Часть четвертая. Годы гражданской воины и начало скитании
Введение. Н. Зернов
Описание революции и гражданской войны даются в этой части хроники так, как они были пережиты молодым поколением семьи Зерновых. Их кругозор в то время был ограничен их личным опытом. Однако их настроение и их восприятие событий той переломной эпохи были созвучны широким кругам гимназической и студенческой молодежи, в значительном числе влившейся в ряды Белых Армий.
Полстолетия, которое отделяет наше время от первых лет революции, помогает многое видеть в ином свете и раскрывает ряд факторов, неизвестных и непонятных в те далекие годы.
Правильный подход к революции может быть найден лишь в связи со всей сложной историей России, с грехами ее прошлого и искажениями настоящего времени. Даже и теперь еще не настал момент для всестороннего исследования и оценки того глубокого переворота в жизни страны, который повлек за собою море страданий, бесчисленные жертвы и на долгие годы расколол на два враждебных лагеря население бывшей империи.36 Эта задача особенно трудна тем, кто был современником братоубийственной борьбы.
Первая глава. Октябрь 1917 года37. Н. Зернов
Москва осенью 1917 года была уже смертельно раненым городом. Жизнь ее расползалась по всем швам, все закупали провизию, готовились к холодной и голодной зиме. Всюду стояли очереди, квартиры уплотнялись под напором семейств, бежавших или от наступавших немцев или из своих разоренных усадеб. Улицы были полны дезертирами, – они своими мутными потоками наводняли весь город, висели на двигающихся с трудом трамваях и заполняли вокзалы и поезда.
После неудавшейся попытки генерала Корнилова (1870–1918) восстановить дисциплину в армии и в стране, правительство Керенского (род. 1881) потеряло всякий авторитет и стало предметом насмешек. Его символом сделались «керенки», обесцененные бумажные деньги, которых никто не хотел принимать. Большевики удвоили свою пропаганду, самосуды участились, преступники, выпущенные из тюрем, безнаказанно грабили население.
Я, как студент медик, не подлежал воинской повинности, но я все же решил поступить в армию; тем более, что ходили слухи о призыве всех студентов, без различия их специальностей. Как вольноопределяющийся, я имел право выбрать сам свою воинскую часть. На семейном совете было решено, что я поступлю в учебный телеграфный батальон, находившийся в Москве. Он был расквартирован на противоположном конце города, но мне было разрешено начальством пока жить дома. Распорядок моего времени, неожиданно для меня, продолжал мало чем отличаться от дней учения в гимназии.
Я вставал рано утром еще в темноте, ехал на трамвае в казарму, и возращался с ученья около 5 часов. Так мирно и прозаично началась моя военная служба. В казарме мы учились строю и телеграфному делу, новобранцы, как и я, были юноши, только что кончившие или гимназии или реальные училища. С некоторыми из них я быстро подружился. Особенно сблизился я с Сергеем Николаевичем Назаровым. Он был старше меня и успел окончить математический факультет. Меня поразили его голубые, внимательные и добрые глаза. Я стал приглашать его к себе, и вся моя семья сразу его полюбила. Случилось так, что почти всю гражданскую войну мы провели вместе.
Мое военное обучение длилось недолго. Однажды, проснувшись, я услышал пальбу: трещали пулеметы, бухали пушки. Наш швейцар Егор, всегда хорошо осведомленный, сообщил нам, что большевики пытаются захватить город, и что им противостоят юнкера, укрепившиеся в Кремле. Это начало гражданской войны застало меня совершенно врасплох. Никто не предполагал, что Ленин начнет ее накануне выборов в Учредительное Собрание, верховный авторитет которого он все время провозглашал.
Передо мной встал вопрос – что я должен делать? Присоединиться к моему батальону было невозможно, все сообщения в Москве были прерваны, мне оставалось только ждать развития событий. Я оказался в том же положении, как и тысячи других москвичей: без организации, без связи друг с другом мы не могли принять участия в борьбе, которая решала судьбы нашей родины и каждого из нас.
В то время мы имели лишь смутное представление о сущности ленинизма, но мы сознавали, что победа Третьего Интернационала означала не только измену союзникам, но и существенную поддержку Германии. Наши опасения всецело оправдались. Мы оказались во власти тех, кто готов был принести в жертву интересы России ради своих социальных утопий, и тех, кто готов был пойти ради их осуществления на любые уступки внешнему врагу.
Пока продолжалось сражение на улицах Москвы, мы жили как в осажденной крепости. Выйти из дому было невозможно, вокруг нас шла беспорядочная стрельба. В нашу тяжелую парадную дверь попал артиллерийский снаряд на излете и, не пробив ее, застрял в ней. По вечерам багровое зарево освещало пустые улицы, где-то горели дома, их было некому тушить.
Наконец наступила мертвая тишина. Мы знали, что это была победа «красных». Новая власть сначала проявила неожиданную умеренность и даже разрешила похороны защитников Кремля и чести России. Величественное отпевание и, последовавшая за ним, похоронная процессия была последней публичной манифестацией пораженной русской интеллигенции. Главными участниками ее были профессора, студенты и гимназисты. Они хоронили своих сыновей и братьев, павших в неравной борьбе. Поразительно было то, как быстро и радикально произошла перемена в их мировоззрении. Те, кто в прошлом олицетворяли авангард революции, теперь дружно встали против большевиков. Длинная цепь молодежи, державшейся за руки, поддерживала порядок среди стотысячной толпы. Многочисленное духовенство и церковные хоры напутствовали убитых. На следующий день большевики похоронили в красных гробах тех, кто обстреливали Кремль из своих же русских орудий.
Победа Третьего Интернационала делала продолжение моей военной службы бессмысленным. Ленин обещал своим сторонникам переключение войны на внутренний фронт. Несмотря на развал армии, я все же решил получить документ о моем увольнении из нее, – он очень пригодился мне впоследствии. В 17 лет у меня была малярия, осложнившаяся началом туберкулеза. На этом основании я был теперь объявлен медицинской комиссией непригодным для военной службы. Пришлось утро провести в каком-то холодном бараке, набитом солдатами. Всюду сидели военные писаря, что-то писавшие, склонившись над своими некрашенными столами. Мне приказали раздеться до пояса и встать в очередь. Лысая голова знакомого военного врача склонилась надо мною, к телу прикоснулся его холодный стетоскоп, и я сразу же услышал приказ выдать мне «белый билет». Я получил от писаря маленький листок серой бумаги, скрепленный казенной печатью. Я снова становился студентом-медиком московского университета. Однако, мои занятия медициной оказались даже еще более краткими, чем мое изучение телеграфного дела. Я успел купить себе студенческую фуражку синего цвета, побывать на двух или трех лекциях, взглянуть на разрезанные трупы в анатомическом театре, над которыми копошились студенты. Этим и ограничилась моя связь с знаменитым храмом науки. Наша семья решила покинуть на эту зиму Москву и вернуться в Ессентуки.
Мой отец всю жизнь был оптимистом, – он всегда верил, что добро сильнее зла, что правда победит ложь, что разум должен восторжествовать над безрассудством. Он, как и многие его либеральные друзья, считал, что большевики не смогут удержаться у власти из-за отказа большей части русской интеллигенции сотрудничать с узурпаторами. В нашей среде никто не знал характера той полуинтеллигенции, которая захватила все командные посты, как только большевики добились своей победы. Никто не предполагал, что новый класс советской бюрократии не только сможет обуздать разбушевавшуюся народную стихию, но и на долгие годы заковать миллионное население павшей империи в тяжелые оковы. В иллюзии нашего скорого возвращения мы стали готовиться к отъезду.
Мы были не одни, многие москвичи тоже решили двинуться на юг. Оставаться в городе стало мучительно. Начались обыски и аресты, поползли тревожные слухи об избиении заключенных, заработала че-ка, страна возвращалась в темное прошлое доносов и застенков. В нашу квартиру тоже ворвался один из новоиспеченных комиссаров, худосочный юнец восточного типа в кожаной куртке, увешанный патронами, с наганом в руке. Он открывал наши шкафы, рылся в комодах, угрожал нам расправой. Старый, привычный мир рухнул. Мы очутились в городе, занятом «иностранным» завоевателем.38
Решив уезжать, мы стали искать путей для осуществления наших планов, а выехать из Москвы было не легко. Поезда были переполнены дезертирами, которые нередко выбрасывали из вагонов неугодных им пассажиров. Люди сидели иногда днями на вокзалах, ожидая возможности уехать из Москвы. Выход из этого трудного положения нашла наша мать. Она обратилась за помощью к начальнику Курского вокзала, пациенту моего отца, который обещал устроить нашу посадку. Ехало нас 12 человек, так как к нашей семье присоединились 4 моих друга, включая Серёжу Назарова, и старшая сестра нашей матери с дочерью.
Мы сдали до Рождества нашу квартиру каким-то беженцам из Польши, отвезли все ценности в банк и оставили остальные вещи в шкафах и комодах. У нас было много прекрасных вещей от Фаберже, не взяв их с собою мы лишили себя финансовой опоры в наших дальнейших скитаниях. Но больше всего я жалею, что я не увез с собой моих отроческих дневников. Так, налегке, покинули мы наш родной город, чтобы никогда не вернуться назад.39
Вторая глава. Последнее путешествие из Москвы на Кавказ (21–23 ноября 1917 года). Н. Зернов
Мы ожидали, что наш переезд на Кавказ будет не легким, но только подъехав к Курскому вокзалу, мы поняли всю трудность предпринятого нами путешествия. Вступив под его своды, мы столкнулись лицом к лицу с жутким развалом российского государства. Все огромное, грязное, нетопленное здание было забито бесформенной массой дезертиров. Эти беглецы с фронта стихийно стремились вернуться в свои деревни, чтобы начать делить землю. Они запрудили все проходы, лестницы и залы. Одни из них валялись на полу, другие сидели на лавках, третьи куда-то пробирались, толкаясь и бранясь друг с другом. Над этой пропахнувшей потом толпой висел густой едкий дым махорки. Все было заплевано, под ногами хрустела шелуха семячек, всюду были набросаны клочки газет и бумаги.
Вся эта распущенная толпа ждала посадки в поезд. Казалось, что при этой обстановке наше намерение покинуть Москву неосуществимо. Однако старый и опытный носильщик, рекомендованный нам начальником станции, умело вывел нас из этого ада. Он повел нас тайком по каким-то запасным путям к стоявшему уже наготове поезду. После долгого ожидания наш состав медленно сдвинулся с места и подвез нас к вокзалу. Было уже темно, вагоны не были освещены, на платформе сплошной стеной стояла тысячная толпа. Увидав подаваемый поезд, она с гиком и ревом, как разъяренный зверь, бросилась в атаку на вагоны. Посыпались осколки разбитых стекол, затрещали двери и обивки коридоров. Дикое толпище, извергая потоки ругани и криков, сбивая с ног и топча друг друга, буквально в один момент набило до полного отказа весь поезд. Это было нечто неописуемое: сплошная масса человеческих тел плотно слившись друг с другом закупорила все купе, коридоры, уборные, площадки, ступеньки и даже буфера вагонов. Наверное около тысячи человек проникло в поезд, но еще больше осталось на платформе; ругаясь и толкаясь, они до самого отхода поезда пытались безуспешно проникнуть в него.
Те солдаты, которые ворвались в наше купе, обрушились на нас с бранью и угрозами, некоторые из них пытались выбросить нас из вагона, но это было так же невозможно сделать, как и войти в него. Мы были настолько стиснуты, что сначала никто из нас не мог даже пошевелить рукой или ногой. В таком мучительном положении мы и покинули поздно ночью нашу родную Москву. Несмотря на эту невероятную давку, мы все же были все вместе.
Поезд шел томительно медленно, паровоз с трудом тащил наши вагоны с их непомерным человеческим грузом. Несмотря на мороз, мы все страдали от липкой, удушающей жары. Самым мучительным была невозможность попасть в уборную. Коридор был забит сплошной массой лежавших вповалку солдат и мешечников. Первая ночь была наиболее изнуряющей. На следующий день стало немного легче. В нашем купе образовалась своя группа, ставшая на защиту общих интересов от посягательств извне. Думаю, нас было в моем купе около двадцати человек. Мне удалось взобраться на верхнюю полку для багажа, она была узкая, на ней было трудно удержаться, но за то там можно было протянуть затекшие ноги. Моим соседом по полке оказался солдат грузин, учитель по профессии. Он был ярый националист, ненавидящий Россию. Это была моя первая встреча с сепаратистом, до этого я даже не подозревал об их существовании и о той страстности, с которой они провозглашали свою независимость.
К концу второго дня пути наше положение настолько улучшилось, что стало возможным даже пользоваться уборной, а те солдаты, которые заполняли наше купе, перестали враждебно относиться к нам. При въезде же в Область Войска Донского произошло магическое превращение нашего революционного поезда в дореволюционный. Дезертиры начали заранее покидать загаженные вагоны, и когда на границе в наш поезд вошли казаки, чисто и подтянуто одетые, в погонах, с шашками через плечо, то они нашли его полупустым. Они попросили всех показать свои документы. Тут случилась незабываемая сцена. Все оставшиеся серо-шинельники, казавшиеся беглецами с фронта, вдруг обратились в офицеров, юнкеров и казаков. Все они пробирались тайком на Дон в надежде начать там борьбу с большевиками. Рослые донские казаки с красными лампасами, с лихо заломленными на бок фуражками сразу перенесли нас в мир, который, казалось, исчез навсегда в хаосе революции. В поезде стало легко дышать, откуда-то появился проводник и вымел сор из вагона. Мы освободились от истерической, безумной стихии разрушения и снова, хотя только временно, попали в нормальные условия жизни.
На третий день пути наш поезд, вычищенный и просторный, прорезал уже знакомые прикавказские степи. Теперь на станциях уже не было мешечников, а продавался чудесный хлеб, яйца и молоко: все то, что уже пропало в центральной России. К вечеру мы приехали на станцию Кавказских Минеральных Вод и пересели в маленький поездок, обслуживающий курорты. Мне казалось, что я во сне: после давки, ругани и грязи мы ехали одни в целом отделении вагона, наслаждаясь нашей свободой, – не верилось, что еще вчера мы были в царстве большевизма. Какое блаженство было очутиться в родном доме, найти все приготовленным для нашего приезда с такой любовью нашей дорогой тетей Маней. Наши знакомые комнаты, стол, заставленный вкусной едой, горячая ванна, чистые постели. Главное, однако, было не эти блага земные, а вновь обретенное чувство свободы людей, живущих на своей родине, а не являющихся бесправными жертвами своих поработителей.
Русская радикальная интеллигенция жила долгое время под обаянием французской революции, она верила в героическую силу, рожденную этим переворотом. Большевики сделали легенду «о великой социалистической революции» краеугольным камнем своей деспотии. Но те из нас, кто на опыте пережил развал России 1917–18 годов, не забудет омерзительного образа революционного разгула.
Третья глава. Мы покидаем Москву. С. Зернова
Ноябрь 1917 года; мы уезжаем из Москвы. Мы едем на Кавказ, в наш дом в Ессентуках. Москва серая, голодная, обозленная, над ней нависла, как черная туча, революция, она сметет все, завертит и уничтожит.
Холодным, туманным днем, на знакомых саночках, по занесенным снегом улицам мы едем на вокзал. Зал первого класса, душный, грязный, дымный, всюду лежат солдаты-дезертиры с фронта. У меня на душе ужас, как будто разрывается ткань жизни. Мы примостились на чемоданах и ждем. Мама ушла, мама все устроит, мама всегда все устраивает. Мы крепко держимся друг за друга, как хорошо быть всем вместе.
Я вспоминаю, как в это утро, зная, что может-быть мы покидаем Москву навсегда, Маня и я убежали в Дурнов переулок, в маленькую, домашнюю церковь с громадным старинным образом Нерукотворного Спаса. Я стояла перед ним и просила Бога указать нам путь: правильно ли мы делаем, уезжая из Москвы? Что нас ждет? Мы покидали наших друзей, увлекательную жизнь, так не хотелось уезжать! Я просила ответа на мой вопрос, какого-то знака и вдруг из серого неба прорвался луч солнца и упал на меня. Для меня это был ответ, и я счастливая и покорная вернулась домой.
Время на вокзале тянется медленно, мама все не возвращается. Сумерки сменяются темным, холодным вечером. Наконец, в конце зала, мы видим маму, с ней идут начальник станции и носильщик. Спешно, стараясь быть незамеченными, мы берем чемоданы и пробираемся между лежащими на полу солдатами. Мы выходим на пути и в полном мраке, спотыкаясь о шпалы, куда-то идем, долго, торопливо, не понимая куда нас ведут. Но значит так надо, мама лучше знает, мы ничего не спрашиваем. В темноте обрисовываются контуры вагонов. Кто-то отпирает запертые двери и мы втискиваемся в два смежных купе и напряженно ждем; поезд подвозит нас к вокзалу, платформы полны солдат, они врываются в наш вагон и заполняют все пространство.
Я смотрю в окно, около него стоит военный с красивым аристократическим лицом, рядом с ним, провожающая его молодая женщина и мальчик лет десяти. Он не отходит от отца, смотрит на него с обожанием и страхом, а отец крестит его и целует. Я смотрю на них и меня душат слезы. Почему он не берет их с собою? Умирать – так уж вместе. Я чувствую, что он пробирается на Дон, он верит, что вернется и спасет жену и сына, и вдруг так ясно начинают звучать стихи Блока: «Плачет ребенок о том, что никто не вернется назад». Поезд начинает двигаться, слезы катятся по лицу мальчика и с безнадежной тоской смотрит нам вслед его мать.
В купе стоит невыносимая духота. Я сижу на верхней полке и плачу. Наступила ночь, но никто не может заснуть, все молча прислушиваются к стукам и скрипам колес. Вскоре моему младшему брату делается дурно. Его прыскают водой, приводят в чувства. Моя мать просит меня отвести его на площадку, где больше воздуха. В коридоре сплошной стеной лежат солдаты, я иду по ним, ступая на их ноги, спины и животы. Мы пробираемся на площадку и жадно дышим холодным воздухом. Вокруг нас сгрудились солдаты. Мы стараемся не смотреть на них, чувствуя их недружелюбные взгляды, и мне хочется скорее уйти. Один из них стоит рядом со мною и смотрит на нас со злобою, у него широкая борода с проседью, он самый старый из них. Вдруг он начинает говорить: «Буржуи, в первом классе путешествуете, не надолго это, прошли ваши времена. А это что же, братец твой что-ли будет? пришли воздухом подышать? Али к духоте непривычны; теперь уж не тот первый класс, что раньше был, но скоро всех вас заставим в третьем классе путешествовать и землю пахать всех заставим, а то, верно, братика своего наукам обучать хотите, ну это все теперь не надолго». Я сперва молчала, смотрела куда-то в сторону и думала о том, как бы нам поскорее уйти. Но потом я набралась смелости и стала с ним говорить. Я сказала ему, что мы не боимся путешествовать в третьем классе и не боимся землю пахать, но я знаю одного Андрюшку-пьяницу он всюду пешком ходит, он вероятно захочет, чтобы все тоже пешком ходили. Я сказала ему, что хотела бы, что бы в России была такая жизнь, чтобы все в первом классе путешествовали, и что мой брат хочет быть доктором, кем является и наш отец, и что если бы его сын заболел, то мой брат приехал бы его лечить и это тоже надо, как и пахать землю. Он слушает меня внимательно и серьезно и молчит, а я долго говорю ему о том, как надо бы переменить жизнь, что бы всем было хорошо и совсем не было важно, кто крестьянин, кто дворянин или купец, все мы одинаково русские люди и Россия принадлежит всем нам. Когда я кончила говорить, он вдруг повернулся ко мне и сказал: «Барышня, не побрезгуйте, пожмите мою мужицкую руку». Голос его звучал растроганно и мягко. Я протянула ему руку и она потонула в его жесткой ладони.
«Товарищи, крикнул он, а ну-ка встаньте, пропустите барышню пройти». Солдаты, лежавшие в коридоре стали вставать, сторониться, прижиматься к стенкам, чтобы пропустить нас. На следующий день, на каждой остановке, мой новый бородатый друг приносил нам чайник с кипятком. На одной из станций в наш вагон втиснулись три женщины в длинных салопах, мы пригласили их в наше купе. Это были помещицы – бабушка, мать и дочь, их имение разграбили, дом сожгли и они решили бежать, не зная сами куда. Они угощали нас пирожками и жареными курами, и рассказывали нам о своей тихой жизни в их маленьком поместье, никогда никому они не желали и не делали зла, и вдруг какие-то неизвестные люди пришли, разграбили, сожгли все их имущество. Расставаясь с нами, они завещали нам найти когда-нибудь их имение, где под колоннами дома они закопали свои фамильные драгоценности. Они передали нам план и объяснили как их найти и где копать. Но все это было так не важно. Рушилась вся Россия, их план мы где-то потеряли.
Когда мы были уже недалеко от Донской области в наш вагон вошли вооруженные солдаты и спросили нет ли у нас оружия. «Конечно, нет» сказала моя мать. Я сидела на верхней полке, передо мною стоял мой маленький чемодан и в нем был спрятан револьвер. Моя мать ничего не знала об этом. Револьвер был старый, незаряженный, который неизвестно когда и как попал ко мне и неизвестно почему и зачем я взяла его с собою. Вдруг один из солдат указывая на мой чемодан, потребовал, чтобы я его открыла. Я медленно и спокойно стала его отпирать и открыв крышку так, что она загородила глаза солдату, я успела вынуть револьвер и сунуть его в карман. Потом я повернула чемодан к нему, он долго в нем рылся и не найдя в нем ничего, ушел от нас. Я никому не сказала тогда про этот случай, я только вся дрожала.
Через два дня мы добрались до Ессентуков. Наш дом, такой знакомый, такой близкий, где в каждой комнате была своя жизнь, встретил нас теплом и уютом. Сперва мы очень тосковали по Москве, там был центр всего, там были наши друзья, там совершались большие события. Мы чувствовали себя отрезанными и выброшенными из жизни. Но постепенно на Кавказе образовался второй центр. Здесь родилась Добровольческая Армия, здесь жило вольное казачество. Из Москвы и из Петербурга потянулись на юг все те, кто не мог примириться с большевиками, кто верил в Россию и был готов бороться за ее славное будущее. Двери нашего дома были широко открыты каждому, кто приезжал в Ессентуки. Мы были здесь свои люди, мы могли многим помочь, многих поддержать. Моя мать сразу организовала нашу жизнь. Мы, молодежь, продолжали наше учение, я готовилась к экзамену на аттестат зрелости, занималась языками, музыкой и математикой. Моей преподавательницей по истории и литературе была Катюша Уварова, которая стала моим закадычным другом.40 Раз в неделю у нас собиралась молодежь. Мы делали доклады, ставили спектакли, устраивали прогулки и жили дружной, веселой, молодой жизнью.
Мы прожили в Ессентуках два с половиной года. За эти годы гражданской войны Ессентуки были заняты то Белой, то Красной Армией. Жизнь и смерть, смерть и жизнь. И над всем – вера.
Четвертая глава. Моя встреча с Москвой в 1917 году. Жилица Лаврова
Окончив гимназию весной 1917 года, осенью я собралась в Москву вместе с моей подругой по классу Натаней Кафьян. Мама сшила мне шубку на беличьем меху с шапочкой и муфтой, и я с трепетом предвкушала русскую зиму, которой никогда не видала, Москву и Университет. Мы должны были жить в домике священника у Драгомиловской заставы, за мостом. Меня вместе с немногими девушками без экзамена зачислили на историко-филологический факультет Университета, т.к. наша гимназия давала нам права мужских казенных гимназий.
На факультете меня сразу выбрали старостой первого курса, но никаких собраний, кроме постоянных больших студенческих сходок я не помню. Меня интересовала главным образом психология. Я ходила на лекции проф. Челпанова, но они меня не удовлетворяли. Гораздо увлекательнее были разные лекции по искусству. Но истинная любовь у меня была сама Москва, ее церкви, музеи и театры. Все свободное время я без устали ходила по улицам и переулкам Москвы, пропадала в музеях. Из церквей мне больше всего запомнилась одна торжественная служба в Храме Христа Спасителя со многими хорами и особенной, «московской» красотой служения. Чуть ли не каждый вечер я была в театре, благо студентам был льготный вход! Больше всего я любила бывать в Художественном, с его особой атмосферой, отсутствием аплодисментов и тихо сходящимся занавесом с белой чайкой. Как будто сердце предчувствовало, что дни Москвы, старой культурной Москвы, сочтены.
После длинных насыщенных дней отрадно было возвращаться в тихий, ставший родным, домик наших хозяев, в почти провинциальную глушь Замоскворечья. Там нередко приходилось послушать удивительное речитативное пение священных народных песнопений странников, слепцов и бродячих монахов, собиравших лепту на свой монастырь.
Но постепенно университетская жизнь все больше и больше нарушалась и скоро настали дни нарастающих беспорядков и уличных боев, которые мы пережили в сравнительной незатронутости окраины города. Мы все же должны были участвовать в ночных дежурствах вокруг дома. Когда бой кончился, я пошла в Университет и никогда не забуду зрелища, которое нашла в его залах. Там были сложены тела убитых студентов, сражавшихся против большевиков. Как обезумевшая ходила я вдоль их рядов, вглядываясь в их лица. Это были все лучшие сыны России, столько было лиц тонких, красивых – цвет нашей Родины. И как осиротевшая я прощалась с ними за всех их матерей, сестер и невест, предчувствуя длинную вереницу других таких же верных сынов России, которые должны были последовать за ними. После этого я не могла не участвовать в их похоронах и до самого далекого кладбища шла за их простыми, некрашеными гробами, покрытыми еловыми ветками. Наверно тут я прошла, не зная их, мимо Коли, Сони и Мани Зерновых, которые стояли в цепи молодежи, поддерживающей порядок. Похороны коммунистов в красных гробах вспоминаются, как кошмарный сон.
