Источник

Цель исповеди и сущность греха

Цель исповеди и сущность греха27 (Лондон, 30 декабря 1989 г.)

I

Тема исповеди, казалось бы, совершенно не нужна людям, которые родились и воспитывались к Церкви. Но вместе с этим, видя, до чего порой бывает бесплодна человеческая исповедь (я говорю о других, говорю и о себе), приходится вновь и вновь задумываться: что представляет собой исповедь? Для чего мы исповедуемся, к чему это нас обязывает, куда это может нас привести?

Задумываясь над исповедями, которые мне пришлось приносить или которые я слышал, мне кажется, что слишком часто исповедь представляет собой как бы момент, когда мы хотим избавиться от груза, от очень порой мучительной тяжести прежних грехов для того, чтобы легче было жить. Говоря словами одного мальчика, которого сестра спросила, для чего, собственно, он исповедуется: для того, чтобы, скинув часть прежних грехов, освободить место для новых... И мне кажется, что это относится не только к этому мальчику, это относится еще больше к очень многим взрослым. Приходят на исповедь для того, чтобы облегчить свою душу, чтобы сбросить тяжесть прошлого; но приходят ли люди действительно для того, чтобы всерьез примириться с Богом, примириться с собственной совестью, примириться со своим ближним, покончить с прошлым ради того, чтобы начать новую жизнь?

Этот первый вопрос каждый из нас должен продумать, и не только для того, чтобы составить мнение, а для того, чтобы себя осудить, если действительно мы, подобно этому мальчику, приходим на исповедь ради того, чтобы сбросить какую-то долю тяжести, чтобы легче было идти в жизнь, но не ради того, чтобы покончить с греховным прошлым. И когда я говорю о «греховном прошлом», я, конечно, не говорю обо всем том, что в нас есть несовершенного, потому что это – труд целой жизни, но о том прошлом, которое стало нам понятным, доступным, которое мы увидели во всем его безобразии, неприглядности и которое хотим отстранить: не только в сторону положить, но уничтожить, чтобы его не стало.

В этом отношении есть замечательное и очень строго нас осуждающее место в писаниях святого Варсонофия Великого, который говорит, что если мы действительно увидели безобразие того или другого греха, который нас держал в плену, если мы действительно содрогнулись до самой глубины души от того уродства, которое этот грех наложил на нашу душу, то мы можем прийти к такому состоянию, когда действительно его оплакиваем: не слезами глаз, а плачем сердца, потрясением всего нашего естества; и нам делается ясным, что больше мы к этому вернуться никогда не можем. И он говорит, что только тогда мы можем считать свои грехи прощенными. Святой Варсонофий говорит даже больше: если мы прошли через этот опыт, если видение нашего греха во всем его уродстве нас так потрясло, так отвратило от него, что мы чувствуем: больше к этому вернуться нельзя, просто никак нельзя, – то мы можем уже считать себя прощенными Богом и, как он говорит, даже на исповедь к священнику не надо идти, потому что то, что Бог уже простил, очистил и исцелил, не подлежит дальнейшему прощению, очищению и исцелению.

Но тут второй вопрос. Кто из нас когда-либо пережил тот или иной свой грех так, кто увидел этот грех как убийство собственной души, как убийство другого человека, как наше холодное, порой очень сознательное участие в убийстве Христа? Этот вопрос опять таки нам надо поставить перед собой, потому что мы приходим на исповедь все время, раз за разом, и приносим те же грехи. Неужели мы не ощущаем их? Неужели они для нас так мало значат? Неужели, если бы мы понимали, что этот грех значит, мы могли бы к нему так спокойно вернуться?

У апостола Павла есть место, где он говорит, что вопрос не в величине греха, а в том, что мы грех выбираем. Я думаю, можно бы это так себе представить: есть река, которая течет между областью Христа и областью сатаны. Местами она узкая, ее можно перейти почти пешком, местами она делается глубокая, полноводная, широкая. Но вопрос не в том, где мы пересекли эту реку, а в том, что мы оставили область Царства Христа и Бога для того, чтобы переправиться в область сатаны. Это так просто – и так жутко! Грех – это выбор между Богом и Его противником, между жизнью и смертью, между светом и тьмой. Это может быть не злостный выбор в том смысле, что мы не говорим: «Да, я отрекаюсь от Бога и Христа Его и перехожу в лагерь противника». Но это выбор в том смысле, что я говорю: «Сойдет! Это не так важно! Я себе дам поблажку; хоть на короткое время перейду в область, где меня совесть не будет упрекать, потому что это область тьмы и в этой области я не буду казаться таким темным, каким вижу себя в области света».

Вот в чем грех; и каждый раз, как мы поддаемся гpexу, мы ставим себя именно в такое положение. Порой – злостно, богопротивно; а порой – исподволь, с легкостью: «Всегда можно вернуться!» Да, можно вернуться – но не так просто; да, мы можем обратно пересечь эту реку, переплыть ее, порой перешагнуть – но какими мы возвращаемся? Мы возвращаемся не теми, какими были до того, как отреклись от нашей дружбы с Богом и ушли в область Его противника, богоубийцы; мы возвращаемся уже заклейменными, испачканными, ранеными, порой очень глубоко. И исповедь, о которой мы сейчас говорим, заключается в том, чтобы вернуться к жизни: не просто очиститься, как бы пройти через баню и почувствовать, что прошлого не стало; нет, – мы говорим сейчас о примирении. Но не о примирении просто со своей совестью: «Теперь я уже не тот, я этого больше не хочу и не собираюсь делать!» – о примирении с Богом, Которому мы изменили, от Которого отреклись для того, чтобы выбрать себе другого хозяина, другого вождя жизни.

Мы знаем, что такое примирение в обычной нашей жизни, когда мы с кем-то поссорились или – даже если тот об этом не знает – на человека наклеветали, налгали, когда мы распространяли о нем сплетни.

Знает он об этом или нет, мы должны к нему прийти и открыться, ему сказать: «Ты меня считаешь за друга, ты ко мне относился всегда как верный друг; ты мне вправду всегда был верным другом, но я – нет! Я предатель; я тебя предал, как Иуда предал Христа; я от тебя отрекся, как Петр отрекся при виде опасности, но я это сделал без всякой опасности. Ничто мне не угрожало, меня только притягивала какая-то приманка, мне чего-то хотелось больше твоей дружбы, больше моей собственной цельности душевной, телесной».

Так же мы должны бы подходить к исповеди. В малом мы согрешили или в великом (а величина греха измеряется не какими-то объективными мерками, а той любовью, которая у нас есть или которой нет) против человека, которого глубоко любим, – самое маленькое прегрешение против него, легкомысленное слово, самое незначительное слово или поступок кажутся нам катастрофой, нас глубоко ранят. Когда мы человека мало любим, то думаем: «Ну и что? Сойдет! Забудется! Разве это важно? Разве наши отношения не настолько чисты, гармоничны, светлы, чтобы это могло набросить на них тень или разбить эти отношения?» И тогда мы спокойно относимся и к примирению: стоит ли примиряться? Надо только успокоиться... И вот тут стоит вопрос о нас в нашей исповеди: приходим ли мы на исповедь для подлинного, истинного примирения или ради того, чтобы нам стало просто спокойнее, уютнее, безболезненнее жить?

В исповеди еще одна проблема в том, что, когда мы приходим к Богу, молимся Ему, исповедуем Ему наши грехи с большей или меньшей теплотой или холодностью, мы от Него не слышим ни единого слова ни упрека, ни примирения. Он как бы безмолвствует. Нужна очень большая чуткость души для того, чтобы почувствовать – примирился ты с Богом или не примирился. В этом большая разница между исповедью и примирением с человеком, которого мы обидели, оскорбили, обошли. Когда мы к такому человеку подходим, он может нас выслушать и сказать: «Я изверился в твоей дружбе, я больше не верю тебе». Или: «Нет, простить тебя я не могу; ты меня ранил слишком глубоко, ты меня оскорбил слишком жестоко; не думай, что одними словами ты можешь переменить мое состояние, исцелить мою душу! Ты должен долгим, может быть, временем и большим подвигом мне доказать правдивость, искренность твоих слов, того, что ты ко мне пришел и говоришь, что тебе стыдно, жалко. Наша дружба пошатнулась».

Об этом опять-таки нам стоит задуматься; потому что мы слишком легко ожидаем, что, когда мы сказали Богу о своих грехах, когда мы «покаялись», выразили свое сожаление, Бог нас простит. Конечно, простит! Разве Он не Бог? Разве не для того Он жил, и учил, и умирал на Кресте?..

И вот эти слова «умирал на Кресте» мы забываем слишком легко. Есть беседа святого Серафима Саровского с одним посетителем, которая в этом отношении должна бы нас очень глубоко ранить. Преподобный Серафим говорил, что, когда мы приходим к Богу с покаянием, – да, Он может нас простить, и Он нас прощает, в том смысле, что Он нас не отвергает; но (говорит Серафим) вспомните, какой ценой Он получил право нас прощать. Он имеет право нас прощать, потому что умер за нас; Он имеет право нас прощать, потому что по отношению к каждому из нас Он может сказать, что мы – Его распинатели. Да, в самом прямом смысле мы – участники Его распятия, и Он произносит над нами слова: Прости им, Отче, они не знают, что творят...

Но тогда те люди не знали, что творили, а мы разве не знаем? Разве мы не знаем все то, что сказано в Евангелии? Разве мы не знаем, что Христос умер не только за нас, но из-за нас, что, если бы не было нашего греха, большого или маленького греха моей измены, моего предательства, Ему не нужно было бы умирать?! Если был бы только один грешник на земле (об этом говорится в житии одного святого), Христос умер бы за него, единственного. Значит, каждый раз, когда я свою душу убиваю, когда я себя оскверняю, когда я делаюсь предателем, когда я предаю не только Бога, ближнего, но и самого себя, – я каждый раз делаюсь ответственным за убийство Христа, Сына Божия, ставшего Сыном Человеческим.

Это должно бы и нам дать возможность, и обязать нас измерить значение любого нашего греха, потому что в каком-то отношении нет, в конце концов, грехов крупных или мелких. Конечно, есть грехи, которые могут разом убить нашу душу; есть грехи не столь убийственные; но все они в каком-то отношении являются нашим участием в распятии Христа. И нам кажется, что отделаться от этих грехов было бы так легко! В крупном грехе – да, если он действительно нас ударит в душу по-настоящему, мы можем раскаяться глубоко, трагично. А о мелких грехах нам кажется, что стоит только сказать: «Господи, прости!» – и мы прощены. Есть рассказ в жизни одного подвижника, юродивого из Средней России. К нему пришли две женщины; одна совершила крупный грех и каялась, плакала о нем, была глубоко им ранена. А другая говорила: «Ну что я? Грешна, как все; мелкие грехи – разве так они важны?» И юродивый им сказал: «Идите в поле. Ты (совершившей тяжкий грех) найди самый тяжелый камень, какой можешь поднять, и принеси его сюда. А ты (второй) собери полный фартук камушков с дороги». Женщины так сделали и вернулись. Тогда подвижник велел первой: «Теперь отнеси свой камень и положи его точно так, как он лежал до того, как ты его вынула из земли»; а второй: «Пойди и разложи камушки, которые ты собрала с дороги, точно в те места, где они лежали». Обе ушли; одна вернулась быстро, так как легко нашла след того большого камня, который вырвала было из земли и принесла, и легко вставила его в оставшийся след. А другая так и вернулась с полным камушков фартуком: «Не могу найти, откуда я их взяла!» И юродивый им сказал: «Так и с грехом; если ты истинно покаешься в большом грехе, ты как будто обратно положила этот камень; а чтобы отделаться от множества мелких камушков, ты не можешь найти места, откуда они взяты».

Об этом опять-таки приходится задуматься. Нет никакого смысла выбирать, в чем каяться, а в чем «не стоит» каяться, потому что мы не знаем, сможем ли сбросить, снять с себя тот будто мелкий грех, который совершили. Мелким ли согрешением, крупным ли – мы переступили грань, перешли из области Божией в область противника, из области света в область тьмы, и вернуться светлыми, незатемненными уже не можем. И опять-таки скажу: для того чтобы исповедь была очищением, она должна быть подлинным примирением.

Теперь: примирением в чем и с кем? Когда мы приходим на исповедь, мы большей частью думаем, что нам надо примириться с Богом, и достаточно Ему рассказать все или столько, сколько умеем, чтобы Он нам сказал: «Ну, прощаю тебя!» но это не так. Это не так, потому что большей частью грехи мы совершаем через унижение, оскорбление, обездоление кого-нибудь из наших ближних; и примирение должно начаться с того, чтобы примириться с тем, перед кем мы виноваты. Бог не может простить нам того, что мы совершили над ближним, пока мы сами не сделали ничего, чтобы примириться с ним. И поэтому когда приходит, скажем, Прощеное воскресенье, совершенно напрасно мы ходим и говорим нашим ближним: «Прости!» – и те отвечают: «Бог простит!», если мы не сделали ничего, во-первых, чтобы прийти к тем, кого мы оскорбили, а не к тем, перед кем мы ни в чем не виноваты, и, во-вторых, если не открыли им свой позор, свою неверность, свое предательство.

И наконец, примирение должно иметь место по отношению к нам самим, а не только по отношению к Богу или к нашему ближнему; то есть мы должны стать цельным и из той разбитости, раздробленности, какая является нашим постоянным состоянием. Помните, апостол Павел говорит: то добро, которое люблю, я не творю, а то зло, которое ненавижу, творю постоянно (см. Рим. 7:19). В нас действительно разделение: разделение между порой правильными, истинными мыслями – и желаниями сердца; между нашими порывами к добру – и поползновениями ко злу.

Один из Отцов Церкви говорит, что три воли определяют состояние мира. Воля Божия – всегда благая, всегда спасительная, но Бог нас зовет, а не приманивает и не принуждает. Святой Максим Исповедник говорит, что Бог все может сделать, кроме одного: Он не может нас заставить Себя любить, потому что любовь – свободный дар, отдача себя.

Но есть другая воля, сатанинская, темная воля, всегда разрушительная, всегда направленная на зло, на наше разрушение и через нас – на разрушение других и на поражение Бога и Его дела на земле. Сатана нам все обещает, сатана нас приманивает, сатана нас зовет к себе, каждый раз обманывая. И каждый раз, когда мы слушаемся его и видим, что обмануты, он нам шепчет: да, но если бы ты поступил более греховно, более смело, то получил бы обещанное мною! – и затягивает нас глубже и глубже в трясину.

А между этими двумя волями – человеческая воля, она может склониться в сторону Бога, Который Себя отдает нам, или в сторону сатаны, который нас хочет поработить, втянуть в вечную смерть. От нас зависит то, что происходит на земле.

В этом отношении очень важны наша внутренняя раздробленность, наше потемнение – потемнение разума, потемнение сердца (помните слова Христа: Блаженны чистые сердцем, они увидят Бога) и колебание нашей воли, которое зависит от того, что мы свое сердце не отдаем Богу, не отдаем ближнему, не отдаем ни красоте, ни правде, ни истине, что мы только отчасти отдаем себя истинным ценностям. Вот наша проблема. Вот где начинается наше примирение – с чем? Конечно, не примиренность с нашим состоянием, а подвижническое примирение с Богом, с ближним, с самим собой. Об этом нам тоже надо подумать очень внимательно.

Когда речь идет об исповеди, может быть, стоит вспомнить, что собой представляла исповедь в ранние времена. Той исповеди, которую мы знаем теперь, не было. У апостола Иакова говорится: Признавайтесь друг перед другом в проступках и молитесь друг за друга, чтобы исцелиться: много может усиленная молитва праведного (Иак. 5:16). В древности так и было. Было не исповедание всех возможных мелких грехов, но три категории греховности надо было исповедать, прежде чем быть примиренным с Богом и с Церковью.

Первое – отречение от Христа и Бога, не как перемена мировоззрения, а как предельный знак не любви. Отречься от Бога, отречься от человека означает заявить, что он для меня ничего не значит, что его могло бы вообще не быть, я все равно продолжал бы быть, жить, радоваться жизни. Это первый основной грех. И не думайте, что это грех только тех, кто публично делается безбожником или кто свою жизнь обезбожил. Мы это делаем постоянно; каждый раз, когда у нас есть выбор между светом и тьмой и мы выбираем тьму, мы говорим Богу: «Я предпочитаю тьму Твоему свету». И это очень серьезно; это совсем не просто. Недостаточно отговориться на исповеди тем или другим словом: я поступил неправо, сказал не то, подумал не то, почувствовал не то; надо измерить, что это значит в наших отношениях с Богом.

Второй грех, который непременно должен был быть исповедан, это убийство, которое есть, в сущности, то же самое отречение, то же самое заявление, что кто-то – лишний, кто-то – ненужный вообще на свете; это предельная нелюбовь к человеку. Конечно, мы не убийцы; разве мы убийцы? А сколько раз мы бываем подобны Каину-первоубийце, когда думаем: «Если бы этого человека на земле не было, как было бы хорошо! Пропади он!» Кто из нас может сказать, что никогда не думал, что тот-то человек ему в жизни не удобен и лучше бы он не существовал; зачем он есть на свете? Зачем его Бог сотворил? Зачем он пересек мою дорогу, зачем он вошел в мою жизнь? Это – мысли Каина, первого убийцы!

И дальше, третий грех – это прелюбодеяние. Прелюбодеяние заключается в том, что оскверняется и разрушается уже существующая любовь; пусть она слабая, пусть она мерцает, как свеча во тьме житейской, но она – свет, и кто-то ее потушил. У Отцов Церкви говорится еще и другое: что прелюбодеяние начинается с момента, когда мы свое сердце отдаем твари и отворачиваемся от Создателя этой твари, от Бога; это момент, когда мы нашу любовь к Богу уничтожаем, оскверняем.

Вот эти три греха, которые все говорят о том, что я не люблю Бога, не люблю ближнего своего, не верю в любовь, надо было исповедовать в древности перед всей Церковью, перед всем народом, потому что нельзя было принадлежать Церкви, будучи отрицателем Бога, человека и любви.

Вы спросите: как же это могло быть? Какие отношения создавались между людьми после такой исповеди? Если бы такая исповедь шла теперь, отношения, вероятно, потрясались бы очень глубоко. Но нужно помнить, что в древности Церковь была гонима, и, чтобы стать христианином, надо было сделать выбор между Христом и всем остальным; не только между государственной властью и верой, но между верой и самыми близкими. Когда открывалось о людях, что они христиане, их предавали на смерть, на пытки родные: отцы, матери, жены, дети, мужья. И поэтому всякий христианин в среде других христиан знал, что окружающие его люди – самые ему близкие. По-человечески говоря, ничто их не соединяло; они были людьми разных языков, разной культуры, разного цвета, разного общественного слоя; эти люди в обычной жизни и не заговорили бы друг с другом, не соприкоснулись бы друг с другом. А в церковной общине они знали, что их соединил Христос, что они едины во Христе, что весь мир может быть против них, но каждый из тех, кто здесь стоит, – стоит во имя Христа, их соединяет вера, верность Христу и любовь к Нему. И поэтому они могли открыть свою душу, разверзнуть самые мрачные глубины своей души друг перед другом, зная, что всякий человек в общине примет эту исповедь с содроганием – но не отвращения, а сострадания, что это будет страдание всего тела оттого, что один его член ранен, гниет, погибает. Тогда это было возможно; тогда христианская община была способна понести грех каждого своего члена любовью и исцелять его не сентиментальностью, не тем, чтобы сказать: «Ну ничего! Сойдет...» – нет: исцелять его ужасом перед грехом, глубоким ужасом, но ужасом сострадания, видением страшности этого греха и тем, что этого человека надо спасти от вечной смерти, а не только от временного горя. Речь не шла о том, чтобы облегчить человеку его состояние, а о том, чтобы его исцелить.

И вот этого у нас больше нет, это стало невозможно; почему? Потому что нас связывает не только Христос; нас связывает культура, язык, общественный строй, историческая судьба, очень многое нас связывает, и очень многому мы принадлежим вне Церкви. И когда я говорю о Церкви, я, конечно, не говорю о храме, о богослужении, а о том, что составляет Церковь, то есть Богочеловеческое общество, полностью Божественное через Христа, через Духа Святого, через Отца, и полностью человеческое, опять же через Христа – и через нас. В нас две жизни, мы разделены внутри себя, расколоты, у нас есть привязанности, которые лишают нас той внутренней царственной свободы, которая была у ранних христиан. Если некоторые из них и были рабами по своему общественному положению, то они были свободны во Христе и через Христа.

И поэтому та открытая, исцеляющая, трагическая исповедь, которая была возможна в ранние времена, стала теперь невозможной. Это очень страшно, когда относится к исповеди; но это страшно еще в другом отношении: это распространяется и на наши повседневные человеческие взаимоотношения. Как осторожно мы друг другу признаемся в своей греховности! Как нам страшно, чтобы кто-нибудь, даже близкий, любящий нас, узнал о том, что мы за человек!.. Значит, гниль идет гораздо глубже, разруха идет гораздо глубже, все глубже, разрушая нас изнутри и подрывая не только наши отношения друг с другом в Боге, а подрывая наши самые простые человеческие отношения.

На этом закончим беседу; теперь мы вступим в период молчания. Я хотел бы, чтобы вы продумали каждый из тех пунктов, которые я указывал, продумали бы их не как философскую задачу, а как вопрос, который стоит перед каждым из нас лично: как я могу ответить своей совести, своему Богу, своему ближнему перед лицом того, что было сказано? И молчание должно быть совершенным: никто не имеет права говорить в храме. Если кому-то это невыносимо, пусть уходит в ризницу, пусть уходит гулять; но в храме вы должны соблюсти абсолютное молчание, потому что те, кто хочет вмолчаться в свою жизнь и прозреть свою душу, свою судьбу, свою жизнь, своего Бога, имеют право это сделать без помехи.

II

Вторую беседу я хочу разделить на две части: сначала сказать нечто о том, как общая исповедь, то есть открытость каждого всем и ответственность, которую все берут за каждого, могла превратиться в то, что мы видим вот уже несколько столетий в Церкви; и затем поставить каждого из нас, начиная с меня самого, перед ветхозаветными образами того, что представляет собой наш обычный грех и как из него выйти.

Я уже говорил, что открытость, какую мы видим в древней Церкви, стала невозможной. Почему? Потому что в какой-то момент, после того как Церковь перестала быть гонимой, когда стало безопасным быть христианином, в Церковь влились толпы народа, которые в период гонений и близко не подошли бы к Церкви и ни в коем случае не заявили бы о том, что они ученики Христа, свидетели Христа среди враждебного и чуждого Ему мира. Тогда стало невозможным выйти на исповедь так, как вы ходили первые христиане; человек был бы выкинут из христианского общества, стал бы предметом подозрения, презрения, вражды. Это уже говорит о том, как христианская община в это время ослабла, как она потеряла свою цельность, перестала быть той полнотой, какой была раньше. И это не только продлилось до наших дней, но усугублялось с каждым столетием. Мы должны перед собой ставить этот вопрос, потому что каждый из нас лично призван быть свидетелем, призван быть среди людей хотя бы отображением того, чем Христос был. Спаситель нам сказал: Я вас посылаю, как овец среди волков. Каково же наше положение? Стыдливое? Испуганное? или заносчивое? или жертвенное?

В результате того положения, которое создалось уже в четвертом веке, исповедь начала видоизменяться. По преданию, началось с того, что местные епископы стали заслушивать исповедь людей, которая уже не могла быть произнесена публично. Ее заслушивали как представители всего народа – не от себя, и не от Бога только, но от имени и самого Христа, невидимо, таинственно присутствующего на этом открытии помыслов и сердца, и от имени народа, который перестал быть способным понести крест своих членов. Со временем забота о кающемся была также передана наиболее опытным священникам. И так создалась та исповедь, которую мы знаем.

Но случилось еще нечто, с моей точки зрения, бедственное: в результате люди стали приходить исповедоваться Христу перед священником, проходя мимо всех тех, кого они обидели, унизили, оскорбили. Потому что ясно, что мало кто грешит непосредственно против Бога, – почти все мы грешим путем оскорбления, унижения нашего ближнего. Мы каемся в нетерпении, каемся во лжи, мы каемся в жадности, каемся во множестве преступлений; и эти преступления мы совершаем по отношению к нашему ближнему. Но на исповедь мы приходим к Богу, проходя мимо этого самого ближнего. Поэтому первое, что надо бы осознать: что мы не имеем никакого права прийти на исповедь, каяться перед Богом в том, что совершили, если прежде не пошли к тем людям или к тому человеку, перед кем виноваты или на кого имеем злобу по той или другой причине, и не примирились с ними, с ним. Исповедовать Богу свои грехи, не примирившись с виновником или с жертвой этих грехов, нет никакого смысла; или, вернее, имеет смысл, только если эта исповедь является преддверием примирения с ближним.

Я сказал, что человек может быть или виновником, или жертвой. И действительно, иногда нам приходится мириться с человеком, потому что мы перед ним провинились; но иногда приходится прийти к человеку и сказать: «Моя душа в тревоге; во мне горечь, во мне гнев, во мне буря разных помышлений из-за того, что ты сказал, что ты сделал; можешь ли ты меня исцелить? Можешь ли ты помочь мне тебя простить?» Это очень важно; и каждый из нас должен был бы задуматься над этим, потому что мы ранены не только своими грехами, но и чужими. Но ранены мы всегда бываем взаимно, никогда в одиночку.

И поэтому исповедующийся должен был бы перед собой поставить вопрос: кого я обидел или на кого я имею обиду? И сделать все, что о него зависит, вплоть до унижения, для того, чтобы сначала примириться. И только потом прийти к Богу и сказать: Господи, со своей стороны я сделал все; теперь я прошу Тебя меня простить и мне помочь, меня исцелить. Я употребил слово «унижение». В рассказе о том, как Димитрий Донской готовился к битве с ордой, говорится, что он пришел к святому Сергию Радонежскому просить благословения; и тот его спросил: «Сделал ли ты все, что возможно, чтобы избежать кровопролития?» – «Да». – «Пошел ли ты до предельного личного унижения?» – «Да». – «В таком случае я тебя благословляю». Это очень важно помнить; потому что порой единственное, что может спасти нашу душу и душу ближнего, – это наша готовность быть униженным, лишь бы только спасти его или ее от того соблазна, который лег между нами.

Хочу сказать еще одно, что вам покажется, может быть, странным, во всяком случае необычным. Раньше чем получить прощение от Бога, надо перед собой поставить вопрос о том, прощаю ли я Бога за ту жизнь, которая мне дана. Вопрос может показаться странным и даже кощунственным; но так часто на исповеди слышатся слова: «Вот, таковы мои грехи; но как же мне не грешить, когда обстоятельства моей жизни на это меня наталкивают, когда все в моей жизни распалось, все прахом пошло?!» Это, в сущности, значит: Бог меня не уберег, Бог создал такую обстановку, в которой я ничего не могу сделать, кроме как грешить! Я каюсь в своих грехах, но, в сущности, Он виноват. Я несколько раз говорил людям: «Я не могу вам дать разрешительную молитву, если вы сначала не задумаетесь над тем, что вы только что сказали, и не скажете: «Господи! Я прошу прощения, но и я прощаю Тебе то, чего я Тебе до сих пор не прощал: что Ты меня создал, что Ты меня ввел в жизнь, что Ты эту жизнь сделал такой страшной, что я живу в такие времена, так исстрадался».

Это вам может показаться кощунственным, и, однако, это очень реально, потому что исповедь – это примирение. Когда мы просим прощения у человека, тем более у Бога, мы, в сущности, не говорим Ему: «Вот, мы стали совершенными, и теперь Ты можешь нас принять как друзей Своих, верных, чистых, просветленных». Мы говорим: «Господи, я пришел открыться перед Тобой, сказать Тебе о всем темном, нечистом, мрачном, порочном, что во мне есть; и я Тебя прошу меня исцелить». И когда Христос говорит нам, что Он нас прощает, это значит, что Он готов нас, какие мы есть, взять на Свои плечи и принести в ограду, – как в притче говорится, что добрый пастырь разыскивает свою овцу, берет ее на плечи и приносит обратно, к прочим овцам. или бывает еще страшнее: Христос готов нас взять на Свои плечи, как Он взял Свой крест, и на этом Кресте умереть для нас, нами, из-за нас, и сказать: Прости им, Отче, они не знают, что творят!

Если бы мы так думали об исповеди, если бы мы думали о прощении именно в таких категориях или в таких образах, мы не легко давали бы людям прощение и сами не просили бы легко прощения у людей, потому что прощение – поступок предельно ответственный. Он означает: я тебя достаточно почитаю как икону Божию, я тебя достаточно люблю крестной любовью, чтобы тебя, какой ты есть, какая ты ни на есть, взять на плечи свои и нести, нести твои пороки, нести твои недостатки, лишь бы ты исцелился. Прощение – не момент, когда мы можем легко сказать: «Ну, давай все забудем!» Нет, забывать нельзя, потому что забыть – это очень часто значит через мгновение или через год поставить человека перед тем же соблазном, который его погубил раньше. Надо помнить слабость человека, помнить его уязвимость, помнить опасность, в которой он находится от того или от другого, – и быть готовым нести все последствия, потому что он и я – одно.

Если бы мы так подходили к исповеди, мы первым делом глубоко задумывались бы над собой, над всеми своими отношениями с людьми, с каждым человеком; над своим отношением к жизни, ко всем ее обстоятельствам; и мы бы сделали первое усилие: примириться. Не то что пассивно принять – нет, активно, творчески принять другого человека или сделать все, что от нас зависит, вплоть до предельного унижения, чтобы человек мог нас принять, – потому что нелегко принимать друг друга.

И затем, примирившись с другим, через это примирившись со своей совестью, мы могли бы прийти на исповедь, стать перед Богом и сказать: «Господи! Теперь мне остаются две вещи. Я отрекаюсь от прошлого, но это прошлое, словно болезнь еще не изжитую, я беру на себя, как подвиг. Я буду бороться; а Тебя прошу об одном: подтверди, укрепи прощение, которое я получил от другого, и прощение, которое я другому дал; укрепи их Своей силой, силой Твоего прощения; и помоги мне исцелиться; исцели меня в ответ на мой крик и на мое усилие». Всякая исповедь должна стать, с одной стороны, оглядкой на прошлое, и с другой стороны, программой на будущий подвиг, на борьбу, на победу над собой во имя Божие и во имя ближнего.

Теперь я хочу перейти к другому. В Ветхом Завете есть целый ряд образов, которые могли бы нам послужить как бы основанием к тому, чтобы над собой произнести суд, посмотреть на них и поставить перед собой вопрос; не являюсь ли я таким же?

Я уже упомянул о Каине, о том, что каждый раз, когда мы думаем: ах, вышел бы, выпал бы этот человек из моей жизни! Ох, если бы его не было! – мы поступаем, как Каин: это убийство.

Но еще до этого вспомните падение Адама. Он отвернулся от Бога и погрузился в тварность; он отвернулся от Бога и ушел в сотворенное. Разве мы не таковы? Это совсем не значит, что мы должны быть чужды всему, что Бог сотворил; конечно нет! но вспомните о Христе: Он вошел в жизнь сотворенного Им, теперь падшего, мира, для того, чтобы в этот мир внести Божественную гармонию, – не для того, чтобы в Царство Божие внести измерение падшего мира, не для того, чтобы в частную жизнь, в семейную жизнь, в общественную жизнь и, еще хуже, в жизнь церковную внести все то, что делает наш мир падшим миром. Это первое, что можно сказать об Адаме.

А второе – то, что мы поступаем опять-таки подобно Адаму, который, согрешив, отвернувшись от Бога, погрузившись во все земное, услышал Бога, ходящего в раю, и спрятался от Него. Мы можем воображать, что не делаем этого, – мы себе лжем! Потому что каждый раз, как мы обращаемся в сторону падшего, испорченного, гнилого мира, в котором живем, и выбираем его измерения, его суждения, его жизнь, – мы закрываем глаза на Божие присутствие. Мы заставляем свою совесть замолчать, мы заставляем Бога отойти в сторону или сами прячемся от Него. Когда воины избивали Христа в претории, они завязали Ему глаза и спрашивали: «Кто Тебя ударил?» Разве мы этого не делаем постоянно в той или другой мере?! Мы не завязываем глаза Богу, но закрываем свои глаза, отворачиваемся, мы уходим в потемки для того, чтобы совершать дела тьмы. Вот чему мы можем научиться от образа Адама.

Дальше: Каин и Авель. Какая между ними разница? Разница в том, что Каин ушел всеми корнями в земное, и, когда увидел, что Авель, который был свободен, который пожинал плоды земли, но не поработился этой земле, был приемлем Богу так, как он, Каин, не был приемлем, он себя не осудил; он проклял своего брата и убил его: «Если бы его не было, то не было бы надо мной суда, не было бы другого, который меня обличает своим существованием, тем, что он есть».

Перенеситесь мыслью на притчу Христову о званых и избранных: укоренение человека в землю и порабощение ей, порабощение человека своим трудом, своей работой, своим призванием – или порабощение человека своим счастьем и, может быть, даже своим горем.

И дальше рассказ о Ламехе, который воскликнул: если оскорбление Каину должно было наказываться семь раз, то всякое оскорбление мне будет наказано семьдесят раз семь (см. Быт. 4:24). Разве в нас нет этого? Разве в нас не кипит гнев, мстительность, горечь, когда что-нибудь нас оскорбляет, кто-нибудь нас унижает, когда мы обездолены чем-нибудь или кем-нибудь? Разве нет в нас мстительности? О, конечно, мы не убийцы; но сколько яда может быть в холодном слове, в том, как мы поворачиваемся к человеку спиной, в том, каким ядовитым взором мы на него взираем. Это месть наша. И есть другие формы мести, когда мы определенно творим человеку зло, когда мы говорим о нем злое, когда мы о нем сплетничаем, когда мы его образ в глазах других людей уродуем, не говоря о том, что порой мстительность наша доходит до его обездоления в той или другой области, в той или другой форме! Об этом каждый из нас должен подумать.

И дальше – рассказ о потопе. Что случилось? Бог говорит: человечество стало только плотью, духа в нем уже не осталось, устремления ввысь уже нет. Вещество – вот все, что осталось от человечества; оно не может дальше существовать. Такое человечество – не только изуродование, это конец (см. Быт. 6:3 и далее).

Каково наше положение? В какой мере мы стали плотью, перестав жить духом? В какой мере в нас еще есть устремленность к Богу, устремленность в наши собственные глубины, стремление ко всему, что является истиной, правдой, жизнью, – в какой мере это в нас еще остается? Или мы тоже стали плотью, то есть живем только землей, живем только веществом? И не станем отгораживаться, говоря: «Мы же ходим в церковь! Мы же молимся!» О чем мы молимся? О благополучии, о здоровье, о счастье, о близких. Но разве мы отрекаемся или отрешаемся от себя самих ради того, чтобы быть с Богом, как мы порой можем забыть себя для того, чтобы быть с другом? Я даю только один пример, но каждый из нас может углубиться в свою душу и посмотреть на себя в контексте этого библейского рассказа.

И уже значительно дальше – рассказ о жене Лота. Ничем она не была плоха; вместе с Лотом и его людьми она ушла из Содома и Гоморры, из городов греха настолько отвратительного, что им надлежало быть уничтоженными. Уходящим было сказано не оглядываться, уйти – не туда, куда глаза глядят, а куда Бог поведет. Жена Лота оглянулась и стала соляным столбом. Она не изменилась, она осталась солью в том смысле, в каком Христос позже говорит, что соль предохраняет от порчи, от гниения. Она осталась солью, но мертвой солью; жизнь из нее ушла, потому что она перестала глядеть в сторону, куда ее зовет Бог, и оглянулась посмотреть: что будет, что происходит вне Бога?

Сколько у нас разрушающего любопытства, когда мы заглядываемся на то, что является порчей, гнилью, смертью, грехом, злобой, обезбоженностью! Нам кажется, что это не затрагивает нашей чистоты, что мы остаемся теми же людьми, какими были; мы продолжаем верить в Бога, мы продолжаем хотеть добра... Да, мы остаемся в значительной мере солью, но жизни в нас больше нет. Потому что жизнь – только в устремлении к Богу, жизнь только в приобщении Богу, общении с Богом. Глядеть в бездну и глядеть в глубины Божии одновременно нельзя. Поставим же себе еще и этот вопрос.

Но тогда какой же выход, есть ли какой-нибудь выход? Да! Я хочу вам дать два образа: образ Авраама и образ Иакова.

