Источник

Глава III

1. Кончина Будды. – Его обоготворение. – Характеристика Будды.-Общественно-государственное значение буддизма.-История буддийской «церкви»: соборы, составление канона свв. книг и монашеских правил. – Светлые и черные дни буддизма. – Его распространение в Китае и в Японии. – Расколы. – Ламаизм.-Далай- и богдо- ламы.-Религиозный механизм

«Когда какой-либо герой,-пишет один из новейших критиков буддизма, – после целого ряда ошибок и жестокостей, искупляет свою вину смертью, тогда эта смерть имеет в себе нечто примиряющее, особенно, если конец жизни героя озарен лучами кротости и всепрощающей любви. Когда, вслед за палящим полуденным зноем, солнце клонится к закату и бросает розоватый отблеск на землю, – раздается всеобщий вздох облегчения, и все живущее шлет заходящему светилу прощальный привет. Подобные чувства можем испытать и мы при воспоминании о смерти Мохаммеда и Будды. Их земное попри­ще, ознаменованное многими ошибками, окончилось, для жизни их пробил час заката. Спокойное – чтобы не ска­зать любовное – прощание обоих реформаторов с этим миром, действительно, имеет в себе что-то примиряющее, и мы, оставив на время религиозную полемику, спокойно посылаем им прощальный привет».

80 лет прожил Будда (560–480 до Р. X.); целых 50 лет протекло с той поры, как он покинул жену с ребенком и отправился в пустыню на поиски душевного мира, похожий на нищего, в желтой одежде, с отрезанными во­лосами, с тарелкой для милостыни. Из этих 50-ти 45 лет он употребил на проповедание, пользуясь неслыханным успехом. Повсюду возникали монашеские общины в духе их основателя. Сотни тысяч людей приняли его учение, князья и цари преклонялись пред ним и одаряли его по­дарками. Но вот и для него ударил смертный час. По одному преданию, Будда отравился кабаньим мясом, а по другому, более достоверному,-ядовитыми грибами. Под вечер, чувствуя приближение кончины, он призвал к себе живших в окрестностях Везали монахов и завещал им продолжение своего дела. «Так вот что, монахи, говорю я вам: все земное подвержено бренности. Боритесь неустанно!» «Кто думает, Ананда, что я хочу властвовать над общиной или подчинить ее себе, тот пусть скажет это громко пред общиной. Но Совершенный не думает властвовать над ней и желать, чтобы она ему подчинялась. Должен ли, Ананда, Совершенный жертвовать свою волю общине? Я теперь недомогаю, Ананда, я стар,-я старик, свершивший свой путь и достигнувший всего: мне 80 лет. Будьте, Ананда, сами себе путеводными огнями и убежищем; не ищите других!»

На следующий день он еще раз отправился в Везали для сбора милостыни и, взглянув скорбным взором на этот город, ушел вместе с толпой учеников в Кузинар, где хотел провести предсмертные часы. Там аскет думал погрузиться в нирвану с тем, чтобы уж больше никогда не возвращаться к земной жизни. Смерть застигла его на полпути. Опечаленные ученики взяли бренные останки незабвенного учителя и сожгли их на костре в Кузинаре.

Однако, религиозное чувство, хотя бы и буддийское, не может более или менее продолжительное время мириться с таким нигилизмом. Естественно, поэтому, что в результате лишивший религию всего внешнего и реального Будда сам сделался предметом суеверного поклонения. Над частицами обуглившихся от сожжения костей был воздвигнуть храм и буддизм, не признававший никакого Бога, повелел быть таковым Будде. Хранящийся на острове Цейлоне, левый глаз­ной зуб Будды считается величайшей драгоценностью буддиской церкви. Это, впрочем, не зуб, а кусок полирован­ной слоновой кости, желтоватого цвета, искривленный, длиною в два дюйма. «Зуб» этот хранится в баснословно-вели­колепной оправе. С величайшим благоговением относятся буддисты также и к другим реликвиям Будды,-к его тарелочке для сбора милостыни, костям, одежде, сандалиям, а, главным образом, к священному дереву «боди», под которым Шакья-Муни нашел свое учение.

Известно, что современники Будды не пытались дать верного изображения его внешнего вида. Только позднейшие столетия создали один общий образ учителя. Внешний облик Будды был освящен церковью и потому не допускает никаких произвольных изменений. Благодаря верности индийского предания и типичности индусов, облик этот, кажется, имеет под собой историческую почву. Выражение лица Будды неопределенное; глаза большие, лоб широкий, подбородок и щеки полные, тело и грудь, шея и руки наподобие женских, уши неестественно длинны, на черепе нарост, вся фигура очень полная и жирная, лишенная мужества и силы. В руке Будда всегда держит мисочку для милостыни. Его изображают обыкновенно сидящим, но изображения стоящего пророка-самые древние.

Однако, в этом теле жила честная, верная и правдивая душа. Будду несправедливо называть обманщиком, потому что он был искренне убежден в своем призвании и серьезно верил в то, что он должен был принести своими соотечественникам искупление. Бегство из родительского дома, от семьи, предпочтение бедности богатству, строжайшего аскетизма – жизни в постоянных удовольствиях, осо­бенно, при увлекающейся ими до крайности натуре индусов, вся эта перемена была вызвана честным, серьезным побуждением и желанием найти истинную жизнь. Основная черта характера Будды это – бесстрастное и умеренное спокойствие. Будда никогда не бывал капризным. Это была в высокой степени уравновешенная натура. В разговоре с аскетом Сона он приводит в пример струну, которая, чтобы издать полный звук, не должна быть ни очень слабо, ни очень туго натянута, и делает из этого сравнения такого рода вывод: «так и сила, слишком напряженная, переходит меру, а не­напряженная делается вялой. Поэтому, Сона, совершенствуй и сохраняй в равновесии свою силу, сделай равномерным свой ум и поставь это своею целью». И, в самом деле, получается представление, что аскет Будда убил в себе всякую мирскую похоть и нечистые помыслы. Безнравствен­ность и разнузданность после того, как он порвал со своею прежней жизнью, сделались ему совершенно чуждыми. В его отношениях к женщинам было даже что-то жест­кое. Но его мнению, женщина-воплощение всех одуряющих человека сил, приковывающих дух к миру. Разре­шение строить женские монастыри стоило ему больших усилий, и он предсказал своей общине всего 500-летнее существование, именно, по причине допущения в нее женщин. Женщина в буддизме только терпима, а, между тем, главным образом благодаря щедрым взносам и подаркам со стороны женщин, эта монашеская религия начала скоро за­воевывать Индию. Немногочисленные женские монастыри на­ходятся только в городах, подчиняются во всем мужским и в социальном отношении не имеют почти никакого значения.

Аскетическую строгость по отношению к самому себе Будда соединял с поразительной скромностью. Сделав­шись нищим, он никогда не тосковал о своем преж­нем богатстве и остался таким до конца жизни. Он не стеснялся ежедневно со своей мисочкой ходить из дома в дом и с потупленным взором, молча, стоять у дверей в ожидании, пока ему не вынесут милостыни. Окончив обход, Будда садился в полдень в уединенной из­бушке или в прохладной лесной чаще и погружался в думы. Так сидел он, пока не проходила жара и не наступал вечер. Скромность Будды удерживала его вдали от всяких барских затей. Однажды к нему явился Мара, ис­куситель (так гласит индийская легенда), и внушал ему предательскую мысль – властвовать над могущественным всемирным царством и сделаться обладателем баснословных богатств. Но Будда отвечал: «какое счастье мудрому из того, что он сделается обладателем серебряной или золо­той горы? Кто узнал страдание и откуда оно, тот может ли желать? Кто знает, что земное существование – иго в этом мире, тот должен стараться освободить себя от него». Тогда посрамленный Мара удалился прочь. Будда никогда не обнаруживал надменности или гордости и был со всеми ласков. Он беседовал с искавшими его совета и участвовал в пирах богачей, когда его туда приглашали. Обладая притяги­вающей сердца силой, Будда собрал вокруг себя необозримые толпы народа и еще ныне со своей простой этикой не­редко вступает в открытую борьбу с христианством. Шопенгауер и многие другие открыто объявили себя приверженцами буддизма. Тем не менее нельзя обойти молчанием так же и крупных недостатков в характере его основателя. Будде недоставало, прежде всего, серьезного, самоотверженного чув­ства любви, идущей вслед за потерянным, помогающей ему и утешающей его. Он предлагал всем свое учение, а не лю­бовь. Будде свойственна была апатия ко всему, что живет и чувствует. Равнодушие и сосредоточенное, безучастное размышление о ничтожности всего бытия – вот дух буддизма. Будда постольку интересовался участью и страданиями ближних, поскольку подвиги братской любви могли ускорить освобождение и искоренение в нем эгоизма. Обездоленному и грустному буддизм не указывает на личного Бога, не от­крывает и любящего сердца учителя; ничего такого в буд­дизме нет. Он дает ему только учение и мораль, доступ­ный для одних избранных. Каждому ближе всего собствен­ное «я», каждый первым делом должен стремиться к осво­бождению себя от страданий и возрождения. Вот вся буддийская мораль. Если и говорится о демократическом эле­менте в буддизме, то, во всяком случае, не надо забывать, что мысль о каком-либо преобразовании государственной жизни, всякая фантазия, которая направлялась бы к основанию земного идеального царства, благочестивой утопии, была совершенно чужда буддийским кружкам. В Индии не было ничего, напоминающего собою социальное движение. Страсть, без которой не могут обойтись предводители угнетенных в борьбе против угнетателей, Будде была совершенно чужда. Государство и общество пусть остаются такими, какими раньше были; набожному человеку, в монашеском звании бежав­шему в пустыню, нет до них никакого дела; его не инте­ресует борьба и не волнуют заботы. Даже каста не суще­ствует для него...; все земное перестало его волновать. Сердце Будды не бьется в груди для людей, оно не знает участия, не понимаете смысла человеческих вещей. В монахе и в аскете замирают всякие желания и потребности; он не хочет жить и понимать естественную жизнь с ее радостями и печалями.

Осиротевшие по смерти (480 г. до Р. Хр.) своего учителя монахи образовали буддийскую церковь. На обязанности их лежало собирание изречений «Совершенного» и распространение буддизма. Однако, стоило им только сойтись на первом соборе в Раджагрихе для систематизации главнейших положений буддизма и для составления монастырского устава, как начались взаимные пререкания. Тяжела была борьба с брами­нами, но еще тяжелее была она с появлявшимися одна за дру­гой сектами. На втором соборе, происходившем в 380 г. до Р. X., 100 лет спустя после смерти Будды, образовалась сектантская партия, получившая название «школы великого собрания». Но вот с запада является в Индию прославлен­ная победами армия Александра Македонского, разрушает все кастовые перегородки и делает Индию составной частью ве­ликой мировой державы. Умственный горизонт буддийских монахов расширился. Из своих узких монастырских келий они увидели новый, пространный мир, соблазнительно манивший их к себе и пробуждавший в них проповедни­ческую ревность. Счастье им благоприятствовало: греческое владычество в Пенджабе было низвергнуто, и его место (в 310 г. до Р. X.) заняла всецело преданная буддизму династия Маурия, царство которой простиралось от Инда до устья Ганга и от снежных вершин Гиммалая вплоть до Виндии. Из этой династии происходил буддийский Константин, объявивший новую веру государственной и имевшей огромное значение в деле образования канона буддийского вероучения, в составлении сборников и распространении буддизма далеко за пределами Индии. Это был царь Асока (ок. 250 г. до Р. X.). В начале жестокий и трусливый деспот, он стал потом, по принятии буддизма, совершенно иным, мягким, кротким и милосердым. Не преследуя браманизма и не прибегая к помощи меча, Асока мирным путем сделал буддизм го­сударственной религией. Буддийские монахи появились на снежных полях Гиммалая: пробираясь через реки и горы, они достигали и царства Александра; но главное их движение направлено было на юг, к острову Цейлону, где они и ввели свою религию. Сам Асока давал поразительный пример соблюдения правил буддийской этики. Ежедневно он кормил 60,000 буддийских монахов, трижды дарил им свое царство и трижды выкупал его у них за несметные сокровища. Церковь свою он обогатил бесчисленными по­стройками и памятниками. Еще и ныне странник находит в Индии высеченные в скалах храмы и башни с реликвиями, колонны и надписи. Многие памятники украшены символом Будды – изображением сидящего льва. Большин­ство их относится к царствованию Асоки, охотно называвшего себя Piydasi, т. е. любвеобильным. В царствование его строилось много монастырей; местность Магада была до такой степени усеяна монастырями, что и сама получила название Бехар, т. е. Монастыря. На третьем соборе в Паталипутр (246 г.) были удалены все нечистые эле­менты из буддийского учения и точно установлен канон имевшихся священных писаний. Но вот у власти очутилась новая династия, вытеснившая род Асоки,-и для буддизма настали черные дни. Счастье улыбнулось буддизму лишь много времени спустя,-в годы жизни нашего Спасителя. Могуществен­ные номадские племена,– скифов по происхождению, Иетши или индо-скифы, под предводительством царя Канишки, навод­нили Индию, низвергли враждебную буддизму династию и сами перешли в буддизм. Однако, вместе с политическим возвышением последнего, началось и его разложенье. С переходом скифов в буддизм вторглось много чуждого эле­мента, языческих и фетишистских (культ огня) верований и обрядов. С течением времени буддизм стал все больше и больше терять свой атеистическо-нигилистический характер, и нирвана превратилась в так наз. западный рай под Амитабой. Когда, в царствование Канишки (около рожд. Христа), был созван четвертый буддийский собор в Джаландарском монастыре (в Кашмире), на котором вместо древнего священного языка «пали» церковным языком был признан санскрит, и где к старым канонам Асоки было присоединено известное число новых пнсаний,– южно-цейлонские буддисты, приверженцы древнего преданья, не признали соборных постановлений и отделились от северных буддистов. Разделение это существует и поныне, причем в течение столетий обе родственные общины разви­вались в разных направлениях и сделались теперь совер­шенно непохожими друг на друга.

Северный буддизм после четвертого собора пережил еще много разных перипетий. Он распространился по всей перед­ней Индии, а впоследствии проник, даже, в Китай и в Японию. Бросается в глаза поразительное подтверждение слов ап. Павла: «пришла полнота времен» (Гал. IV. 4). Во дни земной жизни нашего Господа не только в Палестине, Греции и Риме народы жаждали новой божественной веры и правды, но даже и в далеком, замкнутом Китае сильно заявляло себя ду­ховное томление. Около 61 г. по Р. Хр. явились в Индию ки­тайские посланники, чтобы ознакомиться с буддизмом и пере­нести его на китайскую почву. Недовольные строгим учением Конфуция, китайцы приняли несложную мораль индийского философа. Однако, не смотря на всякое покровительство новой вере, китайские императоры не сделали религию Фо (так называют китайцы Будду) государственной религией, почему буддизм никогда и не мог вытеснить старой туземной веры.

В VI-м веке по Р. Хр. буддизм из Китая проник в Японию. Но и там он не был в состоянии вытеснитьбо­лее жизнерадостной и легкой для соблюдения религии Синто. В настоящее время в Японии буддизм и религия Синто представляются одинаково поверхностными и сходными с идолопоклонством и фетишизмом. Поэтому жрецы обеих религий не пользуются уважением населения и чужды высшего научного образования. Тупоумное выражение их лиц, бессмысленное бормотание молитв в определенные часы дня оттолкнули от них японскую интеллигенцию, так что она скло­нилась к особого рода рационализму. Она хочет изгнать буддизм, как суеверную религию, и ищет лучшей: на какой только остановится?