Покинула я Москву, чтобы соединиться с моими родителями на Кавказе, лишь перед самым Рождеством. Очевидно, сообщение тогда кое-как наладилось, т.к. этого путешествия я совсем не помню.
Так и не пришлось мне видеть настоящую русскую зиму – снега в том году до Рождества было мало и сани, увозившие меня на вокзал, скребли по мостовой.
Пятая глава. Прощай Москва и навсегда. (Из воспоминаний М.М. Зерновой-Кулъман, записанных Н.М. Зерновым)
Шесть дней гражданской войны в Москве были страшным временем. Город был втянут в братоубийственную войну. В нашем доме в Хлебном переулке, как и в других домах, образовался комитет самоохраны. Все записались в него и по очереди дежурили у входной двери. Мне было 15 лет, я переживала это роковое время по Пушкински, повторяя его слова: «Все то, что гибелью грозит, для сердца смертного таит неизъяснимы наслажденья». Мы с братом Володей часто выбегали из дома в наш большой двор и пересекали его. Нам доставляло острое удовольствие рисковать своей жизнью, слышать свист пуль, пробивавших деревянную ограду, отделявшую нас от соседнего сада.
Однажды, когда я сидела в нашей столовой, кусок шрапнели пробил стекло окна, он упал между двумя рамами, где мы держали провизию на холоду, и разметал сливочное масло по полу. Мама в страхе вбежала в столовую с криком: «Ты убита?» Я же со смехом и в возбуждении ответила: «Совсем нет!»
Я с вдохновением проводила ночные часы на дежурстве у парадного входа. Я читала «Отверженных» – Виктора Гюго, и мне казалось, что я участвую в таких же трагических событиях, какие он описывает. Один раз, уже под конец моего ночного дежурства, молодая и красивая горничная, служившая у Корали, живших над нами, попросила меня выпустить ее на улицу. Она хотела достать для своих господ молока. Я не советовала ей делать это, но она с задором ответила мне: «Я молодая, смерть не возьмет меня». Я отперла для нее входную тяжелую дверь, и на моих глазах какой-то солдат с безумными, остановившимися глазами выстрелил в упор в нее. Пуля попала ей в живот, с каким страшным животным криком она упала у нашего порога! Умерла она через два дня в ужасных муках.
По ночам над Москвой стояло огромное красное зарево от горевших домов, которых некому было тушить. На Тверском бульваре горел дом Ляминой, знаменитой портнихи, она была простая крестьянка, но, благодаря своему исключительному таланту, стала лучшей портнихой Москвы. Два раза к нам забегал Димка, он сражался на стороне юнкеров. В последний раз он сказал нам: «Все кончено, мы разбиты». Мама предложила ему остаться у нас, но он отказался, так как не был уверен в людях нашего дома, и не хотел повредить нам. В эти дни я готова была отдать мою жизнь в борьбе против большевиков.
Через несколько дней после их победы в нашу квартиру ворвался еврейского вида юноша в кожаной куртке с огромным наганом в руках. Его сопровождали два русских солдата с винтовками и с несколько растерянными лицами. «Комиссар» вел себя самым угрожающим образом, он махал своим револьвером, подставлял его к лицу папы и мамы и требовал от нас сдачи всего оружия. Мама была сильно напугана. Я же, наоборот, была возмущена его поведением. У меня был маленький револьвер, я быстро спрятала его за радиатором нашего отопления. Мои родители заметили мой поступок и пришли в панику, меня же охватило такое негодование, что я набросилась на комиссара и стала кричать на него. «Как Вы смеете угрожать нам? Вы – дурак, сейчас же уходите отсюда». Комиссар был так ошеломлен мною, что он сразу потерял свою самоуверенность и так же быстро ретировался из нашей квартиры, как и ворвался в нее. Я чувствовала себя настоящей героиней.
Это было странное переходное время, новая власть еще не была уверена в себе. Через несколько дней после падения Временного Правительства состоялись похороны его последних защитников. Мы все были на них. День был солнечный, облака быстро неслись по светло-синему осеннему небу, то закрывая, то открывая его. Я говорила себе: «По синему небу проходят облака преходящего». На небе и на земле была скорбная торжественность. На эти похороны собралась в последний раз вся коренная дворянская и интеллигентская Москва, все те, кто создавал русскую культуру, кто верил в либеральные идеи нашей литературы и искусства. Эта Москва пришла проводить до их могилы ту студенческую молодежь, которая погибла, защищая свободолюбивую Россию, воспетую Пушкиным. Отпевание происходило в церкви Вознесения на Никитской, там же, где когда-то венчался сам поэт.
Я стояла в цепи рядом с Соней, моей сестрой, крепко держась с ней рука за руку. Московская молодежь поддерживала порядок на улице во время похоронной процессии. Недалеко от нас стояла Каткова. Она была исключительно красива. Молодая, с бледным лицом и со светло-голубыми глазами. Ее муж был убит на войне в августе 1914 года.
За нашей цепью, напирая на нас, была густая толпа народа. Большевики хотели сорвать это прощание Москвы со своими детьми. Они пустили трамваи по Никитской, но, несмотря на их беспрерывные звонки, им не удалось пробиться через толпу. Наша живая цепь молодежи не пропустила их. Наконец отпевание кончилось, траурный кортеж вышел из церкви и двинулся на кладбище. За гробами шли профессора университета, множество студентов и представителей интеллигенции. Процессия пошла по Тверскому бульвару мимо Страстного Монастыря и памятника Пушкину. Это был незабываемый день, поворотный день в истории России.
Для нас это был также день прощания с Москвой. Та Москва, в которой родились мы и наши родители, навсегда сходила со сцены. Ее храмы, здания, бульвары, а главное – ее культурные водители были обречены на уничтожение. Похороны были 13 ноября, а 21 ноября мы покинули город. В эти последние дни я все же продолжала ходить в гимназию Хвостовой. Все мои подруги, как и я, были потрясены только что пережитыми событиями. Мы ощущали их как общий траур. На первом уроке истории Михаил Сергеевич Сергеев, наш любимый учитель, обратился к нам с речью. Он был очень взволнован, мы это сразу почувствовали по тому, как он порывисто вошел в наш класс. Он сказал нам: «Произошла страшная катастрофа для Москвы и для всей России. Русская интеллигенция поражена, перед нами суровое время. Мы все призваны к терпению и стойкости. Сейчас некоторые говорят о бегстве. Я считаю этот выход из трудного положения позорным. Я верю, что никто из вас не пойдет по этому пути». Наступило молчание. Тогда я встала и заявила: «Я очень жалею, Михаил Сергеевич, что моя семья решила уезжать. Я Вас вполне понимаю, я сама никогда не покинула бы Москвы. Для меня это ужасное несчастье». Мой учитель подошел ко мне очень близко и сказал: «Зернова, я не ожидал этого от вашей семьи». Это был мой последний разговор с ним. Я узнала, что он покончил с собой в следующем году. Я была так взволнована его словами, что стала упрашивать моего отца оставить меня в Москве, ввиду предполагавшегося скорого возвращения остальных членов нашей семьи. Папа старался меня успокоить, уверяя, что к Рождеству мы все снова будем у себя дома. Самым поздним сроком нашего возвращения он считал весну. Он, как большинство москвичей, думал, что Ленин не сможет удержать власть больше, как на три месяца. Мама разделяла с ним его оптимизм.
В день нашего отъезда мы с Соней взяли извозчика и поехали помолиться перед иконой Нерукотворного Спаса в Дурновом переулке. Мы не могли покинуть Москвы, не сделав этого. Времени у нас было мало, но мы все же долго стояли перед этим огромным образом с его чудесным ликом Спасителя. Соня подошла к нему совсем близко, она как будто не могла оторваться от него. Я стала волноваться, зная, что нас ждут дома, но Соня продолжала стоять. Вдруг яркий солнечный луч, пробившись сквозь облака, прямо упал на нее. Она вся просветлела и спокойно сказала мне: «Теперь я могу идти». Мы бросились стремительно домой. Внутри себя мы нашли мир, спокойствие и счастье. Мама встретила нас с большим волненьем, допрашивала нас, где мы пропадали, но мы ей ничего не сказали.
На вокзал мы поехали вместе с Соней на маленьких извозчичьих санках. Когда мы проезжали мимо Страстного монастыря и памятника Пушкину, я горько заплакала и сказала моей сестре: «Мы никогда больше не увидим Москвы». Соня начала меня успокаивать, говоря: «Что ты, что ты? Мы еще вернемся!»41 Когда мы тайком проникли в еще темный и пустой поезд, неожиданно в окне появилось нежное и такое дорогое для меня лицо моей любимой подруги Веры Боянус. Я была поражена, как она одна прошла через эту жуткую солдатню и нашла нас на далеких запасных путях. Я делала ей знаки, прося ее вернуться домой, но она не уходила, смотря на меня своими любящими, красивыми глазами. Это была наша последняя безмолвная встреча.
Когда мы, после всех невероятных мытарств, наконец добрались до Ессентуков, которые показались нам земным раем, я сказала моему отцу: «Я готова сразу пройти еще раз через все испытания, чтобы только вернуться в Москву».
Зима 1917–1918 года
Из Москвы, потрясенной большевистским восстанием, мы попали в мирные, любимые Ессентуки. Наша мать нашла нам учителей и сама стала давать нам уроки по латыни и математике. К нам присоединились и другие учащиеся. Скоро у нас образовался кружок друзей из молодежи; Сережа Конюс, Таня Толстая, Маня Львова, Катюша Уварова, Наталья Бобринская, дававшая мне уроки по истории. В нашем доме часто бывали Чебыкины, Трубецкие, Ламсдорф, Капнисты, Новосильцевы, Дубасовы, Глебовы и Львовы. Это были все семьи, бежавшие из Москвы и Петербурга в надежде переждать революционную бурю среди казаков. Они все ютились по наемным квартирам, а наш просторный дом стал оживленным центром. По пятницам у нас устраивались лекции и концерты. Старая графиня Уварова прочла доклад по археологии, Игорь Платонович Демидов (ум. 1946), впоследствии помощник редактора «Последних Новостей» в Париже, говорил о русской культуре, Кисловский – о масонах. Мы, молодежь, увлекались гипнотизмом, устраивали спиритические сеансы, нас привлекало все мистическое и таинственное. Я прочла в кружке моих сверстников доклад о «Великом Инквизиторе» Достоевского и об «Антихристе» Владимира Соловьева; я сама выбрала эту трудную тему, а мне было тогда 15 лет. Мы начали ставить шарады, походившие больше на домашние спектакли с костюмами и декорациями. Одна из них была «Баснописец Крылов». Эта мирная жизнь оборвалась сразу и бесповоротно – 10 марта большевики захватили Ессентуки.
Шестая глава. Ессентуки в 1917–18 году. Н. Зернов
Зиму 1917–1918 гг. мы провели на Северном Кавказе.
Странная, почти нереальная жизнь началась для нас в нашем родном доме. Все обычные связи с внешним миром стали постепенно обрываться. Мы очутились на клочке земли, на котором все еще царили тишина и порядок, и оставались вне ударов разъярившейся стихии революции, тогда как вокруг нас повсюду бушевала буря. Никакой организованной власти в Ессентуках не существовало, но в ней и не было особой нужды. В станице никто не грабил и никого не насиловал, продовольствия было вдоволь; ее многотысячное население продолжало жить по инерции, как будто не было ни мировой войны, ни большевистского захвата власти в обеих столицах. Железнодорожная связь с Москвой прекратилась вскоре после нашего приезда, но вначале поезда все же ходили до Ростова и Владикавказа. Однако и они действовали недолго. Наступило время, когда наш маленький поездок стал бегать только между Пятигорском и Кисловодском. Почта тоже закрылась, мы не получали ни газет, ни других известий. Мы не знали, что делается в остальной России, как развивается война. Мы питались лишь слухами, но они редко когда были достоверны. Весь окружающий нас мир потонул в тумане. Зато наша домашняя жизнь расцвела чудесными, неповторимыми красками.
Наш дом был полон молодежи, мы устраивали доклады, ставили спектакли, слушали музыку. Начались дружбы и увлечения, они проходили на фоне интереса к искусству и литературе. Отрезанность от университета давала мне много досуга.
Я занимался по анатомии, но главным препровождением моего времени стало чтение. В Ессентуках была хорошая библиотека, основанная моим отцом при санатории Вспомогательного Общества. Я мог читать часами, многих авторов я прочел целиком, среди них был ряд иностранных писателей в русских переводах.
Вопрос религии тоже встал перед нами; хотелось найти смысл всего происшедшего, обрести какую-то опору среди развалин зашатавшегося мира. Я приступил к чтению Библия, начав ее с книги Бытия, и прочел ее всю до конца. Мы стали ходить в церковь. Службы в Пантелеймоновской церкви были молитвенны, они увлекали нас своей красотой. Ее настоятель, о. Иоанн Кормилин, был умный и благостный священник.42 Церковь была всегда полна молящимися, пел прекрасный хор. Моей любимой службой была тогда всенощная, с ее таинственной полутьмой, мерцанием лампад и теплым огнем свечей. Сначала мы ходили в церковь, потому что нас привлекала поэзия провославного богослужения, но постепенно вера, которая никогда не исчезала в нас, стала разгораться и занимать все больше места как в моей жизни, так и в жизни моих сестер.
Зима в Ессентуках очень красива. Обильный снег покрывает все своим белым саваном. Часто выпадают яркие, солнечные дни. Днем даже может быть жарко на солнце, но по ночам бывают сильные морозы. Мы любили ходить гулять в степь, шли по безбрежному, нетронутому снежному покрову. Сверху он был твердым от ледяной корки, по ней было легко и весело скользить, но иногда она ломалась под ногами, и тогда мы проваливались в снег и это особенно веселило нас. Небо было темно-синее, солнечные лучи искрились и слепили глаза.
Материально нам жилось легко, деньги потеряли свое значение, все вернулось к системе обмена. У папы развилась большая практика среди казаков, которые раньше никогда не обращались к нему за врачебной помощью. Они платили продуктами, и у нас появились мешки муки, окорока, бочонки с салом и маслом. Эта спокойная жизнь была лишь кратким затишьем перед бурей. Независимость казачьих областей оказалась недолговечной. Большевики захватили и Кубанскую и Донскую области, а затем проникли и на Терек.
Седьмая глава. Красный террор. (10 месяцев под властью большевиков) (10–3–1918 – 7–1–1919). Н. Зернов
Советская власть заняла Ессентуки самым прозаическим образом. Старый ободранный грузовик с красным флагом, набитый до отказа вооруженными людьми, неопределенной национальности и происхождения, остановился на площади перед главным входом в курортный парк. Приехавшие из Пятигорска большевики объявили местным жителям, что отныне их станица является неотъемлемой частью советской социалистической республики. Маленькая кучка любопытных молча выслушала эту декларацию и разошлась по домам. Вновь приехавшие реквизировали гостиницу Метрополь и начали оттуда распоряжаться участью попавших в их руки людей.
На поверхности ничего не изменилось с приходом новой власти, все шло своим обычным чередом, мы вставали утром, обедали, ложились спать, все мы были заняты своим делом, отец лечил больных, брат и сестры ходили в гимназию, я занимался, читал, мать заведовала хозяйством и помогала нашему учению. У нас была прислуга, и мы не испытывали материальных затруднений. Наш дом был полон молодежи и его знакомые стены окружали нас. Но что-то безличное, темное и жуткое залило нашу жизнь. Ложась спать, мы не знали, не будет ли кто из нас арестован в эту ночь. Встречаясь друг с другом на улице, мы не были уверены, что все благополучно вернемся домой. Каждая вещь могла быть реквизирована, каждый стук у двери мог означать приход наших новых хозяев, имевших ничем не ограниченную власть над всеми нами. Мы оказались в руках людей, смотревших на нас, как на покоренных рабов, большинству же ессентучан они казались чужеземными поработителями.
Первым актом советской власти были повальные обыски у всех более зажиточных жителей. Шайки разнузданных и часто пьяных большевиков врывались в дома, требовали сдачу оружия, отнимали золото и драгоценности и искали запаса провизии. Последняя стала быстро исчезать с их приходом, хотя до этого на Кавказских Минеральных Водах не было недостатка в провианте. Несколько раз они приходили к нам, рылись в наших шкафах и комодах и грозили нам репрессиями. К счастью для нас, эти начинающие чекисты были еще малоопытны в своем ремесле и нашей матери удавалось отвлечь их внимание от тех мест, где мы хранили наши запасы. Мне тоже доставляло немалое удовлетворение, что я так хорошо спрятал разобранные мною на части велосипеды, что наши завоеватели не смогли их найти.
Обыски были первым проявлением красной власти, второй и более жестокой мерой были контрибуции. Они налагались произвольно, без всякого учета финансового состояния плательщика и под угрозой немедленного ареста. Нашему отцу тоже пришлось заплатить крупную сумму. Жители старались всеми способами защититься от вымогателей. Так, один наш знакомый уплатил свою контрибуцию чеком, выданным им на банк, уже ликвидированный той же советской властью в Петрограде.
За контрибуциями последовала уже подлинная страшная угроза самой жизни, большевики начали арестовывать заложников, из числа «врагов народа». Сперва таковыми оказались, главным образом, местные жители, несколько лавочников и более видных казаков. К ним же был причислен и грузин-аптекарь, меньшевик и бывший комиссар Временного Правительства. Заложников увезли в Пятигорск. Все недоумевали о причинах заключения этих мирных и никому не опасных обывателей и ожидали их быстрого освобождения, но оно не последовало. Вместо него появились на улицах прокламации, извещавшие население, что все заложники были ликвидированы в порядке проведения классовой борьбы. Эти плохо и наскоро отпечатанные листки серой бумаги перевернули для нас страницу истории, мы вступили в эпоху красного террора и тоталитарного строя.
Трудно передать тем, кто не пережил это на своем опыте, ощущение человека, попавшего в категорию лиц, подлежавших уничтожению ради достижения или коммунистической или нацистской утопии. Смерть в этом случае не является наказанием за какой-нибудь личный поступок. Она обуславливается происхождением жертвы.43
Думаю, что евреи в гитлеровской Германии испытали то, что было нашим уделом под властью коммунистов на Севера ном Кавказе в 1918 году.
Мы были вырваны из христианского мира, признающего личную ответственность и ценность каждого человека, и отброшены в дохристианский мир обожествленных вождей и покорных, безличных масс.44 Впоследствии систематическое истребление «паразитов» и «врагов народа», ставшее обычным в коммунистических странах, притупило совесть человечества, но в 1918 году эти «сакраментальные» убийства, которые должны были быть «прыжком из мира необходимости в царство свободы» по учению Маркса, были новинкой и они производили потрясающее впечатление.
Число заложников стало постепенно расти, в их роковой круг начали втягиваться и приезжие из столиц. Наш отец подвергался большой опасности: он был либерал, общественный деятель, много сделавший для улучшения жизни в России, такие люди уничтожались большевиками в первую очередь. Еще в начале оккупации, красноармейцы приходили за ним, но тогда наша мать сумела убедить их отсрочить его арест. Вскоре после этого санаторий, основанный моим отцом, был обращен большевиками в лазарет, и он стал работать там, как главный врач. Началась эпидемия тифа, врачей не хватало. Несмотря на это коммунисты решили ликвидировать и отца как «врага народа». Когда они пришли за ним, он уже лежал без сознания в сыпном тифе. Красные сочли ненужным расстреливать обреченного на смерть больного.
Среди всех этих жертв красного террора неизгладимое впечатление произвела на нас гибель молодого графа Гавриила Бобринского. Он был высокий, жизнерадостный юноша 19 лет, беззаботно разгуливавший по улицам Ессентуков в своей черной черкеске. Арестовали его случайно, во время одной из бесчисленных облав. Сначала его посадили в дом, обращенный во временную тюрьму. Мы его видели на балконе, беспечно болтавшего со своей стражей. Это случилось в начале террора, и его семья поняла серьезность положения, только когда его увезли в Пятигорск. Его мать, старая графиня Бобринская, известная общественная деятельница, носившая прозвище «Товарища Варвары», помчалась выручать сына. Красный следователь оказался евреем, он отрекомендовал себя студентом-юристом. Он потребовал крупной суммы выкупа и назначил срок в три дня. Графиня не имела денег, но ей удалось с большим трудом собрать их среди знакомых. Мой отец тоже помог ей. Однако следователь, убедившись, что мать деньги достала, потребовал дополнительного взноса, назначив для него предельный срок в два дня. В назначенный день несчастная графиня снова была с выкупом в его приемной. Молодой человек внимательно пересчитал деньги, похвалил мать за точность, спокойно положил их в ящик своего стола и так же спокойно заявил, что ее сын был расстрелян накануне.
Красный террор не знал пощады, обычные правила чести не применялись в классовой борьбе, всякий обман был оправдан.45
Жизнь каждого из нас оказалась в руках никому не известных проходимцев, случайно попавших на Северный Кавказ. Среди них почти не было терских казаков, зато многие были или преступники или садисты, потерявшие душевное равновесие во время войны и революции. Они управляли нами от лица пролетариата, не существовавшего в нашей области. Верховная власть принадлежала комиссарам, присланным из Москвы.
В Пятигорске таковым был юнец, поляк Анджиевский. Он с яростью избивал заложников, в особенности офицеров. В ночь 18 и 19 сентября 1918 года по его приказу было отрублено 155 голов у заложников. Палачи работали при свете костров. Среди убитых были два героя германской войны генералы Рузский и Радько-Дмитриев. Через девять месяцев в том же Пятигорске военно-полевой суд Добровольческой Армии слушал дело о «рядовом из мещан, католического вероисповедания, 24 лет, – Анджиевском». Его поймали в Баку в тот момент, когда он садился на пароход, отходивший в Энзели. До своей неудачной попытки бежать в Персию, Анджиевский, в синих очках кутил в шантанах, метал банк в казино и покупал ковры и валюту.46
В Кисловодске царили Аксельроде и Александр Ге со своей красавицей супругой. Это была необычайная пара, непохожая на большинство комиссаров. Они производили впечатление культурных людей. Ксения Ге была певицей и интересовалась искусством. Она устраивала у себя приемы. Но все это однако не мешало московским комиссарам создать застенок в особняке Тер-Погосова, соседнем с их домом, где убивались заложники. В Кисловодске, не все обреченные на уничтожение жертвы погибали. Некоторые из них, вовремя отдавшие свои драгоценности красавице комиссарше, получали возможность бегством спасти свою жизнь. Супруги Ге не успели скрыться до прихода казаков. Ксения была присуждена к повешению. Перед смертью она попросила выкурить папиросу. Ее последние слова были: «сегодня мы, а завтра вы». Советская власть увековечила ее память, поставив ей памятник в Кисловодском парке.
Ессентуки, находясь между Пятигорском и Кисловодском, были предметом соревнования между этими центрами. Одно время нами владели две соперничавшие банды большевиков, которые занялись систематическим грабежом местных жителей. Каждую ночь, шайка грязных озверевших людей, окружала один из домов, сгоняла всех жителей в одну комнату и до чиста обирала их. Попытки сопротивления карались смертью, как контр-революция.
Ессентучане все же придумали своеобразную защиту. Когда грабители нападали на дом, то дежурные члены самоохраны старались поднять тревогу. Тогда все соседи выбегали наружу и производили невероятный шум и гвалт. Одни кричали, другие свистели, третьи били в кастрюли. Этими душераздирающими звуками жители старались защитить себя. Иногда это удавалось, каждая банда боялась другую, т.к. они не смогли поделить между собой районы станицы.
В течение нескольких недель мы все несли это ночное дежурство. Сидя в холодном саду, я переживал мучительные часы ожиданий, не послышатся ли где-нибудь крики о помощи, не окажется ли наш дом очередной мишенью грабителей. Эти изнурительные бдения давили не только страхом насилия, но еще более сознанием нашей общей беспомощности перед лицом наших гонителей, называвших себя представителями законной, народом избранной власти. Думаю, что это чувство обреченности является одной из причин того паралича воли к сопротивлению, которое столь часто наблюдается у жертв тоталитаризма.
В дни, когда происходила борьба между двумя шайками, наша семья пережила драматическую ночь. Однажды, около семи часов вечера, незадолго до ужина, я услыхал крик моей матери. Я бросился вниз в столовую, то же сделали другие члены нашей семьи. Сбежавшись вместе, мы оказались в плену у вооруженных людей. Они приказали нам сесть в ряд и соблюдать полное молчание. Три мрачных субъекта уселись против нас, направив на нас свои наганы. Начальник шайки заявил нам, что они не намереваются покончить с нами, а, наоборот, пришли, защищать нас от нападения других разбойников. Начались часы ожидания решения нашей участи. У каждого из нас, наверное, проносились в голове те же мысли: попали ли мы в ловушку, или эти люди действительно не собираются убивать нас? Я лихорадочно строил всевозможные планы, как бы дать знать другим о том, что случилось с нами, но ни один из этих планов не представлялся практичным. Глядя на бесконечно дорогие лица моих родных, я утешал себя, что если нам предстояло погибнуть в эту ночь, то во всяком случае мы умрем все вместе. Так тянулось время до полуночи. Около 12 часов высокий кавказец, увешанный оружием, вошел в нашу комнату и приказал его людям следовать за ним. Они исчезли так же бесшумно, как и вошли в наш дом. Мы были потрясены и озадачены. Мы так и не узнали, кто были эти ночные посетители и какова была цель их прихода.
