдруг в руку на дороге билетик; вы опускаете на него глаза и с изумлением читаете лаконическое заявление: «стыдитесь, однако»! Как? что такое? Разгадка на другой стороне билетика: «стыдитесь за свои дурно вычищенные сапоги; купите за 20 пфеннигов ваксы там-то» и т. д. Другой билетик начинается такими словами: «подержите это у лампы или у печки». Заинтересовавшись оригинальной шуткой, вы приносите билетик домой и там, при помощи лампы, прочитываете напечатанное на нем известными «невидимыми» – кобальтовыми чернилами объявление о каком-нибудь новом мясном экстракте. Словом, подобному остроумию конца нет и, если брать все объявления, которые раздаются на улицах Берлина, то можно каждый день набивать все свои карманы и иногда не без успеха заменять ими деланное остроумие какого-нибудь низкопробного немецкого quasi-сатирического журнала...

Конечно, все это относится прежде всего к области берлинских куръезов. Но есть в этих курьезах и серьезная сторона. И в самом деле, если даже мы будем смотреть на рекламы глазами американца, т. е. будем видеть в них совершенно невинное средство обратить внимание на какое-нибудь солидное и «реальное» предприятиеe; то и в таком случай они будут свидетельствовать о некоторой ненормальности в экономическом строе западного города, – о превышении предложения над спросом или, выражаясь языком современной вульгаризованной политико-экономической науки, о «перепроизводстве» (Ueberproduktion) продуктов промышленности, которые далеко превосходят «покупную силу» (Kaufkraft) народа и поэтому не могут быть своевременно «перевариваемы желудком рынка» (Marktmagen). А если мы допустим (чего, конечно, и нельзя не допустить), что в большинстве случаев, если только не во всех, на рекламы нужно смотреть не американскими, а самыми обыкновенными глазами, т. е. видеть в них рекламу в техническом смысле этого слова и ничего более, тогда перспектива будет еще печальнее. Именно, то впечатление дешевизны, при солидности и изяществе, – впечатление, которое, как мы говорили в своем первом письме, невольно появляется у посетителя Берлина, впервые проходящего мимо увешанных всевозможными объявлениями исполинских окон его магазинов, – при ознакомлении с системою берлинских реклам, должно значительно ослабеть. И действительно, поживешь в Берлине и узнаешь, что дешево в нем только то, что никому и ни для чего не нужно; а все действительно ценное ценно и в Берлине; предметы же насущной потребности не только ценны, но и баснословно дороги (1 ф. мяса, напр., стоит от марки до 2 марок., т. е. от 45–50 к. до 1 рубля). И сами берлинцы никогда уже не соблазняются рекламною дешевизною, равно как и фиктивною «распродажею», подставными «аукционами» и пр.

Итак, рабочие руки в Германии производят гораздо больше, чем в силах поглотить германский рынок. Но и при таком «перепроизводстве» далеко не все рабочие руки заняты. Статистика последних лет показывает, что, вследствие различных осложнений «аграрного вопроса» в Германии, деревенское население с каждым годом все более и более стягивается в центры промышленности и торговли, города непропорционально вырастают на счет деревень9, так что различные «предприниматели», не смотря на всю свою изобретательность, не могут доставить работу всем. Вследствие этого к работе начинает стремиться столько рук, что заработная плата падает; а это обстоятельство, в связи с прогрессивным нарастанием населения, порождает нищету и единственное спаceниe от самой крайней нищеты есть принятие работы за какую угодно плату. И принимают! Загляните на окраины Берлина, где скучены всевозможные фабрики и заводы, и вы увидите, какая масса оставшихся без работы постоянно дежурит у всех фабричных ворот, «дожидаясь очереди» Или зайдите когда-нибудь на Zimmerstrasse около 4–5 ч., когда выходить Lokalanzeiger и посмотрите, с какою жадностью расхватываются листы Anzciger’a, содержащие объявления о «местах, бесчисленною толпою пролетариев обоего пола! А всевозможные «конторы» и «справочные бюро, – так же всегда переполнены массою нуждающихся, готовых взять всякое дело действительно за какую угодно плату и по большей части за такую, которой едва хватает на прожитие в каком-нибудь безвоздушном и бессветном подземелье или в «мансарде» шестого-седьмого этажа.

Та же самая «борьба за существовало», за кусок хлеба повторяется и в других сферах западной жизни; здесь замечается не только «перепроизводство товаров», но, – выражаясь опять-таки терминами современных социологов, и «перепроизводство интеллигенции» (Ueberproduktion ап Intelligenz). «Германия,– говорит автор популярнейшего социально и политико-экономического трактата: die Frau und der Socialismus (10-е изд. Stuttgart, 1891), Бебель, – Гер- мания есть классическая страна перепроизводства интеллигенции и образования. Одно обстоятельство, служившее в течение столетий истинным несчастьем для немецкого развития, существенно содействовало этому, – именно, раздробленность немецкого государства (Klеinstaaterei – мелкогосударствие). Вследствие этой раздробленности духовная жизнь народа была децентрализована: повсюду образовывались маленькие духовные центры, которые распространили свое влияниe и около себя. Многочисленные дворы со своими правительствами нуждались в несравненно большем числе получивших высшее образование чиновников, чем правительство централизованное. Таким образом высшие школы и университеты возникали в Германии в таком множестве, как ни в какой другой стране Европы. Соревнование и честолюбие различных правительств играло при этом так же не малую роль. Вместе с наукою развивались и искусства. Никакая другая страна Европы не имеет такого громадного числа живописных, художественных и технических щкол, равно как музеев, картинных галерей и пр., как Германия». Этому содействовала так же и господствовавшая в это время система всевозможных запретов (Absperrungssystеm – пошлины, таможни, заставы): между тем как другие народы суетились, ездили из конца в конец света, воевали, – немцы тихо сидели у себя дома, каждый у своего дела, работали, чтобы жить безбедно, а на досуге думали, учились, философствовали. .Когда с объединением Германии, система запретов пала; когда вследствие этого стали быстро нарождаться крупные капиталисты, стягивавшие к себе все нити промышленности; тогда, во-первых, разорилось множество мелких ремесленников, живших и кормившихся прежде своим маленьким трудом, а теперь оставшихся, вследствие невозможности конкурировать с капиталами, без дела, и во-вторых, осталось без места и соответствующего дела множество представителей интеллигенции – образовался интеллигентный пролетариат, который возрастает из года в год. Оставшиеся без работы ремесленники и потерявшие места чиновники, с воспитанною при том уже заранее наклонностью к умственному труду, – все это бросилось теперь учиться, чтобы этим путем удержаться на поверхности и не пойти ко дну в поток жизни среди всеобщей, охватившей все слои, борьбы за существование. И вот реальные школы, гимназии, политехники и пр. растут теперь, как грибы, а существуюшие век, уже давно переполнены. В подобном же размере возрастает число университетских студентов10, слушателей физических и химических лабораторий, всевозможных художественных, промышленных, торговых школ, высших женских институтов и т. д. Власть в отчаянии и издает распоряжение за распоряжением с предостережением от избрания то того, то другого фаха. Даже теология, которая в предшествующее десятилетие грозила увянуть по недостатку кандидатов, даже и она получает теперь свою долю среди всеобщего переполнения»11. «Я буду учить всему, чему угодно, только дайте мне место» (Ich lehre den Glauben an zehntansend Gotter und Teufel, wenn’s verlangt wird, schafft mir nur eine Stelle, von der ich leben kann): вот что раздается теперь со всех сторон! Министры уклоняются от разрешения основывать новые высшие учебные заведения, так как-де и существующая с избытком покрывают потребность в кандидатах всех специальностей «.

На этой почве рабочего и интеллигентного пролетариата и вырастает социализм и им-то именно, этим разнохарактерным пролетариатом, и пополняются прежде всего его ряды. «Вследствие всех этих обстоятельств, – подчеркивает далее тот же автор, – в Германии больше, чем в какой либо другой стране мира, интеллигентного пролетариата (ученые, художники, представители так называемых либеральных профессий – юристы, врачи, писатели, архитектора и ир.), который постоянно увеличивается и вносит брожение и неудовлетворенность наличным строем вещей повсюду – до самых высших кругов общества, включительно. Таким образом в великой, исполинской борьбе будущего (?) Германия берет на себя передовую роль, к которой кажется она предназначена всем своим развитием и даже самым своим географическим положением, как сердце Европы. И вовсе не случайность, что именно немцы открыли законы движения современного общества и научно обосновали социализм (?), как общественную форму будущего (Карл Маркс, Фридрих Энгельс, Фердинанд Лассаль и др.). Вовсе́ не случайность так же, что немецкое социалистическое движение есть важнейшее и значительнейшее в мире (!), что, далее, немецкие социалисты суть пионеры, которые распространяют социалистические мысли между рабочими различных народов (очень благовременное напоминание!!)». Этому ныне усердно служит и сама немецкая наука, которая, после того, как она заменила дедукцию индукцией и стала больше заниматься «практическими вопросами», начала быстро «демократизироваться» Масса, средний уровень образования которой в Германии вообще довольно значителен, очень восприимчив ко всяким будирующим учениям, а в агитаторах в Германии никогда недостатка не было. Таким образом, социалистическое движение путем своей литературы, журналистики, ферейнов, собраний, путем представительства в парламенте и возбуждаемой всеми этими способами критики общественной жизни с ее порядками» прокладывает себе верную дорогу в массу: «ремесленники и ученые, хлебопашцы и художники, купцы и чиновники, иногда и фабрикант, – словом представители всех сословий присоединяются к рабочим и образуют ядро социалистической армии» (Op cit. Ss. 874 – 381, passim.).

Только что набросанная картина распространения в Германии социализма поистине ужасна! Как медленный яд, он постепенно и систематически пропитывает все ткани народного организма, повсюду находя для себя восприимчивую почву и благоприятные условия. Расшатанность религиозных начал, оскудение идеализма, экономические затруднения, подготовленность массы для восприятия всяких теоретических утопий, – все это теперь соединилось вместе для того, чтобы дать торжество давно уже, впрочем, народившемуся злу. Особенно много содействует распространению этого зла страсть немцев обо всем рассуждать публично, – в общественных собраниях всякого рода, начиная с рейхстага и кончая сходками каких-нибудь забастовавших рабочих, и затем повторять на все лады эти дебаты пу- тем печати. Недаром социалисты всегда подчеркивают эти дебаты и дорожат ими, как «самым могущественным средством», благодаря которому социалистическое движение «делает успехи». Немцы, несомненно, народ много думающий; но кажется и они часто не думают о том, что говорят: иначе на страницах немецких газет, со слов «ораторов» различных «ферейиов», не перетряхивалось бы ежедневно столько всевозможного будирующего и сбивающего с толку вздору. Мы никогда ее могли понять смысла этих всевозможных немецких дебатов и прений! В самом деле, обсуждают, напр., какой-нибудь законопроект в палате депутатов, – обсуждают долго, страстно, «всесторонне,» – и после того как всенародно, на глазах у целого света, выражаясь словами канцлера графа Каприви, «перемыто грязное государственное белье», законопроект все-таки в конце концов сдается в комиссию и решается с очень малым вниманием к дебатам! В социал-демократическом ферейне «красный» оратор развивает публично какую-нибудь quasi-научную социалистическую утопию, – говорить без стеснения, «свободно» и приводить слушателей в восторг; но вот неизбежно присутствующий на всех таких ферейнах полицейский комиссар заносит то или другое «выражение» (странная тактика: преследуются только выражения, хотя бы по своему духу вся речь была красная!) в свой протокол и оратор прямо с трибуны переводится в заключение, часто одиночное, и может быть нигде во всем мире не разбирается так много процессов из-за Majestatsbeleidigung (оскорбление Величества), как именно в Германии. Рассуждают рабочие о сокращении рабочего дня, – рассуждают чуть не каждый день, – и все-таки работают, как и прежде, двенадцать часов и т. д. без конца. Что такое в самом деле, все эти дебаты, как не сознательный компромисс, – желание пройти невозможною срединою между теоретически-доктринерским признанием «в принципе» за каждым права выражать свое мнение и практическою невозможностью допустить последовательное проведение этого «опасного права» (хорошо право!) в действительности? Это в сущности тоже противоречие, которое мы видели и в других сферах жизни протестантского запада: разница только в форме. Но оказываясь таким образом непоследовательным и не имея на действительность почти никакого положительно-преобразующего влияния, это публичное дебатирование имеет громадное отрицательное влияние. Именно оно возбуждает страсти во всех недовольных элементах, подогревает все горячие головы, пополняет толпы жаждущих ореола славы «.мученика идеи», поселяет уверенность в собственной силе в душе различных новаторов и всеми этими средствами, – повторим еще раз, подготовляет торжество соцализму, который с каждым днем становится все смелее и смелее и иногда дерзко поднимает свою угрожающую голову. Февральскиe берлинские краваллы (Cravallen – беспорядки) доказывают это самым очевидным образом и лучше всяких рассуждений иллюстрируют развиваемую нами мысль.

Февральсше краваллы! О них очень много говорено и писано и почти все здесь писанное воспроизведено в свое время русскими газетами. Журнальному обозревателю, который отстает от событий на целые месяцы, очень трудно предложить что-нибудь свежее и новое. Что в последних числах февраля улицы Берлина были запружены толпами всякого сброда; что эти толпы были очень смелы и уверены в себе; что там и здесь они переходили в разрушительное нападение, имевшее хищнический характер и обходившееся иногда очень дорого как самим хищникам, так и боровшимся с ними полицейским стражам; что в этих краваллах принимали участие так же и «демократизированные» женщины: все это, конечно, уже давно известно и мы рисковали бы очень наскучить, если бы еще раз стали повторять все это. Но, за то, рассматривая событие в перспективе, мы можем осветить его с той именно стороны, которая была просмотрена хроникерами, увлеченными подробностями тревожных дней. К сожалению, эта просмотренная сторона представляет очень мало утешительного. Именно, выражая нашу мысль кратко, мы можем формулировать ее так: несомненно, февральские беспорядки не окончилис бы так сравнительно легко и скоро, если бы из-за них уже не виднелся грозный призрак других, более серьезных и опасных волнений, которых необходимо ожидать в, будущем и может быть не весьма отдаленном. Повторяем: это несомненно. Дело в том, что настоящие, убежденные, «идейные» социал-демократы (а число их в Берлине легион) не принимали в этих беспорядках никакого участия и даже не одобряли их. Все это время они спокойно оставались дома и в опасливом консервативном раздумье покачивали головой на подвиги dummer Kerle. Они считали эти «подвиги» ниже своей подготовки, ниже своих сил, а с другой стороны опасались, как бы они снова не вызвали те репрессивные меры, которые отменены со времени удаления ненавистного сощал-демократам князя Бисмарка, и как бы таким образом не отдалить «торжество социализма» Мы видим, однако, что это не принципиальный протест против насильственных мер, а лишь временное неодобрение их при данных условиях, – ради сбережения социал-демократических сил «для другого раза» Именно в этом и заключается весь грозный смысл факта воздержности убежденных сощал-демократов от февральских уличных беспорядков, которая на первый взгляд легко может показаться проявлением с их стороны похвального благоразумия. Нет, это – двусмысленная и зловещая воздержность: социал-демократы просто выигрывают время для лучшей организации своих рядов, окончательной выработки своих планов, дисциплинирования своих, как оказывается, все же отчасти, dиmmer Kerle, возможно широкой популяризации своих идей и «воспитания» массы...

А это « воспитание» ведется усердно и систематически, – по всем правилам Кантовского социально-политического катехизиса, начиная с социалистических праздников. Эти праздники такая любопытная подробность в жизни социал-демократов, что мы не можем пройти их молчанием. Один из этих праздников – «день рождения социал- демократии» (18-е Марта, – другой главный праздник, Namenstag, именины, справляется 1-го Мая), совершался на наших глазах. С раннего утра, хотя день был будничный, несметные толпы рабочих отовсюду направлялись на окраину Берлина – в Friedrichshain, где находится кладбище «мартовских жертв» (Marzopfer) т. е. участников уличных беспорядков, имевших место 18-го и 19-го марта 1848 г., на улицах Берлина. К 12 ч. дня площадь была буквально запружена народом, который терпеливо дожидался своей очереди пройти по довольно узким аллеям Hain’a к могилам «мучеников» Липа у всех серьезные, строгие; порядок изумительный; несдержанные крики повсюду неизбежных пьяных дебоширов тотчас же обуздывались самою толпою; на шляпах и в петлицах почти у всех были приколоты красные бантики, которые тут же и продавались – рядом с номерами отпечатанной в этот день на красных же листах социалистической газеты (Berliner Volks-Tribune, sozial-politisches Wochenblatt), в которой подробно были описаны события 18 – 19 февр. 1848 г. в Берлине, Вене и Париже; в довершение всего, толпу ярко расцвечивали своими красными шляпками, платками и накидками, не отстававшие от мужей и родственников, дамы-социалистки, которых было также весьма много. Самое место Friedhof’a, обнесенное железною решеткой и обыкновенно запираемое в предупреждение сходок, на этот раз было отперто и даже украшено красными флагами Счастливчики, добиравшиеся до «милых могил» быстро кланялись (оставаться подолгу было запрещено), скользили глазами по знакомым уже надписям на могильных памятниках и еще раз, и еще тверже напечатлевали в своей памяти эти характерные лаконические изречения, на которые социал-демократы смотрят, конечно, как на девиз своей жизни12. Те же самые изречения, то же напоминание «жертвовать своею жизнью за свободу народа» они уносили и в листках Volks-Tribune, в которой, сверх того, между строк они могли вычитать и многое другое. Конечно, воспроизводя историю мартовских беспорядков 1848 г., демократическая газета все же не могла открыто приглашать к их повторению. Но в ее подчеркивании различных трогательных историй; в ее детальных повествованиях о том, как войска открывали огонь по «беззащитной толпе», как там и здесь падали «невинные жертвы»; в ее неоднократных напоминаниях, что женщины-социалистки, воспитавшие в себе чуть не религиозное благоговение к «величавой Mapианнe» (grossartige Marianne – условный термин, означающий в устах социалиста республику), никогда не отставали от своих мужей, отцов и братьев и что, именно благодаря этому, солдаты так часто слагали пред республиканцами свое оружие; в ее тонких стратегических разъяснениях (к слову, конечно), что всякое народное движение, чтобы иметь успех, должно совершаться быстро, натиском, от одного удара к другому, от одной победы к другой, ни на минуту не останавливаясь, так как «масса повсюду индифферентна и ее энтузиазм всегда зависит от успеха и быстро охлаждается при малейших неудачах»: во всем этом и многом другом, что сказано между строк, социалисты сумеют, конечно, вычитать целую и при том «на историческом опыте основанную» программу будущих действий. Когда, прочитав листки Volks-Tribune, мы вообразили все это; когда припомнили, что ведь такие же листки раздаются итакие же уроки преподаются ежегодно; то эта молчаливая, сдержанная, спокойная, но затаившая глубокую думу и, начинающая уже чувствовать свою силу, многотысячная толпа показалась нам несравненно грознее того бестолкового, недисциплинированного сброда, который, взволновав и напугав Берлин в февралях, тотчас же и исчез, как мыльный пузырь.

Но «высшею» школою для социал-демократов служат их «ферейны», на которых систематически подкапываются все основы современного строя – религиозные, нравственные и общественно-социальные. Эти ферейны устраиваются в самых разнообразных помещениях, – начиная с какого-нибудь третьестепенного театрика (вроде Fеenpalast) и кончая простым Кneiр’ом, – весьма многочисленны и разнохарактерны, Иногда они состоят из одного только Vortrag’a (лекция, чтение); иногда к нему присоединяются дебаты, пениe социалистических песен из особо составленной для этой цели и изданной в Лондоне социалистической книжки (Liederbuch fur das arbeitende Volk. Lond. 1891. Preis 40 pf.*13, а иногда, сверх всего этого, и – танцы. Конечно, все эти ферейны усердно сдабриваются пивом. Нас очень занимали газетные сообщения и рассказы об этих ферейнах и, когда представился случай ознакомиться с ними непосредственно, мы не могли, конечно, им не воспользоваться. И вот что мы увидали. Громадный общий зал одного укромного, расположенного в Gartenhaus‘е (надворный дом), ресторана тесно заставлен стульями и маленькими столиками; в конце его устроена эстрада для «оратора», а рядом с нею – стол для полицейского комиссара. Быль назначен Vortrag «о конце Мира». Ко времени начала Vortrag’а зал быстро наполнился самою разнохарактерною публикою, в которой богатые и даже изящные дамские костюмы перемешивались с блузами. Вот появился полицейский комиссар, в сопровождении Schutzmann'a, и разложил свою записную книжку на столике; а за ним и -- «оратор» Это был нечесаный, неумытый, в пиджаке нараспашку «муж науки́ (из народных учителей, кажется, из отставных далее – верно не знаем), с развязными и как бы угрожавшими манерами и важною миною. Он занял свое место на эстраде рядом с «председателем» (все по форме!), раздался колокольчик, и Vortrag начался. Нечего, конечно, говорить, какого характера был этот Vortrag. Мир погибнет так же необходимо и естественно, как необходимо и естественно он возник. И именно погибнет от одной из двух причин – геологической или астрономической. Переполнявшие недра земли газы могут в одно несчастное время взорвать ее, как, по изысканиям ученых, взорваны уже многие другие планеты; а может случиться и то, что постепенно остывающее солнце, которое, как известно, постоянно всасывает в себя планетные массы («пятна на солнце»), закрывающие его лучеиспускательную поверхность, перестанет в достаточной мере согревать землю и она будет представлять сначала такую же картину, какую мы видим теперь в полярных странах, а потом, уклонившись, вследствие смерзания и изменения нормального пропорционального отношения между объемом и весом, со своей орбиты, так же будет поглощена солнцем и превратится в одно из его «пятен Конечно, мир погибнет медленно, как медленно он возник. Коснувшись этого последнего вопроса, автор Vortrag'a без церемоний громоздил миллионы лет на миллионы и, в конце концов, заявил, что это «впрочем», не важно, а главное в том, что ясен путь, как мир возник, и как он погибнет. Автору хорошо знакомы «вечные и неизменные элементы» Мира (атомы); с силами природы он запанибрата. И вот на глазах у слушателей оратором легко созидаются и разрушаются бесчисленные миры (ибо «за разрушением нашего Мира родится другой») и слушатель почти «собственными глазами» убеждается, что Бог для объяснения жизни не нужен. Полицейский комиссар бесстрастно слушает эту quasi-научную проповедь атеизма. До конечного вывода и внутреннего смысла Vortrag’a ему мало дела. Он нотирует лишь те места, в которых «оратор вольничает», – когда, напр., говоря о том, что земля, вместе с другими планетами, должна разделить их участь т. е. погибнуть, он мимоходом вставляет «острое слово» относительно «современности»: ибо-де «в царстве природы нет различия классов и привилегий, а все равны и подчиняются одному закону необходимости»; или, когда, описывая печальное состояние будущей «замерзшей земли» и иллюстрируя его картинами полярной жизни, он вставляет мимоходом, что у жителей полярных стран, как известно (?), нет ни Бога, ни нравственности, ни полиции, – «если-мол не считать белых медведей, которые там иногда пугают людей, вместо полицейских» Что же выходит из этих нотиций? Комиссар записывает, а публика рукоплещет... В выигрыше один оратор: за свое грошевое бесстрашие и дешевое острословие он, конечно, дорого не поплатится, а если и поплатится, то попадет в «мученики идеи». Vortrag же, благодаря всему этому, во всяком случае плотно засядет в головах слушателей.

Было кое-что интересное и характерное и по окончании Vortrag’a. Интересно было наблюдать, как на почве социалистических идей сходились и братались «блузники» различных рабочих рангов; как благодаря двойному действию – пива и вытравляющих всякие этические принципы Vortrag’oв – распахивались двери «социалистического рая», с его свободою и непринужденностью; как какой-нибудь социалистический литератор и юморист, взгромоздившись на эстраду, импровизировал куплеты, осмеивавшиe какое-нибудь новое мероприятие или перетрепывавшие старую и избитую тему о ненавистном Бисмарке; как сиплыми голосами горланились самые красные песни из Liederbuch’a и т. д. Но все это, после Vortrag’a, имело уже интерес дополнительный, декоративный. И при том, по удалении комиссара (тотчас после Yortrag’a), в зале стало так беспорядочно, сутолочно, душно и чадно, что мы поспешили отправиться домой. Но картине все-таки не суждено было остаться неоконченною: дорогою она получила совершенно неожиданное дополнение. Отец семейства, который ввел нас в феройн, вдруг начал комментировать Vortrag своему подростку сыну, как совершенно непреложное слово науки: «видишь Макс, все произошло само собою, а вы так в своей школе» и т. д. Это нас изумило. Мы думали, что социал-демократы по крайней мере у своих детей не спешат вытравлять религиозные и нравственные начала воспитания, которых все-таки еще держится немецкая школа. А оказывается!... Мы, конечно, сочли своею обязанностью парализовать этот комментарий и, насколько допускала восприимчивость слушателей, разъяснили, что весь Vortrag есть не больше, как предположение (гипотеза), – предположение спорное, а в некоторых своих частях и положительно несогласное ни с наукою, ни со здравым человеческим смыслом. Не знаем, как подействовали наши слова; да и не в этом единичном случае, конечно, дело. Но какова общая-то картина! Ведь если и другие чадолюбивые отцы преподают после ферейнов своим детям тaкиe же уроки (а это, при немецкой методичности, более, чем вероятно); то следует опасаться, что подрастающее поколение рабочего люда, а может быть и не рабочего только, воспитается в понятиях совершенно атеистических. А тут еще, как на беду, школьный законопроект, дававший было надежду на более прочную постановку религиозного обучения в Германии, проваливается и есть основания опасаться, что, при современном режиме, этот законопроект будет заменен другим, составленным совершенно в духе «новых идей»!.. Что-то из всего этого выйдет?!

Нельзя сказать, чтобы в Германии не замечали серьезности такого положения дел. Нет, замечают и сознают; но от этого сознания, так сказать, отмахиваются, как от докучливого п тревожного призрака. Понимая ясно, что коренное исцеление недуга потребовало бы большой ломки и энергичных мер, а может быть и личных жертв, которых приносить вообще никогда и нигде не любят, большинство успокаивается на той мысли, что «это еще будет не скоро» и что вообще-то все социалистические проекты относятся к области неосуществимых утопий. Как все утопии, замыслы социалистов рассыплются-де сами собою: к чему же, при этом, принимать энергичные меры, ломать порядки, «к которым все привыкли»? Нужно только ясно и убедительно доказать, что социалистические мечты суть не более, как утопия и тогда эта мысль, согласно новой научной формуле, по которой «всякая мысль есть сила», сама сделает свое дело. Смотря на дело с этой точки зрения, многие придают теперь в Германии большое значение бесчисленным, положительно запрудившим немецкий книжный рынок, «опровержениям» coциaлизма. Типичною формою таких опровержений служит мастерски написанная и, поэтому, в течение каких-нибудь двух-трех месяцев разошедшаяся в сотнях тысяч экз., книжка известного депутата Рейхстага, Евгения Рихтера: Socialdemokratische Zukuftbilder (Berlin, 1892). В этой книжке трогательно рассказана история одной честной, работающей семьи, которая сначала пламенно желала осуществления социалистической мечты, – главным образом под влиянием вышеупомянутой книги Бебеля, этого «нового евангелия» (!), – а потом, когда наступила социалистическая ломка со всеми ее ужасами и нестроением, прежде всех и еще пламеннее стала желать возвращения прежних порядков. Началось с того, что социалистическое правительство (какое-же, однако, правительство, если «все равны»?), следуя принципу уничтожения «капитализма» и собственности, отняло у семьи все честные сбережения, на которые она собиралась было праздновать свадьбу сына, а затем, по принципу равноправности и равномерного разделения труда, распихало всех членов семьи (включая в состав семьи и невесту сына) по разным городам, при чем далеко не каждый попадал на свое место и к своему делу; маленькая дети, чтобы не мешать работе родителей, были у них отобраны и помещены в «общественные» заведения, а так же и – дедушка; один из двух детей (девочка) умер, а мать (Павла) с тоски по дочери, к которой её не допускали, сошла с ума. В довершение всех этих зол невеста (Агнесса), которая, благодаря своей привлекательной наружности, имела несчастье понравиться одному из дозорщиков над работами, сделалась с его стороны предметом нечистых домогательств и принуждена была прибегнуть, как к единственному средству спасения из этой разнузданной среды, к бегству в Америку, куда за нею вскоре последовал и жених, испытавший тоже многочисленный невзгоды. Между тем, вследствие недовольства новыми порядками, в Германии началась «контрреволюция», в которой уже решительно нельзя было разобрать, кто и за что: жертвы были бесчисленные и часто совершенно случайные; подозрительность социалистического правительства была напряжена до крайности; люди гибли и от революционеров и от контрреволюционеров. Погиб в этой всеобщей сумятице и свалке и глава семьи – типографщик Шмидт. Уцелел один младший сын его, – единственно потому, что бежал от всех этих ужасов в Голландию. Такова печальная судьба честной семьи, созданная ей «новыми порядками» В дополнение ко всему этому, мимоходом Рихтер делает много метких характеристик деморализованного «будущего общества» и весьма правдоподобных указаний на экономические и политические затруднения, который неизбежно повлечет за собою будущий нестройный строй, при чем, конечно, для России и Франции наступает благоприятное время отомстить ненавистной соседке: они начинают присылать в Германию угрожающие ноты, а затем, при ее очевидной неспособности выполнить предъявленный к ней требования (уплатить долги), переходят в наступательную войну, которая застает Германию среди полнейшей дезорганизации, усложняемой еще повсюду ощущаемым недостатком продовольственных средств и истощением казны. В общем картина получается яркая, .впечатление выносится цельное и нерасположение к социалистическим замыслам безусловное.

Нет сомнения, что перспективы будущего социалистического строя, намеченная Рихтером, очень могут отрезвить иную горячую голову, увлекающуюся социалистическими мечтами, и с этой точки зрения все подобные «опровержения», конечно могут сослужить свою долю службы. Но не следует забывать, что именно в Германии, где так развита страсть ко всяким дебатам и полемике, такой способ самообороны имеет и свою обратную сторону. Дело в том, что на каждую такую критику здесь появляются десятки «антикритик», которые, конечно, пишутся тем страстнее, чем якобы «несправедливее» отношениe к «великой идее» со стороны «привелигированной буржуазии» в глазах поборников этой идеи. При таком положении вещей, в рядах социалистов свободные места отпавших, конечно быстро заместятся новыми адептами, при чем очень возможно, что иногда цифры распадутся так, что выигрыш будет, в конце концов, все же на стороне этих последних. Да и независимо от этого, если бы противники социализма не могли противопоставить ему ничего больше, кроме этих опровержений, их положение, конечно, было бы не многим лучше положения того врача, который, сидя у постели тяжело больного, очень ясно констатировал бы его болезнь, но оказался бы не в силах дать ему хоть какую-нибудь действительную помощь. Вот почему будет иметь несомненно большее значение другая, практическая форма, в которой выразилось чувство самосохранения современного немецкого общества, ввиду надвигающейся на него со стороны социализма опасности. Мы разумеем пробудившееся за последнее время одновременно и в правительственных сферах и в частных кругах стремление и заботу о прикреплении населения к земле, чтобы таким путем отвлечь толпы опасного рабочего пролетариата из городов и других промышленных и торговых центров в деревню. Эту цель преследуют особенно два, заслуживающих здесь упоминания, мероприятия: проведенный чрез рейхстаг и скрепленный императором закон о праве каждого, принадлежащего к немецкому государству, по достижении 24-летнего возраста, устраивать свою оседлость на собственном участке земли (Entwurf eines Heimstattengеsetzes fur das Deutsche Reich, от 21 1юня, 2891 г.) и – покровительствуемое правительством частное общество, которое на очень льготных условиях устраивает каждому желающему, недалеко от Берлина (в Riesdorfe – минут 20 – 30 езды, по железной дороге), домик на собственном участке, по образцу, который выстроен в Берлине (недалеко от центра – конец Dorotheenstr.) и открыть для осмотра и объяснения всякому желающему. Нам нет надобности входить здесь относительно этих мероприятий в специальные подробности; но мы не можем не отметить, хотя бы лишь в общих чертах, те надежды, которые теперь здесь на них возлагают, как на могущественное средство «предотвратить путем социальной реформы социальную революцию» (проф. Гирке), «снова национализировать интернационализированные элементы» (den Internationalisirten wieder nationalisiren), «задержать ненормально усиленное стремление в состав социалистической армии» и т. д.

Вот некоторые из относящихся сюда мыслей, выбранные нами из бесчисленных статей, посвященных этому вопросу в современной немецкой прессе. «Одно из самых враждебных культуре действий атомизирующего владычества капитала (der atomisirenden Capitalherrschaft) есть увеличивающейся вместе с ростом нашего богатства недостаток квартир для бедных. Без приличного жилища нет семьи; без семьи нет нравственности. Мы гордимся цивилизацией 19-го столетия и блеском наших больших городов; но этою гордостию мы доказываем только, что наш глаз не проникает дальше поверхности вещей и что мы не задумываясь проходим мимо настоящей отвратительной (scheusslichcn) действительности. Берлин не там, где мы- главная улица Берлина), не там, где пенится шампанское и горят драгоценные видим его электрическое освещение, не под-Липами (unter den Linden камни, не в театрах, не в музеях и пp.; нет великий Берлин, продукт прироста целого миллиона людей в какой-нибудь период человеческой жизни, – этот Берлин нужно искать в отдаленных ночлежных домах (Miethkasernen), в надворных постройках, на чердаках, в подвальных этажах и т. д.» Слоняющийся от чердака к чердаку, теснимый нуждою, бедняк (а таких тысячи в Берлине), хотя бы даже интеллигентный, «превращается в совершенного дикаря», у которого все духовные потребности, все истинно-человеческие движения, – чувства почтительности, законности и проч. угасают. Остаются лишь разнузданный низменные влечения, на почве которых и возрастают все коммунистические и социалистические идеи. Массовый социал-демократический эгоизм (Massenegoismus), проявляющейся в социалистических движениях, есть неизбежное следствие индивидуального эгоизма (Individualegoismus), который, именно вcледствиe вышеуказанных условий, развивается у немецкого рабочего до размеров эгоизма животного. Дайте этому рабочему свет, воздух и собственный кров, из которого бы его не грозили ежеминутно изгнать, дайте ему клок загородной земли, за обработкой которой, между делом, он мог бы забывать монотонную, одуряющую жизнь фабричного или мастерового, – и в нем тот час же проснутся угасшие идеалы и беспринципный космополитический социализм сменится любовью к отечеству, к семье, к своему дому, к своему клоку земли, к своему, не подлежащему отчуждению, маленькому хозяйству. « Отечество есть идеал и, если у рабочего есть собственное отечество, у него есть и собственный идеал» и он уже не космополит, а – аристократ (ег ist aristocratisch geworden). Таким образом, «единственно надежное средство для борьбы с социал- демократией это – основанная на исторических, унаследованных от прошлого, началах и потому образующая одно органическое целое со здравыми элементами низших классов, как они воплощены в оседлом крестьянстве, аристократы», – аристократия, имеющая свой собственный идеал и, поэтому, свою собственную развитую духовную жизнь. С этой точки зрения, – как метко выразился один из депутатов рейхстага (Гелерт), – «собственные хижины можно сравнить с бочками, на которых утвержден мост в гавань среди беспокойно волнующегося моря: сотня тысяч таких твердых пунктов в стране обеспечила бы на зыбучем песке движимой собственности надежный путь цивилизации, которая уже не будет более (как настоящая) одним пустым звуком» В этой цивилизации, – дорисовывает картину один пастор, – нашли бы себе место и церкви и при них школы, основанные на религиозных началах, в которых воспитывались бы в религиозном духе и нравственности, теперь обыкновенно возрастающие в дикости, дети социал-демократов. Тогда социалистам не из кого было бы вербовать новобранцев для пополнения своих рядов14

Совершенно верно! Это действительно надежный путь для борьбы с угрожающим западу социализмом и то обстоятельство, что на почве только что изложенных взглядов сошлись с пастором и капиталисты, пожертвовавшие свои капиталы для осуществления этих взглядов (разумеем вышеназванное общество), и ученые, разработавшие их теоретически (особенно много в данном случае помогли делу юристы – противники господства в современном праве принципов права римского в ущерб принципам права древне-германского), и депутаты рейхстага, принявшие законопроект, – это обстоятельство самым красноречивым образом доказывает, что в Германии не совсем еще утрачен смысл текущего, что еще есть люди способные ориентироваться в положении вещей и находит, даже и среди спустившегося на нее сумрака, прямой путь. К сожалению, вместо «сотни тысяч твердых пунктов», которые были бы достаточны для противодействия социализму, под влиянием этого движения, на лице германской земли (около Берлина) появилось пока только двести, а большинство немецкой интеллигенции и «буржуазии не только ничем не обнаруживает наклонности содействовать осуществлению рассматриваемых нами мероприятий, но и прямо держится совершенно иного, противоположного образа мыслей или, – лучше сказать, – не имеет никаких мыслей об этом предмете, не простирает сюда никаких забот и предпочитает, как уже сказано нами, от угрожающих в будущем бед просто отмахиваться.

