Array ( )

Прощай… — И здравствуй!.. Лазарев год
(Два дневника)

Свящ. Константину Пархоменко – с любовью и благодарением

 


Дневник первый, 1973-1974

Дневник второй, 2002-2003

 

 

Прощай... - И здравствуй!.. Лазарев год<br />(Два дневника)

 

ПРОЛОГ

30 октября 1972 года в 16.29 одна пригородная электричка подходила к станции Д., другая – тоже в 16.29 отправлялась с нее. По причинам, навсегда оставшимся неизвестными, между этими двумя составами оказалась девочка. Завихрением воздуха ее швырнуло о рельсы затылком.

Уже в 16.52 она была доставлена «скорой помощью» в больницу Эрисмана. Однако сделать что-либо оказалось невозможно: врачи констатировали мгновенную смерть.

Эта десятилетняя девочка – моя дочка.

…В то невообразимо далекое теперь уже время, которое сегодня представляется мне временем какого-то «космического одиночества», моим единственным другом, молчаливым, но безотказным, стал дневник. Он принял на себя первый шквал потери. А потом – на долгие годы эта школьная тетрадь легла в укромную глубину книжного шкафа: надо было как-то жить дальше. А еще долгие годы спустя… я приняла Святое Крещение. И лишь через два года после этого набралась мужества снова взять в руки ту тетрадь… А спустя какое-то время… попросила прочесть ее недавно обретенного духовника, отца К. Он прочел. И возложил на меня своего рода послушание: я должна была сделать свой опыт изживания горя доступным другим. «Но это же антиопыт, – возразила я по некотором раздумьи, – это опыт человека, надеявшегося только на свои силы, на других людей, не знавшего, что «без Него творити не можете ничесоже»». «А вы напишите своего рода постскриптум, взгляд из сегодня», – ответил он.

…Когда я перепечатывала (и чего же мне это стоило!..) свой дневник тридцатилетней давности, так хотелось иногда что-то подправить (например, написание слов «Бог», «Боже» с маленькой буквы) или убрать: так иногда было стыдно – за то, какое тяжкое и неудобоносимое бремя представляла я тогда для окружающих, за свою неблагодарность людям, наконец, за упорное нежелание впрямую сформулировать свою вину, не прикрывая ее «словесами лукавствия». И, однако, я оставила в неприкосновенности всё…

Написать «постскриптум» оказалось еще труднее, хотя и по другим причинам. Но я помню, как жадно выискивала по свежим следам трагедии в любом попадавшемся мне под руку чтении хоть что-то, что дало бы хоть какой-то ответ на мучившие меня вопросы, вопросы, вопросы, а особенно такие: куда девается после смерти человека все то, чем жила его душа, сердце, разум? неужели в никуда? и какой тогда во всем этом смысл?.. И я искренне надеялась, что хотя бы кто-то, мучающийся подобными же вопросами, найдет здесь для себя утешительный ответ.

 

ПРОЩАЙ… И ЗДРАВСТВУЙ!..

Раздирайте сердца ваши,
а не одежды ваши,
и обратитесь к Господу Богу вашему;
ибо Он благ и милосерд,
долготерпелив и многомилостив
и сожалеет о бедствии.

Иоиль 2, 13

 

20. 02. 73

Вот уже ровно месяц живу я здесь, на Васильевском острове, – живу совсем одна, потому что осиротела. Я – осиротевшая мама. Глубину этого сиротства не измерить, хотя, как бы велика она ни была, наверное, она все же меньше, чем несостоявшееся Викино сиротство. В этом – горькое и странное утешение. Хотя если бы мне предоставили выбирать – уйти отсюда мне или ей, ответ мог бы быть только один: мне. Грустная диалектика.

Смотрела «Солярис» и думала: окажись я там – материализовался ли бы Викин дух? Говоря точнее – виновна я перед нею или нет?

А. как-то сказала мне: «Мы всегда виноваты перед ушедшими». Да, это так. Она всегда считала меня идеальной матерью, но я-то знаю, что это не так. Но я была права и тогда, когда говорила: «Я была Вике хорошей матерью». Не для себя – для нее. Это могу понять и знать только я одна. Долго я еще буду находить pro et contra своей вины перед этой девочкой. Я знаю: ближе и любимее меня у нее никого не было. Но вот она стала по-настоящему нужна мне совсем незадолго до своего внезапного ухода.

Я любила гвоздики. Теперь их никогда не будет у меня в доме. Этого символа трагически оборвавшейся, незавершенной любви. Поймет ли кто-нибудь, что это такое – незавершенная любовь к своему ребенку? Наверное, если быть честной, это от комплекса вины. Я виновата перед нею не в большей степени, даже, наверное, в гораздо меньшей, чем многие другие матери, но, на их счастье, им не дано ощутить свою вину, ибо дети их вырастают и уходят отсюда тогда, когда этому положено свершаться, то есть после своих родителей.

Милая моя девочка, как хорошо, что так дружно прошло наше последнее утро – то единственное, первое и последнее в твоей школьной жизни, когда я специально осталась, чтобы самой собрать тебя в школу. В последнюю неделю у нас с тобой был один не очень хороший вечер, но я сгладила его, взяв тебя на ночь к себе в постель. Не зная еще тогда, что в последний раз буду ощущать рядом твое горячее, худенькое тельце. Тельце лягушонка, жеребенка… И когда в свой последний час ты шла одна в свой последний путь – я знаю, ты не думала обо мне плохо. У тебя была перед тем тяжелая неделя – плохо с ребятами, плохо с бабушкой, но со мной все было хорошо. Ведь правда, Витулик?

Ты помнишь, как нравился тебе фильм «Он пошел один»? Ты тоже пошла одна, бедная моя Девочка, ты была слишком умной для своих ребят, а люди вообще этого не любят. И если можно ставить это в вину, то я, без сомнения, виновата в том, что развила твой интеллект до такой степени.

Ты не была не от мира сего, но жизнь духа всегда преобладала в тебе над прочими человеческими началами. А духовным людям жить всегда тяжело. И если можно искать в этом утешение (и для тебя, и для меня) – то будем утешаться тем, что жизнь твоя не могла бы быть легкой. Ты не была совсем лишена кожи, но и толстокожей тебя ни в коей мере не назовешь.

Здесь, в этой комнате, ты везде. И, наверное, именно поэтому я не люблю уходить отсюда – уходить от тебя. Ты со мной здесь, а я с тобой. Там, на Южном, – твоя вещная оболочка, в твоей любимой пионерской форме, к которой ты еще не успела охладеть, в твоей любимой красной пилотке – но там только твоя оболочка, не более. А здесь, со мной, – вся твоя маленькая, вернее, короткая, внутренняя жизнь. И со мною она пребудет – пока буду я.

Никто больше не назовет меня мамой. Это монопольное право всегда останется за тобой. Я была, есть и останусь Викиной мамой. Я буду верна твоей памяти. И, что бы кто бы ни говорил, – если для кого-то (кого никогда не будет) я стану лучшей мамой, чем была тебе, моя Девочка, это будет обидно. Нас будет только двое. Ни в ком ты не повторишься, и я не хочу искать этого повторения. Это было бы сделано только для меня самой, не для тебя, а то, что мне еще суждено сделать в своей жизни, мы будем делать вдвоем. Не для меня – для тебя.

Теперь я знаю, что буду жить, хотя по-прежнему этого не хочу. Какой смысл я обрету в этой своей новой жизни – я еще не знаю, но знаю, что обрету.

Знаю и то, что воссоединюсь с тобой именно тогда, когда вновь захочется жить. Это и будет искуплением вины. О какой вине я говорю – я еще продумаю. Не найду оправдание себе, а постараюсь быть честной – перед тобой и перед собой. Надо набраться мужества сформулировать все точно и честно. Может быть, сделаю это нескоро, но сделаю. Для этого надо вернуться к жизни, а пока я еще не слишком уверенно нащупываю к ней путь. Чистым разумом – а надо делать это с помощью чувства. А способность чувствовать что-нибудь иное, кроме утраты, потерянности и бесконечного одиночества, я еще не обрела.

Человек, чтобы жить, должен кого-то или что-то любить. Тебя у меня больше нет, и, что бы я себе ни говорила, хотя любовь моя к тебе теперь более сильна и глубока, чем при жизни твоей, она по необходимости платонична. А надо любить – солнце ли, море, снег, зелень, книги, мужчину, – но не могу пока.

Сейчас ты у меня в сердце, раньше же была где-то глубоко внутри меня, но не в сердце. Теперь ты заняла то место, которое принадлежит тебе по праву, никого там больше нет. Если быть точной, ты угнездилась там еще при жизни, но совсем незадолго до ее конца. Но, странное дело, меня преследует мысль, высказанная человеком, которого ты не знала и никогда уже не узнаешь: «Пока человек что-то или кого-то очень сильно любит – с ним ничего не может случиться». Я долго и сильно любила, и эта любовь оттесняла тебя, разлюбив же и освободив место в сердце для тебя – тотчас же тебя лишилась. Диалектика, диалектика на каждом шагу…

Все, что я здесь говорю, – странно, непонятно, страшно, может быть, даже, но мне от этого легче. Это разговор с тобой, которого не могло быть, пока ты была здесь, но это разговор по душам.

В 19 лет я писала: «Как я хочу успокоиться, ни о ком и ни о чем не думать. А я все думаю, думаю и думаю. И всегда буду думать. Так уж случилось».

25. 02.73

Только вчера, Витулик, собралась я, наконец, сделать то, что мы с тобой собирались сделать в «следующую субботу», да так и не успели. Я купила двух барбусов и одну данио-рерио. Данио очень скучала одна, и за это время у нее, видно, испортился характер, поэтому к своей соплеменнице она отнеслась не очень дружелюбно, вернее, с каким-то равнодушным любопытством. А вот из барбусов получилась отличная парочка – мельтешат, серебристые малыши, хлопочут…

Странно, но факт, от которого никуда не денешься, – погибли из всех цветов именно те два цветка, которые ты больше всех любила, а из рыб – именно барбус, всегда привлекавший к себе твое внимание. (Помнишь, как я изображала барбуса и чуть однажды не сделала это у всех на виду в том лесочке? Сколько это доставило тебе удовольствия, моя Девочка…) Того барбуса уже нет… как и тебя. Есть новые – не тот, так другие, а тебя уже не вернуть никакими силами. Это было однажды – во сне, и вновь я тебя потеряла… Тот сон…

Со временем обязательно куплю большой аквариум и восстановлю всех рыб, что жили в том, другом аквариуме. Тех рыб, что изображены на твоем рисунке, который ты успела закончить в свой последний день, но не успела выжечь. Это сделала за тебя я, 1/XI-72, в день перед Южным…

1.03.73

Первый весенний день без Вики. Как тяжело и непереносимо быть без тебя, милая Девочка… Знаешь, месяца два назад было, как ни странно, легче. Тогда осознавалось одно – тебя нет. Но чем дальше, тем глубже ты входишь в меня, и тем невозвратимее становится утрата – если вообще можно употреблять здесь сравнительную степень. Наверное, можно…

Выдран с мясом, с кровью огромный кусок жизни – как он огромен, становится ясно только теперь, когда вспоминаешь давно забытые подробности… А сколько их, этих подробностей, в десяти годах – бесконечно мало для тебя, Девочка моя, ибо что такое десять лет жизни для тебя, и бесконечно много для меня.

Как это все-таки могло случиться? Если это наказание мне – то почему наказан ребенок? Она-то перед кем провинилась?

Мне сказали недавно: «Если бог добр и допускает то, что происходит, – то зачем он? Если он зол – он и подавно не нужен. Если же он непознаваем – то я могу обойтись и без него».

Вспышка духовности, тяги к познанию тайного тайных, охватившая меня с месяц назад, угасла… Она осветила на миг мой одинокий путь, но не утешила. Да и что все это могло мне дать? Обрести бога разумом не дано. Тем более, если он добр, или зол, или непознаваем…

Мне хотелось найти, наверное, скрытые рычаги, управляющие этим миром. Все, все подробности, все мелкие и большие шаги, мои и Викины, все мелкие случайности, слившиеся в одно неотвратимое, необратимое, невозвратимое, – все это заставляет предполагать какое-то объективное управление событиями. Но и это ничего не объясняет и ничем не утешает, а лишь подчеркивает бессмысленность и несправедливость этих законов, пусть они трижды объективны…

Зачем нужна была этой объективности Вика? Маленький, безгрешный субъект. Зачем ей нужно было оставить здесь именно меня, нисколько к жизни не привязанную, более того, не чающую ничего другого, кроме как распроститься с ней благопристойным для окружающих образом?

На, бери ее, мою раздавленную, исковерканную жизнь! Так нет же, не возьмешь, я знаю. Ты подождешь того времени, когда она мне понадобится. Знаем мы эти штучки.

В феврале нет 30-го, оно будет завтра – и 30-е, и 2-е сразу. Двойной юбилей… Я поеду к тебе, Девочка, свершу этот жестокий обряд, но здесь, в нашей с тобой комнате, ты ко мне в тысячу раз ближе, чем там, у этого холмика, под которым, на глубине шести футов, лежит замурованное в кембрийской глине твое маленькое тельце.

Почему щеки твои, когда я в последний раз гладила тебя по лицу, были теплыми?.. Твое спокойное личико спящего ребенка, на которое едва заметно легла тень страдания, не осознанного тобой… Эта инерция твоего маленького мозга, сработавшего в последний раз – без обратной связи… Какое счастье, что ты ничего не успела понять! Хоть это-то я точно знаю, и слава богу. Но я никогда не узнаю, о чем ты думала в последние минуты перед тем, как собраться перейти железную дорогу… Зачем зашла так далеко… То ли одиноко было очень, то ли задумалась, то ли не в первый раз доходила до 10-го километра, а потом возвращалась домой на автобусе? Ничего этого я никогда не узнаю. Никогда.

«Так и буду жить – один меж прочих, и передо мною на года вечное круженье этих строчек и глухонемое «никогда»»… Сколько раз я вспоминала в прежней своей жизни эти слова, и вот теперь они наполнились единственно возможным смыслом, смыслом, который я никогда более не осмелюсь отнести к иным, суетным и преходящим чувствам.

3. 03.73

О ЧЕМ ПЛАКАЛА СТАРАЯ ИДА

Тихо сеял дождь, так тихо, что капли, ударяясь о крышу, о стекла, о скамейку под окном, на которой любила сидеть старая Ида, лишь едва слышно шелестели.

Часы показывали без пятнадцати шесть. Все кругом спало – даже мыши под крышей. «Ну как, идем?». На меня глядели два блестящих со сна коричневых глаза. «Конечно, идем. Вставай, вставай, штанишки надевай!» – «Подъем, подъем, кто спит, того убьем!» – подхватила Вика и спрыгнула с кровати. Ах, как сладко было бы завалиться обратно в теплую постель и снова заснуть под тихое бормотание дождя!..

Но уговор есть уговор. Сколько мы собирались пойти в лес, когда все еще спят, и бессовестно просыпали! Ну, ничего, мы еще сто раз успеем встать раньше всех, утешались мы. Но отпуск подходил к концу, а наши благие намерения оставались намерениями.

Молоко было холодное, сейчас бы чайку горяченького, но пока чайник вскипит на плитке… Да и потом, это значило бы лишить Вику главной прелести нашего долгожданного похода – именно встать в шесть утра и выпить именно кружку молока с ломтем черного хлеба!

Мы надели свитера, брюки, резиновые сапоги (у обеих они протекали) и пластикатовые плащи и вышли в путь. В кармане Викиной куртки лежал маленький складной ножик, в моем – два полиэтиленовых мешочка. Корзинку мы с собой не взяли, надеясь, как всегда, обмануть грибы. Если будет куда их класть – их не будет, а если они, как любила говорить Вика, «нападут» на нас, в ход пойдут плащ, Викин беретик, куртка (однажды даже в дело пошли шаровары – маслята напали).

Дождик был совсем-совсем маленький, почти незаметный, псы не лаяли – кому охота вылезать в такую рань? – только возле дома у речки, как всегда, залаял глупый коричневый щенок.

Песчаную дорогу разгладило, утоптало дождем, шагать было легко, и расположение духа у нас было расчудесное. «Кого ты любишь бо-о-льше, бо-о-льше, бо-о-льше всех на свете?» – говорила Вика. «Жабу», – отвечала я. «Неправда!» – кричала Вика, хотя, кажется, жаб она любила немногим меньше, чем меня. «Ну конечно, тебя, кого же еще, глупый ты мой ребенок!». Это была старая наша игра.

Вот и дом на отшибе. Здесь всегда носятся два неуклюжих пса, валяются на земле куклы без голов, одинокие галошики, сандалики, лопатки, совки, а у крыльца сидят прямо на земле два белоголовых мальчика, а на крыльце сидит хозяин, а если не сидит, то пилит, колет, строгает… Завидев нас, говорит: «Здравствуйт-те!» и потом еще долго смотрит вслед, до тех пор, пока мы не скроемся за поворотом.

А сегодня дом спал, двери были заперты, хотя было уже почти семь. Наверное, это было воскресенье.

«Интересно, есть ли там Кама?» – гадала Вика. Поле, через которое лежал путь в лес, в середине было немного выпуклое, и из начала его не было видно конца его и того, что там делается.

Дошли до пугала. Оно было мокрое, жалкое, обвисшее, не стучало (ветра не было), не блестело (солнца не было). Да и пугать-то некого было – дождь, скука, никто не летает.

От пугала уже видно было Каму. Она стояла совершенно неподвижно, гладкая и блестящая. «Кама! – крикнула Вика. – Камочка, мы тебе хлеб несем!». Кама повернула к нам свою милую умную морду.

Я смотрела, как осторожно подходит девочка к лошади, осторожно протягивает ей хлеб, а Кама осторожно берет его губами.

(Было с этой Камой дело – за неделю до того она чуть не откусила Вике палец. Все удивлялись – Кама? Такая смирная, добрая… Одной рукой давая Каме сахар, другой Вика гладила ее по холке, задела, видно, ненароком накусанное оводами место – вот и все. Посердилась на нее тогда Вика дня два, здорово посердилась, а потом простила. Лошадь ведь, что с нее взять, хоть и умная.)

На этот раз все обошлось благополучно, и мы двинулись дальше.

И вот – лес, сумрачный, тихий, мокрый, теплый… Но только мы собрались посмотреть в одном заветном месте лисички – как хлынул дождь, теперь уже нешуточный. Стали держать совет – идти в «наш» лес, а это столько же, сколько обратно до дома, – вымокнем, как цуцики. Но повернуть обратно – после стольких сборов и разговоров… Решили так: вымокнуть, как цуцики, но идти вперед!

У трех осклизлых жердей, проложенных через маленькое болотце, нас, как всегда, ждали лягушечьи дети. После жердей была маленькая полянка, где нас всегда ждали подосиновики. Но на этот раз никто нас там не ждал. Дурной знак, решили мы, но все же двинулись дальше. Поднялись на взгорочек, спустились – и бегом к трем елочкам. Там стоял невероятно красивый подосиновичек-челыш. Хороший знак, решили мы, торжественно положили его в Викин мешочек и пошли по Масляной дороге.

Слева – мокрое болотце, отгороженное от дороги осинками, елками и прочим добром. Там клюква. Справа – сухое болотце, правда, сейчас и оно мокрое. Там – голубика, черника и дурман, о котором Вика наслышана была всяких ужасных историй, и потому, несмотря на всю ее любовь к голубике, мы никогда в этом сухом болотце долго не задерживались. А сейчас и вовсе не стали туда спускаться. Были дела поважнее. «Как ты думаешь, есть там наш масленыш?» – спросила Вика. «Одно из двух – или есть, или нет». – «А может, из трех?» – «Может, и из трех». – «А может, из тридцати трех?»

Масленок был на своем всегдашнем месте. Но то был червивый масленок. Дурной знак, решили мы и зашагали дальше по нашей Масляной дороге.

…Мы окрестили ее так три года назад, в свой первый приезд в Аэгвийду. Когда мы впервые забрели сюда, на эту дорогу, она вся сплошь, от горизонта до горизонта, была усеяна маслятами. Что было! А теперь мы собирали там пять-шесть, если сильно повезет – десяток масляток. Но дорога все равно оставалась Масляной.

Дождь не только не собирался проходить, но, наоборот, все больше входил во вкус. Но это не имело уже ровно никакого значения – все, что могло на нас промокнуть, уже промокло, терять нам было нечего, и мы упрямо продвигались вперед, к самому новому из наших владений – лесочку, недавно открытому нами за тем хмурым поворотом дороги, у которого раньше мы всегда поворачивали назад.

…Но однажды мы решились таки заглянуть за поворот, и сразу за ним пошли по сторонам яркие юные сосенки, дорога стала подниматься вверх, и, дойдя до этого верха, мы остолбенели. Светило солнце, и внизу расстилалась поляна ярчайше зеленого, ликующего цвета, а на ней стоял старый деревянный дом без крыши.

Мы спустились к нему, заглянули внутрь. В доме было тихо, пусто, мрачно. Возле него на земле валялась какая-то огромная кость, наверное, лошадиная, решили мы. Вот аккуратно сложенная поленница дров. Вика дотронулась до одного полена – оно рассыпалось. Почерневшие опилки, сплющенное ржавое ведро. Что тут было, кто тут рождался, и плакал, и смеялся, и умирал? Подумали мы, подумали, ничего, конечно, не надумали, и пошли открывать новый лес. А там – чего только там не росло!

Но сейчас солнца не было, и сосенки стояли тихие и понурые, и когда мы вошли в «наш» лес – мы не узнали его, такой он был грустный и темный. Сразу стало как-то холодно, неуютно, сердито заболботала в сапогах вода… Кинулись под одно заветное дерево – никого, под другое – тоже никого, даже под старой мрачной елью, которая еще ни разу нас не подводила, не нашли мы ни одного гриба. Стало совсем как-то мокро, холодно и грустно.

Я достала яблоко, разрезала его пополам. «Мама ты мама! Глупая ты моя мама! Это все ты виновата!». Вика глядела на ножик в моей руке. Ну конечно, это все я, растяпа, виновата! Ведь прекрасно знаю, что если все время держать нож наготове, ни один гриб не высунет носа. А я, как смотрела того масленыша в начале Масляной дороги, так и держала нож в мокрой руке. Закрыла я нож и для большей убедительности спрятала в карман.

Пошли шарить дальше. Опять ничего. Значит, не в ноже дело. Бедные мы, бедные, мокрые, холодные, голодные, да еще и без грибов! А тут еще Вика стала бубнить, что зря мы пошли, что лучше бы мы сейчас спали, и молоко совсем невкусное было, и выпила она его, только чтобы я не ругалась, и никогда она больше не пойдет в этот проклятый лес, и не нужны ей никакие грибы. «Вот так, мамочка!»

«Знаешь что, – сказала я на это, – перестань-ка бубнить, давай лучше попугаем грибы!». «Ой, правда, – оживилась Вика, – как это мы забыли!»

Обычно это помогало – покричать подосиновикам, подберезовикам, лисичкам, сыроежкам там всяким, что вовсе они нам ни к чему, что вовсе не из-за них мы в лес пришли, а просто погулять, а мешки у нас для ягод, а ножик – на всякий случай, так, для гриба-несмышленыша, который сам под ноги лезет.

Покричали. Правда, без особого энтузиазма. Тоже не помогло. Что же делать, как нам быть? Идти домой? Но дорога далека, совсем уж мокро и холодно будет, да с пустыми-то руками… Съели по печенине, еще по половинке яблока.

«Ну, все, мамочка! Ты как хочешь, а я пошла домой!». Совсем мой ребенок расстроился – съежился, сгорбился, мордаха бледная, мокрая, несчастная, злая. «Что же делать, пошли, раз такое невезение!» – сказала я.

Решили срезать путь, пойти наискосок. И только я сделала шаг… «Мама! Куда ж ты смотришь! Гляди, кого ты чуть не раздавила!». У самого носка моего сапога стоял блестящий, совершенно юный и даже еще белый подберезовичек! «А вон еще!» – сказала я. «И еще!» – сказала Вика. И пошло-поехало! «Мама, дай скорее ножик!» – «Подожди, сейчас вот только срежу… И еще один, пока вижу!» «Ой, мамочка, давай скорее, я еще два приметила!»

Короче говоря, когда у нас набрался сорок один подберезовик, мне пришлось применить всю силу родительской власти, чтобы уволочь моего грибника из леса. Дождь уже совсем распоясался, с плащей на брюки стекали реки и ручьи, в сапогах плескались озера разливанные, и с лица текло прямо в рот.

Молча шли мы по Масляной дороге. «Хорошо бы бабушка Ида затопила плиту!» – вдруг сказала Вика. – «И в самом деле, хорошо бы!». Всю оставшуюся дорогу мы только и думали да гадали – затопит бабушка Ида плиту или не затопит. Даже на Каму забыли посмотреть.

Из окон дома, что за полем, на нас удивленно таращились наши знакомые белоголовики, вдавив носы в стекло. Мы помахали им и пошли дальше. Прошли песчаную дорогу, миновали мостик, свернули вправо раз, свернули вправо два, прошли клуб, парикмахерскую (Juksuur), магазинчик на углу (Toidukaubad)… и – что за терем-теремок, из трубы идет дымок? Из трубы шел дым. Бабушка Ида затопила плиту.

Мы вошли в дом. В плите гудело и трещало, вкусно пахло картошкой, громко плевался чайник, и бабушка Ида стояла, опершись на палку, и ласково улыбалась нам. «Тере!» – сказали мы. «Тере, тере! – сказала бабушка Ида. – Ню-у-у, как грыбы? Ой-ой-ой!» Это уже о нас. Я кинулась стаскивать с Вики одежку, завернула в махровое полотенце, растерла под визги и смех («Ой, ой, мамочка, ой, не могу, не щекочись!»), дала переодеться, переоделась сама…

…До отъезда оставалось два дня. Вика спала. Бабушка Ида сидела в кухне и читала Библию. Я вышла к ней. Она взглянула на меня, сняла очки и вдруг заплакала. «Что вы, бабушка?» – спросила я, заранее волнуясь от того, что не смогу ни помочь, ни утешить: объяснялись мы, русская и эстонка, чуть ли не на пальцах. «Я пла-ачу!..» – «Ну что вы, зачем же, не надо…» – «Да, ты уехаль – и всё… Ты такая арошая, тоб-брая… И Вик-ка. Я пла-ачу…» – «Не надо плакать, на следующий год мы опять приедем!» – «Нет, не-етт, я зна-аю!.. Я буду плакатть». – «Когда у вас день рождения, бабушка?» – «Семнадцатый сентябрь, восемь десятть летт». – «Мы с Викой вас поздравим, а Елизавета Ивановна вам прочтет наше письмецо…» – «Я-а, Лиза, я-а, я-а…».

…Через два дня мы уезжали. Опять шел мелкий дождик. Соседка, Елизавета Ивановна, провожала нас на станцию. Старая Ида стояла в дверях, тяжело опершись на палку, и плакала, плакала, и утирала слезы чистеньким своим передником. Она и вся была чистая, светлая, и я до сих пор отчетливо вижу белоснежный ореол волос ее над прямым белым лбом.

Старая Ида знала, о чем плакала. К 17 сентября мы действительно написали ей письмецо. С Новым годом собирались поздравить, да так и не собрались. А вскоре после Нового года узнали, что, выйдя однажды из дому, бабушка Ида поскользнулась, упала и сломала обе свои больные ноги. Увезли ее в больницу, и оттуда она не вернулась.

А вскоре не стало и девочки Вики. Не в «восемь десятть», а в десять лет. Где-то там, в неведомом далеке, они вместе сейчас, но одна не знает эстонского, другая – русского. «Тере, тере, Вик-ка!» – говорит, наверное, старая Ида, встречаясь с моей Девочкой. «Тере, бабушка Ида!» – говорит, наверное, Вика…

Вот и всё.

30. 03.73

Ну вот, Витулик, наконец-то мы можем с тобой поговорить. Мои соседки по палате ушли в кино. Они хорошие, но я привыкла говорить с тобой наедине.

Я в Сочи, в санатории. После того, что случилось с тобой, я совсем дошла до ручки – устала предельно, и мои друзья отправили меня сюда отдохнуть. Ах, Вика, Вика, если бы я могла рассказать тебе сейчас, зачем нужны друзья, почему человек не должен оставаться один! Если бы я нашла нужные слова, чтобы объяснить тебе это, пять месяцев назад, я бы сейчас не была здесь, а сидели бы мы с тобой на кресле и смотрели на толстого глупого вуалехвоста и драчливую гурамиху… Сегодня к тебе должна была поехать тетя Т. Я знаю, раз она обещала – поедет. А я вот тут.