Период ночных грабежей кончился внезапно. Из Пятигорска прибыл отряд красноармейцев, он ликвидировал местных бандитов. После этого все аресты и убийства стали происходить по приказу из центра. Ессентуки погрузились в кровавый туман, террор все ожесточеннее бил, и часто вслепую, свои невинные жертвы. Вскоре сыпняк начал косить население. Сначала люди умирали десятками, а потом и сотнями, их не успевали хоронить. Когда наш отец был позван к первому тифозному больному, я спросил его об этой дотоле неизвестной мне болезни. Он назвал ее смертельной. Слушая его, я не представлял себе, что мы оба перенесем ее, а я, кроме сыпного, еще получу и возвратный тиф.
Наступила страшная, холодная зима. Я старался, по возможности, не выходить из дому. Наша семья слилась в нераздельное целое. Упование на Божью помощь согревало нас. Мы старались в то же время морально и материально помогать нашим друзьям и знакомым. Среди казаков все больше росло недовольство их новыми красными хозяевами. Вольнолюбивые и привыкшие к самоуправлению казаки не могли долго терпеть насилия приезжих комиссаров. Еще летом, более решительные среди них стали уходить в отдаленные станицы и образовывать там партизанские отряды. Один из них захватил на несколько дней Кисловодск (15–27 сентября) и спас многих заложников. Однажды, несколько смельчаков, в папахах с белыми повязками, промчались по главной улице мимо нашего дома. Но все это были лишь отдельные и плохо организованные попытки к сопротивлению, не обещавшие успеха.
Мы выли совершенно отрезаны от мира и не имели ясного представления ни о ходе войны, ни о том, что происходит внутри России. Некоторые наши знакомые надеялись на немцев, занявших к тому времени Украину. Большинство же считало, что только победа союзников вернет свободу России. Наконец до нас дошло известие, что война на западном фронте кончалась поражением Германии, Австрии и Турции. Все ободрились духом и стали гадать, как это событие отразится на нашем бедственном положении. Самые фантастические слухи поползли отовсюду. Говорили, что союзники прислали вооружение казакам. Нашлись очевидцы, которые видели даже танки в стане Белых. Рассказы о них производили особенно сильное впечатление, так как никто ничего точно не знал об этом устрашающем орудии. Многие ожидали, что мощная и прекрасно оборудованная белая армия идет освобождать нас. Главным источником всех этих слухов были базарные торговки, непримиримые враги большевиков. Эти обнадеживавшие сведения стали постепенно подтверждаться некоторыми бесспорными фактами. Мы узнали, что соседние с нами станицы Бекешевская, Суворовская, Баталпашинск и Бургустан освободились от красных и туда начали перебегать молодые казаки из Ессентуков. Наши Московские друзья ушли туда же, но я не решился сделать этого, чтобы не подвергнуть еще большей опасности мою семью, мы были на виду у всей станицы.
Так жили мы, то окрыляясь надеждой, то охватываясь опасениями, что все рассказы о мощи белых лишь фантазии базарных торговок. Меня лично особенно одолевало одно недоумение: если казаки действительно хорошо вооружены, то почему они не занимают Минеральные Воды. Ведь было ясно, что банды красноармейцев могли терроризировать беззащитное население, но не представляли серьезной военной силы.
Наступило Рождество 1918 года, на второй день праздника наш отец заболел сыпным тифом. Нас всех охватила смертельная тревога, выдержит ли он эту страшную болезнь. Одновременно с этим несчастьем, фронт вплотную приблизился к нам. Из глубины занесенной снегом степи слышались далекие, но отчетливые удары полевых орудий. Казаки начали свое наступление, весь вопрос теперь был – успеют ли они прийти раньше, чем большевики расправятся с нами?
Второго января 1919 года в день памяти Преподобного Серафима Саровского (1759–1833), под покровом ранних сумерек, Ессентуки были заняты казаками. Среди них были и наши московские друзья. Они остановились на ночь у нас. Радость свидания была омрачена не только болезнью отца, но и известиями, принесенными ими. Никаких танков у казаков не было и в помине, они были малочисленны и плохо вооружены, и не могли пробиться к нам до сих пор не по соображениям высшей стратегии, как о том рассуждали досужие знатоки военного дела, а просто потому, что у них не было для этого достаточной силы.
Первое занятие Ессентуков продолжалось меньше суток. Красные подтянули подкрепления из Пятигорска и принудили казаков оставить станицу. Вернувшиеся большевики с яростью обрушились на население, но на этот раз их владычество было недолговременным. Седьмого января, новым ударом, генерал Шкуро (1886–1946) выбил коммунистов из всего района Минеральных Вод.47 За этим последовало освобождение всего Северного Кавказа и эта свобода длилась до марта 1920 года.
Таков был наш незабываемый опыт десятимесячной жизни под красной пятиконечной звездой, символом только что рождавшегося советского тоталитаризма. Он обрушился на нас в своей самой примитивной форме, в виде красных банд, грабивших и убивавших мирное население. Но за этим стихийным разгулом стояла уже идеологически оформленная система партийной диктатуры. Несмотря на кратковременность нашей жизни под большевиками, мы пережили в Ессентуках подлинную встречу с советским строем. То моральное отталкивание от него, которое родилось у нас при первом соприкосновении с ним, было вначале более инстинктивно, чем продумано... Сознательное отрицание ленинизма созрело у нас позже, по мере вхождения в церковь. Она помогла нам увидать коренное противоречие между христианством, с его учением о свободе и ценности каждого человека и той псевдо-религией, которую большевики создали в России на основе марксизма.48
Восьмая глава. Товарищ Шкурин. С. Зернова
После большевистского переворота многие представители русских культурных классов и аристократии решили бежать на Северный Кавказ. Заняв Кавказ, большевики особенно жестоко с ними расправлялись. Я была потрясена всем, что я видела вокруг. Неужели в мире нет справедливости, нет правды? За кого я могла ухватиться? Где найти силы? Я больше не могла так жить. Я должна была найти Бога. Я решила пойти к священнику. Я думала: «пойду к священнику, о нем говорят, что он «замечательный», спрошу его – верит ли он в Бога, посмотрю, что он мне ответит».
Я пришла к Отцу Иоанну Кормилину и позвонила в дверь. Он сам мне открыл. Я никогда этот день не забуду. Он стоял передо мной и смотрел на меня внимательно и участливо своими темными, проникающими в сердце глазами.
«Вам что-нибудь надо?» тихо спросил он.
«Да, я пришла, чтобы спросить у Вас... я хотела бы знать... верите ли Вы в Бога?»
Он не удивился, не возмутился, он ответил все тем же тихим голосом, только его глаза как будто смотрели уже не на меня, а куда-то в глубину, вероятно в свое собственное сердце.
«Да, я верю в Бога».
И мне вдруг ужасно захотелось плакать. Как будто мое сердце говорило мне: «как ты смеешь, ты дерзкая и глупая, ты спрашиваешь у священника, который отдал всю свою жизнь Богу, ты смеешь спрашивать у него – верит ли он в Бога?»
И с зажатой в сердце тоской, я ему дерзко и цинично сказала: «я не думаю, что можно верить, но если Вы действительно верите – то научите меня, я ищу и не могу найти, я многих спрашивала и никто не может научить, может быть, научите Вы?»
Он увел меня к себе. Он спросил меня – сколько времени я буду искать Бога?
«А сколько времени Его надо искать?»
«Всю свою жизнь», сказал он, «всю свою жизнь, до последнего Вашего издыхания, тогда Вы найдете Его. Многие ищут месяц или два и потом считают, что это не их вина, если они не нашли Бога, но когда человек ищет своего Создателя, он должен искать Его всю свою жизнь...»
Я слушала его и перед моими глазами вдруг встала эта моя неизвестная, зовущая и, как мне казалось, прекрасная моя жизнь. Я увидала себя в ней, идущей по незнакомым тропинкам, в поисках Бога. В молодости зовет все большое; искать до последнего издыхания, всю жизнь, – я только вступала в нее тогда.
Я ничего ему не ответила, но я знала, что уйду от него не такой, какой пришла.
Он сказал, чтобы я исповедовалась и причастилась. Мне это было трудно. Я не хотела этого. Но я все-таки пошла. Во время исповеди я опять была дерзкой и вызывающей. Я говорила ему, что для меня причастие – это только «хлеб и вино», и что в молитве сказано, что если принимаешь без веры, то совершаешь еще больший грех. Или молитва лжет или он толкает меня на еще больший грех?
Он слушал меня с какой-то особенной тишиной. «Молитва не лжет», сказал он, «принимать причастие без веры, это еще больший грех, но этот Ваш грех я беру на себя».
«Я не хочу. Я сама несу свои грехи, я не хочу передавать Вам, и потом я вообще не верю, что можно передать грех».
«Хотите вы, или не хотите», сказал он, «но этот Ваш грех я беру на себя».
И я в глубине души знала о величии его духа. Я стояла перед ним жалкая, ничего не смыслящая и старалась показать свою независимость и гордыню.
Я причастилась, и на следующий день, с торжеством, пошла сообщить ему, что ничего не случилось, что «никакая вера не спустилась с небес в мою темную душу».
«Приходите в церковь на каждую службу», сказал он, «приходите к началу и оставайтесь до конца».
«Мне это скучно, я ничего не понимаю, я стою и рассматриваю публику, критикую ее или думаю о другом».
«Боритесь с этими мыслями и повторяйте Иисусову молитву, говорите: «Господи, Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя грешную», или другую: «я самая темная, я самая грешная, слава, слава Тебе, Господи».
Я стала делать так. Мне казалось, что для меня это – гимнастика воли, стоять полтора часа и повторять ничего не значущие для меня слова. Мои мысли, большею частью, были далеко от церкви, но я повторяла Иисусову молитву с упорством, хотя и с внутренним протестом. «Когда-нибудь», думала я, «я расскажу своим друзьям, что я испробовала все, чтобы найти веру, и все же не нашла ее».
Я не помню сколько недель прошло так, может быть – 4, может быть – 5. Я приходила в церковь каждую субботу и каждое воскресенье. Я приходила к началу службы и оставалась до конца. Я как-то привыкла к Иисусовой молитве, она проникала в меня, и хотя я и повторяла ее механически, она больше не была мне трудна.
Однажды, в субботу, во время всенощной, когда хор пел «величит душа моя Господа», я не знаю – как это случилось, но я почему-то стояла на коленях и плакала. Я знала, что это по молитвам Отца Иоанна Кормилина, по молитвам того священника, который взял мой грех неверия на себя. Я плакала от невыносимого счастья, от света и веры, наполняющих меня. Мне было тогда все равно – жить или умереть, потому что я знала, что большего счастья не существует. Об этом трудно писать. Я думаю, что если самому через это не пройти, то понять невозможно. Это – прикосновение Благодати Божией. Почему-то, в также минуты, особенно ярко сознаешь, что нет разницы между жизнью и смертью, все равно – жить или умереть, и то и другое – одинаково прекрасно.
После службы я ушла в парк. Я ходила по темным аллеям, была весна, пахло распускающимися листочками, мягкий, весенний воздух касался моего лица. Я не могла остановить слез. Это были слезы любви и блаженства. Я любила все, каждую веточку, каждое дерево, каждого человека, которого я встречала или могла встретить на моем пути.
Только через несколько дней я пошла к Отцу Иоанну. Он посмотрел на меня и понял все. Я плакала, целуя его благословляющую руку и он не удерживал моих слез.
Так началась моя новая жизнь. Ее центром была церковь. Каждое слово церковной службы было ниточкой, связующей с Богом. После литургии я оставалась на все панихиды, на все молебны, и всего было мало. Днем я проводила целые часы одна в своей комнате, читая Евангелие и повторяя Иисусову молитву. Мое сердце пело и ликовало.
Я знала, что так не может продолжаться всегда, но я знала также, что то, что я испытала, не сможет изгладиться, запомнится мною на всю жизнь.
Однажды меня поразили слова в Евангелии: «раздай имение свое и следуй за мной». Мне казалось, что эти слова обращены ко мне. У меня не было имения, но у меня были мои золотые вещи, мои «драгоценности». Я решила отнести их Отцу Иоанну, чтобы он отдал их бедным. С какою радостью я собирала все подаренные мне родителями вещи, мои золотые часы, кольца, браслеты. Я сложила все в серебряную, старинную коробочку и понесла Отцу Иоанну.
Я помню, как он выслушал меня, взял мои вещи, подержал в руке и отдал мне обратно.
«Сказано также в Евангелии», сказал он, «милости хочу, а не жертвы»; Вы не готовы еще, чтобы отдать все. Если Вы отдадите сейчас Ваши вещи – могут быть три результата: или Вы, придя домой, пожалеете о сделанном, или Вы скажете себе: «какая я хорошая», или Вы будете ждать знака с неба и говорить себе: «другие ничего не отдали и жизнь их идет так же, как моя, как будто Бог не увидел того, что я сделала, не оценил...» Вы успеете все отдать, но Вы раздадите тогда, когда Ваша любовь к ближнему будет так сильна, что Ваша правая рука не будет знать, что делает левая...»
Почти в то же время, другими путями пришли к вере мой старший брат и сестра. Я помню день, когда мой брат позвал нас в свою комнату. Мы называли ее «комната с балконом». С этого балкона был виден Эльбрус, с его двумя белоснежными вершинами. Я помню то особое чувство, как бы предчувствие чего-то таинственного и зовущего, с которым я приходила в детстве на этот балкон, чтобы увидать Эльбрус.
Мой брат сказал мне и моей сестре, что он нашел Бога и это изменило и осветило всю его жизнь. Я никогда не забуду то счастье, которое охватило нас троих. Теперь мы все вместе, каждый день, бывали в церкви. Мы встретили там молодежь, которая, как и мы, приходила на все службы. Очень быстро мы все познакомились, у нас образовался свой кружок молодежи, мы уходили все вместе на прогулки в степь и там читали вслух Священное Писание, мы помогали друг другу и заражали других своим горением.
Кроме молодежи, были еще люди в церкви близкие мне. Особенно хорошо я знала высокую даму с карими глазами, она обыкновенно приходила с одним или двумя маленькими мальчиками – своими сыновьями. Меня поражала горячность ее молитвы, она часто стояла на коленях, клала земные поклоны и, казалось, не замечала никого вокруг. Я старалась встать рядом с ней и ее молитва помогала моей. Был еще один молодой человек, с тонким лицом и очень черными глазами. Приходя в церковь я всегда смотрела вокруг, чтобы удостовериться – здесь ли он. Он вероятно тоже знал меня, и когда наши глаза встречались, мне казалось, что его взгляд говорил мне: «как хорошо, что ты пришла, ты моя сестра, мы стоим вместе перед Богом».
Один раз, когда я выходила из церкви, на нижней ступени лестницы стояла «та» дама. Я сразу почувствовала, что она ждет меня. Она смотрела на меня своими внимательными, ласковыми глазами. Во всем ее облике было так много мягкости и тепла.
«Я вас так хорошо знаю по церкви» сказала она, «как вас зовут?» Я назвала свое имя.
«Пойдемте ко мне, мне хочется многое рассказать Вам». Я пошла к ней. Это была княгиня Катя Голицына († l940). Она говорила мне о своей вере, о том как она стала православной, но больше всего – рассказывала мне о святом Серафиме. Она раньше была протестанткой, она с мужем жила в Петербурге, бывала при дворе и, после революции, они решили бежать на Кавказ. Сперва они поселились в Кисловодске. Сама Катя всегда верила в Бога, но не жила верой и мало задумывалась над религиозными вопросами. Только приехав в Кисловодск, потрясенная всем, что ей пришлось пережить, она стала сознательно искать ответа на многое, что ее мучило. Однажды она видала во сне маленького, сгорбленного старичка, который ласково смотрел на нее и говорил: «иди за мной». Она рассказала этот сон своему мужу, но он не обратил на это внимания. К ее великому изумлению, на следующую ночь она опять видала тот же сон, и на третий раз опять. В этот день она пошла гулять со своим маленьким сыном. Вдруг пошел сильный дождь. Мальчик стал тянуть ее спрятаться от дождя в церковь. Она вошла в нее. Первое, что она увидала – была большая икона и на ней тот сгорбленный старичок, которого она три ночи подряд видала во сне. Не задумываясь ни минуты, она сразу пошла к священнику, рассказала ему свой сон, узнала, что «старичок» был Святой Серафим, и через несколько дней перешла в Православие. Теперь она была пламенно верующей, и церковь занимала главное место в ее жизни.
Катя дала нам читать «Великое в Малом» Нилуса и еще другие книги о Святом Серафиме. Он стал самым близким Святым для меня и для всей нашей семьи, и я навсегда благодарна ей за это.
Вскоре Кавказ был занят красными. Наступили страшные, темные дни владычества большевиков. В городе был террор, их банды врывались в дома, арестовывали и расстреливали без суда. После 7 вечера и до 9 утра населению было запрещено выходить на улицу. Наш дом был на виду. Мы ждали их с минуты на минуту. Кого заберут? Что поставят в вину? Будут ли искать моего отца или брата? Мне было 18 лет, мне так хотелось жить, так хотелось любить весь мир. Мы держались только за Бога, только за Церковь. Рано утром мы перелезали через забор (калитка по правилам была еще заперта) и шли к обедне. Мы знали, что это опасно, моя мать так волновалась, когда нас не было дома, мы старались скорее вернуться, но без церкви мы не могли жить.
Мы были на Кавказе на особом положении, мы не были «беженцами», у нас был свой дом, а главное – много запасов провизии. Моя мать часто поручала мне носить нашим друзьям и знакомым что-нибудь из этих запасов – рис, сахар, муку. Это были дни беспросветной тьмы и большого света.
Один раз я шла к графине Капнист. У нее было пятеро детей, они тогда очень нуждались, я носила им все, что могла. Около их дома я встретила какую-то женщину. «Уходите скорее», сказала она, «графа только что забрали, сейчас там обыск, могут забрать и вас». «Графа забрали...» – мы знали тогда, что значат эти слова. Его взяли заложником. Каким заложником? За что?
Через месяц, из развешанных на стенах афиш мы узнали, что группа «контрреволюционеров-заложников» была расстреляна прошлой ночью. Среди них было имя графа Капниста. В то же утро я встретила в парке двух мальчиков – его сыновей. Они шли веселые и беспечные, увидав меня они сказали, что у них «все хорошо, что им обещали, что их отца выпустят, и они надеялись, что это будет сегодня или завтра».
«Идите лучше домой и не оставляйте вашу мать», сказала им я. Я думаю, что у меня было мучительное выражение лица, они посмотрели на меня испуганно и кинулись бегом домой.
Я шла и плакала. Что сделать? Как утешить? Чем помочь? Потом Ессентуки были захвачены какой-то другой бандой во главе с красным командиром Шкуриным. Начались новые обыски, новые реквизиции, грабежи и расстрелы. С этим Шкуриным у меня связано одно воспоминание, в нем страх и свет.
Однажды, после церкви, ко мне подошла Катя Голицына.
«Соня, милая, пойдемте ко мне», сказала она, «Вы одна моя надежда, я должна с вами говорить».
Я пришла к ней. Она сказала мне, что накануне был арестован ее племянник, что его отвели в штаб Шкурина, что надо было действовать быстро, чтобы его спасти. Ей сказали, что единственно кто мог проникнуть к Шкурину – это молоденькая девушка, других он не принимал.
«Вы смелая, Соня», говорила мне Катя, «Вы одна можете помочь, пойдите к нему, попросите его, выдумайте что-нибудь, скажите, что это недоразумение, что он бедный учитель, что он не родственник наш, что у него друзья в Кисловодске, попросите перевести его туда. Если он будет там, его освободят за выкуп, я знаю там людей...»
«Хорошо, я пойду».
«Неужели это правда? Соня, голубушка моя, неужели вы пойдете?» говорила она. «Но я не пущу Вас одну, я попрошу пойти с Вами старую княгиню Горчакову, она сейчас у меня, если ее не пропустят к Шкурину она подождет Вас на дворе его штаба, я знаю она мне не откажет».
Княгиня Горчакова согласилась пойти со мной, хотя она очень боялась, я тоже боялась, я не думала, что я была смелая, но я уповала на Бога и я знала, что я должна была пойти, другого выхода не было. Мы шли быстро и молча. Я мысленно повторяла фамилию ее племянника и все то, что я должна была о нем сказать.
Мы подошли к штабу. Весь двор был полон красноармейцами, они сидели группами или лежали прямо на земле. Всюду валялись пустые бутылки от вина и водки. Вид у всех был распущенный и пьяный. Я решительно пробиралась среди них. Княгиня Горчакова мне очень мешала, она испуганно вцепилась мне в рукав и мне приходилось тащить ее за собою, кроме того, у нее было выражение такой паники на лице, что солдаты стали обращать на нее внимание. Когда мы подошли к дому, она не выдержала; у нее от страха отнялись ноги и она села прямо на землю. Я оставила ее там и пошла одна.
Около «штаба» собрались, вероятно, любимые опричники Шкурина, они были так разнузданы, что на одно мгновение я заколебалась – не уйти ли мне, пока не поздно. Но уйти уже было невозможно. Они смотрели на меня и на сидящую на земле княгиню с удивлением и интересом. Я обратилась к одному из них и спросила, где бы я могла видеть товарища Шкурина, т.к. у меня «к нему дело».
«Сама пришла?» пьяно смеясь, ответил он. «Иди, иди к нему, он покажет тебе дело, он таких любит, а не понравишься – возвращайся к нам, у нас до тебя тоже дело найдется. А эта что?», спросил он указывая на княгиню, «Товарищ Шкурин помоложе любит, она тоже с делом к нему?»
«Я не иду, я ухожу, я подожду на улице», быстро проговорила княгиня и сразу вскочила и бегом кинулась к выходу. Солдаты провожали ее смехом и гиканьем. Я воспользовалась тем, что их внимание было отвлечено ею, и стала быстро пробираться по заполненной солдатами лестнице.
Я дошла до комнаты товарища Шкурина. Перед его дверью стоял караул из двух солдат с винтовками. Эти не были пьяными. Я повторила, что у меня к товарищу Шкурину дело. Они посмотрели на меня недоверчиво и не торопились впустить меня. Я долго ждала. Я знала, что Катя за меня молится и я старалась не бояться. Но я все-таки боялась, ужасно боялась.
Потом один из них сказал мне: «иди», открыл дверь и втолкнул меня в комнату. Комната была маленькая и вся заваленная бумагами и разного размера винтовками и револьверами... Шкурин почему-то стоял посередине. Он как будто не замечал меня. Я с изумлением его рассматривала. Он был высокий и молодой, одетый в светло-розовые атласные шаровары и небесно-голубого цвета шелковую гимнастерку, я таких еще никогда не видала. Но больше всего меня поразили его глаза, совершенно бесцветные, стеклянные, напоминавшие рыбу. Он смотрел на меня и как бы меня не видел.
«У меня к Вам дело, товарищ Шкурин», начала я, «ваши люди по ошибке арестовали одного бедного человека, он служит учителем в одной семье, это Наумов. Я пришла сказать Вам, что это, вероятно, ошибка, он раньше был больной чахоточный, он оттого приехал из Москвы, у него в Москве осталась мать, она просила позаботиться о нем, только здесь некому позаботиться, я пришла попросить Вас перевести ого в Кисловодск, там у него есть друзья, они будут посылать ему еду в тюрьму, а здесь он один».
Шкурин смотрел в упор мне в глаза своим стеклянным, ничего не понимающим взглядом. Я опять повторила ему мою историю.
Наконец, медленно выговаривая слова, он произнес: «Наумов – ты сказала? Кто он тебе?»
«Никто», быстро проговорила я. Он улыбнулся, вернее – оскалил зубы, без выражения, без мысли.
«Иди за мной», сказал он.
Он повел меня по длинному, грязному коридору, поднялся по темной лестнице и остановился у какой-то двери. Вынув из кармана связку ключей, он отпер дверь, грубо втолкнул меня в комнату и вновь запер за мною дверь. В комнате было полутемно, она освещалась только маленьким люком в потолке. Я не сразу заметила, что в противоположном углу сидел на полу человек. Он обхватил колени руками и пристально смотрел на меня. Я подошла ближе и вдруг увидала его взгляд, его черный, прямой, блестящий, восторженный взгляд. Это был тот человек, которого я знала по церкви. Так вот кто он? Это он, племянник Кати, которого она просила меня спасать? Я быстро подошла к нему. «Вы меня не знаете», сказала я. Я так старалась, чтобы мой голос звучал спокойно и весело, я чувствовала инстинктивно, что только так я должна была говорить с ним. «Вы меня не знаете, но меня просили Ваши друзья похлопотать за Вас, потому что Вас арестовали по недоразумению, ведь не арестовывают бедных учителей, да еще больных чахоткой, я объяснила это товарищу Шкурину и просила перевести Вас в Кисловодск, там у Вас есть друзья и они могли бы приносить Вам еду, пока не выяснится Ваше дело. Я надеюсь, что товарищ Шкурин это сделает, я только для этого пришла, а товарищ Шкурин привел меня в Вашу комнату, он, вероятно, хотел, чтобы я Вас успокоила, чтобы сказала Вам, что о Вас хлопочут, чтобы Вы не заболели, как болели раньше».