– «Что нам за дело, – так обыкновенно говорят в Берлине, – до этих ложных страхов? Мы имеем отличную, образцово организованную полицию, которая, как показывают февральские опыты, сумеет усмирить бунтовщиков. Ну, а если бы, как вы ожидаете, их ряды и увеличились присоединением «идейных», коренных социалистов, так ведь у нас на то есть и армия. А впрочем, все это химеры: наши социал-демократы достаточно умны, чтобы не видать, что без резни дело не обойдется, а ведь резни они не захотят же «.

– Да, но, во-первых, вы знаете, конечно, что социализм проникает и в армию и, чем дальше, тем глубже пускает свои корни: что удивительного, что при таком положении вещей, солдаты сложат свое оружие, когда дело до него дойдет? Ведь примеры французских солдат им памятны, да к тому же Volkstribune и другие услужливые листки им ежегодно о том напоминают во время мартовских и майских праздников. Во-вторых, – и это главное, – ведь ваши «умные» социал-демократы не говорят, что «нужно произвести революцию» или «должно воздержаться от резни » (никаких «нужно» и «должно» для них больше не сущсствует); нет, они говорят скромнее, но вместе с тем и внушительнее: «так будет», будет по неизбежным законам социальной динамики», которым «подвижные атомы исповедующего эгоизм общества» повинуются с такою же необходимостью, с какою атомы физические повинуются своим законам. Справьтесь у «апостола современного социализма», Бебеля, или у популяризатора и пропагандиста новейших социалистических доктрин, Меринга: Вы прямо найдете этот тезис (см. напр., у Mehring’а: Herrn Eugen Richter’s Bilder aus der Gegenwart, антикритика на вышеизложенную брошюру Рихтера, Nurnberg, 1892, S. 11). В данном случае социал-демократы делают свои выкладки относительно будущего, как чистые математики. Они оперируют в своих вычислениях с живыми личностями, как с равными и однообразными математическими единицами, у которых нет никакой самопроизвольной активной реакции на внешние раздражения, – ни самоопределения, которое бы могло поставить и держать по крайней мере некоторых из них в стороне от социалистического движения. И они, конечно, правы в данном случае. Ведь все эти адепты новых идей, которым различные Адамы Смиты, Марксы, Энгельсы и т. д. в течение долгих лет вбивали в голову, что единственно-реальная, управляющая обществом сила есть интерес – умение понимать свои личные выгоды, но отвлекаясь от этого никакими другими «задерживающими» побуждениями (напр., симпатиею), «так как из совокупности личных выгод сама собою будто бы получится общая выгода, общее благо» (?); которые, вследствие этого, при косвенном содействии иных условий (о которых речь выше), возвели «спокойно и предусмотрительно рассчитывающий интерес неделимого» в верховный принцип и, отложив в сторону все другие – религиозные и нравственные мотивы деятельности, вытравив идеал, перестали держать в узде каждый свой личный эгоизм; у которых, наконец, при утрате образующего право высшего принципа, осталось лишь одно бесспорное право – право сильного, причем уже нельзя стало отыскать никаких оснований для предпочтения одной формы обнаружения этого права сравнительно с другою: что такое, в самом деле, общество таких нивелированных людей, как не агрегат чистых единиц, однообразных «социальных атомов», которые без сомнения естественно устремятся туда, куда направит их случайный механический толчок? Что им за дело, будет ли при этом резня или дело обойдется мирно; выйдет ли из движения что-либо лучшее, или нет. Им натолковано и сами они это видят отчасти, что «социальная статистика нарушена», что «равновесие общества при данных условиях немыслимо»: этого для чистых единиц, исповедующих «догматику социального эгоизма», достаточно, чтобы «социальная статистика перешла в революционную динамику» Ведь, чтобы достаточно мотивировать свою надежду на то, что страшного этого не будет, вам необходимо доказать, что социал-демократы не чистые единицы, что они способны к реакции на внешние раздражения, под влиянием противоборствующих им идеалов, религиозных заповедей, нравственных мотивов и т. д. А возметесь ли Вы за такое доказательство?

– «Да это и без доказательств ясно! Ведь не может же, в самом деле, человек одичать настолько, чтобы утратить все человеческие свойства. Ну а что касается «расшатанности принципов», которой, конечно, у нашего социал-демократа отрицать нельзя; то это дело поправимое. Жаль, что законопроект Цедлица провалился: ведь высших и средних учебных заведений он не касался, а для народа религия пока еще нужна»...

– Итак, вы обращаетесь к религии, как к палке для того, чтобы отпугнуть грозный призрак социализма! Она нужна только для черни, для ее обуздания и усмирения?!

– «А хотя бы и так! Нельзя же интеллигенцию ставить на одну доску с полуобразованною массою. Для религии проходит время и всякий просвещенный человек ныне видит ясно, что она почтительно уступает свое место быстро прогрессирующей науке. Уж если и говорить о религии для интеллигенции, так о религии очищенной от всех примесей суеверия, в роде, наприм., религии вашего Толстого или нашего Егиди»

-Ну, в таком случае, – простите! – вас нельзя поздравить со спокойною будущностью. Ваш, по вашим же собственным словам, «умный» социал-демократ разглядит, конечно, что сами-то вы во всем неуважительно относитесь к той силе, которою ему грозите... Нет, если Вы утверждаете необходимость вечного существования данного по- рядка вещей лишь на том, что всегда доселе ровно в 12 часов появлялся на нашем столе вкусный Fruhstuck, если вы ничем не обнаружите, что сами руководствуетесь в своей жизни теми вечными, «идущими свыше», религиозно-мистическими началами, указанием на которые хотите образумить беспокойно волнующийся пролетариат и которые действительно одни лишь могут дать смысл человеческому существованию» и обеспечить строй жизни, говоря богатому: «возлюби ближнего своего» и «дай неимущему» и – бедняку: «не укради», «не убий», будь доволен «своими оброками»; если таким образом вы не покажете бедняку, что, при несоизмеримости внутренних духовных благ с материальными, и богач может быть несчастным и, наоборот, бедняк счастливым: то какие бы меры против «социального землетрясения», против «обвала» всей вашей гордой культуры вы ни придумывали, все эти меры окажутся лишь средствами паллиативными...

– «Так, по-вашему, нужно ожидать социального землетрясения и обвала культуры?!

– Кто знает? Может быть и пронесется гроза и дай Бог, конечно! Но зловещих признаков много; а радикальных и действительно целесообразных мер принимается мало...

Мой собеседник скептически усмехнулся и пожал плечами.

Настоящее письмо мы дописываем в Париже. Когда быстрейший, как говорят, поезд в мире мчал нас от Берлина по направленно к Кёльну и пред глазами одна за другою быстро мелькали живописные панорамы благоустроенных немецких ферм и заводов; в голове стучал неотступный вопрос «будет ли»? И чем дальше мы уезжали от Берлина, чем ближе становилось то место, где уже «началось», где «обвал тронулся»; тем пламеннее и горячее становилось пожелание, которым мы заключили наш, только что приведенный диалог: «да, дай Бог, чтобы не было»! Весьма неудобно даже и временное пребывание в том городе, где неверная почва постоянно колеблется под ногами и где в каждом ресторане, вместо простых и совершенно безопасных блюд «неприхотливой буржуазии», рискуешь получить из социалистического меню какое-нибудь, покупаемое ценою жизни, изысканное saute aux petits pois fulminant15...

Париж.

1 Мая (19 Апреля), 1892 г.

Письмо пятое

Общее впечатление, производимое Парижскою жизнью. – Париж и Берлин. – Культура французская выше ли немецкой? – две формулы: égalité, liberté, fraternité и sum mum jus summa injuria. – Недовольство республиканским строем. – Монархисты, католики и прогрессисты. – Анархизм стоит ли в связи с республиканским принципом равенства и свободы? – Мнение Temps’а. Что может уберечь республиканцев от ската по уклону к анархизму. – Умственный строй современной Франции. – Так называемый Парижский Университет. – Публичные курсы. – Два крайних полюса французской мысли. – Эстетико-скептический эпикуреизм Ренана. – Его речь в собрании «любителей греческого образования». – «Нейтральная школа» во Франции или «школа Sans Dieu». – Catéchisme laique. – Отповедь Ренану. – Средние течения современной фр. мысли: «новый мистицизм» и «спиритуалистическая философская школа». – Нечто о Парижской обыденной жизни, забавах и модах. – Общее суждение о французах и гадания о возможном будущем французской нации.

Париж. Иные люди, иные нравы. Та же нивелирующая культура с ее смешением времен и сроков, с ее показным лоском и сомнительною обратною стороною; но на всем лежит иной отпечаток. Парижанин жив и подвижен, как его легкая, щебечущая речь, хотя, вопреки общепринятому мнению, эта подвижность далеко не всегда и вовсе не обязательно переходить во фривольность и «легкость». Кто-то сказал о французах, что они могли бы танцевать у кратера Этны. Это отчасти верно: когда один ресторан летел здесь на воздух, они забавлялись сочинением меню à la Ravachol в другом; когда судьи, участвовавшие в процессе Равашоля, не чувствовали под собою почвы от страха быть по окончании процесса взорванными, их милые соотечественники беспечно тешились карикатурами этих самых судей, услужливо изготовлявшимися в бюро различных юмористических и сатирических листков; и вообще «паника взрывов», о которой так много говорили особенно вне пределов Парижа, имела здесь и свою комическую сторону, благодаря исключительной способности француза ни над чем долго не останавливаться, ко всему примешивать шутку и все обращать в повод посмеяться и потешиться. Все это так. Но не следует, с другой стороны, забывать итого, что, несмотря на эту свою беспечность, переменчивость и, так сказать, «вольяжность» (volage), те же самые французы сумели удивительно скоро оправиться после разрушительного погрома 71-го года и занять в финансовом и промышленном отношении одно из первых мест: уже одно это показывает, что при всей «игривости» своего характера, они в сущности и трудолюбивы, и энергичны, и смышлены. И действительно, живя и обращаясь с ними, постоянно приходится убеждаться в этом; они не боятся грязнить своих выхоленных рук работою, как бы черна она иногда не была.

Между Парижем и Берлином много сходства. Оба они построены по одному и тому же типу, – по типу «западного города» Но, при этой общности типа, есть между ними и довольно заметные различия. С первого взгляда Париж, как и Берлин, представляется одною сплошною громадою однообразных, чуть не нагроможденных друг на друга, исполинских серых зданий. Но, затем, когда находишь в нем, на его улицах, в несравненно большей пропорции, чем в Берлине, памятники зодчества и ваяния, – громадные по размерам, тонкие и изящные по исполнению; когда останавливаешься в невольном изумлении пред величавою готикою Собора Парижской Богоматери (Notre-Dame de Paris), Маделены, Пантеона и т. д.; то сразу чувствуешь, что вступаешь в иную культурную атмосферу, в иной круг традиций и идей, и кажется еще испытываешь на себе мистическое обаяние далекого католического средневековья с его неясными идеями, с его отчетливо выработанными, как бы стереотипными, внешними формами, с его привычкою сдерживать все порывы личной жизни и постоянно вперять взор в общее и вечное, которое так наглядно символизировано в его таинственных храмах с монотонными органами и тусклою мозаикой. Далее, в Париже, как и в Берлине, как и вообще во всяком другом западном городе, собственно говоря, нет центра; но, тогда как в Берлине жизнь, – которая никогда не может оставаться без центра и, за отсутствием центра естественного, всегда и неизбежно создает себе центр искусственный, – стягивается к университету и олицетворенной в нем науке, в Париже она стягивается к искусству, которое, как известно, здесь живет в большом ладу с промышленностью: немцы, кажется, живут лишь для того, чтобы учиться; французы учатся для того, чтобы жить, и лишь постольку, поскольку наука нужна для жизни. В Париже, как и в Берлин, много порядку; но в Берлине порядок, так сказать, вымученный, полицейский, подневольный, канцелярский, а в Париже естественный, природный, вытекающий из эстетической природы француза. В Берлине полиции боятся:, в Париже полиция сама боится и очень наклонна понимать первое правило своей инструкции «давать указания и оказывать помощь» в смысле более удобного и для нее, и для граждан правила – «видя не видеть и слушая не слыхать» В Париже, как и в Берлине, изнанка «культуры» очень неблагополучна; но это «неблагополучие» здесь гораздо откровеннее и гораздо чаще всплывает на поверхность жизни.

Не раз задавались вопросом о сравнительной высоте культуры французской и немецкой. И действительно, на этот вопрос как-то невольно наталкиваешься, когда переезжаешь из Берлина в Париж: культура французская, в самом деле, выше ли немецкой? Вопрос естественный и, по-видимому, простой. Казалось бы, достаточно взглянуть на парижскую жизнь после берлинской, чтобы на него ответить. И, однако, этот ответ очень труден. Очень уж эластично это истасканное слово «культура»! Что разумеют под нею? Когда, приезжая в Париж, вы узнаете, что здесь уже нельзя, как Берлине, оставлять дома свою трость, так как по улицам бродит масса собак без намордников, да при том кусаются здесь не только собаки, но иногда, особенно на окраинах, так же и люди, – весы вашего правосудия склоняются на сторону Берлина и немцев. Но вот вы узнаете, что, вопреки ожиданиям и приготовлениям к хождению по полицейским мытарствам для предъявления паспорта и удостовеpения личности, вас оставляют!. здесь в совершенном покое и никто ни разу не спрашивает!, вашего «вида», весы наклоняются в сторону французов и Парижа: «ах, как это удобно здесь», – восклицают обыкновенно путешественники, которым еще памятно берлинское хождение по Polizei-Revier’ам и Ргazidium’ам и при том буквально в первые часы по въезде в Берлин! Подождите, однако, восторгаться: медаль имеет и обратную сторону! Вот вам нужно идти в почтовое бюро для получения по mandat’y (открытый бланк международной денежной корреспонденции), в банк для продажи процентной бумаги, или в Национальную Библиотеку. Повсюду требуется удостоверение вашей личности. Вы, конечно, предъявляете ваш паспорт; но ему веры не дают: «почем, – говорят, – знать, что это ваш паспорт»? – Что же для доказательства этого нужно, спрашиваете вы? – «А приведите maitre d’hôtel’a – хозяина гостиницы, в которой вы остановились»! – Таким образом, хозяину гостиницы, который знает вас всего два-три дня, верят, а паспорту нет... Не странно ли все это?! Когда требуют удостоверения от консульства (как, напр., в Национальной Библиотеке), это, конечно, естественно и понятно, – этому подчиняешься охотно, хотя это сравнительно хлопотливо; но maitre d’hôtel, – это воля ваша, трудно переварить! Что же, в конце концов, отсюда выходит? А выходит, что берлинская канцелярщина, с ее мытарствами, гораздо удобнее и лучше: раз прошел по мытарствам и свободен от них навсегда. Куда бы ты ни пришел после, достаточно для удостоверения личности одной подписи имени, – по ней разыщут в случае надобности. А здесь эта прославленная свобода хороша только для «беспаспортных», укрывающихся от взоров полиции, для Равашолей; для всех же остальных она право чаще служит источником недоразумений и даже огорчений, чем удобств. «Все, – говорят, – здесь, в этой страна свободы, равны; все имеют право на свободу от стеснений и ограничений», Да! Но люди честные имеют, сверх этого незавидного права на столь дешевую свободу, еще и обязанность подчиняться «печальным необходимостями»; утилизуют же это право, обращая его на служение бесправию, – повторяем, лишь одни Равашоли. Здесь мы убеждаемся еще раз в справедливости изречения: summum jus, summa injuria.

Это предательское слово injuria, кажется, сквозит повсюду, где, к делу и не к делу, горделиво красуется пресловутый республиканский девиз: egalite, liberte, fraternite. Вот мы разглядываем его на почерневшей стене алтарной части древнего католического храма. Что означает он здесь? Казалось бы, ответ прост и ясен: в стране свободы каждый в делах веры должен быть свободен – мирянин может исповедовать какую угодно веру или даже не исповедовать никакой, лицо духовное может беспрепятственно выполнять обязанности, налагаемые на него долгом. Однако, нет же: служителю церкви нет прав и нет свободы исполнять свой долг! Какая, в самом деле, здесь масса, особенно за последнее время, всяких «проскрипций», лишений жалованья, денежных штрафов, налагаемых на лиц духовных, – именно за исполнение долга, за наставление пасомых не говорить и не делать ничего противного их вере: не избирать депутатов, известных своею враждою христианской религии (жидов, франкмасонов, атеистов), не содействовать ни прямо, ни косвенно, обмирщению школ, и вообще проведению чрез парламент каких-либо антирелигиозных и нечестивых законов (la législation antireligieusе et scélérato). «Никогда не увидали и никогда не увидят, – сказал между прочим недавно один аббат в своей проповеди об «обязанностях католиков», – не увидят, чтобы епископ или священник покровительствовал врагу религии: последовательно и ясно и, кажется, ни для кого не обидно! И однако за эти самые слова приговорили аббата, который уже два года лишен государственного жалованья, к уплате высшего денежного штрафа – в три тысячи франков! «И вот смотрите, – рассуждает по этому поводу l’Autorité (клерикальный орган, издаваемый известным Полем Касеаньяком – Paul de Cassagnac), – смотрите, – как понимают во Франции прекращение религиозной вражды. Никогда не запрещали жидам выполнять обряды своей религии и, если существуют антисемиты, так ведь они не касаются верований: католическому же священнику в настоящее время не дозволено говорить с кафедры, что христианин не может подавать голос (на выборах) за врага религии, – под страхом быть привлеченным к ответственности пред бесчеловечными блюстителями исправительной полиции (devant les detrousseurs de la police correctionelle) или самого государственного Совета» (l’Autorité, № 128). «Ведь требовать, чтобы католические епископы одобряли законы, направленные ко вреду кат. церкви, и им подчинялись, это, – говорить тот же орган в другом месте, это все равно, что требовать от служителей Божиих, как это делали цари языческие, вкушения идоложертвенного мяса16. Мы не беремся судить, во всех ли случаях правы представители католической церкви, которая, как известно, очень любит вторгаться в не принадлежащие ей сферы; но, что, при всех ограничениях, принципы égalité и liberté в данном случае все-таки будут страдать, – это полагаем не подлежит спору. Какое же, в самом деле «равенство11 и какая «свобода», когда бульварным листкам, напр., безнаказанно позволялось молоть всякий кощунственный, развращающий и будирующий вздор, а католическому священнику запрещалось говорить, что католик повсюду должен быть католиком?!.. Или вот, напр. вы разглядываете республиканский девиз на стенах исполинских зданий бывших дворцов: Лувра, Пале – Ройяля (Palais-Roial) и др. Что означает он здесь? Означает, видите ли, что дворцы сделались теперь достоянием общим и стали как все другие здания, – обращены отчасти в музеи (это, конечно, все же почетное назначение) и театры, отчасти в жилые помещения для простых смертных, отчасти в магазины, отчасти просто сданы под таверны: базар и таверны в стенах, в которых, кажется, еще веют таинственные тени различных Карлов, Генрихов, Людовиков, Наполеонов, – нет, нужно быть французом, чтобы мириться со всем этим «равенством», уравнением в правах и назначении, особенно когда припомнишь, что, во имя этого же принципа, самая лучшая часть Лувра была вандальски разрушена коммунарами со всеми, находившимися в ней произведениями искусства! Сравнять дворец с лачугою, католика с жидом, честного человека с динамитчиком, – le voilà, как говорят француз, вот их равенство! А некоторые литературные говоруны, отправляясь все от того же принципа и все во имя его же, идут и еще дальше. Вот, напр., прогрессивный L’Eclair в передовой статье доказывает, что, так как-де в республиканском государстве все равны и все обще, все принадлежит всем, целому; то все индивидуальные силы, а в том числе (!) и сила производительная, должны быть обращены на служение этому целому: следовательно. – делает газета свой знаменитый вывод, – католический целибат должен быть упразднен, и все, как женские, так и мужские монастыри, закрыты, так как-де патеры и монахи незаконно и несправедливо (с точки зрения республиканского равенства) «уклоняются от исполнения первой и самой необходимой социальной обязанности (!), – обязанности воспроизведения и численного увеличения населения» (L’Eclair, № 1274). Принудительный брак, насилие над самыми заветными, освященными религией, убеждениями, во имя равенства пред требованиями животного инстинкта и в целях механического наращения государства, – вот свобода, вот равноправие! По крайней мере, последовательно. Но в праве ли мы после всего этого сказать, что республиканский принцип безграничной свободы и безусловного равенства, что этот высший jus в сущности есть высшая injuria?!

Само собою понятно, что на этом, стремящемся уравнять по существу неравное и, поэтому, распадающемся от внутреннего противоречия, принципе не может устоять никакой прочный политический строй. И действительно, мы видим, что и современным quasi-идеальным строем Франции очень и очень многие здесь недовольны. Им недовольны монархисты, им недовольны католики, им недовольны, наконец, и сами прогрессисты.

Монархисты сами по себе, конечно, в настоящее время республике не страшны: их партия, не многочисленная и не сильная вообще, после известной энциклики папы от 12-го февраля текущего года, которою он признает законность и республиканской формы правления17, еще более утратила в своем значении, и в нынешнем году, на обычном годовом празднике в честь графа Парижского (Le comte de Paris – кандидат в монархи), монархисты туже недосчитывались многих из своих соучастников, так как, ввиду упомянутой энциклики, многие католики очевидно, боялись компрометировать себя пред святейшим отцем своим участием на монархическом банкете (см. Le Temps. № 11309). Но считаться монархистами все же приходится. Несравненно более трудную задачу, уже по самой своей численности, представляют католики, имеющие столько поводов и иногда, по-видимому, не совсем незаконных (см. выше), быть недовольными республиканским правительством. Правда, за последнее время, на основании все той же знаменитой энциклики, и они как будто немного поуспокоились. Они выработали хитрую формулу, рассчитанную, как и всегда в подобных случаях, на то, чтобы, по пословице, и волки были СЫТЫ И ОВЦЫ целы, – именно формулу, по смыслу которой следует-де признавать республику с ее основною конституциею, но можно и даже должно, во имя требований религии и нравственности, протестовать против частных мер республиканского правительства. Такими образом республиканцы удовлетворены, так как республика признана; но и недовольные ею не обижены: им оставлена свобода «протестовать против частностей» т. е. подкапывать существующий строй слегка и понемногу. А кто сумеет сказать, где должен быть положен конец этому подкапыванию и не приведет ли оно, в конце концов, к подрыву всего строя? Во всяком случай почва здесь довольно скользкая и, когда на этой почве подают друг другу руки нередко расходящиеся между собою и, во всяком случае, не тождественные группы монархистов и католиков, то, набравшись в этом союзе мужества, они договариваются иногда до формул, которые, вероятно, не особенно нравятся ни папе, ни республиканцам. Так, напр., «правая роялистская» (La Droite Royaliste), в собрании 9-го июня под председательством герцога Додвильского (Le duс Doudeauville), скрепила многочисленными подписями любопытный документ, в котором строго разграничиваются обязанности к святейшему престолу и обязанности к стране (не к республике – к ней нет обязанностей!). «Святейшему Отцу, – таков смысл документа, – мы обязаны безусловным послушанием в делах веры; что же касается дел политических, то здесь позволительно сообразоваться и с чувством долга к отечеству, и с собственным разумением течения дел. По-видимому, – аргументирует документ дальше, – по-видимому, это совпадает и с желаниями святейшего Престола. Ведь если, в самом деле, он признает теперь республиканскую форму правления в том же самом смысле, в каком признавал и формы предыдущие (монархию); то, очевидно, он не может дать ей никаких особенных привилегий. Следовательно, принятие республики вовсе не безусловно обязательно. Это дело личной воли и личного понимания каждого и, в частности, для нас, монархистов, – энергично добавляет «манифест», – монархистов различных оттенков, республика никогда не будет обязательною, – никогда! Не потребует от вас этого и долг к стране. Он требует одного: искренней и мужественной защиты истинно-национальных интересов на почве свободы (défendre les intéréts nationaux sur le terrain de la liberté), – свободы, которою должны одинаково пользоваться все дети страны». Таков смысл этого любопытного «манифеста» Число католиков, высказывающих с ним свою солидарность увеличивается со дня на день, а главный виновник его, председатель «Правой Роялистской», получает за него сочувственные адресы (см. L’Autorité, №№ 163. 166 и др.). Что для республиканцев этот факт очень внушителен, – это, конечно, понятно.

Недовольны, как мы говорили, современным республиканским строем и прогрессисты, особенно самые «передовые» между ними. Им этот строй представляется недостаточно последовательным и поэтому лишь переходным. Figaro, в своем иллюстрированном праздничном приложены по случаю первого мая, дал своим читателям образчики «политических карикатур», измышленных именно прогрессистами различных оттенков. Эти карикатуры очень интересны и во многих отношениях поучительны. Оказывается, что в число форм правления, не совпадающих с политическими идеалами прогрессистов, попала и форма республиканская в ее обоих видах: как «республика буржуазии» или «свободной конкуренции» и как «республика социальная» Первая представляется прогрессистам – как бы вы думали, читатель, в какой форме? В форме бесчисленного стада свиней, которые, ощетинившись и взложив уши, с яростью набрасываются на одно и то же корыто, причем опрокидывают и терзают друг друга. Другой тип республики, «республика социальная», представляется в форме лучшей, даже «справедливой» (!): корыто большое и у каждой свиньи свое отгороженное место, так что они лакают, не обижая друг друга, и, поэтому, все выглядят сытыми, откормленными и тучными. Это, конечно, близко подходит к прогрессивному идеалу, почему и карикатура «социальной республики» поставлена на самом последнем, т. е. «высшем» месте, по все же не есть еще его осуществление. Что же, однако, дальше? – Дальше? – ну, здесь ясного не много: здесь начинаются темные видения и смутные образы: вот триумфальное шествие сомкнувшихся в одну дружину пролетариев, на знамени которых начертано: «ni Dieu, ni maître»; вот Bceмирный потоп ветхого социального мира с его силами: капиталом, пушками, религиею, прессою, да, кстати уж, (вали все в одну кучу!) и – проституциею; вот яростная толпа всякого сброда, мужчин и женщин, вооруженных кто чем попало, которая рушит и губит все, что встречает на пути; вот, наконец, лучезарный лик Карла Маркса, который остается неизменно ясным, несмотря на множество пущенных в него ретроградами, и особенно Рихтером (см. предыдущее письмо), комьев грязи, и, рядом с ним, торжествующий Лассаль с мечем и знаменем. Что же, однако, дальше? – Ко всему этому мы поприслушались и попривыкли. Все это лишь «приготовлениe»: где же сама желанная действительность? В чем должен состоять самый идеальный строй общества? К сожалению, в ответ на этот важный вопрос мы не находим в ряду карикатур даже и смутных образов. Наше положение в данном случае было бы совершенно безвыходным, если бы нас не выручил из беды находчивый L’Eclair. Наталкиваясь в статье, которую мы уже цитировали выше, на только что поставленный нами вопрос, он рассекает его самым неожиданным образом. «Вперед, – восклицает он, – и не нужно очень много заботиться о том, куда мы наконец придем! По справедливому замечанию Спенсера, «нам так же невозможно теперь предчувствовать те социальные формы, к которым приближается наша раса, как невозможно нормандскому пирату понять наш настоящий строй». (L’Eclair, № 1274).

Было бы совершенным произволом утверждать, что в ближайшем будущем республика пройдет именно тем путем, на который указывают передовые прогрессисты. Мы вовсе не хотим быть для наших друзей-французов дурным пророком и вовсе этого не утверждаем. Мы хотим только сказать, что в республиканском принципе «свободы, равенства и братства implicite даны и логически из него вытекают мотивы к тем социальным переворотам, которых желают и ожидают радикалы. В самом деле, если девизом выставлено уравнение всех, а наличный республиканский строй такого идеального уравнения не представляет; то не ясно-ли, что этот строй не есть еще строй совершенный, и что нужно стремиться к его дальнейшей перестройке? Такова и есть прямолинейная логика радикалов. Но отсюда еще далеко до действительности и одна логическая последовательность вовсе не уполномочивает еще на печальные пророчества. Известно, что логика не всегда совпадает с жизнью: для осуществления логической, даже самой необходимой, связи идей нужны реальные условия, а кто возьмет на себя смелость утверждать, что в ближайшем будущем французской истории эти условия окажутся налицо? Что же касается необходимости вышеуказанной нами, собственно логической связи республиканского принципа с мотивами радикальных реформ, то, утверждая такую связь, мы вовсе не одиноки. Ее сознают и здесь. Так, на генеральном собрании социал-демократов 1-го мая (в зале Favie), один из самых популярных ораторов сказал, что «анархисты – лишь авангард (l’avant-garde) социалистов». За это открытие оратору много аплодировали в зале, и на другой день его мысль во многих парижских газетах комментировалась, как весьма основательная. Между прочим, довольно приличный орган Soleil выразился на этот счет так: «доктрины анархистские порождены доктринами социалистическими, как, в свою очередь, эти последние – доктринами республиканскими» (приведены в статье Temps’а, № 11307). Ту же мысль выразил, напр., на вышеупомянутом празднике в честь графа Парижского, более авторитетный и компетентный автор – Норман, адвокат кассационной палаты (Normand, avocet à la cour d’appеl); «один общий уклон (pente), сказал этот оратор, – незаметно, но тем не менее фатально связывает наиболее либеральных республиканцев с динамитчиками» (dynamiteurs). Правда, это сближение республиканцев с анархистами и динамитчиками имело здесь и свою оппозицию; но полагаем, что, ознакомившись с доводами этой оппозиции, читатель не найдет их особенно убедительными. Вот, напр., что говорит в опровержение этого сближения серьезный и спокойный Temps: «Мы не отрицаем, что фактически некоторые социалисты не связывают никакого определенного смысла с тою этикеткою, которую они на себя нашпиливают, и, в сущности, суть лишь революционеры, проникнутые симпатией, а быть может даже уважением, к подвигам Равашоля. Но, если мы встанем на точку зрения чисто теоретическую, то обе части дедукции (т. е. сближения анархистов с социалистами и этих последних, с республиканцами) окажутся равно несостоятельными. В самом деле, анархия есть уничтожение всякой власти, всякого закона, след. безграничная индивидуальная разнузданность (licence),– возвращение к первобытному, натуральному состоянию, независимости чисто животной. Социализм же есть, напротив, упразднение права индивидуального во имя социального целого, во имя коллективности, – радикальное подчинение гражданина обществу или, другими словами, коммунизм, доктрина Государства-Провидения (l’Etat-Providence – ?!), всемогущего (?!) Правительства. Отсюда следует, что вовсе нет необходимого логического перехода от идеи социалистической к идее анархистской; что, напротив, между обоими этими понятиями существует непримиримый антагонизм: одно есть отрицание другого. Анарxия хочет упразднить социальную власть; социализм хочет все ей подчинить. С другой стороны, хотя, действительно, многие республиканцы провозглашают себя социалистами, однако между этими двумя эпитетами все же нет необходимого соотношения: один обозначает тeopию политическую, другой – социальную. Вполне мыслим абсолютный монарх, усиливающийся осуществить платоновский идеал коммунизма (?) и, наоборот, даже самые радикальные республиканцы энергично отталкивают иногда от себя кличку социалиста, а между демократами очень много таких, которые выше всего ставят «Декларацию» прав человека и гражданина, т. е. самое ясное и самое категоричное признание рационального индивидуализма. Следует, – продолжает Temps, – различать два сорта индивидуализма: грубый и как бы животный индивидуализм анархии, не полагающий никакого ограничения индивидуальному капризу и алчности, и – индивидуализм рациональный, обеспечивающий гражданину уважение его свободы и прав и, в свою очередь, на него самого налагающей обязанность уважать свободу и права другого. Этот индивидуализм, вовсе не исключающий ни солидарности, ни братства, есть возвышенная доктрина, за которую стояли самые знаменитые мыслители нового времени, начиная с Локка в Англии, Монтескье во Франции и Канта в Германии: эта доктрина, живым воплощением которой служит французская революция (sic!), можно надеяться, восторжествует в будущем, так заключает Temps, – и над варварскою проповедью анархизма, и над утопиями коллективизма» (Le Temps, № 11307).

Красноречиво и ясно, вполне достойно почтенного и популярного органа французской прессы; но – для нас, по крайней мере, совершенно не убедительно. Вот паутина, которая могла бы послужить хорошим примером политического софизма и недурным средством для развития «гибкости мышления»! Все здесь одно в другое переливается: извольте разбираться! Вы говорите: «анархизм сроден с социализмом». – Помилуйте, возражают Вам, да ведь анархизм есть индивидуализм, а социализм есть коллективизм! – Вы продолжаете дальше: «а социализм сроден с республиканством». Напрасно, говорят, думаете: социализм есть коллективизм, поглощение личности (особенно когда он вступает в союз с монарxией, а он – лукавец – может и это сделать!), республика же есть сохранение личности, индивидуализм. – «Ну, хорошо, спешите вы воспользоваться случаем: ergo, анархизм сроден с республиканством, так как (оставим в стороне «лукавый» социализм, который и есть-то всего лишь «социальная теория»!) оба они в сущности, по вашему же разъяснению, индивидуализм» – Да, кипятится противник; но нужно различать между индивидуализмом и индивидуализмом: есть индивидуализм умный, «рациональный» (республиканский) и есть индивидуализм глупый, первобытный, «животный» (анархистский). – «Постойте, однако, привязываемся мы: кто же вам сказал, какой индивидуализм умнее? Равашоль вам скажет, что его индивидуализм умнее, последовательнее, логичнее: дорастите-мол до моей точки зрения, до моего передового и прогрессивного понимания, и вы сами в этом убедитесь, а теперь вы – нормандские пираты, которым трудно даже представить то благо, которое наш равашолевский иидивидуализм принесет людям! Притом, – добавит Равашоль, – напрасно вы нас обижаете: мы, если угодно, мы тоже за общее благо, только мы понимаем это благо иначе и чище...»18. Вот и извольте тут разобраться где социализм, где индивидуализм; какой индивидуализм «умнее», какое благо «выше»: мерку на этой скользкой почве будет найти очень трудно19.

Ввиду этой принципиальной смутности понятий и спутанности точек зрения и можно утверждать, что современное французское республиканство, социализм и анархия, действительно, как метко выразился Норман, стоят на одном «уклоне», проникнуты одними и теми же тенденциями и, в сущности, суть лишь степени одного и того же социально-политического явления. Удержится ли фр. республика на этом уклоне, или стремглав полетит вниз, или, наоборот, какою-либо чрезвычайною силою внешних для нее обстоятельств будет поднята вверх и поставлена на спокойную площадь монархии, – покажет, конечно, время, Но что отдельные скаты по этому уклону, свидетельствующее о сродстве республиканства с анархизмом и о притяжении, вследствие этого сродства, первого последним, существуют и теперь, – этого, ввиду очевидных фактов, не отрицает и Temps, свидетельствующих, что некоторые «социалисты в сущности суть лишь революционеры, проникнутые симпатией а, быть может, даже и уважением к Равашолю» и что, с другой стороны, «многие республиканцы провозглашают себя социалистами» (см. выше). Для фактической скрепы нашего тезиса достаточно и этого; полного же ската под гору нашим друзьям-французам мы, конечно, вовсе не желаем...

Этого ската мы не только не желаем, но, если угодно, даже и не ожидаем. Именно, нам кажется, что он всегда будет находит значительное противодействие в тех положительных началах французского миросозерцания, который, несмотря на его незавидную репутацию (не совсем справедливую, как увидим далее), на его двусмысленный характер и легкую окраску в общем, несмотря также на некоторые уродливые проявления его в частности, всегда были ему присущи, а в последнее время, как кажется, с особенною настойчивостью прокладывают себе путь к тому, чтобы шире и глубже овладеть мыслящим сознанием нации и занять в нем подобающее место. Утверждаясь, в свою очередь, в католичестве, – этой великой силе и главном корне западного охранения, – упомянутые начала не раз спасали и, вероятно, еще не раз будут спасать нацию от социальных бурь и переворотов, или, – что бывало чаще, – возрождать ее после произведенных этими бурями и переворотами опустошений. Но, прежде чем перейти к характеристике умственного строя современной Франции, скажем несколько слов о средоточии французской мысли, – Парижском Университете. Может быть, эти краткие сведения будут не совсем лишены интереса, особенно для тех, кто (как было с нами, – сознаемся в этом, – до приезда в Париж) с указанным выражением «Парижский Университет» связывает не совсем отчетливое представление.

