В дни празднования Святителя Николая Чудотворца я поминаю семерых Николаев. Здравствующих Николаев среди моих близких нет. И вот сейчас, в преддверии «зимнего Николы» (наверняка без него тут не обошлось!..), неожиданно пришла мысль рассказать о его одноименниках, оставивших тот или иной след в моем сердце.
Их семеро. Печальнее и больнее всего — память о моем не виданном никогда брате, сыне тетушки моей Лидии. С него и начну.
Уб. отрок Николай
У моего отца было семеро братьев и сестер. Старшей — и самой красивой, хотя и все остальные не обделены были красотой, — была тетя Лида. Лет с семи я знала, что у тети Лиды был сын, который умер в блокаду, рассудок ее этого горя не вынес, и ее время от времени укладывали в психиатрическую больницу, что на Пятой линии. Подробностей я не знала. И лишь совсем недавно от самой младшей изо всех (на семейной фотографии она сидит на руках у бабушки моей Агриппины) и единственной еще здравствующей я узнала, как это было.
В блокаду тетя Лида работала на одном из заводов, была, как и почти все тогда, на казарменном положении, то есть ее отпускали домой лишь изредка, а подросток Коля, сын ее, находился, тоже на казарменном положении, в ремесленном училище. И вот однажды тетя Лида пришла навестить сына. «Вы к кому?» — спросили ребята. «К Коле Васильеву». — «А мы вашего Кольку съели». — «Как… съели?!..» — «А вот так. Съели».
История Ленинградской блокады полна примеров подлинного братства и самопожертвования, но и случаи людоедства из нее не вычеркнешь. К тете Лиде блокада повернулась вот таким страшным ликом…
Конечно же, этот юный мученик прямиком попал на небеса, в этом нет сомнения. Но молитв и он, конечно же, ждет. Помолитесь о нем и вы. Он будет рад.
Николай Васильевич
Он был одним из первых директоров издательства, в котором я проработала без малого тридцать лет. Сегодня, в век новых полиграфических технологий, издательство наше едва теплится, а в 30-х — 90-х годах прошлого века оно было всесоюзным издательством первой категории. Было оно ведомственным, и исторически сложилось так, что здесь, в Ленинграде, была «метрополия», а в Москве — всего лишь филиал. И Н.В. постоянно катался в Москву, в Главк, и всегда был в курсе всех его новостей, должностных перемещений и сплетен.
Пришло время, когда Н.В. отправили на пенсию, и я, придя в издательство, застала его уже в ином качестве — как редактора-составителя одного научно-популярного ежегодника. Я, будучи в редакции научно-популярной литературы, с этим изданием тоже так или иначе соприкасалась. Редактором я тогда была еще без году неделя, и Н.В. меня в многообразных редакторских «бедах и скорбях» (в основном исходивших от цензуры — ведь мы, редакторы, находились, как тогда было принято говорить, «на переднем крае идеологического фронта») часто утешал и всячески поддерживал. В качестве утешения любил рассказывать всякие ведомственные истории. Например, о том, как один наш ученый, контр-адмирал, вызвал на дуэль своего коллегу, тоже контр-адмирала, и они дрались на шпагах (это в сороковые-то годы 20-го века!). Или о том, как знаменитого молодого полярника судили судом чести и публично снимали с него погоны за то, что он, советский генерал, на дружеской встрече обменял свою генеральскую фуражку на меховую шапку не менее знаменитого американского адмирала-полярника… И потом сослали его из столицы на Северный Кавказ, в захудалый тогда институт. Было это было в конце 1940-х годов, во времена борьбы с так называемым космополитизмом. (О чем, кстати, нелишне напомнить тем, кто скучает по советским временам, даже не представляя, что это были за времена. Достаточно сказать, что Интернет, никому не подконтрольный, не просуществовал бы, вернись они, и суток.)