Потом я подошла к двери. Мои глаза встретились с стеклянным, мертвым взглядом, устремленным на меня через просверленную в двери круглую дырку. Мне было так страшно, так мучительно страшно. Я весело постучала в дверь.
«Товарищ Шкурин», сказала я, «отворите, пожалуйста, дверь, мне теперь пора идти, меня ждут дома, отворите пожалуйста, товарищ Шкурин». Он отворил.
«До свиданья», сказала я Наумову и, стараясь не бежать, стала спускаться по лестнице. Шкурин догнал меня. Я еще раз попросила его не забыть перевести Наумова в Кисловодск.
«Дай мне твой адрес», сказал он, «я зайду к тебе».
«Приходите, конечно; мой отец и мать будут рады встретить вас, мы угостим вас чаем, у нас есть чай», сказала я и быстро написала ему адрес, который я тут же придумала. Я протянула ему руку. Я не знаю, как и почему он выпустил меня. Я не знаю, почему на следующий же день он перевел Наумова в Кисловодск, может быть, в каждом человеке – даже в садисте – есть капля добра, только надо в это верить.
Я старалась медленно и спокойно пройти мимо его наглых солдат, я сказала им, что товарищ Шкурин обещал мне помочь, я каждому из них сказала «до свиданья», но когда я была на улице, когда я повернула в переулок, я так бежала, так бежала, и мне казалось, что они все сейчас погонятся за мной. Княгиня Горчакова не дождалась меня и я больше ее не видела.
Дома меня ожидали неожиданные события. Оказывается, в ото утро товарищ Шкурин, командир красного партизанского отряда, ворвался в дом старой графини, Прасковьи Сергеевны Уваровой, и требовал, чтобы она выдала ему своих внучек. Она попросила его подождать и, выйдя из комнаты, предупредила их, чтобы они через сады и задворки бежали к нам: в нашем доме их уложили в кровать и решили сказать, что у них черная оспа, благо тогда черная оспа свирепствовала в станице. Потом графиня вышла к Шкурину и сказала ему, что смерти она не боится, а внучек своих ему не отдаст. Товарищ Шкурин ударил графиню Уварову прикладом, но внучек не нашел.
Только через несколько дней я рассказала ее внучке Катюше Уваровой про мою встречу с Шкуриным. Она сказала мне, что он был садист и палач и был известен тем, что не оставлял ни одну девицу, чтобы не привести ее к себе. Я не посмела ничего сказать моей матери. На следующий день я пробралась к Кате Голицыной, мы обе плакали от счастья, когда узнали, что Наумов был в Кисловодске. Через несколько дней удалось организовать там его побег. Этот случай еще больше связал меня с Катей.
Девятая глава. Встреча с казаками. М. Зернова
Вступительное замечание.
Воспоминания моей сестры были записаны мною с ее слов в 1963 году, когда болезнь лишила ее возможности писать самой. Они относятся к периоду, когда ей было 16 лет, но картины прошлого так ярко вставали в ее памяти, что она могла цитировать отдельные фразы из своих разговоров с казаками. Несмотря на свою отрывочность, эти воспоминания передают образ терского казачества – тех русских людей, которые ушли от крепостного ига в вольные степи, оставшись верными многим традициям до-петровской России. Терцы, в отличие от своих соседей Кубанцев, потомков Запорожцев, были преимущественно Великороссы и многие из них – старообрядцы. Вольнолюбивые и смелые, они были в массе своей уничтожены коммунистами, но тот дух свободы, который вдохновлял их в течение всей их бурной истории, остается неотъемлемой частью русского славного прошлого.
Встречи моей сестры с казаками, начавшиеся в 1918 году, продолжались до нашего отъезда из Ессентуков в 1920 году. Постепенно и остальные члены нашей семьи познакомились с казачьей молодежью. В нашем доме встречались как столичные, так и станичные наши друзья. Мы рассуждали о судьбах России, о Православии, об искусстве. Мы легко нашли язык с казаками и казачками, несмотря на то, что они были первым поколением, попавшим в гимназию, родители же их в большинстве случаев имели лишь низшее образование. Наш общий язык был нам дан нашей принадлежностью к Церкви. Те из нас, кто приехал из столицы, – лишь недавно обрели Церковь, станичники не уходили из нее.
Победа красных разбросала нас по всему свету, но узы дружбы сохранились у тех, кто, пережив ленинский и сталинский террор, не потерял своей веры.
Н. Зернов. 25-Х-68. Оксфорд.
Над Россией шла черная буря. Исчезала вера в человека. В этом страшном мире, так внезапно обрушившемся на нас, я искала опоры в вере, хотела найти абсолютное. Я видела много снов, таких ярких, что они казались видениями. Они открывали передо мною что-то до того незнакомое, манящее. Они глубоко волновали меня. В эти тревожные дни я читала Достоевского, меня особенно интересовал его подход к проблеме зла.
Мои брат и сестра стали ходить в Пантелеймоновскую церковь, находившуюся в центре курорта. Там был одухотворенный священник О. Иоанн Кормилин, пел прекрасный хор, но я не могла найти веры. Меня волновали мысли о русском народе, о противоречиях его характера. Я решила пойти в Николаевскую станичную церковь, где все прихожане были казаки и где никто из нас никогда не бывал.
Хотя наша семья проводила каждое лето в Ессентуках, мы мало знали местных жителей. Курорт и станица жили каждый своей жизнью, почти не соприкасаясь друг с другом. Мы часто проходили по широким и пыльным улицам станицы, направляясь на наши прогулки. Издали мы видели белые хаты с их большими дворами и тенистыми садами, но мы не имели ясного представления о людях, живших в них. Я была первая из нашей семьи, проложившая путь в этот незнакомый нам мир, и началось это с моего посещения станичной церкви. Большая, с зеленым куполом, она стояла на широкой площади в центре станицы и была окружена кладбищем. Как только я вошла в нее, меня сразу поразила разница в атмосфере между Пантелеймоновской и Николаевской церквами.
В переполненном храме я была одна одетая по городскому и поэтому сразу обратила на себя всеобщее внимание. Здесь все было по иному. Большой хор пел сильными, но безыскусственными голосами, церковные напевы были старинные, иногда вся церковь пела мощно и захватывающе. Настоятель, отец Иоанн Лелюкин, служил уставно, так же отчетливо читалась псалтырь. Народ молился чинно, налагая на себя широкое знамение креста и низко кланяясь в пояс. Я сразу окунулась в стихию народного благочестия, которая увлекла меня. Особенно поразили меня казачки, молодые и старые, с красивыми строгими лицами, в ярких платках. Они долго оставались в церкви после окончания службы, обходили ее всю, молясь перед иконами и разговаривая со святыми. Я так помню их шепот: «Матушка, Царица Небесная, помоги, спаси!»
После этой первой встречи я стала часто ходить в Николаевскую церковь. Обычно я была не одна, вместе со мной приходила моя неразлучная спутница и друг, Татьяна Михайловна Толстая, внучка графа Льва Николаевича. Ей тогда было 15 лет. Пришло лето. Я продолжала молиться Богу, прося Его открыть мне Себя. Ответ пришел неожиданно.
29 июня я пошла в Николаевскую церковь с братом Володей. Мы опоздали на вечерню; шли крестины какого-то младенца. Мой брат никогда раньше не был на этой службе и с интересом стал следить за сложным обрядом, я же опять вся отдалась молитве. Я говорила: «Господи, дай мне веру, здесь, сейчас, крести меня так же, как этого младенца». И я почувствовала глубокий мир. Крестины кончились. Мы пошли домой. Володя сказал мне: «Ты слыхала, это была девочка, и ее назвали Марией». При слове Мария меня охватил восторг. Это был ответ на мой зов, моя молитва была услышана. Вера стала частью моей жизни. Был тихий летний вечер. Солнце зашло, но все было еще пронизано его золотым мягким сиянием. Я знала, что в этот день врата церкви открылись и я вошла в нее. Через несколько дней я сказала Соне о том, что произошло со мной. К моей великой радости, она не удивилась и ответила, что и она нашла веру. Наш брат Коля тоже прошел тем же путем. Ему много помог наш новый друг Сережа Конюс.
Началась новая жизнь, освященная Православием. Оно помогло мне сблизиться с казаками. Несколько встреч с ними особенно запомнились мне.
Казачка Домна
Мои первые знакомые были казачки. Они стали подходить ко мне после службы, расспрашивать – откуда я, почему хожу в церковь. Среди них было много красавиц. Они были ласковы со мною, но держали себя свободно, с сознанием своего достоинства. Чувствовалось, что они никогда не знали крепостного права. Их отцы и деды выбрали путь свободы и они были достойными хранительницами этого дара, дорого купленного их предками. Особенное впечатление произвела на меня одна из них по имени Домна. Ей было около 40 лет. Она не пропускала ни одной службы. Со строгим, прекрасным лицом, в красном платке на голове и с таким же на плечах, она вся отдавалась молитве. Она знала меня, и был у меня с нею однажды памятный для меня разговор.
Любимого священника, о. Иоанна, расстреляли большевики, временно служил у них о. Иаков, единоверческий священник,49 много пивший. На одной из служб он едва мог стоять на ногах, и это произвело на меня угнетающее впечатление. Домна заметила это и подошла ко мне. «Барышня, сказала она мне, вы не обижайтесь, я хочу вам кое-что растолковать. Мы простые, а вы ученая, но мы в церкви выросли, а вы нет. Вижу я, что смутил вас о. Иаков, а это напрасно. Было одному праведнику видение, что когда пьяный священник стоит перед алтарем, то ангелы вместо него приносят дары Богу. Достойным дано это видеть, а маловерные соблазняются и уходят из церкви, но мы в народе знаем, что не один священник служит Богу, а ангелы сослужат ему».
Девочка Васса
Казачке Вассе было 15 лет. У нее были большие черные глаза, живые и внимательные. Она была будущая настоящая красавица. Однажды она подошла ко мне и Тане после службы и сказала нам: «Приходите ко мне, я вам покажу мой сундук». Мы пришли в ее хату. Она была сирота и жила со своей теткой. У них в доме царила особая чистота и уют. Она отвела нас в свою комнату, где стоял окованный сундучок. «Тут, сказала она, хранятся все мои сокровища. Я их никому не показываю, но вам их я открою». К нашему изумлению он оказался полон священных книг. Чего тут только не было: и акафисты, и жития святых, и творения отцов церкви; были тут и иконки. Васса объяснила нам, что когда она остается одна, то она открывает свой заветный сундучок и читает свои драгоценные книги. Она была настоящей начетчицей, прекрасно знала богослужебный устав и церковные службы. Но она не хотела говорить об этом с посторонними. По какому-то особому целомудрию, она хранила в глубине сердца все, что узнала из своих любимых книг.
Однажды, когда мы шли с ней по станице, злая собака накинулась на нас. Я испугалась. Васса сказала: «А ты не бойся, прочти «Богородица Дево, радуйся», и собака отстанет от тебя». Я часто потом поступала по ее совету и больше никогда не боялась собак.
Казак Мирошников, староста Николаевской церкви
Самым выдающимся из встреченных мною казаков был староста Николаевской церкви, невысокий человек лет сорока с исключительно одухотворенным лицом. Он имел большой авторитет, его слушались и уважали. Он стал приглашать меня с Таней к себе и давать нам читать книги. Он открыл перед нами писания Святых Отцов. Первая книга, выбранная им, была книга творений Св. Исаака Сирианина (VI века); давая ее нам, он сказал: «Это книга нашей церковной красоты». Эти слова о красоте поразили меня, но когда я стала читать Св. Исаака, я поняла почему именно этим словом он определил характер писаний этого великого учителя церкви.
Он любил разговаривать с нами и поучать нас, двух неопытных девочек. Часто он возвращался к Льву Толстому. Однажды он сказал нам: «Много зла сделал старый граф, он старался оторвать русский народ от Церкви, а это значит – бросить его в бездну». Я объяснила, что Таня – внучка Толстого, на это Мирошников ответил: «Молитесь за вашего деда, ведь он как лев рыкал, умирая и сознавая, что много он навредил православным людям».
Мирошников прекрасно знал всю Библию и любил истолковывать ее. Он был пессимист и считал, что наступили грозные времена отступничества и гонений на верующих. Когда Ессентуки были освобождены казаками и мы были полны самыми радужными ожиданиями, он не разделял их с нами. «Напрасно вы радуетесь, Россия пропала, она в руках антихриста. Теперь царство Зверя. Гога и Магога идут на нас».
В доме Мирошникова царил удивительный порядок. В нем был сохранен в неприкосновенности церковный быт. Жили они состоятельно, обстановка была простая, но все было красиво, прочно и продуманно. Угощали они нас восхитительными пирогами. Жена его была тихая, мягкая женщина, она очень любила своего мужа. Детей у них не было, но они воспитывали двух приемных дочерей лет 16 и 18. Старшая из них скорее напоминала послушницу, она знала наизусть все церковные молитвы. Это была счастливая, дружная и строгая семья.
Перед нашим отъездом из Ессентуков, в начале 1920 года, в станице царило большое волнение. Все сознавали, что снова надвигается большевистская волна, грозившая гибелью многим казакам. Однажды я встретила Мирошникова у нас на улице. Я очень обрадовалась ему и сказала, что мы решили уезжать, но надеемся скоро вернуться. Он на это мне ответил: «Правильно делаете, что уезжаете, но это навсегда. Вы уже никогда не вернетесь». Он, а не я, оказался прав.
Сторож единоверческой церкви
Моим другим учителем Православия был сторож единоверческой церкви. Высокий старик с длинной черной бородой, с проседью, он имел прозрачные голубые глаза, внимательно смотревшие на мир из под нависших густых бровей. Его глаза были совсем особенные, они казались сделанными из синего хрусталя. Он был исключительный, блестящий рассказчик, знавший множество житий святых, и мы заслушивались его часами. У него был служка лет 15-ти. Старик его очень любил, и когда мальчика расстреляли большевики, он очень горевал от этой потери. Под конец нашего знакомства он позвал меня к себе и сказал: «Я хочу тебе подарить лучшую после Библии книгу». Это было житие Варлаама и Иосафа. Он знал его почти наизусть. Запомнилась мне старинная картинка с надписью: «Варлаам, купец благий, камень веры явил драгий». Наш старик был для нас Варлаамом, он открыл нам красоту Православия и мы, как Иосаф, на картинке, смотрели с восхищением на драгоценный камень, сиявший небесными лучами.
Выбор священника
Был декабрь 1918 года. Я пришла в церковь, службы не было, казачки толпились и о чем-то переговаривались в маленьких группах. Одна из них подошла ко мне, отвела меня в сторону и сказала: «Службы не будет, О. Иоанна убили большевики». Я была уже хорошо знакома прихожанам, и она поделилась со мной их горем. Она сказала, что накануне храмового праздника, зимнего Николы, отец Иоанн позвал к себе нескольких самых своих верных прихожан. Он сказал им: «Завтра будем служить молебен Св. Николаю, так вы пособите, молитесь о том, чтобы нас освободили казаки». Женщина прибавила: «Один из нас был предатель: отца Иоанна арестовали и расстреляли на следующий вечер... А все мы были самые верные, все мы годами молились с нашим Батюшкой, все любили и почитали его». Я была потрясена и тронута, что эта казачка открыла мне, еще девочке, пришедшей к ним из другого городского мира, тайну этого предательства и мученической смерти их пастыря.
Через месяц Ессентуки были освобождены ген. Шкуро. Начались поиски нового священника. Я с интересом наблюдала, как происходили эти выборы. Приход был большой и богатый, многие хотели получить его. Каждое воскресенье новый священник приезжал служить и проповедовать, но никто не покорил сердца прихожан. После службы шли разговоры: «Батюшка хороший и говорит на славу, но он не для нас».
Уже в середине лета, приехал молодой священник о. Димитрий. Он был высокий блондин, скромный, скорее застенчивый. Двигался он быстро и порывисто, глаза у него были голубые и любящие. Он как-то особенно вознесенно подымал крест, и его музыкальный, ясный голос произносил привычные возгласы с тихим вдохновением. Под конец он сказал краткую проповедь. Она до сих пор звучит во мне. Он говорил: «Мы находимся в мире, как в бурном море, и эта буря и вокруг нас и внутри нас. Но есть скала, которая возвышается над волнами – это Церковь. Ее охраняют ангелы, они возносят на своих крыльях наши молитвы к Богу. Будем благодарить Его за то, что Он дал нам церковь». Отец Димитрий покорил всех. Без споров, единогласно приход выбрал его и просил стать их священником. Все повторяли: «Это – красота», «Этот батюшка для нас». И удивляла меня эта любовь казаков к красоте, как самому убедительному критерию истины.
Джигит
Я любила сидеть с Таней на кладбище и заниматься в его тиши. Однажды мы возвращались домой после таких занятий, когда нас остановил проезжавший мимо молодой казак исключительной красоты. Это был настоящий джигит, с тонкой талией, стройный и гибкий. «Редко вы, городские, бываете у нас в станице», сказал он: «давайте барышни я вас подвезу». Мы сели в его повозку и начался у нас разговор. «Чем вы занимаетесь»? – спросил он нас. «Учимся, готовимся к экзаменам в гимназии». «Это хорошо, а вот мне не пришлось учиться. Но я был в плену у немцев и там я понял, какая разница между образованными и необразованными. Вы, наверное, презираете нас всех, да я и сам себя презираю, а мою жену совсем не могу выносить, она даже и говорить правильно не умеет». Я начала горячо ему возражать: «Совсем не важно кто как говорит и кто был и кто не был в школе. Главное то, что мы все – православные, что у нас одна церковь, что мы верим и любим Христа». Он вдруг весь загорелся от моих слов. «Церковь для меня огонь, сказал он, ока заставляет меня плакать. Я сильный, молодой, мне стыдно плакать, но справиться с собой не могу. Церковь открывает мне Христа, а Его выносить не могу; я больше в церковь не хожу. А вот вы говорите, что Церковь может нас всех объединить, что в ней Истина. Я об этом не думал». Этот незнакомый красавец казак стал мне вдруг бесконечно близок. Я стала его уговаривать не стыдиться своих слез, не уходить от Христа и от Церкви. Он тоже был, видимо, глубоко взволнован и вдруг сказал нам: «Такой разговор бывает лишь раз в жизни; подарите мне этот день. Я отвезу вас в степь в мой зимовник, накормлю вас там и в целости доставлю вечером домой». Он был так молод, силен и обаятелен, что Таня и я не сговариваясь, не взглянув друг на друга решительно заявили, что нас ждут дома, что мы не можем ехать с ним. Он видимо нас сразу понял и больше не настаивал. А мне стало очень больно и стыдно; он просил нас дать ему этот царский подарок, а мы не решились этого сделать.
Я встретила его еще раз. Это случилось за несколько дней до нашего отъезда. Он шел по нашей Кисловодской улице, прямой, полный жизни. Я снова поразилась его особенной красотой. Он обрадовался мне. «Узнаете меня?» спросил он с улыбкой. «Ну конечно, я так рада вас видеть», ответила я и прибавила: «я должна с вами проститься, мы, наверное, уедем, но я все же надеюсь, что когда-нибудь я снова увижу вас». Он не удивился моим словам и пожелал мне счастливого пути; подумав, он прибавил: «а разговора нашего я не забуду никогда».
Десятая глава. Генерал Шкуро. (Выдержки из дневника). М. Зернова
Мы встретили Рождество 1918 г. в тесном кругу нашей семьи. Мне был особенно дорог мой бесконечно любимый папочка. Он был озабочен, но все же напевал свои любимые мотивы. На второй день Рождества папа заболел. У всех у нас защемило сердце: неужели это сыпной тиф!
27 декабря. У папы с утра температура 40 градусов, все упование на Бога. Доктор Дмитриев лечит папу, он созывает на завтра консилиум и надеется, что это не сыпной, а возвратный тиф. Это первая болезнь моего отца, я никогда не видала его лежащим в постели. Я сижу в моей маленькой голубой комнате, молюсь о нем, думаю о нем. Сегодня весь день откуда-то издалека слышится стрельба.
29 декабря. Очень холодно. У папы сыпной тиф, и еще осложнение в легких. У нас появилась сестра милосердия Таня Истомина, она ухаживает за папой, мы все сразу полюбили ее. Папе плохо, у меня физическая боль за него, она весь день не дает мне покоя. Была в церкви, сегодня там были похороны какого-то большевика, когда гроб вынесли из храма, оркестр заиграл траурный марш. Как они смеют это делать после пения «Вечная Память»! Господи, если Ты спасешь папу, это будет чудо Твоей милости и любви к нам.
30 декабря. Стрельба приближается, она была сегодня совсем близко. Не смею надеяться, неужели казаки освободят Ессентуки?! Боюсь в это верить, и все же радость растет в сердце.
31 декабря. Была в церкви, читался акафист батюшке Серафиму, просила его помочь нам.
1 января 1919 года. Новый год, – что то он принесет нам! Была в церкви, видела Таню Толстую, так обрадовалась ей, мне так нужна ее дружба.
2 января. Случилось то, чего мы так долго ждали и на что не смели надеяться: казаки заняли Ессентуки. Это был бы счастливейший день моей жизни, если бы только папа был здоров. Наша первая встреча с казаками случилась вечером, стрельба затихла, на улице не было ни души. Вдруг мы увидали каких-то людей, медленно, с большой осторожностью шедших со стороны Кисловодска, они старались держаться близ заборов. Мы смотрели на них равнодушно, не догадываясь в наступившей темноте, что они наши долгожданные освободители. Вдруг в дом с радостным криком вбегает Володя: он смотрел через забор на этих незнакомцев и увидал Петю, он даже успел перекинуться с ним несколькими словами! Я сперва забыла все, мое сердце переполнилось чувством радости и благодарности Богу, но потом мысль о папе вновь вошла в него острым жалом. Мы бросились на наш балкон, выходивший на улицу, мы плакали и крестили их, таких дорогих, долгожданных. Соня побежала в сад к нашей калитке, к ней подошел один из казаков. Он был молодой, с белыми зубами, полный жизненных сил. Он стал шутить: «Да что это вы все попрятались? разве вы все большевики?» Соня ответила: «Мы еще не можем поверить, что мы снова свободны». Она спросила его – останутся ли они в Ессентуках? Он засмеялся: «Да, останемся», ответил он, «если вы пустите нас к себе на квартиры».
Стало совсем темно, мы стояли в саду. Вдали в станице было слышно пение, звучали казачьи голоса, такие знакомые, которых мы не слышали за все эти месяцы красного засилия. С нами стояла казачка Ксения, она всплескивала руками и все повторяла: «Ой, Господи, ой, Господи!»
3 января. Вечер, только что ушли казаки, скоро мы опять будем под властью большевиков, но хочу забыть об этом, буду помнить то прекрасное, что было пережито мною в эти дни. Сегодня, с раннего утра, мы с Таней побежали в станицу, мы успели побывать повсюду, главное мы видели самого Шкуро, этого замечательного человека. Он ехал в открытой коляске, маленький, с рыжеватыми усами и острым, вздернутым носом. Перед ним скакал верховой с черным знаменем, на котором была изображена волчья голова. Я забыла все на свете, мы с Таней бросились вперед и, как безумные, стали приветствовать его. Он нас заметил и, смеясь, в ответ стал кланяться нам, за ним то же стали делать и другие казаки. Это было счастье, которое бывает только во сне.
Потом мы снова увидали его, в этот раз у станичного правления. Мы подошли к толпе казаков, они кричали ура и кого-то качали, высоко подкидывая на воздух; я только могла заметить чьи-то красные шаровары, быстро взлетавшие вверх. Я спросила казака, кого это качают? Он с гордостью ответил: «Самого генерала». Потом казаки плясали лезгинку, их высокие голоса звонко звучали в зимнем воздухе, и от этих звуков у меня все разрывалось внутри, и не верилось мне, что они снова могут покинуть нас и уйти в свои горы. Я не хотела обращать внимания на все разгорающуюся перестрелку, неуклонно приближающуюся к нам. Как я после узнала, большевики в панике бежали накануне в Пятигорск, но, узнав, что Ессентуки заняты лишь небольшим отрядом казаков, повели общее наступление. Генерал Шкуро принужден был отступить. Я вернулась домой. Мы наскоро простились с нашими друзьями, улицы снова опустели. Я стояла у загородки нашего сада и ждала, что-то теперь будет? Вдруг мимо меня промчалась телега, нагруженная детьми и какими-то тюками, кто-то решил убегать в последнюю минуту. Наконец показался конный отряд отступающих казаков. В эту минуту я увидала Тамару Опатскую, мою одноклассницу по гимназии; она сперва метнулась вперед, потом побежала назад, видимо она совершенно потеряла голову и металась, не зная, что ей делать. Наконец она подбежала к уезжающим казакам и дрожащим голосом стала умолять их взять ее с собой. Их начальник Шкуро (но я не сразу узнала его) остановил свою лошадь и велел казаку помочь девочке. Ее посадили на ту же лошадь, на которой ехала сестра милосердия, потом казак снова ловко вскочил на свое седло, и всадники скрылись за поворотом улицы. Я осталась одна, и никто другой не видел эту трагическую прощальную сцену. Слезы текли по моим щекам. Итак, они снова ушли, но все же нам было дано счастье видеть их, слышать их голоса, слушать звон копыт их коней на камнях нашей Кисловодской улицы.
