Источник

Ю.Д. Бессонов. Двадцать шесть тюрем и побег с Соловков150

Вот уже несколько дней я нахожусь в том состоянии, когда человек, захлебываясь от ощущения полноты жизни, выходит за грань повседневности и не может совладать с собой, чтобы словами, буквами, знаками и всеми чувствами выразить радость бытия.

Вот уже несколько дней я принуждаю себя написать тебе.

Я чувствую, я понимаю, что я должен поделиться с тобой своей радостью. Хочу – и не могу этого сделать. Я пьян от свободы. Я счастлив, чувствуя жизнь, и у меня нет слов это передать.

Я обращаюсь к тебе и прошу меня понять.

Восемь лет разлуки, восемь лет молчания – и вдруг, возможность общения. Да не прежнего, ограниченного, не частичного, не нелегального – записочками и слухами, детски шифрованными письмами, а полная возможность просто, ясно и откровенно выразить то, что ты хочешь.

Моя голова этого еще не охватывает, я к этому не привык и еще не умею пользоваться свободой выражения мысли. Мысль бегает, не сосредотачивается. Я стараюсь уловить главное – и все кажется главным.

Но надо начинать...

Я – за границей!

Ты не можешь себе представить, сколько жизни, полноты и смысла в этих словах для меня, человека, бежавшего из неволи, из России. Ведь в них сосредотачивается все. Я дышу – я чувствую – я понимаю – я свободен – я счастлив – я живу. Я.. я – человек.

Как мне хотелось бы одним махом, одним мазком передать тебе все мое прошлое и настоящее. Жаль, но это невозможно. Слишком много событий и переживаний, чтобы выявить их разом.

Но, прежде всего, основа всего, все для меня, одно для меня – я верю в Бога.

Двадцать шесть тюрем, побеги, налеты, нелегальная жизнь, белые, красные, арестантские вагоны, уголовники и проститутки, страдания и мучения, постоянная угроза смертной казни, выковали во мне человека, сильного в жизни, – не доковали силу духа.

В то, памятное для меня, утро, когда на рассвете я вышел в тайгу, разоружив конвоиров, оставляя за собой соловецкую каторгу, огромное пространство болот и лесная чаща отделяли меня от финляндской границы.

На 36-й день я достиг ее.

Сила?.. Нет. Сила не в моей упрямой воле, а в Божией, с которой я должен слить свою, и правилен не мой путь борьбы за жизнь, а единственный, истинный путь – путь, который нам указал Христос. Мне труден он. Я уклоняюсь от него постоянно, ежечасно, ежеминутно, и я расписываюсь: я слаб. И слаб потому, что я силен. Но я вижу идеал. Я верю в Любовь – Правду – Добро – Истину – Бога. Я шатаюсь, но я иду. Я иду, и я дойду.

Сейчас, пока еще жива во мне память о прошлом, я хочу передать тебе мою жизнь так, чтобы она была тебе понятна и ясна. Я буду тебе писать просто, что сам видел, сам чувствовал, пережил, только правду.

Твой брат Ю. Б.

Знаменитый Соловецкий лагерь особого назначения. Самая тяжелая большевистская каторга. Соловки, с которых нет возврата... Зимой без одежды, без помощи извне... Вот мой удел. Страшно. Не выдержу.

Нет... Ничего... Выдержишь... Сейчас ты более, чем когда-либо, силен духом. Верь, что Бог лучше тебя знает, когда нужно послать облегчение. Он тебя не оставит, и эту перемену в жизни ты должен принять с радостью. Сейчас ты с Богом – Совестью внутри себя – идешь в мир. Оглянись назад, посмотри, на что были направлены все твои стремления раньше и куда ты идешь сейчас. Взвесь, что бы ты предпочел: эти шесть месяцев, или все блага мира?

Так вот он, выход. Тяжело...

Соловецкие острова

Все тот же двор... Конвой... Вокзал... Но все не то... Я сам не тот...

Что ж изменилось?

Все. И отношение к людям... И к себе, и к фактам, и к судьбе... Все новое...

Я, как-то мягче, чище стал. И люди, будто, изменились. На путь Христа я твердо встал и не сойду. Ему я покорюсь.

Af      .

«Не выдержишь! Ведь ты же сдал... Ведь нет уж сил... Ведь ты на каторгу идешь. Нужна борьба... Не выдержишь!..» – мне разум говорил.

Но я спокоен был. Я силу чувствовал и знал: пока я с Ним и Он со мной – я победитель.

Дверь вагона раскрылась, и в коридоре послышался топот ног нескольких человек...

Что-то вносили... В дверях замялись... Шла руготня...

Да ну... Нечего там канителиться!.. Вали ее на пол!..

Что-то тяжелое, мягкое шлепнулось об пол и потом стукнулось.

Берись за веревки! Тащи! – опять послышался голое.

И опять топот ног...

Я подвинулся к решетке и увидел: по узкому коридору, выставив вперед руку, боком, маленькими шажками шел конвоир. На правой руке у него была намотана веревка, и он тащил за собой беспамятную, в, разорванном на груди, платье, связанную по рукам и ногам, женщину.

В моем вагоне их было восемь.

При вывозе из тюрьмы эта не давалась взять... Тогда ее избили, связали и, несмотря на сильный мороз, так, как она была – в одном платье, положили на сани и привезли. По дороге она потеряла сознание.

Другая, во время пути, рассказала нам свою историю.

Она крестьянка. Вдова. У нее был грудной ребенок. За недостатком хлеба, вместе с ребенком она ушла из деревни и нанялась уборщицей в школу. Заведующий школой был коммунист. Вскоре же после ее поступления, он начал к ней приставать. На связь она не пошла, и он ей отомстил. Ее обвинили в контрабанде, арестовали, долго держали в тюрьме и около года тому назад сослали в Соловки. Не желая расставаться с ребенком, она взяла его с собой. Детей там держать не разрешается, и с обратным этапом ее отправили в Псков, уверив, что дело там пересмотрят, и ее, может быть, оправдают. В Пскове ее вызвали, как бы, на допрос. Ничего не подозревая, она, передав ребенка своей товарке по камере, пошла к следователю. Он задал ей какие-то вопросы и быстро отпустил в камеру. Ребенка своего она больше не видела. И вот теперь ее уже второй раз везут в Соловки.

Она просила ей помочь. Я передаю ее просьбу.

Везли нас скоро. Наши вагоны были прицеплены к пассажирскому поезду. Через три дня, утром, мы прибыли в город Кемь.

Здесь нас должны были передать на ветку и отвезти за 12 верст на Попов остров, соединенный с материком дамбой и железнодорожным мостом. Это был один из островов Соловецкого лагеря особого назначения. Наша каторга.

Часа в 2 дня дверь в вагон шумно растворилась, и в него, в полушубках, валенках, с револьверами на боку, ввалились два каких-то типа. От обоих пахло спиртом. Запанибрата поздоровавшись с начальником конвоя, один из них, сейчас же, обратился к нему с вопросом:

Ну как? Баб привез? Показывай!

И они вместе подошли к отделению женщин.

Среди них была видная блондинка. Ее мужа расстреляли, а ее сослали на 10 лет. Дорогой она держала себя скромно, плакала и, видимо, была очень удручена.

Ну-ка, ты! Повернись! – обратился к ней один из типов.

Блондинка продолжала сидеть спиной к решетке.

Тебе говорят... – повторил он.

Всю дорогу морду воротит, – сказал начальник конвоя.

Ну ничего, пооботрется. А недурна! – мотнув головой, проговорил он и пошел по вагону.

Ты за что? Ты за что? – спрашивал он, идя по коридору.

Вы за что? – спросил он одного из, ехавших со мной, офицеров, остановившись у нашего отделения.

По 61-й статье... За контрреволюцию, – ответил тот.

А, значит по одному делу. Приятно... На сколько?

На три года.

Мало!.. Я тоже был на три, два отсидел, еще три прибавили. Итого – четыре. Ну, до свидания, – прибавил он и, хлопнув дверью, в сопровождении другого типа вышел из вагона.

Это ваш будущий командир полка и заведующий карцерами, – сказал нам, указывая по их направлению, один из конвоиров. – Поехали ловить шпиона. Сегодня бежал из лагеря. Тоже бывший офицер, – прибавил он.

Я ничего не понимал. Бывший офицер! Он же – командир полка! Он же – арестованный. Ловит беглецов. С Соловков можно бежать. Почему он сам не бежит? Трудно было, на мой взгляд, совместить это, и понял я это только на Соловках.

На Поповом острове было только три «административных лица» из центра. Начальник лагеря Кирилловский и его два помощника: один по административной, другой по хозяйственной части. Все остальные места занимались арестованными же.

Тонко и умно построили большевики соловецкую каторгу... Да, собственно, и всю Россию.

Лишив людей самого необходимого, то есть пищи и крова, они же дали им и выход. Хочешь жить, то есть, вместо полагающихся тебе восьми вершков на нарах, иметь отдельные нары и получать за счет других лучшую пищу, – становись начальником. Дави и без того несчастных людей, делайся мерзавцем, доноси на своего же брата, выгоняй его голого на работу... Не будешь давить – будут давить тебя. Ты не получишь трех лишних вершков койки, лишнего куска рыбы и сдохнешь с голоду.

И люди идут на компромисс. Да и удержаться трудно, ведь вопрос идет о жизни и смерти.

То же делается и во всей России, но на Соловках это наиболее резко выявлено.

Одним из таких поддавшихся людей и был наш будущий командир полка знаменитый Ванька Т-в, теперь покойник. Его расстреляли. Он – бывший офицер. За участие в белых войсках попал на Соловки. Есть было нечего, он поддался и дошел до должности командира полка. Но я никак не могу сказать, что это был совершенно отрицательный тип. Он хотел жить, делал свою «карьеру», но никогда не давил своего брата – «контрреволюционера», то есть арестантов, отбывающих наказание по контрреволюционным статьям. Его расстрел еще раз подтверждает, что, для того, чтобы служить советской власти, нужно изгадиться до конца. Он не дошел до этого конца и, как непригодный для советской власти элемент, был уничтожен.

На севере смеркается рано...

Часа в 4 дня нас выгрузили из вагона. Как всегда, долго возились, выстраивая и пересчитывая. Окружили конвоем и повели...

Идти пришлось недалеко, всего версты полторы. Издалека я увидел высокий забор... Вышки часовых... И громадные ворота.

Над ними надпись: «У.С.Л.О.Н. – Управление Соловецких лагерей особого назначения. Кемский распределительный пункт».

Подошли... Все, даже уголовники, всегда наружно бодрящиеся и веселые, как-то приутихли. Жизнь кончается.

Впереди знаменитая соловецкая каторга. Раскроются ворота. Впустят... И навсегда.

«Неужели навсегда?» – подумал я.

Нет. Ведь, только на три года.

Да не на три, а на всю жизнь. Выхода нет.

Начальник конвоя постучал в дверь, часовой открыл окошечко, посмотрел и сильно дернул за веревку колокола. Гулко на морозном воздухе раздался звон.

Вышел караульный начальник. Ворота раскрылись... Мы вошли... Они закрылись.

И я – на каторге.

Попов остров – небольшой островок, кажется, километра три в длину и два в ширину – принадлежит к группе Соловецких островов. С материком он связан дамбой и железнодорожным мостом.

Прежде, он служил передаточным пунктом для богомольцев и монахов, едущих на главные Соловецкие острова, находящиеся от него в 60 километрах. Теперь это один из самых тяжелых пунктов соловецкой каторги.

На юго-западном его берегу расположен лагерь соловецкой каторги. С трех сторон этот кусок сплошного камня, в полкилометра в длину и в одну треть ширины, омывается морем. Здесь нет ни одного дерева, кое-где он покрыт землей, все остальное – гранит. Со стороны моря он окружен переплетенной колючей проволокой. От суши отделен высоким забором. За проволокой и забором – вышки для часовых.

В длину от ворот, к юго-западному его концу, идет «линейка», то есть на камне настланы доски. Здесь в летнее время, а, иногда, и зимой – за наказание – происходит поверка.

Справа и слева от нее расположены большие бараки. У ворот – караульное помещение, канцелярия, барак чекистов и барак женщин. В ширину идут мастерские, электрическая станция, кухня, баня, лазарет, политический барак, цейхгауз и карцера.

Кто строил этот уголок, я не знаю. Говорят, что начат он при постройке Мурманской железной дороги, продолжен при пребывании на севере англичан и кончен большевиками. Причем, каждый внес свое: инженеры – плохие бараки, англичане – электрическую станцию, большевики – карцера. Что последнее произведение принадлежит им, это мне известно достоверно.

Нас вывели на линейку... Остановили – и начался прием... С палками в руках, в самой разнообразной одежде, с малиновым цветом на шапке или на петлицах, со всех сторон из всех бараков бежали к нам чекисты... Это была соловецкая аристократия – войска внутренней охраны, бывшие сотрудники ГПУ. Наше будущее начальство.

Начался «парад» ...

Я был на войне. Слышал команды там, где они имеют действительное значение, где командой нужно вести человека на смерть, и поэтому часто в нее вливается и злоба, и ярость, и самая нецензурная ругань, но я никогда не мог представить, чтобы команду нужно было так изгадить и исковеркать, как это сделали чекисты.

Hac было всего около ста человек, и над этими ста голодными, истощенными и замороженными людьми измывались 25 человек. Это был какой-то сплошной, никому не нужный рев. Они изощрялись один перед другим, но чего они хотели от нас, ни они, ни мы не понимали. Мне кажется, это были просто люди, уже перешедшие в стадию зверя, которому нужно порычать...

Вдруг, сразу несколько человек, приложив руки к шапкам, пародируя старое офицерство, вытянулись и заорали исступленными голосами:

Смирно! Товарищи командиры!..

Шел помощник командира полка.

Бывший чекист, бывший проворовавшийся начальник конвойного дивизиона Соловецкого же лагеря. Теперь – тоже арестант.

Ты что? Ты где? Как ты стоишь? – переплетая каждую фразу руганью, заревел он на одного из арестантов.

Помни, что ты в лагере особого назначения, – кричал он, ударяя на словах «особого назначения».

В карцер его! – и опять ругань.

И вот этого, еще и этого, пусть помнят, сукины дети, что они на Со-лов-ках! – растянул он последнее слово.

Моментально куча его сподвижников кинулась исполнять его приказание.

Нас отвели в барак... У меня с собой не было ни одной вещи, но один из арестантов попросил меня взять его узел, с ним я пошел на обыск.

Деньги есть?

Нет.

Врешь! Если найду, карцера попробуешь. По глазам вижу, что есть...

Во мне шла борьба... Я молчал...

Кончился обыск. Началось распределение по ротам, я попал в 7-ю.

Для того, чтобы увеличить ответственность за проступки, в Соловках введен воинский устав: разделение на роты, взводы и т.д. Все это устроено безалаберно, структура непонятна, но, в общем – помогает цели, преследуемой большевиками, – помогает давить человека. Конечно, этого можно было достигнуть и иначе, но ведь они очень любят вводить все в рамку законности.

Привели меня в роту перед началом вечерней поверки.

Большой барак, шагов 100 в длину и 20 в ширину. Несмотря на мороз, дверь открыта, и, несмотря на открытую дверь, ужасающий воздух... Внизу мороз, наверху нечем дышать. Испарения немытого тела, запах трески, одежды, табаку, сырости – все смешалось в густой туман, сквозь который еле мерцали две 10-свечевые электрические лампочки.

Все арестанты были дома. Нары в четыре ряда, идущие в длину барака, были сплошь завалены, лежащими и сидящими на них, людьми... Изможденные, усталые лица... Под лампочками грудой стоят голые тела с бельем и одеждой в руках: бьют вшей.

На одном конце барака – загородка. Там «аристократия» – командный состав. На другом, у окна, – столик, лучшее место. И тоже «аристократия», но денежная.

Барак во многих местах, в щелях, заткнут тряпками.

Вот, где придется жить...

Подошли арестанты... Разговор сразу перешел почти на единственную, интересовавшую тогда всех тему: что слышно в Петрограде об изменении Уголовного кодекса?

Я ответил, что я из одиночки и ничего не знаю.

Это была одна из тех очередных надежд, которыми должен жить заключенный. Раньше бывали амнистии, разные досрочные освобождения и т.п. В тот момент Соловки жили надеждой на изменение Уголовного кодекса и скидку по новому кодексу двух третей со срока наказания.

Вера в это была колоссальна. Только об этом и говорили, и эту надежду поддерживало начальство. Ему это было выгодно. Есть предел человеческому терпению. И у арестанта оно может лопнуть. Чтобы этого не произошло, начальство решило: пусть верят – нам легче их держать.

Прозвонил колокол...

И сравнительная, усталая тишина барака нарушилась тем же диким ревом, который я слышал при нашем приеме.

На середину барака вышел командир роты.

На поверку становись! – заорал он исступленным голосом.

Нехотя слезали с нар усталые люди... Крик и наказание действуют на человека до известного предела. Видно, здесь люди привыкли ко всему.

Ну что ж, вас там просить, что ли? Выгоню на мороз, продержу там – будете становиться!

Люди становились, но неумело и неохотно. Много было, не знавших строя.

А тебя что, Калинка, отдельно просить? – обратился он к старичку, маявшемуся на месте и не знавшему, что ему делать. – Ты гроб себе сделал? Нет? Так делай! Я тебя туда вгоню, – продолжал он издеваться над старичком.

Но тот, видимо, дошел до предела и не выдержал.

Стыдно вам, товарищ командир, глумиться над старостью, – взволнованным, но внятным голосом произнес он.

Ты отвечать еще?! Дежурный! В карцер его! С поддувалами... Нет, погоди, я его после поверки сам отведу.

В бараке наступила тишина. Мерзость сцены шокировала людей, уже видавших виды.

Около часу мы стояли и ждали...

Наконец пришла «поверка». Дверь резко открылась, и в барак полным ходом влетело, звеня... шпорами, сразу несколько человек чекистов. «При чем тут шпоры?» – подумал я.

К дежурному по пункту подскочил дежурный по роте с рапортом... Все это так не шло ни к их полуштатским костюмам, ни ко всей обстановке с полуголыми людьми, и было так глупо, что казалось каким-то фарсом, если бы это не было трагично... Ведь от всей этой кучки людей совершенно произвольно, вне всякого закона, зависела жизнь каждого из нас.

Дежурный по пункту просчитал ряды, и «поверка», опять гремя шпорами и шашками, вышла из барака.

