Источник

Часть пятая. Отступление в Грузию и бегство из России в Константинополь.

Введение. Н. Зернов.

Двенадцать месяцев с февраля 1920 по март 1921 года были решающими в судьбах нашей семьи. Это было время крушения Белого Движения, ужасающей эпидемии тифа, гибели миллионов людей, преимущественно молодежи. Вся страна была охвачена горячкой и металась в муках и безумии братоубийственной борьбы.

Нас тоже захватила эта разруха. Наше молодое поколение в то время еще не вступало в самостоятельную жизнь, но именно нам пришлось взять на себя бремя ответственных решений, от которых зависела участь всех нас. Наша неопытность восполнялась горячностью нашей веры, твердым решением не расставаться ни при каких условиях и ясным сознанием невозможности признать над собою власть большевиков.

Первая глава. Семь дней отступления в Грузию. Н. Зернов.

Мы прожили во Владикавказе 12 дней. Они были полны хлопот, тревог, опасений. Первой задачей, вставшей перед нами по приезде, было найти пристанище в городе, до отказа набитом всевозможными учреждениями, лазаретами и остатками разбитой армии. Совсем чудесно вывела нас из, казалось бы, безвыходного положения моя младшая сестра. Она шла по улице, горячо молясь Николаю Чудотворцу, к ней подошел незнакомый осетин и предложил в своем доме большую, светлую комнату, в которой мы все поселились... Мы так и не узнали, почему он оказал нам такое гостеприимство.

Нашей следующей и гораздо более трудной задачей было найти способы попасть в Грузию. Для этого надо было добыть грузинские деньги, нанять подводы и получить разрешение на въезд в страну. Последнее было самым трудным, так как ходили упорные слухи, что грузины решили никого к себе не пускать, опасаясь возмездия большевиков. Наши родители проявили исключительную энергию; все дни они проводили в хлопотах. Тысячи других людей, как и мы, стремились как можно скорее покинуть обреченный город, всюду шла борьба за возможность уехать.

В эти дни в Владикавказе собралось вое лучшее и худшее, что было в Добровольческой Армии. Там были те, кто оставался верным до конца своей борьбе с большевиками и кто смотрел на эвакуацию в Грузию, лишь как на этап, ведущий на другие фронты. Но там были и те, кто постоянно укрывался в тылу, занимаясь спекуляцией, и не желал рисковать своей жизнью. Рестораны и кабаки были переполнены темными личностями и подозрительными дельцами, шел разгул, часть офицерства и солдат пьянствовала на деньги, терявшие с каждым днем свою ценность. Но далеко не все поддались этому разложению. Контраст между морально опустившимися и высоко державшими достоинство русского имени бросался в глаза на каждом шагу. Шел Великий Пост, и церкви были полны молящимися. Незабываемое впечатление осталось у меня от Крестопоклонной всенощной в новом соборе. Большой храм был переполнен. Большинство молящихся были офицеры и солдаты. Они все знали, что их ожидали или смерть или изгнание. В эту ночь они все молились горячо, их молодые и сильные голоса многократно повторяли священные слова: «Кресту Твоему поклоняемся Владыко и святое Воскресение Твое славим», при этом вся масса молящихся опускалась на колени. Это были сыны распятой России, прощавшиеся со своей Родиной. Печать креста и страдания лежала на каждом из них, но в них не угасла и вера в воскресение, в конечную победу света и правды и об этом пели их голоса в ту весеннюю ночь.

Постепенно наше положение стало выясняться. Эвакуация больных и раненых в Грузию была разрешена. Я получил место фельдшера в санитарном обозе. В то же время нашей матери, по счастливой случайности, удалось обменять часть наших денег на грузинские и нанять подводу для остальных членов семьи. Все складывалось для нас лучше, чем мы ожидали.

В эти дни, столь полные волнений, мы, молодежь, старались познакомиться с церковной жизнью Владикавказа. Мы обошли все его храмы, узнали, что настоятель старого собора о. Иоанн известен своей молитвенной жизнью. Он отслужил для нас напутственный молебен и тепло благословил на далекий путь.

Первый день пути. 5 марта. Ларс. (Отрывки из дневника).

В решающий день эвакуации госпиталей вся наша семья смогла влиться в общий поток отъезжающих. Мать с сестрами и братом выехали в нанятой нами подводе. Отец устроился в фургоне знакомых Кузнецовых, мне было поручено везти на арбе аптечные припасы. Я двинулся в путь в бодром настроении, нам была обещана военная охрана, питательные и перевязочные пункты должны были ожидать нас на каждой остановке. Ответственность за эвакуацию раненых была возложена на хорошо нам известных и энергичных проф. Кожина и др. Тихоновича. По заранее разработанному плану все госпитальные повозки, собравшись рано утром за городом у Кадетского корпуса, должны были построиться в стройную колонну и все вместе двинуться к границам Грузии. Однако, как только моя арба покинула склад, чувство беспокойства охватило меня. Мы сразу очутились в нескончаемом потоке самых разнообразных повозок, фургонов и городских экипажей. Все они двигались в одном направлении без всякого порядка, стараясь обогнать друг друга и скорее выехать на Военно-Грузинскую дорогу. Хаос еще более увеличивался множеством пешеходов с мешками и узлами на плечах, рассчитывавших найти сердобольных возниц уже на дороге. У меня все же оставалась надежда, что эта бесформенная масса будет приведена в порядок у Кадетского корпуса. Однако эти надежды оборвались совсем непредвиденным образом. Как только мы выехали за город, послышались впереди какие-то странные крики. Они стали быстро приближаться к нам и вдруг мы увидали лавину с гиком мчащихся на нас повозок. Мой возница, дикий и грубый осетин Васо сразу повернул свою лошадь и безжалостно хлестал ее, тоже помчался назад. Мне оставалось только вцепиться в край повозки и стараться не выпасть из нее. Мы неслись с такой быстротой, что я удивлялся, как наша кляча могла проявить такую прыть. Люди и лошади были одинаково захвачены испугом. Сначала причина паники оставалась неизвестной, но вскоре стало раздаваться слово «ингуш», которое и объяснило эту злополучную скачку. Оказалось, что какие-то богатые торговцы спозаранку покинули город, в надежде занять лучшие места для ночлега. Шайка ингушей, почувствовавших свою безнаказанность, напала на них, отпрягла их лошадей и стала их грабить. Увидав голову обоза, ингуши дали залп в воздух и скрылись в горы. Передовые повозки приняли ингушей за красных, успевших отрезать путь в Грузию и помчались обратно, их примеру последовали остальные; так окончилась попытка правильно организовать эвакуацию госпиталей.

Мы очутились вновь на улицах только что оставленного нами города. Меня поразили лица жителей, высыпавших из своих домов, они смотрели на нас с каким-то злорадством. Год тому назад Добровольческую Армию встречали здесь, как освободительницу. Неужели, думал я, людская память так коротка, и человек всегда безжалостен к побежденному! В это время мимо нас проскакал взвод казаков на резвых конях, а за ним прошел отряд старших кадет. Юноши шли стройно и дружно и пели боевую песнь Добровольческой Армии: «Смело мы в бой пойдем за Русь святую и как один прольем кровь молодую». Слушая их, я задавал себе вопрос, где же была Россия – в этих героических юношах, или в серой уличной толпе, готовой склониться перед красными комиссарами так же покорно, как раньше они кланялись царским приставам.

Лихой отряд казаков и кадет одним своим видом прекратил панику, она улеглась так же быстро, как и возникла. Весь огромный обоз снова потянулся за город.

Мы вторично подъехали к Кадетскому корпусу. Там нас ждало начальство. Его было много, но беспорядка было еще больше. Все суетились, давали противоречивые приказания, никто не знал, кого нужно было слушать. Вместо обещанной охраны, способным носить оружие были розданы английские винтовки. Одну из них получил и я, но патронов для них не оказалось. Это бесполезное вооружение осталось в моей памяти символом нашего дезорганизованного отступления.

Несколько лошадей уже успело выйти из строя, мой возница воспользовался этим и заявил, что отказывается везти весь груз, порученный ему. Пришлось снять с его повозки часть вещей, кто-то был послан в город искать другую подводу, а я был оставлен охранять сложенное на землю аптечное имущество. Обоз без всякого порядка двинулся дальше, вскоре последняя арба исчезла из вида. Я сидел один на груде ящиков и тюков. Тревога овладела мною. Вечерело. Я был совсем один, без денег, без провианта, с утра я ничего не ел. Вокруг меня не было никаких признаков жизни. Я наконец решил, что дальнейшее ожидание бесполезно, что подвода не приедет. Мне не оставалось другого выхода, как пешком догонять госпитальный обоз. Мне не легко было прийти к этому решению, совесть меня мучила, но я все же бросил остатки аптеки и быстро зашагал по пустынной дороге. Вокруг меня царила полная тишина. Казалось невероятным, что несколько часов тому назад здесь мчались повозки, бежали перепуганные люди и слышался топот лошадиных копыт.

Я шел, не зная, удастся ли мне догнать ушедший караван, боясь попасть в руки разбойников. Однако, пройдя всего несколько верст, я увидел конец обоза. Он почти не продвигался вперед. Подводы шли в три ряда, цепляясь и мешая друг другу, среди них путались пешие, многие из них были раненые и даже на костылях. Кадетский корпус тоже эвакуировался с нами, и маленькие кадетики, усталые и голодные, плелись, едва волоча ноги. Особенно угнетали бесконечные остановки. Только, когда далеко впереди замечалось движение, становилось легче – это обозначало, что рано или поздно двинемся и мы. Горная дорога, сдавленная между рекой и скалами, не давала возможности ни повернуть в сторону, ни вернуться назад.

Я нашел свою двуколку и пошел с ней рядом. На ней пристроилась наша знакомая сестра милосердия, Ираида Константиновна Апти, обрусевшая сиамская принцесса. Стемнело и похолодело, взошла луна, черные скалы стояли высокой стеной, внизу гудел и ревел Терек. Мы были одни из последних. Возницы нервничали, опасаясь ингушей. Уже поздно ночью мы дотащились до Ларса. Здесь нам были обещаны еда, перевязки для раненых и ночлег для всех. Но ничего этого не оказалось. Наоборот, нас встретил невероятный хаос. Госпитальный персонал куда-то исчез, начальства не было видно. Страдания раненых были ужасны, они стонали, просили дать им пить, умоляли о перевязках. С помощью нескольких добровольцев я начал сносить на носилках особенно тяжело раненных в закрытые помещения, но скоро нам пришлось отказаться от этой задачи, так как все дома были уже набиты раньше приехавшими. Выбившись из последних сил, голодный и морально измученный, я повалился на мою повозку. Но спать мне не пришлось. Как только я засыпал, холод пробуждал меня. Так я промучился вместе с тысячами других людей, оказавшихся под открытым небом.

Кончился первый день нашего страдного пути. В эту ночь меня все же поддерживала надежда, что самое страшное позади, что большевики нас не догнали, что санитарная организация будет приведена в порядок и стоянки, подобные Ларсу, не повторятся.

Второй день пути. 6 марта. Казбек.

С утра началась еще большая неразбериха. Возчики, наученные горьким опытом, старались выбраться первыми. Эти попытки создавали новые заторы, более легко раненные захватывали лучшие арбы, тяжело раненные и сыпнотифозные оставались позади. С юношеским энтузиазмом, я сперва старался внести какой-то порядок, бегал, суетился, кого-то увещевал, кому-то приказывал, но все мои усилия тонули в море бесконечно двигавшихся повозок, неуклонно стремящихся на юг. Я покинул Ларс снова одним из последних. Скоро перед нами открылась граница в виде железного моста, висевшего над черной пропастью Терека. На мосту стояли вооруженные люди в странных войлочных шинелях кирпично-розового цвета. Это была национальная грузинская гвардия, оплот социал-демократической грузинской Республики, которая управлялась меньшевиками.

Наша колонна подошла к мосту, но на него никого не пускали. После долгих переговоров первая повозка загромыхала над пропастью. Одним из условий пропуска было наше разоружение. Как только это стало известным, какие-то подозрительные личности, не то русские, не то кавказцы, выросли как из-под земли и стали за бесценок скупать револьверы и винтовки. Они особенно зарились на казачьи кинжалы и шашки с их золотыми и серебряными украшениями. Далеко не все были готовы за деньги расстаться со своим оружием, многие, въезжая на мост, бросали его в бурлящий Терек.

Наконец и до нас дошла очередь и я перешел границу. Противоположные чувства охватили меня. Горько было покидать любимый Терский край, но ободряла мысль, что между нами и красными встала защитная преграда. Она казалась в тот момент надежной, хотя я потом узнал, что мост охранялся лишь кучкой плохо вооруженных грузин и он даже не был настоящей государственной границей. До нее мы добрались только на следующий день.

Караван наш стал втягиваться в Дарьяльское ущелье, знаменитое своей грозной красотой. Все отвеснее и чернее становились скалы, все больше ярился внизу Терек, все круче вился подъем.

Мне удалось наконец примоститься на одной из аптечных повозок и даже каким-то образом стать на время ее возницей. Это обеспечило мне временный отдых от долгой ходьбы, от которой тело, немытое и голодное, ныло и плохо слушалось. Тяжелые английские боты давили ноги, губы растрескались от холодной воды и болели. Ехать было облегчение, и постепенно душа стала отходить и отзываться на красоту природы.

А она была действительно прекрасна. Мы подъезжали к станции Казбек. Был прозрачный морозный вечер, ни единого облака. Величественный снежный гигант возвышался во всем его великолепии, осиянный закатом. Но не только гора привлекала мое внимание, я не мог оторвать глаз от древнего монастыря, прилепившегося к вершине острой скалы. Его церковь с пирамидальным куполом была вознесена к самому подножью снежного массива и своими резкими очертаниями господствовала над долиной. Я с восхищением смотрел на эту обитель и мысленно рисовал себе суровую жизнь монахов на этой голой вершине, открытой всем ветрам Кавказа. Неужели, думалось мне, они должны носить к себе наверх все припасы, даже воду! Этот подвиг казался мне превышающим человеческие силы, он говорил о ревности их веры, о победе духа над плотью. Подъезжая к поселку, я так был захвачен красотой Казбека и дерзновением иноков, что забыл о наших невзгодах.

Увы, это длилось не долго. Попав в поселок, мы очутились во власти каких-то вооруженных банд. Они безнаказанно грабили прохожих, срывали погоны с офицеров. Тут я понял, что мы больше не являемся армией, хотя и отступающей, а бесправными изгнанниками, потерявшими свою родину. В середине селения я увидал толпу возбужденных и кричащих людей. Среди них было несколько растерянных санитаров, но они тонули в толпе, которая, как я вскоре убедился, состояла из сильно выпивших осетин. Они стаскивали раненых с повозок, и, что-то быстро говоря друг другу на своем гортанном языке, уносили их в неизвестном направлении. Я изумился их буйной деятельности, и у меня закралось сомнение, не большевики ли они, не хотят ли они прикончить ненавистных им белогвардейцев. Особенно поразил меня один гигант горец, он едва стоял на ногах от выпитого вина; несмотря на это, он с огромной энергией таскал больных и, видимо, не чувствовал никакой усталости. Он начал проявлять ко мне знаки необычайного внимания, и я не знал как отделаться от этого геркулеса. В результате этих коллективных усилий, большинство подвод были освобождены, даже сыпнотифозные были куда-то запрятаны. Вскоре выяснилось, что пьяные осетины, так энергично рассортировавшие по саклям больных, сделали это не из чувства сострадания к несчастным, но и не со злым умыслом, – они просто хотели заработать и теперь требовали по 50 рублей с каждого больного. На плате настаивали также хозяева домов. Ни у меня, ни у кого из окружающих не было ни единого грузинского рубля. Тут неожиданно появилось на сцене начальство. Сперва я увидел представителя министерства Внутренних Дел, первого агента Грузинского правительства, встреченного нами. Однако этот важный чиновник упорно отказывался вступить с нами в какие бы то ни было переговоры, т.к., по его словам, его только что оскорбила какая-то русская беженка. Я стал горячо упрашивать его забыть об этом досадном инциденте и прийти нам на помощь, но, к сожалению, без результата. Позже нашлись Проф. Кожин и Др. Тихонович, но и они не имели денег, а казначей пропал без следа. Наши доктора, красные и измученные, метались, по улице, осаждаемые толпой осетин, которая становилась все более угрожающей. Сознавая мою полную беспомощность, я воспользовался неразберихой и, улизнув от моих преследователей, пробрался к моей повозке. Ночь была лунная и очень холодная. Огромный Казбек с величавым равнодушием смотрел на толпу голодных и измученных людей, тщетно искавших какого-нибудь пристанища. Только теперь мне стало ясно, что санитарное управление, несущее ответственность за эвакуацию раненых существовало лишь в моем воображении, и что надежда на полевые кухни и медицинскую помощь была моим миражем. Родителям удалось найти место в одной из переполненных саклей, я же всю ночь провел на своей арбе то впадая в тяжелое забытье, то просыпаясь от холода и тревоги, но не сознавая, что в это время моя старшая сестра подвергалась смертельной опасности и только чудом спаслась от гибели.

Третий день. 7 марта. Коби.

Утром началась комедия проверки грузинами документов. Она происходила в полном беспорядке. Кто-то из нашего начальства послал меня на край селения с приказанием задерживать все повозки с ранеными. Я со всем усердием приступил к исполнению этой неосуществимой задачи. Я орал, махал руками и силой останавливал арбы, но никто не хотел меня слушать. Охрипший, потный и измученный, я принужден был признать мое полное поражение. Моя арба выехала одной из последних. Небо было ясное, дорога медленно подымалась, по сторонам, на скалах высились мрачные развалины средневековых укреплений. Кое-где виднелись каменные сакли осетинских аулов. Все было черное, угрожающее и жестокое. Душа ныла от той злобы, грубости и эгоизма, которые, как мутная пена, покрывали наш несчастный эшелон.

Вечером мы прибыли в Коби. По счастливой случайности, все четыре аптечные арбы попали на один и тот же двор. Мы смогли запереть ворота и так оградить себя от грабежей. Всюду был полный хаос. Люди, лошади и повозки смешались в бесформенную массу; к довершению всех бедствий, поднялась метель. Снег сначала падал редкими снежинками, которые быстро таяли, но вскоре он повалил густыми хлопьями и все потонуло в сырой беспросветной мгле.

Четвертый день. 8 марта. Млеты.

Утро началось скандалом. Возницы требовали прибавки, а хозяин двора не хотел пускать нас без уплаты за постой. Денег у меня не было, все же после крика и угроз все как-то уладилось и мы двинулись в путь. Погода совершенно испортилась. Дул пронзительный ветер, облака спустились до самой дороги, мокрый снег беспощадно бил в лицо. Дорога вилась черной узкой лентой между высокими стенами снежных сугробов. Лошади скользили и падали, приходилось подталкивать арбы. Наконец мы начали подъем на главный перевал Крестовой горы. Было жутко. Ветер свистел и завывал, снег валил густыми хлопьями, его глыбы, все увеличиваясь, угрожающе нависали со скал. Стало ясно, что мы находимся под угрозой снежных обвалов, которые могли не только закрыть перед нами дальнейший путь, но и похоронить нас под собой.

Наше продвижение все больше замедлялось и под конец в одном туннеле мы окончательно встали. Оказалось, что перед нами застрял другой огромный обоз, очевидно шедший на сутки раньше нас. Вскоре мы узнали, что госпитальные полевые кухни с их тяжелыми фургонами, запряженными четвернями не могут взять перевала, измученные лошади отказываются идти дальше. Тут мы впервые поняли, почему мы не имели раздачи горячей еды: наш питательный отряд ушел вперед, бросив раненых и больных! Одноконные повозки, включая наши аптекарские двуколки, оказались лучше приспособленными к трудному подъему. После долгих усилий они проложили объездной путь и стали продолжать подъем, оставив полевые кухни позади.

Дорога казалась бесконечной. Снег слепил глаза, забивался во все складки одежды. Все мое существо сосредоточилось на одном желании: двигаться вперед, несмотря ни на что.

Это упорство было вознаграждено, вдруг на левой стороне дороги вырос из тумана белый, большой крест. Он означал желанную вершину перевала. Мы достигли высшего пункта нашего многострадного пути. Все ободрились, хотя сначала мало что изменилось – тот же завывающий ветер, та же снежная буря, тот же узкий прорез дороги между сугробами. Все же постепенно начался спуск, сперва едва заметный, потом все более крутой. Сначала лошади лишь немного прибавили шагу, потом перешли в мелкую рысцу, а затем все мы помчались вниз с треском и криками и с опасностью перевернуться на поворотах.

Наш огромный бесформенный обоз, как лавина, ринулся вниз из мрака, тумана и снежных заносов в мир солнца, тепла и весенних цветов. Я с трудом удерживался на несущейся и прыгающей повозке и с восхищением следил за магическим превращением природы. Белая дорога стала сначала буреть; после одного из бесчисленных поворотов снег исчез совсем. По бокам шоссе, вместо сугробов, появились черные скалы, обмытые дождем. Вскоре прекратился и дождь, среди голых камней показались редкие пучки травы. Она делалась все выше и гуще, и наконец ее мягкий ковер покрыл всю землю. Тут же появились и цветы.

Вечером мы приехали в Млеты, здесь нас встретил толстый грузинский комиссар в золотых погонах. Они произвели магическое действие на всех; грабежей не было, раненые успокоились, все почувствовали почву под ногами. Мне удалось найти саклю, в которой поместились мои родители. Наша мать находилась в величайшем волнении, никто не видал моей старшей сестры с самого утра. Я пытался успокоить ее, говоря, что сестра наверное идет в конце обоза, но мать не поддавалась на мои увещания, да и я сам был в большой тревоге. Страшно было думать, что она осталась одна там далеко в леденящей снежной буре, среди жестоких вершин. Но что мы могли сделать? Ни один возница не согласился бы ехать ночью на перевал, возвращаться туда пешком было невозможно, оставалось только молиться и уповать на Божью помощь.

Ночью пришел какой-то новый обоз, но и с ним не было моей сестры, ее никто не видел. Уже далеко за полночь я вновь вышел на дорогу и к моей невыразимой радости увидел Соню. Она прошла весь перевал пешком и была какая-то особенная, даже не казалась усталой. Мы побежали успокаивать мать. Мое сердце было полно великой благодарности Богу, сохранившему в целости сестру среди страшных людей, снежных завалов и горных обрывов.

Пятый день. 9 марта, Ананур.

Многие возницы сбежали ночью. Кожин и Тихонович старались поправить дело, но казначей оставался неуловим, а без наличных денег наем новых повозок затянулся до позднего утра. Я уговорил мою сестру ехать дальше на моей арбе, поручив ей охрану имущества, а сам остался позади, чтобы помочь с отправкой раненых. Мне пришлось догонять обоз пешком. До следующей остановки Пассанаура было 12 верст. Я быстро двинулся в путь, так как боялся, что мой возница, не дождавшись меня уедет в Ананур, а до него было еще новых 16 верст. Я же легкомысленно отослал с ним мою шинель и остался в одной гимнастерке. Днем уже было тепло, а ночью все еще были морозы.

Эти 12 верст до Пассанаура дались мне не легко. Дорога была изумительно красива, вокруг меня была ранняя горная весна, но я должен был напрягать все мои силы, чтобы не упустить мою арбу. Каждая верста длилась бесконечно. Мои опасения оправдались, я нашел сестру, занятой помощью раненым, а Васо воспользовался этим и исчез со всем имуществом. Я начал упрекать сестру, чувствуя в то же время ненужность моих упреков. Кончились наши волнения счастливым образом. Мы нашли две другие аптекарских повозки и после Долгих уговоров их возницы согласились отвезти нас обоих в Ананур. Эти осетины оказались мирными и добрыми людьми и даже верующими христианами. Общение с ними было утешительно после всего того, что приходилось переносить от других возниц.

Уже темнело, лошади бежали мелкой рысцой. Возницы с опаской поглядывали по сторонам, опасаясь грабителей. Мы, четверо, были совершенно беззащитны на пустынной дороге. Но вокруг была весна, моя сестра ехала со мной, все было снова прекрасно. Уже в сумерках мы добрались до Ананура. Это был более благоустроенный городок, чем предыдущие стоянки. По счастливой случайности, мы сразу нашли Васо и его подводу. Все вещи и даже моя шинель были в сохранности. Другая счастливая случайность привела нас к дому, в котором остановились наши родители. Волнения и муки были забыты в радости нашей встречи. В первый раз мы вое вшестером были вместе в одной комнате. Угнетал меня только стыд, что я рассердился на мою героическую сестру и так горько упрекал ее в Пассанауре.

Шестой день пути. 10 марта. Душет.

Утром мой возница стал настаивать на раннем выезде. Я пытался остановить его, так как из Пассанаура пришел приказ ждать главного обоза, но Васо стегнул лошадь, я уже на ходу едва успел вскочить на повозку и мы снова очутились в пути. По дороге нам встретились грузовики с грузинскими солдатами, они смеялись, что-то кричали и были распущенны, как красноармейцы.

Днем мы приехали в Душет и остановились в первом постоялом дворе, тут же была подвода наших родителей. Как только мы внесли наши мешки в отведенную нам комнату, кто-то сказал нам, что это воровской притон и ночью здесь всех безжалостно грабят. Начались волнения, мы хотели ехать дальше, но наши возницы решительно отказались запрягать лошадей. Как всегда, пришлось подчиниться их произволу. Зависимость от них еще более увеличивала наше унижение и чувство беспомощности. В Душете наш отец покинул нас, он уехал вперед, чтобы попытаться проникнуть в Тифлис, куда, по слухам, решено было никого не пропускать, а мы остались ночевать в нашем подозрительном духане. Это был день рождения моей младшей сестры. Наша мать откуда-то достала яблоко, давно не виданное нами. Мы разделили его на пять частей и так отпраздновали наше семейное торжество. Мы были счастливы нашей любовью, нашим единством и эта радость помогала нам забыть на время ту неизвестность, которая ожидала нас в конце нашего путешествия.

Здесь грузинская администрация оказалась на высоте. Она переписала всех наших возниц и удалила посторонних и подозрительных лиц. Успокоенные мы легли спать.

Седьмой и последний день пути. 11 марта. Мцхет.

Весь день продолжался спуск. Мы ехали быстро. Тяжело было то, что мы постоянно обгоняли пешеходов, умолявших их подвезти. Мой свирепый возница был неумолим, а я был не в силах бороться с ним и старался не смотреть на их измученные лица и не слушать их молящих голосов. Мысли сосредоточились на Мцхетах. Что-то нас ждет там, какое новое испытание у нас впереди?

Но вот вдали показался величественный собор. Это были Мцхеты, – древняя столица Грузии, и ее главная святыня. Мы въехали в город, наша повозка повернула в переулок и остановилась под навесом какого-то двора. Конец пути, конец семидневных испытаний, опасностей и волнений. Вокруг нас текла обычная, прозаическая жизнь, люди были заняты своими делами, все, только что перенесенное нами, стало казаться сном. Не хотелось слезать с арбы и начинать новый этап нашего изгнания. До сих пор все было ясно: надо было двигаться вперед, все дальше и дальше уходить от красных, а что делать теперь? Какие новые препятствия надо преодолевать, куда стремиться?

Вскоре я нашел моих родителей. Отцу не удалось попасть в Тифлис. Доступ туда был закрыт всем русским. Никто ничего не знал, ходили лишь самые фантастические слухи. Говорили, что всех здоровых посадят в концентрационный лагерь, а больных или отправят в Сурам или вышлют в Поти. Кто-то советовал нам сразу же ехать в Персию, так как Грузию все равно на днях займут большевики. Какие-то спекулянты шныряли повсюду, скупая за бесценок золотые вещи. Все были измучены и нервны. Мы тоже все вдруг почувствовали бесконечную усталость и стали ссориться по пустякам. К вечеру, как во Владикавказе, моей сестре опять удалось найти комнату для ночлега. Хозяин потребовал 50 рублей с человека за ночь, но мы все-таки взяли ее вместе с доктором Чекуновым и с И.К. Апти. Я решил спать на открытом балконе для экономии, но и это стоило мне 10 рублей за ночь.

Все мы рано легли спать, В голове мелькали образы только что пройденного пути, мост через Терек и казацкие шашки и кинжалы, летящие со свистом в бурный поток, потрясающая красота залитого луной Казбека, занесенный снежной метелью крест перевала, бесконечный спуск, крики и мольбы раненых, ругань возниц, жертвенность одних, малодушие и подлость других, буйные сыпнотифозные, раненые идущие на костылях, мальчики кадеты, русские, грузины, осетины; пьяный гигант, таскающий раненых, добрые возницы христиане... Сколько пережито за эти семь длинных дней, таких насыщенных и страданиями и красотой и верой в промысел Божий.

Вторая глава. Встречи на пути. С. Зернова

Мне было 20 лет, когда мы покидали Россию. До этого я ни разу самостоятельно не вылетала из «гнезда». Добровольческая Армия была разбита, мы отступали в Грузию с ее последними отрядами и с обозом раненых. Из Владикавказа длинной вереницей тянулись арбы. Распределительный пункт для эвакуации был в нескольких верстах от города, около Кадетского корпуса. Туда двигались все.

Как только наш фургон выехал на Военно-Грузинскую дорогу, нас догнал Профессор Кожин и попросил меня вернуться, чтобы привезти перевязочный материал, забытый на складе, а так же захватить еще теплых вещей и одеял. Мне дали телегу с молодым возницей-казаком и велели ехать как можно скорее. Я должна была встретиться с нашими у Кадетского корпуса.

Когда мы приехали на склад, я была поражена количеством остающихся вещей – всюду лежали груды одеял, теплых фуфаек и сапог, все полки были завалены всевозможными лекарствами и перевязочным материалом. Заведующий складом встретил меня враждебно. Он с трудом согласился выдать мне два тюка с марлей и отказал в выдаче одеял, говоря, что ордер мой написан недостаточно ясно. Я робко сказала, что больше половины раненых совсем раздеты, но он даже не ответил мне и, приказав погрузить на мою повозку марлю, запер склад и ушел.

Я была очень несчастна, чувствуя, что я плохо исполнила поручение и сознавая свое бессилие и одиночество. Мы двинулись в обратный путь. К счастью, мой возница был веселый и молодой, он бойко погонял лошадей и дружелюбно посматривал на меня, как будто ожидая, что я первая начну говорить.

«Вы тоже уедете?», спросила его я.

«Нет, барышня, и смотрю на Вас – чего это вы все бежите? Ну что большевики? Ведь тоже люди. Там у них много наших молодых казаков. Вы не верьте, что они разбойники какие-то. И куда это едут все? Как будто грузины лучше?»

Я молча слушала его. Все вокруг мне казалось таким нереальным и мучительным. Спорить с ним я не хотела. На сердце у меня была пустота и тупая боль. Порой мне казалось, что все это сон, что я проснусь опять в нашем доме в Ессентуках и жизнь будет опять мирная и надежная. Потом передо мной вставали картины из нашей жизни во Владикавказе. Путешествие в теплушке, поиски комнаты в незнакомом городе, случайная встреча моей сестры с каким-то горцем, который привел нас к себе, устроил всех шестерых на диванах, одеялах и матрасах, а сам спал в маленькой холодной передней на голом полу, укутавшись в свою бурку. Такой странный и очаровательный человек. Он окружил нас заботой и вниманием, нашел для нас подводу и, убедившись, что мы выедем благополучно, простился с нами и ушел в горы. Вероятно мы никогда больше не увидим его.

Я вспоминала последнюю службу в соборе. Был вынос креста. Церковь была полна военными, люди стояли плечом к плечу и все пели: «Кресту Твоему поклоняемся Владыко»... Я стояла рядом с каким-то молоденьким офицериком, он пел и плакал, и, казалось, что всех нас соединяла какая-то электрическая нить, и единственное, что нам оставалось – это поклониться кресту и принять его.

«Господи, думала я, – только бы поскорее сдать эти тюки и попасть в нашу подводу, и быть с папой и мамой, только бы не потерять их, только бы быть всем вместе...»

Вскоре мы обогнали какого-то солдата. Увидев нас, он кинулся за нами, что-то крича и размахивая руками. Мы остановились.

«Сделайте милость, сказал он, – довезите мою поклажу до пункта», и он положил в нашу повозку свой мешок с вещами. Мы предложили подвезти и его, но он упорно отказывался, говоря, что «мигом дойдет пешком».

«Садись, братишка», сказал ему наш возница, «а то мы ведь последние, ты запоздаешь и узелок пропадет».

Эти доводы его убедили и он примостился на самом краю нашей телеги. Это был фельдфебель, маленького роста, скуластый, с загорелым, широким лицом. В его фигуре было что-то трогательное и смиренное. Я думаю, что таких, как он, можно встретить только среди русских солдат. В нем была особенная простота и готовность отозваться на малейшую просьбу, чтобы услужить или помочь другим.

Сперва мы ехали молча, каждый погруженный в свои мысли. Наш казак непрестано хлестал лошадей и мы громыхали и высоко подпрыгивали по замерзшей и ухабистой дороге. Я посмотрела на фельдфебеля и вдруг увидала, что у него катятся по лицу слезы. Я не ожидала, что такой, как он, мог бы плакать. Его слезы вывели меня из оцепенения, мне вдруг захотелось закрыться от всего, что несет нам жизнь, и тоже плакать, как маленькой девочке.

«Барышня», сказал он, «что же это делается? Всю жизнь свою служил и сражался за веру, царя и отечество, и вот, теперь, веры нет, царя нет и родину покидаем». Он как будто не замечал, как по его лицу катились слезы.

«Господи, думала я, что-же это действительно делается? Куда мы несемся? Что нас ждет впереди?»

«Зачем вы уезжаете», спросила я его.

«Господа мои раненные, с ними и уезжаю».

«А потом что?»

«А потом, поправятся господа, уедем опять сражаться за веру, царя и отечество...»

Я слушала его и верила с ним, что все само собой образуется, поправятся эти неизвестные мне господа и вернется вера, царь и отечество...

Первые, кого я увидала около распределительного пункта, были мама и брат, они стояли и ждали меня. Какое счастье было увидать их дорогие лица. «Теперь я уже ни на минуту не расстанусь с ними», думала я. «Что бы ни случилось, только бы быть вместе, тогда ничего не страшно».

Фельдфебель Вавилин взял свой узелок и побежал искать своих «господ». Наш возница свалил на землю привезенные нами тюки, повернул тележку и таким же галопом ускакал в обратный путь.