Авраам был язычником. Он услышал глас Божий, зовущий его. Это не был звук, это было нечто, что прозвучало в глубинах его души. Три раза он был призван; он встал и пошел, куда Бог его поведет; он поверил Богу, он Ему доверился. В 11-й главе Послания к евреям вера определяется как уверенность в невидимом (Евр. 11:1). Авраам был уверен в том, что слышал, и он пошел за Богом, куда бы Бог его ни повел.

И второе: Бог ему обещал, что у него родится сын и что этот сын сделается начатком многочисленнейшего народа. Родился сын, и, когда этот сын подрос, Тот же Бог повелел Аврааму этого мальчика, сына своего, взять и принести в кровавую жертву. Авраам не стал с Богом спорить; он Богу верил больше, чем словам, которые слышал; он Богу поверил больше, чем своему пониманию Бога. И Бог, Которому была предоставлена вся судьба, его собственная и мальчика, нашел путь, потому что Авраам доверился Ему и поверил Ему безусловно, оставив Ему заботу о том, чтобы разрешить неразрешимое.

После этого, укоренившись в вере как уверенности и вере как безусловном доверии, Авраам начал прозревать нечто о Боге: явление Трех Ангелов у дуба Мамврийского, Которые, будучи Троими, говорили в единственном числе, тогда как в начале Ветхого Завета мы слышим, что Единый Бог говорит во множественном: Сотворим человека по образу Нашему и по подобию Нашему (Быт. 1:26). А здесь Три Ангела говорят «Я». Это Бог говорит. Авраам познал Бога как Единого Бога в Трех Лицах.

И всем путем своей жизни Авраам научился от Бога состраданию, научился любви, потому что, когда Бог ему открыл, что хочет погубить Содом и Гоморру, Авраам стал просить о милости: «Если там осталось пятьдесят, двадцать, хотя бы десять праведных человек, неужели Ты погубишь этот город?» Разве Авраам в своей человеческой чувствительности спорил с Божественным гневом? Нет! Он тогда уже приобщился к пониманию Божественной любви, Божественному состраданию, и он Богу принес как бы в дар то, что Бог ему подарил.

И наконец, последний образ: борьба Иакова во мраке с Ангелом. Как часто мы бываем в потемках, как часто бывает, что для нас вера, Бог, судьбы Божии темнеют и мы больше не понимаем. Как часто мы можем вместе с Иовом сказать: «Я не понимаю Тебя больше, Господи!» В такой темноте находится и Иаков. Он связался, сплелся в борьбе с Ангелом; он хотел победить и понять. Он всю ночь боролся в темноте, и, когда начало рассветать, он увидел, с Кем борется, и спросил только об одном: Какое Тебе имя? (см. Быт. 32:24–29). Он хотел узнать имя Божие, потому что имя в Ветхом Завете, во всей древности до конца совпадало с сущностью – Бога или человека. Он хотел познать Бога, Каким Он есть; употребляя слова апостола Петра, может быть, приобщиться через это Божественной природе (см. 2Пет. 1:4). Но было рано; сначала надо было Богу приобщиться человеческой природе. И Ангел ему ответа не дал, имени Он не произнес. Позже Моисей услышал нечто вроде имени: Я есмь Сущий (Исх. 3:14) – Я Тот, Который есть... Это все, что мы можем знать. Но тогда Иаков не отказался ни от борьбы, ни от страстного, отчаянного желания узнать.

Когда мы бываем в потемках – хватает ли у нас стойкости, верности, крепости, решимости, безразличия к себе самим, желания познать Бога, чего бы это нам ни стоило, Каким бы Он ни оказался, когда настанет рассвет? Не отходим ли мы легко, говоря: «Господи, Ты не хочешь мне открыться! Ты непознаваем! Я буду довольствоваться тем малым, что я знаю. Я буду Тебе рабом, я буду Тебе порой наемником, буду требовать от Тебя награды за мои усилия, а сыном – нет, не могу быть!» А вместе с этим мы призваны быть и не рабами, и не наемниками, а быть сынами: призваны стать сынами и дочерьми – покаянием, то есть решительным обращением от всего, начиная с себя самого, себя самой и всего прочего, к Богу, и шествием путями Божиими, а не нашими.

Задумаемся над этими картинами, над этими вызовами Ветхого Завета! Я выбрал Ветхий Завет, потому что своей душевностью, своим отношением к жизни мы в значительной мере принадлежим к Ветхому Завету. Новый Завет мы слышим на каждой службе, каждое воскресенье, каждый праздник слышим евангельские и апостольские чтения. Но задумаемся над тем, каковы мы на самом деле: еще не просвещенные, несмотря на крещение, несмотря на причащение, несмотря на исповедь, несмотря на все то, что составляет нашу церковную жизнь. В большой мере мы являемся еще ветхозаветными тварями, и причем не победителями, а теми, которые находятся в отчаянном борении; и дай Бог, чтобы это было борение, а не поражение.

На этом я кончу вторую беседу и надеюсь, что вы задумаетесь над тем, что говорилось сегодня в этих двух беседах. Сейчас я попрошу вас снова вступить в период молчания. Потом мы соберемся в середине храма на общую исповедь. Общая исповедь – это момент, когда мы себя сознаем живыми членами одного тела, и сознаем, что грехи одного являются грехами другого, потому что мы все друг за друга ответственны. И я принесу исповедь, сколько умею искреннюю, правдивую, и будут периоды молчания в этой исповеди, чтобы каждый из нас мог исповедать Богу свое собственное состояние в контексте того общего, что будет сказано. Потом будет еще краткое молчание, чтобы каждый из нас мог перед Богом предстоять безмолвно, покаянно, лично и правдиво. А затем будет произнесена над всеми разрешительная молитва, после которой все участники этого говения могут завтра причащаться Святых Таин.

Если у кого будет нужда в личной исповеди – подумайте об этом хорошенько, раньше чем на нее решиться, потому что, может быть, надо было бы каждому из нас перед личной исповедью сделать то, о чем я говорил: примириться с каждым ближним, который нам доступен; исправить все зло, всю неправду, которую мы творим и творили; и уже прийти лично, не как толпа кающихся грешников (как определяет Церковь святой Ефрем Сирин), а как ответственные члены тела Христова, которые лично от всякого зла отрекаются, которые становятся перед Богом и начинают новую жизнь, чего бы это ни стоило.

Исповедь как исцеление28 (Лондон, 12 декабря 1991 г.)

Тем из вас, которые давно вошли в Церковь, живут ее жизнью, которые часто прибегали в течение этой своей жизни к Таинству исповеди, может показаться излишней еще одна беседа на эту тему. Однако, живя внутренней жизнью, постоянно возвращаешься к этой теме: что такое исповедь? Как принести Богу исповедь, которая была бы очистительной, спасительной? И вот мне хочется остановиться на некоторых моментах этого вопроса об исповеди.

Во-первых, исповедоваться – значит открыться до глубин, излить всю свою душу. И конечно, осуществить это до конца не может никто, потому что за каждой глубиной раскрываются новые и новые глубины. Но что мы можем делать – это в меру нашего понимания, нашего сознания заглянуть как можно глубже в недра своей жизни и как можно более правдиво, с ужасом или с благодарностью, раскрыть эти глубины перед Богом.

Но тут сразу встает вопрос: что составляет предмет исповеди? О, я знаю, что у всех есть опыт – который мне кажется часто таким жалким и неудовлетворительным. Часто приходится слышать, как человек приходит на исповедь и перечисляет ничтожные грешки: рассердился, сказал резкое слово, сказал неправду, обиделся, реже – обидел кого-то... И часто исповедь не идет дальше этого. И вот первым делом нам надо осознать, что такое грех, который надо исповедовать, что составляет основу греховности.

Грех – нарушение закона, но это только одна сторона, потому что законом все не исчерпывается. Вы знаете, как бывает в человеческих отношениях: один человек с другим в гладких, учтивых отношениях, один другого не оскорбляет, не унижает, все между ними хорошо проходит, они живут рядом – и никогда за целую жизнь друг друга не встретят. Не то что не рассердятся друг на друга или не обрадуются по-настоящему; они просто пройдут, как две параллельные линии, куда-то вдаль, в бесконечность. Такое соблюдение правил общежития, законов жизни не является еще человеческим отношением к другому человеку. И когда мы говорим об исповеди и о том, что надо открыть, этот вопрос ставится очень резко. Можно его так поставить: грех – это все то, что недостойно ни Бога, ни меня самого. Это моя оторванность от Бога, это моя внутренняя разбитость и запутанность, это истекающее от того и от другого неприемлемое с христианской или даже просто с человеческой точки зрения отношение к моему ближнему, то есть к тому человеку, перед которым я сейчас нахожусь, или к тем людям, с которыми я связан. Таким образом, грех не заключается просто в тех или других поступках. Поступки, слова, конечно, его выражают, но в основе грех является разобщенностью, отделением от Бога, отделением от окружающих меня людей и внутренней разбитостью. Апостол Павел говорит, что то добро, которое он любит, он не творит, а творит то зло, которое ненавидит: раздвоенность (см. Рим. 7:18). Но в пределах этой раздвоенности, конечно, есть множество другого: между умом и сердцем разлад, между умом, сердцем и волей разлад, между совестью и телом разлад.

Мы находимся в состоянии внутренней разбитости. Эта разбитость должна быть исцелена, и русское слово «исцеление» именно и говорит: то, что было раздроблено и разбито, должно стать цельным.

Вы, наверное, замечали, как в Евангелии постоянно идет речь об исцелениях. Исцеление больных, которых приводят ко Христу, – не просто телесное выздоровление. Будучи исцеленными Спасителем Христом, они входят в совершенно новое соотношение с Ним, и через Него, в Нем – с Богом. Жизнь, которая была оторвана от Бога, теперь снова как бы привита к Богу. И вот нам нужно внутреннее исцеление, которое порой дается внезапным образом, когда человек уже созрел к тому; а порой дается постепенным трудом. И поэтому когда мы думаем об исповеди, нам следует продумать: что мы сказали, что почувствовали, подумали, пожелали, чего не надо было. Но второй вопрос, который стоит, может быть, еще резче: насколько все это меня внутренне раздробило? Насколько это меня отделило от моего ближнего и от самого Бога, сделало чужим по отношению к тому или другому?..

Здесь встает еще один вопрос. Мы всегда думаем об исповеди как о чем-то частном: я иду исповедоваться, буду говорить свои грехи перед священником – и никого другого это не касается. Разумеется, в каком-то смысле это не касается никого; священник не имеет права разгласить то, что услышал на исповеди. Но каково положение священника, что он собой представляет?

Если подумать о том, как развивалась исповедь исторически, то мы знаем, что в начале христианских времен частной исповеди человека перед апостолами, перед священниками в общем не было. Люди исповедовались той общине, перед которой они согрешили, потому что согрешением одного человека разбивается цельность всего тела, вся община заболевает. И были выделены три как бы основных греха, которые несовместимы со званием христианина. Первое самоочевидно: это отречение от Христа и от Бога. Человек, который отрекался публично или даже внутренне от Бога, от Христа не в момент какого-то безумия, а сознательно приняв такое положение, уже не христианин. Если он хотел вернуться к Церкви, он должен был перед всеми открыть и свой грех, и свое покаяние, и свою решимость в будущем быть верным. Второй грех, который был обязателен для открытой исповеди, даже если не был предметом общего знания, это убийство, которое является радикальным отречением от закона любви. А третий грех – прелюбодейство, которое заключается в том, что разрушает существующую между двумя людьми любовь. Все эти три греха являются грехами против любви: любви к Богу (ведь от любимого не отречешься), любви к человеку (ведь любимого не убьешь) и любви к чете, которая должна была бы охраняться любовью каждого и была разрушена прелюбодеянием.

Как я уже сказал, если болеет один человек, болеет все тело, если один член тела Христова заражен неисцельно, то неисцельно болеет все тело. В ранней Церкви это переживалось очень сильно, потому что все, кто находился в церковном общении, одновременно были отвержены окружающим языческим миром, были предметом гонений, ненависти, все стояли, если только их найдут и обнаружат, перед осуждением на смерть. И каждый чувствовал, что всякий стоящий в этой молитвенной общине, – самый близкий для него человек: ближе отца, ближе матери, ближе брата, сестры, жены, мужа, жениха, ближе всех, потому что их соединяет Христос, ради Которого они готовы жить и умирать. И потому такая открытая исповедь была в то время очень важна.

Когда Церковь была признана, тем более когда во времена Константина она стала как бы государственной, в нее влилось множество народа, который никогда не влился бы, пока это было опасно; и церковное общество разжижилось. И уже невозможным сделалось человеку стать перед общиной и сказать: «Братья и сестры мои, вот чем я согрешил перед Богом», – потому что вместо того, чтобы принять его любовью, открыть ему сердце, со слезами сострадания открыть ему объятия, большая часть этой общины, которая себя называла и в какой-то мере была христианской, но не была готова жизнь свою положить за ближнего, за друга своего, отшатнулась бы от этого человека. Это можно сказать и о нашей общине, и о любой современной общине. Если бы кто-то из нас вышел утром перед Литургией на солею и сказал: «Я – профессиональный карманный вор», неужели вы думаете, что все раскрыли бы объятия? Разве первым движением со стороны большинства не было бы – увериться, что у них не украден кошелек?

Когда в ранние церковные столетия произошло это изменение, то была введена та форма исповеди, которую мы теперь знаем: человек приходит и как бы на ухо священнику говорит то, о чем надо было бы сказать всей общине, чтобы получить ее молитву, ее поддержку, ее любовь и вновь включиться в нее полноправным членом. Священник именно представляет ту идеальную общину, которой уже не существует; и та частная исповедь, которую мы знаем, нам дает ложное впечатление, представление об исповеди как о частном таинстве, как о чем-то, что происходит между Богом и мной или, может быть, даже чаще – между мной и священником, тогда как это всецерковное таинство, это исцеление одного из больных членов Церкви, для того чтобы и этот член ожил, и все тело было исцелено. Очень важно помнить: исповедь является не частным таинством, а всецерковным действием. Когда ты падаешь, ты ранишь тело Христово, когда ты восстаешь, ты восстанавливаешь тело Христово. Даже те люди, которые не знают о твоих грехах, несут тяжесть этих грехов.

Я знал общину, где священник сделал действительно творческий опыт. Он предложил своим прихожанам восстановить публичную исповедь, объяснив им, что это значит, какую ответственность они на себя возьмут, если только услышат о чужом грехе и вспомнят слово апостола Павла: Друг друга тяготы носите, и так вы исполните закон Христов (Гал. 6:2). Когда человек перед службой или после службы приходил, становился перед собранным народом, раскрывал перед ним всю свою жизнь, все уродство, всю болезнь свою, люди слушали с благоговейным ужасом: с ужасом о том, что человек может быть так глубоко ранен, и с благоговением о том, что он так верит в Бога, так верит в их любовь, в их братское отношение, в их сострадание, что готов перед ними показать себя, какой он есть в самых темных тайниках жизни и души. И тогда священник спрашивал: «Могу ли я ему дать разрешительную молитву? Готовы ли вы на себя взять тяготу этого человека? Если вы не согласны нести его крест, мы не можем его восстановить как члена тела Христова». И присутствующие давали на то свое согласие, и тогда от имени всей Церкви Христовой этот человек получал прощение: прощение от Бога, перед которым он каялся, и от народа, в присутствии которого он каялся в том, чем он этот народ изуродовал, ранил.

На одном из ранних съездов Русского студенческого христианского движения был случай. К отцу Александру Ельчанинову пришел исповедоваться бывший русский офицер и сказал: «Я могу исповедовать все мои грехи, я могу их перечислить, я умом все эти грехи знаю, но сердце мое совершенно окаменело, у меня нет ни покаяния, ни даже сожаления. Я знаю как факт, чем я был недостоин и Бога, и Церкви, и себя, и любящих меня людей, но мое сердце на это не отзывается». И отец Александр ему предложил: «А ты у меня сейчас не исповедуйся. Завтра перед Литургией ты выйди и исповедуйся перед съездом». Офицер согласился. И когда все собрались, он вышел вперед и сказал: «Я знаю все, чем я согрешил перед Богом, перед людьми, перед собой, но сердце мое, как камень, мне все равно. И я хочу перед вами все сказать». И тогда случилось нечто решающее в его жизни. Он ожидал, что все станут, как судьи, будут выслушивать его исповедь со строгостью, как праведники слушают грешника. А увидел он, что съезд дрогнул состраданием, все лица и глаза обернулись к нему, и он почувствовал, что будет говорить не перед лицом судей, – он будет говорить перед лицом людей, которые до самых глубин состраждут ему, сочувствуют ему, которые заодно с ним, хотят, чем только могут, ему помочь, его спасти. Он начал исповедоваться – и разрыдался; и дальше открыл всю свою жизнь перед этими людьми, перед друзьями, товарищами, знакомыми, незнакомыми участниками съезда. И тогда отец Александр ему дал разрешительную молитву, которую как бы на крыльях несла вся община; и человек вышел из этой исповеди исцеленным.

Нам надо помнить это. Нам надо помнить, что никто не грешит и одиночку, в том смысле, что грех каждого человека ложится тенью или врезается раной в жизнь, в душу, в судьбу, вечную судьбу каждого члена Церкви, знаемого и незнаемого, близкого и далекого, любимого или безразличного; что это общая судьба. Когда кто-то приходит на исповедь, он должен это сознавать. Но те, кто стоит в очереди за ним, тоже должны сознавать, что человек идет исповедоваться у священника, потому что они неспособны понести его тяготу, что священник стоит, будто жертва, и должен на себе нести весь ужас этой исповеди, и следующей, и последующей еще, и каждой другой, потому что никто из тех, кто стоит в храме, даже из тех, которые в очереди стоят, не способен это сделать. И как часто мы этого не понимаем, радикально не понимаем!

Помню, в ряду исповедников подошел ко мне один пожилой человек. Он стал перед аналоем и сказал: «Отец Антоний, прежде чем исповедоваться, хочу сказать вам, что я в совершенной ярости против той женщины, которая исповедовалась передо мной. Она десять минут нас всех держала!» Я ему ответил: «Успокойся!» – а сам вынул часы и положил на аналой. Он исповедовался, плакал, говорил то, что хотел сказать, потом уже собрался на колени стать. И тут я ему сказал: «Нет, Коля. Ты исповедовался двенадцать минут; так пойди и попроси прощения у всех тех, которые стоят в очереди за тобой, а потом приди получай разрешительную молитву». Это, конечно, была мелочь. Но я думаю, что это относится к каждому из нас, потому что мало кто, едва ли кто-либо, стоя в очереди, когда кто-то другой долго исповедовал, не думал: «Боже мой, когда это кончится! » Нам надо это иметь в сознании. И в этом контексте нам надо было бы молиться все время, пока мы ждем своей очереди, за каждого человека, который вот сейчас стоит перед судом своей совести и перед судом Божиим. Если бы мы так молились о каждом, кто исповедуется впереди нас, то время не тянулось бы, мы стояли бы перед лицом Божиим с сокрушенным сердцем, с состраданием и приблизились бы к той способности, о которой я говорил, принять чужую исповедь, узнать чужие грехи и не только не осудить, но как бы взять их на себя, как крест, и нести.

Потому что когда община заслушивала исповедь, она не только слушала и молилась. Да, она этого человека должна была получить как обновленного члена общины, но потом его надо было оберегать, охранять, порой лечить, потому что исцеление – не внезапное явление. Человек может покаяться в своих грехах, но вместе с тем еще быть расслабленным, в нем еще может быть возможность возвращения к этим грехам.

И тут очень важно помнить, что «простить» и «забыть» – очень разные вещи. Я вам это разъясню еще одним примером. Была в нашем приходе женщина, которая спивалась. Ее различным и способами старались привести в сознание и наконец поместили в больницу. Она провела там много месяцев, ее вылечили, она отрезвилась и вернулась домой. Домочадцы на радостях поставили на стол бутылку вина. И это был конец: после первого глотка она вернулась к пьянству. Вот здесь можно уловить разницу между «простить» и «забыть». «Простить» значит, с одной стороны: я не держу в памяти прошлого против тебя, я тебя принимаю, какой ты есть после твоего покаяния, и буду нести тебя на плечах либо как пропавшую овцу, либо как крест, на котором я должен умереть. А «забыть» значит не оберечь человека, которому еще нужна поддержка, который, правда, вышел из болезни, но еще должен приходить в себя.

Я уже сказал нечто о роли священника. Он стоит как представитель всей Церкви, а не как «отец такой-то»: не ему исповедуешься. Перед исповедью священник говорит кающемуся: Се, чадо, Христос невидимо стоит, приемля исповедание твое, не усрамися, не убойся ме ня, но говори во всей правде то, что у тебя на душе, и получишь прощение от Самого Господа; я же только свидетель... В этом есть целый ряд моментов, над которыми стоит задуматься. Во-первых, ясно, что ты пришел и исповедуешься Христу, не священнику. Ты стоишь перед аналоем, на котором лежит икона Спасителя Христа или Крест с Евангелием. Священник стоит в стороне; все, что ты имеешь сказать, ты говоришь Спасителю Христу вслух священнику, от которого ты ожидаешь поддержки, помощи, но не прощения, которое он бы мог дать самолично. Поэтому, услышав это наставление, надо, перед тем как начать исповедь, на минуту остановиться и стать перед Христом. Не перед Христом, Который стоит как бы вне тебя, а войти внутрь, в ту таинственную храмину твоей души, где ты со Христом можешь встретиться лицом к лицу.

Отношение священника к тому, что он слышит, опять-таки двояко. С одной стороны, он может слышать то, что ему говорится, с ужасом. Есть грехи темные, грехи грязные, грехи, от которых содрогается душа. Первый человек, который у меня был на исповеди, был убийца... Один мой близкий друг стал священником и после того, как впервые принимал исповедь, всю ночь ходил взад-вперед , потому что не мог оторваться от ужаса, охватившего его от этой накопления грехов, взвалившихся на его плечи. Но с другой стороны, священник не может не дивиться, не благоговеть перед тем, что человек так любит правду, так ее уважает, так хочет быть принятым Христом и стать Его другом, что готов публично, хотя бы в лице одного человека, раскрыть всю темноту, показать всю грязь, весь ужас собственной души. И вот между этими двумя пределами: благоговейным трепетом перед величием человека, который готов себя унизить ради того, чтобы исцелеть, и ужасом перед тем, что жизнь, зло, дьявол совершили над этим человеком, священник стоит как свидетель, как человек, любовь которого охватывает исповедующегося. Он принимает его, как я раньше сказал, как заблудшую овцу, которую он будет нести, пока не принесет хотя бы к вратам Царства Небесного или к ногам Спасителя Христа, как отец бесноватого отрока принес сына к Спасителю. Либо он готов его принять, если нужно, как крест, зная, что этот человек до конца его жизни – не своей, а его, священнической, жизни – будет крестом, на котором он будет распят, – распят ужасом и состраданием, распят своим бессилием спасти человека.

Это не мои слова. В древности в Русской церкви исповедующийся, получив после исповеди разрешительную молитву, клал руку на плечо священника, и священник говорил: «Иди с миром, твои грехи теперь на мне». Вы понимаете, что это значит?! Это выражает готовность до конца своей жизни нести судьбу этого человека, какова бы ни оказалась эта судьба. И это было бы невыносимо и неосуществимо, если бы одновременно священник не знал, что несет крест этого человека, как Симон Киринеянин помогал Христу нести Его Крест, но что в конечном итоге крест и исповедующегося, и самого священника, и всего множества народа несет Сам Спаситель Христос.

Если бы мы думали об исповеди в таких категориях, то не приходили бы на исповедь так, как отчаянно часто люди приходят. Они хотят причаститься и «знают», что для этого им надо исповедоваться. Откуда знают? Просто от обычая церковного; нет таких абсолютных церковных правил. И они приходят на исповедь и выкладывают перед священником все, что только могут вспомнить. Они не ставят перед собой вопрос: что меня отделяет от Бога? Почему я так далек от Бога? Почему, когда я молюсь, я кричу в пустые небеса? Почему у меня никогда не зарождается огонь? Почему я так холоден к моему ближнему? Почему я не способен простить даже малой обиды? Почему мне так безразлична судьба людей, которые вокруг меня, и людей далеких? Почему я весь сосредоточен на себе самом и прикасаюсь к каждому другому человеку только поверхностно или впиваюсь в него, как дикое животное, делаю его жертвой? Почему я внутри так заморожен? Почему самые высокие порывы, которые у меня когда-то были, вымерли? Почему?.. Этих вопросов люди большей частью не ставят и приходят с такой исповедью, которую могли бы принести, будучи детьми, но которая никак не в меру взрослых верующих христиан.

И еще (и это, может быть, очень важно): так часто мы поверхностно каемся, то есть сожалеем о том, что мы несовершенны, что мы не таковы, какими должны бы быть, – и тут же прибавляем себе оправдания. «Чего от меня ожидать? Я уже старик. Когда я только расцветал, случилась революция, потом Гражданская война, потом изгнанничество, голод, холод, одиночество, брошенность. Только как-то начала выплавляться жизнь – новые трудности, новые неприятности появились; как же ожидать, чтобы я был терпелив, собран и т. д.?» Разве это не сводится к тому, чтобы сказать: «Да, я грешник, но во всем виноват только Бог. Если бы Он меня оберег от революции, от Гражданской войны, от изгнанничества и т. д., я был бы замечательным человеком». И несколько раз, слыша такие исповеди, я говорил человеку: «Перед тем как я вам прочту разрешительную молитву, скажите вслух, что вы прощаете Бога во всем, в чем вы Его упрекаете. Потому что исповедь – это момент примирения между вами и Богом. Вы ожидаете примирения со стороны Бога, но вы Ему другом не становитесь, пока считаете Его ответственным за все зло в вашей жизни». Да, это так. Мы не привыкли к этой мысли, но для того, чтобы принять разрешительную молитву, надо примириться с Богом. В конечном итоге, говоря резко, надо Его простить в том, в чем вы видите вину не свою, а «судьбы», и простить тех людей, которых считаете ответственными за то, что вы прогоркли, потеряли вдохновение, стали тем человеком, каким вы себя видите в момент, когда вы честны перед собой.

О том, как надо исповедоваться и как, получив прощение грехов, начинать новую жизнь, я сейчас говорить не буду, это было бы слишком долго. Но эти основные вещи я хотел перед вами поставить, потому что слишком часто человек идет на исповедь потому только, что хочет причаститься, и собирает горсточку грехов, чтобы их дать священнику как основание получить прощение. Если можно дать такой небогословский пример: как, проходя мимо злой собаки, бросаешь кость, чтобы пройти, пока собака будет глодать кость.

Но тогда ставится вопрос о том, какая связь между исповедью и причащением, и об этом я хочу сказать несколько слов.

В древности об исповеди в любой ее форме говорили как об омовении, о бане; причащение рассматривалось как пища. И вот поймите, какая связь между омовением и питанием. Вы работали в поле, вернулись домой запачканными: вы не пойдете к столу, не вымывшись. Но бывают случаи, когда вы устали до такой степени, что вас и сил нет вымыться; вам нужно сначала что-то съесть, и только тогда вы можете идти в баню, на омовение. Я думаю, что это очень верный образ. Бывают моменты, когда нам надо очень глубоко каяться, и каяться, может быть, не однажды, а несколько раз, перед тем как приступить к Святым Тайнам. Мне не так редко приходилось говорить: «Ты покаялся, но поверхностно. Твое покаяние легковесно. Ты еще не осознал, сердцем не осознал то, что ты сказал словами, и ты многое еще не понял в себе. Иди домой, продумай глубже свою душу и свою жизнь, снова и снова приди на исповедь; и, только когда ты будешь готов, иди к причащению». Но бывают случаи, когда этого не скажешь, когда человеку нужно сначала встретить Христа так, как ни один обряд и ни один человек не могут его заставить встретить Его лицом к лицу. В таких случаях священник может сказать: «Ты не созрел до глубинной исповеди, потому что Христос для тебя еще недостаточно реален; тебе надо встретить Его, и только Он может в тебе родить то спасительное покаяние, которое будет началом новой жизни. Пойди причащаться. Но причащайся не потому, что имеешь на это право, а потому, что ты вымираешь и тебе надо приобщиться к источнику жизни. Причастись – и потом начни каяться». И это не фантазия, это реальность.

Поэтому здесь мы уже давным-давно разделили исповедь от причащения. Священник выслушивает исповедь и может дать или не дать разрешительную молитву. Он может потребовать, чтобы человек раз за разом приходил исповедоваться, перед тем как причаститься. Но может случиться и так, что человеку будет сказано: «Причастись! Причастись сегодня, хотя ты еще не созрел; но только Свет Христов, который будет сиять в твоем сердце, в твоем сознании и пронизывать даже плоть твою, тебе позволит видеть то, чего ты сейчас видеть не можешь». А порой можно человеку сказать: «Я тебя благословляю причаститься во исцеление души и тела, с тем, чтобы потом ты стал способен каяться и жить новой жизнью ».

Вечернее правило заканчивается повседневным исповеданием грехов. Какую связь вы видите между исповедью и этой ежедневной молитвой?

Видите, о правиле я скажу так: можно правило «вычитывать», так же как можно службу «выстаивать», или можно молиться благодаря этому правилу. Когда вы читаете молитву, вы можете «отчитаться» и сказать: «Прочел, и я с Богом квит». Вы, конечно, этого не скажете, потому что язык не повернется, но, в сущности, порой бывает так. или можно сказать: «В эту молитву один из святых (и часто его имя надписано над молитвой) вложил свой опыт Бога, и покаяния, и себя самого, и всего. Через эту молитву я могу приобщиться к его опыту. Я ее постараюсь читать так, чтобы она вонзилась в мою душу, чтобы она меня пронзила». И если в результате вместо целого правила будет прочитана одна молитва, это совершенно все равно. Это опять таки не моя выдумка, а пишет об этом Феофан Затворник: если ты имеешь правилом вычитывать вечерню и прочтешь первую строчку, и она тебя ударит в душу, и ты остановишься и будешь ее повторять и повторять, и как бы в нее вдумываться, вживаться, и она будет в те бя вживаться, и пройдет все время, которое у тебя есть на молитву, – считай, что ты совершил вечерню. Тогда как если ты просто протараторил какое-то число молитв, это совсем не значит, что ты помолился, Богу совершенно не нужно, чтобы еще один человек Ему вслух прочел эти молитвы. Эти молитвы даны нам для того, чтобы мы стали живыми людьми, – Бог и без них жив. И поэтому; если в повседневном покаянии мы выливаем всю свою душу и переживаем его глубоко, мы покаялись. А «покаяться» значит обернуться всем существом к Богу и соединиться с Ним верой, надеждой, любовью, сокрушением сердца, радостью о Нем. И порой я слыхал, как люди говорили: «Я начал молиться, и это со мной случилось, а потом мне пришлось вычитывать десять других молитв, и с каждой молитвой это погасало во мне», – потому что человек не был способен пережить все последующие молитвы с такой же силой.

Ведь подумайте: возьмите просто вечерние и утренние молитвы. Над ними имена разных святых. Неужели мы воображаем, что можем, просто потому, что пришло время молиться, стать перед Богом и как бы отождествиться с опытом Василия Великого, Иоанна Златоустого, Марка Подвижника, Симеона Метафраста, того, другого, третьего и десятого, то есть стать как бы суммой их покаяния, покаяния каких-нибудь десяти подвижников? Дай Бог, чтобы я мог краем души пережить то, что говорит один из них, остальное я могу прочитывать внимательно, с тем, чтобы оно стало частью моего сознания, внутреннего опыта, чтобы следующий раз не начинать сначала, а что бы это было продолжением. Но если какая-нибудь молитва нас так поразит, что заполнит все сознание, всю душу, лучше на этом остановиться и остаться вдвоем с Богом, а не вдвоем с книгой, говоря Богу: «Я к Тебе вернусь, когда кончу правило».

Это относится к вечернему правилу, к утренним молитвам, это особенно относится к молитвам перед Святым Причащением. При нормальном течении жизни мало у кого есть возможность перед каждой Литургией вычитывать все правило с достаточным вниманием: из-за времени, из-за усталости, из-за обстоятельств. И я часто советовал людям, которые имеют намерение причаститься, скажем, в следующее воскресенье: разделить правило на шесть-семь дней, чтобы каждую молитву прочесть так, чтобы она дошла до сознания, до сердца, до воли, чтобы через нее стать другим человеком, и в конце этого стать способным подойти к Чаше через молитву, которую мы читаем последней: Верую, Господи, и исповедую... Она есть именно покаянная молитва, которая в себе содержит все покаяние, как каждая молитва содержит покаяние.

Есть еще один момент. Порой при чтении той или другой молитвы нас охватит радость, ликование от встречи с Богом (конечно, не о себе самих). И нет никаких сил и возможностей втиснуть себя потом в сокрушение, в плач о своих грехах. В такие моменты надо оставаться со своим ликованием, потому что это ликование, радость, благоговение – момент, когда мы с Богом. Это нам подарок от Бога; как же мы можем Ему сказать: «Да, но сейчас время читать другие молитвы»?! Этого нельзя делать!

Бывает чувство раскаяния до исповеди, примирение между людьми до исповеди, и тогда в душе водворяется мир и чувство, что Бог действительно простил. Какое значение тогда имеет исповедь, когда ты придешь уже раскаянным?

Покаяние как внутреннее переживание души, внутреннее таинство души и сама исповедь – два момента, которые могут быть соединены? Ваше мнение?

– Во-первых, мое мнение никогда не стоит слушать, потому что оно очень ограниченное. Но я могу на это заметить три вещи.

В «Вопросах и ответах» святого Варсонофия Великого есть место, где он говорит: если ты согрешил и тебя вдруг охватило покаяние, так что ты зарыдал над своим грехом и чувствуешь, что после того, что ты пережил, этого больше быть не может, – считай, что Бог тебя простил, и не иди это исповедовать, потому что то, что уже простил Бог, нечего священник разрешать. Но речь идет, конечно, не о поверхностном «ах, как мне жалко!..». Он говорит о том покаянии, которое потрясает душу до глубин и за которым стоит абсолютная решимость: этому больше не бывать!.. Это одно.

Второе: в «Дневнике отца Александра Ельчанинова» или в его неизданных записках есть место, где он говорит, что Таинство покаяния начинается с момента, когда ты получил разрешительную молитву, вернулся к обычной жизни и на тебя снова нахлынули и мысли, и переживания, и соблазны; весь этот процесс внутренней борьбы (падения, восстания, обращения к Богу, отпадения и возвращения) и есть Таинство покаяния; и что этот процесс идет между моментом, когда ты получил разрешительную молитву, и моментом, когда ты встанешь вновь перед иконой Христа или Крестом и Евангелием на исповеди.

С этим связано то, что говорилось. Вот ты примирился с кем-то. Был момент – неделю тому назад, или месяц, или когда было возможно этому случиться, – но тогда не было речи об исповеди. Стоит ли идти и исповедовать это?.. Вот тут мне кажется (я не могу дать ссылку ни на что), что можно придти на исповедь, принося это не как предмет покаяния, а: «Вот что случилось, я покаялся, примирился, это уже прошло». Или, наоборот, принести это для того, чтобы включить в таинство нашего общения со Христом и со всей Церковью и это покаяние, которое не в прошлом: если ты покаялся, то твое покаяние в тебе живет постоянно. Оно не когда-то случилось; оно когда-то началось, но продолжается как взаимное отношение с человеком, с которым ты, скажем, повздорил, и как благодарность Богу за то, что это покаяние случилось. Ведь в исповеди есть все-таки не только покаяние, раскаяние в грехах, но и благодарность за то, что нам Бог открывает эти грехи и дает возможность вырваться из этого плена. Поэтому мы можем прийти и сказать: «Вот, со мной случилось то-то, у меня была схватка (может быть, даже очень злобная) с кем-то, но потом мы пришли в разум, примирились. Я хочу об этом сказать Христу снова и поблагодарить Его за то, как я был исцелен». Мне кажется, что это тоже имеет какое-то свое место, хотя можно и не приносить то, что прошло и быльем поросло.

В общем, есть какое-то облегчение в том, чтобы исповедоваться перед причащением. Если нет исповеди, очень часто я колеблюсь, знаю, что недостоин. Иногда я чувствую, что Господь говорит: «Иди и причащайся!» Но когда нет такой четкой связи, получается как бы на совести человека отчасти...