Худое лицо Н.В. со всегда смеющимися глазами и ехидной улыбочкой, с вечной папиросой во рту, вдруг всплыло в моей памяти год на третий моей жизни в Церкви и всплывало все чаще и чаще, пока я не поняла, наконец, почему: ведь уж, наверное, этот всезнайка и там им остается и знает, что я молюсь о дорогих мне издательских, пребывающих ныне там же, где и он. Уже по году своего рождения (явно до переломного 1929-го) он не мог не быть крещеным, и я стала молиться и об этом Николае.
Best 73/88
…Николай Николаевич Стромилов был бортрадистом на небольшом самолете, впервые побывавшем над Северным полюсом в ходе разведывательного полета, предварившего высадку на льдину знаменитой папанинской экспедиции, за которой в то время, затаив дыхание, следила вся страна. Это был конец 1930-х годов, время полярной героики… И вот, уже годы спустя, Н.Н. написал об этом книгу, «Впервые над полюсом», а я была ее редактором. Тогда и началась моя многолетняя дружба с Н.Н. и его женой и преданным другом Мариной Ивановной, дружба, за которую я особенно благодарна судьбе (сегодня под этим бесцветным словом я, конечно же, подразумеваю Промысл Божий)…
В войну Н.Н. был начальником радиостанции на острове Диксон — нашем форпосте в Арктике, на который была возложена ответственнейшая задача — следить за обстановкой в Северном Ледовитом и оперативно оповещать о передвижениях фашистских крейсеров, подлодок, эскадрилий и десантов. Там, на Диксоне, Н.Н. и свела судьба с молоденьким синоптиком Мариной. Как это все было — они потом, сорок лет спустя, наперебой рассказывали мне за дружеским застольем на своей милой кухне, в доме на тихой московской улочке под забавным названием Новая Бодрая… Я в то время по разным делам два-три раза в год бывала в Москве и всегда радостно предвкушала, как увижу снова долговязую, «донкихотскую» фигуру Н.Н. и услышу милый голос М.И. Мы переписывались, перезванивались.
В 1980-м я получила от Н.Н. письмо, в котором он сообщал, что у него нашли «туберкулому»; к нему тайком было приложено письмо от М.И., где эта «туберкулома» называлась своими словами — рак легких…
Из письма Марины Ивановны:
«Он не лежал, продолжал работать на радиостанции (последняя связь — от 3/XI-80 г., за две недели до смерти), вел огромную переписку, включая ЦК ДОСААФ. … Он шутил, как мог, до последнего дня, когда потерял сознание. … Он совершенно не мучился, у него не было болей, его до последней минуты окружали все свои, любящие его люди и которых он любил, в знакомой, привычной ему обстановке, на собственном диване, где он любил лежать. Так что умер хорошо, спокойно, главное — без болей. … Хоронили его очень торжественно, было много народу, друзей, полярников. Его кремировали в центральном Донском крематории. Удалось достать место на Ваганьковском. … Я попросила, чтобы на его мраморной доске выгравировали его позывной: «ua3bn». И, что самое поразительное и до меня не сразу дошло, — номер его ниши в колумбарии — 88. Помните, что означает эта цифра? Он Вам не раз, очевидно, подписывал письма «73/88», правда? Это означает “Любовь и поцелуй» — Вы, конечно, помните.
На поминках, 9-м и 40-м днях было очень много народу. Много полярников. Много было разговоров об Арктике».
Мы никогда не говорили о Боге. Я тогда еще не отдавала себе отчет о Его всеопределяющем существовании в моей жизни. Не знаю, отдавала ли себе в этом отчет М.И. (ведь 9-й и 40-й дни у всех у нас, русских, в крови, и упоминание о них в ее письме еще ни о чем не говорит), но, когда я сейчас, спустя почти 30 лет, перечитывала ее письмо, у меня было такое чувство, что я читаю описание кончины праведника. Да упокоятся они (М.И. тоже сегодня уже нет с нами…) «в месте злачнем, месте покойнем, идеже несть печаль, ни воздыхание»…
Добавлю только еще одно: родился Н.Н. 22 мая, на Николу летнего…
Прости, Коля…
Летом 1986 года мы с восьмилетним тогда сыном две недели провели на Валааме. Попали мы туда в рамках восстановительно-реставрационной акции добровольной общественной организации «Мир».