Вокруг царил невообразимый беспорядок, всюду на носилках раненые и больные, одних грузили в арбы, других куда-то уносили. Ни у кого нельзя было чего-нибудь добиться. Старший врач, верхом, весь красный и потный, носился от одной группы повозок к другой, кричал, суетился, но очевидно сам не знал, как организовать отъезд. Сперва мы терпеливо ждали каких-то распоряжений, т.к. было сказано, чтобы никто не выезжал, пока все не будет погружено, но время проходило и ничего не двигалось. Постепенно люди стали действовать самостоятельно, стараясь незамеченными выехать на дорогу. Мой отец также приказал нашему вознице двигаться в путь. Мы подсадили в подводу нескольких маленьких кадет и стали медленно выбираться с площади, запруженной носилками с ранеными, телегами и лошадьми. К несчастью, старший врач заметил нас и, подъехав, просил моего отца «разрешить его старшей дочери ехать на другой арбе и оберегать ящики с лекарствами». «Ваша дочь может ехать на ней, только если она будет одета сестрой, сказал он, пусть она наденет косынку; гражданское население мы не берем».

Мне надели на голову косынку и посадили в нагруженную ящиками с лекарствами арбу, которая должна была следовать за повозкой моей семьи. Мне было сказано: ни в каком случае, ящики не открывать и не выдавать никаких лекарств.

Мы ехали медленно. Мой возница был сонный, худощавый осетин с длинными черными усами. К счастью, он все время спал и я была предоставлена сама себе и своим грустным мыслям. Я завидовала сестре и младшему брату, которые ехали все вместе и могли разговаривать и утешать мальчиков-кадетиков.

Наш обоз сразу растянулся на несколько верст. Вскоре я заметила, что мою арбу обогнали другие повозки и я уже не ехала сразу за нашими. Но они, конечно, не могли быть далеко... Мое сердце все время сжималось от тоски и одиночества. Я вспоминала, как мы когда-то ездили по этой же Военно-Грузинской дороге на автомобиле с начальником Терской области, генералом Флейшером, большим другом моих родителей. Как различны были эти две поездки...

От холода и грусти я почти не замечала окружающей нас красоты. Небо было ослепительно синее и горел и искрился на солнце снег. Дорога вначале была еще довольно широкая и нас все время обгоняли другие арбы и небольшие отряды верховых. Мой возница спокойно спал, его лошади, по-моему, спали тоже. Я грустно и одиноко сидела на ящиках с аптекой и не смела пошевельнуться, чтобы не разбудить моего осетина. Вскоре наша повозка осталась далеко позади всех. В это время мы поравнялись с группой раненых офицеров, которым не хватило места в арбах и которые решили уходить пешком. Один из них был на костылях и с трудом передвигал ноги. Для меня они были герои, сражавшиеся за Родину. Как могла я, молодая и здоровая, ехать, когда они шли пешком.

«Садитесь, мы вас подвезем», сказала я им и, перегнувшись через спящего осетина, схватила возжи и остановила лошадей. Офицер на костылях стал взбираться на повозку, другие ему помогали. В это время проснулся наш возница. Увидав раненого офицера, он пришел в ярость, стал кричать и требовать, чтобы тот слез, говоря, что он подрядился везти только одного человека. Мы все старались его убедить, говоря, что на костылях невозможно пройти такой длинный путь, но он не хотел нас слушать. Тогда я предложила, что я пойду пешком, а раненый поедет вместо меня. Но едва я успела выпрыгнуть на дорогу, как наш возница схватил кнут и, с искаженным от злобы лицом, стал бить раненого офицера по лицу. Потом, не дав нам времени опомниться, он сбросил его с повозки, хлестнул лошадей и ускакал.

Я кинулась к лежащему на земле раненому, мы все подняли его и помогли ему опять встать на свои костыли. На его лице был красный рубец от хлыста. Я не могла на него смотреть, мне казалось, что этого я не прощу никогда, что каждый осетин ответит мне за то, что один из них посмел ударить по лицу раненого русского офицера.

Мы продолжали наш путь пешком. Мы шли медленно и почти все время молча. Со мной они все были ласковы, но я была под впечатлением происшедшего и мне ни с кем не хотелось говорить.

Так начиналась моя жизнь в изгнании – я потеряла пору, ченную мне аптеку, потеряла моих родителей и прошла пешком, вместе с остатками Добровольческой Армии, большую часть Военно-Грузинской дороги.

Эти шесть длинных дней и ночей были как бы воротами, вводящими меня в самостоятельную жизнь. Я ничего не боялась, потому что я верила в Бога, но я непрестанно спрашивала Его, почему в мире так много несчастий и горя, и в ответ я получала мгновения такого ослепительного счастья, что я могла только благодарить и славить Его

Вскоре я услыхала, что где-то кричат: «сестра, сестра». Я с недоумением поняла, что это зовут меня, это была моя белая косынка. Я побежала на зов. 10-летний мальчик из отступающего с нами Кадетского Корпуса попал под автомобиль, ему раздробило ногу и он звал сестру. Когда я увидала его, он лежал уже в арбе, весь забинтованный и просил, чтобы сестра дала ему судно. Где я могла достать судно? Впереди и сзади безостановочно двигались арбы, но не было ни одного доктора, ни одного санитара, ни одной сестры. Я обещала мальчику, что достану, принесу откуда-нибудь и побежала вперед, от арбы к арбе, спрашивая у раненых – не подумал ли кто-нибудь из них и не взял ли с собой такое необходимое приспособление. После долгих бесплодных поисков, мне сказали, что где-то впереди есть повозка, на которой известкой на парусиновой покрышке нарисован крест – у них есть оно, но они никому не дают. Я нашла их повозку и, откинув покрышку, заглянула внутрь. Мои глаза встретились с их глазами. У одного из них были карие глаза, добрые и ласковые, они смотрели на меня через очки и улыбались, у другого глаза были серые, странные, строгие и в чем-то поражающие. Я смущенно сказала им, что мне было от них нужно.

«Конечно, возьмите», сказали мне «карие глаза», «только не забудьте вернуть, это теперь такое сокровище».

Я побежала отыскивать моего мальчика. Все повозки были одинаковые, все закрыты парусиной, так трудно было найти ту, где лежал он. Когда я наконец нашла его, он горько плакал. «Уже поздно», прошептал он, «я не мог больше терпеть».

Что мне было делать? Как помочь ему? У меня не было ни перевязочного материала, ни простынь, чтобы переменить его, и я не умела найти слов, чтобы его утешить, мне только хотелось плакать вместе с ним...

Рядом, из другой арбы меня звал чей-то голос: «сестра, дайте мне», и потом из третьей арбы и из четвертой. Так началась моя работа. Я помню, когда я побежала опять разыскивать повозку с белым крестом на парусиновой покрышке, чтобы вернуть им их «сокровище», когда я отвернула покрышку и встретилась с ними глазами, они улыбнулись мне, эти две пары глаз, и сказали: «приходите всегда, когда вам надо».

«Какие они милые», думала я.

Вечерам мы подошли к первой стоянке. Возницы сами перетаскивали раненых в дома и под навесы. Было очень холодно. Их клали прямо на пол, без матрасов, одного к другому. Со всех сторон я слышала один и тот-же зов: «сестра, сестра»... Если просили пить, я приносила им воду в маленькой кружке, бывшей у меня с собой; если же просили судно – к моему ужасу здесь в поселке, среди бесконечного количества повозок, я не могла найти моих друзей с белым крестом. Мне некогда было негодовать и сердиться на плохую организацию, некогда было раздумывать, надо было что-то решать самой.

Здесь была одна маленькая лавочка, я побежала туда, чтобы купить что-нибудь, заменяющее судно. Лавочка была набита народом. Там было душно, жарко и накурено. Я с трудом пробралась к прилавку и сразу почувствовала, что я погружаюсь в жуткую и враждебную атмосферу. Когда меня заметили, шум и говор затих и все глаза были обращены на меня. К моему изумлению и ужасу моя просьба была встречена громким хохотом и грубыми насмешками. Но я слыхала лишь одно слово, один зов, которым я была окружена весь этот день: «сестра». Оно звенело в ушах, оно было стеной, защищавшей меня от этого грубого и жестокого мира.

Я опять обратилась к человеку за прилавком и, вытащив все бывшие у меня «керенки», просила продать мне пустую банку от консервов. Очевидно мои «керенки» соблазнили его и, получив мою жестянку, я бегом кинулась к тем, кто меня ждал. Теперь никто уже не думал о том, чтобы перевязывать раны, доставать лекарства или пищу. Были две вещи – вода и моя банка от консервов.

Наступила ночь, холодная, лунная. От блеска снега было светло, как днем. Я сидела на полу в помещении, набитом ранеными. Вдруг отворилась дверь и чей-то громкий голос спросил : «Есть тут хоть одна сестра?». Я сразу вскочила. «Идите за мной», сказал он. Это был доктор Каменский, который был один из организаторов эвакуации. По дороге я старалась объяснить ему, что я не настоящая сестра, что я только случайно попала сюда, но ему это было безразлично. Он сказал, что ему поручено довезти одного больного, которого необходимо спасти, что он все время дежурит у него, но его вызывают к умирающему, и он поручает мне своего больного на эту ночь.

Он привел меня в такую же, набитую раненными и больными комнату. В углу сидел, прислонившись к стене человек в разорванном халате и со странной улыбкой на лице. Оказалось, что это был выздоравливающий от сыпного тифа, у которого были припадки безумия, когда он хотел убежать и покончить жизнь самоубийством. Доктор велел мне сесть против него и держать его за халат, чтобы не дать ему убежать. Это была жуткая ночь. Он все время, улыбаясь, смотрел на меня. У меня не было сил держать его крепко. Два раза он вырывался и убегал. Первый раз я сумела поймать его еще в комнате, но во второй раз он выскочил на снежную поляну перед домом и кинулся бежать. Я побежала за ним. Он был босой. При ярком лунном свете, я гонялась за ним по глубокому снегу, молясь, чтобы Бог помог мне его догнать. К счастью, он скоро потерял силы и упал. Я помогла ему встать, привела его в нашу душную комнату и посадила снова в залитой лунным светом угол.

На рассвете меня пришел сменить доктор Каменский. Я ему страшно обрадовалась. «Вам удалось спасти его?», спросила я. «Кого?» – «Умирающего». «Какого умирающего?», раздраженно спросил он. «Я думала Вас вызвали к умирающему». «Вы думали? Вы, может быть, думали, что я собираюсь работать еще по ночам? И так никаких сил не хватает при таких организаторах, как в Добровольческой Армии –, сказал он, – за этого сыпнотифозного мне хоть деньги хорошие заплатили, чтобы довезти его целым».

Я молча смотрела на него и думала: «зачем он мне все это говорит? Но, может быть, он говорит нарочно, чтобы скрыть от меня, что он работал всю ночь?»

«Здесь есть еще сестры?» спросила его я.

«Есть еще две сестры, только я сам не мог их вчера найти. Да Вам зачем? Хотите их запрячь в работу? Какая тут работа, все равно ничего сделать нельзя».

«Вы можете мне дать, пожалуйста, марлю и бинты и какие-нибудь лекарства?», попросила я.

«Хотите работать?», насмешливо сказал он, «ни бинтов, ни марли нет, могу дать Вам банку соды, давайте им глотать по чайной ложке, если будут просить морфий, говорите, что это морфий».

Я поняла, что он не хотел или не мог помочь.

Я вышла на улицу. Из-за снежных гор всходило солнце. Медленно и ровно поднимался огненный шар, заливая все потоками золота. Красота была такая поражающая, что я не верила, что я стою на земле. Снег искрился и горел, и мне казалось, что я вся окружена пламенем, который пронизывает меня всю и наполняет восторгом мое сердце. На дороге, на снежных полянах, на всех откосах, стояли арбы и повозки с ранеными, они все тоже были розовые от лучей солнца. «Господи», думала я, «как прекрасна жизнь...»

Умывшись обжигающим, рассыпчатым снегом, я побежала к моим больным. У меня вдруг появилась какая-то уверенность в себе и внутренняя свобода. Первое, что я увидала на поляне – была повозка с белым крестом. Я подбежала к ним и откинула брезент. Это были они, это были мои новые друзья с «карими» и «серыми» глазами. Я сама не ожидала, что так им обрадуюсь.

«С добрым утром», сказала им я, «я так рада, что нашла вас, я думала вчера что потеряла вас навсегда».

«С добрым утром», ответили они мне, и их глаза сияли радостью и лаской.

«Вас не переносили в дом на ночь?» спросила я.

«Нет, мы не рискнули, Вавилин сказал, что там еще хуже».

«Вавилин? Кто это Вавилин?»

«Это наша нянюшка...»

«О, я его знаю», сказала я, «так это Вы его «господа»? Мы с ним вместе выезжали из Владикавказа. Он сказал, что когда его «господа» поправятся, он опять пойдет с ними вместе сражаться за веру, царя и отечество. Вы в это верите?»

Они оба молчали. Тогда я вдруг поняла, что не надо было задавать им этот вопрос. Мне стало стыдно и грустно. Они, вероятно, заметили это, и один из них прибавил: «Мы верим, что «солнышко» будет часто заглядывать к нам и согревать нас». Его слова залили мне сердце теплой волной.

Весь этот день я работала, как на крыльях. Мне все было легко. Я не часто подходила к их повозке, но одно чувство, что я могу прийти к ним, что я увижу их радостный взгляд, давало мне силу и бодрость.

Вскоре у меня появилось еще два помощника – фельдфебель Вавилин, которого послали мне его «господа», и девочка Оля. Олю я встретила в то же утро, она шла пешком с группой раненых и, увидав меня, кинулась ко мне, прося разрешить ей работать со мной. Я ей обрадовалась еще больше, такое было счастье встретить хоть одно женское существо, среди бесконечной вереницы мужчин. Оле было 16 лет, но на вид ей можно было дать гораздо больше. Ее отец был расстрелян большевиками, и она решила отступать с белыми. Она сама не знала куда и зачем она идет и чувствовала себя, вероятно, еще более потерянной и беспомощной, чем я. Я видела, что она за меня «держится», и это придавало мне силы.

С утра распространился слух, что красные послали нам вдогонку отряд. От этого у всех было еще более нервное и напряженное настроение. Всем хотелось скорее отправиться в путь, чтобы добраться до границы Грузии.

Наконец мы подошли к этой желанной границе. Серой длинной вереницей потянулись повозки по железному мосту над гремящим Тереком. Почти все они останавливались на середине моста, из их глубин высовывались шашки, кинжалы и револьверы и с тонким свистом и звоном летели в Терек.

Я смотрела на все это издали, затаив дыхание, и каждый летящий в Терек револьвер отзывался восторгом и гордостью в моем сердце. Мне казалось величайшим позором, что грузины отнимали оружие у русских офицеров и солдат, которые этим оружием защищали «честь» и «свободу» России. Разве не была Грузия частью той же России, думала я, разве, жертвуя своей жизнью за Родину, Добровольческая армия не жертвовала ею за тех же грузин?

Я кинулась отыскивать повозку моих друзей. Они были уже по ту сторону моста. «Вы не сдали им оружия?, они не обыскивали Вас?» – с волнением спросила я. «Нет, они нас не обыскивали», – сказали они и, посмотрев на меня внимательно и ласково, прибавили: «не грустите, не все еще погибло, есть еще Крым, мы еще уедем сражаться...»

Я стояла, погруженная в свои мысли, и смотрела на проезжающие через мост все новые и новые повозки.

В это время я увидала мою сестру. Она бежала ко мне, радостно делая мне какие-то таинственные знаки. Она выглядела совсем девочкой, несмотря на свои 18 лет, с ее тоненьким личиком и горящими от восторга глазами.

«Соня, ты знаешь», быстро проговорила она, «у всех отнимают оружие, но Коля решил ни за что не отдавать своего револьвера. Я тоже думаю, что отдавать – это позор. Я пронесла его, меня не обыскивали».

«Тогда оставь мне этот револьвер, я его спрячу».

Она посмотрела на меня возмущенно и торжествующе. Неужели я могла подумать, что она так наивна, что во второй раз пройдет мимо пограничной стражи с револьвером в кармане?

«Я спрятала его под камень, в надежное место, жди меня тут, мы сейчас вернемся», крикнула она мне, убегая.

Наконец я увидала моего брата. Он шел быстрыми шагами в своей серой папахе и шинели вольноопределяющегося. Моя сестра пробиралась за ним. Я видела, как они поравнялись со стражей и спокойно прошли мимо, в то время как грузинские солдаты были заняты осмотром какой-то арбы.

Я радостно встретила их и мы, счастливые и довольные отправились искать то «надежное место», куда моя сестра спрятала револьвер. Сперва она уверенно повела нас к какой-то кучке камней, которую мы стали переворачивать и разгребать. Револьвера под ними не оказалось. Мы долго и упорно искали, переходя от одних камней к другим. Наконец, после долгих, бесплодных поисков, мы двинулись в путь. Я старалась утешить мою сестру, уверяя ее, что главное было то, что мы не «сдали своего оружия», но она была в отчаянии и с тоской смотрела на каждую кучку придорожных камней.

Когда, позднее, я пошла рассказать моим друзьям «историю с револьвером», они окончательно успокоили и утешили меня.

«Передайте Вашей сестре», сказали они, «что мы достанем ей новый револьвер».

«Вы правда можете достать?», радостно спросила я, «но где Вы можете достать?»

Они весело переглянулись и один из них вытащил из под одеяла и протянул мне блестящий револьвер. Я была в полном восторге.

«У Вас тоже есть?», спросила я у его друга. Он молча смотрел на меня смеющимся, ласковым взглядом. Я поняла, что и он не сдал своего оружия. После этого они оба окончательно сделались для меня героями.

К вечеру мы пришли в какой-то, казалось, брошенный жителями аул. Здесь в первый раз раздавали пищу раненым. Опять откуда-то появился тот же доктор Каменский. Он был верхом на лошади, никого не слушая, он раздраженно давал приказания и кричал на больных. Было велено разместить раненых по домам, т.к. возницы не хотели, чтобы они оставались на ночь в их повозках. Только после этого было обещано раздать горячий рис.

У нас были носилки, и мы с Олей и Вавилиным стали выгружать больных. Как и в прошлую ночь, люди вываливались из повозок, ползли по снегу, звали на помощь, торопились, стараясь занять в домах лучшие места. В этой работе Оля была моей незаменимой помощницей; необычайно сильная физически, она никогда не уставала и ее не пугали тяжелые носилки.

Было уже совсем темно, когда мы кончили переносить больных и раненых. Сперва мы их складывали в большую залу в школе. Когда она была полна, мы стали разносить их по домам и сараям. В некоторых домах было так мало места, что люди лежали почти друг на друге. Крик, шум, стоны, бред стояли не перестающим гулом в моих ушах, но над всем раздавался все тот-же зов: «сестра», он и теперь был сильнее и властнее всего.

Самыми мучительными больными были сыпнотифозные и дизентерийные. Мы не знали, что с ними делать, куда их положить. За один день их белье и одежда пришли в такое ужасающее состояние, что страшно было к ним притронуться и близко к ним подойти. Был один такой больной; он лежал на полу в грязи и зловонии, у него были безумные, никого не узнающие глаза, лицо его обросло жесткой щетиной, у него был запекшийся открытый рот. Он мотал головой и охрипшим голосом повторял: «пить, пить...» И я его вдруг испугалась, я сделала вид, что не слышу и не подошла к нему, не дала ему пить. А я воображала, что я им была, как сестра. Я не знаю, дал ли ему кто-нибудь пить, может быть, он умер в ту ночь, я его больше не видала.

Среди работы ко мне подошел Вавилин. «Барышня», сказал он, «Вас там очень зовут в большую залу, очень все волнуются, что Вы не идете, почтительно просят вас прийти».

Я побежала в большую залу. Через окна в комнату проникал бледный лунный свет и освещал людей, лежащих на полу прямыми и тесными рядами. Их было так много, что невозможно было ни пройти между ними, ни различить, где кончалось одно тело и начиналось другое.

Когда я вошла, вдруг сразу наступила полная тишина и я почувствовала, что все глаза были обращены в мою сторону. Я с недоумением смотрела вокруг, не зная, что они от меня хотят. «Сестра», послышался чей-то голос, «мы все решили не есть, пока первая не съедите вы, мы тут греем для вас тарелку риса и стакан воды с вином».

Тут я увидала, что перед каждым стояла тарелка уже остывшего и слипшегося риса. Они не съели его, когда им его раздавали, чтобы выразить мне так свою благодарность. Мы все два дня ничего не ели и один вид еды наполнял всех таким нетерпением, что я знала, что им не легко было ждать. А они ждали меня почти три часа. В углу на маленькой свечке подогревалась моя порция.

Я стояла посреди них и, вероятно, в наступившей темноте белела только моя косынка и не было видно ни устремленных на меня глаз, ни моего растроганного лица. Я стояла перед ними и ела. Горячий рис и вино давали мне чувство физического тепла и счастья, а сердце мое переполнялось любовью и благодарностью к этим людям. В этот момент мне казалось, что я могла залечить все их раны, утешить все их горести, отдать им все, что бы они у меня ни попросили. И вдруг передо мной опять встало лицо того умирающего тифозного, которому я не дала пить. «Попросить у них прощения», промелькнуло у меня в голове: «сказать им, что я не заслужила их благодарности и забот»... Но в это время в комнату вбежала Оля, чтобы сказать мне, что меня зовет доктор.

Я вышла на улицу. Доктор Каменский ждал меня около последнего дома на окраине аула. Луна была такая яркая, что я издали могла различить его темный силуэт. Было в этом докторе что-то неприятное. Маленький, черный, с надутым и недовольным лицом, он вдруг откуда-то появлялся, распоряжался всем грубо и неумело, не терпя возражений или просьб, и исчезал опять, не принеся никому ни помощи, ни утешения. Мне казалось, что он распространял вокруг себя какую-то серую тоску.

«Сестра, ужинали Вы или нет?» раздраженно спросил он меня.

«Да», сказала я, «я ела рис».

«Вот это хорошо, вот это очень хорошо», продолжал он все тем же тоном, «конечно, вы прежде всего позаботились о себе, а знаете ли вы, что в этих двух домах никто ничего не получил и люди лежат голодные? Вы это знаете или нет?»

– «Я не знала», сказала я, «но ведь не я раздавала рис, я даже не видела кто его приносил».

«Не Вы? Но Вы сестра или нет? Если вы не сестра – то убирайтесь вы к черту, а если вы сестра, то вы отвечаете за все. Вот здесь два ведра, потрудитесь отправиться к котлам и принести еду».

Я молча взяла ведра и пошла. Надо было выйти из селения, пробраться среди повозок, пересечь поле и, выйдя на большую дорогу, идти по ней до маленького постоялого двора, где ночевали возницы и где варилась в котлах пища. Я не помню, как я прошла этот длинный путь. Мне казалось, что внутри меня все горит. То я вспоминала залитую лунным светом залу и лежащих на полу людей, и тогда мне казалось, что я могу пройти версты и версты, только бы сделать что-нибудь для них, то вдруг в моих ушах начинали звенеть слова доктора: «если вы не сестра, то убирайтесь вы к черту», и тогда сразу мне делалось холодно и хотелось плакать.

На постоялом дворе все было тихо и сперва я думала, что все спят, но, подойдя ближе, я увидала деревянный барак, из которого доносился шум, смех и громкие голоса. Я пошла туда и отворила дверь. Там пировали наши возницы – в комнате было жарко, дымно и накурено.

«Я пришла узнать не осталось ли еще риса для больных?» спросила я у стоящего у двери человека.

«Рису? Какого рису?» переспросил он, смотря на меня ничего не понимающими пьяными глазами. Я вдруг поняла, что все они были пьяны, что я напрасно пришла и что мне надо было как можно скорее уйти. Но в это время поднялся один из грузин, он был высокий, худой, с длинными, седыми усами. «Рису хочешь?», сказал он, «есть рис, пойдем, дам тебе рис, для всех твоих больных дам рис».

Я смотрела на него недоверчиво и испуганно, что-то подсказывало мне, что мне надо было бежать. Но как вернуться с пустыми ведрами, когда там лежат голодные люди, может быть, он действительно мне даст какую-нибудь еду... Мы вышли на двор. Я шла за ним робко и неуверенно. Он подошел к небольшому темному сараю, открыл дверь и стал манить меня рукой.

«Нет, не надо, не надо риса», быстро проговорила я и бросилась бежать. Он побежал за мной. Не успела я выбежать на дорогу, как он, как кошка, прыгнул на меня сзади и повалил на землю.

«Пресвятая Богородица, спаси меня... Святой Серафим, помоги мне... Святой Серафим...»

Я не знаю откуда у меня взялись силы. Он был весь какой-то громадный, тяжелый и костлявый. Я молилась и боролась с ним. Наконец мне удалось выскользнуть из под него и освободиться от его рук. Я вскочила и бросилась бежать. Я бежала по скользкому, ледяному, залитому лунным светом полю и молилась святому Серафиму. Он бежал за мной. Молитва давала мне силы, мне казалось, что мои ноги почти не прикасались к земле. Выло очень скользко. Вскоре я услыхала как он спотыкнулся и грузно упал, бранясь и крича мне что-то вдогонку. Теперь я была спасена.

Едва переводя дыхание, я добежала до повозок и остановилась там вся дрожа. «Господи», думала я, «где теперь мама, знает ли она, чувствует ли, что я здесь одна? Если бы только кто-нибудь был рядом, какой-нибудь человеческий голос, чья-нибудь человеческая рука».

Было что-то мертвенное и жуткое в этом ярком лунном свете и окружавшей меня тишине.

Вдруг я увидала в одной из повозок маленький огонек папиросы. Через мгновение я была около них; отогнув брезент, я наклонилась над ними и услыхала теплый, мягкий голос:

«Неужели это вы? Я так о вас думал. Вы совсем не спите. Где вы были? Вы плачете?»

Я стояла, прислонившись к холодному обручу их арбы и плакала.

«Что с вами? Кто вас обидел? О, если бы только я мог встать и защитить Вас...»

«Ничего, ничего», проговорила я, «я так рада, что вы не спите, ничего, я убежала, он ничего не сделал...»

«Мы не можем Вас дать в обиду», говорил он почти шепотом. «Вам теперь надо идти спать, завтра будет опять трудный день, вам надо идти спать...»

«Да, я пойду, спасибо, я пойду».

Подходя к дому, я столкнулась с моей сестрой. Это была мгновенная, чудесная встреча. Она как будто знала, что со мной что-то случилось. Мы бросились друг к другу и обе заплакали, но я ничего не объяснила ей. Мы сразу расстались, она вернулась к моим родителям, а я пошла в дом, где были раненые. Когда я вошла, чей-то голос окликнул меня: «Сестра, это Вы? Оля ждала вас, она рядом в другом доме, там есть для вас одеяло». Я пошла туда и, найдя ощупью спящую Олю, легла на полу, рядом с ней и, завернувшись в кусок оставленного мне одеяла, мгновенно заснула крепким сном.

Наступил еще один день. Погода испортилась. Стоял рыжеватый, мокрый туман. Казалось, что небо тяжело и безнадежно нависло над землей.

Мы с Олей встали как только начало светать и сразу принялись за работу. Надо было торопиться переносить раненых обратно в их повозки. Вавилин раздобыл еще одни носилки и убедил возницу своих «господ» помогать нам. Это был почти единственный из всех возниц, проявивший какуй-то человечность, остальные только в первый день соглашались переносить больных. Теперь же они молча стояли в стороне и угрюмо смотрели как мы с Олей таскали носилки. Я старалась не встречаться с ними взглядом, чтобы их не «смущать». Мне казалось, что им должно было быть ужасно стыдно нам не помогать...

Вообще, в этот день все переменилось. В это утро, темное, холодное и безрадостное, все сразу как будто очнулись. Для наших возниц мы сделались выброшенными из жизни, никому не нужными остатками несуществующей уже армии, от которых они хотели поскорее освободиться. Они, вероятно, сознавали, что вернувшись во Владикавказ, они могут ответить «красным» за сношение с нами, а главное – деньги, которыми мы платили, превратились в никому ненужную бумагу.

Сперва общее мрачное настроение повлияло и на нас с Олей, но я не могла долго выдержать этой давящей атмосферы, я стала инстинктивно с ней бороться. «Оля, говорила я, – будь веселой; Оля, улыбнись мне, посмотри какие все мрачные, мы с тобой не будем такими». И Оля сразу же улыбалась и смотрела на меня благодарными и преданными глазами.

Но была одна вещь, которая меня ужасала. Это была ругань. Или вернее то, как часто и много все упоминали слово «черт». Мне казалось, что «он» вообще невидимо всем распоряжается, злорадствует и ликует над человеческим горем; чтобы с ним бороться, надо было излить на всех этих людей любовь, заразить их бодростью и верой, надо было непрестанно молиться Богу, просить Его помощи. А вместо этого, они призывали темные силы. И я вступила в борьбу с этим.

Раз, когда мы с Олей шли с носилками, мы поравнялись с одним раненым, который дополз до одной арбы и, увидав, что это была не его, а чужая, – «О, черт», раздраженно проговорил он. «Оля поставим, пожалуйста, носилки, отдохни немножко», сказала я и кинулась к нему. «Послушайте, подождите немного, мы сейчас поможем вам, мы сейчас вернемся, я знаю, где стоит ваша арба. Только обещайте мне никогда не говорить слово «черт». Он смотрел на меня изумленно и непонимающе. «Обещайте, обещайте, скорее» быстро повторяла я, «мы сейчас к вам вернемся, только обещайте». «Черт возьми, обещаю, если хотите. Что за оказия такая!» Я спешила обратно к моим носилкам, чтобы поскорее вернуться к нему. Но стоило мне услыхать это слово, я опять бежала и просила: «Обещайте, обещайте не говорить». Большей частью мои слова принимали добродушно и с улыбкой, иногда с недоумением и некоторым раздражением, как будто хотели сказать: «Не от радости мы «его» поминаем».

Вскоре после этого Оля позвала меня к одному из раненых для перевязки. Это был хорунжий Уральского полка, совсем молодой, смуглый, с синими глазами и с черными ресницами и бровями. Он был одним из наших любимых раненых. У него было тяжелое ранение в живот, требующее частых перевязок. У него сильно скакала температура и мы мало надеялись, что он выдержит этот долгий и утомительный переезд. Меня и Олю поражали в нем его терпение и кротость. Он никогда не жаловался, никогда ничего не просил и всегда терпеливо ждал, когда мы сами подойдем к нему.

Мы особенно полюбили его после его рассказа о своей лошади : «Сестра, сказал он, вы еще молодая, вы не знаете, но лошадь все чувствует, все понимает (это было после того, как он ужасно волновался об одной лошади в обозе, которая сломала ногу), у меня была любимая лошадь, она была со мной во всех боях, такая красавица, серая, в яблоках. Она знала не только мой голос, она чувствовала, когда я был близко. Как она радовалась мне, как перебирала своими тонкими ножками. Нас вместе ранило гранатой в конной атаке, она упала и придавила меня. Вы знаете, что она сделала, сестра? Из последних сил она поднялась, чтобы я мог вылезти из под нее. Я тогда подполз к ней.... я никогда не забуду ее глаз. Это был человеческий взгляд, полный страдания и любви. Я сам застрелил ее. Я сам закрыл ей глаза. Но знаете, сестра, это было самое большое горе моей жизни».

Тогда, после перевязки, мучительной и сложной, он лежал в своей арбе бледный, с полузакрытыми глазами и с крепко сжатым ртом, а мы с доктором ушли к другим больным. Но я не смогла совладать со своим чувством, повернула с полдороги и опять побежала к нему. Он лежал все так же, как будто смотря внутрь себя и не замечая окружающего. Под влиянием охватившей меня жалости, я погладила его тихо по руке. Я не знаю, как я посмела. В те годы я была особенно сдержанной, особенно боязливой в выражениях своих чувств. Если бы у меня было время задуматься, я никогда не решилась бы на этот жест. Он открыл глаза и тихо мне улыбнулся. И вдруг я, также не задумываясь, быстро произнесла слова, которые, вероятно, казались мне словами утешения: «Знаете, – сказала я: – смерть – это не страшно. Смерть это тоже жизнь. Мы все умрем, но после смерти будет рай, будет прекрасный рай». «Я знаю», – чуть слышно прошептал он.

Как только все раненые были погружены, мы двинулись в путь. Часа через три мы должны были прийти в аул, откуда начинался перевал. Говорили, что там нас ждал весь, ушедший вперед, обоз. У меня, при мысли об этом, радостно билось сердце. Там я надеялась найти нашу подводу, увидать маму, папу, братьев и сестру. Пусть потом я опять буду продолжать пешком мой путь, но главное – увидать их, знать, что они все живы, что я не одна.

Наша часть обоза двигалась ужасно медленно, какие-то повозки останавливались, перепрягали лошадей, о чем-то спорили. Я отстала вместе с ними, меня позвали к тяжело раненым, они просили морфий, я давала соду, говоря, что это морфий, они верили и успокаивались. Это было единственное лекарство, бывшее у меня. Я давала не каждому и только после их усиленных просьб, и это еще больше укрепляло их веру в то, что это был действительно морфии. Мне казалось, что за эти дни я стала опытной и совсем взрослой.

Когда мы пришли в назначенный для сбора поселок, почти весь обоз уже спешно отправился в путь. Я бросилась искать наших. Пройдя все селение, я вышла на большую дорогу и долго стояла там, пропуская мимо одну подводу за другой, в надежде увидать их дорогие лица. Наконец я решила вернуться в селение, боясь, что они ждут меня там.

Вдруг, к моему великому счастью, я увидала на краю дороги знакомую фигуру профессора Кожина. Он стоял, держа под уздцы свою лошадь и разговаривал с какими-то лежащими на снегу людьми. Я радостно кинулась к нему. Он, видимо, тоже мне обрадовался. «Наконец-то, – сказал он, – ваша мать с ума сходит, разыскивая вас; она уверяла меня, что чувствует, что вы погибли. Я поеду сейчас успокоить ее, они вас не нашли в селении и уехали вперед, но почему вы здесь? Где аптека, которую я вам поручил? Вот что значит давать ответственные поручения молодым барышням».

Я пыталась объяснить ему что произошло с аптекой, но ему некогда было меня слушать. «Хорошо, хорошо, – сказал он, – вы потом мне расскажете» – и, обратясь к лежащим на снегу раненым, он проговорил: «Господа, я поручаю сестре вас устроить. Сестра, их возница довез их сюда и удрал, поручаю вам найти другую арбу и погрузить в нее всех оставшихся. Докажите, что вы умеете ответственно относиться к делу».