Мне кажется, что очень часто люди приходят на исповедь перед причастием с тем, чтобы с себя снять ответственность. Батюшка дал разрешительную молитву – на его голову да будет все, а я могу спокойненько идти, это не мое дело. Если нужно было останавливать, пусть бы и останавливал вовремя, а теперь – уж прости, Господи! – с меня не требуй... Так что я думаю, что есть риск в таком подходе: я недостоин, а вот если батя даст разрешение, то все в порядке...

Я думаю, что иногда приходится сказать: «Мне исповедовать нечего, я могу только собрать сколько-то пыли». Когда я только начал здесь исповедовать сорок два года тому назад, несколько раз приходили какие-нибудь наши старушки: «Я кошку ногой толкнула... я рассердилась на мужа...» Я спрашивал: «А это тебя поссорило с кошкой?» – «Да нет, она такая хорошая!» – «А с мужем?» – «Нет, даже и с ним ничего не случилось». (Кошка, конечно, лучше оказалась: она сразу приласкалась, притерлась.)

А критерий я скажу такой: вдруг почувствуешь такой порыв благоговения, радости о Боге, любви к Нему, что хочется к Нему броситься в объятия. Пример: бывает, ребенок играет где-нибудь в саду, и вдруг ему захочется броситься к маме и ее расцеловать. Ребенок летит грязный, запачканный, а на маме белое платье. Если мама дура, она его остановит, скажет: «Не с такими грязными руками!» – и это конец. А если она с сердцем и пониманием, она даже не подумает о платье, она только будет ликовать о том, что ребенок бросился к ней в объятия, хочет ее обнять, поцеловать (и вымазать!..). И мне кажется, что, если мы с таким порывом бросаемся к Богу, Бог не скажет: «Ну, вымылся бы сначала!» Что в тебе прибавится, если ты придешь на исповедь сказать, что ты лягнул кошку и рассердился на кого-то, кто тебя толкнул в метро, ради того только, чтобы получить разрешительную молитву, чтобы это было на батиной совести?..

Присутствие на вечерней службе перед причастием обязательно? Все-таки есть ли какие-нибудь канонические требования, формальные условия для причащения?

Надо быть христианином; быть православным; быть в нравственно-законном состоянии. Скажем, будучи в прелюбодейной связи, нельзя причащаться, вот и все. Дальше: надо приготовиться так же, как мы готовимся к другим событиям. Если тебя пригласят куда-то в гости, ты пойдешь не в рабочем костюме, а вымоешься, погладишься, наденешь платье или одежду, которая была бы кстати. Так и тут, себя надо привести в такой вид, чтобы Богу было видно, что ты ценишь эту встречу. Не то что мимоходом причастился – и до свидания!.. Нет, я к этому готовлюсь: молитвой, каким-то размышлением о том, что будет совершаться. Нельзя, скажем, пойти вечером на бал, а утром причащаться. Не потому что бал – плохая вещь, а потому что будет совершенно чуждое настроение; бал тебя не приготовит к тому, чтобы встретить Христа с глубокой внутренней тишиной и благоговением. Есть правило о посте с полуночи до причащения. Если человек нездоров, если ему надо принять лекарство, – можно принять, потому что не то, что входит в человека, а то, что из сердца у него выливается, оскверняет человека.

А службу накануне отстоять?

– Если возможно – да, также, как, если возможно, вычитывать... нет, не «вычитывать», а молиться молитвами, которые есть. Но если слишком устал или время не позволяет, лучше не прийти на службу и помолиться поглубже, чем просто «отстоять» службу так, чтобы только твои ноги знали, что ты был в церкви.

– Я много лет в этом приходе, и мне все труднее и труднее бывает пойти на исповедь. Иногда у меня такая тоска даже не причаститься, а пойти на исповедь, стоять перед Христом, а вместе с тем словом это так трудно выразить... Я просто не знаю, как быть. Тоска большая, но я не подхожу, потому что как будто хочется молчать и изливать душу перед Христом. Бывает, хочется, чтобы священник помог помог понять немножко больше, что происходит...

– Я думаю, что есть моменты, когда то, что происходит между Богом и нами, так глубоко, в таких наших глубинах, что, во-первых, мы не можем это выразить никаким словом, а во-вторых, если мы пытаемся прорваться в эти глубины, то мы что-то очень драгоценное взрываем, уничтожаем, распыляем. И мне кажется, что есть случаи (вот как ты говоришь о себе), когда можно прийти на исповедь и сказать: «Можно мне постоять перед образом, лицом к лицу со Христом в пределах этого таинства, и можете ли вы просто вместе со мной молиться? Если вам Бог что-нибудь на душу положит, скажите; если вам нечего будет говорить – ничего не говорите». Потому что священник порой (милостью Божией, в этом я не сомневаюсь) говорит больше, чем сам понимает. Порой он может сказать то, что знает как общее правило, а порой ему следует молчать, потому что ему нечего говорить. И бывают моменты – об этом Феофан Затворник пишет в одном из своих писем, – когда священнику Бог не дает говорить, потому что Бог считает, что либо время не пришло сказать этому человеку то или другое, либо этому человеку не надо сейчас слышать, что он должен пережить что-то.

Возвращаясь к тому, что я только что сказал: у апостола Павла есть места, где он пишет: «Это я вам говорю именем Христовым», а в других местах: «Это я вам от себя говорю». Это очень важно. Подумайте: апостол Павел делает такое различение, а молодой священник (или даже не молодой, а просто такой, которого не воспитали в этом отношении) очень часто думает, что, раз на нем благодать священства, он все может от Бога сказать и что бы он ни сказал – от Бога. Я мог бы привести вдоволь доказательств обратного. Порой бывает, что слушаешь исповедь, слушаешь ее молитвенно, и к концу этой исповеди тебе ясно, что надо сказать что-то, что не вытекает из этой исповеди, не является ответом на тот или другой пункт исповеди. Бывают моменты, когда ты должен сказать: «У меня нет ясного ответа» – или: «Мне нечего ясно сказать, но из святого Евангелия, из житий святых, из их сочинений, из моего опыта я знаю аналогичную ситуацию и могу тебе сказать: вот направление, по которому можно идти». А порой священник должен иметь честность сказать: «Я молился, и Бог мне ничего на душу не положил». Надо это принять в учет как бы с уважением. Не то что «батюшке некогда было, он хотел от меня отделаться и сказал, что ему нечего говорить». Нет, это может быть самый честный поступок этого священника и самый плодотворный его поступок – заставить тебя остаться с твоим вопросом, пока ответ не созреет или в тебе, или в ком-нибудь, кто тебе может сказать нечаянно то, что тебе нужно услышать: священник при следующей исповеди или просто при следующей встрече.

Все, что я говорил, относится просто к обыденным, обыкновенным священникам. Для людей, одаренных благодатью, правила нет. И всякий из нас, священников, может принять в учет те вещи, которые я говорил, потому что это практика. Но когда священник воображает: «Потому что я рукоположен, я могу взять любого человека за руку и привести к дверям рая» – нет! Говоря примитивно, нельзя вести человека по дороге, по которой сам не ходил. Можно быть спутником этому человеку, можно с ним делиться своим опытом; надо уметь отойти и молчать, но никак не претендовать на то, будто ты знаешь ответы на все вопросы, – иначе коверкаются души. И люди должны быть готовы не соглашаться на то, чтобы их ломали во все стороны просто так.

Исповедь как встреча со Христом и Его словом29 (Лондон, 30 декабря 1995 г.)

I

Темой говения сегодня я хочу взять исповедь и посмотреть на нее с немного необычной точки зрения. Мы все исповедуемся и раз за разом приходим к священнику, становимся перед аналоем, молимся с ним и говорим о тех же самых грехах, которые мы уже приносили. Нам они скучны, мы даже не умеем больше о них плакать. Первый раз придешь – может быть, даже и расплачешься, а когда в двадцатый или в сотый раз повторяешь одно и то же, причем сознаешь, что это только повторение, что оно еще будет повторяться, да к тому же – может ли это меня действительно отделить от Бога? Ведь то, что я исповедую сейчас, меня даже от моего окружения, от знакомых, от родных не отделяет безнадежно, неужели это может меня отделить от Бога так, чтобы между нами пропасть открылась? И в результате исповедь делается формальная, в том смысле, что мы приходим на исповедь не для того, чтобы переменилась наша жизнь, а для того, чтобы иметь доступ к причащению. Помню, ко мне раз за разом приходил мальчик и приносил все ту же самую исповедь, которую продиктовали его родители. И я ему сказал: «Знаешь, ты как-нибудь приди и скажи мне про себя самого, не то, что мама о тебе говорит, а то, что ты сам о себе думаешь».

Я думаю, что это относится не только к тому мальчику, но и ко многим взрослым, которые приходят, приносят пустую исповедь, – пустую в том смысле, что они не могут всерьез думать, будто то, что они исповедуют, их безнадежно отделяет от Бога, и потом уходят, «прощенные» (в кавычках), потому что они действительно пожалели о сделанном; и возвращаются с тем же позже. Священнику это нелегко, потому что – как ему быть? Самое простое было бы отослать человека, сказать: «Это не исповедь, это болтовня, ты даже сам не можешь всерьез принимать то, что сейчас говорил мне. Или, если ты исповедовался раз-другой на эту тему и ничего с тобой не случилось, значит, тебе надо, прежде чем идти на исповедь, очень серьезно задуматься и поставить перед собой какие-то основные вопросы, иначе твоя исповедь – одно повторение». И часто мне священники говорят: «Что нам с этим делать?»

Иногда с этим можно справиться тем, чтобы человеку поставить на вид, что взрослому человеку приносить такого рода «грехи» на исповедь просто недостойно: ведь он сам не может считать, что это его отделяет от Бога или даже от окружающих людей. Помню, давно, в первые мои годы здесь, пришла дама и говорит: «Ах, знаете, я сегодня утром кошку лягнула!» – «И что еще?» – «Да ничего другого». И дивишься человеку: неужели можно это принести на исповедь? Если с этим была связана злоба, если, например, ты на эту кошку уже давно смотрела с ненавистью и решила: я ее так ударю, что она уйдет из моего дома, – тогда можно ставить вопрос, но уже не о том, что ты лягнулась в кошку, а о том, как ты могла допустить в свою душу столько злобы по поводу несчастного животного.

Помню другой случай. Пришла очень достойная женщина, говорит: «Всем грешна, батюшка». Я отвечаю: «Этого не может быть!» – «Да нет, всем грешна». – «Если вы думаете, что всем грешны, значит, вы ни одного своего греха не понимаете. Подумайте, например, о десяти заповедях Ветхого Завета. Вы можете что-нибудь сказать об этом?» Она подумала, говорит: «Ну, бывало, что я не свое брала». – «Нет, простите! В заповедях Моисеевых не так сказано, там сказано: не кради. Значит, вы воровка». Она на меня посмотрела с гневом: «Батюшка, как вы смеете меня оскорблять!» – «Я вас не оскорбляю, я вас описываю. Ну, а еще что?» – «По-моему, ничего». – «Нет, простите! Там десять заповедей. Я понимаю, что вы, может быть, никому особенно не завидовали; но вот там сказано, например: не прелюбодействуй. Если вы всеми грехами виноваты перед Богом, то вы что, и прелюбодейка тоже?» Тут она вспылила, говорит: «Как вы смеете?!» – «Я не смею; я вас лишь спрашиваю о том, в чем вы только что прикровенно исповедовались. Раз все заповеди нарушили, то и эту». – «Нет, батюшка!» Я сказал: «В таком случае идите домой, подумайте о том, что вы собой представляете, и потом придете со своей исповедью; а я вам не могу дать разрешительной молитвы за то, что вы поисповедали всякие грехи, которых не совершали, и никогда не задумывались над тем, что вы совершили». Я даю эти примеры, потому что они все-таки разительны.

Бывает тоже, что человек действительно покается, когда что-то случится. Первый человек, которого я в своей жизни исповедовал, неделю спустя после того, как меня священником поставили (это было во Франции), была старая женщина, которая всю жизнь несла на плечах один грех. Кроме него, конечно, у нее были и другие грехи, но этот грех лежал на ней могильным камнем. Она в молодости совершила убийство и никогда этого не исповедала, всегда обходила эту тему: говорила о ненависти, о том, о другом, но никогда не решалась признаться в том, что она физически, фактически убила человека. Почему она решилась мне сказать – не знаю. Может быть, потому, что ей было не страшно меня: я был на сорок лет моложе ее; может быть, по какой другой причине, но во всяком случае было ясно, что она вдруг почувствовала: я могу это сказать... Мы тогда помолились, и после этого она почувствовала, что с ее плеч спал груз, который ее давил десятки лет, потому что она никогда не сказала прямо того, что случилось. Вот одна из опасностей такой учтивой, вежливой исповеди: найти такие слова, которые, да, выражают действительность, но выражают ее так, чтобы и себя не унизить, и священника не особенно задеть, чтобы он не шарахнулся, не ужаснулся.

Вы себе не можете этого представить, вероятно, но я помню одного моего товарища, близкого друга, который стал священником прежде меня и рассказывал мне, что после первой исповеди, которую он слышал (он в какой-то день исповедовал ряд людей), он всю ночь ходил по двору и не мог успокоиться, потому что прежде никогда не стоял лицом к лицу перед человеческим грехом, перед злом, перед неправдой в такой сгущенной форме. Не так, как мы встречаем человека, поверхностно, а вдруг – как бы из глубин вулкана лава вытекла, и он увидел ужас того, что совершается в человеке, в целом ряде людей, которых он знал как людей приличных, обычных, нормальных, ничем не выдающихся. Вдруг он увидел помои, которые так и лились из этих людей, и не мог прийти в себя. Вы должны подумать об этом. Потому что когда человек говорит на исповеди: «Я лягнул кошку» – это может вызвать некоторое чувство негодования: как ты смеешь прийти к Богу каяться в этом в такой форме! Но когда настоящая исповедь льется из человека, который перекладывает с себя на священника этот ужас, то они делаются как бы сообщниками того, что случилось. Не в том смысле, что священник делается виновным в грехе, в котором ему исповедуются, а в том, что он несет крест, несет тяжесть. Я читал, как один священник (не помню имени) писал в дневнике, что, когда у него кто-то исповедуется, он с ним молится, читает над ним разрешительную молитву, а потом по средневековому правилу Русской церкви кладет руку ему на плечо и говорит: «Иди с миром; теперь все твои грехи на мне». Вы себе представляете, что это значит? Достаточно своих грехов, а тут человек согласен понести чужие грехи. Он не стал греховным в том смысле, будто совершил эти грехи, но ответственность за них, тяжесть, ужас, боль он принял на себя.

В этом же порядке есть рассказ, правда, не из христианской письменности, а из еврейского Средневековья. Был в Польше известный духовный наставник, который поражал людей своим зрением человеческих душ и тем, как он на них умел воздействовать. Я вам расскажу две вещи о нем, потому что это нам как-то раскрывает наше положение по отношению исповеди, к священнику, к Богу, к греху.

Первое – рассказ о том, как он молился, чтобы Господь ему дал, когда человек к нему приходит, его видеть до глубины, не то что глазами всмотреться, а как бы вглядеться в глубины его души и приобщиться к тому, что в нем происходит. Как-то раз во время странствий ему надо было где-то заночевать, он пришел в харчевню, попросился на ночлег и, когда вошел, увидел харчевника во всем его грехе и ужасе, во мраке, в котором тот был. Он попросил какой-нибудь уголок, где мог бы помолиться; харчевник его устроил в чулан, где держал свой инструмент, метлы и все ненужное. И хозяин слышит, как гость молится вслух. Он стал прислушиваться и вдруг слышит, как этот человек исповедует Богу все его грехи – не свои собственные, а его, харчевника, грехи, и плачет над ними, и молится. И он пришел в ужас, потому что вдруг увидел, как чистый человек может пережить греховность – чужую, его греховность, которой он сам не чувствовал, не мог пережить, потому что был весь нечист, мрачен, осквернен, испорчен. И по мере того как он вслушивался, как этот Зуся исповедовал его грехи, с каким плачем, с каким ужасом он их брал на себя и приносил Богу, у него сердце из каменного сделалось плотяным, как говорит один из пророков, и он разрыдался, и переменил свою жизнь.

Потом этому праведнику ставили вопрос о том, каким образом каждый раз, когда к нему приходит человек, он умеет так с ним связаться, что тот должен каяться в грехах, не может их не исповедать; каким образом душа говорящего и душа слушающего настолько близки, что тот, видя в нем такое сострадание, такое сочувствие, такое понимание, должен вылить ему свою душу. И праведник на это ответил: «Когда ко мне приходит человек и начинает говорить о себе, я вместе с ним, ступенька за ступенькой, ухожу в самые глубины его греха. И когда я дошел до дна его греховности, я связываю свою судьбу с его судьбой, свою душу с его душой и начинаю каяться в том, что теперь стало общим нашим грехом, нашей общей греховностью; и потому, что я каюсь с таким отчаянием, – и этот человек не может не каяться, и меняется».

Это, конечно, предельные, крайние примеры; конечно, мы, священники, не в состоянии так исповедовать людей, но в какой-то мере это случается и с самым обыкновенным священником. Мой товарищ – один пример; и многие из нас в какой-то момент непременно, неминуемо пережили нечто подобное тому, что я вам рассказывал. Поэтому когда вы приходите на исповедь, представьте себе, поймите, что вы идете раскрыть свою душу перед человеком, который не просто будет вас слушать, даст вам, когда вы кончите, разрешительную молитву и, если сумеет, что-нибудь наставительное скажет. Этот человек вас принимает в свою душу, ваша судьба делается его судьбой, и наоборот. Если он праведный, что-то от его праведности, как у отца Иоанна Кронштадтского и других, перейдет к вам; если он слаб, то ваша греховность будет лежать на его плечах, как крест, настоящий крест, от которого человек гнется, под которым сгибается, под которым он может упасть, на котором он может умереть, распятый, как Христос.

И тут я хочу сказать о наставлении, которое священник произносит перед тем, как слушать вашу исповедь: Чадо, Христос невидимо стоит, приемля исповедания твое; не усрамись передо мной и не убойся меня, но скажи все, в чем ты согрешил, и получишь прощение от Самого Господа. Я же только свидетель есмь, и засвидетельствую то, что ты мне сказал... Здесь, не по пороку, но я выделил основное, и два важных момента хочу отметить.

Ты стоишь перед Самим Христом, ты Ему исповедуешься, ты Ему открываешь свою душу. Он всезнающий, и потому скрывать от Него невозможно и бессмысленно. Но почему же Ему говорить, если Он все знает? Вы, наверное, из собственного опыта знаете, что бывает, если между двумя людьми случается ссора или взаимное непонимание. Оно не пройдет, пока человек, который виноват, или даже другой, ни в чем не виноватый, не подойдет к своему другу и не скажет: «Знаешь, между нами пробежала черная кошка, между нами что-то случилось, что испортило наши светлые отношения; давай поговорим, потому что, пока мы будем молчать, мы никогда не встретимся». Когда два человека чем-нибудь согрешили друг против друга, разошлись, оскорбили, унизили друг друга, обманули, мало ли что случается, то, конечно, надо прийти именно к этому человеку и ему сказать: «Вот что я сделал. Можешь ли ты меня простить, меня принять, хотя бы условно?»

И тут я хочу сказать о слове прощение. Нам всегда думается, что простить значит, что прошлого больше нет: я простил – и теперь все ушло. Это не всегда так. Это не всегда так, потому что ни раненый, ни ранивший не выздоровели, не пришли в себя от того только, что друг друга встретили лицом к лицу, посмотрели друг другу в глаза и в сердце и решили примириться. Рана остается, стыд остается, что-то остается. Что же значит слово простить? Оно значит: я тебя вновь принимаю, но не условно, не то что «на пробу»: если ты себя будешь вести хорошо, то мы установим добрые отношения, а если ты чем-нибудь снова провинишься, то уж, прости, но уходи вон... Оно значит, что я готов забыть прошлое и поверить в тебя и в будущее. Это не значит, что прошлое уходит, – прошлое должно быть исцелено, исправлено, изменено и в том, и в другом человеке. Но это значит: я не теряю веру в тебя, я надеюсь на будущее, я достаточно тебя люблю, несмотря на случившееся, для того чтобы между нами было будущее... И это очень важно; потому что иногда люди думают, будто достаточно легко сказать: «Прости!», а потом вернуться к прошлому. Нет, «прости» значит – перед нами будущее открыто; но то, что оно открыто, не значит, что прошлое исцелено до конца. Потому нам и говорится, что, прежде чем каяться перед Христом, мы должны друг у друга просить прощения. Не формально, не с легкостью сказать: «Прости меня» – и довольно, а просить прощения всерьез. Речь идет о том, чтобы сказать: «Я тебя унизил, я тебя оскорбил, я перед тобой виноват, я о тебе думал дурное (мало ли что можно сказать человеку о своем собственном прошлом); можешь ли ты меня принять, какой я есть сейчас, в надежде, что твоя вера в меня, твоя посильная любовь, твоя надежда на меня поможет мне исцелиться?»

Могу дать пример очень важный. Я его уже давал некоторым из вас, и поэтому простите, если повторюсь, но для меня он настолько разительный, значительный, что, думаю, я им поделюсь еще раз. Довольно много лет тому назад ко мне после исповеди подошел человек, замечательный человек, которого я уважал, любил и почитал. Он попросился на разговор и рассказал следующее. Шестьдесят четыре года он мучается и не может прийти в себя, потому что убил человека. Это было во время Гражданской войны. Молодым офицером он воевал на Перекопском перешейке, перед тем как Белая армия ушла, а Константинополь. Он тогда горячо любил девушку, которая была сестрой милосердия их части, и она его любила; и они решили, как только выберутся оттуда, пожениться и начать счастливую жизнь. Во время перестрелки она высунулась не вовремя, и он ее застрелил... Сами понимаете, что он не мог прийти в себя, нечего тут размазывать и рассказывать. Он не только прекратил молодую, живую жизнь, он убил единственного человека, которого любил единственной, неповторимой любовью.

Попав в эмиграцию, он стал искать себе успокоения. Он исповедовался, плакал, получал разрешительную молитву, а камень оставался на его душе. Ему советовали давать милостыню нищим, заботиться о нуждающихся, он это делал – и ничего не случалось; причащаться – и ничего не случалось; молебны совершать – и ничего не случалось. И он не знал, что ему делать. Я ему тогда сказал вещь, которая может вам показаться нелепой или странной; я сказал: «Слушайте, вы убили Машу и стали просить прощения у Христа, Которого не убивали, у священника, которого не убивали; вы делали добро тем людям, которые ничего общего с Машей не имеют. А вы когда-нибудь подумали просить прощения у Маши лично?» Он удивился: «А как это сделать? Маша же умерла». Я ответил: «Либо она умерла окончательно, бесповоротно, если вы не верите в вечную жизнь; тогда не о чем волноваться, дело конченое. Либо вы верите в вечную жизнь, и тогда она жива, она с Богом, она сейчас просветленная Божественной любовью, и она – единственный человек, который может вас простить. Потому что и Бог не может простить вас без ее прощения». – «То есть как?» – «Знаете, в Ветхом Завете есть рассказ о том, как пророк молился перед Богом и вдруг увидел свою молитву, которая, вместо того чтобы пламенем подниматься в небо, как туман, поднималась немножко и потом спускалась и ползла по земле. И он воззвал: «Господи, неужели Ты мою молитву не принимаешь?» И Господь ему ответил: «Ты оскорбил одну вдову, и она плачется передо Мной, и ее молитва и плач, как сильный бурный ветер, уносит твою молитву от Моего престола». Если Маша вас не простит, то что может Христос сделать? Потому что, когда вы встретитесь лицом к лицу в вечности, все равно между вами будет эта же ужасная трагедия». – «Что же делать?» Я говорю: «Вот когда я уйду, прочтите вечерние молитвы, а потом сядьте и поговорите с Машей. Все ей расскажите о том, что случилось. Скажите о том, что вы пережили, расскажите об этих годах внутренней муки, которая с вами была, и в конечном итоге, когда всю душу ей откроете, все выльете перед ней, попросите ее помолиться за вас перед Христом, чтобы, если она вас простила, Христос послал в вашу душу мир, которого вы столько лет не имели». Он так и поступил. Я его встретил через несколько дней и спросил: «Ну что?» И он ответил: «Я нашел мир. Я Маше все рассказал, я говорил с ней долго, излил всю душу и потом замолчал. И вдруг на меня сошел такой мир, какого я никогда в жизни не переживал. Теперь я знаю, что прощен и что, когда я встречу Машу в вечности, мы встретимся с той же любовью, с которой мы расстались».

Это очень важный пример. Он идет за пределы того, что мы обычно знаем: что вокруг нас есть живые люди, к которым можно обратиться. Тут была та трудность, что Маша ушла в вечность, сама стояла перед Божиим судом. Но она была очищена, просветлена Божественной любовью и из глубин Божественной любви могла его простить. Мы все живем в полутьме, все непросветленные, и поэтому нам гораздо труднее простить друг друга. Мы не умеем простить из глубин Божиих, а должны простить из тех малых глубин, какие представляет наша душа. И однако, в меру того, на что мы способны, мы должны это делать. Мы можем честно сказать человек: «До конца я тебя простить не могу; я еще ранен, надо, чтобы раны зажили. Но то, что ты мне сейчас сказал, – как тебе больно и стыдно, что между нами это случилось, что ты меня оскорбил, унизил, обманул, ранил, мне дает доступ к тому, чтобы рана исцелилась. Помоги мне и дальше, помоги мне своим вниманием, помоги мне своей дружбой. Да, ты меня ранил, но ты же меня можешь исцелить». Я думаю, что это очень редко между нами бывает. Мы в таких категориях почти никогда не думаем, однако это очень важно. И виновный, и невиновный связаны друг с другом неразрывно, они держат друг друга так, что не могут освободиться иначе как благодаря другому.

Если можно, я вам расскажу нечто менее серьезное. Когда я был мальчиком, мне бабушка объяснила, как два человека связаны друг с другом и должны научиться прощать друг друга. Она рассказала: «Знаешь, на войне между турками и греками, после битвы, когда все успокоилось, грек кричит своему офицеру: «Лейтенант, лейтенант! Я пленника взял!» Тот отвечает: «Ну, тащи его сюда». – «Не могу, он меня слишком крепко держит!"». Знаете, между нами именно это бывает. Мы взяли пленника, но он нас держит. Мы не можем освободиться, если он нас не освободит. При ссоре – мы ли виновны, другой ли виновен – положение такое же. Так что подумайте об этом.

Хочу еще сказать о положении священника по отношению к исповедующемуся. Я уже цитировал слова: Я только свидетель, который перед Богом засвидетельствует все то, что ты мне скажешь. И слова «все то, что ты скажешь» очень важны. Потому что если ты что-то скроешь намеренно, не по забывчивости, не по незрелости, не по отсутствию понимания, а потому что тебе стыдно или потому что ты не хочешь этого сказать, то это тебе не простится. Есть древняя разрешительная молитва, где сказано: «Прощаются тебе грехи постольку, поскольку ты в них раскаялся и их исповедал». И хотя теперь эти слова не произносятся во время исповеди, они являются основой прощения. Если ты что-то скрыл, ты не от священника скрыл, ты намеренно не сказал этого, потому что хотел от Бога закрыться, как Каин, который убил Авеля и скрылся от Бога, или как Адам, который согрешил, и, когда Бог его позвал, говоря: «Где ты?» – Ему ответил: «Я спрятался от Тебя, потому что мне стыдно, я нагой, я голый». Мы это делаем не так уж редко.

И вот когда мы идем на исповедь, мы должны себе отдать отчет в том, что никто, кроме Христа, не может нам дать прощение, что Христос все знает, и поэтому скрывать перед Ним ничего нельзя. Но что не в этом только дело, а очень важно высказать другому человеку то, чего мы не хотим, чтобы кто бы то ни было знал. Это очень важный момент, потому что, пока мы в себе тайно держим нашу неправду, нашу греховность, зло, которое в нас есть, мы с ним как-то можем справиться, мы на него можем закрыть глаза, можем забыть о нем, можем обманывать себя, лгать себе, – и это мы делаем постоянно. Но в тот момент, когда мы это высказали другому человеку, зло стало объективным фактом перед нами, оно уже не может скрыться где-то в тайниках нашей души, оно не может потеряться в темноте нашей памяти. Теперь оно объективный факт, оно теперь поставлено в свет и при свидетеле.

Есть человек, который сможет это объявить вслух, если только это будет нужно, но который в день Страшного суда может сказать: «Да, Господи, этот человек согрешил тем или другим, но я свидетель перед Тобой, что он настолько возненавидел свой грех, так отрекся от него, что не постыдился мне, грешному человеку, недостойному священнику, его открыть, лишь бы отделаться, лишь бы спастись от этого. Он предпочел срам, стыд, унижение передо мной, лишь бы освободиться от этой нечистоты, этой неправды». И тогда действительно священник станет перед лицом Христа и будет свидетелем покаяния и обновления. Но должно быть покаяние и должно быть обновление. Не достаточно исповедовать и вернуться к прошлому – надо, чтобы исповедание было началом новой жизни. «Начало новой жизни» вовсе не означает, что мы так переменились, что уже от прошлого не осталось ничего. Нет, это значит, что с этого момента я вступаю в бой. Раньше я впускал в свою душу вражьи помыслы, вражьи чувства, допускал их в свою плоть, допускал их в свою жизнь, допускал их во взаимные отношения с людьми вокруг меня, но теперь это стало врагом для меня. Может быть, я буду бороться с врагом, который еще сильнее меня и будет меня ранить, унижать, – я все равно буду бороться, буду бороться до конца. Я могу победить или нет один раз, другой раз, сто раз.

Я вам дам два примера. Первый – из жизни святого Антония Великого, пустынника египетского. Он был искушаем самым страшным образом в течение многих лет своей жизни. И как-то после долгих часов и дней искушения в изнеможении он упал наземь, лежал; на какое-то мгновение искушение от него отошло, и вдруг появился перед ним Христос. И даже не в силах подняться перед Господом, Антоний Ему говорит: «Господи, где же Ты был, когда я был в таком страшном борении?» И Христос ответил: «Я невидимо стоял рядом с тобой, готовый вступиться за тебя, если бы только ты сдался». Христос от нас ожидает, чтобы мы мужественно, решительно боролись со злом изо всех сил своей веры, изо всей посильной верности Ему.

Второй пример из жизни ранних веков. Одному иеромонаху было положено крестить женщин. И каждый раз при крещении женщины на него нападало плотское искушение. Его звали Иоанн, и он обратился к святому Иоанну Крестителю за помощью: «Святой Иоанн! Освободи меня от этого искушения!» Иоанн Креститель явился перед ним и сказал: «Я мог бы помолиться Богу, чтобы Он тебя освободил; но тогда ты потеряешь венец мученичества. Борись – и рано или поздно ты победишь, и тогда ты будешь венчан, как венчались мученики». И тот принял на себя этот крест.

И это очень важный момент, потому что мы часто думаем, что, когда на нас нападает то или другое искушение, мы должны бежать от него, бежать, ища помощи у Спасителя, у Божией Матери, у Ангела Хранителя, у святых, у священников, у друзей, чтобы они нас освободили. Нет, это не так. Когда на нас находит искушение, мы можем сказать: «Господи, неужели Ты мне так доверяешь, что доверяешь мне эту борьбу?! Буду бороться до крови, буду бороться до смерти, буду бороться за Тебя, буду бороться против зла, и если я сумею хоть ослабить это зло или победить это зло, то я одержу победу не только в себе и для себя, но это зло будет побеждено во всем мире». Этот бес будет убит, если можно так выразиться.

II

Теперь я хочу поговорить о самой исповеди. Надеяться на то, что одной исповедью дойдешь до самых глубин своей души, до самого корня своего существования, невозможно, потому что жизнь долгая, сложная, и разом всего не увидишь. Но часто путь исповеди похож на то, как ведутся раскопки древних городов. Сначала видишь только землю, но знаешь, что под этой землей скрывается город, и начинаешь эту землю снимать. Постепенно появляются какие-то верхушки домов или зданий. По мере того как разгребаешь, уходишь глубже, ты находишь все больше и больше. И с этим мы должны считаться в исповеди: мы не можем сразу дойти до самых глубин и должны довольствоваться тем, чтобы очень внимательно снимать тот слой песка, те налеты, которые нам не дают видеть даже поверхностные слои нашей души. При чем это надо делать с большой честностью, потому что часто нам не хочется видеть то, что кроется в самых глубинах.

Когда мы нашли один слой, мы можем его принести Богу, но и это надо делать, как я только что сказал, очень честно, очень искренне, из желания поделиться с Богом, со Христом Спасителем тем, что мы в своей душе открыли. Но необязательно только тем ное, потому что если мы будем искать только тьму в своей душе, то, во-первых, мы ничего не увидим иного и через короткое время придем в отчаяние. Вы, наверное, понимаете, что мы видим тени только благодаря свету. Например, если в полдень падает луч солнца на какой-нибудь утес или на камень, с одной стороны он светлеет, а с другой стороны его тень ложится на землю гораздо более глубоко, гораздо более явно, резко. Поэтому, когда мы готовимся к исповеди, нам надо искать в себе не только то, что темно, но всю свою душу. Для этого – я это говорил уже много раз и буду повторять, потому что считаю это очень важным, – когда мы читаем Евангелие, мы не должны искать в нем только обличения или только указания, что мы должны бы делать и чего мы не делаем. Мы должны искать в нем и те места, на которые наше сердце, наш ум, наша душа, все наше существо может отозваться радостью, восторгом, и помнить, что, если я нашел в своей душе какой-нибудь маленький участок, который созвучен евангельскому слову, я могу сказать, что в этом, хоть в этом малом Христос и я встретились, что я на Него уже хоть самым малым образом похож, похожа, что Он походит на меня, что мы друг другу родные, а не чужие. И если это найти, то надо помнить, что этот свет, который вдруг зажегся во мне, не надо тушить, ни в коем случае не надо дать ему погаснуть и ни в коем случае к нему нельзя отнестись небрежно. Это значит, что если я нашел в себе два или три таких места, от которых сердце горит радостью, то эти места надо оберегать, против них грешить нельзя, потому что они значат, что я нашел в себе хоть маленький участок, где образ Божий уже явственно перед моими глазами, и я не имею права его разрушать или его закрывать. Если мы будем так смотреть, то сразу найдем какие-то области, в которых мы можем исповедоваться. Вот у меня загорелось сердце от такой-то заповеди, у меня загорелось сердце от такого-то рассказа евангельского, у меня вдруг вспыхнул свет в мысли и в чувстве, и воля моя сопряглась, когда я увидел тот или другой образ во Христе. Это является святыней моей жизни, и если это святыня моей жизни, то я ее должен оберегать. И первый вопрос, который я должен себе ставить: я когда-нибудь согрешил против этого? Против того, в чем я уже ученик Христов, в чем я уже Ему родной?

И конечно, по контрасту мы обнаруживаем и другое. Мы обнаруживаем, что вокруг есть тени, этот свет нам указывает, что есть вокруг него другие элементы: одни способны загореться светом, а другие очень темные. Тогда на них можно обратить внимание, но изнутри радости и вдохновения, которые вносит в нашу душу, в наше сознание, в нашу волю, даже в плоть нашу откровение о том, что в нас уже есть свет. И Евангелие нам говорит, что все, что кладется в свет, делается светлым, просвещается, очищается. Это первое.

Второе, что я хочу по этому поводу сказать: мы не должны искать в Евангелии обличительных слов без конца, потому что, конечно, всего Евангелия никто из нас не может воплотить и исполнить. И поэтому если мы будем стараться быть согласны с Евангелием всей внутренней жизнью и внешним поведением, то мы никогда не распутаемся, мы будем как бы в сети все время. Надо действовать с Евангелием, как я только что указывал, как раскопки проводят: выбрать те места, которые меня вдохновляют и мне как бы по плечу, не воображая, что я могу все сделать, но зная, что кое-что могу; что я не могу выполнить ту или другую заповедь до конца, но могу начать хотя бы отчасти ее выполнять; и ставить перед собой конкретные простые задачи. Вот меня вдохновило то или другое слово евангельское. Я не в рост ему, оно выше меня, шире меня, глубже меня, но столько-то я могу сделать. И начать с этого. И когда придет снова время исповеди, то начать с того, чтобы сказать: вот, я знаю, что в этом правда, она меня вдохновила, я вижу в ней красоту, смысл, а сделать я могу только то-то – и даже этого я не сделал...