Вскоре после этих завоеваний северный буддизм в Индии потерял свое значение. С тем большей силой под­нялся теперь старый браманизм. И когда, наконец, одна из туземных династий, низвергнув Иетши, очутилась у кормила правления, – начались преследования приверженцев Будды, решивших вследствие этого искать себе новую оседлость на севере, в Тибете. В течение этих (600) лет буддизм покинул свою прежнюю родину, Индию, предоставив ее браминам. Отклонившийся на четвертом соборе от чистого уче­ния, тибетский буддизм совершенно выродился и превратился в иерархический ламаизм. Радушно принятые неиспорчен­ными тибетанцами, буддийские монахи, названные там ламами, настроили бесчисленное множество монастырей и превратили атеистический буддизм в самое грубое обоготворение чело­века, – в поверхностный, механический обряд. Первосвященник лам представляет собой воплощение Будды: это-живой Бог на земле, тибетский папа. Лишенная духа и силы, буддийская религия, тщеславившаяся своим происхождением не от Бога, а от человека, должна была, в конце концов, придти к преклонение перед человеком. Таков был ход ее естественного развития. Когда уничтожены боги, то их место занимают люди, а, прежде всех, сам основатель. Со смертно тибетанского папы душа его не растворяется в нирване, но для спасения людей опять поселяется в ребенке, тело которого она избрала своей оболочкой. Очень часто этот ребенок бывает потомком самого папы, так что звание Будды является преемственным.

Еще больше увеличилось владычество тибетских пап в XIII столетии, когда к их духовной власти присоединилась еще светская. Повелитель монголов, Кубилай, покоривший Тибет, сделал первого ламу владетельным князем всей страны. Резиденцией он назначил ему город Лассу, под условием выплачивания ежегодной дани. Тибет сделался «пап­ской областью». Однако, сами монголы пока еще не прини­мали буддизма, несмотря на свое преклонение перед ламайским папой; только в XVI ст. они перешли в будднзм и в наши дни являются уже усердными поклонниками своего духовного главы. Тибетский папа наименовал себя в своем новом звании «далай-ламой», т. е. «жрецом-океаном», жрецом, который настолько велик, как мировое море, и представляет собою море силы и достоинства. Однако, с проникновением (в 1720 г.) в Тибет китайского влияния, ки­тайские императоры, в силу некот. политических соображений, создали еще другого папу – в лице «богдо-ламы», т. е. «противника ламы», в монастыре Крашисс-Лун-По. Впрочем, далай-лама считается верховным жрецом, и оба папы настолько примирились друг с другом, что взаимно себя освящают и благословляют один другого.

Что же, спрашивается, сделала буддийская иерархия для своих верующих? Правда, она исполнила свою культурную миссию, она вывела суровые племена центральной Азии из прежнего их полудикого состояния, научила их морали, обра­зовала их при помощи письмен и искусств, но дальше этого не подвинула их. Вообще же она повинна в нравственном вырождении своих пасомых. Тупоумно смотрят тибетанец и монгол на религиозные действия, на процессии и праздники, и, ничего не понимая, проделывают при помощи четок различные молитвенные обряды. Полусознательно и на тысячи ладов повторяют тибетские буддисты общераспростра­ненную молитвенную формулу: «om! mani padme! hum!» («при­вет тебе! ты драгоценность в цвете лотоса! Аминь!»). Это – универсальная молитва, которую выучивает каждый тибетский и монгольский ребенок, которую произносит воин во время сражения и умирающий при последнем вздохе; ее каждый день бормочут верующие, перебирая поспешно 108 шариков молитвенных четок, ибо, по общераспространенному суеверию, она содержит в себе полноту всех желанных благ. Слова молитвы, в виде надписи, встречаются на памятниках, на фронтонах домов и храмов. Часто можно встретить длин­ные цепи из бумаги, шелка, из кожи и др. материалов, привязанные веревками между деревьев, или перекинутые через реки. Мало того, их находят также развевающимися между горных вершин и соединяющими их, вследствие чего долина осеняется постоянно подвижной тенью. Каждая молитвенная цепь покрыта все теми же, тысячи раз повторяющи­мися, словами молитвы: «om! mani padme! hum!» Кочующие монгольские племена и ведущие бродячую жизнь к северу от цепи «святых гор» дикие орды постоянно бормочуг мисти­ческие слова молитвы. Вся центральная Азия кишит карава­нами пилигриммов, то идущих с тюками золота и серебра к «горе Будды», то возвращающихся оттуда – с благословениями, и всегда их медленное шествие сопровождается заунывным пением мистической формулы. От берегов Японского моря вплоть до границ Персии слышится эта молитва, это бормо­танье, оживляющее собою все племена, все праздники, пред­ставляющее собою символ всех религиозных форм и не­умолкаемый гимн на всех религиозных церемониях. По толкованию ламайских схоластиков, шесть мистических слов молитвы служат символом переселения душ, причем каждый слог соответствует одному из шести царств, в которые пере­селяются души. Высшим проявлением механической религиозности нужно считать употребление молитвенных колес, испещренных все тою же формулой. Маленькие колеса (resp. мель­ницы) находятся у каждого в руках, большие – в храмах и домах. В передней домов их вращает каждый приходящий. Их ставят также на верху крыш, где они вращаются ветром, у спуска вод и над очагом, где их приводят в движение вода и дым. Эти мельницы служат не только символическим изображеньем кипящей в бесконечном круговорот жизни, но главное их значение заключается преиму­щественно в том. что поворачивание круга или, даже, одно лицезрение этого движения является своего рода заслугой, все равно, как если бы человек сам произнес такое-то число раз молитву. При наличности такого религиозного тупоумия, нечего удивляться нравственному вырождению народов, исповедующих буддизм. Многоженство там явление не редкое, но, на ряду с ним, существует в Тибете и полиандрия, когда, напр., братья, по недостатку жен, имеют одну общую жену. Воровство и нетрезвость – обычные пороки. Северный буддизм уже достаточно доказал свою неспособность к вос­питанию и образованию народов.

К несчастью, не далеко ушла вперед и южно-буддийская церковь (на о-ве Цейлоне, в Сиаме и Барме), приписываю­щая себе честь сохранения в непомраченной чистоте первоначального учения Будды. Чуждый ламайского иерархизма со всеми его безнравственными плодами, цейлонский буддизм превратился в одну внешнюю обрядность и суеверие.

2. Смерть Мохаммеда.-Его внутренние качества и внешний облик.-Религиозный фанатизм мусульман и победы их над христианами. – Первые калифы. – Омайяды и Абассиды. – Турки Османлисы. – Падение Константинополя. – Эволюция исламского вероучения.-Реформаторское движение в мусульманском мире и порожденные реформой секты.-Гадания о будущем ислама

За 20 лет своей жизни Мохаммед достиг такого же успеха, какой выпал на долю Будды в течение 45-летней его проповеди. Поэтому Мохаммед совершенно прав, когда, за три месяца до своей смерти, окидывая взором Медину, из ко­торой началось победное шествие полумесяца, и, осматриваясь на пройденный путь, благодарил Бога словами: «Аллах велик, един, не имеет равных Себе; Ему принадлежит цар­ство и слава и могущество. Возвратимся теперь в наши жилища, будем молиться Ему и славословить Его. Аллах испол­нил Свое обещание, Он помог Своему слуге и один рассеял неприятеля!» – По причине военных невзгод, болезненных припадков, а, главное, чрезмерного сластолюбия, прежде­временно и сильно истощился крепкий организм исламского пророка, почему, естественно, последний и не дожил до лет Будды. Поразительное сходство! Непосредственной причиной смерти Мохаммеда, как и Будды, было отравление. Мохаммед отравился бараньим мясом, во время Хайбарского похода, в доме евреянки Зайнабы. Последняя зажарила барашка и под­сыпала в него яду. Сначала она осведомилась, какую часть больше других любит пророк. Ей сказали: лопатку. Она и положила туда изрядное количество какого-то красного по­рошка. Взяв кусок в род, Мохаммед немедленно выплюнул его и закричал: «яд, яд!» Другой из отведавших умер после мучительной агонии.

Хитрая еврейка спасла свою жизнь, оправдавшись благочестивым желанием убедиться: действительно ли Мохаммед пророк или нет? Если он – пророк, то яд ему не повредит, если же нет, то пусть бы он погиб, – тем лучше! Вслед затем, ночью, в Медине с пророком случился же­стокий припадок лихорадки. Его охватило предчувствие смерти! Он велел своим рабам вынести себя на кладбище и там, среди могил, стал молиться: «мир вам, жители могил! Ваше положение лучше положения других, еще жнвых лю­дей. О, если бы только вы знали, от чего вас предохраняет Бог! Приближается время гроз, которые будут чере­доваться, как часы темной ночи, одна за другой, и которые будут все страшнее и страшнее».

Перед смертью Мохаммед пошел в мечеть и сказал собравшемуся в ней народу: «если я кого либо из вас ударил, – вот мой хребет: ударьте меня. Если я кого оскорбил, пусть тот оскорбит меня; если я у кого отнял деньги то пусть тот возьмет их из моего состояния и пусть не боится моего гнева, ибо это не в моем характере». Вы­званные своей предстоящей кончиной опасения и сомнения правоверных пророк рассеял следующими словами: «я слышал, что смерть вашего пророка наполняет ваши сердца ужасом. Но разве кто-либо из прежних пророков жил вечно, что дало бы вам основание надеяться, что я никогда не расстанусь с вами? Я отправляюсь теперь к своему Гос­подину: моя последняя просьба к вам заключается в том, чтобы вы любили и почитали первых «выходцев» (из Мекки) и моих помощников: их, в свою очередь, я прошу хранить взаимное согласие». На своего наследника Мохаммед указал правоверным еще раньше. Он советовал им избрать своего тестя и верного друга, Абу-бекра: «у меня не было лучшего товарища, чем он. Имея нужду в друге и единомышленнике по вере, я бы избрал им Абу-бекра, пока Бог не соединит нас у Себя».

Мохаммед умер в начале июня 632 г. и похоронен на том месте, где он лежал,-в домике Айши. Послед­няя продолжала жить там же, только между могилой и жильем была устроена перегородка. Над могилой пророка впоследствии была выстроена мечеть, куда теперь стекаются тысячи правоверных.

В надгробной речи Абу-бекр определил влияние, про­изведенное Мохаммедом на современников. «Мы свидетель­ствуем, что посланник Божий передал народу все сообщен­ное ему откровение, и что он шел, сражаясь, по Господней стезе, пока Бог не прославил его веры и не исполнил Своего обещания. Аллах, сотвори так, чтоб и мы принадлежали к числу последующих слову Твоего откровения: соедини нас, с ним, дабы Ты мог знать его через нас и нас чрез него. Он был верующим; он был мягким и сострадательным, и мы ни за какую цену не заменим его религии другою.»

Однако, подобно Будде, Мохаммед только по смерти сде­лался общепризнанным исламскими пророком. Чувство страха, прежде тяготевшее над его сподвижниками, теперь сменилось противоположным ему чувством светлого одушевления. Дух пророка, казалось, вдохновлял их. Исторический облик Мо­хаммеда все больше и больше отступал на задний план, а его место занял идеальный. Подобно, как и в буддизме, причину этого явления нужно искать не только в исторических, но и в религиозных основаниях. И в исламе по­нятие Бога, вследствие мертвенного монотеизма, было абстрактно-односторонним. Религиозное чувство, поэтому, требовало чего- нибудь более понятного для человеческого ума и более отзывчивого на потребности сердца; этим и явился идеальный облик пророка. Но этот облик сам по себе был чересчур уже прозрачно-человеческим, с свойственными каж­дому смертному ошибками и слабостями. Требовалось несо­вершенный облик скрасить мифами и окружить нимбом недосягаемого совершенства. Обожествление пророка началось с того, что его рождение было объявлено сверхъестественным. Благодаря своему необыкновенному происхождению, Мохам­мед с самого рождения был невинен. От искушений дьявола он был совсем свободен. Последний несколько раз, правда, соблазнял его, но безуспешно. Мохаммед был совершенным вплоть до своего призвания; в должности про­рока он оставался чистым, настоящим ангелом света. Очевидные промахи Мохаммеда вроде, напр., его непосле­довательности, выразившейся в поклонении идолам, коммен­таторами или совершенно отрицаются, или стушевываются под прикрытием легенд и чудес. После смерти пророк на крылатом коне Бараке отправился прямо на седьмое небо: там он живет в качестве безгрешного друга Аллаха и усердного предстателя за мусульман. Таким образом, в мусульманском предании Мохаммед занял место друга Божия, и тот самый ислам, который некогда и слышать не хотел о признании кого-либо близким к Богу, предписывает теперь своим правоверным воздавать Мохаммеду божеские почести, молиться Ему и призывать Его имя чаще, чем имя Аллаха.

В противоположность личным чертам Будды, как бы расплывающимся в тумане, характер исламского пророка является очень резко очерченным и прозрачным. История дает нам возможность узнать его гораздо лучше, чем Будду, про­никнуть в сокровенные уголки его сердца, изучить его ин­тимные отношения к своим женам, к друзьям и врагам.

Мохаммед всю жизнь был больным, хотя и не высматривал таким. Природа наделила его очень представительной наружностью; он был среднего роста и обладал чрезвычайной мускульной силой, так что успешно состязался с извест­нейшими борцами своего времени. Он имел большую го­лову, осанистую бороду, тонкие черты лица и розовые щеки; глаза его были большие, черные. Когда он сердился, на лбу, над бровями, у него сильно надувалась жила; зубы у него были редкие и ослепительной белизны. На нижней губе нахо­дилось родимое пятно. Его волосы сохранили темный цвет вплоть до его смерти. Мохаммед иногда красил их в ко­ричневый цвет и часто умащал благовониями. Только соби­раясь в последний раз в Мекку, он велел совсем остричь их. По пятницам, перед молитвой, пророк подстригал себе усы и ногти. Он обращал много внимания на свою внеш­ность. Наиболее красивой была у него могучая шея, высив­шаяся над широкою грудью. Одежда его, как и у Будды, была желтая, под нею он носил нечто вроде льняного подрясника и бумажную рубаху. Оригинальным у Мохаммеда было то, что он никогда, даже во время предсмертной агонии, не выпускал из рук зубочистки и никогда не купался, а только постоянно омывался дома.

Благочестие было лучшей основной чертой его характера и заметно во всех его словах и поступках. Когда, в 622 г., перед бегством, в пещере Абу-бекр уговаривал его быть осторожным, указывая на то, что их только двое, Мохам­мед ответил: «нас-трое: с нами Бог». Когда его един­ственный сын Ибрагим,-рожденный от христианки-рабыни Марии,-умер в нежном возрасте, Мохаммед сказал: «я огорчен разлукой с тобою: мои глаза проливают слезы и мое сердце грустно; но я не хочу жаловаться и тем прогневлять Господа. Если б я не был убежден, что последую за тобою, то горе мое было бы несравненно большим, но мы оба Божьи и вернемся к Нему в свое время». После погребения Ибрагима, Мохаммед стал перед могилой и воскликнул: «сын мой, скажи (там): «Бог был моим Владыкой, посланник Божий-отцом, а ислам-моей верой». Трогательна также его исповедь, принесенная им за несколько месяцев до смерти. «О, Боже, Ты слышишь мои слова и видишь место, где я стою, знаешь внутренняя моя и внешняя, ничто во мне не сокрыто пред Тобою. Робкий, умоляющий, ищущий защиты, нуждающийся в помиловании и слабый, я исповедую Тебе грехи свои,-стою, как нищий пред богатым, как преступник пред судьей и молю Тебя преклоненный и с пол­ными слез глазами. Боже, не оставь невыслушанной мою мо­литву, будь милостив ко мне; лучший из всех, к кото­рым обращаются за чем-либо, будь милосерд ко мне, Ты (благ) лучший раздаятель. К Тебе прибегаю: спаси меня от ужасов могилы, от мятежа душевного, от расстройства мо­их отношений и от злобы всех злобствующих». Молитва была для Мохаммеда сердечным священнодействием. Ею он начинал и ею же оканчивал день, сделав ее одной из главных обязанностей мусульман. Одному арабскому пле­мени, которое готово было принять ислам, но без молитвы, пророк ответил: «вера без молитвы никуда не годится».– Такому покорному пред Богом и благочестивому сердцу соответствуют скромность, мягкость и ласковость в обращении с людьми. Могущественный повелитель, одного знака которого слушались тысячи его последователей, который мог быть обладателем бесценных богатств,-отличался, подобно Будде, по­разительной простотой и невзыскательностью. Его простые шатры не были обставлены блеском и не имели каких-либо укра­шений. Он спал на одном матраце, зимою покрываясь простым одеялом. Провизию Мохаммед покупал на базаре сам и сам же приготовлял себе пищу. Его ужин был очень прост: пророк довольствовался одним блюдом, а часто так и одним сухим хлебом. В обиталище его иногда по целым дням не было видно огня, и когда его спрашивали, чем питались он и его жены, он отвечал: «ничем, кроме фиников». Он раздавал деньги направо и налево и, умирая, не оставил после себя почти ничего. Он нищенствовал в то время, как его приверженцы обогащались. Однажды, когда люди его подняли ропот за то, что он все свое добро раз­дает корейшитам, Мохаммед ответил: «не блуждали ли вы в то время, когда я пришел к вам, по ложному пути, и не повел ли я вас по настоящему пути-к Богу. Не были вы бедны, и не обогатил ли я вас? Не находились ли в разъединении, и не соединил ли я вас»? Недовольные должны были согласиться с пророком и сказали: «истинно, ты- посланник Божий, сделал нам много благодеяний». Судя но всему, Мохаммед был относительно честной и сильной лич­ностью, достойной любви и почестей со стороны 180 миллионов его последователей, и в тоже время это была настоя­щая демоническая, раздвоенная природа, к которой можно применить слова поэта:

«Ах, две души живут в груди моей,

Друг другу чуждые-и жаждут разделенья.