4 января. Сегодня я чудом спаслась от смерти. Папе стало хуже. Володя и я вышли на улицу, чтобы попросить доктора Дмитриева навестить папу. Мы шли оба с большим волнением по Курсовой улице. Прохожих не было, все сидели по домам, ожидая репрессий красных. Нам навстречу шел красноармеец. Увидав нас, он бросился ко мне и приставил ружье к моей груди. Я была так воспламенена против большевиков, что у меня отсутствовал всякий страх перед ними. Я с негодованием посмотрела ему в глаза и сказала: «Вы не смеете останавливать нас, так как мы идем звать доктора к больному». Большевик злобно посмотрел на меня и закричал: «Знаю я тебя», и тут он произнес слова, которые послышались мне, как: «Ты кур реквизировала». Это неожиданное и оскорбительное для меня обвинение так возмутило меня, что я с самым искренним негодованием могла только ответить ему: «ЧТО?» Он так растерялся от силы моего гнева, что опустил свою винтовку и позволил нам уйти.
Когда мы были уже вдали от красноармейца, Володя, весь бледный от волнения, спросил меня: «Как это он мог узнать?» – «Что узнать?» сказала я с удивлением. «Да то, что ты так открыто выражала свою радость при въезде Шкуро в Ессентуки». Тут только я поняла, что большевик сказал мне не «Кур реквизировала», а «Шкуро симпатизировала». Мы стали громко смеяться неудержимым смехом молодости, но в то же время я осознала, что Бог меня спас: если бы я правильно поняла его слова, я, конечно, не отреклась бы от моего преклонения перед Шкуро и его казаками, а это, наверное, был бы мой конец.
Вернувшись, большевики сразу начали аресты и расстрелы. Они ворвались в наш дом, хотели увести нашего отца, но найдя его в постели, и узнав, что он болен тифом, на время оставили его в покое. Вторичный приход казаков спас его жизнь.
Одиннадцатая глава. Ессентукская гимназия в 1918–19 году. В. Зернов
Покидая Москву, мы были так уверены в скором возвращении, что мы не взяли даже наших зимних шуб. Все же мысль о возможной перезимовке в Ессентуках возникла у нас еще летом и мы заранее подготовили там для этого наш дом, построив в нем печи и вставив двойные рамы.
Ессентуки поразили нас своей тишиной, не было праздничной курортной толпы лечащихся, но не было и распущенных дезертиров, которые окружали нас в течение всего пути из Москвы до казачьих областей. Улицы были пусты и гулки, в парке деревья с их оголенными ветвями не скрывали гор, вершины которых серебрились от инея. Все продолжало здесь жить по старому. Казалось, большевистская буря свирепствовала далеко от нас. Вскоре железно-дорожное сообщение сделалось затруднительным, а потом и совсем прекратилось. Надежды на возможность возвращения в Москву испарились. Мне надо было продолжать учение и я отправился с мамой в местную гимназию для поступления в четвертый класс. Нас принял инспектор. Это был провинциальный грузин Церетелли, с большими рыжеватыми усами; он носил поношенный учительский мундир. Ему, по-видимому, льстило, что сын известного доктора, приехавший из столицы, поступает в его гимназию, и он был заискивающе любезен с нами. Когда мы уже садились на ожидавшего нас извозчика, чтобы ехать домой, к нам подошел на улице аккуратного вида старичок с небольшой седой бородой, с ним были два мальчика. Он заговорил с мамой по-французски и объявил, что он «ситуаьен франсэ» и хотел бы иметь информацию о гимназии. Меня очень поразило слово «ситуаьен». Это был Юрий Эдуардович Конюс со своими сыновьями, Сережей и Борисом. Они тоже недавно приехали из Москвы. Тогда все старались где-то найти опору, и милому Юлию Эдуардовичу, наверное, казалось, что его французское гражданство может защитить его от всероссийской разрухи.
Через несколько дней я отправился в гимназию. Она помещалась на окраине новой части Ессентуков, где курорт постепенно переходил в степь. Помещение было просторное, но непривлекательное, дом стоял посредине пустыря, обнесенного проволокой и обсаженного тощими деревцами. Этот внешний вид соответствовал внутреннему состоянию гимназии. Классные комнаты и коридоры были с простыми деревянными полами и напоминали казармы, вся обстановка представляла резкий контраст с гимназией Поливанова, в которой и сам дом и классы и зал были красиво устроены. Но еще большую разницу составляли учителя и ученики. Поступив 13 лет в четвертый класс, я попал в среду мальчиков значительно старше меня. Большинство из них были казачата, крепкие и сильные, прекрасно ездившие верхом и летом работавшие со своими родителями на сборе урожая. Кроме них, были среди нас несколько сыновей лавочников и 5 или 6 мальчиков, как и я, приехавших из столиц. Вначале между нами и местными гимназистами была значительная разница во всем. Мы, столичные, учились лучше, но были маленькими и слабыми, одетыми в аккуратные гимназические формы. Казачата носили высокие сапоги, брюки-галифе, и часто приходили в бешметах и гимнастерках военного образца. Мне захотелось одеваться в том же роде, и я скоро из поливановца в черной куртке обратился в ессентукского гимназиста в высоких казачьих сапогах, одетого в синий френч и галифе.
Среди столичных гимназистов, одним из самых способных был маленький, рыженький и веснушчатый сын петроградского литератора. Он стал объектом все более и более грубых шуток и издевательств. Ему не только давали всевозможные еврейские имена, но он подвергался так же и физическим воздействиям, его и толкали и били. Наконец, кто-то придумал новую забаву. На переменах один из ловких казачат взбирался вверх по гимнастическому столбу и прикалывал к самому потолку кусок колбасы или свиного сала. Его волокли к этому столбу и заставляли лезть наверх. Он был слабосильный мальчик. Напрягая все свои силы, с искривленным ртом, он старался подняться наверх, под крики: «Вот жид полез за свининой». Часто он получал для поощрения сильные удары сапог, от которых он подскакивал вверх, чтобы снова соскользнуть вниз. Иногда ему запихивали в рот кусок колбасы, который он со слезами на глазах поспешно съедал под хохот и шутки товарищей. Первое время, он держался в группе столичных гимназистов, но когда начались эти издевательства, мы, к нашему стыду, не поддержали его. У нас не хватило гражданского мужества встать на его защиту. Мы оставались безмолвными наблюдателями этих диких шуток, которых никто из нас, конечно, не одобрял. После одной из этих сцен он перестал ходить в нашу школу.
Прошло более 40 лет, однажды, в Париже, я был приглашен к тяжело больному глубокому старику, выходя от него я столкнулся с его сыном и сразу узнал в нем моего товарища по ессентукской гимназии. Мне стало стыдно за мое былое малодушие. «Мы с вами встречались когда-то в Ессентуках», – сказал я, «Да, – ответил он, – это было так давно». Было очевидно, что он не хотел вспоминать прошлого.
Нашим учителям было трудно справляться с учениками. Наш инспектор Церетелли, напоминавший своим видом скорее почтового чиновника, чем педагога, постоянно вызывал в свой кабинет провинившихся гимназистов, распекал и наказывал их. Своеобразная дисциплина поддерживалась у нас, но это была совсем другая дисциплина, чем в Москве. В Ессентуках все зависело от личности учителя. Они довольно часто у нас менялись, время было тревожное, никто не был уверен в своем будущем. Некоторые преподаватели не умели завоевать себе авторитета, и я искренне жалел их. Латынь, например, нам преподавал старик Иван Петрович, его все звали «Петровичем». Как только он входил в класс, в него начинали бросать шарики, сделанные из бумаги, или кусочки мела, иногда он получал в спину удар тряпкой для стирания с доски. Ученики задавали ему дурацкие вопросы или нарочно коверкали латинские слова, чтобы вывести его из терпения. Рассердившись, он ставил всем двойки, но после, по просьбам учеников, вычеркивал их; иногда он бросался на казачонка и старался ухватить его за ухо, а тот, под хохот класса, ловко увертывался от старика.
Но были и другие преподаватели, которых боялись и уважали, и обычно они были любимыми учителями. Однажды к нам поступил новый учитель математики. Немолодой, грузный, заросший волосами, с большой мохнатой бородой, он напоминал медведя. Он носил почему-то зеленый студенческий сюртук и ходил в валенках, не снимая их даже в классе. Его необычайная фигура сразу вызвала сдержанный смех и насмешки. Не обращая на них внимания, он начал с увлечением немедленно объяснять нам какую-то теорему. Один из наших казаков, слывший остряком, начал издавать тонкий писк после каждой фразы нового учителя. Тот же продолжал свои объяснения, спокойно расхаживая по комнате и не обращая внимания на делавшийся все более пронзительным писк. Повсюду стали раздаваться смешки, вдруг наш медведь подошел вплотную к шутнику и начал на него кричать необычайно зычным голосом: «Вы мешаете мне преподавать, а своим товарищам учиться, я вас выброшу из класса, если вы посмеете повторить это безобразие». Этого было достаточно, он сделался нашим любимым учителем. На его уроках царила всегда полнейшая тишина. Незадолго до нашего отъезда из Ессентуков у нас появился молодой преподаватель литературы, носивший офицерскую шинель. Он никогда не повышал голоса, все его слушали с вниманием и интересом, порядок во время его уроков никогда не нарушался. Когда, в 1921 году, я попал в Константинополь, я увидал нашего учителя в той же шинели, продававшего газеты около фуникулера. Я хотел подойти к нему, но не решился. Мне было стыдно и за него и за наше общее русское унижение, к которому было не так легко привыкнуть. Закон Божий преподавал нам замечательный священник о. Иоанн Кормилин, погибший впоследствии в концентрационном лагере. Его уроки продолжались и во время болшевистского террора в 1918 году. Он нам читал каждый раз несколько строк из Посланий или Деяний Апостольских, объясняя их, он старался вызвать нас на разговор. В большинстве случаев его слова не доходили до учеников, но он пользовался всеобщим уважением.
Однажды, во время чтения шестопсалмия в его Пантелеймоновской церкви, он подозвал меня к себе и сказал: «подымись на хоры и скажи чтецу, что О. Иоанн ничего не понимает из того, что он читает». Мне было 13 лет, читал же псалтырь наш преподаватель пения и музыки. Я пересилил свою робость и исполнил данное мне поручение. Учитель недовольно посмотрел на меня, откашлялся и начал читать медленно и внятно своим красивым тенором.
Я бывал в церкви почти каждую субботу и воскресенье, кое-кто из моих товарищей тоже приходил в церковь, но это был скорее повод для встречи с гимназистками. После службы гимназисты, лихо щелкнув каблуками, с провинциальной галантностью подходили к барышням и просили разрешения проводить их до дому. Когда я уже был в 6 классе, со мною заговорил мальчик года на два меня моложе. Он сказал, что видел меня часто в церкви. Его звали Дмитрий Крутень. Он знал до тонкости все богослужение и любил говорить о нем. Он сообщил мне, что хочет простоять на коленях всю литургию. В первый раз он не смог этого сделать, но потом добился своего. Он сделался членом нашего религиозного кружка. Впоследствии он принял монашество и погиб в советских тюрьмах.
Когда весной 1918 года в Ессентуках была установлена советская власть, то в нашей гимназии был организован совет ученических депутатов. Их никто не выбирал, несколько мальчиков из 6 класса образовали его. Председателем оказался гимназист, недавно приехавший из средней России. Он устроил свой кабинет рядом с учительской комнатой и очень любил, когда к нему обращались с просьбой переправить отметку, полученную за плохой ответ. Пятибальная система была сразу отменена и заменена «удовлетворительной» и «неудовлетворительной» оценкой. Ученики младших классов постоянно бегали к «председателю совета», но большинство относилось к нему или скептически или враждебно. Идея совета не привилась.
Во время террора мы не говорили между собою о политике, и я долгое время не знал на чьей стороне были симпатии учеников. Постепенно, по мере сближения с некоторыми из них, я стал узнавать, что эти сыновья терских казаков были всецело на стороне Добровольческой Армии. Многие из моих товарищей тайным образом выполняли какие-то опасные поручения. Некоторые из них, казавшиеся мне грубыми и хулиганами, неоднократно пробирались в станицы, освобожденные от красных. Между ними и курортами, занятыми большевиками, не было определенной границы и спорадически происходили сражения, о них мы узнавали по стрельбе, доносившейся к нам из степи. Из-за близости военных действий удаляться от центра было опасно. Все же однажды я с одним из товарищей решил пойти посмотреть, что стало с нашим маленьким домиком, выстроенным над оврагом в степи. До большевиков, мы любили ходить на этот участок и иногда ночевали там. Мы нашли что дом был цел, но окна и двери были выбиты, при приближении к нему нас встретила стая собак, рыскавших около остатков трупов. Мы быстро повернули назад, чтобы никогда туда не возвращаться. Красные расправлялись со своими жертвами на этом отдаленном от города месте.
После прихода к нам казаков многие ученики старших классов пошли добровольцами в Белую Армю, а те, которые продолжали учиться, нарядились в черкески и в другие костюмы военного покроя. Когда начались неудачи на фронте, в нашей семье стали думать об отъезде, но в гимназии я не мог говорить об этом. К отъезжающим там относились враждебно, как к трусам. Все продолжали на что-то надеяться, вопреки здравому смыслу. Нам удалось покинуть Ессентуки за несколько дней до вторичного прихода красных.
Двенадцатая глава. Добровольческая армия. Н. Зернов
Приход казаков перевернул всю нашу жизнь, сразу исчезла та угроза смерти, которая висела над нами в течение десяти месяцев. Мы могли спокойно спать, не боясь ни арестов ни грабежей, и опять были свободными людьми в своей стране, в своем доме и городе.
Вся станица ликовала, казаки, нарядные и победоносные, разгуливали повсюду, со всех сторон неслись их залихватские песни.
Встал вопрос о моем поступлении в Добровольческую Армию. Я сознавал, что моим долгом было принять участие в борьбе с большевиками, но не знал как наиболее целесообразно это сделать. Никакого представления о военной службе я не имел, мое обучение в Москве было слишком кратким. Мы случайно познакомились с двумя офицерами, простыми, сердечными русскими людьми: с Василием Ивановичем Литвинцевым и Петром Михайловичем Кленом. Это знакомство решило мою судьбу. Они посоветовали мне присоединиться к их инженерной роте, обещая свое покровительство.
16 января 1919 года, взяв небольшой мешок с вещами, в теплой папахе и солдатской шинели, полученной еще в Москве, я покинул Ессентуки. Уезжать из родного дома было больно, меня ждала полная неизвестность. Десять месяцев красного террора, когда мы ежечасно стояли на краю гибели, сделали нашу взаимную любовь особенно горячей и трепетной. Наша мать всегда переживала тяжело разлуку и волновалась за всех отсутствующих. На этот раз она была совсем разбита предстоящим расставанием.
Первый этап моего пути был мне так знаком. Маленький поездок быстро доставил меня на узловую станцию «Минеральные Воды». Там я пересел на первый воинский состав, шедший на юг по направлению к фронту. В теплушке, в которую я попал, ехали Кубанские казаки. Это была моя первая встреча с ними. Они отличались от Терских, так как были потомками Запорожцев и говорили по-украински. Кубанцы приняли меня с добродушной усмешкой. Моя юношеская фигура громко говорила о моей полной неопытности в военном деле. Мои же спутники, наоборот, были испытанные воины. Крепко сложенные, хорошо одетые, они были полны воинской доблести и уверенности в себе.
Поля были покрыты ярко сверкавшим на солнце снегом, дверь нашей теплушки была широко открыта, казаки сидели на пороге вагона, свесив ноги наружу и щелкая семечки. Я подсел к ним подставив свое лицо под теплые лучи солнца. Поезд шел медленно по широкой равнине, на горизонте все яснее и выше вырезывалась цепь Кавказских гор. Там, где стаял снег, черная, плодородная земля дышала пробуждающейся жизнью. Все вокруг излучало мир, изобилие и благоденствие. А эти сильные сыны вольной степи ехали на братоубийственную войну, убивать своих земляков или быть ими убитыми. Как родилась эта безумная вражда, каким образом раскололась на части когда-то единая Россия?
Казаки затянули свои излюбленные песни, пели они складно своими звонкими голосами, и эти мощные звуки еще больше разжигали в моем сердце боль от разлуки с домом и от сознания трагичности междоусобной войны. К полудню мои спутники сварили чудесную похлебку, в которой в изобилии находились куски малороссийского сала. Они радушно пригласили меня присоединиться к их трапезе. Все мы уселись вокруг чугунка и по очереди черпали из него своими ложками. Мне было хорошо среди этих испытанных воинов, говоривших на непривычной мне украинской мове.
Местом моего назначения была станица, расположенная на полпути между Владикавказом и Минеральными водами. Добравшись до нее я в первый раз в жизни попросил ночлега у незнакомых людей. Странно мне было стучать в дверь чужого дома и получить согласие на ночевку. Мои гостеприимные хозяева накормили меня и уложили спать на одной из скамеек.
Моя первая попытка вступить в ряды Добровольческой Армии привела меня к неожиданным результатам; вскоре после моего приезда, мои два друга, очутившиеся в той же станице, серьезно заболели. По всем признакам это был сыпной тиф. Госпиталя по близости не было, сердобольный командир разрешил мне попытаться доставить их обратно в Ессентуки, где им был обеспечен хороший уход в госпитале моего отца. Они еще, кое-как держались на ногах, мне удалось погрузить их в теплушку и благополучно довезти их до желанной цели.
25 января 1919 года я был снова в моем родном доме. К счастью, мои друзья имели только сильную простуду, и оба скоро поправились. Мне не оставалось ничего другого, как возвратиться в мой отряд.
Накануне моего отъезда я вдруг почувствовал сокрушительный озноб. Это был сыпной тиф! Случись это на день позже, когда я уже был бы один вдали от дома, едва ли бы я выжил. Теперь я лежал хотя и в забытьи, но в моей комнате, окруженный любовью и уходом моей семьи.
Болезнь была длительная и тяжелая, с неприятными осложнениями на почки. Заболел я 5 февраля и только 20 февраля температура начала постепенно спадать. Физически я не страдал и даже мало бредил, но я так ослабел, что в конце марта, когда мне было разрешено встать с постели, я мог ходить, лишь опираясь на столы и стулья.
Весна 1919 года, была счастливым периодом. Наша семья была вся в сборе. Мы верили в скорое освобождение России от большевиков, надеялись зимой уже быть в любимой Москве и были вдохновлены героическим духом Добровольческой Армии, поднявшей высоко знамя русской чести и верности союзникам. Для нас Добровольцы была та часть молодежи, которая смело вышла на бой с разбушевавшейся, звериной стихией революции. Мы ее видели такой, как ее описал Пастернак в незабываемой сцене атаки белых на партизан.
«Мальчики и юноши из невоенных слоев столичного общества наступали редким строем, выпрямившись во весь рост, бравируя опасностью. Служение долгу, как они его понимали, одушевляло их восторженным молодечеством, ненужным, вызывающим».50
Корниловцы, Марковцы, Алексеевцы и Дроздовцы, с их характерными погонами и нашивками, восхищали нас. Мы смотрели на них, как на представителей и глашатаев обновленной Родины, которая была готова сбросить иго как анархии, так и марксизма. Каждое утро мой брат или я бегали смотреть карту России, выставленную в окне Освага (осведомительное бюро Добровольческой Армии), где красным шнуром обозначалась граница между территориями, занятыми красными и белыми. Мы с трепетом следили за продвижениями передовых отрядов на север. Одно время линия фронта неуклонно продвигалась к Москве и мы были полны надежды, что наша столица скоро будет очищена от большевиков.
Мы жили вдали как от фронтов, так и от центров Белого Движения и мало знали о том, что происходит там, где решалась его судьба. Мы не подозревали, как непрочно было положение армии, не сумевшей снискать поддержку в широких кругах населения. Мы не знали, как мало было среди ее руководителей людей, способных правильно учитывать реальную обстановку и на этом основании строить свои отношения, как с крестьянством, так и с областями, отделившимися от бывшей империи.
Белое Движение было создано жертвенным подвигом лучшей части офицерства и учащейся молодежи, но их патриотизм не мог восполнить отсутствие у них политической зрелости и государственного опыта. Это было последнее испытание, которое не выдержала вольнолюбивая, героическая, но непрактичная русская интеллигенция.
Наш отец всем своим чистым сердцем верил в правоту Белого Дела. Он основал общество «Сотрудников Добровольческой Армии по восстановлению великой, единой, неделимой России». С присущей ему энергией он собирал средства для помощи тем, кто сражался на фронте. Он продолжал быть главным врачом госпиталя, мы же, молодежь, все больше отдавали себя жизни в церкви, открывая все новые сокровища Православия. Обстановка, создавшаяся на Минеральных Водах, благоприятствовала нашему религиозному энтузиазму. На каждом курорте можно было найти выдающегося священника. В Ессентуках таким был отец Иоанн Кормилин, в Кисловодске – отец Алексей, замечательный молитвенник; на его службы приезжали люди из всех окрестностей. Мои сестры тоже часто ездили к нему. Нам казалась, что Россия была накануне духовного возрождения, что церковь, очищенная страданиями, сможет раскрыть перед покаявшимся народом светлый лик Спасителя мира и научит русских людей строить свою жизнь на братской любви и правде.
В мае месяце я настолько оправился, что вновь возник вопрос о моей отправке в армию. На этот раз, я решил сделать это более обдуманно. Среди офицеров, лечившихся у моего отца, был один авиатор. Он посоветовал мне поступить добровольцем во вновь формирующийся авиационный отряд. Получив от него рекомендательное письмо, я отправился в Екатеринодар. Жил я там в офицерском общежитии, осматривал город, главным образом церкви. Наконец мои планы осуществились, меня записали в новый отряд и я вернулся домой за вещами, уже видя себя летающим на самолете. Однако и теперь мне не удалось попасть в армию. 21 мая, за несколько дней до назначенного отъезда, я заболел возвратным тифом. Моя болезнь продержала меня дома большую часть лета. Во время моего выздоровления я особенно близко познакомился с членами нашего юношеского религиозного кружка. Мы почти каждый день встречались друг с другом. Северный Кавказ быстро заживлял свои раны, вокруг нас снова все дышало миром и благоденствием, продукты вновь в изобилии появились на рынке. Фронт был далеко от нас, в центральной России. Смущали меня только не прекращающиеся столкновения между кубанскими самостийниками, членами Рады, и верховным командованием Добровольческой Армии.
Эти роковые разногласия среди противников большевизма, которые окончились смертной казнью главарей оппозиции, несомненно предвещали распад и поражение белых. Но по моей неопытности, я тогда не умел угадывать признаки надвигающегося кризиса.
Среди разных встреч, происшедших тем летом, наиболее трагической была встреча с нашим двоюродным братом Борисом Дмитриевичем Зерновым. Он был на четыре года старше меня и не был близок ни с кем из нас. Однако, когда он неожиданно приехал к нам в Ессентуки, мы почувствовали к нему сильную родственную близость. Он возмужал и помягчел. Видимо, он много пережил за эти два года. Приехал он к нам отдохнуть и проститься. Он был назначен адъютантом генерала Гришина-Алмазова, который должен был ехать в Сибирь для связи с Колчаком (1870–1920). Эта поездка оказалась роковой. Среди окружения генерала, очевидно, нашелся предатель, пароход на котором ехала миссия, был захвачен красными на Каспийском море, наш двоюродный брат застрелился, не желая попасть живым в руки чекистов. Его гибель была для нас предвестницей приближающейся катастрофы, о которой мы все еще не подозревали.
9 августа 1919 г. я в третий раз покинул Ессентуки, чтобы вступить в ряды Добровольческой Армии. На станцию меня пришли проводить многие из членов нашего кружка. Был уже вечер, мы горячо простились, надеясь, что Бог даст нам еще радость свидания в этом мире. Наконец подошел переполненный поезд, состоявший главным образом из теплушек, набитых солдатами. Я влез в офицерский вагон, куда обычно давался доступ вольноопределяющимся. Однако в этот раз комендант грубо напал на меня и потребовал, чтобы я немедленно покинул вагон. Я пробовал просить его оставить меня на ночь, кое-кто из офицеров пытались защитить меня, но комендант был неумолим. Из атмосферы любви и дружбы я попал в серый солдатский поток, в котором я был безличен и бесправен.
В Екатеринодаре я был зачислен в 9-ый Авиационный отряд и назначен заведующим одним из складов запасных частей самолетов. Весь наш отряд был размещен в поезде. Офицеры жили в классных вагонах, солдаты в теплушках. Я поместил мою койку в просторном вагоне американского типа. Мое положение в отряде оказалось лучше, чем я мог ожидать. У меня был целый вагон, чистая постель, еду я получал из офицерской кухни, обязанности мои были минимальны. Я был предоставлен самому себе и пока наш отряд находился в Екатеринодаре, много переписывался с семьей и членами кружка.
В начале сентября наш эшелон двинулся на киевский фронт. Осень была теплая, солнечная. Мы часто долго стояли на полустанках, ожидая встречных поездов. Я целыми днями сидел у открытых дверей своего вагона, вдыхая ароматный воздух уже убранных полей. Всюду царила тишина. Кто-то говорил, что вокруг нас были повстанцы, не то петлюровцы не то махновцы. Они взрывали железнодорожные пути и зверски избивали попадавших в их руки пассажиров. Против их возможного нападения были установлены пулеметы на крышах наших вагонов. Иногда мы упражнялись в стрельбе Я, по неопытности, стреляя перебил телеграфные провода. Они оборвались с тонким, жалобным свистом.