Говоря строго, никакого «Парижского Университета» в Париже нет. Очень ошибается тот, кто представляет себе этот несуществующий Университет по подобию, напр. строго централизованного, объединенного даже самым зданием, Университета Берлинского или хотя бы даже по подобию нашего, менее централизованного, Московского. Ничего подобного! Взамен этого здесь существует великое множество обособленных, помещающихся не только в разных зданиях, но на разных улицах и даже в разных кварталах города, «курсов», «школ» и, пожалуй, «факультетов». Так здесь существуют «факультеты»; протестантского богословия (Faculté do théologie protestantе, Bd. Arago), юридический факультет (Fac. de Droit, Place du Panthéon) медицинский (F. De Médicine, Rue et Place de l’École-de-Médicine), естественнонаучный или физико-математический (F. des Sciences, en Sorbonne), и факультет литературный или, по нашему, историко-филологический (F. des Lettres en Sorbonne). Вот, если угодно, собственно «Парижский Университет» (L'Uiversité des Paris), который здесь, однако, очень редко называют этим именем. Далее, в состав Университета, в широком смысла слова, или, – как здесь более принято говорить, – в состав «Парижской Академии» (Académie de Paris) входит целый ряд специальных «высших курсов» (Les Cours et Renseignements des Grandes Écoles), как-то Colége de Franсе (соединение кypсов естественно-научных и историко-филологических, включая сюда и философию), Muséum d’Histoire Naturelle (в зоологичоском саду), École pratique des Hautes Études с подразделениями – секциею наук исторических и филологических и секциею наук религиозных (обе cекции в библиотеке Сорбонны), курсы изящных искусств (des Beaux-Arts), дипломатии (École nationale des Chartes), apxeологии (в Лувре) восточных языков, сельского хозяйства и т. д. и т. д. Сюда же следует, наконец, отнести и Католический Институт (Institut Catliolique) с его отделениями: cпeциaльнo-бoгocлoвcким, юридическим (Lection Canonique), и научно-литературным (Études scientifiques et litteraires). Все эти «факультеты» и «курсы» живут самостоятельной, изолированной жизнью, имеют свои учебные планы, преследуют свои специальные задачи и объединяются разве лишь на исполинских министерских объявлениях о начале и составе курсов, которые во множестве расклеиваются по всему Парижу20. Называть их Университетом или Академией, очевидно, можно не с большим правом, чем, напр., вообще все высшие учебные заведения и курсы Франции – Университетом Французским. И как это ни странно, французы действительно иногда пользуются этим последним термином – особенно на диссертациях (théses). Обычная формула здесь такая: Université de France, – Académie de Paris, de Toulouse и т. д. Очевидно, в таком случае, названия «Французский Университет», «Парижский Университет», «Парижская Академия», получают смысл имени не собственного, а собирательного.

Что касается характера «высших курсов», то их следует различать два рода: курсы публичные, или собственно курсы, и курсы закрытые, или так называемые «конференции (Conférences). В некоторых заведениях читаются исключительно курсы публичные, как, мапр., au Colége de France, где читают Ренан, Вертело, Масперо, Леруа-Болье, Рибо, Шарль Левек и др. «знаменитости»; в иных – исключительно закрытые, как, напр., a l‘Ecole pratique des Нautes Études, вследствие крайней специальности предметов (на этих курсах «слушатели» обыкновенно настоятельно приглашаются к деятельному «сотрудничеству», – к домашним подготовкам); в других, наконец, смешанные (во всех факультетах Университета, в тесном смысле этого слова). На публичные курсы допускаются все, без различия пола, возраста и образовательного ценза. Это последнее обстоятельство иногда неблагоприятно отражается на характере преподавания, так как некоторые профессора легко и, конечно, естественно поддаются искушению, ввиду разнохарактерного состава слушателей, «упрощать» свои чтения, вследствие чего «высшиe курсы» иногда получают вовсе несвойственный им характер крайней элементарности. Спешим, впрочем, оговориться: этою наклонностью к «упрощению» страдают далеко не все профессора. Можно даже сказать более: она есть лишь исключение. Большинство же с похвальным ригоризмом оставляет понимание или непонимание лекции на ответственности своих нередко случайных слушателей и слушательниц. Кстати сказать: между этими последними очень много наших соотечественниц, – так много, что своею численностью они превышают, кажется, самих туземок. Еще одна заметка кстати; в прохладный аудитории различных «курсов», особенно в жаркую пору, многие, и по преимуществу дамы почтенных лет, заходят, по-видимому, лишь затем, чтобы освежиться и отдохнуть, и нередко, – говорим это без преувеличения, – равномерный речитатив слабого, старческого профессорского голоса аккомпанируется довольно изрядным храпом какой-нибудь вольной «мученицы науки изнемогающей в непосильной борьбе со всемогущим послеобеденным морфеем...

Возвратимся теперь к покинутому предмету, – к характеристике. умственного строя современной Франции. Начнем передачею двух маленьких фактов, которые, при своей кажущейся незначительности, может быть, будут достаточны для того, чтобы поставить читателя с самого начала на надлежащую точку зрения в этом сложном вопросе. Вот первый факт Профессор Сорбонны, Бутру (Boutroux), автор одного из самых сенсационных философских сочинений последнего времени («О случайности законов природы», Paris, 1874), заканчивая свой курс («об идее естественного закона в новой философии»), благодарил своих многочисленных слушателей (курс публичный) за внимание к его чтениям, который «по необходимости иногда должны были касаться отвлеченных и трудных вопросов», и, между прочим, сказал:

«Меня радует это внимание отчасти и потому, что я вижу в нем вообще доброе знамение времени, – поворот к лучшему в мыслях моих соотечественников: лет 30 – 25 тому назад все эти «отвлеченные» вопросы, – вопросы о механизме и целесообразности, причинности и свободе, познаваемости и непознаваемости основании существующего, – считались уже решенными раз и навсегда, в смысле позитивно-материалистическом; а теперь вы слушаете, – слушаете с настойчивым вниманием. Очевидно общественное сознание, мысль становится серьезнее, вдумчивее, глубже» и т. д.

Почтенный профессор мог бы объяснить значительную долю внимания к своим чтениям и иначе: его курс и сам по себе, независимо от всяких веяний времени, был очень интересен и своеобразен, – один из самых талантливых курсов, которые довелось нам выслушать не только здесь, но и в Берлине. За всем тем, кое-что остается, конечно, и на долю ..духа времени», – на долю той перемены в настроении, которую отметил почтенный профессор. Вот один факт. Другой был его маленьким продолжением. Разговаривая по окончании лекции и по поводу нее, со своими коллегами по студенческой скамье, я, между прочим, поздравил их с этой переменой к лучшему». Но этим поздравлением они остались не совсем довольны: «да, – отвечали они мне, – к сожалению, это верно, перемена замечается, это факт». – К сожалению?! – «Да, к сожалению! У нас и без того всегда было достаточно метафизики и даже, пожалуй, мистики, и очень мало трезвого противодействия ей. Жаль, что у нас теперь только один Рибо, было очень мало Тэпов, а Конт оставил нам такого несчастного ученика (разумеется Лаффит, Laffitt, профессор au Cellége de France и издатель очень мало известного даже в Париже философского и социально-политического журнала: Revue Occidentela), который на двадцать лет отстал (!) даже от своего, уже давно умершего, учителя».

Вот факты. Смысл их ясен: основное, «мистико-метафизическое», как несколько утрированно выразился мой собеседник, течение французской мысли за последнее время получает более широкое влияние, чем 30–25 лет назад, но рядом с ним остается и другое, связывающее себя с именами Рибо, Конта, Тэна и др. под. Где пролегает пограничная линия между этими течениями сказать с точностью, конечно, нелегко; но за то очень не трудно указать, где эти течения достигают своих кульминационных пунктов. Один из Парижских юмористических листков дал на днях своим читателям очень удачную концепцию, как раз отвечающую на этот вопрос. Он поместил на одной картине, в окнах двух, разделенных между собою широкою улицею, зданий, друг против друга лукаво улыбающиеся фигуры хорошо известных всему Парижу Ренана и Гюльста (Hulst – епископ, Ректор Католического Института и весьма популярный проповедник в Соборе Парижской Богоматери): вот-де новые римские авгуры! Что шуты умеют иногда говорить правду не хуже философов, – это хорошо известно со времен Шекспира, и хотя на этот раз литературный шут слишком поспешно включил в число лукавых авгуров искренно-убежденного католика, тем не менее, в его словах еще остается нечто такое, под чем философ может смело подписаться. Вот, в самом деле, новые авгуры! Каждый из них имеет своих многочисленных и слепых последователей; каждый пользуется в глазах своих адептов очень высоким престижем – один во имя «непогрешимой» науки, другой во имя еще более непогрешимого «святейшего престола»; слова каждого из них принимаются «верующими», как подлинное откровение; друг друга они хорошо понимают и, вероятно, смертельно ненавидят; каждый отстаивает своего рода крайность – один – одного характера, другой – другого: оба они, следовательно, могут быть поставлены вместе, на одну доску и уравнены как самые типичные выразители, как «кульминационные пункты» крайних течений современной французской мысли, – скептического эпикуреизма и ультрамонтанского догматизма.

Своеобразный эстетико-скептический эпикуреизм Ренана21 положительно оттеснил или, сказать точнее, поглотил, как бы переплавил в себя все другие формы французского (а отчасти и немецкого) вольномыслия прошлого времени. Кощунственное вольнодумство энциклопедистов, социально-политические утопии прудонистов и сенсимонистов, quasi-научность позитивизма и библейский критицизм quasi-исторической школы Штрауса, – все это слилось вместе в один общий конгломерат, в один апофеоз «автономной человечности» и, будучи окрашено недюжинным литературным талантом Ренана, увлекло и сбило здесь с толку очень и очень многих. Сюда бросились все те, которые, вступив практически на путь материализма, все-таки искали и ищут для него теоретического оправдания; а таких всегда и повсюду очень много, во Франции же особенно. Чтобы познакомить с этою новою формою эпикуреизма, мы позволим себе привести здесь недавнюю речь Ренана, произнесенную им в собрании любителей греческого образования (l’Association des études grecques), праздновавшего двадцатипятилетие своего основания, на каковом празднике Ренан занимал самое почетное место посреди греческого министра, Дельяни (Dеlyannis), с одной стороны, и директора среднего образования, довольно известного здесь автора многих философских сочинений, Рабье (Rabier), – с другой. Эта речь содержит в себе почти всю, несложную, впрочем, ренановскую догматику с ее триадою идей, – идей «свободной от супранатурализма религии, «автономной морали» и «исторического бессмертия».

«Вам угодно было, мм. гг., – сказал оратор, – бросить солнечный луч на мои последние дни. Я люблю банкеты, сознаюсь в этом, – банкеты, на которых, как на нашем, царят симпатия, сердечность, и где не говорят о политике. Вероятно, сегодня последний раз я присутствую на одном, из таких праздников. Еще час тому назад я не знал, буду ли в силах придти на ваше coбpaниe (до того осаждают меня мои недуги). Но, слава Богу, я, как видите, не совсе еще инвалид среди вас. Этот праздник поистине прекрасен, мм. гг., и вы очень хорошо делаете, что его празднуете. В начале 1867 г. группа друзей эллинизма, из которой некоторые еще здравствуют, основала эту ассоциацию, с целью поддерживать и развивать среди нас вкус к изучению греческой образованности: развивать вкус к греческой образованности, – о, какая прекрасная программа! Мы остальные, исследователи предметов внешних, чужеземных (exotiques), – мы культивируем лишь окрестности, колонии; вы же, – вы обитаете в самом отечестве; вы разбили здесь палатку, из которой ведете свои изыскания на священной почве, где стоит наш Акрополь, наша общая религиозная колыбель (notre berceau religieux à tous).

«Есть в истории чудо, мм. гг., – а чудом я называю то, что совершилось лишь один раз, – это античная Греция. Да, почти 500 л. до Р. Хр. уже наметился в человечестве тип цивилизации столь совершенной, столь полной, что все предшествовавшее отступило в тень. Это было поистине рождением разума и свободы. Гражданин, человек свободный, проявил себя в делах подлинно человеческих. Благородство, достоинство этого нового человека заставило закрыть глаза на все, что до того времени являлось царственным и великим. Мораль, основанная на разуме, утвердилась в своей вечной истине, без всякой примеси сверхъестественных фикций (!) Истина о богах и природе была уже почти открыта. Человек освобожденный от безумных страхов своего детства, начал спокойно смотреть на свою судьбу. Наука, т. е. истинная философия, была основана. Уже догадывались, по временам, об универсальном механизме и, хотя не сумели еще продержаться на этой точке зрения, однако принцип уже был найден. Каперник, Галилей и Ньютон выведут лишь следствия из этих идей, которые отнимут у земли ее центральное положение и откроют перспективу на бесконечность универса.

«А в искусстве, – о небо! – какое обилие! Какое множество богов и богинь! Какая небесная революция! Греция открыла красоту, как она жеиоткрыла разум. Она одна открыла тайну красоты и истины, правило, идеал. Отныне ничего не остается, как идти к ней в школу...

«И этот-то решительный момент в истории человечества вы, мм. гг., изучаете. О, как завидна Ваша доля! В творениях, которые вы наследуете со столь пламенным рвением, найден смысл жизни – τὸ καλὸν, и особенно καλὸς kἀγαθὸς. О дивные слова! Благородный человек отныне в себе самом имеет принцип благородства. Истина, благо и красота – вот божественные полюсы, которые нас притягивают. Меланхолического обращения к прошлому, мысли печальной, т. е. эгоистической. – ничего этого Греция никогда не знала. Она идет всегда вперед!., ибо чувствует, что мир имеет в ней потребность и что она осуществит в свое время самое возвышенное собрание человечности.

«В самом деле, что особенно характеризует грека, так это его вера в славу, его доверчивое отношение к будущему. Слава – вот еще изобретение Греции! Жизнь индивидуума коротка; но память людей вечна, и вот в этой-то памяти живут действительно. Для человека важно, что будут говорить о нем по смерти. Жизнь действительная подчинена жизни за пределами гроба (la vie d’oulre-tombe). Жертвовать репутации есть благоразумный рассчет. Грек создал, таким образом, оценку непогрешимую. Изобретая историю, он установил суд над миром, и этот суд, этот приговор!, – безапелляционен. Забвение – это небытие; вoспоминаниe, слава – жизнь. За статую в Афинах грек пожертвует всем. Таким образом, взамен бессмертия, которое боги, казалось, сохраняют только для себя, для человека, для которого с жизнью кончается все, было найдено нечто большее пустого тщеславия: «быть почетным между греками» сделалось наградою для того, кто преследовал благо и красоту.

«Так был создан тот прекрасный источник света, из которого жизнь заимствует свое достоинство и свою цену. Предметы имеют свою идеальную ценность, – однако, под условием существования судей, способных к оценке блага и красоты. Жить в виду оценки избранников – вот что служило основанием столь возвышенных характеров!», какиe мы видим среди греков и римлян. Это вполне понимал Цицерон, глубокий знаток Греции: in hac lure vivce! В те печальные дни, которые он пережил, он постоянно держал пред глазами этот маяк истины – τὸ χαλὸν!.

«Благодарю вас, мм. гг., за то, что вы дали мне возможность перенестись воспоминанием, хотя лишь на один момент, в эту чистую атмосферу иного мира. Вот мысли, которые заставляют забывать страдания и утешают в старости. Увижу ли я еще афинский Акрополь? Сомневаюсь и не надеюсь. Думаю, что наши несносные (vilaines) северные туманы окажутся последним горизонтом, по которому будет блуждать мой угасающий взор. Но вам я обязан моментом прекрасной мечты. Благодарю за этот вечер. Благодарю за удовольствие, которое я получил, пробыв в течение нескольких часов среди настоящих греков. Предлагаю тост сначала, если угодно, за греков древних, – этих несравненных наставников всякого истинного благородства и величия; потом за почетных гостей, изволивших присоединиться к нашему симпосиону потом за основателей общества, которые теперь, увы! – почти все уже умерли. Им, мм. гг., 25 л. тому назад пришла прекрасная и счастливая мысль» (Le Temps, № 1130S).

Да простит нам читатель эту выписку, которую, быть может, он находит несколько длинною. Но речь Ренана нам казалась характерною и заслуживающею внимания во многих отношениях: во-первых, – как сжатое и точное выражение его идеалов и убеждений, если в данном случай о них можно говорить; во-вторых, – как характеристика его, во всяком случай, недюжинного литературного и ораторского таланта; в-третьих, наконец, как выражение того настроения, тех мыслей, с которыми этот великий скептик и отрицатель наших дней, готовится встретить закат своей жизни и вестницу иного мира. И вот с таким же красноречием, с таким же изяществом, иногда с примесью едкой иронии и игривого остроумия и всегда тоном убежденным (ибо, ведь, и Ренан думает что он служит религии и христианству, см. предисловие его Vic de Jésus, изд. 1S81 г., р. VI), этот эстетик-эпикуреец, с типичного лица которого никогда не сходит скептическая улыбка, в течение долгих лет насаждает au Colége de France свою «критику» и свою «новую религию», – и его охотно слушают. В нынешнем году, напр., он излагал «критику легенд (sic) о Моисее» (Critique des Légendes relatives à Moise), и около него теснилась всегда масса слушателей, несмотря на то, что его старческий голос для большой и переполненной аудитории уже недостаточно силен и внятен. Если прибавить к этому, что его пресловутая Vie de Jésus выдержала уже около сорока популярных изданий (у нас под руками тридцать седьмое), не считая изданий непопулярных, предназначенных для «образованных») то легко понять, какую широкую струю неверия и «свободной мысли» ввел он в сознание французской нации. Несомненно, что под значительным влиянием его идей выработался тот странный тип, так называемой нейтральной школы, – школы «sans Dieu», как принято говорить здесь, – которая составляет, может быть, самое печальное явление в умственном строе современной Франции. Законом 1882 г., правда, предоставлено свободе родителей выбирать для своих детей школу; но фактически эта «нейтральная школа», по-видимому, пользуется большею симпатиею со стороны республиканского правительства, чем школы, основанные на началах католических. По крайней мере католическое духовенство преследуется здесь за проповеди против этой школы и за внушение родителям, что они «грешат против своей религии, посылая детей в эти школы» и что, как католики, они должны предпочитать школы католические (см. недавний, один из очень мношх, процессов такого рода против аббата Деляфосса в L’Autorité, № 190). Чтобы дать читателю представление об этом типе современной фр. школы, скажем здесь несколько слов о так называемом «светском катехизисе» (Catechisme laique), положенном в ее основание. Этот катехизис составлен совершенно в смысле контовско-ренановскаго скептицизма и с этой точки зрения толкует о самых разнообразных предметах: о прогрессе (новое божество!), о природе и человеке, душе и теле, о страстях и добродетелях!», о праве и долге, «клерикализме» и свободе, о материализме, спиритуализме, атеизме, свободной и независимой мысли и т. д. и т. д. Он открывается главою «о неизвестном» (dе се qu’on ne sait pas), которая начинается так:

Вопрос (книга изложена в форме вопросов и ответов): что такое Бог?

Ответ. Не знаю.

В. Кто сотворил мир?

О. Не знаю.

В. Откуда приходит и куда идет человечество? Когда и как человек появился на земле? Что случится с нами по смерти?

О. Не знаю.

В. Не краснеете ли Вы за свое неведение?

О. Нет стыда не знать то, чего никто и никогда не мог узнать.

В. Но разве этому не учит религия?

О. Религия учили об этом каждая по-своему, и каждая говорила людям: «верьте мне – вот истина»!

В. Значить Вы не верите никакой религии?

О. Я боюсь ошибиться и ожидаю, пока разум в согласии с верою сделает выбор наиболее рациональный.

В. Но во что же Вы верите в ожидании этого?

О. Я верю, что больше заслуги, особенно же больше пользы, хорошо вести себя на земле, чем строить всевозможные догадки о первой причине, которая нас поставила в это положение.

В. Но, ведь, чтобы хорошо вести себя, нужно знать направление; а кто укажет Вам это направление, если у Вас нет религиозной веры?

О. Разум.

В. Куда же ведет Вас разум?

О. Ведет к признанию истины в прогрессе (Catéchisme laique, par André Berthet, 2-e ed. 1891. Chap. I, passim).

В таком тоне и направлении изложен и весь этот quasi-"катехизис» Что в католической страна ни он сам, ни те школы, в основу которых он положен, ни его первовиновники и инициаторы, во главе которых стоит Ренан, не только не могут пользоваться всеобщею симпатиею, но, напротив, неизбежно должны встречать сильную оппозпцию или, по крайней мере, критику, – это, конечно, понятно. Вот, напр., один из бесчисленных отзывов о Ренане со стороны представителей противоположного ему лагеря, – отзыв, которым недавно обрушился на него Поль Кассаньяк, по поводу защиты Ренаном семитов в беседе с корреспондентом Франкфуртской газеты. «Я был еще очень молод, – гов. Кассаньяк, – когда появилась Жизнь Иucyca. С тех пор я читаю все, что Ренан публикует. И теперь, как и прежде, я испытываю непреодолимое отвращение к этому существу без нравственности и Веры, без ненависти и любви, без пола (sic!) и патриотизма, – к этому ублюдку, воплощенному практическому рассчету, религиозному евнуху (être hybride, chapon pratique, eunuque religieux); к этому изменнику и предателю (défroqué), который ни во что не верит, кроме самого себя, и идет к могиле, оставляя за собою долгий путь сомнения и скептицизма, равнодушно относясь и к добродетели, и к пороку; к этому жалкому человеку, который никого не поддержал, никого не утешил, и зловредное сочинение которого еще долго будет действовать растлевающим образом, особенно на наше молодое поколение» (L’Autorité № 184). Из этого резкого отзыва Кассаньяка о Ренане мы видим, что представители противоположного ренановскому полюса французской мысли не дремлют и клеймят его кощунственный эпикуреизм сильным и смелым словом осуждения. Здесь, заговорив об этом, противоположном ренановскому, полюсе мысли, мы должны бы были перейти к характеристике этого последнего, к выяснению того элемента, который вносят в мыслящее сознание современной Франции «клерикалы», т. е. ультрамонтанского догматизма. Но так как вопросу о католицизме во Франции мы предполагаем посвятить особое (ближайшее) письмо, то на этот раз ограничимся характеристикою лишь двух других, средних, течений современной фр. мысли.

Первое из этих средних течений, которое Полан, в своей недавней книге метко назвал «новым мистицизмом» (Le nouveau mysticisme, par F. Paulan, Paris, 1891), есть компромисс между двумя вышеуказанными крайними полюсами мысли. С одной стороны, дарвинизм, разрушивший своим учением о всеобщей борьбе за существование доктрину «благой природы»; позитивизм, пробивший бреши в спиритуализме Кузена и его школы; пессимизм Шопенгауера и Гартмана, полускептические доктрины Тэна и др. крайние движения мысли последнего времени, концентрирующиеся, как мы сказали, в эстетическом эпикуреизме Ренана, – все это произвело своего рода «aнархию», уже не «анархию мысли», о которой говорил Конт, но анарxию верований и нравственных устоев, каковая анархия, в свою очередь, пробудила мучительную жажду идеала. С другой стороны, веками воспитанное отвращение к ультрамонтанскому авторитету, доселе не перестающему сковывать мысль догматическим veto, заставило искать удовлетворения этого мистического стремления к идеалу повсюду, где угодно, только не в католицизме. К этим двум факторам присоединился еще третий, совершенно своеобразный и, может быть, самый важный для характеристики современных настроений во Франции, – это любовь ко злу, – любовь, не как простое практическое настроение, не как бессознательное и как бы невольное увлечение обессилевшей и расслабевшей воли, но любовь сознательная, возведенная в теорию, в принцип, и даже одетая обаянием поэзии. Это-то странное, ненормальное состояние, в котором больной сознает себя больным и тешится, упивается своею болезнью, рисуется или гордится ею, как признаком своего особенного благородства, своей исключительно тонко развитой нервной организации (эти настроения хорошо вскрыты многими современными фр. писателями, особенно Musset, Paul’ем Вourget и Joséphin’ом Péladan’ом); это-то болезненное нacтpoeниe, эта «любовь ко злу» заставляет окрашивать новый смутный идеал пессимистически-меланхолическим колоритом, вследствие чего он, конечно, уж не может лежать в одном направлении с истинным идеалом Религии Искупления, призывающей к бодрой и энергичной борьбе с тою самою болезненно-преступною «любовью ко злу», которым гордятся разбитые натуры наших дней. Таким образом, на место животворной христианской мистики у этих половинчатых людей, которые не имеют в себе достаточно последовательности, чтобы примкнуть к одному из вышеуказанных полюсов мысли, вступает «новый мистицизм» в его неисчерпаемо-разнообразных формах, начиная от спиритизма и кончая необуддийскою теософиею. Даже и наиболее осторожные умы, каков, напр., сам автор цитированной нами книги: Le nouveau mysticisme, при этом эпидемическом увлечении «болезнью времени», прсдпочитают «историческому христианству» (т. е. католицизму и протестантизму, каковые формы они только и знают) неопределенную и самопротиворечивую «религию отечества», «человечества», «научных accoциаций и прочие утопии. Если, – рассуждает Полан, – «религия есть форма общения людей между собою, с одной стороны, и с миром, с другой» (?); то ведь можно включить в это определение и все те ассоциации, в которых человек может найти поддержку и усладу своей жизни, как-то: семью, отечество, человечество, научный общества взаимной помощи, экономически ассоциации и т. д. (р. 170 и след.). В этом направлении, как ожидают адепты «нового мистицизма», и должно совершиться «религиозное возрождение».

Совершится это ненужное «возрождение» или нет, – мы не знаем. Но мы знаем, что, к счастью для нации, во французском миросозерцании есть еще особый элемент, который никогда не замирал и еще доселе заявляет себя довольно энергично, – элемент, забота о котором была бы несравненно более плодотворна, чем все эти сентиментальные увлечения «новым мистицизмом» Это – философская, так называемая спиритуалистическая школа – в обоих смыслах этого последнего слова: и в смысле общей философской традиции и в смысле специально-школьной (университетской) программы. Счастливы народы, которые имеют определенные и здравые традиции и умеют хранить их; и в этом завидном счастье не только не отказано Франции, но она, кажется, наделена им по преимуществу. Великие Декарт и Мальбраиш, Фенелон и Боссюэ, Кузен и Мэн де Биран отметили главные моменты мысли, которая медленно, но неутомимо преследовала свою основную цель уразуметь и перевести в отчетливую форму возвышенные христианские идеи. Историко-философское изучение этого процесса могло бы указать в нем важную охранительную роль католицизма, который, в противоположность протестантизму, разнуздавшему протестантскую мысль, далее и для самых свободных и смелых умов все еще оставался и остается святынею, которую они но осмеливались осквернять вольномыслием и которая указывала для них определенные задачи и, по крайней мере, общее направление. Но выяснение генезиса этого типа мысли не было нашею задачею. Мы хотели только отметить факт, который сохраняет свое влияние и на современную французскую мысль, несмотря на великое множество растлевающих ее побочных течений. Именно, благодаря этим, охраняемым католицизмом, здравым философским традициям, мы находим и во Франции единственную в своем роде философскую литературу, которая остается свободною от поработивших новую (немецкую, а отчасти и английскую) мысль эволюционно-пантеистнческих и механико-материалистических тенденций, хотя, с другой стороны, не представляет безжизненного, сухого и, так сказать, стереотипного повторения средневековой философии, как философия «ультрамонтанская». Поборники этого типа мысли высоко и твердо держат свое знамя и смело несут его вперед, несмотря на непрерывную и ожесточенную атаку со стороны своих многочисленных противников, и пользуются для своей проповеди не только пером, но и кафедрою. Мы намеренно сказали; «для своей проповеди» Они излагают свое учение с истинным одушевлением проповедника, проникнутого сознанием святости своих идей, и тогда, как какой-нибудь Лаффит или хотя бы даже сам Ренан, апатично перетряхивают небогатый запас своих quasi-положительных выводов, в соседней аудитории, с искреннею верою в окончательное торжество истины и со ссылкою на свой собственный духовный опыт, маститый старец Левек (Charles Levеque), Поль Жане, Нуррисон и др. зажигают в сердцах своих слушателей, из которых, конечно, каждый хоть отчасти знаком с теми же опытами, тот же священный огонь, который горит и в их груди. Под влиянием этой проповеди формируются новые силы, которые начинают работать на том же поле и в том же направлении. Поколение сменяется поколением; но дух, но направление, но веяние возвышенного идеализма остаются те же, и маститая Сорбонна, проникнутая этим идеалистическими традициями, вероятно, еще не раз будет содействовать отрезвлению расшатавшейся французской мысли. Во всем этом для каждого, кому будущие судьбы Франции небезразличны, много успокоительного: именно он, этот устойчивый идеализм, может и должен спасти непостоянную французскую нацию и уберечь ее от разложения, которое ей пророчат не одни только ее враги...

Мы не станем касаться других сторон французской «культуры». Фривольность фр. литературы, откровенность (nuclite) фр. искусства – все это общие места, которые уже мало кого занимают. Но, чтобы не обрывать «письма» на таком серьезном вопросе, как вопрос о спиритуалистической школе, скажем здесь кое-что об обыденной жизни парижан; эти замечания дополнят сделанную выше характеристику француза с его неустанною подвижностью.

Париж суетится целые сутки, за исключением разве трех-четырех ранних утренних часов. Утром суета деловая: трубит рожок омнибуса, слышится колокольчик какого-нибудь мелкого уличного торговца, протяжный, как бы надорванный, крик торговки, свирель пастуха-погонщика коз, который тут же добывает от них свежее молоко и за недорогую плату предлагает всем желающим, поминутно слышатся выкрики газетчиков, продавцов свежих телеграмм, биржевых котировок, бюллетеней всевозможных спортов и т. д., докучливое marchand d’habit старьевщика, – и все это сливается в один неопределенный шум, который стоном стоит над Парижем и, вместе с грохотом омнибусов, трамваев и экипажей и с торопливою суетою прохожих, в состоянии, особенно на первых порах, нагнать на свежего человека оторопь. По мере склонения дня к вечеру, суета смолкает или, – сказать точнее, – суета деловая переходит в суету бездельную: бульвары и бульварные рестораны, и cafe (а ими усеян весь Париж) переполняются вечно досужей или освободившейся от срочного дела публикой и все это напевает, насвистывает какой-нибудь новый мотив, беспечно хохочет, а поздним вечером, когда Париж осветится целым морем света – газового и электрического, надорванный крик делового утра сменяется всеобщею беспечною веселостью, которая иногда переходит в совершенно ребяческую шаловливость этих «взрослых детей», способных подчас завести на самой бойкой улице игру «в догонялки» Здесь много типичного и характерного. Вот, напр., в каком-нибудь тупом переулке, а иногда и на перекрестке больших улиц, певец, или певица, обыкновенно под аккомпанимент скрипки или мандолины, среди громадной толпы поет шансонетку, только что положенную на ноты, и после каждого куплета предлагает ее слушателям. Новинка раскупается быстро. Около уличного певца образуется целый хор, который растет и растет до тех пор, пока докучливый «сержант» не пригласит разойтись. Здесь мы присутствуем при зарождении моды: завтра весь Париж будет напевать и насвистывать тот же мотив...

Французы любят песни, веселье и праздники. По воскресным дням и праздникам они отнюдь не работают, и все магазины, за исключением разве еврейских, заперты. А сколько у них всевозможных народных гуляний! Сегодня в одном конце Парижа, завтра в другом, послезавтра в третьем, а раз в год (именно в настоящее время, когда мы заканчиваем это письмо) весь Париж превращается в одно сплошное гулянье и безумно-весело празднует свой «национальный праздник». Чего-чего тут нет: и карусели, и тиры, и «русские горы», и «баллоны-каптивы» (в миниатюре, конечно), и фейерверки, и театры, – словом всевозможные забавы. И все это изящно, нарядно, богато!

Таков Париж – эта всемирная столица, эта гордость французов. бы Такова французская действительность, как бы повисшая на скользком скате к социальному и нравственному разложению, а затем, вследствие необходимой связи фактов, может быть и к вырождению, хотя, с другой стороны, еще таящая в себе задатки и живые начала обновления. В каком направлении пройдет дальнейшая история Франции, – превозмогут ли здравые и неповрежденные ростки, которые прорастут обветшавшую оболочку, и, таким образом, французская нация возродится, как феникс из пепла, или, наоборот, веками наслоившиеся заблуждения ума и воли заглушат еще прозябающие задатки обновления: кто может сказать это? При непостоянстве французского характера, при недостатке моральной дисциплины, все возможно. «Подождите, – говорил нам один немецкий профессор, страстный политик, при прощании, – явится снова какой-нибудь Буланже: скрутит этих вольнодумцев!» «Подождите, – слыхали мы не раз и здесь от очень многих, не исключая и самих французов, – первая серьезная неудача, которая произойдет вследствие оплошности нынешнего правительства, может разом перевернуть все: за погром 1871 г. винили монархию; для французского ума не будет ничего последовательнее, как за новую неудачу винить республику. Монархия – республика, республика – монархия: французская нация, по-видимому, вечно будет вращаться в этом кругу, как белка в колесе». Всматриваясь в ее жизнь, прислушиваясь к движениям ее мысли, – к этому ропоту прессы и массы, который, как зыбь подвижного моря, при каждом более или менее сильном напоре ветра, быстро разрастается в грозно пенящийся вал, но невольно подумаешь, что ничего невероятного в этих ожиданиях и предсказаниях нет. Но, что бы ни случилось с этим добродушным и добросердечным народом, вся историческая вина которого, может быть, именно в том и состоит, что он не привык подчинять голове свое пылкое сердце, он, кажется, никогда не перестанет обращать с симпатией и надеждою свой взор к тому далекому востоку, где обитает его могущественный друг. И кто знает, может быть в этих симпатиях двух наций, которые несомненно обусловлены не одними только политическими мотивами, но так же и сродством народных характеров, одинаково сердечных, одинаково далеких от немецкой педантичной сухости, одинаково обвеянных обаянием поэзии, может быть в них дано для французской нации, даже помимо ее сознания и воли, не только средство для сохранения своей политической самобытности, но также и начало отрезвления и освобождения от тех обольщений, которыми она грезит вот уже целое столетие?!...

Париж.

14 (2) Ноля 1S92.

День фр. национального праздника.

Письмо шестое

Кельнский Собор, как символ католичества. – Специально католическая физиономия западного города за Кельном. – Католичество и культура. – Организация и материальное положение католического клира во Франции – Проповедь Монсиньера д’Юльста в Соборе Парижской Богоматери. – Ослабление влияния кат. церкви на массы. – Причины этого явления по Тэну, Леруа-Болье и Брогли. – «Дехристианизация» Франции. – Причины этого явления – вторичные и коренная. «Социально-демократическая эволюция» папства. – Католичество и рабочий вопрос. – Энциклика папы Льва XIII о рабочем вопросе (De Conditione орpificum) – Как папа опровергает социализм? – О социальном значении Христианства и кат. церкви, по энциклике. – Об отношении к рабочему вопросу со стороны государства. – Об ассоциациях и кооперациях рабочих, как единственном исходе из современного социального кризиса, по энциклике. – Главная ошибка в энциклике. – Неудовлетворенность ею. – Что может спасти западный мир от социального землетрясения? – Две формулы выражающие господствующее настроение современного католического Запада.

Le christianisme еп France s’est rechauffe dans le cloitre el refroidi dans le monde.

Taine 22

Adveniat regnum Tuum!

На рубеже, отделяющем католический Запад от протестантского, возвышается монументальный памятник – Кельнский Собор. Массивный и величественный, разделившийся на множество как бы самостоятелъных пристроек и, однако, ничуть не утративший своего архитектонического единства, своего строго выдержанного стиля, постоянно достраиваемый и все еще недовершенный, уходящий своими гордыми шпицами в далекую высь голубого неба и в то же время грузно осевший на землю, этот священный колосс служит наглядным и выразительным символом католической церкви с ее прочною организациею, с ее горделивыми замыслами, с ее постоянными достройками при неизменности основной идеи и плана, с ее страстными порывами к небу, которые не мешают ей, однако, всем существом своим, всеми привязанностями и помыслами оставаться на земле, – церкви, о которой так правдиво сказал поэт:

Она небес не забывала,

Но пыль земли на ней легла...