Нашим участком работ было монастырское кладбище, разоренное и поруганное. Нынешним насельникам Валаамского монастыря трудно и вообразить картину, которую тогда представляло место последнего упокоения их предшественников…
После работы, светлыми, долгими вечерами бродили мы по острову, по широченным прямым дорогам, непонятно как безо всякой строительной техники проложенным некогда монахами прямо в лесу. Заходили в Спасо-Преображенский собор, который тогда еще начинали восстанавливать, к «Николе Морскому», как там называли высокий, стройный храм-маяк, стоящий на маленьком островке (там работали реставраторы, и они разрешили подняться до самого верха купола по шатким, качавшимся под ногами лесам; у меня до сих пор хранится найденный там на полу 30-сантиметровый кованый гвоздь…), в Красный Скит, Желтый Скит, Белый… Тогда еще на Валааме не было ни одного монаха, и правили там бал реставраторы, строители, экскурсоводы, добровольцы вроде нас.
Лет десять спустя я приехала в Приозерск, откуда, как мне сказали, ходит на Валаам монастырский теплоходик. Так захотелось теперь снова там побывать…
На привокзальной площади я увидела автобусную остановку и у сидевшего на скамейке мужчины лет сорока пяти спросила, как проехать к причалу. «Я тоже туда, — сказал он, — если хотите, поедем вместе». Автобуса ждать пришлось довольно долго, завязался разговор, и в ходе его выяснилось, что мой знакомец — капитан небольшого экспедиционного судна, принадлежащего институту, который я прекрасно знала. «Заходите к нам на борт на обратном пути», — сказал Николай (так звали капитана). С Валаамом, против ожидания (а я почему-то была уверена, что упоминание о моем участии в восстановительных работах откроет мне двери), ничего не получилось: надо было идти за благословением к настоятелю какого-то неведомого мне храма, а как это все делается, я, тогда еще далекая от Церкви, не знала. Несолоно хлебавши, по неширокому деревянному мосту прошла я обратно, на противоположный берег узкого заливчика, где стояло судно Николая.
— У меня к вам такое предложение, — сказал он. — Если хотите, возвращайтесь в Питер с нами: завтра утром выйдем и к вечеру придем. Но такая просьба: у нас заболела повариха, не могли бы вы ее заменить, сготовить нам сегодня ужин, а завтра — завтрак и обед?
Предложение, прямо скажем, было неожиданно и пикантно. Хотя в городе меня никто не ждал (сын был в лагере, и я могла домой не торопиться), однако переквалифицироваться в коки, готовить на всю команду, восьмерых здоровых мужиков?.. Однако авантюрно-романтическая жилка, еще жившая во мне, пересилила, и я осталась.
Что я сготовила на ужин — не помню. Когда кубрик опустел, я помыла посуду и вышла на палубу. Дело было, кажется, в середине июля, и допоздна было светло. Далеко на горизонте садилось в воду солнце, тихо шлепала в борт вода, негромко кричали чайки. Николай рассказывал мне, «человеку с поезда», свою жизнь. Жаловался на жену, прижимистую, базарную (в его изложении) тетку, на восемнадцатилетнюю, тоже непутевую, дочку. Сказал, что несколько лет назад на островке, где до недавних пор располагался испытательный полигон, облучился, единственный изо всей экспедиции, теперь заболевание крови…
На ночь он уступил мне свою каюту. К чести Николая, не встретив с моей стороны ответных объятий, он больше не делал попыток нарушить мое одиночество.
Завтрак я готовила уже на ходу. Дверь камбуза была у самого борта, отделенная от него совсем узенькой в этом месте палубой, так что глаз сразу упирался в блестевшую под солнцем, стремительно мчавшуюся, вспененную воду. Время от времени с мостика заходил Николай, спрашивал, как я, не укачало ли, не надо ли чем помочь.
Мне ничего не было нужно, меня не укачало, все было прекрасно.