Из них одной мила земля-

И здесь ей либо, в этом мире,

Другой-надзвездные поля,

Где духи носятся в эфире».

Если дух лжи был злым духом пророка, то чувствен­ность была ценою, предложенною демоном сладострастия, что­бы всегда держать пленником погрязнувшего в ней пророка. Целомудрие было совершенно чуждо Мохаммеду, а женщина, по его выражению, была для него только «почвой». Таким образом, Мохаммед унизил женщину еще больше, чем презиравший ее Будда. Весьма возможно, что это находилось в связи с его болезнью. Этим объясняется та же и поздней­шая его болезнь – Satyriasis. Пророк думал, что чувственные наслаждения благотворно влияют на его воображение, почему и говорил: «мое единственное удовольствие на земле-женщины, благовония и молитвы». Не будем удивляться, что это сластолюбие уживалось в пророке с сатанинской жестокостью и тиранством. Часты случаи, когда нравственно падший нарушитель супружеского обета делается убийцей и злодеем, Мохаммед разве не был предводителем разбойничьей шайки, устраивавшей набеги на караваны, и жестоким истребителем евреев? Черствый, деспотичный и гневный, лишен­ный всякого сострадания,-человек, которого не трогал плач казнимых детей и женщин, коварный убийца, повелевший однажды людям, укравшим у него несколько верблюдов, выколоть глаза, отрубить руки и ноги и бросить их на скалы в добычу мучительной голодной смерти,-такой пророк покрыл вечным позором свое имя и заслужил название лже­пророка.

Пагубная раздвоенность личных качеств Мохаммеда, есте­ственно, сообщилась и основанной им религии. В самом деле, что иное представляет собою весь ислам, как не раб­скую покорность правоверных по отношению к деспотически- грозному Аллаху, соединенную с мучительным соблюдением всех предписаний, с слепою преданностью неизбежному року, от которого не может избавиться ни один раб могущественного Владыки, требующего от всех мусульман отваги и решимости для Своей славы, награждаемых грубо-чувственными воздаяниями в загробной жизни,-это с одной стороны, а, с другой, оплачиваемая позорнейшим принижением жен­щины безнравственность гаремных отношений, бессердечность по отношению к рабам и к иноверующим, чисто азиатская жестокость и мстительность, грубость и деспотизм, эти каче­ства Мохаммеда служат отличительными признаками также и созданного им ислама. Если в нравственном отношении Мохаммед уступает Будде, то его религия немногим выше буддизма, и обе носят на себе печать временности и неистинности.

Мы воздали буддизму должную дань уважения за то, что его проповедники не прибегали к мечу. Ислам в этом отношении стоит далеко позади своего собрата. Церковная история ислама есть история его войн. Основанная на силе меча, теократия может держаться только при его же и помощи. Ее путь залит кровью, развалины указывают дорогу, по которой она прошла. В год смерти Мохаммеда вся Аравия при помощи ислама была соединена в одно национальное целое. Номадские племена сознали свою силу: в порыве первого религиозного увлечения они перешли родной рубеж и с криком: «нет Бога, кроме Бога и Мохаммед Его пророк», покинули пустыню и степи. «Воюйте с неверными до тех пор, покуда не будет искушения, пока не будет одного только верослужения и Богу»! (8,40). Эти слова передавались из уст в уста. С неустрашимой храбростью, под начальством талантливых полководцев, пользуясь необычайным, граничащим с чудом, военным счастьем, ринулось вперед мусульманское войско и быстро покорило народы. Замечатель­ное явление! Исламский полумесяц заблистал прежде всего в тех, именно, странах, где родился Спаситель мира, где Он основал Свою церковь, и где крест Его осенял собою многочисленные храмы: в Палестине, Египте и Сирии. Суд Божий свершился над христианским родом! Не принявшие ислама христиане оказались в очень тяжком положении. Когда патриарх Софроний сдавал калифу Омару Иерусалим, было постановлено: «христиане не должны звонить в колокола, а только слегка ударять в них; запрещается постройка новых храмов; проезжающие мусульмане в течение трех дней должны безвозмездно получать приют и пищу; христиане не будут принуждаемы учить своих детей корану, но за то и они не должны открыто говорить о своей вере с мусульманами, не должны уговаривать их принимать христианство, а также не должны мешать своим родственникам переходить в ислам; свои кресты и книги они не должны никому показывать на улице; христиане должны мусульманам везде уступать дорогу, причем им запрещается ношение мусульманской одежды и стрижка волос, наподобие правоверных; запрещается ношение оружия, езда на оседланных лошадях и продажа вина. Христиане не должны брать в услужение того, кто раньше служил у правоверного; должны точно платить дань и призна­вать калифа своим верховным повелителем». В свою оче­редь, мусульманам под страхом смертной казни было запрещено читать книги враждебные исламу. Только один рази, при веро­терпимых, свободомыслящих абассидах христианам блес­нул луч надежды. Когда калифат перешел к Абассидам, Абд-Аллах воскликнул: «истинно, калифат в силу божественного решения перешел в наш дом и останется при нем до тех пор, пока мы не передадим его в руки Христа, Сына Марии». Но это был последний лучи заходящего солнца. В общем, ислам больше нанес вреда христианству, нежели буддизму. При первых калифах, в качестве ближайших родственников, ставших во главе теократического государ­ства Мохаммеда и соединивших в своем лице неограниченную духовную и светскую власть, т. е. при Абу-бекре, Омаре, Отмане и Али, были завоеваны: в 640 г. Палестина, Сирия и Египет, а в 651 году Персия. После прекращения этой династии верховную власть унаследовал дом Оммайядов (661–750 г.), перенесших свою резиденцию из Медины в Дамаск. Они простерли свою власть над всей северной Африкой. На запад они достигли Испании (711 г.), а на во­сток -берегов Инда. Византийская империя с ее столицей Константинополем, которому постоянно угрожал враг, дер­жалась лишь с трудом. Во Франции же немецкое войско во главе с Карлом Мартелом положило пределы победному шествию мусульманских героев в битве под Туром и Пуатье (в 722 г.). В момент перехода власти от Оммайядов к блестящим, жизнерадостным, свободомыслящим Абассидам полумесяц сверкал над необъятным царством, начи­ная от столбов Геркулеса,-над всей Африкой и над Азией, вплоть до китайской границы, и под его шествием расцвели мусульманские искусства и науки, торговля и промышленность, главными образом, во вновь выстроенной роскошной столице- Багдаде на Тигре, но вместе с тем начался также и упадок. Калифов стали назначать и смещать их турецкие телохра­нители. Калифы удержали за собой только одно духовное гла­венство, а светскую власть (эмират) уступили предводителю придворной стражи, Эмиру-аль-Омра. Страшные бури разра­зились теперь над исламской церковью. Турецкое племя сельджуков вырывает светскую власть у калифов в 1058 г. и храбро защищает гроб Господень в Иерусалиме от немецких крестоносцев, а в 1258 г. верхи одерживают монголы. Медленно, при Османе, образуется в Малой Азии повое царство Турок Османлисов. Вместе с храбрыми янычарами оно становится твердою ногой в Европе, в странах по ниж­нему течению Дуная, и, когда проходит, наконец, ужасная опасность, вызванная нашествием монголов Тимурленка, султан Мохаммед II завоевывает в 1453 г. со своими османлисами Константинополь и на Св. Софии вместо креста водружает бледный полумесяц. Это последнее событие, жертвой которого пала Византийская Империя, довольно истощила силы ислама. Все дальнейшие походы, напр., даже в Венгрию и Австрию под стены ее столицы Вены, были победоносно отражены христианами под предводительством сначала польского короля Яна Собеского, а потом принца Евгения. Точно также отра­жаются они и ныне. Уже несколько столетий, как ислам достиг предела развития своего могущества, хотя ему еще и теперь кое-где в Африке достаются в добычу незначитель­ные племена, вроде, напр., кабильского, перешедшего во власть турок (в последние годы). Давно уже сказано им с неба: «доселе прейдеши»...

Этот могучий территориальный рост мусульманского кали­фата неминуемо должен был оказать огромное влияние на развитие религиозного духа и учения мохаммеданства. Прежде всего, блестящие победы ярче озарили личность самого пророка, под знаменем и во имя которого велись все эти войны. По смерти Мохаммеда мусульмане могли бы отпасть от ислама; равным образом и мекканцы, евреи и христиане могли бы вздохнуть свободно; однако, случилось не это, а совершенно противопо­ложное. Под знаменем пророка вскоре последовали одна за другой блестящие победы, и Абу-бекр с Омаром увлекли мусульман вперед, указав им вдали заманчивые перспек­тивы. Опьяненные победами, массы забыли грехи пророка,– и последний с исторической почвы был быстро перенесен в область легенд и фантазий.

Подобно тому, как личность Будды все больше и больше обожествлялась в сознании выродившегося племени, так точно и Мохаммед превратился в представителя Бога и чудотворца, рассекшего пополам луну и свершившего воз­душное путешествие в рай. Калифы были довольно догадливы, чтобы культивировать эту веру, столь важную для воспламенения фанатизма в их войсках.

Для ислама более важным, чем этот апофеоз про­рока, оказалось изменение самого понятия о Боге. Если уже сам Мохаммед изображал Бога в виде человеко- образного существа и наделял его человеческими каче­ствами и страстями, а также рисовал самыми грубыми чувственными красками картины будущего рая и ада, то орто­доксальная традиция, естественно, обратила Бога в еще более чувственное Существо. Его наделили фигурой, лицом, ру­ками, вьющимися густыми волосами, золотыми сандалиями, и посадили на небесном троне. Аллах управляет миром, как своенравный восточный деспот. В неизменном предо­пределении Он раз навсегда назначает человеку спасение или гибель, зло и добро, смерть и несчастье. Спасение чело­века зависит от настроения духа Вседержителя и от Его произвола; понятие о свободе воли исчезло, и религия спу­стилась еще ниже, нежели при Мохаммеде. Она преврати­лась в совокупность внешних, чисто механических обрядов, заглушающих развитие духовного начала. Дух, достигший в этой ортодоксальной традиции своих крайних пределов и воплотившийся в ней, был духом иудео-языческим.

Однако, против религиозного вырождения восстали христианские начала, жившие в исламе, и вызвали подобное же разделение между окостеневшей традицией и чистым учением, какое испытал и буддизм в момент отделения южной церкви от северного ламаизма. Ламаизм и исламская ортодоксия имеют в своем, сообразном с преданием, развитии много сходного. Они очеловечили Бога, создали жреческую олигархию и закабалили народы, почему и вызвали против себя сильную оппозицию. Разум и чувство собственного человеческого до­стоинства заставили многих мусульман отнестись враждебно к ортодоксальному направленно в исламе, т. е. к суннитам, упрямо державшимся корана и традиции. В VIII-м в. образовалась секта моргитов, выработавших более возвышен­ное представление о Боге и веровавших в прощение грехов. Моргиты выше всего ставили религиозное настроение и чистую внутреннюю веру, и утверждали, что грехи будут прощены, раз налицо будут эти настроение и вера. Они утверждали также, что ни один верующий мусульманин не останется в аду навеки. Схизма с ортодоксальной церковью, однако, еще не наступила. Она была вызвана появившимся между 718 и 849 годами могучим движением секты мотацилитов, т. е. «отделяющихся». Если моргиты считали судьбу человека более снисходительной и выражали надежду на спасение, то мотацилиты сделали еще шаг вперед, наделив деспотического Аллаха мягкими душевными качествами. Кроме того, они провозгласили принцип свободной воли. Ими открыта была смелая борьба, во имя умственной и нравствен­ной свободы человека, против деспотии подавляющего всякое самостоятельное проявление духа догматизма. При абассидах учение это сделалось на короткое время государственной дог­мой. Впоследствии ортодоксальная партия опять очутилась у кормила правления. Торжество ортодоксального направления было обусловлено не столько падением абассидов, сколько находящейся, в связи с мотацилитским учением, испор­ченностью нравов. Доселе скованный жреческими цепями, исламский народ почувствовал себя теперь вдруг свободным в своих отношениях к Богу и людям, но к не­счастью, превратил эту духовную свободу в грубочувствен­ную. Он оказался не в состоянии ужиться с такой само­стоятельностью. Победа ортодоксии является поэтому совер­шенно понятной. Тем не менее, мотацилитское движение оказало надолго благотворное влияние на мусульман; оно смягчило отчасти крайности ортодоксального учения. Бог превратился теперь в бесплотное Существо без рук и без лица. Осталось, однако, ужасное учение о предопределении. Бог награждает и наказывает, кого хочет и как хочет, не обращая никакого внимания на заслуги и вины, так как Он уже за­ранее и безусловно предопределил добрые и худые дела во всяком человеке. Эта фаталистическая вера царить в му­сульманстве и по нынешний день, являясь неодолимым препятствием для внутреннего усовершения религии. Ислам пережил еще третий момент, послуживший к углублению ортодоксального направления. Мы имеем в виду мохаммеданские монашеские ордена. Буддийское и христианское мона­шество, каждое в своей мере, оказали влияние на возникновение исламского монашества. Религиозно неудовлетворенные мусульмане с фанатическим жаром бросились на этот новый путь спасения, и уже около 800 г. в одном Иерусалиме, говорят, насчитывалось 20.000 аскетов, посвятивших себя созерцательной жизни. Они носили плащи из грубой овечьей шерсти, почему и были названы суфиями, или дервишами (нищими). В качестве миссионеров они обходили пешком все страны востока и проповедовали мусульманское учение. Подвергая себя страшным истязаниям, они обращали на себя тем большее внимание. Своими подвигами, грубым одеянием и тарелкой для сбора милостыни они очень походили на своих буддийских собратьев. Новым, подействовавшим живительным образом на ислам, был мистицизм этих монахов. Они любили вести созерцательную жизнь и, окончательно пле­ненные внутренним характером буддийской и христианской жизни, задумывались над тем, как бы им самим совер­шенно соединиться с Богом в любви. Некоторые из них верили в эту возможность искренно, другие просто-напросто были только наивными мечтателями, большинство же состояло из кощунствовавших обманщиков и лицемеров. Как и следовало ожидать, и здесь не обошлось без изменения в мусульманском богословии. Неподвижное монотеистическое понятие Мохаммеда о Боге теперь превратилось в пантеисти­ческое, экстаз служил средством для слияния с Богом. Образ жизни, окружающая природа, но преимущественно собственный темперамент благоприятствовал появлению религиозно-экстатического возбуждения, и, раз было установлено, что эти экстазы служат верным признаком благочестивого ума и религиозной настроенности,-мистический суфизм охватил широкие круги, даже всю ортодоксальную церковь, и внес в нее некоторые изменения. Началось аллегорическое толкование корана для согласования его с господствующими идеями; суровое понятие Божества превратилось в мистически-неопределенное. Замкнутая религиозная система сделалась эластичною, аллегорически-неясною. Появилось множество святых, и вера в них стала оказывать все большее и большее влияние на исламитов. Отношения к Богу сделались более задушевными и нашли себе выражение в проникновенной религиозной поэзии, появив­шейся одновременно в Персти и в Индии, где мистический су­физм превратил монотеистический взгляд на божество в панте­истический. Благодаря суфизму, весь ислам подвергся изменению, хотя в наши дни в мечетях и в высших школах и пропо­ведуется более сильной ортодоксальной партией старинная, окаменевшая в своей неподвижности, догматика. Что же ка­сается религиозных воззрений народа, то суфизм оказал на них, сильное влияние. Кто полагает, что, изучив коран, он ознакомится с наличными религиозными воззрениями мусуль­ман, тот будет так же далек от правды, как и тот, кто захотел бы искать, например, дух римской курии – в Евангелии.