Помню, как я был разочарован первый раз, когда пошел к своему духовнику. Он был монахом, я стремился к подвижнической жизни и думал: вот пойду к нему, поисповедуюсь, и он мне укажет такую меру подвига и святости, которой я буду добиваться. Я поисповедался. Он меня выслушал и говорит: «А теперь постой и подумай – из того, что ты мне сказал и от чего внутренне отрекся, за что ты можешь взяться?» Я подумал: Господи! Я надеялся, что он мне скажет: «Берись за все, борись со всем адом сразу», а он меня спрашивает: «Скажи, ты песчинку можешь сдвинуть?» И только потом я понял, как он был прав, как это было мудро. Потому что если начать с малого, то можно перейти к большему, но если начинать с большого, то к малому не вернешься и большего не исполнишь.

Возьмите простой человеческий пример. У вас чемодан; ребенок рядом стоит и говорит: «Мама, дай, я понесу!» – а он его даже поднять не может. А если ему дать время вырасти, окрепнуть, он не только этот чемодан понесет, он еще и не то поднимет на свои плечи. И вот мне кажется, что очень важно это помнить. Это не значит, что мы смиренны, это значит, что мы просто реалистически о себе думаем: я на это не способен, вот что я могу сделать – и все... Но если мы будем делать только то, что можем, но все делать, что можем, то мы будем, как ребенок, крепнуть и станем способны поднимать такие ноши, которые раньше не могли двинуть. Это еще один элемент.

А кроме того, нам всегда думается, что мы относительно простые: вот, я теперь христианин, и вот мерка моей жизни, правило моей жизни... Это преувеличение, это не так, потому что в каждом из вас есть самые разные слои человечности. Об этом говорит апостол Павел, поэтому и я могу без зазрения совести сказать об этом. Во мне есть не преображенный язычник; во мне есть человек, который готов жить по правилам и уставам, не меняясь очень глубоко внутренне, но честно исполняя то, что велено; и во мне есть человек, который уже прикоснулся к краю ризы Христовой, который увидел Его светлый лик и хочет за Ним следовать и на Него быть похожим. Апостол Павел говорит, что есть люди, которые не знают ни Христа, ни ветхозаветного закона, но у них в сердце написан естественный человеческий закон: как быть просто человеком, – и они этим могут спасаться. Если мы задумаемся, то увидим, что в каждом из нас есть этот закон человечества, есть чувство: достоин ли я быть просто человеком, забывая о том, что я христианин, – просто человеком? Если я лгу, я – человек или не человек? Если я краду, я – человек или не человек? Не потому что есть закон или потому что Христос так велит, а потому что мне стыдно перед самим собой. И первый вопрос, который надо себе поставить, готовясь к исповеди, – вопрос очень простой, прямой: от чего мне делается стыдно перед самим собой в моей жизни? Это будет, может быть, множество вещей, но это должно быть мое личное чувство: мне стыдно от этого. Я недостоин себя самого, я ниже своего человеческого уровня, если поступаю так или чувствую таким образом. Это первая задача, которая перед нами лежит. Являюсь ли я просто человеком, оставляя в стороне все правила, законы, даже и благодать, которая мне дана?

Второе: я знаю заповеди. Заповеди даны тем людям, которые стремятся быть людьми в полном смысле слова, но не знают, как управиться с самим собой. Я знаю, что во мне есть такие-то дурные свойства, такие тенденции, – как мне с ними справляться? И вот десять заповедей, которые мы находим в Ветхом Завете: не делай этого, не делай того, не делай сего, потому что, понимаешь ты это или нет, но, если ты будешь это делать, ты себя будешь коверкать, ты падешь ниже своего человеческого уровня. Это область закона. Не делай – не потому что тебя Бог за это накажет, а потому что это правило жизни. Если ты будешь поступать по закону, то будешь оживать, станешь живым человеком; если не будешь так поступать, то в тебе будет уменьшаться человечность и жизненная сила. Поэтому, когда мы читаем Ветхий Завет (хотя бы Десятизаконие, но есть еще многое другое, что нам говорит о том, как живет настоящий человек), мы должны рассматривать эти заповеди не как приказы: вот выполни – и тогда будешь прав. Это школа, это не способ расплатиться с Богом: я не буду поступать так-то, и с меня взятки гладки, я буду поступать так-то, и Бог должен меня вознаградить... Потому что основное правило жизни – это не быть рабом и не быть наемником. Не быть рабом в том смысле, чтобы не исполнять то или другое, что является, конечно, явной волей Божией, из страха наказания; и не быть наемником просто в надежде, что если я буду поступать так, то Бог меня по головке погладит. Есть что-то другое, есть другое измерение. И это другое измерение – то, о чем говорит апостол Павел: область благодати, область, когда мы встретились со Христом, пленились красотой человечности в Нем. В Нем мы можем увидеть настоящего Человека, совершенный образ Человека, и сказать: вот стать бы таким!.. Но своими силами, даже исполняя закон, мы этого не можем достичь.

В Евангелии есть еще одно высказывание о заповедях, которое меня очень поразило в свое время, где говорится: Когда исполните все повеленное вам, говорите: мы рабы, ничего не стоящие, потому что сделали, что должны были сделать. Как же так? Да, потому что дело не в том, чтобы «выполнить» правила. Выполнить правило можно со страху, выполнить правило можно с надеждой на вознаграждение, а надо, чтобы правила, которые тебе представлены как правило жизни, стали для тебя настолько родными, так срастворились с твоим существом, чтобы стали законом твоей жизни. Знаете, как бывает, когда человека полюбишь: все то, что ему дорого, тебе делается дорого, все то, что ему опасно или противно, тебе делается чуждым, целая область отпадает, выпадает из твоей жизни, и целая область пронизывает тебя вдохновением. Вот о чем говорит евангельский закон. Ветхозаветный закон, который был как бы подготовлением, мог из человека сделать праведника, то есть человека, который выполнил все, и с которого ничего другого требовать нельзя. На Новый Завет этого переносить нельзя. Новый Завет нам говорит: даже если все выполнишь, если ты не стал другим человеком, ты еще не достиг своей цели... Это тоже очень важный момент.

Тут получаются как бы разные степени. С одной стороны, я могу на себя посмотреть и поставить вопрос: даже как язычник, как человек, который только с краешка прикоснулся к Священному Писанию, я человек или нет? Пожалуй, нет. Как мне выйти из этого положения? Есть указания о том, как поступать, как жить. Если я буду так поступать и так жить, я все таки буду несколько ближе к тому, что представляет собой человек, но это не все, потому что поступки не определяют человека полностью. Поступки могут быть способом спрятаться за чем-то; и надо вырасти в ту меру, которая является твоей истинной христианской мерой.

И когда я говорю о христианской мере, я говорю о чем-то очень страшном. Потому что когда мы делаемся христианами, то есть когда мы верой, вдохновением, любовью говорим: я хочу быть учеником Христа, я хочу с Ним так соединиться, чтобы ничто не могло разорвать нашего союза, – то встает вопрос: а Христос меня примет таким, какой я есть сейчас? Какие условия ставит Христос для того, чтобы мне считаться Его учеником? Не добродетель, не святость, а всецелая отдача своей воли и своей устремленности к Нему... Я хочу, Господи, быть Твоим учеником, я хочу у Тебя научиться... Верую, Господи, помоги моему неверию! .. Я буду делать то, что умею или могу, и это все, что в моих силах, но Ты мне помоги себя перерасти, стать более на Тебя похожим; Ты мне покажи в Евангелии или в моем внутреннем опыте встречи с Тобой, что уже во мне способно принадлежать вечной жизни...

Вы, наверное, помните место в Евангелии от Иоанна, где Христос говорит народу, и толпа, смущенная Его словами, уходит от Него. Остаются одни ученики, и Христос спрашивает Своих учеников: «А вы не уйдете ли от Меня?..» И Петр Ему отвечает: «Куда нам уйти? У Тебя глаголы вечной жизни» (см. Ин. 6:68). Если вы прочтете Евангелие с края до края, вы нигде не найдете такого места, где Христос пространно описывал бы вечную жизнь. То есть здесь речь не о словах, не о таких описаниях, которые нам говорят о красоте и о чуде, о прекрасности вечной жизни. Это что-то другое. Да, слова Христовы пронизывают человека, проникают до такой глубины его души, что в нем, в этих глубинах его рождают вечную жизнь: «У Тебя слова вечной жизни, Твои слова падают в меня, как семя вечной жизни, пробуждают во мне все, что может полностью ожить». И если мы постепенно, шаг за шагом, день за днем, сделаемся такими Его учениками, то постепенно вырастем в христиан.

Но есть еще другое. Христос не только нас зовет подвигом, усилием быть Его учениками, Он говорит: Я вам дам силу. И Он нам дает эту силу в Таинствах крещения, миропомазания и причащения Святых Таин. В крещении Он нас соединяет с Собой, Он нас так пронизывает, как огонь пронизывает железо, как тепло пронизывает человеческое тело. Мы с Ним уже неразрывно связаны и через это должны бы сделаться чуждыми к холоду, потому что между огнем и холодом нет общей меры. Я вам даю этот образ, потому что святой Серафим Саровский говорит, что дьявол холоден, Бог – пламенен. Именно тут различение. И дальше в той же беседе на вопрос «Как узнать – то или другое во мне от Бога или от дьявола?» Серафим Саровский говорит: «Если в тебе горит сердце, если в тебе светлеет ум, если твоя воля делается крепкой и направленной к добру, ко Христу, если в тебе умирает всякое осуждение твоего ближнего, если ты начинаешь себя чувствовать смиренно, ниже всех, – это от Бога. Если в тебе рождается холод сердечный, если в твоем уме нет света, а только холодная прозрачность, если твоя воля делается железной и упрямой, если ты весь себя чувствуешь выше других людей через гордыню и через осуждение других, это от сатаны».

Христос нас принимает и пронизывает нас, как огонь, и Дух Святой сходит на нас в Таинстве миропомазания, пронизывает нас, и мы делаемся храмами Святого Духа и Телом Христовым. Вы помните, как после крещения Христа во Иордане Дух Святой сошел на Него, на Его человечество. Вот такими мы делаемся. И если мы таковы, если мы не только сердцем, умом, волей, но даже и плотью нашей соединены со Христом, как должны мы относиться к своему телу и к своим мыслям, и к своим чувствам, и к своим порывам, и к своим волеизъявлениям! У апостола Павла есть очень страшное место, где он призывает нас к телесной чистоте и говорит: неужели я возьму уды Христовы (то есть члены Его тела) и отдам их блуднице? (см. 1Кор. 6: 5). То есть если я совершу блуд, оскверню свое тело, то я оскверню Самого Христа, Который со мной соединился неразлучно. Вот мера, которую апостол Павел нам ставит. Конечно, это не наша мера в том смысле, что мы это так не переживаем. Мы можем это понять умом, но не все наше существо на это реагирует. Но мы должны помнить это, помнить, что, когда мы Христовы, когда мы крещены, миропомазаны и причастились хоть один раз в жизни, мы являемся, по слову отца Сергия Булгакова, через всю историю как бы продолжением воплощенного присутствия Христа на земле, через нас Христос телесно присутствует в истории мира.

И вот когда мы ставим вопрос о том, как готовиться к исповеди, мы можем думать о себе в этих трех планах: в плане естественного язычника, у кого в сердце, в разуме запечатлен закон человечности: что значит быть человеком. Затем можно перейти к понятию о том, что я даже на это до конца не способен, мне надо перерасти себя, но я не знаю как, и Ветхий Завет мне открывает Десять заповедей Божиих и другие указания. И наконец, в Евангелии я нахожу закон жизни и делаюсь Христовым.

Есть еще один вопрос, который я хочу перед вами поставить, но в который очень вдаваться не могу Это то, что мы – наследники тысячелетий, то есть каждый из нас несет в себе наследственность сотни и тысячи поколений. И это очень важный момент, потому что каждое поколение в том же положении, в котором мы находимся в разный возраст нашей жизни. Какой-нибудь человек в нашем прошлом поступил не так или был не тем, чем должен был быть, он как бы передал себя своим наследникам, и то, чем он не стал, так же как и то, чем он стал, передано как наследие его детям, его внукам и т. д. И может случиться, что в нас действуют какие-то злые силы, которые не относятся к нам лично, – в том смысле, что мы не выбирали это зло, но оно передано нам из прежних поколений.

На эту мысль я набрел впервые лет сорок тому назад, когда ко мне пришел один человек и сказал: «На меня находят такие-то искушения. Я себя испытывал, сколько умел, я полностью чужд этим влечениям, этим чувствам, этим порывам, а они во мне все равно действуют, они, как лава из вулкана, извергаются». И я (не знаю, почему, у меня не было к тому основания, но контекст был такой сложный, я знал этого человека очень глубоко) ему сказал: «Поставьте перед собой вопрос: знаете ли вы в прошлом вашем родстве какого-нибудь человека или каких-нибудь людей, в которых действовали бы эти злые силы и в ком они не были изжиты до смерти?» Этот человек ушел и через некоторое время пришел снова и сказал: «Да, я нашел в своей памяти, в памяти нашего рода человека, кто всецело жил тем злом, которое сейчас меня разрывает». И я ответил: «Этот человек, значит, до смерти не сумел покаяться, не сумел изжить это зло, и передавал его из поколения в поколение, и оно не воспринималось как зло и передавалось следующему поколению. Теперь оно передалось вам, вы его осознали как зло, и теперь можете это зло изжить не для себя, – оно не ваше, а для этого человека».

Это, может быть, никогда не случится в вашей жизни, но это вещь, которая может случиться. В какой-нибудь момент мы можем обнаружить, что какое-то зло, которое во мне действует, мне передано из прошлого, и победить это зло значит не только самому спастись от осквернения, это значит и другого человека освободить от чего-то.

Я вам дам еще один пример. Когда мне было девятнадцать лет, я познакомился во Франции с очень странным священником. Он был юродивого типа, странный во многих отношениях, но в нем было что-то очень глубокое, светлое, волнующее. И я его спросил: «Отец Михаил, зачем, по какому порыву вы стали священником?» Ответ был такой, какого я никак не ожидал: «Потому что мой прадед совершил убийство». Я тогда сказал, не совсем понимая, о чем идет речь: «Как же так? Это должно было бы вас остановить при мысли о священстве!» И он ответил: «Нет. Он умер без покаяния. Я унаследовал его плоть и кровь, душу и сердце, всего его унаследовал, он весь живет во мне, потому что он мой предок. И я решил все, что во мне есть, включая и его самого, принести в дар Богу и каяться за его грех, за убийство, которое он совершил и передал мне как бы в наследство, чтобы я с ним справился».

Подумайте об этом. Не ищите в себе преступников прошлого, но знайте, что иногда бывает, что в нас из каких-то глубин поднимается греховность, которая явно нам не принадлежит. И ее надо принести на исповедь, надо в ней каяться не как в своей, а как в родовой нашей греховности, и очистить исповедью и покаянием.

В каком-то отношении это можно отнести и к образу Христа Спасителя, Который является наследником всего рода человеческого от Адама и Евы. Если вы прочтете Его родословную, то увидите, что среди многих праведников есть тоже несколько неправедников, есть язычники. Руфь была язычницей, раньше чем вошла в израильский народ через брак; Раав была блудницей. И они входят в родословную Христа, которую Он всю принял на Себя и всю преобразил, и принес Богу, да, но смертью на Кресте. И порой нам самим приходится, потому что мы наследники нашего прошлого, принести как бы на крест подвига, страдания, покаяния наше прошлое и прошлое нашего рода.

Вдумывайтесь в эти разные слои, которые нас составляют, но не воображайте, что эти слои лежат один на другом. Знаете, когда бывает землетрясение, слои перемешиваются, и поэтому мы не можем о себе сказать: я ветхозаветный человек, а я новозаветный человек, а я еще не обновленный язычник... Все это во мне есть, и бывают моменты, когда мне надо каяться перед Богом на основании того закона, который Он написал в моем сердце: ты человек – достоин ли ты быть таковым? А в другие моменты приходится каяться в том, что я знал и не исполнил; а в другие еще моменты – в том, что я Христов и собой оскверняю тайну Христа... И это вперемешку идет, и приходится исповедоваться в целом мире вещей, которые не обязательно лежат слоями друг на друге, а именно как-то пронизывают один другой.

Теперь, когда речь идет о самой исповеди, я хочу сказать коротко: мы должны исповедовать в первую очередь то, в чем мы каемся. Не делать список пока кому-нибудь учебнику или шпаргалке тех грехов, которые всечеловечны или записаны столетиями. Надо поставить перед собой вопрос: а я? Если я сейчас стану перед судом Божиим, забывая, что есть целое человечество вокруг, что я могу сказать Господу о себе самом? или если вдруг я стал бы даже не перед всем человечеством, а перед нашей общиной и должен был бы сказать: вот мое прошлое и вот мое настоящее, – что я бы пережил, какой стыд, какой страх, какой ужас, какую боль и какую надежду и какую безнадежность? Если я могу так поставить себе вопрос, тогда я могу начать различать, что греховное и что нет. Если бы мне надо было стать перед вами и сказать: я убил! – это было бы не просто, за этим пошел бы целый ряд суждений с вашей стороны: как он смеет быть священником, как он смеет себя называть христианином, как он смеет быть нашим священником и т. д. Вы могли бы меня отвергнуть полностью – или пожалеть. И на этом стоит все прошлое и все будущее.

И второе: после этого поставить перед собой вопрос – как меня видят люди? Люди меня видят и справедливо, и несправедливо, но часто они справедливо во мне видят недоброе и справедливо во мне видят добро. И, необязательно думая, что они правы или не правы, надо ставить вопрос: вот каким я им представляюсь, почему? Потому ли, что они не понимают, или потому, что я действительно таков?.. Есть замечательное место в одном письме святителя Тихона Задонского. Молодой священник спрашивает, как ему справиться с тщеславием, с гордостью, когда все люди вокруг его хвалят. Этот священник пишет: я им объясняю, что это неправда, несправедливо, что я не таков, что я грешен, – они тем более меня хвалят... И святитель Тихон ему отвечает: когда тебя хвалят, ты делай две вещи. Первое: запомни, за что тебя хвалят, и старайся стать таковым. А во-вторых, никогда не старайся людей разубедить, потому что чем больше будешь разубеждать, тем больше люди будут видеть в тебе смирение, которого в тебе вовсе нет... И вот мне кажется, что очень важны эти два момента. Если люди говорят о тебе хорошее – стань таковым, если говорят плохое – задумайся. Но ни в каком случае не старайся их разубедить. Стань другим, и они, может, перестанут о тебе говорить дурное, но не убеждай их в том, что ты не такой хороший, каким они тебя воображают. Это очень важный момент.

И последнее. Ставьте перед собой вопрос, как вас судит Евангелие. Евангелие меня не осуждает, оно меня зовет к вечной жизни. Как я отвечаю на этот зов к вечной жизни со стороны Евангелия и что мне мешает ответить на него?

После периода молчания мы соберемся в середине храма и будем совершать общую исповедь. Она – не перечень грехов. Я буду читать молитвы и, как бы отвечая на то, что мне говорят эти молитвы, буду перед Богом каяться. Я думаю, что во мне достаточно грехов, чтобы покрыть и ваши грехи, чтобы и вы могли отзываться на мою исповедь, говоря Господу: да, я согрешила, и я согрешил... А если чего-нибудь я недоговорил – потому что грехов столько, что целого дня не хватило бы, – то в короткие периоды молчания вы скажите: «Господи, в этом я не согрешил, но вот это я должен сказать Тебе...»

И потом мы постоим несколько минут перед Богом, друг перед другом. Молитесь друг за друга, молитесь о том, чтобы каждого коснулась Божия благодать, чтобы каждый из нас проснулся, встрепенулся бы хоть на мгновение, чтобы это мгновение звучало потом в его душе. И потом я дам вам общую разрешительную молитву, после которой вы сможете приступать к Святым Тайнам.

Примирение с Богом30 (30 декабря 2000 г.)

Говение – момент, когда мы должны задумываться над собой с вниманием, серьезно, так как можно это делать, только когда нас не заботит, что о нас могут люди думать; момент, когда мы думаем только о том, что сами знаем о себе и что о нас знает и думает Бог. И вот в сегодняшней беседе я хочу обратить ваше внимание на некоторые стороны говения, на которые мы не всегда обращаем внимание.

Говение – это время, когда мы задумываемся, и цель говения – наша встреча и примирение с Богом. И тут я хочу обратить ваше внимание на нечто, о чем мы большей частью забываем: именно – что примирение всегда требует приятия друг друга двумя сторонами. Когда мы поссорились с кем-нибудь, мы можем просить прощения, мы должны его получить, но и тот, к которому мы обращаемся за прощением, должен себе поставить вопрос: какая же моя ответственность в том, что этот человек так плохо обо мне подумал, так плохо обо мне говорил, с такой горечью и болью обо мне думает, так меня отвергает моментами? Потому что если тот, кто прав в споре, не поставит перед собой этого вопроса, то настоящего примирения случиться не может. Будет великодушное прощение со стороны того, кто чувствует себя правым, и это не всегда для него будет хорошо. И поэтому на первом уровне я хотел бы обратить ваше внимание на то, что мы все в той или другой мере друг перед другом виноваты. Виноваты тем, что должны были бы быть друг для друга светом во тьме или в полумраке, в котором живет мир, быть помощью в нужде душевной или в материальной, телесной, быть радостью, когда одного из нас охватит горе, боль, быть поддержкой, когда вдруг истощаются все силы, какие есть и телесно, и душевно. Но такими мы друг по отношению к другу не являемся или являемся только по отношению к некоторым избранникам, которые нам родные, любимые. Но не для всех открыто наше сердце, не для всех открыто наше понимание, не для всех готовы мы сами открыться так, чтобы другому можно было как бы из нашей души почерпать то, чего у него нет.

Мне вспоминается сейчас рассказ об одном святом, который пламенел верой. Он глубоко любил одного своего друга, который погибал от неверия, и он обратился ко Господу и сказал: «Господи, я Тебя знаю. Я в Тебя верю. Моя вера ничем никогда не поколеблется, даже если я не буду ощущать ее в себе. Возьми у меня мою веру, отними у меня веру и отдай ее моему другу, чтобы он уверовал, а меня оставь с его душевной пустотой, с его безверием, с его отчаянием». И Господь исполнил его молитву: мгновенно в нем потухла вера, радость веры, уверенность. Одно у него осталось – доверие к Богу, доверие, рожденное от того, что Бог услышал его молитву, исполнил его прошение, отнял у него самое драгоценное, что у него было, по его собственной просьбе. Поэтому доверие его не поколебалось, и уверенность где-то осталась, хотя чувство веры, опыт веры, радость веры, та уверенность, которая не умственная, а охватывает всего человека до глубин, у него была отнята, – но его друг уверовал. Вот мера, которой мы, конечно, не можем достигнуть, о которой мы и мечтать никак не можем, но которая говорит о том, какова может быть человеческая преданность, дружба и любовь. И вот, когда мы будем думать о себе в периодах молчания, которые всегда бывают в течение говения, поставим перед собой вопрос не только о том, чем мы виноваты перед Богом и виноваты перед людьми. Это само собой разумеется, в этом-то и каяться нам надо, но поставим перед собой вопросы о том, что я сейчас упомянул.

Но есть другая сторона в примирении: для того, чтобы примириться, надо друг другу откровенно высказать то, что на душе, то, что разделяет, то, что ранит, то, что гневит, то, что вызывает недоумение, то, что подрывает доверие и веру. И вот тут я хочу вас поставить перед вопросом, который я никогда не ставил на говениях. Мы всегда приходим на исповедь, каясь во своих грехах, – более или менее несовершенно, но все-таки честно, с намерением, во всяком случае, быть честными и открытыми; но есть одна сторона, которую мы не затрагиваем почти никогда на исповеди. Это чувство, которое у нас порой бывает, иногда живет долго, пронизывает нас глубоко: я не могу Тебя, Господи, понять! Как Ты можешь поступать так с людьми, со мной, с миром, как Ты поступаешь с сотворения и мира, и человека?..

Вам может показаться, что мои слова слишком резкие, может быть, кощунственные, но я хочу вам прочесть как бы в оправдание себе две странички из книги отца Софрония о старце Силуане, чтобы вам показать, что люди великого духа, громадной глубины могут стоять перед этим вопросом и ставить Бгу вопрос: «Как Ты, Господи, можешь так поступать?» Я ставлю этот вопрос, потому что с самого начала вам сказал, что примирение требует участия двух сторон. И мы дальше поставим вопрос о том, что же Бог отвечает на наше вопрошание.

Вот что пишет отец Софроний:

«Откровение о Боге говорит: «Бог есть любовь. Бог есть Свет, и нет в Нем никакой тьмы». Как трудно нам, людям, согласиться с этим. Трудно, потому что и наша личная жизнь, и окружающая нас жизнь всего мира свидетельствует, скорее, об обратном. На самом деле, где же этот Свет любви Отчей, если все мы, подходя к концу своей жизни, вместе с Иовом с горечью сердца сознаем: лучшие думы мои, достояния сердца моего разбиты, дни мои прошли, преисподняя станет домом моим. Где же после этого надежда моя и то, что от юности тайно, но сильно искало сердце мое, кто увидит? Сам Христос свидетельствует, что Бог внимательно промышляет о всей твари, что ни одна малая птица не забыта Им, что Он заботится даже об убранстве травы, что о людях Его забота еще несравненно большая, настолько, что у нас и волосы на голове все сочтены. Но где же этот внимательный до последней мелочи Промысел? Все мы подавлены зрелищем неудержимого разгула зла и неверия, миллионы жизней, часто едва начавшихся, прежде даже, чем достигнуто самое осознание жизни, с невероятной жестокостью вырываются. Итак, зачем же дана эта нелепая жизнь? И вот, жадно ищет душа встречи с Богом, чтобы сказать Ему: «Зачем Ты дал мне жизнь? Я пресыщен страданиями, тьма вокруг меня. Зачем Ты скрываешься от Меня? Я знаю, что Ты благ. Но почему Ты так безразличен к страданию моему? Почему Ты так жесток и беспощаден ко мне? Я не могу Тебя понять"».

Вот вопрос, который отец Софроний ставил, когда он уже был в зрелом возрасте архимандритом, проведшим годы и годы на Афоне. И где же найти у него ответ? Вот что он пишет о старце Силуане: «Жил на земле человек, муж гигантской силы духа. Имя его – Симеон. Он долго молился с неудержимым плачем: «Помилуй мя!» Но не слушал его Бог. Прошло много месяцев такой молитвы, и силы души его истощились. Он дошел до отчаяния и воскликнул: «Ты неумолим!» И когда с этими словами его в изнемогшей от страданий душе еще что-то надорвалось, он вдруг на мгновение увидел живого Христа. Огнь исполнил сердце его и все тело с такой силой, что, если бы видение продолжилось еще мгновение, он умер бы. После он уже никогда не мог забыть невыразимо кроткий, беспредельно любящий, радостный, непостижимого мира исполненный взгляд Христа, и последующие долгие годы своей жизни неустанно свидетельствовал, что Бог есть любовь, любовь безмерная, непостижимая».

Хватило ли у нас когда-либо дерзновения (и я это слово употребляю не в смысле наглости, а в смысле – неудержимой смелости) встать перед Богом и Ему сказать: «Господи, я Тебя не могу понять! Да, все Священное Писание нам говорит о том, что Ты – любовь; а что я вижу в жизни отдельных людей и в жизни мира: миллионы умирают с голоду, миллионы погибают от меча и огня, от болезней, от человеческой ненависти или человеческого безразличия, миллионы гибнут, и не только в языческом мире прошлого, но и в нашем мире. Когда мы думаем о том, что наш христианский мир сотворил за две тысячи лет, как страшно думать, что мы себя называем Христовыми, и что такой ужас войны, ненависти, предательства, измены, лжи действует среди нас. Где же Ты, Господи? Ты нас создал, и Ты знал, что будет. Ты знал, что человек не устоит в той первобытной чистоте, которая была ему дана изначально. Ты знал, что весь мир поколеблется от падения человека, что зло будет торжествовать как будто, что победа зла будет бросаться в глаза людям, а победа добра только касаться некоторых и в некоторые мгновения. Господи, я хочу с Тобой примириться, я хочу, Господи, мира между нами. Я прошу Тебя меня простить, но я не могу Тебя понять!»

И мне кажется, что ответ Божий нам дан в Воплощении. Бог сотворил мир и дал миру право и страшную власть самоопределения. Никто не может стать святым механически, насильно. Святость как приобщенность к Богу – такое же чудо, как любовь двух людей, которые так друг друга полюбят, что эта любовь их делает единым существом, одной личностью в двух лицах. И Господь нам говорит: Да, Я вам дал свободу, потому что для того, чтобы восторжествовала победоносная любовь, нужно, чтобы вы ее выбрали среди разных возможностей, чтобы вы выбрали верность, чтобы вы выбрали правду, чтобы вы выбрали чистоту, чтобы отреклись от всего того, что является отвержением и отрицанием другого человека. Но мы тогда ставим вопрос: А Ты, Господи? Ты нас создал, Ты нас послал в мир с властью, со страшной властью и правом самоопределения. Что Ты сделал для того, чтобы это самоопределение не повело нас к погибели?» И Господь нам отвечает: Я Сына Своего вам отдал. Слово отдал в этом контексте такое страшное! Сын был отдан на смерть, потому что знал Господь, что человечество еще не созрело и не может созреть без того, чтобы Сын Его не вошел в мир, не явил бы совершенную, непостижимую красоту Человека, исполненного Божества, не указал бы путь, по которому каждый из нас может пройти и дойти до святости.

Никто большей жертвы не может принести, как пожертвовать – не собой, собой пожертвовать в каком-то смысле легче, потому что, когда тебя убьют, уже ничего не остается, ты свободен; а послать сына своего на смерть – это значит принять решение о том, что он родится в жизнь для того, чтобы в этой жизни погибнуть, и погибнуть от того, что мы из жизни сделали путь к смерти, вместо того, чтобы сделать из нее путь в вечную жизнь. Бог послал Сына Своего жить не полнотой Божественной жизни, а ущербленной жизнью тварного мира, ущербленной тем, что она не развилась до полноты, но кроме того, изуродована грехом. И Сын прошел через все, о чем мы читаем в Евангелии, через все, о чем мы можем подумать, когда думаем о людях вокруг нас, которые рождаются в жизнь, которые достойны жизни и которые медленно или внезапной смертью мучительно погибают. Я как-то упоминал вам рассказ об офицере, который во время войны послал своего сына на разведку, из которой сын, вероятно, не вернется. Этому отцу говорили: как ты можешь послать своего сына, разве ты его не любишь? И он ответил: своего сына послать на смерть я могу; чужого – послать не могу. Так поступил наш Небесный Отец по отношению к нам. Он нам дал свободу: выбирайте путь – и, если вы заблудитесь, Я вас из заблуждения выведу.

Но опять-таки мы ставим перед собой вопрос личный уже, не общий, не богословский, не вопрос веры, а личный: Господи, сколько в моей жизни боли и страдания, и страха, и ужаса, и потерь, и болезней, и потери надежды. Господи, могу ли я настолько Тебе доверять, чтобы не поставить перед Тобой вопрос о том, как можешь Ты так поступать не только по отношению ко мне, но к тому ужасу, который обладает нашим миром? И этот вопрос мы должны иметь дерзновение и честность поставить в своей душе перед Богом, и перед собой поставить вопрос о том, чем может Бог в моей жизни (которая охватывает, может, небольшой круг людей, но в который врываются страдания мира) ответить, чем Себя оправдать, как я могу с Ним примириться, раньше, чем у Него просить прощение себе. Я думаю, что каждый из нас должен поставить перед собой этот вопрос, потому что, хотя мы его не ставим открыто, мы недоумеваем, как возможно, что миллионы умирают с голода, как возможно, что миллионы погибают на войнах, как возможно, что за две тысячи лет было больше трех тысяч войн между христианами, которым сказано: любите друг друга?

И мы должны (вам это, может, покажется страшным словом, жутким словом) научиться Бога понять, Ему простить, не в том смысле, чтобы свысока Ему сказать: «Прощаю Тебе, Господи, за Твое несовершенство», – нет. Но простить в том смысле, что примириться до самых глубин, принять всю трагедию собственной жизни. И это не всегда мы делаем. Мне вспоминается пожилая женщина во Франции, внук которой умер одиннадцати лет от болезни, которая длилась всю его жизнь. И она мне сказала: «Я в Бога больше не верю. Я Его молила о том, чтобы мой маленький внук выздоровел или хоть остался живым, и Он не обратил никакого внимания на мою молитву, на молитвы бабушки, матери его матери. Я больше в Бога не верю». Я тогда был молод и сказал ей резкое слово, может, слишком резкое, но правда остается правдой. Я сказал: «В течение войны тысячи и тысячи детей погибли, во время первой войны, во время революции, во время эмиграции, во время второй войны, в лагерях, с голоду, на дорогах, в объятиях матерей, которые не могли их накормить ничем, и ты продолжала верить в Бога?» И эта женщина мне ответила, может быть, самое страшное, что я в жизни слышал: «Эти дети не были моим внуком, какое мне до них было дело!» Подумайте об этом. Первый раз в жизни до нее дошел вопрос о том, что Бог, видимо, ответственен за тот ужас, который происходит, и она не справилась с ним. Она потом справилась, в том смысле, что гнев, отвержение Бога в ней превратились в острую боль и скорбь, которая ее никогда не оставила, но она начала любить других матерей и других погибающих детей.

Перед нами всеми есть вопрос более или менее острый. Когда мы к Богу идем на примирение, мы должны быть готовы Ему сказать: «Господи, я хочу, чтобы Ты меня принял, но я не знаю, как Тебя принять». Силуан, который тогда назывался еще Симеоном, долгие годы кричал к Богу о том, что он без Него жить не может, и Бог молчал. Но в какой-то момент Бог ему явился и пронизал его светом Своего присутствия. Силуан долгие годы был в отчаянии о том, что он не может встретить Бога, потому что ему надо было дойти до такой зрелости, чтобы встреча с Господом была для него не только началом новой жизни, но преображением, когда он весь проникся светом, когда он был светочем среди людей, которые его окружали, и стал светочем для тысяч из нас, которые так или иначе прикоснулись ему через его писания или через рассказы лично знавших его людей.

И вот о чем я хочу вас просить. Когда у нас будет период молчания, поставьте перед собой вопрос о том, есть ли у вас что-либо против Бога, в чем вы видите Его виновность в обстоятельствах вашей жизни, в смерти людей, кого вы любили и продолжаете любить до разрыва сердца, в ужасе, который происходил в течение всей русской истории, но особенно прошлого столетия. От всего этого порой думается: как может Бог, если Он любовь, или даже если Он не любовь, но у Него есть власть предотвратить зло, – как Он может все это терпеть и такую тяжесть невыносимую возлагать на мои плечи? Ответ на это может прийти только через просветление нашей собственной души, потому что для того, чтобы, подобно Силуану, встретить Христа, исполниться Святого Духа, нужно, чтобы одна после другой пали преграды, которые между мной и Богом, между мной и людьми. Пока есть такая преграда между мной и хоть одним человеком, пока я не могу сказать: «Прости, как я прощаю, оставь мне мои грехи, как я оставляю грехи согрешивших против меня», мы не готовы к этому. И тогда мы должны признаваться перед Богом, что стоим перед Ним, не понимая Его, ставя Ему в упрек то, чего мы не можем понять. А Бог терпит не только наше непонимание, но наш гнев на Него, наше отвращение порой, наше отрицание, отречение, терпит на Кресте и терпит в Своем Отцовском сердце. Потому что умирать на Кресте было ужасно бессмертному Сыну Божию, но каково было Отцу предавать Его на эту смерть и безмолвно наблюдать над тем, как умирает Божественный Сын смертью человека, которого мы на нашем греховном языке назвали бы чужим? И тогда делается понятным, что некоторые люди, как Силуан, как Серафим Саровский, как Сергий Радонежский, как многие, многие другие, тысячи других, могли продолжать безусловно верить Богу, то есть доверять Ему до конца, не сомневаясь в том, что Его пути – не наши пути, и что в конечном итоге все человечество оправдает Его, что придет время, как сказано Книге Откровения, и станут люди, которые прошли через все ужасы жизни, и скажут: «Господи, Ты был прав во всех путях Твоих!..»