«Да, конечно, – сказала я, – я постараюсь... а наши все здоровы? Мама здорова? Вы скажете им, чтобы они не волновались? Скажите им, что я работаю. А где я их найду?»

«Я им все скажу, я их успокою», проговорил он, влезая на лошадь. «За Крестовым перевалом у нас будет большая стоянка, они будут там ждать вас, приходите прямо в главное управление. Так не забудьте, я вам даю ответственное поручение ; докажите, что вы настоящая сестра...»

Он уехал. Тут только я увидала, что лежащие на снегу раненые держали меня за платье. Мне стало смешно и весело.

«Почему вы меня держите? – сказала я, – пустите меня, я пойду доставать вам арбу».

«Слава Богу, – думала я, – наши живы и здоровы, еще один перевал, и мы увидимся, теперь осталось так мало...»

Но раненые не хотели меня отпускать, они боялись, что я уйду и брошу их. Тогда я торжественно дала им «честное слово», что, если я не найду повозки, я вернусь к ним и с ними останусь. Они поверили, и я быстро побежала в селение.

Обоз уехал. Вокруг было тихо. Нигде не было никаких признаков жизни. Селение казалось совсем мертвым. Я пошла из одного дома в другой. Только в одном на мой стук отворилось окно и какой-то старик, выслушав меня, сказал: «идите скорее к комиссару, он один вам может помочь, только спешите, он должен уехать навстречу красным, может быть вы еще застанете его», – и он указал мне его дом.

У меня похолодело сердце. «Навстречу красным, – думала я, – Господи, помоги мне»; я молилась, прося у Бога помочь мне найти этого комиссара, найти арбу для раненых, устроить их всех...

Я постучала в дверь, указанную мне – никто не ответил. Я вошла в дом, прошла через комнаты и вышла во двор. Во дворе я увидала высокого молодого горца, в кожаной куртке и высоких сапогах. Он седлал лошадь и, видимо, очень торопился. Я бросилась к нему. Он выслушал меня, взял хлыст и сказал: «идите за мной. У Вас есть деньги?» «Нет», ответила я. «Как же вам поручают нанять арбу и не дают денег. Вы говорите, что у них был возница, он их бросил и уехал обратно? Это не может быть. Никто не уехал обратно, я первый еду «им» навстречу. Их возница должен быть здесь, мы его найдем».

Мы пошли с ним опять из одного дома в другой. Он всюду, прямо без стука, открывал дверь и проходил во двор. Всюду было пусто, не видно было ни лошадей, ни людей; даже старик, показавший мне путь, пропал куда-то. Я начинала терять надежду. Что я буду делать с девятью ранеными, ждущими меня и верящими, что я их спасу?

Мы подошли к последнему дому, прошли во двор – никакого признака жизни. Я была в отчаянии. Мы опять вышли на улицу. Вдруг мой спутник весь насторожился – откуда-то доносилось заглушенное ржание лошадей. «Это не мой конь», – тихо сказал он и быстрыми шагами направился к одному из домов. В глубине двора мы увидали небольшой сарай, двери его были тщательно закрыты и задвинуты большим металлическим болтом. Через минуту мой спутник стоял уже в сарае и выводил оттуда двух спрятанных там лошадей. В глубине, за арбой, мы нашли и притаившегося там возницу. Это был горец, старый, с крючковатым носом и с злыми, маленькими глазами. Они долго и громко объяснялись на непонятном мне языке, стараясь перекричать друг друга. Два раза мой комиссар хватался за револьвер и наконец, замахнувшись нагайкой, стал хлестать возницу по плечам и спине. Я думала, что они убьют друг друга, но возница как-то сразу успокоился и, как ни в чем не бывало, стал запрягать лошадей.

«Он повезет вас, – сказал мне комиссар, – оставайтесь здесь, а я должен торопиться», и он быстро скрылся за дверью.

Как только он ушел, мой возница сразу же ввел лошадей в сарай и снял с них всю сбрую. Я бросилась на улицу. К счастью, я сразу увидала высокую фигуру комиссара, быстро шагающую по снегу. Я догнала его, схватила его за руку и умоляла вернуться со мной.

Услыхав мой рассказ, он пришел в такую ярость, что я думала, что он убьет и меня, и возницу, и лошадей. На этот раз он остался со мной до конца. Лошади были запряжены и он попрощался со мной только тогда, когда последний раненый был положен в арбу и мы двинулись в путь. Их было девять человек, из них двое сыпнотифозных, они все лежали один на другом, но они были радостные и счастливые. Я тоже была радостная и счастливая. Я шла рядом пешком, держась за их повозку.

Вскоре после выхода из поселка, дорога на несколько верст шла под гору и только потом начинался главный горный перевал. Как только мы дошли до спуска, возница хлестнул лошадей, и через несколько минут арба скрылась с моих глаз. Я кинулась за ними бегом. В начале мне было как-то особенно весело и легко бежать по белому снегу и чувствовать свою молодость, силу и счастье от того, что все устроилось и что я скоро буду опять со всеми своими, окруженная их заботой и любовью.

Потом пошел густой снег. Мелкие, холодные, крутящиеся снежинки слепили мне глаза, попадали в рот, залезали за воротник. Я уже не могла бежать и устало шла вперед, не различая больше дороги. Вокруг меня была белая стена. Мне было холодно, и я вдруг вспомнила, что все эти дни я почти ничего не ела. Я шла наугад, то проваливаясь в снег, то выходя опять на твердую дорогу.

Мне казалось, что прошло очень много времени. Ветер и снег все усиливались. Чтобы защититься от них, я старалась повернуться к ним спиной и скоро совсем сбилась с пути. Со всех сторон была одинаковая белая, снежная, крутящаяся завеса и я как будто тоже крутилась вместе с ней, теряя постепенно силы и впадая в отчаяние. И вдруг мне стало казаться, что так просто лечь в этот белый и мягкий снег и заснуть. В этом желании сна был такой покой и легкость. Все остальное было безразлично, я никого не вспоминала, ни о чем другом не думала.

Снег все падал и падал. Он теперь казался теплым, туманным и совсем не враждебным. Я понимала, что у меня не было сил догнать обоз и, потом, зачем догонять, когда я так устала, когда можно заснуть и укутаться в снег. Мне казалось, что мне надо только немножко отдохнуть, немножко полежать и все тогда будет ясно.

Я легла на снег, прижавшись к какому-то сугробу. Было очень холодно и у меня мучительно болели руки и ноги. «Это ничего, – думала я, – это сейчас пройдет, вот только выдержать еще несколько минут и все будет хорошо, еще немного потерпеть и снег станет теплым и не будут больше болеть пальцы, только еще немного потерпеть...» Я лежала так в снежном сугробе, закрыв руками лицо и повернувшись к земле. Я помню, что у меня было ощущение, что надо спрятать в снег лицо, прижаться к холодному, белому савану.

Я не знаю, сколько времени я так лежала. Может быть я заснула, или может быть это не был сон, а был полный упадок сил, когда уже перестаешь сознавать окружающее. Меня привело в чувство что-то теплое, заливающее мне лицо. Это были слезы, они лились горячим ручьем, откуда-то из глубины, потрясая меня всю и согревая. И было странное чувство, что источник этих слез в сердце. И вдруг ясно и мягко встал передо мной образ святого Серафима. Я почти не смею об этом писать. Его образ встал вместе с чувством теплоты в сердце, вместе со слезами. Мне трудно точно выразить, что это было. Я не молилась, я просто знала об его живом присутствии, и оно несло покой, тепло и легкость. Я встала и пошла. Мне казалось, что я вижу его светлый, старческий образ где-то перед собой, в крутящемся снеге, что он указывает мне путь. Я чувствовала во всем теле какую-то особенную легкость и гибкость, и уверенность в сердце, что я уже больше не одна.

Я думаю, что почти каждый из нас испытал в своей жизни чудесную помощь, только мы, большей частью, называем такую помощь Божью «счастливой случайностью» или еще каким-нибудь иным именем. Мы в таких случаях подбираем ничего не объясняющие слова. Что мы знаем о жизни? Что мы знаем о том, почему один из нас гибнет, а другой продолжает жить? Чьими молитвами или за какие грехи, или какой назначенной нам свыше судьбой?

Я шла теперь уже по-новому, потеряв ощущение времени, не испытывая ни холода, ни усталости. И вдруг я увидала в нескольких шагах от меня идущего мне навстречу человека. «Он идет спасать меня», промелькнуло в моей голове. Мне казалось, что по-иному не могло быть, что в этом снежном вихре я могла встретить только человека, идущего меня спасать. Я так оторвалась, после всего пережитого, от обычной жизни, что я находилась в ином плане бытия, где совершалась моя судьба. Я не знаю, обрадовалась ли я ему тогда, но теперь я так рада, что могу писать о нем, вспомнить каждое его слово, вновь благодарно и бережно пережить все, что он внес в мою жизнь в этот день. Есть дни, которые важнее и значительнее долгих годов нашей жизни. Раньше я думала, что так бывает только в книгах, но подлинная жизнь фантастичнее и страннее всякой книги.

Когда я его увидала в нескольких шагах от себя, я остановилась и ждала. Он тоже сперва остановился, но потом кинулся ко мне навстречу и схватил меня за руки.

«Я знал, – говорил он, – я знал, что найду вас. Но неужели это вы? Неужели я вас нашел?»

Потом он почему-то снял с головы папаху, серую, низкую, каракулевую, так, что снег стал падать ему на голову. Я смотрела на него, на его светлые, немного вьющиеся волосы, на белые снежинки на его волосах и думала о том, что я никогда не видала его раньше, но что я почему-то его знаю и даже знаю звук его голоса. Я попросила его надеть папаху, потому что было холодно. Он надел, удивленно на нее посмотрев, как будто ему самому было странно увидеть, что он стоял с открытой головой. Потом он крепко взял меня за руку и повел. От его руки в мою руку вливалось тепло. Вначале мы почти не говорили, снег слепил нам глаза и ветер был такой сильный, что трудно было говорить. Он вел меня все время в гору и, как мне казалось, в сторону от дороги. Потом ветер немного утих и перестал идти снег. Тогда я решилась заговорить с ним.

«Кто вы?» спросила я, «куда вы шли?»

«Я шел искать вас», сказал он просто.

«Меня? Но вы ведь меня не знаете, почему вы знали, что я осталась позади?»

«А где вы могли остаться, как не позади? Спасать, помогать, вытаскивать. Я видел, что вы делали все эти дни. Мне тоже, как и вам хочется спасать, только вы спасали таких, на которых не стоило терять время и силы, а я пошел искать вас, понимаете, – вас. Вы от меня ничего не можете скрыть, потому что я все видел, я следил за вами всю дорогу».

«Что вы видели?»

«Видел, когда осетин ударил того офицера по лицу, и вас тогда видел».

«Не надо об этом говорить», сказала я.

«Почему не надо?»

Он вдруг крепко сжал мою руку. «А это больно?» спросил он. «Что больнее?» «Оба больно», – ответила я, – «но то – больнее».

«Вы еще маленькая девочка», сказал он. «Вы еще хотите спрятаться от того, что больно. Вы говорите: «Не надо говорить». Нет, надо говорить, надо бороться, надо идти навстречу тому, что больно, тому, что страшно. Надо идти напрямик, как мы идем сейчас. Только так можно жить. Хотите я убью возницу, чтобы вам не было больше больно?»

«Нет», сказала я. «Я не хочу, чтобы вы убивали осетина. Теперь все равно уже ничего не спасешь». Он посмотрел на меня пристально и строго и прибавил: «Да, ничего не спасешь, все погибло, Россия погибла».

«Россия погибла», – в этих словах была для меня тогда такая раздирающая боль. «Зачем мы еще живы, – думала я, – зачем мы как будто цепляемся за жизнь, когда ускользает почва, на которой мы стоим, когда вокруг нас пустота и мгла».

Мы долго шли, то карабкаясь в гору, то спускаясь на дорогу.

«Кто вы?» наконец спросила его я. «Почему вы знаете здесь все тропинки?»

Сперва он не хотел мне говорить. Он считал, что мне не нужно это знать. Но я очень просила его. Тогда он, рассказал, что уже год, как живет здесь в горах, оттого знает все пути и тропинки. Он приехал издалека, из Южной Америки, чтобы вступить в Добровольческую Армию. Он надеялся еще что-то спасти. Я спросила его, совсем ли он русский. Он ответил, что не знает, вероятно все же совсем русский, так как дороже России у него ничего нет, хотя сам родом из Прибалтики.

Мы долго шли по дороге. Он уже не держал меня за руку. Я шла рядом с ним и думала о моем спутнике, думала о том, что он так странно вошел в мою жизнь. Под конец я спросила его, что он будет делать теперь? «Уеду опять», – сказал он. У меня вдруг от этих слов сжалось в тоске сердце.

«Темнеет», тихо сказала я.

Он вдруг наклонился ко мне заботливо и нежно.

«Вы устали», проговорил он. «Подождите, посидите здесь. Я пойду на разведку». Он ушел.

Я сидела на снежном сугробе и со страхом смотрела как надвигалась тьма. Я молилась и просила у Бога помощи.

Вскоре я снова увидала его. Он бежал ко мне радостный и веселый. Он повел меня вперед и помог мне влезть на высокий снежный сугроб. Передо мной открылась дорога. На ней сплошной черной массой стоял наш обоз. Казалось, что он дожидался нас. Вдали виднелись огоньки селения.

И опять мы побежали напрямик. Он вывел меня к самым задним повозкам нашего обоза. Там мы узнали, что весь обоз уже два часа стоял на дороге, так как встречный автомобиль занесло снегом и его не могли вытащить и освободить путь. «Это для нас, это ради нас», думала я. «Потому что Бог творит чудеса».

Когда мы подходили к селению, мой спутник предложил, что он пойдет искать моего отца и мать.

«Но почему вы знаете, что у меня есть отец и мать?» спросила я.

«Потому что вы вся – выхоленная», сказал он.

И мы шли и смеялись. Нам казалось тогда, что мы смеялись над этим словом. Теперь я думаю, что мы смеялись от счастья жить...

Когда мы пришли в селение, была поздняя ночь, но там никто еще не спал. Повсюду стояли арбы и двигались люди. Главное управление было в здании школы. Мы пошли туда. Я сразу столкнулась с моим братом.

«Соня, слава Богу, мы все думали, что ты погибла. Бежим скорее к маме».

Я остановилась, чтобы проститься с моим спутником. Он стоял в стороне и пристально смотрел на нас. Я подошла к нему и протянула руку.

«Как я могу отблагодарить вас за все?» сказала я. «Я вас увижу завтра?»

Он посмотрел на меня и сказал: «Завтра на рассвете я уйду теми же тропинками обратно в горы».

Я была в отчаянии. «Не уходите», – попросила я. «Вы такой мой друг»...

Он быстро посмотрел на меня и сказал: «Если бы вы согласились уйти со мною, я думаю, я мог бы предоставить вам все, что вы захотите в жизни».

«Я не могу, я не могу оставить моих родителей».

«Да, конечно, быстро проговорил он, это было бы безумно, спасибо вам». Еще раз, в последний раз, его рука сжала мою руку. Мне хотелось, чтобы он не отпускал меня никогда, но надо было идти, меня ждали мои родители. Когда я входила в их саклю, рядом с заливающей сердце радостью жила тоска от разлуки с ним.

Для меня наступили спокойные дни. Я больше не расставалась с моими. Я была под их защитой. Я то шла пешком, то подсаживалась на их подводу. Откуда-то появились несколько сестер и санитаров, я им помогала, как могла, за мною всюду следовала Оля, она подружилась с нашей семьей. Все стало легко и просто. Я не была больше одна среди чужих, но я не была счастлива, моя нить с ранеными была порвана. Я вспоминала моего спутника. Где он теперь? По каким тропинкам он идет по горам среди обрывов?

Наш обоз двигался не спеша, опасность со стороны красных миновала. Вокруг была ранняя весна, откосы были покрыты подснежниками, крокусами и фиалками. Трудно было поверить, что вчера еще мы шли через метель и снег. Воздух был мягкий и душистый, на арбах были сняты покрывавшие их брезенты, раненые подставляли лица под теплые лучи солнца, и казалось, что все устроится, что все будет хорошо.

На седьмой день мы пришли в Мцхет. Это был конечный пункт нашего путешествия. Нас встретил грузинский медицинский персонал и стал распоряжаться всем. Беспорядок царил такой же, как и во Владикавказе; все кричали, возмущались, бранились, раненых грузили на поезда и куда-то увозили. Мы были потеряны и не знали, что нам было делать, а у меня было лишь одно страстное желание вернуться домой, проснуться в своей комнате, в тишине и благополучии нашей прошлой, счастливой и навсегда ушедшей жизни.

Третья глава. Владикавказ и Военно-грузинская дорога. Отрывки из воспоминаний Марии Михайловны Зерновой-Кульман, записанные Н. Зерновым.

10 дней жизни во Владикавказе были прощанием с Россией. У меня было чувство, что уходишь от подвига, от самого важного и нужного, но в то же время было желание жизни, острое сознание, что под большевиками нас ожидает мученичество и смерть.

Помня слова о. Николая Кольчицкого, сказавшего нам перед отъездом из Ессентуков, что в каждом городе и даже селе есть свой угодник Божий, я ходила по владикавказским церквам прося у Бога, чтобы этот святой открылся мне. Нашла я и женский монастырь. В нем была послушница Акулина, которая ухаживала за мной, когда я болела брюшным тифом в Ессентуках, в 1913. Я не застала ее. Она была в отъезде, в Нальчике. Монахини приняли меня с большой лаской. Когда я спросила их, есть ли угодники во Владикавказе, то они сказали, что в их церковь ходит юродивая Параскева, имеющая дар ясновидения. Придя на службу, я увидела необычайную женщину. Она вошла в церковь, держа икону в руках. Не глядя ни на кого, она встала на свое привычное место и погрузилась в молитву. Когда она шла, то все кланялись ей и встречали ее с благоговением. Я узнала ее адрес. Мне хотелось увидеть ее, просить ее молитв и указаний. Я долго стучала у ее двери. Она не открывала, я была очень огорчена. В день отъезда, когда вещи уже грузились на арбу, я еще раз бросилась к ней, но опять не было ответа на мой стук. Я поняла, что мое желание проникнуть в мою судьбу, узнать, что с нами всеми будет, не осуществилось. Мы выбрали наш путь изгнания и должны были нести все последствия его.

Казбек.

Мы нашли место для ночлега, но я не могла заснуть. Чувство необъяснимой мучительной тревоги за мою сестру Соню охватило меня. Я оделась и вышла наружу. Ночь была страшная в ее ледяной бесчеловечной красоте. Был сильный мороз. Светила полная яркая луна. Казбек – синий, величественный – возвышался над нами. Небо было отверсто, огромные горы уходили в неприступные выси. Я стала молиться, но моя молитва падала вниз, я чувствовала свою полную оставленность. Я пыталась останавливать проходящих, спрашивать их, не видали ли они «сестру Зернову». Никто из них ничего не знал о ней. Неожиданно я увидела идущего д-ра Каменского и, с надеждой на помощь, я бросилась к нему. Он ответил мне такими отборными ругательствами, о которых я до тех пор не имела представления. Я тут поняла, что только Господь может помочь мне в моей смертельной тревоге. Я еще больше ушла в молитву. Может быть никогда, – ни раньше, ни позже – я так не молилась, как в эту ледяную застывшую ночь. Я внутренне обещала себе всегда любить мою сестру, всегда помогать ей и охранять ее. Только бы сейчас, здесь, среди этих гор и снегов ничего страшного, непоправимого не случилось с ней. Я не знаю, как долго я так молилась, и вдруг я увидела ее, она шла одна по ледяной дороге, ярко освещенной луной. Я бросилась к ней, плача от счастья. Моя молитва была услышана, благодать излилась сверху. Мне стало так тепло и легко. Я хотела узнать, где была моя сестра, что случилось с ней, но она только сказала: «я расскажу потом» – и в радости свидания я не стала настаивать на моих расспросах. Главное, она была жива и снова с нами, и за это от всего моего сердца я благодарила Бога.

Сережа Смагин.

Мы уже спускались в Грузию, начиналась весна. Наша медленно плетущаяся арба поравнялась с маленьким кадетиком, с трудом продвигавшимся вперед. Я заметила, что он горько плакал, глотая слезы и стараясь скрыть их от посторонних. Я спрыгнула с повозки и, подойдя к нему, спросила : «Почему ты плачешь, мальчик?» Он с удивлением взглянул на меня и ответил: «Я натер себе ноги, мне очень больно идти». Я посмотрела на него и увидела, что он шагал в тяжелых больших ботах. Он был тщедушный, некрасивый, рыженький, весь покрытый веснушками. Он был поражен каким-то глубоким горем. Я сказала ему: «садись рядом со мной, мы потеснимся». Он сначала не мог поверить, что я говорю это серьезно, а потом так изумился моим словам, что все время повторял: «Это невозможно, это невозможно». Я посадила его рядом со мной, и начался у нас незабываемый разговор. Он сказал мне, что зовут его Сережей Смагиным, что ему 9 лет, что их, всех кадет, разбудили ночью во Владикавказе и велели сразу отправляться в путь. Маленькие кадеты умоляли дать им возможность проститься с родителями, и многие из них от этой разлуки так страдали, что один из его одноклассников даже пытался броситься в Терек, но его вовремя удержали. Рассказав все это, Сережа стал мне говорить о себе. «У меня есть младший брат», сказал он. «Он высокий и красивый, его все любят, а я уродец, на меня никто не обращает внимания, и я знаю, что так со мной будет всю мою жизнь». Мне он стал бесконечно дорог, и я начала горячо говорить ему о Боге, о вере, о том, что Господь всех нас любит и зовет нас к себе. Он слушал меня жадно, с напряженным вниманием, и когда я кончила, он удивил меня своим ответом, таким необычайным в устах девятилетнего мальчика. Он сказал: «Я мистик, я шел и всю дорогу молился Богу, прося его открыть мне себя, и вот теперь он помог мне». Я была глубоко взволнована этими словами моего маленького спутника. Мы доехали до Мцхета. Там Смагин нашел свой кадетский корпус, мы простились. Я не думала, что мне придется еще раз встретиться с ним. Но это случилось.

Прошло много лет. В 1932 я попала в Белград. Я пошла в русскую церковь и встретила там много старых знакомых. Кто-то случайно упомянул мне имя Смагина. Я сказала, что знала мальчика с этой фамилией. Мои знакомые указали мне на студента, стоявшего недалеко от нас. Я сразу узнала его, и тут произошел наш второй разговор. Он хорошо помнил меня. Он рассказал мне, что он кончил кадетский корпус в Белой Церкви, поступил в университет на филологический факультет, и пишет стихи. Ему удалось списаться с его матерью, которая жила в Ленинграде. Потом он прибавил: «В жизни человека есть три женщины: мать, жена и муза, и Вы моя муза. Вы подобрали меня на дороге, когда я был в отчаянии, в детском отчаянии, самом страшном из всех. Я тогда потерял родителей, дом, Россию – все, что я любил и знал. Я всем моим существом взывал к Богу, прося Его дать мне ответ кто Он, и вот вы пришли ко мне и помогли мне. Вы открыли передо мной свет. Все эти годы я жил и учился, окрыленный тем, что я понял, сидя рядом с вами на арбе по дороге в Мцхеты. После этого я больше Сережи не встречала.

Человек-зверь.

Это было в Млетах. Обоз раненых и обмороженных остановился вдали от селения. Я проходила мимо него и была потрясена стонами и воплями, несущимися из повозок. Особенно один голос еще совсем молодого офицера, наверно мальчика семнадцати или восемнадцати лет, кричавший «мама, мама», перевернул меня. Я была так потрясена, что бросилась к нему и стала говорить: «Я найду для вас помещение, потерпите, вы не останетесь на морозе». Я кинулась обратно в селение. Все дома были переполнены, но неожиданно, как чудо, я встретила высокого осетина в черкеске, который сжалился надо мной и обещал принять раненых в свою саклю. Радостная, я побежала назад, но тут я вспомнила, что мне нужно найти кого-нибудь, чтобы перенести раненых в селение, и здесь произошло второе чудо. Я увидела нашего друга Сережу Назарова. Обрадованная, я бросилась к нему, и мы понеслись к страдальцам. Другой помощи было неоткуда ждать, и мы вдвоем понесли на носилках первого раненого. Было холодно, я стала скоро изнемогать. Несколько раз я падала в снег, и тогда раздавался душераздирающий стон раненого. Я была в ужасе. Мне казалось, вся ночь стонала, все дома, все камни, все сугробы были пропитаны невыносимой болью. Все же мы дотащили первого раненого до моей сакли, и тут, к моему изумлению, я нашла, что обещанное мне убежище уже было битком набито здоровыми офицерами и солдатами. Видимо кто-то услышал, что есть еще один свободный дом и захватил его. Мне было 18 лет, я не могла поверить, что люди могут быть так безжалостны друг ко другу. Я громко закричала: «Как вы могли это сделать? Это помещение оставлено для раненых, пустите их сюда». В ответ на мои слова раздался хохот, страшный хохот. Какие-то голоса кричали из темноты: «Вот какая нашлась сердобольная барышня, заботится о раненых. Да убирайтесь отсюда с ними вон. Здесь им нет места». Меня охватил не гнев или возмущение, а ужас, холодный ужас перед той бездной зла, которая открылась передо мной. Это был мой новый и незабываемый опыт звероподобности человека.

Смерть на пути

Это было уже после перевала в Грузии. Кто-то остановил меня и сказал: «Здесь умирает человек, постойте около него». Он лежал на земле и тяжело дышал. Я стала на колени и взяла его голову в свои руки. Я чувствовала воем своим существом, как его жизнь уходит из него. Я поняла в первый раз тайну дыхания и как в нем душа человека. Он еще мог с трудом говорить. «Сестрица», обратился он ко мне, «последняя просьба, когда вернетесь в Россию, навестите мою мать». Тут его голос оборвался. «Где она, как ее имя?» закричала я. Было поздно. Он еще раз вздохнул, и наступила смерть. Как таинственна и священна смерть, как величественна последняя просьба человека перед его отходом в иной мир.

Мцхеты. Конец пути

Мцхеты – чудесный священный город. Два монастыря на вершинах двух гор, а внизу рвется Кура. Легенда рассказывает, что когда-то, давно, была протянута цепь от одного монастыря на другой и святые подвижники ходили по ней навещать друг друга. В Мцхетах мне удалось найти для нас комнаты. Странно, и здесь и во Владикавказе я сделала невозможное: в переполненном до отказа городе я обеспечила кров для всей нашей семьи. Запомнились мне два очень разные эпизода этой нашей первой встречи с Грузией. Я пошла стирать наше белье на Куру. По неопытности, я намочила все его сразу и вдруг с ужасом поняла, что у меня не хватит сил выстирать его в холодной быстро несущейся реке. А тут были все наши простыни, полотенца, все что нам нужно было для ночлега. Я пришла в отчаяние, не зная, что делать с этой тяжелой холодной грудой. Я начала молиться, и силы вернулись ко мне. Грело яркое солнце. Я разложила недомытое мной белье на чистых камнях горного потока, и оно стало так быстро высыхать, что вечером я смогла принести его домой.

Второе воспоминание – встреча с женским монастырем св. Ольги. Это был благоуханный обломок старой России, еще пощаженный неукротимым огнем революции. С этим монастырем была связана София Владимировна Олсуфьева, урожденная Глебова. Все, кто ее знал, считали ее святой женщиной. Она часто бывала в Оптиной пустыне. Монастырь был маленький, и русские монахини бедствовали, отрезанные от всего мира. Он был расположен на откосе горы в лесу, за рекой. Я узнала о нем случайно. Монахини невыразимо обрадовались мне. Они встретили меня, как ангела. Я была первая их связь с Россией и с тем миром, который, казалось, провалился в небытие. У них была прекрасная маленькая церковь. На аналое лежала икона Божьей Матери, убранная весенними цветами. Игуменья рассказала мне необычайную историю этой иконы. Она шла однажды по лесу с послушницей и увидала доску, лежавшую на земле. Что-то подтолкнуло ее взять ее. На ней ничего не было: ни изображения, ни надписи. Послушница с удивлением спросила: «Зачем вам эта грязная доска?» Матушка игуменья не знала, что ответить, но все же отнесла ее в свою келью и положила ее около икон. Читая свое келейное правило, она стала невольно обращаться и к этой темной доске. Так прошло несколько дней. Как-то утром послушница, чистившая келью игуменьи, заметила на доске неясные очертания. На следующий день они стали лучше видны, и скоро можно было различить икону Божьей Матери. Ее перенесли в церковь. Там лик окончательно просиял. Икона не только обновилась, но и заиграла всеми красками. Монахини были обнадежены этим пришествием Пречистой в их бедствующую обитель. Я была несколько раз в этом монастыре. В нем царили свет и любовь, согретые молитвой.

Четвертая глава. Четыре города: Сурам, Боржом, Тифлис и Батум. Н. Зернов

Год, проведенный в Грузии, является одним из самых ярких периодов моей жизни. Он был полон незабываемыми переживаниями, его озаряли такие взлеты и угнетали такие страхи и волнения, что смотря на него теперь с почти полувекового расстояния, мне трудно поверить, что все испытанное в Грузии уместилось в двенадцать месяцев.

Наша жизнь в ней совпала с коротким периодом ее самостоятельности. Социал-демократы (меньшевики), которые правили страной, оказались довольно умелыми администраторами. Порядок был ими восстановлен и хотя вокруг Грузии все было охвачено большевистским пожаром, в стране царило сравнительное благополучие. Поэтому с внешней стороны наша жизнь протекала почти нормально – мы могли жить, где мы хотели, никаких документов у нас никто не требовал. Хотя мы еще были на территории бывшей империи, но чувствовали мы себя уже изгнанниками и это подготовило нас к эмиграции. Главное, что отделяло нас от местных жителей, был наш опыт красного террора. Они, не испытав его, не могли понять ни нашего страха вновь очутиться под властью большевиков, ни нашей уверенности в недолговечности их свободы. Большевики не могли допустить существования благоустроенного и независимого государства рядом с нищетой и разрухой, созданными ими. Последние месяцы, проведенные нами в Тифлисе, прошли под знаком неизбежного конца Грузинской свободной республики. Кольцо вокруг нее постепенно сужалось и это неблагоприятно отразилось на ее материальном благополучии. Мы испытали голод в Тифлисе и все агонии умирающего города.

В Грузии мы жили в четырех очень не похожих друг на друга местах и наша жизнь в них была так же отлична. Мы бедствовали в Сураме, процветали в Боржоме, мучились в Тифлисе и прощались с родиной, ютясь в вагоне на запасных путях станции в Батуме.

В Сурам мы попали случайно. Наши попытки пробраться в Тифлис из Мцхет окончились неудачей, зато нам, молодежи, была предложена работа в госпитале в Сураме, куда эвакуировались раненые и больные, привезенные из Владикавказа. Мы ободрились духом, надеясь вернуться к нормальной жизни. Действительность оказалась совсем иной. В этом маленьком городке в центре Грузии имелся огромный военный госпиталь для солдат, психически пострадавших во время войны. Он находился в самом плачевном состоянии. Грузинское правительство отпускало весьма скудные средства на его содержание, рассматривая его, как обломок рухнувшей империи. Бараки не ремонтировались, доктора и сестры милосердия получали нищенское жалование, пища выдавалась скудная и малосъедобная. Она состояла преимущественно из отвратного супа, варившегося из легких и из красных бобов. Нам отвели пустой барак с протекающей крышей и разрешили получать обед из общего котла. Мы попали нежеланными гостями в этот озлобленный, мрачный и голодный мир. Так началось наше беженское существование.

В Сураме я еще раз столкнулся со странным доктором Каменским. Он и здесь, как на Военно-Грузинской дороге, постарался сделать нашу жизнь еще более трудной, с непонятным упорством он урезывал наши пайки хлеба и отказывался выдавать мое жалование. Это была моя единственная встреча в жизни с человеком, готовым вредить другим без видимой пользы для самого себя. Из-за него моя мать и я должны были съездить в Батум, чтобы добиться восстановления меня в праве получения жалования. Высшее санитарное управление было уже на пароходе, готовом отплыть в Крым, но нам удалось все же получить удовлетворение нашей просьбы. Батум был в то время оккупирован Британскими войсками и они произвели на меня огромное впечатление своей дисциплиной и безукоризненной чистотой своих палаток и обмундирования, Особенно поразили меня индусские солдаты, бородатые с бронзовыми лицами. Британская империя казалась тогда непобедимой владычицей мира, оплотом порядка и монархии.

Эта поездка в Батум была встречей с ярким, красочным отрезком жизни, столь непохожим на наше серое и скудное существование в Сураме. Мы – молодежь, однако, не унывали. У нас была трудная, но и ответственная работа в госпитале, мы нашли многих друзей среди раненых, у нас горела надежда, что в Крыму создается новый и лучший оплот против большевизма и нам удастся скоро туда попасть. Состояние наших родителей было иное, и им было невыносимо тяжело. Без занятий (моего отца не пригласили работать в госпитале), без денег, без знакомых, в голоде и холоде, они тосковали по Ессентукам и их тамошней кипучей деятельности. Только с наступлением весны наше положение стало улучшаться, отец познакомился с местным доктором, который стал приглашать его на консультации. Наладилась связь с Тифлисом. По совету наших знакомых Зданевичей, мы решили снять дачу в Боржоме и открыть там прием больных. Это был для нас большой финансовый риск, но план оказался правильным. Врачебная практика у отца быстро развилась, нашлись состоятельные пансионеры, поселившиеся у нас. Мы зажили почти нормальной жизнью. Наша семья оказалась окруженной друзьями, как нашими сверстниками, так и людьми поколения наших родителей. Не только относительное материальное благополучие делало нашу боржомскую жизнь счастливой; источником ее вдохновения были радужные известия, доходившие к нам из Крыма о начавшемся духовном возрождении там и о рыцарской личности высокого генерала в черной черкеске. Мы мечтали ехать в Крым. Сам Боржом исключительно красив, и мы наслаждались прогулками по его лесистым горам, прорезанным быстро текущей Курой.