Пошла в церковь, но я не умею молиться, и я знаю, что ты первая засмеяла бы меня, если бы я поставила свечку за упокой твоей души. Постояла, посмотрела на иконы, на молящихся, поглотала горький ком в горле – и пошла.

Мне, Витулик, Сочи мало идет на пользу: никак не могу забыть, почему я здесь. Уезжая из Коктебеля осенью, я думала, что теперь нескоро увижу море. А случилось так, что и полгода не прошло. И потому не нужно оно мне. Красивое, холодное и никчемное. Как не нужна и зелень субтропиков, а уж тем более – бензиновый воздух Сочи.

Мне враждебен Сочи и потому, что здесь на каждом шагу красивые шоколадки, которые я всегда привозила тебе из Москвы, большие конфеты «Гулливер», которые привозила тебе из Харькова. Все это больше некому привозить. Рядом с санаторием – автодром, где целыми днями катаются на каруселях счастливые дети: у них каникулы.

Во всем санатории была одна-единственная женщина с ребенком, и я попала именно в эту палату. Девочка Лена, 14 лет. С теми же увлечениями, что были у тебя: жуки, шишки, цветы, самоделки… Такие вот дела.

Чувствую, что вернусь в Ленинград почти такой же, какой уехала. Если не считать, что загорела и несколько окрепла физически. А вот мозг мой – беда моя. Все такой же больной и усталый. Как я буду работать – не представляю.

Прочла у Вересаева о том, как одна женщина вот так же неожиданно потеряла девочку и несколько дней не спала, не ела, не плакала – смотрела в одну точку. Обратились за советом к знакомому врачу. Тот прислал строгую записку: «Как вам не стыдно бездельничать, в госпитале столько дел!». И она три месяца ухаживала за ранеными, колола, пилила дрова, стирала и т. д. Отпустил ее доктор ожившую, возродившуюся. А мне вот пришлось заниматься тоже напряженной, но умственной работой, которая оказалась очень плохим лекарством.

Вот такие, Витулик, дела. Уже пять месяцев прошло… Для меня это – единый-неделимый отрезок времени, гораздо меньший, чем пять месяцев, и в то же время неизмеримо огромный. Выброшены на свалку все предыдущие годы, а новая жизнь не начата…

5. 04.73

«И вот мне кажется, что сон – это как бы темная и глубокая вода. Она уносит все, о чем мы не знаем и не должны знать. Странный осадок печали, который образуется в нас, вымывается и уплывает в это безбрежное море подсознания. Наши дурные и трусливые поступки, все наши обыденные и стыдные грехи, унижающие нас глупости и неудачи, секунды лжи и нелюбви в глазах тех, кого мы любим, все то, в чем провинились мы, и то, в чем другие виноваты перед нами, – все это неприметно утекает куда-то за пределы сознания. Сон безгранично милосерден, он прощает нас и виновных перед нами.

И вот что я вам скажу: то, что мы называем нашей жизнью, – еще не все, что нами прожито, это лишь выборка. Того, чем мы живем, слишком много, больше, чем способен объять наш разум. Поэтому мы лишь отбираем то или другое, что нам подходит, и кое-как сплетаем из отобранного упрощенное действо; это сплетение мы и называем жизнью. Но сколько мы при этом оставляем в стороне, сколько обходим странных и страшных вещей, боже ты мой! Если бы человек осознал это! Но мы способны жить одной лишь упрощенной жизнью, прожить и пережить больше было бы свыше наших сил. У нас недостало бы мочи вынести жизнь, если бы большую часть ее мы не теряли по дороге».

Карел Чапек

2. 05.73

Милый мой Витулик! Не обижайся, что записи в этой тетради появляются теперь редко. Это вовсе не значит, что я начинаю потихоньку тебя забывать и смиряться с тем, что тебя нет. Все совсем наоборот. Я не смирилась, но теперь уже твердо поняла невозвратимость и непоправимость происшедшего. И тем тяжелее и несноснее жить, тем труднее говорить об этом, тем дальше отхожу я от людей. Понимаешь, я не только ясно осознала, что никто не может нам с тобой помочь, но и не нуждаюсь уже более ни в чьей помощи и сочувствии. Не то чтобы у меня было какое-то нехорошее, завистливое чувство к тем, у кого ничего не стряслось, просто мне не о чем стало говорить с людьми. Это ощущение очень трудно передать словами, не говоря уже о том, что всякая «мысль изреченная есть ложь».

У меня ни к кому нет зла, даже уже прошло острое чувство ненависти к слепой случайности-необходимости-объективности. Просто мне тяжело быть в мире живых, когда ты – в мире ином. Говоря попросту – тяжело жить.

Всякое существование должно иметь цель. Какую цель преследую я? За что бороться, с кем бороться?

Теперь у меня уже нет чувства неоплатного долга перед людьми, чувства, не позволявшего мне уйти к тебе. Сочувствия у окружающих не убавилось, но острота происшедшего уже стерлась в них несколько, и это так естественно. Поэтому я могу уходить, не опасаясь нанести людям еще один удар. То есть это было бы для них ударом, но ударом до некоторой степени ожиданным, хотя я, собственно, никого не ставила в известность о своих злокозненных мыслях. Не тот случай, чтобы пугать людей понапрасну.

Но, Витулик, я останусь здесь, пока не поставлю памятник тебе. Пока – это самое главное мое дело. До 30/Х я никуда не посмею деться.

А дальше? Дальше – смутные планы, которые незаметным образом начинают помогать держаться, хотя, пожалуй, это слишком сильно сказано.

В первой записи было сказано мною, что никто никогда не назовет меня мамой… Видишь ли, Девочка моя, если говорить о дальнейшем моем существовании, то оно, как я уже сказала, должно предполагать какую-то цель. А единственная реальная цель, которую я могу не только поставить, но и достигнуть, – это снова стать чьей-то мамой. Это то, что привяжет меня к жизни намертво. Это то, что даст мне возможность заново испытать свою человеческую ценность. Теперь я знаю, как надо растить человека, от чего его надо оберегать, чему учить. Вернее, я знала, чему учить тебя, но не сумела сделать это по-настоящему. Возможно – и это, конечно, очень важно, – все дело было в том, что ты находилась под перекрестным огнем двух совершенно различных воспитательских тенденций. Теперь я знаю твердо, что ребенок должен быть в одних руках, и это так и будет, чего бы это мне ни стоило. Прости, милая моя Девочка, что мне недостало решимости и настойчивости сделать то, что хотела сделать так давно, – еще три года назад. Нам с тобой безусловно нужно было жить только вдвоем, но так нелегко было на это решиться. Что ты должна была бы думать обо мне как о дочери – вот главное, что удерживало меня от этого шага.

Как страшно каждый день, проснувшись, заново возвращаться мыслью к твоему небытию. Как больно глядеть на твою улыбающуюся мордашку, на твои непричесанные волосики, которые теперь уже не отодвинешь со лба, на сползшую лямку передничка, которую не поправишь, как странно думать, что ты смотришь на меня все с той же улыбкой и ночью, в темноте, когда я сплю…

О, я знаю ее, эту твою немножко деланную улыбку, с которой ты говорила мне, ласкаясь: «Ну, мамочка, ну что ты, не хмурься!».

30. 05.73

Здравствуй, бедный мой ребенок! Прости, что не была у тебя сегодня – первый раз за все эти тридцатые числа. У меня теперь такая работа, что не уйдешь. Помнишь, ты все просила меня работать воспитательницей в пионерлагере? А вот теперь я работаю-таки, только в детском доме и няней…

Ах, Витулик, сколько здесь обиженных судьбой детишек! Будь ты со мной, я бы никогда и не подозревала об этом. А вот видишь, как все повернулось.

2-го приеду к тебе, полью цветочки, которые посадили не баба Дина и баба Белла, а баба Клава и дедушка Миша. Вот так вышло на поверку. Да, впрочем, что тут удивительного. А папу, который так плакал над тобой, ты, наверное, с тех пор ни разу и не видела там, у себя. И тут тоже ничего удивительного нет.

Что сказать тебе, Девочка моя милая? Худо без тебя по-прежнему, жаль тебя бесконечно, и хотя я кручусь теперь целые дни возле 25 ребятишек, заменить тебя никто мне не сможет. Конечно, я греюсь около их теплого огонька, но, приходя от них домой, становлюсь еще более одинокой.

Что-то давно ты мне не снилась. Значит, довольна моей новой жизнью. Знала бы ты, сколько у меня теперь терпения. Господи, теперь бы мне тебя растить!

До свиданья, Девочка!

7/IX-73

Прости, ребенок мой любимый,
Что я с тобою не была,
Когда в тот путь необратимый
Навстречу гибели ты шла.
Когда походкой угловатой,
Десятилетнее дитя,
На шпалы вышла, чтоб внезапно
Лежать остаться на путях.
Когда в секунду стали прошлым
Твоя улыбка, голосок,
И был твой век короткий брошен
На камни, гальку и песок.
Тот день теперь сполна оплачен
Нечеловеческой тоской,
И одиночеством, и плачем.
Но ты – под гробовой доской.
Я не прощаюсь. Не проститься.
И подарить тебе могу
Лишь эту бронзовую птицу
Да самолетов тихий гул.

16.09.73

Во мне нет ничего ницшеанского, поверьте мне! Неужели, друзья мои, вы думаете, что я живу за счет своей силы? Тот, кто имел бы несчастье попасть в мое положение, понял бы, что, если я живу, то это не от чего иного, как от слабости моей и нежелания честно и прямо взглянуть в глаза тому факту, что если за предыдущие 35 лет я не сумела воздвигнуть сколько-нибудь прочное и разумное здание своей жизни, то нечего надеяться достичь этого в оставшиеся n лет.

Круг замкнулся. Вчера, орудуя лопатой возле могилы своего ребенка, я готова была выкопать себе яму с нею рядом и лечь в нее. До того нестерпимым стало вдруг мое одиночество. О, эти замкнутые его кругообороты!

Почему я не сошла с ума вчера, вернувшись с кладбища?.. Это был бы такой достойный и желанный конец – с блаженными пузырями идиота на губах.

Иметь столько «друзей» – и все же быть в абсолютном и полном одиночестве… Почему никто не зовет меня к себе, не звонит, не приходит? Надеются ли на мою мифическую силу, считают ли, что я не нуждаюсь ни в чьем обществе, подсознательно ли избегают тягот общения со мной? А я за это лето, проведенное в действительно полном одиночестве, среди совершенно чужих людей, за это лето, научившее меня подавлять тоску и слезы, научилась еще и гордости. Умению обходиться без подпорок.

Как тяжело было мне в тот день, когда Толик звонил своей маме! Никому не смогла бы я объяснить всего, что всколыхнулось тогда в моей душе. Да, жизнь продолжается, и пусть выросшие дети звонят по телефону своим мамам (боже мой! если бы у меня был тогда, в тот день, телефон!), я не имею права препятствовать этому и выражать свое недовольство. И если тогда я не сумела скрыть пронзившую меня боль, то неужели они сочли ее намеком на то, что подобные разговоры нежелательны?

Я знаю, что самое разумное было бы поставить точку. Острая жажда материнства – по существу, уступка той же самой слабости, животному жизненному инстинкту. Да, мне хочется заново посеять семя и заново взрастить ниву, заново испытать свою человеческую ценность. Но этот ребенок – не средство к забвению и уж тем более – к счастью. О забвении не может и не должно идти речи, и я знаю, что и этого ребенка не ждет ничего хорошего. Эта животная жажда материнства имеет чисто эгоистическую цель: избавиться от одиночества.

А с теми, кто меня окружает сейчас, отношения определились раз и навсегда. Им всем ничего от меня не нужно. А мне не нужна их жалость – единственное, что они могут дать, если смотреть правде в глаза.

Все это вовсе не говорит о моей неблагодарности, о том, что я не ценю отношения к себе всех моих друзей. Просто я слишком хорошо вижу скрытые механизмы, управляющие их дружеским участием. Кастель, Кастель! Все те же цветы и вкусные вещи, которыми пытались откупиться от искалеченной в автокатастрофе вчера еще цветущей молодой женщины ее друзья. Не потому, что хотели откупиться, а потому, что не могли сделать для нее ничего другого.

Конкретная помощь, конкретное участие в каких-то конкретных делах – это пожалуйста (Т. с ее безграничной добротой). Но даже А. попросту совершенно не знает меня, если делает ставку на мою силу. Политика молчаливого сочувствия и осторожного прикосновения перстами, ни на секунду не дающая мне забыть о том, что я больна.

Никто не знает, как мне было больно от того, что никто, никто не приехал ко мне летом. Даже представить себе не могу, чтобы я не выбралась к своему другу, чтобы своими глазами посмотреть, где и как он живет в такой важный этап своей жизни. Все та же переоценка моих сил! Господи, почему ты дал мне столь обманчивую внешность?

«Так и буду жить – один меж прочих, и передо мною на года вечное круженье этих строчек и глухонемое «никогда»».

Вика – это, оказывается, все, что у меня было. Единственно реальное и верное мне. Ребенок мой, как же мы могли растеряться с тобой на этом безрадостном пути, что зовется жизнью?

10.10.73

Витулик, единственный маленький друг мой, чью дружбу я не сумела оценить до конца, пока ты была по сю сторону…

Горе неотступно; подчиняясь волнообразным ритмам, оно то чуть-чуть отпускает, то хватает железной десницей, но оно всегда при мне. Но к этой не передаваемой никакими человеческими словами жалости, боли о моем бедном ребенке теперь присоединилась еще и жалость к себе. Я все время знала, что самое трудное начнется с приходом этого чувства, которое я не то чтобы не допускала в себя – которому просто до сих пор не было места рядом с огромной, всепобеждающей жалостью к тебе, моя Девочка! Но теперь оно появилось – наверное, потому, что я осознала наконец, что прошлое – это прошлое. Не в том смысле – «что было, то быльем поросло», а в том, что я осознала наконец, что это невозвратимо, и осталась наедине с настоящим, пустым и страшным, как смертный грех.

Я думаю, что это понимание – того, что я живу в настоящем, – пришло с тех пор, как я начала заниматься памятником вплотную. С тех пор, как обострилось до крайнего предела чувство нестерпимого и бесконечного одиночества. Живу в полнейшем вакууме, отделенная от всех непроницаемой стеной горя, и уже больше не пытаюсь сквозь нее пробиться – потому как знаю теперь, что это, друг мой, бесполезно.

Ребенок мой, как же мне не хватает тебя!.. И чем дальше, тем больше. И потому, наверное, меня так тянет теперь к тебе, на Южное, хотя мне по-прежнему трудно представить себе мысленным взором, что именно там лежит твое реальное маленькое тельце. (Тебя просто нет здесь – и все.) И, наверное, именно потому, что я теперь так часто бываю там, мне стало острее, чем когда бы то ни было за весь этот неправдоподобно длинный и невероятно короткий год, не хватать тебя.

Так что же делать? Так и не могу решить до конца (честно решить эту проблему) – породить новую жизнь или поставить точку на своей. Для себя-то самой – разве есть чего ждать? Разве есть ради чего день за днем гнать вперед свою жизнь? От чего ухожу? От горя? Нет. К чему иду? К горю? Но оно со мной неотступно. Значит, бегу вперед, чтобы остаться на месте. А впереди 30/Х. И жду, и страшусь его. С 30/Х-72 г. отсчет велся от тех или иных событий в жизни Вики, с 30/Х-73 г. отсчет пойдет со смерти Вики. Что тяжелее – еще не знаю. А как хорошо бы не узнать.

23.10.73

Ну что, Девочка, будем жить? Приказано выжить. Ах, какая это цепкая штука – жизнь, боже мой… Ты знаешь, два дня назад я приняла решение – написала «завещание», письма близким людям. Так легко стало. Собиралась уйти 30-го. Странно и непонятно, как это получилось, но раздумала. И, наверное, уже окончательно. Почему – не стоит рассказывать. Не потому, что я нужна людям. Не потому, что ты хотела, чтобы я жила. Можно говорить о многих «не потому». Но знаешь, Витулик, только сейчас, сию вот секунду, сев за эту тетрадь, я поняла, почему я, может быть, не имея права жить, не имею права уйти из жизни по собственной инициативе: если уйду я, уйдешь из этого мира – уже окончательно – и ты. Потому что я – твое отражение, твоя память, твоя жизнь. Ты существуешь, пока существую я. Ни в ком ты не существуешь так полно, как во мне. И я обещаю тебе, Девочка, что буду жить столько, сколько мне отпущено. Что не уйду отсюда по своей воле. Приказано выжить. Я выжила. Значит, надо жить, и жить, как бы это ни было невозможно, – достойно. Через не хочу, через не могу.

Удивляюсь только, как я могла об этом забыть? Ведь я знала и помнила об этом. Уж прости. Тяжко очень. Постараюсь больше не забывать.

…Когда же ты выжгла на карандаше «мама»? Сколько раз перебирала я все твои школьные доспехи, а увидела это только на днях… Это маленькое, простое слово чуть не сбило меня с ног, а теперь оно должно помочь устоять на ногах. Да, Витулик, да, я мама. По-прежнему мама, несмотря ни на что. И если у меня снова будет ребенок, то я буду матерью двоих детей. Как только твой братишка (или сестренка) начнет что-то понимать, я познакомлю его с тобой. Он полюбит тебя. Все в моей жизни происходит с большим опозданием. Когда тебе было лет 7-8, ты так просила меня о братике… Но тогда это было невозможно. Теперь… возможно.

Значит, будем жить. Во имя твое.

Через неделю – 30-е.

27. 01.74

Давненько не играл я в шашки… Боюсь я теперь этой тетради. Не знаю, чем это объяснить. Наверное, безотчетным опасением нарушить тупое равнодушие к жизни, боязнью превратить хроническую боль в острый приступ. Не буду возвращаться здесь к 30/Х… Я-то это не забуду.

Но сейчас я открыла эту тетрадь, чтобы записать поразившие меня слова, которые укрепляют меня в вере в то, во что мне так хотелось бы верить:

«Отец сказал однажды, что не верит в возможность для сознания пережить смерть тела – или, если оно и переживет, то лишь до той поры, когда будет достигнут естественный предел жизни тела, когда истечет естественный срок присущей ему жизнеспособности; так что если тело будет разрушено несчастным случаем, насилием, острым заболеванием, тогда сознание может существовать дальше, до того времени, когда по естественному ходу вещей, без вмешательства со стороны, оно само изжило бы себя» («Сага о Форсайтах»).

Это и утешительная мысль, и в то же время… разрушительная. Как тяжело нам с тобой, Девочка моя! О чем ты там думаешь, одна, все время одна? Знать, что где-то, в каком-то виде, ты существуешь, и не иметь возможности общаться с тобой! Нет, это действительно разрушительная мысль.

Но если сознание твое продолжает еще жить, знает ли оно, что произошло с телом?.. И так далее.

30. 03.74

Не маленький ребенок умер, плача,
Не зная, чем заполнен этот свет,
А тот, кто за столом решал задачи
И шелестел страницами газет.
Не слишком ли торжественна могила,
С предельным холодом и тишиной,
Для этой жизни, молодой и милой,
Читавшей книгу за моей стеной?

С. Маршак

8/IV-74

Душа – как заброшенный старый дом с заколоченными дверями и окнами. Утих детский плач, смех, исчезли легкие шаги. Отжил дом – и забыл, зачем родился на свет, чем жил. Отрухлявеет, рассыплется, и все забудут его.

Путаная, нелепая, бесполезная жизнь, породившая другую, маленькую, горькую историю. Была искра божья, да так искрой и осталась. Нелепо, пусто. Сама никому не свечу, и мне никто не посветит фонариком.

Мои 35 лет еще не кончились – может, еще сбудется невесть откуда явившееся во мне предчувствие. Недаром я никогда не представляла своего будущего. А сейчас и вовсе не могу представить.

Девочка моя милая… не забывай меня. Да святится имя твое.

Сожгите меня, закопайте прах мой в изголовье дочери моей и напишите: «Ты видишь? Это мы».

16/V-74

ВСЁ. БОЛЬШЕ НЕГДЕ ВЗЯТЬ СИЛЫ ПРОДОЛЖАТЬ ЖИТЬ. ДЕВОЧКА МОЯ, ПРОЩАЙ – И ЗДРАВСТВУЙ!

 

…Тогда, 16 мая 74-го, ничего не получилось. В тот день, день моего рождения, праздновало свой 40-летний юбилей мое учреждение. Все было приготовлено для того, чтобы поставить точку по возвращении домой. Но судьбе было угодно обратить на меня внимание 24-летнего мальчика по имени Саша, который увязался за мной и все твердил, что я ему ужасно не нравлюсь и он меня ни за что не оставит одну. Он меня первый раз в жизни видел.

Этот Саша ко мне как-то странно привязался, и какое-то время я его терпела возле себя. Пока опять не подкатил предел. 19 августа 74-го я выпила 50 таблеток снотворного, но по душевной тогдашней рассеянности забыла закрыть дверь на ключ. Соседи пришли звать к телефону, все по моему возбужденному от передозировки поведению поняли, вызвали «скорую». В реанимации меня откачали. Четыре месяца психиатрической больницы. Диагноз – «реактивное состояние».

В психбольнице очень удивлялись тому, что прошло уже два года, а я все еще не успокоилась, и потому лечили меня убойными лекарствами (полгода потом руки дрожали), как лечат «дипломированных» больных.

Год меня держали на учете в психдиспансере, потом сняли – «вчистую», как сказали мне там.

Но это было через год, а до того нужно было как-то жить в моей коммуналке: соседи мои частенько советовали «лечиться, если не долечилась».

Месяца через два после выписки М., медсестра, с которой я подружилась в больнице, предложила мне переехать к ней, благо двенадцатилетний сын ее Павлик, а по-домашнему Паля (Царствие ему Небесное! – в 30 лет он неудачно упал с дерева…), успел ко мне привязаться: я у них была частым гостем.

Я приносила Пале большие конфеты «Красная Шапочка»; такие я привозила в свое время Вике из Москвы. И через какое-то время, сначала в шутку, а потом всерьез, он так и начал звать меня – Красная Шапочка. Он мог, например, сказать мне, когда мы сидели за столом: «Красная Шапочка, дайте, пожалуйста, соль». Или: «Красная Шапочка, а вы сегодня поздно придете?».

Я много занималась Палей, мы очень привязались друг к другу. Мы часто ездили все вместе на кладбище к Вике, и однажды Паля сказал, что, наверное, ей здесь не очень страшно, потому что совсем близко лежит генерал…

Но года через полтора вполне закономерно наступил момент, когда я захотела своего ребенка. Больше того – возжелала его. Именно так! Желание это настигло меня посреди летнего дня, так внезапно и так жгуче, что я побежала звонить по автомату Т. (у М. телефона не было). «Знаешь, что я решила? – закричала я в трубку. – Родить!». Она отнеслась к этому с пониманием, но и с некоторым скепсисом: уже столько раз я делала «поворот все вдруг»! Но я-то знала, что на этот раз поворота не будет.

Дело было «за малым» – за отцом. Я ясно отдавала себе отчет в том, что надеяться на законный брак в мои годы – а уже не за горами было сорок – не приходится. В тогдашнем безбожии своем я, к тому же, совершенно не ощущала мистическую сторону прелюбодеяния. И, однако, даже при известных степенях свободы скоро сказка сказывалась, дело же…

И вот М. решила познакомить меня с одним своим дальним родственником, В. Ему было уже за сорок, а у него рос всего лишь пятилетний сын, которого они с женой долго выпрашивали у Бога, совсем как известные библейские персонажи. Тем не менее выбор пал именно на В. Сознание своей необычной миссии очень его трогало, и он этого ребенка желал, не так сильно, конечно, как я, но очень искренне.

…В мой дневник вложена тоненькая тетрадка с чуть-чуть переработанным годы спустя рассказом «О чем плакала старая Ида», к которому прибавлена новая концовка. Речь в ней – об одном эпизоде моей жизни, относящемся к весне 1977 года. Но только сейчас, вернувшись ко всему этому через многие годы, я обратила внимание на то, что записан-то этот эпизод не сразу, а в конце сентября того же года. К тому времени я уже знала, что во мне зреет новая жизнь… И, как я сейчас понимаю, этой записью я как бы прощалась с Викой, с тем периодом моей жизни, который был связан с нею и только с нею. Вот эта запись.

27. 09.77

…Весной 1977-го, через четыре года, ночным поездом я ехала из Риги в Таллин. Проснулась я оттого, что поезд стоял. Через занавеску пробивался тусклый свет непроснувшегося утра. Было очень-очень тихо. И вдруг какое-то неясное предчувствие, томительное, и сладкое, и печальное, зашевелилось во мне. Я отдернула занавеску. Коричневый пакгауз. Деревья. Маленький домик на бугре. Боже мой, неужели?.. А что, если быстро встать, одеться, собрать вещички?.. Но тут поезд дернулся и поплыл. И я увидела, что невесть откуда взявшееся предчувствие не обмануло меня. Вот знакомый станционный домик. «AEGVIIDU» – гласит одна вывеска. «АЭГВИЙДУ» – подтверждает другая.

«Боже мой, боже мой!» – дико бухало сердце. Что же это? Ведь здесь скорые поезда никогда не останавливались, с гордым победным грохотом, не сбавляя хода, проносились они мимо, и мимо, и мимо…

Девочка моя, это ты меня зовешь?

И у старинной водокачки, медленно проплывавшей мимо, я явственно увидела вновь маленькую девочку в голубой куртке и желтом беретике и как она машет мне рукой и что-то кричит вслед. Конечно же: «Мамочка, приезжай скорее!».

В Таллине я первым делом узнала, когда ближайший поезд до Аэгвийду. Оказалось, через три часа. Утро уже проснулось, и яркое весеннее солнце заливало Таллин. И по нашему Таллину я ходила одна.

…И по нашему Аэгвийду я ходила одна. Кругом еще лежал снег, но он был весь уже набухший, серый, ноздреватый. Бежали ручьи. Стояла тихая-тихая тишина. Как будто кто околдовал наш Аэгвийду.

Вот почта, возле нее всегда стояла рыжая лошадь, но сейчас рыжей лошади нет. В нашей столовой теперь читальня. Вот аптека. «APOTEK». А вот и «TOIDUKAUBAD». Вот магазинчик, где я купила Вике вязаную шапку с помпоном, которая была на ней в ее последний день. Я зашла в аптеку, в один магазинчик, в другой. И нигде никто меня не узнавал.

Нескоро рискнула я подойти к старому дому на улице Тамме, 13. На двери бабушки Иды висел замок, но в окнах виднелись занавески. Кто-то там теперь живет?.. Зайти к Елизавете Ивановне? Но что я ей скажу? Ведь первое, что она спросит: «Ну, как твоя Вика?». Что я ей скажу? А, что скажу, то скажу. И, как Раскольников, пришедший позвонить в дверь убитой им старухи-процентщицы, постучала я в дверь.

Нет ответа. Аэгвийду молчал.

Я вышла на шоссе и у вышки свернула в самый первый наш лес, Ближний. Вот здесь мы ели малину. А на той полянке была желтая россыпь моховиков.

Вот влево уходит дорога, и все так же стоит на повороте столбик-указатель, на котором черным по желтому написано: METSAAMKOMBINAT.

Я вошла в наш Ближний Лес. Снега было по щиколотку. Он сразу же забрался в туфли. Но какое это имело значение? Я оглянулась на свои следы и увидела упрямо встопорщенный кустик брусники. Стряхнула с пенька снег, села, закурила.

Было очень-очень тихо, только где-то далеко-далеко знакомо пела дисковая пила комбината. В просветах между соснами ярко синело небо. Тенькала какая-то пичуга. И по лицу моему тихо бежали слезы. Теплые и живые.

10.08.85

Ну, а теперь – теперь я в этой жизни на прочном якоре. Этому якорю уже 7 лет. Вот так, Витулик, у тебя теперь есть братик, и он тебя любит действительно как сестренку. Он любит смотреть твои фотографии, всегда рвется ехать со мной к тебе на Южное и очень сердится, когда я его почему-либо не беру.