Но сейчас мы приходим на исповедь или говение с целью примирения не только с нашей совестью, но и с Богом – с Богом, Который нам открыл путь жизни, путь добра, путь истины, и в этот момент примирения мы должны перед собой поставить вопрос, который я сейчас ставил все время неуклюже, неумело: могу ли я до конца принять Бога, какой Он есть, могу ли я до конца примириться с Ним раньше, чем буду просить Его примириться со мной?

Мы ставим порой вопрос: почему же Бог нам не открывает то, что могло бы быть для нас миром и утешением, и уверенностью, и победоносной радостью? Потому что мы еще не созрели. Емкости в нас не хватает, глубины не хватает. Вспомните Силуана: много лет, когда он еще был Симеоном, он кричал к Богу, и Бог молчал, потому что надо было, чтобы какая-то последняя преграда сломилась, чтобы упала как бы последняя стена и Свет Божий мог влиться в его душу.

Есть русское стихотворение, которое, может быть, нам на более простом уровне может сказать об этом:

Из бездны вечности, из глубины творения

На жгучие твои вопросы и сомнения

Ты, смертный, требуешь ответа в тот же миг,

И плачешь, и клянешь ты Небо в укоризне,

Что не ответствует на твой душевный крик.

А Небо на тебя с улыбкою взирает,

Как на капризного ребенка смотрит мать,

С улыбкой, потому что все, все тайны знает

И знает, что тебе еще их рано знать.

Так что будем перед Богом ставить свои вопросы, потому что эти вопросы говорят о том, что в нас созрела или, вернее, зреет постепенно способность к пониманию. Будем ставить Ему вопросы, но будем их ставить с доверием. Если мы только прикоснулись к ризе Господней, если только мы увидели отблеск Божественного света, мы можем сказать: «Верую, Господи, помоги моему неверию». Мы можем сказать: «Господи, я не могу Тебя понять, но я могу Тебе довериться, зная от других, от святых, даже от грешников, что Ты – любовь, и что Ты меня не бросил, что Ты от меня не отрекся, что Ты не безразличен к моему страданию. И поэтому я могу к Тебе прийти и сказать: «Господи, я хочу открыться перед Тобой и все-все Тебе сказать, что недостойно и Тебя, и меня, и мира, который Ты сотворил, все сказать, чтобы Ты мог меня простить. А я, Господи, верую, помоги моему неверию! Доверяюсь Тебе, все еще недоумевая, но я Тебе не враг, Господи, просто я еще не созрел до меры Силуановой"».

На этом я кончу первую свою беседу и надеюсь, что она какой-то смысл для вас имеет, потому что для меня она имеет громадное значение. Теперь я вам предлагаю подумать над тем, что сейчас вы слышали, и посмотреть, как отзывается ваша душа на это, как вы можете стать перед Богом и с Ним примириться, то есть, говоря предельно резко, простить Ему в надежде, что и Он может вас простить.

Беседа с подростками31 (Москва, 15 июня 1988 г.)

– Владыко, у меня вопрос по поводу исповеди. Есть вещи, которые священнику говорить как-то не получается. Либо они слишком мелкие, либо такие, что другому человеку особенно и не скажешь. Как все-таки с такими грехами быть?

Ну, во-первых, надо их «сбывать» – чтобы их не стало. Если их не станет, то не будет проблемы, надо их говорить или нет. Я говорю полушутя, но это на самом деле так. Ведь если ты чего-то не можешь сказать кому-нибудь, значит, что-то неладно.

А когда мы говорим, что грехи очень мелки, – так они на наш масштаб, вот и все! Это значит, что ты такой; если твои грехи вроде пыли, значит, ты не возвысился до чего-нибудь худшего (или лучшего). На самом деле маленькое свинство иногда гораздо труднее исповедовать, чем какой-нибудь большой грех: стыдно, что ты такой мелкий.

Другой вопрос – почему нельзя сказать священнику. Если ты не доверяешь ему, боишься, как бы он не сказал кому-нибудь, не употребил против тебя, это одно. Но тогда он – очень плохой священник; в старое время священникам, которые разбалтывали чужие грехи, язык резали. (Теперь, правда, не режут, но можно его заставить прикусить язык.)

А вообще, первое, что надо крепко помнить: ты исповедуешься не священнику, а Богу. В молитве перед исповедью говорится: Се, чадо, Христос невидимо стоит перед тобой; не убойся и не постыдись меня. И это сразу ставит тебя перед лицом Христа. А священник стоит сбоку, так как он, как дальше говорится, только свидетель.

Теперь: свидетели бывают разные. Скажем, если что-то на улице случится, милиционер подойдет и спросит, кто видел. Если ты не замешан, ты просто скажешь: «Я видел то-то», – и тебе все равно, кто прав, кто виноват, потому что ни тот, ни другой тебе ни друг, ни враг. Есть свидетели на суде, которые выступают за или против одной из сторон. И еще род свидетелей, которых берут, скажем, на свадьбу. Знаете: выбираешь самого близкого тебе человека, которому ты доверяешь больше всех, и говоришь: «Я хочу, чтобы ты участвовал в моей радости». И священник, который участвует в твоем разговоре со Христом, находится на положении этого третьего свидетеля. Он, как говорится в Евангелии об Иоанне Крестителе, друг Жениха. То есть он твой друг, приглашенный тобой, чтобы тебе помочь, поддержать и разделить радость твоего примирения с Богом. Ведь самое главное в исповеди не то, что ты говоришь о себе все плохое, что только можно сказать, а что это момент примирения: ради этого исповедуются. В таком случае твой вопрос снимается, потому что если ты, с кем-нибудь поссорившись, подойдешь к нему и скажешь: «Я тебе не скажу, в чем дело, но ты меня прости», – твой друг ответит: «Нет, пожалуй. Потому что, если ты просто сказал кому-нибудь обо мне что-то неприятное, это одно, а если ты сделал что-то уж очень гадкое, я хочу сначала знать. Кто же тебя знает, что ты сделал?» На исповеди дело обстоит именно так.

Ведь мелкое или нет – неизвестно, ты сам понятия не имеешь. Иногда различают: большие грехи и мелкие.

Конечно, если один человек другого убил, это громадный грех, а если кто-нибудь к тебе пристал, ты разозлился, сказал: «Отстань от меня!» – это мелкий. Но я приведу вам такой пример. Во время войны я был хирургом в армии: однажды ночью нам привезли двух раненых. Первого прошило пулеметной очередью, и можно было ожидать, что он умрет. А второго привезли из кабака: он выпил с товарищами, заспорил; и один из его приятелей, вынув перочинный нож, стал им размахивать, ударил его в шею и разрезал один из важных сосудов, который несет кровь к голове. Казалось бы, пулемет гораздо опаснее, чем маленький перочинный ножик. Но тот, кого ранил пулемет, ничем особенно не пострадал; его не задело ни в сердце, ни в важный сосуд, ни в нервную систему. Ясно, что прошло через легкие, но это дело поправимое. А второй молодой солдатик чуть не умер от потери крови по дороге.

То же самое и с грехами. Тебе кажется: ну, это мелкий грех... Нет, это перочинный ножик, вопрос в том, куда он тебя ударил. А это – «крупный грех», но он тебя не убил. И говорить, что не стоит исповедовать тот или другой грех, так как он мелок, очень рискованно. Маленькая змейка может тебя ужалить, и ты умрешь, а какого-нибудь удава ты никогда и не встретишь.

Поэтому считай, что ты исповедуешься Христу, а не священнику. Священник тут – свидетель радости, чуда твоего примирения с Богом. И ты не можешь мириться, не сказав, в чем дело. Ты не можешь судить сам, большой грех или маленький. Это как в болезни: у тебя какой-нибудь признак ничтожный, а врач знает, что это начало тяжелой болезни.

И наконец, о священнике. В древней Церкви исповедовались не одному священнику, а перед всеми собравшимися. Человек говорил о себе все, что имел сказать, потому что, когда мы грешим, мы грешим перед Богом, да, но всегда против кого-нибудь. Мы не оскорбляем Бога непосредственно, не обращаемся к Нему с ругательствами, не делаем чего-либо Ему лично вредного. Но мы раним человека, делаем зло человеку, через человека совершаем грех. Поэтому люди должны с тобой примириться, чтобы Бог мог тебя простить; это одно. А второе, что делалось в древности (и я знаю одного священника, который раз это сделал), – ставился вопрос: вот этот человек кается в том, что он для вас всех был занозой, был как бы присутствием какого-то зла. Вы готовы его принять и нести его? Так как то, что вы его простите, еще не значит, что он переменился; это разные вещи. Ведь человек не меняется в одно мгновение. Бывают такие случаи, апостол Павел, например, переломился полностью, разом; но это не со всеми бывает. И поэтому община брала на себя, говорила: да, он нам брат, и мы будем его нести, она нам сестра, и мы будем ее нести на собственном хребте. И тогда давалась разрешительная молитва.

Теперь священник представляет собой общину, потому что община уже не способна слушать исповедь. Вы себе представьте: в вашем храме кто-нибудь выйдет перед всем народом и скажет: «Дорогие братья и сестры, я профессиональный вор». Что сделают люди? Вы думаете, они откроют объятия? Они сразу в карман полезут: не успел ли он украсть мой кошелек, раньше чем покаялся? Я уверен, что так будет; подумайте сами. Община больше не способна слушать исповедь. Люди будут говорить: «Боже мой! Он нерукопожатный! Как можно с ним общаться! Я не могу допустить, чтобы мои дети играли с таким мальчиком! Я не могу допустить, чтобы моя дочь ходила гулять с таким молодым человеком!» – вместо того, чтобы сказать: «Давайте-ка его спасать, из омута вытаскивать!»

И вот священник за всю общину слушает. Знаете, в древности, кончив исповедь, исповедующийся клал свою руку на плечо священника, и тот говорил: «Теперь иди в мире, все твои грехи на мне». Он принимал на себя солидарность с кающимся вместо общины, которая раньше это делала. С другой стороны, священник стоит от лица общины перед Богом и, молясь о тебе, говорит Богу: «Он наш. Ты не можешь его выкинуть без того, чтобы Ты и нас выкинул. или Ты его прости и прими, или Ты нас всех отбрось, потому что мы не можем прожить с мыслью, что человек – мальчик, девочка, мужчина, женщина, наш друг, наш брат, наш отец – выкинут, без того чтобы мы не ушли с ним вместе». Это очень серьезное дело для священника и для общины.

Когда происходит исповедь, можно ли сказать, что все мои грехи прощаются – или только те, которые я проговорил или продумал?

Во-первых, грех прощается не потому, что ты его назвал, а потому, что ты пожалел, что сделал, сказал, или подумал, или почувствовал что-то дурное. Мне рассказывали (конечно, это больше анекдот, чем быль), как одна старушка все время исповедовала один и тот же грех молодости. Священник ей сказал: «Бабуся, ты мне уже двадцать раз исповедовала это!» А она говорит: «Да, батюшка, но так сладко вспомнить!» Можно ли сказать, что этот грех ей прощен? Да, давно Бог простил, а вместе с тем она этим грехом живет, самое большое удовольствие ее жизни – вспомнить то, что тогда случилось... Вот пример. Нельзя просто дать список всего гадкого, что ты сделал, и думать, что этого достаточно.

Кроме того, есть грехи ведомые и неведомые. Есть поступки, о которых я понимаю, что они грешны. А есть вещи, которые на самом деле плохи, но я еще не дорос до такого их понимания, недостаточно развился духовно или опыт моей жизни меня не научил. Грехи такого неведения, где нет моей недоброй воли, Бог может простить. А в том, что я сделал сознательно, я должен раскаяться. Что значит раскаяться? Я должен, во-первых, понять, что это плохо. А во-вторых, перед собой поставить вопрос: готов ли я меняться, собираюсь ли я бороться с этим? Если я вообще этого не собираюсь, если понимаю, что это плохой поступок, плохое отношение к жизни, но мне все равно; я знаю и буду продолжать, – то как меня можно простить?

О прощении, думаю, можно сказать вот еще что. Мы всегда думаем, что простить – это забыть. Мы подходим к человеку и говорим: «Прости меня!» – в надежде, что он уже никогда не вспомнит об этом. Но это не всегда полезно, так как иногда от того, что тебя простили, ты еще не переменился. И если тот, кто тебя простил, не будет следить за тем, чтобы тебе не дать повода снова сделать то же самое, ты можешь поскользнуться. У нас в приходе был такой случай, который меня чему-то научил. Была женщина-алкоголичка, пила отчаянно. Ее взяли в больницу, год лечили; она вылечилась, вернулась домой. Устроили праздник, поставили бутылку вина на стол. И от первого стакана все пошло прахом: она снова запила. Так вот, семья простила и забыла, а надо было простить – и не забывать, и не ставить ее в такое положение.

Прощение начинается не с момента, когда ты стал ангелочком и все в тебе хорошо, а с момента, когда тебе поверили, что ты жалеешь о том, каков ты, но тебе нужна помощь. И человек, к которому ты обращаешься со словом: «Прости!», тебе говорит: «Хорошо, я возьму тебя на свои плечи и помогу исправиться. Но я тебя люблю черненьким, а не только беленьким, люблю таким, каков ты есть, а не ввиду того, что ты, может быть, переменился».

На исповеди надо рассказывать грех в общем или подробно говорить о каждом грехе?

– Видишь ли, если грех состоит из одного какого нибудь проступка, ты можешь сказать просто: сделал то-то». Но если обстоятельства этого греха сами по себе уже плохи, тогда и о них надо рассказать. если ты что-нибудь украл, скажи: «Украл, жалею, не буду больше». Но если для того, чтобы украсть, ты еще вдобавок кого-нибудь обманывал, лгал, подводил, то все это надо рассказать, потому что дело не только в краже, а во всей цепи подлостей, которые с ней связаны. Вопрос не в том, чтобы дать список грехов, а в том, чтобы ты мог сказать все, что относится к этой краже.

И когда исповедуешься, надо называть вещи своими именами, а не так, помягче. Помню, пришел ко мне на исповедь очень почтенный господин и говорит: «Со мной случалось, что я брал не свое». Я говорю: «Нет, вы скажите просто: я воровал». – «Помилуйте, вы меня вором называете!» – «Вы вор и есть, потому что брать не свое называется воровать». Понимаете, очень легко сказать: «Я не всегда правду говорю», вместо того, чтобы признаться: «Я налгал» – или: «Я привык лгать, когда мне это выгодно». И если ты не способен так сказать, значит, ты не очень жалеешь, а скрашиваешь, просто чтобы прошмыгнуть мимо исповеди. Поэтому надо говорить все, что относится к греху, что его делает более греховным; надо грехи называть по имени и не надо сознательно скрывать.

Я обругал кого-то: надо ли говорить, отчего я это сделал?

Нет; потому что если ты начнешь рассказывать: «Миш а играл со мной в футбол, и он сделал то-то, я его предупредил, а он еще раз повторил, я ему сказал, что следующий раз ему достанется, и, вот когда он это снова сделал, я его обложил хорошенько...» – знаете, батюшке конца-краю не будет. Важно, что ты сделал. Причем порой обстоятельства делают твой поступок более противным; а когда ты начинаешь раскрывать обстоятельства, все как бы разжижается: мол, конечно, он виноват, что он это первый раз сделал, и второй... И получается, что ты почти чист: если бы тебя не дразнили, ты бы не лягнулся. А на самом деле вопрос только в том, что ты лягнулся; Мишка пусть исповедуется в том, что тебя злил.

А может ли быть прощение до исповеди?

– Да, может. И это не мое личное мнение, а так говорит святой Варсонофий Великий, значит, дело чистое. По его словам, если, совершив грех, ты его осознал, пережил все безобразие, весь ужас этого греха, покаялся в нем до слез (это не значит, что у тебя слезы по лицу текли, но – душа плакала), и, если после того, как ты Богу помолился, все Ему рассказал, ты почувствовал полный покой в душе, – не иди исповедовать этот грех священнику. То, что Бог уже простил, священник не может простить, не может ничего к этому прибавить.

Но конечно, к этому нельзя относиться легко. Нельзя, сделав что-то неладное, просто подумать: «Ах, жаль! но не пойду к священнику, я Богу это уже сказал». Святой Варсонофий говорит о покаянии слезном, когда действительно чувствуешь: я этого больше никогда не сделаю, потому что это слишком гадко, и я это до конца понимаю. Вот что играет роль.

А если человек много нагрешил в жизни, потом стал верующим, но не идет на исповедь?

– Дело не в том, чтобы ты пошел к священнику исповедоваться, а в том, чтобы ты осознал грех и от него отказался, понял, что это так же уродливо, как если бы тебе отрезали нос. Грех калечит твою душу так же, как физически можно искалечить тело. Примирение должно быть сначала между твоей совестью и твоими поступками.

Когда ты говоришь: «Человек нагрешил» – создается впечатление, что грехи большие. Но есть рассказ из жизни одного русского подвижника прошлого века. К нему пришли две женщины. Одна совершила какой-то очень большой – в ее глазах, а может быть, даже и объективно – грех; а другая говорила: я грешна, как все, мелкими грехами изо дня в день. Подвижник сказал первой: «Иди в поле, найди самый тяжелый булыжник, какой сможешь поднять, и принеси». Другой он сказал: «Пойди по дорожке и собери в фартук, сколько сможешь, камушков, и возвращайся». Обе вернулись; он говорит первой: «Теперь отнеси этот булыжник туда, откуда ты его взяла, и положи точно в то же положение, как он был»; а второй: «Отнеси и разложи все камушки в те ямочки, где они лежали». Первая пошла, положила булыжник в след, который вырезался в земле, и вернулась. А вторая ходила-ходила, вернулась со своими камушками, говорит: «Не знаю, откуда они взяты!» То же самое можно сказать о крупных и мелких грехах. Иногда крупный грех тебя так поражает, что ты слезно каешься в нем, а от мелких грехов не знаешь, как отделаться.

А о том, может ли целая греховная жизнь быть очищена в одно мгновение, решительным поворотом, есть такой рассказ. Вокруг одного мудреца собралась группа людей, и он говорил, что можно в любом возрасте, в любом состоянии начать новую жизнь. И был там один человек, который сказал: «Ну что ты сказки рассказываешь! Вот мне уже за семьдесят, я всю жизнь был грешником. Неужели ты думаешь, что я вот так, в одно мгновение могу очиститься?» Старец спросил: «А какое твое ремесло?» – «Я дровосек». – «Значит, ты ходишь в лес, рубишь деревья, собираешь их в кучи, кладешь на салазки и увозишь. Как ты думаешь, если взять целый воз дров, сколько понадобится возов огня, чтобы его спалить?» Тот говорит: «Ну, видно, сидишь ты в лесу, молишься и о жизни ничего не знаешь. Одну искру подложи – и все сгорит!» Старец ответил: «Вот так и с грехами. Пусть у тебя будет целый воз грехов, если ты одну настоящую искру покаяния подложишь, сгорит весь твой воз, и кончено будет с этим». Я думаю, что это очень мудрый рассказ.

Если я поем перед причастием, то это обязательно будет грех?

Правило – не есть перед причастием. Своих прихожан в Лондоне я учил, что надо приходить в церковь на Литургию натощак, потому что, если ты будешь причащаться, ты должен прийти натощак, помолившись и приготовившись. Если же ты не будешь причащаться, это значит, что ты знаешь, что недостоин причастия, и поэтому как бы можешь себе еще добавочную поблажку дать: я хорошенько назавтракаюсь перед тем, как идти, и могу спокойно наслаждаться богослужением, а те, кто причащается, пусть голодают... Если ты не идешь к причастию, ты можешь поститься в знак покаяния. Ты сознаешь, что не имеешь права подойти к Чаше по той или другой причине: или потому что не приготовился, или потому что недостаточно раскаялся в своих грехах и не можешь получить прощения в грехах, к которым еще привязан (вот – «сладко вспомнить»). Или ты в ссоре с кем-нибудь, не примирился. Пока ты не помиришься или не сделаешь со своей стороны все, что можешь, ты не должен идти причащаться. В Евангелии ясно сказано: если ты принес свой дар к алтарю и вспомнил, что кто-либо имеет что-то на тебя, оставь свой дар, иди сначала примирись (см. Мф. 5:23–24). Если человек откажется с тобой мириться – ты сделал все, что мог, теперь это на его совести.

Знаете, даже в мелочах это существенно. У нас есть старичок, такой Николай Николаевич. Помню, он подходит раз к исповеди и мне говорит: «Отец Антоний, раньше чем я поисповедуюсь, я должен вам сказать, что киплю яростью: старушка, что передо мной была, десять минут вас держала! Все мы ждем, а она исповедуется без конца!» Я говорю: «А, да, бедный; вот, пришлось подождать» – и положил часы на аналой. Он исповедовался четверть часа. Когда он кончил, я ему говорю: «Знаешь, Коля, ты пятнадцать минут исповедовался. Раньше чем я дам тебе разрешительную молитву, пойди и у всех, кто за тобой стоит, попроси прощения». Это мелочь, но ему дало урок: не ругай бедную старушку за ее десять минут. Тебе незаметно, что ты четверть часа говорил, а другим очень даже заметно. И мне кажется, что надо строго относиться к себе в этих как будто мелких вещах: из пылинок составляется масса пыли. Вы знаете, что бывает, когда свою комнату не убираешь. Я живу один, на себя готовлю и убираю. Если поленюсь или устал и не уберу – тут пылинка, там пылинка; потом целые толпы таких пылинок, как барашки, бегают по полу. Так и с грехами. Грех такой маленький, что его не заметишь, а соберутся три дюжины таких грехов – получается совсем другое.

А некоторые считают, что нельзя часто причащаться, – не потому, что ты недостоин, а просто «нехорошо» часто ходить...

Очень трудно устанавливать абсолютные правила. Но как основное правило я скажу так: если ты причастился, то есть, очистившись исповедью, приготовившись молитвой, получил причастие, дальше живи тем богатством, которое ты получил, и не иди просить большего, пока не сделал все, что в твоих силах, в пределах твоего понимания и опыта, изнутри этого чуда примирения со Христом. Если почувствуешь, что у тебя появляется какой-то голод по Богу, который не удовлетворяется молитвой, чтением Евангелия или жизнью, достойной того, что ты знаешь из Евангелия, тогда снова молись, готовься, исповедуйся и, если тебя допустят, иди причащайся.

Но я думаю, что по поводу исповеди и причащения надо помнить то, что в древности говорилось: исповедь – это как бы баня, причастие – это еда. Если этот образ применить к жизни: ты, например, тяжело работал в поле или просто играл в футбол до из неможения. Возвращаешься домой; нормально тебе надо вымыться, раньше чем идти к столу. Но иногда бывает, что ты в таком состоянии изнеможения, истощения, что тебе надо что-нибудь съесть, раньше чем ты будешь в состоянии вымыться, потому что в тебе больше никаких сил нет.

Вот другой образ. Причащение – это ликующая, радостная встреча (или глубоко покаянная, но все равно радостная) со Христом. Исповедь – это строгое к себе отношение; такое отношение, какое у тебя может быть, если ты болен, идешь к доктору и ему описываешь все признаки, потому что ты болен, а болезнь всегда опасна и может развиться и привести к смерти. И доктор тебе назначает какое-то лечение.

Еще другой образ у меня встает: то, как бывает, когда мы маленькими детьми играем в саду или играем в кубики, пока мама сидит и вяжет или читает. И вдруг у нас порыв: я хочу маму обнять, поцеловать! И вот вскакиваешь, перестаешь делать, что делал, бросаешься на нее и целуешь – такой живой порыв. И мне кажется, что по отношению к Богу могут быть моменты такого порыва. Ты пришел в храм, не специально готовясь к причастию, но помолившись, испытав свою совесть с тем, чтобы перед службой помолиться Богу и Ему как бы исповедаться, даже если не идти на исповедь. И вдруг у тебя порыв: я не могу, я должен подойти ко Христу, мне нужно! – как в детстве мне бывало нужно маму обнять и поцеловать. В таких случаях я говорю людям: легкомысленно не поступай, но это – делай. Легкомысленно не подходи к причастию, но, когда такой сильный порыв – не убивай порыва души. Может быть, в этот момент Господь тебе говорит: «Мальчик, Я тебя люблю, подойди ко Мне!» – как мама может сказать: «Подойди, сядь ко мне на колени, давай побудем вместе».

В Англии на своих приходах я уже сорок лет людей воспитываю. И люди приходят на исповедь после хорошей подготовки, строгого суда над своей совестью; приходят, исповедуются. Если я уверен, что они каялись, что они всерьез готовились, я даю разрешительную молитву. Порой, если исповедь мне кажется поверхностной, если человек или не каялся, или не готовился, я говорю: «Нет, ты не можешь получить разрешительную молитву в грехах, которые ты или не сознаешь, или в которых не каешься. Уходи, молись, готовься, придешь через неделю». А порой я скажу человеку (в плане того, что говорилось раньше об изнеможении и еде): «Я не могу тебе дать разрешительную молитву, потому что твое покаяние недостаточно горячее и недостаточно глубокое; но ты и шагу дальше не пойдешь, если тебе Господь не даст как бы «добавочной» благодати. Поэтому пойди причастись, но не «в награду» как бы за твое покаяние или за твою добродетель, а как говорится, во исцеление души и тела, каясь, но говоря: «Господи, я умру, как цветок может увянуть без воды. Мне нужна живительная влага"». Причем не влага просто церковной молитвы, не влага проповеди священника, добрых его советов, а такая влага, которая только от Бога может изойти в таинстве. Опыт, который у меня набрался за сорок лет, показывает, что это меняет людей гораздо больше и вызывает у них гораздо большее благоговение к причастию, к исповеди, чем какая-то полная механизация.

Помню, в начале моего служения в Англии пришла исповедоваться такая стройная, достойная старушка. Мы помолились; я говорю: «Какие же у вас грехи?» – «Никаких!» – «Что же вы пришли?» – «Я хочу причаститься, мне нужна разрешительная молитва». Я говорю: «Я не могу вам дать разрешительной молитвы о грехах, в которых вы не каетесь». – «Простите! Вы молодой священник и ничего не знаете. Я пришла сюда, я имею право на разрешительную молитву и на причастие!» Вот крайний подход. Я ее отправил, сказав: «Ищите разрешительной молитвы в другом месте и не подходите к Чаше, потому что я вас не допущу». Но есть люди, которые именно так и считают: подойду, скажу что-нибудь (что-нибудь же надо сказать). Вроде того, как когда проходишь мимо злой собаки: бросишь ей кость, чтобы пройти, пока она ее грызет.

А тут – я священнику пару грешков дам; пока он их будет разжевывать, я успею прошмыгнуть к причастию.

Некоторые считают, что надо исповедоваться, причащаться, вообще ходить только в один храм. А где-нибудь в путешествии хочется зайти в храм, зашел – а на тебя накидываются, говорят: ты не из этого прихода – и что ты вообще сюда пришел?

Есть преимущество в том, чтобы ходить на исповедь к одному и тому же священнику, который тебя знает, который тебе может помочь и тебя немножко вести. Но причастие не зависит от того или другого священника. Это таинство, которое совершает, в сущности, Сам Господь Иисус Христос и сходящий на Святые Дары Святой Дух. Ты идешь к причастию – ко Христу, даже не через священника, как это отчасти происходит в исповеди. Поэтому причащаться можно, конечно, в любом храме.

Исповедоваться, по обстоятельствам, тоже можно у разных священников. Если у тебя есть духовник, которому ты доверяешь, который тебя понимает, это, конечно, большое счастье и большая помощь. Но это не значит, что, если ты попал в другой город и что-то совершил, что требует прощения от Бога, ты не можешь пойти на исповедь здесь, а будешь этот грех за пазухой нести, пока не вернешься домой.

То есть как тебе удобнее?

Я думаю, что если ты можешь найти священника, которому действительно доверяешь, который тебя понимает и готов тебя вести, помогать тебе в твоей духовной жизни, то, конечно, разумнее держаться его. Если ты попадешь в какой-нибудь другой город, скажем, во время каникул и у тебя будет потребность исповедаться и причаститься, конечно, иди к тому священнику, какой тут есть.

Не всегда посчастливится, что у тебя будет такой священник, которому все можно излить. Большей частью мы исповедуемся у того священника, который есть. Если есть несколько храмов, можно выбрать того или другого; если там, где мы живем, только один храм, то и выбора нет. Тогда надо исповедаться, как я говорил раньше, Христу – в присутствии свидетеля, представляющего собой всю христианскую общину, исповедаться со всей правдой, какая в тебе есть, и все.

А обязательно ли знать «Отче наш» и «Верую» – или можно вообще не знать никаких молитв и молиться своими словами?

Думаю, что надо знать «Отче наш», надо знать «В рую» или, во всяком случае, знать все, что в этом «Верую» сказано. Я, например, не получил никакого религиозного воспитания и поэтому очень долго Символа веры не знал. Став верующим, я знал, во что верю, но наизусть Символ веры выучил только позже.

Твой вопрос для меня немного похож вот на что. Можно ли стать выдающимся музыкантом, выдающимся скульптором, художником, никогда не слушая чужой музыки, никогда не глядя на произведения искусства, просто изнутри собственной гениальности? Конечно нет. То же самое с молитвой. Конечно, ты можешь и должен молиться своими молитвами, потому что с Богом надо говорить непосредственно, прямо. Но с другой стороны, молитвы святых нас учат тому, что святые знали о Боге, знали о себе. Иногда, читая молитву святого, ты как бы стоишь перед зеркалом, которое тебе показывает тебя самого лучше, чем ты сам можешь себя увидеть, и показывает тебе Бога, Каким ты Его не знаешь, – так же, как картина великого мастера тебя чему-то учит. Когда-то ты, может быть, сделаешь лучше, но пока ты можешь от него многому научиться. Поэтому я бы сказал, как меня учили, как святитель Феофан Затворник учит в своих сочинениях: учись молиться из молитв святых, но не из слов, а пробуя проникнуть в опыт, выражаемый молитвами. А когда ты проник в этот опыт, слова делаются менее важными, и ты можешь этот опыт воплотить в свои слова.

Обязательно ли всегда носить крестик?

Вопрос о крестике, мне кажется, граничит с другим вопросом. Когда мы делаемся христианами, нам дается крест. Но бывают обстоятельства, скажем – активно, воинственно безбожное окружение в школе, когда, может быть, можно себе сказать: «Я не в силах вынести преследований и того, что надо мной могут сделать, насмешкой или как-то иначе». И я думаю, что если сказать: «Господи, Ты меня прости, я не буду носить крест на теле, но буду его носить в своей душе. Я останусь верным Тебе во всех своих мыслях, чувствах, поступках; не буду поддаваться тому, что недостойно Тебя», – Господь это может понять лучше, чем многие люди поймут.

Крест мы носим, чтобы провозгласить: «Я – христианин». Но мы знаем из истории Церкви, из древности, что большие подвижники говорили: «Не лезь на рожон». Если тебя обличат в том, что ты христианин, – да, иди на исповедничество, если нужно, на муку. Но сам не заявляй о себе от гордыни, будто «я все могу вынести и поэтому всем скажу».

А есть люди, которые считают, что крест нужен для «спасения»: например, когда купаешься, надо купаться с крестом, чтобы не утонуть...

Знаешь, может быть, я недостаточно благочестив, но я уверен, что столько людей тонуло с крестами! Скажем, все матросы и офицеры на воинских судах и старое время носили крест, а когда корабль шел ко дну, то все они со своими крестами так и шли на дно. Нельзя превращать святой знак – крест – в какой-то магический талисман. Так же как нельзя думать: вот, я прочту такую-то молитву – и ничего со мной не может случиться. Это уже суеверие получается. Но носить крест как способ исповедовать Христа или как святыню, с которой я не могу расстаться, – это дело другое.

Существуют определенные правила входа в храм. Например, женщины обязательно должны быть с покрытой головой и не должны быть в брюках. Имеет ли это какое нибудь принципиальное значение? Порой это отталкивает молодежь...

– Это очень трудный для меня вопрос. Это берется из Послания апостола Павла, который говорит, что женщина должна входить в церковь с покрытой головой в знак как бы подчиненности. И в Ветхом Завете написано, что мужчина не должен одеваться в женскую одежду и наоборот. Поэтому брюки на женщине – это мужская одежда, а юбка на мужчине была бы женской (это редкое явление, должен сказать). Но я думаю, что это настолько второстепенно и не значительно, что можно было бы и забыть про это. На Западе мы с этим просто не считаемся. Вот параллель: старца Амвросия Оптинского кто-то спросил: «Могу ли я молиться сидя или лежа, потому что у меня ноги отнимаются?» (в какие-то годы легко стоять, а в какие-то не так уж легко). И старец ответил: «Лежи, лежи. Бог тебе в сердце смотрит, а не в ноги, когда ты молишься». Мне кажется, Бог смотрит в нашу душу. Если ты непокрытая стоишь перед Богом и молишься, Он видит твою молитву, и это лучше, чем если бы ты стояла покрытая и думала: «Когда же это все кончится?!» Я говорю честно, как сам отношусь к этому и что мы делаем на Западе, во всяком случае вокруг меня. Но я знаю, что здесь это не принято; и я бы держался более или менее того, что принято, просто потому что – зачем же людей смущать?

Помню, лет тридцать пять тому назад приезжала в Москву из Франции православная француженка, молодая, страшно элегантная. Пришла в церковь в шляпке, с накрашенными губами, с румянами, одета элегантно. Она вступила в храм, а какая-то старушка на нее посмотрела и говорит: «Голубушка, нельзя ходить в церковь, одетая, как проститутка. Дай-ка я тебя приведу в порядок». Взяла платок, плюнула и вытерла ей лицо... Если тебе за непокрытую голову достанется такое, я не виноват.

А это тоже не имеет значения: пришел ты в шапке или без? То есть можно и в шапке стоять?

– Нет, это нельзя. У нас принято, когда входишь куда-нибудь, в комнату или в храм, снимать шапку в знак почтения к месту. Шапка играет разную роль. Мы говорим о платке. Вот и монах входит в церковь и не снимает клобук или скуфью, потому что это один из знаков его подчиненности. А шапку мы снимаем, когда молимся, когда входим в комнату или в храм. Но опять-таки у нас это так, у мусульман и у евреев наоборот; вопрос в том, какой смысл вкладывает данная община – не ты лично, а те люди, к которым ты принадлежишь, – в тот или другой внешний знак или поступок.

Об исповеди и причащении

Из ответов на вопросы

В чем подход к покаянию, если ощущаешь греховность даже без конкретных проступков; как очищаться от греховности?

– Мы всегда определяем грех и греховность по ступками: я вру, я краду, я бесчинствую; но это только выражение греховности. Основная, глубинная греховность в том, что я потерял контакт с Богом, потерял свою цельность; остальное происходит от этого. Если я ощущаю, что во мне нет «особенных» грехов, которые меня сражают, то это значит, во-первых, что я никогда еще не ощутил, что значит – стоять лицом к лицу с Богом, не ощутил, что я потерял, чего у меня нет. Второе: в этом можно каяться в том смысле, что можно кричать к Богу, говоря: «Господи! Я Тебя не знаю, я только понаслышке о Тебе знаю, я только минутами имею контакт с Тобой, но потом приходят долгие периоды, когда у меня контакт прерывается. Что мне делать? Я не знаю, что делать, но помоги; я не могу подняться на небо, но Ты сошел к нам, – помоги Ты!..» Греховность наша заключается именно в том, что мы отделены от Бога.

Разумеется, есть грехи, которые нас отделяют от Бога, но с ними в каком-то смысле легче справляться, потому что они конкретны: я знаю, что я вру, я знаю, что я бесчинствую, я знаю, что я краду. И тогда можно поставить вопрос: откуда все это берется? Каким образом я, честный человек, вор?.. Большей частью вопрос так ставится: мы чувствуем, что мы честные люди – и крадем; чувствуем, что мы совершенно добротные люди – и врем; как же это может быть? Это может быть потому, что мы не отдаем себе отчета, что делаем, когда так поступаем. С ложью мы очень легко обходимся, потому что нам кажется: ну что такое ложь? Это просто немножко прикраски на реальность. На самом деле ложь – нечто очень страшное. Почему дьявол называется отцом лжи? Потому что ложь – это попытка построить такой мир, какого нет, но в котором ты в безопасности и можешь уловить другого человека. Это паутина, а ты паук. Это очень страшно, это совсем не невинная попытка устроить жизнь немножко поудобнее. Разумеется, я не говорю о том, что если вы скажете: «Простите, меня не будет дома в шесть часов», потому что вам нужно передохнуть, это сатанинская ложь; я говорю о более характерной лжи, какая бывает. Но ложь, какая бы она ни была, это постройка нереального мира; а в нереальном мире нет Бога, потому что Бог есть абсолютная реальность. Вот о чем речь идет. Поскольку может быть доля нереальности в нас, у нас есть разобщение с Богом.