Скоро пролетело лето, наступила холодная осень, Боржом опустел, слухи, долетавшие из Крыма, становились все более тревожными, надежда на переезд туда исчезла. Перед нами встал снова вопрос, куда же двигаться дальше? Единственный выход был Тифлис. Зданевичи пригласили нас поселиться в их квартире, и мы переехали 11 октября в дом № 13 в Кирпичном переулке.62

Уехали мы в Тифлис со смешанными чувствами тревоги и надежд. Страшило нас политическое положение Грузии, дни ее независимости, казалось были сочтены. Правда, ходили обнадеживающие слухи, что Англия и Франция помогут демократической маленькой стране; сами Грузины уверяли, что они как один человек будут бороться за свою независимость, но крупные отряды красной армии на границах не давали повода к оптимизму. Что же касается нас, то наш отец, после удачного опыта в Боржоме, хотел открыть грязелечебницу и этим обеспечить наше существование, мы же, молодежь, думали о продолжении нашего образования и предвкушали участие в богослужении в многочисленных церквах столицы.

В начале наши планы стали осуществляться. Была налажена доставка целебной грязи из Ахталы в нашу квартиру. Я был принят на сельскохозяйственный отдел Политехникума (медицинский факультет был на грузинском языке и поэтому доступ мне туда был закрыт). Сестры поступили на курсы французского языка, брат – в гимназию. Наша жизнь, казалось, потекла по нормальному руслу, но в действительности мы очутились в агонизирующем городе и вместе со многими его жителями мы стали идти ко дну, постепенно спускаясь все ниже в жуткую нищету. Жить в умирающем городе – особое, непередаваемое переживание. Город, как человек, борется со смертью, но каждый день приносит свежие доказательства угасания жизни: меньше движения на улицах, больше закрытых магазинов, длиннее очереди перед съестными лавками, чаще встречаются люди с печатью изнеможения на лицах. Наша семья оказалась одной из жертв погибающего города. Практика моего отца не развивалась, двое или трое больных, пожелавших брать грязевые ванны, не могли окупить расходов. Скопленные нами за лето бумажные деньги быстро теряли свою ценность. Мы начали ощущать и голод и холод. Наши гостеприимные хозяева тоже стали бедствовать.

Внешне распорядок нашего дня продолжал быть нормальным. Утром мы пили чай, но без сахара и без хлеба, днем обедали, но главное блюдо было – бобы без масла; ужин состоял тоже из каких-нибудь овощей, сваренных на воде. Мясо стало недоступной роскошью, только иногда у нас появлялись маленькие отрезки синей и твердой буйволины. Кроме хронического недоедания мучил всех нас холод. Маленькая печурка не могла согреть промерзших стен квартиры.

Мысли об еде делались все настойчивее. Они вызывали во мне негодование на мою слабость. Я высоко ставил аскетику с ее воздержанием от сна и пищи, но наши молодые организмы не слушались нас и настойчиво требовали питания. Случайные порезы не заживали, пальцы пухли от холода, мучительно было вставать с постели, всякий труд – физический и умственный давался с усилием. Мы все легко раздражались и эта повышенная нервность вызывала частые столкновения по пустякам.

Но не голод и холод были главной причиной страдания, а гнетущая тревога, что мы попали в ловушку и не сможем избежать вторичного пленения у большевиков. Азербайджан и Армения были уже захвачены красными, и после поражения генерала Врангеля, в ноябре 1920, не оставалось сомнения, что такая же участь ожидает и Тифлис.

Мы узнали о падении Крыма 16 ноября, эта весть потрясла нас; последний луч надежды угас, но на этом безотрадном фоне мы были обрадованы известием о чудесном спасении многих тысяч русских, достигших благополучно берегов Турции. Мы надеялись, что среди них были и наши друзья, уехавшие раньше в Крым. Перед нами встал вопрос: есть ли у нас какая-нибудь возможность такого же спасения?

Единственной связью между Грузией и внешним миром оставались в то время рейсы французского пароходика «Сиркасси», который раз в неделю приходил из Константинополя в Батум. Чтобы попасть на него, нужно было иметь заграничный паспорт, визы и валюту, а всего этого у нас не было и в помине. Главное мы не имели никакой связи с заграницей, мы также не знали никого и среди иностранной колонии в Тифлисе, а без помощи со стороны мы не могли двинуться с места. Наш месячный бюджет состоял из 10 тысяч рублей, а английский фунт накануне падения Грузии стоил на черном рынке до сорока тысяч! Рассуждая объективно, у нас не было никакой возможности уехать из Грузии, но мы не теряли надежды. Я жил в великом напряжении духа, почти в постоянной молитве, то окрыляемый верой в возможность чуда спасения, то впадая в уныние от сознания непреодолимых препятствий, стоявших на нашем пути. Мои терзания усугублялись отсутствием понимания родителями трагичности нашего положения. Мне было 22 года, я привык смотреть на отца и мать, как на лиц несущих ответственность за судьбу нашей семьи, но теперь приходилось мне самому брать на себя решенье. Я был уверен, что захват Тифлиса красными приведет рано или поздно к нашей гибели, но мой отец снова, как в Ессентуках, не хотел глядеть в глаза правде и всячески старался убедить себя и всех нас, что наше положение не так безнадежно. Ему было уже 63 года, и мысль о дальнейшем бегстве страшила его. Он продолжал мечтать о возвращении к мирной жизни, говорил о неизбежной эволюции большевиков, о том, что они должны понять, что России нужны честные и самоотверженные труженики. Он верил, что мы вернемся в Москву, и хотел, чтобы я всецело отдался подготовке к возобновлению моего изучения медицины. Я же знал, что это самообман и что прежняя жизнь никогда не восстановится и что мы находились в смертельной опасности, от которой только чудо могло спасти нас.

Мои сестры и я в эти страдные Тифлисские дни жили в церкви в подлинном смысле этого слова. Мы бывали ежедневно на богослужениях, знали всех священников, церковный народ и святыни Тифлиса. Мы не одни горели верою, она пылала ярко в городе, до края переполненном страданием. Тифлис, схваченный в тиски голодом и холодом, светился небесными огнями. Несколько выдающихся священнослужителей окормляли свою страждущую паству. Особенно близок нам был о. Иосиф Орехов. Он излучал вокруг себя тихий свет и любовь. Мы узнали позже, что после второй мировой войны он был освобожден из ссылки и умер епископом Воронежским (14 янв. 1961 г.).

Кроме русских церквей, столица Грузии имела ряд и своих древних храмов, включая величественный Сионский собор. Для нас была полная неожиданность отличие грузинского благочестия от русского, которое мы до тех пор считали единственным подлинным православием. Еще более непривычные формы церковной жизни мы нашли у армян. Открытые алтари, оригинальное, очень мелодичное пение, красочные восточные облачения – все это привлекло наше внимание. Несколько раз мы были в церкви женского монастыря, там в богослужении участвовали дьякониссы. Они имели великолепные облачения, на головах у них были белые покрывала, спускавшиеся до крал их риз. Они, как дьяконы, выносили Святую Чашу для причастия. Их пример убедил меня, что женщины могут успешно принимать участие в литургическом богослужении.

Армянские церкви были полны сравнительно благополучно выглядевшими молящимися, но русские церкви отличались обилием юродивых, нищих, стариков и старух, людьми, окончательно выбитыми из обычной жизни. Бедность и горе вокруг них не поддавались описанию. Мои сестры, горя верою, не боялись встречи с нищетой и старались помочь этим обломкам крушения.

Несмотря на нашу бедность и на крайность взглядов нас – молодежи, наша квартира в Тифлисе продолжала быть местом встречи разнообразных и интересных лиц. Сыновья наших хозяев были футуристы, Кирилл – художник, Илья – поэт. У них собирались их единомышленники – молодежь радикальных настроений; я относился весьма критически к их взглядам, считая их лишь иной версией безбожного коммунизма. Кирилл Зданевич собирал картины тогда никому не известного грузинского самородка Нико Пиросманишвили (1862–1918) и все наши комнаты были увешаны его произведениями.63 Редко вечер проходил у нас без гостей. Иногда и мы ходили в дома наших более обеспеченных знакомых. Скромные угощения, предлагавшиеся там, как, например, бутерброды с колбасой, казались нам верхом гурманства. Наши разговоры обычно касались России и ее будущего. Наши рассказы о большевиках почти всегда слушались с недоверием. Мы были выходцы из другого мира. У меня появились друзья среди студентов сельско-хозяйственного института. Один из них, Николай Сергеевич Херасков, был ярый толстовец. Мы с ним вели горячие споры, стараясь обратить друг друга в свою веру. Я чувствовал себя сильнее, так как имел за собою опыт коммунизма, о котором мой приятель ничего еще не знал. Он был представитель той провинциальной интеллигенции, с которой я раньше не встречался. Другим моим другом был Борис Алексеевич Гиевский. Он и его две сестры обладали исключительной религиозной одаренностью, подобно которой, позднее, я нигде не наблюдал. В это же время я пытался вернуть в церковь друга нашего отца – Александра Аполлоновича Мануйлова (1861–1929), бывшего ректора московского университета и министра просвещения во Временном Правительстве. Он был выдающийся представитель либеральной интеллигенции и, как многие другие, трагически переживал крушение своих надежд. Он охотно разговаривал с нами на религиозные темы, ему, видимо, было интересно встретиться с молодежью, так всецело живущей церковью. Он поражал меня своим умом, своей широкой образованностью, но и своей бескрылостью.

Совсем другие отношения установились у меня с Александром Викторовичем Ельчаниновым (1881–1934).64 Он был близок с о. Павлом Флоренским (1882–1943) и с Владимиром Францовичем Эрном (1881–1915). Эти три друга были исключительно даровитыми людьми, а Флоренский был гений, способный творить в самых различных областях, как математика, техника, искусство, филология, философия и богословие. Его ссылка и смерть в концентрационном лагере лишили Россию плодов его исключительных дарований.

Знакомство с Ельчаниновым ввело меня в мир того религиозного возрождения, которое началось в столицах в начале столетия. Сам Александр Викторович был одно время секретарем религиозно-философского общества имени Владимира Соловьева в Москве. Когда мы его встретили, он преподавал словесность в гимназии Левандовского, в которой училась моя будущая жена Милица Владимировна Лаврова. Он произвел на нас глубокое впечатление, но мне не было легко найти правильное отношение к тому мировоззрению, которое он олицетворял. Я был увлечен писателями, которые с подозрением смотрели на религиозное возрождение и отождествляли православие с мистикой, отрицавшей ценность культуры. Эти мои колебания отразились в моем дневнике. Второго февраля 1921 года я писал: «Очень важное знакомство с Ельчаниновым, он связывает меня после трехлетнего перерыва с тем московским религиозно-философским и поэтическим направлением, к которому я и шел и от которого уходил в те годы. Теперь я пожалуй совсем ушел от него, но я не знаю – не нужно ли мне туда еще раз вернуться».

У Александра Викторовича была замечательная библиотека; в ней были все те книги, которые я не успел прочесть в Москве. После моего первого посещения его дома, я унес с собою «Столп и Утверждение Истины» Флоренского, книгу, сыгравшую большую роль в моей жизни. До сих пор я читал или творения святых отцов или русских аскетических писателей, как Феофана Затворника (1815–94) или Святителя Игнатия Брянчанинова (1807–67). Увлекались мы также такими авторами, как Поселянин или Сергий Нилус. Флоренский ввел меня в иной мир высокой культуры и творческого подхода к церковной традиции. Несмотря на мой консерватизм и подозрительное отношение ко всему, что исходило от интеллигенции, я был покорен им.

4 февраля 1921 года я писал: «Я нахожу в Столпе и Утверждении Истины удивительные жемчужины. Но я не могу постичь всей глубины книги. Там, где начинается философия, я отступаю».

В то же время мы познакомились с замечательной женщиной – Елизаветой Юрьевной Скобцовой (1891–1945)65 впоследствии ставшей монахиней Марией. Она была поэтессой, богословом и общественной деятельницей. Принадлежала она тогда к социалистам-революционерам и в первое наше знакомство была отвергнута мною самым решительным образом, как активная революционерка. Оценил я ее необычайные дарования уже в Константинополе, где мы снова встретились.

Мой дневник того времени полон наивных признаний и юношеской нетерпимости. Но через все рассуждения о нашей судьбе, о безвыходности положения пробивается одно ясно осознанное убеждение, что в нашей вере мы нашли такое сокровище, которое дороже всех других ценностей. Так 16 декабря я писал: «У нас не действует электричество, прекратилась вода в водопроводе, кончились дрова, и нам не на что их купить, но у нас есть вера и она лучше всех земных благ».

Так же ясно было для меня, что у нас не могло быть ни согласия, ни примирения с коммунизмом. В тот же день я писал: «Многие пугают нас нищетой и унижением в изгнании, но ко всему можно привыкнуть. Единственный подлинный ужас это большевизм». Никакой труд и никакие материальные лишения не страшили нас, мы не могли примириться с потерей духовной свободы и подчинением тирании безбожной власти.

Так мы жили – раздираемые страхом, согреваемые любовью, окрыляемые надеждой и твердо веря в Промысел Божий.

Пятая глава. Госпиталь в Сураме. С. Зернова

Мы остались жить в Мцхете. Вокруг была дикая красота Грузии, громадные серые горы, старинные монастыри и развалины церквей. Мы много гуляли, на целые дни уходили в окрестные монастыри, я писала дневник и вновь переживала прошедшие дни. Мы жили в полной неопределенности, сведения из России приходили редко, они были сумбурны и разноречивы. «Союзнический дессант», которого все так ждали, как будто откладывался... Мой отец написал в разные медицинские центры Грузии и ждал ответов, ответы не приходили. Наконец, после долгих размышлений и обсуждений, было решено, что мы поедем в маленький городок Сурам, куда была эвакуирована часть отступавших с нами раненых и где мои братья, сестра и я могли бы работать в госпитале.

Мы выехали из Мцхета рано утром, простившись с друзьями, которых успели приобрести за эти дни. Днем мы уже были в Сураме. Наш приезд туда был очень грустный. Госпиталь находился за городом, в убежище для умалишенных. Там на большой поляне было расположено несколько старых деревянных бараков, где были размещены раненые, на другом участке, на некотором расстоянии друг от друга, стояли маленькие сарайчики, наскоро сколоченные из досок, – они предназначались для буйных. Один из таких сарайчиков, в две маленькие комнаты (если можно было их назвать комнатами) был отведен для нас. Такого убежища никто из нас не ожидал. Но когда нет выбора – приходится принимать все молча. Так приняли эту новую жизнь и мы, хотя я видела, как тяжело это было моим родителям.

Я так хорошо помню день нашего приезда в Сурам. Была весна, небо было высокое и безоблачное. Мой старший брат сразу же побежал все обследовать, я решила остаться дома и быть с моей матерью. Мы разложили вещи, расставили узкие деревянные кровати и сидели с ней на большом камне, у входа в наш сарайчик. Солнце уже спускалось, вокруг была тишина; мне не хотелось ни о чем думать, хотелось сидеть так рядом с моей матерью, молча понимать всю безвыходность нашего положения и находить силы в любви, в спаянности и крепости нашей семьи.

Потом вернулся мой брат. Он был оживленный и веселый.

«Соня», сказал он, «идем скорей со мной, тебя, оказывается, тут знают и очень ждут, особенно ждут тебя двое, очень милые, я обещал им сразу тебя привести; они говорят, что ты тоже их знаешь и что ты их вспомнишь, если я скажу, что у них была повозка с белым крестом».

«Ты их знаешь?», спросила моя мать.

«Да, знаю».

«Ты хочешь сразу к ним пойти?»

«Да, если можно».

«Иди, конечно». И я пошла к ним.

Они лежали в длинном досчатом бараке, как всегда рядом. Они ждали меня и оба напряженно смотрели на дверь. Я стояла перед ними смущенная и счастливая. Около их кровати на ящике стоял букет фиалок; они сказали, что собрали эти цветы для меня в лесу, ночью.

«Но вы ведь не можете встать, как же вы уходите в лес?»

«Это ничего», ответили они, «мы каждую ночь улетаем в лес на коврах-самолетах...»

Я слушала их и хотела верить их сказкам. Потом я просила их рассказать мне об их жизни, о докторах, об условиях, в которых находились все больные, но они не хотели, они говорили, что мало что изменилось, что докторов нет, но без них и лучше, что я сама увижу все.

Со следующего дня я начала работать. Мне поручили два главных барака, соединенные узенькой галерейкой. В этой галерейке стояло мое кресло и оттуда я могла видеть и слышать все. Но я редко оставалась там, сестер и санитаров было мало. Я, как и раньше, жила не останавливаясь, в постоянном движении от одной кровати к другой, стараясь отозваться на каждый зов; как и раньше я давала соду вместо морфия, и больные верили, и им казалось, что у них утихает боль. Только мои друзья с «белым крестом» никогда не просили моей помощи, за ними ухаживал фельдфебель Вавилин. Его поставили на работу в кухню, но он постоянно прибегал к своим «господам».

Каждое утро я подходила к ним на несколько минут и они рассказывали мне про свои «ночные приключения», они уводили меня в мир чудес, и я ждала этих минут и хваталась за них. Вероятно, нам троим нужны были эти фантазии, они отрывали нас от действительности. А она была суровой. Бараки были грязные, больные, сыпнотифозные и тяжело раненые лежали все вместе, без лекарств, без белья и перевязочного материала, при госпитале не было операционного зала, раненые были засыпаны вшами, и не было ничего, чтобы сделать дезинфекцию. Кормили нас кукурузными лепешками и несъедобным буйволиным мясом и не к кому было обратиться за помощью.

Для меня самым мучительным было возвращаться поздно вечером в наш сарайчик, ложиться на деревянную кровать, покрываться тяжелым, жестким и негреющим одеялом и мучительно ждать – не поползет ли по тебе какое-нибудь насекомое, несущее, может быть, «сыпняк» и во всяком случае – бессонную ночь. Кроме этого, была еще одна мучительная сторона нашего существования, это – наши соседи. В окрестных сарайчиках были заперты буйные сумасшедшие, каждый день их выпускали на прогулку, они бродили вокруг, мрачные, небритые, в полосатых халатах, и с любопытством заглядывали, через щели, в наши комнаты. За этими больными должен был следить санитар, но почему-то этого санитара никогда не было, и мы жили под постоянным страхом их буйных припадков и диких выходок.

Однажды, после ночного дежурства, я провела утро дома и только после полдня возвращалась на работу. Был весенний, теплый, солнечный день. Я шла вдоль зеленых лужаек и чувствовала свою молодость и то особенное счастье, которое заполняет нас, когда нам 20 лет, когда вокруг цветет весна и когда мы знаем, что мы кому-то нужны.

Вдруг, позади себя я услыхала топот коня. Это был всадник в военной форме. Поравнявшись со мной, он остановился. Он был смуглый, молодой, грузинского типа, с культурным и мужественным лицом. Вероятно, он хотел спросить у меня дорогу, но, увидав меня, он не сразу начал говорить. Он смотрел на меня внимательно и удивленно, как будто рассматривая меня и обдумывая что-то. Я была смущена. Его лошадь преграждала мне путь и я не знала, как уйти.

«Подождите, не уходите», сказал он. «Где вы живете? Откуда Вы?»

«Мы здесь живем», сказала я.

«Как здесь? Как Вы можете жить здесь? Здесь дом для умалишенных». Я опять попыталась уйти, но его лошадь опять преградила мне путь.

«Подождите, не уходите» сказал он, «Вы не знаете здесь Доктора Зернова? я его ищу».

«Я его дочь», сказала я и показала ему дорогу к нашему сарайчику. Он хотел, чтобы я пошла с ним, но я не пошла. Он приложил руку к папахе и повернул коня.

Мне не хотелось вечером возвращаться домой. Я вернулась поздно. Моя мать сказала мне, что у нас был гость и что он опять приедет на следующий день, и она просила меня быть дома. Он был военный врач – полу-грузин, полу-русский – он занимал большой пост в Сураме, его мать была старинной пациенткой моего отца; она случайно узнала, что в Сурам приехал доктор Зернов и послала своего сына разыскивать нас. Он предложил нам переехать в их поместье, в город. Они предоставляли нам целый дом, и он настаивал, чтобы мы переехали как можно скорей. Я сказала, что у нас не хватает сестер и что я должна остаться работать в госпитале, но он не уступал.

На следующий день он сделал инспекцию всех бараков и заявил, что переведет всех хирургических больных в городскую больницу, тогда я смогла бы продолжать мою работу, но он не соглашался отложить наш отъезд, он не мог допустить, чтобы мы жили в таких условиях в «его» стране. На следующий день мы переехали в их поместье.

Наш новый дом стоял на холме, в большом саду, уходящем в лес. В том же саду, во флигеле, жил доктор А. Д. Шалыгин и его мать. Они оба окружили нас вниманием и заботой, слишком большим вниманием и слишком большой заботой; это волновало мою мать, она знала опасность такого внимания, когда в семье 20-летняя дочь...

Наконец наступил день, которого я так ждала. Все раненые были переведены в городскую больницу. Это было большое, каменное здание, с отдельными комнатами и с специально инсталлированным операционным залом. Сразу за госпиталем начинались поля, а с другой стороны был лес, через который вела дорога к нашему дому.

Доктор Шалыгин пришел сказать мне, что я назначена главной «операционной сестрой». С какой радостью я подходила к этому зданию. В моей новой работе, в операционной, я иногда подавала инструменты, но чаще всего давала наркоз. В госпитале никто ничего не умел делать, я всему училась дома, по книжке, спрашивая указаний у моего отца. Вместо хирурга оперировал студент 5-го курса, нам было приказано называть его доктором. Я считалась опытной и знающей сестрой. Моя сестра и два брата работали там же, моя сестра – тоже сестрой, один мой брат – фельдшером, другой санитаром, ему было всего 16 лет.

Когда не было операций, я просиживала часами в операционной, стерилизуя материал и приготавливая инструменты, или поднималась в верхние этажи к ампутированым или только что оперированым; они радовались каждому, кто к ним приходил; я не уставала слушать их рассказы об их доме и семье. Я теперь редко видела моих друзей с «белым крестом», и они больше не рассказывали мне сказки.

Однажды оперировали одного из раненых, которого я особенно хорошо знала; он волновался перед операцией, ему казалось, что он умрет, что больше не увидит свою семью, свой родной город и Волгу. Я успокаивала его, как могла, он был рад, что я, а не кто-нибудь другой давал ему наркоз. Я положила маску на его лицо и просила его считать. Наш «доктор» был нетерпеливый и раздражительный, он знал, что больные и сестры ему не доверяют и, вероятно, чувствовал, что к этому раненому я отношусь с большой заботой.

«Спит больной?», спросил он резко.

«Нет, не спит».

«Лейте хлороформ, мне некогда ждать».

Я медленно, капля по капле, наливала на маску сладковато и дурманно пахнущую жидкость, мне было все равно; доктор сердился и грозился вырвать у меня бутылку и вылить весь хлороформ сразу, но я не уступала, я знала, что он не посмеет это сделать, – он так сделал один раз, больной заснул, и я не знаю, удалось ли его разбудить. Мой раненый продолжал считать, постепенно путая цифры и впадая в крепкий и спокойный сон. Я держала его голову, не давая запасть языку, я открывала ему веки, чтобы наблюдать не расширен ли у него зрачок и не отравляет ли его хлороформ, я следила за его пульсом. Скоро я стала считаться специалисткой по наркозу. Я изучила каждую деталь в этой области, но мои главные знания заключались в моей интуиции. Я интуитивно ощущала каждого человека, которому я клала маску на лицо. Доктор мог кричать, мог давать мне указания, я его не слушала, я – знала, что надо было делать, и мои пациенты спокойно засыпали и спокойно просыпались после операции. Так спокойно проснулся и тот больной, его предчувствия обманули его, он не умер. Я встретила его много лет спустя, его жизнь была тяжела и беспросветна; он не увидел ни свою семью, ни любимый город, ни Волгу.

Каждый день, я рассказывала моему отцу о всех моих больных и спрашивала его совета. Один раз «доктор» остановил меня, когда я уже уходила и спросил – откуда у меня такой опыт. Я сказала ему про моего отца. С этого для он совсем переменился ко мне и во всех тяжелых случаях, когда он не знал как поступить, он просил меня переговорить с моим отцом.

Раз к нам в госпиталь привезли старика грузина с надрезанным горлом, у него была сложная болезнь, причиняющая ему страшные муки, и он решил покончить жизнь самоубийством и надрезал себе горло кухонным ножем. Он корчился от боли, кричал что-то по-грузински и умолял его убить. У него был страшный вид. Доктор бился с ним полтора часа, но так и не смог ему помочь. Тогда, прямо из операционной, он просил меня бежать к моему отцу и спросить у него, что надо делать.

Я бежала через лес, стараясь забыть страшный образ старика. Мне кажется сейчас, что у меня не было к нему сострадания, был только ужас и желание не знать и не видеть этой страшной стороны жизни. «Этого я не могу принять, думала я, у меня нет достаточно любви; человек не может быть создан таким, я не хочу знать этого уродства...»

Я бежала по лесу, зеленому, свежему, душистому, вырвавшись из наполненного испарениями, кровью и криками жилища человека. Я бежала и несла в себе ужас образа этого старика.

Мой отец был дома. Я так помню его спокойное, полное доброты лицо. Он сразу сказал мне, что надо было сделать, я бежала обратно, опять через лес, по той же дороге, поворачивая в знакомые тропинки. «Если это ему поможет, думала я, – я забуду сразу этого старика и никогда в жизни его не вспомню таким, как я его видела, лежащим на столе, в корчах от боли, с перерезанным горлом...» Совет моего отца помог сразу, ему сделали впрыскивание и через какие-нибудь 20 минут старик лежал спокойный и счастливый, и «доктор», не стесняясь, с изумляющим меня цинизмом, хвастливо рассказывал, как он спас жизнь своего пациента.

Так проходила моя жизнь: с утра госпиталь, вечером – наш дом, наша семья.

Однажды утром мы пошли с моими братьями и сестрой в старинную грузинскую часовню, в соседней от нас деревне. Там был престольный праздник и туда собирался отовсюду народ. С каким внутренним трепетом я входила в прохладный полумрак этой старой церкви. Есть поверье, что если в первый раз приходишь в церковь на престольный праздник, то все, о чем мы горячо помолимся – Бог услышит и исполнит. Бог, конечно, всегда все слышит, о чем мы горячо молимся, но мы прислушивались ко всем этим поверьям и принимали их.

Темная часовня, протяжное восточное пение и празднично настроенный народ наполнили мне душу тишиной и радостью. Мы возвращались домой бодрые и веселые, вспоминали наших друзей в Ессентуках, говорили о вере, о неизвестном будущем, о судьбе России и, как всегда, о Крыме. Туда должны были скоро перевезти всех раненых, и перед нами вставал вопрос – поедем ли мы с ними или останемся в Грузии.

После долгих обсуждений и по совету наших друзей мы решили нанять дом в Боржоме и брать пансионеров. Для меня было большим горем расставаться с моими друзьями – ранеными.

Мы уезжали в 5 утра. Было ясное, тихое утро. Нас провожал доктор Шалыгин и мой брат. Через два дня они должны были приехать к нам в Боржом.

Однажды, в Боржоме, когда мы ушли гулять в лес, я спросила моего брата, что он делал в то утро, после того как он проводил нас.

«Я пошел в госпиталь», сказал он.

«Но так рано, все еще спали».

«Нет», сказал он, «так странно, в саду на скамейке сидел один из раненых, один из твоих друзей, из повозки с «белым крестом», я спросил его – почему он так рано встал, он сказал, что хотел слышать свисток поезда, увозящего тебя...»

Шестая глава. Наши друзья в Боржоме. С. Зернова

Боржом, полный громадных, величественных, сказочных лесов, в них почва покрыта мягким, зеленым мохом, в котором тонет нога, а сосны и ели и буки как будто касаются неба. Иногда мы находили на стволах деревьев маленькие, вырезанные крестики и они приводили нас к развалинам монастырей или пещер, где жили когда-то отшельники. Мы уходили в эти леса и бродили часами, мечтая о будущем, вспоминая нашу жизнь в России и тоскуя о ней. Особенно часто я уходила в лес с моей сестрой, мы лежали на зеленых полянах, окруженные соснами и елями, смотря в глубину бездонного неба, живя нашей дружбой и захватывающей нас мечтой. Эта мечта была – Крым. Там Россия боролась за свою свободу и честь, и нам казалось, что наше место там – может быть, в безнадежной, но героической борьбе. О чем только не переговорили мы с ней в эти долгие прогулки по лесам, вокруг Боржома...

Мы нанимали в городе довольно большой дом. Я помогала моей матери вести хозяйство и заботилась о больных. Среди них был один еврей Ефим Моисеевич Дубсон, с ним мы особенно подружились, он был одинокий, средних лет и всегда был благодарен, если мы разговаривали с ним и интересовались его жизнью. Один раз, это было вечером, была сильная гроза, мы все собрались на крытой террасе, разговор сперва, как всегда, зашел о России, о будущем мира, о судьбе всех нас, оставшихся в Грузии, потом мы перешли на религиозные темы. Мы говорили о Боге, о силе веры, о чудесах и о реальности темной силы. Хотя Ефим Моисеевич смеялся и уверял, что он ни в Бога ни в черта не верит, но мы чувствовали, что у него была бессознательная тоска о Боге; он сам все время возвращался к этим темам и это особенно сближало нас с ним. «Ваши дети, говорил он моей матери, это бриллианты в 30 каратов». Мы смеялись над этой характеристикой, считая ее типичной для такого делового человека, каким был Ефим Моисеевич, но сами тоже искренно любили и ценили его. Мы также любили другую нашу пансионерку евреечку Ривочку. Она была болезненное, некрасивое и несчастное существо, она горячо привязалась к нам, и наша дружба с нею и с Ефимам Моисеевичем давала нам тепло и радость.

Однажды мы узнали, что в Боржом приехали на отдых из Тифлиса артисты Художественного театра и для нас это была громадная радость. На следующий же день они пришли к нам. Они нам обрадовались, так же как и мы им. Мы бывали у них, вместе ходили на прогулки и жадно слушали их рассказы, их воспоминания и их идеи о театре. Особенно мы подружились с О. Л. Книппер. Один раз Ольга Леонардовна попросила меня и мою сестру показать ей развалины, где жили отшельники. Мы ушли в лес, разыскивая деревья, на которых были вырезаны кресты и стрелки, и наконец, после долгих поисков добрели до нашей цели. Это было что-то вроде каменной пещеры, с отдельными кельями, с небольшими отверстиями вместо окон. Вокруг была тишина и величие леса. Мы долго молча сидели там и, мне казалось, что молитва неизвестных отшельников, как небесный свод, окружает эти развалины.

Ольга Леонардовна встала первая: «пойдемте, девочки, уже поздно», сказала она. Действительно было поздно. Мы не заметили, как пролетело время. Очень скоро наступил вечер и, сразу за ним – полная тьма. Мы шли, едва различая деревья и не зная точно в какую сторону идти. Страх Ольги Леонардовны передался и нам. Мы боялись, что потеряли направление и, может быть, погружаемся в глубину леса и тогда, даже утром, не сможем найти пути.

Мы шли наугад и очень долго. Вдруг вдали мелькнул и скрылся огонек. Мы боялись верить нашему счастью. За ним показался другой, третий, и через несколько минут мы увидали внизу перед собой, весь Боржом, светящийся огнями. Мы взялись за руки., Ольга Леонардовна опиралась на нас и мы вели ее вниз, по тропинке, счастливые и веселые.

Этот случай еще больше сблизил нас с ней. Она смотрела на нас своими блестящими, черными глазами и, встречая нас, брала за руку и хотела чтобы мы шли рядом с ней, как будто было что-то, что знали только она и мы и что связывало нас крепко и таинственно.

Встречались мы почти каждый день, и каждая встреча с ними была для нас источником вдохновения. Но тоской, мечтой и зовом был Крым.

Вторым нашим другом стала М. Н. Германова. С ней приехал Шахид Сураварди – ее верный спутник и ценитель ее таланта и ее красоты. Его мы знали по Ессентукам, и мы встретились с ним, как с братом. Мария Николаевна слыхала о нас от него, мы же всегда мечтали увидать ее и с нетерпением ждали дня нашего знакомства.

Она, наконец, пришла лечиться к моему отцу, я открыла ей дверь. «Кто Вы?, – спросила она, протягивая мне руку, – Соня или Маня?»

«Я – Соня», сказала я.

«Мне кажется, мы уже друзья, ответила она, я так много о Вас слыхала от Сураварди».

Эти слова сразу покорили меня. Быть другом с Марией Николаевной Германовой, видеть ее, слушать ее, знать, что она принадлежит Художественному Театру – самому прекрасному театру, все это наполняло мое сердце таким вдохновением, таким счастьем! С ней и с Сураварди мы тоже встречались почти каждый день. Особенно я помню один случай: Мария Николаевна пригласила мою сестру и меня к себе. Мы сидели на большой белой террасе дворца Вел. Князя Николая Михайловича (1859–1919), который был предоставлен им для жизни в Боржоме. Был тихий вечер. Небо было все золотое от закатных лучей солнца. Мария Николаевна сидела в лонгшез, у ее ног, на каком-то коврике – ее верный индус Сураварди. «Сурс», говорила она своим певучим, грудным голосом, «расскажите нам что-нибудь, расскажите какими Вы нас видите; если верить в перевоплощение душ, – кем мы были? Вы все знаете, Сурс».

И Шахид, наклонив немного голову, с таинственной, ласковой и грустной улыбкой говорил: «Я вижу Вас, Мария Николаевна, Вы прекрасная царица, я вижу Вас в пустыне, окруженную рабами и рабынями, они несут над Вами золотой балдахин, а вокруг бесконечная, знойная пустыня и пески, и пески. И вдруг на Вашем пути Вы встречаете оазис, и в том оазисе два тонкие, молодые дерева, на одном из них белые, а на другом – розовые цветы, эти деревья – это Соня и Маня... Вы наклоняетесь к ним и уходите дальше, а перед Вами опять пустыня, без конца и без границ».

«Подождите, подождите, Сурс, перебивает его Мария Николаевна, – а где же Вы?»

«Я – Ваш верблюд», смотря на нее преданными глазами, говорит Шахид.

Мы сидим и слушаем и ловим каждое их слово, каждое выражение их лица и живем ими. Все это молодость, все это вдохновение молодости. Прошло 15 лет. Я гостила у моей сестры в Женеве. В Париже я основала благотворительное общество, которое старалось устраивать на работу русских беженцев. Мне сказали, что в одном из лучших отелей Женевы остановился Пакистанский министр, который ищет русских молодых людей, желающих поехать в Пакистан преподавать в университете русский язык. Я решила пойти к нему. Он меня не принял. Он был слишком «важный», чтобы принять неизвестную ему русскую беженку. Я это ожидала, но все же решила попросить передать ему мою карточку, на которой я написала цель моего посещения.