Война продолжала казаться далекой и нереальной среди этих залитых осенним солнцем полей. Я жил в мире молитвы предстоя перед Богом, прося у Него и Его святых помощи и заступления. Особенно горячо я молился Св. Серафиму Саровскому, почитаемому всеми нашими ессентукскими друзьями. Моя теплушка была моей кельей и моим убежищем.
Тринадцатая глава. Миша Рикашев. С. Зернова
Прошли 4 месяца с того дня, как добровольцы освободили нас от большевиков. Они пришли 2-го Января 1919 года, в день Пр. Серафима. Рано утром мы были разбужены отдаленной стрельбой пулеметов. Потом они проходили по улицам и на их папахах ярко выделялись белые нашивки.
Прошли первые дни счастья и опьянения свободой, когда хотелось поклониться каждому встречному, каждого назвать братом. Жизнь постепенно вошла в свою колею. Был чудный весенний день. После первой грозы воздух был особенно прозрачен и чист. Я сидела на террасе, выходившей в сад; в моих руках была книга и я несколько раз собиралась взяться за чтение, но солнце было слишком ослепительно и слишком душист воздух, и мои мысли уносили меня куда-то очень далеко. Мне было 19 лет. Вдруг чей-то голос заставил меня прийти в себя.
«Вы очень глубоко задумались, простите, что я прерываю вас, я уже несколько минут стою здесь и смотрю на вас. Мне хочется догадаться о чем вы думаете?»
Прямо передо мною стоял высокий юноша-доброволец, с открытым, веселым лицом и смотрел мне в глаза. Я смутилась от его неожиданного вопроса, но я всегда сразу отзываюсь на каждый порыв, направленный ко мне. «Я думала о том, как ярко блестят на солнце капельки дождя, и как от их блеска становится весело на сердце», сказала я. Мой собеседник стал вдруг мрачным. «Какая вы счастливая», ответил он, «как я вам завидую, я хотел бы уметь веселиться, оттого что блестят капельки дождя». «Разве вы не веселый», – спросила я. Вместо ответа он стал весело смеяться. «Да, я веселый, я сегодня веселый, оттого, что блестят капельки Дождя, оттого, что все так странно, оттого, что мы говорим с вами, как давние друзья, а вы не знаете даже кто я и не знаете моего имени, как же вы можете так говорить со мною?» «Я вам верю», сказала я. Он сделался сразу серьезным и немного торжественным.
«Спасибо вам за ваши слова. Я этого никогда не забуду. Вы увидите я этого никогда не забуду. Вы знаете – так странно, что вы об этом заговорили, это мое самое большое мучение – если мне не верят. Когда я жил в Киеве, где мой отец был известным профессором, все двери были передо мной открыты, потому что у меня было имя моего отца, а теперь, здесь, я просто никому не нужный, никому не известный доброволец. «Они» расстреляли моего отца, убили моего брата, я бросил мать и ушел сражаться. Я хочу отомстить или умереть. Вы знаете зачем я пришел к вам? Меня прислали к вам чтобы попросить дать нам ковры, украсить зал. Мы устраиваем концерт в пользу добровольцев. Я уже был вчера у вашей матери, но она не поверила мне, она сказала, чтобы я принес письмо от командира, она думала, что я могу украсть ваши ковры. Вот это письмо. Я шел сюда и ненавидел вашу мать и всех вас. Как вы смели мне не поверить! Ведь я пошел умирать за всех вас. Но теперь я простил вам всем из-за того, что вы мне поверили. Я никогда не забуду этого».
«Как вас зовут», спросила я. «Миша Рекашов», ответил он. «Приходите к нам пить чай сегодня».
Миша пришел и стал приходить к нам каждый день. Нас было тогда десять больших друзей и он стал одиннадцатым. Он получил все наши ковры. Мы вместе украшали зал. Во время концерта он стоял среди хора и с горящими глазами пел: «Смело мы в бой пойдем за Русь Святую и, как один, прольем кровь молодую».
Мы часто уходили далеко в степь и там сидели и говорили. Каждый был дружен друг с другом и все вместе. Была только одна область, где Мише было скучно с нами. Каждую субботу и воскресенье и каждый праздник мы все ходили в церковь, и для нас это было самой большой радостью. Мы ждали этого дня и ждали с нетерпением часа, когда зазвучит колокол, созывая нас в церковь. Миша не любил ходить в церковь. «Там скучно, говорил он, я не умею молиться». Большею частью он оставался на дворе, ожидая конца службы. Нас всех соединяла вера, и его неверие было для нас большим горем.
Наступил август месяц. Мишино ранение было залечено и он со дня на день ожидал, что его снова пошлют на фронт. Один раз, вечером, был опять концерт. Миша сидел рядом со мною. На сцене певец, в офицерской форме, пел песенки Вертинского: «Я не знаю, зачем и кому это нужно, кто послал их на бой умирать». Как напряженно мы слушали, как близко знал каждый из нас значение этих слов, «на бой умирать». Во время антракта, мы только что собирались выйти в сад, как увидали быстро приближающегося к нам офицера, одетого в Корниловскую форму. Он остановился перед Мишей: «Вы вольноопределяющийся Рекашов?» – спросил он, – «завтра на заре Вы выезжаете на фронт».
В саду, в эту звездную августовскую ночь, Миша, немного бледный, но спокойный и решительный, прощался со всеми нами. Помню крепкое пожатие его руки, помню, как он отозвал меня в сторону и как-то смущенно сказал: «Попросите их всех, и Вы тоже молитесь за меня» и потом тихо прибавил: «На мне нет креста, дайте крест». Я сняла с себя маленький серебряный крестик и дала ему: «Если меня убьют, сказал он, постараюсь вернуть обратно. Вы все были мне братьями и сестрами, спасибо вам». Миша ушел в эту звездную, августовскую ночь. Мы тихо разошлись по домам. На следующий день мы собрались в церкви и служили молебен, но его уже не было с нами.
Наступила зима, холодная, снежная. Мы не забывали нашего одиннадцатого друга, и каждый, как умел, молился о нем. Помню, однажды, было особенно холодно. Я быстро шла по парку, мечтая поскорее добраться до дому. Аллеи были пустыми и заваленными снегом. Только по середине их была протоптана узкая тропинка. Навстречу мне, едва передвигая ноги, шел человек в высокой папахе, с усталым, изможденным лицом. Сразу видно было, что он только что вернулся с фронта. Поравнявшись со мною, он остановился, чтобы разойтись на узкой тропинке. Взглянув на меня, он спросил: «Не знаете ли Вы здесь случайно барышню по имени Соня Зернова?» «Это я». Он как будто бы и не удивился. Люди, приезжавшие с фронта, не удивлялись ничему. «Я привез Вам некоторые вещи», сказал он. «Я Корниловец, мы шли вместе в атаку. Меня ранило в руку, а его в ногу, я смог бежать, но помочь ему не смог. Он попал в плен к красным, его конечно прикололи, Корниловцев-добровольцев не оставляют в живых. Он успел только передать мне свою кожаную сумку и назвать город и Ваше имя, просил передать вам это и сказать, что он убит».
Он больше ничего не мог рассказать мне о Корниловце, шедшем с ним рядом в атаку. В кожаной сумке я нашла записную книжку Миши, фотографию его матери и какие-то засушенные цветы.
Прошло еще несколько месяцев, фронт то приближался, то отдалялся от нас, все так же самые молодые и горячие уходили умирать, а другие скрывались в тылу. Однажды, вернувшись домой, я нашла на своем столе небольшой синий конверт, написанный незнакомой рукой. В письме были такие слова:
«Дорогие мои, теперь и я с Вами, и теперь я с Вами во всем и навсегда. Вы должны знать все, как было. Я лежал на поле с раздробленной ногой и ждал смерти. Красные приближались и я уже различал их лица. В последний раз, прощаясь с жизнью, я посмотрел на небо. Вдруг я увидал, как от земли подымались к небу ваши молитвы за меня. Дорогие мои, я не умею сказать, не умею описать этого великого счастья, я знал, что я готов был умереть и знал также, что если Бог хочет, то Он сотворит чудо, и я буду жить. Но самое великое чудо было то, что я верил в Бога и плакал и славил Бога и любил весь мир. Дорогие мои, теперь я верю в Бога и в этом вся моя жизнь. Красные не убили меня. Они издевались надо мною, но пожалели меня, они сказали, что убьют меня потом. Но я был полон такого счастья, которого никто не мог отнять от меня. Красные держали меня 4 месяца в госпитале и каждый день издевались надо мною. Но я был свободен, потому что я мог молиться и молитва давала мне великое счастье. Однажды ночью город был захвачен белыми и они спасли меня. ВАШ МИША». Через несколько дней после получения этого письма мы бежали из Ессентуков, и с тех пор я больше не слыхала ничего о Мише Рекашове.
Четырнадцатая глава. Киев и отступление на Борисполь. Н. Зернов
В середине сентября 1919 года эшелон 9-го Авиационного отряда остановился на Посту Волынском, – местечке, расположенном в нескольких верстах от Киева. Наши самолеты оставались в вагонах неразгруженными. Красавец город был лишь недавно занят Добровольческой Армией. До этого он уже побывал в руках немцев и их ставленника Скоропадского (1873–1945), и у Петлюры (1877–1926), и у большевиков. Белые, красные, синие, желтые и зеленые, все охотились за этим прекрасным городом, но 1919 год был лишь началом грядущих испытаний его жителей, достигших предела во время второй мировой войны, когда и немцы и сталинцы по очереди разрушали город и предавали на мучение его население.51
В мои посещения Киева он поразил меня и своей красотой и печатью оставленности. Он как будто отдыхал в этот короткий перерыв борьбы: вожди Белого Движения были на Дону и на Кубани, воинствующие украинцы в стане Петлюры, большевики укрывались в подполье. Местное население вело себя осторожно, оно изверилось в прочности власти своих быстро сменяющихся хозяев, но в городе царил мир, в нем не было карательных отрядов, никто не арестовывал заложников, нигде не расстреливались невинные жертвы. На улицах было мало движения, среди населения не чувствовалось нищеты, не было очередей и жители были прилично одеты.
Моим главным желанием было увидать знаменитые церкви Киева. Я решил, однако, отложить до следующих поездок мое паломничество в Киево-Печерскую лавру и тем лишил себя навсегда возможности поклониться этой святыне, зато Софийский и Владимирский соборы произвели на меня неизгладимое впечатление. София не была тогда еще реставрирована, но и в то время она была прекрасна со своими древними сводами и богатым барочным иконостасом. Ее сохранность, несмотря на все разрушения, пережитые Киевом, является одним из чудес русской истории. Владимирский собор был для меня откровением возможности нового подхода к церковной росписи. Яркость его красок, выразительность изображений святых, богатство орнамента – все это восхитило меня. Долго я бродил по собору, любуясь и изумляясь его красотой. Владимирский собор, освященный в 1898 году, отразил художественное и богословское пробуждение русского Православия. В 1919 году я мало знал об этом движении, хотя бессознательным участником его я уже был в то время. В росписи собора приняли участие знаменитые художники – Васнецов (1848–1927), Нестеров (1862–1942) и другие. Они хотели сочетать торжественность и монументальность византийской традиции с эмоциональной романтикой и даже тенденцией к декадентству, стремясь одновременно, и вернуться к истокам восточной иконописи и вместе с тем обновить ее и выразить то новое мироощущение, которое было созвучно их эпохе. В свете современного понимания иконописного искусства такое сочетание может казаться более чем проблематичным. Все же Владимирский Собор остается ценным памятником искусства своего времени.
Мои надежды на дальнейшие посещения Киева не оправдались. Через несколько дней после моей последней поездки, я проснулся от пушечной стрельбы, к которой вскоре присоединилась ружейная и пулеметная перестрелка. Неожиданно начавшийся бой быстро приближался к нам. Не только я, но и весь наш отряд был захвачен врасплох, никто из нас не имел ни малейшего представления, каким образом мы оказались под обстрелом неприятеля. В это утро я в первый раз участвовал в бою, но совершенно пассивно, так как хотя у меня и была винтовка, но патронов для нее не оказалось. Единственно, что мне оставалось сделать, это лечь на пол моего вагона, чтобы пули пролетали над моей головой. Бой длился недолго, наш эшелон внезапно дернулся с места, колеса заскрипели, выстрелы стали затихать, – мы вырвались из окружения и на всех парах помчались к Киеву.
Это было первое октября, день Покрова Богородицы. Вскоре нам открылся вид на Киев. Во всех церквах раздавался звон колоколов, призывавший верующих к литургии. Очевидно, город находился в той же иллюзии безопасности, в которой были мы несколько часов тому назад. Контраст между свистом пуль, который все еще отдавался в моих ушах, и этим призывом к молитве был разителен. Я с болью думал: «Неужели этот прекрасный город снова очутится в руках коммунистов, снова заработает че-ка, польется кровь ее жертв».52
Наше прибытие на станцию Киева совпало с известием о прорыве фронта. Мы стали свидетелями панической и беспорядочной эвакуации города. Вагоны грузились какими-то бумагами, вокзал был забит отъезжающими, один поезд за другим спешно отправлялся на юг. Вскоре канонада начала ясно слышаться и в городе паника все увеличивалась.
Наш эшелон двинулся дальше. Тут я сделался свидетелем редкого зрелища – гонки поездов, которое, несмотря на его трагичность, увлекло меня своей необычайностью. Киев был одной из главных узловых станций России и в это утро по всем его запасным путям беспрерывным потоком двигались поезда, обгоняя друг друга. Сперва у каждого поезда был свой путь, постепенно все они слились в четыре основных линии, а под конец оставалась одна магистраль, ведущая к мосту. Он то и был целью гонки. Все воинские поезда стремились как можно скорее переехать Днепр. – У красных была речная флотилия и они могли в любой момент перерезать отступление. День был ясный, морозный, я стоял на площадке моего вагона и с захватывающим интересом наблюдал все перипетии этого необычайного состязания. Борьба обычно сосредоточивалась вокруг стрелок. Каждый поезд посылал к ним своих вооруженных солдат, чтобы обеспечить себе возможность первым проскочить на главный путь. Там шла перебранка с угрозами применить оружие. Никакого начальства не было, каждый был предоставлен самому себе. У нас был хороший паровоз и мы смогли обогнать нескольких соперников. Уже к вечеру мы переправились на другой берег Днепра и остановились на большой узловой станции.
В тот день, столь полный опасностей и волнений, я впервые получил приказ быть дневальным, то есть ответственным за охрану всего эшелона. Я имел только смутное представление о том, в чем состояли мои обязанности, но вооружившись винтовкой, я решительно приступил к выполнению этой новой для меня должности. Получив от дежурного офицера распоряжение отправить поезд без замедлений по линии, идущей на Одессу, я был в недоумении, как осуществить его. Помог мне машинист, с которым у меня установились дружеские отношения. Он объяснил мне, что я должен был получить от дежурного по станции пропуск для нашего эшелона. С трудом мне удалось разыскать этого человека. Он оказался и измученным и запуганным, его осаждала толпа офицеров. Они все кричали, что-то требовали и чем-то угрожали. Я сразу понял, что мне, солдату, ничего не удастся добиться от него. Вернувшись к нашему поезду, я снова обратился за советом к машинисту. По какому-то негласному сговору, мы решили рискнуть и двинуться в путь, не ожидая пропуска. Наш отряд стоял впереди других составов, магистраль перед нами была свободна. Я перевернул стрелку, паровоз свистнул, и мы покинули забитый поездами железнодорожный узел.
Я чувствовал ответственность за этот самовольный поступок, мне было тревожно, но советоваться было не с кем. Скоро совсем стемнело. Измучившись за этот долгий день, я задремал у себя. Проснулся я внезапно, как будто от толчка. Наш поезд стоял. Схватив винтовку, я спрыгнул на насыпь. Феерическая картина открылась передо мною. Вокруг нас простирался огромный вековой бор. Стройные, черные стволы сосен были ярко освещены луной. В ее свете блестели рельсы, уходящие в обе стороны пути. Ночь была морозная, гулкая, прозрачная. Все находилось в сонном оцепенении. Только вдали, во главе нашего длинного состава, слегка попыхивал усталый паровоз, набирая пары. Я стоял как зачарованный этой величественной картиной. Мне казалось, что я один бодрствую во всей вселенной. Я попытался пройти вдоль насыпи, но почва была рыхлая, песчаная, ноги в ней увязали, и я решил возвращаться в свой вагон. Когда я начал подыматься в него, к моему ужасу я увидал позади нас огни быстро приближавшегося к нам поезда. Паровоз, бросая высоко искры в черное небо, двигался на нас, не подозревая о нашем присутствии. Я сразу сообразил, что уехав без пропуска, мы незаконно занимали магистраль. Что должен был я делать? Добежать до нашего машиниста я уже не успел бы. Я мог начать стрелять из винтовки, но я боялся поднять панику среди испуганных и измученных людей, которая легко бы привела к перестрелке между своими. Мне ничего не оставалось, как ждать неизбежную катастрофу. Я отбежал от полотна железной дороги и как загипнотизированный следил за приближением двух фонарей, которые подобно глазам чудовища были устремлены на наш поезд. Через несколько секунд раздался мощный удар, звуки разбитых вагонов, лязг железа, шипение пара... Все эти дикие раздирающие звуки пронеслись по ночному лесу и он ответил эхом тысячи тревожных голосов. Густое облако пара и пыли закрыло от меня картину крушения. У меня было впечатление, что оба поезда были разбиты вдребезги. Я ожидал увидать страшную картину разрушения. Но когда пыль улеглась, то я, к моему величайшему изумлению, нашел себя стоящим перед пустым полотном железной дороги. Мой эшелон исчез без следа, только стальные рельсы блестели под лунным светом. Казалось, что крушение приснилось мне во сне!
Но, к сожалению, я вскоре убедился, что оно действительно произошло. Я увидал маленькие фигурки людей, бежавших к месту, где виднелась груда разбитых вагонов. Я тоже устремился туда. Странная картина предстала передо мною. Натолкнувшийся на нас поезд совсем не пострадал. Его пассажиры отделались лишь испугом. Конец нашего поезда тоже стоял на рельсах. Только два товарных вагона были разбиты и они-то и загромоздили путь. Остальная часть нашего эшелона, включая офицерские классные вагоны, мою теплушку и вагоны с самолетами как бы растворилась в ночном тумане. Мне некогда было разгадывать эту тайну непонятного исчезновения. Вместе с другими я начал расчищать путь от обломков. Один из вагонов был складом авиационных красок, в другом случайно спал один из наших солдат. Он, непостижимо, оказался единственной жертвой катастрофы. Никто толком не понимал, что произошло, я был единственным свидетелем. Меня никто не спрашивал, и я никому не дал отчета. Уже перед рассветом, измазанный липкой краской, совсем без сил, я заснул в одной из теплушек.
Наступило утро – солнечное, ликующее. Оно принесло разгадку исчезновения главной части нашего поезда. Выяснилось, что когда наш эшелон затрещал от внезапного удара, машинист дал полный ход паровозу, тот, оторвав половину нашего состава, умчал ее до следующей станции. Только там паника улеглась и все догадались, что произошло ночью. Наш паровоз вернулся утром на место крушения и подобрал оставшуюся часть нашего отряда.
После дружной работы путь был окончательно очищен от обломков, сброшенных под откос, и мы смогли продолжать наше следование к месту нового назначения – к станции Борисполь. Так окончилось мое первое дневальство трагической смертью неизвестного мне солдата в ночь между первым и вторым октября 1919 года. Только чудом моя неопытность не повлекла за собой гибель других людей.
Пятнадцатая глава. Столица Украины в 1919 году. (Отрывки из писем Н. Зернова)
Оксфорд, 20 сентября 1968.
На моем столе лежат почти истлевшие листки плохой бумаги, исписанные мелким, неразборчивым почерком. Это мои чудом сохранившиеся письма, написанные в сентябре 1919 года в теплушке авиационного эшелона. Я нашел их среди бумаг моей матери в Париже, после второй мировой войны. Несмотря на всю разруху гражданской войны, они дошли до моей семьи из Киева на Северный Кавказ и оттуда проделали наш долгий беженский путь до Франции, затерявшись среди нужных документов. Они полны моей любви к моим родным, юношеского восхищения красотой Киева, и содержат описание самого города. Здесь я привожу несколько выдержек из них.
«Дорогие мои, вчера я не писал вам, так как был дежурным и ехал на крыше вагона. Меня поражала неразоренность этой страны. Среди однообразных вспаханных полей удивительно красиво было одно озеро, окруженное густым лесом. Оно было так прекрасно и неожиданно, что показалось мне видением. Все время думаю о вас, вы так далеки!»
7-IX-1919. «Наконец я в Киеве. Мне с Сережей (Назаровым) разрешили пойти в город, и мы пробыли там до вечера. День был чудесен, солнечно, тепло, настроение у нас было ликующее, ноги так и неслись вперед. Мы шли по гористым улицам, обсаженным деревьями. Весь город состоит из таких красивых улиц. Все в Киеве блещет, всюду образцовая чистота, публика одета нарядно, но офицеров почти не видно. Встретился нам, однако, взвод Павловского Гвардейского полка в прежней форме. Удивило меня множество людей с нерусскими лицами. Вначале мы даже недоумевали, где же Киев – Мать русских городов? Берег Днепра очень высок, мы долго лезли наверх. У памятника Св. Владимира, с огромным крестом в руке, мы увидали один из самых зачаровывающих видов моей жизни. Синий, синий Днепр плавными изгибами окружал город, а вдаль уходили бесконечные леса, терявшиеся в тумане горизонта. Берег Днепра состоит из белых песков и это особенно эффектно. Внизу, на нижнем берегу Днепра, расположился Подол. Он кажется совсем отдельным городом... В нем масса церквей... На другом берегу домов совсем нет. Это придает всему большую красоту.
Долго мы наслаждались этой поразительной панорамой. И вспомнилась мне зимняя Москва, с ее узкими темными улицами, но и с ее могучим Кремлем. Все-таки мощь русского духа в тебе, Москва, а не в Киеве. Ты создала великую нашу родину... Пошли к Софийскому собору. Перед ним удивительный памятник Хмельницкому. С одной стороны написано: «Богдану Хмельницкому – единая, великая Россия», а с другой – его слова: «Волим под царя восточного, православного». Наши сердца радостно забились, прочтя это. Интересно, что было написано здесь во времена большевиков и самостийников...
Совершенно неожиданно мы попали на огромное торжество. В половине пятого, перед собором стали собираться крестные ходы со всех церквей Киева. А в пять часов под открытым небом началось молебствие перед мощами св. мученика Макария Каневского (†1678). Служил митрополит киевский Антоний (1863–1936). Великое это было зрелище. Огромные толпы народа, звон колоколов, напоминавший Москву, бесчисленные хоругви и столько священников, сколько я еще не видал в моей жизни. Много было монахов и монахинь. Мощи были вынесены в открытой раке на площадь. Молился я неважно, устал и развлекался наблюдениями за лицами священнослужителей. Только под конец стало мне лучше молиться. Очень жаль, что я ничего не знал о жизни этого мученика. Службу этому святому составил сам митрополит. Когда все вместе пели некоторые молитвы, было очень величественно. Мы успели достоять до конца и приложиться к мощам. Выходили мы из ограды собора под могучий звон софийских колоколов. Давно я не слыхал таких. Домой мы просто летели. Вечером мы сидели и делились воспоминаниями. Их было много и хорошие они были. Потом прочли Евангелие и пошли спать».
Шестнадцатая глава. Путь домой. Н. Зернов
После отступления из Киева 9-ый Авиационный Отряд нашел свое временное пристанище на запасных путях станции Борисполя, расположенной на линии из Киева в Одессу. Сама станция стояла одиноко на безбрежной украинской равнине, в двух верстах от нее раскинулось богатое село с двумя церквами и белыми просторными хатами. Население было зажиточное, всюду были видны признаки материального благополучия. Казалось, что наш отряд был забыт на этих запасных путях. Самолеты, по прежнему, не разгружались, мы оставались в полном бездействии.
Стояла осень во всей ее красе. Долгие закаты, оранжевые и багряно-алые с зелеными просветами, медленно угасали на вечернем небе. Золотые и красные листья бесшумно падали на землю, серебрившуюся по утрам от ранних заморозков. Хрупкое очарование осени рождает чувство тонкой и острой печали. В Борисполе я испытал эту горькую чашу до конца. Осенняя тоска всецело завладела мной. Мое сердце разрывалось от красоты закатов и тревоги о моей семье. Писем я не получал и хотя сам писал часто, но было мало надежды, что мои письма доходят до дому. Я предполагал, что мои также страдают, ничего не зная обо мне. С фронта тоже никакие известия до меня не доходили. Я жил оторванным от всего мира. Планов на будущее я не строил, все мои мысли были сосредоточены на доме. В моем воображении я видел всех моих, собранных вокруг обеденного стола или вечером читающих какую-нибудь книгу в кабинете отца.