Есть место у апостола, где он говорит, что не важно, каким грехом мы согрешаем, – мы все равно греховны делаемся. Мы можем себе представить это очень легко. Предположим, что течет река: с одной стороны Царствие Божие, с другой стороны царство человеческое, где властвует также и сатана. Не важно, перешли ли вы реку тут или там, через мост или вплавь, важно, что вы перешли, – вы уже не на этой стороне, а на той, вот и все. Проблема не в том, маленький или большой грех, вы просто на той стороне, где вам нечего делать. И разделение грехов на смертные и не смертные иногда большой обман.

Как бороться с отсутствием страха греха?

Единственный способ осознать страшность греха – это понять его последствия. Я не знаю, как это делать во всех случаях, но во многих ситуациях, если думать о грехе как об оторванности от Бога, как о нашей разобщенности внутренней с самим собой, нашей разобщенности с ближним, холодности, отсутствии любви, дружбы, как о нашей разобщенности с окружающим миром (можете назвать это экологией, если хотите) и посмотреть, что из этого получается, то вы видите грех. Скажем, наша жадность, наш эгоизм, наша любовь к тому, чтобы иметь, обладать, держать; это можно перенести и в человеческие отношения. Есть у пророка Исаии место, где говорится: Вот пост, который угоден Богу, – и дальше он дает целый список того, что угодно Богу, и между прочим: Отпусти пленных на свободу. И мне порой думалось – как часто один супруг думает о другом: хоть бы ты мне дал вздохнуть!.. Как часто дети думают о своих родителях: ох, если бы вы меня не держали все время на цепи!.. Сколько раз друзья, наверное, думают: ну да, мы друзья, но не приставай же все время, дай мне немножко свободы!..

Вот подумайте, как обстоит дело с вашей любовью к людям вокруг вас, или к предметам, или к своей работе, к чему угодно, включая и Церковь – которая, бедная, тоже страдает от нашей «любви».

Как научиться готовиться по-настоящему к исповеди? Как научиться видеть свои грехи, как научиться каяться и их ненавидеть?

Кто-то из Отцов или из духовных писателей сравнивал исповедь с тем, как чистят луковицу. Если берешь луковицу, вначале ты просто руками можешь стереть все сухие слои и ни одной слезы не проронить, потому что они уже высохли. Потом начнешь снимать одну шкурку за другой, и чем дальше, тем пуще льются слезы, до момента, когда дойдешь до сердцевины, которая еще не пропитана этим жгучим веществом, а сладка, и тогда ты вкушаешь сладость исповеди. И вот надо заниматься подготовкой и процессом исповеди, точь-в-точь как хозяйка занимается луком. Начни с того, что руками потрешь так, чтобы вся сухая шелуха сошла, и не ожидай, что от этого польются слезы. Но если ее не стереть, то и до живых слоев не дойдешь. Поэтому первым делом надо себе поставить вопрос: в чем я себя чувствую виноватым? При чем ставить вопрос очень лично: я. Не ставь вопрос о том, что о тебе думает Бог, оставь Ему эту заботу. Он думает Свои думы; ты поставь себе вопрос о себе. Если более конкретно, поставь его так: если бы вдруг оказалось, что все меня видят насквозь, чтобы меня тронуло, проняло? Отчего бы мне стало стыдно, страшно, захотелось бы в щель залезть? Это, может быть, не очень замечательные или возвышенные будут вещи; это, может быть, даже не такой уж предмет особенного покаяния, – а мне ужасно стыдно. Мне совершенно не стыдно, что я сделал столько крупных пакостей, а вот что я своему другу солгал – да, стыдно. Меня не так волнует, как бы не обнаружили, что я сделал то или другое, грубое, резкое, беспощадное; а вот это действительно мою совесть ужалило. И вот, поставив себе вопрос, пройди через целый процесс размышления: предполагая, что я насквозь виден, что может вызвать во мне стыд, страх, отвращение к себе, мольбу о пощаде, надежду, что меня пожалеют так, как никого не жалеют? Это первое.

Если продумать это спокойно, то уже можно довольно много пережить, можно даже проронить слезинку-другую у себя где-то. Когда ты придешь на исповедь через пять дней, или неделю, или десять дней, как обстоятельства будут, может быть, и слезинки тогда не найдется, потому что ты свое выплакал, вообще в запасе-тο было три слезинки, и они уже вышли, но это не важно. Исповедь, вообще процесс покаяния, не начинается с момента, когда ты стал перед аналоем; он начинается с момента, когда ты начал производить над собой разбор и суд и ставишь себе вопрос: кто я – перед моей совестью, перед Богом, перед людьми? Это уже Таинство покаяния, которое завершится моментом, когда ты становишься перед Богом в присутствии священника и открыто заявляешь о том, что только Бог может видеть; тайну, которая тебя связывает с дьяволом, обнародуешь, потому что не хочешь с этим жить.

Тут можно и ни одной слезы не проронить, потому что, может быть, не хватает чуткости, не хватает душевного переживания. Если это сделать раз-другой, эти слои без слез стираются или кто-то тебе помогает их снять. И по мере того, как снимаются эти слои, ты доходишь ближе к большей чуткости; потому что быть чутким нам мешает то, что у нас на душе такие грубые и тяжелые вещи, что не до песчинок; когда на тебе лежит мраморная плита, конечно, не до песчинок, которые на плите лежат. Убери плиту сначала, а потом вдруг обнаружится, что есть еще и песчинки какие-то. И тогда опять ставь себе вопрос, раз за разом: исповедуй свою душу, свою жизнь: в чем мой стыд, мой страх и т. д.?

Через некоторое время можно поставить вопрос со вспомогательными какими-то элементами. Например, я исчерпал собственные чувства стыда и самоукорения; а что обо мне думают другие люди? Я почему-то себя чувствую таким замечательным, но я единственный это чувствую – в чем же дело? Поставь себе вопрос: почему я вызываю такую тяжелую реакцию в некоторых людях? Почему люди всегда смущены, всегда раздражены, всегда стараются отойти куда-то в сторону, когда я появляюсь? В чем дело? Не может же быть, что все не правы и ошибаются во мне? И тут ты можешь обнаружить две вещи. Люди тебя осуждают за плохое, а порой осуждают за хорошее, – потому что нас люди любят не только за хорошее, а за то, что «удобно». Есть люди, которые мягки и на которых уютно спать, как на подушке, и к ним относятся хорошо. Это тоже грех наш, потому что иногда нельзя быть подушкой. И вот поставь вопрос: в чем меня люди упрекают, за что меня люди хвалят? – а теперь давай-ка подумаю, насколько они правы в том и другом. Вот еще целая статья для исповеди.

Следующий вопрос: я знаю, за что я себя сужу укоризненно, я знаю, чем люди мне помогают видеть себя самого получше. Давай-ка я теперь, поглядев хотя бы на Десять заповедей, на Блаженства, на пятую, шестую, седьмую главы Евангелия от Матфея, на разные части Священного Писания, поставлю перед собой вопрос о том, каким меня Бог видит. Но тут надо быть осторожным, потому что вопрос не в том, чтобы сделать бесконечный список всего, что можно и чего нельзя, и отмечать птичками «да – да», «нет – нет»; весь вопрос в том, чтобы исповедь была твоя собственная. И надо иметь мужество сказать: меня обличает Бог в этом, и я понимаю, что я не прав. Он меня обличает в этом – не могу понять, в чем я не прав. И Он меня обличает в этом – я просто скажу: «Нет, Он не прав...» У нас не хватает духа так выразиться, но, в сущности, мы так поступаем все время. Мы так не говорим, но, по существу, есть заповеди, которые мы просто отстраняем, другие – которые мы терпеливо выносим, и только некоторые для нас представляют что-то живое. И вот выбери, посмотри и честно скажи на исповеди: в этом я себя чувствую виноватым, и этом между Богом и мной есть как бы понимание, то, что Он говорит, для меня имеет смысл. А здесь – не понимаю, я еще не дорос до этого; это меня просто удивляет.

Тогда исповедь будет чем-то реальным. И кроме того (это уже общее правило), мне кажется, настоящий предмет исповеди должен отвечать на вопрос: что меня отделяет от Бога, что меня отделяет от ближнего? Нельзя ставить вопрос так: я хотел бы исследовать, насколько я близок или далек от совершенства, – как очень многие люди делают. Сравнивают, сравнивают, сравнивают, и, когда они на исповедь приходят, получаются очень сложные картины, большей частью того, какие они замечательные, вместо того, чтобы просто, ясно ставить вопрос. Потому что иногда бывает, что человек исповедует долгий список каких-нибудь слов, действий, помышлений и чувств и т. д. Смотришь на него и говоришь: «А скажи-ка, неужели ты думаешь, что это тебя от Бога отделяет?» – «Да нет». – «Ты мне говоришь, что у тебя была ссора с сестрой или женой – это вас разделило?» – «Да нет, пустяки!» Потому что есть очень много вещей, которые не имеют этого удельного веса; и надо подумать о том, что действительно разделяет. Иногда бывает и поступок не очень гаденький, и слово не очень острое, а сказано так и сделано так, что глубоко ранило человека. А иногда просто вспылил, наговорил, и оба знают, что это просто потому, что, скажем, печень плохо работает сегодня, вот и все. И тут надо проявить какую-то способность расценивать вещи. Это не значит, что не надо исповедовать других грехов, но надо знать, в чем я действительно каюсь и о чем искренне жалею. Да, я жалею, что был груб, но наша дружба от этого не поколебалась. А тут я даже и груб не был, а только сказал: «Не-ет, спаси-ибо» – и кончено, человек отрублен, как ломоть.

У меня вопрос по поводу правил, только при соблюдении которых верующий, прихожанин может приступить к причащению. Одно из правил – вовремя прийти на службу, второе– быть крещеным, а третье– я хотел бы, чтобы вы немножко указали грань, в каком состоянии духовном, нравственном можно прийти и причащаться.

Есть определенные формальные правила. Во-первых, действительно, человек должен быть крещеным и принадлежать Православной церкви. Во-вторых, он должен бы прийти вовремя, к началу службы (я говорю «бы», потому что на самом деле по какому-то отсутствию понимания многие опаздывают). Мы не можем себе представить, что, когда Христос совершал Тайную вечерю, кто-нибудь из учеников Христа пришел бы с опозданием и сказал: «Господи, прости, я был занят чем-то другим, но Ты меня все-таки причасти». Это непонимание в первую очередь того, что совершается нечто такое глубокое и значительное, что если не войти с самого начала и не врастать постепенно, то не дорастешь до сути просто. В одно мгновение переключиться с улицы на Тайную вечерю невозможно, требуется постепенное как бы врастание в эту тайну.

Кроме того, у нас в значительной мере пропало сознание того, что богослужение совершает не священник в одиночку. Я уже говорил несколько раз, что всякое таинство совершается Спасителем Христом силой Святого Духа. Но как бы ступенью ниже – не священник совершает таинство один при пассивном народе, а вся совокупность церковная совершает таинство, каждый на своем месте. Все мы принимаем участие в совершении таинства, почему я и говорю, что, если хочешь причаститься, надо прийти к началу, чтобы стать частью, реальной, конкретной частью церковного тела, среди которого и жизнью которого совершается таинство. Молитва всей Церкви, целой Церкви должна сопутствовать молитве священника. Не то что священник совершает какое-то дело у себя в алтаре, а люди ждут, когда он это все закончит, и тогда пойдут причащаться. Вся Церковь совершает таинство, каждый ее член на своем месте. Скажем, чтец и хор выражают собой разум церковный, а стоящий народ, который, может быть, не вырос до полноты понимания, этот разум впитывает, врастает в него, и все ближе приближается к пониманию и к внутренней готовности принять участие в причащении Святых Даров.

Диакон технически является мирянином, который послан церковным народом в алтарь быть его представителем. Мы не можем все быть в алтаре, потому что алтарь представляет собой уже завершенное Царство Божие; тогда как храм, в котором мы стоим, представляет собой образно Царство Божие, пришедшее в силе, то есть то место, где, как дрожжи, брошенные в тесто, всходит это тесто. Это становление. Мы все в состоянии становления, конечно: и диакон, и священник, и епископ, и все, но по должности выполняем разные задачи. И диакон представляет собой весь церковный народ; он входит в алтарь, посланный народом. Меня всегда очень поражает, как впервые человек переступит эту грань через Царские врата – первый раз в своей жизни. Он ее переступает, потому что потенциально вся Церковь уже верой там находится. И этот человек, избранный народом, послан его представлять, и вместе с этим поддерживать священника, ему помогать в богослужении. Народ в храме несет молитву священника на своей молитве, а диакон всячески ему помогает в совершении таинства.

С другой стороны, диакон посылается из алтаря руководить молитвой Церкви, то есть народа, потому что сам принадлежит этому народу; его послали из алтаря, из самой сердцевины Царства Божия указывать людям, какими словами надо молиться, чтобы эта молитва совпадала с молитвой Христа Спасителя о спасении мира. И потом он снова возвращается в алтарь.

О священнике я уже говорил: таинство совершается Спасителем, но священник произносит слова, совершает физически те действия, которые делают возможным для собравшегося народа видеть невидимое действие Христа, видеть глазами то, что невидимо совершается. В каком-то смысле священник – икона. Не в том смысле, что он уже святой, но он – образ. Когда мы смотрим на икону, мы видим написанный образ, но молимся мы не иконе, а Спасителю, Божией Матери, святому, который изображен на иконе. И очень важно, мне кажется, что перед освящением Святых Даров священник, воздевая руки, говорит: Господи, Иже Пресвятаго Твоего Духа в третий час апостолом Твоим ниспославый, Того, Благий, не отними от нас, но обнови нас, молящихтися, – потому что если нет освященного народа, то не для кого освящать Дары. Это очень страшно думать. И дальше говорится нечто очень определенное в этом отношении: священник поднимает чашу и дискос (то блюдо, на котором покоятся освящаемые Дары) и говорит: Святая святым! – то есть святой предмет, святое вещество – святым... Это не значит, что мы «святые» в том смысле, что подобны Сергию Радонежскому, Серафиму Саровскому, мы не ходим как бы с сиянием вокруг головы. Но святость не начинается в момент, когда мы уже канонизированы, святость начинается в момент, когда мы себя посильно посвятили Богу: я – Твой...

Подобным образом в браке человек избирает другого и принимается другим, они друг друга принимают и становятся едины. В браке это только начинается и потом может вырасти в полную меру того единства, какое мы видим в некоторых браках святых. Но начинается с того, чтобы сказать: «Я – твой, Господи, до конца. Я готов умирать Твоей смертью, жить Твоей жизнью, я готов нести в себе Твою мертвость и Твое Воскресение...» Это не значит, что мы на каждом шагу способны это понести, но это значит, что такова наша установка. Как святой Серафим Саровский говорит, спасение зависит от решимости, не от успеха. Успех – дело другое, он зависит и от человеческих усилий, и от человеческих дарований, и от дара благодати, от многого; но решимость принадлежит нам, и вот почему я так настаиваю на этом моменте.

Дальше какие условия? Христос говорит в Евангелии: Если ты принес твой дар к алтарю и вспомни, что твой ближний имеет нечто на тебя, оставь свой дар, иди примирись со своим ближним и только тогда принеси дар (см. Мф. 5:23–24). Мы не можем, если только понимаем, что Церковь – это единство, то, что Самарин называл «организмом любви», Церковь, по слову апостола Павла, едина как тело, не можем и думать о том, чтобы, будучи во вражде с человеком, быть в дружбе с Богом. Ведь Христос Свою жизнь отдал на Кресте ради того человека, которого мы отвергаем, которого ненавидим, которого знать не хотим. И это сказывается очень ясно в заповедях блаженства. Там есть такая грань: Блаженны миротворцы, они сынами Божиими нарекутся. Если мы не миротворцы, то есть если мы не творим мир, не несем в себе мир и не разделяем его с другими, то в этот момент мы уже не сыны Божии, не дочери Божии. иначе сказать: мы не можем говорить с Богом на языке Христа, Единородного Его Сына.

И то же самое в молитве Господней: Прости, как я прощаю... Если я могу Богу сказать: «У меня нет сил простить от души, я не умею прощать, но помоги мне вырасти в ту меру, которая мне даст возможность прощать всех, то есть всех принять в свое сердце» – это одно. Если мы говорим: «Нет! Всех принимаю, но не того... не другого...» – дело совсем другое. Я когда-то говорил с теперешним главой Зарубежной церкви, митрополитом Виталием, о его ненависти к большевикам: «Как вы относитесь к заповеди Христа о любви к врагам?» Он ответил: «Своих врагов я готов любить, врагов Божиих – ненавижу!» Понимаете, всякий человек делается «врагом Божиим» в тот момент, когда ты его ненавидишь, этого не избежать. Я этим не бросаю упрек владыке Виталию; в нем есть такая цельность, до которой я к смерти не дорасту. Но не в этом вопрос, а в том, что невозможно это совместить. Невозможно понимать, что Христос Свою жизнь отдал за этого отвратительного, мерзкого человека, которого я знать не хочу, и вместе с тем считать себя другом Божиим. Какой же ты друг Божий? Так что тут очень решающая грань, если ты не примирился.

А примирение очень по-разному сказывается. Во-первых, это внутреннее состояние, во-вторых, это поступок, в-третьих, это поступок другого человека. Внутреннее состояние заключается в следующем: нашел ли я в себе мир по отношению к человеку, который меня, может, ненавидит? Перед этим вопросом я стал очень резко во время немецкой оккупации, когда я включился в Сопротивление. Мы с моей матерью это обсуждали и дали слово пред Богом, что, если один из нас будет арестован и его будут мучить при другом, тот ни слова не скажет и никого не выдаст; и что, если тот, кого мучают, умрет, мы обязуемся не ненавидеть тех, которые это совершат. Нам не пришлось этого испытать, но такова была наша установка; это было наше очень серьезное решение при очень серьезной обстановке. Это первое: установиться так.

Второе: мы не всегда это можем сделать. Есть люди, которые в течение долгого времени нам невыносимы. И тогда с этим надо бороться. И постольку, поскольку мы можем сказать Богу: да, я борюсь изо всех сил, я борюсь умом, я борюсь в своем сердце, я борюсь своими поступками по отношению к этому человеку, я борюсь тем, что стараюсь вокруг него создать кольцо мира, – мы можем Богу сказать: «Господи, верую, помоги моему неверию! Я хочу простить, да не хватает у меня великодушия, глубины, святости в конечном итоге».

В себе я замечаю с большим чувством горя, что, хотя никто меня не обижает, я не могу сказать, что всех равно люблю. И когда я стою в алтаре и служу Литургию, я Богу говорю каждый раз: как я могу здесь стоять, совершая это таинство, когда я не могу сказать: «Сердце мое Тебе отверсто, нет человека, которому нет пути в него»? Когда я стал священником, у нас был прихожанин, которого я никаким образом не мог выносить. Я приходил в храм задолго до службы, становился перед Царскими вратами и говорил: Господи, я не могу сказать входных молитв, пока я внутренне не смогу Тебе сказать: «Да, пусть моя душа будет как бы желобом, через который будет протекать его молитва». Мне было отвратительно даже, чтобы его молитва протекала через меня. Иногда я стоял, два часа боролся с собой до момента, когда мог сказать: «Пусть будет так!» Я думаю, что каждый из нас, если бы задумывался, мог бы сказать: я стою сейчас перед Богом; могу ли я сказать, что я не то что молюсь за него или за нее: «Господи, прости, чего от него (нее) ожидать»; нет: «Пусть он войдет в мое сердце, пусть моя молитва будет его (ее) молитвой, пусть его молитва будет моей молитвой», – что гораздо отвратительнее может быть. Это целая борьба. Я за каждой Литургией говорю Богу: «У меня врагов нет, а я своих друзей не могу в душу впустить». Это же ужас! Я не говорю про каждого человека, но я знаю, что я не каждого человека могу в равной мере вместить и сказать: Твоя от Твоих... – это Твои люди... Так что это тоже момент, над которым нам надо задуматься. Вопрос не только в том, чтобы превозмочь в себе ненависть, а – холодность, закрытость. Я его не ненавижу, только бы я мог его не видеть. Это и есть «ненависть» в своем роде. Так что это очень важный момент.

Дальше есть вопрос: почему я хочу причаститься? Потому ли, что сегодня мои именины, или день рождения, или праздник? или по какой-нибудь внешней оказии? или я хочу причаститься, потому что чувствую в себе голод по Богу, потому что хочу с Ним быть? Я к Богу взлететь не могу, но могу протянуть руки, чтобы Он спустился до меня. Вот это замечательная вещь в причащении. Мы не можем «взлетать во области заочны», как говорит Пушкин, но мы можем сказать: Господи, Ты воплотился, Ты с неба сошел на землю, Ты теперь можешь спуститься до меня. Причем духовно я не способен Тебя принять молитвой, созерцанием, я могу Тебя принять в той форме, н какой даже ребенок может принять Тебя, – в виде хлеба и вина. Я приму хлеб, я приму вино, а Ты войди в меня этим скромным путем через мои уста.

И знаете, это очень реально. Я уже рассказывал это некоторым из вас, но перескажу сейчас снова. Ко мне пришла лет сорок тому назад молодая женщина. говорит: «Я принадлежу к верующей семье, мы все причащаемся на Пасху, меня заставляют причащаться, но я чувствую, что каждый год мне это делается все невыносимее, потому что я ни в Бога не верю, ни в Церковь не верю, ни в причащение не верю. Что мне делать?» Я говорю: «Ничего не делай. Если ты и подойдешь к причащению, я тебя не причащу. Но давай разговаривать». И мы разговаривали Великим постом каждую неделю по пятницам, помнится, и я ничего не мог донести ни до ее сознания, ни до ее ума, ни до сердца. Мои слова были пустотой. Так мы дожили до Великой пятницы. В Великую пятницу я решил с ней ни о чем не спорить, потому что знал, что я побежден. Я ей сказал: «Вот, я ничем тебе не мог помочь. Я верю, что Бог может. В храме лежит Плащаница. Пойдем в храм; ты не молись, а стой, а я стану на колени и буду молиться – не знаю о чем». Мы вошли, я стал на колени, она стояла рядом со мной, потом села на корточки, потому что маячить надо мной было как-то неудобно. Я говорил: Господи, что мне делать, что мне делать?.. И мне пришла одна мысль с такой яркостью, что я решил ее повторить, несмотря на то, что не знал, что дальше будет. Я ее спросил: «Для тебя найти Бога – дело жизни и смерти или только «так»?» Она говорит: «Нет, это вопрос жизни и смерти, потому что если Бога нет, то в моей жизни никакого смысла, я жить не хочу; что мне делать?» – «Не знаю». И я начал говорить Богу: она готова получить ответ, а у меня ответа нет. Господи, скажи что нибудь, скажи!.. Потом я замолчал, потому что Бог не с первого раза слышит. Потом вдруг пришла мне другая мысль, которая меня испугала, но она опять-таки была такая яркая, что я решил ее повторить, потому что нечего другого было сказать. Я ей сказал: «Если ты обязуешься сделать, что бы я тебе ни сказал, я тебе обещаю именем Божиим, что в течение года ты найдешь Бога». – «Да; а что делать?» – «Не знаю...» Оно звучит смешно, но вы себе представляете, как я стоял пустой, а она стояла, как на кресте распятая. Я говорил: Господи, что теперь мне делать? Что сказать?.. И снова замолчал, потому что говорить было нечего. А потом я ей сказал самую страшную вещь, которую я в жизни говорил кому-нибудь. Мне пришла эта мысль, и я ее повторил. Я ей сказал: «Завтра, в Великую субботу, я буду служить Литургию. Ты подойдешь к Чаше, остановишься перед Чашей и скажешь: «Господи, Твоя Церковь меня предала, Твои священники ничем не помогли, родители меня только заставляли и ничему не научили. Я теперь стою перед Тобой. если Ты не ответишь, то я уйду раз и навсегда, и на тебе ответственность будет!"». Она ответила: «Я не могу этого сказать. Если Бог существует, это кощунство!» Я говорю: «Ты должна это сказать, а за кощунство я отвечу, если нужно, вечной погибелью».

На следующий день она пришла причащаться, стала, повторила эти слова (я передаю их приблизительно) и потом причастилась. Я уехал во Францию и получил от нее короткую записку: «Я еще не знаю, существует ли Бог, но я достоверно знаю, что получила в причастии не хлеб и вино, а нечто другое». Она сказала точно то, что знала, не больше. Но с этого пошло, и она стала верующей с глубиной души и с ясностью сознания.

Вот почему я говорю, что нужна открытость к Богу, нужно, чтобы человек знал, что ему до смерти (или до жизни – как хотите назовите) нужно встретить Бога. Причем условие встречи – не обязательно добродетель, а голод. Знаете, когда к вам приходит нищий и говорит: «Дай мне кусок хлеба, я умираю», вы его не спрашиваете: «А скажи, ты честный человек? Ты добрый человек?» Вы ему даете хлеб, потому что ему жизнь нужна, дальше виднее будет. Это не значит легкомысленное отношение; это значит, что иногда человеку надо стать живым для того, чтобы начать дышать другим воздухом.

Как правило, человек перед причастием должен в течение ряда дней или более долгого срока испытывать свою жизнь: свои мысли, свой внутренний строй ума, движения своего сердца, поползновения своей воли, свое плотское состояние, вообще все, что он собой представляет, и подвести настоящий итог и прийти к исповеди, и сказать: «Господи, вот каков я. Ты можешь меня таким принять?..» Ответ на это такой: ты каешься или не каешься? То есть: ты только можешь дать список всех твоих грехов или каждый из этих грехов, как нож, в твою душу впивается? Если ты так переживаешь свою греховность, ты можешь примириться со Христом, несмотря на то, что ты еще ничуть не стал лучше; но ты осознал, что ты собой представляешь, и можешь получить разрешительную молитву. Если ты пришел с таким чувством, что – вот список грехов, я его выложу и имею право на разрешительную молитву и на причащение, – это не исповедь, это не примирение. Если вы к человеку подойдете и как бы небрежно скажете: «Я тебя таким-то и таким-то образом оскорбил, унизил, предал; я, конечно, жалею, но давай мириться», – этого недостаточно; так не мирятся. И тут есть очень важный момент: как ты каешься – всерьез или слегка? И священник обязан в меру своего понимания, в меру благодатного озарения, которое ему может быть дано, сказать: «Нет, твоя исповедь поверхностна, она не затрагивает никаких глубин в тебе, такая исповедь, такое покаяние не могут быть началом изменения твоей жизни или внутреннего строя. Это не примирение с твоей совестью и, следственно, не примирение и с Богом. Я тебе не могу дать разрешительную молитву. Иди домой, продолжай переживать. Когда ты поймешь, приди снова». Это может быть завтра, это может быть через год, об этом судить никто не может заранее.

А иногда бывает, что человек еще как бы в тумане, в сумерках, не способен видеть всей многосложности греховной своей души, но от всей души, от всего сердца, всем своим существом хочет вырваться из этой тьмы, хочет вырваться на свободу, хочет стать Божиим, но не знает как. В таком случае человека можно принять, потому что вопрос не в том, что он еще не умеет все понять, а в том, что ему нужен свет, которого он сам не может в себе как бы родить. Такому человеку можно сказать: «Знаешь, я тебе дам отпустительную молитву, которая тебя очистит только от того, что ты осознал, о чем ты сейчас плачешь, от чего ты отрекаешься. Остальное должно в тебе созреть и только тогда будет прощено, когда оно вызовет реальное покаяние; не может быть оптового прощения раскаянного и нераскаянного».

А бывают случаи, когда человеку можно сказать: «Знаешь, ты совершенно еще в потемках. Единственное, что может тебя озарить, это Свет Христов. Подойди к причастию и скажи: «Господи, я во тьме, мне нужен свет. Я погибаю, мне нужен Спаситель. Спаси меня! Я прорваться к Тебе не могу, вознестись духом к Тебе не могу. Единственное, что я могу; – принять этот Хлеб и это Вино, и этим и Хлебом и Вином, которые стали Твоим Телом и Кровью, Ты войди в меня, протеки по всем моим жилам, как говорит одна молитва святого Тихона Задонского, и спаси!» Это разные ситуации, о которых может судить, а иногда даже не может судить священник; иногда он недоумевает.

В виде иллюстрации к последнему: что не за добродетель дают причащение, а порой потому, что другого лечения нет, есть в жизни Филарета Московского его собственный рассказ (я вам, кажется, уже передавал его, но ничего; немцы говорят: два раза прошитое не рвется). Был совершенно спившийся священник и в другом месте совершенно спившаяся деревня. И Филарет решил: зачем мне оставлять пьяницу священника в трезвой деревне и трезвого священника в пьяной деревне? Пошлю-ка пьяного к пьяным, и пусть они вместе спиваются; он и все равно погибнут... Священника туда отправили; и в первое воскресенье он сказал прихожанам: «Вы посмотрите, что случилось. Вся надежда на меня потеряна, как и на вас; и нас соединили, потому что мы все равно пропадом пропадем. Но я, как священник, должен причаститься Святых Даров каждый раз, как служу Литургию, несмотря на то, что я такой же пьяница, как вы. Давайте причащаться вместе. Вы ничем не хуже меня. И будем надеяться, что то, чего человек не может сделать, Бог над нами совершит. Только давайте так: будем причащаться, и из благодарности Богу за то, что Он нас любит и терпит, когда люди в нас отчаялись и больше и не любят и не терпят, попробуем Ему какую-то радость в течение недели доставить, чем-нибудь Его обрадовать». Деревня стала причащаться, и в течение какого-то времени и деревня отрезвела, и священник перестал пить. И это родилось от чего? От того, что у них никакой надежды на себя не было, и от изумления перед тем, что Бог их может любить, когда никто не любит, и может среди них быть, когда никто не хочет с ними оставаться. Так что есть и этот момент.

Конечно, есть общие нравственные условия. Есть состояния жизни, души, при которых человек просто под запрещением. Когда человек под тяжелым грехом, пока он не покается не только на словах, но и жизненно, ему можно и должно запретить причащаться, чтобы он понял, что причащение не просто так дается: это нечто настолько святое, что надо готовиться. Но именно: решимостью и усилием, не успехом, потому что мы об успехе судить не можем. Вот мой ответ. Простите, я вам очень долгий ответ дал на очень короткий и простой вопрос, но я не умел иначе.

Как объяснить слова перед причастием: «Со страхом Божиим... приступите»?

Знаете, страх бывает разный. Отцы Церкви говорят, что есть рабский страх, когда человек боится, что его за проступок жестоко накажут; есть страх наемника, который боится потерять оплату за свой труд, если он чем-нибудь окажется неудовлетворительным. А есть страх сыновний, то есть страх огорчить отца, мать; это совершенно другой страх. Если, скажем, мы исполняем заповедь Божию из страха, что за неисполнение ее нас Бог накажет, что в конечном итоге мы в ад попадем, да и на земле неприятности будут, это не страх Божий, это боязнь перед Ним. Если мы стараемся делать то, что Он в Евангелии нам повелевает, с расчетом: я это сделаю, а за это Он мне воздаст, – это немножко лучше, но ненамного. А если мы думаем, как тот священник, как эти пьяницы деревенские: «Боже мой! Какой дивный у меня Бог! Он жизнь Свою за меня дал! Что я могу сделать, чтобы Его обрадовать? Чтобы Он понял из моих мыслей, чувств, действий, что я осознал это и Ему за это благодарен? Как бы Его не огорчить?» – вот это страх Божий. И благоговейный страх перед святыней, потому что это не хлеб и не вино, это Бог, отдающий Себя нам. Причем еще более потрясающе, чем в Воплощении, когда Бог стал человеком во Христе. Как возможно, что этот Хлеб, это Вино – Бог?! Какое смирение Божие! ..

И еще: когда мы причащаемся и потом целуем Чашу, говорится: «Се прикоснуся устом твоим, и отнимутся беззакония твоя...»

– Да, мы причастились, и очищены уста наши, очищено наше сердце, если только оно открыто, очищен наш ум, если только он открыт. Бог насилия не совершает, это нам надо всегда помнить. Бог нас насильственно не спасает; Он нас зовет. Отцы Церкви говорят, что три воли действуют на земле: воля сатанинская, воля Божия и воля человеческая. Сатана нам желает погибели, он нас соблазняет ложными обещаниями и пользуется каждой нашей слабостью, чтобы нас как-нибудь уловить, подножку подставить; его воля всегда злая. Воля Божия нам на спасение, но спасение, как Бог его понимает, – это взаимная любовь между Им и нами. А любовь возможна только при свободе, то есть когда человек дает себя и когда Бог Себя дает. Нельзя любить под насилием. И воля человеческая, которая выбирает между ложными обещаниями сатаны и призывом Божиим к тому, о чем мы даже подумать не можем, не можем себе представить. Бог не может нам сказать: «Смотри, вот что Я тебе дам», потому что Он нам предлагает Себя Самого, приобщение Его Божеству, вечную жизнь, то есть не дление без конца, а Его Божественную жизнь, ликующую в нас. Этого мы заранее знать не можем. Мы не можем себе представить, что это такое, поэтому мы должны верой принять Его обещание. Тогда как сатана нам говорит: да вот, смотри, я тебе предлагаю. Любишь деньги? Любишь власть? Любишь плоть? Любишь то, другое – вот, я тебе даю это конкретно... Это соблазн. И наша человеческая воля выбирает между двумя возможностями и вносит в этот мир, в котором мы живем, или сатанинскую, или Божию волю. В этом страшная человеческая ответственность, потому что от нас зависит, кто правит жизнью, не только в нас, но вокруг нас.

Бывает потребность часто причащаться, притом что исповедь, по ряду обстоятельств, бывает очень несовершенная...

– Если нет формальных причин не причащаться, я даю людям причащаться, когда они чувствуют потребность. У меня приход по сравнению с московскими и ленинградскими совершенно несуществующий, в том смысле, что у меня тысяча человек в Лондоне, из которых триста ходит в воскресный день, потому что расстояния очень большие, едут по три часа в храм, по три часа обратно, и наши старики или больные не могут каждое воскресенье прийти; но человек семьдесят-восемьдесят или сто причащаются; это очень высокий процент. Формальные причины такие: вражда, непримиренность, какой-нибудь грех, который надо исповедать как условие причащения; говоря самым грубым образом – прелюбодеяние, блуд, я уж не говорю об убийстве или чем-нибудь таком, потому что этот вопрос не ставится в таком плане. Но иначе я говорю людям: причащайтесь каждый раз, когда у вас есть настоящий голод, но не причащайтесь от жадности. Как с едой: если голодно – ешь, а если лакомство чувствуешь в себе, дело другое. А если нет такого чувства, что у тебя действительно голод по причащению, а просто: предлагают причаститься – почему бы нет? – тогда не иди. Тут большая ответственность оставляется каждому, но я знаю, что многие сказали бы то же самое, что вы говорите: что это настоящий голод, без этого они не могут справиться и поэтому причащаются еженедельно.

Исповедь, как я говорил, благодаря тому, что мы ее отделили от причащения, стала гораздо более серьезной, вдумчивой, потому что стала более редкой. Опыт мне показал просто, что если люди должны исповедоваться перед каждым причащением, то исповедь очень часто сводится к формальной и поверхностной вещи.

Но это можно сделать, только если знаешь, с кем имеешь дело. Невозможно в пятитысячном приходе сказать: вот новые принципы, применяйте их; это я отлично понимаю. У нас просто обстановка это позволяет, а в маленьких приходах, конечно, тем более; знаешь не только каждого человека, но знаешь ход его жизни из недели в неделю, когда у тебя двести прихожан или пятьдесят.

К сожалению, священники даже не способны исповедовать по времени...

– Я знаю, и у меня та же самая проблема в том отношении, что за каким-то пределом, будь то очередь в сто человек или в пять тысяч, – это одно и то же: не сделаешь этого, потому что это нереально. Мы делаем четыре раза в год общую исповедь, так что люди учатся исповедоваться через общую исповедь, и это облегчение некоторым; но иначе приходится исповедовать часами, но это не всегда хорошо для человека, потому что, если исповедь серьезная и глубокая – да; если человек привыкает к тому, что надо сказать о двух-трех грехах сколько-то поверхностно, просто потому, что он будет причащаться, это очень принижает уровень исповеди. Во всяком случае, что касается причащения, я никому не закрываю дверь, если нет такой формальной причины, если человек не может сказать: после того, как я прожил неделю, как я ее прожил, я не имею права себя называть членом Тела Христова, я себя отлучил поступками или словами...