Присматриваешься к этому колоссу ближе, и аналогия становится все отчетливее и отчетливее: в воображении проносятся разнохаракторные картины, напрашивается сближение за сближением и, кажется, символически переживаешь все, чем живет католик, начинаешь постигать загадку великого, неразгаданного факта и становишься участником чуждого мира, чуждых дум и чувств, чуждой. глубоко сокрытой, утаенной жизни. Вот вступаешь под сень величественных сводов храма, и, когда в священном полумраке тебя охватывает могучее, уничтожающее чувство таинственного, заглушающее личную мысль и личное желание, все проявления сознательной жизни, и ты как бы сливаешься со всем окружающим; когда слушаешь громовой звук органа и немую, непонятную «мессу», которая самым фактом своей непонятности как бы снимает с тебя обязанность участвовать в молитве своею мыслью, своим словом, движением своей души, своей единоличной воли: когда переживаешь все эти безотчетные, но невольные настроения, тогда ясно чувствуешь все обаяние соблазна отдаться, – бессмысленно и безвольно, – внешнему водительству, внешне «спасающей матери» – католической церкви. Вот вместе с проводником мы поднимаемся на кровлю храма и проходим по его бесконечным наружным переходам. У подножия храма смиренно стелется город, а далее открываются необозримые горизонты... Заманчиво, до раздражения заманчиво даже и это, лишь мгновенное и призрачное обладание окрестностью и шумным городом, которое дается на этой высоте: насколько же заманчивее и обольстительнее должно быть реальное обладание миром, людьми, их душою и совестью! И вот – разгадка папства, его неутомимой энергии, которой хватает для поддержания громоздкой и сложной постройки вот уже в продолжение стольких веков! Переходишь непрестанно мыслью от символа к тому, что он так полно символизирует и не знаешь, чему больше дивиться, – тому ли каменному колоссу, около которого стоишь и которым любуешься, или тому обширному и сложному построению, которое воздвигается вот уже много веков и захватывает своею площадью почти все страны света и которое называется католическою церковью...

Но вот проводник, наскучивший ожиданием, выводит из раздумья указанием на одну любопытную подробность, которая сразу разрушает иллюзию: у самой кровли храма, среди колоннад и пристроек, он указывает какие-то странный фигуры с выражением отвержения и угрозы на сумрачном челе, которые как бы приросли к храму всем своим грузным телом, – кажется, хотят и не могут от него отделиться. «Это, – комментирует услужливый провожатый, – это злые духи, улетающие из храма». Вот важное и правдивое дополнение к символу! И около католицизма вьются различные искусительные духи, которые, кажется, хотят и не могут от него оторваться. Да и хотят-ли?...

За Кельном западный город принимает иную, чисто католическую физиономию. Встречаются патеры в своих типичных широкополых шляпах. Порою проходит доминиканец в сандалиях, во вретище, препоясанный грубоватым поясом и с шапочкою особого покроя (вроде ермолки) на голове. В окнах магазинов священной утвари выставлены скульптурные фигуры католических святых, которые сначала положительно смущают непривычный глаз своею пластичностью и рельефностью очертаний. На дверях, при входе в храм, еще и доселе можно иногда прочитать текст индульгенции, обещающей за такие или иные благочестивые подвиги отпущение грехов – и самим молящимся и душам их находящихся в чистилище сродников (индульгенции в наш-то скептический девятнадцатый век!23. А в самих храмах! Здесь сразу и непосредственно чувствуется, что католик живет иною жизнью сравнительно с протестантом. Вместо монотонного погружения в себя протестанта, католик живет как бы вне себя, – так сказать, выносит свое, не иссушенное, но за то и не весьма просветленное мыслью чувство, свое благочестие, свою религиозную настроенность наружу и проявляет его конкретно – прежде всего в различных вещественных приношениях особенно чтимым святым, каковыми приношениями (дощечками с надписями, изображениями исцеленных частей тела и пр.) обыкновенно увешаны в храмах все стены около изображения святого. А как пестры, так сказать нарядны, с какою помпою выполняются разнообразные и многочисленные католические процессы! Кажется, все рассчитано на глаз и на воображение. Повсюду конкретность и пластика, которая особенно бросается в глаза после сдержанного подобранного немецкого города...

Вот и Париж. Среди всевозможных соблазнов и искушений, которые представляет культурному и некультурному человеку этот новый Вавилон, католицизм развертывает все свои силы, употребляет все свои средства для борьбы со врагом, и, – надо правду сказать, изумляет и своею энергиею, и своим искусством, и своею настойчивою неутомимостью. Кажется, присутствуешь здесь при какой-то решительной битве, которой не замечаешь только потому, что боевые силы раскинуты на слишком большом пространстве, и самые горячие схватки не там, где ты. Две исполинские силы встали друг против друга, вступили в борьбу и, хотя пока еще очень трудно сказать, которая из них победит и оттеснит другую, однако уже с первого взгляда очевидно, что силе безбожной культуры, быть может, превосходящей своею численностью, противостоит хорошо вооруженный и организованный противник, с которым во всяком случай нужно серьезно считаться.

Католическая армия хорошо организована. Чрез епископов, этих «генерал-лейтенантов папы», все католические патеры и монахи, а за ними и миряне, подчинены власти верховного вождя и главы, воля которого – священный закон. Армия хорошо обучена. Кроме семинарий, у католиков есть институты (высшие учебные заведения), в которых разрабатываются и преподаются со строго католической точки зрения все отрасли человеческого знания, а не одно богословие24; у них есть огромные, поистине универсальные энциклопедии25, журналы, компендиумы и курсы, из которых желающие могут получать сведения по всем без исключения отраслям знания и, при том, в строго католическом духе и освещении. Далее, эта армия хорошо поставлена материально. Кроме случайных поступлений и доходов, которые в богатых приходах достигают весьма значительной цифры (например, доход настоятеля в церкви св. Mapии Магдалины, 1’Eglise de la Madeleine, по исчислению Тэна, достигает до 40,000фр. ежегодно26, – кроме этих случайных поступлений каждый настоятель и викарный священник получает определенное, довольно приличное жалованье, которое одно, без сторонних доходов, дает ему возможность в материальном отношении стоят наряду с чиновниками среднего разряда 27. Само собою понятно, что все это в совокупности, – и сознание патера или епископа, что за ними стоит их могущественный повелитель и защитник, и хорошая подготовленность, и солидное материальное положение, – все это сообщает им уверенность в себе, в своем деле, смелость и независимость.

Трудно забыть впечатление этой несокрушимой уверенности в своей силе, которая энергично выступила пред нами, когда в соборе Парижской Богоматери (Notre Dame de Paris) мы впервые слушали проповедь знаменитого католического проповедника, Монсеньера (d'Юльста (ученый ректор католического института, соперник Дидона по проповеднической славе). Был вечер страстной среды28. Мелодичный и сильный звук большого колокола, разливавшийся из башни собора Парижской Богоматери возвещал о начале службы. Вхожу вместе с толпою и, к своему удивлению, узнаю, что немногие, остающиеся за исключением откупленных заранее, места, нужно было покупать (по цене, впрочем, недорогой – 20 сант.). Купил конечно. Спрашиваю: что это значить? – «Сегодня, отвечают, говорит Монсеньер д’Юльст» Сажусь и начинаю рассматривать слушателей: здесь был весь парижский beau mondе – нарядный и элегантный. Вот появляется митроиолит в красной тоге, за ним сонм подчиненного ему духовенства и занимают свои места. Наконец и проповедник. Это – сухощавый старик (не очень, впрочем, старый), с весьма выразительным лицом, с тонкими чертами и энергичными манерами. Он занял свое «гнездо», как я мысленно называю проповедническую кафедру католических храмов, и мгновенно все превратилось в напряженный слух. Раздались звуки не особенно сильного, но отчетливого и проникновенного голоса. Он говорил, конечно, без тетрадки, говорили долго (более часу), лишь на минуту останавливаясь, чтобы отпить глоток воды, и сопровождал свою речь выразительными жестами. Это была не проповедь, а лекция, хорошо расчлененная и, как говорят, «обточенная». Речь шла о внутренней миссии, – о воспитании народа в духе католичества: выяснялась обязанность каждого католика содействовать Церкви в этом деле, и проповедь закончилась приглашением к пожертвованию. Несмотря на этот последний, довольно деликатный мотив проповеди, несмотря на ее продолжительность и пожалуй даже сухость, проповедник сначала и до конца владел своею аудиториею, – и именно, как мне казалось, потому, что проповедь была сказана с необычайною силою внутреннего убеждения и как бы права, – безапелляционного права проповедника – на внимaниe слушателей, которое давалось ему и предметом, и положением, и личным отношением к вопросу. Правда, Монсеньер д’Юльст – знаменитый проповедник, и долю его успеха, конечно, нужно было отнести на счет его личного ораторского искусства; но кое-что несомненно оставилось и на долю авторитета католического проповедника вообще, – его уверенности в силе того института, которому он служит, в живучести того организма, частью которого он является: слыхал я и после католических проповедников, менее искусных и совсем неискусных!», но та же смелость и та же уверенность. Очевидно, это свойство – общее, родовое, воспитываемое какими-нибудь постоянными причинами и влияниями и, кажется, что они объясняются именно совокупностью указанных выше причин, конечно, при общей у католических проповедников со всеми другими уверенности в истине возвещаемого учения.

Казалась бы при таких условиях дух католического христианства должен был проникать и направлять всю жизнь католического запада, во всех ее подробностях, со всех сторон, во всем объеме. И, однако, вот что говорит, например знаменитый современный социолог, горячий патриот и верный сын католической Церкви, Анатоль Леруа-Болье: «Несчастье, великое несчастье нашей Франции состоит в том, что церковь уже не имеет больше власти над массами, что, в наших предместьях особенно, Евангелие есть книга, почти совсем неизвестная, как-будто бы она никогда и не переводилась с греческого, что народ, который некогда у подножия Распятого искал силы и утешения, теперь не идет более ко Кресту и не ищет облегчения под его cению». У Франции много всяких мнимых связей, но нет связи единственно истинной и реальной – нет связи нравственной, духовной, «Чему подобна она, наша Франция, – спрашивают далее знаменитый публицист, – Франция, столь гордая своею прочностью? Подобна зданию, сложенному из одних камней без цемента. Цементом служила религия: он выпал и вот мы не знаем, чем, каким связующим составом заменить его»29. А вот и другое свидетельство, так сказать, из другого лагеря, – свидетельство известного историка, философа и публициста (недавно скончавшегося), Тэна: «во Франции, – говорит он, заканчивая последнюю часть своих мастерских этюдов о «Воcсоздании Франции в 1800 г.», – во Франции к христианству снова прониклись любовью в монастырях (после погрома, который принесла революция конца прошлого столетия), но охладели в миру, хотя в миру-то именно и нужна теперь его согревающая теплота»30.

Не легко, как известно, проникнуть в католические монастыри, а проникнув, не легко узнать их сокровенную жизнь, и мы не беремся судить о ней. Если верить Тэну, французская революция конца прошлого столетия подействовала на монастырскую жизнь благодетельно: отняв у монахов различные внешние прерогативы, она заставила уйти из монастырей всех тунеядцев и карьеристов, так что теперь будто бы в них остаются лишь люди по призванию, которые молятся и трудятся, – трудятся на всех возможных поприщах благотворительности и служения человечеству, без всяких сторонних мотивов, без всяких честолюбивых или властолюбивых стремлений. Даже приоры современных монастырей ничем будто бы не отличаются от всей остальной братии, несут все тяготы и невзгоды монастырской жизни наравне со всеми, так что монастыри являются в глазах Тэна истинным осуществлением «теоретического идеала социалистов, республикою чисто спартанскою»31. Мы не можем, говорю, проверить всего этого и нам приходится в данном случае верить Тэну на слово. Но зато другая половина тезиса, – замирание католичества или точнее охлаждение к нему, ослабление его влияния в миру и вступление на его место иных, чисто языческих начал жизни. – этот тезис выступает пред нами повсюду в своей неопровержимой печальной истинности. Спутанность понятий о честном и бесчестном, дозволенном и недозволенном, истинном и ложном, приличном и неприличном заявляет себя в слишком громких и слишком красноречивых фактах последнего времени, чтобы обо всем этом нужно было еще говорить. Красноречивое, хотя и неопределенное свидетельство этих фактов подтверждается, далее, более точными показаниями статистики. Она говорит, наприм., что в настоящее время в Париже из двух миллионов католиков лишь 100,000 исполняют свой долг (говеют, приобщаются, освящают события своей жизни церковным благословением и молитвою и т. д.). Это составляет около 5°/0 (при чем из пяти человек, исполняющих свой долг католиков, четыре женщины и один мужчина): пять настоящих католиков на сто номинальных – это, конечно, очень немного! Далее, из тех же статистических, данных мы узнаем, что из ста погребений в Париже (в среде католиков) около 20 чисто гражданских, т. о. производимых без совершения церковного чинопоследования; из сотни браков гражданских 25; из сотни родившихся 24 – 5 остаются некрещеными и т. д. в такой же пропорции. Предположим, что в провинции процентное отношение номинальных и настоящих католиков изменяется к лучшему (последних больше в 2 – 3 раза)32; но в общем все же получается нечто малоутешительное, – нечто такое, что никак не отвечает первым впечатлениям.

Чем же объяснить это странное явление? Объясняет его, конечно, каждый по-своему. Католик сошлется на внешние социально-политические условия существования католической церкви во Франции: сторонник культуры, верующий в ее обновляющее и благодетельное влияние на жизнь, в ее способность заменить религию, обвинитъ саму церковь. Выслушаем эти любопытные объяснения занимающего нас факта.

Прежде всего сами католики и их друзья указывают в объяснение уменьшения влияния религии на массы, на то же, на что указывали в объяснение этого факта и благомыслящие и дальновидные люди Германии33, – на оторванность населения от почвы, от земли и от семейного очага, на развращающее влияние культуры, на отупляющее действие поденной работы, приковывающей к станку и машине. К этому в республиканской Франции присоединяется еще особое обстоятельство: на выборах за последнее время все более и более получает власть партия враждебная религии, которая образует как бы целую «антихристианскую секту» (la secte antichretienne), овладела если не доверием, то по крайней ере волею и голосами избирателей в парламенте (в палате допутатов) и ловко направляет их в свою сторону. «Эта антихристианская секта, – говорит аббат Брогли, – стоит теперь у власти, располагает бюджетом Франции, держит в своих руках общественное образование; может создавать и изменять по своей прихоти законы; может употреблять все государственные силы для удовлетворения своей ненависти и страсти, не находя для себя ни в чем и никакого препятствия. Следовательно, – выводит отсюда ученый аббат, – если мы видим во Франции ослабление влияния религии, то виновата в этом единственно та животная и лицемерная сила, которая опирается на дурные страсти и низкие чувства масс; виновата борьба против церкви, ожесточенная, систематическая и непрерывная; виновата сознательная и бессознательная работа стоящих у власти фанатиков антихристианской секты, которая мало по малу ведет к дехристианизации Франции (dechristianisation de la France)» И что особенно ухудшает это положение дела, – продолжает он свои размышления, – так это то, что многие обстоятельства весьма затрудняют защиту церкви против ее противников: напр., действующие постановления запрещают церкви в пределах той или другой местности расширять сферу своего влияния посредством увеличения числа клириков или посредством концентрации их сил в лице нового епископа. Наконец, самая значительная опасность для церкви в современном положении вещей состоит в том, что враги церкви могут истощить почву, которая теперь пока еще дает достаточное число лиц, желающих посвятить себя духовному званию. Эта последняя опасность грозит церкви не только во Франции, но косвенно и во всей вселенной, так как Франция есть самая верная пaпе и самая значительная католическая страна34.

В том же тоне и направлении, хотя с иной несколько точки зрения смотрит на современное положение католичества во Франции и упомянутый уже нами социолог, Леруа-Болье. Два лица, – рассуждает знаменитый социолог, – всего более нужны современной западной Европе и особенно Франции, имеют, или, по крайней мере должны иметь в ней самое большое значение: офицер и священник. Но, к сожалению, первый не знает, как выполнять свое дело и чего ныне от него особенно хотят и ожидают; а последний не смеет исполнять то, что знает и сознает, как свой долг. Офицер видит в солдате только внешнюю сторону, тело или, точнее, животное, способное к выполнению различных технических приемов и работ и забывает, что под солдатскою какою бродят идеи, что под солдатскою курткою бьется сердце, которое живет своими чувствами, водится своими симпатиями и антипатиями и что для военного ycпexа эти идеи и чувства имеют значение, быть может, несравненно более, чем ружья и технические приемы. Говоря иначе, он не заботится о душе солдата, заботясь лишь о его теле, и предоставляет эту заботу священнику (le pretre). А этот последний? Он соглашается, что это – его обязанность, помнить, что на него возложено попечение о душах и считает это прямым своим делом; но при современном строе вещей он должен ждать, пока нуждающиеся в его духовной помощи сами придут к нему, и не осмеливается (?) идти к тем, которые, быть может, всего более нуждаются в его словах, но которые никогда не услышат его, так как забыли, а пожалуй и вовсе не знали дороги в церковь. «Вот почему, – продолжает названный публицист-социолог, и патер, как офицер, погружается в мелочное и механическое выполнение своих профессиональных обязанностей. Он думает, что сделал свое дело, если пропел вечерню или спросил детей из катехизиса. Из своей высокой миссии, таким образом, он бессознательно делает ремесло. Он почти уже не понимает ее социальной важности или, если и понимает, то считает неудобным, даже, пожалуй, непозволительным проявлять это свое понимание на деле. Изгнанный из школы, исключенный из всех благотворительных бюро, подозрительный в глазах администрации, которая смотрит на него взглядом неблагосклонным, а иногда и прямо с ненавистью, обходимый, в качестве компрометирующего соседа, всеми мелкими государственными чиновниками, постоянно выслеживаемый шпионами, подверженный непрестанным анонимным доносам и оскорблениям в местных листках, – патер мало-помалу заключается в свою церковь или в свой пресвитериум (священнический дом), со своим служебником и книгами, вполне довольный и счастливый, что о нем забыли. Он живет молчаливым отшельником, который не всегда осмеливается заглядывать за ограду своего сада. Mир для него заперт, – не только обширный мир больших городов с их притупляющей и лихорадочной сутолокою, – но и маленький, погруженный в сон и дремоту мирок провинции и деревни. Наши предрассудки запрещают ему вмешиваться в жизнь, и таким образом он, человек самопожертвования по призванию, мало-помалу привыкает жить эгоистическим холостяком, который не заботится ни о чем, кроме своего дешевого благополучия, мельчает и справляется лишь с тем, «не говорят ли о нем чего дурного» По утрам он вычитывает в церкви пред голыми скамьями свое oremus, по вечерам подстригает и подвязывает свои розаны или поливает капусту... И однако у него, у этого теперь почти бесполезного патера, было ведь когда-то свое важное практическое дело, своя социальная роль и там, где местные обычаи ее за ним сохранили, где общественное мнение не наложило еще на нее запрета, – там семейство крестьянина или ремесленника, отец, ребенок, юноша, вдова и старик все еще охотно идут к нему за советом: он является для них примирителем и устроителем их семейных дел и затруднений. Но теперь – увы! – он выступает в этой роли весьма редко. Это влияние его почти повсюду уже исчезло и все усилия администрации, публичного образования, популярной прессы, кажется, направлены именно к тому, чтобы свести к нулю и уничтожить совсем это значение патера. А угодно ли знать, – спрашивает далее почтенный публицист, – кто заступил у нас место священника и, вместо него, стал обыкновенным советником народа, особенно рабочих? Открыть этого заместителя не трудно. Это кабатчик!! Около кабака обыкновенно собираются paбочие и здесь именно постановляют свои решения. Таким образом, чтобы ни говорил папа и в своих энцикликах и чрез своих кардиналов и чрез Petit Journal, – что бы ни говорил о том, что Церковь будто бы «не имеет ничего несовместимого с республикою» – дехристианизация народа является главною и существенною задачею республики. Нигилизм проникает повсюду и медленно высасывает кровь наших общественных установлений и постепенно проникает вглубь до самого сердца страны. Бедная Франция! Ее обмирщение несет ей гибель35... Таково положение дела и таковы его причины, как их выясняют друзья и доброжелатели папы, заинтересованные, конечно, тем, чтобы снять со святейшего отца за его положение всякую ответственность. Но нельзя не заметить, что здесь указана лишь часть причины современного печального положения католичества во Франции. Правда, у религии, с ее суровыми и докучливыми призывами, есть вечный враг, который всегда с нею борется, – это людские страсти. В той или другой форме он всегда пытается отбить у нее территоpию, власть над людскими умами и сердцами, и Франция, с ее настоящим республиканским режимом, представляет лишь наиболее напряженную и острую форму этой борьбы с религией ее исконного врага. Но исчерпывается ли этим дело? Нет ли специальных причин охлаждения в современной Европе к католической церкви? Есть, и на них не со вчерашнего дня стали указывать. «Пассивное присутствие за мессою, которая совершается по латыни; церемонии, символический смысл которых почти уже ни для кого не понятен; машинальное повторение в строго установленные сроки непонятного Pater noster и Ave Maria», – эти и подобные особенности католичества, превращающие его во что-то внешнее, в какое-то подобие религии волшебства и заклинаний с непонятными формулами, особенности, о которых, как о причинах современной «дехристианизации» Франции снова напомнил в недавнее время Тен, в своей любопытной, упомянутой уже выше монографии36, – эти и подобные особенности, конечно, еще не все, хотя и они выполняют в создании вышеочерченного печального положения дел свою долю влияния. За ними кроется другая, более глубокая и общая причина этой «дехристианизации», которая коренится в самом духе католичества, в его основном характере, в том коренном противоречии которое срослось с самым существом католической церкви и без которого она стала почти немыслима. Начав неразумною заботою о достижении божественных целей человеческими средствами, она мало-помалу пришла к тому, что переставила отношения и, наоборот, стала стремиться к достижению своих человеческих, земных целей 6огоположенными средствами, – стала преследовать свою власть и пользу во имя Христа и духовного блага народов. Вся ее история проходит в том, что прямо или косвенно, силою или политикою она стремится обеспечить за собою права и влияние не на одну только духовную, но на всю вообще – политическую, государственную и общественную жизнь народов. Само собою понятно, что и к ней в свою очередь мало-помалу привыкали относиться, как к внешней силе, и доверие к ней, веру в нее во имя Христа, изменили на политику с нею: взявши меч, она от меча и гибнет. Своею страстью смешивать религию с политикою, сферу церковную со сферою гражданскою, она возбудила против себя всеобщее неудовольствие и накликала на себя беды и ее современное падение, ослабление ее влияния в только что указанном ее характере имеет едва ли не главную свою причину. Этот исконный характер католичества с особенною ясностью проявился в последнее время в двоякой «эволюции папства», выражаясь языком современных историков и социологов, – республиканской и социально-демократической.

Я уже говорил в своем предыдущем письме о «республиканской эволюции» католичества, – о том, как оно нашло возможным признать, что республика, как республика, как форма правления, «не представляет ничего несогласного с католичеством», не хуже и не лучше всякой другой формы правления. Теперь позволю себе остановить внимание читателя лишь на другой стороне этой ее эволюции – на «эволюции социально-демократической».

Завершительным моментом этого последнего, уже давно подготовлявшегося, явления служит известная энциклика папы Rerum novarum (Dе conditione opificum от 15-го Мая 1891 г.). Это, быть может, один из самых значительных исторических документов нашего столетия. Движение, вызванное им в современных политических и научно-литературных сферах, громадно. Одни поспешили сделать из энциклики своего рода догматику или социально-политический катехизис (так, напр., один французский аббат, Монсеньер Леко, архиепископ Бордосский, написал по энциклике катехизис, содержащий в себе ни больше, ни меньше, как 136 вопросов и ответов!); другие, ученые светские, поспешили выразить святейшему отцу свое полное уважение и солидарность, так сказать, поставить под его энцикликою свое «аминь» – удивлению к его верному пониманию (!) социально-экономических вопросов37; иные, даже и не разделяя или не вполне разделяя взгляды папы, удивлялись смелости и решительности шага, равно как и обнаруженному в энциклике искусству обходить скользкие пути38.

Чем же, собственно, в энциклике вызвано это движение? Что, собственно, она возвещает? Чем явилась она в глазах изумленного света? Энциклика, по энергичному выражению Леруа Болье, это – «поцелуй Христа бедным, лобзание и объятие народа Церковью» (c’est un baiser du Christ a ses pauvres et l’embrassement du people par l’Eglise). Во имя Христа, возлюбившего паче всех и призывающего к Себе прежде всего труждающихся и обремененных, папа становится всенародно за пролетариат, за униженных и обездоленных бедняков и париев, которых одни избегают, другие презирают, третьи боятся и считают необходимым всеми силами подавлять. Вот, чем является папа в энциклике! Он идет наперекор общему мнение, общему движению всей культурной Европы. Разве это, – спрашивают его друзья и приверженцы, – разве это не подвиг самоотвержения, подсказанный любовью и ревностью о благе ближних? Разве это не смелое слово, достойное всякого уважения? Разве папа не является здесь более, чем в чем-либо другом, самим собою, наместником Христа, полновластным устроителем судеб человечества? «Конечно, поспешили ответить со всех сторон. Но дальнозоркие и проницательные разглядели и обратную сторону медали, и за делом человеколюбия во имя Христово безошибочным чутьем почуяли «социально-демократическую эволюцию папства», – хорошо рассчитанный политический шаг, желание воспользоваться историческим моментом для своих целей, для своего утрачиваемого влияния, новою социальною силою, «четвертым соcловием», которое получает теперь все большее и большее влияние и значение в социально-экономической и политической жизни народов.

Постепенно оттесняемое от мирских дел, мало-помалу лишаемое влияния на политическую историю народов, теряя прерогативу за прерогативою, папство давно и внимательно всматривается в обширный, расстилающийся пред его взорами горизонт, отыскивая для себя более надежную опору и менее вероломных, чем монархи и их властительные канцлеры, союзников. И вот оно разглядывает на исторической арене новую, дотоле неведомую личность, новую историческую силу – демократию. Эта сила не страшна для папства, как страшна она для светских владык. Чего бояться? Ведь светское могущество у него отнято не этим новым пришельцем, а старыми династиями, которые оно само же и помазывало когда-то на царство. Напротив, не есть ли этот, враждебно настроенный в отношении к единодержавным светским владыкам, пришлец наиболее надежный и желанный союзник папы? Не связывает ли их борьба с общим врагом? Не в общем ли их интересе, поэтому, подать друг другу руки? Уже давно и с разных сторон, по разным побуждениям и мотивам приглашали пап «вступиться за поруганный и угнетенный бедный народ» Сен-Симонисты и ревностные католики сходились в этих пожеланиях св. Отцу. «Ваши предшественники, – писал, например, Сен-Симон папе еще в 1825 г. – достаточно улучшили (sic) теорию христианства. Вам нужно теперь озаботиться ее применением. Истинное христианство должно сделать людей счастливыми не только на небесах, но и на земле. Недостаточно проповедывать, что бедняки суть возлюбленные чада Божии. Нужно еще энергично всеми силами и всеми средствами, которыми располагает воинствующая церковь, заботиться о том, чтобы улучшить нравственное и физическое положение рабочего класса39». О том же напоминали папе и многие другие (Ля-Миэ – особенно в газете l’Avenir и позднее l’Ere nouvelle). Сорок восьмой год с его ужасами, обнаруживший истинную природу «четвертого сословия», на время было задержал «демократическую эволюцию папства» Но, раз пробудившись, она не могла умереть совершенно и действительно она оживает снова на наших глазах. Пий IX, в последнее время своего правления особенно, отстранился от политических дел. Он оставил авторитет престола упроченным в самой церкви, но ослабленным вне ее: он был облечен сиянием непогрешимости, но за то был лишен власти светской, которую потерял в борьбе чуть не со всеми государствами и владыками того времени. Лев XIII захотел возвратить утраченную церковно-светскую власть пап и самым лучшим средством для этого, по видимому, признал демократию, союз с нею. Когда в наши дни, потрясенный и взволнованный ожиданием грозного «социалистического землетрясения» и «обвала культуры», Запад снова устремил свои взоры с надеждою и тоскою ко всемогущему Риму, Рим откликнулся снова, но он откликнулся не так, как ожидали: его отклик смутил и изумил своею неожиданностью даже людей, подготовлявших себя ко всяким неожиданностям. Наш маловерный век, уже давно начавший смотреть на христианство и на религию, как на специальную, лишь более тонкую форму полицейской власти, этот мир ожидал, что папа придет с жезлом железным и смирит разбушевавшуюся чернь, что он будет грозить ей прещениями и угрозами, будет смирять ее обещаниями небесной награды за земные страдания, в ожидании которой она должна спокойно смотреть, как разбогатевшая буржуазия пользуется благами жизни. Вот чего ожидали от папы. Но жестоко ошиблись: он заговорил совсем иначе, совсем иным, не привычным для слуха современного культурного человека, языком. Случилось нечто странное – нечто подобное тому, что случилось во дни пророка Валаама с Валаком, царем Моавитским. Валак призвал пророка Божия проклясть стан израилев и предотвратить нашествие двенадцати колен на землю моавитян, а пророк призвал на них благословение Божие: так и папа ныне изумляет смятенный культурный мир, произнося над социал-демократами не анафему, которой ожидали, а участливое слово заботливости об их благе. «Хотите-ли, чтобы я вывел вас из сухой и бесплодной пустыни, где вы томитесь голодом и жаждою, следуйте за мною»: вот каким тоном заговорил он!...

Когда предстоятели церкви открывают уста, чтобы учить пасомых, не этим последним, конечно, говорить, чему и как их нужно. Если папа обращается к миру со словом заботливой попечительности о, бедных, оскорбленных и униженных, кто скажет, что он поступает не так, как должно, как ему повелевают исконные традиции церкви? Разве Церковь католическая, с обычною своею страстностью и увлечением не привыкла издавна повторять, что она есть «собственно и прежде всего град бедных», в котором богачи лишь «терпятся?40 Разве не повторяют и доселе наиболее влиятельные и авторитетные члены ее, «что сила церкви – в народе» и что сам Христос Спаситель «сделал из социального вопроса основание (?), самую суть Своего служения»?41 Итак, говорим, обратившись к современному миру с речью, которая была для него неожиданностью, папа все же оставался в согласии с исконными традициями в отношении к беднякам. Все это так. Но утрированная и доведенная до крайности традиция оправдывает ли сквозящее в энциклике заискивание у демократии и, – заискивание, которого могут не вычитать в ней разве лишь не желающие? Этот тон и эта тенденция папского послания становятся особенно заметны, если мы сопоставим его с теми приемами демократов и вообще пилигримов из низшего класса в Ватикане, о которых почти ежедневно сообщают теперь газеты, – с тою сердечностью, с теми пышными выходами и торжественными, специально для них устрояемыми религиозными церемониями, на которые так щедр теперь Ватикан. Эти сердечные приемы, эти небывалые торжества в Ватикане по случаю появления там простецов-пилигримов и энциклика, Rerum поvarит, – явления одного и того же порядка, своего рода captatio benevolentiae у демократов. Вот почему, т. е. именно вследствие этой тенденциозности энциклики, она представляет какую-то смесь и производит какое-то двойственное впечатление: чисто христианские идеи, тонкие разграничения понятий, сфер и зрения, основательные научно-экономические выводы и суждения являются в ней как бы в несоответствующей оправе, на фоне, окрашенном тенденцией в сторону демократии, и в общсм все это очень нарушает целостность впечатления. Часто бывает довольно трудно отделить, где кончаются слова ученика Христова, горящего духом, Его любви и руководящегося ею в своих отношониях к меньшей братии, и где начинает говорить хитрый и ловкий политик, твердо наметивший и преследующий свои политические цели и виды. Это, впрочем, общая черта папских посланий: тем легче они вводят в заблуждение и подкупают в свою пользу кажущеюся верностью духу учения Христова, чем ближе по букве к нему и к заветам первенствующей Церкви. Но ознакомимся с этим любопытным документом ближе42.

Энциклика состоит из четырех частей. Первая посвящена разбору социализма, как теоретической доктрины; вторая – вопросу о социальном значении религии и в частности кат. Церкви; третья – выяснение нормальных отношений к рабочему вопросу государства (о стачках, о поденной плате, о числе суточных рабочих часов, о воскресном отдыхе и пр.); наконец, четвертая – свободным ассоциациям и корпорациям рабочих, в которых папа видит желанное разрешение беспокоящего западную Европу рабочего вопроса.

Социализм, как доктрину, как ее развивали Маркс, Лассаль и др., папа решительно отвергает и подробно опровергает. Он рассуждает здесь главным образом, как социолог и политико-экономист: утверждается на «естественном праве» индивидуума, семьи и, наконец, самого общества. – Социалисты; – рассуждает св. отец, – хотят исцелить порождаемое бедностью зло посредством уничтожения частной собственности, – посредством передачи ее в общее pacпopяжeниe муниципалитета или государства. Но, во-первых, возражает папа, это вовсе не исцелило бы зла; во-вторых, это было бы несправедливым посягательством на законные права собственников; в-третьих, это извращало бы функции государства и вносило бы расстройство во все социальное здание. Кто за плату отдает свои руки в распоряжение другого, тот очевидно делает это с тем, чтобы что-нибудь заработать. И не вправе ли он распорядиться заработанною платою так, как ему угодно – издержать ее тотчас же или же превратить в движимую и недвижимую собственность? Посягать на эту последнюю, желать сделать, из частной собственности коллективную, это значит ухудшать положение рабочего, «отнимать у него свободу распоряжаться заработанною платою, а вследствие этого – и всякую надежду и даже возможность увеличить свое имущество и улучшить свое положение». Но этого мало: превращение частной собственности в общую было бы нарушением справедливости. Человек тем существенно отличается от животного, что кроме чувственности (сенситивной способности), которая проявляется главным образом в инстинктах самосохранения и продолжения рода, и которая у животного находит непосредственное удовлетворение в окружающих предметах, – кроме этой способности человек обладает еще господствующей силою разума Именно во имя разума за человеком «должна быть признана не только способность временно пользоваться внешними предметами, но также и право, – право твердое и постоянное, – владеть ими». В самом деле, «человек обнимает своим умом бесконечное множество предметов, к предметам настоящим присоединяет вещи будущие и, так как он есть сам владыка своих действий, то по вечному закону и под водительством всеблагого промысла, он сам для себя в некотором смысле есть закон и провидение (sе ipse gubcrnat providentia consilii sui). Вот почему он имеет право выбирать именно те предметы, которые считает для себя наиболее пригодными не только в настоящем, но и в будущем. Отсюда следует, что ои должен иметь право не только на плоды земли, но и на самую землю, так как она предназначена к тому, чтобы своим плодородием обеспечивать его существование. Потребности человека возвращаются постоянно: удовлетворенные ныне, они возвращаются завтра с новою силою. Необходимо следовательно, чтобы природа дала человеку некоторый постоянный источник, из которого бы он мог всегда добывать себе средства к жизни. Но такого постоянства не представляет ничто, кроме самой земли с ее «естественными богатствами» (плодородием – ubertas). И пусть, – поучает св. отец, не ссылаются при этом на государство, которое будто бы может обеспечить человеку существование: государство позднее человека. Пусть не говорят противники частной собственности, будто Бог дал землю в общее обладание: Он не дал ее, правда, никому в частности и предназначил для всех, но Он предоставил людям и народам самим размежеваться, сообразно со своими силами и искусством (industria). Впрочем, и будучи разделена на частные владения, земля служит нуждам и потребностям всех. Каждый пользуется ее плодами за свои труды, прямо или косвенно относящиеся к ее возделыванию. Таким образом «частная собственность вполне сообразна с природою». Кто употребляет на добывание благ природы изобретательность своего ума и свой физический труд, тот кладет на природу как бы некоторый отпечаток своей личности, так что «по всей справедливости, эта (носящая отпечаток его личности) часть природы отселе становится его личною собственностью и никто никаким образом не должен посягать на это его право» (non licet). Возделанная, человеком земля становится уже его неотъемлемою собственностью, ибо вложенный в нее личный труд уже неотделим от почвы. Вот почему это, утверждающееся на законе природы, естественное право собственности утверждается на условиях и обязанностях, налагаемых жизнью семейною. «Природа налагает на отца семейства священнейшую обязанность питать и воспитывать своих детей». Но без собственности как выполнить эту обязанность? И не смеет государство посягать на это право, потому что и логически и фактически семья имеет первенство пред государством!, (et cogitatione et re prior) и служить условием самого его существования. Напротив, оно должно спешить семье на помощь, если она впала в нищету. Может оно иногда становиться и на защиту прав членов семьи относительно друг друга, но не иначе, как в случае их грубого нарушения, и никогда не должно, как того хотят социалисты, заступать место отца и распоряжаться по-своему детьми. Это было бы разрушением семейных уз и нарушением естественного права (contra justitiain naturalem): «Дети суть как бы часть отца (filii sunt aliquid patris) и некое расширение его личности» (Фома Аквин.) и посему должны оставаться на его попечении и под его властью до тех пор, пока не получат способности к свободному самоопределению. – Наконец, доктрина социалистов, как уже сказано, посягая на естественное право человека, никак не может его и осчастливить. Из нее вьггекает множество печальиых и гибельных следствий: «расстройство (perturbatio) во всех слоях общества; гнусное и невыносимое рабство для всех граждан; зависть, недовольство, раздоры; талант и искусство будут лишены стимулов и, как неизбежное следствие отсюда, богатства истощатся в своих источниках, и в конце концов, вместо равенства, о котором мечтают (социалисты), вместо равенства в пользовании земными благами, получится лишь равенство в нищете, унижении и бедности». – Итак, заключает св. отец, «социалистическая тeopия коллективной собственности должна быть абсолютно отвергнута» и неприкосновенность частной собственности должна быть признана первым основанием народного благополучия.