Острое сознание бессмысленности моего пребывания в Борисполе усугублялось признанием моей полной непригодности к военному делу. Я не умел обращаться с оружием и не имел даже элементарного понятия о строе. Я признавал, что мой долг был участвовать в борьбе с теми, кого я считал поработителями и растлителями моей родины, но я не мог представить себя убивающим других людей в этой братоубийственной брани. Я находился в безысходном тупике. Спасала меня вера, что Бог силен вывести меня из безнадежного положения. Я много молился, прося его сохранить невредимой мою семью и всех друзей по кружку. Я верил, что чудо возможно и что мы все сможем соединиться еще раз. И невозможное совершилось, я вернулся в Ессентуки.
Мой путь домой начался с самой прозаической мелочи. Завтракая у себя в вагоне, я пробегал глазами строки сальной газеты, лежавшей у меня на столе. Вдруг мое внимание было привлечено черезвычайно важным для меня сообщением. Кусок газеты содержал приказ высшего командования Добровольческой Армии об отпуске студентов-медиков для продолжения прерванного образования. Этот клочок рваной бумаги был моей хартией вольности. Схватив его, я помчался к адъютанту отряда. Он ничего не знал об этом приказе и удивился моей находке, но согласился однако отпустить меня в Киев для получения полного текста приказа. Попав в столицу Украины я с волнением стал показывать продавцам газет мой отрывок бумаги. Один из них по шрифту догадался, в каком органе он был напечатан. В его редакции мне удалось достать столь важный для меня экземпляр газеты с датой и номером приказа.
Вернувшись в отряд, я с тревогой ждал решения моей участи. После длительных переговоров с начальством, адъютант выдал мне серую бумажку, на которой было отстукано на машинке, что вольноопределяющийся Николай Зернов посылается в распоряжение Военного Начальника города Ростова для зачисления его в студенты медицинского факультета.
Получив этот драгоценный документ, я почувствовал себя другим человеком, я был снова свободен и мог распоряжаться своим временем. Мне захотелось остаться еще на несколько дней в Борисполе и на свободе пережить красоту осени, тишину и размеренный ритм моего одинокого существования. Однако благоразумие восторжествовало, я понимал, что только что полученная мною свобода была ненадежна. Поэтому я сразу собрал в мешок все мои пожитки и стал ждать первой возможности двинуться в дальний и трудный путь.
В годы российской разрухи поезда были совсем особенные, ходили они без расписаний, никто точно не знал, когда на горизонте появится дымок паровоза, возвещающий о приближении поезда. Пуская снопы искр и густого дыма, страдая от плохого топлива, эти давно не ремонтированные локомотивы с трудом тянули длинные вереницы теплушек, тесно набитых людьми. Такой поезд медленно подползал к очередной станции и сразу же делался центром ожесточенной борьбы с нетерпением ожидавших его пассажиров. Пока паровоз набирал воду и грузился углем или дровами, толпа людей осаждала вагоны, стараясь проникнуть внутрь их или хотя бы примоститься на их крышах или буферах. Обычно тяжелые двери теплушек оставались наглухо закрытыми, а снаружи открыть их было почти невозможно. Только в тех случаях, когда один из едущих покидал поезд, дверь раскрывалась и новые пассажиры втискивались в переполненный вагон. Публика в поездах была тоже особенная. Она сливалась в некую серую массу, мужчины и женщины были одинаково одеты в полушубки и валенки, и закутаны в платки. Все они везли с собою мешки и поэтому назывались мешечниками. Они образовывали всероссийское, безымянное братство. Их всех куда то несло, они все должны были переносить лишения и опасности пути, днями, а иногда неделями, ждать посадки на поезда, а потом в грязи, духоте и тесноте медленно пересекать в различных направлениях русскую равнину.
Я был в привилегированном положении в Борисполе. Мне не нужно было ждать отъезда в холодном нетопленном здании станции. Я мог, оставаясь в моей теплушке, спокойно жить до времени прихода поезда. К моему удивлению, он пришел в тот же вечер (первого ноября 1919 г.) Обычно я всегда предпочитаю прийти на вокзал заранее, «чтобы не опоздать». На этот раз, я как-то не спешил, не подозревая, что подошедший поезд был последний, который мог доставить меня в Ростов. Долго и бесплодно я старался найти хотя бы открытую щель в одной из теплушек, но они все были наглухо закрыты и никто не отзывался на мои просьбы впустить меня. Я уже готовился возвращаться в мою теплушку, чтобы ждать следующего поезда, когда я увидал в конце длинного состава приоткрытую дверь. Я бросился к ней и каким-то чудом, уже на ходу взобрался внутрь товарного вагона. Дверь захлопнулась за мной. В теплушке царила непроглядная тьма; я кое-как нашел место на полу для себя и для моего мешка. Все едущие были стиснуты до предела, стояла ужасная духота и вонь.
Ночью, под равномерное постукиванье колес вагона по расшатанному пути, чья-то сонная голова упала на меня, я тоже положил свою на невидимого соседа, люди и мешки перемешались друг с другом, все погрузилось в тяжелый сон, сопровождавшийся храпом, стонами и непонятным бормотаньем. Старый паровоз тащил тысячу изнуренных людей в обреченную столицу Украины. Утром мы прибыли в Киев.
Невыспавшийся, немытый и небритый, с пустым желудком, дрожа от утреннего холода, я оказался на платформе огромного киевского вокзала. В залах, в проходах, на платформе сидели, лежали и бродили толпы людей. Мужчины, женщины и дети ели, спали, искали в своей одежде паразитов, а главное – все ждали; как больные, лежавшие около Силоамской купели, они все чаяли, но не движения воды, а свистка паровоза. Но железнодорожные пути были заставлены пустыми вагонами с выбитыми стеклами и выломанными дверьми. Нигде не было видно никакого признака движения. С трудом я пробился в комнату станционного коменданта.
Толпа офицеров и солдат, энергично работая локтями, осаждала стол дежурного писаря, надеясь получить от него нужную информацию. Этот затурканный человек всем отвечал одной и той же фразой, что в ближайшее время отправка поездов в любом направлении не предвидится, и что следует ждать объявлений, которые будут даны в свое время. Хаос, царивший в Киеве, и полная разруха транспорта были неожиданным ударом для меня, я готовился к изнурительному путешествию, но не ожидал, что мне придется ждать, может быть, несколько дней поезда на Харьков, а оттуда и на Ростов. Удрученный я вернулся в громадный зал. На мое счастье, которое однако могло и погубить меня, я нашел место на скамейке. Заняв его, я набрался терпения для долгого ожидания, которое могло легко продлиться с неделю. Так прошел в полном бездействии длинный, серый, холодный и безнадежный день. Наступил вечер, кое-где зажглись фонари. В их тусклом свете картина тысячи людей, сгрудившихся в огромном зале, приняла фантастические очертания. Вдруг мое внимание привлек солдат с знакомыми нашивками авиации на рукаве, он пробирался с трудом через массу сидящих и лежащих тел. Видимо он шел к какой-то цели. Мне хотелось остановить и расспросить его об его планах, но опасение потерять место на скамейке погасило мой первый порыв. Только, когда его фигура почти исчезла из моего кругозора, я, с каким-то для себя неожиданным взрывом энергии, сорвался с моего места, схватил мой мешок и, к удивлению всех окружающих, пустился вдогонку за удаляющимся солдатом. Мне удалось догнать незнакомца, когда он был уже на платформе. На мой вопрос, куда он идет, он сообщил мне чудесную новость, что он возвращается в поезд своего авиационного отряда, отправляющегося в Харьков в эту же ночь. «Возьмите меня с собой», взмолился я. Солдат охотно согласился помочь мне. Он повел меня по бесконечным, черным, скользким шпалам запасных путей. Наконец, мы добрались до его эшелона, живо напоминавшего мне наш отряд. К моей радости я увидал, что к их составу был прицеплен живой, дымящий и пускающий пар локомотив. Комендант легко дал мне разрешение присоединиться к их команде. Я нашел свободную койку в вагоне третьего класса и, в счастливейшем настроении, расположился на ночлег. Произошло сказочное изменение в моей судьбе. Вместо того, чтобы изнывать в ожидании отправки на скамейке холодного вокзала, а потом бороться за получение места в поезде, я без всяких усилий и тревог мог без пересадок ехать до самого Харькова в чистом и просторном вагоне. Наш поезд почти сразу покинул Киев, и, убаюканный мерным покачиванием вагона, я заснул сладким, безмятежным сном, благодаря Бога за Его великие милости. На следующее утро мы были уже далеко от Киева, наш путь лежал на Чернигов. По мере нашего продвижения на север, стало заметно холоднее, но в нашем вагоне стояла чугунка, в ней ярко трещали дрова, и от нее распространялся жар по всем отделениям. Ехать было легко и приятно, меня угостили вкусным обедом, и я блаженствовал весь день. К вечеру мы добрались до Чернигова. Вокзал сразу поразил меня своей непонятной пустотой. Я вышел прогуляться на платформу: на ней не было ни мешечников, ни солдат, ни железнодорожного начальства. Все куда-то исчезли, станция вымерла, только несколько казаков в полном вооружении встретили наш эшелон. Известие, сообщенное ими, как ножом отсекло от меня мое мирное состояние духа. Они объявили, что фронт был прорван, и большевики в любой момент могли захватить город. Перед начальником нашего отряда встал труднейший вопрос: для того чтобы достичь Харькова, наш поезд должен был сначала продолжить путь на север навстречу наступающим красным, затем ему нужно было повернуть на восток и продвигаться вдоль фронта, и только попав в Конотоп, мы могли считать себя в безопасности. Надо было решить: идти вперед рискуя попасть в руки большевиков, или возвращаться в Киев. Начальник дал приказ двигаться на север. Снова началось мерное покачиванье вагона, постукиванье колес, пыхтенье паровоза. Но все эти привычные звуки больше не убаюкивали; наоборот, они переплетались с острой тревогой: удастся ли нам проскочить до захвата линии красными. Для меня этот страх углублялся сознанием очевидного поражения Добровольческой Армии. Живя в Борисполе, я не читал газет и не имел понятия о бедственном положении всего Белого Движения.
Черная непроглядная ночь вскоре окутала наш одинокий поезд, медленно продвигавшийся навстречу беспощадному врагу. Поднялся сильный вихрь, он принес снежную вьюгу, самую страшную в моей жизни. Думаю, она и спасла нас, временно остановив наступление противника. Ветер свистел, стонал, завывал. Поезд дрожал от неистовых порывов. Бесконечные потоки снега то заметали линию сугробами, то оголяли рельсы. Наш паровоз начал поддаваться ударам непогоды. Его продвижение стало постепенно замедляться и, наконец, прекратилось совсем. Кончилось постукиванье колес, только буря еще сильнее завывала вокруг нас. Наверное, все мы задавали себе те же вопросы: почему мы встали, не хватает ли паров у локомотива, не занесло ли нас снегом или же путь уже разобран продвинувшимся за день неприятелем. Воображение рисовало торжество врага, захватившего целиком авиационный отряд. Пленных большевики не брали, участь каждого из нас была бы заранее решена. В вагоне царило молчание, говорить не хотелось.
Первая остановка, к счастью, длилась не долго, паровоз сдвинулся с места, и у всех нас поднялся дух. Вскоре, однако, поезд опять остановился. Так тянулась эта ночь. Мы то стояли, то медленно двигались вперед. Я лежал на моей койке и напряженно молился, прося у Бога спасти нас. Все мое существо было охвачено горячей мольбой о помощи свыше. Я не думаю, что я особенно боялся смерти, более мучительно было думать о возможном торжестве красных, об их издевательстве и пытках, ожидавших нас, если мы попадем в их руки. Под утро я забылся глубоким сном. Я проснулся, когда уже было светло, к моему горю, мы снова стояли. Царила странная тишина, метель утихла, паровоз не подавал никаких признаков жизни, да и в вагоне не слышно было присутствия людей. Я долго не хотел открывать глаза и возвращаться к действительности. Рядом раздались тяжелые шаги солдата, я спросил его: «Почему мы стоим?» Он радостно мне ответил: «Да мы уже в Конотопе». Мы были спасены. Страшная линия, шедшая вдоль фронта, была уже позади. Наш поезд был последним, на следующий день большевики перерезали сообщение Киева с восточной Украиной. Вечером мы были в Харькове. Там я узнал, что приказ об отпуске студентов из армии был отменен сразу после моего отъезда из Борисполя. От своей части я уже был отрезан и потому решил вернуться домой и там выяснить мою дальнейшую судьбу. Остаток пути я совершил в переполненных вагонах, брал с боя места на пересадках. После Ростова стало легче, Кавказ уже был недалеко, тут я внезапно вновь заболел, на меня напал сильный озноб, казалось невозможным не доехать до дому после всего, что я уже пережил! Все же я добрался до станции Минеральные Воды, там меня ждал пустой и чистый дачный поезд Кисловодской линии. Странно было сидеть в вагоне не сдавленным чужими телами, вырваться из потока разлагающейся армии. Тут озноб покинул меня и в Ессентуки я приехал здоровым, после девятидневного путешествия.
Ночь была морозная, звездная, снег хрустел под ногами, станица как будто вымерла, я не встретил по дороге ни одной души. Я почти бежал по знакомым улицам. Сердце сжималось при мысли о приближающейся встрече. Я задавал себе вопросы: все ли благополучно в семье? знают ли мои что-либо обо мне? Но вот и любимый дом, с улицы не видно огней. Я открываю знакомую калитку в сад, влетаю на темную террасу и начинаю стучать в дверь. Слышу чьи-то шаги и дорогой голос тети Мани, спрашивающий: «Кто там?» и в ответ, ее радостный крик «Коля»! Открылась дверь, все меня окружили, моя мать от волнения упала передо мною на колени, начались беспорядочные расспросы, слезы, поцелуи и все озаряющее счастье нашей чудом дарованной встречи, Я застал всех дома, кроме папы, который был у больного. у нас все было благополучно. Я не мог вдоволь насмотреться на любимые, радостные лица. Это был один из счастливейших вечеров всей моей жизни.
Семнадцатая глава. Последние дни дома. Н. Зернов
Последние три месяца, проведенные в Ессентуках, были временем высокого духовного подъема, света, любви и дружбы, смешанных с сознанием гибели Добровольческой Армии и крушения наших надежд на возрождение России.
На фоне этих грозных событий мое неожиданное возвращение на Кавказ представилось мне в новом свете. То, что казалось лишь совпадением счастливых случайностей, открылось мне теперь, как узкий, но отчетливый путь, каждое звено которого было последней возможностью достичь родного дома. Я прошел по нему, не зная этого, часто действуя вслепую. У меня самого не было ни сил, ни возможностей добиться желаемой цели, если бы не эти «случайности». Я верю, что мое воссоединение с семьей накануне крушения Белого Движения было даром Божьего милосердия, ответом на наши молитвы.
В Ессентуках, после моего неудачного опыта в авиационном отряде, я решил вернуться к медицинской специальности, использовавши мое звание студента медицины. Сдав нужный экзамен, я получил назначение работать фельдшером в хирургическом лазарете, оборудованном в санатории «Азау». Он был предназначен для особенно трудных операций и для запущенных ран. Много насмотрелся я там жестоких страданий. Когда фронт приблизился, у нас появились и тифозно-больные, которым не хватало мест в других госпиталях.
Однажды к нам привезли трех скелетообразных красноармейцев. Они все были в сыпном тифу и без памяти. Мне поручили их обмыть и поместить в постели: они были совсем черные от грязи, а белье их было покрыто сплошным густым слоем вшей. Ничего подобного я раньше не мог себе представить. Одежду мы сожгли, а несчастных юнцов я вымыл и уложил. Сколько таких жертв междоусобной войны гибло во всех концах России! Помню и другой случай: наш главный хирург, доктор Тихонович, перед операцией пленного красноармейца спросил его: «Кто же тебя подстрелил?» – Тот ответил: «Да свои же!» «А кто же для тебя свои?», продолжал свои расспросы хирург. «Да вот в этом-то я и не разобрался» – последовал типичный ответ. Работа в госпитале давала мне большое удовлетворение, я мог в меру моих сил облегчать страдания других. Все же свободное время я отдавал церкви.
В начале 1920-го года произошло событие, сильно повлиявшее на нашу религиозную жизнь. В нашем доме поселился священник необычайных духовных дарований. Это был отец Николай Кольчицкий (17 апр. 1890 – 11 янв. 1961). Попал он к нам случайно, со своей семьей он был эвакуирован из Харькова и искал пристанища. Он зашел к нам, наша мать была готова с радостью их принять, но предупредила его, что ее дочь серьезно заболела, и есть опасность, что у нее черная оспа, от которой на днях умерла одна наша знакомая. Отец Николай не только не побоялся возможной заразы, но по приезде отслужил молебен и дал моей сестре приложиться к его кресту. На другое утро у нее была нормальная температура.
Когда Отец Николай поселился у нас, ему было 27 лет. Он окончил Московскую духовную академию и был учеником о. Павла Флоренского (1882–1943), одного из самых выдающихся богословов нашей церкви. В Харькове о. Николай сразу снискал большую любовь своих прихожан. Когда падение города стало неминуемо, его увезли почти силой. В ночь отъезда он служил всенощное бдение, длившееся до утра, при переполненной церкви. Ему сказали, что его семья уже в вагоне отходящего поезда, и таким образом, окончив служение, он был принужден покинуть город.
Впоследствии Кольчицкий играл большую роль в московской патриархии, будучи настоятелем Елоховского собора в Москве, после второй мировой войны.
С первого момента нашего знакомства, его выдающаяся личность произвела на нас глубокое впечатление, но полностью мы его могли оценить только, когда он отслужил всенощную по приглашению настоятеля Пантелеймоновской церкви. Все мы тогда поняли, что в нашу жизнь вошел человек, доселе нам неизвестной духовности. Его прекрасный голос, сила его молитвы, даже его особая крестообразная манера каждения с низкими поклонами захватила нас. Вся церковь была тоже под впечатлением его служения.
Отец Николай согласился возглавить наш кружок. Он начал толковать нам Евангелие от Марка, раскрывая догматическое значение каждого стиха. Мы были вдохновлены ясной глубиной его мысли. Он привлек многих новых членов, среди них было несколько девушек казачек, настоящих подвижниц, подруг моей младшей сестры. Наше число возросло до 30 человек.
Через некоторое время о. Николай получил разрешение служить в маленькой единоверческой церкви, которая пустовала из-за отсутствия священника. Он пригласил наш юношеский кружок помочь ему. Мы с радостью согласились. Первая служба была 2 февраля, на Сретенье. Кроме членов нашего кружка, в церкви почти никого не было. Наши девицы вычистили и убрали храм. Они же составили хор. Мне о. Николай поручил читать на клиросе. Я никогда раньше не принимал участия в богослужении и с трудом разбирался в славянском тексте псалмов и тропарей. Наша неопытность всецело покрывалась литургическими дарами о. Николая, его властными музыкальными возгласами, его проникновенной молитвой и блестящими проповедями. Он начал регулярно служить в этой заброшенной церкви, и она вскоре была переполнена молящимися. Церковный народ, так же как и мы, быстро и безошибочно признал исключительное пастырское призвание о. Николая.
Наша религиозная жизнь, столь ярко загоревшаяся под его влиянием, еще резче оттенила ту пропасть, которая разверзалась под нашими ногами. В нее мы не хотели смотреть, но наша семья силой надвигающихся событий все же встала перед роковым вопросом, что нам должно было делать в случае вторичного захвата большевиками Кавказских Минеральных Вод.
Из всех нас я яснее других сознавал нашу неминуемую гибель, если мы снова попадем в руки красных. Активная помощь нашего отца Добровольческой Армии, моя служба в ней вольноопределяющимся, наше видное положение в станице и участие в церковной жизни исключали всякую надежду избежать ареста и расстрела. Однако мысль о бегстве из Ессентуков была столь раздирающей, что мы все цеплялись за всякий предлог, чтобы не думать об отъезде. Мой отец продолжал упорно говорить о возможности улучшения положения на фронте. Я не разделял его оптимизма, но у меня не было плана, куда и как мы могли бежать. Никаких сведений о возможности эвакуации мы не могли получить, почта не действовала. Мы жили слухами, а они были самые противоречивые. Одни говорили, что братские славянские страны, Сербия и Болгария, радушно принимают русских беженцев; другие утверждали, что все порты Черного моря забиты беглецами, которые не могут попасть на пароходы, что там свирепствует эпидемия сыпняка, и что даже до Новороссийска добраться почти невозможно.
Положение нашей семьи было сложное: мы еще не начинали беженского существования, жили в нашем просторном доме, у отца была прекрасная практика, обеспечивающая нас всех, но главное – у нас не было внутреннего согласия по основному вопросу, должны ли мы были оставаться или бросать все и обрекать себя на полную неизвестность. Кроме того, с нами жили две сестры нашей матери с нашей двоюродной сестрой, и это еще более осложняло положение. Тетя Маня, которая была для нас как бы второй матерью, решительно противилась отъезду. Она горячо убеждала отца оставаться, считая, что и большевикам нужны хорошие врачи и они пощадят его жизнь. Отец охотно слушал эти заверения, они утешали его, ему было больно оставить свой врачебный пост и, может быть, навсегда покинуть столь любимые им Ессентуки. Наша мать склонялась на его сторону. Больше всего настаивал на отъезде я, меня поддерживала теперь моя младшая сестра. Каждый день у нас продолжались бесконечные и бесплодные споры и мы теряли на них драгоценное время.
В сочельник во время всенощной мы передали друг другу шепотом страшную весть: «Раиса заболела»; это была условная фраза, означавшая падение Ростова. Приход большевиков стал неминуем, оставался только вопрос, как скоро они вновь займут Северный Кавказ. Рождество было омрачено этой угрозой, смертельный круг замыкался вокруг нас, а мы по-прежнему не могли прийти ни к какому решению и даже одно время собирались уехать вперед без нашего отца, безумно рассчитывая, что он может присоединиться к нам «потом».
Наконец, помог нам принять окончательное решение профессор Кожин, начальник санитарного отделения. Он предложил нам место в своем поезде, отправляющемся во Владикавказ. Наши колебания сразу прекратились, перед нами были поставлены сроки, требовавшие от нас быстрых и конкретных действий. С нами должен был ехать другой доктор Смоличев с семьей, и это особенно нравственно поддерживало моего отца. Ему легче было оставить Ессентуки вместе с санитарным управлением, чем покинуть их по своей инициативе. Санитарный поезд не мог взять с собой наших тетушек и двоюродную сестру. Они решили остаться в нашем доме, в надежде сохранить его для нас, если мы когда-нибудь вернемся назад. (Мы все соединились вновь в 1923 году, когда во время болезни Ленина можно было получить разрешение на выезд за границу и мы смогли выписать их в Югославию).
17 февраля мы узнали что поезд профессора Кожина уйдет на следующий день вечером. С утра у нас шли беспорядочные сборы и волнения. Никто не знал, что нужно брать и что оставлять. Мы решили укладывать все наши вещи в мешки и брать только то, что мы могли нести на себе. Мне приходилось больше чем собираться самому, уговаривать родителей, которые впали в такое уныние, что были совсем неспособны готовиться к отъезду.
Отец Николай отслужил нам напутственный молебен53 Св. Серафиму и Николаю Чудотворцу. Слушая его молитвы и обещание всегда помнить о нас, я горько плакал, прощаясь со всем, что составляло основу нашей жизни: Россией, церковью, родными и друзьями нашей молодости. В 6 часов вечера, погрузив наши мешки на подводу, мы покинули дом, ставший для нас за эти годы революции нашим дорогим другом. Было облачно и сыро, мостовая была покрыта липкой грязью, улицы были пусты, никто не обратил внимания на наш отъезд.
Все наши молодые друзья пришли на вокзал, и мы устроили прощальное собрание в пустой и запущенной зале первого класса. Мы все были согреты и вдохновлены нашей верой, дружбой и любовью друг ко другу. Последующая жизнь показала, что дружба наша не оборвалась за долгие годы разлуки. Только поздно ночью наш поезд двинулся с места.
Рано утром мы приехали на станцию Минеральные Воды. Наш поезд простоял там целых двое суток, и все наши колебания возобновились. Наша мать, которая всегда была организаторшей всех наших поездок, совсем пала духом. Она плакала и хотела возвращаться домой. В это время тетя Маня, узнав что мы застряли на Минеральных Водах, прислала к нам нашего друга Вовку уговаривать не делать безумных поступков и, пока не поздно, вернуться домой. В конце концов, победили мы – молодежь. Во время этого мучительного ожидания, находясь так близко от дома, большим утешением для нас было общество наших спутников по теплушке. Мы делились с ними нашей провизией и разговоры с ними отвлекали наших родителей хоть отчасти от тягостных мыслей. Вечером 20 февраля наш длинный санитарный поезд медленно двинулся с места и мы окончательно оторвались от нашего прошлого.
В середине ночи мы проснулись от едкого дыма – ось нашего вагона горела. Это было постоянное явление – вредители насыпали песок в коробки для смазки колес. Поезд продолжал идти, каждый момент мы могли сойти с рельс или нас могли отцепить и бросить на произвол судьбы. Но все обошлось благополучно. На следующей станции нам удалось потушить пожар и спасти нашу ось.
Последний день нашего пути до Владикавказа был озарен величием Кавказа, цепь его снежных вершин приблизилась к нам, под вечер они заалели в лучах заходящего солнца. Не хотелось отрывать от них глаз. Их покой и девственная красота подымали нас над нашей скорбью и тревогой. Еще ночь и мы добрались до Владикавказа.