Калинка, сюда! Да не одевайся! Все равно голым раздену и поддувала открою! – опять заревел командир роты.

Я видел, как старичок подошел к нему, как он его взял за шею и толкнул с крыльца так, что тот упал на первых же ступенях.

Командир роты был известный на все Соловки своими зверствами Основа. На Поповом острове были устроены особые карцера, построенные из досок и никогда не отапливаемые. Чтобы арестованному в них было еще холоднее, там открывали окно, а, чтобы довести наказание до предела, его раздевали догола. Повел же старичка Основа сам, чтобы, приведя в карцер, его еще и избить.

Свободного места, то есть тех восьми вершков, которые мне полагались, на нарах не было, и я расположился на ночь на узком, единственном в бараке, столе.

Барак спал...

Переплетаясь телами, задыхаясь от духоты и вони, люди лежали на своих восьми вершках.

То и дело в бараке раздавались стоны и крик... Бред во сне и наяву...

Измученный трудом, морозом и недоеданием человек, получал свой законный отдых.

«Вот он, «милосердный режим», – подумал я.

Не надо злобствовать – сейчас же ловил я себя на мысли.

Но как же? Ведь я не могу не видеть этой обстановки...

Нужно стать выше этого... Терпеть и искать счастья в любви к людям...

Картины дня переплетались в моей голове с моими намерениями... Трудно было их совместить. Но в ту ночь я твердо решил не сходить с, выстраданного мною, пути. Бог меня на него поставил. Он и выведет.

Но я не выдержу...

Тогда нужно идти на компромисс – встать на место Основы и ему подобных... Сделаться мерзавцем и давить людей...

Нет, этого я сделать не могу – сразу и навсегда решил я.

Тогда сказать и продолжать говорить правду. То есть, иначе говоря, кончить самоубийством.

Но имею ли я право идти на верную смерть? Да и хватит ли у меня сил, чтобы умереть такой медленной и мучительной смертью?

Я подумал. И понял... Исповедовать правду имеет право каждый, и это не самоубийство, а высший подвиг. Жизни мне не жаль, но сил на это у меня не хватит.

Где же выход? Как себя держать, вести, как жить?

Так, как этого хочет Бог. По совести. Подчиняться, страдать и терпеть.

Но ведь это же полумеры... Возможны ли они здесь?.. Не выдержу, прорвет меня...

День на Поповом острое начинался рано. Летом – в 5, зимой – в 6 часов утра звонил колокол. Нехотя, через силу вставали люди... Но отдельные фигуры, большей частью, постарше, вскакивали и бежали за кипятком. Пресную воду на Попов остров привозили по железной дороге из Кеми. Кипяток получался один раз в день – утром, да и то его, обыкновенно, не хватало. Заменить его, кроме снега, было нечем. Днем после мороза хотелось согреться, и, чтобы получить кипяток, приходилось на кухне покупать его за продукты или просто за деньги. Умывалки не было. Зимой умывались просто снегом.

На рассвете шла поверка. Выстраивались на нее за полчаса, а то и за час. Командиры, помощники, дежурные, дневальные, взводные, отделенные...

Все это ревело, кричало и ругалось... После поверки читался наряд на работы.

Весь барак был в расходе: пилка дров, укладка дров... Сколка льда, заготовка льда... Наряд на лесопилку, на водокачку, на погрузку и разгрузку и т.п.

Снова колокол... И раздетых, голодных, не отдохнувших каторжан, строем ведут к комендатуре на разбивку.

Нарядчик вызывает партии, конвой окружает и выводит. Начинается работа.

Открытое море... Мороз градусов 12... Ветер подымает и кружит снег...

На льду кучка арестантов, кругом красноармейский конвой.

Идет заготовка льда для начальника лагеря. Нужно пилой выпилить льдину, ломом отколоть ее и баграми вытащить из воды.

Ноги мокрые, скользят... Руки коченеют, сил не хватает... Льдина срывается и уходит в море...

Укладка дров. Приходит десятник: «Сложите дрова здесь». Сложили. Является заведующий хозяйством: «Почему дрова здесь? Переложите их туда». Переложили. Потом заведующий дровами: «Уложите на старое место» и т. д.

Работа по очистке лагеря. Чекистов нет – можно отдохнуть... Но стоишь – холодно, работаешь – силы уходят, есть хочется, а хлеба нет.

На водокачке. «Вот, – предлагает заведующий, – на урок... налить пять бочек – и конец». Навалились. Налили, позвали заведующего. «Нет, еще только 10 часов, отпустить не могу». Дело имеешь с людьми, у которых нет слова ни в каком масштабе.

Работы делились на внутренние и «за проволокой». На внутренних работах начальство – свои же, арестованные, – «чекисты». Хотят выслужиться – гонят, доносят, и нет никого хуже их. На внешних – красноармейцы конвойного дивизиона.

Бывали работы и ночные. Из Москвы должна была приехать какая-то ревизия, и наше начальство решило провести по Попову острову дорожки, чтобы красивее было. И вот, над этими дорожками в течение месяца день и ночь работало около тысячи человек.

часов. Колокол на обед. Раздатчики ушли уже давно... От кухни, по направлению к баракам, идут «чекисты» с маленькими бачками, наполненными рыбой. За ними, отстаивая свои права с руганью, а иногда и дракой, получает свой обед шпана. Затем наливают суп и нам.

Первое время моего пребывания на Соловецких островах мне даже есть было нечем – не было ложки. На Соловках не выдают ничего: устраивайся, как хочешь. Есть лавочка, а деньги хоть воруй.

Мы едим втроем из одного бачка. На обед – суп, он должен быть с рыбой, но у нас ее нет – одни сушеные, разваренные овощи. Садимся... Около наших нар стоит молодой крестьянин – «политический бандит»: голубоглазый, здоровый, настоящий русский парень.

Ты что, Ф-в?

Да так. Ничего.

Хлеба нет? – сразу понял я.

Да вчера еще с кипятком всю пайку съел... Не хватает...

Ну чего же, садись с нами.

Рядом обедает группа цинготных. У некоторых она задела только десны, другие уже еле двигаются и ходят скрючившись.

После обеда опять работа. В 5 часов ужин. Каша без масла, вроде замазки. Хочется пить. Кипятку нет. Раз в неделю выдают маленький стакан мелкого сахару. И это всё.

У большинства арестованных есть родные, которые, недоедая сами, посылают продукты и деньги своим близким. Остальные питаются за их счет, получая остатки хлеба, обеда и ужина, а, зачастую, поддерживаются и посылками. Умереть с голода не дадут.

Не знаю, что выдается арестованному на бумаге, я говорю про то, что он получает, и уверен, что, если бы в Соловки приехала какая-нибудь иностранная делегация, то ей великолепно бы втерли очки. В советской России при осмотрах нужно уметь смотреть, а, лучше всего, попробовать самому. Но по-настоящему, всерьез... Например, сесть на Соловки на общих основаниях. Много интересного можно там увидеть, услышать и многому поучиться.

День на Поповом острове кончался поверкой. После нее приносилась «параша», и выход из барака запрещался.

Всего на Соловецких островах сидело около 6000 человек. На Поповом острове было 1500 человек.

Всех сидящих можно разделить на несколько категорий.

Совершенно привилегированное, исключительное положение занимали там «чекисты» – бывшие сотрудники ГПУ. Сидели они за «должностные преступления»: воровство, взятки и т.п. Никто из них не работал. Все они занимали различные командные и административные должности. Из них были сформированы войска внутренней охраны, на обязанности которых было конвоирование работающих арестантов.

Тоже в исключительных условиях находились на Соловках «политические», то есть социалисты и анархисты.

Везде, во всем мире есть какое-то общее понятое о политическом преступнике, как о лице, делом или даже словом переступившем установленный человеческий закон, с целью ниспровержения или только изменения существующего государственного строя страны, нескольких государств или даже всего мира во имя блага отдельной группы людей, государства или всего человечества.

С оригинальной, как всегда, точки зрения советского правительства, «политическими» преступниками, если не принимать в расчет небольшой группы анархистов, считаются только социалисты. Их не расстреливают. Я не говорю об исключениях. Они одеты и сыты. Само советское правительство установило им особый режим и выдает особый, вполне достаточный паек. Главные причины такого отношения – поддержка их социалистами Запада. Заигрывание советской власти с западными рабочими. Желание власти – «заработать» на «политических» звание гуманнейшего правительства. Отсюда – сравнительно незначительное количество политических в тюрьмах и их организованность, как следствие неприменения к ним смертной казни.

На Поповом острове они находились в отдельном бараке, конвоировались войсками внутренней охраны, связь с ними не разрешалась, они не работали, получали лучший паек, имели свой коллектив и старосту. Всего на Поповом острове их было около 150 мужчин и женщин.

В самом худшем положении на Соловках находятся контрреволюционеры. Они – вне закона. О них никто не заботится, и никто им не помогает. Все их проступки караются, большей частью, расстрелом. Бежит уголовник – прибавят год, два... контрреволюционер – верный расстрел. Неисполнение приказаний – расстрел. Рот у них закрыт. Болтнет что-нибудь – прибавят срок и т.п. Вот почему многие и поддаются на компромиссы. И винить их трудно.

К этой категории принадлежат обвиняемые в различных контрреволюционных действиях, заговорах по церковным делам; разные повстанцы, «шпионы», «политические» бандиты, их пособники и укрыватели. Сюда входит духовенство, бывшее белое офицерство, казаки, главным образом, кубанские и терские, кавказские народности: черкесы, осетины и грузины и т.п. Много среди контрреволюционеров и возвращенцев из-за границы разных сроков.

Говорить в отдельности о ком-нибудь из контрреволюционеров, по некоторым причинам, я не могу, но, на мой взгляд, людей, действительно совершивших преступление, подходящее под одно из тех обвинений, которые им предъявляют, то есть, короче говоря, преступников, на Соловках нет. Всякого, сколько-нибудь активно участвовавшего в каком-нибудь контрреволюционном заговоре или действии, организатора восстания, шпиона, политического бандита, советская власть расстреливает. Другого наказания нет. Поэтому, почти все, кто попадает на Соловки, все это – второстепенные роли. И, большей частью, по выдуманным, сфабрикованным делам.

Последнюю категорию заключенных на Соловках составляют «блат-шпана», то есть уголовные преступники. Вообще говоря, уголовники представляют собой в советской России хорошо сплоченную, по-своему дисциплинированную организацию. Живут они по своим законам. В то время, когда каэры никак не хотят понять, что тюрьма – это их участь, чуть ли не на всю жизнь, не хотят объединиться, в конце концов, ценой нескольких жизней добиться прав в тюрьме, уголовники считают тюрьму своим домом и устраиваются в ней, как можно удобнее для себя.

На Поповом острове они не работают... Право это они себе отвоевали. Вначале их грели, принуждали, потом оставили в покое. Все равно ничего не сделаешь.

Помещаются они в отдельных бараках. Хороший процент их сидит совершенно голыми, то есть совершенно – в чем мать родила. И, когда им нужно идти в уборную, то они занимают штаны у приятеля.

Большая часть из этих голышей – проигравшиеся. Клуб там открыт круглые сутки. Играют все. Деньги имеют колоссальное значение.

«Деньги есть чеканенная свобода, а потому, для человека, лишенного совершенно свободы, они дороже вдесятеро... Деньги же имели в остроге страшное значение, могущество. Положительно можно сказать, что арестант, имевший хоть какие-нибудь деньги в каторге, в десять раз меньше страдал, чем совсем не имевший их, хотя последний обеспечен тоже всем казенным, и к чему бы, кажется, иметь ему деньги».

Продавали всё. «Продавались, иногда, такие вещи, что и в голову не могло бы прийти кому-нибудь за стенами острога не только покупать или продавать их, но даже считать вещами», – говорит Ф. М. Достоевский в своих «Записках из Мертвого дома».

Каторга мало изменилась. Разница в пустяках. В прежнем остроге арестант мог быть спокоен, что он останется жив, теперь его жизнь в постоянной опасности: ему грозит и расстрел, и голодная смерть. И теперь деньги имеют еще большее значение. Раньше они шли на покупку водки и табаку, а теперь просто на хлеб, чтобы не умереть с голоду.

Живется уголовникам легче. Сроки у них меньше, и, кроме того, на них распространяются различные амнистии и сокращения. Все они совершенно не касаются каэров. Тюрьмы, лагери переполнены, число преступников растет. Нужно место, поэтому, ежегодно весной приезжает комиссия и до срока освобождает часть уголовников.

В середине между каэрами и уголовниками стоят «хозяйственники» и «фальшивомонетчики».

Первые – это, главным образом, служащие различных учреждений, проворовавшиеся или попавшиеся на взяточничестве. На Соловках их, сравнительно, мало.

Мне кажется, что в настоящее время в советской России не найдется ни одного человека, который бы не пошел на уголовное преступление, направленное против правительства. Вопрос только в ответственности перед законом, но никак не перед совестью. Сама жизнь, сама советская власть ставила и ставит людей в такие условия, что волей-неволей, но преступление ее закона они совершать должны. И люди не совершают их только из боязни наказания. Раскаяния бывают... Но не говорят: зачем я взял. А: зачем мало взял.

За последнее время на Попов остров прислали много «фальшивомонетчиков». Хорошо действует ГПУ. Оно не идет в хвосте за преступлением, а, наоборот, наваливается на его зародыш. Так било оно по контрреволюции, спекуляции, по взяткам. В последнее время, когда задрожал червонец, оно выкинуло лозунг: «Все на борьбу с фальшивомонетчиками». И, действительно, стреляло их нещадно. В Соловки их попало много, но это уже остатки. Все ядра были уже уничтожены. Большинство фальшивомонетчиков – евреи. Высылали их сюда, иногда, целыми семьями.

На Поповом острове находилось около 150 женщин. Жизнь их была тоже несладкая. Подоплека к каждому наряду на работу к начальству – был разврат. Назначение на какие-либо должности – тоже и т.д. Хочешь жить – сходись с кем-нибудь из начальства. Не пойдешь – замотают на работе, прибавят срок...

При ссылке – возраст не принимался во внимание. Высылались на Соловки и целые семьи: отец, мать и сын; муж и жена; мать и дочь.

Официально, в таких случаях, свидания разрешались раз в неделю. На короткие промежутки встречаться можно было чаще. Вообще же, свидания арестованных с родными допускались только с разрешения Москвы, и получить такое разрешение было очень трудно.

На Соловках разрешалось получать и писать одно письмо в неделю. Все это проходило через строжайшую цензуру. В письмах совершенно нельзя было говорить о режиме и быте Соловков.

Говорят о расстрелах, которые существуют в советской России. Действительно ли там расстреливают? Да. Стреляют... Не так, как стреляли, – меньше и с разрешения центра. Но, все-таки, стреляют, когда им угодно и сколько угодно. Но ужас не в том, что тебя расстреляют, а в том, что тебя каждую минуту могут расстрелять. Расстреляют ли тебя с санкции Москвы или без таковой – тебе все равно. Факт тот, что, хотя бы, ты и не был ни в чем виноват, тебя всегда могут расстрелять. Ужас в том, что царство произвола продолжается.

Физические мучения, лишения, пытки, избиения в советской России существуют. Я мог бы привести много примеров избиений и пыток заключенных на Соловках и в тюрьмах. Я видел избиение при попытках к бегству, я видел арестованных с разбитыми в кровь лицами, я видел, как на них ломали палки, я сам перенес много. Но это все – не орудия для большевиков, на этом далеко не уедешь. Большевики гораздо тоньше, чтобы применять эти грубые старые способы. Раз изобьешь – подействует, второй – меньше, третий – еще меньше и т.д. Большевики умны, они этим не злоупотребляют. Важно действовать на психологию, важно, что тебя могут избить, могут пытать, могут расстрелять. Важно, что в России каждый боится этой возможности, этого «могут», что на деле там ни права, ни законности нет. Важно, что царство произвола там продолжается...

Тяжело действовало на меня угнетение личности: упорное желание большевиков сделать из тебя мерзавца. Путь к облегчению своей участи всегда открыт – делайся начальством и дави. Но дави уж изо всех сил... А то тебя сметут и задавят.

Затем мучила скученность...

Ф. М. Достоевский говорит: «Что страшного и мучительного в том, что во все десять лет моей каторги ни разу, ни одной минуты я не буду один. На рабстве – всегда под конвоем, дома с двумястами товарищами, и ни разу, ни разу один». И дальше: «Впоследствии я понял, что, кроме лишения свободы, кроме вынужденной работы, в каторжной жизни есть еще одна мука, чуть ли не сильнейшая, чем все другие. Это вынужденное сожительство».

Но ведь обстановка, в которой пришлось жить Достоевскому, не сравнима с соловецкой. Восемь вершков нар... Это не шутка. Спать можно только на боку. Здесь так много народу, что, буквально, нельзя найти места, чтобы можно было бы говорить так, чтобы тебя не слышали...

А кругом – провокация. Провокация во всех видах и оттенках. Купить голодного человека легко. И большевики покупают... И, как Россию, так и Соловки крепко держат этим в руках. Рта нельзя раскрыть, чтобы это не было известно. А раскрыл, болтнул или, тем более, сказал правду – и тебе обеспечена прибавка срока.

В России, вообще, а на Соловецких островах, в частности и в особенности, только тот может удовлетворить свои элементарные потребности, то есть иметь, хотя бы и очень ограниченную, свободу, кров и хлеб, кто совершенно отказался от совести. Кто сознательно идет на то, чтобы стать мерзавцем. Везде, на всем земном шаре, человек может честным трудом заработать себе кусок хлеба. В одних местах легче, в других труднее, но заработать можно всегда. В России этого сделать нельзя. Там человек не может только работать. Там он обязательно должен участвовать в политике. Он не может молчать, он должен говорить, и говорить то, что ему приказывают. Мало того – должен заставлять других повторять свои слова.

Я колебался... Меня шатало... Во мне было два я, два человека... Материя и дух. Христианин и человек земли. Раздвоенность. Она мешала и мучила...

Вот я на нарах. Ночью... Я один... Лежу и думаю...

Ведь я сейчас силен. Во мне есть дух. И Бог меня сюда поставил. Здесь я найду людей, которые меня поддержат. Вот случай мне проверить силу... Мне надо покориться Богу, страдать, терпеть, любить, прощать... Так говорил мне человек, которым я хотел бы быть. Но ведь условия тяжелы, я их не выдержу... Я человек земли... Я жить хочу, хочу борьбы, свободы, я не могу смириться... Так возражало мне мое земное я.

