В 1999 году (увы, только!..) я приняла Святое Крещение. Одним из самых важных следствий этого события стало обретение возможности молиться за ближних своих. Я составила синодик. Некрещеные (или те, кого я считала таковыми) стояли у меня в нем последними. Список некрещеных усопших открывала Антонина, искренняя моя, которую как-то не хочется обозначать расхожим словом «подруга», а вернее всего было бы назвать alter ego, потому что она и на самом деле была моим вторым, а иногда, может быть, даже и первым, «я».
В первый же свой «христианский» вечер я обо всех помолилась. И в ту же ночь моя Тоня мне приснилась. Похудевшая, ставшая выше ростом, но все в том же так хорошо знакомом мне серо-голубом платье, она смотрела на меня молча и, показалось мне, строго.
Это было весной, а где-то в июне мне очень захотелось навестить ее отца. Нашей Тони к тому времени не было здесь уже девять лет, а мама ее пережила дочку лишь на год. Все эти годы мы с Анатолием Евстафьевичем, так зовут Тониного отца, перезванивались, не виделись же очень давно. И вот я к нему поехала, «по-деревенски», без предварительного звонка, всецело положившись на волю Божию.
Видно, воля Божия на то была, потому что Анатолия Евстафьевича я застала дома и он встретил меня с непритворной радостью и всем своим осетинским гостеприимством. Само собой, я рассказала ему о самом главном событии последнего времени и всей моей жизни вообще: о моем Крещении. Рассказала и о том, как именно я помолилась о Тоне и как она мне после этого приснилась.
— А она крещеная, — помолчав, сказал он. — Бабушка Варя ее тайком окрестила в восемь лет, где-то под Бахчисараем, — прибавил он в ответ на мой безмолвный вопрос. И сразу вспомнилось строгое лицо моей Тони из сна после первой же моей молитвы за нее — как о некрещеной… Вот откуда была эта строгость!.. «Отчего же. Я крещеная», — словно хотела сказать она.
— И Толик крещеный, — продолжал он. — Тонечка его в десять лет окрестила, ты помнишь, как он тогда много болел? А мой отец был священником, его в гражданскую расстреляли.
На дворе стоял уже 1999-й, и все эти ошеломившие меня известия военный моряк-гидрограф в отставке и бывший член КПСС выложил с некоторой даже, как мне показалось, затаенной гордостью. Больше всего поразило то, что даже мне, самому близкому после родных человеку, о крещении сына Тоня ничего не сказала. Бояться, что я «настучу», она не могла. Стеснялась, как какого-то суеверия?..
Прошло пять лет. Одним мартовским вечером сын пришел ко мне на кухню и сказал:
— Тебя к телефону. Никогда не угадаешь, кто! Анатолий Евстафьевич! — ответил он на мой немой вопрос.
В тот же миг я поняла: что-то случилось. Мы не созванивались уже довольно давно, и столь поздний (а было уже половина одиннадцатого) звонок не мог быть рядовым.
— Анатолий Евстафьевич, случилось что?!
— Толю убили!.. — ответил он и заплакал.
Как, что — я не спрашивала. Сказала только: «Я сейчас приеду».
Убили Толю. Вот и его бедный Иов пережил — как пережил дочь, как пережил жену, свою Мусю, а теперь и внука. Анатолий Евстафьевич давным-давно укрепился в моем сознании как лучший человек изо всех, кого я знаю, и ответ на вопрос, «за что» ему все это, следовало искать ровно там же, где и до сих пор ищутся ответы на вопросы Иова праведного и многострадального.
Оставим за скобками, как, что и почему случилось с Толей. Все это еще слишком свежо, за прошедший с тех пор месяц не стало понятней, и вообще, это, как говорится, совсем другая история. Вернемся в дом, куда я приехала по ночному звонку.
Мы просидели в горестном полумолчании-полубеседе часов до двух ночи, и когда хозяин предложил ложиться и мы разошлись по комнатам, я долго еще лежала без сна в ошеломлении от случившегося и услышанного, от жалости к бедному мальчику, а этот «крутой» генеральный директор какого-то там завода все равно же оставался для меня мальчиком, названым братом моей Девочки, давно уже пребывающей там, куда сейчас вселялся и Толя. Да и как было заснуть, ощущая и на себе самой крепкую руку Господню: могла ли я подозревать еще несколько часов назад, где окажусь в эту ночь?..