Человек не может по болезни ходить в храм, а привык причащаться часто; приходится причащать его дома по чину «еще кому скоро умрети»...

– Я думаю, что, конечно, это можно, потому что в конечном итоге, если человек просто станет перед Богом, откроется и даже просто без всякого чина будет открыт к причащению, он причащен. Молитвенное обрамление, конечно, помогает человеку приготовиться, но лишать человека причастия, потому что нет обрамления, как-то бессмысленно. Все-таки в картине – картина важна, а не рама; и таинство настолько превышает весь молитвенный контекст, как бы ни был он высок и замечателен...

У Симеона Нового Богослова сказано, что тот, кто причастится и ничего не почувствует, тот причастился зря. А часто бывает, что ничего не чувствуешь...

– Такие вопросы очень затруднительны, потому что со святыми не соглашаться... нехорошо... Я вам процитирую другого духовного писателя, который пишет: ты не ожидай, что переживешь что-либо сразу после причащения; иногда через два или три дня поднимется то чувство и то переживание, которое ты не смог иметь в тот момент. Потому что иногда душа оцепеневает или углубляется так, что не до чувств; а между тем что-то происходит.

Конечно, идеально, чтобы было, как Симеон новый Богослов говорит, чтобы мы были так приготовлены, чтобы прикосновение к святыне сразу чувствовалось. Но я не уверен, что тут он, как и в некоторых других вещах, не более радикален, чем, скажем, Церковь в целом. Например, когда он говорит, что тот, кто не испытал воскресения на земле, не познает его в вечности, – это больше, чем мы ожидаем из учения Церкви, это очень радикальный подход. Когда он говорит о священстве, что если священник не харизматик, то его действия могут быть под вопросом, это тоже оспоримо из недр общего учения Церкви; так что то, что он говорит, – действительно идеал. Помните тот отрывок, где он говорит, вернувшись из церкви после причащения: я сижу на деревянной скамейке, гляжу на эти дряхлые руки, на это стареющее тело и вижу с ужасом, что это руки Божии, и что это тело Божие, потому что путем причащения это стали уды Христовы; и взираю вокруг себя на убогую келью – смотри: она больше небес, потому что небеса не содержат Бога, а она содержит Бога, Который плотью, через меня, находится здесь... Это, конечно, идеально было бы, чтобы мы могли каждый раз так пережить; но, с другой стороны, часто бывает, что человек причастится, и через какое-то время он начинает переживать, и он начинает меняться, что более важно, чем его переживания.

Грехи повторяются, человек снова и снова приходит с ними на исповедь. Оправданно ли не допускать до причащения?

– Во-первых, какие критерии к тому, чтобы допустить или нет? Вопрос так стоит: буду ли я запрещать, не допускать к причастию человека, потому что такой-то грех у него, или потому что у него нет покаяния? Если взять двух людей, которые совершили тот же грех, – один кается, а другой пожимает плечами: все так... Одному можно разрешить, другому нельзя. Или человек, который совершил большой, серьезный грех и действительно кается всем своим существом, – в лучшем положении, чем другой, который совершил маленький грешок, – но «ничего», «сойдет». Священник действительно должен не то что быть судьей, но как-то взвешивать то, что полезно или неполезно для человека. Нет строгого критерия, что за такие-то грехи надо человека лишить причастия или нет, – надо принимать в учет, в каком он отношении к этому греху. Скажем, в писаниях святых Варсонофия и Иоанна есть место, где один из них говорит: если ты согрешил и выплакал себя и знаешь, что этот грех стал для тебя невозможен, не иди даже исповедоваться, потому что священник не может ничего прибавить к тому, что над тобой совершил Бог... Это очень сильное слово.

А с другой стороны, приходится ставить вопрос о том, почему грех повторился. Я думаю, что мы делаем большей частью ошибку. Мы приходим на исповедь, исповедуем тот или другой грех, каемся совсем серьезно, искренне и с намерением исправиться; и потом оказывается, что у нас нет умения исправиться. Не то что желания нет – желания сколько угодно, а умения нет. И вот мне кажется, что между двумя исповедями надо над собой делать совсем другого рода работу. Не то что просто бороться изо всех сил: не буду, не буду, не буду! – а ставить перед собой вопрос: с чего же все это началось? Где корень этому? Почему у меня такое тяготение к этому греху, а не к другому? Где это началось? То есть, если у меня какой-нибудь повторный грех, недостаточно стараться его не повторять, потому что мы будем его повторять, – разве что он косвенно обернется такой жутью... Скажем, если человек пьянствует и, водя машину, задавит кого нибудь, он может опомниться; но это очень дорогая цена. И надо ставить перед собой вопрос: вот у меня этот грех повторяется: почему? Где это началось, почему он вошел в мою жизнь, почему нужно ему было войти в мою жизнь?..

Я это пробовал с целым рядом людей: так углубляться в прошлое, как археологи. Сначала очищаешь поверхность, потом углубляешься ниже, глубже и глубже и доходишь до каких-то настоящих открытий. Тогда грех может исчезнуть. А что мы делаем: мы срезаем листья, или плоды, или цветы, а остается дерево и корни. Почему же этому дереву с корнями не пускать новых ростков? Так что тут совершенно другой вопрос. И когда мы говорим, что покаяние должно снять грех: да, но не то покаяние, которое мы приносим. Мы приносим покаяние почти в смысле: ох как неприятно, что у меня такой недостаток!.. Но вопрос не в неприятности, а в уродстве: это того же порядка, как потерять руку или иметь неисцельную болезнь или что-то в этом роде. И надо искать причину, момент начала. Это может быть в раннем детстве, это может быть где-то посередине между моментом, когда мы рождаемся, и моментом, когда мы исповедуемся или обнаруживаем грех. Так что недостаточно просто исповедоваться и надеяться, что исповедь все снимет.

И кроме того, я думаю, мы забываем очень часто, что исповедь смотрит в две стороны. С одной стороны, она смотрит в прошлое, приносит пред лицо Божие все прошлое, а с другой стороны, когда все это принесено, это делается программой борьбы на будущее. Если я сказал, что я краду, вру и так далее, прощение не значит, что это с меня чудодейственно снимается. Это значит, что я отрекся от этого, а теперь должен с этим справляться. Так что всякая исповедь является программой борьбы моей собственной: борьбы с грехом. Это мы тоже большей частью забываем. А прощение, которое нам дается, мы тоже очень легко берем. Святой Серафим Саровский говорит одному из своих посетителей: «Если ты молишься Богу о чем-нибудь, Он может тебе это дать, но помни, какой ценой Он получил власть и право это делать: ценой всей жизни и всей смерти Своей...» И поэтому с легкостью говорить Христу: «Сделай это для меня» – означает: «Распнись снова...» Это не так просто.

Во время причастия человек получает отпущение грехов, которые он осознал, и при соборовании отпускаются грехи, даже те, которые человек еще не осознал полностью. Но тогда с какими грехами предстанет человек после смерти на суд Божий?

– Я думаю, мы забываем постоянно – и я говорю «постоянно» в самом сильном смысле слова, – что исповедь глядит не только назад, она глядит тоже вперед. Мы готовим исповедь, вспоминая прошлое, мы приносим на исповедь наше прошлое и каемся в нем. Но каяться – это не значит, что мы исцелены; это значит, что мы берем на себя изо всех сил и убеждение бороться с теми грехами, которые мы как таковые осознали; это программа на будущее.

С другой стороны, прощение не значит, что омываются грехи и Бог говорит: ну, иди с миром, все это прошлое... Это прошлое, если оно действительно вымерло в тебе, но оно не обязательно прошлое, если оно продолжает в тебе в какой-то мере жить. Если, например, человек кается в каком-либо грехе из раза в раз, повторно и повторно, это не значит, что он раз за разом согрешает, это значит, что греховность течет ручейком через его жизнь; он кается – и возвращается к тому же и продолжает так же поступать; ему тогда надо искать причину, почему он в таком состоянии. Есть место у святых Варсонофия и Иоанна, которое говорит, что, если мы могли бы покаяться так, что для нас стало бы невозможным совершить тот же грех, мы могли бы считать, что прощены до конца; иначе перед нами программа борьбы.

Теперь о самом прощении. (Я сейчас буду думать и говорить больше о человеческих отношениях, и потом можно подумать о Божиих.) Прощение начинается в тот момент, когда человеку обидевшему говорится: я готов с тобой примириться, я готов тебя принять, какой ты есть, со всеми последствиями, и я буду тебя нести со всеми этими последствиями, либо, по слову Христову, как овцу на плечах, либо как крест, на котором в конечном итоге я буду распят... Вот что значит войти в это соглашение прощения. И в ответ на это, если у нас есть хоть какая-то доля сознательности, ответственности и благодарности, мы должны так прожить, чтобы тот, у кого мы просили прошения, чтобы тот, который согласился нас нести на плечах, как овцу или как крест, не пожалел бы и не умер под этой тяжестью. Господь нам прощает наши грехи – да, но какой ценой? Серафим Саровский одному из своих посетителей сказал: да, Господь тебя простил, но помни, какой ценой Он получил власть прощать: ценой распятия. Потому что Он умер жертвой твоих грехов. Он мог сказать: прости, он не знает, что творит... И если мы в ответ на это только можем повторять тот же грех и возвращаться, снова каясь и снова ожидая прощения, это очень страшно. Это, в сущности, значит: Господи, распялся Ты раз, распнись-ка еще...

Здесь поставлен вопрос о том, что нам прощаются осознанные грехи, – они прощаются вот в этом смыс ле. Христос говорит: да, Я верю в твою честность, Я верю, что ты хочешь со Мной примириться, хочешь войти в дружбу со Мной, что ты хочешь теперь быть лояльным другом. Я тебя принимаю; Я не ожидаю от тебя, чтобы ты мгновенно переменился, но Я ожидаю, что ты будешь меняться... Можно ли думать, что, когда блудный сын вернулся домой, он в мгновение ока потерял все дурные привычки, какие он приобрел на стране далече? Он, наверное, долго учился жить приличной жизнью в доме отца. Но отец его принял без колебаний, при всех этих дурных привычках, зная, что сын постепенно их избудет, раз он вернулся покаянно, вернулся, отвергнув, отбросив все это грязное, дурное прошлое; оно еще к нему прилипало, но он постепенно станет это все с себя снимать. Это нам надлежит делать. Мы не можем думать, что просто потому, что священник сказал «прощаются тебе грехи», мы можем забыть обо всем.

– С чего начинается пастырское отношение к кающемуся? К тому, кто пришел за советом или просто выговориться?

Я думаю, что это очень значительная часть пастырства: слушать. Нам мешает слышать и видеть то, что нам часто страшно за себя: вдруг я увижу, вдруг я услышу – и что дальше? Что если я пойму, это меня заставит стать – перед своей совестью, перед Богом, перед людьми, назови как угодно – в такое положение, которого я боюсь? Иногда я знаю по себе: человек приходит, и я знаю, что вопрос стоит такой, который его пугает; но и меня пугает, что, если я ему дам ответ, я за него беру ответственность такую, которую мне страшно брать. Не то что я ему скажу: вот тебе ответ, иди, живи с этим, – я свяжусь судьбами с этим человеком.

Есть замечательный отрывок у Лествичника, где он говорит, что евангельское слово подобно стреле, оно может пробить любой щит, но для этого нужны лук, тетива, рука и глаз. И вот это все – это человек, который дает ответ. Слово – да, если только ударит, оно щит пробьет, но оно не может само лететь. Тут большая наша ответственность в том, чтобы врастать в Евангелие, как можно глубже его воспринимать и быть способным, пережив самому хотя бы в малой доле смысл того или другого отрывка, быть в состоянии его довести до сознания человека на нашем уровне. Я пришел к убеждению (и не думаю, что оно ложно), что, если человек ставит вопрос, который часто звучит почти лепетом, и ему дать ответ слишком для него трудный, ответ до него не дойдет. А проходя через наше несовершенство, через наше собственное искание, на ощупь часто, мы можем донести до человека ту долю понимания, которая ему сейчас доступна. Поэтому то, что, скажем, ни ты, ни я ни одного из речения евангельского не понимаем так, как Христос понимал Свои собственные слова, не решающий момент. Решающий момент в том, что тот или другой отрывок до тебя хоть мало-мальски дошел. Если он совершенно не дошел, тогда надо честно сказать: знаешь, у меня для тебя нет ответа из Евангелия...

Это не значит, что нет никакого ответа, потому что дальше можно, мне кажется, сказать: но твой вопрос находит отзвук во мне, потому что я нечто подобное сам переживал и еще переживаю. Я с тобой поделюсь тем, как я с этим сам справляюсь... И когда даешь понять человеку, что ты сам в состоянии искания, что ты не говоришь с ним с высоты какого-то абсолютного превосходящего знания, а только изнутри несовершенного опыта, который постепенно вырастает, видоизменяется, человек это воспринимает большей частью глубже и лучше: это его не умаляет, не уничижает, это создает отношения какого-то взаимного равенства. Потому что даже в самом строгом смысле слова между учителем и учеником есть это равенство по отношению к чему-то, что больше и учителя, и ученика. И поэтому можно поделиться своим опытом или своим исканием, может быть, даже в потемках.

А иногда ты можешь помочь человеку гораздо больше, сказав ему: у меня нет ответа, я в том же положении, что и ты. Передо мной эта цитата, эти слова Христа, это Христово действие, я знаю, что комментаторы так или иначе объясняли этот отрывок; они меня не удовлетворяют, и я ничего не могу об этом сказать. Так что будем просто готовы на то, что сейчас ни ты, ни я не можем этого отрывка понять, – может, потому, что мы не созрели, а может, и нет. Есть такие отрывки Священного Писания, которые озадачивают и на которые нет удовлетворяющего ответа. Например, рассказ о смоковнице – он ранит людей: эта смоковница была не виновата в том, что в эту пору не могла принести плодов, как в Евангелии сказано; как же так?.. И мы можем сказать: да, и я не понимаю, я только могу тебе сказать, что, поскольку я знаю Христа хотя бы в очень зачаточной мере, я могу сказать, что, хотя не понимаю ни Его поступка, ни самого текста, я все-таки Ему могу доверять. Я не теряю доверия к Нему из-за того, что я не понимаю, – это все, что я могу сказать... Я думаю, что чем более честными будем по отношению к вопрошающему, к человеку, нуждающемуся в помощи, чем меньше мы будем стараться выглядеть, будто мы пророки, которые все познали, будто можем ответить из глубин – хотя бы святоотеческой литературы или комментариев, я уж не говорю о своей собственной мудрости (это предел ужаса, когда люди думают: ах!..), а покажем, что мы тоже люди, и мы тоже в поисках, и мы тоже на пути... Одна из вещей, которые я часто говорю всем, кто только хочет духовного руководства, это что я не берусь никого вести от земли на небо, что я не могу быть ничьим старцем или руководителем. Я могу быть в какой-то мере спутником, я могу идти рядом постольку, поскольку мы идем по одной дороге. В какой-то момент, может быть, придется разойтись, потому что наши пути расходятся. Но сказать человеку: «Я тебя возьму за руку и доведу до Царствия Божия», мне кажется, нельзя. Я думаю, что в этом колоссальная ошибка многих молодых священников, которые думают, что их всему научили и поэтому они могут человека взять и привести. Беда-то в том, что ты можешь человека вести только по дороге, которую ты всю уже прошел.

И основное свойство духовника, мне кажется, – так вмалчиваться вместе с человеком в тайну его богообщения, чтобы ничего не вносить предвзятого от ума или даже часто от собственного опыта. Мне кажется, что это очень важная вещь.

Если я правильно понимаю, на это надо время, на это недостаточно одной или даже двух встреч с человеком. То есть это не относится к исповеди обычной?

Это относится даже к единственной исповеди, потому что, если ты в эту исповедь не внесешь ничего, что все запутает, ты уже сделаешь что-то очень важное. Об исповеди мы будем говорить, потому что это очень важная вещь на всех уровнях. И возрастно она меняется, и по состоянию она меняется, и она иная для человека, приходящего к Церкви или укоренившегося в ней. Но во всяком случае это так: если тебе нечего говорить, молчи и скажи: мне нечего говорить; давай молиться, чтобы Господь в течение какого-то време ни тебе открыл то, чего Он мне не подсказывает, и то, чего ты сейчас не знаешь... Или: я тебя слушаю, и у меня отзывается все мое нутро на то, что ты говоришь, каким-то воспоминанием о моем прошлом. Я с тобой поделюсь этим, но это не слово от Бога, это момент, когда я братски с тобой делюсь, ничего другого... Иногда можно сказать: вот слова Евангелия (или Священного Писания вообще), которые мне пришли на ум сейчас, пока ты говорил. Я не знаю, как они относятся к тому, что ты говорил, но они у меня выплыли от твоих слов, как эхо... Иногда сам не видишь ясно, почему эти слова или образы выплыли в результате тех или других слов или образов, но надо рискнуть, сказать: вот, я не знаю, может быть, это просто я отзываюсь... А в редких случаях, я думаю, у тебя может быть какая-то непонятная уверенность: то, что ты сейчас скажешь, тебе дано сказать...

А иногда бывает (почему я говорю часто, что мой небесный покровитель, наверное, валаамова ослица), что ты можешь нечаянно сказать слово, а человек может нечаянно понять другое – себе на пользу. Я могу тебе дать пример, даже два. Один не мой, а другой – мой. Не мой был такой. Я встретил в Сент-Бэзил-Хаус группу людей, которые говорили о духовной жизни, и одна женщина разглагольствовала о мистических состояниях. В какой-то момент она остановилась и говорит: «Отец Антоний, почему вы не отзываетесь? Что вы думаете о том, что я сказала?..» Я ответил: «Я думаю, что, когда человек ничего на какую-нибудь тему не знает, он должен бы молчать...» И мы расстались. Через два дня этот человек пришел, говорит: «Вы сказали эту фразу, у меня это запало; я поставила под вопрос все то, что я говорила. Действительно, я говорила о чтении, о том, что я воображала, но не из опыта. Как вы ответите на такой-то вопрос?..» Я сейчас не помню вопроса вовсе, но помню, что я ей ответил какими-нибудь пятью или семью словами. Она встрепенулась, говорит: «Господи, это же ключ ко всей моей жизни!» – и повторила мне то, чего я никогда не говорил. Я холодно посмотрел, подумал: «Дура!» – и сказал: «Я не то вам сказал», – и повторил свои слова. Она еще ярче вспыхнула: «Да, да, именно!» – и снова свое. Я тогда (с нетерпением, должен сказать, к своему стыду) сказал: «Я говорю другое; слушайте и повторите!» – и повторил свое; она мне повторила свои слова... Я решил: значит, Бог закрыл ее уши на то, что я говорил, и Сам ей сказал то, что ей было нужно. И она на этом построила целую духовную жизнь, причем не какое-нибудь уродство; а так как это совершенно не мои слова, я могу сказать: да, построила. Это был ответ.

И со мной был случай такого же рода. Я когда-то сидел у себя в кабинете, ожидая пациента, и, пока его не было, взял Библию и открыл наугад и попал на 58-ю главу Исаии: какой пост угоден Богу... читал – и прочел следующие слова: «Итак, дай душу свою на съедение голодному...» Я всю жизнь был очень замкнут, и мой духовник меня воспитывал на том, что никогда не давать никому знать о своей внутренней жизни. В это время настаивали на том, чтобы я стал священником: «нам нужны священники», но это значило открыться. Ты не можешь никогда не дать никакого отблеска о своей внутренней жизни, если ты хочешь кому-то что-то дать. Я подумал: неужели Бог мне говорит: да, сделай из всей своей внутренней жизни ярмарку, открой, пусть люди берут что хотят?.. Я три раза читал это место, три раза совершенно ясно было написано. А этого ни в одном тексте нет. Там сказано: напитай душу голодного... И в контексте это просто значит: накорми того, у кого нет пищи. Но я прочел это так, что это решило мою судьбу. Я решил: да, значит, делаюсь священником... Может быть, это было искушение, и не надо было этого делать, но это другой вопрос.

Я уверен, что часто бывает, что человек читает одно или слышит, и его глаза или уши воспринимают слова, а душа воспринимает какой-то иной смысл. Знаешь, что меня поражает, например; все святые делались святыми, несмотря на то, что у них были очень несовершенные переводы Священного Писания. А понимали они Священное Писание, как никто из современных экзегетов не понимает. Текст был темный, часто ошибочный, и все равно они в него вчитывались, он куда-то уходил в их глубины, и это было Божие слово, действенное, которое к Богу не возвращается, не совершив своего дела, как псалом говорит. И вот мне кажется, что это очень важно в нашем общении с людьми.

Разговор может быть на исповеди?

В какой-то мере да, в какой-то мере нет. Выяснение какое-то или объяснение может быть, но не может быть диалога, где двое начинают спорить: «а я думаю...», «а ты думаешь...» – это переносит центр тяжести из беседы человека с Богом на беседу человека с человеком. Тогда исповедь превращается в беседу или в разговор, и места для покаяния у человека не остается.

Поучение, которое священник говорит перед исповедью: «Чадо, Христос невидимо стоит перед нами...», и дальше: «Я – только свидетель, чтобы засвидетельствовать все, что ты скажешь мне...» Вопрос в том, что он только свидетель, он даже не судья. Он стоит тут как свидетель.

Я, может быть, богословски не прав, об этом я не сужу и не знаю, но у меня такое чувство все последние годы, что одна из характерных черт таинства – та, что это область, закрытая сатане, что если сам человек не откроет дверь сатане внутрь таинства, то сатана остается как бы вне его, и поэтому разговор, который идет между исповедующимся и Христом, и то, что священник может сказать именем Божиим, остается непроницаемой тайной для сатаны. В этом настоящая причина того, что ни священник, ни исповедующийся не должны говорить о том, что происходило на исповеди, иначе как опять-таки почти в исповедальном плане. То есть, скажем, если человек у тебя исповедался и ты не можешь обсудить тот или другой вопрос на исповеди, потому что он требует обсуждения, а не решения, тогда можно этого человека вызвать и поговорить, но оставляя как бы самую покаянную, исповедную часть вне этого. Скажем, если человек к тебе приходит и кается в каком-нибудь грехе и говорит: но вот, я не знаю, что делать при этих обстоятельствах, ты можешь его потом вызвать и говорить об обстоятельствах, но не вносить в самую исповедь ничего не относящегося к ней. Это одно.

А что касается до свидетеля, меня всегда очень трогает вот что. Бог как бы говорит: знаешь, отец Антоний, Я доверяю тебе, что при всей твоей греховности ты Мне поклоняешься, ты посильно Меня любишь, ты хочешь добра, ты хочешь добра другим людям. И вот Я тебе позволю прислушаться к тому разговору, который будет происходить между живой душой и Мной, причем не только к словам, но, если ты будешь вмалчиваться в молитву, вмалчиваться в Мое присутствие, вмалчиваться в свои глубины, ты, может быть, услышишь гораздо больше, чем будет сказано. Я не говорю о фактах, а – уловишь что-то... И человек – это меня тоже страшно трогает, и умиляет, и волнует – приходит ко Христу, Ему открыть не свою душу в широком смысле: я-де такой, но раскрыть перед Ним гнойники, мрачные тайники своей души, и говорит тебе: знаешь, я тебе доверяю достаточно, чтобы при тебе все это сказать Богу... Это что-то совершенно потрясающее, это дело совсем не ремесленника, не опытного психолога. Это что-то относящееся к чуду самого глубинного общения.

И вот я думаю, что сейчас у нас община не способна на это, хотя иногда и в некоторых вещах можно обратиться к общине и сказать: понесите этого человека... В. П. ко мне попала тридцать пять лет тому назад. Она была менее невозможна, чем потом, потому что у нее была дочь. Муж ее бросил и отнял дочь, и это ее сломило. Сломило еще другое: когда умер муж, оказалось, что в его завещании сказано, что, если дочь войдет в какое-либо общение с матерью до двадцатипяти летнего возраста, она лишается всего наследства. И она действительно стала совершенно ненормальная. Теперь она идеально нормальна по сравнению с тем, какая она была раньше. Я помню, И. ко мне пришла и говорит: «Сколько нам надо терпеть? Выгоните ее из церкви!..» Я ответил: «А куда она пойдет, если и в церкви для нее нет места?..» – «А сколько нам еще ее терпеть?» – «Первые двадцать пять лет будет трудно, потом легче...» Действительно, значительно легче стало, ты не можешь себе представить, что было на богослужениях и вне богослужения. Вот – может ли община взять на себя человека и его пронести на плечах? Я думаю, что община как таковая не может. Это может случиться в очень специальных обстоятельствах, когда община, во-первых, состоит из как бы «избранных» людей: не то что они лучше других, а они друг с другом как-то сошлись, или, во-вторых, когда то, что случается, их тронет. В некоторых обстоятельствах это возможно, но, конечно, в нормальной приходской жизни этого сделать нельзя. В какой-то мере, если люди чуткие, понятливые, можно как бы сделать возможным, чтобы о человеке помолились, о человеке заботились.

Но тут есть другая опасность: та, что все сплетники приходские и не приходские, когда хотят пронести сплетню, говорят другому человеку: ты знаешь, как я люблю такого-то, и поэтому я хочу с тобой поделиться его слабостью, его преступлением, с тем что бы ты мог лучше молиться о нем... И тут можно дать волю своей сплетне под благовидным предлогом, что ты вербуешь другого человека в молитвенники. Тут опять-таки проблема.

Но я могу говорить об исповеди только с какой-то своей точки зрения. То есть это не «учение Церкви», это то, что я испытал на себе и с чем я прожил какие-то шестьдесят лет. Это не значит, что я прав, это значит только, что я другого сказать не умею.

Мне кажется, что на исповедь приходят два или три рода людей. Есть дети, которых посылают на исповедь рассказать то, за что их упрекают родители. Этому не надо давать волю. Об этом мы бегло говорили раз. Второй тип – это люди, которые по старой русской привычке приходят исповедоваться, потому что хотят причаститься. Исповедать им, в сущности, нечего, но они собирают какой-то мусор, знаешь, как бросают кость лающей собаке; пока она будет грызть кость, можно мимо пройти. Вот я тебе расскажу кое какие грехи, а ты, батя, мне дай разрешительную молитву... А то, что эти грехи явно не отделяют его ни от Бога, ни от ближнего, не обременяют его совести, – это никакой роли не играет, грехи перечисляются для батюшки, чтобы он дал разрешительную молитву. Тут целый ряд ситуаций бывает.

А потом бывают люди, которые приходят, потому что им нужно высказать правду о себе, Богу высказать, но получить свидетельство от кого-то, что они могут быть приняты и прощены. То есть священник должен быть в состоянии их выслушать с таким состраданием, чтобы они чувствовали: раз священник их не отвергает, то и Бог не отвергает, и что священник, когда даст сейчас разрешительную молитву от имени Божия, будет говорить какую-то правду, не формулу магическую произносить, а говорить нечто веское, значительное.

Одна из вещей, которые я всегда говорю людям, которые этого не знают еще, которые или у меня не исповедовались никогда, или явно забыли то, что я им говорил, – та, что Христос получил власть прощать, потому что Он умер распятым из-за наших грехов: Прости им, Отче, они не знают, что творят... Поэтому ты пойми, какой ценой Бог тебя прощает. И если это так, ты знаешь, что, когда Христос говорит: «Я тебя прощаю», это значит: «Я готов распяться за тебя вновь и вновь, Я буду тебя нести на плечах, как заблудшую овцу, Я буду тебя нести на плечах, как Крест голгофский, Я тебя донесу до места прощения». А если это так, поставь перед собой вопрос: чем же ты можешь на такую жертвенную любовь отозваться? Чем ты можешь Богу доказать, что Он не напрасно за тебя готов умереть и что Он не напрасно за тебя был распят?.. Я думаю, что этот момент в разрешительной молитве очень важен, что принять разрешительную молитву можно только на этих началах. Нельзя ее принимать просто так: «Ну, Я тебя прощаю, ну, пошел, неважно...» Это важно.

Я в беседе говорил о том, что измерять: крупный грех или не крупный, во-первых, невозможно, а во-вторых, не в этом вопрос. Как апостол говорит, всякий грех – вражда на Бога. То есть если говорить, что вот грань: здесь Божия область, а там область сатаны, в тот момент, когда я перешел грань в область сатаны, перешел ли я через мост или вплавь, или через брод, или просто перескочил ручеек, я все равно ушел из Божией области. И поэтому когда человек говорит: у меня только мелкие грехи... Что значит «мелкие грехи»? Такое разграничение очень рискованно, если говорить о грехах как таковых. Тот или другой грех этого человека едва задел, а в того человека врезался. Это может быть тот же самый грех, только для одного человека он был мгновенным заблуждением, к которому сердце не привязалось, которое ум не охватило, от которого не прогнила его воля. А другой человек в другом положении, тот же самый поступок дошел до него. Так что в этом смысле когда человек говорит: вот вам список моих грехов, – конечно, это о чем-то говорит, это говорит, что у него есть сознание, что такие-то поступки или такое-то настроение греховны. Но это не говорит почти ничего о том, что это представляет в его духовной жизни. И тут священник должен уметь или понять, или смолчать.

Вы говорили о священнике как о свидетеле. Предполагает ли это, что священник не имеет права задавать вопросы? Так ли это? Священник имеет право спрашивать о чем-то или он молчеливый свидетель?

– Я думаю, что можно, порой даже надо ставить вопрос, когда у тебя чувство, что человек недоговаривает, например, что он употребляет общие слова, потому что не хочет сказать резкого, унизительного для него слова. Тогда ты можешь ему сказать: простите!..

У меня было так раз-другой. Дама из общества: «Со мной бывало, что я брала чужое...» Я говорю: «Вы просто скажите: «Я крала»... Вот в таком смысле.

Порой от человека надо потребовать какие-то данные об обстоятельствах, потому что иногда он был введен в грех, иногда он сам его выбрал, иногда он завлек других. Это три совершенно разных положения. Иногда бывает, что человек сказал, и ты просто не понимаешь, что он говорит, и для того, чтобы ты мог молиться о том, что происходит в нем, ты должен понять. Ты не можешь молиться: «Господи, я ничего не понимаю, но Ты, наверное, понимаешь, что он говорит...» Я думаю, что можно требовать от человека, чтобы он существенное сказал об обстоятельствах греха, о том, как этот грех отражается или отразился на других. Но я (опять-таки это я, не ты и никто другой) всегда и совершенно молчу, пока человек говорит, и, когда он кончил, я беру каждый пункт его исповеди и отзываюсь на него. Это может быть вопрос, это может быть ответ, это может быть очень разно. И что касается ответов, я думаю, что есть разные положения. Иногда тебе нечего говорить; иногда у тебя чувство, что то, что человек говорит, как-то соответствует тому или другому евангельскому слову; иногда у тебя чувство, что то, что человек говорил, отражает определенный собственный твой опыт. А иногда бывает, что против всякой логики тебе приходит совершенно ясная, умиротворяющая, просвещающая тебя мысль, которая как будто даже не относится прямо к тому, что он говорил, но которую можно считать как бы даром Божиим, подарком. И мне кажется, что, если у тебя абсолютно ясное чувство, что этому человеку надо сказать то-то, ты можешь это сказать. Ты можешь даже предварить то, что говоришь, словами: «Я совершенно не могу понять, как то, что я сейчас скажу, относится к вашей исповеди, но вот что мне хочется вам сказать...» Иначе, думаю, можно сказать: «У меня нет уверенности в том, сказать ли вам то или другое, но вот из моего опыта, вот из Евангелия, что, мне кажется, относится к вашей исповеди...» А иногда люди очень благодарны, когда тебе нечего говорить, и ты скажешь: «Мне нечего вам сказать, давайте помолимся...» (Я говорю вразбивку, но очень трудно складно все это выразить.)

Я дам пример вопроса, обстоятельства которого ясно помню: где это было, что это было. Ко мне пришла молодая женщина исповедоваться, принесла подробную, умную, искреннюю, дельную исповедь. И когда она кончила, у меня было чувство, что одну вещь надо было сказать – и эту вещь она не сказала. Какая это вещь – я не знаю, но что-то есть такое. Я ей сказал: «Знаете, вы пришли сюда только для того, чтобы сказать то, чего вы не сказали. Что это было?» Человек расплакался, сказал: «Да, вы правы. Я вам исповедала все грехи для того, чтобы не дойти до того, чего я сказать не могла». Это может случиться, но на это рассчитывать нельзя.

Когда крестят взрослого человека, его не обязательно исповедуют; просто крестят, и считается, что крещение снимает все грехи, которые были у него до момента крещения...

Знаете, крещение – не то же самое, что ванна. Когда вы запачкались и выкупаетесь, вы выходите чистыми. Но крещение не заключается в том, чтобы вашу кожу очистить от налета, оно заключается в том, чтобы внутри вас что-то совершилось. Отец Георгий Флоровский мне как-то сказал, что когда крестят младенца, который не делает выбора, который не знает, что с ним происходит, то в его душу словно вкладывают зернышко вечной жизни, как можно положить зерно в плодородную землю. Но это зерно должно дать плод. От того, что вложено зерно, у вас еще нет ни сада, ни поля. В этом отношении ответственность родителей, которые крестят детей, и восприемников очень серьезная, потому что те и другие говорят: да, этот младенец способен на вечную жизнь. Бог его создал для нее, мы в него вкладываем нечто, что принадлежит Божественной области, но наше дело – оберегать его, наше дело – это взращивать, наше дело – ему помочь осознать все это и вырасти... иначе получается, что крестят и потом оставляют на произвол судьбы, даже без обучения. Знаете, Лесков где-то говорит, что Русь наша была крещена, но никогда не была просвещена... Крестили автоматически, оптом часто.

Но даже если крещение совершено так, то дальше должно быть обучение. Когда дело касается взрослых, конечно, должна быть подготовка.

Я не говорю, что надо из человека сделать ученого богослова, но есть некоторые основные вещи, которые человек должен принять, чтобы креститься.

Можно задать такой вопрос, немножко дерзкий? Я знаю многих людей, которые приняли православие во взрослом состоянии. С моей точки зрения, они не стали от этого лучше, но стали себя считать лучше...

– Видите, если человек себя считает лучше других ввиду того, что над ним было совершено, он просто не понимает, что с ним случилось. Потому что самая сущность христианской веры в первую очередь смирение. Не то что признание себя хуже всех – до такой меры могут дойти святые, но реалистическое отношение к себе. Вот я крестился, или меня приняли в Православную церковь, и этим мне представлен идеал, к которому я должен стремиться. Давай-ка я себя буду сравнивать с этим идеалом, сличать и на каждом шагу видеть, насколько я от него далек.

Знаете, когда читаешь жития святых, поражаешься: мы, в общем, никчемные, а вместе с тем чувствуем, что мы совсем не так уж плохи... Святые – потрясающие люди, а видят себя греховными. Почему? Потому что они себя сравнивают с Богом, Каким они Его все больше и больше видят. Они видят свет все более яркий, и видят, какие они сами темненькие, ну, в лучшем случае, полусветящиеся. А если человек превозносится над другими, потому что он-де христианин или православный, он просто чего-то очень основного не понял. Святого Серафима Саровского спрашивали раз, какие признаки того, что человек укоренен в Боге, воспринимает он что-то от Бога – или от сил зла. Он сказал: дьявол холоден, он темен, он горделив, он ненавистник. Если в твоей душе холод, если ты видишь все во мраке, если ты гордишься и превозносишься над другими людьми, себя считаешь праведником, а других грешниками, то твои религиозные переживания не от Бога... А Бог, продолжает Серафим Саровский, – огонь, Бог – свет, Бог смирен. Когда у тебя сердце горит, когда у тебя ум светел, когда ты чувствуешь, что ты хуже всех – и однако любим Богом и приемлем людьми, тогда ты можешь думать: да, это от Бога...

Я думаю, что надо помнить: Бог нам что-то дает, но это не значит, что мы этим обладаем. То есть мы должны себе усвоить то, что нам дает Бог, иначе нам дается как бы запечатленный пакет, что-то за семью печатями.

Три проповеди об исповеди32

I

Во имя Отца и Сына и Святого Духа.