Что делать? Ведь выхода же нет. Одно из двух: страдать или изгадиться. Идти на компромисс... Давить – или тебя задавят.

Бежать...

Эта мысль пришла мне в голову на следующий же день после моего прибытия. Она не могла меня не интересовать. И, хоть я и старался всеми силами отогнать ее и подчиниться воле Бога, она, все-таки, не давала мне покоя.

В первый день после моего прибытия на Соловки, я не пошел на работу. Мы сидели на нарах. Нас было трое: ротмистр Ингушского полка Мальсагов, один арестант, отбывший уже свои три года и на днях отправляемый в Нарымский край, и я.

Я расспрашивал их о жизни, о работе, о порядках на Соловках и, хоть очень интересовался побегами, но подходил к этому издалека. Я знал, что об этом нельзя даже и говорить. Понемногу выяснилось, что до сих пор все эти попытки бежать, кончались неудачей.

Но ведь вчера же бежал один? – задал я вопрос.

Да. И будет пойман.

Разговор на эту рискованную тему был начат; неизвестно, позволит ли обстановка его повторить, и я решил его довести до конца. Передо мной офицер, с виду внушающий доверие и, уже год просидевший на Соловках... «Надо попробовать его самого», – подумал я и, рассказав ему, что я уже несколько раз бежал, спросил его прямо: хочет ли он бежать.

Это невозможно. И, вообще, я вам советую об этом не говорить, – ответил он, сейчас же вставая и прощаясь со мной. На этом разговор, казалось бы, и кончился.

Несколько дней спустя, я видел, как привели в канцелярию и потом в карцер совершенно избитого, бежавшего в день нашего приезда. Его поймали в 60 верстах от Попова острова, голодного и измученного. Зайдя в избу за хлебом, он попал на засаду. Так кончались все попытки к бегству.

Странные установились у меня отношения с командиром роты Основой. Мои восемь вершков на нарах приходились как раз против его загородки, так что мы оба хорошо видели жизнь друг друга. Он никогда меня не трогал. Часто мы лежали друг против друга и в упор смотрели в глаза, но очень редко разговаривали.

Раз, как-то ночью, я не спал, и он, подойдя ко мне, попросил меня встать, прийти к нему и поговорить.

Он нарисовал мне картину жизни на Соловках и предложил мне занять командную должность.

Я наотрез отказался.

Почему?

Потому что я считаю недопустимым строить свое благополучие на несчастии страдающих людей.

Разговор наш затянулся и перешел на тему о духовной жизни человека. Я увидел, что это его интересует.

Тогда я предложил ему отказаться от его должности и всю его энергию обратить в пользу заключенным. Странно он реагировал на это. Он, вдруг, оборвал разговор, лег на койку и весь задергался в судорогах. Этот припадок продолжался минуть пять, затем наступила реакция, и он впал в забытье.

С тех пор, мы опять долго не разговаривали, и только, месяца полтора спустя, он неожиданно спросил меня:

Послушайте, Бессонов... Когда же вы бежите? Да, да! Не удивляйтесь. Для вас есть только этот выход.

Я остолбенел. Для всей обстановки Соловков это было совершенно неожиданно. Об этом вообще не говорилось, и слово «побег» не произносилось. А тут вдруг сам Основа бухает такую вещь. Я отделался какой-то фразой, но принял это во внимание.

Я работал... Ежедневно, стиснув зубы, выходил я в наряд, но чувствовал, что раздражение во мне накипает, что я не выдержу, меня прорвет, и я наделаю таких вещей, которые повлекут за собой расстрел.

Помощником Основы был мальчишка, недавно возвратившийся в Россию из-за границы. Он надеялся найти здесь рай, но ошибся и попал на Соловки. Здесь поддался и пошел по наклонной плоскости делать карьеру.

Он ежедневно назначал меня в наряд. В конце концов, усталость взяла у меня верх, и однажды, я с утра лег на нары и так пролежал весь день... Я видел, как он побежал жаловаться к Основе. Тот выслушал его, но ни звука мне не сказал.

Возвращенец решил мне отомстить: назначал на работы и в очередь, и не в очередь. Я терпел, но, в конце концов, меня прорвало.

Он отдал каких-то два противоречивых приказания и закричал мне, почему я их не исполняю. Я тут же, при всей роте, послал его очень далеко, пошел к командиру полка и рассказал о случившемся. Он принял мою сторону.

Это были мои первые срывы. Они не несли за собой наказания, но я понял, что перелом совершился: я не выдержу.

А если так, то надо действовать.

Ночь... Я опять один... Опять раздумье...

Бежать...

А Божий Промысл? А воля Бога? Вера?

Пошел к священнику. Не знал, как быть... Имею ли я право переломить судьбу и действовать своим усилием, чтобы избежать креста?.. И есть ли он? И дан ли он мне? А если дан, то дан, ведь, Богом, я должен верить и положиться на Него.

Я ничего не понимал... Вернее, понимал, но не хотел понять... Еще вернее, я просто мало верил...

Ответа я не получил... Вопрос потух... И все смешалось...

Все показалось мне теорией и не давало смысла... Все стало, как бы, набранным, нахватанным и отошло на задний план. Чего-то не хватало... И что-то было для меня важней всего...

Но что?

Я мучился, искал, не мог понять, в чем дело... И, наконец, почувствовал: все та же сила. Все тот же импульс к жизни, который не мог я вытравить в тюрьме. Все тот же враг иль друг, несчастье иль счастье, ни грех, ни благо, а сила сильная. Любовь.

Толчок. Нет колебаний. Решение принято. И надо действовать. Бежать.

С большим или меньшим риском, но бежать надо. С того времени я весь был сосредоточен на мыслях о побеге. Но мало было решиться – нужно было выполнить это технически. Сделать так, чтобы не дать возможность большевикам еще раз показать свою силу и позволить им еще раз поглумиться над собой. Примеры этих попыток я видел своими глазами.

Однажды, вернувшись немного раньше с работы, я, сидя в бараке, за окном услышал выстрелы. Барак бросился к окну, и я увидел такую картину. Белая равнина... Море... По льду бежит человек... За ним шагах в 100 – 150 красноармеец... Он останавливается и стреляет...

Побег – сразу понял я. И, конечно, всеми силами желал счастливого пути беглецу. Он бежал довольно легко и отдалялся от красноармейцев... Но стоп! Он вдруг остановился и заметался... Качнулся вправо, влево и встал на месте.

Началось избиение. Оказалось, что он наскочил на трещину в море, которую не мог перескочить. Били его прикладами. Он падал, поднимался, его снова били и так довели до бараков; здесь его принял Основа, который немедленно сломал на нем палку. Конечно, его потом расстреляли.

Нельзя было бежать глупо. План должен быть прост, может быть рискован, но не мог быть глупым.

Меня очень удивило, что Мальсагов так отнесся к моему предложению бежать. Офицер, ингуш, год просидевший на Соловках, – и вдруг, такое равнодушие к свободе...

Но это вскоре раскрылось. Однажды, он подошел ко мне, и, так как на Поповом острове из-за скопления народа трудно разговаривать, то он коротко сказал:

– Я согласен бежать. На первое ваше предложение я ответил отказом, так как я боялся провокации.

Вот пример отношения между людьми в советской России. Встречаются два офицера одной и той же дивизии, оба находятся в заключении, имеют общих знакомых и боятся друг друга.

Мы с ним условились встретиться и разработать план. Просидев на Поповом острове уже больше года, он последнее время был на скромной должности нарядчика. Вся его работа заключалась в том, что он утром и после обеда выходил со списком в руках и распределял людей по работам. К сожалению, не от него зависело, из какой роты и куда назначать людей. Он был только исполнителем приказаний.

Со второго нашего свидания началась подготовка к побегу.

В принципе, было решено уйти с оружием. Как его можно было достать? Только взять у конвоя. Поэтому, план наш основывался на разоружении конвоя.

Куда идти? Только за границу.

Что нужно было для осуществления плана? Люди, деньги, карта, компас, затем, точный план, построенный на уходе с какой-нибудь работы с разоружением конвоя.

Начались приготовления... Свидания наши были затруднительны... Разговоры шепотом могли обратить внимание. Нужно было быть осторожными.

Остановились мы на двух возможностях бежать. Во-первых, с работы по заготовке метелок.

Для этого в лес, приблизительно в полутора верстах от лагеря, посылалось по 10 – 12 человек под конвоем пяти-шести красноармейцев.

И во-вторых, с похорон кого-нибудь из заключенных. В этом случае давали подводы, пять-шесть человек арестантов, два-три конвоира и посылали за 12 верст в Кемь.

Нужны были люди. У Мальсагова их не было. Он все надеялся, что придут его земляки: кавказцы, ингуши. Но напрасно; мы упустили из-за этого много времени. Ни с одним этапом не пришло ни одного ингуша.

Осторожно подходил я к этому вопросу. Со мной в нарядах, обыкновенно, работал, некто, Сазонов. Разговаривая с ним, я узнал, что он человек бывалый, несколько раз переходивший границу. Долго я не решался предложить ему бежать, но, в конце концов, достаточно прощупав его, я ему намекнул об этой возможности, и мы сговорились.

Нужно было достать компас и карту. Сазонов передал мне, что у его знакомого в куске мыла есть маленький компас и, что, на его взгляд, он не прочь бежать. Я ему поручил переговорить с ним.

Карты не было; единственно, что мог сделать Мальсагов, это по временам смотреть в канцелярии на 50-верстную, весьма неточную, карту. Пользуясь картой и слухами, которые нужно было собирать очень осторожно, мы установили, что по прямому направлению мы находимся приблизительно в 300 верстах от финляндской границы.

Дорог нет совершенно. Где деревни – неизвестно... Болота, через которые нам идти, непроходимы.

Вопрос местности был наше слабое место. Все наши старания осветить его – были безуспешны. Пришлось мириться на тех сведениях, которые имелись.

Деньги... При винтовках они играли не первую роль, но были нужны...

Мальсагов имел их и пропил. Пользуясь своими связями, он где-то достал по дорогой цене спирт – и денег не стало. Помню, что на меня это очень нехорошо подействовало. Уже перед самым побегом, Сазонов продал несколько своих вещей и получил за это немного денег.

Итого, в сговоре нас было четыре человека. Причем, я знал Мальсагова, Сазонова и только два раза говорил с Мальбродским. Сазонов и Мальбродский не знали Мальсагова. Все мы, кроме Сазонова и меня, были в разных ротах, и это очень затрудняло нашу задачу. Большую роль играли мелочи, с которыми очень трудно было справляться, но, в общем, мы были готовы и только ждали момента. Мне очень хотелось бежать с похорон. Там можно было забрать с собой лошадь. Но нам не везло. Умирало сразу по несколько человек, и поэтому, наряд увеличивался.

Тут произошел забавный случай, который мог кончиться для нас печально. Я и Мальсагов ежедневно ходили в лазарет и у знакомых фельдшеров, между прочим, спрашивали о тяжелобольных.

Наступил, как казалось нам, благоприятный момент. Мальсагов узнал, что умирает кавказец-магометанин. Так ему сказали в лазарете. Будучи сам магометанином, он, предупредив нас, отправился к командиру полка и попросил его разрешения похоронить своего единоверца.

Командир разрешает... Мы собираемся... Готовы. Но вот Мальсагова вызывают в штаб полка. Он идет и возвращается. Оказалось, что покойник был кавказским евреем и хоронить его будут евреи.

После этих неудач, мы твердо остановились на плане побега с работ. Приближалась весна. Был май месяц, лед растаял, но снег еще кое-где лежал... Нужно было бежать, и бежать во что бы то ни стало... Нельзя было терять время, так как скоро открывалась навигация, и нас всех должны были увезти в центральный лагерь. Надо было действовать, но мелочи не позволяли. Центр тяжести был в том, чтобы нам выйти всем вместе на работу. Наряд на нашу работу ходил по разным ротам, перевестись нам всем в одну было трудно, и, кроме того, в наряд назначали по 10–12 человек, а нас было всего четверо. Это зависело от Мальсагова. Наконец, он добился, что наряд «на метелки» уменьшили до пяти человек.

Последний побег (Дневник)

Побег назначен на 18 мая.

Спешно шли последние приготовления и переговоры... Мальбродский отковырял из мыла свой компас. Сазонов продавал последние вещи... Я чинил свои развалившиеся сапоги... Мальсагов, как магометанин, мылся...

Мальсагов не знал Сазонова и Мальбродского. Надо было их показать друг другу.

Условились, что я выйду с ними на прогулку к известному часу и месту. Я их показал.

План наш был такой. По всей вероятности, нам дадут двух конвойных. По уставу к ним не разрешалось подходить ближе, чем на пять шагов. По приходе на место, мы начинаем работу... Затем я выбираю подходящий момент и предлагаю конвоирам закурить. Если возьмут, то, во время закуривания, мы берем их за горло и отбираем винтовки. Если нет – нападаем. Чтобы действовать вместе, я поднимаю воротник. Это значит: приготовиться. Затем двое из нас – Мальсагов и я – берут одного. Сазонов и Мальбродский – другого.

Здесь наши мнения расходились. Трое стояли за то, чтобы кончить конвоиров. Я был против этого. С самого начала я заявил, что не пролью лишней крови. Решившись на побег, я сознавал, что я уже иду против Бога, иду на насилие, но, идя на него, я хотел, чтобы его было, как можно меньше.

Я не хотел доводить насилие до предела, я не хотел крови, но, ставя свою и чужую жизнь на карту, я не хотел и не мог проигрывать. Я убил бы только тогда, когда пришлось бы делать выбор между нашей и наших врагов жизнью. Я верил, что не для того меня Бог спасал, чтобы я стал убийцей.

Итак, красноармейцев брали с собой.

А дальше? Все, зависящее от нас, было сделано. Компас был. Карты так и не достали. Дальше, что Бог даст. Перекрестимся – и на запад.

17-е... Вечер...

Вдруг Сазонов просит отложить побег. Говорит, что он не приготовился. Почему? Не мог закупить продуктов.

Между мной и им уже давно шел об этом разговор. Он уговаривал выходить с продуктами, то есть с салом и сахаром. Я был против этого.

Я знал слежку на Соловках и допускал, что нас могут обыскать в воротах, тем более, что идет Мальсагов, который за последнее время не выходил «за проволоку». Я настаивал на том, чтобы не брать никаких продуктов.

Момент был решительный. Я знал, что откладывать нельзя. Мы идем в 50 процентах на смерть, и нужен подъем. Отложить – он пропадает, не вернется, и дело пропало.

Я нажал... Потребовал... И Сазонов согласился.

Ночь... Прошел к Мальсагову, спросил его, все ли в порядке. Он ответил, что надеется устроить наряд. Мы простились, и я пошел спать.

Но не скоро удалось мне заснуть. Как только я разделся и лег на свои нары, ко мне пришел один из моих знакомых. Уселся... И начал мне рассказывать про свою любовь к одной из арестанток...

Мягко, стараясь его не обидеть, хотел прекратить это излияние, но ничего не помогало: он сидел и говорил...

Белая ночь... Манящая и зовущая... Барак – и, может быть, хорошая, но все-таки жалкая, арестантская любовь.

А завтра? Завтра – свобода. И там любовь. Настоящая, широкая, новая...

Уже солнце вставало, когда я заснул.

Утро... Сегодня бежать?!.

«Да. И во что бы то ни стало», – уверенно ответил я себе.

Встал, умылся, выпил кипятку... Прошла поверка...

«Бессонов, Сазонов...» – прочел командир роты в наряде на работы наши фамилии, почему-то всегда стоявшие вместе...

Мы вышли.

Нас построили и повели к канцелярии.

Встретил моего ночного собеседника.

Бессонов, что с вами? Почему у вас так блестят глаза? По-моему, вы тоже любите... – спросил он меня, здороваясь.

«Да. Я люблю... свободу!» – срывалось у меня с языка, но я удержался.

Вышел Мальсагов. Вижу: одет особенно. Френч, а на нем плащ. Значит, наряд есть.

Вызывает партию за партией... Люди выстраиваются. Конвой окружает их и уводит...

Ну, а теперь «на метелки», – обращается он к нам. – У кого сапоги получше... Там мокро... Ну, вот ты!.. Ты выходи!.. – указывает он на нас.

Ну и ты, – ткнул он на кого-то. Я посмотрел: какая-то скуластая физиономия. Значит, наряд не на четыре, а на пять человек, и это лишний.

Мы вышли.

Конвоиров! – крикнул начальник конвоя.

От строя красноармейцев отделилось два парня. Один небольшой, сухопарый. Другой – здоровый краснощекий широкий детина.

«Эх, не повезло», – подумал я.

Обыкновенно, бывали маленькие, а тут, как нарочно, такая детина! Ну и пускай его берет Сазонов, он хвастался, что выйдет один на один.

Теперь пройти ворота...

Двинулись... И сердце замерло... Я вижу, что в воротах стоит один из командиров рот – лютый враг Мальсагова: «Мальсагов – за проволоку? Подозрительно!»

«Не пропустит, – думал я. – Задержит, обыщет...»

«Арест... Стенка...» – мелькало у меня в голове... На счастье, он отвернулся.

Прошли... И отлегло.

Ярко светило солнышко... Нерв ходил... Начался разговор...

Шли кучкой... Конвоиры по бокам. Закуриваем... Конвоирам не предлагаем и, как будто, не обращаем на них внимания.

Они сходятся и идут сзади...

Подходим к мосту на материк... Перешли... Закуриваем второй раз... Папиросы у нас хорошие. Предлагаем конвоирам... Отказываются. Дело хуже...

Ну, где же будем ломать метелки? – обращается к нам Мальсагов.

Дальше, товарищ десятник, я бывал на этой работе, – отвечаю я.

Подходим к тому месту, где, действительно, обыкновенно, ломают метелки.

Вот здесь... Ну что ж, покурим? – в последний раз пробую я конвоиров.

Садитесь, закуривайте, – отвечают они.

Ни им, ни нам не надо торопиться. Эта работа считалась легкой.

Сели, закурили... Идет разговор... Но голова в нем не участвует.

Ну, пошли работать... – сказал я, вставая.

Сазонов снял полушубок. Я с Мальсаговым, как было условлено, пошел в одну сторону, Мальбродский с Сазоновым в другую. Расстояние между нами шагов 20. Так развели конвоиров. Краснощекий со мной.

«Вот гадость, – подумал я, – ведь здоров, как бык, а надо брать».