Однако, все эти более свободные течения не привели к реформации ислама, а вызвали одну только схизму. Подобно, как в буддизме, и здесь указанные течения привели к расколу,– пожалуй, только не к столь строгому, и вызвали к жизни шиитскую церковь в Персии. Эти персидские шииты не были совершенно точными выразителями духовных воззрений моргитов и мотацилитов; они не воспользовались христианскими идеями, заключавшимися в учениях этих сект. Они только отчасти отвергают предание, признают Али, зятя Мохаммеда, его законным преемником, обожествляют его и считают первых трех калифов: Абу-бекра, Омара и Отмана узур­паторами и отвергают династию оммайядов. Мистицизм развился в Персии больше, чем где либо, и расцвел там пышными философскими и поэтическими цветами. Имя «суфи» равносильно в Персии слову «свободомыслящий». Таких свободомыслящих в Персии ок. 30.000. Они совершенно чужды исламу. Впрочем, это более свободное умственное направление прежних реформаторских попыток не нашло себе в Пер­сии дальнейшего развития. Обожествление шахов и все религиозное и социальное устройство с многоженством и рабством ставит шиитов отнюдь не выше прочих мусульман.

Несмотря на целый ряд неудавшихся реформаторских попыток, таковые продолжают, тем не менее, обнаруживаться от времени до времени и теперь. Так, наприм., полтора века тому назад, приблизительно в 1750 г., на исторической сцене внезапно появилось реформаторское движение ваххабитов, под начальством некоего Ваххаба. Последний решил вернуть исламу его первоначальную чистоту, уничтожить языче­ское почитание полубога Мохаммеда и бесчисленных святых. Все люди, утверждал Ваххаб, равны пред Богом, и по­тому нет нужды ни в каких посредниках. Почитание реликвий и различные злоупотребления были запрещены. Дви­жение ваххабитов было реформацией ислама. Сын Ваххаба основал могущественное царство, в 1803 г. взял Мекку, опустошил Карбалу-национальную святыню шиитов, но в 1812 г. быль изгнан из священного города и потерял все свое войско. Однако, сила ваххабитов этим не была еще окончательно сломлена. В настоящее время они держат в своих руках почти всю центральную Аравию и образуют военно-теократическое государство, способное сделать, пожалуй, еще больше, нежели сколько сделано было доселе. Столица его-Рийяд.

Весьма вероятно, что ислам переживет еще много та­ких потрясений, прежде чем покорится христианству. Религия, не приближающая людей к Богу, но внушающая им страх перед деспотическим Аллахом, религия, которая заставляет почитать такого явно грешного и несовершенного чело­века, как Мохаммед, делающая коран суеверно почитаемой мистической книгой, сковывающей ум и совесть, религия, оставляющая своими предписаниями сердце неудовлетворен­ным, усвояемая памятью и поощряющая более механическую обрядность, потворствующая многоженству, узаконивающая рабство и деспотию, задерживающая народы на пути духовного и социального прогресса, внушающая им самомнение и гордыню,-такая религия, несмотря на заключающиеся в ней проблески истины, должна погибнуть. Старый ислам не пригоден для нового времени. Есть два фактора, действующее в наши дни разру­шающими образом на гнилое основание ислама и медленно гото­вящее его окончательное падение. Во-первых, суфизм, мало-помалу подрывающий старое здание ислама и делающий религию больше предметом настроения и чувства, чем мысли и внешней деятель­ности, и, во-вторых, проникающее повсюду на востоке влияние христиан-европейцев и их цивилизации, превосходство ко­торой настолько очевидно, что мусульманин видя ее, не может не усомниться в самом себе и в своей вере. Евро­пейское влияние вызывает в мыслящих классах, прежде всего, индифферентизм к исламу, в настоящее время сильно развившийся особенно в высшем турецком обществе, главными же образом в Египте, а затем-стремление к лучшему. Ста­ринный дух ислама на наших глазах улетучивается, хотя внешняя оболочка остается все еще прежней. Коран не чи­тается теперь с жаром прежних времени, если же его читают, то больше по привычке, из чувства суеверия, а подчас и ханжества. Продажа корана неверующему считалась прежде смертными грехом, теперь на чистые деньги она прак­тикуется без всяких колебаний совести. Есть уже много мохаммедан, которые отказываются от рекомендованного кораном многоженства, справедливо видя в последнем одну из главных причин своего национального упадка.

Глубокое недовольство заметно в наши дни у всех ислам­ских народов: выражается желание сбросить политические и религиозные оковы. Не так давно мы слышали о движении, во главе которого стоял один из высших офицеров Мульви-Шераг Али Сахиб и судейский чиновник Сейх- Амир Али Сахиб. Вооруженные современным знанием, они бесстрашно боролись против абсолютной власти корана. В одном из критических сочинений Али Сахиба гово­рится: «прогресс мохаммеданского мира тормозится держанием в оковах человеческой мысли... Мусульманин, кото­рый хотел бы привести в согласие свою совесть с древ­ними законодательными книгами, должен был бы руково­диться идеями людей, живших в IX веке и не имевших никакого представления о том, что требуется в ХIХ-ом... Рабское поклонение букве и пренебрежение духом корана – характерные черты наших ученых. Есть в исламе законы, находящиеся в полном противоречии с потребностями правоверных в Индии или в Турции. Необходимость реформ заявляет о себе все громче и настойчивее. Старые комментаторы нашего закона сделали неизменными базисом исламского учения то, что имело в самом деле лишь преходящее значение. Социальная система, бывшая хорошей для варварских времен, для нас, вкусивших теперь от плодов европей­ской цивилизаций, больше не годится»... Надо полагать, что, с изменением политического строя востока, опирающегося на ислам и, в свою очередь, покровительствующего послед­нему, сам ислам должен будет изменить свое направление. Ислам воспитал дикие языческие народности, вкоренил в них идею монотеизма и строгой законности, утвердил веру в загробную жизнь, но он не удовлетворил духовной жажды и нравственно не возродил своих последователей. В известном отношении подобно Моисееву Закону, явив­шемуся раньше христианства, для которого он только подготовил почву, ислам может быть только своего рода «пе­стуном», трудящимся для кого-то более Сильного. А кто этот более Сильный, как не Господь Иисус Христос?

3. Несколько предварительных замечаний о бесценном значении принесенной Христом жертвы. – Глубина прародительского грехопадения и его тяжкие последствия.– Невозможность «культурного» самоискупления,– искупления посредством ангела или какого-либо другого тварного существа и потребность в Искупителе-Богочеловеке. – Вопрос о причине страданий Искупителя.– Их добровольная неизбежность и необыкновенная тяжесть.– Решение возражений против Божия правосудия и страдания Невинного за виновных. – Смерть и воскресение Христовы. – Заключение

Если бы не крайняя, происходящая из неотступных требований человеческого ума и сердца, необходимость дать себе сознательный отчет в превосходстве христианства над буддизмом и мохаммеданством, а по с чужих только слов и по привычке твердить о нем, то, в рассуждении о последних днях Спасителя, поистине «да молчит вся­кая плоть человеча»: так, несоизмеримы Его последние (в особенности) дни с окончанием земного поприща Будды и Мохаммеда, так преизбыточествуют они святым содержанием, настолько необъятно велико их спасительное значение, в такой степени поразительны для откровения человеческой злобы и Божией любви Его крестные страдания, что, действительно, чувствуешь себя в неловком положении нару­шителя disciplinae arcanae, не воздающего христианской святыне подобающего ей уважения. А, между тем, только из благоговения пред этой святыней, недостаточно ценимой некоторыми ее обладателями, и проистекает решимость возвести на Голгофу двух основателей названных по имени их религий и спро­сить их: могли ли бы вы так умереть, как умер этот Распятый? И если бы ваша страдальческая смерть хотя сколько-нибудь была подобна Его смерти, то могла ли она принести самую малую долю тех спасительных плодов, какие при­несла смерть нашего «Праведника»? Удалось ли вам избавить не только мир весь, но хотя бы только человеческий род,– нет, только некоторые народы, только своих последователей, самое малое число людей, наконец, себя самих от греха со всеми его тяжкими последствиями? Принесли ли вы кому-нибудь из смертных истинное счастье и непреходящую ра­дость? Сделали ль кого нравственно высоким, таким, кого христиане называют «святым»? Брошено ли вами в житей­ские бразды хотя несколько семян здоровой жизни, в кото­рой не только не было бы никаких зол и бедствий а, наоборот, содержалось бы принципиальное их одоление?

Доходящая часто до крайнего безумия человеческая дер­зость бывает готова, в лице хотя бы названных «религиозных гениев», отважно принять вызов на непосильное для себя испытание и отвечать утвердительно на предложенные вопросы. Но в таком утверждении содержится и смертный их над собою приговор. Что ни говорилось бы в подтверж­дение крайнего субъективизма религиозной веры, эта последняя, тем не менее, зиждется, прежде всего, на некоторых объ­ективных основах, причем краеугольным камнем каждой религии служит лицо ее основателя. А с этой стороны ни одна на земле вера еще не стоит так твердо и никогда не станет, как именно христианство. Причина, повторяем, в Лице Божественного Основателя его. Он бесконечно велик в начале Своего земного поприща, таков же в самом рас­цвете Своего общественного служения, таков и в ужасном его исходе. Пред Своим выступлением на проповедь Он слышит благоволительное свидетельство о Себе Небесного Отца, и такое же свидетельство раздалось с неба во время Преображения Господня на Фаворе. Что за дивная и ничем ненарушимая гармония богочеловеческой жизни, что за непо­стижимое следование только Отчей воле, что за неизменное и верное себе единство спасительных Его мыслей, слов и действий! Хотя бы раз остался Он неверен Самому Себе или поколебался в Своей решимости пронести до конца тя­желый крест Свой! Тогда не было бы ни Фаворского события, ни повторительного Отчего свидетельства, ибо последним подтверждается то, что Христос, как выступил на проповедь, будучи возлюбленным Сыном, так и пред завершением Своего дела остался таковым же, именно, возлюбленным, Которого необходимо «слушать», и Который совершенно свят и достоин сделаться искупительною Жертвой за грехи мира.

Чтобы по достоинству оценить это свидетельство, не надо ходить далеко, а только заглянуть внутрь себя самого и чисто­сердечно ответить на вопрос: храним ли мы себя чистыми от всяких мирских скверн и не изменяем ли постоянно требованиям долга и совести? Но «кто же будет чист от скверны, хотя бы он только день единый жил на земле»? Найдите хоть одного великого из великих, который не под­ходил бы под этот упрек в нечистоте? Не в том соб­ственно вопрос, свободны ли мы от всяких скверн, а в какой высокой степени рабствуем греху? Как ни тяжко со­знаться, а сознаться необходимо, что совершенно справедливы слова апостола: «вси согрешиша»,-все без изъятия, великие и малые, простые и знатные, включая сюда и тех религиозных гениев, гениальность которых отнюдь не помешала им занять свое место среди других грешников. Что бы ни заклю­чалось великого в их душах, какими славными подвигами ни ознаменовали бы они свою жизнь, как ни блистал бы ореол их бесподобного совершенства, хотя и приписанного к ним подчас задним числом, при всем том, никто и ни­какими средствами не в силах вычеркнуть из книги их жизни многих прегрешений, и мнимые благодетели человечества сами остаются в трепетном ожидании своего Благодетеля, если только, как произошло в буддизме, таким, к несчастью, не будет признан сам же человек. Стало быть, нельзя и поднимать никакой речи об искупительном значении житейского подвига и смерти каких угодно знаменитых предста­вителей рода человеческого и тем менее уместно говорить об этом по отношению к Будде и Мохаммеду, незауряд­ная – только не с лучшей стороны – смерть которых не имела решительно никакого не только искупительного, но далее и про­сто – высоконазидательного значения для людей. А, главное, сами почившие не предвидели своей скорой кончины и, если допустим, что они когда-либо задумывались над своим исходом, то едва ли хотели видеть его таким прозаически-заурядным. Будда и Мохаммед в своих предсмертных словах испо­ведали грехи свои, тем самым признавая себя не выходя­щими в этом отношении из ряда простых смертных.

Но вот еще одна, чисто хронологическая, и для дела, по-видимому, только внешняя, не имеющая существенного значения подробность, а, между тем, она-то именно очень драгоценна не для одного историка, но и для апологета. Мохаммед учил в течение 20 лет, Будда – в течение 45 лет, Спаситель только в течете трех с половиной лет! И что иное представляли собою эти малые годы, как не бесконечный ряд искушений, преследований и страданий, так что земная жизнь Христа Спа­сителя представляется как бы сплошным жертвоприношением? Исламский пророк с мечем в руке, индийский с непримиримой ненавистью к этому миру скорбей, и только Он один во всеоружии мира, любви и всепрощения! Как ни старайтесь быть равнодушными при виде этого зрелища, оно, тем не менее, оставит свой след в вашей душе, в противном случае вы – погибший человек, ибо окаменевшее сердце ваше утратило восприимчивость к самой воплощенной благости и красоте.

В житейски-практическом отношении сыны века сего большей частью счастливее сынов царствия. Это истинное изре­чение Спасителя вполне оправдалось в жизни Его и тех религиозных деятелей. Чисто-мирской силе двух последних повиновался мир, и даже многие князи мирские смиренно пре­клонились пред ними: свои узнали своих. Но как же совсем иначе эти самые князи отнеслись к Первородному Сыну царствия! Только еще родившегося Христа уже ищет убить подозрительный «царь Ирод»; другой Ирод, Антипа, точно для поддержания жестокой репутации своего отца, опять хочет убить смелого Обличителя людских пороков; он же, когда привели к нему связанного Узника, не нашел ничего лучшего, как только поглумиться над Ним. Твердо убежденный в совершенной невиновности преданного ему Христа, Пилат, в конце концов, уступает настойчивым Его врагам. Остаются еще иудейские «архиереи и старцы людские», но они-то и были главными виновниками крестной смерти Спасителя. Подлинно, «князи, людские собрались вкупе на Господа и на Христа Его»!

Но почему же, именно, человечество не могло искупить само себя? И если, действительно, у него не доставало для этого сил, то не мог ли дело искупления совершить какой- либо, например, ближайший к престолу Божию дух? Зачем потребовалась столь великая жертва, да притом еще обреченная на такие незаслуженные страдания и крестную смерть?