Во второй части энциклики, как сказано, папа рассуждает о социальном значении хр. религии и католической Церкви. – Помимо религии и Церкви, нигде нельзя найти окончательного разрешения рабочего вопроса: вот его основной тезис. Но что дает Церковь? Ее первый принцип – призыв к терпению: труд и страдание неизбежны для человека на земле; они сопровождают его от колыбели до могилы; было бы, следов., тщетно пытаться каким-нибудь способом избавить человечество, как этого хотят социалисты, от бедствий и страданий. Капитальная ошибка в современной постановке рабочего вопроса, – рассуждает св. отец далее, есть мысль о том, будто бы богатые и бедные суть два противоборствующих класса, как бы две враждебных армии, которые должны находиться между собою в постоянной вражде. Нет ничего несправедливее этого. Как в организме члены находятся между собою в равновесии и гармонии, так и в обществе богачи и бедные самою природою предназначены к гармоническому соединению и совершенному равновесию. Они нуждаются и предполагают друг друга: «капитала нет без работы и работы без капитала» (?). Христианство и только оно одно владеет истинными средствами уничтожить этот раздор и противоборство между богачами и бедными. Прежде всего оно учит, что у бедняка и богача, рабочего и работодателя – у каждого есть свои обязанности. Рабочий обязан соблюдать интересы своего патрона, не предъявлять чрезмерных требований к нему, избегать людей, которые внушают ему различные вздорные идеи и возбуждают против хозяина и т. д. Наоборот, хозяин обязан смотреть на рабочего не как на орудие наживы, но как на человека, и заботиться не только о его теле, но и о душе, – наблюдать, чтобы его не развращали дурные люди, не давать ему непосильной работы, оплачивать, как должно его труд, не эксплуатировать его в стесненных обстоятельствах и т. д. Указывая рабочим и работодателям на эти их взаимные обязанности, Церковь постоянно обращает их взоры к небу и напоминаешь, что отечество человека не здесь, не в этой, но в будущей жизни, что истинную цену имеют не внешние, а лишь внутренние блага, что земное богатство совершенно бесполезно и даже вредно для снискания жизни вечной, что богачи поэтому суть только распорядители и раздаятели земных благ, которые принадлежат не им собственно, но всем вместе. «Конечно, – читаем мы далее в энциклике классическое, специально-католическое разъяснениe к этому общехристианскому учению, – конечно, никто не обязан отдавать другим того, что необходимо для его семьи, для людей, ему близких, или в чем он сам нуждается для приличной и соответствующей своему положению жизни: ибо, – продолжает папа словами Фомы Аквината, – никто не обязан жить с неудобствами (? nullus enim inconvenienter vivere debet). Но если требования необходимости и приличия удовлетворены (?), тогда нужно удалять из того, что остается, нуждающимся: quod superest, date elcemosyanam43». Это, – гов. папа, есть святое требоваybе христианской любви (не справедливости, – подчеркивает он, – non justitae ista sunt), к которой призывает своих последователей Иисус Христос и Своим учением и Своим примером. По этому закону любви, каждый должен делиться с другими всем тем, чем Господь наделил его самого: и вещественными благами и телесными силами, и духовными дарованиями. Нужно при этом помнить, что, «именно к обездоленным классам преклонено преимущественно сердце Божие. Иисус Христос называет бедных (нищих духом) блаженными: Он призывает к Себе для утешения всех труждающихся и обремененных; объемлет с особенно нужною любовью малых и угнетенных». Так должны поступать и xpиcтианскиe. В мысли о том, что все мы дети одного Отца, что все мы искуплены и возрождены одною и тою же Kpoвию нужно искать основания, на котором могут быть примирены разъединенные классы общества. Вот как, – заключает свои разъяснения папа, – учит нас относиться к рабочему вопросу «христианская философия». – Но Христианство не есть только доктрина. Оно есть еще жизнь. И при том Церковь не только учит жить, но через своих епископов, клир и чрез свои установления направляет, реально управляет жизнью. И как в первые века христианства только Церковью был спасен от окончательного разложения языческий мир, так и теперь только возвращением к Церкви же может быть исцелен от зол и бедствий мир, забывающий Церковь. Благотворительность, имевшая свой источник в чистой любви первенствующих христиан, сделала то, что в первенствующей Церкви не было нуждающихся (Деян. 4: 34): так точно и теперь она прежде всего может оказать помощь бедным. В последнее время на место христианской любви хотели поставить благотворительность, основанную на законах гражданских: «но, – замечает, папа, – христианская любовь, которая отдается всецело и без всяких сторонних соображений заботе о благе ближнего, не может быть заменена никаким чисто человеческим институтом».

Третья часть энциклики посвящена выяснению роли государства в отношении к рабочему вопросу. Заботясь об общем благе государства, правительство должно особенно заботиться о благе рабочих, так как они, их труд – основа государственного благосостояния и источник государственных богатств. Не разнуздывая страстей и не потворствуя незаконным притязаниям рабочего люда, защищая от их посягательства частную собственность граждан, предупреждая стачки и т. д., правительство должно, однако, с другой стороны, соблюдать и интересы самих рабочих, так как они суть такие же граждане и элементарная справедливость (справедливость распределяющая – disstributiva) заставляет обращаться с ними, как и со всеми остальными гражданами. В частности правительство должно заботиться об их нравственно-религиозной жизни (наблюдать, наприм. чтобы им дозволяли праздновать день воскресный и пp.); защищать их от бессердечной эксплуатации со стороны собственников, от переобременения непосильным трудом, (особенно детей и женщин); наконец, наблюдать, чтобы труд их оплачивался, как должно. Этот последний вопрос, т. е. вопрос о заработной плате, как наиболее деликатный и спорный, папа сопровождает специальным разъяснением. «Работать, – рассуждает он, – значит употреблять свою деятельность с целью снискать себе средства необходимые для удовлетворения различных потребностей жизни и, главным образом – для поддержания самой жизни: в поте лица твоего снеси хлеб твой. Вот почему труд получил от природы как бы двойную печать: печать личности, так как деятельность, активность принадлежит лицу и есть его собственность и – печать необходимости, так как человек нуждается в плодах трудов своих, чтобы сохранить свое существование. Если рассматривать труд лишь с одной стороны, со стороны его личного характера, тогда конечно вполне во власти рабочего назначить таксу заработной платы по своему желанно: он может удовольствоваться незначительной платой или вовсе не требовать никакой. Но совсем иное дело, если мы примем во внимание другую черту труда – его необходимость, неизбежность, от которой можно иногда отвлекаться мысленно, но которая настойчиво заявляет о себе фактически. В самом деле, сохранение существования есть обязанность, налагаемая природою одинаково на всех людей, и неисполнение ее есть преступление. Но отсюда, из этой обязанности необходимо вытекает право снискивать себе средства, необходимые для поддержания существования. Пусть, следовательно, патрон и рабочий делают относительно платы условия, какие им угодно, – помимо их воли существует закон естественной справедливости (justitia naturalis), – закон высокий и древний, по которому плата должна быть достаточна, для того, чтобы рабочий мог существовать опрятно и честно Если принужденный необходимостью или страхом большого зла, он примет условия для себя обременительные, – потому-ли, что они поставлены патроном или потому, что они предложены самим рабочим, – если он примет такие условия, то тем самым будет совершенно нечто такое, против чего справедливость протестует». Впрочем, замечает папа, сделав это разъяснение, эти случаи так сложны и тонки, что государству не по силам справляться с ними. Поэтому в данном случае, но его мнению, следует предпочитать кооперации и синдикаты, при которых на долю государства остается лишь роль второстепенная и вспомогательная. Сделав, в заключение третьей части краткое замечание о том, что нормировка заработанной платы, могла бы дать рабочему возможность делать сбережения и приобретать недвижимую собственность, особенно участки земли, что в свою очередь могло бы содействовать развитие земледелия и прикрепление бродячего рабочего люда к земле, – папа, переходит к четвертой и последней части энциклики к вопросу о кооперациях и синдикатах.

Из всех общественных учреждений (благотворительные общества, npиюты и т. д.), по мнению папы, всего больше могут содействовать мирному разрешению рабочего вопроса корпорации самих рабочих или, как в последнее время все более и более входит в обычай, – рабочих вместе с хозяевами. Будучи вызываемы ограниченностью единичных сил человека и потребности людей во взаимной помощи, корпорации или частные союзы освящены и авторитетом, Св. Писания (Еккл., 4: 9–12, Притч. 18: 19). Посему государство не имеет права и не должно запрещать их. «Право на существование даровано частным союзам самою природою, а общество гражданское установлено, чтобы ограждать естественное право, а не уничтожать его. Вот почему гражданское общество (государство), которое стало бы запрещать частные союзы, посягало бы само на себя, так как все общества, публичные и частные, происходит из одного и того же начала – из естественного стремления человека к общежитию» Конечно, государство должно запрещать такие общества, которые ставят себе недостойные цели. Но если цель добрая, если при том освящена религией (как, наприм., в религиозных братствах и конгрегациях), тогда государство обязано ему покровительствовать и даже, в случае надобности, защищать. Проскрипции и запрещения этих обществ, к которым, увы! теперь так часто прибегают, заслуживают всякого осуждения. Всего лучше было бы, если бы рабочиe, не давая увлекать себя различными несбыточными обещаниями, которыми их заманивают в свои сети социалисты, основывали свои общества, в которых они сами устраивали бы свои дела и свою судьбу, обсуждали бы интересующее их вопросы, изыскивали средства взаимопомощи, устраивали рабочие конгрессы и т. д. Очень вероятно, что найдутся богатые и благомыслящее католики, которые захотят помочь этим ассоциациям и деньгами. «Мы ожидаем от этих корпораций, – говорит папа, – самых богатых плодов, лишь бы они устраивались и направлялись благоразумною рукою. Пусть и государство покровительствует этим обществам; но, – подчеркивает папа далее, – пусть оно не вмешивается в их внутреннее управление и не касается внутренних основ (?), обусловливающих их жизнь, ибо живое движение всегда имеет внутренний источник и легко замирает под действием внешней силы. Итак, если, – что бесспорно, граждане свободны образовывать ассоциации, то они должны быть так же свободны вырабатывать для себя самостоятельно наиболее пригодные для них постановления и правила. Какие, – это, конечно зависит от гения того или другого народа:, от условий жизни и от многих других обстоятельств. Нo общий принцип состоит в том, чтобы корпорации содействовали каждому из своих членов достигать возможных для него благ телесных и духовных, легчайшим способом. Говоря иначе, они должны быть основаны на началах религиозных и вообще стоят к Церкви в возможно тесных отношениях. Прототип этих ассоциаций – первобытные xpистианские общества. Как бы то ни было, необходимо, и рано или поздно это совершится, – необходимо обратить наконец внимание на рабочих и перестать ценить их на вес золота, доставляемая трудами их рук, и лучшее средство для облегчения их современного положения – это устройство рабочих ассоциаций на христианских началах. Служители Церкви должны об этом особенно позаботиться и употребить на это дело человеколюбия все свои силы и все свое влияние.

Таково в общих чертах содержание энциклики. Таков этот любопытный документ. Здесь есть все и все трудности, по-видимому, благополучно обойдены. В самом деле, нужно папе снять с себя упрек в излишних симпатиях к социалистам-демократам, которые так прозрачно и недвусмысленно проглядывают в энциклике, – и вот он выносит самый решительный обвинительный вердикт их утопиям, – разбирает и опровергает социализм, как доктрину. Нужно ли напомнить забывчивому миру о Церкви? Папа показывает, что она и она одна только может принципиально решить осложненный рабочий вопрос. Нужно ли утвердить власть и превосходство католической церкви над государством, в каковое превосходство, – увы! – теперь так немногие склонны верить? Папа учит, что у государства есть в отношении к рабочим обязанности, но нет многих прав, нет напр., права вторгаться во внутреннюю жизнь их ассоциаций, каковое право, – подразумевается, – принадлежит только церкви и ее сановникам. Нужно ли ободрить и успокоить смущенных собственников, имущий класс? Папа учит их, что каждый имеет право жить, как прилично его положению (и обычаям света?) и лишь то, что остается за удовлетворением требований необходимости и приличия (?), отдавать беднякам (!). Нужно ли, наконец, обнаружить к этим последним симпатии, указать им исход из их бедственного положения? Папа говорит, что они имеют право, на которое никто посягнуть не смеет, устраивать свою судьбу посредством союзов, конгрессов и сходок и должны воспользоваться этим правом, так как, – предполагается, – ни государство, ни общество не помогут и не в силах помочь им в данном случае. Итак, лишь церковь, всемогущая, даже и в устроении земных дел, католическая церковь в силах помочь беднякам-рабочим в данном случае, – помочь даже и с чисто внешней стороны: вот конечный вывод энциклики. После всего этого нужно ли выяснять еще двойственную, – политическую и общекатолическую, – тенденцию энциклики? Но ясно-ли, что она есть лишь фазис, один из многих фазисов, тонко рассчитанной политической игры современного папства, в которой он хочет отстоять свои прерогативы, опираясь на симпатии многочисленного и могущественного «четвертого сословия»? И все это «во имя Христово» и «во имя народного блага»!!

Здесь ярко выступает пред нами родовая черта и вместе, коренная ошибка католичества, – одна из многих таких же ошибок. Оно вступается за бедных, труждающихся и обремененных, выступает во имя заповеди Христовой: «возлюби ближнего твоего, как самого себя» Но в его понимании любви еще слишком сильно сказывается языческое, материальное, стихийное, плотское начало, которое проявляется в стремлении папства к обеспечению за бедными равного с богачами права на участие, прежде всего, в материальных благах жизни, чтобы уже затем, этим средством, возвести их к благу духовному, к подчинению авторитету и водительству Церкви (вопреки заповеди Евангелия: «ищите прежде царствия Божия и сия вся приложатся вам»). Коренясь в самом существе и особенностях католичества, эта тенденция рано или поздно должна была выступить во всей своей недвусмысленной определенности. Вот почему, многие и на западе44 и у нас давно уже предрекали эту демократическую эволюцию» папства, эту «поправку (!) с его стороны к учению Христа», это «исправление Его подвига» И вот мы дождались исполнения этих предсказаний. И с какою полнотою, с какими смущающими подробностями они исполнились! «Знаешь ли ты, – так истолковывает подлинную, скрытую тенденцию папства наш известный беллетрист-богослов, Ф. М. Достоевский, словами Великого Инквизитора, обращенными ко Христу, с укоризною, что волей-неволей папству будто бы приходится «исправлять» дело и подвиг Его, – знаешь ли Ты, что пройдут века и человечество провозгласит устами своей премудрости и науки, что преступления нет, а. стало быть, нет и греха, а есть лишь только голодные. «Накорми, тогда и спрашивай с них добродетели!» вот что напишут на знамени, которое воздвигнут против Тебя и которым разрушится храм Твой. На месте храма Твоего воздвигнется новое здание, воздвигнется вновь страшная Вавилонская башня, и хотя и эта не достроится, как и прежняя, но все же Ты бы мог избежать этой новой башни и на тысячу лет сократить страдания людей, – ибо к нам же ведь придут они, промучившись тысячу лет с своею башней! И мы достроим их башню, ибо достроит тот, кто накормит, а накормим лишь мы, во имя Твое, и солжем, что во имя, Твое. О, никогда, никогда без нас они не накормят себя! Никакая наука не даст им хлеба, пока они будут оставаться свободными, но кончится тем, что они принесут свою свободу к ногам нашим и скажут нам: «лучше поработите нас, но накормите нас. Ты обещал им хлеб небесный, но, повторяю опять, может ли он сравниться в глазах слабого, вечно порочного и вечно неблагодарного людского племени с земным? Нам дороги и эти слабые. Они порочны и бунтовщики, но под конец они-то и станут послушными. Они будут дивиться на нас и будут считать нас за богов за то, что мы, став во главе их, согласились выносить свободу, которой они испугались, и над ними господствовать, – так ужасно им станет под конец быть свободными! Но мы скажем, что послушны Тебе и господствуем во имя, Твое. Мы их обманем опять, ибо Тебя мы уже не пустим к себе»45. Да именно современному папству, трон которого более, чем когда-либо расшатан, понадобились эти «порочные бунтовщики», эти подвижные и волнующиеся единицы «четвертого coсловия, которых так выгодно и так заманчиво для папства делать теперь «послушными». Но что же, в конце концов, из всех этих недостойных заискиваний папы у черни, из всех этих колебаний и компромиссов, из всех этих горделивых замыслов «исправить подвиг и учение Христа», – что из всего этого вышло? Удовлетворило ли кого-нибудь слово, так громко и авторитетно высказанное? Дивились ему по различным мотивам и с различных точек зрения многие; но удовлетворился им едва ли кто-нибудь, – по крайней мере вполне. Люди, преданные католичеству и папе, были смущены некоторыми мыслями, изложенными в энциклике, и чтобы уничтожить разлад между своею религиозною и научною совестью, между уважением к папе и убеждением, внушаемым опытом и наукою, обратились к обычному в подобных случаях различению в ней двух сторон – чисто экономической, предложенной будто бы лишь гипотетически, в форме руководящего совета, и потому не безусловно обязательной, и – нравственно-догматической, непреложной (наприм., учете о праве и границах государственного вмешательства в рабочий вопрос признается гипотезою, а экзегетико-догматическое обоснование права собственности и пр. непреложным и непогрешимым догматом)46. Другие, сторонники современного государственного строя, монархического и республиканского, противники папского вмешательства, недоверчиво относящиеся к сомнительной «автономии» демократов, усмотрели в энциклике возмущение низших классов против существующего социально-экономического строя. Наконец, даже и сами демократы, польщенные, конечно, вниманием папы и ободренные в своих притязаниях, в сущности все же остались не вполне довольны энцикликою. Папа поманил их призраком благополучия и свободы, автономии, и они прельстились этим призраком и готовы уже следовать за ним. Но эти блага обещаны им не безусловно. Как бы в выкуп за них церковь ставить демократам два требования: веру в мир невидимый и подчинение духовному авторитету, в замен авторитета мирcкогo. И вот этих-то двух требований современные демократы выполнить не могут и не хотят. Четвертое сословие к этим вещам так сказать «не имеет вкуса». Христианство, даже в той потемневшей форме, в которой его хранит католичество, – христианство и социализм суть два противоположные начала, которые проникнуты различным духом, до противоположности различно понимают назначение человека и ведут его к различным целям: одно учит постоянно вперять взор в небо, другое слишком глубоко опустило его долу и не может оторвать от земных и плотских привязанностей и приманок. Привязывая все свои надежды к этому подлунному миру, ограничивая свой кругозор и свои стремления благами, утехами и радостями этой, земной жизни, глашатаи социализма не любят слушать о потустороннем мире, и, как скептически настроенные эллины времен апостольских, готовы назвать безумцем того, кто стал бы говорить им о суде и воскресении, о небесном Иepyсалиме и о небесных благах. Вере, упованиям христианским и раю, которого верующие во Христа, по обетованию Его чают в жизни будущей, фанатики социализма предпочитают не столь возвышенный, но зато по их мнимым надеждам, более близкий к осуществлению рай земной, с его чувственными благами и прелестями, и руководствуются этой новой верой в его осуществимость. Нет, социализм не хочет забот о душе, в какой бы смягченной и тонкой форме они ему ни преподносились. Он живет телом. Он – сын земли и земли только. И когда папа, предлагая четвертому сословию извести его из земли работы, требует от него взамен этого веры в мир невидимый и подчинения своему духовному авторитету, – то даже и этот «minimum религии» кажется социал-демократам слишком дорогим выкупом.

Социальный вопрос есть вопрос не плоти, а духа. Это признает даже и современная социально-экономическая наука. С улучшением материального положения рабочих, их социалистические утопии не ослабевают, как бы следовало ожидать, а напротив становятся все напряженнее, заявляют себя настойчивее и социалистические движения принимают все более и более острую форму. Логика тут понятная. Добились необходимого, почему не добиться всего? Перестали умирать с голоду: почему не устроить себе комфорт? Ведь живут же с комфортом другие, «имущиe классы: чем они лучше? Вот это грозное «чем они лучше», за которым скрывается еще более грозный девиз: «война против дворцов и мир с хижинами», – эти грозные, все решительнее и смелее раздающееся призывы, – чем избавить от них смятенное европейское общество? Ясно, что здесь ничего не может быть достигнуто полумерами, поблажками и уступками. Подлинный стимул всех социалистических движений, как показывает их история, коренится не столько в нынешних страданиях обездоленных масс, сколько в их вчерашнем успехе и в надеждах на будущее. Сегодня им уступлена автономия в ассоциациях и сходках; не потянутся ли они завтра к большому? Сегодня сведен до minimum’a рабочий день: не запросят ли они завтра совершенной отмены работы? Ныне им установлена максимальная поденная плата, избавляющая их от заботы о первых потребностях жизни: не запросят ли они завтра удобств и комфорта? Ведь мы знаем, что в древнем мире, при сходных условиях, вместе с требованием хлеба, раздавалось и требование зрелищ. Нет, не в этих компромиссах и уступках спасение. Для этого нужно нечто большее – нечто весьма большое; нужно принципиальное изменение языческих взглядов на богатство и земные блага на взгляды подлинно христианские; нужна энергичная проповедь и словом и делом о их бренности и лишь относительной цене значении. Но современный культурный западный мир, – где возьмет он этих проповедников? Папство ли окажет ему эту услугу? Но мы видели уже, что уверовав более в себя и в свои силы, чем в непреложное слово Христа, оно, вместо возвещения Его чистого и непотемненного учения, вступает на сомнительный и пагубный путь политических расчетов, колебаний и компромиссов. Общество ли людей передовых, культурных? Но если бы оно взяло на себя эту щекотливую миссию разъяснять четвертому сословию правильный взгляд на земные блага, то, конечно поучаемые были бы вправе ответить своему непризванному и двусмысленному учителю: «врачу, исцелился сам»! В самом деле, разве современные передовые классы не проповедуют самым энергичным и красноречивым образом, строем всей своей жизни, разве не проповедуют они совершенно противного? Современная плутократка, издерживающая чуть не весь годовой бюджет своего супруга на прихотливые костюмы, – разве она не является для бедной «дочери народа» труднопобедимым, раздражающим соблазном и не вправе ли эта последняя сказать, что именно она, эта гордая плутократка развращает ее, порождая в ней зависть и погоню за роскошью и нарядами? Разве богатые banqiers и буржуа, беспечно проводящие время чуть не с утра и до ночи, особенно в открытых (как повсюду в Париже) cafe, на виду у праздно толпящегося безработного черного люда, – разве они косвенно не виноваты в этих грозных рабочих движениях? Не они ли проповедуют массам и своим примером и своею жизнью языческое отношение к богатству? Не они ли зажигают в нем чувства зависти, ненависти и затаенной злости? Не они ли убивают его нравственно? Вот почему в воздухе современного культурного мира, кажется, снова носится грозный древний вопрос: «Каин, где брат твой Авель?» Все в нем, в этом забывшемся и утратившим смысл текущего мире, объято одним духом, охвачено одним стремлением, стремлением к наживе. Нужен новый Моисей, который энергично и властно, воздев руки горе, напомнил бы этому миру, как древним богоотступным и вероломным евреям: «не сотвори себе кумира!»

И вот, когда под гнетом этих настроений и дум, мы вслушиваемся в голоса людей, которые яснее других понимают наличное положение дел, и не имеют причин не говорить того, о чем думают, мы расслушиваем два глубокоискренних и знаменательных слова, – две выразительных и характерных формулы: 1е christhmisme s’est refroidi dans le monde – и adveniat Regnum Tuum! В этих двух формулах, недавно выставленных двумя видными французскими писателями47, – из которых в одной звучит сожаление о прошлом, а в другой опасение за будущее, – выражается вся суть современного настроения западного культурного мира, который изверился в своих силах и молитвенно ищет помощи свыше... По этому настроению можно уже дорисовать печальную, сожалению, лишь слабо и общих чертах намеченную нами выше, картину современной западной дейютв1ггельности.

Париж, Сентябрь 1892 г.

Письмо седьмое и последнее

Первые впечатления по возвращении из-за границы; наша действительность, по cpaвнeнию с западною. – Наше преимущество пред западом не в наличной действительности, а в наших идеалах. – Русский идеал, как он определился в нашей истории и выражен славянофилами. – Современная полемика против славянофилов и ее основные недостатки. – Три стадии отпадения от славянофильского идеала в современной западничествующей интеллигенции; 1) апофеоза «человечности» (проф. Виноградов); 2) «фетишизация реальной науки» (Н. Милюков) и 3) ультрамонтанские ymonиu (Вл. Соловьев), – Чему научает нас полемика западников со славянофилами и каков ее окончательный результат? – Конкретные черты православно-русского идеала, при его сравнении с западною действительностью. – Заключение.

Объединив свои заграничные письма под общим заглавием «Западная действительность и русские идеалы», мы тем самым уже заранее выразили их основную мысль: мы не сравниваем западную действительность с действительностию русскою, – о, нет, мы далеки от этого! Жизнь западных народов сплетена из таких тонких нитей, «устроилась, говоря языком наших славянофилов, так послушно и согласно с их умственными требованиями», носит на себе такой отпечаток порядка, внешнего благообразия и даже изящества, что не придет и на мысль сопоставлять ее по внешности с нашею «серою» и будничною действительностью. Да, серою: ведь наши «хаты не мазаны», наша поступь не смелая, наша речь не развязная, у нас «людей нет», веры в себя нет, да и мало ли еще чего у нас нет...

– Ну, как вы себя чувствуете в России? – спрашивали мы одного русского гражданина, который долго был заграницей и слыл там за горячего патриота.

– «Да ничего: приветливые русские лица, родной говор... А только, знаете, порядок и внешний строй оставляет еще желать весьма и весьма многого. Вот, наприм., я по-тамошнему хотел было сдать письмо на вокзал!: оказалось, что почтовое отделение заперто и во всем вокзале, не исключая и буфета, не нашлось решительно ни одной марки. Пустяки, конечно; но ведь из таких пустяков слагается вся жизнь, ими держится все настроение». И начинаются длинные рассказы о том, что у нас на Руси портит, отвыкшему от нее «патриоту», настроение.

«И дым отечества нам сладок и приятен. О, конечно! Но все же позволительно желать, чтобы даже отечественный дым как можно меньше ел глаза. А он ест и некоторым, по-видимому, разъедает до страдания. Вот послушайте, наприм., что говорит один медик о своих впечатлениях после трехлетней заграничной «командировки»: «Петербург!» – читаем мы, – встретил меня угрюмо, грязно, неприветливо. Тихо, вяло повез меня извозчик по Обводному каналу. Грязь и вонь. На грязно-желтых, как бы пропитанных сыростью домах на каждом шагу с бесстыдством выставляется яркая красно-синяя вывеска: «питейный дом» Только по возвращении из-за границы замечаю я все страшное oбилиe этих вывесок. В один из «домов» врывается пьяный рабочий. Худая, нескладная фигура, ситцевая неподпоясанная рубаха, резиновые калоши на босую ногу, мятая фуражка на затылке; из пьяной глотки вырывается ругательство» и т. д. и т. д.48. Положим, что здесь «краски сгущены»; но, конечно, и при этом предположении, на душе остается горький осадок.

И однако... однако, даже и на эту серую и неприглядную действительность возможна иная точка зрения, с которой разом все изменяется. Предположите, в самом деле, что эта «чернота» нашей действительности, которая бросается с первого взгляда, есть нечто так сказать «налетное», поверхностное и исправимое; что под этим поверхностным и эфемерным слоем скрыты, говоря языком философов, «потенции лучшей действительности», – идеалы и стремления, способные преобразовать дурную действительность или, по крайней мере, заставляющие ее осуждать, как именно «дурную»: тогда разом все изменяется – настроение становится устойчивее и «дым отечества» перестает есть глаза или, точнее, ест, но не разъедает, а прочищает. Добавьте еще к этому предположение другое, – что, быть может, та блестящая отполированная внешность, которая так ласкает и обольщает русского человека, когда он впервые знакомится с западною действительностью и которая заставляет его так беспощадно осуждать свою убогую действительность, – что эта внешность, может быть, есть лишь показная сторона, за которою ничего уже более не скрывается, на которую, так сказать, израсходованы все силы, которою исчерпывается все идеальное содержание западного человека, которую поэтому ему не приходится ни осуждать, ни исправлять, а приходится просто изживать или доживать: и тогда наша действительность не только перестанет разъедать глаза, но послужит источником многих бодрых настроений и плодотворных указаний на наше реальное дело.

Мы пытались показать выше, в своих очерках современной западной жизни, что это последнее предположение не совсем лишено основания, что западная действительность, несмотря на ее блестящую внешность, в общем все же представляет довольно печальную, наводящую на многие серьезные размышления, картину нестроений и заставляет ожидать многих грядущих зол, – «социального землетрясения», окончательного религиозного равнодушия, нравственного индифферентизма, если не совершенного «одичания», а может быть даже и умственной анархии (вследствие постепенного исчезновения из области мысли идеальных т. е. безусловных руководящих начал). С другой стороны, люди, сжившиеся с народом, понимающие, благодаря своей чуткости и проницательности, его истинные стремления, чаяния, и запросы, знающие «народную душу», нисколько не смущаясь внешнею неприглядностью нашей жизни, продолжают несокрушимо верить в Россию, в ее стихийную мощь, идеальные залоги и высокое предназначение быть носительницею истинного учения и духа Христова:

Эти бедные селенья,

Эта скудная природа –

Край родной долготерпенья,

Край ты русского народа,

Не поймет и не оценит Гордый взор иноплеменный,

Что сквозит и тайно светит В наготе твоей смиренной.

Удрученный ношей крестной,

Всю тебя, земля родная,

В рабском виде Царь небесный Исходил благословляя...

Итак, не наличная наша, все еще слишком несовсршенная и убогая действительность, но таящиеся в ней залоги лучшего будущего, наши возвышенные мечты и верования, словом наши идеалы, – вот что способно и что единственно только и может и должно-бы, несмотря на все искушения и обольщения западной действительности, удерживать русского человека от склонения пред теми, кумирами, пред которыми все ниже и ниже склоняется запад и которые грозят вовлечь его в пучину неисцельных зол; вот что может послужить для него точкой опоры при суждении о западной жизни, что может вдохнуть в него смелость не стыдиться своего русского имени, не отчаиваться в своем русском деле, в возможности лучшего будущего для нашего отечества49.

«Русские идеалы»: какое возвышенное слово, как часто оно повторялось, – то с восторженным, мистическим преклонением, то со злою и злобною ирониею, – и однако как, по-видимому, неуловим и эластичен его смысл? Русские идеалы, – где их вычитать, кто их подскажет, кто научит с ними сообразоваться?! Как часто раздаются эти, по-видимому, безнадежные вопросы и, однако, ответ на них далеко не так труден и невозможен, как кажется. Его подсказывает нам наша прошлая иcтopия, наши «верующие в Россию» просвещенные современники (славянофилы) и даже самые их противники, – своею полемикою против них.

Делаем прежде всего историческую справку. Что говорит история о тех, так сказать, подспудных силах, о той стихийной непроявленной мощи русской народной души, о тех ее идеальных свойствах, которые служат залогом лучшей будущности нашего отечества? Она говорит нам, что на всем пространстве своей истории, – с той самой поры, когда русские вместе с другими славянами покинули свою отдаленную восточную колыбель и до последних дней, – они проявляли высокие природные свойства, которые затем были укреплены, очищены и просветлены православным христианством как вышло это благородное племя из своей колыбели с «опасливою богобоязненностью», с «истинными речами», «надежною деятельностью», с любовью к ближнему и гостеприимством, так таким и осталось, проявив сверх того, когда потребовали условия жизни и обстоятельства, и другие похвальные свойства – миролюбие во время мира, отвагу во время войны, благородную военную гордость, великодушие к побжденным, истинно рыцарское уважение к женщине, правдивость, преданность вере отцов, законной власти и т. д. И при том, – и это особенно важно, – эти свойства свои славяне и особенно русские доказали своими делами, почему они и были засвидетельствованы не только их друзьями, но и врагами или, но крайней мере, такими людьми, которые вовсе не были заинтересованы в репутации славян50.

Несмотря на то, что в течение своей, полной испытаний, истории русский народ был значительно сдвинут со своих православно-патриархальных устоев, он не только сохранил свои природный свойства, но и прояснил, осмыслил возникающие из них безотчетные, как бы инстинктивные стремления, – перевел их в форму конкретных идеалов или, точнее, осознал, как стороны единого, всеобъемлющего своего идеала51. Этот идеал всего энергичнее и сильнеe был осознан и выражен великими пестунами нашего православно-национального самосознания, великими охранителями и возбудителями наших народных идеалов, – славянофилами. «Служить истине и высшей правде своею правдою», как сказал И. С. Аксаков, идти, со смирением пред Творцом и со вниманием к голосу своей совести, предназначенным!» свыше путем; освящать всякое знание глубокою верою; видеть в каждом человеке создание Божие, брата по творению; обнимать своею любовью все человечество, а прощением все погрешности, чтобы, придя таким путем в меру совершенного возраста, теплотою своей веры отогреть омертвевшиe члены европейской семьи, осветить мрак огустевших над западом заблуждений и неверия, представить в своем государственном строе образец христианского царства и послужить для человечества источником свежих нравственных сил, столь необходимых особенно для современного запада: вот в чем, по их воззрениям52, состоит возвышенный идеал России, глубокий смысл ее «жития», ее «историческая задача», долг, «миссия» о которой в свое время (1854 г. – пред Севастопольской компанией) напомнил «раскаявшейся России», в своем вдохновенном и мужественном призыве, незабвенный А. С. Хомяков:

Иди: Тебя зовут народы!

Даруй им дар святой свободы,

Дай мысли жизнь, дай жизни мир!

Таковы основные черты православно-русского идеала, как он определился в истории нашего самосознания и выражен нашими славянофилами. Если привести этот идеал к раздельному и ясному выражению, то, легко заметить, что он определяется тремя следующими моментами: стремлением к национальной самобытности, каковое стремление обусловлено не только сознанием русским человеком своей мощи, но и природным идеализмом русского миросозерцания (предрасположением к идеальной науке, т. о. философии), а этот идеализм, в свою очередь, укрепляется и просветляется верою в истину православия. Итак, национальная самобытность, идеализм мысли и всего настроения и вера в истинность православия, – вот конститутивные элементы трехосновного русского идеала.

Тут, однако, мы встречаем целые тучи возражений направленных к разрушению этого идеала. Мы отовсюду слышим, что он неосуществим, так как страдает неопределенностью; что, при строгом анализе, он будто бы «разбивается в куски», разрешается в такие элементы, которые или совершенно утрачивают свою ценность и просто превращаются в ничто, или, – что еще хуже, – обращаются в «грехи и болезни» «Вырождение славянофильства»53, «Разложение славянофильства»54: эти и подобный темы очень популярны в современной литературе, сделались чуть не маниею своего рода. И странное впечатление производит эта полемика против славянофилов! Две черты особенно поражают в ней: во-первых, крайняя спутанность точек зрения, вследствие чего к славянофилам относятся иногда такие мыслители, которые и сами едва ли признали бы свою солидарность и генетическую связь с ним, а главное едва ли были бы признаны славянофилами (Ярош и К0, Катков, да вероятно и сам Леонтьев); во-вторых, эта полемика в большинстве случаев ведется таким высокомерно-развязным тоном и заключается такими жесткими и тяжеловесными приговорами, на которые никак не уполномочивают приводимые против славянофилов обвинения и доводы. Все это, впрочем понятно. Когда в последнее время у обнаружился во всех сферах жизни быстрый и решительный поворот к прежним православно-патриархальным устоям, было совершенно неизбежно, что «западнический лагерь» попытается задержать (насколько это в его силах) это движение, а для этого не было, конечно, лучшего средства, как сделать нападение на те самобытно-русские устои, на которые с такою силою указывали именно славянофилы. И вот против них спешно организуется поход. Но, конечно, именно вследствие этой спешности, на каждом шагу оказываются недосмотры: рекогносцировка делается неверно; силы противника ослабляются и, тогда как сражение выигрывается (и то сомнительно) на каких-нибудь отдаленных и незначительных позициях, думают, что разбит самый центр…

Было бы без сомнения благодарной задачей проследить эту полемику против славянофильства с исторической стороны. Тогда оказалось бы, что иллюзия «разложения славянофильства достигается посредством весьма не хитрого фокуса: к славянофильству насильственно, совершенно внешним и механическим образом прилагающем такие элементы, которые не стоят с ним ни в какой органической связи и которые, поэтому, совершенно естественно и необходимо от него отлагаются. Разложение действительно получается, только не славянофильских идеалов, а плохих и искусственных концепций полемистов55. Однако, входить в разъяснение этой стороны дела не было задачею наших писем. Современная полемика против славянофилов интересует нас лишь со своей положительной стороны, – со стороны тех идей или идеалов, во имя которых отрицается или разрушается идеал славянофильский. И тут, конечно, мы уже заранее не можем ожидать чего-нибудь нового и оригинального: о, нет, славянофильскому идеалу противопоставляются давно известные и, можно сказать, избитые идеи и весьма сомнительные, уже довольно-таки скомпрометированные идеалы! С этой стороны «полемика» весьма характерна и поучительна. Она еще раз и самым положительным образом доказывает, что арсенал западников весьма небогат, так что им очень часто приходится повторяться. И именно, изучая антиславянофильские критические «этюды», мы находим, что весь цикл противопоставляемых славянофильству идей исчерпывается, собственно говоря, тремя идеями: идеей человечности, «реальной» или «современной» науки и идеей внешне-церковной организации по типу католичества. Легко заметить, что эта триада идей составляет естественный антитезис вышеуказанного трехосновного идеала славянофилов.