Работаю... Смотрю на него... Он не спускает с меня глаз.

Отошел в сторону – он за мной, в другую – опять то же. Дело плохо, ведь так не возьмешь.

Проработали минут десять. Я вижу, что Мальсагов ломает вместо березы ольху. Обращаюсь к нему и говорю:

– Товарищ десятник, вы не то делаете, – и вижу, как к нему оборачивается и конвоир.

«Сейчас или никогда», – мелькнуло у меня в голове.

«Время!» – понял я. И поднимаю воротник.

Конвоир стоит ко мне в пол-оборота, шагах в восьми. Сазонов и Мальбродский видят сигнал. Но Мальсагов не смотрит...

Я делаю три-четыре прыжка и всей правой рукой, в обхват, обнимаю горло конвоира. Левой прижимаю правую к своей груди и начинаю его давить.

И мое удивление! С хриплым криком «А-а-а...», краснощекий опускается подо мной... Винтовка его падает, и я сажусь на него верхом.

Мальсагов оборачивается. Подскакивает и подхватывает винтовку. Те двое барахтаются с другим конвоиром...

В несколько приемов Мальсагов там – и всаживает конвоиру штык. Тот выпускает винтовку, ее берут, и картина сразу меняется.

Два конвоира и пятый, подняв руки кверху, стоят на коленях и молят о пощаде. Слезы, рев и просьбы не расстреливать...

Винтовку передают мне. Штык дугой... Совершенно согнулся: попал в кость.

Первый приступ ощущения свободы! Но думать нечего... Мы недалеко от ветки железной дороги... И надо уходить...

Плачущие конвоиры ставятся в середину, я с Мальсаговым по бокам. Компас в руку – и на запад. Так начался наш 35-дневный марш по лесам и болотам.

День был ясный, теплый... Ярко светило солнце... Но еще ярче было на душе. Солнце, небо, кусты, деревья, даже болото, по которому мы шли, казались какими-то особенными, невиданными, новыми, хорошими, праздничными...

Вот она, настоящая свобода. Вне человека. Вне закона.

Бог – совесть. Сила – винтовка в руках. И больше – ни-че-го.

Хотелось упиться этим состоянием. Вся опасность еще впереди. Но день, да мой. День радости счастья. День свободы. Это чувствовалось остро.

Мы сняли шапки, поцеловались и вздохнули полной грудью.

У нас 30 патронов. Мало. Но 28 в противника и два в себя – таково было мое с Мальсаговым условие.

Шли лесом по болоту...

Кучами, в особенности, в лесу погуще, лежал снег. Ручейки разлились... Ноги вязли...

Надо были уйти с места работы.

Конвоиры и пятый шли в кучке, за ними Сазонов и Мальбродский. Я, с компасом и винтовкой, шагах в десяти сбоку. Мальсагов сзади.

Пройдя версты три, мы были совершенно измотаны, и я сделал первый маленький отдых. Конвоиров и пятого посадили на приличное расстояние и запретили им разговаривать между собой.

Сами сели в кучку, выпили болотной воды и начали строить дальнейший план и делиться первыми впечатлениями.

Покуда мы были в сравнительной безопасности. Мы в лесу, и раньше, как в 12 часов дня, то есть в обед, нас не хватятся. Потом, конечно, погоня по следу и, наверное, полицейские собаки.

Последнее обстоятельство мне особенно не нравилось. В лесу от человека уйти можно, но от собаки трудно, поэтому даже на этих трех верстах, переходя ручейки, я старался провести всех хоть немного по воде. Но, конечно, наш след можно было найти.

План наш был такой. Прежде всего, нам нужно перейти железную дорогу Петроград–Мурманск. Она находилась в 12 верстах от лагеря. Затем, обогнув с севера город Кемь, выйти на реку Кемь, которая течет с запада на восток, и, придерживаясь ее, идти на запад.

Все это возможно было выполнить, но тут являлось препятствие: конвоиры.

Идти сразу этим путем – значит, конвоиры вернутся в лагерь и покажут наш след.

Расстрелять... Я не мог пойти на это. Я убью только тогда, когда по совести будет совершенно ясен выбор: или убить, или умереть. Бог меня спасал, спасет и без убийств...

Что делать?

Показать след в другом направлении – идти на север.

Так, решено.

Отдыхая, мы вспоминали подробности... Позвали «краснощекого» конвоира... Оказалось, что, следя за мной, он по лицу и манерам подозревал меня в желании бежать в одиночку...

Почему?

В вас виден бывший офицер.

Ну, так что ж?

Опасный элемент... Только не расстреливайте меня, – становясь на колени, со слезами умолял он...

Вспомнили про согнутый штык. Позвали другого, «сопротивлявшегося». Осмотрели и перевязали рану. Оказалось, не опасно: штык попал в кость. И.... согнулся.

– Рана – пустяки... только оставьте живым, – взмолился и этот.

За короткий промежуток нашего путешествия, эти мольбы повторялись чуть ли не в десятый раз... Они были уверены, что их кончат.

Трудно было их успокоить и уверить в различии большевистского и нашего отношения к человеческой жизни.

Пригласили и «пятого» – нашего невольного компаньона. Он оказался казаком Васькой Приблудиным. При разоружении, он никак не мог понять: кто – кого. Поэтому встал на колени и поднял руки.

Я спросил его, что он хочет делать: вернуться в лагерь, идти своей дорогой или следовать за нами.

Взмолился взять его с собой. Нас это, конечно, не устраивало: лишний рот, и, хотя и свой брат, арестант, но, все-таки, нельзя довериться. Покуда вопрос оставался открытым.

Передохнули. И надо было двигаться.

Солнце грело, и на ходу становилось жарко.

Мы сняли с себя все, чтобы идти налегке, и нагрузили этим красноармейцев. Ничего, пускай попарятся и вымотаются.

Мальбродский отдал свою одежду и надел красноармейскую форму. То же хотел сделать и я, но мне она была мала.

Трудно было идти. Сапоги были полны воды... Болото вязкое... Лес лежал... Натыкались на заросли... Но шли бодро. Ощущение свободы двигало вперед. Все казалось хорошо.

Часов у нас не было. Я определял время по солнцу и компасу. Перевалило за 12.

Мы шли, не останавливаясь... хотелось есть...

Часа в 2 опять передохнули... И опять пошли... Начали выдыхаться... И вот, около 4 часов, взобравшись на гору, мы увидели линию железной дороги Петроград–Мурманск, а на юго-западе – город Кемь.

Здесь мы решили отдохнуть и поспать, чтобы потом двигаться всю ночь.

Единственной ценной для меня вещью на Соловках, было мое Евангелие. Его я взял с собой. Дня три-четыре спустя после нашего побега, я начал путаться и сбиваться в счете дней, и поэтому, не имея бумаги, я решил на Евангелии записывать наши дневки. Обозначал я их какими-нибудь событиями, предметами или происшествиями, которые чем-нибудь выделялись и врезывались в мою память. Потом уже эта запись перешла в короткий дневник.

Тот день у меня записан так: 18 мая. Разоружение конвоиров и побег. Дневка с красноармейцами.

И в моей памяти встает картина этого отдыха.

Мы расположились на горе. Все устали, хотелось есть и спать. Сазонов, вопреки моему желанию, все-таки утащил из лагеря кусок сала величиной с кулак и несколько кусков сахару. Тут это очень пригодилось, и мы закусили.

Опять усадив красноармейцев и «пятого» в кучку, мы разостлали одежду и с удовольствием заснули, по очереди будя друг друга и передавая винтовку для охраны и наблюдения за конвоирами.

«Что со мной? Где я?» – не мог я понять, просыпаясь.

На свободе! – вздохнул я. На настоящей, невиданной еще мною, свободе. В лесу, который знает только зверя...

А впереди?

Что Бог даст!.. Жизнь, любовь, счастье... Или – смерть.

Два выхода.

Но, если и смерть, то не страшно. За миг такой свободы – отдам жизнь!

Солнце еще не зашло, но день кончался... И начиналась белая северная ночь с ее особым настроением...

Нужно было решать, что делать с красноармейцами.

Я посоветовался со своими, и, хотя они были против этого, я твердо решил их выпустить на свободу.

Но надо было сделать все, чтобы они вернулись в лагерь как можно позже.

И я обратился к их совести. Зная хорошо, как их будут допрашивать, я, говоря с ними, вызывал каждого отдельно.

Ты понимаешь, – говорил я им, – что мне выгоднее было вас расстрелять, чем возиться с вами, таскать за собой и давать вам тот кусочек сала, который нам так нужен, но я этого не делаю, потому что не могу убивать. Тебя же я только прошу об одном – вернуться в лагерь, как можно позже...

Будут допрашивать, скажи, что заблудился, был измотан; всему этому поверят, а ты еще ранен, – прибавил я проткнутому. – Вам дана жизнь – вы исполните мою просьбу.

Красноармейцы плакали... Но по временам мне, все-таки, не верили, настолько такой подход был им чужд. Ваську Приблудина решили взять с собой.

Приблудин – приблудился...

Пошли...

Для того, чтобы, по возможности, сбить погоню со следа, мы двинулись не на запад, а на север, вдоль железной дороги.

Было около часу ночи. Прошло достаточно времени, чтобы убедить красноармейцев, что наш поход на север не блеф, а наш истинный путь, и я решил их отпустить. Идти в лесу даже по компасу трудно, без компаса и без солнца невозможно. Никакой ориентировки, и обязательно заблудишься – собьешься на круг.

Я твердо верил и верю, что красноармейцы исполнили мою просьбу. Но я был не один, и поэтому не просто отпустил их, а взял каждого из них в отдельности и, чтобы окончательно не дать ему возможности ориентироваться и совсем запутать его, сделал с каждым из них по большому кругу в лесу.

До последней минуты они не верили мне, что я их отпущу. Все слезы и просьбы... И, даже уходя в чащу леса, по указанному мной направлению, они оглядывались и с мольбой складывали руки. Думали, что я ввинчу им пулю сзади. Вероятно, голубчики, тоже кое-что пережили...

Теперь нам нужно было двигаться на запад, и мы пересекли железную дорогу.

Голод давал себя чувствовать. За весь день кусочек сала и сахару. Нервы сдали, и усталость брала свое... Пошли маленькие разочарования.

Двигались мы так: впереди, с компасом в руке и винтовкой на плече, шел я, за мной Мальбродский и, много отставая, Мальсагов с винтовкой и Сазонов. За ними плелся Васька. Они выдохлись...

На Сазонова я возлагал большие надежды. Основываясь на его рассказах, я в него верил больше, чем в других. Он обещал один на один выйти на конвоира. Болото и лес он знал великолепно. Он был вынослив. И увы... Сдал и выдохся.

Мальсагов – дело другое. Он сразу показал себя: ясно выраженная храбрость. Плевать на все, только бы не утруждать себя и не переносить лишений. Он устал, хотел есть и, ни на кого и ни на что, не обращая внимания, все время предлагал устроить отдых.

Мальбродский шел великолепно, легко, и рвался вперед.

Здесь я в первый раз поставил вопрос ребром о беспрекословном подчинении всех мне. Ими же мне была дана власть «диктатора». Ими же не исполнялось мое приказание – двигаться вперед. Пришлось крикнуть и пугнуть, особенно, «ходока» Сазонова.

Ну ничего. Поругались, но все-таки поплелись. Идти было действительно трудно. Мы уже вышли на «непроходимые» болота. Нога вязла даже на кочках. Нужно было прыгать и, вместе с тем, вытаскивать вязнущую ногу. Короткие отдыхи становились все чаще. Был день, и нужно было становиться на дневку.

Уверившись, что дальше ни уговорами, ни угрозами тащить моих спутников невозможно, я выбрал в болоте маленький оазис из камней и леса, нашел подветренную сторону, и мы встали на отдых, который у меня отмечен: 19 мая. Дневка «на камнях».

Развели костер...

Кто-то, переходя железную дорогу, нашел и захватил с собой совершенно заржавленную банку из-под консервов. В ней вскипятили воду. Попили этого «чаю».

Надо было доставать продукты. Больше суток мы были без пищи. Но, прежде всего, выспаться.

Я остался охранять.

Северное солнце греет плохо, и остальные легли кругом около костра. Момент – и все спали...

На душе было хорошо. Я вымылся в болоте. Подложил дров и начал «жить». Нахлынули воспоминания... Их я отогнал.

Пришли надежды... Много их было... Свобода... Работа... Любовь... Ох, это чувство! Много оно может сделать.

Что же, думал я, неужели все то, что я получил путем стольких страданий: вера в Бога, вера в духовную жизнь человека, в счастье человека чуть не в аскетизме, – неужели все это навеяно, набрано под влиянием обстоятельств? Неужели во мне опять выявился человек только мирской жизни, и она меня захватит полностью?

Нет, есть спасение. И это спасение – любовь. Вот, что будет двигать мною в жизни, что не позволит мне забыть прошлого и выведет на истинный путь в будущем.

Да. Все, все ерунда. Есть Бог и она. И в соединении их – счастье. К нему я сейчас иду. Дай его Бог!

Я разбудил мою смену, передал винтовку и радостным, счастливым лег спать.

Наконец поспали все.

Подумали, поговорили, что делать. Надо доставать продукты. Где?

Мы были, сравнительно, недалеко от железной дороги. Надо идти на нее. Затем двигаться прямо по полотну. Наверное, найдется какая-нибудь сторожка. И брать там продукты.

А засада? Но ведь надо есть... Пошли...

Голод раздражает... Лица мрачные.

На болоте брусника и клюква... То и дело останавливаемся и едим... Наконец вышли на железную дорогу. Пошли по полотну.

Шли долго. Надежда встретить что-нибудь уже терялась. Но выходов нет. И вот за поворотом слышится мычание коровы. Все встрепенулись. Как подходить?

Здесь впервые резко выявилась тактика наших групп. Мальбродский и Сазонов стояли за то, что нужно выследить, нет ли засады. Мальсагов и я решили идти прямо.

Пошли в лоб. Из-за поворота выглянуло большое строение. На дворе сарай, амбары, коровы, телята...

Мальсагов шел за мной.

Не отставай, Артаганович (его отчество), – подбодрял я его усталость, – сейчас будем делать обыск...

Я шел быстро, чтобы не дать жителям или засаде возможность заметить нас издалека и принять меры предосторожности. Не сбавляя хода, мы вошли в дом.

Товарищи! По приказанию Кемского ГПУ у вас сейчас будет произведен обыск, – объявил я, входя. – Пожалуйте все в одну комнату.

Кто-то попробовал заикнуться о мандате.

Вот тебе мандат, – с прибавлением ответил я, тряхнув винтовкой.

Сразу все стихло.

Лица вытянулись, и люди колебались. Их было, все-таки, человек 20. Как оказалось потом, мы попали на железнодорожное депо по починке дороги.

А ну-ка поживей. Поворачивайтесь! – крикнул я, и это подействовало.

Все, как бараны, пошли в одну комнату.

Артаганыч, становись у дверей и стреляй каждого, кто двинется. А вы, – обратился я к остальным, – забирайте все, что есть съестного.

Тут Васька показал свою расторопность. Быстро появился на сцену мешок, и в него посыпались хлеб, крупа, сало и масло. Я взял топор, чайник, котелок, кружки, ложки и раздал это всем.

Сазонов вытащил из печки кашу, и тут же, с особенным удовольствием, мы ее съели. А затем навалились на молоко.

В 10 минут дело было кончено. Взяв у Сазонова 10 рублей и войдя в комнату, я заявил:

Вот что я вам скажу, братцы. Меня не интересует, кто вы. Может быть, люди бедные, поэтому, вот вам червонец за то, что мы у вас взяли. Кто мы, вы скоро узнаете. Покуда, в течение двух часов, чтоб никто из вас отсюда не выходил. Прощайте.

Все сидели и не двигались. По мордам было видно, что среди них были коммунисты. Но все нами было сделано так быстро и решительно, что они обалдели и не могли сговориться.

Сытые, правда, не пьяные, но с табаком, взвалив на плечи мешки, мы двинулись на север по полотну железной дороги. Затем, тут же, учитывая, что на нас будут смотреть из окон, свернули в лес и пошли, оставаясь в поле их зрения, параллельно железной дороге. Двигаясь по полотну, мы слишком ясно показали бы наши следы. Так шли мы около двух верст.

Чтобы окончательно замести следы, я сделал большую петлю. Сначала вел на север, повернул на восток, затем на юг, здесь мы перешли вброд попавшуюся речку, снова пересекли железную дорогу, и тогда я взял курс на юго-запад, чтобы выйти на реку Кемь.

Легко шлось ночью после нашего ужина, несмотря на то, что у всех, кроме меня и Мальсагова, за плечами была ноша.

Мы отошли от железной дороги верст 10–12 и могли чувствовать себя в безопасности. Соблазн поесть и отдохнуть снова заставил Сазонова и Мальсагова заныть об отдыхе.

Остановимся... Остановимся. Вот здесь, – привязывались они к каждому сухому местечку.

Здесь совсем сухо, – решили они, остановившись на маленьком холмике.

Дул северный ветер... Как я их ни убеждал, что они сами сбегут отсюда, что надо выбрать защищенное от ветра место, они настаивали, что здесь хорошо, что они были в партизанах и умеют выбрать стоянку. Поэтому и в дневнике моем этот день замечен так: 20 мая. Налет на железной дороге. Дневка «партизанская».

Действительно, недолго мы простояли здесь. В захваченном чайнике сварили кашу, поели, попили... Но, несмотря на костер, было слишком холодно. Легли, но скоро вскочили и двинулись в путь.

Этот переход был очень труден. Сплошное «непроходимое» болото... Я подчеркиваю «непроходимое», потому что оно было действительно непроходимо летом.

Наше счастье, что мы шли в эту пору. Вначале я не мог понять, почему оно не затягивает совершенно. Я попробовал штыком и уперся во что-то твердое. Попробовал в другом месте: штык уходил на то же расстояние. В чем дело? Оказалось, что болото оттаяло только сверху, а на пол-аршина вглубь – лед. Вот почему это «непроходимое» болото было проходимо.

Но, все-таки, в некоторых местах пройти его было нельзя. Мы шли, проваливались, с трудом возвращались обратно, делали обход, снова шли, опять проваливались и снова возвращались. Здесь я начал считать «полезные» и «неполезные» километры, которые нам приходилось проходить.