Мы отчасти уже касались первого вопроса и теперь не­сколько подробнее остановимся на нем. Как бы ни была приятна для человеческого самолюбия мысль о возможности самоискупления, но ее несостоятельность опровергается как психологически, так и исторически. Наша душа, особенно, в состоянии невиновности (возьмем, для слабого примера, осо­бенно младенческую душу), представляет собою необыкно­венно нежную и впечатлительную сущность. Предрасположенная по природе своей к добру, она может достигать в нем высокой степени развития, что мы и видим в лице великих благодетелей человечества и, особенно, святых подвижников. Заурядным смертным становится подчас не под силу по­нять, каким образом «подобострастные» им люди могут восходить на такую высоту религиозно-нравственного совер­шенства: «душевный человек не приемлет, я же духа Божия». Но, с другой стороны, та же человеческая природа может дойти и до поразительно низкой степени падения и, притом, так, что последнее прямо пропорционально предшествовавшей ему душевной чистоте. Кто однажды пал, тот при втором падении уже не станет так, как при первом, оплакивать свою невинность. Иное дело совершить первый грех. Каким тяжким бременем ложится он на чистую душу и какими жгучими слезами горести и раскаяния омывается он! Неподкупная совесть постоянно обличает преступника и не допускает никаких компромиссов. Ни дружеские речи, ни соображения пользы, ни ссылка на среду или неумолимые обстоя­тельства, ничто не в состоянии успокоить потрясенной души. Человек в этом случае бессилен умирить человека, и, если, последний не получит себе примирения свыше, то он будет одним из «сынов погибельных». Вот почему во всех религиях – особые очистительные молитвы и церемонии, а, глав­ное, искупительно-примирительные жертвы.

Но что сказать о прародительском грехопадении, именно о тяжести его, имея в виду совершенство первозданного че­ловека? Отрицать самый факт грехопадения – значило бы закрывать глаза пред вопросом неотразимой важности и допу­скать такое возмутительное насилие над религиозной историей человечества, какого нельзя оправдать никакими соображениями. Предания о золотом веке, говорят,-миф. Но почему же, именно, миф? Почему никто не считает мифом минувшие годы невинного детства, и не только не видит в них болезненного бреда мечтательного идеалиста, а, наоборот, многократно обращается к ним в течение всей своей жизни, почерпая в них для себя нравственную чистоту и под­держку? Мифология, правда, наивна по своей форме, но только не лжива в своей сущности. И было бы слишком смело, предполагать, что ее древнее свидетельство умолкнет по ка­призному приговору отрицательной критики. Последняя про­вела аналогию между мифами и детскими мечтами с целью обесценить мифы; но критическое оружие оказывается о двух концах. В самом деле, если детская невинность каждого из нас представляет собою бесспорный факт, то не только не меньшая, а еще большая бесспорность факта должна иметь за собой мифология. Стало быть, и прародительское грехопадение – так же факт, неизмеримо-печальный в своем суще­стве и в сопряженных с ним последствиях, факт, подтверждаемый не одной мифологией, но, прежде всего, божественным откровением. Отрицать факта нельзя, потому что ои подтверждается такими данными, которые изгладить своими си­лами человек не в состоянии. Подобно тому, как в обыденной жизни никто сам себе не дает прощения в проступках против ближнего, так и тем более согрешившего против Бога только Бог один и мог простить. Но грех извратил невинную природу первозданного человека, и потому требовалось, кроме прощения, еще и восстановить поврежден­ную природу в первобытной ее чистоте и невинности. Сле­довательно, тем необходимее требовалась человеку Божья помощь. К сожалению, мы только аналогично можем судить теперь о тяжких последствиях грехопадения, но и такое суждение не в пользу мнения, по которому сам человек будто бы мог искупить себя от греха. Если бы грех был только недостатком совершенства, или необходимым условием последнего, или просто дурной привычкой (есть и та­кое детски-наивное воззрение), усвояемой младшими от старших, или каким-то предрассудком, или еще чем-либо по­добным, – тогда еще можно было бы признать относитель­ное значение за легкомысленными теориями самоискупления. Но в том и дело, что грех является глубоко проникнувшим в духовно-телесную природу человека злом, сде­лавшимся, в свою очередь, его как бы второю природой. Так твердо уповающие на всемогущество возрастающей куль­туры точно намеренно не хотят видеть того важного обстоя­тельства, что их упование старо, как сам грех, что перво­бытные люди – отнюдь не одичалое племя современных дика­рей, но первые наследники спасительных истин откровения в их неиспорченном виде и самые достойные пионеры че­ловеческой культуры. Мы склонны подчас думать, что дохристианское человечество более или менее было пассивным ожидателем обетованного Мессии, предоставляя честь активных культуртрегеров своим позднейшим потомкам. А, между тем, достаточно припомнить хотя бы вавилонское столпотворение, чтобы увидеть в нем движение могучей силы к самопрославлению человечества и, затем, в дальнейшем, к его самоискуплению? Не даром даны были людям эти пять с половиной тысяч лет до пришествия Христа-Спасителя,– ибо назначение их состояло, между прочим, и в том, чтобы путем горчайшего опыта убедить человека в невоз­можности самоискупления. Легко говорить на эту модную тему, особенно при смутном представлении дела, под одобритель­ный шум слепых приверженцев материалистической эволюции; но так ли легко оправдать фантастические теории,-вот в чем вопрос. Что бы ответило на него дохристианское человечество, особенно в лице своих лучших представите­лей? Думается, что потряслись бы самые основания преиспод­ней, когда в ней услышано было бы это новое «благовестие», от страшного ужаса и отчаяния в возможности спасения для «содержимых в ней крепкими узами». Долгие веки мучились в ней миллионы людей, но тяжесть их страданий смягчалась надеждой на более или менее отдаленное искупление их грядущим Мессией. И вдруг их приглашают вкусить сладости надежды от человеческой культуры! Едва ли бы кто протянул руку к этому новому древу познания добра и зла, и всего менее те праведники, которые всю земную жизнь про­шли под сенью спасительного упования на Избавителя и другим благовестили Его пришествие. А что сказать о тех, «чающих утехи Израилевы», которые находились бы еще на земном Поприще? Они с не меньшим негодованием отнеслись бы к такой проповеди о спасении, подаваемом чело­веку культурой. Великое несчастье в том, что эта препрославленная культура есть произведете того же грешного че­ловека, и надо только дивиться его душевной слепоте, по причине которой в нем родилась эта безумная надежда на возможность душеспасения посредством культуры: ибо «если слепой поведет слепого, то оба попадут в яму».

Не знающая никакого удержа в своем превозношении, человеческая культура сулит счастье своим поборникам в отдаленном будущем, а как велико расстояние до цели, об этом никому и ничего неизвестно. Прислушиваясь к этому обещанию, невольно воскликнешь: «бедное человечество! Чем заслужило ты такое самобичевание и для чего ты, с достойным лучшей участи самоотвержением так беспощадно- жестоко унижаешь свое высокое достоинство?» В самом деле, точно по тайному обету все ждут от культуры высочайшего блаженства: вот-вот оно наступит, а его нет, как нет! И, что еще прискорбнее, чем дальше, тем хуже живется «культурному» человеку. Как примирить здесь слово с делом, и не для того ли они остаются непримиренными, чтобы убедить упрямое человечество в решительной невозможности самоискупления и обратить его к единому «Ходатаю Бога и человеков?» Ей, буди, буди!

Но почему бы не мог искупить человека светлый дух? Ведь ангелы, особенно их высшие чины, так близки к Богу, так могущественны, в такой высокой степени озарены светом истинного богоразумия, с одной стороны, а, с дру­гой, настолько человеколюбивы и так всегда готовы помочь страждущему, что, казалось бы, им и спасать нас. Представим себе теперь, что один из высших ангелов сошел на землю и сделался совершенным человеком, не переставая быть ангелом, т. е. был бы ангелочеловеком. Невозможного в этом предположении нет ничего, особенно, прини­мая в соображение толкование некоторых свв. отцов на известное место кн. Бытия о смешении сынов божиих с дочерьми человеческими. Воплотившийся ангел, разумеется, учил бы людей истинному богопознанию, поражал бы всех своей премудростью и творил бы великие чудеса. Не терпящие света и возлюбившие более тьму, люди, – как это есте­ственно, – стали бы всячески преследовать ангела Божия, осу­дили бы на смерть и, может быть, он умер бы, как и Спаситель, на кресте. И, все таки, мы не были бы спасены. Уже одним вочеловечением ангел, может быть, примирил бы нас, но только не с оскорбленным Правосудием, а с самим собою и с другими ангелами. Но цель искупления состоит в примирении человека не с одним только ангельским чином, но и со всем миром (ибо вся тварь совоздыхает и соболезнует с нами), а, главное, с Самим Богом, между тем как примирение с ангелами – это лишь малая доля искупления, не говоря уже о том, что промышляющий о Своем мире и все «располагающий мерою, и числом, и весом» Бог не допустил бы никогда такого, нарушающего план Его домостроительства, вторжения ангелов в неудобоисполнимое для них дело. Как ни высоки по своему богопознанию ангелы, все таки, оно у них далеко от совершенства, и потому воплотившийся ангел не мог бы прине­сти нам полного откровения о Боге, которое, именно, и требо­валось искуплением. Следовательно, наше богопознание было бы недостаточным, и, как такое, апеллировало бы к новому откровенно, которое в полноте мог принести только Единородный Сын Божий. Вот краткий ответ на вопрос: почему ангел не мог быть нашим искупителем.

Если же нас не мог искупить чистейший дух, то еще менее могло искупить какое-либо другое сотворенное суще­ство, наприм., ученейший философ, мудрейший законодатель, величайший завоеватель и им подобные, о чем у нас было сказано в своем месте. Итак, род человеческий мог быть искуплен или только милосердым Богом, или никаким еще другим существом. Но если бы мы исповедовали Бога в духе мертвенного монотеизма, то должны были бы тогда или допустить патрипассианское заблуждение, или решительно отвергнуть возможность искупления. Дело в том, что правосудие – одно из главнейших свойств существа Божия, не допускающее своего самопожертвования в пользу других свойств, причем, обусловливаемая самою природой человеческого мышления аналогия между этим свойством в Боге и нашим правосудием простирается только до такого предела, за которым начинаются наши подчас убогие представления о правосудии, отождествляемом с несправедливым потвор­ством даже сознательным порокам и преступлениям. По неизменяемости Своей Бог, не преставая быть всеблагим, не престает быть и правосудным, требующим возмездия за грех, и святым, к которому не может приблизиться не­искупленный грешник. Теперь, допустить, что Сам Бог, представляемый по смыслу мертвенного монотеизма, является искупителем людей, значит отрицать в Нем правосудие и допускать патрипассианство. Вот здесь-то, именно, и выступает с настойчивым заявлением о себе христианский догмат о троичности Лиц в Боге, благодаря которому является возможною возвышеннейшая теодицея, равной или подобной которой не может быть еще ни в какой другой религии. По смыслу этой теодицеи, не поступаясь Своею святостью и Своим правосудием, Божественная Любовь посылает на землю Сына Своего в Жертву за грех мира и как его Искупителя; патрипассианство так же устранено. И вот, второе Лице Пре­святой Троицы, Единородный Сын Божий, «сходит с небес, и воплощается от Духа Свята и Марии Девы и вочеловечивается».

Для инстинктивно отвращающегося от страданий чело­века, естественно, желать, чтобы Искупитель совершил Свое дело без страданий. Для чего, говорит, они? Разве не довольно было возвышенного учения и примера святой жизни для научения человека истинному Богопознанию и для возрождения его к святой жизни? Но, ответим совопросникам, будет ли насыщен голодный хотя бы самыми красноречивыми рассуждениями, или получит выздоровление больной от того, что около его одра будет находиться здоровый? Ведь грех, как мы уже сказали, является в человеке чем-то вроде его второй природы, и представлять себе искупление в форме талантливого учительства и назидательного примера – значит смотреть на дело сквозь розовые очки крайнего опти­мизма. Грешники должны не только научиться истинному Богопознанию, не только иметь пред собою пример святейшей жизни, но еще более: они должны переродиться, им необходим другой родоначальник, «новый Адам», каким и является, дей­ствительно, Христос-Спаситель. Святостью нового родоначаль­ника обусловливалось Его бессеменное зачатие, и она же послу­жила причиной Его необыкновенных страданий и крестной смерти.

Закон явления теперь для нас более или менее ясен. Но зато мы стоим в необычайном изумлении пред тай­ною Лица, вместе божеского и человеческого, для разгадки которой совершенно недостаточны наши меры. Ибо речь идет не о какой либо скоропреходящей теофании, допущенной Богом для известных целей в домостроительстве человеческого спасения, но пред нами историческое Лицо, Человек, по свидетельству самого писания, зачатый и родившийся в опре­деленное время, возраставший душевно и телесно, нуждавшийся в отдыхе и пище, радовавшийся и печалившийся, страдавший и умерший. Да, пред нами совершенный Человек, но об этом Человеке говорится в писании, что в Нем «телесне» обитала полнота Божества (Кол. II, 9), и что Само Божие Слово «плоть бысть и вселися в ны» (Ио. 1, 13. 14; Евр. II, 14). Божественное Лицо с человеческой природой и, однако же, с сохранением единства личного самосознашя,-это тайна. Как таковой, факт требует последовательности в законе откровения, если, только здесь должно находиться концентрирование общего откровения: мы ищем только средств к разумению его осуществления. Может быть, само писание дает нам ключ к нахождению искомого в словах: «Сей есть Сын Мой возлюбленный, о Нем же благоволих». Это свидетельство небесного Отца воплотившемуся Сыну Его, Богочеловеку Христу. Все таинственное величие, сколько содержится о нем в словах: «Сын Мой еси Ты» (Евр. 1. 5; Пс. II. 9), все оно почивает в единстве исторического человеческого Лица нашего Спасителя, и если мы хотим дер­жаться истины, то приведенные слова должны относиться ко Христу и как к человеку, и, даже, преимущественно как к человеку. Что же особенного получим мы в таком случае? В виде человеческого богоусыновления должно выразиться Богосыновство Христово, а по своей высочайшей сущности только и может проявиться в таком виде, несмотря на очевидное ограничение. Если Бог открывается посредством человечества, то Бог открывается, как Сын Отцу, уже по силе тварного порядка в соответствующей такому откровению основной форме, ибо человечество имеет одно великое пре­имущество пред всем сотворенным: «чадом», а не просто рабом именоваться в доме Отца своего. В этом цель всего человечества: именно, в конце времен оно должно быть почтено: «ты еси сын Мой» (Откр. XXI, 7). И здесь основ­ной закон откровения.

В течение Своей земной жизни Христос только благоде­тельствовал людям: «Он проходил благодетельствуя и ис­целяя всех, обладаемых диаволом» (Деян. X, 38) и, далее, на кресте молился за Своих врагов. И, однако же, на Его безмерную любовь люди отвечали самою непримиримою злобой и ненавистью, пережившими Его крестные страдания и доселе еще с новою и с тем еще большею силой возгорающимися в сердцах этих несчастных, именно «обладаемых диаволом». Это – факт и, как таковой, не столь поразительный, если только принять к сведению то, что в преступном свете нельзя появиться высокочестному, откровенному и неизменному другу всего великого и прекрасного, невозможно обнаружиться чело­веку с решительным характером без того, чтобы не на­влечь на себя страшной зависти и вражды. Что же касается «исхода» Спасителя, то глубочайшим источником принципиаль­ной к Нему вражды людей служило в Нем совершенное откровение Божественной святости. Но этого-то и не может переносить мир, потому что чувствует себя наказуемым ею и судимым.