Вы очень разные, хотя бы потому, что он мальчик, а ты девочка, и в то же время, как говорила тетя А., вылеплены из одного теста. Вы тонкие, добрые дети, ранимые, но не умеющие ранить, жизнерадостные непоседы, с одинаково развитым чувством юмора.

Брата твоего воспитываю я строже и ровнее, чем тебя, и, как ни странно, отношусь к нему спокойнее, чем к тебе, то есть, не трясусь над ним, не балую и т. д.

Это последняя запись в моем дневнике. Она сделана убористым, аккуратным почерком и не нуждается в большом межстрочном (через клеточку школьной тетради) интервале, которого требовали размашистые, не поспевавшие за напором мыслей, чувств, слов и слез буквы.

 

ПОСТСКРИПТУМ

10-28 февраля 2002

О чадо, Я всегда сияю пред лицом верных,
Но они не хотят (Меня) видеть
или, лучше, закрывают глаза,
Не желая воззреть на Меня,
И отвращают лица в другую сторону.
Вместе с ними и Я поворачиваюсь,
становясь пред ними,
Но они снова бросают взор в другую сторону,
И [таким образом] совершенно не видят
света лица Моего.

Симеон Новый Богослов. Божественные гимны

 

Летом 1986 года мы с восьмилетним тогда сыном две недели провели на Валааме. Попали мы туда в рамках восстановительной деятельности добровольной общественной организации «Мир».

Нашим участком работ было Игуменское кладбище, разоренное и поруганное. Нынешним насельникам Валаамского монастыря трудно и вообразить картину, которую тогда представляло место последнего упокоения их предшественников…

После работы светлыми, долгими вечерами бродили мы по широченным прямым дорогам, проложенным некогда монахами вдоль и поперек острова. Заходили в Спасо-Преображенский собор, который тогда еще только начинали восстанавливать, к Николе Морскому – как называют здесь высокий, стройный храм-маяк, стоящий на маленьком островке; там работали реставраторы из Москвы, и как-то раз они разрешили нам подняться до самого верха купола по шатким, качавшимся под ногами лесам. У меня до сих пор хранится найденный там на полу 30-сантиметровый кованый гвоздь… Ходили к скитам – Коневскому, Гефсиманскому, Воскресенскому…

Кажется, трудно, практически невозможно было не ощутить Бога на этой земле, в этих нежных закатах над безбрежным озером-морем, в тихих лесах, в соцветиях желтого вперемежку с фиолетовым мха, покрывавших гладкие валуны у уреза воды… Быть может, я Его и ощутила, и наверняка даже ощутила, но, скорее всего, в категориях какого-то стихийного пантеизма. Как бы то ни было, от Святого Крещения меня отделяло еще целых тринадцать лет.

…2 июня 1988 года открывалось празднование – открыто и безбоязненно впервые за 70 лет – 1000-летия Крещения Руси. День рождения моего сына – 1 июня, и я давно решила, что на десятилетие повезу его в Москву.

С самого утра мы поехали в Свято-Данилов монастырь. Я еще и не помышляла креститься, но на какой-то своей, как любит выражаться о. Александр Шмеман, «последней глубине» ощущала, насколько важно это событие для всякого русского. Каким-то образом уже ощущал это и сын. Дело было на Троицу, и он терпеливо выстоял в украшенном высокими тоненькими березками храме все праздничное богослужение (ничего в нем не понимая, как, конечно же, и я).

Потом мы долго сидели с ним на свежеоструганном, только что сколоченном помосте перед надвратной церковью и смотрели, как водружают колокол взамен снятого в 30-х годах и проданного какому-то американскому университету. Пахло стружками и ходившим где-то рядом, но так и не пролившимся дождем.

Но и в тот раз Господь так и не дождался, чтобы я впустила Его вечерять со мной.

…Отец мой умер еще до войны, молодым и красивым, в полном возрасте Христа, мне тогда был всего год, мама же пережила отца на 52 года, и, глядя на измученное долгой безрадостной жизнью лицо ее на последнем прижизненном снимке, невозможно себе представить, что это та самая хорошенькая 15-летняя девушка, что написала карандашом на обороте маленькой любительской карточки: «Шуре от Лили. 1921 год».

Летом 1991 года, к стыду своему, я не выдержала тягот жизни с престарелой мамой и попросила хорошо знакомого врача дать мне немного отдохнуть и положить ее к себе в больницу. (Годы спустя этот грех был исповедан Господу, но тогда, в 91-м, я еще была докой по части самооправдания, которое очень удобно уживалось во мне со страстью к самобичеванию.)

Недели через две мамино поведение стало, на языке медицины, «неадекватным», и ее перевели в психиатрическую больницу. Я аккуратно ходила к ней в приемные дни, приносила фрукты и ягоды, давала санитаркам и сестрам небольшие деньги, чтобы присматривали за ней.

Когда я пришла к ней, сама того еще не зная, в последний раз, она сидела на кровати, очень коротко остриженная, маленькая, совсем как девочка, как-то необычно кротко склонив голову. Надо знать мою маму с ее манерой то и дело горделиво, презрительно или негодующе вскидывать голову, чтобы понять, в чем была необычность. В этот раз сознание у нее было ясным, и, задав какие-то вопросы про наш быт и жизнь, она умолкла. Помолчала и я. И вдруг мне неудержимо захотелось погладить маму по белоснежной голове.

Кто знал наши отношения (а я, сколько себя помню, ощущала ее как крест, она же, втайне меня любя и потихоньку от меня хвастаясь мною, въяве не раз кричала со своим страстным грассированием: «Будь ты пр-роклята, пр-роклята!»), глазам бы своим не поверил, и в первую очередь я сама, потому что за всю мою жизнь у меня ни разу не возникло желания приласкать свою мать… Но сейчас именно я гладила ее по голове. А она вдруг стала… целовать мне руки, плача и говоря сквозь слезы: «Ты уж прости меня, жизнь была такая!.. Тяжелая!..». Она была крещена, как все в ее время, во младенчестве, я же еще была нехристем, но, вспоминая эту сцену, не нахожу для нее другого слова, кроме одного-единственного – евангельская. Нам обеим, так виноватым друг перед другом, было даровано проститься в покаянии и примирении. Но это я поняла много спустя, а тогда, в больничной палате, опять не увидела смиренно стоящего возле нас Ангела Господня.

…Я обещала маме прийти к ней в следующую субботу. В тот день я приготовила все, что нужно, упаковала и уже собиралась идти, как вдруг услышала звук падения и тихий плач сына. У нас была перекладина, которую я купила ему еще лет в пять, и он часто на ней подтягивался. Но именно в этот день одна из веревок, которыми она крепилась к косяку, неожиданно лопнула, и он рухнул плашмя на спину. В травмпункте определили перелом позвоночника, отправили в больницу, и я ходила туда каждый день: ему нельзя было двигаться. Так что к маме я не пошла, только забежала в справочное, отдать передачу. А в следующую субботу мне позвонили в шесть утра из больницы и сказали: «Елизавета Алексеевна скончалась».

На этот раз я поняла таки, что без Всевышнего во всем этом не обошлось. Но и теперь, когда Он дал знать о Себе столь явственно, я не отозвалась. Не я, а папина сестра, тетя Клава, или «Клавка», как всю жизнь непочтительно называла ее мама, заочно отпела ее у себя в Пушкине, в Софийском соборе, и, когда я спустя время к ней приехала, вручила мне листок с разрешительной молитвой, крестик, землю и писанную маслом по дереву икону Божией Матери. Все это я сложила в один пакет и убрала в старый книжный шкаф, где в самом нижнем отделении лежали все отцовские документы, старые родительские письма, семейные фотографии, свидетельства о смерти, в том числе Викиной, и мой дневник.

Время от времени я доставала Викины фотографии, поделки, школьные портфели, смотрела. Дневник не перечитывала: мне казалось, что я помню каждое его слово.

«Мамин» пакет тоже лежал неприкосновенным.

Летом 93-го – сын был в лагере – я вдруг решила разобрать старые семейные письма. Я не только их разобрала и рассортировала, но и перепечатала на машинке. Меня неудержимо тянуло к родителям, к сестре (ее не было на этом свете уже тридцать с лишним лет…), я даже думала, что они зовут меня к себе, и с особой осторожностью переходила в то лето улицу, боясь осиротить подростка-сына.

Я сходила даже в деревянную церквушку при больнице, заложенную, как я потом узнала, еще при Александре Втором и недавно снова ставшую действующей. Церковь была открыта, но служителей не было; минут через двадцать пришел священник и стал служить панихиду. Я поставила свечку за маму (только это я тогда и умела) – и пошла восвояси, и в этот раз ничего не ощутив.

Однажды я раскрыла наугад Библию (ее подарили мне еще в 91-м на день рождения, и я время от времени в нее заглядывала), и взгляд мой упал на слова: «Скоро я умру». (Я попыталась сейчас найти, откуда эти слова, и не нашла. Но запомнились они мне именно так.)

Я помню, что за окном было по-весеннему светло и празднично, и эти слова прозвучали таким диссонансом, что я, в печали и тревоге, оделась и побежала к друзьям, двум сестрам, людям, необыкновенным своей какой-то трезвой, если не сказать – суровой, участливостью (они столько для нас с сыном сделали в тяжелые постсоветские времена, что я никогда этого не забуду и век буду молиться о них).

Я боялась умереть по дороге и не успеть попросить их, чтобы, если я и в самом деле скоро умру, они присмотрели за сыном: в этом смысле мне тогда больше не на кого было положиться. Могла ли я знать в тот день, что скоро и впрямь умру, но умру в крещальных водах, чтобы возродиться банею пакибытия, умру, как умирает горчичное зерно, чтобы прорасти древом веры?..

И вот сын мой закончил девять классов, и надо было определяться с дальнейшим. Неисповедимыми путями Своими Господь привел его в школу при Богословском институте. Закончив же ее, сын поступил в сам институт. Институт был светский, но многие предметы вели священники, а начало учебного года и крупные события школьной и институтской жизни ознаменовывались молебнами. На втором курсе сын принял Православие.

Крестились кругом, но я по-прежнему сохраняла свою странную слепоту и глухоту и к факту Крещения сына отнеслась если и не равнодушно, то спокойно. А ведь мы были с ним душевно и духовно близки. И как же я жалею теперь о своем тогдашнем безверии: ведь я не только не разделила с ним эту ни с чем не сравнимую радость, но даже и не придала произошедшему какого-то особого значения…

Ему всегда было трудно рано вставать, но в субботу вечером он просил: «Мама, постарайся завтра разбудить меня не позднее восьми, что бы я ни говорил!». Ему нужно было попасть в храм не позднее половины десятого, когда начинается исповедь, а добираться туда надо было минут сорок. Он не курил, не пил и не ел перед выходом, и я, не понимая, что за этим стоит, первое время уговаривала его хотя бы выпить чашку чаю. Это я теперь, по себе знаю «всем сердцем моим, и всею душею моею, и всею мыслию моею» его тогдашнюю собранность и серьезность в эти воскресные утра…

Как всякий искренне уверовавший и облагодатствованный новообращенный, сын мой пылал жаром апостольства и катехизаторства. «Пора, пора тебе окреститься! – солидно говорило яйцо, устраиваясь поудобнее, чтобы приступить к обучению курицы. – Отец Г. уж не одну нашу мамочку окрестил. Хочешь, я с ним поговорю?». (Отец Г. был одним из любимых его преподавателей.) «Не дави на меня, я должна сама созреть», – отвечала я и приводила очередной расхожий контраргумент, например, о том, что мне не нужны посредники между мной и Богом, особенно такие, как тот священник, которого мы видели вчера по телевизору.

На это сын однажды ответил мне так, что раз навсегда убедил, и с тех пор я сама пользуюсь, когда поднимается эта тема, его объяснением: «Понимаешь, мама, в сан священника посвящают через рукоположение. Христос возложил руки на первоапостолов, они – на тех, кого рукополагали уже сами, те – на следующих, и так далее, по апостольской цепочке. Рукоположение – непреложное и неотменимое Таинство. Как бы ни вел себя священник, как бы ни грешил, его священство – если только его не извергнет из сана сама Церковь – сохраняет силу. Недостоинство священника не может лишить Таинства, которые он совершает, их действенности. Но зато на том свете отвечать он будет по особому счету, и он это знает. Так что его личным качествам просто не следует придавать значения».

Но, когда человек чего-то не хочет или боится, он найдет тысячи поводов этого избежать. Как я взвилась, к примеру, когда сын упомянул об очереди на исповедь. Я – я! – приду исповедаться, и мне нужно будет стоять в очереди, как в магазине?!..

«Когда же ты, наконец, крестишься? – не раз говорила моя одноклассница, с которой нас соединяют уже почти семейные отношения. – Я за тебя молиться перестану, если ты не крестишься!». Но и ее я просила не давить.

«Когда же ты, наконец, крестишься? Надо, надо!» – время от времени говорила и моя тетя Клава.

И однажды я сказала сыну: «Ну ладно, поговори с отцом Г.». Сказала так, будто делала одолжение и сыну, и священнику, и даже Самому Господу. Но в это время отец Г. уехал по каким-то делам, потом заболела я. Обыкновенной простудой, но, как всегда, с очень высокой температурой.

Одним утром я проснулась с раскалывающейся головой. Померила температуру – 39,8. И все же поплелась на кухню исполнить ритуальное действо: выкурить сигарету и выпить чашку кофе. Едва сделав несколько затяжек, я почувствовала неладное и, хватаясь за стены, побрела к себе. Но еще не дошла до книжного шкафа в прихожей, как внезапно меня швырнуло на пол. Очнулась от боли в виске. Приложила руку, взглянула – красная. Наверное, я отключилась на какие-то секунды, не более, потому что надо мной уже испуганно склонялся и поднимал под мышки проснувшийся от грохота сын.

Когда в очередном телефонном разговоре я рассказала об этом тете Клаве, она сказала: «Вот видишь!.. Это тебе сигнал. Бросай курить и крестись». Мудрая моя тетя Клава, она инстинктивно почувствовала, что Господь ко мне уже не стучится, а ломится.

«Я хорошая! А если что во мне и плохо, то не я в том виновата!» – таков был лейтмотив моих воспоминаний о блокадном и послевоенном детстве, написанных в 1985 году. И понадобилось пятнадцать почти лет, чтобы прийти к диаметрально противоположному самоощущению: что это я, я виновата, виновата абсолютно перед всеми, кого считала виноватыми перед собой. Того обидела, эту предала, тому не помогла, этого оттолкнула… Я пыталась вспомнить о себе хоть что-то хорошее – и не могла. Это мучило меня страшно: как же так? да за что же тогда люди-то меня любят? (Это теперь я знаю, что Божественная педагогика, когда это необходимо, закрывает человеку глаза на то хорошее, что в нем есть…)

Напрочь, казалось, забытый эпизод вдруг настигал меня, и память с потрясающей легкостью и услужливостью начинала разматывать очередной грязный и постыдный клубок, заставляя зажмуриваться в отвращении, трясти головой, раскачиваться и стонать, как от зубной боли. Вот когда открылись мне слова поэта: «И, с отвращением листая жизнь мою…».

Сын приносил книги, долженствовавшие облегчить мне вхождение в христианство. Моей настольной книгой того времени стали письма святителя Феофана Затворника. И вот, прочтя однажды его письмо своей духовной дочери, где он призывает ее не заниматься самооправданием, а присматриваться к себе, до тех пор, пока не скажется: «Кругом виновата!»… – я ахнула. «Так вот оно что! Вот в чем дело! – просияло мне. – Так вот оно откуда!.. Это же мне Господь покаяние дарует..«.

И когда, наконец, сын привел меня на собеседование с отцом Г. и тот спросил, почему я решила креститься в столь зрелом возрасте, я ответила: «Нищ и окаянен есмь…» (к тому времени я уже купила себе молитвослов, начала молиться, и молитва ко Пресвятой Богородице, откуда эти слова, до сих пор одна из самых моих любимых). «Ну уж!.. – примирительно сказал он и, помолчав, добавил: – Вы были игрушкой в руках дьявола и, сами того не сознавая, служили ему. А теперь вы будете служить Господу. Вы сознательно на это идете?» – «Да, сознательно», – ответила я с интонацией, которую помню до сих пор. «Ну что ж, в первую седмицу Великого поста я вас и окрещу», – сказал священник.

И на исходе Прощеного воскресенья, в последний вечер перед Великим постом, я сказала сыну: «Ну что?.. Выкурю последнюю?»

Сказать, что наутро я даже не вспомнила о сигарете, было бы неверно: я вспомнила, но с чувством радостной свободы. Нечто подобное, наверное, испытывал раб, когда его отковывали от галеры. А именно как раб на галеру плелась я, едва продрав глаза, на кухню, к первой сигарете и первой чашке кофе. Только после этого я могла начать день.

Надо знать, как пропитало все мое естество это пристрастие, сколько раз пыталась я от него избавиться, и в последний раз это удалось почти на четыре года, для того только, чтобы снова подпасть под табачное иго.

Надо знать, как просили меня бросить курить мои дети – сначала дочка, потом сын (он рассказывал мне страшную историю о том, как медведь курил в берлоге трубку и как дым увидели охотники и застрелили беднягу), как я обещала им это, бросала и снова начинала, сначала тайком, потом опять открыто. Дико это слышать, но я боялась, что без этих палочек-выручалочек жизнь моя лишится интереса и смысла.

Но в то первое великопостное утро, едва открыв глаза, я поняла: свободна. Каким-то неведомым дотоле чувством ощутила я всю непреложность и неотменимость произволения души, еще не сочетавшейся с Господом в Таинстве Крещения, но уже рабы Его. Да простит мне читатель выспренность этой фразы (и, может быть, многих других), но говорить о сошествии Духа Святаго на меня, грешную, на обыденном языке я не смею… Как сказал поэт, «прекрасное должно быть величаво».

Никогда больше у меня не возникало желания закурить, ни явного, ни глубоко запрятанного тайного. Душа моя нашла Бога – и успокоилась.

Незадолго до Крещения мне понадобилось свидетельство о маминой смерти. Когда же я достала из того самого книжного шкафа в прихожей «мамин» пакет и стала вынимать его содержимое, рука моя ухватила нечто деревянное – и замерла. Это была Казанская икона Божией Матери, подаренная тетей Клавой восемь лет назад и прочно мною забытая. Все эти годы она терпеливо лежала в темном шкафу ликом вниз и ждала, когда пробьет для меня «одиннадцатый час»…

И какова же была моя радость, когда, придя креститься, я увидела, что крещальная купель стоит под Казанской…

Месяцы, последовавшие за Крещением, вплоть до глубокой осени, слились для меня в сплошной солнечный день на фоне ярко-голубого неба. Я безвылазно живу в этом городе с самого рождения, но, по-моему, никогда у нас не было столько солнца. На своем собственном опыте познала я радость Божию о каждом кающемся грешнике.

…В 74-м году, вскоре после возвращения из больницы, посадила я несколько семечек лимона, одно из которых проросло и спустя годы превратилось в маленькое деревце. Но ни разу лимон мой не цвел. И вот однажды – было это месяца через два после Крещения – я почувствовала незнакомый сильный и нежный аромат. И глазам своим не поверила, когда увидела на лимоне крохотный, невзрачный, не раскрывшийся еще белый бутончик. Потом появился еще один, потом они начали раскрываться… Я рассказала об этом на исповеди. «А это чудо Божие!..» – с улыбкой, осветившей его аскетическое лицо, сказал отец С.

…Вскоре после того однажды утром я проснулась от веселого треска, несшегося из красного угла, и опять глазам своим не поверила, когда увидела, что это горит крохотный огарочек свечи, загашенный мною после вечерней молитвы. Я разбудила сына, чтобы он подтвердил, что это мне не снится, и потом еще молилась перед этим огоньком две-три минуты, пока он не погас…

Поэтому мне по-особому близки и понятны вот эти слова из притчи о блудном сыне: «…и когда он был еще далеко, увидел его отец его и сжалился; и, побежав, пал ему на шею и целовал его. …ибо этот сын …был мертв и ожил, пропадал и нашелся«. А я пропадала так долго, всю свою жизнь, хотя первые ее тридцать почти лет, забыла об этом упомянуть, прожила напротив огромной иконы, украшавшей фронтон нарядной церкви, как я потом узнала, в московском стиле XVII века (ее потом взорвали в связи со строительством вентиляционной шахты для станции метро…); икона эта была как раз на уровне наших окон, и в темноте позолота ее призрачно и таинственно светилась…

Через два с небольшим года после Крещения некий «юридический казус» моей новоначальной христианской жизни привел меня к отцу К., который, как я понимала, мог мне в этом деле помочь (он и в самом деле помог).

В тот день он отпевал молодую женщину. Видно, ее очень любили люди, потому что много их пришло проститься с ней. Смысл проповеди, произнесенной отцом К. после окончания этой печальной церемонии, сводился к тому, что у Бога все живы, что «Бог не есть Бог мертвых, но Бог живых». В каком-то общем смысле я и сама это уже начинала постигать: помню, как, выходя однажды из храма, увидела у стены гроб, где лежала старушка, и впервые не ощутила привычного страха живого перед мертвым: ну что ж, вот отжил человек свое, сейчас проводят его в путь и отыдет тело в землю, а душа – на небеса, приуготовляться к жизни вечной, так было и так будет.

Но глубже всего ту или иную истину постигаешь тогда, когда она персонифицируется. В тот день она персонифицировалась в образе упомянутого в проповеди священника сбитого машиной семилетнего мальчика. Надо ли говорить, что происходило во мне, когда он говорил о том, что самое, быть может, страшное, когда смерть внезапно уносит дорогое тебе существо, – это глядеть на вещи, которые после него остались: они еще полны жизни, но больше уже никогда не понадобятся хозяину… (Уж я-то это знала: с того страшного года я четыре раза переезжала и так и возила с собой два Викиных школьных портфеля с учебниками и тетрадками, рисунки, поделки – всё то, в чем еще витает здесь ее душа…) Однако исследования феномена клинической смерти убедительно и утешительно подтвердили то, о чем Церковь знает давно: смерть тела не означает смерть души.

Потом был молебен, потом – Крещение, приходили на беседу люди, потом пришла стайка девочек лет 16-18, помянуть только что убитую подружку… Словом, шла обычная церковная жизнь. Предварительной договоренности со священником у меня не было, так что я набралась терпения и ждала. Я просидела практически на одном месте четыре часа, но, удивительное дело, организм мой не напоминал о себе: ни голодом, ни жаждой, ни какими-либо иными естественными потребностями. Я уже знала, что буду ждать хоть до утра. И надо ли говорить, что, когда отец К., наконец освободившись, подсел ко мне, я начала вовсе не с того дела, которое меня к нему привело, а с рассказа о том, что вот, у меня тоже была девочка, которая тоже… что теперь у меня сын…

Мы очень редко помним, как именно впервые возникла симпатия, дружеское чувство или даже любовь к тому или иному человеку, но это был не тот случай. Я до сих пор вижу дымку сострадательной печали на молодом лице отца К. и слышу его слова: «Так он даже и сестренку свою не видел никогда?..» И пытаться не буду объяснить, что именно так поразило меня в этом подразумевающем, казалось бы, такой самоочевидный ответ вопросе. Может быть, само это простое, домашнее и такое теплое слово «сестренка», не знаю…

Меня очень мучило, что я не могу подавать прошения за нее, некрещеную, в церкви. Я слушала все прямые эфиры со священниками по христианским радиостанциям, надеясь услышать какую-то иную точку зрения, чем та, что души некрещеных, даже детские, прямиком идут в ад. Как-то на исповеди, еще в первый мой христианский год, я спросила, неужели это действительно так, неужели я ничего не могу сделать для своей дочки, если уж за некрещеных в церкви не молятся? Отец А. сокрушенно вздохнул, почесал в затылке и сказал: «Да… Ну вот, разве что молитесь дома святому мученику Уару». Я купила небольшую книжечку молитв этому святому и его иконку и молилась о Девочке своей…

Но, глядя сейчас на неподдельно участливое лицо отца К., я поняла, что могу получить иной ответ на не оставлявший меня вопрос. И не ошиблась. «Я верю в милосердие Божие! Если девочка добрая, если девочка хорошая, милая – почему же душа ее должна пойти в ад?» – услышала я. «И в церкви за нее молиться можно?» – «А почему же нет? Не на проскомидии, конечно, но на панихиде – почему же нет?»

…Был предпоследний день весны, и за стенами храма дул сильный ветер. Я не знаю, было ли так на самом деле или это мне казалось, но весь тот день я явственно слышала низкое, тихое и вместе мощное резонирующее гудение колокола. Тогда этот странный звук проникал в меня на каком-то мистическом уровне, не облекаясь во что-то конкретное. Но сейчас, вспоминая тот день, я хочу различать в этом гудении так поразившие меня, когда я услышала их впервые, слова: «Возверзи на Господа печаль твою!..«.

И началась для меня совсем новая, которая уже по счету, жизнь: с непременным, по благословению вновь обретенного духовника и по своей собственной душевной потребности, посещением воскресных и (хотя бы самых важных) праздничных богослужений, с почти всегдашним Причащением, а значит, и испытанием совести. И самым в этой новой жизни поразительным на первых порах было то, что вдруг наполнились абсолютно новым содержанием кровные узы. Прадеды, прабабушки и бабушки, мать и отец, тетки и дядья, братья и сестры, отшедшие из мира сего, заполнили вдруг мои мысли. Я разыскала даже по просьбе двоюродной сестры, с послевоенного времени живущей в Харькове, могилку ее мамы, а моей тети Марии (она умерла задолго до моего рождения), на коммунистической площадке, что напротив Свято-Троицкого собора Александро-Невской Лавры, убрала ее, посадила цветы, стала и за эту свою тетю, как за всех сродников, подавать прошения Богу, а они ей как бывшей чекистке особенно нужны… А отец К. совершил заочное отпевание тех из них, кто, насколько я могла знать, отошли в мир иной без напутственных молитв и ходатайств за души их…

И, странное дело, теперь у меня не было суеверного страха, что это они зовут меня к себе. Напротив, столь внезапно пробудившуюся «любовь к отеческим гробам» я ощутила как некое возрастание свое, как дар Божий. Все эти «потусторонние» устремления, как ни странно, уживались с ощущением некоего мощного возрождения, хотя, казалось бы, о каком еще возрождении можно говорить после второго рождения Крещением? И, тем не менее, оглядываясь на все это время, я не нахожу других слов, кроме как: «Я процвела, как жезл Ааронов».

И вот наступило 30 октября. Сказать, что я впервые встретила этот день со спокойным сердцем, было бы преувеличением. Но что по-другому, чем предыдущие двадцать восемь, – это точно.

Все эти годы, за считанными исключениями, я ездила к Вике одна. На этот раз мне показалось, что ей приятно будет, если к ней приедет еще кто-то, кого она знает. И со мной ездила на Южное моя одноклассница Оля, с сыном которой Вика моя дружила (он помнит Девочку мою очень живой памятью, он уверен, что, если бы она была жива, они бы обязательно поженились, и это бесконечно меня трогает), а вечером приехала моя бывшая сослуживица, с дочкой которой Вика только еще начинала дружить, но подружиться не успела. На следующий день отец К. отслужил панихиду… Так что в этот раз всегда тяжелая дата была отмечена как-то умиротворенно, и я отнесла это на счет того, что теперь-то знаю: долго ли, коротко ли, но обязательно с Девочкой своей встречусь.

Но буквально через несколько дней произошло событие, которое взорвало эту обманчивую умиротворенность. Даже не событие, а так, намек, версия, на сути которой я не стану здесь останавливаться: она исповедана духовнику, взвешена и отклонена. Но она заставила меня в поисках ответа достать свой дневник и, после многих лет, перечесть его снова…

А потом я попросила прочесть его отца К. Я чувствовала, что иначе мне из этого нового витка печальных размышлений и переосознаний не выбраться. «Вы столько моих тягот на себя взяли, – сказала я ему, – возьмите уж и эту…»

Почему так случилось, не мне судить, но едва только эта тетрадка покинула мой дом, как взыскалось мне сердце люботрудное и покаяния отверзлись ми двери… «Господи, прости меня, Господи! Господи, помоги ей простить меня! Господи, помоги, Господи, прости!». Ничего другого на ум и на сердце мне не всходило в те дни. Снова и снова вставала я перед иконами, захлебываясь все теми же словами…

Там, в этой тетрадке, я несколько раз поднимаю вопрос о своей вине перед Девочкой моей, обещаю «сформулировать» эту вину честно и прямо. Тогда я так этого и не сделала, хотя и формулировать тут было нечего: она была абсолютно ясна мне в первую же минуту после страшной вести, но у меня так и не хватило мужества сказать сразу: «Девочка моя, я не уберегла тебя, прости!». Не уберегла несколькими неосторожными, опрометчивыми словами и поступками, и то, что она о них и не знала, дела не меняет. Какими словами, какими поступками – Господь знает: я исповедала их Ему..