Засыпая, я знала, что утром прямо отсюда поеду к себе в храм, заказать панихиду и подать на сорокоуст. Наступал день третий, самый трудный для покидающих землю душ.
Наутро мы встали часов в восемь.
— Я поеду? — сказала я. — Вы мне потом позвоните, когда похороны, где, что…
— Как это «поеду»? Это чтобы Людочка у меня не позавтракала? Поешь, выпьешь кофе, и поедешь.
Появились на столе бутерброды с сыром, с колбасой, и хотя стоял Великий пост, Крестопоклонная неделя, язык мой не повернулся заводить об этом речь.
А после завтрака снова пошел разговор, тихий и долгий. И услышала я вот какую историю.
«У меня ведь отца расстреляли не красные, а шкуровцы, за сотрудничество с советской властью. Фамилия отца стоит на почетном месте в книге об организации советской власти в Осетии. В книге этой он значится как народный учитель. Так мне и мать всегда о нем говорила. И лишь многие годы спустя я узнал, кто он был на самом деле…
После того, как отца расстреляли, я стал жить с матерью в детском доме. Она была там директором, но мы с братом были на общих правах со всеми, без каких-либо привилегий. Когда мы подросли, мать отправила нас в Москву к родственникам, и мы несколько лет жили у них «нахлебниками» (так тогда называли тех, кто жил у чужих людей и, как мог, отрабатывал свой хлеб).
Окончив школу, приехал в Ленинград, поступил в Военно-Морское училище им. Фрунзе. На втором курсе приезжала мать. Я знал, что она говорила с начальником факультета, Андреем Павловичем Белобровом, Царство ему Небесное! Но о чем именно она с ним говорила, я не знал. И, ты знаешь, я заметил, что после приезда матери отношение ко мне как-то изменилось. И до этого ко мне хорошо относились: учился я хорошо, анкета у меня была хорошая: сын организатора советской власти, народного учителя, — но теперь стали относиться особенно хорошо, я бы даже сказал, особенно тепло. А ведь это был тридцать восьмой год… Помню, все разъезжаются на летние каникулы по домам, а двоечники никуда не едут. А я как раз по геодезии двойку получил. И вот встречает меня Андрей Павлович и говорит: «А ты что здесь сидишь?» — «Да двойка у меня…» Тут же повел меня к преподавателю, тот задал мне какие-то пустяковые вопросы и поставил тройку… «Езжай!»
И вот подходит дело к выпуску. Я подал рапорт с просьбой отправить меня на Тихоокеанский флот, на экспедиционное гидрографическое судно. Долго пришлось распределения ждать, всем, не мне одному. Потом пронесся слух, что пришли разнарядки. И вот, как сейчас, помню: сидим мы за одним столом с лейтенантом Валей Емельяновым (сыном того самого рабочего Емельянова, под которого в 17-м был загримирован Ленин, помнишь?) и с комиссаром. Вот тут я, тут, в серединке, Валя Емельянов, а тут — Саша Беккер. И Саша спрашивает Валю:
— А куда меня, не знаешь?
— Не знаю.
А потом, когда Саша получил назначение и ушел, ко мне наклоняется и говорит:
— Тебя на Черное море.
— Ты ж говорил: не знаю.
— Для него не знаю, а для тебя знаю.
Направили меня и в самом деле на Черное море, на очень хороший корабль, старшим помощником командира. Нет-нет, не старпомом, а именно старшим помощником. Порт приписки — Новороссийск. А там был один, тоже осетин, и вот он услышал мою фамилию, а у нас же в Осетии все фамилии на слуху, да еще узнал, что я из детдома, и говорит:
— А, ну знаю! В детдоме только один из Абаевых был, сын священника.