Дул холодный северный ветер. Мы были мокры по пояс. Было очень холодно. Наконец мы попали в лес. Но были уже так вымотаны, что не дотянули до утра и остановились ночью.

21 мая. Ночевки «в лесу». Остановка в шалаше, вследствие выпада снега.

Немного поспав, мы вышли утром. Лес оказался небольшим, и скоро мы снова попали в болото. Этот день оказался еще труднее предыдущего. Болото было еще хуже, вода холоднее, и северный ветер крепчал.

В середине дня стало очень холодно; несмотря на движение, согреться было невозможно.

Шли мы, страшно растягиваясь. Впереди я и Мальбродский. Отставая от нас на полкилометра, остальные...

Я решил сделать привал. Хорошо, что на этот раз я долго выбирал для него место и нашел защищенное от ветра. Мы развели большой, настоящий северный костер. Кстати, по приемам разведения костра в России легко можно определить южного – степного и северного – лесного жителя.

Уроженец юга разводит костер из сучков, ковыряется с веточками и все время держит маленький огонь.

Северный житель начинает с двух-трех щепок, затем сразу наваливает на огонь поленья и сейчас же покрывает это целыми стволами. Огонь у него не затухнет, и через пять минут дает настоящий жар. Таким он его и поддерживает.

Хотя среди нас и были, большей частью, жители не лесных губерний, но, все-таки, огонь мы держали северный – горячий.

Сегодня нужно было его особенно поддерживать. Ветер крепчал и крепчал... Лес шумел... Собрались тучи... Стало темно... Начиналась вьюга... Вот появились первые снежинки...

Мрачно лежали мы у костра... Все молчали... В головы забирались неприятные мысли. Что бы ни случилось, крыши, крова мы над собой не увидим... Нужно все перенести...

Вьюга усиливалась... Болото уже покрылось пеленой снега...

– Надо строить шалаш, – предложил я моим спутникам.

Требовалась работа. Все устали. Нехотя, надеясь, что вьюга скоро кончится, принялись мы за постройку.

Построили навес и покрыли его еловыми ветками. Снег валил хлопьями. Быстро покрывались они белой пеленой.

Мы забрались в шалаш. Но, увы, он не спас нас. Недостаточно низкая температура, близость костра и наше дыхание растапливали снег, и шалаш начал протекать.

С этого времени началось наше пятидневное сидение в снежной пустыне под завывание вьюги, шум леса, с постоянно падающим снегом...

Это было тяжело... Очень тяжело... В моем дневнике помечено коротко: Остановка в шалаше вследствие выпада снега.

22 мая. То же.

23 мая. То же.

24 мая. Метель продолжается. К вечеру прекратилась.

25-го. Снегу на пол-аршина.

26-го. Снег тает...

Одинокие, голодные, холодные, все время мокрые, сидели мы, оторванные от всего мира. Давило сознание, что своими силами найти выход было нельзя. Можно было только ждать. А ждать было тяжело...

Первую ночь мы провели совершенно без сна. Усталость была сильная, но холод не давал заснуть. Все платье было мокро. Только высушишь его у костра, ляжешь – через полчаса весь до нитки мокрый. Опять костер; платье горит, но ничего не помогает. Вначале мы, хоть, ели вволю. Затем пришлось сократить и паек.

Чем дальше – тем хуже... Настроение переходило в апатию... Мы почти не разговаривали...

Появились первые признаки цинги – сонливое состояние.

День мало отличался от ночи... Та же тьма... и, безостановочно падающий, снег...

В голове у меня начали путаться дни... Здесь, чтобы не забыть их, я начал писать свой дневник. Казалось, просвета не видно...

Но вот, что-то изменилось... Что? Еще трудно определить, но перемена есть. Стало чуть светлее... Чуть теплее... Но снег еще шел.

А вот появились и признаки... Ветер повернул на юг, метель прекратилась, и выпавший на пол-аршина снег начал таять.

На душе стало легче. Я взял винтовку и пошел в болото. Идти еще было невозможно. Все прогалины занесены снегом, и в них можно было провалиться так, что и не вылезти. Но долго ждать было нельзя. Паек был сокращен до минимума, и его могло хватить только на день; кроме того, нас поджидала цинга – этот бич севера. Почва для нее была благоприятная: и голод, и холод, и отсутствие движения... Первые признаки ее приближения – апатия и сонливость – были налицо.

На следующий день мы выступили.

26 мая. Снег тает. В 2 часа вышли на реку Кемь, часам к 7 вечера дошли до деревни Подужемье. В 11 часов вечера встретили двух крестьян. Получили немного хлеба. Ночь. Идем по реке Кеми. Настроение бодрое. В дер. Подужемье была засада из красноармейцев, которая, поискав нас, ушла.

Снег еще тонким слоем покрывал сухие части болота и леса, когда мы вышли. Несмотря на усталость, все-таки было приятнее двигаться, чем сидеть в тех условиях, в которых мы находились последние пять дней.

Мы шли довольно быстро, и вскоре показались первые признаки жилья: начали попадаться тропинки, заборы, затем пошли поля... Взобравшись на гору, мы увидели деревню, а за ней реку. По полям разгуливали бараны... хотелось взять, но нельзя было портить отношения с крестьянами. Деревню надо было обогнуть, и мы начали ее обход с северо-запада. Обход должен был быть достаточно глубок, так как следы наши ясно отпечатывались на снегу. Попадались тропинки...

Стоп, – поднял я руку.

Все остановились. На тропинке два человеческих следа с подкованными каблуками, сбоку – два собачьих. Красноармейцы с собаками. Не скажу, чтобы это добавление на меня приятно подействовало. Лучше быть охотником, чем зверем.

Двое нас – двое красноармейцев. Постреляли бы, подсчитали... Как-нибудь и поладили бы... А эти – не отвяжутся.

Оставив всех на месте, я пошел на разведку и к моему удовольствию скоро увидел обратный след.

Мы пересекли оба следа и к вечеру дошли до реки Кеми. Широкая, сильная река... По обоим берегам – могучий, почти девственный лес, вдоль берега узенькая, еле заметная тропинка. Свежих следов нет – значит, можно идти.

Тишина... Наступает ночь...

По воде слышно очень далеко... Стук...

Мы остановились. Прислушались. Разговор... Подошли поближе: крестьяне строят на пожне забор. Подходить или нет?

Не хотелось кому-нибудь показывать свой след...

Но надо было есть, надо получить хоть какие-нибудь сведения.

Пойдем! – кивнул я Мальсагову.

Два бородатых мужика... При нашем приближении продолжают работу.

Здравствуйте!

Здравствуйте...

Никакого вопроса, кто мы и почему мы здесь. Ясно видно, что знают нас, но ничем этого не выдадут. Приходится нам заговаривать первыми.

Вот что, отцы, – начинаю я прямо, – вы о нас, вероятно, знаете, мы беглые люди, не большевики, а поэтому помогите нам.

Вижу: мнутся...

Мы вас не выдадим, и вы нас не выдавайте, – прибавляю я.

Да нам что... Мы не доносчики. А чем помочь-то?

Я рассказал:

– Нам нужно знать, где мы, что у нас сзади и спереди, и где достать хлеба.

Оказалось, что деревня, которую мы видели, называется Подужемье и в ней до сегодняшнего дня стояло человек 25 красноармейцев с собаками. Сегодня они ушли, но неизвестно куда. Крестьянам, под страхом наказания, приказано не давать нам продуктов. Деревне за голову каждого из нас обещано по 10 пудов хлеба на человека. Вверх по течению, верстах в 30, есть два хутора, в них можно достать продуктов...

А все, что у нас есть, мы вам отдадим. Чай, голодны? – прибавил один из стариков.

Оказалось, что они здесь на лодке. Оттуда он принес две буханки хлеба. Это была для нас большая поддержка.

Обоюдно обещав не выдавать друг друга, мы простились со стариками, поели хлеба и двинулись по Кеми.

Погода поправилась. Кое-что было в животе. Впереди – хлеб, настроение стало лучше.

Узенькой, еле заметной тропинкой пробирались мы вверх по течению Кеми. Масса маленьких притоков затрудняла наше движение. Через многие из них были перекинуты срубленные деревья. Но, все-таки, чтобы перейти их, приходилось каждый раз спускаться в овраг, а потом карабкаться в гору.

Несмотря на утомление, трудность перехода, голод, холод, все-таки хорошо жилось среди природы. Мы шли всю ночь. Настало утро. Пробежал утренний холодок, потом запели птички...

Начался рассвет... Вставало солнце... Его еще не было видно, только лес на том берегу реки стал двойным: сверху золотой, снизу совсем темный. На тропинке показался свежий след большого медведя. Тянуло пойти по нему...

Хорошо было на душе. Опять чувствовалась свобода.

Много ли человеку нужно для счастья? Кусок хлеба, в полном смысле этого слова, и кров. Природы... И природы вплотную... И, при спокойной совести, он счастлив.

Шли мы без отдыха, и к полудню от хлеба ничего не осталось. Нужно было идти. След наш мы все-таки показали, значит, можно было ждать и погони.

Показались хутора... От усталости прислонившись к забору, издалека рассматривал я их расположение. Их было два. Один – поближе к нам, другой – в версте от первого.

Я рассчитал, что, если будет засада, то они посадят ее в первый хутор, который нам по дороге, и решил обойти его.

Усталость была страшная. Лишних три-четыре версты по болоту – это большое расстояние.

Ни с кем не советуясь, – думать и говорить уже никто не мог, – я дал знак своим и пошел в обход.

Долго шли мы, обходя первый хутор; наконец показался второй... Подошли мы к нему с северной стороны и находились на горе. Нам был виден дом, а за ним река. Залегли... Посмотрели... На хуторе никакого движения.

Идем!

Спустились вниз... Подходим к дому...

Я шел впереди, Мальсагов за мной... Он страшно устал и еле брел.

Где вход в дом, я не видел, и попал на противоположную от него сторону.

Поравнялся с окнами, взглянул туда... Вижу голые, стриженные головы...

«Крестьяне – и голые черепа?.. Что-то неладно...» – мелькнуло у меня в голове.

Раздумывать было нельзя, и я только ускорил шаг, проходя дом под всеми окнами: по фасу, сбоку и сзади, где была дверь... В окнах движение...

На дворе на корточках сидел крестьянин, и Мальсагов, ничего не заметив, направился к нему...

Я распахнул дверь. Прямо против меня стоял красноармеец с винтовкой навскидку. Я был у него на мушке.

Руки вверх! – крикнул он.

Раздался выстрел – но было поздно: я отскочил.

«Дурак, – подумал я, – люди идут на смерть, а он: «Руки вверх!»», – но в этом было мое спасение.

В избе защелкали затворы... Вот из-за печки показалась винтовка... Я выстрелил – отбил кусок кирпича.

«У меня 15 патронов – надо беречь», – остановил я себя.

Сдавайтесь! Ведь нам все равно не жить, – с прибавлением крикнул я.

«Между нами три шага. Сколько их? Выстрелы слышны... соседний хутор...

Оттуда поддержка... Если драться, то лучше в поле», – быстро проносилось у меня в голове...

Идем на гору! – крикнул я Мальсагову.

И мы быстро заняли хорошую позицию. Выход из дома был у нас под обстрелом.

Все замерло. Так прошло минут десять.

Но вот, на реке, в полукилометре от нас, появилась лодка с четырьмя фигурами. Красноармейцы удирали...

Оказалось, что они выскочили в окно, мертвым пространством прошли к реке и там сели в лодку. Под прикрытием высокого берега, они отошли по течению и сейчас переправлялись на другую сторону.

Зная, как хорошо действует свист пули, я разорился на один патрон и выстрелил по направлению лодки.

Они быстро причалили к берегу, и я увидел, как несколько фигур бегом направились в лес.

Лезть в бой, конечно, было нечего. Мы были обнаружены. Что делалось на соседнем хуторе, мы не знали. Теперь наша задача была уйти, как можно дальше.

Впереди нам предстояло переправиться через приток Кеми, реку Шомбу. Этой Шомбы я боялся больше всего. Я понимал, что там большевики должны были сосредоточить свои силы, и мне хотелось сегодня же проскочить ее. Надо было пройти ее раньше, чем узнают наш след. До нее оставалось верст 20.

Мы двинулись вверх по Кеми. Продуктов не было совершенно. И как не верить в Бога?!

Сейчас только я ушел от смерти. Но впереди смерть от истощения. Бог помог.

По дороге мы натыкаемся на рабочий шалаш. В нем карел и продукты. Он дал нам (вернее, мы взяли) рыбы, мяса, хлеба и «манны». Кроме того, еще проводил.

– Идите, как звери, – напутствовал он нас, – не выходите даже на тропинки.

Мой дневник: 21 мая. Шли всю ночь и день без отдыха. Часов в 7 вечера пришли на хутор в 34 верстах от деревни Подужемье. Войдя на хутор, попали на засаду красноармейцев. После перестрелки кр-цы удрали на лодке. Мы спешно двинулись по Кеми, забрав продукты у рабочих. Продуктов мало. Придется голодать. Усталость страшная. Часа в 2 ночи свернули от Кеми и часов в 7 утра встали на отдых.

И дальше: 28 мая. Весь день на отдых, питание слабое. У всех сильная опухоль в ногах. Часов в 10 вечера выступили на Шомбу.

У Мальсагова были не ноги, а сплошная рана. Кроме того, во время путешествия по снегу и остановок, он отморозил себе пальцы на ногах. Они были синие и не двигались.

Когда он показывал их мне, я ясно видел, что они отморожены, но уверял его, что они только посинели от холода. Все равно помочь было нельзя. Нужно было идти вперед. Не граница подойдет к нам, а мы должны подойти к границе.

Но до Шомбы мы так и не дошли – просто не вытянули. Усталость взяла свое. Нам предстоял большой обход. Нужно было идти на ее истоки, где было меньше вероятности встретиться с противником, и там переправляться.

Вопрос этот все время сидел у меня в голове. Сазонов обещал построить плоты, но я знал, что это легко говорить, но гораздо труднее сделать. Шомба все время заставляла о ней думать.

Ночью, решив, что нам не дойти, мы двинулись в этот обход, но после двух дней, проведенных совершенно без сна, в постоянном движении, мы отошли недалеко и скоро встали на отдых. Спали целый день. К вечеру начали готовиться.

Подсчитали продукты, их оказалось очень мало. Вопрос наших ног и обуви был для нас одним из первых. И он был совсем не благополучен. Начали одевать сапоги – не лезут. Не ноги, а чурбаны. Васька распорол свои сапоги и сделал поршни.

Еще на стоянке, во время снежной бури, я, одев сапоги Мальсагова, почти сжег их на костре. Здесь я пристроил ему его галоши, то есть протянул в них ремни, так что они не падали.

Для себя я распорол свои сапоги, но, все-таки, они жали, поэтому я засунул их за пояс и пошел в кожаных туфлях, которые вытащил из лагеря Сазонов.

мая. Ночь шли по непроходимым болотам. День на отдых. «Брусника, гуси и заяц». Среди ночи Мальбродский от переутомления не мог идти, встали на отдых. «Соленая рыба».

За все время нашего пути все мои старания были направлены на то, чтобы, как можно меньше отдыхать, и, как можно скорее двигаться вперед. Но это не всегда мне удавалось.

Иногда тихим, просящим, иногда резким, раздраженный голосом, Мальсагов уговаривал остановиться и «передохнуть». Я знал, что значит это «передохнуть». Маленький отдых... А потом никого не поднять.

В тот день, для преждевременного отдыха были основательные причины: мы шли по красному ковру. Это была прошлогодняя брусника, зимовавшая под снегом и теперь очень вкусная, в особенности, на голодный желудок. Но еще соблазнительнее были гуси, которые летали над нашими головами, и заяц, сидевший долго в поле нашего зрения. Стрелять или нет? Каждый патрон на учете. А расстояние большое. Я воздержался. Все эти обстоятельства и заставили нас отдохнуть, с тем, чтобы раньше выступить.

Но отдых затянулся до вечера, и только мы вышли, как опять принуждены были остановиться.

За все время похода, Мальбродский шел великолепно. Казалось, усталости он не знает. Конечно, это были нервы, и они сдали... Без всякого основания он вдруг начал перегонять меня и, шатаясь из стороны в сторону, делать передо мной круги по болоту.

Меня это удивило, я спросил, в чем дело.

– Так, нужно размяться, – ответил он.

Но я понял, что дело не в том, что надо «размяться», а в том, что человек сейчас может упасть и больше не встать.

На нем не было лица. Я довел его до первого попавшегося «острова», то есть до леса среди болота, и мы встали на отдых.

Он долго держался, не выдержал и свалился, как сноп.

Еще раз проверили продукты... Мало...

Нужно экономить и рассчитать паек. На сегодняшний день полагалось: маленький кусок соленой рыбы, немножко «манны» и хлеба.

Сазонов был больше и крупнее нас всех. Рыбу сварили и разделили по пайкам. Разлили по кружкам. Соли не было.

Говорят, что соль – это раздор. И тут я имел возможность – это проверить. Я налил чашку этой пресной похлебки Сазонову. Он начал просить соли. Я категорически отказал. Он обозлился и ногой опрокинул, стоявшую на земле чашку. Новой я ему не дал. Этот эпизод запечатлелся в моей памяти, поэтому наш отдых я назвал «соленая рыба». Все эти маленькие происшествия кажутся мелочами, но, когда вопрос идет чуть ли не о жизни и смерти, они становятся серьезны.

мая. Часа в 4 дня выступили. Около 11 вечера благополучно перешли реку Шомбу. Облегчение и радость большая. Шли всю ночь.

Шомба пройдена. И совершенно неожиданно... наткнулись на тропинки. Боялись выходить. Но они спутались совершенно, и, хотели мы или не хотели, но мы шли по ним. Сперва осторожно, потом смелее... Следов нет... Пошли...

И вышли: маленькая речушка... Около нее заброшенная плотина и маленький мостик. Неужели это наше страшилище – Шомба? Не верилось, что миновали такое трудное препятствие.

мая. Неожиданно наскочили на избу рыбаков, которые были на ловле. Забрали у них хлеба, оставив три рубля. Большая поддержка. Идем дальше.

Казалось, что мы находимся в каком-то, густо населенном, краю. Но это только казалось.

На севере, деревня от деревни и разные мелкие временные жилища людей, стоят друг от друга верст на 25–40. Не знаю, везло ли нам или Бог помогал, но тогда, когда нам приходилось очень плохо, я знаю, что Бог выручал.