Но только теперь я добралась до подлинной, мистической сути случившегося и сказала, через столько лет, на исповеди: «Я лишила ее своей сакральной материнской защиты«.

А ночью мне приснилось, что я стою между моими детьми, дочкой (я ее не видела, но явственно ощущала живое ее присутствие и почему-то знала, что ей сейчас лет семнадцать) и сыном, и решаю, кто из них будет читать Псалтирь, а потом протягиваю ее Вике.

Мне столько хотелось сказать в завершение своего послушнического труда, но я никак не могла решить, с чего именно начать. И вот как-то раз я подошла к своей «духовной» полочке – и неведомо как поняла, что же мне нужно. Я протянула руку и почти не глядя достала маленькую книжечку «О покаянии», проповеди митрополита Сурожского Антония… Когда я нашла нужное мне место и перечитала, в нем оказалось все, что требовалось, чтобы проложить мостик между моим прошлым, которого я отверглась, и настоящим и примирить их.

Вот оно:

«Апостол Павел говорит: Друг друга тяготы носите, и так вы исполните закон Христов… Тяготы – это не только невзгоды, это вся тяжесть другой личности, другого человека. Некоторое время нести тяготы чужого горя, не очень продолжительной болезни, короткой ссоры мы все умеем; но как страшно бывает видеть, что, когда у человека горе неизбывное, болезнь не кончается, нужда не прекращается, то после короткого срока, в течение которого мы жалеем человека, окружаем его вниманием, носимся, возимся с ним, мы начинаем холодеть: неужели конца-края не будет его болезни, его нужде, его горю? Пора бы ему выздороветь! Пора бы ему встряхнуться, опомниться! Неужели всю жизнь мне с ним возиться?!.. Не так относится к нам Господь. Пока наша жизнь длится, десятилетиями он нас терпит, Он ждет, Он надеется; и Он активно все время, все время старается нам помочь…».

Совсем недавно, уже с головой уйдя в написание этих страниц, я вспомнила и исповедала отцу К. один непростительный эпизод как раз того периода, когда я делала последнюю запись в своем дневнике. У одних моих друзей случилась трагедия: ушел из жизни сын, милый и умный юноша. Когда наши дети были еще совсем маленькие, два лета мы снимали для них дачу в одной деревеньке, у меня сохранилась фотография, где он стоит рядом с моей Девочкой, положив, под давлением взрослых, руку ей на плечо. Оба надутые, в панамках… И вот этого мальчика тоже не стало.

Им было еще хуже, чем мне, еще беспросветнее: я-то смогла снова родить, а им уже было под пятьдесят. Она написала мне, именно у меня ища хоть какого-то утешения. А я… собиралась ответить, собиралась, да так и не ответила, полностью поглощенная тогдашним своим «романом». Чего ж я-то требовала для себя от других, если сама столь позорно ушла от чужих тягот, вместо того чтобы понести их так, как не мог бы никто другой?..

Сейчас я вижу, что, при тех ограниченных возможностях человеческого естества, которые так ярко очертил митрополит Антоний, люди сделали для меня так много, что никакие запоздалые слова благодарности не в состоянии это передать. Другое дело, что они не могли подменить собой Великого Утешителя… И я прошу у всех, кто тогда был рядом, прощения – не только за то, что воспринимала их помощь и сочувствие как нечто должное, но и за то, что отягощала их продолжавшуюся своим чередом и без того наполненную обычными семейными и деловыми заботами жизнь своим неизбывным горем, которое не умела прятать. Не буду называть здесь этих людей поименно: Господь их знает, а это главное.

И в то же время – не пытаясь смягчить сказанное – я испытываю невольное уважение к автору того потаенного дневника. Я постаралась не допустить на эти страницы, адресованные ребенку, никаких отзвуков той реальной жизни, которую я тогда вела, жизни человека, уже почти махнувшего на себя рукой, начавшего потихоньку спиваться и искать забвения в иных недостойных утехах. И я все-таки сумела изо всего этого выбраться. И не ожесточиться. Наоборот, я искала возможности сделать хоть для кого-то хоть что-то хорошее, но, видно, еще не пришел этому срок.

…В последнее время по просьбе одной молодой пары, ведущей жизнь, полную трудов и забот, я иногда беру к себе их старшую дочку. Недавно ей разрешили считать меня еще одной своей бабушкой и звать на «ты». Сын мой стал совсем взрослым, горячие объятия и поцелуи в теплый детский нос остались позади, если не считать прощального и встречного клюновения, его не поведешь уже за шелковую ручку, а ненасытное женское естество снова властно требует своего – и детского тепла, и детской любви, и удовлетворения естественной человеческой потребности в чадолюбии.

Придет время, даст Бог – появится и кровный внук. И наступит день, когда я возьму его на руки и впервые понесу к Чаше. Господи, это я-то…

Жила-была девочка… Она и сегодня живет, просто в другом месте и в ином качестве. Придет срок, долго ли, коротко, мне неведомо, не мое это дело – знать времена и сроки, – и я присоединюсь к ней.

 

 

СМЕРТЬ ЭТО НЕ ТОЧКА, ЭТО ДВОЕТОЧИЕ!

Послесловие

Перед нами – книга, состоящая из двух частей: Дневник человека, потерявшего дочь (про дневник таких страшных дней хочется написать с заглавной буквы), и описание (по необходимости пунктирное, неполное, ибо невозможно вместить все пережитое в какое угодно количество страниц) последующего переосмысления всего случившегося и изживания горя.

Это честный рассказ о трагедии, от лица человека, такого, каким он был, и такого, каким он стал.

Что-то может показаться неидеальным в сегодняшнем миро- и богопонимании автора. Можно было бы что-то исправить, дополнить. Однако кто из нас идеален?.. Кто из нас закончен в своем внутреннем росте и становлении?.. Предлежащая исповедь (а эта книга, по сути, и есть исповедь, Промыслом Божиим обратившаяся в свидетельство) как раз тем и ценна, тем и замечательна, что дает представление о динамике духовного развития человека. И я знаю, что для автора этот путь, недавно начавшись, еще будет продолжаться. Годы автора – отнюдь тому не препятствие: отправиться в путь никогда не поздно.

Зачем нужно было издавать Дневник и писать к нему продолжение?

Людям, с которыми случилась трагедия, подобная той, что случилась с автором, книга открывает возможность увидеть, что путь дальше есть, и это не дорога в никуда, в бессмысленную и страшную своей пустотой жизнь (подобие жизни), но путь к новому опыту существования, к претворению горя, пресуществлению его.

Для людей, не лишавшихся в жизни горячо любимых близких, эти страницы – напоминание о том, от чего и каждый из нас не застрахован, но главное – это призыв переосмыслить свое отношение к близ­ким и родным людям.

Отцы Церкви писали: нужно жить каждую мину­ту нашей жизни так полноценно, так насыщенно, будто это последняя минута, будто другой уже не будет. Таким же должно быть и наше отношение к живым. Так любить, так отдавать себя, словно это последняя встреча: последние слова, последнее пожатие рук, последний поцелуй.

И тогда, если встреча действительно окажется последней, – не будет ужаса от того, что не успел досказать, долюбить…

Нам следует раз и навсегда запомнить, вложить в сердце, растворить в себе и впитать в себя мысль, что со смертью жизнь не заканчивается. Смерть – это не точка. Смерть – это восклицательный знак. Это знак начала новой жизни.

Нас и наших близких от смерти отделяет лишь очень тонкая перегородка, и нужно быть каждую минуту готовым к встрече с Вечностью. Именно поэтому и себя, и наших детей мы должны готовить не только к жизни «здесь», но и к Вечной жизни.

Об этом нам настойчиво напоминает и право­славный богослов-педагог протопресвитер Василий Зеньковский. Он пишет, что воспитание это спасение. «Если формулировать тему воспитания, как тему спасения, то не значит ли это, что мы вводим эсхатологический момент в задачи воспитания? Но этого не только не следует бояться, этого, наоборот, нужно искать. Воспитание направлено на конкретную личность, судьба которой уходит в эсхатологическую перспективу, к которой мы все приобщаемся через смерть. Нельзя так жить, как если бы не было смерти. Эсхатологическая тема встает перед каждой личностью, как ее тема, и только в этом свете открывается нам вся глубина, вся сложность проблем жизни». «Цель воспитания в свете православия, – пишет о. В. Зеньковский, – есть помощь детям в освобождении их от власти греха через благодатное восполнение, находимое в Церкви, помощь в раскрытии образа Божия. Иначе это может быть сформулировано как раскрытие пути вечной жизни, как приобщение к вечной жизни в жизни эмпирической» (т. е. земной).

Итак, смерти не надо бояться. Смерть – это путь, к которому мы готовимся всю жизнь. Когда мы вступим на этот путь, знает лишь любящий нас Господь. Ни нам самим, ни нашим близким не дано прогнозировать времена и сроки. Нужно быть просто всегда готовым, а Господь Сам знает, когда это должно произойти.

Христианин обязан помнить о смерти, больше того, эта память смертная сообщает и жизни особый ритм. Раз мир идет к некоей цели, свершению, раз мы в этом мире являемся проводниками Божественной воли, значит, мы воины Божии со злом, с демонизмом, значит, нужно трудиться в этом направлении всю Богом отмеренную нам жизнь.

Христианин не должен лениться, расслабляться. «Господи и Владыко живота моего, дух праздно­сти… не даждь ми…».

Но мы именно ленимся и расслабляемся.

И скорби нам напоминают, что вечность стучится, ломится в наши двери.

Одна женщина, потерявшая единственную и горячо любимую семилетнюю дочь, через несколько дней после похорон говорила мне, что только теперь поняла, какой бездеятельной и праздной жизнью она жила.

Смерть самых дорогих тебе людей дает возможность прочувствовать, какая наша жизнь преходящая, зыбкая, суетная. Пережив уход любимых в иной мир, начинаешь думать об ином мире и жить его жизнью, его ценностями.

Смерть – это не конец общению с любимыми людьми. Они с нами, как с нами и бесчисленный сонм святых Церкви. И мы можем общаться с ушедшими в Отчий дом, чувствовать их присутствие, помощь.

И перед лицом этих людей мы должны совершать свою христианскую жизнь, до конца честно, до конца искренне. Потому что впереди нас ждет встреча навсегда, которую уже больше ничто и никто не прервет.

Свящ. К. Пархоменко,

19 марта 2002

 

ЛАЗАРЕВ ГОД

2002-2003

 

Благословен Отец Господа нашего Иисуса Христа,
Отец милосердия и Бог всякого утешения,
утешающий нас во всякой скорби нашей,
чтобы и мы могли утешать
находящихся во всякой скорби
тем утешением, которым
Бог утешает нас самих
(Второе Послание Коринфянам 1, 3-4)

 

В канун Лазаревой субботы (далекого уже 2002-го), в последний день Великого поста, я получила в типографии небольшой тираж своей книги-послушания. Вике (так зовут мою Девочку) книжечка понравилась бы, я в этом уверена: обложку молча, не сказав по этому поводу ни слова, оформил никогда не виденный ею брат; каждый цветочек из похожих на праздничный салют букетиков с уже пожелтевшего листка ватмана он обвел «кисточкой» компьютерного ретушера, а с ее фотографией – крохотным, поблекшим любительским снимком, сделанным когда-то в Планерском, – сотворил сущее чудо, могущее быть оцененным лишь при сравнении с оригиналом…

Из типографии я привезла тираж прямо в собор. Отец К. отслужил молебен, и книга зажила своей жизнью, исполняя, как могла, свое назначение…

Однако еще до выхода книги из печати, еще прежде, чем, как говорили встарь, «просохли чернила», я начала понимать, что труд мой не вполне достиг своей цели: «Постскриптум» совершенно неожиданно для меня самой обрел смысл свидетельства; но я достаточно трезво оцениваю меру отпущенного мне Господом дара слова и веры, чтобы надеяться описанием своего пути к Богу явить подлинный источник утешения. И, хотя этот первый мой опыт публичной исповеди потребовал недюжинного напряжения, – уже в ту самую Лазареву субботу, когда получила из печати книгу, я снова села за дневник…

И вдруг, одна за другой, стали попадаться мне книги, где так или иначе затрагивается тема смерти и посмертной жизни души… Но никакого «вдруг» у Господа не бывает. Они не попадались мне тогда, когда я только еще начинала переосмысливать, уже внутри церковной ограды, случившееся с моей Девочкой и со мной. И это тоже, по всей видимости, не было случайным: тогда, на том этапе, от меня требовалось прожить заново свой личный и неповторимый, как у каждого из нас, опыт. Теперь же мне давалась возможность, выйдя за пределы своей личности, поверить его опытом скорбей и утешений сотен поколений, запечатленным на страницах Священного Писания и Предания, святоотеческих и современных книг, духовных и художественных, – и попытаться донести его до тех, кто нуждается в нем «по жизненным показаниям». Не так уж много, я думаю, охотников писать (и, увы, читать) о смерти среди нас, простых мирян, – не богословов, но имевших случай и причины заинтересоваться ею вплотную…

Конечно, это уже был совсем иной дневник, чем тот, давний: тот не предполагал читателя, о нем никто не знал, и отец К. стал первым его читателем; этот же, будучи продолжением послушания, – предполагал по определению. Но, как и тогда, моя реальная, повседневная жизнь на страницы дневника не проникала. Остались за бортом и все «взлеты» и «падения» мучительного периода моего воцерковления. Происходило нечто гораздо более важное, то, что точнее всего было бы назвать допереосмыслением. Путь к «ласковому успокоению» (цитируя мою сестру по несчастью Людмилу Зотову, автора книги «Я тоже потеряла ребенка», на которую я многократно дальше ссылаюсь) оказался гораздо более многосложен и многоступенчат, чем представлялось, когда я заканчивала свою первую книгу.

27.04.02

Лазарева суббота, «радость со слезами на глазах». Рассказ о воскрешении Лазаря тем для меня и замечателен, что не просто требует безусловной веры в обетованное Богом всеобщее воскресение, но и благословляет на скорбь и слезы…
Иисус, когда увидел ее плачущую и пришедших с нею Иудеев плачущих, – читаю у ап. Иоанна (11, 33-36), – Сам восскорбел духом и возмутился и сказал: где вы положили его? Говорят Ему: Господи! пойди и посмотри. Иисус прослезился. Тогда Иудеи говорили: смотри, как Он любил его«.
Вот ведь и Он, Совершенный Человек, восскорбел, прослезился«Где вы положили его?« – это ведь сквозь слезы сказано…

28.04.02

Сегодня, на Входе Господнем, после долгого перерыва опять встретила в храме так запомнившуюся мне пару…

Однажды на Литургии я увидела прямо перед собой высокую молодую женщину, державшую на руках мальчика лет пяти. Мальчик сидел на руках у матери, обхватив ее за шею и крепко прижавшись щекой к материнской щеке, совсем как Богомладенец на Владимирской иконе Божией Матери. У них были красивые и удивительно похожие лица.

Ребенок был без обуви, в одних носочках, и понятно было, что у него что-то с ножками. Непонятно другое: как мать сумела продержать его на руках всю нашу долгую службу. Когда, уже после Литургии, стояли ко кресту, они опять оказались прямо передо мной, и тут уж я спросила: «Вы знаете, я смотрела на вас и поражалась – как вы сумели продержать такого большого мальчика все это время… Простите меня, пожалуйста, что с ним?..». Оказалось, он попал под машину; к счастью, пострадала только ножка. И вот она носит его к Причастию, но перед тем отстаивает с ним на руках всю службу.

Я встречала эту милую пару в храме еще несколько раз, потом они исчезли из моего поля зрения, и вот теперь я увидела их снова. Мальчик уже был на ногах. «Ну что, поправились?» – спросила я. «Да, все в порядке, спасибо!» – приветливо ответила она, а потом, помолчав, прибавила: «Знаете, это ведь у меня на глазах было… Я стояла у окна, а он играл во дворе. И вдруг я увидела, что на него наезжает машина, – и перекрестила его. И вот… видите, Бог спас!..».

И перед глазами у меня, как на телеэкране, встал дом-корабль, в который нас выселили из пошедшего на капремонт дома на Марата, моего «родового гнезда». И как мы выходим из нашей парадной, и я целую мою Девочку, и она идет налево, в школу, а я – направо, на работу. И почему-то я ухожу не сразу, хотя и опаздываю, а какое-то время гляжу вслед худенькой длинноногой девочке в черной курточке и темно-красной вязаной шапке с помпоном, купленной за год до того в Аэгвийду… Я не перекрестила ее на прощанье, как перекрещиваю сегодня сына, как та милая молодая женщина – своего безмятежно играющего мальчика: мое тогдашнее безбожие такого не предусматривало.

Это было утро понедельника; на уроке математики Вика записала задание на вторник, которое так никогда и не было сделано.

5.05.02

Пасха, Светлое Воскресение Христово, третье на моем коротком христианском веку…

Снова в храме читалось непревзойденное «Слово огласительное» св. Иоанна Златоустого. А уже дома прочла в «Слове о смерти» святителя Игнатия (Брянчанинова) другое «Огласительное слово», св. Кирилла Иерусалимского:

Ужаснулась смерть, узрев, что снисшел во ад новый Некто, недержимый тамошними узами. Почему же, увидев Его, убоялись вы, вратницы адовы (Иов. XXXVIII, 17)? какой необычный страх овладел вами? Бежала смерть, и бегство обличило боязнь. Стеклись святые Пророки, и законодатель Моисей, и Авраам, и Исаак, и Иаков, и Давид, и Самуил, и Исаия, и Креститель Иоанн, который вещает и свидетельствует: Ты ли еси грядый, или иного чаем (Мф. XI, 3)? Искуплены все праведные, которых поглотила смерть: потому что проповеданному Царю надлежало соделаться Искупителем добрых проповедников. И после сего каждый из сих праведников сказал: где ти, смерте, жало? Где ти, аде, победа (1 Кор. XV, 55)? Нас искупил Победодавец.

12. 05. 02

Вчера, в Светлую Субботу, после вечерней службы, отец К. подошел ко мне и протянул книжку необычно узкого и высокого формата. На обложке стояло: «Я тоже потеряла ребенка». Автор – Людмила Зотова.

Сразу после службы меня позвали в гости, и хотя быть там оказалось для меня и интересно, и важно, книжка, казалось, жгла мне сумку, и я не могла дождаться, когда попаду домой. Дома я присела с нею на угол кровати и, когда встала, уже совсем рассвело. Я написала на титуле своей книжки: «Без слов. Р. Б.» и принесла ее в храм, с тем чтобы отец К. передал ее Людмиле.

…Я не знаю, перекрестила ли она своего Андрюшу, когда он весело вбегал в воды залива. Если и нет – могла ли она знать, что он вбегает в вечность?..

Человеку неверующему, наверное, абсолютно невозможно понять и простить Богу то, что Он забрал ребенка к Себе через неделю после первой его, уже отроческой, исповеди и первого отроческого Причастия… Людмиле, еще только, по сути, начинавшей воцерковляться, пришлось набраться недоступного нерелигиозному сознанию мужества, чтобы принять такой Его Промысл о чаде ее.

К счастью – да простится мне неуместность этого словечка, – к тому времени, когда жизнь ее (цитирую) «опрокинулась», священный опыт поколений, державшийся под спудом в мое время, был уже открыт и доступен каждому. И она припала к этому святому источнику.

Могло ли это снять, отменить боль от внезапной, как и у меня, потери ребенка? Конечно, нет. Но правда и то, что, если я, искавшая и так и не сумевшая найти Бога, через два года пыталась «изжить» горе в буквальном смысле, то есть вместе с самой жизнью, то мама Андрюши Зотова через те же два года… написала книжку во утоление печалей ближних.

«Горе принято, – пишет она. – И надо хорошенько осмотреться – а что же делать теперь? «Когда пришла беда, то ее не сбросишь, как тесную одежду, надо перенесть. По-христиански ли ты перетерпишь ее или не по-христиански – все же перетерпеть неизбежно, так лучше уж перетерпеть по-христиански», – уверяет св. Феофан Затворник. Это наш крест, данный нам в руки Иисусом Христом по Его усмотрению. Мы его обязаны нести дальше по жизни. И, как пишут святые отцы, «ропот и малодушие тоже крест, но крест отверженного разбойника»».

Я не могла и не умела перенести горе по-христиански, я даже не знала, что такое возможно. Только теперь я отчетливо увидела, что весь мой дневник пронизан ропотом и малодушием отверженного – и отвергающего – разбойника. Я знаю, что над моей книжкой многие скорбели и плакали, но знаю и то, что это был плач о погибшем ребенке, а если и обо мне кто-то плакал, то потому только, что говорила я с креста.

Уже тогда, по горячим следам, я не могла не ощутить пожизненность этого креста – но, видимо, подсознательно, втайне от себя самой, надеялась, что найдется некий Симон Киринеянин, который подставит под него плечо… Мне еще не дано было постичь истинный смысл кажущихся такими банальными слов: «У каждого свой крест».

13. 05. 02

«Как это все-таки могло случиться? Если это наказание мне – то почему наказан ребенок? Она-то перед кем провинилась? Зачем нужна была этой объективности Вика? – роптала я тридцать лет назад на некую «слепую случайность-необходимость-объективность», не смея или не умея назвать ее Богом.

«Почему же Бог взял не меня за мои грехи, а именно его, маленького мальчика?» – задавала Людмила тот же вопрос, что и я. Но, поскольку вопрос этот был обращен не в пространство, как мой, а священнику на исповеди, она ответ получила: «А ты не спеши, значит, твоя душа еще не готова предстать перед Богом, а его – уже созрела». Да, именно так у Марка (Мк 4, 29): «Когда же созреет плод, немедленно посылает серп, потому что настала жатва«…

«Мне сказали недавно, – заключала я свои безуспешные попытки обрести Бога: – «Если бог добр и допускает то, что происходит, – то зачем он? Если он зол – он и подавно не нужен. Если же он непознаваем – то я могу обойтись и без него»».

И на это, оказывается, давным-давно существовал ответ, и не в бровь мне, а в глаз:

«Верь, что отрицать Бога, – говорил митрополит Антоний Храповицкий, – и принять эти выводы о добре и зле, о бессмысленности жизни никто искренно и продуманно не может, и глаголы отрицания у людей – одно бахвальство и желание отделаться от укоров совести«.

«Его смерть казалась бессмысленной, напрасной, – мучилась Людмила. – Почему так рано ушел человечек, который мог бы принести в этот мир столько хорошего?»

«Смерть есть факт несомненный, – отвечает и ей митрополит Антоний Храповицкий, задолго до ее вопроса. И предлагает взглянуть на него с другой стороны: – Скажи, есть ли какой смысл в нашей жизни, если она кончается здесь, в то именно время, когда душа исполняется зрелостью и жаждет разумения?»

Подумать только: когда я билась надо всеми этими «проклятыми» вопросами, в уверенности, что ответов на них по определению не существует, ответы эти были даны – давным-давно, определенно, недвусмысленно и исчерпывающе.

15. 05. 02

Через отца К. мне явно передается некая (хотя – что значит «некая»? как будто может быть вопрос, Чья!) воля, подталкивающая к дальнейшей «ревизии» осмысленного за этот год. Принес мне «Мать Мария» протоиерея Сергия Гаккеля. Об этой книге я уже знаю, ее не однажды цитирует Людмила: мать Мария нам сестра по горю: она потеряла двоих дочерей… Прочла книгу взахлеб. И, читая, конечно же, все время примеряла ее к себе, к своей потере и своим тогдашним мыслям и ощущениям…

Мне хватило душевной глубины, чтобы ощутить, как и монахиня Мария, что «вдруг открылись какие-то ворота в вечность, что вся природная жизнь затрепетала и рассыпалась, что законы вчерашнего дня отменились, увяли желания, смысл стал бессмыслицей и иной, непонятный смысл вырастил за спиной крылья». Но мне не хватило ее веры, чтобы понять, что это называлось – «посетил Господь».

«Чем? Горем? – пишет она дальше. – Больше, чем горем, – вдруг открыл истинную сущность вещей, – и увидали мы, с одной стороны, мертвый скелет живого, мертвый костяк, облеченный плотью, …мертвенность всего творения, а с другой стороны, одновременно с этим увидали мы животворящий, огненный, все пронизывающий и все попаляющий и утешительный Дух».

Мертвый костяк живого я увидела, но до животворящего утешения Духа предстояло прожить еще целую жизнь, уже вторую по счету.

«Потом время, – говорят, целитель, а не вернее ли «умертвитель»? – продолжает мать Мария, – медленно сглаживает все. Душа опять слепнет. Опять ворота вечности закрыты. [Но] человек может каким-то приятием этих иных законов удержать себя в вечности. Совершенно не неизбежно вновь впадать в будни и мирное устроение будничных дел, пусть они идут своим чередом, сквозь них может просвечивать вечность, если человек не испугается, не убежит сам от себя, не откажется от своей страшной, не только человеческой, но и Богочеловеческой судьбы. То есть от своей личной Голгофы, от своего личного крестоношения, вольной волей принятого».

Я могу только лишний раз возблагодарить Господа за то, что он не дал душе моей ослепнуть – она зажмурилась, но не ослепла. «Посещение Господне», о котором говорит мать Мария, тлело в потаенном до времени уголке души, то вспыхивая, то пригасая в «устроении будничных дел», сопряженных со взращиванием в одиночку чада моего, и… в поиске хоть какого-то баланса в ощущении себя матерью двоих детей, один из которых – «здесь», а другая – «там». Тот грустный факт, что сын самим своим существованием обязан был гибели сестренки, в разные периоды времени осознавался по-разному, бросая на мое материнство свой неверный, неустойчивый свет и иногда ставя мою Девочку в опасную близость к той грани, за которой начинается забвение. Кто испытал это на себе самом, тот поймет, о чем я.

Святое Крещение расставило все по своим местам. И, чем дальше шло время, теперь уже новозаветное, тем ярче становился другой свет, исходивший из прикрытых до времени «ворот вечности».

Переосмысление в этом новом свете трагической, по земным меркам, судьбы моего ребенка шло по какому-то неведомому мне, но несомненно существующему плану, определившему собой «потустороннее» направление моего духовного чтения последнего времени и придавшему моему «пожизненному кресту», о котором я писала позавчера, совсем иное значение, вес и достоинство…

28. 05. 02

Вчера поздно вечером сын позвал к телефону. «Здравствуйте, это Люда Зотова!..» – услышала я… Из нашего долгого разговора приведу лишь то, что поразило больше всего. «Вы знаете, – сказала она, – я недавно ехала на электричке, смотрела на зеленые елочки и плакала». «А ваш Андрюша тоже любил лес?..» – осторожно спросила я. «Нет, я вспоминала, как вы с Викой ходили по лесу…»

Так же удивительна, как этот ответ, и ее книжка.

До 40 лет Людмила прожила относительно спокойно и была уверена, что и «оставшиеся годы пройдут сравнительно ровно».

«И вдруг жизнь моя опрокинулась. … Не верилось, что это случилось со мной. Ведь Бог, казалось, был на моей стороне всегда! И что же теперь? Как вставать по утрам? … С первых же дней я стала искать матерей, уже испытавших на себе это тяжелейшее горе. Мне верилось, что они постигли тайну преодоления этого невозможного ужаса, раз они остались живы. В них, матерях, похоронивших своих детей, я искала поддержки. Бог дал мне ее, в том числе и устами моих сестер по несчастью. Встречи с ними были для меня неожиданны, случайны и радостны, насколько это мыслимо в нашем положении. Мы вместе плакали, утешались и были друг для друга роднее родных. И вот, испытав на себе потребность общения с людьми, переживающими подобное, я решила написать для вас, родители, оставшиеся без детей, эту книгу».

На узеньких, длинных полосах ее книжки, заполненных мелким убористым шрифтом, иногда сплошняком, без передышки на абзацы, я узнаю себя: ну да, да, конечно, именно так… Вот, например:

«Бог дал мне крепкое здоровье, подорвать которое не смогла даже такая трагедия; но в душе я чувствовала ужасающую боль. Когда она переполняла какую-то невидимую мне емкость, она истекала слезами и криками, а затем концентрировалась опять».