Вот тогда только я и узнал, кто был мой отец… И если тогда я не понимал, почему все везде как-то особенно хорошо ко мне относились, то теперь уже все сопоставил, проанализировал — и понял: мать сказала начальнику факультета о том, что мой отец был священником, и, наверное, просила меня поберечь. Ну, а уже тот сказал еще нескольким своим особо доверенным подчиненным, и так вот негласно меня берегли, по цепочке… Вот такое вот!..
Потом, помолчав, прибавил:
— А у этого Вали Емельянова страшная судьба. Когда началась блокада, эвакуация, на огромную баржу погрузили несколько тысяч курсантов и выпускников морских училищ, и посреди Ладоги она разломилась. А на ней был Валя с женой и маленьким ребенком. И Валя попросил у командира разрешения застрелить свою семью: он знал, что он-то выплыл бы, он сильный, а жену с малышом ему не дотащить. Командир разрешение дал, и он застрелил сначала жену, потом ребенка, а потом уже застрелился сам…»
После я уехала в храм, сделала там все, что хотела и что могла сделать для Толиной души. А вечером прилетела из Греции Ольга (еще в 90-м она перебралась туда с мужем, кавказским греком по имени Одиссей), Анатолию Евстафьевичу — младшая дочь, а Толе — тетушка и самый близкий друг.
Еще через два дня были похороны. Хоронили Толю на Сосновском кладбище. Чтобы подойти к могиле, надо было подняться по пригорочку, пройти по неширокой тропке, и, чтобы на этой тропке разойтись, приходилось отступать назад, но Анатолий Евстафьевич был возле Толи неотступно. Нам с Ольгой и Одиссеем не всегда удавалось оставаться вблизи от Толи, но деда людской поток как-то обтекал, и он всегда оказывался вблизи внука и стоял, неотрывно глядя на него, потом на закрытый уже гроб, потом на землю, которой его засыпали, маленький, худенький, с пушистым венчиком волос, светившимся надо лбом, словно нимб…
Вечером того же дня он выехал в Севастополь — хоронить своего родного брата Бориса. Известие о его смерти пришло через два дня после смерти Толи, и пришлось просить немного задержаться с похоронами брата, чтобы смочь быть на похоронах внука…
В первое же воскресенье по возвращении из Севастополя они с Ольгой пошли в тот храм, куда ходил Толя. Оля не причащалась, а отец… причастился. В первый раз за минувшие восемьдесят семь лет. Он просто подошел к Чаше, и его спросили: «Вы исповедовались?» Он, как показалось дочери, стоявшей немного поодаль, даже не понял, о чем его спросили. И его причастили. Сам Господь его и исповедал, и причастил, неслышно указав священнику на венчик-нимб, светившийся над лицом Иова, многострадального и праведного.
В Страстную Пятницу (выпавшую в этом году на Толин день рождения) Ольга улетала к себе в Грецию и просила заехать к ним утром попрощаться. В любое другое время быть в этот День не в храме и скорбеть о земном было бы непредставимо, — но так же непредставимо было сейчас не приехать…
С нею вместе летел отец: сажать там, в Салониках (тех самых первоапостольских Фессалониках!..), деревья… Последние годы он увлекался выращиванием кедров. Но, зная, что греческой жары эти сибирские произрастения не вынесут, решил посадить ореховые деревья. (На днях Ольга звонила и сказала, что отец уже выкопал три огромных ямы, куда, прежде чем посадить деревья, навезет хорошей земли. Я не спрашивала, но почти уверена, что один орех будет в честь его Муси, второй — Тони и третий — Толи.)
Я приехала к ним вместе с десятилетней дочкой моего батюшки, которая у меня на этой неделе, в священническую страду, гостила . Как завороженная, разглядывала она экзотические сувениры, наполнявшие дом Анатолия Евстафьевича: океанские раковины (в большинстве своем добытые со дна океана им самим), морских звезд, метровую модель туземной лодки с балансиром и, наконец, чучело крокодила.
Когда мы уходили, девочка подошла к старику и молча уткнулась ему в грудь. Дочка священника, так неожиданно появившаяся у него, сына священника, в доме. Так, обнявшись, они постояли немного, а потом он сказал: «Когда я вернусь, приезжай ко мне в гости».
16 апреля 2004, Светлая Пятница