И вдруг я вижу, бежит по лестнице и кидается меня обнимать и целовать Шахид Сураварди – Пакистанский министр....

Седьмая глава. Церкви столицы Грузии. С. Зернова

Тифлис – это очаровательный город. Для меня в 1920 году он был городом, полным церквей. Как часто мы бродили там по улицам, выискивая церкви. Мы входили в каждую из них, погружаясь в ее полумрак, и в каждой из них видели новый, прекрасный дом Божий. Мне казалось, что я смотрю на Тифлис как бы с высокого холма и вижу все церкви, и что, сколько церквей в нем, столько веревочек, связующих город с небом...

Грузия в то время была, как маленький остров, посреди бушующего океана. Что могло ее спасти? Окруженная со всех сторон «красной» Россией, она пыталась убедить себя и других, что она «независимая Грузинская Республика» со своей культурой, своей армией, своим языком. Она старалась ввести этот язык, требуя от всех его изучения. Тогда и мы, как и все, покорно купили грузинские учебники. Мой младший брат поступил в гимназию и как будто начал что-то понимать по-грузински. Все же остальные не делали никаких видимых успехов. Эрги, ори, генацвалэ, шени-чиримэ, – это, кажется, все, что мы твердо знали.

Нам всем было ясно, что дни Грузии сочтены, и все же и мы жили какой-то безумной надеждой на спасение. Некоторые грузины еще верили в «союзников»; у союзников были посольства и консульства в Тифлисе, и им казалось, что союзникам нужна независимая Грузия, и что они будут защищать ее.

Зима была холодная. У нас не было отопления. В моей комнате вода в кувшине за ночь превращалась в крепкий лед. Продукты было трудно достать, и главное, – не было денег. Мы жили у друзей, пациентов моего отца. Я помню вечера. Все молча сходились в холодную столовую, тускло горела коптилка, на столе перед каждой тарелкой лежал маленький кусочек мокрого кукурузного хлеба. Хозяйка дома (Валентина Кирилловна Зданевич), небольшого роста, в пенсне, с длинным черным шнурком через ухо, аккуратно распределяла каждому его порцию супа из красной фасоли. Все ели молча, не смотря друг на друга. Все были голодные. Голодным тоже быть стыдно. Это понять может только тот, кто сам голодал. Но самое странное это то, что мне и сейчас стыдно об этом вспоминать, не хочется писать об этом... Но все это не было главным, главное была наша напряженная духовная жизнь. Во всех церквах ежедневно бывала служба, и туда приходил и молился народ. В церкви мы все друг друга знали, и молиться было легко, потому что если твоя молитва оскудевала, то молитва того, кто стоял рядом, поднимала и несла твою. Мы все были как одно большое братство – церковный народ. Мы знали счастье молитвы, то особое чувство благодати, которое посылается нам иногда. Я не знаю, почему и когда оно приходит, но вероятно каждый, кто верит и молится, испытал когда-нибудь в своей жизни эту благодать. Бог посылает ее как дар с неба, как драгоценный, но редкий дар. Тогда же, в Тифлисе, это было почти все время, и поэтому все испытания нам были легки.

В церкви нам давали адреса больных и нищих. Если мы сами были голодны и если у нас не было денег, то другим было еще хуже, другие были настоящие нищие. Я помню квартиры, чердаки, подвалы, куда мы ходили, почти всегда, вдвоем с моей сестрой. Иногда мы приносили им немного хлеба, если могли достать; иногда просто приходили, чтобы сказать, что о них знают и постараются помочь. Почти всюду нас принимали так радостно, что потом весь день я несла в сердце счастье от встречи с этими людьми. Но иногда нищета и горе были безысходными, и мне и сейчас страшно о них вспоминать.

В ту зиму у меня было много необычайных встреч. Однажды на улице меня остановил Ефим Моисеевич, живший у нас летом. Он обрадовался мне, сказав что давно ищет нас в Тифлисе.

Он был болен и через несколько дней должен был ложиться на операцию. Но у него была другая забота. «Вы помните, – сказал он, – когда я жил у вас в Боржоме, один раз вечером мы говорили на разные темы, на высокие темы о разной философии, о религии, – и потом Вы спросили меня: «А Вы в Бога верите?» Я сказал: «Кто Его видел – Бога?», Вы ничего не ответили, а потом опять спросили: «А в черта верите?» Я стал смеяться и говорил, что Бог еще, может быть, и есть, а черт только в сказках, а Вы сказали: «Вы не смейтесь, он у Вас на плече сидит...» И вот с того самого дня у меня на плече какая-то странная тяжесть, как будто прилипло что-то, и не покидает ни ночью, ни днем». И он просил помолиться о нем и просил дать ему наш адрес и обещал, если останется жив, прийти и что-то важное нам рассказать.

И мы все молились за него, и я чувствовала мою вину перед ним, что так ему сказала. Скоро он пришел к нам. Операция его прошла хорошо, он был веселый и счастливый и рассказал то, что обещал. Когда он был маленьким мальчиком, он был тяжело болен, надежды на выздоровление не было никакой. Его отец и мать покрыли ему лицо платком и ушли, чтобы не видеть как он будет умирать. Но у него была русская нянюшка, она пожалела его и послала телеграмму о. Иоанну Кронштадтскому. Через несколько часов пришла ответная телеграмма: «Молюсь, веруй, будет жить». Нянюшка показала телеграмму его мамаше и они побежали к мальчику. Он сидел на своей кроватке, был веселый и совсем здоровый. На нас всех этот рассказ произвел большое впечатление, и мой брат сказал ему, что ему надо креститься. Но Ефим Моисеевич только руками махал: «Молчите, молчите, не сейчас, может быть потом, но это сейчас невозможно. Уеду в Харбин, там увижу; я ведь знаю, что надо. Спасибо, что молились..., а тот «черный» ушел с моего плеча... только бы не вернулся опять...», говорил он.

Мы долго потом за него молились, тогда это было так просто; теперь молишься только за своих близких, или иногда за тех, чье имя вдруг зазвучит в сердце...

В Тифлисе была одна церковь за городом, в предместье «Дидубэ», в ней была чудотворная икона Божьей Матери. Об этом храме было поверье, что если приходить в него в течение семи понедельников и о чем нибудь специально молиться, а потом обходить три раза вокруг церкви с этой молитвой, – то молитва будет услышана. Я так люблю эти поверья, и верю им.

Каждый понедельник по холодным и темным улицам Тифлиса мы шли через весь город в эту маленькую церковь, чтобы там у прекрасной, старинной иконы стоять и молиться, погружаясь в благодать, покой и тишину. Я никогда не забуду лица людей, которых мы встречали там, не забуду их глаз, устремленных на икону с упованием и надеждой. Некоторые из них, проползали на коленях длинный путь вокруг церкви.

Я просила у Божией Матери спасти нас от рук коммунистов, не дать нам опять попасть к ним...66

И потом вдруг, однажды утром, пришла эта весть: Крым пал. Крым занят красными. Белая Армия разбита.

Никогда не забуду этот день. Я убежала из дому; я бежала по улицам Тифлиса, заглушая звучащие в сердце слова: «Крым пал. Погибли все. Неужели погибли все? В гражданской войне не бывает пощады»...

Я бежала в собор. Там, на коленях перед иконой Георгия Победоносца, с упованием и надеждой я повторяла, и просила, и верила, и повторяла опять: «Спаси их, унеси их на твоем Белом Коне...»

И потом пришел на душу покой.

Через несколько дней мы узнали, что Армия была эвакуирована в Константинополь. Каждый корабль представлялся мне тогда «Белым Конем Георгия Победоносца...»

И опять шли длинной вереницей холодные, темные, беспросветные дни. Не было больше надежды на Крым, не было никакой надежды ни на что земное, но все упование до конца, без конца, без границ – было на Бога.

Однажды случилась странная вещь – моя сестра и брат встретили на улице моего двоюродного брата; он приехал из Константинополя по каким-то коммерческим делам. Он был как бы посланник из иного, свободного мира. Он не знал, что мы в Тифлисе и радовался нашей встрече не меньше, чем мы. Он скоро уехал, но перед отъездом посоветовал познакомиться с известным ему, секретарем Английской Миссии. Это знакомство решило нашу судьбу.

Я несу в своем сердце благодарное воспоминание о нашей жизни в Тифлисе, – это ежедневное, ежеминутное ощущение руки Божией, ведущей каждого из нас.

Восьмая глава. Умирающий город и его жертвы. М. Зернова

Тифлис – смесь Европы и Азии. Неповторимая поэзия Грузии. Город полный своеобразного аромата.

В нем были чудесные церкви. Чаще всего я ходила в церковь Св. Феодосия Черниговского. Настоятелем в ней был отец Михаил Гриднев. Эта церковь была всегда открыта. Около свечного ящика обычно сидела дочь священника, ее звали Лиза. У нее были светящиеся глаза и она всегда что-то читала. Службы в церкви были каждодневные, пела вся церковь: просто, дружно и молитвенно. Я подружилась с Лизой Гридневой, через нее я познакомилась с Губановыми и с Борисом и Галей Гиевскими.

Лиза хотела стать монахиней. Она была готова к этому. В ней была простота всецело отданной Богу жизни. У нее я встретила двух замечательных старушек: Катерину Павловну и Варвару Алексеевну. Я стала часто к ним ходить. У них я нашла огромную библиотеку духовных книг. Они почти голодали, я старалась им помочь, но я тоже была нищей. Все же на гроши, скопленные экономией на еде, я смогла купить у них несколько книг: «Рассказы Странника», «Беседа Св. Серафима с Мотовиловым», «Великое в Малом» Нилуса, «Тихие Обители для измученной души», бывшего спирита Быкова и «Жизнь Софии Болотовой – Игуменьи Шамординского монастыря». Эти книги были для меня подлинным открытием, они ввели меня в мир русского благочестия, столь ярко расцветшего накануне революции. В той же церкви – Св. Феодосия – увидела я однажды странницу Параскеву. Я пригласила ее ко мне – у меня была отдельная комната. Она была почитательницей отца Иоанна Кронштадтского и отдала ему все свое большое состояние. На ее средства он построил «Дом Бедных», а сама она стала бездомной странницей. Один раз она сказала мне: «У тебя брат хороший, избранный, надо молиться о нем». Параскева юродствовала. У нее была своя стихия. Раз, во время службы, она подошла ко мне и сказала: «У меня заболело сердце об Алексее – Человеке Божием, пойду, поставлю ему свечку».

«Русь убогая» была представлена в Тифлисе странниками. Один из них носил большой мешок с камнями, – странный, с тяжелым лицом, он объяснял, что эти камни – грехи его и других людей. Другой странник имел тонкое лицо и исключительно прозрачные глаза. Он говорил с большим вдохновением, его охотно слушали. Он призывал толпу к покаянию, так как антихрист уже пришел и завладел русской землей. По слухам он был раньше офицером. Неожиданно он исчез, кажется, ушел на Афон.

Казанская церковь была совсем иной, чем Феодосьевская: она была народной церковью, всегда переполненной молящимися, со множеством икон плохой росписи. Противоположным ей был собор Александра Невского. Шестопсалмие на всенощной в этом храме читал один из артистов: отчетливо и красиво, но не по церковному. В этой церкви большинство молящихся были люди с образованием. Священником в ней был талантливый проповедник. Запомнилось мне навсегда начало одной из его проповедей 1 октября: «Какое чарующее слово – Покров....»

В этой церкви со мной случилось особое происшествие. Однажды, я горячо молилась Батюшке Серафиму Саровскому, прося дать мне какой-нибудь знак. После окончания службы ко мне подошла незнакомая женщина и подарила мне иконку Св. Серафима.

По понедельникам я ходила с Соней в Дидубэ, (пригород Тифлиса). Там было не русское, а грузинское Православие, столь отличное от нашего. Служили там по-грузински. Женщины молились с десятью свечами, которые они прикрепляли к ногтям своих пальцев. Некоторые из них обходили церковь на коленях три раза – в благодарность Богу.

Особой была моя встреча с девочкой Ниной. Я обратила на нее внимание из-за ее необычайного одеяния. У нее не было никакого платья, она была закутана в тряпки красивых и ярких цветов. Ей было лет девять, она не пропускала ни одной службы и пела своим звонким, чистым голоском молитвы, которые знала наизусть. Когда я стала расспрашивать ее, я узнала, что ее отец чиновник. Он потерял после революции свое место, и вся семья жила в такой бедности, что им пришлось продать всю свою одежду. Их было пятеро детей, другие дети не имели ничего, чтобы прикрыть свою наготу, и потому сидели всегда дома, а Нина покрывалась тряпками и так могла ходить в церковь. Питались они одним супом, который выдавали американцы голодающему населению.

Нищета в Тифлисе в ту зиму была невообразимая; глядя на нее, сжималось сердце и холодели руки. С семьей девочки Нины я познакомилась через Лизу Гридневу, и с ней вместе мы навещали других обездоленных людей. Одна женщина лежала разбитая параличом в подвале. Ее фамилия была – Кологривова. Она выглядела «живыми мощами». Все ее имущество состояло из Библии и Часослова. Она постоянно их читала. Она ни на что не жаловалась. Ее никто не навещал, кроме Лизы и меня. В ее голом и ледяном подвале стоял ужасный смрад. Когда я приходила туда, я старалась, чем могла, облегчить ее страдания, я обмывала ее, но я не могла сделать многого для этой мученицы. Питалась она только чаем и бесплатным супом. Она просила меня простить ее за то, что мне приходилось чистить ее. «Да благословит Вас Господь!», говорила она. С ней было светло: она была примиренная и благодатная.

Совсем другой была старуха, которую я увидала, стоявшей в очереди за супом. Из всех стариков, старух и детей она выделялась печатью уродства и порока. У нее нос был провалившийся от сифилиса, волчанка разъела ее лицо, вместо глаз, у нее были зияющие раны. Все с отвращением сторонились от нее. Один раз, получив суп, она поскользнулась и разлила драгоценную жидкость. Толпа зрителей захохотала, видя беспомощные потуги несчастной старухи. У меня пронеслась мысль: «Во имя Христа я должна помочь ей». Я подняла ее. «Кто вы?» сказала она. «Вы ангел»... Своим хриплым и жутким голосом она стала умолять меня не оставлять ее и проводить до ее дома. Я не могла уйти от нее и, вся содрогаясь, вошла в ее жилище. Она провела меня в большую, совсем пустую, комнату. В ней стояли только две кровати, на одной из них лежал молодой человек. Он был чрезвычайно худ, горящие глаза, черная бородка, очень красивое молодое лицо. Он был потрясен, увидав меня, очевидно никто не заходил в их комнату. Страшная старуха стала шамкая говорить: «Это ангел... Я упала, она подняла меня!» Молодой человек, не слушая ее, обратился ко мне с вопросом: «Кто Вы? Как Вы пришли сюда? Мы совсем оставлены всем миром. Вы первая решились проникнуть в наше логовище...» Я начала расспрашивать его и узнала, что он был учителем в гимназии. Когда он заболел туберкулезом, он постепенно докатился до крайней нищеты. Я старалась, как могла, его ободрить, обещала снова навестить. Мы были с Соней у него два или три раза, приносили ему еду, но у нас самих ее не хватало. Однажды, придя домой, я нашла его сидящим в моей комнате. Он был в большом возбуждении, бросился ко мне и стал умолять меня спасти его. Он говорил: «Вы два ангела, вы озарили мою жизнь новым светом, я не могу вернуться домой, вы ведь видели мою мать, – она ужасна... Она потеряла глаза и голос, я не вынесу жизни с ней. Я уже примирился со смертью, но встретив вас, я воскрес. Я верю, что смогу выздороветь,.. только не прогоняйте меня! Я прибежал к вам, как к моему последнему пристанищу».

Я очень испугалась, я совсем не знала, что мне делать, и стала уговаривать его вернуться домой, говоря: «Сейчас уже ночь, Вам негде ночевать здесь. Мы к Вам придем и все обсудим». Нам удалось убедить его идти домой. Убитый и покорный он покинул нас. Мы его больше никогда не видели, так как через несколько дней бежали из Тифлиса. Он так и остался на моей совести...

Девятая глава. Русская гимназия в Тифлисе. В. Зернов

Осенью 1920 года я поступил в 7 класс русской мужской гимназии Общества Преподавателей. К тому времени почти во всех учебных заведениях Тифлиса преподавание уже велось на грузинском языке, только в моей гимназии сохранился русский язык, хотя и в ней грузинский язык и грузинская история были обязательными предметами. Учеников в гимназии было мало, большинство из них были русские или армяне, местные жители города, только несколько мальчиков были как я – недавние беженцы из России. По составу учеников и учителей она сильно отличалась от есеентукской. Там учились дети вольного казачества и с ними было трудно справиться учителям. Среди казачат бывали постоянные потасовки, а иногда и свирепые драки. Они рассказывали мне, как еще недавно, в станице зимою происходили кулачные бои, – одно из главных развлечений ее жителей. Мои ессентукские одноклассники прекрасно танцевали лезгинку и отплясывали казачка. В тифлисской гимназии все было тихо и чинно. К грузинам большинство относилось сверху вниз, с маленькой насмешкой, но без враждебности. Красного террора здесь еще никто не переживал и многие думали, что большевики, наверное, не так свирепы, как о них говорят. Учитель русского языка декламировал нам Блока и утверждал, что прогресс в истории совершается в период революций и поэтому они необходимы. Я пробовал ему возражать, но сочувствие учеников было на его стороне. Меня поддержали только два товарища, беженцы из России. Материальные условия нашей жизни были очень тяжелые. Наше питание состояло из красной фасоли и кукурузного хлеба. По виду он напоминал бисквитный пирог, но это была лишь иллюзия зрения, он вызывал чувство тяжести своим полусырым тестом, но не утолял голода. Я спал на складной кровати в нетопленной столовой. Как только тушился свет, начиналась в моей комнате отвратительная возня и писк крыс. Несмотря на упорную борьбу с ними, мне не удавалось избавиться от них, они пробегали по моей постели и однажды одна из них пренеприятно укусила меня в щеку. Голод и холод не мешали мне усиленно заниматься, надо было догнать пропущенное второе полугодие 6 класса и кроме того, выучить грузинский язык.

Накануне рождественских каникул один из моих одноклассников пригласил меня поехать к нему в гости в Кахетию, я с радостью согласился. На одной из маленьких станций в гористой области меня встретил кучер с санями, запряженными парой лошадей. Мы помчались по снежной дороге. К моему величайшему удивлению он привез меня в настоящую помещичью усадьбу. Большой дом, с жарко натопленными печами, прислуга, а главное старорежимное изобилие еды. Мне казалось, что я нахожусь во сне, передо мною стоял большой кувшин молока, к чаю подавался настоящий белый хлеб, варенье и масло и все в неограниченном количестве. Родителям моего товарища принадлежал завод глауберовой соли и они ни в чем не нуждались. Рабочие завода смастерили нам санки и мы с увлечением скатывались на них с крутых гор, до тех пор пока они не разлетелись на части на крутом повороте. Я думаю, никогда – ни раньше, ни позже – еда, тепло и домашний уют не доставляли мне такого наслаждения. Вместе с тем я ни за что не хотел показать, что мы живем в Тифлисе в совсем других условиях. Наступил день моего отъезда, выходя из дому я увидал большую корзину грецких орехов, – недоступную для нас роскошь. Наверное я посмотрел на них с особым вниманием и мой друг, провожавший меня, предложил взять их с собою. Я решительно отказался, хотя мне очень хотелось взять хотя бы немного, чтобы отвезти домой. Не то самолюбие, не то стыд не позволяли мне принять подарок. «Ну вот, хотя бы на дорогу», сказал мне мой хозяин и сунул в карман пригоршню орехов. Вернувшись домой я с гордостью угостил всех грецкими орехами, вещественным доказательством существования царства изобилия, в котором я прожил несколько дней. Это было последним видением ушедшего быта. Через месяц мы бежали из Грузии.

Десятая глава. Английская миссия. С. Зернова

Наступил январь месяц. У нас совсем не было денег. На семейном совете решили, что я пойду узнать в Английской Миссии – не возьмут ли они меня секретаршей. Я, конечно, не была никакой секретаршей, но я говорила по-английски и умела одним пальцем печатать на русской машинке.

Меня сразу принял секретарь Миссии Мистер Уайт. Это он познакомился с моим двоюродным братом на пароходе. Я смотрела на его добрые, ласковые глаза и думала: «Может он почувствует, как мне нужна работа. Работать у них значило жить и помогать другим».

Прошло много лет... И теперь, когда люди приходят ко мне за помощью и просят найти работу, я иногда вспоминаю день, когда я пришла в английскую Миссию, и я стараюсь тоже понять и почувствовать какую надежду они возлагают на меня. Секретарь не спросил меня, что я умею делать, он просто сказал, что берет меня на службу.

Каждое утро, в 9 утра, я должна была быть в отделении Миссии. Я была там всегда в 8, чтобы «не опоздать». Я приходила на работу, и работы никакой не было. Я сидела в моем бюро и ждала. Часов около 11-ти приходил Меджор Пиндер, коммерческий представитель; я слышала, как он открывал своим ключом входную дверь и прямо проходил в свою комнату. Я начинала мучительно ждать. Я боялась, что он меня позовет и поручит написать какое-нибудь письмо, которое я не сумела бы напечатать. Я тоже боялась, что он меня совсем не позовет и поймет, что я ему не нужна, и я потеряю «мою работу». Так прошла неделя. Он ни разу не позвал меня. Когда я возвращалась домой, дома меня ждали и забрасывали вопросами – как шла моя работа, какие сведения о положении Грузии имели англичане? как относилось ко мне мое начальство? Но я упорно молчала. Я знала, что огорчала мою мать и моего отца этим молчанием, но я боялась, что еще больше огорчу их, если они узнают, что я сижу одна целый день, в трепете и страхе, чувствуя, что или они забыли про меня или держат меня «из милости». '

Прошла еще одна неделя. Я так же каждый день, в 8 утра, была на своей работе, так же во время перерыва съедала принесенный из дому кусок кукурузного мокрого хлеба, и сидела до 5 часов, напряженно прислушиваясь, – пройдет или не пройдет в свое бюро Меджор Пиндер...

В конце второй недели он зашел ко мне и молча передал мне конверт с моим двухнедельным вознаграждением. Я ждала, что он попросит меня больше не приходить, но он приветливо улыбнулся мне и сказал: «До понедельника».

Я открыла конверт только дома, при всех, я принесла мои первые заработанные деньги. Для нас это была громадная сумма. Теперь, когда зарабатываешь немного больше или немного меньше, – это не представляет особой разницы, но даже теперь когда я вспоминаю, как мы открывали этот конверт и как доставали из него деньги – я ощущаю радость. Мы разделили эти деньги и отложили часть их для раздачи тем, кто был беднее нас, кто голодал еще больше. На следующий же день мы с сестрой понесли им колбасу и хлеб. Их благодарность и наше счастье я никогда не забуду.

Прошло еще две недели. Однажды утром я, как всегда, в 8 часов подходила к Миссии. У меня был ключ от входной двери и я, обыкновенно никем не замеченная, проходила в мое бюро. Но на этот раз происходило что-то странное: все двери были широко открыты, служащiе выносили чемоданы, ящики, папки с документами, пишущие машинки и грузили все в автомобили.

Я остановилась вдали и смотрела. Меджор Пиндер распоряжался всем. Он все время беспокойно посматривал на часы. Мне как-то особенно врезался в память этот его быстрый и нервный взгляд на часы...

Он вдруг увидел меня и сразу попросил меня войти с ним в дом.

«Как я рад, что Вы сегодня пришли рано», сказал он. «Я не знал, где Вас найти, через час нас здесь уже не будет. Мы только что узнали, что «красные» в 15-ти верстах от Тифлиса, город может каждую минуту быть занят, но этого еще никто не знает. Вот здесь для вас деньги, возьмите, пожалуйста, все это. Вы понимаете, что нам это больше не нужно, а Вам может пригодиться...»

И он положил передо мною наполненный грузинскими деньгами чемоданчик. Я молча выслушала его, отодвинула чемоданчик и сразу пошла к выходу. Что я могла сказать ему? Для нас приход красных был конец всему, конец жизни. Те деньги, которые две недели назад казались бы мне огромным богатством и счастьем – были теперь ненужной бумагой, не имеющей ни цены, ни смысла.

«Скорей, скорей домой», думала я, выходя из Миссии. Меджор Пиндер, вероятно, не ожидал, что я так стремительно уйду; он сам растерялся и ничего мне не сказал, но потом он бросился за мной, догнал меня уже на улице, взял меня за руку и привел обратно в дом. Я его так хорошо помню, он был немолодой, высокий, толстый, в золотых очках, с добрыми немного выпуклыми глазами. Я не ожидала, что он будет так расстроен моим отказом.

«Послушайте меня, – сказал он, – мне дорога каждая минута, но я даю Вам слово, слово английского офицера, что, если Вы не возьмете этих денег, – я не уеду. Вы не знаете, что может произойти, – эти деньги могут спасти Вас. Если бы Вы были одна, мы взяли бы Вас с собой; я понимаю, что Вы рискуете, оттого что Вы работали у нас, но я знаю, что у Вас есть родители и что Вы их не оставите. Я прошу Вас, не осложняйте моего положения и возьмите эти деньги...»

Мне было теперь уже все равно. «Конечно», – думала я, – осложнять его положение,.. пусть уезжает спокойно... эти деньги... мы оставим их кому-нибудь... мы уйдем пешком...»

Я взяла чемоданчик и пошла домой. Я помню, недалеко от нашего дома я столкнулась с моей сестрой, она шла куда-то веселая и беспечная. Увидав меня, она остановилась и удивленно спросила: «Соня! Ты уже возвращаешься? Ты не больна?»

«Нет, но красные в 15-ти верстах от Тифлиса, Английская Миссия уезжает».

Она ничего не сказала, она стала только совсем бледной, настолько бледной, что я думала, что она упадет. Дома мы вызвали сперва моего старшего брата и рассказали ему все, потом было решено, что мы с ним пойдем на вокзал, чтобы принести точные сведения о положении.

Мы вышли на улицу. Вокзал был далеко на окраине города. Мы думали доехать на трамвае. Но город как-то вдруг весь замер. Как будто пронеслось над ним веяние смерти. Мы шли быстро через весь город, шли молча, каждый со своими думами, со своей тревогой и молитвой.

Было уже около полудня, когда мы добрались до вокзала. Он был окружен грузинскими войсками. Никого не пропускали внутрь. Но я пробралась к охране и объяснила им, что я служащая Английской Миссии, что мне необходимо видеть моего начальника, они поверили и пропустили обоих нас. Поезд еще стоял. Это был длинный поезд. С ним уезжали все иностранные посольства. На вокзале было не много народа, но там царила та особая, напряженная тишина, которая бывает в природе перед бурей. Люди стояли группами, молча и мрачно смотрели на плотно закрытые двери вагонов. Только в одном из них дверь была полуоткрыта, и какой-то высокий молодой англичанин давал распоряжения носильщикам, быстро втаскивавшим в вагон последние ящики и чемоданы. Когда все было погружено и они крепко задвинули дверь, англичанин побежал в здание вокзала. Мы с братом, как и другие, следили за ним глазами. Пробегая мимо нас, он пристально взглянул на нас, потом вернулся и быстро проговорил: «Скорее бегите за мною, я вас видел в Миссии, я знаю Вы у нас работали, Вам опасно оставаться, мы не оставляем своих служащих, скорее бегите за мной». Мы кинулись внутрь вокзала, там в зале 1-го класса, окруженный густой толпой, стоял начальник Английской миссии полковник Стокс, он быстро писал что-то на отдельных листах бумаги и раздавал их окружавшим его людям. Мы с трудом протиснулись к нему.

«Она работала у нас, – быстро сказал наш спутник, – можем ли мы ее взять?» – «Разве есть еще место?», раздраженно спросил полковник. – «Места нет, но мы ее как-нибудь возьмем»... – «Хорошо, берите». – «Но нас шестеро», робко проговорила я. – «Шестеро? – переспросил он и почему же Вы молчали? У нас нет места, чтобы взять шестерых».

Но наш спутник вмешался опять... «Если Вы разрешите, я могу выбросить несколько ящиков с багажом, я думаю, я могу взять шестерых».

«Делайте, как знаете, но покажите мне их, где они – эти шесть?» – «Они в городе», едва слышно произнесла я. «Вы насмехаетесь над нами», крикнул Стокс, мы уезжаем через 5 минут. Вы берете мое время. Вы понимаете, что Вы делаете?»

У меня, вероятно, был очень несчастный вид. Он посмотрел на меня и замолчал. «Что я могу сделать для Вас?» спросил меня наш спутник. На его лице было выражение острого сострадания и глубокой человечности.

«Ничего, спасибо, я Вам очень благодарна, спасибо!»

Мы быстро пошли к выходу. По дороге мы с братом решили скрыть от наших родителей, что поезд уже ушел. Мы решили сказать им, что англичане готовы взять нас с собой, т.к. мы знали, что только это могло их заставить покинуть дом.

Придя домой, не смотря родителям в глаза мы только просили их скорее укладывать необходимые вещи, скорее выходить, чтобы не «опоздать»... Я всовывала в мешки какие-то вещи, не в силах сообразить, что надо было взять с собой и что оставить, но стоило мне выйти из комнаты, как моя мать вынимала все, что принадлежало ей и моему отцу, убеждая нас уезжать без них.

«Вы молоды», говорила она, «вам жить жизнь, вас англичане устроят, вы уезжайте, а мы останемся, – ваш отец и я, мы не покинем родину...» И мы вновь заставляли их все укладывать, убеждая что мы все равно никогда не расстанемся, и что мы должны торопиться, потому что «англичане нас ждут». Наше положение еще больше осложнила наш друг Валентина Кирилловна Зданевич. Она горячо убеждала нас «не быть безумцами, не губить себя». «Большевики могли в любую минуту войти в город», говорила она, «если они встретят вас, бегущих на вокзал, они наверно прикончат вас тут же на месте». Все эти колебания кончились внезапно, когда в нашей квартире появились сильные «муши», которых каким-то образом удалось нанять в последнюю минуту брату-гимназисту! Всем вдруг стало ясно, что жребий брошен и путь к отступлению закрыт.

Солнце было уже низко, когда мы вышли на улицу. В городе царило волнение. Все окна и ставни были закрыты. Встречные смотрели на нас враждебно. Какой-то прохожий крикнул нам вдогонку: «Буржуи... бегут...» Вдалеке слышалась артиллерийская стрельба...

Мы шли бесконечными улицами через весь город, и каждый из нас молился. Я молилась святому Серафиму, и на душе был великий покой. Если отдаешь свою жизнь до конца в руки Божии – наступает покой. Я знала, что Бог все может. Что Бог может послать Ангела Своего, чтобы спасти нас. И я знала, что если будет 50 поездов, но не будет на то воли Божией, то все равно ничто нас не спасет. Я смотрела на брата и на сестру и знала, что они так же, как и я молились, так же, как и я уповали на Бога, и принимали все.

Вокзал, как и прежде, был оцеплен войсками, но теперь вокруг него стояла плотная толпа. Никого не пропускали через кордон. К счастью я увидала того офицера, который пустил нас утром, он узнал меня и позволил мне пройти. Я надеялась найти начальника станции и убедить его пропустить нас всех. Я знала, что сейчас мои отец и мать узнают всю правду, что поезда нет, но это было неважно, главное было сделано, – уже не было пути назад.

Первое, что я увидела на вокзале – был поезд! Все тот же поезд, с крепко задвинутыми дверями, тот поезд, который должен был уйти несколько часов назад. Вокруг него разыгрывались раздирающие сцены. Трудно описать все то, что я увидала. Женщины с детьми, военные в форме, какие-то старики и люди, потерявшие голову, – все это кидалось из стороны в сторону, стараясь влезть или на крыши вагонов или примоститься на буферах. Я помню одну женщину на коленях перед англичанином, она обнимала его ноги и умоляла спасти ее и двух ее девочек. Я помню еще кого-то с мешочком золотых монет: он пересыпал эти деньги из руки в руку, и как безумный кидался от одного вагона к другому. Крики, плач, толпа людей, человеческие фигуры, повисшие на закрытых дверях. Животный страх в глазах у всех. Во всем этом был такой неописуемый ужас, такое глубокое человеческое отчаяние. Страх перед приходом «красных» был – мистический страх, поэтому он переходил все границы, он подавлял, он заставлял людей терять их человеческий образ.

Я стояла на перроне и с ужасом смотрела на окружающее. Вдруг я увидала моего англичанина и кинулась к нему.

«Пожалуйста, помогите мне! дайте мне записку, что я работала у вас, чтобы моих родителей пропустили на вокзал». «Но что вы будете делать на вокзале? – спросил он, – наш поезд последний, больше не будет поездов».

«Это ничего, мы будем знать куда идти пешком по линии железной дороги, мы пойдем сразу, как только ваш поезд уйдет».

Он быстро вынул из кармана листок бумаги с английским гербом и написал мне пропуск.67 Я побежала с этой драгоценной бумажкой к выходу. Я показала ее, и нам всем разрешили пройти. От англичан еще ждали спасения, и их слово имело большую силу. В это время чей-то голос заговорил в рупор, призывая к спокойствию и дисциплине, прося всю публику отойти от вагонов иностранных посольств и объявляя, что к поезду прицепляют специальный состав для желающих уезжать.

Через несколько минут вагоны были поданы, и все ринулись к ним. Люди влезали через окна и двери, торопились, плакали от счастья... Нам тоже удалось войти всем вместе в ближайший вагон. Посадкой заведовал взвод молодых грузинских юнкеров. Среди них мы заметили нашего друга Сережу К., он особенно хорошо знал мою сестру. Он тоже увидал нас и подошел к окну нашего купе. Купе было так полно народом, что было трудно пробраться к окну и понять, что он хотел нам сказать. Он как-то странно и скорбно смотрел и делал знаки, чтобы кто-нибудь из нас вышел. Выйти было не легче, чем проникнуть в этот вагон, но в такие минуты чувствуешь и инстинктивно знаешь как надо поступить и кого слушать. Через минуту я была рядом с ним.

«Выходите из вагона», шепотам быстро произнес он, «эти вагоны не прицеплены, поезд сейчас уйдет, а они останутся, – все это сделано для успокоения публики. Когда все увидят, что это обман, может быть бунт, лучше выйдите сейчас и уходите вперед. Как только поезд двинется, Вы можете сразу же по линиям уходить пешком. Мы тоже будем уходить».