Да, все так и было, кроме криков, увы: умей я кричать – легче бы было. Моя душа истекала слезами; они текли и текли, без всхлипов, без рыданий, тихо и ровно, как течет вода из крана, внезапно сменяясь глубоким, провальным коротким сном, причем где угодно: на работе, в метро, в трамвае… А так знакомое мне «переполнение невидимой емкости», истекание и новое заполнение ее на языке психиатров называлось «ожогами»…

А вот дальше у нее – то, до чего ни мои психиатры, ни я своим материалистическим сознанием не додумывались:

«И тут я поняла, что ни один мой материальный орган не болит, но я ощущаю при этом физическую боль неизвестного мне органа! Это и есть душа? Наверное, она давала мне знать о себе и в минуты радости, но мне удобнее было не думать о ней. А теперь она разрывалась от боли и именно требовала лечения.

Примерно через год после своего открытия подтверждение, почти дословное, я прочла у диакона Андрея Кураева: «Душа – это то, что болит у человека, когда все тело здорово». …Пожалуй, первое утешение пришло сразу же с этим открытием. Если существует душа, не видимая глазом, значит, она есть и у сыночка! И смерть его тела совсем не обязательно связана со смертью души. В этом хотелось разобраться».

Как и мне хотелось разобраться в этом, когда я прочла у Голсуорси мысль о том, что душа не умирает со смертью тела! Но у него существованию души был положен предел, то есть тот срок, до которого человек должен был бы дожить при естественном, а не роковом, ходе событий.

«Это и утешительная мысль, – размышляла я в своем дневнике, – и в то же время… разрушительная. Как тяжело нам с тобой, Девочка моя! О чем ты там думаешь, одна, все время одна? Знать, что где-то, в каком-то виде, ты существуешь, и не иметь возможности общаться с тобой! Нет, это действительно разрушительная мысль».

Правда, дальше там у меня мысль, очень близко подходившая к тому, о чем я положительно узнала только теперь, то есть о самостоятельном, независимом от своей бренной оболочки, статусе души:

«Но если сознание твое продолжает еще жить, знает ли оно, что произошло с телом?..».

Увы, эти мои вопросы задохнулись в вакууме «чистого разума», не знавшего Бога.

27. 07. 02

Давно ничего не записывала: была большая и очень трудная работа. Был срыв, душевный, духовный и всяческий. Никакого последовательного «возрастания» быть не может, лишний раз в этом убедилась. Вчера исповедалась.

Сегодня с утра съездила, наконец, к Вике, посмотреть, сделан ли там небольшой ремонт, заказанный ко дню ее рождения. Пока нет.

Вечером – у сестры моей во Христе Л.; вместе с ней и милой молодой женщиной Т. по очереди читали Причастное правило. Впечатление очень сильное.

Уже уходя домой, я увидела на столе книжку Р. Моуди «Жизнь после жизни», о которой только слышала, но не читала, боясь ее почему-то, как и книги Артура Форда на ту же тему, купленной еще десять лет назад и так и пролежавшей нетронутой. Теперь же мне неудержимо захотелось их прочитать.

28. 07. 02

Потрясение… Я понимаю, что нельзя принимать за абсолют и за какое-то открытие то, о чем пишет Моуди: свидетельства его пациентов, переживших клиническую смерть, лишь подтвердили то, что Церковь знала давно.

И все же – потрясение. Мысли, картины, образы тех немыслимо емких минут, часов и дней, как в каком-то бездонном калейдоскопе, по видимости хаотично, но подчиняясь одной доминанте – что именно Вика могла видеть и слышать, оказавшись там, – сменяют друг друга… Но фиксировать здесь я ничего не буду – это значило бы переносить акцент с ее переживаний тех первых минут, часов и дней на свои. Довольно с меня и того, что теперь, после чтения Моуди, я хоть это-то хоть как-то представляю.

29. 07. 02

Господи, сколько близких людей ушло из этой жизни на моей сознательной памяти, а я н-и-ч-е-г-о не знала о том, что встречает их за земной чертой, как они там, да какое там «как они»: известие о смерти человека означало для меня конец его существованию вообще, где бы то ни было… Мне и в голову не приходило, что за всеми этими «народными» датами – третьим, девятым, сороковым днями – стоят напряженные, драматические перипетии дальнейшей, уже потусторонней, но абсолютно реальной жизни души.

…30 октября 72-го ровно в 16.30 (у меня была какая-то причина взглянуть в этот момент на часы), то есть практически в ту же минуту, когда душа моей Девочки, послав мне отчаянный сигнал, отправилась своим, неведомым мне путем, у меня схватило желудок, притом таким образом, как никогда до этого, но с тех пор именно так он будет мучить меня многие годы потом и отпустит только уже года два спустя после Крещения…

30. 07. 02

Сегодня была у Вики. Бригадир все сделал. Посадила цветы, полила, через неделю – ее день рождения. На обратном пути, как всегда, зашла к А. и ее маме, легшей к ней через год.

«Что я здесь делаю? – внезапно подумалось мне, когда я проходила мимо прощального павильона, где без малого тридцать лет назад лежала в своей любимой пионерской форме и красной пилотке моя Девочка и все подходили к ней прощаться под «Грезы» Шумана. – Все самые дорогие, самые близкие уже там. Я за ними вдогонку хочу. Господи, забери меня отсюда, пока я хотя бы такая, как сейчас!..».

Уже дома я нашла в книге о матери Марии это «вдогонку»:

«Я не только к Отцу хочу в вечность, – разъясняла она в статье «Рождение в смерть», – я хочу нагнать моих любимых братьев и детей, которые уже родились в смерть, то есть в вечность, я хочу вечного и неомраченного свидания с ними. И если это свидание будет, – а я знаю, что оно будет, – то все остальное не так уже и важно. Бухгалтерская книга будет подытоживаться не здесь, когда она не вся еще заполнена, а там. И в расходе будут стоять только две статьи: два рождения, или, вернее, две смерти человека, а в приходе будет стоять одно слово: «вечность»».

31. 07. 02

На мое «вдогонку хочу» св. Иоанн Кронштадтский ответил так:

«Ты в горести души своей желаешь иногда умереть. Умереть легко, недолго: но готов ли ты к смерти? Ведь за смертию следует суд всей твоей жизни (Евр. 9, 27). Ты не готов к смерти, и если бы она пришла к тебе, ты затрепетал бы всем телом. Не трать же слов по-пустому, не говори: лучше бы мне умереть, а говори чаще: как бы мне приготовиться к смерти по-христиански верою, добрыми делами и великодушным перенесением случающихся со мною бед и скорбей и встретить смерть без страха, мирно, непостыдно, не как грозный закон природы, но как отеческий зов Безсмертнаго Отца небесного, святаго, блаженнаго, в страну вечности (курсив мой…).

Вспомни старца, который, утрудившись под своим бременем, захотел лучше умереть, чем жить, и стал звать к себе смерть. Явилась – не захотел, а пожелал лучше нести тяжкое бремя».

Я снова пролистала «Мать Мария» и нашла те слова, которые, не противореча желанию «нагнать» самых дорогих, в то же самое время просто и недвусмысленно очерчивают направление, в котором обязана продолжать трудиться («и день, и ночь, и день, и ночь…») моя душа:

«В черный зев могилы летит все: надежды, планы, привычки, расчеты, – а главное, смысл, смысл всей жизни. Если есть это, то все надо пересмотреть, все откинуть, все увидеть в тленности и лжи» (курсив тоже мой).

Ничего важнее этого на самом деле нет. Каждый «работник одиннадцатого часа» слышал это злорадное: «Жила, как хотела, а теперь грехи замаливаешь?». Не в том дело, не в моем личном спасении. Одного хочу – успеть очиститься так, чтобы там быть хоть немножко поближе к Вике – и к Богу. Для чего? Для одного – чтобы Он лучше слышал мои молитвы о тех, кого я оставлю здесь, на земле…

4. 08. 02

Сегодня мне рассказали историю, живо напомнившую рассказ Вересаева, о котором я писала в своем давнем дневнике (как одну женщину, вот так же неожиданно потерявшую девочку, знакомый врач призвал в госпиталь – ухаживать за ранеными, пилить дрова, стирать и т. д.).

У одной женщины погиб сын, в 37 лет. Он был моряком, и в шторм его смыло волной за борт.

По своему опыту знаю, что внезапная смерть близких – самая тяжело переносимая из всех возможных. Она обрушивается, как тот шторм, без какой-либо подготовки, и – кого-то на время, а кого-то и навсегда – смывает за борт этой жизни.

Женщине этой, если так можно выразиться, повезло: когда-то она училась вместе с настоятельницей одного женского монастыря, и та позвала ее к себе. В монастыре она выполняла самую черную и тяжелую работу, вечером валилась в постель и забывалась на несколько часов в мертвецком, без сновидений, сне. Так она выжила.

«А мне вот пришлось заниматься тоже напряженной, но умственной работой, которая оказалась очень плохим лекарством», – с грустью писала я когда-то, не понимая, что к чадам Своим, к тем, кого Он знает, Господь милостив и скор на помощь и утешение. Так было с Людмилой, так было с этой женщиной. Мне же, хоть и сострадая втайне, Он говорил неслышно: «Не вем тя…».

7. 08. 02

Сегодня Вике исполнилось бы сорок лет. Странно подумать… И у меня уже могли бы быть почти взрослые внуки, и я была бы уже бабушкой «со стажем»…

Почему-то вспомнилось прозвище «Щеки», которое дали Вике продавщицы нашего углового магазина, куда мы с ней регулярно приходили за молоком. Он мне и посейчас снится иногда, этот магазин, хотя на его месте теперь уже что-то совсем другое.

Маленькая, Вика была щекастая, особенно когда на ней было синее плюшевое пальтишко с капюшоном, подпиравшим щеки и делавшим их еще более пухлыми. «А, Щеки пришли!» – издалека улыбались нам продавщицы молочного отдела, едва мы переступали порог. Вику они любили – она была приветливая девочка и очень забавно говорила, – и всегда насыпали ей в карман жареных семечек.

Как хорошо, что она у меня была. Пусть недолго, всего десять лет, но ведь была же. Слава Богу за все! Печаль моя светла.

И увядание земное

Цветов не тронет неземных,

И от полуденного зноя

Роса не высохнет на них.

И эта вера не обманет

Того, кто ею лишь живет,

Не все, что здесь цвело, увянет,

Не все, что было здесь, пройдет!

Ф. Тютчев

21. 08. 02

Сегодня вечером снова взяла в руки книжечку Людмилы, и она раскрылась на удивительном, самом, может быть, трогательном и утешительном, месте:

«Маленькие люди, живущие внутри матери, проводят там целый жизненный этап. Это полноценная жизнь, имеющая тепло, питание, тесную связь с матерью, отдаленные представления о какой-то «иной жизни», прорывающейся сквозь тело матери (голоса, звуки музыки, запахи и т. д.). И вот приходит момент необходимости перехода в другой мир, кажущийся нам теперь таким важным, едва ли не единственно реальным. И этот переход воспринимается младенцем, очевидно, подобным смерти: режущий свет врывается в глазки, ничем более не сдерживаемый шум давит на нежные ушки, страшный поток воздуха обжигает легкие, меняется тело – отделяется плацента, пупочный канатик – это катастрофа и смерть, но лишь для той жизни, которой жил малышка до сего момента. Для нас же, родителей, это счастье рождения нового человечка, подобного нам. И вот наступают дни равноценного общения с ним. Человек пришел в жизнь своих родителей. Позже станет понятно, что эта жизнь – еще один этап, переход к настоящей жизни, приготовленной нам Создателем. И опять – изменение тела, оставление очередной «плаценты», отделение очередного «пупочного канатика» связи с родными, яркий новый Свет, новые звуки, новые ощущения будут пугать в начале перехода. Но это – переход к Отцу, в вечный Дом. И там встречает нас любящий нас Отец, без сомнения, с не меньшей радостью, чем мы встречаем на земле своих детей. И оставленное на земле тело перешедший в вечную жизнь не вспоминает, так же, как новорожденный не плачет о расставании с плацентой».

27. 08. 02

Вот уже третье 27 августа мы с двоюродным братом приезжаем на Смоленское кладбище помянуть нашу бабушку. Умерла она еще до нашего появления на свет, но, кроме нас, навещать ее некому…

Мои родственники рассказывали о ней как о великой грешнице, настолько страдавшей некоторыми человеческими слабостями, что дед вынужден был развестись с нею на старости лет. Мне трудно, да и не хочется, судить эту не старую еще, но изможденную женщину с семейной фотографии, сидящую в окружении восьмерых своих детей. Это ж надо было их всех выносить, родить, выкормить, вырастить… И я верю, что милость Божия почивает и на ней: родилась-то она 6 июля, под покровом Пресвятой Богородицы, в празднование Ее иконе «Умиление», а умерла – 27 августа, перед самым Успением…

Как бы то ни было, сегодня мы еще только подходили к ее могилке, а в воздухе уже была разлита какая-то неуловимая радость. Казалось бы, все было точно так же, как и в прошлое посещение: и мягкое солнышко уходящего лета, и последние комары, и тишина… Так – да не так. Совсем далекие по своему жизненному опыту, судьбе и мировоззрению, мы с братом дружно и с какой-то особой душевностью «сервировали» бабушкин столик, выпили за помин ее души, а потом еще долго сидели, вспоминая наше общее детство. Когда прибирали за собой, брат сказал: «Мне кажется, бабушка была здесь, с нами…». Мой упорно и, я бы сказала, как-то даже панически неверующий брат…

«В прошлый раз так не было, – размышляла я на обратном пути. – Почему именно сегодня было иначе?» И вдруг озарило: «Да ведь теперь о ней молятся на проскомидии! Она же об этом не может не знать, она же там тоже причащается! И как ей не радоваться, как же не дать знать, что она нас видит!..»

«Подобно тому, – пишет протоиерей Сергий Булгаков в своей работе «Жизнь за гробом», – как в таинстве покаяния объективный момент прощения греха неразрывно связан с внутренней активностью покаяния, так и в действенности церковной молитвы об усопших предполагается известная ответная активность самих усопших. Принятие дара церковной молитвы означает и активное усвоение этой помощи Церкви, притом всей Церкви, без ограничения, то есть Церкви как живых, так и мертвых».

Бабушку отмаливают, она – слышит, кается и радуется…

28. 08. 02

Конец августа – удивительное для меня время: бабушкина память, а назавтра – Успение Пресвятой Богородицы; Спас Нерукотворенный, а назавтра – память мамы. В храмах и «при гробах»…

В нашем соборе праздничность такого печального, казалось бы, события, как день Успения Божией Матери, ощущается особенно наглядно. В это время солнце начинает закатываться уже гораздо раньше, чем летом, и во время Чина погребения Богородицы, который служится вечером, оно оказывается точно на уровне застекленного верха западной двери храма и заглядывает к нам всем своим огромным и радостным ликом. И когда процессия, совершающая крестный ход (а собор в плане представляет собой крест и так велик, что можно совершать крестный ход, не выходя в мир), оказывается в западной части, лица людей в мощных потоках закатного света, напоминающих трубы какого-то огромного органа, становятся осиянными, словно у святых…

На Успение Пресвятой Богородицы в храмах поют: «Отверзу уста моя, и наполнятся Духа, и слово отрыгну Царице Матери, и явлюся, светло торжествуя, и воспою, радуяся, Тоя успение«.

7. 09. 02

Вернулся из отпуска отец К. Когда сегодня я пришла к нему в собор, он как раз собирался сходить неподалеку исповедать и причастить одну старушку. И тут, сама не знаю, почему, я сказала: «Возьмите меня с собой, пожалуйста!..». Секунду поколебавшись и что-то взвесив, он сказал: «Ну, хорошо, пойдемте».

По пути он рассказал, что старушке этой 95 лет; в 7 лет она в первый и в последний раз исповедалась и причастилась и с тех пор в церкви ни разу не была. И вот сейчас, не без помощи племянницы, прихожанки нашего собора В., надумала причаститься.

За недолгим чаепитием после совершения Таинств Исповеди и Причащения я исподволь любовалась причастницей Еленой, как-то совершенно по-новому и по-доброму осмысливая снисходительное народное «Божий одуванчик».

14. 09. 02

«Братья! Какая цель нашей жизни на земле? Та, чтобы по испытании земными скорбями и бедствиями и после постепенного усовершенствования в добродетели при помощи благодатных дарований, преподаваемых в таинствах, нам опочить по смерти в Боге – покое нашего духа. Вот почему мы поем об умерших: упокой, Господи, душу раба Твоего. Мы желаем усопшему покоя как края всех желаний и молим о том Бога. Не безрассудно ли поэтому много скорбеть над умершими? Приидите ко Мне вси труждающиися и обремененнии, и Аз упокою вы, – говорит Господь. Вот покойники наши, христианскою кончиною уснувшие, приходят на этот глас Господа и упокояются. Чего же скорбеть?».

Святой праведный Иоанн Кронштадтский всегда узнаваем и на редкость убедителен, причем убедительность эта достигается до странности просто, как-то сама собой. Послушаешь его и подумаешь: «А в самом деле – чего ж скорбеть?».

30. 09. 02

Пишу это уже дома, вернувшись из блиц-поездки к морю. Была там ровно неделю, со среды до среды, и столько это короткое время вместило, что не знаешь даже, с чего и начать. Поэтому и начну с самого главного, и им же кончу.

Мне за тридевять земель, в Новоафонском монастыре, была впервые показана икона Божией Матери «Избавительница» (до того мне нигде не доводилось ее увидеть), празднование которой совершается в день Викиной гибели, 30 октября… При всем, казалось бы, трагическом подтексте такого календарного «совпадения», обстоятельства явления мне иконы этой были исполнены такой преизобильной любви и ласки Божией! В том и было потрясение, что меня же – что бы я ни думала и ни говорила, а не уберегшую ребенка, – еще и утешали. С Небес…

02. 10. 02

Сегодня в храме: «Помните ту старушку, которую я причащал перед вашим отъездом?» – «Да, конечно. Умерла?» – почему-то сразу поняла я. «Да. Через несколько дней после того». «Какое счастье!» – вырвались у меня два диких для уха неверующего слова. Я даже всплеснула руками от радости: не входя «в суд с рабой Своей», не отвергавшей, но обходившейся без Него всю жизнь, сподобил ее Господь покаяться, сподобил второй – и последний раз в жизни – причаститься!.. «Да… – тихо сказал отец К. – Ныне отпущаеши раба Своего…».

Примерно за год до того я косвенно оказалась причастна к истории, «героиня» которой не просто с самого Крещения ни разу не была в церкви, но и яростно все с нею связанное отвергала. В отличие от рабы Божией Елены, она всю жизнь была крестом для своих домашних. И вот, по всему было ясно, приспела пора ей умирать. После долгих сомнений и колебаний решили все-таки пригласить священника. Он ее исповедал, причастил. Потом она долго спала, а проснулась светлой, тихой, ласковой, какой ее никто из близких никогда не видел. «Умирать не страшно», – говорила она. Пробыв здесь в полузабытьи еще несколько дней, она тихо ушла.

У Терезы Калькуттской есть простые и спокойные слова по этому поводу:

«В конечном итоге смерть – просто самый легкий и быстрый путь возвращения к Богу. Если бы только мы могли помочь людям понять, что мы изошли из Бога и должны в Него вернуться».

21. 10. 02

Все ближе 30 октября, самая скорбная в моей жизни дата. Уже тридцатая.

…Купив первый свой Православный календарь, первым делом я открыла его на дне 30 октября, конечно же, в надежде найти так и не найденные мною когда-то «скрытые механизмы и рычаги» случившегося. В явной и доступной моему пониманию форме никаких ответов я не нашла. Но в неявной…

30 октября:

– память пророка Осии. Именно в книге его пророчеств (Осия 13, 14) содержатся знаменитые и знаковые для всякого христианина, а уж тем паче для христианина скорбящего, слова: «От власти ада Я искуплю их, от смерти избавлю их. Смерть! где твое жало? ад! где твоя победа?».

– память Лазаря Четверодневного, друга Божия. Его имя за мое христианское время обросло для меня глубоким и радостным смыслом.

– празднование иконе Божией Матери «Избавительница« Упоминаю о нем в последнюю очередь потому, что такая последовательность – в Календаре, но для меня эта память стала наиважнейшей, первостепенной, во многом определившей пересмотр, переосмысление случившегося с моей Девочкой и моей собственной роли в этом. Ее я еще только начинаю находить мужество осмыслять – не просто в категориях вины и покаяния, но как закономерный результат импульсивной, неосторожной, без Царя в голове жизни. Год назад я еще не была к этому готова.

31 октября – память св. Иулиана, пользующегося славой покровителя детей …

1 ноября – память св. Уара, ходатая перед Господом за некрещеных…

Да простит меня Господь, но признать эту четкую последовательность календарных празднований простым «совпадением» выше сил моих. Я так и вижу, как нежно и осторожно передавали с рук на руки детскую душу на Небесах… «Моя Девочка в хорошем месте» – в этих странных для нормального земного восприятия, но таких утешительных лично для меня словах сформулировался вывод изо всех этих «совпадений».

14. 10. 02

Сегодня мне передали книгу одной из неведомых мне читательниц моей книжечки-послушания, москвички Марианны Веховой, с теплой дарственной надписью. Называется она «Бумажные маки».

Книга Марианны удивительная. Одна из тех, что не дают оставаться у себя в скорлупе, замкнувшись на своей «исключительной» судьбе. Вот уж действительно незабвенно толстовское наблюдение о том, что все счастливые семьи похожи, несчастливы же каждая по-своему. Я рассказывала один эпизод из этой книги двум-трем людям, и каждый раз сжимало горло так, что невозможно было говорить дальше. А эпизод такой: мама Марианны, было это в нечеловеческое время сталинских репрессий, ушла из жизни, оставив на руках у мужа-политссыльного новорожденную дочку. И вот, пересаживаясь с парохода на пароход, с поезда на поезд, через всю страну стал он добираться до Москвы и на каждой пристани, каждой станции посылал в следующий пункт назначения телеграмму с просьбой устроить прибытие кормящих женщин. И, когда пароход (поезд) подходил к следующему пункту, отца уже молча ждали кормилицы. Так что Марианна не знает, что такое «национальность»: ее выкормила вся страна, в матерях у нее побывали русские и украинки, мордовки и татарки, еврейки и белоруски…

28. 10. 02

Утром позвонил отец К. и сказал: «Знаете ли вы, что сегодня празднуется память святителя Афанасия (Сахарова)? Нет? Тогда почитайте сегодня его книгу, которую я вам дал, ему это будет приятно».

Я так и сделала. Книгу владыки Афанасия под названием «О поминовении усопших по Уставу Православной Церкви» открывает обнаруженная в его бумагах после смерти записка: «Даты и этапы моей жизни». Она меня настолько поразила, что я даже подсчитала количество строк, приходящееся на те или иные этапы его жизни. Из 132 строк убористого шрифта его духовной «карьере», от строки «Шуйское духовное училище 1896-1902 гг.» по строку «ХИРОТОНИСАН ВО ЕПИСКОПА КОВРОВСКОГО 27 июня 1922 г.», посвящено всего 23; 94 же строки отображают такие вехи жизни владыки, как: «Арестован…»; «Приговорен…»; «Без приговора сверх срока…»; «Этапирован в…»; «Тюрьмы (такие-то)…»; «Арестован без предъявления обвинения…»; «Работал на лесоповале, …бригадиром лаптеплетной бригады…»; «Ассенизатор…» и т. д., и т. п. На оставшиеся после окончательного освобождения 8 лет жизни (почил он 28 октября 1962 года) пришлось всего 15 строк, 5 из которых занимает подведенный самим владыкой итог:

«27 июня 1954 года исполнилось 33 года архиерейства.

За это время: на епархиальном служении 33 месяца.

На свободе не у дела 32 месяца.

В изгнании 76 месяцев.

В узах и горьких работах 254 месяца».

Величаем тя, священноисповедниче Афанасие, и чтим святую память твою… Моли Милостиваго Бога о нас, да подаст Он оставление прегрешений и покой душам нашим…

Как говорит отец К., его «О поминовении усопших…» – самая основательная изо всех книг на эту тему, написанных в Православной Церкви.

29. 10. 02

Из книги «Смерти нет»:

«И всего менее тех людей, которые, веря в Божью любовь ко всякому человеку, а особенно к детям (помня слова Спасителя: «оставите детей приходить ко Мне, таковых бо есть Царствие Божие» (Мф. 19, 14), веря, что Бог все творит только для нашего блага, со смирением покоряются воле Божией и Ему лишь изливают свою естественную тоску по умершим чадам, у Него Одного лишь ища утешения. А между тем, Господь ведь не жестокосердный палач или судия. Если Он решает призвать человека в детском или юношеском возрасте, то на это у Него, значит, есть веские причины. Богу видно то, чего мы не можем ни видеть, ни даже предчувствовать. Бывает и теперь очень часто, что при всех добрых качествах юного существа, однако же, оно уже получило какую-нибудь еще невидимую дурную наследственность, которая грозит со временем развиться и заглушить доброе семя Царства Божия в душе этого будущего человека; или Бог предвидит, что добрая душа отрока или отроковицы не выдержит предстоящих искушений и погибнет в пучине греха, или что родители своею жизнью и взглядами могут оказать растлевающее влияние на детей; и вот, во всех этих случаях (не исчерпывающих, конечно, всех поводов для трагического вмешательства Божьего Промысла в жизнь детей), Бог призывает к Себе «душу младую»».

Боюсь, что так все и было. И Матерь Божия Избавительница знала, что делала. Завтра – празднование Ее иконе и день памяти Вики. Завтра к отроковице Виктории впервые приедет православный священник…

30. 10. 02

Когда-то на Пискаревском кладбище я увидела на детских могилках (а там не все могилы братские, есть и «индивидуальные») пионерские галстуки. И, приехав после этого на свою детскую могилку, привезла с собой Викин галстук и повязала его на шток, на котором была укреплена бронзовая птица (я упоминаю о ней в своем стихотворении 73-го года; ее лет шесть назад, в чаду утилизации цветных металлов, спилили и унесли; Господи, прости их, убогих; мне они неведомы, но Ты их, Господи, веси… Знаю только, что кладбищенские не могли это сделать: они Викину могилку так и называли – «Птичка»); когда же он истрепался на ветру, купила другой, и так было много лет, до тех пор, пока пионерская символика не стала для меня внутренне неуместна.

Шток был укреплен (на крестовине) посередке между четырьмя квадратными цветочницами, соединенными в виде креста. Я отчетливо видела этот крест – и не видела. Когда я сказала об этом, меня никто (а, кроме нас с отцом К., сегодня у Вики было еще двое) не понял. Как можно было не видеть крест?

…Проектировали надгробие два молодых архитектора, и крест (как и бронзовая птица) был их идеей. Тогда, в 73-м, я увидела в нем просто некую геометрическую форму, никак не соотнеся ее с православными крестами, столь обычными для кладбищ. И вот теперь, когда мой батюшка, возраставший уже в совсем другое время, ходил с кадилом вокруг могилки, я в первый раз за все тридцать лет восприняла его как православный, православный равноконечный крест греческой формы. И соотнесла с ним лежащую здесь некрещенную девочку. То, что я его, наконец, увидела, было для меня некоей надеждой, намеком на то, что она сопричтена ко стаду Христову. Но только сейчас, когда я это пишу, – подумала: «Уж не состоялось ли это сопричтение сразу же, как Божий венец моему некрещенному ребенку за мученическую кончину, и этот крест – не сразу ли был дан?..»

…Потом мы пошли к маме одного из нас. Когда, уже после литии, мы прибирались, отец К. пошел посмотреть заинтересовавший его памятник, видневшийся вдали (как он сказал, вернувшись, там лежит его ровесник…). А потом мы увидели, что он ходит меж могил и машет кадилом: «Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Бессмертный, помилуй нас…»…

И на глазах у нас – да не дадут мне соврать раба Божия Елена и раб Божий Андрей, стоявшие рядом, – промозглый, хмурый, почти зимний день стал просветляться. Легонько заголубело небо, прорезалось скромное солнышко, над землей задрожала легкая дымка, такая бывает ранним утром погожего летнего дня, и дымок от кадила смешался с ней. И, видит Бог, стал слышен птичий щебет. Было сильное, до осязания, чувство, что проснулось, приподнялось и радостно и застенчиво смотрит и слушает все кладбище.