Запутались в озерах. Построили плот. Переправились. Идем без отдыха. Начинается дождь. Страшное переутомление. Кошмарная ночь. Дождь заливал костер. Ни минуты сна. Утомляющий отдых... – записано у меня на Евангелии.

Все это легко вспоминать, но труднее переживать.

Помню наш тупик. Только что мы, отобрав продукты, вновь показали наш след. И нет хода.

Кругом озера... Красивая природа... Дикие лебеди... И некуда деваться.

Возвращаться обратно? Жалко. Нет карты, и может быть опять безвыходное положение.

Надо построить плот и переправиться. И вот здесь самое трудное. Требуется напряжение сил. Надо нарубить, принести и связать лес. Хочется спать... Но надо.

С большим усилием срубишь дерево, очистишь его от ветвей, из последних сил дотащишь его до воды, сядешь отдохнуть и... заснешь.

Наконец, плот готов. И тут я вспомнил возможную переправу через Шомбу. Недаром я так за нее беспокоился. Лес был сырой, и плот потонул. Хорошо, что было мелко, и мы, все-таки, очутились на другой стороне.

Я заботился только о винтовке, компасе, спичках и Евангелии. Засунул их в шапку и вынес сухими.

Почти по горло мокрые, вылезли мы из этой переправы. Но, слава Богу, попали на берег. Сняли и выжали мокрое платье. Пошли... Но не суждено нам было отдохнуть.

Начал накрапывать дождь. Идем дальше... Дождь сильнее. Запросили отдыха...

Встали – и началось мучение... Целую ночь лил дождь. Развели костер, но он не помогал. Дождь тушил его...

Нужно было сохранить спички. Я согнулся, спрятал их и компас на груди и так просидел всю ночь.

Не трудно было бы перенести это свежими. Но после всех тех лишений, которые нам пришлось пройти, это было очень тяжело.

Спать хотелось до смерти. Не было никакой возможности хоть сколько-нибудь согреться и забыться. Крупный холодный дождь все время поливал спину, мочил штаны и наполнял сапоги. Вся эта стоянка, вместо отдыха только утомила и измотала меня.

Утром мы вышли. Компас на согнутой руке, винтовка на плече. Но сил нет.

Дождь продолжается. Меня шатает. Это был, пожалуй, самый худший для меня переход.

Вдруг – тропинка! Выбитая, протоптанная... Свежих следов нет. Но не на запад, а в сторону – на северо-запад. Не по дороге...

Фантазия работала. Лес разделен на просеки... Значит, есть лесничие... Изба... Отдых под крышей. Обсушиться и поесть.

Все это проходило в голове и давало силу.

Я веду, шатаясь и оступаясь на каждом шагу. Но впереди отдых. Приманка рисовалась слишком отчетливо... Изба, тепло, да и милые, гостеприимные люди...

И вдруг – опять тупик. По тропинке подходим к озеру. А на том берегу – деревня.

Сил нет. Прежде, чем что-нибудь предпринять, нужно отдохнуть.

Помню, как Мальбродский разговаривал со мной. Он был весь синий, и его трясло какой-то ненормальной дрожью.

Так посмотрели мы на возможное счастье: достать хлеб, высушиться, обогреться – и отошли на вынужденный отдых. Сил не было проявить какую-нибудь инициативу.

июня. Веду как пьяный. Утром дождь уменьшается и перестает. Днем становимся на отдых. «Шалаш».

июня. День и ночь на отдыхе. Изредка дождь.

Опять настали тревожные дни. Опять мы целые дни мокрые, холодные и голодные... И под боком соблазн – деревня с продуктами.

Пойти или нет?

Между нами и деревней – вода. Переправимся – попадем в лапы большевиков. Нет – потеряем силы от истощения. Надо попытаться...

июня. Утром выходим на деревню достать продовольствия. Карел обещал дать и обманул. В деревне были кр-цы. Продовольствия очень мало. Идем на запад... Что-то даст Бог? Положение трагическое. Дорога трудная, почти сплошь болото. Надоели кукушки. Остановились на полчаса, съели по кружке «манны». Нужно всецело положиться на Провидение. Утешает, что каждый час приближает к цели.

Рано утром мы подошли к полосе воды, разделявшей нас от деревни. Она была у нас как на ладони. Крикнули. Раз, два... Ответа нет. Наконец, с того берега отчаливает лодка... Подходит к нам. В лодке мужик. Начинаем разговор: «Мы землемеры, исследуем край, зашли в это место и заблудились. Нужны продукты. Нельзя ли доставить на этот берег?»

Сидящий на лодке карел, хитро улыбается и на русском, с акцентом, языке отвечает, что хлеба в деревне нет. Разговор прекращается, и он ловким ударом весла поворачивает лодку обратно.

Я понял, что играть в прятки нечего, делаю два-три шага в воду и задерживаю лодку.

– Рассказывай!

Мужик мнется, но потом выкладывает: в деревне засада. Сейчас красноармейцы куда-то ушли. Крестьяне запуганы. Приказано не давать продуктов и сообщать обо всех лицах, которые обратятся за продовольствием. Обещана награда за поимку каких-то преступников...

Видно, что мы проиграли. Пошли на уговоры. Привези – заплатим...

Карел обещает и отчаливает... Мы наблюдаем.

Он выходит на берег. Около него собирается вся деревня. Митинг... Но никто не возвращается обратно... Надо уходить.

Без продуктов, голодные, вымокшие, усталые, по сплошному «непроходимому» болоту, без всяких перспектив впереди, двинулись мы на запад, надеясь только на Бога.

Оставалась у нас только «манна». Это была какая-то мука, взятая нами у рабочих, которая годилась на все. Из нее мы делали лепешки, ее же растворяли в кипятке и пили, как что-то очень питательное.

Но силам настал предел. Мальсагов встал. Я попробовал действовать на него уговорами. Никакого впечатления... Угрозами... Обещал оставить на месте и уйти без него. Ничего не действует. Значит, нужно остановиться.

июня. Часов в 5 утра встали на отдых. «Артаганович не может идти». Невесело...

На этом отдыхе мы подвели итоги: из манны напекли лепешек, разделили, подсчитали приблизительное расстояние до границы и решили идти по 25 верст в день.

Вышли в 10 часов. Дует северный ветер. Вода в болоте, как лед.

Тяжелы были эти выходы с отдыха...

Только, что, отогреешься, высушишься – и надо идти... Подойдешь к болоту и замнешься... Холодно... И неприятен этот первый шаг в ледяную ванну... Ноги онемеют и заболят... Но окунулся, пошел, и становится как-то легче.

Этого перехода я не помню. Шли мы как во сне...

Лес... Болото... Снова лес... Никаких порубок... Никаких признаков человека...

Продукты съели... У меня в подсумке вместе с патронами осталась маленькая лепешка. У других ничего.

Но вот вышли на просеку.

Сразу полегчало, но ненадолго... Просека старая, человеческого следа – топора, свежих порубок, навоза – не видно.

Идем дальше... Накрапывает дождь... Одежда намокла, стала тяжелой... Положение серьезное... Сил нет...

Впереди... несколько усилий... и... смерть.

Все молчат...

В левой руке у меня компас, от него веревочка к пуговице, в правой – винтовка.

Держа направление на запад, обходя свалившиеся деревья, насколько возможно выбирая более легкий путь, я иду впереди.

Сзади, в совершенно безразличном состоянии, бредут Мальбродский, Мальсагов, Сазонов и Васька.

Дождь усиливается... Холодно... Ноги отказываются работать. Подойдешь к стволу лежащего дерева, хочешь переступить – и срываешься. Напрягаешь все силы – и валишься... Ветви хлещут по лицу, рвут одежду... Войдешь в чащу – и нет сил двинуться дальше... Завязнет нога – и не вытянуть... Остановишься, передохнешь, сделаешь шаг – и снова остановка.

Но вот тропинка.

Когда после той тайги, по которой нам пришлось идти, мы выходили на тропинки, то казалось, что мы идем по паркету. Сразу поднималось настроение и являлись силы.

Так и на этот раз. Все подбодрились. Всякая тропинка должна привести к жилью... Мы двинулись по ней, но подошли к реке... Я попробовал перейти... Брода нет. Река разлилась. Ткнулся на север, на юг – везде глубоко. Была не была... Пойду прямо. Вернулся на старое место и побрел по воде. Все глубже и глубже... Дошел до самого русла... Не перейти...

Но вот под водой виднеются какие-то два бревна вроде мостика. Я на них... Перешел.

Оглянулся. Вижу: на берегу избушка. Маленькая. Такая, какие бывают в северных губерниях на сенокосах.

«Эх, хлеба бы! – мелькнуло у меня в голове. – Вот было бы счастье...»

Но, все равно, этой крышей надо воспользоваться. И я, свистнув своим, указал мой след и крикнул, чтобы они переправлялись.

Обыкновенно, когда мы становились на отдых, я, чтобы познакомиться с местностью, посмотреть, нет ли поблизости человеческих следов, делал вокруг стоянки круг.

Взяв избушку за центр, я и на этот раз пошел в обход.

Пришлось брести по воде, было холодно, хотелось спать... Я видел, что наши уже в избушке и оттуда валит дым. Хлеба... Хлеба... И какой был бы отдых!..

Иду дальше... И вправо от моего пути, среди деревьев, вижу какой-то навес. Вроде гриба, под которым в прежнее время часовые вешали одежду.

Что такое? «Какая-нибудь карельская молельня или прикрытие от дождя...» – отвечал я себе.

Хотелось отдыха, а до гриба было далеко. Идти или свернуть к избушке? Пойду посмотрю. Впереди вода. Иду вброд, выхожу на маленький островок. Подхожу к грибу. Взглянул наверх. Под навесом лежат какие-то круглые камни. Раздвинул балки. Взял рукой. Для камня легко. Разломал... Попробовал на зуб. Хлеб!

Тут же с хлебом в руке, в болоте, я встал на колени и благодарил Бога.

Как не верить в судьбу – Промысл Божий – в Бога. Под навесом лежало два ряда печеных, высушенных хлебов, стояло два мешка с пшенной крупой и банка из березовой коры с солью.

Я взял пять этих лепешек и пошел к своим.

Мальсагов мне потом рассказывал, что, когда я подходил к избушке, держа в руках и жуя хлеб, он думал, что он сходит с ума или у него начинаются галлюцинации.

Он бросился ко мне и начал меня целовать.

Помню, как часа через два, я, в одном белье, сытый, с цигаркой из махорки в зубах, лежал в жарко натопленной избушке и чувствовал себя счастливым человеком. Я жил... Я чувствовал жизнь...

В открытую дверь светило солнышко...

Я был свободен... Был близок к природе... Имел хлеб и кров... Я был счастлив.

Никакая самая утонченная еда, никакие самые комфортабельные условия не дадут тех переживаний, которые получает голодный и усталый человек, когда у него есть, в буквальном смысле слова, кусок черного хлеба и крыша над головой.

Никакие впечатления от всех городов мира не могут сравняться с впечатлениями человека, вплотную подошедшего к природе. Все свободы всех стран ничто перед свободой человека, для которого один закон – закон Бога – совести.

Слава Ему за то, что Он дал мне это пережить!

Дневник: Вот уж, истинно, дал Бог. Просека. Тропинка. Непроходимая река.

Прошли вместо предполагаемых 25 верст – 9. В подсумке маленькая лепешка из «манны». Положение ужасное. И Бог дает. Перехожу реку вброд. Избушка на сенокосе. Гриб и колоссальный запас лепешек, крупы и соли.

Встал на колени и благодарил Создателя.

Сейчас утро. Все спят. Слава Богу. Помог и спас от насилия. Помоги, Боже, и дальше, и верю, что поможет.

июня. Отдых «Избушка». Настоящий, морально и физически счастливый, человек. Природа, хлеб и крыша.

июня. Встал днем. Вылез на солнышко, лежу и живу. Бог совершил чудо.

июня. Погода переменилась. Тепло. Вода спадает. Ем через два часа и благодарю Бога. Сейчас ночь. Костер. Не сплю. Охраняю ночлег. Позиция хороша. Незаметно не подойдешь. Сейчас подсчитал, что, в общем, прошли по «непроходимым» болотам около 270 верст.

июня. Весь день спал. Вечером встал с неприятным чувством неизвестности впереди и не сплоченности компании. Ночь опять не спал, настроение и самочувствие хорошее

Хорош был этот отдых. В особенности, ночи. Северные, белые... Красивые своей простотой и ясностью...

Недолго живет север... Могуча, серьезна и сурова его жизнь... Но весной, и он улыбается своей манящей и зовущей улыбкой. Чувствует это лес и не спит. Так только, забудется немножко, и снова торопится жить...

Солнышко зашло, немножко тишины, и опять все ожило. Пробежал ветерок, закуковали кукушки, протянули гуси и зазолотились верхушки деревьев... День начался.

Ночная томящая улыбка исчезла, и лицо севера стало еще яснее, еще проще, еще более классически красиво.

Ночью я не спал. Сидел у костра, варил кашу и каким-то шестым чувством жадно захватывал жизнь... Остро переживал я это единение с природой, свободу и Бога... Я жил тогда...

Часто я благодарил Бога за то, что на пределе к отчаянию, когда я мог, для сохранения своей жизни, пойти на все: на убийство, грабеж, разгром деревни... – Он спас меня. Он уберег меня от преступления Его закона. Он не дал мне совершить насилие, и, вместе с тем, Он дал мне все. И я от души славил Его.

Мне вспоминался один момент из нашей стычки на хуторе. Я стрелял по красноармейцу... Этому делу я был обучен. Несмотря на опасность, у меня не было никакого волнения, то есть, до противности. Я помню войну. Как часто там приходилось сдерживаться и faire bonne mine au mauvais jeu151, а тут? За все время похода у меня ни разу не екнуло сердце. Я стрелял по человеку и не хотел его убить. Был момент, когда он сидел у меня на мушке, и я сознательно не стрелял, а потом перевел винтовку, выстрелил и отбил кусочек печки.

«Мягкотелость!» – с презрением сказал бы я год назад. «А не повыше ли?..» – думал я тогда.

Что легче: стрелять или удержаться? Плюнуть на все и идти к намеченной цели или поставить себя в рамки, хотя бы людских, компромиссных, но, все-таки, нравственных законов?

Порок или достоинство – быть с мягкой душой? Размягчать ее нужно или, наоборот, заставить ее огрубеть? Гнать всякую сентиментальность, гнать прощение, любовь и... Бога?

Нет. Только не насилие! Но слаб я, чтобы отказаться от него совсем. Нет во мне настоящего размаха, настоящей крепости.

Но, все-таки, я не сойду и буду стараться идти по пути, который указал Христос.

Становилось теплее... На берегу речки я поставил «водомер» – палку с делениями на приблизительные дюймы. Вода упала на полметра.

Пора было кончать наш отдых. Запасы истощались.

Мне кажется, что происхождение нашего клада было таково. На севере сенокосы далеко от деревень. Подвоз продуктов летом невозможен. Их можно только принести на себе. Идти с ношей по болотам трудно. Поэтому крестьяне пекут хлеба-сухари, забирают крупу и соль и зимой на оленях доставляют все это на сенокос, а летом приходят на готовое.

Конечно, это мое предположение, точного происхождения этих продуктов я не знаю до сих пор.

Впереди у нас был неизвестный путь. Я подсчитал, что мы прошли «полезного» и «неполезного» пространства около 270 верст.

К сожалению, по вопросу о дальнейшем движении у нас образовались две группы. Я с Мальсаговым стояли за то, чтобы достать «языка», выяснить положение и стараться идти ближе к деревням. Мальбродский и Сазонов держались обратного взгляда.

Как ни хорош был отдых, но продукты кончались, и надо было идти. Мы подсчитали оставшееся: его хватало дня на два, на три.

июня. День спал. Сейчас встал, солнца нет, и совершенно не могу определить времени. Вечером выступили. Настроение невеселое. Надоело идти.

июня. Утром встали на отдых «у озера». «Мельзуппе»152. День плохой. Вечером выступили.

июня. Ночь шли. Утром остановились на «короткий отдых» выпить кипятку. Пошли дальше. В 6 часов утра встали на отдых – «избушка № 2». Вечером вышли. Скорей бы к цели. По-моему, до границы 20 верст. У меня осталось два сухаря. У Мальбродского нет совсем.

Отдых помог, но и расслабил. Как-то осели нервы. Уже не было прежнего подъема.

Питались, главным образом, мукой, размешивая ее в кипятке. Называлось это «мельзуппе».

Шли уже ближе к деревням, часто попадались сенокосы... Попали на вторую «избушку». Долго искали «гриба». Но, увы... не каждый раз.

июня. Рано утром выпили кипятку «в сарайчике у озера». Тропинка. Озеро. Дождь. Остановка в «проломанной избушке». Настроение нервное. Продуктов нет. Господи, помоги. Вечер спали... Ночь идем. Дождь. Роса. Холод. Тропинка.

июня. Озеро. Красноармейцы.

Мы опять наскочили на погоню.

Вымокшие, прозябшие, шли мы всю ночь по тропинке. Быстро продвигались вперед, но скорое движение уже не согревало. Организм требовал пищи. Мокрые ветки хлестали по одежде, мочили ее; солнца не было, и только крупная дрожь шла по телу и тем поддерживала жизнь.

Но вот на тропинке показались свежие следы. Надо быть осторожнее... Сбавили ход. Трое ушли в лес. Я с Мальбродским пошел вперед.

Озеро... В него впадает речка... Слышен разговор...

«Крестьяне», – подумал я. И в голове прошли мечты о тепле, горячей пище, об отдыхе в жилом помещении...

Осторожно подходили мы ближе и ближе...

Из-за кустов показалась лодка... И около нее возятся два красноармейца. Сразу по форме, в которую они были одеты, я узнал конвоиров нашего дивизиона.

«Стрелять или нет?» – невольно задал я себе вопрос. Если убью, оружие и патроны будут наши... ведь нам это нужно. Все будут вооружены... Но, сейчас же, другой голос заговорил гораздо яснее, проще и убедительнее: просто глупо убивать человека после того, что ты прошел, и неужели так мало веры в Бога, чтобы можно было из-за какой-то винтовки и 15 патронов убить человека.

Соблазн сразу отпал. Но я продолжал наслаждаться моей ролью загнанного зверя, имеющего силу. Я сидел в кустах и наблюдал, как два моих врага, мирно разговаривая, усаживаются в лодку и, по моим предположениям, едут патрулировать ту реку, через которую нам нужно перейти.