Мы потихоньку, один за другим, вышли из вагона. Мне было мучительно стыдно за себя, за уезжавших, за голос, говоривший в громкоговоритель, за жалких, несчастных людей... Но некогда было размышлять. Мы ушли вперед и стояли молча у переднего вагона и ждали когда поезд уйдет.

Послышался свисток, и вдруг в одном из вагонов раздвинулась дверь, из нее выскочил все тот же высокий англичанин и, размахивая руками и крича что-то, кинулся к нам. Подбежав ко мне, он схватил меня за плечи, и, толкая вперед, прокричал: «За мной, бегите за мной, все шесть».

Мы карабкались в открытую щель двери, а он, стоя позади, кричал: «Это мой отец, моя мать, мои братья, мои сестры...» Позже я узнала как это вышло, что поезд был еще на вокзале, когда пришли мы все. Оказалось, что большевики повредили путь и его чинили все это время. Мы стояли в переполненном вагоне, не было места, чтобы сесть или лечь, и у каждого из нас сердце было переполнено благодарности Богу. Бог все может... Бог может послать Ангела своего чтобы спасти нас.

Одиннадцатая глава. Роковой день. Н. Зернов

Наше спасение от большевиков 17 февраля 1921 года составляет самую необычайную страницу нашей семейной хроники. То, что по здравому рассуждению представлялось невозможным, все же осуществилось.

События, приведшие нас к этому избавлению, начались с неожиданной встречи с нашим двоюродным братом в понедельник 14 декабря 1920 года. В этот холодный и сумрачный день я встал поздно с тяжелым чувством не то зависти, не то обиды. Накануне мы узнали, что наши знакомые Офросимовы получили возможность покинуть Грузию. Им были обеспечены и визы и деньги для проезда за границу. Их счастье еще сильнее подчеркнуло безнадежность нашего положения. Я горько сетовал на то, что нам неоткуда было ждать поддержки. Сестра Маня предложила мне пойти в то же утро в паломничество к Божьей Матери в Дидубэ. По дороге туда мы вдруг заметили едущего на извозчике двоюродного брата Анатолия Сергеевича Зернова (1882–1942). Мы его не видали с Москвы, и эта встреча была для нас огромным событием. Он несколько раз приходил к нам и мы жадно слушали его рассказы о том мире, о котором ходили столь противоречивые слухи. Он приехал на несколько дней из Турции и возвращался в Константинополь. Он ничем не поддержал нашего желания вырваться туда. Наоборот, он, как и многие другие, говорил, что Ленин принужден будет пойти на уступки и советовал нам возвращаться в Москву. Мой отец слушал эти разглагольствования, для меня же они были примером полного непонимания сущности ленинизма. Когда он уходил от нас в последний раз, я пошел провожать его и снова горячо просил помочь нам уехать из обреченной Грузии. Тогда он рассказал мне, что на пароходе по пути в Батум он познакомился с секретарем английской Миссии и посоветовал обратиться к нему.

Наступил сочельник, Соне исполнился 21 год. Рождество мы отпраздновали дружно и церковно. Так мы подошли к 1921 году, переломному для нашей семьи. Накануне его, 20 декабря мы узнали, что английская Миссия ищет секретаршу. Было ясно, что конкуренция будет огромна, так как найти работу в Тифлисе было невозможно. Все же, помня рассказ нашего двоюродного брата, мы решили, что Соня должна попытаться получить это место. На следующий день мы вдвоем отправились в Миссию. Шли мы с волнением и с молитвой, зная как мало у нас шансов. Неожиданно, секретарь миссии мистер Уайт предложил Соне эту работу. Я ждал на улице решения нашей судьбы. Соня вышла ко мне сияющая от радости. Я как на крыльях помчался домой.

У нас завязалась нить с внешним миром.

Дома у нас было большое ликование. Хотя жалованье предложенное сестре было небольшое – 20 тысяч грузинских рублей, но оно все же могло прокормить нас. Однако наша радость длилась не долго. В субботу 12 февраля Советская Армения напала на Грузию. То, чего мы так все время боялись, наконец случилось. Вопреки здравому смыслу, нашей первой реакцией на эту катастрофу были попытки себя успокоить разными вздорными слухами и надеждами. Говорилось, что грузины легко справятся с армянами, что Англия и Франция не допустят гибели демократической Грузинской республики, что Турция воспротивится захвату всего Кавказа красными, а главное хотелось думать, что Армения, хотя бы советская, это не Россия. И мы продолжали нашу обычную жизнь.

Так подошли мы к памятному дню 17 февраля 1921 года. Начался он обычно. Накануне были тревожные вести о неудачах на фронте, но к вечеру они были опровергнуты и мы успокоились. Брат как всегда ушел в гимназию, Соня в английскую Миссию, я остался дома для занятий. В 11 часов к нам неожиданно прибежала потрясенная княгиня Дадиани; она сообщила нам, что красные будут через несколько часов в Тифлисе и что с трех часов ночи происходит секретная эвакуация города.

У меня все похолодело внутри. Пока княгиня рассказывала нам все это, раздался новый звонок. Я открыл дверь – это была моя сестра. Она сказала: «они уехали». Эти слова были, как наш смертный приговор. Моей первой реакцией было, что все погибло, но выслушав ее поспешный рассказ, мы на семейном душу раздирающем совете решили сделать все возможное для того, чтобы бежать из Тифлиса. Мы с сестрой бросились на вокзал, остальные члены семьи обещали собрать вещи. Мы мчались почти бегом, путь лежал через весь город, население еще не знало о прорыве фронта и контраст между внешним спокойствием улиц и нашей внутренней агонией еще острее резал меня. Дипломатический поезд был еще на вокзале. Мы добрались до членов Миссии и хотя они сказали нам, что уезжают через 5 минут, мы все же решили сделать все возможное, чтобы всем вместе вернуться на вокзал.

Дома мы нашли родных в полной растерянности. Наши друзья уговаривали нас оставаться, но мы с сестрой продолжали настаивать, что мы должны идти на вокзал и что лучше нам всем вместе погибнуть, чем ждать ареста большевиками. Мы победили. В 3 часа одиннадцать человек, шестеро нас и пять мушей, так называются в Грузии уличные носильщики, нагруженные нашим багажом, покинули Кирпичный переулок. Четыре часа позже, несмотря на все казалось бы непреодолимые препятствия, мы, сдавленные со всех сторон, сидели на наших мешках в теплушке, прицепленной к поезду иностранных миссий. Нам удалось в третий раз избегнуть большевистского плена.

По дороге в Батум я старался понять, как произошло наше спасение. Все события этого памятного дня, когда, несмотря на все наши колебания, растерянность и ошибки, мы все же вырвались из обреченного Тифлиса, вставали перед моим изумленным духовным взором. Многое мы узнали уже только в поезде: и то, что грузины смогли ненадолго остановить наступление красных и то, что отправка дипломатического поезда, взявшего нас, задержалась из-за повреждения пути. Мое сердце было переполнено благодарности всем тем, кто так великодушно оказал нам помощь. Но все же я ясно сознавал, что ни стечение благоприятных обстоятельств, ни добрая воля отдельных лиц, ни наши собственные усилия не могли спасти нас. Я видел, что наше спасение было провиденциально. В такие дни укрепляется вера, что в жизни ничего нет случайного и что наша судьба в руках Божьих.

Ехали мы в Батум очень долго, бесконечно останавливаясь на станциях. Ходили различные слухи: то оптимистические о полном поражении красных, то о возможном захвате Батума местными большевиками до нашего приезда туда. В нашей семье наступила острая реакция на все пережитое. Отец настаивал, что его долг – вернуться в Тифлис. На одной из станций он вылез из нашей теплушки, и мы с трудом втащили его в уже двинувшийся вагон. Все мы были измучены и раздражены. Англичане продолжали благодетельствовать нам, приносили пищу, ободряли наших родителей. Наш вагон был полон интересными людьми. Многие недавно бежали от большевиков и рассказывали об ужасах все более разгорающегося красного террора. Строились планы на будущее, все предполагали искать убежища в Европе. Мы одни не имели ни денег, ни паспортов, ни виз.

В воскресенье 20 февраля мы наконец добрались до Батума. Наши спутники перебрались в город. Мы остались одни в теплушке. Наши благодетели, Уолтон и Уайт, снова помогли нам. Они достали для нас разрешение поселиться в классном вагоне, стоявшем на запасных путях. Сразу к нам стали приходить знакомые, раньше уехавшие из Тифлиса. Начались новые тревожные разговоры о том, что делать, куда двигаться?

Мой отец был настолько потерян, что продолжал настаивать на возвращении. Мысль о загранице и привлекала и пугала меня своей полной неизвестностью. Мы бродили по городу, заходили в церкви. В одной из них был чудесный образ Святого Серафима, это утешало и ободряло нас. Погода была отвратительная, шел все время мокрый снег.

Вечером, в четверг 24-го февраля, наша судьба была решена: англичане решили взять нас с собой до Константинополя. На другой день мы узнали, что Тифлис пал. Батум был полон беженцами.

На рейде стояли военные суда разных наций в ожидании эвакуации своих граждан. Наш отъезд состоялся в понедельник 28 февраля.

В 2,30 дня началась посадка, погода разгулялась. Никогда раньше не виданные мною английские матросы быстро и молодцевато подвезли нас к красавцу крейсеру Калипсо (он погиб во вторую мировую войну). Мы поднялись на палубу, была сделана перекличка. Все женщины были направлены в одну сторону, мужчины англичане были размещены по каютам, а мы, несколько русских, были отведены в салон матросов. Вечером, когда стемнело, наш крейсер снялся с якоря. Прощай Россия! Увидим ли мы когда-нибудь нашу родину? Что-то ждет нас впереди?!

Мы погрузились в новую, столь странную для нас, жизнь английского крейсера. Всюду изумительная чистота, быстро шагающие парами матросы, свистки, беготня проворных ног, отрывистые и непонятные слова команды, странная пища в поражавшем нас изобилии (красное консервное мясо, безвкусный белый хлеб). Переход до Константинополя взял около суток. Море было зеркальное, вдали были видны горы, покрытые снегом, но было уже тепло. Одно время Калипсо развил свою максимальную скорость (36 узлов) – это было феерично, он весь дрожал от усилий, брызги обдавали его нос, а за кормой подымались каскады пенящейся воды.

Накануне нашей новой жизни у меня был удивительный разговор с сестрой Маней, мы оба прощались с Россией, со всем тем, что до этого составляло нашу жизнь. Об этом разговоре я хочу рассказать словами моего дневника.

«Вторник 1 марта 1921 года. Сейчас вечер. У нас была необычайная встреча с Маней. Мы сидели на корме Калипсо. Воцарилась необыкновенная тишина. Это не был больше крейсер, а птица, летевшая по морю и уносившая нас. Калипсо даже не колебался, только винт слегка трещал. Закат потух, берег Малой Азии потонул во мгле. Мы с Маней остались совсем одни. Даже шагающие фигуры матросов стушевались. Странный начался у нас разговор, нам даже страшно стало, так близко и непосредственно соприкоснулись наши души друг ко другу. Помимо слов, мы общались, угадывая то, что было на уме у другого. Мы говорили о России, о вере, о нашем пути. Какая дивная сказка – наш путь на Запад. Как будто Богородица позволила нам уехать, а Батюшка Серафим и Николай Чудотворец исполнили ее волю. Горели звезды, море и ночь охватили нас благодатным покровом. Последний момент нашей беседы был особенно прекрасен. В наших сердцах одновременно зазвучали слова молитвы «Царю Небесный». Мы были глубоко взволнованы и подлинно соединены друг с другом».

На другое утро мы увидели Босфор. Это была среда 2 марта 1921 года.

Двенадцатая глава. Батум. «Крейсер Калипсо». С. Зернова

Мы приехали в Батум. Я вижу его как в тумане, кажется, был ветреный, облачный день. Море было серое, далекое и чужое. И на душе было серо и пусто. Почему мы здесь? в этом чужом городе?

Англичане предложили нам жить в вагоне 1 класса. Где-то все еще теплилась надежда, что все переменится и мы опять вернемся домой, слишком невероятным казалось, что мы вдруг так выброшены из жизни... Батум был как пустынная приморская деревня. Что мы будем здесь делать? Прошла неделя. Надо было как-то устраивать жизнь, мы разобрали взятые нами наспех вещи и отдали стирать наше белье. Вдруг после полдня к нам кто-то постучался. Это был мистер Уайт. «Мы сегодня уезжаем, сказал он, – но никто не должен об этом знать. Будьте через час на пристани, за вами пришлют катер». Он ушел.

Мы с братом кинулись в город за бельем. Мы быстро шли по пустынному бульвару. Надо было спешить чтобы вовремя быть на пристани. На скамейке сидел какой-то солдат. Мы прошли мимо, а он пристально смотрел нам вдогонку. Когда мы возвращались, он все сидел на той же скамейке. Когда мы поравнялись с ним, он неожиданно встал и шепотом спросил: «Когда уезжают англичане?» Мой брат немного замялся, не зная сперва что ответить, но, посмотрев на его оборванную шинель и подозрительный вид, решительно ответил: «Мы не знаем, кто и когда уезжает». Солдат недоверчиво взглянул на нас и сказал: «Ничего, ничего, это так, на всякий случай, я был в том же поезде, что и вы и видел вас, я думал, может вы будете знать. Я здесь сижу на этой скамейке, я всегда здесь, даже ночью. Если узнаете, что англичане уезжают, то скажите мне – вы спасете мне этим жизнь! Я все караулю, боюсь пропустить, тогда все пропало! Вы оба молодые, поверьте мне, скажите, если будете знать. Рас-то они возьмут, – говорил он, уже обращаясь ко мне, – ведь вы работали у них, они не оставляют своих служащих, я на вас буду надеяться; я здесь все время буду сидеть, на этой скамейке, не забудьте, не обманите меня». «Мы ничего не знаем» – подтвердила я. «Да, да, хорошо, спасибо – я на всякий случай спрашиваю», – проговорил он и пошел обратно сесть на свою скамейку. Мы увидали, что он сильно хромал, у него была перевязана нога и через повязку просачивалась кровь.

Что нам было делать? Кто был этот солдат? Почему он знал, что я работала у англичан? Может, он был специально подослан красными, чтоб взорвать английский крейсер? Могли ли мы подвести англичан, которым мы были всем обязаны? Они просили никому не говорить об отъезде; как же сказать об этом первому встречному? Но если правда все то, что он нам рассказал? Если можно спасти его жизнь? Он поверил нам, а мы ему лгали! «Коля, что делать?» «Мы не имеем права говорить». «Да, я это все знаю, но мне кажется он не провокатор, я ему верю, что же нам делать?» Я обернулась. Солдат сидел по-прежнему на скамейке и пристально смотрел нам вслед. «Коля он смотрит на нас!» Вдруг мой брат, не раздумывая, быстро наклонился ко мне и прошептал: «Беги, скажи ему, что мы уезжаем через полчаса». Я кинулась к скамейке, но солдат уже ринулся мне навстречу. Я едва успела сказать: «уезжаем через полчаса», – он поймал мои слова налету и сразу кинулся куда-то бежать.68

Мы с братом молча и быстро шли вдоль пустынного бульвара, как будто стараясь скрыть от самих себя наш поступок. «Господи, – думала я, – какое мучение решать самой и не знать, что правильно и что неправильно. Господи, одна надежда на Тебя, сделай так, чтобы все было хорошо».

Крейсер Калипсо

Мы помещены внизу, в столовой, – женщины и дети. Мы лежим на полу на одеялах, принесенных нам матросами и офицерами. Они сняли их со своих коек. Плачут дети. Некоторые матросы пришли к нам и укачивают младенцев, носят их на руках. Я лежу закрыв глаза, тихо и незаметно вытираю слезы. Мне кажется, что я не плачу, только слезы почему-то текут через закрытые глаза. Когда вечером мы стояли на палубе и в последний раз смотрели на уходящую в даль русскую землю, мне кажется, я тоже не плакала, только все время текли слезы. Утро. Часть крейсера, которая была сначала отведена для нас, была вчера отгорожена канатом, но сегодня капитан приказал снять канат и мы можем осматривать весь крейсер. Нам сказали, что женщины и дети в первый раз попали гостями на их корабль, и что капитан хочет все сделать, чтобы нам было хорошо и чтобы мы не грустили. Он приказал пустить Калипсо полным ходом и перед носом корабля вода стояла, как стена, – только, разве это может развеселить.

Офицеры Калипсо устроили чай и пригласили русских барышень. Нас было трое, Наташа – по фамилии Тамара, моя сестра и я. Они подарили нам карточки с видом Калипсо, они угощали нас сладкими пирожками и старались нас развлечь. Один из них был особенно милый, он не старался утешать и ничего не спрашивал, он только смотрел таким взглядом, что я знала, что он понимает все.

Когда мы подъезжали к Константинополю, море было тихое, зеркальное, оно переливалось всеми красками, отражая солнце и небо. Моя мать волновалась, где и как мы проведем первую ночь, так как у нас не было денег. Она хотела, чтобы я попросила у одного из английских офицеров в долг хотя бы один фунт, но я не согласилась. Она говорила, чтобы я не была гордой, чтобы я смотрела на это проще, что на следующий день мы сможем продать золотое кольцо и вернуть деньги. Я ответила, что я все равно не попрошу. Англичане спасли нам жизнь, мы не должны сразу же просить у них денег. Моя сестра и брат тоже считали, что не надо просить. Если придется провести ночь на улице, мы лучше сделаем это. Моя мать не была с нами согласна, но она не говорила по-английски и потому не могла сама просить англичан. Я думала тогда, что я никогда и ни у кого, во всю мою жизнь не попрошу денег.

Калипсо высадил нас в Константинополе и сразу ушел. Мы долго стояли на пристани и смотрели на уходящий крейсер. Мы стояли, пока он не скрылся с глаз. Он был для нас как мост между Россией и чужим миром. Он исчез, и мы остались одинокие и брошенные. Вокруг была шумная, пестрая толпа. Надо было куда-то идти и что-то решать, но у нас не было денег. Тогда, мой младший брат подошел ко мне и дал мне маленький белый конверт. «Что это», спросила я, «Это письмо, – ответил он, – меня просил передать тебе его один лейтенант с нашего крейсера, он сказал отдать только тогда, когда крейсера уже не будет видно». Я раскрыла конверт, в нем лежали 5 английских фунтов. На маленьком листке было написано: «Простите, что я вам даю эти деньги так, что вы не сможете отказаться их принять. Когда ваш брат передаст вам это письмо, наш крейсер уже будет далеко в море. Поверьте мне, что я никогда не решился бы просить вас принять эти деньги от меня, но эти 5 фунтов были присланы мне моей матерью, когда я получил чин офицера и я их хранил с тех пор. Я уверен, что если бы вы знали мою мать, то вы не отказались бы взять от нее эти деньги. Я только жалею, что они должны прийти к вам через мои руки. Я прошу вас не возвращать их мне до того дня, пока к вам не вернется ваша родина. Лейтенант Оливер».

Я никогда не могла его забыть. Я знала, что ему было так легко и просто «сунуть» в руку одного из нас фунт или два; мы были оборванные, жалкие, никому не нужные, мы были как нищие, а он написал такое замечательное письмо, полное такого тонкого благородства. Если бы только мы умели всегда поступать так, как поступил он! Там на пристани, в Константинополе, среди шумной и чужой толпы я дала себе торжественное обещание – что что бы ни случилось со мной в жизни, я никогда не произнесу ни единого слова против Англии и навсегда останусь другом той страны и того народа, среди которого мог встретиться человек с таким великодушием.

Прошло 30 лет. Один раз в Париже меня вызвали в Министерство Внутренних Дел к шефу Иностранного отдела. Он мне объявил: «Вы всегда думаете о других, а теперь мы подумали о вас. В ответ на ваше прошение о французском подданстве, мы решили дать вам его. Но чтобы вы знали, что Франция хочет иметь вас гражданкой нашей страны, вы не должны платить нам ни одного франка». С этими словами он передал мне декрет. Тогда я вспомнила лейтенанта Оливера.

Кончилась Вторая Мировая Война, которую мы пережили в оккупированном Париже. Мы ждали, что произойдут перемены на нашей родине и что мы сможем туда вернуться и я верну мой долг. Однако ничего не переменилось. Россия не была освобождена, но зато мне была дана другая страна и потому пришло время отблагодарить морского офицера. Я написала письмо лейтенанту Оливеру и послала его в Английское Адмиралтейство. Три месяца я не получала ответа, наконец он пришел. Оливер писал, что мое письмо побывало у целого ряда «лейтенантов Оливер», пока не нашло его, капитана в отставке, живущего со своей семьей в имении и занимающегося садом. Он просил меня не возвращать ему денег, так как это не был долг или подарок, а лишь попытка выразить его сочувствие лицам, попавшим в столь тяжелое положение. Он хотел знать, как сложилась жизнь нас всех. Я ему ответила, что принимаю 5 фунтов и не возвращу их ему. К Новому Году я послала ему подарок – небольшое блюдечко из массивного серебра, оно могло служить пепельницей. Я бросила на него 5 русских золотых и дала ювелиру припаять их так, как они были брошены. Они лежали совсем естественно – так, что мой маленький племянник, увидав их, наклонил блюдечко, чтобы стряхнуть их на руку. На другой стороне блюдечка я дала выгравировать: Батум 1921 – Париж 1951. Лейтенанту Оливеру от Н.С.М.В. Зерновых. Крейсер Калипсо». С этим подарком я написала письмо, прося капитана Оливера поставить блюдечко в своей гостиной так, чтобы все приходящие к ним видели его и изумлялись, почему у него лежат так русские золотые, и в ответ на их вопросы, он должен будет рассказывать каждому о событии его молодости, и все смогут узнать об его благородстве.

Капитан Оливер, получив мою посылку, написал мне, что это блюдечко – самый прекрасный подарок, который он и его семья получили в своей жизни.

Тринадцатая глава. «Сиркасси». М. Лаврова

Жизнь в независимой Грузии была нелегкая, но все же в 1919 году я вновь поступила в только что открывшийся университет, в этот раз на естественный факультет. Занятия в университете налаживались медленно, вводился обязательный грузинский язык, которого я не знала. Я стала мечтать поехать учиться в Европу. Никто, кроме родителей, не поддерживал меня в этом «неосуществимом плане»: нужны были очень большие деньги даже только на один билет (обмен на валюту достигал астрономических размеров), а мы уже давно жили впроголодь; еще невозможнее было получить визу. Однако я, наподобие чеховских сестер, – все твердила: «В Париж, в Париж!», только с той разницей, что мне помогали молодое упорство и поддержка родителей. Я преклоняюсь перед их жертвенностью и верой. Они начали продавать все, что могли, из остающихся еще вещей: рояль, ковры, картины. Они не устрашились ни предстоящей разлуки, ни риска отпустить молоденькую, неопытную свою дочку, совсем одну, без денег, в далекую, неизвестную Европу. Они были глубоко верующими людьми и вверяли меня Божьему попечению...

Визу я получила совсем неожиданно: раз где-то случайно я познакомилась с женой грузинского консула, собиравшейся ехать в Париж к мужу со своей маленькой дочерью. Я рассказала ей о моей мечте попасть учиться в Париж. Она была увлечена моей горячей решимостью и предложила помочь мне с визой. В тот же день она позвонила французскому консулу и попросила его дать мне визу как нянюшке ее дочери. Виза была разрешена! Все это случилось так быстро, «несбыточная мечта» вдруг стала безотлагательным и бесповоротным, решающим всю жизнь шагом. Хотя я не ехала с моей благодетельницей (и никогда потом ее не встретила и не могла поблагодарить), все же надо было пускаться в путь как можно скорее, чтобы использовать визу. С трудом мы нашли достаточно денег, чтобы на них купить самый дешевый билет до Франции на маленьком французском пароходике «Сиркасси», уходящем из Батума через несколько дней; нашлись какие-то друзья, у которых была знакомая в Париже, они дали мне к ней рекомендательное письмо. Эти дни спешных сборов прошли, как в угаре. Я была плохо одета, из американских складов мне достали подержанный костюм, мама его переделала, работая по ночам, и он казался мне верхом элегантности. Вещей у меня было, к счастью, очень мало, денег в кармане оставалось около ста французских франков... Как я простилась с моими, как уехала, – я не помню. Память иногда милостива и покрывает забвением то, что не легко вспоминать. Все же я оставляла папу и маму в независимой Грузии, мы могли переписываться, мы могли снова увидаться...

В Батуме, не успела я сесть на пароход, как пришла ужасная весть, что Тифлис взят большевиками. Наш небольшой пароход заполнился беженцами (не платящими за свои места!). Передо мной встал мучительный вопрос: ехать ли дальше или вернуться к моим родителям, ведь наша разлука могла теперь быть навеки! Я решила ехать! Во время плавания я сидела все время одна на высоком узком носу «Сиркасси», глядя как он разрезал синюю гладь, и не оглядывалась назад...

Это решение определило судьбу всей нашей семьи. Я смогла позже помочь моим родителям вырваться в Европу. Сестра моя тоже присоединилась к нам.

Четырнадцатая глава. Первый день вне родины. Н. Зернов

Рано утром 2 марта 1921 года красавец крейсер Калипсо плавно вошел в узкий и извилистый Босфор. Мы с волнением и восхищением смотрели на его причудливые берега с их крепостями, дворцами и садами. Вскоре показался и сам город, раскинутый подобно Риму на семи холмах, украшенный куполами мечетей и стройными силуэтами минаретов. Весь рейд был усеян пароходами, среди которых выделялись грозные контуры военных судов. Между ними беспрерывно сновали катера и колесные пароходики, перевозившие людей из Константинополя в Скутари и на Принцевы Острова. Мы были поражены открывшейся перед нами единственной по своей красочности панорамой. Ее необычайность еще более усилила чувство тревоги, охватившее меня и моих родителей. Мы старались предугадать, что могло нас ожидать в этом чуждом восточном мире. Испытав уже в Тифлисе и голод, и холод, мы боялись попасть в еще худшие условия в этой незнакомой стране, без языка, без средств к существованию. Мы начинали нашу жизнь в изгнании нищими, бесправными, бездомными.

Действительность оказалась к нам более милостивой, чем я опасался. Перед самой нашей высадкой кто-то из англичан дал нашему отцу 50 турецких лир, сестра Соня тоже получила 5 английских фунтов.69 Таким образом нам были обеспечены кров и еда хотя бы на несколько первых дней. После споров и расспросов мы решили искать пристанища в самом городе, а не на островах, где, как нам говорили, было легче и дешевле найти помещение.

Военный катер быстро доставил нас на пристань Галаты. Матросы ловко перенесли наш багаж на берег. Могло казаться издали, что на этом нарядном катере, под британским вымпелом прибыли знатные иностранцы, но в действительности в бурный поток восточной толпы были выброшены шестеро растерянных русских беженцев, одетых в старомодную одежду и нагруженных неуклюжими мешками.

Галатская пристань, где мы очутились, служила одновременно одной из коммерческих артерий города. У нас кружилась голова от разницы между только что покинутым умирающим Тифлисом и всем тем, что теперь окружало нас. Там были пустые улицы, заколоченные окна магазинов без товаров, бедно одетые люди, очереди перед лавками с съестными припасами, здесь же мы закрутились в красочном, шумном водовороте. Вокруг нас были красные фески турок, черные чадры турчанок, бурнусы арабов. Греки, негры, армяне, левантийцы, и представители всех европейских наций проходили мимо нас. Звенели трамваи, гудели автомобили всех цветов и марок, торговцы зазывали своих покупателей, кофейни были полны народу, всюду были горы товаров, поражало обилие и разнообразие плодов земли. Краски, звуки, запахи, движение, жизнь во всех своих проявлениях дурманила нас. Наши глаза разбегались от этого необычайного зрелища. Особенное впечатление произвели на меня военные патрули союзных держав. Стройно маршировали, как будто проглотив аршин, высокие британцы, быстро семенили ногами подвижные французы; почти бегом проходили итальянцы, тут же были и американские и греческие матросы.

Нас сразу окружила толпа подозрительных личностей. На всевозможных языках они стали предлагать нам свои услуги и хватать наши мешки. Мы решительно отказались от их помощи. Когда они оставили нас в покое, мы могли обсудить наши планы. Было решено, что отец и Соня пойдут разыскивать нашего двоюродного брата Анатолия Зернова, а остальные будут ждать их возвращения. Ожидание длилось долго. Недалеко от нас находилась английская база. Какой-то сердобольный англичанин, с повязкой Красного Креста на рукаве, заметил нас и принес нам крепкого английского чая. Он посоветовал нам сдать на хранение наши мешки в их базу. Это участие совершенно незнакомого человека очень ободрило меня. С самого начала нашего бегства из Тифлиса англичане проявляли исключительное доброжелательство к нам, совершенно бескорыстно оказывая нам всевозможную помощь.

Наконец, наши вернулись. Мой двоюродный брат ограничился общими советами, но также дал адреса некоторых из наших старых знакомых, которым удалось эвакуироваться из Крыма. День уже клонился к вечеру, надо было искать ночлега. Какой-то тип, говоривший по-русски, уверил нас, что может указать нам дешевую комнату недалеко от пристани. Мы решили довериться ему. Он отвел нас в грязный, подозрительного вида отель. После долгой торговли хозяин согласился пустить нас всех шестерых в одну комнату за 2 лиры в ночь. Это было дешево, а для нас это было самое главное. Вскоре, усталые от всего пережитого, в тесноте, но все вместе, мы погрузились в крепкий сон. Так началась наша жизнь за рубежом.

Пятнадцатая глава. Русская эмиграция и наша жизнь в Константинополе. Н. Зернов

На следующий день мы все с раннего утра кинулись разыскивать знакомых и собирать сведения о том, как русские живут в этом необычайном городе. Советы и сочувствие, как старых так и новых друзей, помогли нам. Мы получили карточки на бесплатные обеды, обещания достать нам временную работу, а главное нашей матери удалось вскоре найти нам помещение в центре города. За 65 турецких лир в месяц мы сняли комнату и чердак в квартире русского зубного врача Вальтера. Главным преимуществом нашего устройства была возможность для моего отца принимать больных в кабинете хозяина, когда он работал в клинике. О нашем приезде скоро узнали бывшие пациенты отца, его врачебная практика стала развиваться, остальные члены семьи тоже начали подрабатывать, мой брат получил стипендию в русской гимназии. Мы могли существовать.

Семь месяцев в Царьграде были самым фантастическим периодом нашей жизни в изгнании. Мы, как и большинство русских беженцев, не чувствовали почвы под ногами, мы жили в каком-то нереальном мире. Ни турки, ни греки не существовали для нас; за все это время мы не познакомились ни с одним местным жителем. Мы были всецело погружены в русскую стихию.

Наша внешняя обстановка соответствовала тому бивуачному положению, в котором находились все наши знакомые. Мы ютились в небольшой комнате с одним окном, выходившим на двор. Большая часть ее была занята двумя двуспальными кроватями, на которых спали мои родители и мы с братом. Посреди комнаты стоял большой стол, это было все ее убранство. Сестры спали на чердаке под самой крышей. Летом мы все страдали от жары. Чердак раскалялся от солнца, свежий воздух не проникал к нам со двора. Другим нашим бичом были клопы. Старые, деревянные дома кишели ими, мы вели постоянную и бесплодную борьбу с ними. Наша комната служила нам не только спальней, она была также и нашей кухней и столовой, больше того – она была и нашей гостиной, где мы принимали все растущее число гостей. Вспоминая прошлое, мне теперь трудно представить, как мы могли выдерживать их непрерывный поток. Обычно у нас вечером собиралось три, четыре посетителя, но часто их было и гораздо больше. 17 сентября, в день именин матери и старшей сестры, у нас было 40 гостей, на этот раз нам пришлось просить наших хозяев разрешить принимать гостей в их гостиной.

Общество, собиравшееся у нас, было самое разнообразное. К нам приходили единомышленники нашего отца, либералы общественники, были церковные люди, с которыми мы познакомились уже в Константинополе, было и много молодежи, прошедшей через огонь и испытания гражданской войны. Все они неоднократно глядели в глаза смерти и теперь радовались своему избавлению от красных. Для русских бездомных людей, наше убогое и тесное жилище было местом отдыха и семейным очагом. Мы были рады всем приходящим, для каждого у нас был готов стакан чая, а главное у нас никогда не прекращалась живая, а часто и горячая беседа о России, о церкви, о значении Православия и о причинах неудачи Белого Движения. В эмиграции было много разных элементов; были и люди, вывезшие деньги за границу, были и те, кто проматывал свою жизнь в кабаках и притонах, были и циники и опустившиеся. Но наши друзья были иными – это была жизнеспособная, здоровая молодежь, любившая родину и готовая служить ей.

Мы встретились в Константинополе с основной массой русских изгнанников и они вдохновили меня. Когда я в первый раз попал на главную улицу Пера, меня поразила густая русская толпа. Русских было так много, что нас можно было принять за хозяев города. Казалось, что мечта славянофилов осуществилась и Константинополь стал русской столицей. Я с интересом вглядывался в эти русские лица. Подавляющее большинство составляла молодежь в самых разнообразных военных формах. Среди них было несомненно очень много одаренных людей, впоследствии обогативших жизнь тех стран, в которых они обосновались. На них лежал особый отпечаток культуры и света, это был цвет свободолюбивой России, это были люди, сделавшие свой выбор, не сдавшиеся на милость победителей, оставшиеся до конца верными своим убеждениям. Это придавало им силу и бодрость и какой-то особый, позже уже не повторимый подъем. Эмигрантские будни, плохо оплачиваемый труд, боль отрыва от родины, все это пришло позже. В Константинополе русские еще не были беженцами, они были частью России, временно, как многим казалось, оказавшейся на берегу Босфора.

В 1921 году была еще Русская Армия в Галлиполи, был и ее главнокомандующий – генерал Врангель. Среди союзных дредноутов, крейсеров и миноносцев, стоявших на рейде, выделялся красивый силует яхты «Лукул», резиденции генерала. На корме Лукула гордо развевался Андреевский флаг. Рядом с Лукулом находился штаб главнокомандующего, помещавшийся на пароходе «Великий Князь Александр Михайлович». Насколько Лукул был строен и подтянут, настолько его сосед выглядел неряшливо и печально. Генерал Врангель олицетворял героизм Белой Идеи. Его присутствие ободряло всех. Он редко сходил на берег, но каждый раз когда мы встречали его, мы чувствовали радость и гордость, что он и его верные галлиполийцы не сломились под тяжестью поражения и продолжают дело защиты чести Родины, начатое генералом Корниловым и его доблестными соратниками.