Часов в двенадцать появилось какое-то суденышко, оттуда что-то просигналили, а потом, осторожно маневрируя, суда встали борт к борту, и после недолгих переговоров в камбузе оказался ящик серебристых, один к одному, торпедообразных сигов. Часа два я потрошила и чистила рыбу, чистила картошку, еще с час — жарила то и другое на нескольких сковородах, и все получалось так, словно я всю жизнь стояла на камбузе. Я даже сорвала комплименты от команды. Чудны дела Твои, Господи!
…Часа в четыре вечера мы вошли в Неву, а еще через какое-то время ошвартовались у причала. Мы обменялись телефонами. Время от времени Николай мне звонил, я — ни разу: он дал мне домашний телефон, и звонить туда мне было неловко, да, честно говоря, и не хотелось.
Здоровье у него все ухудшалось, голос все грустнел; мужское влечение (явное поначалу) уступило в нем место тихой дружбе, поиску простого участия. В нем — я не отказывала, выслушивала, расспрашивала, жалела.
Потом он перестал звонить, и я о нем за своими делами забыла. Когда же вспомнила — встревожилась и позвонила. «Николая вам? А кто его спрашивает?» — после некоторой паузы, мгновенно прояснившей для меня случившееся, неприязненно ответил женский голос, и в самом деле базарный. «Просто знакомая, как-то раз он подбрасывал меня до города», — ответила я, и это была чистая правда. «Так вот, знакомая, он уж с марта на кладбище!». Я извинилась и тихо положила трубку…
Вспомнив эту историю и описав ее, уже будучи в церковной ограде, я внесла в свой помянник с пометой «аще крещен» и этого раба Божия Николая и теперь поминаю его среди прочих людей, о которых, я это точно знаю, уже никто не молится. У меня есть причины думать, что он — из них.
Прости меня, Коля.
Коля-олимпиец
Несколько лет назад в храме ко мне подошла пожилая женщина по имени Тамара, с милым, улыбчивым лицом и сказала: «У меня сын три дня назад утонул… Помолитесь о нем, Игорь его зовут!..» И рассказала, что он шел с 12-летней дочкой на байдарке, и случилось так, что лодка перевернулась и ушла под воду. Отец толкал девочку к берегу, пока хватало сил. К ним подоспел друг, видевший с берега происходившее, и спас девочку, а Игорь не выплыл. Мне ли, на себе испытавшей это горе горькое, было не откликнуться сердцем?..
Но тогда я еще не знала, что у Игоря был брат-близнец, который тоже умер, за 16 лет до него… (Об этом Тамара рассказала мне, когда я гостила у нее в деревне, о чем — ниже.)
Коля, 27-летний лыжник-олимпиец, задохнулся на печи в деревенском доме, рядом с братом (они приехали навестить мать). Тамара спала внизу, и ее разбудил крик: «Мама, Коля не дышит!». На вскрытии выяснилось, что он перенес два инфаркта (советская «рекордогонная» система…), но никто, в том числе он сам, об этом не знал. Брат Игорь потом бежал бегом в больницу, куда отвезли мертвого Колю, нес ему вещи: «В чем он обратно домой пойдет?!» Зная при этом, что с братом случилось, но не в состоянии этому поверить: «Мама, я бежал, и Коля всю дорогу со мной бежал!..» Близнецы…
У Игоря была семья, была дочь, он был крещеный, и о нем мать может подавать прошения на проскомидию; есть у него и еще молитвенники. Коля же, перемолотый «Большим спортом», ничего не успел: ни жениться, ни креститься (на уговоры матери отвечал: «Я уважаю веру, но креститься еще не готов»). Я поминаю обоих братьев, но Колю мне как-то особенно жалко…
Коля и Орлик
Как-то Тамара подошла ко мне в храме и сказала: «Ты куда-нибудь летом едешь? Если нет, то поехали со мной: у меня в Псковской огромный дом, и я в нем одна». И я согласилась: отдых в деревне — нечто милое и для меня уже забытое… Тамара уехала в начале июня, а я собралась лишь через месяц.