1. Первый из только что указанных нами элементов западнического идеала. – идею человечности – мы находим в лекциях проф. Виноградова о Кииреевском и Грановском56.

Лекция о Киреевском не только не представляет ничего особенного, но даже не может быть названа и достаточно определенною. Изложение, правда, довольно объективно; но систематической и принципиальной критики воззрений Киреевского нет («для нее было-де другое время»! – стр. 116). И тем не менее, как и в других полемических о славянофилах, вывод сделан очень тяжеловесный и тем более внушительный, что высказан в форме какого-то совсем неясного намека: «все57, что пережито Poccиeю, – так заключил проф. свою лекцию, – с того времени, как велись споры между славянофилами и западниками, утверждает нас в убеждении, что дорога ко всемирно-историческому призванию остается по-прежнему одна, – от мрака к свету»! Заключение, конечно, импозантное, – особенно после того, как, по справке, оказалось, что стремиться от мрака к свету заповедал не только Николай Станкевич, но косвенно и сам Мефистофель (см. конец лекции). Этот эффект, правда, слушатели простили профессору (ведь он все же читал публичную лекцию, а на публичных лекциях без эффектов нельзя!). Но привыкшие к определенности и ясности, без сомнения, уходя из аудитории, мысленно обращались к оратору в духе и тоне платоновских диалогов 58:

– «Но определи же, странник, что такое этот свет! Что блуждать в потемках небезопасно, что нужно по возможности выбираться к свету, – это мы и до лекции знали; но что такое этот свет и где найти его»?!

Некоторые, поставив мысленно этот вопрос, конечно, пытались вывести на него ответ из содержания лекции, – определить искомый свет по противоположности с тою тьмою, в которой, по смыслу лекции, блуждал Киреевский и, так как источники тьмы, «смертная сторона» славянофильского миросозерцания, по профессору, заключается в «безмерном преувеличении значения иррациональных элементов в жизни и истории», то… то никакого вывода и не получалось: один рог дилеммы оказался очень притупленным! В самом деле, что противоположно этому увлечению иррациональными элементами? Конечно, «познания и ум, – источник, главных сил», как это и объяснил услужливо Мефистофель. Но что же такое ум? Вед ум, как глаза., не порождает света: он может нам, только сообщить о присутствии света или освещенных предметов, если будет на них направлена.. Итак, – спрашивается снова, – что же такое этот свет?

Некоторые из наиболее равнодушных махнули на все эти вопросы о подспудном свете рукою; а другие, более любопытные и сообразительные, пошли на вторую лекцию профессора: ведь там будет читаться о Грановском, – этом первоисточнике западнического света и уж наверное там скажут, что такое этот свет. И там действительно сказали; но удовлетворились этим разъяснением, вероятно, опять-таки далеко и далеко не все.

Именно там разъяснено было, что «смертная сторона» славянофильства заключалась в ошибочном мнении, будто «основные культурные начала России должна искать в себе самой, будто ее собственный религиозный и политический материал достаточен для дальнейшего развития» тогда как совершенно-де очевидно, что отказываться от западноевропейских идей значить отрекаться «от великого наследия общего культурного развития, которое шло чрез западную Европу раньше, чем, чрез восточную и потому должно быть ...усвоено востоком с запада»: что, следовательно, и России необходимо сделать западную цивилизацию своею, чтобы одолеть ее и пойти дальше», при чем путеводною звездою процесса должны оставаться универсальные, не различающие ни эллина., ни иудея, ни варвара, ни свободного, начала гуманности. «Прежде всего, человечность, – сказал Грановский, – и за это одно слово о нем никогда не забудут в России»: так заключил профессор свою вторую лекцию.

Доверчивые и не требовательные из слушателей поверили профессору на слово и ушли удовлетворенные. А более проницательные опять стали допытываться и допрашивать в сократовском тоне:

– «Объясните же нам, г. профессора, что такое эта человечность! Если, как вы сказали, это есть совокупность универсальных, не различающих ни эллина, ни иудея, ни раба, ни свободного, идей и начал истины, правды и справедливости; то ведь известно, что эти идеи не на западе родились и не с запада распространяются по вселенной и стало быть нам нет надобности за ними обращаться к западу; если же под человечностью разуметь что-либо другое, специфически-западное, тогда удостойте объяснить, что это такое! Мы знаем, что запад, отрешив эту идею человечности от естественной связи с религиозною идеею и возвысив на степень идеи верховной, всем управляющей и в жизни и в области мысли, пришел, наконец, к апофеозе «человечества» как некоторого коллективного существа, что, по естественному сцеплению идей, повлекло за собой ряд других «начал, – привело к «реабилитации плоти» (у сен-симонистов) «оправданию страсти» (и частнее половой – у фурьеристов), атеизму (Прудон), коммунизму, социализму и т. д.59. Уж конечно не этой апофеозы человечества желаете вы, г. профессор, противопоставляя убогому и одностороннему идеалу славянофилов, универсальный западный идеал, но в таком случае, что, какую идею человечности мы можем и должны искать на западе?!... А между тем, если мы вместе с вами и Грановским провозгласим и исповедуем, что «прежде всего человечность», то логика и естественное сцепление идей60 приведут нас к апофеозе человечества, а пожалуй заставят признать и другие вышеуказанные выводы из нее. Но что скажет тогда опальный «иррациональный элемент», т. е. здравый нравственно-эстетический и религиозный смысла, за который так стояли славянофилы?... Нет, может быть Россия и действительно никогда не забудет о Грановском, – только, вероятно, за что-нибудь другое, а никак не за это сомнительное открытие, по которому «прежде всего человечность», а ее-де следует искать и можно найти только на западе».

2. В полемике против славянофильства проф. Виноградова все же остается некоторый серьезный идейный элемент на место осуждаемого и разрушаемого славянофильского идеала он ставит другой – человечность, который, при известном истолковании, может даже совпадать с идеалом славянофильским (по идеям универсальной правды, истины и cправедливости). Другой полемист против славянофильства г. Милюков поступает решительнее и смелее: он выкидывает за борт этот последний остаток идеализма и переносит свою тяжбу со славянофильством на совершенно иную почву: его размах шире, замыслы грандиознее, приговоры решительнее, речь развязнее, тон увереннее. Он не довольствуется «началом славянофильства», но прослеживает всю его «эволюцию» и, на основании своих «наблюдений (?) и рассуждений» (стр. 92) считает себя вправе поставить над ним крест. Само собою понятно, что, при таком обширном историческом aperсu, г. Милюкову пришлось впасть даже и в чисто фактические промахи и несообразности, – например, образовать целую славянофильскую «фракцию» из одного лица (Вл. С. Соловьева), при чем пришлось прибегнуть к «мифологическому возведению этого лица в женский род и множественное число»61. Мы не станем, однако, останавливаться на этой стороне дела, а, как и в предыдущем случае, посмотрим только, во имя чего г. Милюков ставит над славянофильством крест и осуждает его идеал как «несовместимый с современными этическими и общественными воззрениями».

3. Г. Милюкова, – безусловный адепт и поклонник «современной» или, – что в его устах одно и то же, «реальной науки» Выражения: «наука», «современная наука», «реальная наука», «современное научное сознание», «современные научные идеи», «научный вывод», «научное сравнениe» и т. д., – эти выражения, говоря без преувеличения, пестрят у него на каждой странице. Само по ceбе это преклонение пред наукою, конечно, весьма похвально (хотя уже давно сказано: «есть, друг Горацио, на свете много такого, о чем и не снилось нашим мудрецам»!). Но читателю очень важно знать, что именно скрыто под этими почтительными, мистически-благоговейными надписями, – какая богиня столь властно управляет помыслами автора. И вот, всматриваясь пристально, мы замечаем, что «наука» г. Милюкова – какое-то странное существо. Это, – sit venia verbo! – так сказать, одноокая богиня: она и сама не замечает, и своим адептам позволяет не замечать некоторый стороны единой истины, некоторые элементы общечеловеческой мысли, или, – сказать точнее, – хотя и замечает, но, так как не может рассмотреть их ближе, то и не знает, как к ним отнестись и какое дать им место в общей системе человеческих идей. Наталкивается г. Милюков на «философcкие» идеи (напр., на спекулятивно-диалектическое обосновaниe исторических взглядов у г. Вл. Соловьева), которые стоят у него на пути и мешают последовательному проведению его позитивно-реалистического понимания истории: как быть? О, очень просто: богиня – реальная наука увольняет своего служителя от обязанностей считаться с этими идеями:"эти идеи не допускают-де проверки», «далеки от общепринятых приемов научного мышления» (стр. 86) и, таким образом, дело улажено! Конечно, это очень удобный прем, но нельзя сказать, чтобы он был особенно «научен». Это, очевидно, лишь искусный обход трудной позиции: «вопрос-де ненаучен и не стоит внимания»! Следовало бы, однако, сказать прямее и искреннее: «вопрос лежит вне компетенции «реальной науки» и, затрагивая его, она просто-напросто берется не за свое дело». Вообще, наука г. Милюкова, – наука, «не имеющая ничего общего со старой наукой и философией » – знает факт лишь в его грубой действительности и, так сказать, вещественности, но не задается вопросом о его смысле, идеальном содержании, ценности, управляющих им логических и телеологических законах. И вот эту-то науку он призывает для суда над славянофильством! Это, очевидно, не гуманно-европейский, но – шемякин суд. Улики против славянофилов, при таком условии, конечно, найти весьма нетрудно: ведь они признают «идеальное в природе» (стр. 85), какие-то «мировые идеи» (стр. 60 – какая отсталость!), не сгибаются пред Дарвином и Спенсером (стр. 58 – 59, – какая дерзость!) и т. д. Мы говорили выше, что славянофильский идеал слагается из трех элементов. И вот один из этих элементов, – идеальную науку или философию, которою особенно сильно было славянофильство, – г. Милюков, так сказать, без, суда и следствия подвергает окончательной и безапелляционной проскрипции; а два остальные – национальную и религиозную идеи – судить по законам, которым славянофил. конечно, признал бы себя неподсудным. И какие изрекаются на этом суде приговоры! В современной общественной науке, – изволите ли видеть, – «находит свое полное оправдание» идея национальной своеобразности; но Боже сохрани искать объяснения этого своеобразия в «народном духе»: «все дело тотчас оказывается испорченным! (стр. 95 и след.), так как для «современной общественной науки» национальность есть не причина, а результат (sic!) истории, – «равнодействующая, составившаяся из бесконечно сложной суммы отдельных исторических влияний» (как это просто, подумаешь!), вследствие чего «вопрос, о заимствовании для нее не есть метафизический вопрос, (?) о разрушении народной сущности, а просто вопроса, практического удобства» и «все ужасы, которыми грозило славянофильство объевропеившейся (!) России, – потеря самобытного типа, превращение в неорганическую массу и т. д., – для современной науки суть-де только призраки расстроенного метафизикою (!) воображения» (как будто истopия не знает народов, утративших, свою национальную самостоятельность и самобытность!!). Во имя той же «реальной науки» и при помощи подобных же, самых нехитрых, рассуждений г. Милюкова, изрекает обвинительный приговор и над другим конститутивным, элементом славянофильского идеала, – над верою русского народа в свою всемирную религиозно-этическую миссию, в несокрушимую, предназначенную возродить и обновить человечество, силу и истину православного христианства: ведь «идея мессианизма (?) – идея ненаучная» (стр. 7с), так как она связана с верой в безусловность нравственно-религиозного требовался (стр. 94 и след.), но «такой безусловности не признает современная этика (!?) или, точнее говоря, она ищет обоснования этой безусловности в другом месте, а не в метафизике и религии» (где же это, однако. И. Н., – объясните: это в высшей степени любопытно! Да и но все ли равно, где «ищет обоснования безусловности, – лишь бы признавала ее: ведь лишь это пpизнаниe есть, по-вашему, conditio sine qua non права «мессианизма» на существование!)...

Итак, реальная, т. е. все нивелирующая, сглаживающая все природно-психологичские особенности, запрещающая всякие универсальные и безусловные цели, вытравляющая из жизни все идеальное содержание, превращающая все человечество в какую-то сплошную и однородную массу, элементы человечества из живых членов – в подвижные и однообразные «социальные атомы»: вот во имя чего г. Милюков дерзновенно разбивает велелепный славянофильский идеал! Но очевидно, что здесь критика переходит в гиперкритицизм. Права и притязания такой «науки» на peшениe вопросов, затрагивающих основные и самые глубокие интересы человечества, которые без преувеличения и без метафоры, следует назвать его «быть или не быть», – эти притязания по меньшей мере спорны: эти вопросы «реальной науке» неподсудны, вследствиe ее полной некомпетентности, если даже эта. «реальная наука» и существует. Но, – отважимся сказать ..дерзкое» слово! – такая наука не существует: раз то одностороннее направление мысли, которое принято называть реальным, утверждает себя в качестве единственной и исключительной науки и усвояет себе решение всех и всяческих вопросов, оно тем самым теряет всю свою, даже и относительную ценность: реальная наука тот-же-час превращается из всевластной богини в незаконную фикцию, в фетиш. Конечно, никому не запрещено создавать себе фетишей, – промовировать на степень самоподлинной и единственно истинной науки односторонние течения мысли, связанные с некоторыми, прославленными и потому деспотически подавляющими своим авторитетом наклонные к раболепству умы, именами; но за то никто, конечно, кроме самого (фетишепоклонника, и не обязан признавать этих фетишей и всякому предоставлено право называть вещи своими именами. И вот мы пользуемся этим правом: в «лекции» г. Милюкова, мы нашли не картину «разложения славянофильства», но типичную форму модной теперь «фетишизации реальной науки».

4. Перейдем теперь к третьей версии современной критики славянофильства, представителем которой служит наш известный философ и публицист, Вл. С. Соловьев. Без сомнения, – это самый искренний и серьезный полемист против славянофильского идеала. Он стоит со славянофилами в общем на той же почве, – признает идеальную науку, национальную самобытность русского народа62 и его преимущественное «идеально-религиозное призвание» (II, 281), – верит, что «историческая задача Росcии состоит именно в универсально-жизненном осуществлении христианства» (II, IV), что идеал «святой Руси» есть идеал рслигиозно-нравственный (I, 71), что Россия имеет в мире религиозную задачу, к решению которой «она подготовлялась и развитием своей государственности и развитием своего сознания» (I, 40); что «святая Русь требует святого дела», нового, «действенного» слова, которое «она должна сказать миру» и которое «может быть только полнейшим выражением, исполнением и совершением христианства» (I, 71–2) и т. д. И, однако, несмотря на это согласие со славянофилами, г. Соловьев является едва ли не самым решительным их противником, потому что, хотя и расходится с ними только в частностях, но за то эти «частности» касаются самой души, самого внутреннего смысла и внутренней ценности славянофильского или, что тоже, народно-русского идеала, а не внешней и аксессуарной стороны его.

В чем же дело? Во имя чего разрушаются славянофильские идеальные мечты г. Соловьевым? – Под влиянием ложного и преувеличенного понятия о своих стихийных силах, о своих достоинствах и преимуществах пред другими народами, – разсуждает автор, – русский народ «охмелен самомнением» (I, 32): его национальныя особенности превратились в нацюнализм, самосознание – в самодовольство (II, 2 92), религиозно-национальные задачи – в «антихристианский и безидейный национализм» (II, 122), так что «интерес национализма начинает преобладать над вселенским принципом христианства» (II, 141). Далее, по той же причине, и самое духовное сокровище наше – православное христианство – у нас остается в небрежении63 Происходит же все это от того, что, обладая пригодными нравственно-психологическими и национальными силами, сознанием своего нравственно-религиозного всемирно-исторического назначения, мы. однако, нисколько не прилагаем забот и стараний к осуществлению своих высоких задач.

Наши националисты и народопоклоники, – рассуждает наш публицист, «обращаются к русскому народу как бы с такими словами: у тебе высокий идеал святости, следовательно ты свят и можешь с самодовольным пренебрежением смотреть на пpoчиe народы, как евангельский фарисей на мытаря. А по моему следует говорить народу так: если ты в самом деле сознаешь идеал совершенной святости, то вместе с тем должен сознавать и великое несоответствие между ним и твоею действительностью, а потому я (?) должен работать над тем, чтобы по возможности уменьшить это неcooтветствиe, чтобы как можно полнее осуществлять свой идеал во всех своих жизненных делах и отношениях. Внутренняя возможность такой реализации идеальных начал, такой плодотворной религиозной работы для русского народа дана именно в том его нравственном реализме и живом историческом смысле, которыми он отличается от других, также религиозных народов, каковы, например, индусы. Требуется только, чтобы этот наш исторически здравый смысла., создавший и сохраняющий могучее русское государство, не ограничивался бы навсегда одною этою областью задач национально-политических, а применялся бы также и к более широким задачам: всемирно-религиозным и общечеловеческим. Если русский народ есть вместе и высоко-религиозный и трезво-практической, то желательно и нравственно необходимо, чтобы между этими сторонами его духа не было раздвоения, чтобы они были более деятельными, а наша мирская деятельность более благочестивою. Требуется одним словом, чтобы русский народ и общество относились более добросовестно к истине своей веры и к делам своей жизни. Только «верный в малом» «поставляется над многими»: плодотворное служение высоким историческим задачам возможно только при добросовестном отношении к ближайшим обязанностям»64.

Но в чем же именно заключаются эти наши ближайшие обязанности? Что же прежде всего нужно делать? Путь ясен: необходимо самоотречение но только от национальной (I, 30), но и «от церковной замкнутости и исключительности» (I, 42) и «готовность принимать просвещающие и оживляющие воздействия, чрез кого бы они ни шли, не дожидаясь, чтобы родная и близкая почва дала нам то, что может дать только далекое солнце и чужая атмосфера» (I, 30). Говоря частнее, так как нам недостает прежде всего внешней организации для проведения наших религиозно-этических идеалов в жизнь, а этим отличается, как известно, католичество: то нам необходимо устроиться по его образу и под властью его верховного вождя папы: «нужно, говорить г. Соловьев, основать в человечестве определенную и непоколебимую точку, на которой могло бы опираться домостроительное действие Божие», каковою точкою может служить не «отвлеченное единство верующих или собор» но конкретная и живая личность римского первосвященника, любовь к которому, «может и должна сделаться источником чувств и аффектов не менее могущественных, чем любовь сыновняя или патриотизм». Это и есть долг и обязанность России: «ее историческое предназначение состоит кажется в том, чтобы дать всемирной церкви политическую власть, необходимую для спасения и возрождения Европы и мира»65. Общий смысл и сущность всей своей философско-публицистической деятельности со стороны ее отношения к славянофильству г. Соловьев формулирует таким образом: в славянофильстве заключался зародыш истинного, универсального понимания христианства» (а до той поры истинного понимания xpистиaнства не было?!), который, однако, «был заглушен и подавлен чуждыми и прямо враждебными элементами»; возрождение и дальнейшее развитие этого зародыша принадлежит-де ему, г. Соловьеву (Вопросы Философии и Психлогии кн. 18, стр. 154 спец. отдела).

Таково, в общих чертах, отношение г. Соловьева к славянофильскому идеалу. Основная посылка этого взгляда, – именно, что, обладая могучими силами, возвышенными стремлениями и имея великое историческое предназначение, русского народа, однако, недостаточно ценить эти свои сокровища, – эта посылка, в общем, по нашему мнению, верна. Но она чрезмерно преувеличена, и потому из нее сделан ложный вывод. Именно, раскрывая ее, г. Соловьев приходит к отрицанию у русского человека не только доброй воли и инициативы, но и способности действовать в направлении своего идеала (1, гл. VI и др.), т. е. посылка превращается в свою противоположность, вследствие чего, по его изображению, и открывается для русского человека необходимость (мнимая) искать спасения от собственных построений и неурядиц на Западе, – частнее в католичестве. Между тем, если бы г. Соловьев смотрел на жизнь глазами непредубежденными, он заметил бы, что он произвольно сгустил краски и слишком преувеличил нестроения русской мысли и жизни; что его сетования звучат особенно странно именно теперь, когда во всех сферах нашей жизни и мысли проявляется стремление к обновлению, к реорганизации, – возвращение к нашим исконным православно-патриархальным устоям. С другой стороны, они заметили бы, что и факты современной Западной жизни нисколько не оправдывают его надежд на то, чтобы подчинение римскому епископу могло уврачевать наши нестроения и беды, так как католичество не может уврачевать и собственных болезней и зол. Мы не говорим уже о принципиальной, – коренной и глубокой, – несовместимости католичества как с началами православия, так и с особенностями нашего национально-русского и вообще славянского характера66... Г. Соловьев мог бы оказать своему отечеству, о благе которого, по-видимому, он так ревнует, действительную, а не мнимую услугу, если бы ввиду только что указанных фактов, вместо странной проповеди о подчинении папе, – проповеди, которая доселе не встретила, да без сомненья и не встретит, в русских и православных, сочувственного отклика, – он продолжал свою литературно-философскую и публицистическую деятельность в том же дух и силе, с тем же огненным одушевлением, которое некогда подсказало ему следующий мужественный призыв, обращенный к собратьям по крови, по духу, по мысли, по образованию: «Мы, имеющие несчастиe принадлежать к русской интеллигенции, которая вместо образа и подобия Божия все еще продолжает носить образ и подобие обезьяны, – мы должны же наконец увидеть свое жалкое положение, должны постараться восстановить в себе русский народный характер, перестать творить себе кумира из всякой узкой ничтожной идейки»,-должны освободиться от «той житейской дряни, которая наполняет наше сердце, и от той мнимонаучной школьной дряни, которая наполняет нашу голову»67.

Итак, апофеоза человечества, фетишизация «реальной науки» и ультрамонтанские утопии: вот три стадии современного интеллигентного отпадения от славянофильского идеала. Полемисты наивно уверены, что они поставили крест над славянофильством, с его надеждами, чаяниями и идеалами: «славянофильство подверглось разложению и умерло» (Соловьев, II, 124), «умерло и не воскреснет» (Милюков, 96). Незавидна доля могильщика, даже и у благородного покойника; но она становится положительно трагична, когда, томимый каким-то злым предчувстем, роя могилу для другого, он, сам того не ведая, готовит ее самому себе. Но именно это, по-нашему мнению, и случилось в данном случае с полемистами. Соловьев сравнивает славянофильство с «органическим явлением», которое, подпав химическому процессу, «распалось на составные элементы, из коих одни по естественному сродству, вошли в соединение с так называемым «западническим лагерем», а другие столь же естественно были притянуты и поглощены крепостничеством, антисемитизмом!, народничеством и т. д.» (ibid), причем, конечно, считается «самопонятным», что западникам достались из славянофильства лишь ценные и благородные элементы. Но, по нашему мнению, существу дела более отвечает другое сравнение: комплекс первоначальных славянофильских идей был подобен сплаву, в котором рядом с благородными и ценными элементами были и менее благородные и ценные; исторический процесс очистил этот сплав, выделив из него не- благородные примеси, и вот этот-то выделенный элемент, шлак и изгарь, и поделили между собою западники вместе с крепостниками, народниками etc, причем западники, по своему обыкновенно, поспешили утилизовать доставшуюся им часть сплава на украшение и возвеличение своих стародавних кумиров, – «человечества», «реальной науки» и т. д. Этим западничество еще раз и красноречиво доказало, что оно изжило свои принципы и что ему приходится теперь только повторять зады и вообще пробавляться, чем придется. Что же касается славянофильства, то нет надобности добавлять, что от всего этого оно только выиграло. Если первоначальное славянофильство, упоенное красотою своего идеала, могло подпасть и действительно иногда подпадало (как это справедливо указала критика, в чем, – охотно признаем это, – заключается ее несомненная и может быть значительная заслуга) искушению духа гордыни, самомнения и самодовольства; то теперь, «перетерпев судьбы удары» и восприняв уроки своей истории, оно, конечно, уже свободно от этих искушений, парализовавших энергию его идей и их плодотворное воздействие на жизнь. В самом деле, именно несправедливые и безмерно преувеличенные нападения критики дали, наприм., повод маститому эпигону славянофильской семьи, Д. Ф. Самарину, напомнить, в чем собственно состоит славянофильский идеал и как мало касаются его чистой формы те разноголосые «критики славянофильства», которые всплыли на поверхность нашей бедной серьезным содержанием современной журналистики 68.

Здесь мы можем кончить свою вынужденную полемику. Итак, в чем же, в конце концов, чистая форма славянофильства, – истинное зерно славянофильского идеала? Оно заключается не в тех случайных!, придатках, которые полемистам почему-то угодно было рассматривать, как проявление самой сущности славянофильства (национализм и др.), но в том возвышенном, сколько обаятельном, столько же и обязывающем взгляде (совершенно не тронутом «критикою»), по которому наша надежда и сила не в национально-психологических наших особенностях, нередко слепых в своей стихийной мощи, и даже не в идеальных стремлениях нашей славянской природы, которые хотя и возвышенны, но часто неопределенны и потому сами по себе нередко мечтательны и бесплодны, но в истине воспринятого нами православия, которое, при деятельном отношении к нему, способно претворить своим светом и силою все немощное в нас, укрепит и направит ко благу все доброе и, таким образом, дать нам возможность осуществить свою историческую миссию. Таков наш идеал, заповеданный нам нашею историею и твердо намеченный славянофилами69. Но, конечно, каждое поколение, даже каждый отдельный человек может облекать этот идеал по-своему в более конкретные черты. Вот почему и мы, в заключение своих «писем», считаем позволительным указать, в каких конкретных чертах определился для нас этот идеал, при его сопоставлении с «западною действительностью».

Жизнь человека и человечества может быть рассматриваема со многих и разнообразных точек зрения. Но в своих предыдущих письмах мы рассматривали жизнь современного запада преимущественно с трех сторон: со стороны внешних, социально-экономических условий (в связи с характером так называемой «материальной культуры»); со стороны умственной и со стороны идеальных, главным образом этико-религиозных начал. Этих трех сторон мы коснемся и здесь, в заключение своих писем, при чем, так как наши взгляды составляют простые выводы из всего предыдущего, то мы можем формулировать их кратко, – в форме следующих трех тезисов.

1.

Мы не раз отмечали в своих письмах, что со стороны материальной культуры западная действительность далеко превосходит нашу. Мы не без основания учимся на Западе и, – нужно правду сказать, долго еще должны будем там учиться технике в различных отраслях специального знания, а могли бы поучиться и многому другому: наприм., экономичному употреблению сил и времени, трудолюбию, энергии, предприимчивости, порядку и т. д. Но, усвояя эти внешние приемы и формы жизни, мы отнюдь не должны вместе с ними впитывать в себя тот дух, которым пропитана вся жизнь западного человека, но который глубоко противоречит нашим идеалам и стремлениям. Именно, на западе господствует и повсюду проторгается взгляд на человека, только как на производителя материальной культуры, как на рабочую силу, как на эквивалент труда и капитала, при чем его идеальная ценность вовсе не принимается в рассчет, а так как в этом отношении (с точки зрения труда и капитала) между людьми не может быть резких различий, то все признаются равными: отсюда возникают различный, так устрашающие современное европейское общество социально- коммунистические движения, стремящиеся к переустройству общества на эгалитарных началах.

Наиболее проницательные умы Запада поняли, наконец, что подлинный источник современных социально-экономических волнений заключается именно в только что указанном, извращенном, унижающем достоинство человека, взгляд на него, как на рабочую силу, как на эквивалента капитала или «подвижный социальный атом», – взгляд, который всосался уже в плоть и кровь массы и держится в ней тем упорнее, чем менее она способна к отказу от утопий, льстящих ее материалистическим инстинктам и вожделениям. Мы видели выше, что на Западе все, начиная с папы и кончая стоящими, по-видимому, весьма далеко от всех этих вопросов частными людьми, озабочены теперь тем, чтобы снова воскресить в массах здравый взгляд на человека, как на носителя идеальных начал и образа Божия, а не как на слепую рабочую силу или машину, так как, по справедливому убеждению передовых умов Запада, только распространением таких взглядов еще можно предотвратить грядущее и по-видимому близкое «социальное землетрясение70.

Промыслом Божиим наш православный русский народ поставлен в такие исторические условия, что он не перестал еще смотреть на человека, как на носителя образа Божия, не стал еще измерять его ценность количеством его труда и заработка и, поэтому, еще не имеет вожделений к насильственному разделу собственности. Таким образом мы еще обладаем тем благом, которого теперь так усиленно (и, – увы! – по собственному сознанию, уже поздно и тщетно) ищут на Западе. Пусть же вразумятся этим уроком наши легкомысленные адепты «западного просвещения», рабски хватающие его «последние слова»! Они могут восторгаться сколько им угодно «выводами реальной науки»; но пусть помнят, что пересадка этих «выводов» на русскую почву есть не только признак легкомыслия, равнодушия к истинному народному благу, но – и положительное преступление и при том весьма тяжкое, так как оно есть посягательство не только на тело, но на душу и при том не одного лица, но на коллективную народную душу...

2.

Характеризуя умственную жизнь современного Запада, мы отмечали в ней серьезное и вместе достойное отношение к науке, одинаково исключающее как слепое наукопоклонничество, так и произвольное обращение с наукою. И там есть увлекающаяся и неразборчивая полуобразованность, есть течение ложной quasi научной мысли: по нет ложного отношения к науке по крайней мере со стороны ее истинных представителей: там не выдают гипотезу за аксиому, не принимают намеков за окончательное решение, не спешат отрицанием, где место лишь сомнению и сдержанному отношению к вопросу, и вот почему, среди волн отовсюду наплывающего свободомыслия, нередко, именно во имя науки, раздаются мужественные призывы остановиться и подумать. У нас, – увы! – все еще мало этой серьезности. С тоскою и горечью обращали мы свои взоры из центров западной умственной жизни к своему отечеству, где не только представители легкой ежедневной прессы, но часто и увенчанные лаврами служители науки легкомысленно переходят с точки зрения критической воздержности, – единственно законной и «научной» точки зрения по многим вопросам, – к поверхностному догматическому отрицанию; где так ощутителен недостаток истинно научного мужества в борьбе за научную правду; где «наука» часто принижается до требований моды и вкуса; где ее представители нередко боятся обнаружить свою солидарность с требованиями веры, совести и здравого смысла71. И вот, таким образом, оказывается, что и в этом отношении нам приходится учиться на Западе не одной технике, но вместе и научной порядочности и добросовестности... И здесь снова, как и в предыдущем случае, если и есть у нас какое преимущество пред Западом, то оно не от нас, не от нашей самодеятельности, не от наших свободных усилий, а исключительно от тех условий, в которые промыслом Божиим поставлена наша мысль и от природно-психологических особенностей наших. Именно, благодаря этим условиям и дарам природы, русский народ, еще не спутанный софизмом и ложным доктринерством, сохранил чуткость к различению лжи от истины, истинного направления мысли от ложного, – способность судить и даже осуждать ложную науку, мнимо-научные выводы во имя своих жизненно-практических потребностей и идеальных запросов.

Рассматривая ближе умственную жизнь современного Запада, мы различаем в ней два основных течения: с одной стороны, мысль как бы забыла свои руководящие идеальные жизненно-практические стремления и, оторвавшись от жизни, застыла в отвлеченных схемах и материализовалась (в протестантизме)72; с другой, как бы предчувствуя этот печальный результат разрыва с идеальными и жизненно- практическими мотивами и началами, она замкнулась в сфере своих идей, заповеданных традициею (особенно религиозною), – сфере тесной и удушливой, – и стала просто игнорировать требования фактов в их, правда, нередко спутывающей и смущающей грубо-реальной правде, но за то расширяющей кругозор, освежающей мысль и сообщающей ей основательность и жизненность (в католичестве). Соответственно этому различия в характере двух основных течений западной умственной жизни мы видим на западе, с одной стороны, университеты, втянувшие и как бы поглотившие в себя все элементы идеальной науки (теологии и философии) и подчинившие ее реалистичским требованиям мысли (в Германии); с другой, видим университеты, выделившие из себя этот сдерживающий и руководящий идеально-научный элемент, который, хотя и сохранил, таким образом, свою внутреннюю автономию, но остался непроведенным в конкретную мысль и, потому, как бы висящим в воздухе, – светлым, но бессильным (в католической Франции). И в том, и в другом случае, очевидно, одинаково страдают как интересы веры и чувства, так и интересы науки; но в первом случае преимущественно страдает вера и все вообще идеально-практические постулаты, во втором – наука: в первом случае пред нами безбожная наука, во втором – ненаучная вера.

Этот разрыв идеальных и реалистических элементов миросозерцания, раскол и разлад жизни и мысли не может, конечно, быть признан нормальным. Нереализованная, обессиленная выделением конкретных и реалистических элементов, идея есть такая же односторонность как и не просветленный идеею, не осмысленный материал знания. И особенно русское мышление, столь чуткое к запросам реальной правды, столь глубоко проникнутое требованиями от истины прежде всего жизненности73 , никак не может примириться с этими односторонними течениями западной мысли. Вот почему наличное обособление у нас в России наших высших богословских школ (академий) от университетов, необходимое, как временная или паллиативная мера74, не может быть признано окончательным решением вопроса об отношении идеальных и реалистических элементов нашего миросозерцания: богословие должно войти в семью университетских дисциплин, – однако не как подчиненная и зависимая от них группа наук и даже не как только равноправная с ними, но как преимущественная, сообщающая им направление, хотя и сама в свою очередь обогащающаяся из них реалистическими элементами. Только такая организация нашей научной мысли могла бы отвечать нашему идеалу и нашим глубочайшим потребностям. Только в таком случае мы могли бы и в научном отношении явить тип своеобразной и самобытной культуры. Но, конечно, для этого необходимо, чтобы православный богослов встретил в своих университетских коллегах не врагов и противников, но сотрудников и добрых советников, проникнутых теми же стремлениями и идеалами. Но, – увы! – пока этого еще нет и, судя по всем признакам, такого отношения между теологами и представителями светской науки мы дождемся не скоро, если только вообще когда-либо дождемся...

3.

В религиозной жизни современного запада рядом с проблесками чистых стремлений к охранению интересов веры и нравственности (каковые стремления мы считали долгом справедливости повсюду отмечать, которых искали, но которых, – увы! – находили немного), – рядом с этими стрсмлениями повсюду бросаются в глаза какие-то странные «компромиссы безверия с суеверием», как говорил покойный И. С. Аксаков, и невообразимая перепутанность сфер духовной и светской, интересов ролигиозных и культурных, – «помесь религиозных стремлений и мирских вожделений», как правдиво и метко выражено в недавнем, всем известном, нашем церковно-государственном документе. Международные отношения, политическая и социально-экономические движения, борьба классов и партий в различных ландтагах, палатах и т. д., все это переплетается с религиозными интересами, часто принимает характер и видимость борьбы за веру, за свободу религиозной совести, за духовные интересы человечества, вследствие чего «религиозные стремления запада, как прекрасно сказано в том же документе, глубоко пропитаны политическими страстями и чужды духа религиозной терпимости» Вот почему, непрестанно напоминая и твердя о своем соответствии глубоким потребностям духовной человеческой природы, задачам истинной культуры и идеалам свободы и просвещения, западные исповедания в сущности в корне убнвают эту свободу: ибо сеют в умы сомнения, напояют волю вожделениями и страстями, питают в народах дух взаимной нетерпимости и вражды, – а при этих условиях о какой свободе и о каком свете можно говорить? И вот мы видим. что, если на западе, среди этих кажущихся забот о духовном благе, о свободе и т. д., и осталась какая свобода, то разве лишь свобода перехода от веры к неверию со всеми его пагубными плодами, да еще, – увы! – свобода дерзкой клеветы на православие и на Россию...