Притом, если бы Христос выступил против греха только во всеоружии грозных речей, тогда горькие чувства слушателей, особенно фарисеев, говоря человечески, имели бы для себя некоторое основание. Но ищущая, спасающая, благодеющая любовь – это уже слишком сильный повод к не­нависти. Озарявшая кротким светом потребность грешников в искуплении, эта любовь являлась вместе и неумытною обличительницею греха. Свет ее так же ненавистен для мира (Иоан. III, 19. 20). Жало греха в лице врагов Христовых коснулось проявленных в Нем любви и святости Божиих. Эта любовь и эта святость проявились в наиболее располагающей к себе человеческое сердце форме, – как благодать, всесильная к уврачеванию всяких и всех человеческих немощей. Оже­сточаться против благодати есть грех, окаменение, такой тяжкий грех, для которого нет прощения: ибо он есть грех против св. Духа. Отвержение Христа свидетельствовало только об ожесточении Израиля. Следующим моментом греха здесь служит совершение последнего людьми, облагодетельствован­ными преимущественно пред всеми другими, так что самый грех является выражением самой черной неблагодарности со стороны «своих». Отвержение Бога в раю свидетельствовало о неблагодарности людей к творческой благости, тем более, что прародители были наделены высокими дарованиями по душе и телу; но самое преступление заслуживало снисхождения в виду еще не отведанных преступниками горьких плодов его. Но в течение прошедших с той поры тысячелетий че­ловечество уже слишком вкусило этих горьких плодов; особым водительством Промысла Израиль, преимущественно пред другими, научаем был ценить потерянное блаженство и, притом, не речами только проповедников, а еще более див­ными событиями своей жизни. Божественная любовь проявляется теперь уже не в творческой благости, но в наивысшей сте­пени, как искупляющая благодать. Но и в таком виде люди отвергли ее: «во своя прииде, и свои Его не прияша». В том и состоит последнее и высочайшее завершение греха. Все, что между тем произошло, и чему суждено еще совершиться в проявлении вражды против Бога и Его царства, есть только повторение уже совершенного над Христом в лице Его Са­мого и верующих в Него. Он отовсюду окружен врагами: «поистине собрались они в городе сем на святаго Отрока Твоего Иисуса, Котораго Ты помазал, Ирод и Понтий Пилат с язычниками и с народом израильским» (Деян. IV, 27). А Он смиренно дает ланиты Свои на заушения, почти не возражает ни на единое слово Своих ненавистников, не отклоняет от Себя предопределенной свыше чаши и выпивает ее даже до последней капли. В совершенном послушании Отчей воле. Он просит поднести Ему желчи и оцта, всем Своим любящим сердцем желая испить последнюю каплю древле начавшейся вражды между человеком и Богом, только чтобы ея не оставалось более в этом мире. Поистине, пред нами единственное и беспримерное в своем роде зрелище во всемирной истории!

От внешней обстановки события перейдем теперь к рассмотрению его внутреннего содержания. Если где-либо на свете происходило что-нибудь подобное с какими-либо добродетельным человеком, то, с кем приключалось трагическое, тот обыкно­венно принимал его на себя, как свыше ниспосланный жребий. И когда этот жребий принимается во смирении и с полною по­корностью, тогда мы прославляем человеческое великодушие. Здесь дело обстоит совершенно иначе. Христос не только все предвидел, и предсказал до малейших подробностей о Своих страданиях, признавая в них исполнение ветхозаветных пророчеств (Ис. LIII; Пс. XXII.), мало того: Он Сам вызвал на свет Свой жребий и как бы вытребовал его с такой настойчивостью, что Ренан не хочет здесь ни­чего видеть, как только роковое заблуждение гениального меч­тателя. Но истина в том, что с полным спокойствием и в непомраченном сознании, свидетельствующими о нахождении Его выше обстоятельств, и с поразительными проявлениями дух. власти и могущества стоит Искупитель пред Сво­ими врагами. Неотразимою силою фактических доказательств Он подтверждает Свои неоднократные свидетельства о том, что Свою жизнь, которую никто не мог насильно отнять у Него, Он Сам теперь добровольно отдает за живот мира (Иоан. X, 18; XIX, 11; XVIII, 5). Единственный момент в жизни Спаси­теля представляется, на первый взгляд, доказательством ду­шевной слабости и чуть по отчаянья истомленного Страдальца. Но этот, именно, момент открывает пред более глубоким наблюдателем совершенно обратное, свидетельствуя о необык­новенной силе воли Того, для Которого весь, предносящийся Его внутреннему взору, ужас величайших страданий служит только поводом к тем более решительному их принятию. Час гефсиманских скорбей объясняет нам, что крестные страдания были уже заранее предуставлеиы в Совете Божием, что они были определены в своей точной мере и объеме и восприняты Сыном по бесконечной Его любви к падшему миру и из послушанья Отчей воле. Как внешние события, страдания Спасителя служили только подтверждением предвечного Совета и беспримерно-трагическим выражением внут­ренне, в Своей душе, уже пережитых Спасителем скорбей. Не люди, а Сам Бог Отец назначает жребий Своему Сыну, и все, происшедшее потом, есть только исполнение Высшей Волн. Подобно тому, как Авраам восходил на гору для жертвоприношения сына своего Исаака, и сын не противился отцу, когда тот связал и возложил его на жертвенник, так – если только небесное может хоть сколько-нибудь уясняться посредством земного – так поступает и Бог, премирный и нисшедший к падшему человечеству, святая мера всех вещей и до преизбытка на всех ступенях самоотвер­женная любовь, так в Гефсимании и на Голгофе Отец с Сыном совершают великое дело искупления мира. Все чело­вечество, в лице иудеев и язычников, обезображенное всяческим проявлением греха, наложило свою преступную руку на неповинную Жертву. Но это только средство, только лице­вая сторона действия, а величайший акт примирения между Богом и миром происходит в святой тишине, так ска­зать, с глазу на глаз между Богом Творцом и Судьею мира и вочеловечившимся Искупителем.

Посмотрим теперь на «кончину Праведника». В первые три часа Его крестных страданий человеческая жизнь в Нем еще боролась со смертью; Он произносил еще трогательные слова примирения: «Отче, прости им: не ведят бо, что творят»! Слова попечения, о Своих: «Жено, се сын твой»! Слова обетования: «аминь, глаголю тебе, днесь со Мною будеши в раи»! Но когда, в полдень, начала покрывать Его смертная сень, когда померкло солнце и настала полная «власть тьмы», когда сам князь преисподней выступил на решитель­ную брань с Пришедшим сокрушить его державу,-ибо он ведал: «теперь решительный час: или я навеки буду повержен в страшное место мучения, и у меня отнимутся мои пленники, или же, наоборот, Он должен будет уступить мне полную власть, в случае, если не вынесет крестных страданий»...-и когда Богъ «оставил» висящего на кресте Бога и,-так, бывает с нейтральными зрителями,-окружен­ный тьмами Своих ангелов, как бы ожидал решительного момента: тогда-то, именно, и произошло беспримерное в мировой истории, грандиознейшее в своем процессе и спасительнейшее по своим плодам единоборство между сильным «князем тьмы» и «Крепчайшим» Жизнодавцем. Пусть те­перь самое смелое воображение представит себе, что при­гвожденный ко кресту Бог хотя бы мало поколебался в Своем намерении и, в исполнение требования толпы, решился бы сойти со креста, предоставив сатане полную власть над падшими грешниками:-что произошло бы тогда? Тогда пред изумленными взорами римских воинов и неистовой толпы (да простят нам это предположение) крест мгновенно обра­тился бы в прах, и Распятый, как светлый луч, поднялся бы к Своему Отцу, а торжествующей сатана окончательно завладел бы покинутым миром. Но этого не произошло. «Муж скорбей» был «послушлив даже до смерти, смерти же крестныя» (Фил. II, 8), и вышел из Своих испытаний с победным «совершилось»! Что за смысл этого восклицания, в чем состояла эта великая и на целые веки простираю­щаяся победа, об этом можно судить уже потому, что она некогда будет вечной темой славословия всех блаженных духов, в небесном царствии!

Некоторые, даже и из верующих, думают, что Христу, как Богу, не трудно было переносить всякие страдания. «Ведь Ты, Спаситель наш, был Бог! Поэтому Тебе можно было пере­носить их; я же-бедный, слабый человек!» Но такое представление дела совершенно ложно. Наоборот, вечный закон природы состоит в том, что чем больше страдания и ра­дости чувствует известное существо, тем на более высшей ступени находится оно в иерархии других существ. Низшие организмы проявляют часто такое равнодушие к боли, что наблюдатель склоняется к мысли об их нечувствительности к последней. У более высших и чувствительность к ней повышается. Наиболее тонко организованное существо – человек особенно глубоко чувствует как радость, так и горе, физическое благосостояние и физическую боль. Действительно, даже тончайшие оттенки различия между людьми в этом отношении зависят от их более утонченной или более грубой организации и каждый чувствует справедливость следующего заключения: «эта нежная и тонко организованная натура должна была испытывать необыкновенные страдания в данных обстоятельствах». Поэтому мы ближе подойдем к истине, если заметим: когда Христос принял человеческий образ, тогда, вместе с человеческою душой, Он принял также и человеческую плоть, не с неба принесенную Им, но образован­ную св. Духом во чреве Богоматери, и потому, стало быть, Он имел не божественные нервы и мускулы, а человеческие; подобно тому, как Он, нуждался в пище для продолжения жизни, должен был совершать движение для перемены места, спать для предоставления покоя Своему телу, так и посредством нервов Он испытывал боль или приятные чувства, и посредством мозга – радостные или горестные представления; а так как тело Его не было испорчено грехом, чув­ства не были притуплены, а богочеловеческая душа отлича­лась абсолютно-совершенною восприимчивостью к самым тонким и нежным впечатлениям, то, бесспорно, во время Своей земной жизни и на кресте Он испытывал неизмеримо большие страдания, чем сколько может испытать их обык­новенный смертный. Представим себе, что мы спустились в мрачное подземелье к самым отъявленным злодеям; про­клятия и брань постоянно оглашают воздух: в непрерыв­ных ссорах и спорах, исполненные глубокой ненависти, только и думающие, что о грабежах да убийствах, эти отпетые люди влачат свою жизнь в невообразимой грязи и пороке. И в таком обществе, как бы прикованный к нему, должен был бы проводить свои дни и питаться скудною пи­щей благовоспитанный, нежный и чувствительный человек, возросший в благородном христианском семействе, с изы­сканным вкусом ко всему прекрасному и доброму! Одна только мысль о таком, к сожалению, нередко встречающемся на земле, несчастном положении глубоко потрясает наше сердце. Кто еще не потерял способности беспристрастного взгляда в глубину своей души, тот должен признать спра­ведливость укоризненных слов пророка: «от подошвы ноги до темени головы нет у них здорового места»; и если наша праведность является пред Богом под образом загрязнен­ной одежды, то чем же оказываются наши грехи? Представьте себе теперь бесчисленное множество злодеяний, совершаемых в один день, или хотя только в один час; прислушайтесь к раздирающим воплям и воздыханиям, день и ночь восходя­щим от земли к небу, и вы согласитесь, что мы употре­били еще слабое сравнение для выражения мысли о тяжести неповинного страдания. Вы убедитесь, что нам не достает слов для обозначения впечатлений и чувствований Бога, странствующего по нашей юдоли плача, называемой землею,-уви­дите и то, что подлинно только божественное всемогущество в состоянии было перенести все, предназначенные Единород­ному Сыну, тягчайшие страдания.

Вообще, такое воззрение, по которому Бог может пере­носить страдания и скорби, так сказать, с шутливою лег­костью, не смущается сомнительным родством с рациона­лизмом, для которого Бог является самозамкнутым и не­способным ни к какому живому проявлению абсолютом. По мнению рационалистов, непристойно приписывать Богу человеческие возбуждения, гнев или любовь, ревность или мщение; это значило бы низводить Его в разряд смертных существ; Он есть абстрактное, идеальное, совершеннейшее Существо; всякая же деятельность и впечатлительность пред­ставляет собой одностороннее, несовершенное и недостойное Высочайшего Существа явление. И, вот, они предлагают че­ловечеству мрачный образ Будды, как высочайшее воплощение Божества. Погруженный в свою нирвану, он равно­душно смотрит на земные страдания и решительно отрицает всякое участие (несуществующего) Промысла в их уничтожении, или, по крайней мере, уменьшении. Но если почтенный званием божества Будда не способен ни к какому гневу, то так же неспособен он и ни к какой любви; равнодушный к чело­веческим прегрешениям, он не слышит так же и никаких молитв; ни любить его, ни бояться мы, поэтому, не можем, не должны также надеяться и на получение от него чего-либо, а только корректно проводить свою жизнь по естественным законами тяжести и движения, света и электриче­ства, ибо у такого бога, который не чувствует ни радости, ни скорби от человеческой жизни, нет никакой моральности. А что, именно, такой бог пользуется преимущественными уважением у современников, – это вполне понятно. Для все­цело пропитанного грехом и, притом, с сожженной со­вестью человека, такой бог несравненно сговорчивее, чем личный, живой и горящий ревностью библейский Бог, Который есть «поядающий огнь», Который не считает грешника не­винным, Который «посещает грехи отцов до четвертого колена» в потомстве их и Который в свое время потребует от всех людей отчета в их делах, словах и помышлениях. А так как люди сознают, что они заслужили гнев святого и правосудного Бога, то и стараются себя уте­шить тем, что заслоняют истинного Бога воображаемым, подобно некоторой птице, прячущей свою голову в песок с целью укрыться от охотника. Впрочем, они немного приобретают этим, так как веруют ли они в гневного или в равнодушного Бога, от того не уменьшатся мирские несчастья и скорби. Рано ли, поздно ли, но каждый из нас должен будет покинуть все, что дорого ему в земном мире. Что нам при этом должно служить великими утешением сознание, по которому страдание происходили не попущением прогневанного нашими грехами Бога, а только стихийным действием разумной и заботливой природы, или целесообразно разви­вающихся из материи законов, – этого понять мы не можем. Да! Если уж мы должны страдать, то нам, по крайней мере, хотелось бы знать: почему, для какой цели и от кого, именно, происходит страдание, а не мучиться постоянной заботой о том, что мудрая, но слепая природа губит нас внезапно и незаслуженно. Одним словом, нам более великим и достожеланным является живой Бог Откровения, чем какой-то бездушный истукан!

Но почему же крестная смерть? Потому, именно, что эта смерть считалась позорнейшим наказанием, а крестные страдания по их мучительности еще не имеют себе равных. Для нас, благодаря Распятому, крест является величайшей святынею и предметом набожного поклонения. Но, чтобы представить себе хоть сколько-нибудь ужас и позор крестных страданий, поставьте себя, если то возможно, на точку зрения, напр., римлянина-язычника и спросите: чем ему должен был представляться крест? Мы немного приблизимся к его пониманию, если на место креста поставим инквизиционное колесо, или виселицу, или что-либо подобное. Римлянин не знал ничего более позорного по сравнению с крестными страданиями, так что, но словам Цицерона, даже «самое название креста да удалится не только от тела римского гражданина, но и от мыслей его, от очей и слуха»: nomen ipsum crucis absit non modo a corpore civium Romanorum, sed etiam a cogitatione, oculis, auribus. Тот же писатель называет распятие crudelissimum teterrimumque supplicium. Facinus est, продолжает он, vinciri civem romanum; scelus, verberari; prope parricidium, necarï quid dicam in crucem tolli? verbo satis digno tam nefaria res арреllari nullo modo potest. Для иудеев ужас креста выра­жается словами: «проклят всяк, висяй на древе» Подлинно, Распятый на Кресте служил «иудеям соблазном, еллином же безумием»! Осмелимся ли после этого сказать, что еще не переполнена была горечью чаша Его страданий, и что Он не до конца возлюбил человеческий род? Теперь же отрезаны все пути к такого рода возражениям, и, разумеется, ни ислам­ский, ни буддийский лжепророки никогда не могут выдержать ни­какого с Ними сравнения. Эта позорная и тягчайшая смерть нужна была для пригвождения к вечному позору грехов и злобы человеческих, для того, чтобы тяжестью Его крестных страданий законопреступные люди измеряли страшную глубину греховной бездны, в которой они мучились долгие веки, и которая го­това была поглотить их навсегда. Этою смертью пропове­дуется безмерное милосердие Божие и вышеотеческая Его к нам любовь, потому что Он предал за нас, на смерть Своего возлюбленного Единородного Сына, добровольные страдания Которого еще более убеждают нас в неоцененном величии и значении Самой Жертвы.