В центре всеобщего внимания была тогда армия, находившаяся в Галлиполи. Она все еще представляла военную силу, с которой многие считались. Говорилось о ее переброске в Венгрию или на Балканы. Кронштадтское восстание подняло дух у многих, оно указывало на продолжающееся сопротивление большевикам в самой России и возобновление вооруженной борьбы не было исключено.

Состав русского Константинополя был исключительно разнообразен, в нем были представлены все народности юга; грузины, армяне, татары, донское, кубанское, терское и уральское казачество, караимы, евреи и горцы Кавказа. Политические деятели были смешаны с бывшими дипломатами, спекулянты с учеными, промышленники с лицами свободных профессий, но большинство все же была молодежь студенческого возраста, офицеры и солдаты разбитой армии. Город был полон всевозможными учреждениями и организациями, одни из них были эвакуированы из Крыма, другие начали возникать уже в изгнании. Красный и Белый Крест, Земгор, Академическая Группа, Союз Нефтепромышленников и различные политические организации занимали среди них видное место. Все они еще жили по инерции, надеясь возобновить свою деятельность на родной земле.

Трудно теперь представить, как существовали все эти бездомные русские. Найти постоянный заработок было почти невозможно, турки были готовы выполнить за гроши любую физическую работу. Но русские не погибали, как-то умудрялись не умереть с голоду. Помогали бесплатные обеды, выдававшиеся Международным Красным Крестом. Торговали газетами, марками, старыми вещами, вывезенными из России, где-то подкармливались, где-то ночевали, делились своими скудными средствами друг с другом. Еда стоила дешево; с началом теплой погоды, можно было спать на открытом воздухе. Всякий хотел отложить заботу о завтрашнем дне. Только ближе к осени настроение стало меняться.

Русские потянулись на запад, кто подписал контракт на работу на заводах во Франции, кто смог уехать в Париж, многие получили стипендии в чешских университетах, кто добыл визы на въезд в Югославию или в Болгарию. Константинопольская эпопея подходила к концу. Русский Царьград рассеялся как призрак, но было время, когда этот город принял изгнанников в свое лоно, как своих долгожданных гостей. Он, как и мы, был унижен и поражен. Восток привык к нищим, может быть поэтому и русские чувствовали себя более дома на берегах Босфора, чем в благоустроенных и процветающих городах Запада.

К этому последнему периоду нашей жизни в Турции относится наше знакомство с семьей Клепининых и с их родственницей Анной Николаевной Гиппиус (1881–1942).70 Оно оставило большой след в нашей жизни. Оба брата Клепинины были замечательными людьми и сыграли роль в судьбах эмиграции. Старший Николай Андреевич (1899–1939) был конногвардеец, талантливый и высоко образованный человек.71 Его жизнь оборвалась трагически и преждевременно: он присоединился к крайне левому крылу Евразийцев. Вместе с Эфроном, мужем Марины Цветаевой (1892–1941), он был вовлечен в убийство, организованное советскими агентами, и они оба принуждены были, спасаясь от ареста, бежать в Советский Союз. Эфрон был там расстрелян, Клепинин погиб в концлагере. Второй сын Дмитрий (1904–1943) тоже погиб в концлагере, но не в советском, а в немецком. Он не обладал блеском своего брата, но у него были иные качества. Он был человеком кристальной чистоты и исключительного мужества. Он принял священство. Во время оккупации немцами Парижа он начал помогать гонимым евреям. Арестованный, он мог спасти свою жизнь, обещав прекратить свою запрещенную деятельность, но он отказался это сделать. Умер он от истощения в немецком концентрационном лагере накануне своего возможного спасения. Молодые Клепинины и их друг, Игорь Иванович Троянов (род. 1900-), тоже принявший впоследствии священство, жили нашими интересами и разделяли наши взгляды. Мы близко сошлись с ними и решили вместе ехать в Сербию. Мы образовали религиозно-философский кружок, который собрал вокруг нас живых церковных людей. Мы возобновили наше знакомство и с Александром Викторовичем Ельчаниновым и его женой Тамарой и с Елизаветой Юрьевной Скобцовой, которые произвели на нас такое сильное впечатление в Тифлисе. Не хватало времени и сил ближе узнать тех одаренных людей, которых мы встречали вокруг церкви. Наш отъезд в Сербию оторвал нас от них. Большинство из них уже не встретились с нами в этой жизни.

Шестнадцатая глава. Царьград в 1921 году. Н. Зернов

Мы жили в Константинополе в русской замкнутой среде; все наши интересы были сосредоточены на судьбах России. Но ни я и никто из наших знакомых не мог избежать встречи с этим изумительным, неповторимым городом. Мы попали в Царьград в один из необычайных моментов в его длинной и трагической истории, полной разительных контрастов. Он все еще был столицей, но уже исчезнувшей империи; султан продолжал жить во дворце, его министры занимали свои посты, но ни он, ни они уже больше никем не управляли. Власть принадлежала союзникам, их патрули обходили побежденный город, их флаги победоносно развевались над главными зданиями. Никто не знал, что ожидает Царьград, будет ли он возвращен туркам, станет ли он вольным городом или столицей возрожденной эллинской империи. Но пока кто-то и где-то занимался его судьбой, сам город продолжал жить своей кипучей жизнью.

Мы успели застать последние следы его вековой славы, столицы оттоманской империи. Временная оккупация союзниками придала ему особый хотя и обманчивый блеск, а присутствие русских изгнанников подчеркивало превратность судьбы народов – то победителей, то побежденных.

Сам город разделялся на несколько резко отличных частей. Его сердце было в Стамбуле, заселенном преимущественно турками и почти еще не затронутом европейской цивилизацией. Стамбул был сказочный город. Он был застроен высокими деревянными домами, с резными решетками на окнах, закрывавшими от нескромных взглядов их женских обитательниц. Его узкие улицы следовали прихотливому узору, то упираясь в тупики, то неожиданно оканчиваясь у входа в мечети. Его гордостью и украшением были эти величественные здания, с огромными куполами и высокими минаретами. Их окружали просторные дворы, с фонтанами посередине и с крытыми галереями. В них царила молитвенная тишина и отрешенность от суеты и забот мира. Молчаливые фигуры турок сидели и лежали под их аркадами, наслаждаясь прохладой их сводов. Даже знаменитые крытые базары не нарушали спокойствия города. В их полумраке тонул шум толпы, острые запахи пряностей и восточных ароматов уносили в далекое прошлое, в нишах стен и в глубине своих лавок виднелись молчаливые торговцы, курившие кальян и изредка обменивавшиеся замечаниями со своими посетителями. Стамбул никуда не спешил, над ним все еще веял дух пораженной Византии. Величественные стены Второго Рима еще окружали город. В центре его по-прежнему возвышалась Айя София с ее уносящимся в высь сводом, этим непревзойденным достижением архитектуры. О той же славе христианского искусства говорила Кахрие Джами. Работы по очистке и реставрации ее фресок не были начаты в наше время, но и то немногое, что было доступно зрению, позволяло судить о исключительной силе творчества, которым обладала Византия накануне ее разрушения полчищами магометан.

Длинный галатский мост соединял Стамбул с Пера и Галатой. Он был переходом между двумя отличными мирами, повиновавшимися разным ритмам. Стамбул был погружен в созерцание прошлого. Пера и Галата жили сегодняшним днем. Стамбул остановился в раздумьи, Пера и Галата неудержимо неслись вперед, стараясь обогнать друг друга. Их улицы кишели международной толпой, все куда-то спешили, что-то покупали и что-то продавали.

Всюду были крики, толкотня и неразбериха востока.

Эти контрасты между различными частями Константинополя рождались из-за противоположных характеристик его населения, в особенности турок и греков. Насколько последние были подвижны, шумливы, предприимчивы и упоены своей победой, настолько турки держали себя со сдержанным спокойствием, не заискивая у союзников, но и не проявляя к ним видимой враждебности. Они, казалось, готовы были принять с фатализмом решение своей участи, полагаясь на неисповедимую волю Аллаха. Греков они презирали и не пускали их, ни в Айю Софию, ни в свои мечети. К русским, наоборот, они были дружески расположены. Мы могли беспрепятственно посещать все мечети и созерцать величие храма Премудрости Божьей. Мы часто слышали от турок слова: «турк-русс кардаш», то есть, что мы братья. Мы были действительно братья по несчастью, разбитые и униженные среди ликующих победителей.

Мне хотелось понять турок, этих вековых врагов Православной Церкви. Их лица отличались простотой и даже душевной чистотой, но у них отсутствовала духовность. По сравнению с ними христианский мир был неизмеримо сложнее и богаче как в своих взлетах, так и в падениях.

Символом оккупации города и ее видимым доказательством служили военные корабли, стоявшие на рейде при входе в Босфор. Они ярко выражали национальные особенности союзных держав. Английские гиганты сияли на солнце своей безукоризненной чистотой. Казалось, что ни одна пылинка не смела сесть на их начищенную поверхность. Французские и итальянские суда во многом уступали в чистоте английским, еще более по-домашнему выглядел греческий крейсер «Аве-ров», на палубе которого матросы сушили свое белье.

Я был покорен Царьградом, старался впитать в себя аромат его жизни и понять его вековую тайну.72 Когда у меня было свободное время, я отправлялся на исследование города. Плана у меня не было, я еще не был знаком с профессией туриста, но зато у меня был бесплатный проезд на трамваях. Русские в военных и полувоенных формах имели эту привилегию, которой пользовался и я. Обычно я просто ехал до конца линии, трамвай привозил меня или к зеленым, холмистым берегам Босфора, с его свежим морским ветром и ослепительным блеском темно-синих вод, или к старым крепостным стенам. Там город оканчивался сразу. Пройдя под сводом башен, я попадал в совсем другой мир, где царила тишина, аромат трав и жужжание пчел. Бури и революции нашего времени казались такими мимолетными около этих огромных вековых укреплений. Душа отдыхала около этой нетронутой природы после тесноты и постоянного напряжения нашей жизни, после шумной, душной и пыльной Пера.

В самом Стамбуле было тоже много тихих мест. Глухие, турецкие кладбища с покосившимися памятниками говорили о вечности. О том же напоминали незастроенные кварталы, поросшие дикой травой, которые встречались в самых неожиданных местах столицы. Они были результатом самообороны города против постоянной угрозы пожаров. Узкие улицы, высокие деревянные дома, загоравшиеся как сухие спички, делали борьбу с огнем невозможной. Для того, чтобы спасти Стамбул от возможного уничтожения, правительство запрещало строить на месте пожарища, погорельцам взамен давалась земля в других частях города. Таким образом пустыри служили препятствием для распространения огня. Они придавали Стамбулу особую меланхолическую задумчивость.73

Но конечно, очарование города заключалось не только в его памятниках архитектуры, его узких улицах и тишине мечетей, но и в поразительной панораме, с которой ничто не могло сравняться во всей Европе. Вид на Босфор, на Принцевы острова, на азиатский берег и Скутари поражал, пленял и вдохновлял. Константинополь был действительно город-царь, единственный, неповторимый, так что даже бездомный изгнанник мог чувствовать себя приобщенным к его славе. Для меня же, кроме всего остального, Царьград был еще и древним центром Восточного Православия. Я искал в нем остатки его святынь, я хотел в нем глубже понять истину нашей Церкви, но странно, она открылась мне не в ее греческом воплощении, а в русском, которое нашло свое временное пристанище в бывшей столице Византии.

Семнадцатая глава. Епископ Вениамин Севастопольский. Н. Зернов

Приехав в Константинополь, мы – молодежь – сразу стали знакомиться с церковной жизнью в этом временном центре русского рассеяния. Мы впервые встретились там со всем разнообразием внутри православных течений. Много помог нам разобраться в них наш новый знакомый Тихон Александрович Аметистов (1884–1941), часто бывавший у нас. Полковник генерального штаба, он до войны окончил Петербургскую Духовную Академию. Остроумный рассказчик, он был хорошо знаком с бытом и настроениями духовенства. Его меткие и иногда критические характеристики иерархов, его описание синодального управления открыли перед нами те стороны церковной жизни, о которых мы до сих пор не имели никакого представления.74

В то время в городе было 6 русских церквей: посольская, при госпитале в Харбие, при русской гимназии в Топ-Хане, и три часовни на верхних этажах Афонских подворий: Пантелеймоновского, Андреевского и Ильинского. Все эти храмы были полны молящимися. Потрясенные катастрофой, потерявшие свою родину, русские искали в церкви утешение и ободрение. Она оставалась частью родной земли, их последней связью с отчизной.

Возглавляли церковную жизнь в Константинополе несколько выдающихся архиереев и ряд даровитых священников.

В посольской церкви, куда собиралось высшее общество, царил Архиепископ Анастасий Кишеневский (Грибановский 1873–1965). Это был подлинный князь церкви. Он высоко держал епископское достоинство, его службы отличались особенной торжественностью, но сам он мало соприкасался с массой беженцев. Его противоположностью был епископ Дамиан Царицынский Говоров (умер в Болгарии в 1936 г.) Он служил в Харбийской церкви, где вскоре образовался приход, объединивший казачество и менее образованные круги эмиграции. Сам еп. Дамиан был типичным провинциальным архиереем, снискавшим популярность в этой среде. Архиепископ Феофан Полтавский (Быстров) (1873–1943) был ученый аскет, отрешенный от мира. Со склоненной вниз головой, с едва слышным голосом он иногда служил на одном из афонских подворий. Казалось, что он не замечает окружающих и весь погружен в молитву. От него исходила только ему присущая сила, которая приковывала внимание к этому хилому старцу. Так же аскетически был настроен епископ Серафим Богучарский (Соболев), который был, однако, гораздо моложе архиепископа Феофана. Он вскоре уехал в Болгарию, где окормлял русские приходы до своей смерти в 1949 году.

Все эти епископы произвели на нас большое впечатление своими различными дарованиями, но покорил нас епископ Вениамин Севастопольский Федченко (1882–1962). Когда я встретил его, ему было 39 лет и он был в расцвете своих сил. Происходил он из деревенской среды и, несмотря на свое академическое образование, внешне напоминал русского крестьянина. У него было широкое лицо, небольшая русая борода и очень светлые голубые глаза. Было в нем спокойствие, внутренний ритм мужика-хозяина. Чувствовалось, что его предки жили около земли, сеяли, пахали, косили. Это же выражалось во всех его движениях, в его руках, слаженных, аккуратных, в устремленности его походки. Было в нем что-то легкое и веселое. Он был весь собранный, но порывистый, а иногда прорывался в нем экстаз, как будто разверзалось перед ним небо, – тогда он устремлял свой взгляд в надмирное и голос его начинал звучать по особому, почти пронзительно.

Он был талантлив. Иконописец и церковный поэт, он был также увлекательный рассказчик, уносивший своих слушателей в мир чудес, знамений и духоносных прозрений. В манере его повествований была контрастность, он переходил от одной краски к другой и увлекал людей самых разных толков: молодежь, ученых, богословов, интеллигентов-радикалов, а также и иностранцев. Для них он был воплощением русского старца, знакомого им по литературе. Он был еще и вдохновительным регентом, загоравшимся церковным пением и зажигавшим других; под его руководством всякий церковный хор неуловимо подчинялся и нужному ритму и нужному духу. Он нам рассказывал, как однажды, во время пасхальной заутрени, мальчики, певшие в хоре под его управлением, стали приплясывать в такт победоносного пасхального канона.

Владыка Вениамин принадлежал русской земле, со всей ее полярностью. Он то подымался к небу, то погружался в глубины народной стихии. В нем было что-то и от старца и от демагога. Он не только увлекал других, но и сам увлекался той силой, которая давалась ему над его слушателями. Он жил церковью, ей посвятил он все свои силы. Вера у него была подлинная, всецелая. Может быть, самым большим его даром была его пастырская ревность о людях. Он умел с теплым, личным вниманием встречать человека и принимать нужды других в свое горячее, отзывчивое сердце.

Несмотря на все свои выдающиеся способности, владыка не оказался строителем церкви за рубежом. Он, как метеор, пролетел над нею. Не умея и не желая посвятить себя будничной работе, он с огнем и энтузиазмом отдавал себя различным заданиям, но не доканчивал ни одного из них. Его деятельность отличалась неожиданными зигзагами: то он возглавлял оппозицию крайним монархистам на первом Карловацком соборе в 1921 году, то он был настоятелем строгого монастыря в Петковице, то законоучителем в кадетском корпусе в Югославии, то руководил униатами, вернувшимися в лоно православия в Карпатской Руси, то был ректором Богословского Института в Париже, а затем там же представителем местоблюстителя Сергия (Старогородского, 1861-†1944) для Европы. Переехав в Америку он стал его Экзархом. Во время второй мировой войны он отдался порыву патриотизма и после ее окончания вернулся на родину. Там он переменил несколько епархий из-за столкновений с советской администрацией. Начал он с Риги (1948–52), потом был переведен в Ростов (1952–53), а оттуда – в Саратов (1954–57). Кончил он свою жизнь в Псково-Печерском монастыре. В своих исканиях лучшего служения церкви и России он метался от одной крайности к другой.

Когда я познакомился с ним в Константинополе, у него было много врагов и много почитателей. Одни не могли простить ему его несбывшихся пророчеств о возрождении России, которые вдохновляли его проповеди в Крыму, другие осуждали его за его критику Врангеля, после поражения Белых Армий, тогда как раньше он восхвалял главнокомандующего. Для меня, однако, были важны не его политические убеждения, а тот образ подлинного пастыря церкви, который я нашел в нем.

Только раз в моей жизни я встретил человека, которому я готов был отдать себя всецело на послушание. С первого нашего разговора он стал для меня учителем и наставником. Я ждал с волнением каждой нашей встречи, каждое его слово глубоко западало в мою душу. То, о чем я мечтал со времени моего сознательного прихода к вере, наконец осуществилось – я нашел старца. Но Владыка отказался им быть для меня и наши отношения сложились по линии дружбы между учителем и учеником, а не по линии старца и послушника. Владыка не хотел лишать меня моей свободы, он не старался переубеждать меня, но общение с ним постепенно расширило мой горизонт, сделало более терпимым и убедило в необходимости получения высшего богословского образования. Теперь я вижу всю мудрость этого отношения. С помощью Владыки, я также познакомился в то время с реальностью церковной жизни, с ее практическими задачами и с неизбежными в ней конфликтами.

Владыке же я обязан началом моего интереса к западному христианству. Сам он не был экуменист, но у него был живой ум, с присущей ему открытостью на все стороны жизни, он хотел ближе узнать инославие. С этой целью он одно время даже поселился у иезуитов. Посещая его там, я встретил отца Станислава Тышкевича (1887–1962). Он был первый Римо-католической священник, с которым я познакомился. Вначале я отнесся к нему с большим подозрением, считая, что все иезуиты должны быть врагами Православия. Постепенно, однако, я переменил мое мнение, убедившись в его искреннем желании помочь русской молодежи. Мое невежество всего касающегося западного христианства было в то время так велико, что я был искренно удивлен, узнав от Тышкевича, что Римская Церковь часто канонизирует новых святых, многие из которых принадлежат к азиатским и африканским народностям.

Многому я научился у епископа Вениамина, но больше всего я ему обязан тем, что он заинтересовался мною и помог мне найти внутреннее равновесие в тот критический переходный момент, когда все мы, оторвавшись от Родины, напряженно искали основы, на которой мы могли бы строить нашу новую жизнь за рубежом.

Восемнадцатая глава. Церковная жизнь в Константинополе. Н. Зернов

Церковное Собрание («Собор»)

Епископ Вениамин был в центре церковной жизни в Константинополе. Он часто служил, много проповедовал, устраивал религиозные собеседования. Вокруг него группировалось все наиболее живое и одухотворенное среди русских. Ему же пришла мысль созвать «собор» и начать пастырские курсы. Благодаря моей близости с ним я принимал самое горячее участие во всех этих начинаниях. Это был мой первый опыт церковно-общественной работы.

В среду 22 июля 1921 года, после торжественной литургии, отслуженной в греческой церкви Св. Троицы на Пера епископом Вениамином и греческим митрополитом, открылся собор, или вернее съезд русского духовенства и мирян, находившихся в Константинополе и его окрестностях.

Первое собрание было устроено в греческой консерватории, на нем присутствовал генерал Врангель и все видные представители русской колонии. Дальнейшие заседания происходили в Харбие. Председательствовал епископ Вениамин. Он был душой съезда, задачей которого было подготовить программу для всеэмигрантского собора, предполагавшегося к созыву осенью того же года. Это совещание проделало полезную работу. Были заслушаны сообщения с мест, был утвержден приходской устав, признана необходимость открытия высшей богословской школы, одобрена организация церковных общин и намечена программа работы для духовного возрождения России. Этот последний вопрос возбудил особенно живые и даже страстные прения. Самое сильное впечатление на всех произвели выступления Владимира Николаевича Ильина (род. 1891), впоследствии игравшего большую роль в интеллектуальной и духовной жизни русского Парижа. Перед нами был человек всесторонних знаний, блестящий оратор, умевший выставлять слабые стороны своих противников. Он захватил мое воображение, я никогда раньше не слыхал подобных речей. Он говорил, весь извиваясь телом, то странно закидывая голову назад, то склоняясь в сторону. Его остроумная и беспощадная критика материализма, его защита свободы Церкви от контроля государства помогли мне оформить мои мысли на эти же темы.

Другим видным членом собрания был Иоасаф Всеволодович Никаноров (†1939). Он недавно приехал из Петрограда и постоянно ссылался на свой опыт работы там в организации союза приходов. В начале революции союз приходов представлял большую положительную силу. Приходы были выражением церковно-общественной самодеятельности и пользовались особой популярностью в рабочих районах столицы. Они были разгромлены большевиками вместе с убийством Петроградского митрополита Вениамина (Казанского) в 1922 году.

Большие споры на съезде вызывали противоречивые сведения о духовном состоянии Галлиполийцев. Некоторые священники, приехавшие оттуда, описывали настроение армии в героических тонах, другие, наоборот, говорили о моральном упадке и разложении людей, живущих в тягостном бездействии и полном незнании своего будущего.

Интересен был доклад архиепископа Евлогия, рассказавшего съезду о своем участии в международной интерконфессиональной конференции в Женеве в 1920 году. Его сообщение открыло передо мной новый мир экуменического движения. Он пробудил во мне интерес, который занял впоследствии первенствующее место в моей жизни.

Съезд закончил свою работу 4 июля. В середине его заседаний было организовано паломничество к священному источнику в Балуклии. Там была отслужена литургия, после которой все причастники имели общую трапезу. Это был чудесный день, полный света и вдохновения. В первый раз мы все встретились с православными греками, которые с теплым радушием приняли и угощали нас. Это паломничество также помогло созданию внутренней связи среди членов совещания. Мы все сблизились друг с другом, почувствовали себя едиными через приобщение Святых Таинств. Когда жара спала, паломники пошли с пением молитв в Влахерн, освященный явлением св. Покрова Божией Матери. Велико было удивление турок, видевших впервые процессию христиан, свободно поющих свои песнопения на улицах города, покоренного Исламом. Духовный подъем, вызванный церковным съездом, сделал возможным устройство пастырских курсов в Константинополе.

Пастырские Курсы

Запись на курсы была открыта 14 сентября 1921 года. Владыка Вениамин поручил мне записывать свои впечатления о кандидатах и я в течение двух дней делал это. Передо мной прошло около 70 человек. Моя оценка их в большинстве случаев совпадала с той, которую делал сам инициатор курсов. В конце каждого дня мы сравнивали наши заключения. Это был для меня ценнейший опыт, я познакомился с теми русскими, которые хотели посвятить себя служению церкви.

Сорок человек было принято на курсы, двадцати семи было отказано в приеме. Я разбил неудачников на две группы: меньшинство (5) были опустившиеся личности, неизвестно почему захотевшие попасть на курсы. Остальные же производили впечатление людей, желавших найти заработок при церкви, но духовно равнодушных. Среди них было несколько семинаристов. Они казались еще более других закрытыми к идейному служению христианству.

Принятые отличались большим разнообразием: десять из них имели высшее образование, шесть, совсем молодых, только что окончили среднюю школу, девять имели лишь низшее образование. На курсы записались также семь женщин. А мотивы и ценз остальных, принятых на курсы остались для меня неопределенными.

Эти цифры показательны. Они указывали на начавшийся перелом в отношении к религии среди интеллигенции. Все чаще те, кто раньше отрицательно относился к церкви, готовы были служить ей и принять сан священника. Русская эмиграция получила многих лучших своих пастырей из лиц с высшим образованием, до революции принадлежавшим к самым разным профессиям.

Занятия на курсах начались 22 сентября с большим подъемом. Я с увлечением слушал лекции. Преподавали нам: епископ Вениамин, Ильин, Никаноров и несколько священников. Однако успех курсов длился недолго. Владыка вскоре уехал в Сербию. Его преемник протоиерей Григорий Ломако (1884–1959), будущий настоятель Александро-Невского собора в Париже, переменил и название и дух курсов и они быстро захирели. Это произошло уже после нашего переезда в Югославию.

Девятнадцатая глава. Константинополь и Галлиполи. С. Зернова

Константинополь тогда был самым необычайным городом мира; такой же была наша жизнь в нем.

Материально, вначале нам было очень трудно. Мы продали кольцо с большим сапфиром, получали бесплатный паек на питательном пункте, устроенном «союзниками». Но скоро мой отец получил работу врача в Белом Кресте и каждый из нас начал как-то зарабатывать. Моя сестра водила гулять двух греческих девочек. Она очень горячо относилась к своим обязанностям, заранее обдумывала темы для их разговоров и приучала их к церковным службам. Ее питомицы горячо ее полюбили.

Мы жили в Константинополе, как в каком-то дурмане. Все мы были опьянены фантастической красотой города, весной, молодостью, свободой; мы вырвались от смерти к жизни, но смерть была еще так близка, что казалось, что эта жизнь должна опять оборваться, что она нам дана на краткий миг, который надо прожить, не пропустив ни одного мгновения.

Мы жили бедно, но широко и гостеприимно, у нас была семья и она была как магнит, который всех притягивал. К нам приходили каждый день, наша мать всех принимала, всех кормила. Говорили только о России, пели только добровольческие песни. Какой молодостью и силой звенели все голоса, как каждый из нас верил, что так это не может кончиться, что жизнь и смерть слишком переплетены в судьбе каждого из нас, и каждый был готов идти опять на смерть за Россию! Все эти офицеры и добровольцы Белой Армии были мальчики, которые в мирное время были бы еще гимназистами и студентами. Для всех нас, как и в Грузии, центром нашей жизни была церковь. В ней был источник сил.

Часто мы, молодежь, большой гурьбой устраивали прогулки, ездили на острова, бродили по турецким базарам, заходили в мечети и снова и снова в прекрасный храм Айя София.

Один раз мы ушли большой компанией на целый день на прогулку. Когда мы вернулись, моя мать сказала мне, что приходили какие-то два господина и просили, чтобы она показала им свою дочь. Моя сестра была дома и вышла к ним. Они долго смотрели на нее, потом один из них сказал: «нет, не она», и спросил нет ли еще одной дочери, узнав, что есть вторая, он обещал прийти на следующий день и очень просил меня быть дома.

Они пришли на следующий день. Я открыла им дверь. Я с удивлением смотрела на них. Я их не знала. Один из них был уже пожилой, другой моложе, оба очень хорошо одетые и не выглядели беженцами, как все те, кто окружал нас. Более молодой мне очень обрадовался и быстро проговорил: «она, она, та самая...» Он смотрел как-то исподлобья и я не узнала его. Потом они быстро ушли, не захотели даже войти в комнату и оставили нас в недоумении. Они вернулись через несколько минут и принесли с собой огромное количество разных пакетов, полных сладостей, фруктов и вкусных вещей. У нас никогда еще не было такого пира.

Эти незнакомцы оказались Иван Федорович и его сын Константин Иванович Скрипинские, они были нефтепромышленниками из Баку. Иван Федорович давно уже жил в Константинополе и смог вывезти туда свое состояние, его сын был тот солдат, который сидел на скамейке в Батуме и которому мы с братом решились сказать, что англичане уезжают через полчаса. Он знал английского матроса на нашем крейсере и через него проник в трюм и выехал в Константинополь.

Иван Федорович подружился с моими родителями, он часто бывал у нас, но никогда не приходил без того, чтобы не принести какие-нибудь угощения. Константин Иванович просил, чтобы я давала ему уроки французского языка, это было нам большой финансовой помощью. Способностей у Константина Ивановича к языкам не было никаких, он оправдывал себя тем, что русскому гражданину излишне изучать основательно «басурманские» языки, и хотел только суметь заказать обед в ресторане, нанять комнату в отеле и спросить – как пройти на какую-нибудь улицу. Он был большой оригинал, высокий, плотный, сутулый, смотрел всегда исподлобья, говорил быстро и невнятно и обладал какой-то особенной деликатностью. На мои уроки он приходил исправно, никогда их не пропускал, но имел особую манеру платить мне за них. Деньги были всегда приготовлены в конверте, но этот конверт К.И. старался всегда положить незаметно или под книгу, или еще под какой-нибудь предмет, так, чтобы я этого не видела. Иногда, если это ему не удавалось, он долго держал руку в кармане пиджака и все не уходил, ожидая удобной минуты, когда я отвернусь и он сможет быстро сунуть куда-нибудь свой конверт. Его «деликатность» сразу передалась и мне и я, уже с начала урока переживала тот момент, когда ему придется прятать от меня плату за урок. Он краснел, смущался, я тоже краснела, смущалась и делала вид, что ничего не замечаю. Меня он называл «Руфь» (кажется, это была героиня романа Джека Лондона – Мартин Идэн), но никогда ни о чем со мной не говорил и не вспоминал тот день, когда в Батуме я ему сказала об отъезде англичан.

Один раз я нашла в его конверте совсем не ту сумму, о которой он условился с моими родителями. На следующий день я приготовила ему конверт с лишними деньгами и решилась заговорить с ним об этом. Но он отказался их принять.

«Нет, нет, Вы их возьмите, – быстро говорил он, – это особые деньги; Вы теперь будете всегда их получать, когда у меня будут вечера, как вчера. Вы – как моя совесть. Я теперь так решил – когда я кучу, когда мы тратим и бессмысленно бросаем деньги, я потом, когда плачу счет, половину истраченного буду класть в конверт и буду приносить Вам, Вы раздавайте, кому хотите, Вы там знаете, кто нуждается. Не кутить – я не могу, а потом мучает совесть, так вот я и придумал такой выход, думаю – отнесу деньги ей, Руфь знает кому отдать, а мне на совести легче...»

С тех пор, после каждого кутежа К.И. я имела деньги, чтобы раздавать. Это было большое счастье – помогать незаметно тем, у кого не было ничего, кроме бесплатных «обезьяньих» консервов раз в день. С К.И. наши отношения после этого стали проще, и он уже не так старательно прятал под книгу свой конверт.

В нем и в его отце был тот купеческий размах, о котором нам рассказывали мои родители. Скрипинские и были купцами из Архангельска и только позже переехали в Баку. И говор их был какой-то особенный, на «о». О своих кутежах он мало мне говорил, но вероятно он кутил широко, потому-что на другой день после кутежа его способность усвоить французский язык резко падала, а сумма в конверте очень возрастала.

Когда я теперь вспоминаю то время, мне кажется, что я опять там на солнечных улицах Константинополя. Какое странное свойство человека переноситься мысленно в прошлое и так ярко вновь ощущать прожитую жизнь. Вот снова я иду по этим улицам и ищу глазами тех, кто мне нужен. Там за углом будет стоять русский офицер, высокий и молодой, он продает фиалки. Мне стыдно за него, что он стоит в своей белой гимнастерке, и что у него погоны и что он «просит». Я куплю у него фиалки и заплачу гораздо больше, чем они стоят, и я помогу еще многим и они оплатят свою комнату и обед и расскажут мне о своих горестях, и все это из-за Константина Ивановича и его кутежей...

Так, один раз вечером, когда у нас как всегда была молодежь, кто-то тихо постучал в дверь. Я пошла отворять. Передо мной стоял офицер в гусарской форме, высокий, подтянутый с очень милым, открытым лицом. Он хотел видеть меня, но он не хотел войти. Он протянул мне письмо. Оно было адресовано ему. Там было написано: «если тебе будет очень плохо, пойди к Софии Михайловне Зерновой; я знаю, что если только у нее будет возможность – она поможет тебе». Письмо это написал ему один из раненых, который отступал с нами по Военно-Грузинской дороге.

«Что я могу сделать для Вас?» – спросила я.

Он объяснил мне, что приходит ко мне в последнюю минуту, когда он потерял надежду найти где-нибудь помощь. На следующий день утром уезжал в Египет английский пароход, который соглашался взять его без визы, если он принесет 25 фунтов. В Египте его ждала женщина, которую он любил, на которой он должен был жениться. 25 английских фунтов... Это была такая огромная сумма для меня...

«Я постараюсь», – сказала я, «придите завтра в 11 утра». На следующий день, рано утром, я побежала к моему ученику. Это было в первый раз, что я просила у него денег. Мне было очень трудно. Он посмотрел на меня, как всегда исподлобья, и спросил только: «к какому сроку»?

Я шла домой и думала – неужели он достанет, неужели успеет, он даже не знает для кого эти деньги, он ничего не спросил, он, может быть, думает, что это для меня...»

Без четверти одиннадцать Константин Иванович был у меня. Я не успела как следует открыть дверь, он просунул конверт, маленький голубой конверт, и, не сказав ни слова, стал быстро спускаться по лестнице.

Ровно в 11 ч. пришел мой гусар. Я передала ему конверт. Он тоже не сказал ни слова, он только поцеловал мне руку и побежал, чтобы не опоздать, но я до сих пор помню его благодарный взгляд. Как много счастья может внести в нашу жизнь такой взгляд. А мое сердце было полно благодарности к моему странному угрюмому ученику.

Когда мы уехали из Константинополя, мы потеряли Константина Ивановича из вида. Наши пути разошлись. Спустя 12 лет, однажды я столкнулась с ним лицом к лицу на 5-ом авеню в Нью-Йорке. Какая это была радостная встреча! Я не знала, в какую страну уехал он, и он не знал где были мы. Тогда, в каком-то маленьком ресторанчике мы сидели с ним, забыв время, и он рассказывал мне свою фантастическую жизнь.75 Он уже не смущался тогда, только по-прежнему смотрел исподлобья. Но мы говорили, как настоящие друзья.