Глупые, очень глупые, но, все-таки, милые моему сердцу русские бараны... Душа у них не потеряна, но путь их неправилен, порядка и воли у них нет. Подайтесь в ту или другую сторону. Или к Западу – цивилизации – насилию – дьяволу, но до конца. Или к Востоку – прощению – упрощению – к добру, к Богу. Но время придет... Все изменится... Восток – и Россия, в частности – поведут мир к Духу.

Надо уходить... Я вернулся к своим.

Где мы? Не на границе ли? Пошли вперед. Прошли какое-то вырубленное пространство... Затем телеграфную или телефонную линию... Все это еще не встречалось... Померещилась патрульная линия... Граница и наш Рубикон...

Прошли верст десять на запад... Сил нет. Встали на отдых, но без костра. Зажигать страшно. Кажется, что перешли границу.

Пошли дальше... Продуктов нет. Надо их добывать... Но где мы?

Слышен лай собаки... Уже вечер, но белая ночь светла... И мы видим хутор... Сейчас ли брать или подождать до утра? Подождем...

Встали, развели костер, вскипятили воду, есть совершенно нечего. Попили кипятку и заснули.

Рано утром вышли. Подошли к хутору. Залегли... Наблюдаем...

Было воскресение. Вышла баба, дети, еще баба – умылись... Встал мужик... Красноармейцев нет...

Прошло немного времени, и мужик куда-то ушел.

Не хотелось обнаруживать себя, и Мальбродский охотником согласился идти на хутор, чтобы достать продукты. Весь дом у нас был под обстрелом, и в случае неудачи мы могли ему помочь.

Но вот он вернулся. По его мнению, на хуторе коммунисты... и он предлагает уходить.

Ни в коем разе! Идем и берем.

Быстро скатились мы с горы на хутор. Брать – и брать, как можно больше. Икон нет. Валяются коммунистические газеты...

Много забрали мы там. Был хлеб, масло, рыба, соль... Сели на лодку... Через реку... По озеру – и на запад...

Бросили лодку, взвалили на плечи продукты – и вперед. Шли и на ходу жевали вкусные пироги с рыбой...

Тропинка... Горы... Хочется остановиться и поесть по-человечески. Но положение опасное, ясно, что будет погоня.

Забрались на гору, развели костер, поели вволю и двинулись дальше.

Я страшно устал. Для того, чтобы вести, нужно постоянное напряжение... Кажется, что по компасу идти легко, но это не совсем так. Тебя так и тянет сбиться на круг... Я передал компас Мальбродскому и сам шел сзади всех. Светило солнце и, ориентируясь по нему, я видел, что он врет в направлении. Меня это злило... Я нервничал и резко говорил ему об этом. Шли мы через горы. И нужно было чувствовать... Не знать, а чувствовать... Угадывать, впереди лежащую, местность... А он вел с хребта на хребет...

Дошли до реки... Попробовали перейти – невозможно. Течение настолько быстро, что сбивает с ног.

Я взял компас, и мы пошли обратно. Была уже ночь... Силы были истрачены на горы, и нужно становиться на отдых. Снова мы вышли на тропинку, с которой свернули.

Но что это? На мокрой земле свежие следы... Кто-то прошел. Стой! Нужно понять...

Несколько шагов вперед... Около тропинки камень, и около него свежий окурок махорки... Табаку у нас не было: его раскурили. Немного дальше... Записка... Я прочел... Не помню точно, что-то вроде: «Дорогой товарищ такой-то, возьми мое белье, которое находится у товарища командира...»

Сомнений нет: за нами по пятам идет погоня...

Я отвел всех в сторону. На мой взгляд, положение было серьезное. Прежде всего, нужно выяснить направление следов, их количество и затем, принимая во внимание нашу усталость, отойти, хотя бы и в, противоположную нашему направлению, сторону, и встать на отдых. Так, решено.

Мы вышли на тропинку. Переставив затвор своей винтовки с предохранительного на боевой взвод, крадучись, весь внимание, смягчая звук своих шагов, чтоб не было слышно металлического лязга, придерживая рукой подсумок с патронами, подвигался я вперед.

Помню, как я огрызнулся на Мальсагова, когда он от усталости, чтобы было легче, закинул винтовку за спину и отстал от меня. Он перевесил ее на плечо и подошел ко мне.

Так прошли мы шагов сто...

Чтобы не показывать наших следов, мы старались идти по обочине... На тропинке же ясно обозначилось штук десять красноармейских, с подкованными каблуками, следов и один крестьянский – широкий, с тупыми носками, отпечаток.

«Проводник!» – подумал я... Тишина... Птички угомонились... Лес замер. Впереди, шагах в десяти, маленькая горка... На ней большие куски гранита... Кругом кусты... Еще вперед...

И вдруг картина изменилась! Лес защелкал... Загрохотал... Загудел... Эхо подхватило, понесло... Все сразу ожило.

На мгновенье я остановился. Часто, очень часто, но беспорядочно – то здесь, то там – из-за камней вспыхивали огоньки и щелкали выстрелы.

Вспышка! Огонь! Выстрел! Шлепок пули о дерево! «Трах-тах-тах!..» – неслось по лесу. Но ни людей, ни их шапок видно не было, и свиста пуль не слышно.

Мальсагов сжался... И вся его кавказская кровь выявилась во всей своей непосредственности.

– Бей! Стреляй! – шептал он мне...

Я схватил его за руку и ткнул под откос. Васька удирал... Сазонов на моих глазах, спускаясь под гору, как раненый заяц, три раза перевернулся через голову. «Убит», – подумал я. Мальбродский был спокоен.

Огонь продолжался... Стреляли пачками... Но свиста пуль я не слышал и людей не видел. По количеству выстрелов и скорости стрельбы, в засаде было человек десять... Однако, ясно было, что эти люди боялись нас и стреляли, как новобранцы на войне, – не высовывая головы, вверх, не целясь.

Принимать бой было глупо. Надо уходить... И как можно скорее... Куда?

Путь был один – на запад... На реку...

Я спустился под откос. Погони нет.

Компас в руку... И полный ход... Два-три изменения направления и снова на запад...

Сазонов здесь... Сзади тяжело дышит Васька... Оказывается, он бросил мешок с хлебом, но потом вернулся, нашел и тащит на плечах...

Подошли к реке... Все то же быстрое течение... Но нужно переходить...

Сразу ткнулись в воду... Брода нет...

Был мороз, болото подернулось корой льда... Холодно, но нужно идти. Я плаваю как топор... Пошел в одно место – неглубоко, но течение такое быстрое, что валит с ног. Один шаг вперед – вода подобьет ноги... Свалишься... и головой о камни... На мне были кожаные туфли, и течение разорвало их на клочки.

Прошел час, другой... Все пробуют, но ничего не выходит...

Мальбродский отошел от берега, встал посередине реки и не может двинуться ни вперед, ни назад. Замерз, посинел, дрожит... Один шаг, ноги не выдержат, теченье подобьет, подхватит, и он разобьется о камни.

Его вытащили...

Наконец переправился Сазонов. Он взял палку и пошел по горло в воду там, где течение было слабее. За ним самостоятельно перешел Мальсагов.

Положение наше становилось все хуже... Мы раздроблены... С минуты на минуту можно ждать обстрела.

Тут Сазонов выручил. Он с палкой вернулся обратно и, приняв на себя всю силу течения, помог перейти мне и Мальбродскому. За нами перешел Васька.

Мы все были мокрые по горло. Компас, Евангелие и спички я положил в шапку. Хлеб намок и обратился в труху.

Одежда стала пудовой. Я дрожал редкой, крупной дрожью. Отойти далеко не было сил, и мы, пройдя верст пять, встали на отдых.

Я продолжаю дневник: Патрульная линия. Обход. Отдых без костра. Верст около 10 на запад, и никаких признаков границы. По-моему, мы перешли границу в 12 часов дня. Ночь шли. Холод. Развели костер и простояли до утра. Продуктов нет совершенно.

июня. Часа в 4 утра выступили. Опять с продуктами. Положение опасное. Отдых «на высоте». Река. Отступление на тропинку. Засада. Выстрелы в упор. Бог спас. Слава Ему. Бегство. Опять на реке. Кошмарная переправа.

Уже в Финляндии мы узнали, что река, которую мы перешли, считалась так же, как и болото, «непроходимой».

Но, когда что-нибудь очень хочешь, то препятствия нет.

июня. Отдых. «После переправы». Сушка весь день и ночь. Раздел продуктов. Конфликт. Примирение.

июня. День на отдыхе. Вечером выступление. Ночь шли.

Где мы? И где конец?

Отношения наши начали обостряться... Мальбродский и Сазонов обвиняли меня в недостаточной осторожности. Мне это надоело, и я решил отдать им компас, одну винтовку, и с Мальсаговым и Васькой, ориентируясь, если возможно, по солнцу, а, если его не будет, то просто надеясь на Бога, идти напрямик. Я знал, что граница к нам не подойдет, сил нет – надо двигаться вперед.

Чтобы кончить это, я поставил ультиматум. Или полное и беспрекословное подчинение, которое они мне сами обещали, или я ухожу.

Сидели, рядили и, наконец, решили подчиниться.

У Мальбродского несколько раз не хватало хлеба. Он его съедал сразу. И я каждый раз делился с ним моей долей. Но мне тоже нужно было питаться, и я поставил условием, что все потребление продуктов будет под моим контролем. Сначала он накинулся, но потом подчинился, и мы двинулись.

На этом переходе сдал Васька.

Не могу идти... Устал... Тяжело, – ныл он.

Но двигаться было надо.

Пойдешь, – приказал я ему.

Не могу...

Можно и нужно было только страхом перед еще большими страданиями победить усталость. Я крепко ударил его. Упал... Встал...

Пойдешь?

Не могу...

Снова в ухо... Встал и тихо, безропотно поплелся сзади.

июня. День на отдых. Вечером выступили. Ночь шли.

июня. Хорошим выстрелом убил оленя. День ели шашлык. Съели почти всего.

Звери подпускали нас редко. Уходили вне выстрела. Патронов было мало, и можно было бить только наверняка.

Но хотелось есть, и подвернулся олень. Он шел в 800 шагах... Я взял винтовку на изготовку, поставил прицел и думал: стрелять или нет? Промажу – один патрон в расходе. Попаду – поедим... Но медлить было нельзя, и я убил. Мальсагов был страшно доволен. Он его освежевал, и к концу дня от большого оленя остались только кусочки.

Съели все, включая мозг костей и потроха. Не было соли, не было хлеба, но это нас не смущало. Мы были голодны по-настоящему.

За время нашего похода у меня удивительно обострились все чувства, в особенности, зрение и слух. Идя по лесу, я без всякого напряжения замечал все мелочи, в особенности, те, которые указывали на присутствие человека. Говорить нечего, что каждый отпечаток человеческой ноги был на учете, но и другие мелочи, вроде срубленного дерева, кучи конского или оленьего навоза, какой-нибудь тряпки или кусочка бумаги, я видел сразу.

Освежевав оленя, Мальсагов повесил его на сучок дерева, шагах в ста от нашей стоянки. Поев его досыта, мы улеглись спать. Так как за последнее время усталость была страшная, то часто мы укладывались спать без всяких часовых, по принципу туземной дивизии: «Кому страшно, тот пусть не спит». Так и на этот раз, положив винтовки под себя, мы легли и заснули.

Вдруг треск... Еле слышный... Момент – Мальсагов и я на ногах, и винтовки в руках... В чем дело? Оказалось, что сломался сучок, на котором висел олень.

На этом отдыхе мы немного заболели. Слишком навалились на оленя. Я удивляюсь, как мы избегли этого раньше. Ведь мы пили, например, все время болотную воду, в которой простым глазом можно было видеть множество каких-то маленьких головастиков. Или эти «отдыхи» под снегом и под проливным дождем... Да что говорить... Просто Бог спасал.

июня. Утром выступили. В 12 часов дня встали на отдых. Простояли весь день.

Подъем кончался – нервы сдавали. Отдыхи стали чаще и дольше. Силы падали. Где мы? Что впереди?

июня. Утром выступили. В 7 часов утра перешли какую-то просеку. Встали на отдых. Просека не годится. Не знаем, где находимся. «Отдых с коровами».

Границу ждали, ее хотели... Придирались ко всякому признаку...

Вот широкая просека... И хочется верить, что это граница... Посмотрели – не решили, отошли на отдых.

Но я не удержался, и мы вернулись. Снова проверили... Признаков границы нет.

Опять нужно есть... С вершины горы видим хутор.

Около него, в версте, другой... Нужно брать...

Опять залегли, проследили... Охотником пошел Мальбродский. Стало теплей, комары не давали наблюдать...

Мальбродский махнул платком. Мы спустились в хутор. Оцепили... я вошел в избу...

Сидит крестьянин и чинит сапог... Обращаюсь к нему по-русски. Смотрит на меня большими глазами и продолжает свое дело...

Finland? – спрашиваю я его.

Ответа нет.

Russland? Finland?

Опять молчание...

Гельсингфорс? Петроград? – настаиваю я.

Те же большие, но невыразительные глаза... И ответа, все-таки, нет...

Население этого края – карелы. На предыдущем хуторе мы уже столкнулись с тем же. Там тоже не говорили по-русски.

Кто здесь, финские или советские подданные?

Решить было невозможно. Я искал каких-нибудь верных признаков... Легче всего было посмотреть деньги. Но, не зная языка, обратиться и попросить их было трудно, и это могло показаться грабежом. Положение было неопределенное. Что делать?

Но вот я вижу, как на дворе через нашу жидкую линию охранения проскочила девочка лет 15 и стремглав полетела к соседнему хутору...

Дольше колебаться было нельзя. Довольно опытов. Глупо будет, если она сообщит о нашем присутствии и приведет погоню; надо брать продукты и уходить.

Я свистнул Ваську и приказал ему забирать хлеб. Те же лепешки, которые мы ели в «избушке».

Конечно, он не ограничился этим и хапнул еще рыбы, соли и других вещей... Увидав маленький кусочек мыла, я не мог воздержаться и взял его.

У Сазонова были еще деньги, и он пришел в избу, чтобы заплатить. К нашему удивлению, баба взяла серебряную мелочь и оставила советский червонец.

Это было указание, что мы за границей, но на этом признаке успокоиться было нельзя.

С горы было видно, что дорога на запад, то есть наш путь, лежал между двух озер. Если мы задержимся, он может быть отрезан.

Довольно развлечений. Силы наши далеко не равны. Надо уходить, и мы, забрав продукты, спешно двинулись на запад.

Как всегда, имея еду за плечами, мы не выдерживали и уходили не далеко... И здесь, отойдя километров пять, мы встали на отдых. Поели, попили, первый раз с мылом помылись в болоте, и на утро встретились... с коровами... Значит, мы недалеко от людей.

июня. Утром вышли. День шли. Ночь на отдыхе. «У трех тропинок».

За последние дни нашего перехода во мне произошел перелом.

Вначале я шел только нервами. Я не знал усталости. Я ни разу не останавливался на отдых, не поторговавшись с остальными. Только тогда, когда я видел, что люди не могут идти и никакие меры не заставят их двигаться вперед, мы останавливались и отдыхали. Но и мои нервы сдали. Неизвестность томила... Где мы? Далеко ли до границы? И будет ли какой-нибудь конец?

Уже не хватало сил... Движения стали вялые, неуверенные. Голова работала только по компасу: запад и запад... На левой согнутой руке компас, в правой – винтовка. Не разбирая и не желая разбираться в пути, как кабан шел я впереди... Только на запад... Только ближе к цели...

Мы подошли к просеке... Направление на запад... Забор. Перевалились и попали в болото... Казалось, не перейти. Нужно обходить...

Далеко, чуть ли не за километр, я увидел на дереве белую точку. Она мне показалась делом человеческих рук. Я позвал Мальсагова: что это такое?

Лист... Белый лист, – сказал он мне.

Я не верил.

Впереди было болото – широкое, большое и топкое... Надо было его обойти...

Пошли в обход. Но, как часто бывало, обход был хуже прямого пути. Пришлось вернуться обратно.

Опять та же белая точка.

«Изолятор телефонной или телеграфной линии», – подумал я.

Опять посоветовался с Мальсаговым

Какой там изолятор! Ты бредишь... – ответил он мне.

Идем дальше... Подходим ближе. Ясно выраженная, телефонная линия, протянутая по деревьям. И впереди… Какая-то белая дорога, а на ней... Люди!

Сердце застучало... Кто там?!

Мы были, как на ладони, в середине большого болота. Ни только укрыться, но и быстро двигаться в случае обстрела было нельзя. Болото затягивало, и не было видно его края...

Назад или вперед?

Надо положить конец – идем прямо.

Неприятно чувство ответственности, когда рискуешь жизнью людей. Здесь я ясно сознавал, что иду ва-банк. Если большевики, то нас перестреляют, как куропаток. Обидно, но пусть хоть какой-нибудь конец.

Я слышал сзади ворчание Мальбродского, Сазонова и даже Мальсагова, всегда стоявшего за более короткий путь, но и он на этот раз тянул к лесу...

Мы, все-таки, двигались вперед.

«Дорога» впереди становилась все более и более ясной и выявилась большой рекой, по которой плыли бревна. Люди сплавляли лес...

Мы подходим ближе и ближе... Нас заметили, и отдельные фигуры, ловко перепрыгивая с бревна на бревно, уходят на другую сторону реки.

Наконец, мы подошли вплотную.

На одном берегу – «они»... На другом – «мы»...

Кричим... Друг друга не понимаем... Не меньше часу шли переговоры... Нас боятся. В результате, с того берега отчалила лодка. Из нее вышли люди. Нам показали финские деньги. Мы вынули затворы и сдали наше оружие.

июня. Утром выступили. Переутомление. Неизвестность. Нежелание идти. Просека. Болото. Отход. Снова выход на просеку. Телефонная линия. Река. Сплав. Люди. Финляндия.

За границей

«Финляндия», – так кончил я свой дневник. Казалось бы, конец. Конец похода... Конец какой-то ненормальной, кто ее знает – плохой или хорошей, но, во всяком случае, какой-то особенной жизни... А, главное – конец страданиям.

Впереди новая жизнь, широкое, большое и совершенно новое будущее. Впереди свобода, борьба, жизнь... Но свой рассказ вел я по порядку, так и буду продолжать.

Что дальше? Берег реки. Нам подали лодку. Сели... Два гребца на веслах, мы в середине.