Но почему же Он непременно должен был вкусить смерть, а не был снят со креста, или не сошел с него, чтобы впоследствии с большим успехом продолжать Свое благовестие? Потому и для того наш Спаситель вкусил смерть, чтобы сразиться с ней и притупит ее жало. Если бы Он не умер, то и не довершил бы дело человеческого искупления. Он умер – если смотреть на событие только исторически – потому, что Его смерти добились враги Его, ока­завшиеся бесчувственными к Его страданиям и тем подписавшие свой смертный приговор: «кровь Его на нас»... Он не сошел со креста по совершенной бесполезности этого чуда для обращения окаменелых сердец, хотя безумные распинатели и говорили между собою, сами не зная, к чему: «иныя спасе, Себе ли не может спасти; аще Царь Израилев есть, да снидет ныне со креста, и веруем в Него» (Мф. XXVII, 42). Говорили, может быть, допуская эту страшную для себя возможность: «а если Он сойдет? Ужели мы дозволим Ему опять ходить по стране и учить народ?» И, надо полагать, что, в противном случае, т. е., если бы Он тогда сошел со креста и продолжил бы Свое общественное служение, последнее было бы для Него горше первого в рассуждении Его душевного спокойствия и враждебного отношения к Нему врагов. Тогда мы увидели бы пред собою Страдальца, обреченного на, быть может, долголетние скитания по городам и селениям палестинским, постоянно гонимого и мучимого непримиримыми врагами, которые, по причине неистощимой изобретательности человека, особенно в совершении злодеяний, нашли бы поистине адские способы к усилению Его страданий, пока они не завершились бы тою же Голгофой.

Но причем же – продолжают возражатели-правосудие, когда один умирает за всех? Мы, в лице своего прароди­теля, преслушали волю Божию, мы грешили, прилагая беззакония к беззакониям, а платит за них другое Лицо, – божественное, правда, но только не мы сами. – Справедлива ли такая уплата? Возможна ли она, по суду неумытной правды Божией?

Из рассмотрения невозможности для человека самоискупления, по вышеприведенным соображениям, легко получить ответ и на это возражение. Только смерть праведника и, притом, такого, каким является Единородный Сын Божий, могла искупить человечество и даровать ему вечную жизнь. Следовательно, выход из дилеммы: или все должны навеки погибнуть, или за них должен пострадать Единородный Сын Божий, – если действительно должно было состояться искупление, – открывается только в сторону Голгофы: Он один должен был пострадать за всех. Смущающее возражателей заместительство в страданиях не даром было искони сродно человеческому сердцу, иначе мы не встречались бы с ним не только в подзаконной, но и в языческих религиях. Припомним пророчество и вместе от вечности предопределенную о нашем искуплении истину, так решительно выраженную иудейским первосвященником: «уне есть», говорил он, «да един человек умрет за люди, а не весь язык по­гибнет». Это правило, повторяем, было общим почти у каждого народа, и в истории не мало примеров, служащих его подтверждением. Сыновья праотца Иакова продают невинного своего брата в Египет – с мыслью: «лучше пусть один умрет за братьев». Принявшие на свой корабль пророка Иону пловцы бросают потом его, по жребию, в море с тою же мыслью: «пусть лучше один умирает за всех», и спасаются от страшной бури. В пылу благочестивой ревности внук Аарона, Финеес, поражает израильтянина за бесстудную связь с моавитянкой,-и смерть одного спасает весь стан народа Божия: «не весь язык погибает». В войне с филистимлянамп Израильтяне выставляют на единоборство с Голиафом Давида, и победою последнего над первым ре­шается исход войны, без столкновения враждебных сил. Не один ли Моисей предстательствует за свой народ на Синае и племенною молитвой умилостивляет прогневленного Бога, хотевшего истребить вероотступников? Все это были люди, – и, однако, с таким могущественным дерзновением пред Богом!

Что же касается древнеязыческой религии, то и в ней встре­чаются трогательные примеры заместительства в страданиях неповинного за виновных. Так, наприм., в Эсхиловом «Прометее» Меркурий обращается к скованному пленнику с такими словами: «не думай, чтобы твоя казнь окончилась прежде, чем Бог принесет Себя в жертву, чтобы заменить тебя в твоих страданиях, и добровольно захочет снизойти ради тебя в жилище Плутона, в мрачные бездны тартара». Знаменитый Эврипид посвятил целых четыре трагедии непоколебимой вере древних в заместительство страданий. Одна из его героинь, Альцеста, идет на смерть за своего жениха, другая Ифигения, – за греческую армию и пр. Из уст всего дохристианского человечества раздается, по характерному выражению одного из апологетов, согласная la melodie des soupirs, чаяние святого Искупителя, имеющего Своими страданиями очистить людей от греха и примирить их с Богом.

Итак, мысль о заместительстве в страданиях не представляет собою чего-либо противоречащего житейскому опыту и человеческому сознанию, особенно, если принят в соображение аналогичные случаи распространения в человечестве всевозможных знаний, открытий и изобретений, которыми поль­зуются все, и, однако, никто и никогда не сомневался в своем праве – наследовать не им, а другими приобретенные блага.

У возражателей остается еще одна (как было уже пока­зано выше, не неприступная) позиция, с которой они продол­жают свои нападения на «жесткое» учение об искуплении, это – страдание и смерть Невинного за виновных. Не отрицаем законности протеста со стороны естественного человеческаго чувства при виде страшной голгофской Жертвы. Логика рассуждения здесь пряма и ясна: страдания и смерть суть «оброки» греха и, в этом смысле, они совершенно уместны по отно­шению к грешникам: но пред нами невинный и святейший из самых святых, Богочеловек – Христос: почему, для чего же Он, именно, страдает и вкушает мучительнейшую смерть?

В только что сказанном нами выше содержится уже не­полный ответ и на эти вопросы. Исторически, в данных обстоятельствах времени и места, среди таких, именно, лю­дей, какими в большинстве был окружен Спаситель, по всему складу Его земной жизни, произошло именно то самое, что и должно было произойти. Но, кроме исторической, надо иметь в виду еще и другую, более важную в настоящем случае, догматическую (поскольку, конечно, можно в отвлечении мыс­лить догмат отдельно от истории) точку зрения на предмет, с которой совершенно удовлетворительно разрешаются выше­указанные недоумения. Искупить нас от греха с его последствиями мог только Безгрешный Христос Спаситель, потому что, если бы (предполагаемый возражением) наш Искупитель имел на Себе хотя едва уловимую тень греха, то не только не мог бы сделаться нашим Искупителем, но, первее нас, еще и Сам нуждался бы в искуплении. Но, говорят, невинная Жертва, все таки, громко вопиет к Божию правосудию, подобно тому, как, по словам Самого Бога, кровь невинно убиенного Авеля вопияла к небу о возмездии пре­ступному братоубийце. Итак, пред нами трудный вопрос о правосудии Божием.

Правосудие, говорят, состоит в наказании преступных и в награждении добродетельных и, притом, так, чтобы первое и последнее находились в точном соответствии с пороком и добродетелью. Следовательно, кто убивает, тот и сам повинен смерти. «Нет»,-восклицают (особенно те­перь, поощряемые «нанятою совестью!») тысячи других, «это – варварское наказание, которому отошло время. Кара не должна стирать преступника с лица земли, а только действовать на него в воспитательном смысле». – «Это совершенная ложь», возражают третьи: «кто умерщвляет, тот должен и сам быть умерщвлен». «Око за око, зуб за зуб», таково мое понятие о правосудии». Так, образом, в начале спора – и столь решитель­ная протиположность взглядов! Но пойдем дальше: «око за око, зуб за зуб». На первый взгляд все это так ясно и опре­деленно; совершенно естественно: одинаково преступление со стороны всех и равное правосудие для всех. Однако, при более вдумчивом отношении, дело обстоит далеко не так. Представим себе, что, при одинаковых обстоятельствах, бедняк и миллионер похитили известную сумму денег. Должны ли похи­тители подвергнуться одинаковому наказанию, или не должны? «Нет, восклицает один, это было бы несправедливо. Этот рабочий украл по необходимости, он не получил надлежа­щего воспитания и, следовательно, едва ли давал себе пол­ный отчет в значении своего нехорошего проступка; при этом надо иметь в виду горе его жены и детей, который, ведь, ни в чем неповинны. Наоборот, миллионер не терпел никакой особой нужды; он ведал, что творил, и по­тому, без особых заботь о сытой семье, может отсидеть значительно больший, по сравнению с назначенным для бед­няка, срок тюремного заключения». «Вот уж, именно, наобо­рот», возражает следующий: «миллионер наказывается несораз­мерно строго по сравнению с рабочим. Подумайте только о том, что пролетарий нисколько не смущается своим наказанием. Что за наказание ему тюрьма, когда в ней содержание его несрав­ненно лучше, чем дома?! Совсем в ином положении бога­тый. Он гораздо более страдает в тюрьме, да, сверх того, представьте себе тяжесть проистекающих отсюда для социального положения богатого последствий, срам для его семейства и пр.«- Но вот еще пример. Пред нами два лица в совер­шенно одинаковом положении, одного воспитания, равные по своему состоянию, ровесники и по возрасту. Они совершают одинаковое преступление и подвергаются равному наказанию.

Но кто же думает, что наказание одинаково для обоих? Соответственно с большей или меньшей чувствительностью и наказание одним будет перенесено легче, чем другим. Если мы хорошенько об этом поразмыслим, то должны будем согласиться с тем, что еще никогда человек!» не произносил безусловно-правого суда!-»Более всего занимала меня одна мысль»,-говорит по личному опыту наш великий писатель, – «которая потом неотвязчиво преследовала меня во все время моей жизни в остроге, – мысль отчасти неразрешимая, – неразре­шимая для меня и теперь: это о неравенстве наказания за одни и те же преступления. Правда, и преступление нельзя сравнить одно с другим, даже приблизительно. Например, и тот и другой убили человека; взвешены все обстоятельства обоих дел; и по тому и по другому делу выходит почти одно на­казание. А между тем посмотрите, какая разница в преступлениях. Один, например, зарезал человека так, за ничто, за луковицу: вышел на дорогу, зарезал мужика проезжего, я у него то и всего одна луковица. «Что ж, батька, ты меня посылал на добычу: вон я мужика зарезал и всего-то лу­ковицу нашел».– «Дурак! Луковица – ан копейка! Сто душ – сто луковиц, вот те и рубль»! – А другой убил, защищая от сладострастного тирана честь невесты, сестры, дочери. – Один убил по бродяжеству, осаждаемый целым полком сыщиков, защищая свою свободу, жизнь, нередко умирая от голодной смерти; а другой режет маленьких де­тей из удовольствия резать, чувствовать на своих руках их теплую кровь, насладиться их страхом, их последним голубиным трепетом под самым ножом. И что же? И тот и другой поступают в ту же каторгу. Правда, есть вариация в сроках присуждаемых наказаний. Но вариаций этих, срав­нительно, не много; а вариации в одном и том же роде преступлений – бесчисленное множество. Что характер, то и вариация. Но положим, что примирить, сгладить эту разницу невозможно, что это своего рода неразрешимая задача – ква­дратура круга, положим так. Но если б даже это неравен­ство и не существовало, – посмотрите на другую разницу, на разницу в самых последствиях наказания... Вот человек, который в каторге чахнет, тает, как свечка; и вот другой, который до поступления в каторгу и не знал даже, – что есть на свете такая развеселая жизнь, такой приятный клуб разу­далых товарищей. Да, приходят в острог и такие. Вот, например, человек образованный, с развитой совестью, с сознанием, с сердцем. Одна боль собственного его сердца, прежде всяких наказаний, убьет его своими муками. Он сам себя осудит за свое преступление беспощадное, безжа­лостнее самого грозного закона. А вот рядом с ним дру­гой, который даже и не подумает ни разу о совершенном им убийстве, во всю каторгу. Он, даже считает себя правым. А бывают и такие, которые нарочно делают преступления, чтобы только попасть в каторгу и тем избавиться от несравненно более каторжной жизни на воле» (Достоевский, Полное собр. сочин. Спб. 1883 г. Т. 4, «Записки из мертв. дома», стр. 45–46).

Итак, будучи не в состоянии произвести правый суд в наших житейских делах, осмелимся ли предписывать Богу образ Его правосудия? «Дело, которое делается нашею жизнью», справедливо рассуждает выводимый другим нашим писателем некий князь, «все дело, весь смысл этого дела непонятен и не может быть понятен мне... Все это понять, понять все дело Хозяина не в моей власти». Мы не в состоянии правильно взвесить нашу вину по отношению к Богу, не можем, определить ее глубины и размера, ее рода и свойства; для этого мы должны были бы основательно знать Его существо. Но мы знаем только одно, что мы виновны! Те­перь, Христос, ведающий размеры и последствия наших грехов, добровольно хочет взять их на Себя и удовлетворит за нас требованию вечной Правды. Это ли несправедливо? Но в многовековой истории человечества (это мы уже видели) находится большое число примеров самопожертвований, как и теперь их довольно встречается в жизни, – когда мать спасает своего младенца, муж – жену, друг – своего друга: назовем ли мы это несправедливостью? Вот человек, добровольно дающий поруку за другого; разумеется, поручитель должен исполнить свое слово: назовем ли мы и это неспра­ведливостью? Вот, командующий военным отрядом видит, что, по ошибке его сотоварища, войско подвергается страшной опасности; тогда он выводит из засады своих солдат и, с опасностью для жизни, бросается на спасение ближних: назовем ли мы это несправедливым? Или еще: сердобольный богач упла­чивает большой долг за неимущего бедняка: справедливо ли это, или и здесь попрание всякого правосудия?.. Но вот прихо­дит в мир Господь и как бы так говорит грешникам: «вы находитесь в неоплатном долгу пред Моим небесным Отцом. Я Сам уплачу за вас, а вы после того будете Моими. Мы, во всяком случае, свободны или принять дар святой любви, или отказаться от него словами: «не хотим Твоей помощи, да и не думаем, чтобы мы были что-либо должны Твоему Отцу; мы надеемся обойтись своими собственными силами». Но так говорить о божественном правосудии – значит допускать заведомую ложь, ибо понятия: грех, вина, правосудие ответственность, наказание, посредничество, бесконечно превышают наш ограниченный разум в своем божественном совершенстве и в таинственной неизследимости...

Положенное во гроб, пречистое тело Господа, по свидетельству писания (Деян. 2:27), не подверглось тлению. Это служит фактическим доказательством того, что смерть Его не представляла собой окончательного отпадения тела от жизненного союза с душою. Но это была действительная, а не мнимая смерть, потому что, действительно, наступило то разделение души с телом, по причине которого последнее освобождалось от своего служебного, в значении органа, отношения к душе, так что тело и душа, будучи предоставлены самим себе, определенное время пребывали в покое. Поэтому можно сказать, что воскресение разрешило Ему узы смерти. Крестные страдания закончились моментом смерти, и воскресение указывает на них, как на уже завершившияся события (Деян. 2:24). Истинная смерть, но не победа смерти над Умершим, и в смерти более уже никакого суда, как наступает он для умирающего грешника в тлении его тела. Она есть смерть в смерти, неотразимое и для всех равное испытание жала смерти. «Бессмертный», по словам церковной песни, «смерть погубил смертию Своею» (Ирм. 8 гл. в субб. на утр. п. 5, Слава). Для обыкновенного человека, который провел свою жизнь согласно с Законом Божиим, правда, еще до смерти наступающее тление может представляться желанным благом, ибо тлением-то, именно, и обусловливается прославление. Подобно тому, как пшеничное зерно не может произрасти, если не сгниет в земле (Ио. 12, 24), так и человеческое тело. Но этим же тлением свидетельствуется и о тяготении страшного проклятия над грехом (Быт. 3:19), ибо в тлении особенно сильно заявляет себя ужас смерти. Что посеяно, то сеется, правда, с надеждой, однако, сеется не в честь (1Кор. 15:43).