И того гусара я тоже встретила еще раз в жизни. Он был уже женат, работал в английской фирме и, по делам, приехал на три дня в Белград. В этот вечер один друг нашей семьи праздновал свои именины и пригласил меня, мою сестру и моих братьев в нарядный, вечерний ресторан. Там было оживленно и шумно, играл оркестр и мы все очень веселились. Среди обеда лакей принес и положил около моего прибора букет роз. Мои друзья сказали, чтобы он отнес их обратно, но я хотела видеть кто сидит за тем столиком, откуда мне прислали розы. Я увидала моего гусара и приняла цветы. Когда мы уходили, он ждал меня при выходе. Он сказал, что никогда не забудет, как он был у меня в Константинополе на улице Ага и как он бежал на пароход с голубым конвертиком в кармане. Этот конвертик решил его судьбу. Он хотел вернуть мне теперь эти деньги, но я просила отдать их кому-нибудь, кто нуждается. Я шла домой и думала: «Как все странно в жизни, почему именно сегодня он пришел в этот ресторан и почему именно сегодня пришла туда я? Может быть, это случайно? Но я думаю, что ничего случайного в мире нет».

В молодости мы жили горением духа и постоянным желанием помочь друг другу. Каждый, кто приходил к нам, был для нас в чем-то единственным, нам посланным и мы любили в нем тот невидимый «образ Божий», на который у нас теперь, так часто, закрыты глаза.

Когда мы жили в Грузии, мы мечтали о Крыме, о «геройской Белой Армии», которая была там; теперь часть ее была в Константинополе, но я была уверена, что самые настоящие «герои» были посланы союзниками в Галлиполи. Моя мечта была попасть в Галлиполи.

Среди лиц, бывавших у нас, к нам часто приходил Всеволод Фохт.76 Он служил во Французском штабе по связи с Добровольческой армией. Он был красив, самоуверен, всесторонне образован, говорил по-французски, как француз, носил нарядную форму французского офицера с аксельбантами на плече (это производило на нас большое впечатление), и всегда много и интересно рассказывал. В это время мой отец работал в госпитале Белого Креста и его просили поехать в Галлиполи для ревизии госпиталей. Я просила Фохта выхлопотать моему отцу пропуск и включить в этот пропуск и меня. Это было не легко. В Галлиполи никого не пускали, кроме офицеров связи и официальных лиц. Но Фохт обещал постараться. Через несколько дней он пришел торжественный и довольный и принес пропуск моему отцу, на котором было указано, что его будет сопровождать его дочь. Я была в восторге. Правда, вся эта поездка чуть не провалилась, т.к. на следующий день ревизия была отменена и таким образом отменена и поездка моего отца, но я умолила моих родителей отпустить меня одну. После долгих колебаний они согласились.

На маленьком катере «Донец», нагруженном продовольствием, я отправилась в путь. Солнце уже закатывалось и золотило море. Недаром залив около Константинополя называется «Золотой рог». При закате солнца море делается, как расплавленное золото. Я стояла на палубе, смотрела на красоту моря и была охвачена чувством особого счастья – я ехала смотреть Армию, геройскую Армию, которая могла спасти Россию...

Я ехала одна, мне было 20 лет. Скоро ко мне пристал какой-то турок. Я пробовала от него уйти, но он упорно шел за мной. И вдруг я увидала на другом конце катера двух офицеров в белых гимнастерках с русскими погонами. Они пристально смотрели на меня и, вероятно, догадались, что я русская. Они сразу подошли ко мне и взяли меня под свою защиту. Они окружили меня вниманием и заботой, устроили мне ночлег на мешках с мукой, на палубе, положили рядом со мной какую-то старую гречанку, а сами легли – один в моих ногах, другой у моей головы. Я мало спала в эту теплую августовскую ночь, я смотрела на звездное небо, прислушивалась к тихому плеску волн о борт нашего катера и думала, думала.

На следующее утро мы были в Галлиполи. Мои спутники доставили меня в штаб армии, где я должна была просить пропуск, чтобы посетить лагеря.

«Обратитесь к генералу Кутепову, говорили они, генерал Штейфон комендант, гроза лагеря, наверно откажет в пропуске он отказывает всем, а особенно такой, как вы, – молоденькая барышня, приехала одна, родственников здесь не имеет. Если вас примет генерал Кутепов – то надежда есть».

Комендатура – было небольшое двухэтажное здание. Перед дверями стояли на карауле два молодых юнкера. Обо мне доложили. Я с трепетом ждала ответа – пропустят или не пропустят.

Через несколько минут ко мне вышли ген. Кутепов (†1930) и ген. Штейфон (†1945).77 Кутепов – коренастый, среднего роста, с добрыми темными глазами и небольшой бородкой, смотрел на меня с любопытством и, как мне казалось, с напускной строгостью. Штейфон был небольшого роста, с холодными голубыми глазами. Во всем его облике было что-то непроницаемое.

«От каких оккупационных властей приехали вы, от английских или французских?» – спросил меня Кутепов.

«Я – ни от каких, я от себя» – робко ответила я.

«Зачем вы приехали?»

«Смотреть Русскую Армию...»

Они переглянулись и ушли совещаться. «Русская Армия» – они вероятно сознавали тогда, что ее уже не было... Через несколько минут они вернулись, посадили между собою на их единственный дряхлый автомобильчик и повезли меня за несколько километров от города, в лагеря на «смотр Армии».

«Как же вы думали попасть сюда, ведь лагерь далеко от города?» – спрашивал меня, по дороге, Кутепов.

«Пешком, я умею ходить».

И когда мы шли от одного лагеря к другому, генерал Кутепов за мою «хорошую ходьбу» обещал записать меня в свой Преображенский полк... Он подарил мне маленький черный, галлиполийский крестик, который я бережно храню. Генерал Штейфон был сдержан и сух.

Я никогда не забуду этот день. Была палящая жара. Каждый полк был расположен отдельно, в белых палатках. Палатки стояли на раскаленном песке, вокруг – ни одного дерева, ни одной зеленой травки. Перед палатками, на земле, были выложены из мелких камней значки каждого полка. Генерал Кутепов мне все объяснял, знакомил меня с командирами полков, говорил о тяжелых условиях их жизни, о дисциплине, о стремлении сохранить кадры, не дать молодым впасть в уныние или опуститься. Я помню с каким энтузиазмом встречали нас, какие все были молодые и подтянутые. Смотря на них, я еще больше верила в спасение России.

Потом они отвезли меня в госпиталь Белого Креста, где я должна была ночевать. Вечером они пригласили меня в свою «ложу», в устроенный Галлиполийцами театр.

В тот вечер, сидя в их «ложе», под открытым небом, усыпанным яркими звездами, я слушала молодые сильные голоса юнкеров и мое сердце было переполнено любовью к каждому из них и внезапно охватившей меня тоской. Что-то ждало всех нас... Они пели мою любимую песню:

Пусть свищут пули, льется кровь,

Пуст смерть несут гранаты –

Мы смело двинемся вперед,

Мы – русские солдаты.

Не плачь о нас, Святая Русь,

Не надо слез, не надо,

Молись о мертвых и живых

Молитва нам – отрада.

На следующий день я вернулась в Константинополь. Мой отец и мать молча слушали мои рассказы о Галлиполи и не разрушали моих иллюзий. Я говорила им, что Русская Армия, это не «обломки крушения», это – молодая Россия, та Россия, в которую мы верили, которой жили, но которую не мог понять и оценить западный «бездушный» мир. Моя сестра, мой верный друг, переживала все со мной и «горела», может быть, еще больше, чем я.

Когда теперь я встречаю русских беженцев, русских «шоферов такси», я думаю: «неужели это были они – те юноши, полные веры и горения духа, которых я видела в Галлиполи и Константинополе? Неужели это были их молодые голоса, которые я слушала в тот вечер, в их театре, сидя в ложе с генералом Кутеповым и Штейфоном?..

Приближалась осень. В России не было никаких перемен. Мы постепенно становились «беженцами». Вставал вопрос – куда уезжать, как устраивать жизнь? Молодым и способным учиться давали стипендии и предлагали поступать в университеты в разные страны Европы и Америки. Большинство уезжало в Чехию, в Прагу. У В.Н. Лермонтовой был на Антигоне большой дом – общежитие, собравшее всех ее родственников и друзей, молодых офицеров. Мы там часто бывали. Она звала нас с собою во Францию, в Лилль.

Моему отцу предлагали место главного врача при Абиссинском Императоре. Это казалось «авантюрой» и поэтому привлекало нас – молодежь. Мне почему-то представлялось, что в Абиссинии мы будем охотиться на тигров и бродить по джунглям, я вспоминала стихи Гумилева и мечтала об Абиссинии... Но по-настоящему нас тянула Сербия, это была православная страна и во главе ее стоял сербский Король, окончивший свое образование в России. Мы решили ехать в Сербию.

Двадцатая глава. Русская гимназия на Босфоре. В. Зернов

В 1921 году хозяевами Константинополя были его победители, страны «антанты». На рейде стояли серые громады военных судов союзников. В городе на каждом шагу встречались солдаты и моряки – британцы, американцы, французы, итальянцы и греки. Но больше всего из иностранных военных было русских. Хотя они далеко не были победителями, но все же, по Сан-Стефановскому договору (1878), русские имели право носить свою форму на турецкой территории. Большинство русских несло на себе печать своего поражения: потрепанные шинели, рваная обувь, но наряду с этим были и подтянутые военные в красивых безукоризненных формах. Константинополь жил своей жизнью – днем улицы, полные толпы и криков, по вечерам с высоких минаретов – тоскливое, поэтичное пение муедзинов. На этом причудливом фоне русская эмиграция начинала свою зарубежную жизнь: церковные приходы, комитеты, клубы, учебные заведения, питательные пункты, врачебная помощь.

Я стал хлопотать, чтобы поступить в гимназию. В одном комитете, где мне нужно было получить какую-то справку, я разговорился с другими ожидающими там беженцами. Мы только что прибыли из Батума, и всем хотелось узнать новости о России. Один из собеседников заключил наш разговор с нескрываемым злорадством: «А здорово англичане в Батуме хвост поджали!» В этой фразе была и гордость за Россию, хотя бы и враждебную, и оправдание ущербленного самолюбия, что не только Добровольческая Армия, но и могущественная Англия «потерпела поражение».

Я был вскоре принят в 7 класс русской гимназии Союза Городов. Она помещалась в огромном запущенном дворце одного из турецких вельмож, расположенном в Топ-Хане, на берегу Босфора. Если помещение нашей гимназии с ее внутренними садами, переходами, террасами и фонтанами было необычайно, то и вид учеников был еще более необыкновенен. Наряду с мальчиками в гимназических курточках, тут были и юноши в кадетских гимнастерках и девочки в институтских пелеринках и более великовозрастная молодежь в различных военных формах; пехотных, кавалерийских, морских, но преимущественно в английском обмундировании. В нашей гимназии училось более 500 человек, ученики старших классов прошли через гражданскую войну, многие из моих одноклассников были значительно старше меня. Среди них выделялся своими успехами Копьев, прозванный нами «корифеем». Он был первым по всем предметам, хотя и занимался меньше других. Каким-то образом он умудрился сохранить старую серую гимназическую форму. Впоследствии я узнал, что он не только кончил в Москве юридический факультет, но и был опытный репетитор во многих семьях. Мы все усиленно учились, так как наш 7 класс не имел летних каникул; наоборот, мы должны были пройти ускоренным темпом программу 8-го класса, чтобы получить осенью аттестат зрелости. Наряду с ученьем, мы все с болью переживали трагедию России. Хотелось продолжать борьбу за то, что нам было дорого – за свободу Родины.

Трудно было охватить все, что произошло с Россией. Многим из нас казалось, что в мире действуют таинственные, темные силы. Несколько учеников 8-го класса, включая меня, решили вступить в борьбу с этими неуловимыми врагами. Мы основали «Общество Объединения Русского Юношества». Его официальной задачей была просветительная и культурная работа, но нашей скрытой истинной целью была борьба с врагами России, и прежде всего таковыми нам представлялись масоны. О масонах никто из нас ничего достоверного не знал, но мы все читали «Протоколы Сионских Мудрецов», очень популярное тогда произведение, и это был чуть ли не единственный источник нашей информации. Мы считали, что скауты тоже масонская организация, и поэтому не принимали их в наше общество. Мне было поручено сделать доклад о скаутизме и масонстве. Задание оказалось трудным, так кап сведений о их деятельности мне собрать не удалось, но это не поколебало нас в нашем убеждении. Организаторы нашего общества решили начать пропаганду монархических идей среди наших гимназистов. На собранные нами деньги мы приобрели книгу Краснова «От двуглавого Орла до Красного Знамени».78 Первый ученик, которому мы дали прочесть эту книгу, зачитал ее. На этом наша «культурно-просветительная» работа и закончилась. Мы были наивны и неумелы, но готовы отдать себя на служение Родины. Осенью я получил аттестат зрелости с серебряной медалью. Мы переехали в Белград, где я поступил на медицинский факультет.

Двадцать первая глава. Поиски путей жизни. Н. Зернов

Крушение надежд на освобождение России, наше чудесное спасение от большевиков и опасения за наше будущее в изгнании потрясли всех нас. Эти переживания больше всего отразились на родителях и на мне. Сестры меньше задумывались о нашей судьбе; они были привлекательны, окружены поклонниками, сами увлекались и радовались жизни. Брат ушел в свое гимназическое учение, я же отдался напряженным поискам ответов на вопросы, как о моем личном пути, так и о причинах постигшей всех нас катастрофы. Я постоянно возвращался к теме – почему так легко развалилось российское государство, казавшееся столь мощным, как объяснить ту одержимость, которая захватила нашу страну и почему так неудачно окончились все попытки военной силой восстановить порядок в России.

Я принадлежал к тому поколению, которое было вовлечено в революцию на пороге своей зрелости. Мы поэтому искали виновников обрушившихся на нас несчастий среди наших учителей и отцов, в особенности среди тех либералов и радикалов, которые с оптимизмом и энтузиазмом приветствовали переворот и ожидали от него осуществления своей мечты о свободе. Думские деятели, социалисты разных толков были в наших глазах разрушителями империи и пособниками коммунистов. С задором юности я заявлял, что таким лицам, как Керенский или Милюков, не следует подавать руки. Я, конечно, не сознавал, что говоря так, я следовал традиции нетерпимости, свойственной радикальной интеллигенции, которую я так сурово критиковал.

Однако ни Милюков, ни другие либералы явно не сочувствовали тому страшному взрыву зла, который потряс нашу страну. Ничто не выражало его природу с такой силой, как зверское и подлое убийство царской семьи. Главари партии, организовавшие его, действовали как профессиональные преступники, они сделали все, чтобы замести следы своего злодеяния и скрыть его от народа. Их поведение в этом деле, жестокое гонение на христиан, начатое ими, их призывы к беспощадной расправе с противниками, их систематическая ложь и клевета, все это вскрывало такие глубины человеческого падения и аморализма, о которых не подозревали наши либеральные отцы и к которым один Достоевский прикоснулся в своих пророческих творениях. В поисках найти объяснение этой страшной силы зла многие из русских того времени обратили свое внимание на секретные общества масонов, широко распространенных по всему миру. Никто из наших знакомых ничего точно о масонах не знал, но разговоры о них постоянно велись повсюду, и находилось не мало людей, которые были убеждены, что русская революция, убийство царской семьи и гонение на церковь – часть зловещего плана захвата власти над всем миром масонскими ложами. Эти досужие домыслы указывали не только на политическую незрелость, но и на то психологическое потрясение, от которого страдали многие русские. Я с братом тоже верил, что масонство сыграло роковую роль в судьбах России; эта идея долгое время мешала нам подойти более трезво к изучению источников большевизма.

Мой отец был глубоко огорчен моими настроениями, его смущало мое огульное осуждение Европы, как обреченной на упадок, мое резкое отталкивание от всех форм либерализма и мое нежелание вернуться к изучению медицины. Я заходил в такие крайности, что отрицал вообще необходимость для меня дальнейшего образования и хотел стать монахом, но не ученым, а простецом, отдавшим себя в послушание старцу.

Перечитывая дневник того времени, я вижу перед собою юношу, всецело живущего церковью, нетерпимого к тем, кто не соглашался со мною и увлекавшегося дружбой с единомышленниками. Посещение церковных служб, чтение аскетической литературы, беседы с духовенством и, в особенности, с монахами наполняли мою жизнь. В этой сосредоточенности на религии был несомненно элемент убегания от тревожной реальности, но все же над всем преобладал подлинный порыв к Богу, живительный опыт молитвенного общения с Ним и сознание теплого заступничества святых. Все мы с особой радостью ощущали благодатную помощь преподобного Серафима Саровского, которого мы чтили со времени нашего обретения Церкви.

Стараясь теперь понять мою психологию той эпохи, я вижу, что она отражает не только нашу растерянность и ушибленность революцией, но и правильную интуицию, которая отсутствовала среди либеральных политиков старшего поколения. Та молодежь, которая, как и я, вернулась в церковь, сознавала, что захват власти большевиками над Россией означал коренной переворот в истории человечества, начало новой эпохи, которая впоследствии получила имя тоталитаризма. Это было первое массовое и сознательное восстание людей против Бога и их попытка построить на земле их собственными усилиями свой безбожный рай. Мы правильно ощущали религиозный пафос революции, т.к. она затронула глубинные проблемы о конечной цели земной жизни, о природе добра и зла, о праве коллектива распоряжаться судьбой его отдельных членов. Все наши беспомощные разговоры о масонском заговоре и о символе пятиконечной звезды, противостоящей святому кресту, были неудачной попыткой формулировать наше убеждение, что большевизм вырос на почве секуляризированной европейской культуры и что он укоренен в убеждении, что человек один хозяин своей судьбы. Мы лучше чем наши отцы, понимали, что путь назад отрезан и что мы не вернемся к прошлым формам социального и политического устройства.

Споры с родителями как о нашем устройстве в Европе, так и на политические темы были очень мучительны. Я горячо любил отца и мать, вся их жизнь была в нас – детях. Мы старались избегать спорных вопросов, но часто вновь возвращались к ним, и это вызывало неизбежные столкновения. Вскоре они перешли из области абстракции на весьма конкретную почву, а именно выбора той страны, куда мы могли получить доступ. Этот вопрос был тесно связан с проблемой высшего образования для нас четверых.

В середине лета русский Константинополь был обрадован добрым известием, что чехословацкое правительство решило предоставить нескольким тысячам русских изгнанников стипендии в своих высших учебных заведениях. Прага, Брно, Пшибраны открыли свои двери русским студентам. В Константинополе образовалась академическая комиссия, которая занялась проверкой необходимых квалификаций для приема в университеты. Мы все четверо, прошли успешно через эту проверку и были включены в список студентов, принятых на стипендии. Кроме того, наши родители были приглашены возглавить студенческое общежитие в Праге. На нас смотрели, как на ценную, культурную силу, которая могла помочь в сложном деле устройства нескольких тысяч студентов в новой стране, ни языка которой, ни нравов они не знали. Казалось, что вопрос о нашем устройстве получил самое благоприятное решение, так как и визы и проезд в Чехию нам были обеспечены, но я решительно восстал против плана нашего переселения в Прагу. К этому времени у меня созрело твердое решение изучить православное богословие, а таковое не преподавалось в Чехии. Страна, которая привлекала меня была Сербия. Там предполагалось открыть Русскую Духовную Академию и я всем моим сердцем стремился туда. Ходили слухи, что во главе Академии встанет Архиепископ Феофан Полтавский (Быстров) и это особенно восхищало меня, так как он был известен своей аскетической жизнью. Все, что касалось переезда в Сербию, было однако чрезвычайно проблематично. Академия еще не существовала, визы получить туда было очень трудно и денег на длинное путешествие у нас не было. Наши семейные совещания долгое время не приводили нас ни к какому решению; они еще более осложнились, когда мы узнали, что Иезуитский Орден дает тоже стипендии русским в университете в Лилле, куда собираются ехать многие из наших друзей, преимущественно молодежь из дворянских семейств, группировавшаяся вокруг Варвары Николаевны Лермонтовой. Мои сестры и брат увлеклись этой идеей, их особенно привлекала Франция, но нашим родителям не было места в Лилле, да и я не мог осуществить там моего желания православного богословского образования.

В связи с этими планами переезда на запад перед нами встал вопрос о паспортах. После долгих переговоров, Голландское Посольство, по инициативе своей королевы, согласилось выдавать русским документы, на которых можно было ставить визы. Такие документы получили и мы, так началось наше странничество по Европе.79

Несмотря на различные желания у членов нашей семьи, мы все упорно искали такого решения, которое могло бы удовлетворить всех нас и постепенно стало ясно, что наш путь лежит на Сербию. После долгих и по временам казавшихся бесплодными хлопот, мы наконец получили право на въезд в Югославию и 14 октября мы покинули Константинополь. Наше решение оказалось вполне правильным. Все мы четверо успешно окончили там университет, а наш отец смог применить свой опыт врача для улучшения условий лечения на курортах Сербии. Мы полюбили эту родственную нам страну, нашли в ней многих друзей и наконец, мы положили там же основание для всей нашей деятельности в эмиграции, основав в Белграде студенческий христианский кружок. Русское Студенческое Христианское Движение за рубежом, сыгравшее значительную роль в жизни Православной Церкви и экуменического движения, родилось в разных центрах русского рассеяния, в том числе и у моей будущей жены на мансарде в Париже и в нашем «ковчеге» на Сеньяке. Так мы называли тот барак, в котором ютились мы четверо вместе с другими пятью русскими студентами в Белграде и где собирался наш православный кружок.

Наша жизнь в эмиграции вступила в свое подлинное русло только после нашего переезда в Сербию.

Заключение. Н. Зернов

Хроника Зерновской семьи, как это было указано в введении, отличается от другой мемуарной литературы своей полифоничностью. В ней участвуют восемь авторов, и эта ее особенность имеет и положительные и отрицательные черты. Каждый участник хроники пишет по своему; его язык, стиль, выбор того, что он включает и что выпускает из своих воспоминаний, отличает его от других. Это делает рассказ неровным и в некоторых местах создает повторения. В то же время полифоничность расширяет поле наблюдения и придает большую объективность в передаче пережитого.

Русская предреволюционная литература содержит много хорошо известных портретов «лишних людей», людей безвольных, скучающих, не находящих применения своим силам. В противовес им часто выставлялись бунтари и революционеры, одержимые страстью разрушения, готовые жертвовать и своей и чужой жизнью для осуществления своих социальных утопий. Хроника семьи Зерновых описывает другой тип русских людей, целеустремленных, любящих жизнь, увлекающихся своей работой, борющихся за улучшения социальных условий, но не прибегающих к насилию, и все же умеющих достигать положительных результатов. Каков же был удельный вес этой трудовой, творческой интеллигенции? Конечно она была малочисленна. Ее свободолюбие, ее вера в социальную справедливость, ее уважение к человеческой личности выделяли ее как из массы крестьянства, только начинавшего освобождаться от тяжелых последствий крепостного права, так и из среды государственной бюрократии, часто опасавшейся проявлений общественной инициативы. Отличалась она и от крайних революционеров, для которых партийные программы были выше интересов родины. Хотя по сравнению со всем населением эти русские гуманисты и либералы были в меньшинстве, но их число быстро возрастало и они оказывали все большее влияние на все стороны жизни – политической, экономической и социальной. Их авторитет тоже возрастал.

Ряд исследователей России отмечает перелом, совершившийся в кругах интеллигенции после революции 1905–1906 года. Многие ее представители начали освобождаться от своих антигосударственных тенденций и политической безответственности. Страна вступила в полосу быстрого и всестороннего развития, требовавшего умелого использования всех ее интеллектуальных и материальных ресурсов. Возглавляли этот многообещающий процесс обновления как раз люди, созвучные авторам хроники и единомысленные с ними. Это были люди, работавшие для светлого будущего своей родины, боровшиеся за политическую свободу и равноправие всех граждан империи. Они были противниками официальной бюрократии, и понятно, что для них еще более неприемлемы были большевики с их партийной узостью, догматизмом и нетерпимостью. Коммунисты с особой ненавистью обрушились на этих представителей либеральных и прогрессивных течений, и подавляющее большинство их погибло в красных застенках.

Но несмотря на свое поражение, эта трудолюбивая и свободолюбивая Россия не исчезла. Раздавленная и загнанная в подполье она продолжает существовать. Ее голос, хотя и придушенный, звучит в подневольной советской литературе, он прорывается в попытках молодежи найти свой подлинный язык, вместо повторения партийных, всем надоевших лозунгов; наконец ее присутствие ощущается в том все растущем желании среди культурно пробужденных русских восстановить связь с прошлым, вернуться к пониманию исторической преемственности и спасти те памятники русского дореволюционного искусства, которые уцелели от большевистского разгрома.

Но конечно, полнее и ярче всего этот христианский гуманизм выражает себя в той русской подпольной литературе, доступ к которой советские правители пытаются закрыть русским людям, но которая достигает их при помощи «самиздата». Эта литература включает в себе самое талантливое и значительное из всего написанного за последние 50 лет на нашей родине.

Все эти факты позволяют надеяться, что те убеждения, которые вдохновляли авторов хроники, и та деятельность, которой они отдавали себя, не только отражают прошлое России, но являются также и указанием на возможные пути ее будущего развития.

В заключение, я хочу поставить вопрос: «Из какого источника черпали авторы этой книги силы для своего положительного отношения к жизни, для своей веры в конечную победу добра и правды?» Их собственный ответ состоял из слов: «Православная Церковь». Они выросли в ее лоне, были воспитаны в ее учении, они вдохновлялись и укреплялись им. Тот оптимизм, та энергия, которые окрыляли их в их профессиональной работе, та жертвенность, которая побуждала их отдавать свое время на общественное служение и тот дух свободы, которым дышали они в своих семьях, дружных и счастливых, все это они получили от Церкви. Она научила их верить, что человек призван Богом строить свою жизнь на любви и уважении к ближнему, созданному по образу и подобию его Творца; что дар свободы, полученный людьми, делает их ответственными не только за свои поступки, но и за судьбы всего человечества, и что каждый может понять смысл своего земного существования, следуя заповедям Христа. Это православное учение о Боге и человеке было двигательной силой для авторов хроники и сама она является в конечном итоге благодарным свидетельством об истине той Церкви, которая воспитала их и помогла им найти свое место в мире.

9 октября 1968 года. Оксфорд. Англия.

* * *

62

Примечание. У Зданевичей было два сына Илья – поэт и Кирилл – художник, его жена Валерия Владимировна Валишевская вышла вторично замуж за Паустовского († 1968).

63

Примечание. Кирилл Зданевич был впоследствии арестован и сослан большевиками, а его коллекция была конфискована советской властью.

64

Примечание. А. В. Ельчанинову удалось покинуть Грузию в 1921 году. Он поселился с семьей на юге Франции, где занимался педагогической деятельностью. В 1926 году он принял священство и приобрел известность как выдающийся духовный руководитель, в особенности молодежи. Он принимал большое участие в работе Рус. Студ. Христианского Движения. После его преждевременной смерти его жена издала записи его мыслей и наблюдений.

«Записи Свящ. А. Ельчанинова». Париж. 1935 и 1962. Немецкий пер. 1964. Английский пер. 1967.

65

Примечание. Е. Ю. Скобцова сыграла большую роль в жизни русской эмиграции. Она приняла монашество с именем Марии в 1932 году и отдала себя кипучей церковнообщественной работе. Одно время она была секретарем Рус. Студ. Христ. Движения. Она так же основала общество «Православное Дело». Погибла она в немецком лагере, сосланная туда за свою помощь евреям.

Ею были изданы следующие книги: Жатва Духа 1 и 2 том. Париж. 1927. А. Хомяков. Париж. 1929. Владимир Соловьев. Париж 1929. Достоевский и Современность. Париж. 1929. Мать Мария. Биография и стихи. 1947. Стихи. Париж. 1949. Об этой выдающейся православной подвижнице вышло две книги на английском языке. Stratton Smith. The Rebel Nun. London 1965; Sergei Hackel. One, of great Price. London 1965.

66

Примечание. ПОСВЯЩЕНИЕ, НАПИСАННОЕ СОФИЕЙ ЗЕРНОВОЙ НА ЕВАНГЕЛИИ, ПОДАРЕННОМ ЕЮ СВОЕЙ СЕСТРЕ МАРИИ В ТИФЛИСЕ В НОЯБРЕ 1920 г. Моей дорогой сестре Мане в память семи понедельников, когда мы с трепетом и радостью ходили с тобою в Дидубэ.

Маня, ты всегда будешь помнить ту божественную благодать, которая простирается на каждого кто вступает в храм и преклоняет колена перед этим образом, полным чудесной, умиротворяющей и божественной красоты. И стоять бы нам с тобою там, и стоять. И мы с тобой твердо знаем, что каждый понедельник сходит на землю Пресвятая Богородица, и там в Дидубийской церкви Она выслушивает каждую просьбу, утишает каждую скорбь. И выходим мы с тобой из церкви и идем, прижавшись друг ко другу с великой радостью и с тишиной в сердце. И такая любовь у меня тогда к тебе, так хорошо смотреть на блаженную улыбку на твоем лице. Ты будешь всегда помнить нашу жизнь в стране Богородицы, наши страдания за далекую, дорогую родину. Мы на счастливом острове, и с двух сторон два великие страдания: Ессентуки и Крым. Там все дорогое нашему сердцу и туда несутся наши молитвы. Нет слов, чтобы выразить то блаженство, когда прикладываешься к иконе Пресвятой Дидубийской Божией Матери. Будем молиться ей и бесконечно благодарить Ее за все милости к нам грешным.

67

Примечание. Нашим спасителем оказался Томас Фредерик Уолтон (род. 1882 г.), известный среди русских под именем Фомы Фомича Валь-тона. Он родился в России, где его отец строил мельницы в разных городах Малороссии. Учился он в гимназии в Керчи, но закончил свое образование в Англии. Вернувшись в Россию в 1899 году, он вскоре попал в Баку. Начав работать там как счетовод, он стал управляющим одного из нефтяных промыслов. Большевики арестовали его, но по требованию рабочих он был освобожден. Получив бессрочный отпуск, он смог уехать в Грузию в октябре 1920 года, где ему был предложен временный пост помощника консула в Английской Миссии. Когда нависла угроза над Тифлисом, он должен был эвакуироваться со своей русской женой и только что родившейся дочкой с первым дипломатическим поездом. К нашему счастью, он задержался, так как ему была поручена упаковка и отправка имущества Миссии.

До второй мировой войны Уолтоны жили в Румынии, им удалось вернуться в Англию во время войны.

Письмо Уолтона, давшее нам возможность пробраться на вокзал через военный кордон, хранится у меня. Вот его содержание: «Предъявительница сего М-ль Зернова, служащая Английской Миссии эвакуируется с Миссией в Батум, вместе с родителями, поэтому просим пропустить их вещи».

Другим Англичанином, много помогшим нам, был Джон Вильямович Уайт (ум. 1945), исполнявший должность консула и секретаря в Тифлисе.

68

Примечание. Мою встречу с этим солдатом уже в Константинополе я описала в восемнадцатой главе.

69

См. ее рассказ об этом в главе двенадцатой.

70

Примечание. А. Н. Гиппиус, сестра Зинаиды Гиппиус, (1869–1945) написала «Житие Св. Тихона Задонского». УМСА-Press, Париж. В. Д.

71

Примечание. Н. Клепинин. «Св. Князь Александр Невский». УМСА-Press. Париж. 1927.

72

Прим. Таким был Царьград, когда толпы русских бездомных изгнанников встречались на каждом углу улиц. После второй мировой войны мне пришлось несколько раз побывать в Константинополе. Я увидал совсем другой город. Узкие романтические улицы сменились широкими и прозаическими проспектами, исчезли и высокие деревянные дома. Вместо столицы, Константинополь сделался провинциальным городом с потугами на современность. Только море да небо, да величавые стены остались все теми же. Они продолжали говорить своим безмолвным языком о былом величии Царьграда.

73

Прим. Кроме пустырей, жители города имели и другие средства для борьбы с пожарами. Одним из них были ночные сторожа. Они обходили улицы города и, в случае пожара, будили спящих, выкрикивая районы города, где загорелся огонь. Мы часто просыпались от этих мрачно звучащих криков: «Огонь, огонь»! («Янгын вар»). Были в Константинополе и пожарные, но совсем не похожие на европейских. Мы часто видели их. Почти голые и босые, они быстро бежали к месту несчастья, помогая себе ритмическими возгласами. На плечах они несли небольшие насосы, а в руках у них были топоры и другие инструменты. Их главной целью было не столько тушение пожара, сколько разрушение соседних зданий, для предотвращения распространения огня. У них была репутация ловких грабителей и жители боялись их не меньше самого пожара. Звали их Тулумбаджи.

74

Примечание. Впоследствии Т. А. Аметистов заведовал епархиальными делами в Париже, при митрополите Евлогии (Георгиевском) (1868–1946), и принимал деятельное участие в спорах об юрисдикциях, которые возникли в зарубежной церкви. Он издал книгу: «Каноническое положение Православной Русской церкви за границей». Париж, 1927.

75

Примечание. Жизнь К. И. Скрипинского сложилась действительно необычайно. Попав в Америку он там потерял свое состояние во время знаменитой банковской катастрофы. Не зная английского языка, он стал зарабатывать на жизнь подметанием улиц в Нью-Йорке. Однажды одна американка уронила пакет, он догнал ее и подал ей потерянную вещь. В благодарность незнакомка попросила его зайти к себе, они познакомились и подружились. Вскоре они поженились. Врак оказался счастливым, но длился недолго. Жена вскоре умерла от рака, оставив К. И. значительное состояние. Когда я встретила его, он был снова одинок и потерян в огромном Нью-Йорке.

76

Прим. Впоследствии он хотел стать монахом. Жил в Индии. Умер в Палестине во время Второй мировой войны.

77

М. В. Штейфон, Кризис Добровольчества, Белград 1928.

78

П. Н. Краснов (1869–1945).

79

Прим. До 1936 года, когда мы с женой получили британское подданство, то есть в течение 15 лет, мы постоянно были заняты хлопотами о визах, которые с трудом и проволочками ставились на различные документы, выдававшиеся бесподданным беженцам.


Источник: На переломе : Три поколения одной московской семьи (Семейная хроника Зерновых. 1812-1921) / Под ред. Н.М. Зернова. - Paris : YMCA-press, 1970. - 478, [1] с., 4 л. ил.

Комментарии для сайта Cackle