Маленький островок еще здешних, мы стояли, раскрыв рты…

«Я помню, мы семинаристами часто вот так ходили на кладбища. Священник возглашал, а мы кадили…», – вернувшись к нам, сказал отец К.

Да помянет Господь Бог священство твое во Царствии Своем, всегда, ныне и присно, и во веки веков. Аминь.

8. 11. 02

Звонила Люда Зотова. Она рассказала мне дивную историю о том, как в пятне света на сцене во время «Реквиема» Верди ощутила присутствие своего сына, так явственно, что у нее не было в том никаких сомнений. На тот момент, когда она мне об этом рассказывала сквозь радостные слезы, его не было здесь уже шесть лет.

16. 11. 02

И сладко, и страшно подумать, что ведь и они, наши дети, о нас молятся. Как у Пушкина, в «Эпитафии младенцу»:

В сиянье, в радостном покое,

У Трона вечного Творца

С улыбкой он глядит в изгнание земное,

Благословляет мать и молит за отца.

Почему сладко – объяснять вряд ли надо. Страшно же – от того, что живешь криво-косо, пусть даже и под постоянным самоконтролем, а все равно срываешься, лицемеришь, трусишь, обижаешь, обижаешься, ленишься и т. д., и т. п. А они все это наше недостоинство видят светлым своим, теперь уже около-Христовым, оком, переживают за нас – и молятся. И что-то в нашей жизни, в наших душах меняется. А мы приписываем эти перемены себе, хорошо если Господу, и даже не подозреваем о подлинных своих ходатаях перед Ним.

13. 12. 02

Несколько дней назад взяла в руки книгу «Отец Арсений». И наткнулась на место, мгновенно приведшее на память ощущения, испытанные в день Викиной памяти, 30 октября, когда отец К. кадил кладбище.

Книга составлена в основном из воспоминаний духовных чад этого удивительного священника, однако в данном месте рассказ ведет сам отец Арсений. Рассказ этот – о молитвенном предстоянии на лагерном кладбище, где лежали тела десятков тысяч мученически умерших в лагере людей. Это кладбище, где люди были брошены в землю небрежно, как мусор, так что оттаявшая летом вечная мерзлота обнажала местами обломки костей их, ни в какое сравнение не шло с Викиным, скромным, но обустроенным все же с должным благоговением к покинувшим этот мир. Такую тоску и скорбь испытывал там отец Арсений, что долго и молитва не шла у него. А когда взмолился Господу – с природой стали происходить явления того же порядка, что и на Южном две недели назад.

Когда я писала об испытанном там, мне было очень трудно найти точные слова, которые бы передали эту неуловимую материю духа (да простится мне соседство двух этих взаимоисключающих как будто бы понятий), так, чтобы они не воспринимались как плод экзальтации. И у меня не было никакой уверенности, что кто-то другой, прочтя мои записи, поймет и поверит мне. Поддержка пришла оттуда, откуда я и ждать не могла: от никогда не виданного мною отца Арсения. Его слова, рожденные верой, с которой моя немощная вера и рядом не стояла, отнести на счет экзальтации никак невозможно:

«Было душно, сыро, тихо. Солнце нагрело землю, и от этого над полем поднимался легкий, еле заметный пар. Воздух дрожал, переливался, и казалось, будто что-то необычайно легкое и большое плыло над кладбищем.

«Господи, Господи! – вырвалось у меня, – это же души умерших поднялись над местом скорби». (Моя «дымка«?..) Тоска, необычайная, щемящая тоска схватила и сжала мне сердце и душу. В горле встал комок рыданий, слезы застилали глаза, а сердце все сжималось и сжималось, готовое остановиться. Состояние полной безнадежности, уныния и чувство скорби охватили меня, я растерялся, упал духом и весь внутренне сжался. Отчаянная душевная боль вырвала у меня болезненный стон: «Господи! Зачем Ты допустил это?»».

«Пронзительный и долгий плач», внезапно возникший над полем, еще более напряг нервы отца Арсения.

«»Господи, Господи! Яви милость Свою!» – воскликнул я, осеняя себя крестным знамением.

И вдруг ветер, затаившийся в перелесках и травах, вырвался на волю, закачал деревья и настойчиво повеял мне в лицо, и мгновенно все ожило, пробудилось, двинулось.

Заунывный стон исчез, неожиданно высоко в небе зазвучало пение птиц, дрожащая и парящая волна воздуха рассеялась, растворилась в пространстве.

…Стонущий плач, проносившийся над полем, оказался не чем иным, как вибрирующим звуком циркулярной пилы, работавшей на далекой лагерной лесопилке. Ветер медленно набирал силу, воздух стал упругим и ощутимым. Жаворонок рывками поднимался в вышину, песня его то затихала, то отчетливо звенела в небе, и я осознал, что жизнь сейчас идет так же, как и до гибели всех лежащих здесь людей, и так же будет идти.

Жизнь продолжалась и будет продолжаться всегда, так как это был закон Господа, и природа, созданная Им, выполняла его предначертания.

…Все так же душа моя была полна человеческой скорби о погибших, но гнетущее чувство уныния и тоски, охватившее меня, под влиянием молитвы ушло.

Долгая молитва очистила душу и сознание, дала мне возможность понять, что Устроитель жизни Господь призывает не поддаваться унынию и скорби, но молиться об умерших, требует творить добро живущим людям во Имя Господа Бога, Матери Божией и во имя самих живущих на земле людей».

И если на молитву моего молодого батюшки, живущего в совсем другое, не страшное и даже благословенное для Церкви время, природа отозвалась так же, как на молитву отца Арсения, – то это еще одно свидетельство того, что Господь всегда и везде, в скорбях наших и в радости, Один и Тот же, ныне и присно, и во веки веков. Аминь.

22. 12. 02

Вчера сообщили о смерти моего двоюродного брата Юры, старшего сына тети Клавы. Очень грустно и очень жаль его. Прожил он такую же путаную жизнь, как и я.

На память о нем осталась у меня «Библейская энциклопедия». Он купил ее, крестившись под старость лет, а потом стал потихоньку слепнуть. И подарил книгу мне.

Сегодня с утра заказала сорокоуст…

23. 12. 02

Сегодня хоронили Юру.

Нас было всего трое: я, Юрина дочь Елена и ее муж Володя. Остальные родные быть не могли, кто по немощи, кто по равнодушию. Друзья давно остались в прошлом, давно уже брату моему сопутствовали лишь случайные собутыльники: крестившись, он не смог, да и не хотел, бросить ни пить, ни курить…

Последние несколько лет брат жил за городом, в поселке, куда переселился, продав свое городское жилье. Могильщики – два молчаливых, абсолютно трезвых парня и старичок-бригадир, – были из местных, брата знали: благодаря отпущенной после Крещения библейской бороде, контрастировавшей с не по годам озорными глазами, он успел стать местной достопримечательностью.

…Входя в похоронный автобус, я сразу увидела лежавший на заднем сиденье деревянный крест. Когда приехали на кладбище, крест пришлось взять мне: мужчины выносили гроб, Елена несла сумки с поминальной снедью.

«С крестом, иди впереди!» – распорядился бригадир. И мы пошли: я – с золотистым деревянным крестом на плече, четверо мужчин – при четырех углах гроба и, замыкая процессию, дочь.

Я шла, послушно поворачивая по командам бригадира. Крест был не тяжелый, но большой, и время от времени я перекладывала его с одного плеча на другое, однако ноша эта не тяготила…

Дошли до могилы, рабочие опустили на веревках гроб. Мы с Володей и Еленой уже взяли в руки мерзлые комья земли, но бригадир сказал строго: «Подождите. Землю давайте». Ему подали освященную землю из часовни, где Юру отпевали, и, все с таким же строгим лицом, он стал струйкой сыпать ее на гроб, от головы к ногам, от плеча к плечу, и при этом тихо и благоговейно пел: «Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Бессмертный, помилуй нас…».

Часть обратного пути, до своего дома, бригадир проехал с нами. По бокам шоссе время от времени попадались избы, казалось, стоявшие тут от века, и, слушая негромкий голос этого старого, похожего на шолоховского Щукаря человека, я думала: «Жив Господь. Как будто не было всего этого советского лихолетья, как будто не было этого чудовищно затянувшегося перерыва. Жив Господь».

25. 12. 02

Сегодня память моего деда Никифора. Я знаю его лишь по семейной фотографии, где по бокам от него и бабушки Агриппины сидят и стоят восемь их детей, и среди них – мой отец. Сейчас в живых из них осталась только маленькая девочка, сидящая на руках у матери, да и той уже под 80…

Из села Покровские Селищи Тамбовской губернии взяли Никифора в солдаты, а, поскольку был он рослым красавцем, определили его к генералу Крюкову денщиком. В генеральском доме его и женили на молоденькой горничной Агриппине, от греха: ею слишком уж интересовался Крюков-младший.

После солдатчины Никифор какое-то время был городовым, стоял на посту на углу Невского и Большой Морской: на такие видные места ставили молодцов особого, гвардейского разбора. От тех времен до меня чудом дошел костяной свисток.

Деда Никифора мне нестерпимо жалко: разведясь, уже на старости лет, со своей Агриппиной, остался он совсем один: детям, уже обремененным своими семьями, было не до него. Семьи не было пока только у самой младшей. И вот как-то, в морозный декабрьский день, пришел он к ней и попросил приюта. Она ему отказала. «Так и вижу, – рассказывала она сама, – стоит он, лицом к печке, обняв ее руками. А потом молча ушел. Больше я его не видела». Вскоре сообщили о его смерти: замерз.

Сегодня на исповеди я попросила помолиться о деде, показала свисток. «Вы можете мне его дать на время?» – спросил отец К.

После службы он подошел ко мне и, возвращая дедов свисток, сказал: «Помянули мы вашего Никифора всем причтом. И даже в свисток посвистели».

28. 12. 02

Передо мной — небольшая работа архимандрита Георгия «Обожение как цель человеческой жизни», ее подарил мне отец К. И вот что я читаю:

«Смерть не может разлучить христиан, – прочитала я у архимандрита Георгия («Обожение как цель человеческой жизни»), – потому что их единство – в воскресшем Теле Христовом. Поэтому каждый раз, когда совершается Божественная литургия, мы все участвуем в ней вместе с ангелами и святыми всех времен. Участвуют и наши усопшие ближние, если, конечно, они имеют часть во Христе. Все мы там, и мы таинственно общаемся друг с другом – не внешне, а во Христе. Это очевидно при совершении проскомидии, когда на святом дискосе вокруг Агнца-Христа полагаются частицы за Пречистую Богоматерь, за святых, за живых и усопших. По освящении Святых Даров все эти частицы погружаются вместе в Кровь Христову.

Это великое благословение Церкви, что мы представляем собою Ее члены и можем сообщаться в ней не только с Богом, но друг с другом как члены святого Христова Тела».

29. 12. 02

«Если они имеют часть во Христе«… В том-то все и дело, что моя Девочка не имеет части во Христе, и я подаю на проскомидию прошения о поминовении тех детей, с кем «имею часть во Христе»: отрока Андрея, отрока Сергия, отроковицы Анастасии (девочки, сбитой машиной, о ней мне рассказывал отец К.), – но не отроковицы Виктории, о ней нельзя: моя тайная уверенность в том, что она – у Господа за пазухой, не отменяет тот грустный факт, что при жизни она не была крещена. С благословения моего милостивого батюшки я подаю прошения о ней на панихиду, но в это поминовение, в отличие от проскомидийного, не вовлечены Тело и Кровь Христовы, через которые могло бы происходить мое «таинственное» общение с ней…

01. 01. 03, 0 ч. 40 мин.

На исходе года пришлось переволноваться: сын мой в начале двенадцатого поехал встречать Новый Год к своим друзьям (мы уже года три провожаем Старый Год вместе, а к двенадцати он уезжает встречать Новый). И вот уже бьют часы Кремлевской башни, и вдруг – телефон: «А где Саша?». Немая сцена… Вскоре снова зазвонил телефон, и я услышала голос пропавшего своего чада: «Мама, все в порядке, с Новым Годом!».

Между этими двумя звонками прошло от силы три минуты, и о чем только я за эти мгновения не передумала, в каких только пространствах и временах не побывала… Когда один раз человека не дождешься, никакие доводы разума не в силах утишить тревогу. Пока не вспомнишь о Пречистой, Чьему Небесному покровительству вручаешь сына каждое утро, не подойдешь к Ней и не скажешь: «Мати Божия, прости меня!.. Но ведь и Ты волновалась о Чаде Своем, когда потеряла Его по дороге из Иерусалима…».

Ну, слава Богу и Пресвятой Богородице, пропажа моя драгоценная нашлась, и вот я сижу за компьютером и подвожу итоги году минувшему…

Пожалуй, такого года в моей жизни еще не выдавалось. Пожалуй, это был самый длинный, самый плодотворный (несмотря на стертость и дежурность этого слова, оно подходит как нельзя более) и насыщенный год. Как бы пышно и претенциозно это ни прозвучало, но он стал для меня Годом Откровения. Я почти уверена, что мне открылся… смысл человеческой жизни. Не жизни и смерти, а именно Жизни – куда смерть входит всего лишь составляющей.

«Толцыте, и отверзется». Я толклась в эти ворота, в эту дверь, с разрывом в тридцать лет между двумя попытками, – и отверзлось.

Тридцать лет назад это была самая страшная дверь, дверь в никуда, полагавшая последний предел жизни и обессмысливавшая ее. Но мысль мучительно продолжала работать, и последней записью в той моей тетрадке, сделанной почему-то красным карандашом, крупными, размашистыми буквами: «ПРОЩАЙ – И ЗДРАВСТВУЙ!» – дверь, в которую я так упорно толклась, приоткрылась. Но тут… я попросту испугалась и на этом свои тогдашние вопрошания к Богу (а Кому же еще они могли быть адресованы?) оставила.

И вот, через годы и годы, читаю в книге Людмилы Зотовой:

«»Жить в двери нельзя – это верно… Но есть еще жизнь за ее порогом… Я не умер – я вышел», – цитирует она дьякона Андрея Кураева и добавляет от себя: – Мой ребенок – вышел, вышел в другую форму жизни, в которую иду день за днем и я, в которую идем мы все».

Не знаю, может быть, кому-то другому эти слова покажутся слишком простыми, азбучными, но мою душу именно они зацепили, для меня именно они оказались ключевыми, поворотными. И уже на них органично и просто лег постулат сербского богослова Иустина Поповича: «Осмыслить смерть значит осмыслить жизнь«.

В этой чеканной формуле сошлось для меня всё. Душа, сердце, разум впитали ее, как губка. И смерть, как «лишний винтик», которому никак не находилось места в радостной картине Творения, послушно встроилась в Жизнь.

2. 01. 03

Почти буквально то же самое – у митрополита Сурожского Антония:

«Жизнь течет, и в молодые годы смерть кажется очень, очень далекой, нереальной: умирают другие, старые люди. В период войны умирают и молодые, но эта смерть не постепенная, она не нарастает в человеке, она не изо дня в день его покоряет, разрушает; она приходит мгновенно, или так быстро и так трагично. И к ней прибавляется столько страдания, столько пережитого страха и столько страха за тех, кого оставляешь… Но мы все идем ровной стопой к той смерти, которая рано ли, поздно ли нас пожнет, и нам надо жить с таким величием, чтобы смерть была для нас не страхом, а отверзающейся дверью, которая даст нам возможность войти в торжествующую вечную Божию жизнь.

Поэтому говорить о смерти или говорить о жизни – одно и то же».

7. 01. 03

Сегодня – Рождество Христово. Мне нечего прибавить ко всем тем словам, которые были сказаны об этом Празднике за последних два тысячелетия умами, не чета моему, я и пытаться не буду. Но у меня в связи с этим Днем есть свои, частные и в то же время ложащиеся в общую схему, воспоминания.

…С какого-то времени любимая из моих тетушек, тетя Клава, стала поздравлять меня с праздником Рождества Христова, неизменно напоминая при этом, что именно в этот день мои родители праздновали свадьбу.

1 января 2000 года я позвонила тете Клаве и поздравила ее с благополучным переходом в новое тысячелетие (тогда многие старые люди, известные и безвестные, не смогли преодолеть этот рубеж…). А в Рождество позвонил младший ее сын и сказал: «У нас несчастье. Мама сломала шейку бедра». Что такое подобный перелом в 85 лет – известно хорошо.

На следующее утро я была у тети Клавы. С потухшими глазами, едва меня узнающая (а до несчастья она была в твердом уме и здравой памяти), шамкающая, лежала она, не в силах пошевелиться. Есть отказывалась. Я уговорила ее поесть хотя бы немного жареных кабачков (ее любимых) и покормила с ложечки. Потом она впала в полудрему. И тут меня охватило неудержимое желание (как в больнице у мамы) погладить тетушку по голове, как маленькую. Какое-то время она тихонько лежала, приоткрывая и снова смежая глаза в такт движениям моей руки, а потом вдруг приподнялась на подушке, глаза ее широко открылись, взгляд стал внимательным, сфокусированным, целеустремленным, и она громко и четко сказала: «Господи!..». Не всуе, сродни междометию, как говорим мы, сами того не замечая, в потоке речи, а так, как обращаются к кому-то конкретному, глядя ему прямо в глаза.

Потом заснула ненадолго, а проснувшись, потребовала зубные протезы, перестала шамкать, попросила есть, заулыбалась и снова стала привычной тетей Клавой.

Через две недели она все-таки умерла. В больничной часовне ее отпели. Перед тем, пока мы ждали священника, я пыталась рассказать об этом «Господи!..» немногочисленным родным, но по их вежливым улыбкам и кивкам видела, что это для них – мой «задвиг», и не более того.

Я потом очень жалела, что не спросила у тетушки, в самом ли деле она видела Его. А недавно поняла, что жалеть не о чем: это Сам Господь воспретил дознаваться тайн Своих…

 

24. 01. 03

«Жить по-христиански нельзя. По-христиански можно только умирать. Покамест человек живет в этом мире, в этой плоти, он всегда покрыт как бы покрывалом, и покрывало сие не дает ему в совершенстве и непрерывно бывать в Боге, к Которому стремится душа. Покамест человек в этой плоти, он этой стороной жизни своей всегда стоит в условности земного бытия, и потому всякое действие его носит также условный характер и совершенства своего достигает не иначе, как чрез великое таинство смерти, которое наложит печать вечной правды на весь пройденный жизненный путь, или, наоборот, обличит его ложь. Смерть как разрушение органической жизни тела у всех людей подобна, но как духовное событие она у каждого принимает свой особый смысл и значение».

Это я прочла в книге архимандрита Софрония (Сахарова) «Старец Силуан». Чтение этой книги стало, пожалуй, самым крупным событием моей духовной жизни.

7. 02. 03

Как бы в подтверждение и продолжение предыдущей записи читаю у св. прав. Иоанна Кронштадтского:

«Да что распространяться о бессмертии души человеческой. Эта истина так ясна и очевидна для нас – христиан, как солнце. Мы вкушаем Тело и Кровь Христову и через это носим в себе еще здесь явные начатки своего бессмертия: еще здесь животворящие Тайны оживотворяют умерщвленные грехами наши души, а с душами и тела наши, нередко ощущающие в себе начатки смерти от воюющих на душу страстей, – и тем преображают жизнь нашу и по смерти. Истинны слова Спасителя: «Ядый Мою плоть и пияй Мою кровь, имать живот вечный» (Ин 6, 54). Таков несомненный залог бессмертия носит в своей душе каждый христианин!»

15. 02. 03

В ночь на Сретение – дивный сон: мы с Викой (ей лет 5-6) идем по полю, в руке у нее – васильки, навстречу нам дует легкий теплый ветер. Он поднимает ей волоски надо лбом. Обе мы радостно улыбаемся. Причем вижу я нас как бы идущими себе навстречу.

С одной моей знакомой зашел разговор о снах, я ей этот сон пересказала, и она мне ответила: «Это прекрасный сон – значит, ей очень хорошо». Ей, наверное, и правда очень хорошо… Ведь я снова с ней – после стольких лет полузабвения. Бог ее взял, Бог и вернул, ее – мне, а меня – ей…

И вспомнилась мне одна фраза о. К. Как-то на исповеди я сказала, что самой большой своей виной считаю то, что не крестила дочку, а что время было для этого неподходящее – не оправдание. И он ответил, как мне тогда показалось, очень странно: «Она была запечатана, пока вы не крестились». А потом добавил: «С вашим крещением состоялось ее духовное рождение».

И… мое с нею сретение…

26. 02. 03

Сегодня была по одному невеселому поводу во Владимирском соборе; возвращаясь оттуда, проходила мимо дома на углу Марата и Стремянной, где я прожила свои первые 32 года. С болью вспомнила церковь, стоявшую напротив него до 1967 года. И удивилась тому, что в своей книжечке об этой первой – и главной – вехе пути к Богу умудрилась упомянуть мимоходом, в скобках. Как будто почти тридцать лет жизни напротив храма, напротив иконы святого (он смотрел прямо нам в окна) могли пройти бесследно, ничего собою не определив и не заложив…

…Наша коммуналка давно уже полностью перепланирована. На месте окон Гречух, окна тети Кати и тети Даши, наших окон, окна Репиных, окон Павловых – ряд одинаковых окон, матово поблескивающих тонированным стеклом. Наша «натура» ушла в небытие.

Еще прошлым летом я включила в список усопших, о которых молюсь, своих соседей. Однажды раздумалась я об этом поколении, вся жизнь которого свелась к очередям, талонам, карточкам, коммунальным склокам, чаду керосинок и примусов, похоронкам с фронта, винегретам в складчину на убогих праздниках, – и так их всех жалко стало. И вот я поминаю своих соседей под конец списка, идя от комнаты к комнате: Иоанна, Евдокию, Василия, Екатерину, Дарию, Татиану, Юрия, Иоанна, Наталию, Таисию. Пока я здесь – чем могу, помогу.

Неудержимо хочется переписать сюда отрывок из моих «мемуаров» 1985 года. А почему, собственно, я должна удерживаться?..

«В один и тот же день нас с Юркой Репой приняли в пионеры. И вот на следующий день после этого события мы устроили праздник.

На кухне – полный сбор. Возле своего необъятного сундука сидит на корточках, зажав в зубах незажженную папиросу, Иван Павлович, наш квартуполномоченный, дебошир и горький пьяница, нещадно колотящий под горячую руку свою тихую, изможденную жену Наталью. Тут же – их дочь Тася. Татьяна Никитична, могучая женщина деревенской закваски, Юркина мать. Две сестры, тетя Катя и тетя Даша. Евдокия Михайловна и Иван Миронович. Их племянница Женя с мужем Васей, мрачным, цыганистого вида парнем. Обычная коммунальная кухня, не раз слышавшая скандальные голоса усталых женщин, пьяные крики мужчин и детский плач.

Но сейчас – все стоят, опершись спинами о свои столы, скрестив на груди руки, с одинаково расслабленными лицами. Мы с Репой даем концерт. На нас – красные, еще ни разу не стиранные пионерские галстуки».

Мир праху вашему…

1.03.03

Сегодня перевернула страницу подаренного мне красивого календаря. Каждый месяц в нем открывается той или иной иконой. На март выпала икона Божией Матери «Споручница грешных». Все правильно: 13-го числа – четвертая годовщина моего Крещения, мой день Ангела, и оставшееся до него время я буду исподволь готовиться к исповеди-покаянию.

«Сколько лет, – всегда, – пишет монахиня Мария, тогда еще – Елизавета Юрьевна Скобцева, в записке, набросанной у смертного одра дочери, – я не знала, что такое раскаянье, а сейчас ужаснулась ничтожеству своему. …Рядом с Настей я чувствую, как всю жизнь душа по переулочкам бродила. И сейчас хочу настоящего, очищенного пути, не во имя веры в жизнь, а чтобы оправдать и понять, и принять смерть. Оправдывая и принимая, надо вечно помнить о своем ничтожестве (курсив мой). О чем и как ни думай – большего не создать, чем три слова: «любите друг друга», только до конца и без исключения, и тогда все оправдано и вся жизнь освящена, а иначе мерзость и тяжесть».

В этом все и дело: «только любите друг друга». В день похорон мама моя, Викина бабушка, кричала в прощальном павильоне: «Как она мамочку-то свою любила!». А она – она «по-настоящему стала нужна мне совсем незадолго до своего внезапного ухода». Да почему же не раньше?! Не всегда?..

«Оправдывая и принимая [смерть], надо вечно помнить о своем ничтожестве». Сказала мать Мария – как припечатала. И саму себя, и меня, и всех матерей, не умевших любить своих потерянных детей «до конца и без исключения».

2. 03. 03

Странное дело, только недавно я впервые задала себе вопрос: а для кого я писала свой дневник, ведь отец К. был первым, кто его прочел, никто, даже самые близкие и посвященные, и знать о нем не знал? Выходит, только для себя? Но тогда почему я не сказала – самой-то себе! – всей правды, не повинилась, хотя и обещала своему погибшему ребенку это сделать?

А вот тут-то и оказалось все дело: мои записи были попыткой самооправдания перед Богом. Которого я как будто бы не нашла. Именно так: как будто бы. Иначе откуда мне было знать, что (цитирую себя) «разумом Бога найти не дано»? Ведь это возможно постичь, только уже находясь в Боге. «Ты не искал бы Меня, если бы ты уже Меня не нашел», – говорит Христос св. Августину.

Да, наверное, мы никогда не можем с уверенностью говорить о себе: «Я искал Бога – и так и не нашел» или: «Я нашел Бога». Де-факто это может произойти гораздо, гораздо раньше, чем происходит де-юре, в Святом Крещении, которое и скрепляет этот факт своей неоспоримой и неизгладимой печатью – Печатью Дара Духа Святаго.

8. 03. 03

Сегодня – день рождения сестры моей Эли… Она ушла из жизни в 28 лет, и совершенно невозможно соотнести с реальностью то, что сегодня ей исполнилось бы 73…

Это сейчас, с высоты своих лет, я ощущаю ее девочкой, а тогда она была моей старшей сестрой; мне было двадцать, и по глупости своей я ее проворонила: спохватись я раньше, ее можно было бы спасти, но, когда, уже под утро, я поняла, что с ней происходит (она выпила большую дозу сильного снотворного), и вызвала «скорую», было уже поздно.

Сегодня я жалею сестру совсем по-другому, чем раньше: к обычному сожалению о так рано закончившейся земной ее жизни теперь прибавилось печальное знание представлений Церкви о посмертной участи самоубийц. Глупая девочка, что ж ты наделала…

Молюсь о сестре своей (и еще о нескольких ближних, покинувших этот мир своей волей): «Взыщи, Господи, души несчастных самоубиенных…». Христианская практика знает случаи, когда живым удавалось отмаливать (во всяком случае, получать несомненные знаки об этом) своих «самоубиенных»…

…К вечеру пошла в храм, где была чудная общая исповедь перед Прощеным воскресеньем. Только вернулась домой – звонок Е., сродницы моей по несчастью: пять лет назад она потеряла 38-летнего сына…

Сегодня утром с ней случилась история, больше всего похожая на прекрасную сказку. Но это быль. Надо знать этого человека, чтобы быть уверенным в том, что ради красного словца она ничего придумывать и додумывать не станет.

…Она сидела в своей вахтерке, и отчего-то («Я сама не знала, отчего…») сердце у нее горело, как у тех апостолов, что шли по дороге в Еммаус.

И вдруг вошел молодой человек и протянул ей ветку мимозы: «С праздником вас!». Сказал – и вышел, она даже поблагодарить его не успела. Побежала за ним – но его, как говорится, и след простыл. Никогда прежде она его не видела.

«На меня такая радость нашла, прямо необыкновенная, – говорила она, – целый день, как вспомню, так сердце горит!»

Едва ли не больше всего ее поразила сама ветка – с какими-то необычайно пушистыми и все один к одному цветками.

«Ты воткни ее за фотографию сына, ведь она от него», – сказала я. «Да, я так и сделала…»

«Пойдем и возвратимся к Господу! ибо Он уязвил – и Он исцелит нас, поразил – и перевяжет наши раны» (Осия 6, 1-3).