Быстро идем мы вверх по течению. Странное ощущение. Цель достигнута, и инициатива больше не нужна. Нет борьбы. Нет упора. Прострация. Стало как-то неловко, даже неприятно, и совершенно непривычно.

Деревня... Пристали к берегу, вылезли, нас окружил народ. Где мы?

Несмотря на показанные нам финские деньги, разницу в постройках, в культуре, где-то в глубине, все-таки, таятся сомнения: не у большевиков ли? Просто отвыкли верить...

Наконец, здесь в первый раз русскими словами мы услышали, что находимся в Финляндии. Сомнения отлетели навсегда.

Вошли в избу... Ввалился народ... На нас смотрят...

Контраст разителен. Синие пиджаки, хорошие теплые фуфайки, настоящие непромокаемые сапоги... Нам странно. Ведь это же простые рабочие...

И мы. Одежда прожжена, дыры разорваны ветвями, видно голое тело. На ногах опорки... Волосы всклокочены, на лицах 35-дневная борода, в складках кожи – не отмывающаяся копоть... Словом, бродяги. Раньше мне казалось, что, показывая бродяг в кинематографе, там утрируют их внешний вид. Нет. Мы были совсем, как бродяги из кинематографа.

Сели... Закурили... Через переводчика начали разговор.

Мы находимся в 800 километрах севернее Петрограда, в нескольких километрах от маленького финского местечка Кусома. Оказывается, что последний наш налет мы произвели уже на финской территории. Вот почему настроение, встретивших нас, так неопределенно. Слышатся понятные нам слова: «большевик», «коммунист» ... Но, вместе с тем, для нас собирают деньги, кормят обедом и затем предлагают кофе.

Какая вкусная была рисовая каша с киселем! Но какой маленькой и бесцельной показалась мне чашечка кофе! Нас обыскивают. Не остается сомнений, что мы приняты, как большевики. И затем под конвоем отправляют в местечко Кусома.

Наутро допрос... Пальцем по карте, мимикой, жестами, коверкая немецкий язык, объясняюсь я с лейтенантом финской службы – начальником местной пограничной стражи.

Оказалось, что, перейдя вброд «непроходимую», по словам лейтенанта, реку, мы прошли через советскую пограничную линию. Дальше, в нескольких километрах от нее, пересекли официальную границу.

После допроса, мы почти реабилитированы. Но только почти. Нас отводят в казарму и... приставляют часового. И тут начинается! Сон и еда... Еда и сон...

Сколько мы ели! Кашевар с улыбкой приносил бак на целый взвод, и от него ничего не оставалось. Через два часа снова хотелось есть.

Финны любят подумать. Не могли решить, что с нами делать. Думала Кусома. Мы ели и спали... Запросила Улеаборг. Он ответил. Нас перевезли туда. Думал Улеаборг. Мы сидели в тюрьме. Улеаборг связался с Гельсингфорсом, подумал и Гельсингфорс. Ответил, и мы в столице Финляндии... Но... опять в тюрьме.

Финские тюрьмы несравнимы с советскими. Там и порядок, и хорошая еда, идеальная чистота, и достаточно вежливое обращение, но уж очень они сухи, как-то, черствы, впрочем, как и сам Запад. Пора бы ему понять, что и в тюрьмах ведь тоже люди.

Так прошел месяц. Из гельсингфорской тюрьмы я связался с русской колонией, нашлись приятели, которые удостоверили мою личность; за это время контрразведка установила факт побега, проверила правдивость моих показаний, нам предъявили счет в 1000 марок за хлеб и мыло, взятые на финской территории, – и я на свободе!

Первые впечатления. Я вышел из тюрьмы... Солнечный день... Дома, автомобили, улицы... Все чисто, гладко...

Спокойные лица, все сыты, обуты, одеты... Кругом человек. Непривычно... Отвык я от этого... Хорошо... Очень хорошо...

Переживания. Свобода! Но в лесу я ощущал ее острее. Вот гнета не было – это было ново. Как вспомнишь, что ты вне большевиков, так и вздохнешь свободно... Хорошо было...

События. Они обыкновенны. Сидя в гельсингфорской тюрьме, я писал своему товарищу по полку: «...по внешнему виду я – бродяга: оборванный, грязный, черный, загорелый и худой. Я вымотан совершенно. Все мои желания сводятся сейчас к литру какао, кило белого хлеба и отдыху на кресле в каком-нибудь санатории или лазарете».

Но надо было есть. На следующий же день после моего выпуска на волю, я встал на работу.

Главное: я на свободе. Жизнь впереди... Все впереди...

Из писем к сестре

Конец, родная... И, кажется, на этот раз – действительно, конец.

Я кончил прошлое, и жаль мне расставаться с ним. Я жил тогда... Я верил, я любил, надеялся, я знал... Я весь был в будущем... Ну, а теперь?

Мне тяжело... Невыносимо... Очень тяжело...

Но в сторону нытье! Я буду продолжать и расскажу тебе про те переживания, те впечатления и удары, которые докончили меня.

Начну с того, чем я в России жил. Что думал, слышал, видел... На что надеялся и верил, и что знал.

Вот я в тюрьме... Народу много, и разного... Здесь вся Россия... Здесь лучший и наиболее стойкий элемент... Здесь север, юг, восток и запад... И выбор есть: здесь офицер, здесь и священник, здесь и крестьянин, и купец... Народу много, и времени хватает, и люди думают, а, иногда, и говорят. Так вырабатывают взгляд.

Есть взгляды разные, но на спасение России он один. Для всех, кто жил в России, кто посидел в тюрьме, кто знает всю структуру власти, всю стройную систему ГПУ, кто понял, осознал, почувствовал всю силу людей, которым «все позволено», здесь нет двух мнений, это ясно: самой России власть не скинуть. Прибавлю: и не изменить. Пока в России власть не примет Божеских и человеческих законов, в ней эволюция невозможна.

Но там надеются... Ведь без надежды трудно и просто невозможно жить. Надеются на что-то... На что-то, и на все, но только на «извне».

И я надеялся... Сейчас писать мне это странно... Надеялся на эмиграцию и на Запад.

Я знал, что здесь, у эмиграции, все преимущества... Здесь люди могут мыслить, говорить, читать, писать, меняться мнениями... Рождать идею... Организовываться, делать... А, главное, здесь могут объединиться, слиться, быть существом одним и стать Россией будущей. Я это знал, а верил я?

Я верил, что революция научила... Что люди, наконец, прозрели, изменились, поняли, а, главное – объединились. Что здесь идет работа, что ее хотят, она нужна, и только вот чего-то ждут... Я верил, что здесь люди любят, что здесь один за всех и все за одного... Что правда здесь, что здесь объединение сил... Я верил в дух.

Идя сюда, я понимал, что мы, российские, и здешние – мы не одно и то же... Кто лучше, хуже, выше и кто ниже, я не берусь судить. Но мы не вы... Вот это ты прими, пойми, и положи в основу, для понимания меня: я новый, самый новый, тамошний, российский человек.

В чем разница? Попробую ответить. Я знаю: Россия умерла. Я верю: Россия родилась. Я видел ее смерть и чувствую начало жизни.

Здесь говорят... не верят и не знают, но говорят: «России незачем рождаться, она жива, живет и будет жить...». Я умер, но родился; ты продолжаешь жить – вот разница. Вот те надежды, вера, знание, с чем я пришел.

Я на свободе. Хотелось жить и знать... С чего начать?

Газеты...

Я бросился на них... В лесу – я их курил... В России я читал классическую «Правду» ..., но вот передо мной свободная печать.

Вот истинная правда – «Русская газета». Чуть не крестясь, я развернул ее. Передовая...

Я прочел... Мне показалось что-то непонятно... Какие-то фамилии, и кто-то кем-то недоволен...

Я взял другую... Там тоже спор идет... И что-то странное... Все мелочи... Опять мне непонятно.

Я утешал себя: «Ну это так – сегодня неудачно... Не повезло... Да я, ведь, многого не знаю... Не подготовлен, поэтому не понимаю, но время хватит... Я пойму, узнаю...»

Завтра...

Странно... Но все то же...

Большевики кричали: «Там, в эмиграции, рознь... Там партии... Они дерутся...» Никто не верил.

Так неужели же, подумал я, они правы?

Я продолжал читать и начал понимать... Все время шли полемика и споры... Хотелось оправдать...

«Что ж, – думал я, – ведь это полюбовно... Все, для победы над врагом».

Нет, что-то нет... Все было тут не то. Тут важно было победить друг друга.

Вот первый шок. Он неприятно действовал, но я надеялся и продолжал искать. Ведь я людей еще не видел и думал здесь найти и правду, и исход.

Я был у белых... Там видел многое... И многое неладное.

Прошло семь лет – и снова я увидел то же.

Все те же партии, объединения, соединения... Центры, съезды... Платформы и программы... Все жалкий старый лепет... Слова... Слова... Дел никаких... Основы нет... Все мелко так, бессильно и смешно...

Кто во главе? Все те же злые старички со стажем. Великая война... За ней две революции... Гражданская война... Все ими... не нами – ими создано и ими проиграно.

Их просят: «Уходите!».

Но нет! Они все ссорятся и думают: за ними вся Россия.

За ними – никого. Так, по три человека... И уж, конечно, не Россия.

Но это все отцы... Все главари, руководители... Все тени прошлого... Ни Запад, ни Россия; так – серединочка... Они уж доживают и не родятся вновь...

Их много здесь. Но это, ведь, не все. А молодежь? А эмиграция? Масса? Дети?

«Так неужели же...» – подумал я...

Нет. Слава Богу, нет... Совсем не то...

Здесь в душах кузница... Неслышно, неприметно здесь жертвенно куют любовь.

Здесь фабрики, заводы, труд... Здесь тягости и бедность. Нищета... Но здесь и главное – наш дух... Здесь Русь, и Русь, действительно, святая... Здесь просто. Здесь тебе помогут, напоят и накормят и 10 франков в долг дадут.

Нет, нужно осознать, что мы одни. Мы эмиграция рядовая, мы офицеры, мы молодежь, мы все, которые на фабриках, заводах, – мы одни. У нас нет руководителей, у нас есть братья там – в России. И через голову всех главарей им руку мы должны тянуть.

Теперь, родная, мне хочется сказать тебе про главное. Во что я верю, что я знаю, и что мне кажется всего важней.

Была Россия.

Старая, давнишняя... Еще до нас... Там дух был все... Во всем... Везде... В царях, в церквах... В монастырях и странниках... В страданиях, в земле... Все было дух.

Там не было основы твердой, незыблемой идеи – учения Христа. Там не было и знания мудрого. Слепой верой, совестью и интуицией Россия старая жила.

Но вот, ей люди знание кинули. Не мудрость Божию, а полузнание... Как зверю – кровь...

Россия приняла. Поколебалась вера... На смену ей пришли желания... Материя поравнялась с духом... Родился большевик.

Молчала мудрость древняя... Идеи не было... Молчала Церковь – и не дала основ.

Россия новая.

Я в Соловках. В руках у меня лом. Я должен выкорчевать изо льда какое-то бревно. На дворе мороз, перчаток нет... Лом холодный, тяжелый; тело ломает; работа бессмысленна...

Ко мне подходит парень... Ясные, чистые глаза, на голове, чуть набок, одета фуражка, на ней значок одного из высших учебных заведений...

Друг! Дай помогу...

Я передал лом. Сильными, размашистыми, крепкими, верными ударами он быстро расколол лед, выбросил из него полено и остановился.

Сдвинул на затылок фуражку, оперся на лом и, подняв свои красивые глаза, как бы, про себя, не сказал, а, скорее, выдохнул:

–Хорошо...

Я не понял. Мы помолчали...

Вы за что? По какому делу? – спросил я его, чтобы начать разговор.

Он чуть улыбнулся и ответил:

Я христианин.

Что-что? – от неожиданности повторил я вопрос. – Объясните...

Вас это удивляет? И непонятно? – начал он. – Да, я христианин. Нас здесь – партия. Мы прибыли с последним этапом. Все мы из высших учебных заведений и считаемся политическими. Но, так как Запад на анархистов обращает меньше внимания, чем на социалистов, то нас не хотят переводить на политический режим... Мы объявили голодовку. После семи дней, я сегодня первый раз вышел. Хорошо... – вздохнул он и продолжал:

Мы не политики. Власть называет нас мирными анархистами. Мы не отказываемся. Это, пожалуй, верно. Мы не контрреволюционеры, мы, скорее, контр-материалисты. Мы не белые, не красные... мы синие – Христовы.

Прозвонил колокол. Работа кончилась. И мы расстались, чтобы скоро встретиться.

Вечером, после поверки, когда каторга спала, забравшись в угол нар, я сидел с ним и его приятелями в темном, вонючем, страшном соловецком бараке. Все это была молодежь... Настоящая, здоровая, сильная, крепкая духом и телом, новая, самая новая молодежь России.

Кто мы? – говорил один из них. – Мы христиане. Мы просто христиане до конца. Мы веруем в учение Христа – в любовь. В любовь к Добру и Правде, к Истине... Ну, словом, к Богу.

Мы веруем в закон Христа. Он прост. Он детски прост, и, Божески, он мудр. Он говорит: зло побеждай добром. Люби людей. И это всё. И в этом всё. Здесь все теории, здесь жизнь и реальность.

Социализм начал: я ни во что не верю, я знаю: Бога нет! Повел... Ушел за нацию... Позвал трудящихся... И бросил миру: интер-нация! Класс! Всё для него! И за него борьба!

Предел. Борьба достигла апогея. Масштаб широк. Он мировой, и слово сказано. Оно высоко.

Мы выше, шире! Мы полней! Мы тоже знаем: дух – Бог! В Нем вся основа. Любовь, а не борьба! Не класс, а человечество! Вот идеал! Вот идеал Христа!

Социализм вел... Отбросил совесть и перепрыгнул нравственность. Связал людей законом помощи друг другу и в мир пошел. Он много обещал... Казалось, там тоже был порыв к добру...

Мы шли за ним... Рай впереди... Он близко... Виден...

Но, вот, он все сказал, все сделал... Дошел до коммунизма, большевизма... И стоп! Тупик! Социализм рушится...

В чем дело?

Его логический конец.

Как? Почему? Опомнились и начали искать... Бросались в стороны... К меньшевикам, к эсерам, к анархистам... Мы все прошли сквозь это. Но там все те же щи, да чуть пожиже...

Искали и наконец нашли. Ошибка оказалась в корне: Бога нет... Нет духа в человеке... Нет любви... Нет человека – и остался зверь.

Так правду мы нашли. Идею чистую, реальность высшую – учение Христа.

Он передохнул и продолжал:

Мы не одни. Нас много по России. Мы держим связь. Вот, посмотрите, письма... Но это ведь не все, не главное... Так верили давно... Так верили и в первые века христианства. Так верили и духоборы, и Толстой... Но главное... В противовес учению дьявола... Теперь так верит вся, страдавшая, Россия. И горе в том, что верит, но этого не сознает. Что ищет, ходит около... Но вот найти, сказать и исповедовать не может.

Мы лежали на нарах... Я видел, как остро переживает свои слова этот молодой новый русский человек. Он вскочил на нары, встал на колени, подвинулся ко мне и, повысив свой шепот, продолжал:

Я говорил... Вы поняли меня... И вот, теперь мне хочется кричать. Вы все! Все русские! Ты, молодежь! Ты, эмиграция, брат! Услышьте зов, мольбу и крик души России: объединитесь под учением Христа!

В страданиях, в мучениях, по тюрьмам, ссылкам, в избе крестьянина и у станка рабочего вновь возрождается в России дух.

Растерзана, разрознена, избита. Слаба, нема, беспомощна Россия. Молчит... Ей рот зажат... Сил не хватает... Нет прежней веры... Нет нового знания мудрого. Нет слова истины – учения Христа.

Нас гонят... Тяжело... И нет... не может быть объединения... Ведь враг силен. Вот, если бы толчок извне. Вот, если б эмиграция объединилась и подняла бы синий флаг любви. Эх, чтобы было бы! Сила... Моральный сдвиг... Стихия, которая смела бы все и растворила бы в себе весь большевизм.

Но нет... Мечты... Там люди не страдали... – как-то сразу оборвал он себя и продолжал уже более спокойно:

А знаете ли вы, кто близко к нам? Вам это будет непонятно. Коммунисты! Да. Коммунисты. Не шкурники – идейные. Ведь эти верят. Не знают – просто верят. А думают, что знают, но не верят. Не понимают, но, все-таки, стремятся к идеалу. Идут, дойдут, упрутся во всю бессмысленность учения о материи... Поймут и повернут к Христу.

Наш русский человек, он был и Стенькой Разиным, он был и Пугачевым, он был Зосимой-старцем – он вправо, влево большевик... Он сила, он стихия... Он может быть «холодным», он должен быть «горячим» ... Но никогда он не был «теплым». И никогда не будет он «политик».

Россия широка... Россия ищет правды... Ее шатает в стороны... Шатает до конца... И ни «варяги» из Германии, ни платформы, ни программочки, Россию не спасут. Пусть каждый скажет: я – христианин. Затем: я – русский. И уж потом... И уж совсем потом: я – монархист, республиканец и т.д.

России нужно знание мудрое, основу твердую, идеологию... Одну идею высшую – учение: учение Христа.

Молодой кончил. Мы вышли на крыльцо барака. Лагерь еще спал... Была ранняя весна, начался рассвет. Солнышко еще не встало, но его первые холодные розовые лучи уже охватили восток, и черным, резким, как будто, вырезанным силуэтом выделялась на нем вышка, а на ней часовой... Хорошо, легко, по-новому было на душе... «Вот она – новая весна, новая заря России», – понял я тогда.

И вот я здесь. Нет Соловков, не видно России... Не видно отсюда и ее зари.

ДАВИД МИРОНОВИЧ БАЦЕР

* * *

150

Публикуется с сокращениями по: Бессонов Ю.Д. Двадцать шесть тюрем и побег с Соловков. – Paris, 1928. 228 с.

151

Делать хорошую мину при плохой игре (фр.).

152

Мучной суп (нем.).


Источник: Воспоминания соловецких узников / [отв. ред. иерей Вячеслав Умнягин]. - Соловки : Изд. Соловецкого монастыря, 2013-. (Книжная серия "Воспоминания соловецких узников 1923-1939 гг."). / Т. 1. - 2013. - 774 с. ISBN 978-5-91942-022-4

Комментарии для сайта Cackle