Восемнадцатая глава. Обретение церкви. Н. Зернов
Заканчивая четвертую часть нашей семейной хроники, которая описывает события революции и гражданской войны, я хочу остановиться на том глубоком перевороте, который совершился во мне в те годы. Этот решительный перелом был вызван «обретением церкви». Называя этим именем мое обращение к вере, я не хочу сказать, что до этого времени я жил вне церкви. Я всегда участвовал в ее таинствах и богослужениях, и, насколько я себя помню, никогда не терял веры в Бога и не переставал молиться. Все же 1918-ый год был для меня годом религиозного пробуждения, которое коренным образом изменило мое мироощущение и сделало меня иным человеком.
До этого времени в моем поведении и в моих поступках я руководился тем, что представлялось лично мне правильным или желательным. Евангельское учение о любви к ближнему и о самопожертвовании привлекали меня, но я не считал их обязательными для себя. Я не имел ясного представления о цели моей жизни, но надеялся прожить ее счастливо и интересно. Не было у меня и желания служить общему делу.
Революция нанесла сокрушительный удар этому самососредоточенному на себе мировоззрению. Она раскрыла передо мной страшную силу зла, о которой я не имел никакого представления, она также показала мне всю хрупкость земного существования. Жизнь каждого из нас могла оборваться в любую минуту. Но самым важным для меня была не встреча с буйством, внезапно охватившим часть русского народа, а с холодной, продуманной жестокостью и сознательным обманом главарей большевизма. Они, провозгласив независимость человечества от Божественной воли, стали сами бесконтрольно распоряжаться судьбой людей и налагать свои цепи на свободу мысли, веры и слова. Безнаказанность преступлений, совершенных Лениным и его последователями, видимое бессилие преследуемых христиан, заманчивые обещания коммунистов склонили многих поклониться красной пятиконечной звезде. Ее кровавый блеск был принят ими за зарю прекрасного утра, предвещавшую освобождение людей от материальной зависимости и социального неравенства.54 Эти легковеры пренебрегли пророческими писаниями Достоевского и Владимира Соловьева, которые предвидели, что отвергнувший Бога человек сможет построить для себя и для жертв своей тирании только тюрьму.55 Мне стало ясно, что русские гениальные мыслители были правы, что правда – не на стороне тех, кто насилием хочет загнать людей в свой утопический рай, а на стороне Того, кто учил, что «взявший меч – от меча погибнет». К этим выводам я пришел вместе со многими моими сверстниками в результате всего пережитого в первые годы революции. Ее опыт убедил меня в реальности промысла Божьего и в практической мудрости христианства, дающего часто парадоксальные и, вместе с тем, единственно правильные ответы на самые трудные вопросы человеческого существования. Я поверил, что человек действительно создан Богом по образу и подобию своего Творца, как о том учит Библия, и что главный дар, полученный людьми, – это их неугасимая жажда любви, свободы и совершенства. Каждый из нас может исказить, придушить эти дары, но окончательно убить их не в наших силах.
Таким образом, мое обретение церкви родилось из двух противоположных процессов. Один из них был отрицательный: это было отталкивание от фанатизма, узости и жестокости тех, кто вступил в борьбу с церковью. Другой был положительный: это была радость и мир, рождавшийся от общения с Богом в молитве, и притягательная сила Евангельской проповеди о братстве и всепрощении. Особенно послания Апостола Иоанна помогли мне вначале вникнуть глубже в учение о Божественной любви. От чтения Священного Писания я, как и другие мои друзья, перешел к изучению творений Отцов Церкви, о которых я ничего не знал в гимназические годы. Я нашел в них исключительное знание о человеке, помогшее мне лучше понять как самого себя, так и события, участником которых я был. Церковь открыла мне смысл земного существования, как преодоления самости через опыт любви; любви, не ищущей своего, но отдающей вольно себя Богу и людям, и делающей нас личностями, способными приобщиться жизни вечной с ее Богопознанием и Богообщением.
В Церкви я осознал мою свободу, мою ответственность за каждый поступок. Церковь помогла мне понять единство человеческого рода и неповторимое место, принадлежащее в нем каждой личности, могущей характером своей жизни увеличить общую сумму добра или зла. Несмотря на то, что страдания и смерть являются земным уделом, Церковь свидетельствует, о конечном торжестве любви и добра, данном в победе Христа над смертью. Вера в Него стала для меня залогом спасения и тем светом, который не может поглотить никакая тьма.
Процесс нахождения Церкви происходил одновременно и параллельно и у меня, и у моих сестер и брата; я смутно догадывался об этом. Однажды, стоя на балконе, с которого мы могли любоваться Эльбрусом, я рассказал моим сестрам о моем новом отношении к Церкви. Они к моей радости ответили, что и они поняли все ее значение. Так мы все вчетвером вступили дружно в период испытаний, согретые и окрыленные обретенной верой.
Вначале наша религиозность была окрашена нетерпимостью, которая смущала и огорчала моих родителей. Они воспитывали нас в традиции либерального гуманизма с его оптимизмом и верой в прогресс и разумность человеческой природы. Мы решительно оттолкнулись от этого розового идеализма с его склонностью закрывать глаза на притягательную силу зла. Опыт большевизма вскрыл перед нами потрясающую картину жестокости, иррациональности и разрушительности людей. Но мы не стали ни циниками, ни пессимистами; христианское учение о грехе и раздвоенности личности вооружило нас на борьбу со злом, вдохновив нас образом целостного и праведного человека, получающего благодатную помощь в Церкви. Мы оказались более реалистичными, чем поколение наших родителей, так как мы лучше понимали богоборческую стихию коммунизма и потому не рассчитывали на их милосердие к несогласным с ними людям. Мы нашли общий язык с нашими родителями уже в изгнании, где жизнь и труд в Европе раскрыл перед нами новые горизонты.
Приложение первое. Интернациональные коммунисты и русская революция. Н. Зернов
Непосредственное ощущение, родившееся в нас с самого начала большевизма, что нашей Родиной завладели люди глубоко враждебные ее духу, поставившие своей целью уничтожение России, ради торжества интернациональной, пролетарской революции – не было нашей иллюзией. То, что мы впоследствии узнали о вождях партии и об их планах, подтвердило наши первоначальные догадки.
Основной парадокс русской революции заключается в переплетении в ней двух совершенно разных элементов: народного бунта и партийного доктринерства.
Отречение царя вызвало взрыв слепой страсти разрушения; широкие и преимущественно русские массы в порыве бунтарства пытались сбросить иго государства, которое в их сознании было связано с господством бар, с крепостным правом и с западной цивилизацией, чуждой и непонятной многим из них. Помещики и чиновники, офицеры и доктора все были включены в число «буржуев», «дармоедов» и «кровопийц», подлежащих уничтожению.
Это неорганизованное солдатско-крестьянское восстание было умело использовано профессиональными революционерами. Среди них командные посты вскоре оказались в руках лиц нерусского происхождения. И это было не случайно. Русская радикальная интеллигенция, столь слепо верившая в спасительную и возрождающую силу революции, была испугана страшным, звериным ликом анархии с ее самосудами и дикими эксцессами. Но это зрелище не оттолкнуло тех представителей национальных меньшинств, которые сознательно стремились к расчленению империи. В их задачу входили прежде всего подрыв боеспособности армии, окончательное поражение на фронте и уничтожение последних остатков государственного порядка. Они с огромной энергией занялись распропагандированием неискушенных в политической мудрости русских масс. Именно они стремились раздуть пламя народного буйства в мировой пожар коммунизма, а затем, обуздав дикую стихию, втиснуть ее в узкое русло догматического марксизма.
В этом деле разложения страны главенствующая роль выпала на долю большевиков, руководимых Лениным-Ульяновым и Троцким-Бронштейном. Они верили, что являются благодетелями человечества, и в то же время горели острой ненавистью к России, олицетворявшей для них религиозные и охранительные начала в истории человечества. Коммунисты считали, что без уничтожения православной Руси интернациональный пролетариат никогда не сможет построить своего земного рая.56
Победив, Ленин и Троцкий с необычайной энергией приступили к построению своей социальной утопии, и в этом деле они нашли своих наиболее горячих сотрудников в среде тех же представителей национальных меньшинств, которые раньше так успешно способствовали разложению армии и побуждали к самочинству русских крестьян и рабочих.57
Но если русские долгое время не занимали руководящих позиций в Третьем Интернационале и не проявляли, за немногими исключениями, особых дарований в истолковании марксизма в его ленинской версии, то зато они оказались чрезвычайно благоприятной средой для укрепления полицейского, деспотического государства.
Конечно была, есть и будет иная, свободолюбивая Россия, Россия подвига и чести, та, которая три года в лице преимущественно своей молодежи боролась против большевиков под знаменем Белого Движения, та Россия, которая защищала свои святыни и послала тысячи безымянных мучеников и исповедников в тюрьмы и красные концлагеря, та Россия, которая предпочитала гибель лжи и доносительству на своих друзей. Но героизм, мужество и верность этих русских людей, гонимых и заклейменных именем «врагов народа», еще более подчеркивает трусость и малодушие большинства. Эти лучшие люди России продуманно и систематически уничтожались и продолжают уничтожаться органами советской полиции на глазах у остального населения.
Русские, в своей массе, превзошли все другие народы в своей готовности нести бремя, наложенное на них, покорно исполнять требования их новых владык, предавать и доносить друг на друга. Без помощи многотысячной армии вольных и невольных информаторов и стукачей коммунистам не удалось бы так всецело завладеть миллионами людей. Ни один другой народ, попавший в их руки, не осквернил, по приказанию свыше, такого количества своих святынь и так легко не отрекся от своих лучших традиций.
Деспотизм советского строя повторяет некоторые отрицательные черты русского прошлого, но несмотря на это, марксизм является антинародным и нерусским явлением. Его лидеры в моменты кризисов стараются использовать любовь русского народа к своей Родине и выставляют себя патриотами, но делают они это для удержания своей власти над страной. В действительности они никогда не смогут преодолеть своей чуждости подлинной России. Недаром они заменили ее имя «Советским Союзом», и вот почему не прекращается и не может прекратиться борьба между творческой культурой, выросшей на почве Православия, и духом коммунизма.
Приложение второе. Культ Ленина и советский атеизм. Н. Зернов
Одной из самых противоречивых сторон советского строя является официальный атеизм марксизма и культ вождей партии, начавшийся при Сталине и перенесенный в настоящее время всецело на Ленина. Религиозный ореол окружающий его, приписывание ему непогрешимости и даже некоего бессмертия,58 всю эту мифологию партийная бюрократия старается всеми силами распространить среди населения, в особенности среди детей и юношества, заменив ею гонимое христианство.
Эта систематически проводимая политика указывает на то, что, вопреки теоретическому отрицанию религии, главари партии признают ее необходимой для широких масс опекаемых ими людей. Этот культ обожествленного вождя, как это было отмечено Борисом Пастернаком (1890–1960) в «Докторе Живаго» возвращает человечество в то рабство им же обоготворенным тиранам и вождям, в котором оно пребывало до своего освобождения от этого идолопоклонства проповедью Евангелия.59
Не случайно, что именно Ленин был выбран из всех вождей партии для роли нового божества. Он был типичный параноик и, за исключением моментов депрессии,60 находился в иллюзии, что ему дана власть водительства всего человечества.
Его одержимость своим мессианским призванием давала ему уверенность, что он имеет право уничтожить любого человека, ради будущего счастья и благоденствия всех людей. Ленин сочетал полную веру в непогрешимость своих социальных утопий с всепоглощающей ненавистью к своим соперникам. Он, как и Сталин, видел себя окруженным со всех сторон хитрыми и низкими врагами; всякое проявление к ним милосердия и даже уважения он рассматривал, как преступную слабость, как измену великому делу освобождения трудящихся от ига капитализма.
Строй, созданный им, отражает все типичные особенности психологии его основателя. Ленин провел большую часть своей жизни в удушливой атмосфере интернационального революционного подполья, отравленного предательством, интригами и соперничеством «вождей». Шпиономания, принципиальное недоверие друг к другу, постоянные поиски скрытых врагов, потоки клеветы, изливаемые на них, сознательное искажение фактов ради более успешной пропаганды и циничное пренебрежение элементарными правилами морали все эти, всем знакомые, черты советского строя унаследованы им от Ленина. Сталин был его верным последователем, доведшим до логического конца учение о диктатуре, разработанное его наставником.
Для тысячей маленьких Лениных, правящих Россией, авторитет их обожествленного вождя необходим для их бесконтрольной власти, для их права распоряжаться участью подвластных им людей, лишенных свободы веры, совести, слова и мысли. Объявив Ленина непогрешимым, члены партии его именем оправдывают те бесчисленные жертвоприношения людских жизней, которые они продолжают приносить во славу коммунистической утопии.
Советские бюрократы считают Иисуса Христа мифом, созданным угнетенным римским пролетариатом. Они отвергли евангельское учение о любви, милосердии и братстве всех людей и провозгласили доктрину Ленина о беспощадной классовой борьбе и красном терроре той истиной, которая одна способна обеспечить всеобщее равенство. Коммунисты делают все возможное, чтобы закрыть от русских людей светлый лик Христа и заменить его Лениным, грозящим кулаком всем своим противникам.
Однако тот Ленин, которого советская печать превозносит на каждой странице как величайшего учителя человечества, не является исторической личностью, а специально изготовленной синтетической фигурой. Большевистская пропаганда создала для народного поклонения мифического Ленина, человека якобы с чутким сердцем, с открытым умом, готового выслушать каждого, обладающего чудесным даром знания правильного решения всех труднейших вопросов жизни. Этот лубочный Ленин – смесь русского домовитого хозяина и мирового добротвора, одетого в кургузый интеллигентский пиджачок с кепкой на голове и предлагается советским людям, как объект для их обожания и преклонения. Он подменяет подлинного Владимира Ульянова, безжалостного фанатика, богоненавистника и врага своей Родины и Церкви. Ленин, каким он был в действительности, оказался слишком разрушительным, радикальным и аморальным для популярного культа. Его жажда уничтожения привычных устоев еще могла найти отклик в первой стадии революции, но его фиксация на догматах диалектического материализма, его нескрываемый цинизм оказались чуждыми народному сознанию.61
Вот почему советские бюрократы принуждены так часто переписывать портрет своего вождя. Этот портрет парадоксально становится все более похожим на того «боженьку», который был предметом ленинского сарказма и его постоянных злых насмешек. Советский подслащенный Ленин так же не похож на свой оригинал, как истинный Бог, Творец вселенной, не похож на ту Его карикатуру, которую так упорно навязывают русскому народу большевистские антирелигиозные пропагандисты.
* * *
Число убитых во время гражданской войны, погибших от голода и холода, расстрелянных и замученных в лагерях в течение первых пятидесяти лет коммунистической диктатуры исчисляется различными историками между 40 и 70 миллионами.
Захват власти большевиками в Москве описан так, как он был пережит мною, юношей, только что окончившим гимназию. В нем нет последовательного рассказа об этих трагических событиях, окончившихся поражением интеллигенции.
См. Приложение I стр. 352.
Прим. Та Москва, из которой навсегда уезжала наша семья, была в 1917 году еще во многом городом прошлого столетия, с узкими, тихими переулками, с особняками, окружёнными тенистыми садами, с многочисленными двухэтажными домами, часто построенными в глубине больших дворов. В «нашей» Москве, так любимой нами, было 9 соборов, 25 монастырей, 283 приходских и «ружных» (не домовых) церквей, более 200 домовых часовен, 46 старообрядческих молелен, принадлежавших к 10 различным толкам. В Москве было также 15 иноверческих церквей, 4 армянских и 11 различных западных вероисповеданий. Всего в ней было 579 храмов для христианского богослужения, из которых 48 были посвящены Николаю Чудотворцу, особенно чтимому москвичами.
Если Москва была богомольной, древней столицей, то она была также городом школ. Она любила и молиться и учиться. Во главе просвещения стоял старейший Российский университет с 4-мя факультетами, кроме него в городе помещалось 21 высшее учебное заведение. К поступлению в них готовили 260 средних школ (43 казённых, 152 частных, 65 специальных, дававших профессиональное образование). В Москве было 536 низших школ (479 городских и 57 церковно-приходских). Всего в Москве было 820 учебных заведений.
(Цифры церквей и школ до-революционной Москвы взяты мною из книги «Вся Москва за 1916-ый год». Издание А.С. Суворина. Москва. 1916).
Когда я вернулся туристом в Москву в 1961 году, я нашел город духовно опустошенным и архитектурно исковерканным. 90% церквей было уничтожено коммунистами. Храм Христа Спасителя был взорван в 1936 году, и на его месте была устроена купальня; бульвары были вырублены, тысячи бездушных каменных казарм были построены вокруг потерявшего свой лик центра города, Кремль и его святыни были обращены в зрелище для своих и иностранных туристов.
Зато возникли новые «святыни»: мавзолей Ленина, почитаемые могилы у стен Кремля Сталина и других палачей русского народа. Памятник Феликсу Дзержинскому украшает Лубянку, место пыток и гибели бесчисленных жертв. Все же самой характерной чертой советской столицы являются не эти знаменитые гробницы «вождей», а прославленное московское метро. Оно было построено, как египетские пирамиды, рабским трудом политических заключенных под руководством Лазаря Кагановича (род. 1893), одного из самых жестоких и трусливых сатрапов Сталина, и стоило тысячей человеческих жизней. Его претенциозная роскошь и кричащая вульгарность выражают как безвкусие, так и бесчеловечность советских владык, не жалеющих своих рабов, ради своего прославления.
В настоящее время советская власть с гордостью показывает иностранцам свое достижение, скромно умалчивая, однако, о цене, уплаченной за него. Хочется верить, что придут дни, когда проснется уснувшая совесть народа и тогда будет увековечена не память палачей, а их безымянных жертв, погибших по прихоти «отца и благодетеля народов» и его приспешников.
Графиня Екатерина Алексеевна Уварова (род. 1896), в замужестве Пастухова, известный в Америке профессор русской литературы.
Прим. Так и случилось, что обе мои сестры оказались правы : Старшая посетила Москву в 1966 г., а младшая умерла в 1965 г., не увидав России.
Он погиб в одном из большевистских лагерей.
Примечание. Латыш Лацис, верный сотрудник Ленина и один из основателей Че-Ка, так формулировал задачу террора: «Мы не уничтожаем единицы, а буржуазию, как класс. Не заботьтесь о доказательстве преступной деятельности или о показаниях обвиняемых. Их судьба определяется тем, к какому классу они принадлежат». См. Новый Журнал. № 91 стр. 297.
Примечание. Борис Пастернак, в следующих словах, говорит о том же: «С христианством вожди и народы отошли в прошлое, личность, проповедь свободы пришли им на смену. Отдельная человеческая жизнь стала Божьей повестью». (Доктор Живаго стр. 423).
Примечание. Согласно учению Ленина, нравственность всецело подчинена интересам классовой борьбы. Морально вое то, что способствует победе пролетариата. Сочинения Ленина том 31, стр. 72, 66 – 68. Москва 1941–50. 4-ое издание.
А. Ветлугин. Авантюристы гражданской войны. Париж 1921, стр. 34.
А. Г. Шкуро. Записки Белого Партизана. Буэнос-Айрес. 1961.
Прим. См. Приложение Второе стр. 355.
Единоверцами называются старообрядцы, соединившиеся с русской Церковью, но сохранившие свой особый устав и обряды.
Пастернак. Доктор Живаго. Стр. 342.
См. яркое описание Н.Павловой: «Киев войной опаленный» – Новый Журнал № 27 и 28 1951–2, Нью-Йорк.
Мои опасения не оправдались. Наступление красных было остановлено, Киев остался в руках Добровольческой Армии до начала ноября 1919 года.
Примечание. Нам пришлось еще раз встретиться с Отцом Николаем, но при совсем иных обстоятельствах. В начале июня 1945 года он приехал делегатом от Московской Патриархии в Лондон вместе с митрополитом Николаем Крутицким (Янушевичем) (1892–1961). Моя младшая сестра и я с женой жили тогда в Англии. Мы с глубоким волнением и не без труда добились свидания с ним, надеясь услыхать от него, что происходит внутри церкви в России, о которой шли столь противоречивые слухи. Наше свидание произошло в отеле, где остановились делегаты. Внешне Отец Николай мало изменился за эти 25 лет, но внутренне нам показалось, что это был другой человек. У него было холодное непроницаемое лицо, огонь, когда-то так ярко горевший в нем или погас или ушел глубоко внутрь. Он ни одним словом не обмолвился с нами о том, что он пережил за истекшие четверть века, да и нас он мало расспрашивал. Было ясно, что он не мог или не хотел восстановить те отношения, которые были у нас с ним в Ессентуках.
Нам не дано знать все то, что пережили те иерархи, которые взяли на себя руководство русской церковью в тяжкие годы ее испытаний. Но то, что отцу Николаю пришлось много вынести, было отчетливо запечатлено на всей его сильной и талантливой личности.
Примечание. Типичным примером подобного самообмана может служить известный левый журналист и литературный критик Иванов-Разумник (Разумник Васильевич Иванов, 1878–1946). В 1920 году, в Берлине, он опубликовал две книге – «Испытания в Грозе и в Буре» и «Инония», в них он приветствовал победу Ленина, как героический шаг эмансипированного человечества, порвавшего со своим христианским прошлым. В 1953 году в Нью-Йорке вышла его другая книга «Тюрьмы и Ссылки», в которой он описывает пытки и унижения, испытанные им в подвалах Че-Ка.
Примечание. Характерно, что «Три Разговора» Владимира Соловьева – строго запрещенная книга в Советской России.
Прим. Георгий Петрович Федотов (1886–1951), один из самых проникновенных исследователей русской революции, в следующих словах описывает ненависть Ленина к своей Родине: «Человеческий материал большевистской партии отличался фамильно-ленинскими чертами – небывалой силой ненависти и принципиальным аморализмом. Казалось, вся пролитая самодержавием кровь и страдания трех поколений революционеров сгустилась и отвердела в холодную и стальную злобу, которая, расширяясь в своем объеме, включала не только царя и царский строй, но и либералов и буржуазно-интеллигентскую Россию и меньшевиков и соглашателей и всех тех, кто был не с ними, с твердо-каменными и ортодоксами». Федотов продолжает: «В Ленине того времени (1917–18) была характерна его особенная ненависть к России».
«Ленин и особенно Троцкий менее всего чувствовали себя русскими революционерами. Подобно Радекам и Раковским они были бесплотные духи (бесы), жаждавшие воплотиться в любой стране. Они могли бы спуститься в тело Австрии или Германии, если бы Россия не развалилась первая». «И ЕСТЬ И БУДЕТ». Г. ФЕДОТОВ. ПАРИЖ. 1932. стр. 73–75.
Прим. Следует отметить, что, по всей вероятности, Ульянов-Ленин, хотя и типичный русский интеллигент по воспитанию, не имел русской крови. Его предки со стороны отца были астраханские татары, принявшие крещение. Его мать была дочерью доктора Александра Бланка (1802–1873) – бессарабского еврея, ставшего православным, женатого на Анне Грошкопф, одесситке, лютеранского вероисповедания. Как Александр Бланк, так и отец Владимира Ульянова получили потомственное дворянство. См. Д. Шуб. «Новый Журнал» № 63. стр. 286–291. Нью-Йорк. 1961.
Примечание. Популярные советские лозунги провозглашают: «Над Лениным время не властно» или «Ленин вечен, как жизнь».
Примечание. «Века и поколения только после Христа вздохнули свободно. До Него было сангвиническое свинство жестоких, оспой изрытых Калигул, не подозревавших, как бездарен всякий поработитель». Доктор Живаго. Милан. 1957. Стр. 10.
Примечание. Николай Валентинов (Николай Владиславович Вольский, 1874–1964), большевик с 1903 г., провел в тесном общении с Лениным весь 1904 год в Женеве. После большевистского переворота он был в течение семи лет редактором «Торгово-промышленной Газеты», органа Высшего Совета Народного Хозяйства. Он покинул Россию в 1928 году. В 1953 году он издал в Нью-Йорке книгу «Встречи с Лениным». В ней он дает следующее описание периодических резких перемен в настроениях вождя большевизма:
«Ленин, как заведенный мотор, мог развивать невероятную энергию.
Он делал это с непоколебимой верой, что только он имеет право на дирижерскую палочку. В своих атаках, Ленин сам в том признавался, он делался как бешеный. Охватившая его в данный момент мысль, идея властно, остро заполняла весь его мозг, делала его одержимым. В них всегда был элемент неистовства, потери меры, азарта. Крупская (1869–1938) крайне метко называла это ражем (как она говорила, «ражью»)-После каждого взлета или целого ряда взлетов ража начиналось падение энергии, наступала психическая реакция, агония, упадок сил, сбивающая с ног усталость. Ленин переставал спать и есть. Мучили головные боли. Лицо делалось буро-желтым, даже чернело, маленькие острые монгольские глаза потухали. Я видел его в таком состоянии. Он был неузнаваем, (стр. 210–13).
Примечание. Советские главари тщательно собирающие все документы,, касающиеся Ленина, не решаются придать гласности его письмо, адресованное Дзержинскому и предлагающее арестовать в разных городах представителей православного духовенства, обвинив их в сокрытии церковной утвари, в независимости от их настоящаго отношения к этому вопросу, и на основании этого обвинения начать массовую конфискацию всего церковного имущества. Это письмо ходит по рукам в России, размноженное самиздатом.