9. 03. 03

Сегодня – Прощеное воскресенье… Ходя по храму после дивного Чина прощения в поисках друзей, увидела вдруг гроб, поставленные по бокам его две скамейки и на них – застывших в абсолютно одинаковых скорбных позах людей. Мне стало ужасно неловко перед ними, такими одинокими на нашем празднике покаяния, и я поклонилась им и сказала: «Простите нас, грешных!..» Они подняли головы от рук своих и посмотрели на меня одинаково отрешенными, непонимающими очами. У них было свое Прощеное и прощальное воскресенье.

11. 03. 03

Мой день Ангела, четвертая годовщина Святого Крещения, – 13 марта. И я хотела бы исповедаться, и не просто исповедаться, а провести «ревизию» своей жизни, завтра, а причаститься, уже с чистой душой, 13-го. Но в этом году мой день Ангела выпал на четверг, а в Великий пост по четвергам Литургии не бывает. Отец К. благословил меня поступить немножко «задом наперед»: утром, на самой первой в Посту Литургии Преждеосвященных Даров, причаститься, а уж затем исповедаться.

…Не один из читателей первого издания книги ждал, что я скажу о своей вине. Намерение сказать о ней было заявлено, пусть и с некоторыми оговорками, в самом начале: «О какой вине я говорю – я еще продумаю. Не найду оправдание себе, а постараюсь быть честной – перед тобой и перед собой. Надо набраться мужества сформулировать все точно и честно. Может быть, сделаю это нескоро, но сделаю».

Бедная я, бедная, что ж я такое говорила: «О какой вине я говорю – еще продумаю«. Что тут было продумывать? «И формулировать тут было нечего, – писала я же сама тридцать лет спустя после случившегося и за год до этих строк: – она была абсолютно ясна мне уже тогда, в первую же минуту после случившегося, но у меня так и не хватило мужества сказать сразу: «Девочка моя, я не уберегла тебя, прости!». Не уберегла несколькими неосторожными, опрометчивыми словами и поступками, и то, что она о них и не знала, дела не меняет. … Но только недавно, выплакав вину свою до конца, я добралась до подлинной, мистической ее сути и сказала, через столько лет, на исповеди: «Я лишила ее своей сакральной материнской защиты«».

Теперь я могу прибавить к этим словам другие, недавно вычитанные у священника Георгия Чистякова: «Бога можно встретить везде, но только там, где нет лжи». Лжи не было, но и всей правды тоже не было. По большому счету, все грехи, совершенные мною до Святого Крещения, прощены. Но ни забыть, ни простить себе ни один из фатальных моих проступков перед Викой и перед Богом я не могла. Я исповедала их постепенно нескольким священникам, но, вырванные из контекста, поодиночке, они уже не казались столь роковыми. И я поняла две вещи: я должна снова, но теперь уже в целокупном виде, исповедать Господу все, что натворила, совершить новый виток покаяния.

Кто-то, возможно, скажет: «Сама во всем и виновата; ребенка, конечно, жалко, а так…» Возможно. Но перед Судом Божиим суд человеческий – ничто. Это моя Сенная площадь. Как Раскольников бухнулся там на колени и всенародно покаялся в совершенном убийстве, так бухнусь душой и я: «Простите меня, грешную!». Так говорим мы перед исповедью, оборачиваясь в поклоне к стоящим позади…

Отец К., после некоторого раздумья, принял мои аргументы.

12. 03. 03

Исповедь моя и в самом деле состоялась совсем недалеко от Сенной. Зная о ее неординарном характере, отец К. выделил для меня свое личное время, и мы с час бродили по раскисшим от первого весеннего тепла дорожкам заброшенного сада недалеко от храма.

Это была исповедь типичного «плохого хорошего человека»: ответственного – и безответственного; серьезного – и легкомысленного; не злого – и не такого уж доброго; мало что доводившего до конца, «по переулочкам бродившего», словом, жившего «без Царя в голове», в чем, собственно, и было все дело. Так что о конкретных перипетиях моей тогдашней жизни и о каких-то «смягчающих обстоятельствах» рассказывать нет смысла. И совсем другое дело – те самые проступки, что лишили мою Девочку «сакральной материнской защиты»…

Их было три, и все они были совершены в 1972 году. В тот год количество моих грехов перешло, наверное, в качество, и на меня покатилась лавина зла.

«Если бы она была христианкой, она была бы внутренне защищена, и все могло сложиться по-другому… Лавина зла все равно накрыла бы ее, но как многое зависит от того, в каком состоянии ты находишься, когда на тебя летит лавина…»

Эти слова – из книги Марианны Веховой, и сказаны они о ее несчастной маме, а как будто бы про меня…

I. Когда наш дом на Марата пошел на капитальный ремонт, нас выселили в район новостройки. Отдельную квартиру нам не дали, с нами стала жить, как тогда выражались, «подселенка», З. К. Очень скоро выяснилось, что жить нам вместе будет неимоверно трудно. Как я теперь вижу, в этом конфликте (по большому счету – города и деревни) были повинны обе стороны, хотя мы с матерью, может быть, все-таки меньше. И вот однажды, после очередной безобразной коммунальной сцены, я выскочила на улицу и долго бродила там, в ярости повторяя вполголоса: «Чтоб ты сдохла, чтоб ты сдохла!». Не понимая, не догадываясь даже, что тем собирала горящие уголья на свою и, как оказалось потом, Викину, голову.

КАЮСЬ, ГОСПОДИ…

II. У мамы моей была родная сестра, с которой они бесконечно ссорились, иногда расходясь надолго. Мы с тетей Дусей жили в одном доме, и ее тоже выселили, но в другое место. И вот они снова поссорились, а через несколько месяцев мы узнали, что тетя Дуся лежит в больнице, с очень серьезным диагнозом. В это же самое время выяснилось, что я беременна. Месяца полтора я практически каждый день к ней ходила, домой возвращалась поздно. Беременность я переносила очень тяжело, а в этом режиме тем более. Оставить ребенка в тех жизненных условиях и в том состоянии души казалось абсолютно невозможным. Тетя Дуся тем временем неизбежно приближалась к финалу. И вот он наступил… Похороны были назначены на 15 апреля, и ровно на этот день, задолго до того, был назначен аборт… Если бы я и перенесла его на другой день, это ничего не изменило бы в том раскладе жизни и смерти. Дело в другом: вместо того, чтобы восполнить смерть, то есть «убыль жизни», новой жизнью, дарованной, хотела я того или не хотела, Господом,–я ее истребила. Весь ужас содеянного, конечно, виден, как на ладони, только теперь, и не по старческому какому-то ханжеству, а просто иными, исцеленными, глазами…

КАЮСЬ, ГОСПОДИ…

III. Летом того же года я встретила человека, каким-то непонятным образом подчинившего меня себе настолько, что я, в ответ на его требование бросить курить, сказала однажды сама себе, но вслух: «Вика, клянусь твоим здоровьем, я бросаю курить». Как я могла приплести сюда ребенка (да еще столько раз тщетно просившего меня о том же самом) в качестве самой высокой ставки из всех возможных, как некую неоспоримую гарантию слова, данного вовсе не Богу (если бы Ему, это можно было бы понять, хотя Он и призывает нас ничем и никогда не клясться),–понять невозможно. Излишне говорить, что хватило меня ненадолго и через какое-то время я снова курила–мучаясь и опасаясь кары Господней (и безбожникам дано трепетать гнева Божия…).

А секира уже лежала при древе…

КАЮСЬ, ГОСПОДИ…

…В сентябре вместе с искренней своей, А., поехала я в любимый с университетских времен Коктебель: в последний раз сделаю что-то для себя, думала я тогда, а вернувшись–начну новую жизнь, всецело посвященную дочке. Перед отъездом я с каким-то особенным чувством купила велосипед (в качестве подарка на день рождения), новый школьный портфель, красивые и удобные резиновые сапожки, толстые шерстяные носки…

Это стремление к обновлению моей материнской сущности возникло на фоне апокалиптических ожиданий, порожденных, как это ни дико, не страхом Возмездия, а невесть откуда взявшимся еще в молодости предчувствием, что в тридцать пять лет со мной случится что-то страшное. А моя жизнь вошла как раз в тридцать пятый год.

Вечерами мы с А. бродили по темному берегу моря, и когда проходили мимо какого-то ресторанчика, оттуда не раз доносились слова песни, которую я никогда до того (и никогда после) не слышала: «Нет, тебя не будет, нет, тебя не будет, нет, тебя не будет никогда…». От этих печальных слов невыносимо сжималось сердце. Не своей незадавшейся жизни мне было жаль, другое страшило–что будет, если меня не станет, с Викой?.. И откуда же тогда было мне знать, что вовсе не меня не будет, не будет, не будет никогда?..

Матерь ли Божия, Избавительница, взяла к Себе, от меня подальше, Девочку мою, ей во избавление, мне–во вразумление? Дьявол ли ее забрал из моих небрежных, неосторожных материнских рук, и потом эту детскую душу, уже по пути на Небеса, избавляли от его когтей? Нет и не будет ответа.

13. 03. 03

Митрополит Сурожский Антоний (Блюм):

«Мы очень часто идем во тьме, и тьма эта является результатом помрачения нашего ума, помраченности нашего сердца, помраченности наших очей, и только когда Сам Господь прольет Свой свет в нашу душу, в нашу жизнь, мы можем вдруг увидеть, что в ней дурно и что правильно.

…Когда мы прозреваем все, что в нас есть темного, когда это знание растет и мы все больше понимаем себя в свете Божием, то есть в свете Божиего суда, это означает две вещи: это означает, конечно, что мы с горечью открываем собственное уродство, но также и то, что мы можем радоваться, что Бог одарил нас Своим доверием. Он даровал нам новое знание нас самих такими, какие мы есть, какими Он всегда видел нас и какими, порой, не позволял нам увидеть себя, потому что мы не вынесли бы этого видения правды. И здесь снова суд оборачивается радостью, потому что, хотя мы и открываем то, что дурно, открытие это означает, что Бог увидел в нас достаточно веры, достаточно надежды и достаточно силы духа, чтобы позволить нам прозреть, потому что Он знает, что теперь мы в силах действовать».

Старец Паисий Святогорец:

«Человеческой логикой и справедливостью живут евангельские делатели первого и третьего часа, которые вступают в спор с хозяином, считая, что с ними поступили несправедливо. Однако сердцеведец Бог, со всей точностью Своей божественной справедливости, заплатил даже за томительное ожидание, в котором находились работники одиннадцатого часа, пока не нашли себе работу. Хотя по Своей божественной справедливости, которая полна милосердия и любви, Он мог дать работникам одиннадцатого часа еще большую плату, потому что они, несчастные, сильно страдали душой и устали больше других работников, которые устали телесно, трудясь большее время».

14. 03. 03

Когда я еще только начинала переосмысливать все, что произошло в моей жизни, я часто ловила себя на том, что думаю о себе в третьем лице: «она». И, когда я как-то раз сказала об этом отцу К., он ответил так: «Нельзя отрекаться от своего прошлого. Оно – ваше». Теперь, после исповеди-покаяния, я смотрю на ту себя, как в перевернутый бинокль, спокойно и жалостливо, без этого уничижительного «она», – и все-таки отстраненно, не желая иметь к ней никакого отношения.

Не так, не так смотрит на нас Господь…

И, наверное, теперь я должна попытаться уже окончательно, насколько это вообще возможно для нас, грешных, примириться с собой.

Умница Марианна Вехова подает мне руку помощи, рассказывая о своем сне-тесте, в котором бабушкин двойник, протягивая ей огромную книгу, предлагал поменять прошлое.

«Если ты прочтешь вслух то, что написано на этой странице, все детские страдания исчезнут из твоей жизни, сотрутся твои ошибки, метания, все поступки, которые стыдно вспоминать, – ты от них освободишься, как и от боли, страхов, крови, бреда, гипса, операций, тоски, одиночества… Прочти, только прочти вслух, и у тебя будет другое прошлое, другая судьба, благополучная, полная радостей, подарков, везения, счастья, –ласково журчал за моим плечом голос бабушкина двойника.

Меня так и охватило горячей волной искушения.

Я догадалась: стоит захотеть прочесть, знаки тут же станут понятны и язык сам произнесет неведомые мне сейчас сочетания древних звуков.

Но тут же почему-то я почувствовала, что нет, нельзя ничего менять в своем прошлом, ни от чего нельзя отрекаться.

Но почему я просто не могу убрать страдания из моей жизни? Она же –моя собственная? Зачем нужны они, все эти страдания? … Очищает ли страдание? Я видела и по себе знаю – подавляет, искажает, уродует. Может быть, очищает сопротивление этим искажениям? Может быть, возвышает победа над своей слабостью?

Тогда мне нельзя отсекать себя теперешнюю от прошлой, зачеркивать мои победы, такие тяжелые, давшиеся такой большой ценой, и отворачиваться от поражений, которые мне так много помогли понять».

Аминь.

P. S. Еще до исповеди 12-го числа, утром, я впервые подала на проскомидию прошение о З. К., моей соседке. В этом человеке, причинившем мне столько зла, поведшем себя в те трагические дни абсолютно бесчеловечно, явно сидели бесы. Но разве во мне они не сидели? А ведь меня Бог простил. Сегодня я впервые в это по-настоящему поверила.

16. 03. 03

Я знаю мать, которая, лишившись уже взрослого сына, месяца через два попыталась изжить горе в лихорадочной деятельности – ремонте квартиры, стремлении «сохранить форму», приобретении каких-то обновок. «Я жить хочу, я жизнь люблю!» – говорила она. Первые года два подобная реконструкция треснувшей жизни как-то делала свое дело, но потом не изжитое естественным путем, а лишь запруженное, присыпанное горе взяло свое. Она постоянно должна быть на людях: оставшись одна, она оказывается во власти одних и тех же мыслей, одного и того же наклонения – сослагательного, самого бессмысленного из всех; крестившись вслед за мной, она ни разу не была на исповеди («Я не могу каяться. Если я начну каяться – я умру!..»), ни разу не причастилась, раскаяние в материнских ошибках не переросло в покаяние перед Господом, а Он – не дал ей и утешения…

Открыла сейчас книгу А. Форда «Жизнь после смерти», чтобы найти то место, которое прямо относится к этому «случаю». К счастью, я еще не вынула свои закладки. Вот это место:

«Человек может попытаться забыть о своем горе в приступе лихорадочной активности. Или наоборот, вести себя противоположным образом и никак не выказывать своего горя до тех пор, пока позже, через какое-то время, не последует острый кризис. Но если человек, понесший утрату, не уклоняется от того, чтобы сполна пережить свою боль и полностью осознать значение своей утраты, если он призывает на помощь все свои силы, чтобы перестроить свое бытие, то у него вновь появляется вкус к жизни».

Как тут не вспомнить снова слова матери Марии:

«Такого рода Посещение заражает душу, наполняет ее, как поток, как пылающий очаг… если человек не испугается, не убежит сам от себя, не откажется от своей страшной, не только человеческой, но и Богочеловеческой судьбы».

Славлю и благодарю Тебя, Боже, за то, что Ты не дал мне испугаться и убежать от себя самой, не дал отказаться от «личной Голгофы, личного крестоношения»; что не пронес мимо, но заставил испить до конца, до дна, до самого донышка, чашу сию, – и этому лекарству не попустил стать горше и страшнее самой болезни.

22. 03. 03

Сегодня в храме – короткий разговор с одной молодой женщиной. Он уложился в те несколько минут, что мы ждали отца К., каждая по своему делу, после службы.

«Знаете, – сказала я, – я вот сейчас думала о свободе. Раньше, до Крещения, мы были абсолютно свободны. Мы не должны были молиться, ни утром, ни вечером, не должны были вставать по воскресеньям, ни свет ни заря, когда все еще спят, и идти в храм, в любую погоду. Не должны были исповедоваться, давать отчет в своих мыслях и поступках. Мы были свободны и в жизни, и даже в смерти. А теперь мы все это должны. Но как же страшна оказалась та свобода!..». Когда я закончила этот монолог, моя собеседница, вернее, слушательница, взглянула на меня своими огромными голубыми глазами и, согласно покивав головой, тихо сказала: «Ужас!.. Не дай Бог такой свободы».

25. 03. 03

Сегодня наткнулась на документальный фильм о смерти, построенный как диалог двух академиков.

Акад. Бехтерева: «Не представляю существования сознания вне мозга».

Акад. Волченко: «Сознание – это разум плюс душа плюс дух».

(Почему-то вспомнились столь часто нами употребляемые, но давно стершиеся, утратившие свой прямой, изначальный смысл выражения: «стоять над душой», «быть не в духе».)

Долгое время я не могла смириться с разрушением Викиного мозга. Мне казалось, что именно этот факт перекрывает все возможности какого бы то ни было дальнейшего ее существования. Голсуорси подал проблеск утешения и надежды. Форд его усилил, Волченко – закрепил.

Вот что я с радостью несказанной прочла по этому поводу у Форда:

«Что такое человеческий мозг?

На этот вопрос не найдено такого ответа, с которым могли бы согласиться все ведущие авторитеты, хотя он и признан одним из самых важных вопросов из всех, которые когда-либо задавались, и, соответственно, привлекали к себе лучшие умы ХХ столетия.

Может быть, как утверждают некоторые, это орган секреции, вырабатывающий сознание, подобно тому, как печень вырабатывает желчь? И если мертвая печень не вырабатывает желчи, то и с прекращением функционирования мозга приходит конец сознанию. Или же это орган – на чем настаивают многие ученые и философы науки, – который правильнее сравнивать с легкими? Как легкие отбирают из громадного объема окружающей нас атмосферы необходимую меру кислорода для поддержания нашего физического тела в его ежеминутных нуждах, не так ли и мозг берет из объемлющего все вокруг нас осознания лишь ежеминутную меру сознания, необходимую, чтобы обеспечить нужды психики данного человека в данный преходящий момент жизни? В этом случае душа личности, однажды сформировавшаяся в сознательную структуру, имеющую индивидуальное сознание (подобно тому, как и любое физическое тело сформировано из атомных структур), может продолжить свое существование в собственной стихии и ничего значимого для своего бытия не лишится с прекращением поступления к ней информации от мозга.

…Тому, кто плывет в потоке чистой воды, не требуется система водоснабжения с ее сложными устройствами из насосов, трубопроводов, затворов и вентилей».

29. 03. 03

Вчера вечером не было сил подготовиться к Причастию. Сегодня утром – просто молитва, рассеянная, короткая, усталая. Под конец, сама не знаю, почему, помолилась св. мученице Нике (Виктории) – и вдруг пришло на краткий миг неожиданно спокойное, четкое и трезвое ощущение единства двух миров, а еще точнее – существования одного мира: в Духе. Кажется, уже все поняла, все приняла. Оказывается, можно еще трезвее, еще спокойнее, еще глубже.

30. 03. 03

«Как же я попала в этот свет, такой живой, подвижный и душистый, в храм, полный тепла, в радость, покой?

Я здесь, но я растеряла близких… Где они скитаются? Где живут? Светло ли им? Тепло ли? Что с ними?

Как странно выстроилась моя жизнь…

Обычно, когда человек умирает, он уходит от тех, кто его любил, уходит по частям, постепенно… Блекнут в памяти живых его привычки, поступки, исчезают его вещи – старятся или теряются.

Мои же умершие, наоборот, все глубже входили в ткань моей жизни, все напряженнее существовали в моем сознании. Оживали, наполнялись новыми чувствами их письма, дневники, записочки, фотографии, воспоминания тех, кто их знал…

И в конце концов получилось, что мои родители живут со мною вместе, хотя физически их нет. Словно они здесь, только в другой стране и могут вот-вот вернуться».

Это пишет в конце своих «Бумажных маков» Марианна Вехова. Да, да и да, все глубже и все напряженнее. Вглядываясь в фотографии своих близких, я вижу в их глазах то, что не могла видеть, пока они были здесь, в одном мире со мной. Здесь – они были разными, у каждого был свой голос, своя манера говорить, смеяться, радоваться, злиться, ссориться, мириться. Теперь эти индивидуальные различия растворились в одном большом и определяющем сходстве: принадлежности миру иному. Они глядят со своих земных отпечатков одинаково беззащитно и обнаженно, вне дымовой завесы слов, мимики и жестов. И ты как бы постигаешь их заново, с чистого листа… Но и себя тоже – такой, какой можешь видеться им оттуда, с незамутненного неба, ты сама… Тоже без дымовой завесы.

31. 03. 03

Сегодня – пятая годовщина смерти раба Божия Д., сына Е. Д. накрыло чернобыльским следом, и через годы этот след все-таки сделал свое черное дело. «Если бы мы поехали не туда, а туда… Если бы я взяла его из больницы… Если бы… Если бы…». Плачет Рахиль о детях своих и не хочет утешиться…

Я давала Е. книгу Люды Зотовой, но она так и не смогла заставить себя ее прочесть. Я знаю, что свое горе ни с каким другим не сравнимо, оно не болит меньше от того, что чье-то горе – еще хуже, еще тяжелее, или от того, что кто-то перенес его более мужественно, чем ты.

И все же, все же, все же… мне кажется, Е. стало бы хотя бы чуть-чуть легче, если бы она положила на одну чашу весов свое горе, а на другую – мое и сказала себе: «Ну, у меня-то все-таки еще ничего – я все же не осталась совсем одна: и муж рядом был, пусть не родной отец сыну, но все же мужское плечо, и у меня осталась еще дочка. Да и я уже старая, а она была еще совсем молодая…». Что же до Людмилы Зотовой, то она могла бы послужить для Е. примером истинно христианского служения людям: через два года, всего через два, даже не через пять, уже быть в состоянии позаботиться о других и подвигнуться на мужественно отстраненный анализ темы смерти на примере своей собственной лютой потери…

А всем нам – и мне, и Л., и Е. – можно было бы посоветовать поставить свое горе рядом с горем одной прихожанки нашего собора, которая в один день потеряла сразу и мужа, и троих детей – сгорели в огне пожара… В применении к этой потере, сравнимой разве что с бедами Иова Многострадального, даже слово «горе» кажется бледным и слабым.

2. 04. 03

Опять случайное включение ТВ – и опять разговор о посмертной жизни души.

Когда я выписывала фрагменты из статьи К. Короткова «Свет после жизни», у меня были большие сомнения, стоит ли это делать: ведь опубликована она в 1994 году, за это время многое могло измениться, данные исследований могли быть опровергнуты и т. д. И вот вижу на экране не кого иного, как Короткова. И он рассказывает о зафиксированном в его лаборатории феномене свечения в течение более чем 5 дней после смерти человека от несчастного случая. Оно сохранялось и после того, как экспериментаторы, с целью подтвердить или опровергнуть связь души с мозгом, удалили последний.

Ученого сменяет на экране отец Сергий из известного храма на Серафимовском кладбище, который призывает к предельной осторожности в попытках проникнуть в тайное тайных, ссылаясь при этом на Апостола Павла: «Теперь мы видим как бы сквозь тусклое стекло, гадательно, тогда же лицем к лицу; теперь я знаю отчасти, а тогда познаю, подобно как я познан» (1 Кор 13, 12).

Потерпим. Недолго уже осталось, во всяком случае мне.

7. 04. 03

«Предки наши говорили, что Благовещение – самый большой у Бога праздник. В день этот, как в Пасху, и грешников в аду не мучат». Это я прочла в Месяцеслове. Нынешний день Благовещения был тому неоспоримым свидетельством…

Так получилось, что отец К. взял меня с собой в больницу на крестины трехнедельной девочки…

У мамы девочки был уже неоперабельный рак матки. Болезнь обнаружили совершенно случайно, при первичном обследовании по поводу беременности, всего полтора месяца сроком. Врачи настаивали на удалении матки, но ее можно было удалить… только вместе с ребенком. Мать отказалась спасать свою жизнь ценой жизни ребенка. Врачи настаивали, требовали, кричали в сердцах: «Вы самоубийца!». Она стояла на своем.

За время беременности никак не леченная опухоль стремительно прогрессировала, и надо было попытаться спасти хотя бы ребенка. Минимально допустимый срок искусственных родов (путем кесарева сечения) – 28 недель. Девочку извлекли в 22 недели, весила она чуть более 500 граммов; врачи оценили вероятность ее выживания в 1 процент… Сразу после операции девочку положили в кювезу и увезли в детскую больницу. Мать еще была под наркозом и ее не видела.

И вот мы – священник, бабушка девочки, крестная мама и я – в реанимационной палате… Три или четыре кювезы с недоношенными детьми. «По сравнению с нашей эти дети – гиганты…», – сказала бабушка.

«Наша» была так невообразимо мала, что если бы возле кювезы не стоял монитор с двигавшейся то туда, то сюда в такт сердечку стрелкой, то создание, лежавшее там, можно было бы принять за куклу. Но если бы только размеры… Когда кого-то хотят унизить, оскорбить, иногда употребляют слово «недоделанный». С великим прискорбием и трепетом вынуждена употребить именно это слово… Трепетом – потому, что у меня было такое чувство, словно я подглядела в мастерскую Создателя и Он этим недоволен: все изобличало лишь черновой этап работы Мастера… «У нее еще совсем тоненькая кожа», – сказал кто-то, не помню, медсестра или бабушка. И в памяти смутно всплыли прочитанные года два назад слова из Священного Писания: «как творог, сгустил меня«. (Придя домой, я нашла это место: «Не ты ли вылил меня, как молоко, и, как творог, сгустил меня, кожею и плотью одел меня, костями и жилами скрепил меня...» – Иов 10, 11.)

«Молитесь о ней, – тихо сказал отец К. – Внесите ее в свой синодик».

…Чин Крещения шел обычным чередом, если не считать, что батюшка был в резиновых перчатках, что все говорилось и пелось приглушенными голосами, чтобы не нарушить покой спящих младенцев. И вот в какой-то момент лежавшая до того абсолютно неподвижно крещаемая Мария вдруг начала шевелить своими неправдоподобно крохотными ножками. Не судорожно дергать, а именно шевелить – приподнимать, сгибать, разводить, то есть делать обыкновенные «потягушечки». Не было никаких сомнений в том, что ни голос священника, ни наше тихое пение «Господи, помилуй!» никак девочку не напугали: стрелка монитора качалась все в том же ритме.

А потом случилось то, чему я не осмелилась поверить: наша Мария подняла правую ручку и попыталась изобразить крестное знамение. (Уже потом, когда мы шли по коридору, бабушка сказала мне: «Мне даже показалось, что она пыталась сложить пальчики в крестном знамении…» – «Да? И вам тоже так показалось? Если бы вы этого не сказали, я бы решила, что мне почудилось!»)

Но и это было еще не всё: в какой-то момент девочка вдруг хорошим, правильным, скоординированным движением подняла обе ручки, как будто протягивая их навстречу кому-то… Кому? Христу, благословлявшему ее Своими Первосвященническими перстами? Матери Божией, с ласковой улыбкой склонившейся над ней? Только что данному во Святом Крещении Ангелу Хранителю? Всем вместе?..

…Дома я внесла младенца Марию в свой «синодик».

А уже совсем перед сном вспомнила, что утром, перед тем как ехать в храм, еще ничего не зная о предстоящих крестинах, почему-то прочла вместо Причастного правила Акафист иконам Божией Матери «Взыскание погибших и Всех скорбящих Радосте».

13. 04. 03

Сегодня – память св. Марии Египетской. День Ангела младенца Марии. Подала за нее прошение и на проскомидию, и на молебен. А вечером – звонок отца К.: «Эта девочка два часа назад умерла. А с мамой… все в порядке. Ее прооперировали и ничего не нашли. Врачи говорят: «Это просто чудо». Может быть, девочка была послана Господом во спасение мамы? Ведь если бы не беременность, она и не знала бы о своем раке…».

«…Мы не творцы вещей, – пишет о. Иоанн Кронштадтский, – но творим из вещества великие и малые предметы. Сам ли Творец, везде Сый и вся Исполняяй, по слову Коего все пришло из небытия в бытие, по мысли, по слову, по воле Коего сотворено и существует все бесконечное разнообразие вещей, не сотворит, что восхощет? Если врач-человек оживляет иногда полумертвого, по причине знания своего дела и по искусному, меткому воздействию на причину болезни, то Творец ли врачей и врачевания не исцелит одним хотением и словом всякой болезни? Творец ли не воздвигнет и мертвеца одним словом Своим? Дадим славу Ему мы, маловерные, и скажем Ему от сердца: вся возможна Тебе, Владыко, невозможно же Тебе ничтоже. Аминь».