Совершенно в ином состоянии находился погребенный Спаситель. Пречистое тело Его не должно было для своего прославления подпасть тлению. Как Его смерть была несомненным фактом, так, несмотря на разлучение с душою и на окончательное прекращение всякой деятельности в мире, бездыханное тело Его динамически поддерживалось жизненною силой Его духа; ибо только потому тело и подпадает тлению, что остается покинутым жизненною силой духа. Даже и та малая частица нашего праха, с которой некогда начнется прославление наших тел, отнюдь не динамическим действием нашего духа преображается из нетления в нетление: это творится исключительно одним Божиим всемогуществом. О Христе же глубокомысленно и правильно так выражались древние отцы и учители Церкви: тело и дух Спасителя, даже и в разлучении одно от другого, содержались Его Божеством. Этими словами выражается мысль, что и самый дух Его динамически способствовал нетленному состоянию Его тела. Честью и плодоношением жизни было снишествие Спасителя в царство мертвых, честью и благоуханием ее был также и могильный сон Его тела. Залитая потоками слез и крови, мать-земля приняла теперь со креста в свои недра первое тело, от которого не пролились в нее, как от грешных ее насельников, потоки тления. И от крови этого праведного Авеля земля, правда, взяла свою долю в часы Его ужасных страданий и крестной смерти, но взяла, как бесценный залог своего будущего прославления, ибо и неодушевленная тварь имеет участвовать в «откровении сынов Божиих» (Римл. 8:19) и по-своему наслаждаться плодами голгофского жертвоприношения. Итак, земля приняла, как бы в залог, Его пречистое тело, а в преисподнем мире Он пребывал Своею душою. Но вскоре должен был наступить обмен залогов, знаменующий собою начало прославления.

Воскресением Своим Христос перешел в прославленное состояние: таково телеологическое значение и оправдание (от возражателей) Его страданий. Впрочем, воскресение начинается несколько ранее того радостного утра, в которое Воскресший явился мироносицам и апостолам. Когда Писание говорит о нисшествии Спасителя в преисподнюю для освобождения томившихся там узников (Еф. 4:8–10), то словами: «пленил еси плен» и проч. ясно свидетельствует не о покое, а об искупительном подвиге Победителя ада и смерти. Церковь не без основания заключила, что Своим нисшествием во ад Господь обезоружил князя тьмы, – событие, по свидетельству того же писания, несомненно соединяемое с победой Христа над смертью (Кол. 2:15) и предпосылаемое Его прославлению (1Петр. 1:22; Тит. 3:16). А все это есть уже проявление деятельности и свидетельствует о победе Христовой над смертью. Если же, в конце концов, писанием указывается на особое явление Христа душам, находившимся в узах со времени всемирного потопа при Ное, то данными указаниями мы уполномочиваемся заключить, что все это произошло лишь по окончании промежуточного покоя и, следовательно, после соединения Богочеловеческой души с органом ее деятельности. Это, именно, настойчиво свидетельствуется при упоминании о последнем событии: подлинно «оживотворенный» духом Христос явился упомянутым духам (1Петр. 3:18 сл.). Как верно то, что в указанном месте Петрова послания Он называется «умерщвленным по плоти», так и оживление Его духом состояло в том, что Его тело опять было воспринято духом и перешло к прославленной пневматической жизни, – в состояние, которое делало Его более близким к царству духов, чем к еще непреображенной земле. Что же касается воскресения, то оно служит откровением Его прославленного состояния для земли, подобно тому, как и явление тех умерших, которые восприняли в себя благодатные силы новой жизни, свидетельствуется только в значении чудесного следствия воскресения Христова (Мф. 27:53). Началом прославления служит прославленное оживотворение тела, которое само по себе находится вне связи с еще непреображенною землею. Воскресением Христовым для искупленных опять открылся рай, «паки обновлен истлевший страстьми» человеческий «образ»; в собственном Своем Лице новый Адам являет последнюю цель нашего развития, которое так злополучно было прервано праотеческим падением. Подобно тому, как помазанный Св. Духом Христос был возведен в пустыню для искушения от диавола (Мф. 4, 1 сл.), так и прославленный тем же Духом Святым Он является Своим ученикам лишь после того, как победил исконного врага человеческого спасения. Нельзя земными мерами времени и места определять действия Христовы в преисподней. Мы в состоянии только означить предел, раньше которого не могло произойти таинственное соединение между собою Его души и тела: это – начало третьего дня.

Прежде чем, ранним утром, мироносицы нашли пустым гроб, может быть, в тот час ночи, когда потрясались самые основания земли (Мф. 28:2), и произошло – первее всего в царстве духов – торжественное откровение славы Воскресшего. А потом уже Он явился и на земле, благовествуя мир и радость верующим в Него. Ни из евангельского повествования, ни по смыслу самого события воскресения не следует, чтобы кто-нибудь видел Христа выходящим из гроба. Наоборот, таинственным отвалением камня доказывается только то, что гроб был пуст. Сам Воскресший, Своим первым явлением женам, выступает в сферу видимости из Своей духовной сокровенности. Таким образом, явления Воскресшего на земле представляют собой скорее неизбежные покровения уже совершившегося Его прославления, как того, именно, требовали условия Его существования на еще непрославленной земле. Все Его явления носят на себе неизбежный отпечаток принадлежности их Высшему Существу, изъятому из сферы действия земных законов пространственности и телесности. Подобно тому, как пред крестными страданиями ученики видели несколько мгновений пренебесную славу Господа на Фаворе, так и по воскресении они встречают Его преображенным в великолепную славу – непреходящий образ Его бытия и явления. Теперь уже не оставалось никакого сомнения в том, что Один достиг цели человеческой жизни и, так сказать, пристал к тихому берегу вечности.

Что же приносит Он, являющийся теперь, подобно внезапному посетителю, из далекой страны, пока еще находящимся в земном странствовании? Воскресший приносит «целования», приветы от вечности, залоги будущего прославления людей и всей твари. Он дарует теперь, подлинно, то, в чем особенно нуждалось человечество, осужденное без этого откровения на безнадежное блуждание между своих гробниц. Торжественно засвидетельствованным перед целым светом должно было явиться то, о чем, хотя и во мраке заблуждений, мечтали язычники, и чем жил богопросвещенный Израиль. Не трудно догадаться, почему неоднократных явлений Воскресшего удостоились только те, у которых не совсем помрачены были очи их веры, и которые смиренномудренно воспитали в себе приблизительное разумение дел Божиих.

По особому действию Промысла и для утверждения Хр. веры, эти явления располагались так, чтобы впоследствии считаться (разумеется, неверующими) за наглый вымысел или за обман чувств учеников. Отрицатели чудес требуют для признания до­стоверности за последними предварительного засвидетельствования их компетентной комиссией из ученых специалистов. Допустим, что предъявленное требование было исполнено, и комиссия из наилучших специалистов засвидетельствовала бы действительность чуда воскресения Христова. Но что значат специалисты первого века нашей эры по сравнению с современ­ными естествоведами? Да и, вообще, какой век в этом от­ношении может претендовать на компетенцию для будущих поколений? А если так, то предъявленное требование является только ничтожною отговоркой. И, в самом деле: что пользы произошло бы из того, если бы Христа, как именно Воскресшего, увидел весь Иерусалим, и если бы Сам Воскрес­ший допустил произвести над Собой всевозможные экспери­менты, с целью убедить мир в том, что Он действительно был мертв, а потом ожил и пребывает в вечной славе? Ка­кими, спрашивается, медицинскими инструментами можно удосто­вериться в прославленном состоянии тела? Окажется ли, вообще, прославление реальностью для признающего только один чув­ственный опыт? Но замечательное дело! Может быть, к ни­какому еще другому чуду не относятся с таким предубеждением, как, именно, к Воскресению Христову. Самые по­вествования евангелистов в отношении события воскресения и явлений Воскресшего допускают такое, на первый взгляд несогласующееся между собою, разнообразие, как оно совер­шенно естественно для людей, оказавшихся неожиданно в бурном потоке столь новых, столь неожиданных и смущающих человеческую душу событий, но зато и врагам веры они же дают в руки самое подходящее оружье. И, однако, самые выдающиеся авторитеты оппозиции, наприм., представи­тели тюбингенской школы, вынуждены согласиться с тем, что Павловы послания, в подлинности которых они убеждены, представляли бы собою вообще историческую невозмож­ность и необъяснимое явление, если бы не основывались на действительных фактах, послуживших живым источником апостольской веры в то, что они, именно, апостолы, своими глазами видели Воскресшего из мертвых. Далее, если упомя­нутые факты принадлежат к визионерным, то откуда же могла произойти вера в телесное воскресение Христово? По­чему апостолы не удовольствовались представлением о таком явлении Воскресшего, какое было Павлу на пути в Дамаск?

Откуда могло получиться, наперекор всем ходячим в то время представлениям и верованиям насчет появления умерших в этом мире, не имевшим даже в зародыше основ­ного догмата христианства, – получиться совершенно выработан­ное понятие воскресения тела, того самого тела, которое погребено и которое в воскресении прославляется? Единственно только из самого события воскресения Христова и из личного убеждения в нем ап. Павел почерпает все содержание 15-й гл. своего 1-го посл, к Коринфянам. Более пятисот братий видели Воскресшего в Галилее. Многие были еще в живых, когда ап. Павел писал упомянутое послание (1Кор. XV, 6). Он, прежний гонитель, предпочтительно пред всеми был уполномочен беспристрастно оценить эти свидетельства. Мало найдется еще таких исторических событий, которые удостоверялись бы одинаково многозначительными, разносторонними и бесспорными документальными данными, как воскресение Христово. К такому заключению обязывает прийти объективное расследование дела наиболее осмотрительных (и – заметим это- склонных к рационализму!) ученых теологов. Одним из достовернейших свидетельств в пользу воскресения Христова является основание новозаветной церкви. Дарующая всему миру спасительное обновление и высочайшее блаженство истина отнюдь не могла произойти из беспримерной лжи и обмана. Но апостольская проповедь, которой мир обязан своим обращением, вся зиждется на спасительном событии воскресения Христова.

Если бы сопоставление трех жизней происходило пред глазами неискалеченных, непредубежденных, непресыщенных и нравственно чистых наблюдателей, то мы считали бы свою задачу отчасти исполненной. Но, к величайшему прискорбию, мы, жители XX в., особенно в лице некоторых новейшей формации интеллигентов, зазнались своим высоким положением; нас, – да позволено будет так выразиться, – непомерно изба­ловала современная (и лучшею своей стороною обязанная, имен­но, христианству) культура; мы слишком не в меру отведали ее плодов и не знаем, что делать с своею свободой; подчас нам не угодно далее хотя бы пальцем двинуть в интересах истины и правды; нас окутала густая мгла всяких пороков и преступлений, чтобы мы еще могли не простирать своих рук к «богу чуждему» и ценить вверенную нам Промыслом драгоценную «жемчужину» христианской веры. Справедливо заметил еще Цицерон, у которого потом взяли его мысль и хр. писатели, что, если бы некоторые люди с самого их рождения постоянно содержались в темном подземелье, ни­чего не слыша о мире и красоте его и никогда не видя ни одного из его существ, – и, вот, если бы такие узники были внезапно выведены на Божий свет и увидели, как он прекрасен днем, при солнечном свете, какими великолепными цветами одеты в нем луга, как восхитительны эти зеленые леса и золотые нивы, какие в нем разнообразные звери и птицы, как величественно это, украшенное луной и бесчисленными звездами, ночное небо, – тогда, заключает свою речь языческий философ, выведенные зрители не могли бы удер­жаться от величайшего восторга и нашли бы мир исполненным самых разнообразных и поразительных чудес. Так, рассуждает мудрый язычник. В его словах сказы­вается глубокий психолог-наблюдатель, у которого было бы полезно поучиться и тем из наших умников, которые чуть не постоянно и, притом, без всякой нужды отправляются за поисками религиозно-нравственных идеалов к буддийскому мудрецу, или решительно без всякого достаточного основания вдруг начинают выражать свою неудовлетворенность христианством и, даже, что-то вроде неудовольствия на него. Но разве христианство виновно в этом? Совсем не оно и никто кроме тех, которым не угодно «волю Его творить, чтобы разуметь об учении: от Бога ли оно?»

Совершенством деятеля измеряется совершенство его дела. Эта общеизвестная истина особенно приложима к религиозной области, поскольку очаг веры возжигается в сокровенных недрах человеческого сердца: «сердцем бо веруется в правду». Здесь, где, по словам ветхозаветного мудреца, находится «источник жизни», пробивается так же и родник религиозной жизни, служащей, поэтому, в качестве самой чест­ной, чуждой решительно всяких дипломатических ухищрений и компромиссов, поистине неподкупной свидетельницы за или против первоносителей этой жизни, иначе говоря, основате­лей ложных религий. «По плодам их узнаете их». «Не может дерево доброе приносить худые плоды, ни худое де­рево – добрые плоды». Христос – Спаситель, как мы видели это на пространстве всего нашего исследования, обладает не относительным только, но безусловным, божественным, со­вершенством, следовательно и принесенное Им христианство имеет так же не относительное только превосходство над буддизмом и мохаммеданством (как и над всякою другой религией), но безусловное и совершенное; другими словами: христианству принадлежит божественное совершенство.

Итак, вопрос о божественности христианства можно счи­тать решенным совершенно удовлетворительно, ибо не под­лежит сомнению божественность его Основателя. Наоборот, совмещение только относительных достоинств, с бросающи­мися в глаза великими недостатками, пороками и заблуждениями в основателях буддизма и мохаммеданства роковым образом отразилось и на их религиях, имеющих поэтому не более, как только относительную цену и значение срав­нительно с христианством.

Но, может быть, скажут иные (и сколько, впрочем, уже говорят об этом!), и для последнего, наконец, пробьет свой смертный час, когда оно отстанет от стремительно несущейся вперед культурной жизни, окажется не в силах удовлетвори­тельно отвечать на ее запросы и будет представлять собою разве только архаическую ценность. Что на это ответить? Неужели, хотя бы и в отдаленном будущем, и над христианством пронесется ангел смерти, чтобы истреблением его освободить место для нового и более совершенного Откровения? На эти и подобные им недоуменные вопросы надо ответить самым реши­тельным «нет!» Уже потому одному не явится и не может явиться другой, высший, по сравнению с Господом Спасителем, пророк, что после Христа ему нечего делать, – невоз­можно открыть ни единой религиозно-нравственной истины, которая не была бы преподана нам несравненным «Единым Учителем!».

«Бог есть Дух», «Бог так возлюбил мир, что и Сына Своего Единородного дал, дабы всякий верующий в Него не погиб, но имел жизнь вечную», «а Я говорю вам, что всякий, смотрящий свожделением на женщину, уже любо­действовал с ней в сердце своем», «а Я говорю вам: любите врагов ваших, благословляйте проклинающих вас» и проч. Ответьте по чистой совести: можно ли представить себе что-либо более высшее по сравнению с приведенными истинами? Можно ли представить какого-либо деятеля более совершенным по сравнению с Христом? А Он, в Своем Богочеловеческом Лице, представляет Собою, ведь, целое откровение! Пока в человеке находится еще бодрствующая со­весть, пока его ум не зарвался в поисках за предметами этого чувственного мира и комфортабельного устроения жизни, пока он не забыл о высочайшем смысле своего земного бытия, пока религия не перестала служить главной пружиной всех его стремлений и деяний, пока он не преклонился в слепом раболепстве пред автономною моралью и такою же культурой, до тех пор христианство не перестанет служить для него высочайшей религией, а Христос – Единым Учителем и Спасителем, с Которым не могут, даже и в самой отдаленной степени, сравниться никакие еще учители и религиозные деятели в роде человеческом, «ибо никто не может положить другого основания, кроме положенного, которое есть Иисус Христос».


Источник: О божественности христианства и о превосходстве его над буддизмом и мохаммеданством / [соч.] э.-орд. проф. СПБ д. акад. прот. Е. Аквилонов. - Петроград : Тип. М. Меркушева, 1904. - [6], 115 с. (Научно-богословское самооправдание христианства. Православно-христианская апологетика). (Извлечено из журнала "Христианское чтение" за 1903 г.)

Комментарии для сайта Cackle