И вот — поезд, потом автобус, потом, через два часа, — другой автобус, и, наконец, я выхожу — и вижу красавца-коня, впряженного в телегу, и около него — мою Тамару и худощавого человека лет шестидесяти со светлым, «божеским» лицом (при том, что, как Тамара сказала мне потом, он, хоть и крещеный, и слышать о Боге не желает…). Это Тамарин сосед Коля. Коня он зовет милым именем «Орлик». И Орлик везет нас по лугам, по полям, в горку и под горку, по ухабам и рытвинам, только держись: телега без бортиков… А часа через полтора вдруг открывается мягко всхолмленное, оконтуренное темными полосками леса огромное поле, и Тамара говорит: «Вот это наши никулинские горы!..». От этого внезапно открывшегося вида перехватывает дыхание…
В первый же день я утопила в колодце ведро. Коля молча пошел, достал его и принес полным. Так же молча он сладил Тамаре обветшавший за зиму плетень, окучил картошку, поменял у нее в доме пробки, розетки, и т.д., и т.п., и все это молча, говоря лишь самые необходимые слова своим мягким, тихим голосом… По субботам с утра начинал таскать воду для бани и не принимал, как и за все прочее, никаких вознаграждений, кроме разве что пары бутылок пива. Чуть свет уходил по ягоды, по грибы, на рыбалку. Свое собственное хозяйство, довольно обширное, содержал в образцовом порядке. И Орлик у него всегда был чист, блестящ и весел.
Коля был очень больным человеком. Ему давно обещали путевку в санаторий, на месяц. И вот, наконец, ее дали. Орлика оставить было не на кого: поймать его и завести в стойло мог только сам Коля. Мать и гостившую в то лето сестру конь и близко не подпускал. Никто из односельчан (в большинстве — немощных и старых) взять коня к себе на время Колиного отсутствия не решился. Пришлось Орлика продать.
Через несколько месяцев Тамара позвонила мне и сказала: «А у нас беда: Колюшка умер…». Я подала об этом «безбожнике» на сорокоуст и записала в помяннике: «Николай (Никулино)».
Орлик, когда его продали, тосковал по Коле и совсем вскоре после него тоже умер. Я часто их обоих вспоминаю, и непременно на фоне никулинского косогора.
Николай и Антонина
В конце моего помянника значится: «соседи по Марата», без перечисления имен. Поименно я называю их в те дни, когда молюсь «полным списком» (он у меня немал, и весь его целиком, по совету свт. Феофана Затворника, я прочитываю лишь раз в неделю). Мне достаточно прочесть это слово — «соседи», чтобы у меня перед глазами необычайно ярко возник наш длинный, всегда темный (из экономии) узкий коридор и жившие за смутно белеющими в нем дверьми люди. Года через два после своего вхождения в Церковь я внесла запись о них в свой помянник: я прожила вместе с ними, худо ли, хорошо ли, свои первые тридцать лет, и, как бы то ни было, но именно рядом с этими людьми поставил меня с первых дней жизни Господь, хотя тогда я о Его существовании не подозревала…
Я так и молилась о своих соседях, мысленно идя от комнаты к комнате. И вдруг года два назад, дойдя до комнаты Репиных, я явственно увидела перед своим мысленным взором человека лет сорока, с лицом вечного интеллигента, в очках, в сером костюме, и рядом с ним — женщину, тоже лет сорока и тоже с милым интеллигентным лицом. И в моей памяти медленно всплыли два имени: Николай Николаевич и Антонина (кажется, Ивановна). И я вспомнила, что они жили в соседней с нами комнате, а потом исчезли (как я впоследствии узнала, там же, где навсегда исчезали в те времена люди, где исчез другой наш сосед, Тулкин) и в их комнате поселились мать и сын Репины.
Самое поразительное здесь — то, что я никогда за все минувшие годы не вспоминала об этой паре, и вспомнились они именно вдруг. Но, раз напомнив о себе, Николай и Антонина теперь уже неизменно поджидали меня у двери Репиных, пока однажды я, наконец, не сообразила, для чего…