Младенца Марию в своем «синодике» я перенесла в другой список…

19. 04. 03

Сегодня, в Лазареву субботу, отпевали младенца Марию. Она была слишком мала даже для своего маленького гробика. Дело было вскоре после обедни, и в храме еще был народ. Некоторые подходили и шепотом спрашивали: кто, что, и, как ни странно, это не воспринималось как обычное досужее любопытство. Какая-то пожилая женщина, зажегши свечку, встала рядом со мной и истово молилась. Совсем в стороне, на особицу, однако вместе со всеми нами, молился какой-то молодой человек, тоже совсем посторонний и в то же время сродный происходившему.

Короткий земной путь девочки Марии был обозначен тремя чудными вехами: Благовещение (крещение), день св. Марии Египетской (день Ангела, он же – день кончины) и Лазарева суббота (отпевание). Она попала прямиком на небо, где и обитает теперь по ангельскому чину, омытая Святым Крещением от первородного греха и не успевшая взять на себя ни единого греха земного…

…»Многое на земле от нас скрыто, – писал некогда Ф. М. Достоевский, – но взамен того даровано нам тайное сокровенное ощущение живой связи нашей с миром иным, с миром горним и высшим, да и корни наших мыслей и чувств не здесь, а в мирах иных. … Бог взял семена из миров иных и посеял их на земле, и взрастил сад свой, и взошло все, что могло взойти, но взращенное живет и живо лишь чувством соприкосновения своего таинственным мирам иным, если ослабевает или уничтожается в тебе сие чувство, то умирает и взращенное в тебе».

Изо всего прочитанного, увиденного и услышанного за тот «Лазарев год», год между двумя Лазаревыми субботами, я поняла, что любые попытки примириться со смертью близких, «оправдать и принять ее» (монахиня Мария) будут бесплодны до тех пор, пока не ощутишь «связь нашу с миром иным» как абсолютно, а не условно, живую и не поймешь во всей ее поразительной глубине мысль сербского богослова Иустина Поповича: «Осмыслить смерть значит осмыслить жизнь». «В этой чеканной формуле, – написала я в радостном потрясении, прочтя эти слова, – сошлось для меня всё. Душа, сердце, разум впитали ее, как губка. И смерть, как «лишний винтик», которому никак не находилось места в радостной картине Творения, послушно встроилась в Жизнь».

…Оба моих дневника в 2005 году были изданы под одной обложкой тиражом в 50 экземпдяров двумя добрыми самаритянами, иначе их и не назовешь, – Вадимом и Галиной. Многая и благая им лета! Часть тиража взял отец К., часть – я, и мы потихоньку раздавали ее «нуждающимся». А потом она попала к человеку, которого меньше всего можно было заподозрить в сентиментальности и в том, что он может просидеть за моей книгой всю ночь: личного опыта горя у него, слава Богу, не было. И человек этот предложил разместить ее на «Азбуке веры». А именно – на «Книжной полке» отца Константина Пархоменко. Да и где же еще: он окормлял эту книгу еще с той моей школьной тетрадки, откуда она и началась…. Батюшка благословил.

Было это в начале августа 2008-го. А 7 августа 2008 года в Троицком соборе мы с Людмилой Зотовой поминали наших детей. День, скажем так, знаменательный для нас обеих: в этот день родилась моя Вика, и в тот же день, только другого года, родился… Андрюша Зотов. Одна – в жизнь земную, другой – в жизнь вечную…

И так естественно было перед тем, как отправить эти страницы для размещения на сайте, попросить Люду Зотову, поскольку ей по праву нашего «побратимства» принадлежит чрезвычайно для меня важное место в моей книге, пересмотреть ее сегодняшними глазами. Чтение это, конечно же, вылилось для нее в новый пересмотр самой себя… И она написала мне письмо — горькое, мужественное, светлое. Я помещаю его здесь, как бы «общим итогом» от нас обеих, вынеся в заголовок его стержневую мысль: «Август – время сбора плодов»…

 

АВГУСТ — ВРЕМЯ СБОРА ПЛОДОВ

В этом году, в этом августе нам исполнилось 13 лет. Нам — сыну, мне, дочке: нам, увидевшим жизнь совсем по-новому. Не могу поверить, что уже 10 лет живу без своего родного, до боли любимого мальчика. «Тогда» я мысленно повторяла фразу одной несчастной матери, похоронившей сына года за три до наших похорон. На вопрос, как же она живет без него столько времени, она ответила спокойным голосом: «А я и не живу. Я похоронена там, вместе с ним. А здесь… Я просто должна доделывать какие-то дела и ждать, когда меня отпустят отсюда». Я тогда поняла, что и я похоронена там, вместе с сыночкой, до которого столько раз пыталась докричаться через разделяющий нас слой земли. Я стала жить машинально, выполняя свой долг перед оставшимися близкими, а потом поняла — перед Богом, перед сыном, перед собой.

Вы живете без Вики гораздо дольше меня. Вы приняли эту жизнь, осторожно идете по ней. Неужели и я смогу пройти столько лет, еще столько лет?! Вы — приняли, не могу сказать — смирились, нет, Вы боретесь за себя, за Вику, за Сашу. Ваша потеря не уменьшается в Вас, Ваша боль не стихает, не становится привычной. Это видно из всех Ваших записей. Это Ваш беззвучный крик, не стихающий вот уже 36 лет. Примеряю этот срок к себе и плачу: не знаю, сколько Господь отведет мне, но, сколько бы лет это ни составило, я проведу их неразлучно, нога в ногу, с болью. И только, может быть, потом, когда этот путь завершится, мне удастся взглянуть на своего мальчика. Может быть, только издалека, но я уже перестала претендовать на желание равноправного с ним общения. Слишком хорошо я увидела разницу прожитых нами жизней: его — светлая, печальная, жаждавшая нашей любви: и моя — веселая, смелая, полная уверенности в своих силах, в праве желать и получать. Наши пути — разные.

И эти страдания, может быть, хоть немного искупят ту мою бесшабашную, пустую жизнь. Может быть, краешком, издали я буду видеть его, его неповторимую улыбку. И мне — хватит.

Вот видите, собиралась писать для Вас, а пишу о себе. Это потому, что меня снова остановила Ваша книга. Я опять пытаюсь отвоевать себя у суеты для решения главных вопросов.

Мы как бы находимся на противоположных полюсах: Вы потеряли дочку и живете с сыном; я потеряла сына и живу с дочкой. Ваш ребенок покоится на Южном кладбище, мой — на другом полюсе, на Северном. Но вот этот самый анализ дат и событий нас сильно сближает. Для меня тоже очень важны все даты, в которых я вижу какое-то указание. Мне говорят, что на это нельзя обращать внимание, это простые совпадения, но я, подобно Вам, пытаюсь разглядеть что-то важное, сокровенное за этими датами. А теперь приведу пример: когда я читала то место, где Вы в июле месяце ожидали скорого дня рождения Вики, меня охватило щемящее предчувствие этой даты… И правда, меня обдало жаром от этой цифры: 7 августа. Это самый невозможный, самый страшный день моей жизни. Мы на разных полюсах, объединяющих нас, поэтому день рождения Вики — это день смерти (рождения?) моего Андрейки. Эта дата показывает мне столь тесную нашу связь! Эта дата — общая для нас. Меня это потрясло.

Еще о совпадениях. 7 августа — день Успения прав. Анны, матери Матери Божией. Моя мама умерла 23 сентября, когда опять же поминаются Богооотцы наши Иоаким и Анна, после Рождества Богородицы. Мне все говорят, что это — простое совпадение. А потом — еще одно «совпадение»: мне «случайно» подарили бумажную иконку с ликом прав. Анны, держащей Младенца Марию. Думаю, вы поймете, что все это неслучайно; правда, я еще не поняла, к чему именно это ведет. Но случайностей здесь нет, правда? Август — время сбора плодов.

Вы с Вашими откровениями вызвали новый круг анализа всего, происшедшего тогда. Первые годы я жила, иногда даже улыбалась, что-то говорила, выполняла какие-то необходимые действия, но это было только внешнее, а внутри жил совсем другой человек, а внутри все время стояла единственно реальная картина — молодой парень выносит на руках мальчика в розовых плавочках с безвольно повисшими, еще, казалось, живыми руками и ногами… Все, что видели глаза вокруг, — это было нереально и неважно. А та картина — это все, чем я жила.

Потом я привыкла жить внешне, спрятав все настоящее глубоко внутрь. Ваша правда остановила меня, я вспомнила, кто я и как много я должна успеть, чтобы оправдать свое существование, искупить его отсутствие здесь.

Очень верно Вы замечаете, как мы, осиротевшие мамы, разрываемся между нашими детьми, находящимися по разные стороны нашей жизни: один здесь, с нами, а другой — Там, но тоже с нами. Я долгое время спрашивала, с кем же из них я должна быть? Но этот вопрос не в моей компетенции, не мне это решать. Мое дело — принять.

Август — время сбора плодов.

Август — еще не осень, но уже почти и не лето. Август — время сбора урожая, сбора спелых плодов. Для меня август — время собирать камни.

Тогда, 6 августа, в Японии, люди просто жили: шли на работу, здоровались, улыбались, строили планы – на вечер, на день, на час… Сразу, в один момент прекратилась жизнь десятков тысяч людей, жителей Хиросимы; многие пошли за погибшими чуть позже…. Август — время сбора плодов.

Много плодов собрали те американские летчики, выполнившие команду и сбросившие бомбу на город. На город, только проснувшийся, только начинавший жизнь нового августовского дня. На следующий день оставшиеся в живых переживали нечеловеческие муки потерь самых родных и близких, муки, не сравнимые ни с какой болью; это боль матерей, потерявших в один миг деток, оберегаемых пуще зеницы ока; это боль любящих, отложивших до вечера примирение с любимыми, это боль деток, оказавшихся беспомощными и беззащитными без внезапно погибших родителей.

Ровно через 50 лет такая же боль оглушила и меня. Для меня настала своя личная Хиросима. В том, 45-м, году был еще один день – 9 августа, когда потрясенные недавней трагедией родной страны жители Нагасаки испытали всю мощь этих событий на себе. Ровно через 50 лет, 9 августа, я выла и не верила в необходимость хоронить своего первенца, навсегда потерять возможность видеть свое драгоценное беззащитное дитя. Я держала его ручонку, совсем мягкую, живую, с чрезвычайно гибкими пальчиками, которыми было так сложно играть на его любимом рояле, и уверяла собравшихся, что это просто сон, умоляла еще раз проверить зеркальцем его дыхание. Ах, нет! Никогда ты, сыночек, не спал так беспробудно крепко! Это было совсем иное, совсем дотоле мною не испытанное — это и был тот осенний, августовский сбор плодов — спелых плодов, как десятками собирались плоды Нагасаки и Хиросимы за 50 лет до того… И тогда матери тоже не могли поверить в безвозвратность момента, в невозможность возвращения в прежнюю жизнь.

Август — время сбора плодов.

Мы тебя уложили в маленький гробик, мне пришлось отпустить твою широкую и мягкую, музыкальную ладошку, которая больше уже никогда не коснется клавиш, позволить закрыть тебя крышечкой и опустить твою уютную, последнюю постельку на дно этой ямы, ставшей для меня отныне самой святой частью всей нашей бесконечно огромной планеты. Новые туфли, белая рубашечка, бабочка — ты ушел как на сцену в то измерение, без времени и расстояния.

Август — время сбора плодов.

…Я пожинала плоды своих преступлений; закончилось время разбрасывания камней, пришла пора их собирать. Вот уже десять лет я пытаюсь это делать. Ах, как это нелегко, сыночек. Их много, все они разные – и большие, и маленькие. Мне их надо увидеть и собрать туда, где они смогут искупиться. Не все легко увидеть; некоторые тащу к той куче, а они выпадают вновь, рассыпаются на мелкие кусочки, и мне их надо опять отыскать и собрать. Порой опускаются руки, эта расплата кажется невозможной. Знаю, что если их не собрать — не встречу тебя. Там, куда ты ушел раньше меня. Тогда охватывает отчаяние, беспомощность… Я тебя всегда, еще до рождения, называла своей звездочкой. Ты и сейчас, вернее, сейчас больше, чем когда-либо, освещаешь ту дорожку, по которой мне нужно ступать с грузом своих камней. Ты от меня ждешь правильных шагов, и я пытаюсь их делать. Прости, что иногда ноги опять поворачивают в ямы! Я боюсь так и не дойти до тебя.

Август — время сбора плодов.

Дитя мое, первенец мой, прости за все мои неправды; я стараюсь исправляться, я стараюсь быть хорошей, не хочу подводить тебя, мою звездочку, мою свечку перед Господом. Когда-то и меня положат в место последнего упокоения. Очень надеюсь, что это тоже будет в августе, во время сбора спелых плодов, что я сумею «поспеть», что я смешаюсь в прахе с тобой, так же крепко, как мы были крепко связаны до твоего рождения, как были, и очень надеюсь, что и есть, мы крепко связаны духовными нитями.

Август — время сбора плодов…

20 августа 2008

И с этим удивительным письмом-послесловием книга моя начала свою виртуальную жизнь… Но к ее дальнейшей судьбе я вернусь позднее.

 

ЭПИЛОГ-2014

Те, кто читал книгу Людмилы Зотовой «Я тоже потеряла ребенка», наверное, помнят, что «с первых же дней» она стала искать матерей, уже испытавших на себе это тяжелейшее горе. «Мне верилось, – писала она, – что они постигли тайну преодоления этого невозможного ужаса, раз они остались живы. В них, матерях, похоронивших детей, я искала поддержки. Бог дал мне ее, в том числе и устами моих сестер по несчастью. Встречи с ними были для меня неожиданны, случайны и радостны, насколько это мыслимо в нашем положении. Мы вместе плакали, утешались и были друг для друга роднее родных». А спустя два года она написала книгу, для «сестер по горю»…

С тех пор прошло уже немало лет, но все это время идея материнской взаимопомощи не оставляла Людмилу. И вот весной 2009 года я получила от нее приглашение на первую такую встречу (я на ней, к сожалению, не могла быть). Там было 12 матерей и психолог-психотерапевт Анна. Потом она позвонила мне, рассказала о том, как все прошло, и, обсуждая эту встречу, мы с ней пришли к выводу, что лучше всего роль своего рода духовного лидера такой родительской общины мог бы сыграть священник, но такой священник, который о ситуации потери ребенка судил бы на своем собственном печальном опыте…

И тут я вспомнила о протоиерее Борисе Куприянове, настоятеле храма Казанской иконы Божией Матери в Александровской. Я никогда его не видела, никак не была с ним знакома, лишь слышала о нем через общих знакомых много хорошего. А осенью 2006 года через тех же знакомых я узнала о гибели его 15-летней дочки, Устины… Излишне говорить, что имя ее пополнило столбик детских имен в моем помяннике… И я сказала Людмиле: «Кажется, я знаю такого батюшку…». Она с отцом Борисом связалась, съездила к нему в храм вместе с психологом Анной…

И вот на следующий день после Радоницы отец Борис и матушка Марина принимали нас, своих товарищей по несчастью, у себя на приходе…

Каждую из нас они обняли и расцеловали. Провели в светлый, нарядный храм, и отец Борис отслужил о наших детях панихиду. А потом нас пригласили в трапезную, и, когда мы уселись за большим столом, накрытым к чаю, отец Борис начал, твердо и спокойно:

«Я должен сказать вам, дорогие мои, что Страстная Неделя у вас будет длиться до конца жизни. Но вчера мы праздновали Радоницу. Радоница – это праздник, праздник единства живых и усопших. У Господа, как известно, все живы. Церковь земная, воинствующая, и небесная, торжествующая, – один храм, одно сердце, одна любовь, один плач, одна река полноводная, блаженство познавших Бога и доверяющих ему всегда и во всем. Храни всех Господь!»

…В 1972-73-м я мучительно искала ответ на вопрос о том, почему так случилось с Викой. «Увы, эти мои вопросы, – писала я тогда, – задохнулись в вакууме «чистого разума», не знавшего Бога». И ответ был дан – через долгие десятилетия! – но дан, притом не только на вопрос «почему», но и «зачем»: так ясен сегодня, как на ладони, путь, которым вел нас с Викой Господь все эти годы, начиная с «черного дня» 30 октября 72-го… Не изнеможет у Господа никакое слово! «Толцыте – и отверзется!»

И как же счастливы, думала я, те, кто сидит сейчас за этим столом: они уже на Главной улице, коль скоро пришли не куда-нибудь, а в храм Божий, к священнику, и, пусть пока не все из них поняли, что все ответы на все вопросы – только в Церкви, у Господа, и только там, – но поймут. Пойдем и возвратимся к Господу! ибо Он уязвил – и Он исцелит нас, поразил – и перевяжет наши раны (Осия 6, 1)…

Нашу небольшую родительскую общину мы так и назвали – «Радоница» (мой фото-рассказ о ней – здесь: Радоница). Вот уже 5 лет собирается она раз в три-четыре недели, традиционно – по средам. Вначале идет молитва о здравии всех нас и наших близких, а затем – о упокоении душ наших почивших детей. И мы все точно знаем, ощущаем единодушно, что дети наши – тут, с нами. Мы даже уверены, что все они давно перезнакомились!..

А после молитвы идем в трапезную. Там, за общим столом, за которым только и возможно задушевное общение, идет долгий разговор. Не «зацикливаясь» на общем горе, он дает силы жить дальше. Помнить, что за Страстной Пятницей непременно приходит Светлое Воскресение Христово, за Голгофой – Пасха!

…А что же моя книга? Ведь написана она была десять с лишним лет назад, когда я еще только-только начинала входить в Церковь. За это время она тоже проделала непростой путь. Было время, когда я даже хотела ее снять. Перечитывала с каждым новым читателем, пыталась увидеть себя 30-летней давности его глазами, ёжилась: «Ну, и мамочка!» Но поразительное дело – никто, ни один не сказал: «Как вы могли!..»

К тем, кто взял на себя тяжкий труд прочитать эту книгу, – отношусь с огромным уважением: ведь не из любопытства же к чужой душе читали. Знаю, правда, и то, что многие, сев за это чтение, так и не вставали, пока не закончат… Так же, как я когда-то просидела до утра с книгой Людмилы Зотовой. Видно, нам с ней взглянуть на это со стороны не дано…

Потом книгу, «бумажную» (у меня еще оставалось два последних экземпляра) прочитали несколько человек из «Радоницы». Ну, тут всё понятно… Виртуальную же книгу люди читали, но первый отклик пришел лишь через три года:

«2 июня 2011: Дорогая Людмила Александровна, спасибо Вам за эту книгу. Больше сказать ничего не в состоянии, просто СпасиБо!
С уважением, Наталия»

Спустя еще время:

«03.11.2011 Отзыв
Спасибо Вам за рассказ про Вашу Вику. И поплакала, и поучилась. Я тоже считаю, что Вы правильно сделали, что опубликовали рассказ. Он поможет многим людям. Захотелось молиться за Вашу доченьку. Царствие ей Небесное! Вечная Память! А Вам дай Бог здоровья, счастья, благополучия. Храни Вас Господь!»

А еще спустя время – такое письмо, абсолютно неожиданное:

«5 марта 2012, О.С., 35 лет
Вы мне очень помогли: Вы и ваша Вика. Именно вы вдвоем… В мае прошлого года у меня умерла мама… Она болела и не выходила из дома из-за больных ног, но была активным человеком, особенно в последние месяцы жизни она сделала очень много для людей – общалась по телефону с инвалидами, ветеранами. В основном просто слушала, и людям становилось легче. Это были те люди, которым через газету не удавалось помочь социально, только добрым словом, и вот это «послушание» взяла на себя моя мама. Даже через несколько дней после ее смерти вышла газета со статьей, которую она подготовила, общаясь с ветеранами по телефону. Все случилось внезапно – я даже не успела ничего сообразить, а потом начались страшные дни, где было самообвинение (не без оснований), вопросы без ответов, и виделся единственный «выход». Рухнуло все. Весь смысл жизни, ведь мы все время проводили вместе, не расставались дольше, чем на неделю. Теперь уже не знаю, как я вышла на дневник «Прощай и здравствуй», но я зачитала его до дыр, если так можно сказать об электронной версии. Я держалась за него как за соломинку, он единственный в то время стал по-настоящему душеспасительным чтением. Я чувствовала, как девочка Вика буквально потащила меня за руку из того мрака и отчаянья, которые меня душили. Я смогла плакать (когда читала (уже по десятому, двадцатому разу) про «масляную дорогу» и белые от дождя подберезовики, вспоминала наши грибные походы, – и даже старая Ида оказалась вылитая моя пра-пра-бабушка – эстонка по национальности, жившая с семьей на хуторе в Ленинградской области, которую я знаю по единственной сохранившейся с начала XX века фотографии. Мне стало безумно стыдно: десятилетняя девочка, одна, в незнакомом месте, без мамы, а помогает другим, мне же – 35, я – в привычной обстановке, но, как маленькая, хватаюсь за мамину юбку. Теперь я должна что-то делать для мамы и для моих ушедших! И тогда встали уже другие вопросы: как помогать, что я должна делать? Они потребовали деятельности и никак не вписывались в концепцию «легкого выхода»…
Спасибо Вам и Вике!!! Разумеется, Вы меня сейчас поправите – не только вам, но и Тому, Кто все так мудро управил, – и будете правы…»

Вот уж, в самом деле: «нам не дано предугадать, как слово наше отзовется»… Даже про эти белые подберезовики… Полгода спустя О.С. приняла Святое Крещение…

Потом пришло письмо от читательницы, назвавшей себя вот так: Ромина мама. Само письмо у меня, к сожалению, не сохранилось, но вот то, что я написала в ответ:
«Спаси Вас Господь за Ваш отзыв… До сих пор не могу привыкнуть к тому, что книга моя действительно трогает сердца, и не просто трогает, а помогает. Я понимаю, что она не может не надрывать сердце, и искренне удивляюсь и радуюсь, когда в конце этого тоннеля мои читатели все же видят свет. Вернее сказать – этих тоннелей, потому что книга Людмилы Зотовой – тоже не слишком легкое чтение».

«Здравствуйте, Людмила! – написала в ответ Ромина мама. – Спасибо большое, что Вы мне ответили. Да, совершенно верно, читать непросто. Но эта боль несоизмерима с пользой от прочтения. Из Вашей книги я узнала, что бывает заочное отпевание, и я успела сделать это до 40 дней для своего мальчика, за это я Вам безмерно благодарна.
Да, это мой первый и долгожданный сын. После трудной беременности, трудные роды, кесарево.8 баллов, и все, наконец, хорошо. А потом резкое ухудшение состояния и мучительная борьба за жизнь. Он очень старался, но не смог.
Благодаря прекрасным людям, оказавшимся рядом со мной, я покрестила его на второй день жизни. Без веры не знаю, как бы я смогла это пережить.
Спасибо Вам еще раз за все!
Царствие небесное Вашей Вике. Она такая прекрасная девочка».

А в сентябре прошлого года пришло такое письмо, от нашей прихожанки, Е.:
«Дорогая Людмила, вот что хочу Вам рассказать. Помните, я Вам писала об И., потерявшей сына в декабре прошлого года? И как ей помогла Ваша книга «Прощай… И здравствуй!..» Так вот, она готовится ко Святому Крещению. А ведь И. была воинствующим атеистом. А сейчас читает, читает… «Азбуку веры». Слава Богу!»

В то время я перечитывала «День за днем», мысли неизвестного православного священника на каждый день. И письмо Е. все теми же неисповедимыми путями пришло именно в тот день, когда я читала вот это место:

«Утешающий нас во всякой скорби нашей, чтоб и мы могли утешать находящихся во всякой скорби тем утешением, которым Бог утешает нас самих» (2 Кор. 1, 4)
…Вспомним же, что и мы призваны «утешать находящихся во всякой скорби» и что для этого сами должны пройти через испытания. Придет время, когда все, пережитое нами, послужит уроком и утешением страждущим братиям нашим. Наш опыт, несомненно, будет нужен другому, и когда разбитая жизнь ближнего, наболевшее его сердце откроется перед нами, у нас найдется слово утешения, свидетельствующее о той безграничной милости, которою Господь вывел нас самих из мрака к свету.
Слово наше, сильное опытом, спасет от отчаяния скорбящего брата и будет для него якорем спасения, а для нас самих откроется в этом подвиге любви блаженная цель Господа, испытавшего нас в свое время неизбежной скорбью и страданием».

На Павловы слова (об утешении всех скорбящих «тем утешением, которым Бог утешает нас самих») я счастливо «набрела» сама, когда начинала писать второй свой дневник, «Лазарев год», они стали ключевой его мыслью и целью.

«Но, перечитывая «День за днем» сейчас, – писала я в ответ Е., – вижу, что между восприятием ее в новоначалии и нынешним – «бездна, звезд полна». Должно было пройти 10 с лишним лет, чтобы я вполне поняла значение мною же написанной уже тогда книги…»

А оно, это значение, – вот в этих словах неизвестного автора (которые я не запомнила, а, значит, и не поняла тогда):
«Когда скорбь можно назвать святою? Когда мы в ней видим любовь Божию и уверены в благом намерении Его о нас. Много бывает горя на свете, кто его не испытал? Но одна скорбь убивает душу, другая вносит в нее жизнь, бодрость и мир. Так и в нас скорбь будет действовать различно, смотря по тому, постигаем мы или не постигаем всю святость любви Божьей и благое намерение, с которым Он послал нам эту скорбь.
Для нас недостаточно только скорбеть. Будем молиться, чтобы Господь освятил нашу скорбь. Неосвященная, она будет для нас проклятием, а не благословением; а скорбь святая приближает к Богу, сближает с людьми, одухотворяет сердце, ведет к непорочной жизни и бросает новый свет на будущее, озаряя его видением славы.
Скорбь Давида, смиряя и смягчая его сердце, приблизила его к Господу. Он не мог бежать от Бога и поспешил к Нему как к единой надежде, единому прибежищу Нам кажется подчас, что не было никогда скорби, подобной нашей, и что мы покинуты Богом и людьми. Но мы, как Давид, должны в этой скорби найти Самого Бога. Он явится нам в ней, освятит ее, укроет нас, и под сенью крыл Его мы будем в безопасности.
История Давида рисует нам сначала картину полного отчаяния, когда он заперся в своей печали и не мог видеть никого. Но из этого испытания он выходит обновленный, с сердцем, открытым для своих ближних. Его горе заставило его понять чужую скорбь. Так и наша скорбь не должна удалять нас от наших братьев, но сближать с ними. Мы им можем послужить и через нее».

…Несколько лет назад мне вспомнился сон наяву, некое видение, посетившее меня через несколько месяцев после случившегося с нами: я просыпаюсь — и вижу под столиком около моего дивана смеющуюся Вику. Она сидит на корточках в своей любимой матросочке, которую носила в шесть лет… Вся облитая солнцем… Тогдашним своим атеистическим сознанием я восприняла это как галлюцинацию, никому об этом не говорила и сочла за благо забыть. И, вспомнив вдруг через сорок почти лет, ясно и недвусмысленно поняла: Господь утешал меня уже тогда, сразу, и всем Викиным радостным видом показывал мне, что ей у Него хорошо…

Я рассказала об этом отцу К. Тогда он мне ничего не ответил, только кивнул головой. Но через какое-то время я получила такое SMS-сообщение:
«Христос Себя обозначил как незримый Ваш и Викин спутник в горе с самого начала. Помните этих рыбок? Вика нарисовала их перед смертью, Вы выжгли… ИХФИС… Но понять этот знак Вы можете только из сегодня. Думаю, Вика счастлива видеть, как все сегодня складывается».

Митрополит Сурожский Антоний (Блюм):

Мы о смерти всегда думаем как о разлуке, потому что мы думаем о себе и об усопшем; мы думаем о том, что никогда больше не услышим любимого голоса, никогда больше не тронем любимого тела, никогда не погрузим свой взор в дорогие нам очи, – никогда больше не будем жить вместе с человеком той простой человеческой жизнью, которая нам так дорога, так драгоценна. Но мы забываем, что смерть является, одновременно, встречей живой души с живым Богом. Да, уход от земли, уход от нас, хотя бы относительный, но уход с тем, чтобы стать лицом к лицу с живым Богом, с Богом жизни, и вступить в такую полноту жизни, которая никому недоступна на земле. И вот об этом, сквозь слезы, с раздирающимся от собственной боли сердцем, мы можем радоваться за другого человека.