Среди этой хулы, которая достигает иногда и до пределов нашего отечества и здесь находит легкомысленные отголоски, православная Церковь стоит, как Христос на суде фарисеев и лицемерных иудейских первосвященников, – смиренная, молчаливая, любящая, молящаяся за врагов своих, молитвенно желающая сосдинения церквей и мира всего мира, уверенная в своей истине и уповающая, что, как некогда, вдохновив сынов России на борьбу с темными силами востока, она тем самым обеспечила западной Европе внешнюю безопасность, мир и свободу для развития культуры, так и впредь, если Господу будет угодно, она же и только она одна может озарить своим светом темные углы западной мысли и жизни и возвратить ему таким образом мир и свободу внутренние, – мир верующей мысли, свободной совести и истинно братолюбивой деятельности.

В охранении истинной веры и нравственности, – этих надежнейших залогов, не только внутреннего, но и внешнего и даже международного мира75 и мирного развития истинной культуры, – заключается, по общему признанию, высокая миссия России. Но сколь высоко ее историческое предназначение, сколь исключительны вверенные нам обетования (предуказанные даже и во внешних, географических и исторических, условиях нашего существования), столь же грозны и прещения за небрежение и равнодушие ко вверенным нам дарам. «Слово Божие, – так поучал недавно один из наших высокопросвещенных иерархов, – говорит, что сам Бог расселяет народы по земле, возвышает одних и унижает других в видах Своего промышления о спасении людей. В этом смысле особенно знаменательно изречение св. Апостола Павла: от одной крови Бог произвел весь род человеческий для обитания по всему лицу земли, назначая времена и пределы их обитания, дабы они искали Бога, – не ощутят ли Его; хотя Он и недалек от каждого из нас (Деян. 17: 26. 27). Отсюда видно, что народы, более способные к богопознанию и прославлению имени Божия в человечестве своими добрыми делами, занимают для своего обитания страны более удобные и благоприятные для распространения просвещения и веры в человечестве. Так все xpиcтиaнскиe историки согласны в том, что положение Палестины, Греции, Рима и других стран Европы с их народами Промыслом Божиим нарочито предназначаемы были для распространения христианства. Так, мы веруем, что и наша Россия, занимающая седьмую часть света и соприкасающаяся со многими различными народами, призвана Промыслом Божиим для хранения святой православной Церкви и распространения ее между другими народностями, не ведующими имени Христова. И это не должно быть предметом нашей гордости, а благоговейного страха, и побуждением для нас, к преуспеянию в вере и благочестии и тщательному исполнению нашего высокого призвания76; так как по слову Спасителя, от народа недостойного отнимется царствие Божие и дастся народу приносящему плоды его (Мо. 21: 43). А за отъятием царствия Божия и удалением народа от руководства церкви следует утрата Божия благословения, нравственное его разложение и падение его государства, как бы оно ни было велико и по наружности могущественно»77... Этим авторитетным словом Высокопреосвященного оратора мы можем закончить и вместе скрепить свои мысли о нашей идеальной религиозно-этической задаче в ее отношении к западной действительности.

Итак, деятельное стремление снискать для самих себя и даровать народам «дар святой свободы» – свободы от страстей и низменных интересов «жизнь мысли» и «мир жизни», как сказал незабвенный А. С. Хомяков: таков наш высокий идеал. Пусть же теперь всякий, православный и русский, спросит свое вещее сердце и оно подскажет ему, должен ли он идти в направлении этого идеала или может, как мы нередко делали доселе, продолжать увлекаться мишурным блеском западной культуры с ее призраками ложной свободы, отвлеченной и потому бессильной науки, отупляющего труда и разъединяющей, братоненавистной погони за «капиталом»..

ПРИЛ0ЖЕНИЕ

Папа Лев XIII по отзывам современников78.

(По поводу пятидесятилетия его епископского служения; 1843–1893 гг.)

В ряду многочисленных, вещественных и невещественных знаков внимания, которыми верные сыны католической церкви почтили особу «святейшего отца». Как в самые дни его юбилейных торжеств, так и во время, им предшествовавшее, обращает на себя внимание один, – скромный и незначительный по виду, но представляющий большое значение и интерес. Мы разумеем изданную Боайе д’Ажаном79 книгу: Leon XIII decant ses сопtemporains («Лев XIII пред своими современниками»). Боайе д’Ажану пришла счастливая мысль обратиться к современными выдающимся католикам, – епископам, государственным людям, литераторам, корреспондентам крупных газет, и т. д., – с просьбою высказать о нем свое суждение. Из этих-то отзывов, собранных в названной книге, и образовался венок на чело маститого юбиляра, – венок нарядный и благоуханный, хотя, как увидим, и не без шипов, как, впрочем, и все розы.

Само собою понятно, что далеко не все нашли удобным воспользоваться лестным, но в то же время и щекотливым предложением открыто высказаться о здравомыслящем и стоящем у власти папе. Mногиe уклонились от предложения, причем одни просто и бесцеремонно укрылись за банальною ссылкою на «недосуг», на «нездоровье», на «незнакомство с предметом» и т. д.; но иные выставляли и более деликатные мотивы своей сдержанности80. «Позвольте мне вам не отвечать, – пишет, напр., Александр Дюма – сын81, – у меня на этот счет такие отсталые идеи, что я храню их про себя, но желая никого скандализовать» «Простите мне и позвольте помолчать, – ответил Тэн (знаменитый философ, историк и публицист, недавно скончавшийся)82,– есть тому одна, очень важная причина: у меня нет ничего полезного, что бы я мог сказать публике» «Я себя допросил, – пишет Эмиль Золя83, – и нашел, что очень мало осведомлен и совсем некомпетентен, чтобы сказать что нибудь о столь высокой личности, как папа Лев ХШ» «У нас, в Англии, много своих дел и домашних вопросов. – деловито и сухо отписал Гладстон84, – и мои сограждане будут, конечно, немало изумлены, если я, в моем положении, стану письменно рассуждать о роли папы Льва XIII: конечно, это – интересный предмет; но он лежит совершенно вне круга моих обязанностей» А Фрейсине (французский военный министр)85 сдержанно и холодно подчеркнул чрез своего секретаря, что «он находит более удобным в данном случае воздержаться от суждения» и т. д.

Несмотря, однако, на все эти отказы, все же собралось достаточное количество отзывов, которые рисуют папу со всех сторон, начиная со внешности и кончая его отношением к самым частным вопросам современной мысли и жизни. Попытаемся очертить по этим отзывам величавую фигуру юбиляра.

Начнем по порядку – с внешности. В вопросах этого рода самым компетентным судьей является, конечно, художник-портретист папы (Шартран). Итак, отдадим ему первое слово86. «Вы просите меня, – пишет Шартран, – сказать, что я чувствовал в присутствии моего священного оригинала. Думаю, что никогда не сумею передать тех разнообразных и глубоких впечатлений, которые я испытывал во время моих многочисленных свиданий (entrevuos) с ним, но – попытаюсь. Его высокий стан, необыкновенное изящество всей фигуры, черты лица, разом энергичные и добрые, широкое, исполненное благородства чело, уста с тонкою и умною складкою, аристократические руки, мелодичный и глубокий голос и особенно глаза – полные юношеской свежести, жизни и характера, – все это в совокупности делают из удивительной фигуры папы самый интересный оригинал, какой когда-либо художник имел пред своими глазами. То глубокое уважение, которое я уже и раньше имел к верховному Первосвященнику превратилось, когда я был допущен в более интимное общение с ним, в совершенный культ (!). Я был пленен разом и его внешностью и его сердцем. К радости, что я имею возможность изучать столь интересную физиономию, присоединилась еще большая радость – слушать в продолжении долгих часов его теплый, вибрирующий голос и входить, хоть отчасти, в мысли и проекты, создаваемые этим могучим мозгом» 87. Этот восторг пред внешностью папы, вместе с Шартраном, разделяют и другие. Папа сухощав. «Его худоба, – пишет дон Эмилио Кастеляр (испанский экс-министр)88, – достигла крайней степени, так что его тело было и прозрачно, как воск; кожа тонкая, плотно облегающая кости, так что, кажется, будто видишь пред собою скелет, – как на одном из тех изображений святых, которых создают католические скульпторы (?). И однако, несмотря на это, жизнь духа одухотворяет, эти черты, озаряет их особенным светом, как блаженные и таинственные созерцания озаряют лица людей восхищенных священным экстазом. Этот свет исходит из очей, которые, как две духовных звезды, распространяют около себя столь сильный свет идеи, что, благодаря своей остроте, он проникает до самых сокровенных мыслей, до глубины души. Все обнаруживает, что Лев XIII живет духом и идеею». Другие разглядывают при этом на фигуре папы выражение какой-то гнетущей его мирoвой скорби. Рассказывают, – пишет Эмиль Оливье (член фр. Академии)89, – что Франциск Ассизский носил на своем теле знаки язв Христовых. Папа Лев XIII носит на всей своей фигуре ясные следы страданий папства (?). Его изможденное, прозрачное тело удручено, как бы подавлено волнениями и заботами, которые со всех сторон осаждают его. Его взор, несмотря на живость и блеск, которого он никогда не теряет, кажется усталым, утомленным от непрестанного созерцания печальных картин, а мягкое выражение его губ, углы которых красиво приподняты, омрачено улыбкою печали».

Обладая типичною и выразительною наружностью, папа Лев XIII обладает и выдающимися духовными способностями. Все согласно отмечают в нем ум проницательный и осторожный, эрудицию, отзывчивость на запросы времени, настойчивость в проведении своих идей, неутомимость в работе и т. д. «Основные характеристичные черты этого великого ума, – так характеризует наприм., с умственной стороны папу Монсеньер Исоар, епископ Аннеси90, – это живая и безошибочная проницательность и широта мысли. Раз он останавливает свое внимание на каком-нибудь предмете, он тотчас выясняет себе его идею, освобождая ее от тех дополнительных аксессуаров, которые часто ее скрывают и делают ее понимание затруднительным и неверным. Таким образом, он легко и скоро определяет значение каждой идеи, каждого предмета в ряду других идей и фактов. Никто менее Льва XIII не останавливается на одной внешности предметов, не позволяет себе обманываться и увлекаться словами и формулами. Никто так же не принимает менее его во внимание, при обсуждении того или другого вопроса, интересы лица, никто не обладает большим беспристрастием. Притом, при таких исключительных особенностях своего ума, папа обладает обширными познаниями. За несколько дней до его избрания официальный журнал итальянского правительства (La Gazette d’ Italie) опубликовал отзывы о тех кардиналах, которые привлекали на себя особенное внимание, и вот, что тогда сказал он о том, кому скоро затем суждено было стать главою католической церкви: «Кардинал Печчи обладает глубоким знанием всех церковных предметов». Это, однако, – поправляет газету Монсеиьер Исоар, – есть лишь часть того, что он сумел приобрести в продолжение своей жизни, посвященной изучению и размышлению: Лев XIII знаком не только со всеми церковными предметами, но и со всеми политико-экономическими и философскими науками и школами, со всеми выдающимися писателями, со всеми, известным ра и в политических сферах, деятелями. Далее, он хорошо знает языки, которые при его ботах, конечно, оказывают ему очень большую услугу. Он говорит по-французски весьма чисто и Рим уже давно не видал латиниста более совершенного, чем он. В довершение всего, папа большой труженик. «Я буду работать до самой смерти»: сказал он всего лишь несколько месяцев тому назад apxиепископy парижскому... Перемена одного занятия на другое, – вот в чем единственное развлечение и единственный отдых папы». «Лев XIII, – так дорисовывает его умственный склад другой вкладчик в книгу Д’Ажана, аббат Мерик91, – Лев XIII владеет в высокой степени пониманием духа новых времен и потребностей церкви в переживаемое нами острое время. В его наставлениях, в его образцовых, лапидарных формулах, чувствуешь разом и ум живого и ясного мыслителя, и отеческую нежность великого сердца, и непоколебимую твердость учителя, вполне обладающего истиной (?). Он всегда хочет убедить и, одерживая победу, предоставляет самому побежденному заслугу свободного подчинения. Богослов, – величайший из богословов нашего века, – он обладает религиозною истиною, пользуясь всеми теми средствами, которые дает современная богословская мысль (священная наука); философ, отважный и вместе осторожный, весьма искусный в диалектике, он излагает истину с ясностью чрезвычайною, и оправдывают свои заключения аргументами, от которых противнику некуда укрыться (?). Неверующий будет читать вышедшие из под его пера страницы без усилия, без скуки, потому что он видит, что с ним рассуждают, спорят, исследуют и опровергают его предрассудки, и открывают ему широкий и просторный доступ к великой христианской истине... Мы видим, что в наши дни беспрестанно поднимаются вопросы философские, политические, социальные. Умы все больше и больше становятся индифферентными к вопросам порядка чисто богословского или спекулятивного. Мы оттеснили. Из святилища, куда когда-то рвались еретики, положив руку на Евангелие и устремив взоры к алтарю, – наши противники отступили к самой паперти (в перистиль храма). Дело идет теперь о том, чтобы защитить основы социального порядка, которыми угрожают новые дикари и варвары. И вот, – с какою мудростью, с каким пониманием Лев XIII отзывается на эту новую эволюцию духа! Каждая из его энциклик касается того или другого из современных вопросов и разрешает их со знанием ученого и с несравненным авторитетом учителя, облеченного обязанностью хранить в неприкосновенности сокровищницу непогрешимости!!? le depot de l’infallibilite)»

Обладая многосторонним и проницательным умом и широкою эрудициею, будучи выдающимся ученым теоретиком и мыслителем, папа Лев XIII является пред современниками в тоже время «благоразумным государственным человеком и политиком, у которого истинно пророческое прозрение (?) соединено с быстрою и непреклонною решительностью, отличающею сильные характеры»92. Вот почему этот восьмидесятилетий отшельник, по-видимому совершенно разобщенный своим Ватиканом от мира, не только знает, понимает, но и могущественно направляет события этого мира. Он осведомлен с современным состоянием политических вопросов и настроений, как «какой-нибудь директор громадной Лондонской или Пьюеркской газеты» и, – что особенно редко и замечательно для его лет, – нисколько не утратил чуткости и восприимчивости к новым событиям и веяниям времени. Всем известно, что даже самые выдающееся и наиболее осведомленные политики, когда они достигают глубокой старости, перестают следить за современными потребностями и отзываться на них. Их взгляд еще по-прежнему широк и проницателен, но он обращен назад. Исключения, подобные Гладстону, редкость. И вот почему знающих папу особенно удивляет его, вполне сохранившаяся, проницательность и отзывчивость на запросы времени. Верующие католики, конечно, видят в этом помощь свыше, а неверующие – печать гения.

Эти личные свойства папы, соединяясь с особенностями его положения, создают ему в современной Европе значение исключительное, единственное. Государь без государства, он, однако, могущественнее всех владетельных государей. После смерти Вильгельма I-гo и свержения его знаменитого канцлера не стало в Европе личности более популярной, чем папа Лев XIII, и, если бы художник задумал изобразить на одной картине всех выдающихся политических деятелей нашего времени, то в центре картины он непременно поставил бы рельефную и величественную фигуру папы. А сам папа, – о, он отлично сознает это свое значение и власть! Еще в 1884 году, когда он был вовлечен в серьезную борьбу с «гигантом тогдашнего политического мира», Бисмарком, когда исход борьбы, казалось, был еще сомнителен, он говорил93 корреспонденту Таймса, в аудиенции с ним: «Бисмарк, конечно, сила; но ведь и я – я тоже сила. Его могущество временное, преходящее, так как он ищет его только в самом себе: мое же непреходящее, ибо я ищу его в том, что не преходит вовек. И несмотря на это, я признаю его власть, а он моей нет... А это очень жаль. Ведь если бы он не впал в эту ошибку, мы могли бы с ним вместе совершать удивительные дела, – могли бы низвести на землю мир, в котором теперь так нуждаются»! Колосс политики упал, а папа стоит как прежде и политическое значение его растет, и власть его становится все значительнее и значительнее...

Могущество Льва XIII всего более создается и обусловливается пониманием запросов и потребностей времени и умением пользоваться минутою, господствующим настроением. Он отлично понимает это настроение, ясно видит коренной недуг, разъедающий современный культурный мир, – ту вековую борьбу между духом свободного исследования, протеста и духом традиции, подчинения авторитету, которая особенно обострилась в наше время. В самом деле, наше время – время всеобщего протеста: в этом всеми признанная и действительно самая характеристичная его черта. На всех ступенях социальной лестницы мы, сыны нашего времени, чувствуем глухой, как бы подспудный протест против авторитета – семейного, гражданского и религиозного. Мы утратили блаженство веры, убежденной в истине, обо всем рассуждаем, всему ищем нового оправдания, все хотим сами и по-своему обосновать, а чего не можем – отбрасываем. Мы – резонеры по преимуществу. Дух критики и скептицизма, в связи с разнузданностью прессы, оттеснил и вытравил у нас уважение к авторитету, желание ему подчиняться. Для сынов нашего культурного времени нtт в сущности ничего священного: слова и действия власти, как бы ни была она высока, подвергаются критике и часто осуждаются. Эта наклонность к критике: этот гиперкритицизм – это своего рода болезнь. «Рассуждать – сомневаться, сомневаться – страдать»: это давно известно и наш век лишь болезненнее сознал эту старую истину (Сен-Бев). А если эти муки сомнения безысходны?! Если в лабиринте вопросов не видать просвета, – тогда как? О, тогда страдание самое тяжелое, самое удручающее. И вот мы слышим со всех сторон жалобы на эти муки неуспокоенного сомнения, которое снова будит в современных умах желайте отдаться авторитету. «Утомленный рационалист, я чувствую потребность в непогрешимом авторитете, мне – для моего измученного духа нужен покой» (Тьери): вот каие голоса раздаются ныне! «О как я завидую тем, которые еще могут петь Те Deum», вот что добавляют другие! И вот папа Лев XIII, отлично понимающий эти танталовы муки нашего обессиленного постоянным сомнением века, отзывается на призыв и учит разучившийся мир снова петь Те Deum!

Папа, по словам своих почитателей, выступает «с оливковою ветвью мира», как «великий миротворец», как «друг цивилизации и прогресса» и в то же время как ревностный хранитель традиции католической церкви94. Он хочет примирить веру и разум, авторитет и свободу, богатство и нищету, власть и подчинение: задача почтенная, отвечающая при том запросам времени! Но не придется ли, стремясь к примирению столь противоположных и далее прямо взаимно исключающих друг друга начал, чем-нибудь поступиться? Уступки духу времени, погоня за новыми веяниями, не поведут ли они, при желании удержать старое, вековые традиции католической церкви, к компромиссам? Мы уже говорили в другом месте (см. выше, – Письма 5-е и 6-е), как на этом пути создалась двойная «эволюция папства», с неуступками и компромиссами. Но, конечно, то, что в глазах стороннего и но заинтересованного наблюдателя, является рядом уступок и компромиссов, – это самое в глазах сынов католической церкви оказывается проявлением необычайного ума, признаком мужества, чуткости и такта...

Уже давно, – так выясняют95 первый «политический шаг» папы, эволюцию демократическую, – давно, когда Лев XIII еще был кардиналом Печчи, он замышлял «для блага церкви» ее сближение с демократией (эти мысли отразились в его пастырском послании: «Церковь и цивилизация»); а потом эти, тогда еще неясные идеи, сложились у него в целую тeopию, которая и нашла себе воплощение в энциклике Rerum novarum (см. – наше шестое «письмо»). Папа видит, что древние европейские монархии рушатся, а демократия усиливается и готова стать властителем будущего. И вот он замышляет смелый замысел – отъединить, обособить католическую церковь от прежних (монархических) устаревших (?) форм правления. Он не хочет, чтобы она сошла вместе с ними в могилу или чтобы вместе с ними делила всеобщее нерасположение. Он видит в нарождении и победе демократии не случай, не эфемерный факт, который завтра исчезнет как и те случайные обстоятельства, которые вызвали его к бытию, – нет, он видит в нем необходимый результат медленной эволюции человеческих обществ и, верный своим прежним намерениям, хочет, чтобы эти две силы, церковь и демократия – силы, которые ныне соперничают, но которые быть может завтра же соединятся, как в первые дни христианства (?), – чтобы они, – эти силы, отныне шли вместе к мирному покорению мира. Он не страшится отчаянного сопротивления одних, анафемы и проклятий других. Несмотря на все препятствия. он идет вперед и работает над осуществлением непреклонной мысли. И при том он будто бы «не жертвует ни одной буквой традиции и откровенного учения» (?). Все дело будто бы только в том, что «у него своеобразный, оригинальный и смелый пpием приспособлять эту неизменную доктрину, эти неподвижные принципы к эволюции человеческих обществ, к законным (?) потребностям новых народов» (!)96. Отсюда-де его знаменитый «пароль» своим «генерал-лейтенантам» – кардиналам и епископам: allez аи peиple («в народ»!). «Я понял, – говорит один из них, монсиньер Фава, – понял, когда впервые из уст самого папы услыхал это слово, почему папа посылал прежде всего к народу: общий отец верных, навыкший обнимать своих взором весь мир, встречал особенно между рабочими и их сынами и дщерями героев и мучеников (!?). Вот почему он хочет, чтобы шли в народ – возделывать эти молодые растения, которые должны покрыться цветами и плодами, для блага христианской республики (?!) и универсальной церкви. В народ, ибо будущее принадлежит ему!! Дадите и дастся вам: класс рабочих трудится, страдает, жертвует собою, хранит еще в большинстве семей чистоту нравов и, когда Бог призывает его сына или дочь на служение Себе, он считает это для себя большою честью и приносит жертву, не колеблясь. Идите же в народ, говорил Лев XIII: в нем будущность универсальной (? католической?) церкви, в нем будущность мира (!). Сословие рабочих умножается, усиливается, сформировывается и, в конце концов, будет повелевать! Кто в самом деле уже и теперь держит собственно власть? Народ. Пойдем же в народ, – изрек наш скорбный первосвященник, пойдем, ибо сильные мира сего нас покинули! И его святейшество дал затем понять, – продолжает тот же епископ, – что, если бы вожди народа пред лицем папы подали друг-другу руки, папство тот-час же получило бы свободу, а вожди народа и сам народ были бы счастливы (!). Мир – высшее благо есть плод порядка, а порядок требует, чтобы наместник Христа был владыкою (roi), а не подданным, – чтобы он владел по крайней мере Римом, в котором бы не было уже другого повелителя, кроме него (!) Воздвигнем же его, сына народа, – призывает покорный папе и ревнующий об его власти епископ, – соединенными силами и станем просить сильных мира, чтобы они сплотились около папы ради мира и независимости св. престола. Мы знаем, отступники противятся и хотят повелевать миром. Они заступили место Христа, вечного владыки, и заняли город Рим – Петрово наследие. Но мы знаем так же, что заблуждение преходит, истина же вовек стоит»97. Такова истинная подкладка современной «демократической эволюции папства», как ее выясняет нам монсиньер Фава, по-видимому хорошо осведомленный этом вопросе. Может быть, для чести Льва XIII было бы лучше, если бы почтенный монсиньер был не так словоохотлив, но для истины, для выяснения скрытых мотивов эволюции, несомненно, он дает в руки много ценного: мы ясно видим после его разъяснений, что подлинная подкладка стремлений папы к сближению с народом есть, все еще упорно отстаиваемая им, мысль о законности притязаний папства на светскую власть.

Другим, еще более осязательным проявлением политической мудрости папы, признается его последняя (прошлогодняя – от 16-го февраля) энциклика «к архиепископам, епископам, клиру и всем вообще католикам Франции энциклика, за которую раздавалось и раздается так много похвальных дифирамбов папе98. Эта энциклика есть прямое и необходимое добавление энциклики Rerum nova rum. «Республиканская эволюция» есть лишь другая сторона «эволюции демократической». И там, и здесь одна и та же санкция притязаний «четвертого сословия», только в разной форме. «Церковь не с побежденными»; всем памятно это развязное слово одного не в меру откровенного клерикального органа (L’ Aurora), еще не так давно высказанное99. Тогда считали его обмолвкою, но дальнейшая история показала, что это – факт. Дальновидный и проницательный папа измерил противоборствующие силы современного политического мира и нашел, что преимущество не на стороне тех, которые против республики. Он признал тщетными их ycилия и уже в 1884-м году в его голове созрел план энциклики 92-го года. L’Eglise du Christ ne s'attache qu’a un seul cadavre a celui qui est lui-meme attache sur la croix100: это слово осталось тогда загадкою; но энциклика вскрыла внушительный смысл этой загадки, осудив, конечно, в осторожной и замаскированной форме монархический принцип, которым жила «прежняя» !!?) западная Европа. По крайней мере, именно так поняли ее наиболее компетентные в данных вопросах люди. Изобличить в несостоятельности взгляд монархистов на монархию, как на единственную будто бы форму устойчивого и прочного существования человеческих обществ; разрушить выставленную римскими юрисконсультами тeopию тождества по существу (consubstantialite) авторитета Божественного и власти царской; осудить цезарские притязания императоров и связанный с ними принцип престолонаследия, чтобы таким образом обнаружить законность и республиканской формы правления: вот подлинная мысль энциклики, как разъясняет ее, например, столь компетентное лицо, как министра. Испании (бывший), Дон Эмилио Кастелляр. И, – подивитесь, читатель! – именно за эту-то антимонархическую, революционную тенденцию энциклики, которая обеспечивает модному современному западно-европейскому принципу парламентаризма право на существование, – именно за это-то энциклику так и прославляют!.. «Мне известно во всемирной истории, – так заключает свои разъяснения экс-министр, – немного документов, которые я мог бы сопоставить с этим посланием папы. Нам следовало бы возложить его на свои головы, как послание ап. Павла. В нем господствует мир, – мир песни Gloria in excelsis и священное лобзание мессы. Вот почему мы (?) выслушиваем чтение этого послания не иначе, как с головою склоненною под тяжестью великого уважения и с сердцем, полным самой глубокой признательности»101.

Таков взгляд либерального экс-министра на смысл «республиканской эволюции» папства, как она выразилась в последней энциклике Льва XIII: пусть рушатся троны! светских монархов, лишь бы утверждался трон монарха духовного! Да и не он один, конечно, желает этого. Этого желают все «верные сыны католической церкви» т. е. все фанатически преданные папе католики. «Чтобы свет и пламя жизни т. е. истина и любовь сияли над миром во всем своем блеске и красе, – таково их общее убеждение, еще так недавно снова и официально выраженное, – для этого необходимо, чтобы в центре Европы было священное место, престол священный и независимый, откуда бы и для народов и для их владык раздавался голос великий и могущественный, – голос правды и свободы, голос беспристрастный, и нелицеприятный, который бы не знал страха и не давал себя обольщать посредством тонкого коварства»102. И вот католики видят, что это их заветное желание, благодаря стечению обстоятельств и личным свойствам нынешнего папы Льва XIII, ближе, чем когда-либо прежде, к осуществлению. Они прославляют папу и готовы петь величественное Gloria in excelsis... Однако, и среди самих католиков не все так настроены. Есть и обездоленные и их протест против нарушающих их интересы светских притязаний папы звучит резким диссонансом среди восторженных ликований, в которых проходят дни юбилейных торжеств. Протестуют, конечно, прежде всего обездоленные итальянцы, ведущее с папским престолом бесконечные территориальные тяжбы. К ним присоединяются и другие, наиболее трезвые голоса...

«Мы, итальянцы, – говорит один из представителей этой нации103, -мы не можем быть беспристрастными судьями о том папе, который ко всем своим заслугам не прибавил одной, – не улучшил отношения папства к королевству итальянскому. Лев XIII – великий папа и тонкий политик. Под его мудрым руководством организуются теперь в Италии католические конгрессы, всевозможные союзы с целью восстановления светской власти папства. Но ведь это невозможно: светское могущество папы не может быть восстановлено иначе, как ценою разрушения королевства итальянского, а это невероятно, да, наконец, было бы вредно и для самого папства. И какой итальянец может искренно пожелать всего этого? В том же тоне, но гораздо резче отзывается о папе бывший министр Италии, Франсуа Крисни104. «Церковь католическая, будучи универсальною, должна, для достижения и поддержания своего единства, уважать отечество и правительство всякого верующего. Следовательно, папство, которое делает из себя королевство в Италии и политическую партию в других странах, есть фальсификация христианства (sic!). Лишь при одном условии, именно если оно будет ограничиваться лишь управлением человеческою совестью, оно будет в состоянии выполнить ту высокую миссию мира, к которой призвал его Тот, Кто сказал, что царство Его не от мира сего. И мне кажется, – подчеркивает Крисни, – что Лев XIII должен бы был понимать все это»! Чувством глубокого сожаления и трогательной грусти проникнуты рассуждения на ту же тему и другого высокопоставленного итальянского государственного деятеля, – министра народного просвещения105. «Лев XIII, – пишет он, – итальянец, а между тем чувства мира и любви обнаруживаем только в отношении к иностранцам. Это исключение нас и опечаливает, и оскорбляет. Оно даже кажется нам антихристианским. Оно дает нам повод смотреть на Ватикан, как на место сходок и оплот реакционеров. Папа, отец всего католичества, не хочет быть только отцом католиков – итальянцев! Деньги, которые он собирает с иностранцев, предназначены нам вредить! Свобода, к которой он приглашает, которую возвещает, есть лишь свобода разрушать наши национальные учреждения... Нам часто приходится слышать, – продолжает тот же автор далее, – что Ватикан останется Вечным, а Квиринал должен погибнуть. Но что если в одно прекрасное время Италия, наскучив этим враждебным отношением к ней Ватикана, этими проявлениями духа возмущения и интриги, который характеризует поведение Ватикана, – если она, раздраженная всем этим, решится рассечь вопрос самым простым способом и, приняв во внимание, что закон гарантий еще не был признан папою, овладеет Ватиканом, как она уже овладела всею остальною территорией Вечного Города: что тогда?! Если великому пленнику дадут свободу отправляться из Италии, куда он хочет, предоставив почетную, хотя и опасную заботу охранять папу другой нации, – кто может тогда нас насильно заставить удержать у себя того, кто не дает нам покоя? Нет, – повторяю, – отец всех остальных католиков перестал быть отцом граждан итальянских... И какой может быть конец всего этого ненормального положения?!... Папа проповедует ныне социальные доктрины. Но король Гумберт делает лучше: он их применяет в своем маленьком владении. Христианская любовь итальянского короля неисчерпаема. И, однако, из опасения заслужит нерасположение своих иностранных советников, равно как и лиц, снабжающих его деньгами, Лев XIII не осмеливается его благословить, и продолжаем трактовать его как узурпатора и святотатца, – он отказывает ему в том мире, о котором столько говорит повсюду, вне пределов Италш и при этом сам же играет роль священной жертвы!! Нет, после всего этого, мы не можем судить о папе беспристрастно. Мы находим его недостаточно христианским в отношении к нам (sic!) и искренне сожалеем, что интересы светской политики своего двора он предпочитает интересам религии, которая одна должна бы составлять его славу, одна могла бы привести и Италию – всю, или лишь за малыми исключениями, – в лоно церкви... Пусть же Лев XIII выйдет из Ватикана, чтобы благословить воскресениe Италии; пусть воззрит взором пастыря – апостола на овец, наиболее ему близких, и тогда весь христианский мир соединится в одном выражении своего удивления к великодушии папы. Но... пока Ватикан будет представлять для нас лишь убежище ненависти, мы не в состоянии присоединиться к концерту тех похвал, которые без сомнения прозвучат в Вашей, м. г., – так заканчивает смелый и благородный патриот- итальянец свое письмо к Боайе д’Ажану, – книге».

Как много здесь, в этих единодушных жалобах итальянцев на ненормальность отношений к ним папы, трогательного и горького и, – что важнее, – как много здесь справедливого!.. И вот венок на голову юбиляра, сотканный из самых изысканных и красноречивых похвал, – венок красивый и нарядный теряет свою цену; в нем оказываются тернии; его блеск, когда мы рассматриваем его ближе, оказывается по местам мишурой и красота, в значительной мере, поддельною...

Трагична история папства и на многие грустные размышления она наводит! Даже в наиболее светлые моменты своей истории, каков по справедливости момент, переживаемый им ныне, в дни юбилейных торжеств своего выдающегося представителя, оно не может вполне вкушать блаженство мира. Его самые высокие восторги и радости не лишены некоторой доли горечи, – не той благородной горечи, которая свидетельствует человеку, что он мужественно держит знамя долга и чести, но – низменной, унижающей человека, которую мы причиняем друг другу всякий раз, когда, с чисто животными инстинктами, забывая свое высшее назначение и призвание, бросаемся к одной и той же, раздражающей нашу зависть приманке. Для папства такою приманкою, – источником таких, не возвышающих, но унижающих его, страданий служит светская власть: мы слышали, какие горькие жалобы исторгают у людей заинтересованных эти притязания, да и не у заинтересованных только (см. письмо Жюль Симона106 – в том же тоне)! А как эти жалобы должны отозваться в ушах папы? Какие движения души, какое настроение должны вызвать?!

Лев XIII, по общим отзывам о нем, принадлежит к числу тех выдающихся личностей, которых «Провидение и его первый министр, время» воздвигают в эпохи особенно трудные, для устроения особенно запутанных и обострившихся отношений. Это, говорят, «один из лучших пап» Охотно верим и приветствуем: мы, христиaнe восточные, сыны Церкви Православной, Католической, – мы не можем не радоваться (Флп. 1: 18), что западные братья наши по вере (заблуждающиеся, но все же нам близкие) в столь трудные времена имеют руководителя духовной жизни по желаниям сердца своего – что католичество в своей борьбе с врагами религии, нравственности и порядка, имеют столь искушенного и опытного вождя: ведь католичество все же христианство, хотя и потемненное, имеющее с христианством восточным многих общих врагов – в лице представителей современной безбожной культуры! Исход этой борьбы не может не интересовать и нас, и дай Бог, чтобы он привел к торжеству мысли верующей и возвышенно настроенной, над готовыми поработить ее современными языческими принципами! Но, с другой стороны, именно по этому самому, мы, восточные xpиcтиaне, не можем не скорбеть о том, что эти, столь возвышенные и благодетельные для западного мира, усилия католической церкви и ее представителей, омрачаются и даже парализуются задачами суетными, стремлениями призрачными, унизительными. И это тем прискорбнее, что даже лучшие из пап, каков бесспорно юбиляр, как мы видим, настолько ослеплены, что, при всей своей проницательности, не в состоянии понять и взвесить весь вред и тщету секуляристических притязаний папства. А может быть они и понимают?! Это было бы, конечно, еще печальнее, но, к сожалению, не совсем невероятно. Ведь у папы, при всем его могуществе, своей власти нет! Это отлично понимают и сами католики. Ватикан – могила. Кто вступил в него, в почетном звании его обладателя, тот уже отказался от своей жизни – от своей воли и мысли! «В Ватикане, – говорят хорошо осведомленные с этим предметом люди107 – человек не может иметь собственной воли и тот, кого облекают папскою тиapoю, будь он либерал или реакционер, тотчас же должен подчиниться римской курии, а если он не хочет сделать этого добровольно, его заставляют подчиниться насильно» И вот папа, ставши с момента своего вступления в Ватикан, как бы безличною составною частью священного наследия, которое он принял, должен ежеминутно испытывать тоску и ужас своего почетного пленения, при чем искуситель, указывая ему на расстилающийся пред окнами Ватикана вечный город, постоянно напоминает ему, что он мог бы превратить во прах эту столицу мира, если бы. Но этого «если бы» лучше не договаривать.

Говорят, что из Ватикана голос папы раздается слышнее. Быть может. Но ведь это покупается такою дорогою ценою – ценою отказа от своей мысли, от своей воли, может быть и от своей совести!. И вот в чем весь трагизм, весь ужас, вся невозможная ненормальность папства! И вот от чего восточная Церковь так пламенно желает западной прежде всего избавиться, – о чем молится, призывая и нас, чад своих, молиться И теперь – молитва о мире всего мира есть единственная форма, в которой мы, православные, можем присоединиться к настоящим юбилейным торжествам Ватикана...

* * *

1

В 1891 учебном году с научной целью, – для изучения современного положения философии на Западе. См. об этом нашу книгу: Современное состояние философии в Германии и Фраиции.

2

Кстати об этих publica. Когда-то они были в обычае у нас в России – в университетах и академиях. К знаменитому Иннокентию Херсонскому, на его чтение de novissimis, съезжался, говорят, весь интеллигентный Киев. Теперь, насколько нам известно, публичных чтений нигде нет. Об этом нельзя не пожалеть, – особенно относительно академии: эти чтения могли бы быть хорошим проводником богословских идей в интеллигентную среду (о чем теперь особенно прилагается так много справедливых забот), и с другой стороны, – могли бы содействовать оживлению самой богословской науки, невольно заставляя ее представителей справляться с запросами жизни. – В Германии для publica всегда назначаются небольшие (1 час в неделю), но интересные курсы: конечно, вполне целесообразно!

3

Нищий главных улиц Берлина в большинстве случаев действительно человек убогий, показывается обыкновенно только в праздник или накануне праздника, и выпрашивает подаяние не назойливым приставанием к прохожим, а совершенно независимым, как будто нисколько не унижающим его достоинства, поигрыванием на шарманке, гармошке и т. д., или же – продажей восковых синиц, цветов и пр.

4

Kinder, welche nicht einer voni Staate anerkannten Religionsgesellschaft angehoren, nehinen an dem Religionsunterricht der Schule Theil, sofcrn sie nicht, seitens des Regierungspraesidenten hiervon befreit, Averden. Diese Be- freiung muss erfolgon, wenn seitens der zustandigen Organe der betreffenden Religionsgesellschaft ein bezuglichcr Antrag gcstellt und der Nachweis er- bracht wird, dass den Kindern in der ihrem Bekentnisstande entsprechenden Form und durch einen nach der Lehre ihres Bekentnisses vorgebildeten, auch im Uebrigen befahigten Lehrer Religionsunterricht ertheilt wird. – Entwurf eines Volksschulgesetzes, § 17.

5

Scharren (шарканье, трение ногами о пол) тоже, что у нас шиканье; Trampeln (топот) тоже что наши аплодисменты. Тгашреn’ом обыкновенно встрtчают и провожают профессоров, если ауднторbя достаточно многолюдна. На свежего человека эти знаки одобрения и порицания, приветствия и прощания, производит внечатление чего-то грубого, аляповатого. Мы доискивались, почему вошли в обычаи именно эти неудобные знаки. Оказывается, что они стоят в связи с привычкой тамошних студентов записывать лекции: чтобы не отрываться от записывания, они выражают одобрение профессору не руками, а ногами. Относительно Trampeln’a это понятно, но Scharren?!.. Очевидно, у всякого свое!

6

Довольно объективное изложение, а также меткую и в общем верную, хотя и проникнутую односторонними ,тенденциями, критику главных богословских школ современной Германии можно найти в сочинении Эдуарда Гартмана: Die Krisis des Сhristenthums in der modernen Theologie Berl. 1882.

7

О современном состоянии философской мысли в Германии см. нашу книгу: «Современное состояние философии в Германии и Франции.

8

Мы не можем, конечно, задерживать внимание читателя на этих фактах: но если бы он заинтересовался указанным вопросом, мы отсылаем его интересной и поучительной брошюре, юриста Friedmann'а (Die wahren Lehren des Heinzscen Prozesses fur Sitten und Rechtspflege. Berl. 1891), где; на стр. 12 он найдет и упомянутый нами в тексте Erlass императора Вильгельма II. Интересны также происходившие по этому поводу дебаты в нынешнюю сессию Рейхстага (см. Vossische Ztg. № 104 и след.)

9

Напр., с 1-го декабря 1880 г. по 1-е декабря 1885 г. население Германии возросло на 1,6 миллион.; но деревенское население за это время уменьшилось на 113,С00 человек, тогда как городское напротив на 1,700,000 увеличилось. Всего яснее это ненормальное соотношение городского и деревенского населения можно проследить, наприм., на маленькой саксонской провинции: в 1834 г. ее население состояло из 1,590,000, из которых 1,070,000 приходилось на деревни и только 520,000 на города; между тем как в 1885 г. из общего числа жителей 3,180.000 на города приходилось уже 1,340;С00 против 1,840,000 сельского населения: следов. 20°/0 сельского населения в Саксонии передвинулось в города, которые т. о. в течение 50 лет возросли почти на 240%, тогда как деревни только на 77%! См. брошюру; Papst Leo XIII, Feldmarschal Moltke und ihre Bekampfung der Socialdemocratie, Berl 1892, S. 21.– Много числовых данных этого рода у Бебеля (ниже).

10

В 1841/2 учебном году во всех германских университетах было 11,626 студ., а в 1888/9– 29,294.

11

Интересно, что до 1881 г. число теологов в университетах постоянно убывало и упало с 2117 (за 1841/2 г.) до 1780 (за 1876 г. – и почти до 1881); но потом начало быстро возрастать и теперь достигло значительной цифры 4,642 (за 1388/9). Кроме переполнения других факультетов Бебель указывает, как на причину этого явления, на пробуждение религиозности ввиду борьбы с социализмом (!).

12

Вот некоторые из них:

1) Die Freiheit war’s, wofur er sollte enden,–

Die Freiheit, die dereinstens wir vollenden (он умер за свободу, – за свободу, которой когда-нибудь мы добьемся).

2) Sein letzter Will’war auch sein letztes Handeln;

Er ruft uns zu, den gleichen Weg zu wan dein (его последняя воля была и его последним делом; он иризывает нас идти тем же путем).

3) Der heir gen Freiheit gait sein schnell Erblassen;

Er hat sie uns als Erbtheil hinterlassen (из-за святой свободы так померк свет его жизни и её-то (свободу) оставит он нам, как свое завещание).

4) Im Kampfe fur des Volkes Freiheit sterben,

So heisst das Testament, nach dem wie erben (умереть за свободу народа – вот завет, который остался нам в наследство).

13

Простое перелистывание этой книжки способно смутить и озадачить человека: до того она груба, кощунственна, задорна!

14

Bce, относящиеся, к этому вопросу, статьи, равно как и самый текст закона (Entwurf), можно найти в брошюрах: 1) Heimstattenrecht. ein Recht fur Jedermann, Berlin, 1891; 2) Papst Leo XIII etc. – см. выше.

15

Взрыв посредством гремучего порошка (petits pois – горошек). – Под влиянием взрывов и особенно последнего – в ресторане Вери, остроумные французы поместили в своих сатирических листах множество меню a la Ravachol, при чем в богатом репертуаре названий их блюд оказалось много омонимов для обозначения средств и моментов взрыва: эта игра их много тешила.

16

L’Autorité, № 62 – передовая статья самого Кассаньяка по поводу известного ответа президента Карно на приветственные речи епископом Нанси и Yerdun'a, по смыслу которого, как он истолкован Кассаньяком, президент требовал от епископов не только подчинения конституции, но и всему республиканскому законодательству, со включением, следовательно и статей «нечестивых» (scelerates), каковы: oбмирщение школ, госпиталей, отдача семинаристов в солдаты, законы о разводе, лишение епископов и священников жалованья, запрещение католич. собраний и т. д.

17

См. об этом подробнее конец книги, «Приложение»: Папа ЛевXIII etc.

18

Так именно Равашоль и заявил: «люди увидят, – сказал он между прочим в своем последнем письме, – что я работал для блага человечества» (pour le bien de l’humanite). В таком же тоне составлены и его «автобиография», и проект «защитительной речи», как известно не допущенной к произнесению. «Aнархия, – говорит он в автобиографии, – есть уничтожение всех причин, разделяюших современное общество».

19

А по нашему так. Есть начала человеческие и есть начала вышечеловеческие. Если хотят устроиться на одних только первых, много спорят и вечно будут спорить: ибо никогда не будут в состоянии определить, не выходя за эти начала, какая форма, какое благо и почему именно выше. Со второй же точки зрения все ясно и, по самому существу дела, никаких споров быть не может. Индивидуализм и коллективизм, с этой точки зрения, суть лишь слова, обозначающие в сущности одно и то же, одни и те же человеческие начала, мотивы, двигатели жизни, как хотите (симпатия, безопасность, комфорт и т. д.), – и цена их определяется вовсе не тем, что один ищет личного, а другой общего (такое разграничение в живом обществе, говоря строго, и не мыслимо), а в том, во имя чего один ищет одного, другой другого. Если искомое коренится в началах сверхчеловеческих, если поиски направляются к осуществлению в нашей преходящей жизни начал вечных, «сверхнатурального в нас», то «форма» выше и наоборот. С этой точки зрения и Равашоль найдет свою безусловную оценку.

20

В последнее время, впрочем, замечается движение к централизации разрозненных высших учебных заведений Парижа: так, для всех факультетов и фармацевтической школы образован один общий совет (Le Conseil general des Facultes), а для студентов всех высших заведений без различия основано одно общество (Association generale des

etudiants de Paris). См. об этом интересную книгу Лависса (Lavisse), проф. Сорбонны: L’etude et les etudiants, Par. 1890. p. 223 и сл.

21

О философии Ренана см. нашу, вышеназванную, книгу: Современное состояние философии в Германии и Франции (отдел 2-й, гл. 1, 3).

22

La reconstruction de la France en 1800. Revue des deux Mondes, t. 105, 1891 г., стр. 516: «к хрисианству во Франции снова прониклись (запылали) любовью в монастырях, но охладели в миру».

23

Вот наприм., текст такого объявления об индульгенции, усвоенной кат. церкви в Трувиле, списанный нами лично.

eglise Notre-Dame de Bon-Secours de Trouville sur-Mer.

Cette eglise jouit du precieux privilege de 1’indulgence pleniere de la portioncule Cette indulgerce peut etre gagnee ebaque annee depuis 2 heu- res de i’apres-midi du 1-er aout, jour de la fete des chaines de saint-Pierre, jousqu’au coucher du soleil du 2 aout, par tous les fiddles qui, contrits, confesses, comnmnies visitent cette eglise et у prient aux intentions du Souverain PontifêElle se gagne autant de f'ois qu’on renouvelle la visite.

Elle est appliquable aux ames du Pourgatoire.

Le cure de N.-De Bon-Secour.

A. Le Tournier.

24

Парижский кат. институт есть то же, что наш университет: в нем все факультеты (филол., математ., юридическ.).

25

Такова напр., Encyclopeclie thcologique – в 171 томах!

26

Тэн, ор), cit., р. 482, примеч. 2-е.

27

ibid. Викарные священники получают во Франции от 900 до 1300 фр. в год, смотря по летам; настоятели (cures) 2-го класса от 1200 до 1300 фр., – 1-го кл. от 1500 до 1600 фр.; каноники (chanoinesi и настоятели-протоиереи (cures archiphetres) от 1600 до 2400 фр.; викарные епископы от 2500 до 4000 фр.

28

Пасха в 1892-м году у католиков совпадала с нашей.

29

Anatole Leroy-Beaulieu: la Papauto, le Socialismo et. la Democratie, 1892 pp. 243–4.

30

Taine, op. cit. девиз.

31

Taine, op. cit., р. 486.

32

Ibid., рр. 513–5.

33

См. четвертое «письмо».

34

L’abbe dе Broglie: le present, et l’avenir du catholicisme en France, 1892. pp. 222. 251–3.

35

Leroy-Beaulieu, op. cit. 244 – 251, passim.

36

Taine, op. cit., р. 512.

37

Журнал L’economiste francais от 3 окт. 1891 г. См. у Болье, стр. 86.

38

Сюда относится прежде всего сам автор уже не раз цитированной нами талантливой монографии: Papautc etc.

39

У Болье, стр. 6.

40

Боссюэ у Beaulieu, р. 30.

41

Как недавно – заявил один амераканский католич епископ. Ibid.

42

Подлинный (латинский; текст и офицальный французский перевод энциклики приложены к книге Леруа-Болье на конце, стр. 280–371.

43

Вот как читается это характерное место в подлиннике: Nemo certe opitulari aliis de eo jubetur, quod ad usus pertineat cum suos tum suorum nesessarios: immo nec tradere aliis quod ipse egeat ad id servandum duod personae conveniat, quodque deceat nullus enim inconvenienter vivere debet (S. Thomas. II – u. Quaest XXXII, a. n). Sed ubi necessitate satis et decoro datum, officium est de eo quod superat gratificari indigentibus: quod superset date eleemosynam (Лук 11: 41) etc. Приведенный в энциклике по переводу Вульгаты текст из Ев. от Луки по греч. читается так: πλὴν τὰ ἐνόντα δότε ἐλεημοσύνην (обаче от сущих дадите милостыню, подавайте лучше милостыню из того, что у вас есть). Перевод Вульгаты в данном случае не имеет оснований ни в данном, тексте ни в контексте. Вот типический образчик того, как Вульгата подтягивает букву к смыслу, к общему духу и особенностям, характеризующим католичество.

44

Особенно ясно Мельхиор Вогюе (Revue des deux Mondes, 1887, май) и сам Болье (le Vatican еt le Quirinal в Revue des deux Mondes, 1884, Janvier, 1-er).

45

Ф. М. Достоевский, т. 12-й (по изд. 1888 г.), стр. 293 – 4.

46

См. у Болье, р. 78 и рядом.

47

Этими формулами Тен и Леруа Болье заканчивают свои, не раз цитирванные нами в настоящем письме, монографии.

48

Книжки недели (ежемесячный лит. журнал), Янв. 1893 г., стр. 62 – 3.

49

Когда И. С. Аксаков уезжал (в 50-х годах) за границу, С. Т. (отец его) писал ему между прочим: Польза от твоего путешествия необходимо будет. Ты увидишь своими глазами, до каких жалких результатов, довела народы так называемая цивилизация. Ты снисходительнее взглянешь на все наши недостатки и неустройства и на испорченность общества. У нас, по крайней мере, есть будущее, а в Европе его уже нет» (И. С. Аксаков в его письмах, т. III, ч. 1 – Письма 1851 – 60 гг., М. 1892, стр. 314). У нас есть будущее, а в Европе его уже нет: это удивительно как метко сказано! У западных народов действительно все как будто уже ушло в прошлое, а мы нее еще надеемся на свое будущее. И дай Бог, чтобы надежда не обманула нас...

50

См. свод свидетельств о высоких свойствах славян (Зороастра, Геродота, Прокопия, Масуди и др.) у Листовского в его труде: «Историческиe итоги» (С.-П. 1892. стр, 357 – 368).

51

Некоторые, с замечательною меткостью схваченные и выраженные черты этого нашего идеала мы находим в недавнем очерке Русского Обозрения («Наши идеалы» – разговор на палубе. Февраль текущего года, стр. 663 – 679). Вот сущность этого рассказа в кратких чертах. – Ночью на палубе черноморского парохода русский выясняет «европейцу» свои «чумазые», «беспаспортные», ютящиеся по конюшням и курным избам идеалы, в противоположность с изящными западными идеалами, которые все «снабжены академическими дипломами» и «заседают в парламентах». – Ваш первый идеал,-говорит русский европейцу, – есть борьба за существование, – борьба, которая, по-вашему, есть будто бы даже идеал всей природы: по-вашему, «трава в поле и та ведет борьбу за существование». Но нашему не так: борьба не друг с другом но с самим собою, – вот наш идеал! Этой борьбы не ведет трава в поле. Ваш идеал – одолеть другого, а наш – одолеть самого себя. – Ваш второй идеал – богатство, братья Ротшильды. Мы тоже иногда (к несчастью, стремимся к наживе, но только это у нас не идеал, а мучение земное и путь к мукам вечным. Идеал же наш, параллельный этому вашему стремлению к богатству, вот в чем:

Роздал Влас свое именье Сам остался бос и гол И сбирать на построенье Храма Божьего пошел.

Ваш mpетий идеал – большинство: для вас истина в силе, а не сила в истине. Наш же народ совсем не понимает «большинства» и все дела свои решает не иначе, как единогласно: говорят, у ступают друг-другу и так или иначе добиваются единогласия, если не сами по себе, то при посредстве какого-нибудь всеми уважаемого старца- деда, который решает «по совести» и «по божьи». Вот почему и наша верховная власть, наш царь в глазах парода есть, так сказать, наш «верховный Дед», облеченный непререкаемым нравственным авторитетом и «приводящий наши всенародные разногласия к единогласию»: нам не нужно, чтобы он прислушивался к голосу какого бы то ни было большинства, – нам нужно, чтобы он прислушивался только к голосу своей совести, ибо мы ищем мира и правды, а не одоления. Наш четвертый идеал – полная свобода духа: свобода от внешних обстоятельству от условий времени, «от власти разных жизненных засорений, а главное, от собственного себялюбия и от греха. И тут опять-таки полная и коренная противоположность между нашим идеалом и идеалом западным: «мы имеет свободы от греха, а вы нам свободу греха предлагаете». – Далее, вы все помешаны на власти: вы ужасно властолюбивы; всем вам так и хочется «как медку лизнуть власти; так у вас и тянутся к ней всякие «прокаженныя руки»; так вы друг другу и рекомендуете себя в правители. Не то у нас. «Наш народ знает, что никакая власть на всех угодить не может, что всякая власть закрепощает душу человека тому делу, к которому она приставлена; что у всякой власти есть неопрятные, противные душе человеческой, обязанности и потому он от всякой власти сторонится и на всякую власть, кроме Царя, смотрит с некоторым даже высокомерием, весьма ярко выражающимся в его поговорке: «Царь жалует, да псарь не жалует». Царь это другое дело: Царь – власть наследственная, невольная и народ пред нею преклоняется, как пред подвижничеством». От того мы и к провинностям других снисходительны, что власти себе не усвояем и к ней не тянемся «по числу оправдательных у нас приговоров немцы вывели расчет, по которому общественная совесть в России будто бы в пятьдесят раз слабее, чем в Германии; общественная совесть в России в пятьдесят раз строже, чем в Германии, только – не к другим, а к самой себе». – Наконец, высший наш идеал, который царит над всеми остальными и из которого все они вытекают, есть идеал религиозный. У вас, европейцев, все внешность и архитектура, – ваша излюбленная готика; а русский человек говорит: «церковь не в бревнах, а в ребрах», т. е. не в готических храмах, а в человеческом сердце, и убежден, что «человек родится не для себя» и даже не для вашей излюбленной пользы ближнему («вы слишком низко берете», если так думаете), а для каких-то более высоких таинственных и непостижимых целей, – для самого Господа Бога. Это выражается в той покорности, с которою он переносит все свои несчастья, выражается в его взгляде и на самую смерть: смерть, «по убеждению наших изб», это момент, когда Господь Бог освобождает человека от обязанности нести ему дальнейшую службу, – «жить – Богу служить», говорит наша пословица, «Бог свое строит» говорит наша другая пословица и, сообразно с этим своим взглядом, наш народ верит, что каков бы ни был каждый отдельный человек, он все равно есть живой материал в строении Бога живаго. Отсюда и личность человеческая является носительницею неведомой воли Божией; отсюда, далее, и то, совершенно непонятное для вас уважение к человеческой личности, по которому самые преступники представляются нашему народу только несчастными... Вообще вы, европейцы, и мы, русские, – это «два разные мира»: вы живете для материального благосостояния (ведь это – ваше любимое слово), а мы живем для вечности и для спасения души (это – наше любимое слово). Вас не должны, поэтому смущать наши строгие законы относительно охранения нашей целости: ведь наш духовный цемент, наши идеалы остаются все еще пока не вполне понятыми и даже осознанными, а вы «смущаете нас всякими своими дьявольскими соблазнами» (passim).

52

Ср. у Листовского), op. cit стр. 390 и след.

53

Вл. Соловьев: Славянофильство и его вырождение (см. 2-й выпуск его «национального вопроса в России», Спб., 1891).

54

И Милюков:. Разложение славянофильства (см. Вопросы философии и психологии, кн. 18). Публичная лекция.

55

Кроме того в современной полемике против славянофильства замечается два общих методологических недостатка:

Во-первых, вопреки древнему, выставленному еще Аристотелем требованию брать каждое существо, для определения его истинной природы и ценности, с лучшей и выгодной его стороны, в его устойчивых типичных чертах, в моменты подъема его самочувствия, – вопреки этому справедливому требованию, полемисты против славянофилов, для облегчения своей задачи, пользуются при характеристике их воззрений, преимущественно моментами их угнетенного настроения, когда они подпадали, так сказать, искушениям мысли, сомневались в истинности своих воззрений и колебались: от искушений и падений мысли даже до отказа от веры в свои заветные идеалы, как известно, не свободны даже самые великие и крепкие характеры; но справедливо ли измерять и характеризовать их по этим случайным и преходящим настроениям?

Во-вторых, желая умалить значение славянофилов в истории нашего просвещения и набросить тень на их научно-литературную деятельность, полемисты любят подчеркивать у них предполагаемые «заимствования» из западной литературы (у романтиков, гегельянцев, ультрамонтан и т. д.). Однако, при этом они обыкновенно ограничиваются указанием лишь сходства или совпадения в воззрениях тех и других и не останавливаются над разъяснением генетической связи и зависимости первых от последних. Но совершенно очевидно, что такой прием не может быть назван доказательным и «научным»: таким приемом можно бы было доказать не только то, что славянофилы «брали-де свои идеи на западе», но и все что угодно, – наприм., что наши приволжские Меловые горы перевезены немцами-колонистами прямо из фатерлянда... Ведь сходство есть, а больше, по этой логике, для доказательства заимствования ничего не нужно!

56

Проф. Виноградов: «И. В. Киреевский и начало московского славянофильства» (Вопросы фил. и псих. кн. 11) и «Т. И. Грановский» (Русская Мысль, 1893, Апрель, стр. 45 и след., – 2-го отд.). Оба этюда публичные лекции.

57

Что же такое, однако, это «все»? – Ведь сюда, пожалуй, подойдет к печальное событие 81-го года, и другие подобные ему: ужели и это «утверждает в убеждении» и т. д.?!...

58

Plato, Hipp. Major, 287 и др.

59

Об этой связи гипостазированной абстракции человечества («религии человечества») с другими. указанными и им подобными, ложными течениями мысли см. наше, имеющее скоро выйти, сочинение: «Философия в современной Франции» (III, 1).

60

Такова уж досадная для реального мышления природа этих идей, что они не ходят в одиночку, но, выражаясь образным языком основателя идеализма, Платона, ходят всегда в сообщества или со свитою, – окруженные сонмом других, сродных им идей, которые и выдают их подлинный, иногда для смертного скрытый и замаскированный, характер.

61

Bыpaжениe Вл. С. Соловьева (см. Вопросы фил. и псп: кн. 18, стр. 154 2-го и т. д. -"Замечания на лекцию И. Н. Милюкова)».

62

«Русский народ обладает великими стихийными силами и богатыми задатками духовного развития» вследетвие чего «национальная самобытность России не подлежит сомненнию – II, 160 (римской цифрой, как здесь, там и в тексте, мы обозначаем выпуск «Национального Вопроса» etc.).

63

Наша вера «неосмысленна», мы «пристрастны к традиционной букве и равнодушны к религиозной мысли, склонны принимать благочестие за всю религию, а само благочестие отожествляем с обрядом» (II, 95); «иностранцы, рассуждая о религии предаются вместе с тем и религиозной деятельности, организуют благотворительные учреждения у себя дома, просветительные миссии среди диких народов и т. п., а мы воздерживаемся от этого суетного подвижничества, предаваясь, главным образом, подвигам молитвенным, утешаясь обилием земных поклонов, продолжительностью и благолепием церковных служб, – мы служим только Богу, а служение страждущему человечеству предоставляем ложным религиям гнилого запада» (96); «мы свято храним божественное основаниe церкви, но вот уже девятый век ничего на нем не созидаем и часто пользуемся трудами столь порицаемых нами (католических и протестантских) зодчих»... (1, 95).

64

II, стр. 277 – 9.

65

La Russie et I’Eglise universelle, p.p. 90.3. 118. 265 и др. Интересно проследить, с какою постепенностью, как бы раздумьем и колебанием г. Соловьев склонялся к признанию всевластного авторитета папы: сначала (1884) он желал свободного союза с католической церковью, – говорил, что «славянство должно усилить положительное христианское начало, сохраняющееся на Западе в католической церкви» (1, 86), чему-де нет никаких препятствий, так, как-де «все нами признаваемое признается и католиками» (? 94) и даже «между папским единовластием и соборным началом восточной церкви нет (будто-бы) никакого (?) принципиального и справедливого основания для антагонизма» (90); потом, в своем заграничном сочинении L’idee russe (1888), он развивал мысль, что Русская, как и все другие национальные церкви, должны слиться в одно великое целое, в одну вселенскую церковь (см. изложение и опровержение только что названного сочинения, сделанное о. Вл. Гетте, в Моск. Ведомостях, № 276, 1888 г.); наконец, в сочинении La Russie et I’Eglise universelle (1890), он уже требует решительного подчинения папe. Итак, союз, слияние, подчинение: вот ступени последовательного и все более и более глубокого отпадения г. Соловьева от православия к папе. Процесс этого отпадения, со стороны его внутренних мотивов, прекрасно вскрыт в критической брошюре иеромонаха (ныне архимандрита) Антония, посвященной разбираемому автору. «Г. Соловьев» – так говорит уважаемый автор, – «боровшийся против врагов Христовых силою философских и затем апологетических исследований, по-видимому, огорчился, что сама по cебе истина так медленно и так незаметно побеждает врагов. Ему, вероятно, горько было видеть Христову Bepy пренебрегаемой высшим обществом и базнаказанно попираемой со стороны нигилистов-развратителей юношества и вот, вместо того, чтобы трудом духовной жизни и науки достигнуть чрез благодать Божию таких духовных даров, пред коими-бы пали козни врагов Христовых, этот мыслитель стал думать об устроении таких общественных церковно-государственных порядков, при коих никто не мог бы порабощать или оскорблять Церковь, при коих сила Церкви действовала-бы беспрепятственно и торжественно побеждала своих врагов». Превосходство Православия над учением папизма в его изложении Вл. Соловьевым», соборн. иеромонаха Антония, Спб. 1890, стр. 6.

66

Ср. у Листовского, стр. 321 –318.

67

Три силы (публичное чтение в Обществе любителей росс. словесности), М. 1877. конец.

68

См. брошюру Д. 9. Самарина: Поборник вселенской Правды 1891 г., – печаталась первоначально в Новом времени. Все, что в этой брошюре относится к характеристике чистого идеала первых славянофилов, с благородным беспристрастием и чисто научною объективностью (но с крайне легковесным заявлением pro domo – в начале и в конце перепечатки) воспроизведено г. Вл. Соловьевым во втором выпуске его национального вопроса в России, – что не только в значительной мере уравновешивает, но и решительно парализует его иногда крайние, чтобы не сказать больше, выходки против славянофильства, подсказанные духом тенденциозной полемики…

69

«Не природные какие-нибудь преимущества славянского племени, – писал в свое время И. В Киреевский, заставляют нас надеяться на будущее его процветание; нет! племенные особенности, как земля, на которую падает умственное семя, могут только ускорить или замедлить его первое развитие, они могут сообщить ему здоровую или тощую пищу; могут, наконец, дать ему свободный ход на божьем свете или заглушить его чужими растениями; но самое свойство плода зависит от свойства семени» (Соч. Киреевского, II, стр. 241. 261). «Для России возможна одна только задача: сделаться самым христианским из человеческих обществ... Отчего дана нам такая задача? Может быть, отчасти вследствие особого характера нашего племени; но (главным образом), без сомнения, от того, что нам, по милости Божией, дано было христианство во всей его чистоте, в его братолюбивой сущности». (Соч. Хомякова, I, стр. 683).

70

«Трудящиеся и обездоленные массы, – писал, недавно знаменитый современный

швейцарский философ (Секретан), – думают улучшить свое положение путем равномерного распределения материальных благ. Это, конечно, ошибочное мнение. Но чтобы его исправить, необходимо научить народ, а чтобы его учить, необходимо сначала добиться с его стороны доверия а чтобы внушить доверие, нужно быть его достойным, – нужно любить народ. Но эгоизм преобладает одинаково во всех классах общества и, как неизбежное следствие отсюда, пропасть между ними становится все глубже и глубже. Нужно, потому, энергичное и всеобщее обновление нравственности, а, сказать правду, – все это уже довольно поздно». (Secretan: la civililisation et la croyance, 2-me ed,, Paris, 1892, P. 190 – 1). «Все повторяют, – продолжает мысль Секретана знаменитый современный французский экономист Анатоль Леруа-Болье», что для исцеления наших зол необходимо обратиться к народу, идти в народ, как говорят мистико-реалистически настроенные славяне. Но как и с чем пойдем мы, маловерные и тронутые скептицизмом, к народу? Хорошо говорить: «пойдем в народ»; но сначала нужно нечто иметь в руках, что бы нести к нему и, если наши руки не совсем пусты, то во всяком случае то, что в них есть, представляет нечто весьма скудное и несущественное. У христианина в руках есть книга, с которою он может пойти к народу, – Евангелие. Церковь может предложить ему нечто такое, чего нет ни в наших академиях, ни в наших редакторских бюро: Веру и надежду. А мы, неверующие интеллигенты, что мы ему предложим?! По истине, если когда, то именно теперь следует сказать: «жатва многа, делателей же мало» Anatole Leroy-Baulieu: la papaute, le socialisme et la democratие, Par., 1892, p.p. 261 – 7, passim).

71

Правдивую характеристику русской интеллигенции с этой неприглядной стороны см. у Щеглова (,.История социальных систем», т. II, стр., конец III гл. стр. 548 и след.): он весьма основательно говорит, что это явление наносное (стр. 575 – 7), которым, к счастью, не заражен наш «богатырь-народ, здравомыслящий и доблестный, которого подвергают поруганию только свои» (стр. 620…)

72

Характеристика современного настроения умов в западной Европе нами сделана в другом месте (см. Вопросы Философии и Психологии, кн. 20-я – нашу статью: Pia desideria).

73

Характеристика особенностей русского мышления сделана нами в той же статье Вопросов Философии и Психологии.

74

Так как пока, при наличном, далеко не идеальном отношении светской науки к духовной было бы, может быть, рискованно включать богословскую науку в число университетских дисциплин: это, пожалуй, могло бы повести к тому же, к чему привело в Германии, – к обмирщению богословской науки, а за нею к материализации всей мысли и к оскудению идеализма.

75

Как это прекрасно раскрыто в недавней лекции графа Л. А. Комаровского: «Взгляд на отношения России к Европе» (Русская Мысль, Августа, 1893 г.).

76

Курсив наш.

77

Вера и Разум № 16 1893 г., стр. 196–7, из Слова Выоокопреосв. Амвросия, архиепископа Харьковского.

78

Мы даем в своей книге место этому «Приложению» в уверенности, что оно дополнит нашу характеристику западной действительности, так как ближе определяет положение католичества и папства в Западной Европе, – как вообще, так в частности и в его отношении к социальному вопросу.

79

Boyer d’Аgеп – главный редактор Bibliot.heque des petits polemistes. – К книге (Paris, 1892 рр. 397) приложена обстоятельная биография папы (с портретом) и последняя энциклика (от 16 февр. 1892 г.). – Папа Лев XIII по происхождеоио итальянец – из фамилии графов Печчи. Род, 2 марта 18Ю г, в Карпинетто, в Лациуме, в бывшей Папской Области) и был назван Иоакимом (Vincenzo Gioacchimo); начальное образование получил в коллегии в Витербе (Viterbe) докончил в Римской Коллегии и 22 лет от роду получил степень доктора in utro que jure. Вскоре по окончании учения поступил в один из кат. орденов и проходил различные иерархические степени: в 1843 получил сан епископа; в 1846 назначен кардиналом, хотя кардинальскую шапку получил только в 1853 г.; папой с 1878 г. Лев ХIII – большой ученый и поэт (в книге д’Ажана приложено несколько его стихотворений на латинск., – последнее помечено 1883 г.: de se ipso). Из под его пера вышло, еще за время его епископства, много бесед и «пастырских посланий», посвященных самым живым и насущным вопросам (перечень и анализ у д'Ажана – стр. 362 – 37 П. – Самая обстоятельная биография папы: Leon XIII еt Vatican par Teste (Paris 1889, pp. 349).

80

Письма с отказом собраны под отдельной рубрикой: Miscellanea (рр. 339 349).

81

Р. 343.

82

Р. 348.

83

Р. 349

84

Р. 345.

85

Р. 342.

86

Р. 334–6.

87

И папа, по-видимому, со своей стороны, очень доволен своим портретистом!.. Под своим портретом, писанным Шартраном (приложен к книге д’Ажана), папа подписал:

Effigiem subjectam oculis quis dicere falsam Audeat? Нuие similem vix jam pinxisset Apelles.

88

Р. 237.

89

Р. 301.

90

Рр. 271– 4.

91

Pp. 293–8, passim.

92

Р. 298.

93

P. 214.

94

Рp. 235, 274, 303.

95

P. 279.

96

Рp. 239–300.

97

Pp. 258–260.

98

Lettre encyclique de ss. le Pape Leon ХП1 aux Archeveques,Eveques, au Clerge et a tous les catholiques de France(cм. в конце книги Д’Ажана, стр. 373–379). В своих «письмах из-за границы мы не раз упоминали об этой энциклике, но не имели случая ознакомить с нею подробнее. Воснолняем здесь этот пробел. – Папа начинает свое посланиe выражением своего особенного расположения к французской нации, которая и сама, по его свидетельству, платит ему взаимностью. Ему особенно дорого, поэтому, благополучие Франции, которое, как известно и как показывает ее истоpия, созидалось главным образом двумя доблестями нации: верностью католической церкви и отечеству. В последнее время, однако, эти доблести оскудевают: одни отпали от церкви, другие – от законных представителей власти (враждебно настроенных против ее республиканского режима). Это ведет к раздорам и пререканиям. «Мы же, – говорит папа, – так как Мы являемся на земле представителями Бога мира (puisque Nous representons sur la teerre 1e Dieu de la paix), – Мы призываем всех честных сыиов Франции к восстановлению мира, к защите веры и власти». – Различные формы правления сменялись во Франции в течение этого столетия: империя, монархия, республика. Рассуждая абстрактно, можно с полною истинностью утверждать, что каждая из этих форм хороша, лишь бы она направлялась к своей прямой цели, т. е. к общему благу, для достижения которого собственно и существует общественная власть. Конечно, каждая найдя, смотря по своим особенностям и по условиям существования, может и имеет право предпочитать одну форму правления другой и «мудрость католической церкви состоит именно в том, что она признает все формы правления и входит в сношение со всеми политическими властями». Подобно ей и члены общества должны принимать власть в той форме, в какой в ту или другую эпоху она существует, не злоумышляя и не посягая против нее, потому что власть от Бога. Нужно, – подчеркивает св. отец далее, – «нужно тщательно заметить следующее: какова бы пи была форма правления у нации, ее нельзя разсматривать, как форму окончательную, которая бы должна была оставаться неизменно». Неизменно и вечно пребудет лишь церковь. «Что же касается человеческих обществ, то известно и сотни раз доказано историей, что время, этот великий трансформатор всего земного, производит в политических установлениях глубоки перемены». Вот почему всякая гражданская власть, как такая, и всегда от Богa (Римл. 13: 1): подчиняться ей, какова бы она ни была, не только можно, но и должно. Должны, поэтому, и французы подчиняться своиму настоящему республиканскому правительсаву, – Но, – скажут, – бывают!» власти, преследующая дурные цели. К сожаленио, да. Но в таком случае, чтобы избежать коллизии со своею совестью, нужно различать власть от законодательства: при форме правления, по-видимому, лучшей, высшей законодательство может быть весьма несовершенное и – наоборот; так что одно от другого нисколько не зависит (?). Качество законов зависит более от качества правителей, чем от формы правления. В частности, во Фраиции в последние годы действительно замечаются в законодательстве тенденции, враждебные религии: долг честных людей, ввиду этого, соединиться и всеми возможными, но законными и честными средствами, противодействовать вошедшим теперь в обычай злоупотреблениям законодательством не восставая однако на самую форму правления (республиканскую). При таком отношении к вопросу несообразного ничего не выйдет: ведь уважение ко власти не обязывает уважать и беспрекословно подчиняться всем ее мероприятиям, – например таким, которые направлены против общего блага и особенно против религии. Так и в первенствующие времена, напр., солдаты-христиане подчинялись императорам язычникам в тех случаях, когда эти последние не требовали от них чего-либо противного их совести и религиозным убежденим, Это же должно быть принято за руководство и теперь, в отношении к республиканскому правительству Франции. И никто, конечно, кто беспристрастно рассудит, не станет осуждат католиков, если они всеми силами, не щадя ни трудов, ни жертв будут стараться сохранить своему отечеству то, чему оно обязано своим благополучием и славою, – католическую веру. Конец энциклики посвящен вопросу о разделении государства и церкви. Конечно, энциклика осуждает эти современные тенденции самым решительным образом: «их осуществление, говорит она, было бы возвращением к язычеству».

99

Р. 213.

100

«Церковь Христова неизменно предана только одному бездыханному телу (трупу), – тому, которое пригвождено ко Кресту». В подлиннике игра слов, непередаваемая по-русски. Смысл этого изречения, очевидно, такой; когда политическое тело (наприм., монархия) умирает, становится трупом, церковь кат. не поддерживает его, покидает. «Она только с сильными»... Р. 213.

101

Рp. 247–9.

102

Адрес 200 епископов папе от 1862 г.

103

Рp 225– 7, passim.

104

Р. 255.

105

Рр. 264 70, passim.

106

Криспи, р. 257.

107

Рр. 304–6.


Источник: Западная действительность и русские идеалы : письма из-за границы / А.И. Введенский. – Изд. 2-е. - Москва: ЛЕНАНД, 2015. - 216 с. (Из наследия мировой философской мысли: социальная философия). ISBN 978-5-9710-1331-0

Комментарии для сайта Cackle