Нередко меня спрашивают: как надо исповедоваться? Ответ на это, самый прямой, самый решительный, может быть таков: исповедуйся, словно это твой предсмертный час; исповедуйся, словно это последний раз, когда на земле ты сможешь принести покаяние во всей твоей жизни, перед тем, как вступить в вечность и стать перед Божиим судом, словно это последнее мгновение, когда ты можешь сбросить с плеч бремя долгой жизни неправды и греха, чтобы войти свободным в Царство Божие.

Если бы мы так думали об исповеди, если бы мы становились перед ней, зная – не только воображая, но твердо зная, что можем в любой час, в любое мгновение умереть, то мы не ставили бы перед собой столько праздных вопросов. Наша исповедь тогда была бы беспощадно искренна и правдива; она была бы пряма; мы не старались бы обойти тяжелые, оскорбительные для нас, унизительные слова; мы их произносили бы со всей резкостью правды. Мы не задумывались бы над тем, что сказать или чего не говорить; мы говорили бы все, что в нашем сознании есть неправда, грех, все то, что стоит между Богом и мной, между мной и обиженным, униженным, оскорбленным мною ближним; мы говорили бы все, что делает меня недостойным моего человеческого звания, моего христианского имени. Не было бы в нашем сердце никакого чувства, что надо себя уберечь от тех или других резких, беспощадных слов; мы не ставили бы вопрос, надо ли сказать то или другое, потому что знали бы, с чем можно войти в вечность и с чем в вечность нельзя войти... Вот как мы должны исповедоваться, и это просто, это страшно просто. Мы этого не делаем, потому что боимся такой беспощадной, простой прямо ты перед Богом и перед людьми.

Скоро начинается Рождественский пост, мы будем готовиться к Рождеству Христову. Это время, которое образно нам напоминает о том, что грядет Христос, что скоро Он будет среди нас. Тогда, почти две тысячи лет тому назад, Он пришел на землю, жил среди нас, Он был одним из нас. Спаситель – Он пришел взыскать нас, дать нам надежду, уверить в Божественной любви, уверить нас, что всевозможно, если мы только поверим в Него и в себя.

Но теперь грядет время, когда Он станет перед нами либо в час нашей смерти, либо в час последнего суда. Тогда Он будет стоять перед нами распятым Христом, с руками и ногами, прободенными гвоздьми, раненный в лоб тернием. И мы посмотрим на Него и увидим, что Он распят, потому что мы грешили; Он умер, потому что мы заслужили осуждение смерти. Потому что мы были достойны вечного от Бога осуждения, Он пришел к нам, стал одним из нас, жил среди нас и умер из-за нас. Что мы тогда скажем? Суд не в том будет, что Он нас осудит; суд будет в том, что мы увидим Того, Кого мы убили своим грехом и Кто стоит перед нами со всей Своей любовью. Во избежание этого вот ужаса нам надо стоять на каждой исповеди, словно это наш предсмертный час, последний час, последнее мгновение надежды перед тем, как мы это увидим. Аминь.

II

Я говорил, что каждая исповедь должна быть, будто она последняя в нашей жизни, что этой исповедью должен быть подведен последний итог, потому что всякая встреча с Господом, с Живым нашим Богом – предварение последнего, окончательного, решающего нашу судьбу суда. Нельзя встать перед лицом Божиим и не отойти либо оправданным, либо осужденным. И вот встает вопрос: как готовиться к исповеди? Какие грехи принести Ему?

Во-первых, каждая исповедь должна быть предельно личная, моя, не какая-то общая, а моя собственная, потому что решается ведь моя собственная судьба. И поэтому, как бы несовершенен ни был мой суд над собой, с него надо начать; надо начать, поставив себе вопрос: чего я стыжусь в своей жизни? Что я хочу укрыть от лица Божия? Что я хочу укрыть от суда собственной совести, чего я боюсь?.. И этот вопрос не всегда легко решить, потому что часто-часто мы так привыкли прятаться от собственного справедливого суда, что, когда заглядываем в себя с надеждой и намерением найти о себе правду, нам чрезвычайно трудно это сделать; но с этого надо начать. И если бы мы на исповедь не принесли ничего другого, то это уже была бы правдивая исповедь, моя, собственная.

Но кроме этого, есть еще и многое другое. Для того чтобы найти новое поле, новое основание для суда над собой, стоит оглядеться и вспомнить, что о нас думают люди, как они реагируют на нас, что случается с нами, когда мы оказываемся в их среде. Мы знаем, что не всегда приносим радость и мир, и правду, и добро в судьбу людей. Стоит одуматься, стоит окинуть взором ряд наших самых близких знакомых, людей, которые нас так или сяк встречают, – и делается ясным, какова наша жизнь: скольких я ранил, скольких обошел, скольких обидел, скольких так или иначе соблазнил. И вот новый суд над нами стоит, потому что Господь нас предупреждает, что то, что мы сделали одному из малых сих, то есть одному из людей, братий Его меньших, мы сделали Ему.

А дальше вспомним, как о нас судят люди; часто их суд едок и справедлив; часто мы не хотим знать, что о нас люди думают, потому что это – правда и осуждение наше. Но иногда бывает и другое: люди нас и ненавидят, и любят несправедливо. Ненавидят несправедливо, потому что иногда мы поступаем по Божией правде, а эта правда в них не укладывается. А любят нас часто несправедливо потому, что любят за то, что мы слишком легко укладываемся в неправде жизни, любят нас не за добродетели, а за нашу измену Божией правде. И тут надо снова произнести над собой суд и знать, что иногда приходится каяться в том, что люди к нам относятся хорошо, что хвалят нас люди. Христос опять-таки нас предупредил: горе вам, когда все люди будут о вас говорить хорошо (см. Лк. 6:26).

И наконец, мы можем обратиться к суду евангельскому и поставить себе вопрос: как судил бы о нас Спаситель, если бы Он посмотрел – как Он на самом деле это делает – на нашу жизнь.

Поставьте себе эти вопросы – и увидите, что ваша исповедь будет уже серьезная и вдумчивая, и вам уже не придется приносить на исповедь ту пустоту, тот детский, давно изжитый лепет, который часто приходится слышать.

И не вовлекайте других людей – вы пришли исповедовать свои грехи, а не грехи чужие. Обстоятельства греха имеют значение, только если они оттеняют ваш грех и вашу ответственность; а рассказ о том, что случилось, почему и как, никакого отношения к исповеди не имеет; он только ослабляет в вас сознание вины и дух покаяния.

Сейчас приближаются дни, когда вы, вероятно, все будете говеть; начните готовиться теперь, чтобы принести взрослую, вдумчивую и ответственную исповедь и очиститься. Аминь.

III

Я говорил, как можно испытывать свою совесть, начиная с того, чем она нас упрекает, и продолжая тем, как к нам относятся люди. И вот теперь сделаем еще один последний шаг в этом испытании нашей совести.

Последний суд над совестью нашей принадлежит не нам, принадлежит не людям, а Богу, и Его слово и Его суд нам ясны в Евангелии. Только мы редко умеем относиться к нему вдумчиво и внимательно. Если мы вчитываемся в страницы Евангелий с простотой сердца, не стараясь извлечь из них больше, чем мы способны принять, а тем более – чем можем жизнью осуществить, если мы честно и просто к ним относимся, то видим, что сказанное в Евангелии как бы распадается на три разряда.

Есть вещи, справедливость которых нам очевидна, но которые не волнуют нашу душу, – на них мы отзовемся согласием; умом мы понимаем, что это так, сердцем против них не восстаем, но жизнью мы этих образов не касаемся. Они являются очевидной, простой истиной, но жизнью для нас не делаются. Эти места евангельские говорят о том, что наш ум, наша способность понимать вещи стоят на границе чего-то, чего ни волей, ни сердцем мы еще не можем постичь. Такие места нас осуждают в косности и в бездеятельности, такие места требуют, чтобы мы, не дожидаясь, дабы согрелось наше холодное сердце, решимостью начинали творить волю Божию, только потому, что мы Господни слуги.

Есть другие места: если мы отнесемся к ним добросовестно, если мы правдиво взглянем в свою душу, то увидим, что мы от них отворачиваемся, что не согласны с Божиим судом и Господней волей и что если у нас было бы печальное мужество и власть восстать – мы восстали бы так, как восставали в свое время и как восстают из столетия в столетие все, для кого вдруг станет ясно, что заповедь Господня о любви, требующей от нас совершенной жертвы, совершенного отречения от всякой самости, от всякого себялюбия, – что эта заповедь нам страшна, и мы часто хотели бы, чтобы ее не было.

Так, вокруг Христа, наверное, собирались многие, хотевшие чуда, чтобы быть уверенным, что заповедь Христова истинна и можно Ему последовать без опасности для своей личности, для своей жизни. Были, наверное, и такие, которые пришли на страшное Христово распятие с мыслью, что если Он не сойдет со Креста, если не случится чудо, то, значит, Он был не прав, значит, Он не Божий был человек – и можно зарыть Его страшное слово о том, что человек должен умереть себе, чтобы жить только Богу и только для других.

И мы так часто окружаем Трапезу Господню, ходим в церковь – однако с осторожностью: как бы нас правда Господня не уязвила до смерти и не потребовала у нас последнего: отречения от себя самих. Когда по отношению к заповеди любви или другой конкретной заповеди, в которой Бог нам разъясняет бесконечную разновидность вдумчивой, творческой любви, мы находим в себе это чувство, то мы можем измерить, как мы далеки от Господнего духа, от Господней воли, и можем над собой произнести укоризненный суд.

И наконец, есть места в Евангелии, о которых мы можем сказать словами путешественников в Эммаус, когда Христос беседовал с ними по пути – разве сердца наши не горели внутри нас, когда Он говорил с нами на пути? (см. Лк. 24:32). Вот эти места, пусть немногочисленные, должны быть драгоценны нам, ибо они говорят о том, что есть в нас что-то, где мы и Христос – одного духа, одного сердца, одной воли, одной мысли, что мы чем-то уже сроднились с Ним, чем-то уже стали Ему своими. И эти места мы должны хранить в памяти как драгоценность, потому что по ним нам надлежит жить, не борясь всегда против плохого в нас, а стараясь дать простор жизни и победу тому, что в нас уже есть Божественного, живого, уже готового преобразиться и стать частью вечной жизни.

Если мы так будем внимательно отмечать себе каждую из этих групп событий, заповедей, слов Христовых, то нам быстро предстанет наш собственный образ, нам станет ясно, каковы мы. И когда мы придем на исповедь, то не только суд нашей совести, не только суд людской, но и суд Божий нам будет ясен – но не только как ужас, не только как осуждение, но как явление целого пути и всех возможностей, которые в нас есть: возможность в каждое мгновение стать, возможность все время быть теми просветленными, озаренными, ликующими духом людьми, которыми мы бываем иногда; и возможность победить в себе, ради Христа, ради Бога, ради людей, ради собственного нашего спасения то, что в нас чуждо Богу, что мертво, чему не будет пути в Царство Небесное. Аминь.

Проповеди об исповеди (1999 г.)

Воскресенье, 12 сентября

Во имя Отца и Сына и Святого Духа.

Ко мне обратились с просьбой произнести несколько проповедей об исповеди, потому что очень многие приходят на исповедь, не представляя себе ясно, что происходит в это время.

Я начну с того, что бывает с ребенком, когда он впервые приходит на исповедь. Большей частью ребенок или приносит записку, или начинает произносить исповедь обо всех грехах или недостатках, или о том, что он сделал или не сделал, но из того, что он говорит, явно, что он только повторяет слова своих родителей. И когда спросишь ребенка: «Твоя ли это исповедь? или тебе все это мать сказала, или отец?» – ребенок отвечает: «Да нет, это то, в чем меня мама упрекает всегда, и она мне сказала, что я должен исповедаться и получить прощение». И я всегда останавливаю такую исповедь и говорю: «Ты должен мне сказать, вернее – не мне, а Спасителю Христу то, чего ты стыдишься, то, что неладно в твоей душе, в твоей жизни, в твоих мыслях, в твоих чувствах, независимо от того, что об этом думают другие».

То же самое можно сказать и взрослому человеку, который приходит на исповедь или со списком, порой очень длинным, грехов, который он выписал из каких-нибудь молитвенников, либо со списком грехов, на которые ему указали прошлые духовники. И каждый раз, так же как с ребенком, мне приходится остановить и такого взрослого человека и сказать: «Богу нужна встреча с тобой, личная встреча – не произнесение слов, которые тебе, может быть, даже не вполне понятны, а твоя собственная исповедь».

И взрослые, и дети иногда спрашивают: «Но как же к этому подойти, если не ссылаться на молитвенники, на списки грехов?» И мой ответ всегда тот же самый, будь то ребенку или взрослому: «Давай подумаем с тобой о дружбе. Ты называешь себя православным христианином, то есть учеником и последователем Христа; ты что нибудь о Нем знаешь?» Ответ большей частью бывает: «Да, я кое-что читал в Евангелии, слышал проповеди, даже некоторые благочестивые книги читал». – «И образ Христа, который встает тогда перед тобой, тебя привлекает? Ты хотел бы с Ним встретиться? Ты хотел бы стать реально Его другом и учеником? или Он остается для тебя далеким?» И если ответ бывает: «Нет, мне Христос нравится; я хотел бы быть Его другом, с Ним ближе знакомым» – тогда следующий вопрос, который я ставлю, это: «А ты знаешь, что такое дружба?»

Тут завязывается большей частью с ребенком – или со взрослым – разговор, в итоге которого делается ясным, что друг – это человек, который тебя выбрал из толпы всех людей для того, чтобы быть самым твоим близким человеком. Друг – это некто, кому ты хочешь быть верным в течение всей твоей жизни, кого ты не хочешь ничем огорчать, ничем ранить, которого ты хочешь всем, чем только можешь, обрадовать или утешить. «Как ты думаешь – ты так относишься ко Христу? Когда ты думаешь об одном дне твоей жизни, оказываешься ли ты таким другом по отношению ко Христу? Провел ли ты один день так, чтобы Он мог радоваться, что у Него такой друг, что этот друг не изменник, а верен, что этот друг готов стоять за Него и радовать Его и защищать Его?»

И вот поставьте перед собой вопрос именно так. Христос тебе предлагает Свою дружбу. Свою дружбу Он доказал: Бог стал человеком, Он стал подобным тебе. Он взял на Себя всю тяжесть земной жизни; больше того – Он Свою жизнь, человеческую жизнь отдал за тебя. Он умер по верности к тебе, по любви к тебе, – как ты на это отозвался в течение этого дня? Был ли ты верен Ему? Был ли ты Ему другом? Можешь ли ты сказать, что в какой-то момент этой жизни, теперешней, ты обрадовал Христа тем, что ты есть, и тем, как ты себя вел?

И вот это первое, что я хочу вам сказать и вам оставить на размышление. Поставьте себе вопрос: что я знаю о Христе? То, что я знаю, меня к Нему привлекает? Вызывает во мне умственное и сердечное желание быть Его другом и учеником? А если я хочу быть Его другом – какой я друг: верный или нет?

Подумайте об этом до следующей вашей исповеди. И когда вы придете исповедоваться, станьте перед Христом, Который слышит вашу исповедь, и скажите: «Вот, Ты меня полюбил так, что даже умер за меня, – чем я отозвался на этой неделе, за этот месяц, был я Тебе другом или изменником?» Аминь.

Воскресенье, 26 сентября

Во имя Отца и Сына и Святого Духа.

Меня просили говорить об исповеди. И вот второй раз я обращаюсь к вам со словом о ней.

Исповедь – дивный момент. Это не момент страха, а момент неописуемого изумления, что нам дано стать лицом к лицу с Самим Христом – Который невидимо стоит, но Его образ на аналое говорит нам о Его присутствии – и открыть Ему все наше сердце. Мы к Нему приходим как к такому единственному Другу, Который всю Свою жизнь и всю Свою смерть отдал для того, чтобы мы были спасены, и для того, чтобы мы могли поверить, что Он действительно нас любит, и любит не ограниченно, любит до конца. И поэтому, приходя на исповедь, мы должны думать о том, что совершается неописуемая встреча с Живым Богом, Который захотел стать человеком только для того, чтобы нас спасти от разлуки с Ним, от осквернения, от порабощения злу.

С каким доверием должны мы к Нему подходить, с каким открытым сердцем! Мы можем стать перед Ним и сказать: «Господи, спасибо, что Ты меня принимаешь, спасибо, что Твое сердце мне открыто! Я могу с Тобой говорить не как с судьей, и даже не как с другом, а с таким Другом, Который жизнь Свою отдал для того, чтобы я мог быть спасен...» Вот с чем мы должны подходить к исповеди.

И священник – не тот, кому мы исповедуемся. В молитве перед исповедью священник говорит: Я только свидетель... Что значит быть свидетелем? Есть разного рода свидетели. Вот случился несчастный случай на дороге; мы присутствовали при нем, и нас спрашивают: «Ты видел, что было? Ты можешь точно описать?» Мы описываем, и нам все равно, кто прав, кто виноват, мы должны только сказать то, что случилось.

Бывают другие случаи, когда мы являемся свидетелями на суде, где все стараемся сказать, чтобы защищаемый нами мог быть спасен от осуждения, от наказания, которого он не заслуживает.

А есть еще свидетель, который описан в Священном Писании, в Евангелии как друг жениха, как тот друг, которого жених и невеста приглашают, чтобы он был свидетелем их брака, свидетелем момента, когда они друг другу отдаются безгранично, всецело, совершенно, свидетелем, что они не покоряют один другого, а один другому себя дарят, и что это есть чудо совершенной любви, поскольку она нам доступна.

И священник – это тот, которого Бог поставил быть свидетелем нашей встречи с Ним, быть свидетелем того чуда, что Он предстоит со всей Своей любовью, с открытыми объятиями, и что мы приходим с доверием отдаться Ему. Священник стоит рядом с нами и молится о том, чтобы эта встреча была радостью, чтобы эта встреча была исцелением, чтобы эта встреча была новой жизнью. Вот какую роль исполняет священник; он друг Жениха; он стоит и молится о том, чтобы эта встреча была плодотворной, чтобы эта любовь никогда не была осквернена, чтобы эта встреча была совершенством.

Вот мысли об исповеди, которые я хотел бы с вами оставить сегодня, так, чтобы, когда вы следующий раз придете, вы их продумали и, сколько сумеете, восприняли. Аминь.

Воскресенье, 31 октября

Во имя Отца и Сына и Святого Духа.

Продолжая свои короткие беседы-проповеди об исповеди, я хочу сегодня сказать вот о чем: исповедь – это, прежде всего, встреча и примирение. Это встреча наша со Христом, Который нас любит неограниченно, Который нас любит всей жизнью и всей смертью Своей и Который никогда от нас не отворачивается, но от Которого мы порой, может быть даже часто, отходим. Это встреча, которая может быть чистой радостью, когда в течение какого-то времени ничто не разделяло нас со Христом, когда дружба наша была чистая, цельная, когда дружба наша не была нарушена никакой неверностью. Тогда мы можем прийти ко Христу, ликуя, радуясь; мы можем прийти на исповедь и сказать: «Господи, спасибо за Твою дружбу; спасибо за Твою любовь; спасибо за то, что Ты есть; спасибо за то, что Ты меня допускаешь к Себе; спасибо Тебе за все. Радость Ты моя! Счастье Ты мое! Прими меня, и благослови меня причаститься Святых Твоих Таин. То есть соединиться с Тобой еще более совершенно, чтобы радость моя была совершенна». Так бывает. Так бывает, может быть редко, но порой такая встреча может заполнить собой всю жизнь, быть вдохновением для всей жизни нашей и дать нам крепость и силу жить.

Но более часто мы приходим ко Христу после какой-то разлуки. Иногда разлука была не жестокая, не враждебная; иногда разлука была в том, что мы забыли о Нем, нас захлестнула жизнь, нам некогда было о Нем вспомнить – столько было другого в жизни. И вдруг мы вспомнили, что помимо всего того, что было нашим вдохновением, нашей радостью в течение какого-то времени, есть Христос, есть такой Друг, Который никогда нас не забывает, от Которого мы отошли и Который остался один. И мы тогда должны спешить к Нему и сказать: «Господи, прости! Меня захлестнула жизнь, я увлекся тем, и другим, и еще чем-то; прими меня обратно. Ты ведь знаешь, что это увлечение поверхностно, настоящее – это наша дружба...» но перед тем, как это сказать, мы должны перед собой поставить вопрос: правда ли дружба моя со Христом так глубока, что ее ничто, даже моя временная забывчивость, не может затмить, а тем более разрушить... Это – встреча и покаяние.

Но бывает так, что мы согрешили перед Богом, согрешили неверностью не в малом, а в чем-то очень глубоком. Это может быть мгновение, которое нас разлучило глубинным образом. Вы помните, что случилось, когда Христос предстоял перед синедрионом, как одна служанка подошла к Петру и сказала: «А этот же тоже был с Ним». И Петр испугался; испугался того, что ему могут сделать за то, что он был со Христом, и начал клясться: «Нет, этого Человека я не знаю!» Ему стало невмочь оставаться в этом дворе, видеть через окно Христа, Которого судят. И в это мгновение Христос повернул голову и посмотрел на него. Всеведущий Сын Божий не слышал ухом Своим эти слова, но они ударили Его в душу. Один из самых близких Его учеников заявил о том, что он Его не знает, знать не хочет, что ему дороже жизнь, что ему дороже спокойствие. И этот взор ударил Петра в душу так, что он заплакал и вышел. Это было одно мгновение такой радикальной, страшной неверности. И позже, когда Мария Магдалина встретила Спасителя в саду после Его Воскресения, Он ей поручил: «Пойди к ученикам Моим и к Петру и скажи им о том, что Я воскрес». Петр уже не мог себя считать одним из учеников, он был изменником, он отрекся, и поэтому Христос особо его упомянул, чтобы Петр знал, что и он не отвергнут. Ученики все бежали со страху, не отрекшись, однако, а он и бежал, и отрекся. И однако любовь Христова неколебимо держит Петра. Он может Христа встретить лицом к лицу, он может пасть к Его ногам, он может просить прощения, – он знает, что любим, как был любим в самые верные времена.

А бывают времена, когда мы приходим на исповедь, – мне не хочется употребить это слово, но – «очередным» образом, потому что нам хочется возобновить близость, которая как бы поколебалась. В такие моменты мы должны прийти к Христу, зная, что мы любимы всей жизнью и смертью Его, что мы любимы до конца, до глубин Его сердца, и что мы можем прийти, но для того, чтобы стать снова друзьями, мы должны свою душу Ему открыть, все Ему сказать, чтобы Он от нас знал, что неладно с нами, что является нарушением нашей дружбы.

И тут не надо прибегать к спискам грехов, не надо искать по книгам, даже в Священном Писании, те грехи, в которых мы можем быть виноваты, а мы должны поставить себе вопрос: в чем я лично согрешил перед Богом, чем я лично оказался Ему неверен? А для этого есть один простой способ. Во-первых, испытание своей совести: что я предпочел Христу? Я сейчас списков не буду давать, но каждый из нас может сказать: да, моей близости ко Христу я предпочел то или другое... какой позор!

Но кроме этого, мы можем поставить себе вопрос: что я чувствую постоянно, неизменно? И для этого мы можем взять, читать святое Евангелие и отмечать в нем не то, в чем оно нас упрекает, обличает, а отмечать то, о чем мы можем сказать, как ученики, которые шли в Эммаус со Христом: Разве сердце не горело в нас, когда Он с нами говорил по пути? Ищите в Евангелии те места, от которых хоть на мгновение загорелось ваше сердце, места, которые вас тронули до самых глубин души, где вы почувствовали, что вы и Христос разделяете те же чувства, те же мысли, что вы – одни с Ним. Да, есть такие места, о которых мы можем сказать, что Его мысли – наши мысли, Его чувства – наши чувства, что мы с Ним едины, едины в это мгновение. И когда мы вдруг обнаружили, что это мгновение мы нарушили, затоптали ногами, отвернулись, что в этом мы были едины с Ним и отвернулись, это значит, что мы отреклись от немногого, может быть, но от самого святого, что в нас самих есть. Не важно, в каком-то смысле, нарушили ли мы те или другие правила, но тут мы нарушили страшным образом наше единство с любимыми с Тем, Кто нас любит. И вот эти места нам надо перечитывать, нам надо проверять себя по ним. Не искать, чем мы виноваты в другом отношении, а – где мы потеряли нашу верность, нашу дружбу, нашу любовь в том, в чем она уже существует? Она неотъемлема со стороны Христа – мы ее отвергли. И вот с этим надо приходить на исповедь. Это может быть нечто как будто и неважное, но что я предпочел Христу. А может быть что-то очень страшное, как отречение от Него.

Вот когда будем готовиться к исповеди, поставим перед собой вопрос о том, что это – встреча с самым близким другом нашим, с любимым нашим, с Тем, с Кем мы хотим быть едины, неразлучны, навсегда, полностью, до самых глубин наших, и что мы нарушили эту дружбу в том, в чем она уже существовала, как свидетельствует нам наше сердце, наша память, наш ум, когда мы вспоминаем эти места, от которых сердце наше горело, от которых ум наш просветлел, от которых воля наша дрогнула к добру и тело присмирело, забыло, что оно – плоть, и стало телом, святыней (святыней – потому что через крещение оно соединилось с человечеством Христа, через миропомазание оно стало сосудом Святого Духа, через причащение оно стало телом Христовым хотя бы зачаточно). Вот с чем мы должны приходить на исповедь. Дай нам Бог приходить именно так, и тогда мы сможем каяться, мы сможем действительно жалеть не о том, что есть в каком-нибудь списке тот или другой грех, которого мы мимоходом коснулись, а что нечто разбилось в моей дружбе, в моем единстве со Христом, Спасителем, Другом, Любимым. Аминь.

Воскресенье, 5 декабря

Во имя Отца и Сына и Святого Духа.

Еще раз я приступаю к проповеди об исповеди и хотел бы коснуться тайны прощения.

Когда мы приходим на исповедь, как я говорил прежде, мы приходим в присутствие Божие. Но Бог не Судья, Бог – наш Спаситель. Бог наш Друг, Он – Тот, Который возлюбил нас настолько, что отдал, во Христе, Свою жизнь, чтобы мы смогли поверить в Его любовь, отдал Свою жизнь, чтобы спасти нас от осуждения. И мы приходим к Нему как к Другу и как к Спасителю.

Мы исповедуемся Ему, мы открываем Ему свое сердце. Мы говорим Ему, как я старался объяснить прежде, все, что разделяет нас с Ним: не списки формальных грехов, но то, в чем, несмотря на слова любви и благоговения, которые мы произносим, мы действуем так, что снова пригвождаем Его ко Кресту. Мы лжем, мы создаем мир, в котором только смерть может торжествовать. Мы отвергаем нашего ближнего и закрываем собственный путь в Царство Божие, потому что, если только мы не можем произнести «Отче наш», а не «Отец мой», нам нет места в Его Царстве.

Мы просим Господа о прощении – но не о формальном слове, которое звучало бы: «Ты был недостоин Моей дружбы, но Я великодушен и прощаю». Нет, не в этом дело. Не этого рода прощения мы должны искать, а подлинного примирения, в котором мы изливаем наше сердце Богу, изливаем правду, которая должна быть сказана. Мы говорим Ему обо всем, в чем мы были Ему неверными, – не только непосредственно Ему, но и будучи неверными нашему ближнему, нашим друзьям, нашим родным, любому, кто рядом с нами; или обращаясь с презрением и безразличием с миром, Им созданным, миром, который Он так возлюбил, что привел его к бытию.

И когда мы скажем это, мы должны просить Его, как я только что сказал, о примирении. «Будем снова друзьями, Господи. Я знаю, что я еще не переменился. Только Твоя дружба непоколебимая, верная, может подвигнуть меня стать другим. Если Ты отвергнешь меня, если Ты отвернешься от меня, мне нет причины меняться. Я осужден. Я осужден в этом мире, что бы ни произошло в будущем мире». Единственный повод мне измениться – это что Господь скажет: «Несмотря ни на что, Я остаюсь твоим Другом. Несмотря ни на что, Я люблю тебя всей Моей жизнью и всей Моей смертью. Можешь ли ты, в ответ на эту любовь, проявить немножко верности? Я не ожидаю от тебя полного и внезапного изменения. Но меняйся шаг за шагом. Держись за Меня. Я буду поддерживать тебя, Я буду помогать тебе, Я буду защищать тебя, Я буду вести тебя, Я дам тебе силу, – но меняйся. И когда получишь прощение во имя Мое от священника, не воображай, что прошлое больше не существует. Прошлое уйдет только тогда, когда ты станешь настолько чуждым этому прошлому, что оно больше не твое».

Это может звучать очень странно, но мы все живем сложной жизнью. Я помню, как одна старая женщина пришла ко мне и сказала, что не знает, как быть. Она проводит целые ночи, видя во сне и в воспоминаниях все зло, которое она сотворила. Она пошла к доктору, который дал ей пилюли, и от этого стало хуже, потому что воспоминания стали галлюцинациями. Что ей делать? Я тогда сказал ей: «Помни, что Бог нам дает не только однажды прожить нашу жизнь, но жить и переживать нашу жизнь раз за разом, пока все зло не выйдет из нее. Когда зло встает перед тобой из твоего прошлого, спроси себя: теперь, с тем жизненным опытом, который я приобрела, была бы я той личностью, что и тогда? Сказала бы я эти мертвящие слова, сделала бы я то или другое злое дело? И если ты можешь сказать искренне: о нет, при всем том, чему я научилась от жизни, теперь в такой же обстановке я никогда, никогда не сделала бы то же самое! – тогда ты можешь сказать: «Господи, прости мне этот частный случай из моего прошлого!» – и знать, что ты свободна. Если ты сможешь сказать это от всего твоего сердца, со всей искренностью, со всей правдой, что в тебе есть, то это больше не вернется к тебе». Так и случилось с той пожилой женщиной.

И так случится с каждым из нас. Мы должны повернуться ко Христу Богу нашему и обещать бороться за верность, просить Его помощи, и тогда, шаг за шагом, освободиться от прошлого. Мы должны отречься от зла, которое есть в нашем прошлом, но мы не можем в одно мгновение стать свободными от него. Это не значит, что мы не прощены, – быть прощенным означает, что мы приняты в любви, приняты с нежностью кем-то, кто никогда не забудет, что случилось неладного с нами, потому что забыть – значит оставить нас беззащитными перед тем же искушением. Я помню женщину, которая была пьяницею, ее долго лечили в больнице, она вернулась домой здоровая. Чтобы отпраздновать ее возвращение, родные поставили на стол бутылку вина – и это был конец, потому что они думали, что она выздоровела, но не понимали достаточно, сколько в ней еще осталось хрупкости. И так с нами, когда мы получаем от Бога прощение. Да, наше отчуждение от Него прошло. Да, ничего больше не разделяет нас от Него в том, что касается любви – Его любви, и в том, что касается тоски – нашей тоски. Но мы должны бороться, и меняться, и становиться новыми, новой тварью, с Его помощью. Прощение не стирает прошлого. Оно исцеляет прошлое в сотрудничестве Бога и нас.

Будем поэтому так приходить на исповедь. Будем исповедоваться ежедневно Богу искренне, открывать наши сердца, примиряться с Ним, входить в примирение. И будем знать, что примирение означает, что мы предприняли быть верными Ему; и бороться за исцеление того, чем мы людей вокруг нас ранили и Бога распинаем.

Задумаемся над этим. И в таком случае, когда мы приходим на исповедь, разрешительная молитва будет иметь подлинный и реальный смысл: восстановление дружбы, которая не может быть разрушена с Божией стороны, но была разрушена нами и теперь восстановлена в намерении. И это намерение должно быть решимостью; и решимость должна быть действием и новой жизнью в нас. Аминь.

Воскресенье, 19 декабря

Во имя Отца и Сына и Святого Духа.

Мы все привыкли, когда хотим исповедоваться, подходить ко священнику и открывать перед ним наше сердце, исповедовать ему все грехи нашей жизни. На самом деле, конечно, наша исповедь приносится Самому Христу, Который невидимо стоит, Который всегда готов нас встретить. Священник стоит здесь как свидетель перед Ним о том, что мы пришли с покаянием, что мы пришли к Нему честно, прося исцеления и прощения, и вместе с этим как свидетель о том, что мы любимы Христу и что Он приемлет нашу исповедь, что Он прощает нас по мере того, как мы действительно честно каемся.

Но в древности было не так. Пока Церковь еще была гонима, пока быть верующим христианином было подвигом, который мог стоить человеку жизни, люди приходили не к священнику исповедоваться, а ко всей общине, чтобы поделиться с ней, с общиной, ужасом того, что они оказались неверными Христу, Который Свою жизнь отдал для них, что они оказались виновными перед членами Церкви, то есть ранили тело Христово, осквернили тело Христово своей греховностью. Они исповедовали свои грехи перед народом, который они ранили и осквернили; и народ весь стоял, отзывался состраданием, ужасом порой, но состраданием и готовностью понести тяготу кающегося грешника. Друг друга тяготы носите, и только так вы исполните закон Христов, говорит апостол Павел (см. Гал. 6:2).

Эту тяготу люди брали на себя, и я знаю о двух общинах ранней революции, когда двое старцев, разных, вероятно, стилей, каждый раз, когда кто хотел исповедоваться, собирали всю свою малую общину, и человек перед всеми исповедовал свою жизнь, зная, что эта община – Тело Христово и что, оскверняя свою плоть, свою душу, свою мысль, себя самого, человек ранит это тело, накладывает на все то тело осквернение или рану. Больше того: так как община является поистине Телом Христовым, Его телесным, как бы таинственным присутствием через всю историю, то своим грехом, малым ли, большим, человек осквернил или ранил Тело Христово, то есть Самого Христа, став участником того ужаса греховного, который привел к распятию воплощенного Сына Божия.

Вначале это было возможно, потому что жизнь была трагична и потому мало кто присоединялся ко Христу. Но когда это стало уже легко, когда Церковь была признана, когда сам император и его окружение стали христианами, тогда стало невозможно так открывать свою душу всем присутствующим. Мало кто был готов понести бремя другого, но много стало таких, которые, услышав о грехе человека, его отвергли бы, осмеяли или даже привели бы к горьким последствиям его греха перед судом или перед общественным мнением. И тогда, говорят, Иоанн Златоустый ввел ту практику, которая у нас есть. Он стал призывать людей приходить, и ему, стоящему во имя всей общины, исповедовать все зло, которое в них есть, а он во имя всей общины будет им давать прощение. Но это, увы, сделало общину – нашу общину, всякую общину – безответственной. Мы не несем бремя грешника, мы его судим, мы его отвергаем вместо того, чтобы сказать, что я, как член Тела Христова, связан с ним, что мы оба грешники, что я должен нести его тяготу, – иначе я изменник Христу, Который несет его Крест Своей смертью. У некоторых из вас есть опыт того, что значит открытая исповедь в какой-то мере, если вы участвуете в общей исповеди на говении, когда священник исповедует перед Богом не вообще грехи, а грехи, в которых он сознает свою вину. Вы слышите, как он исповедует свою душу, как он перед Богом кается, как он перед Богом плачется, и не только за одного себя, а в сознании, что он тоже живой, измученный, раненый, оскнерненный член Тела Христова, которое представляют собой все присутствующие. И когда потом он молится со всеми о прощении всех, когда он дает разрешительную молитву во имя Христа Спасителя, тогда действительно восстанавливается хоть в какой-то небольшой мере тайна Церкви, тайна Тела Христова, тайна прощения, тайна нашего единства. Подумайте об этом, когда вы будете приходить в одиночку исповедоваться, зная, что священник представляет собой всю общину, которая, увы, перестала быть способной нести тяготу каждого своего члена и всех членов своих. Исповедуйтесь перед ним Христу, на Которого наложены раны наших грехов, и во имя Которого он молится и прощает. И не довольствуйтесь этим. Если вы хотите исповедоваться перед священником, вы должны сначала искать примирения со всеми теми, кого вы ранили или осквернили. Идите к ним, скажите им, что вы хотите исповедоваться, хотите быть приняты Христом как другом и что они могут вас простить или не простить. Если простят, они исцелят вашу душу и одновременно исцелят Тело Христово; если они не простят, то должны сами задуматься над тем, что это значит для них: как! Христос умер для этого грешника, а я его отвергаю? Значит, я чужд Христу? Вот если бы мы так друг ко другу подходили, виновный к обиженному и обиженный, который может превратиться в виновного, то мы могли бы потом подойти к исповеди у священника совсем по-иному, получив прощение тех, кого мы оскорбили, унизили, осквернили, получить от них право подойти ко Христу и сказать: «Господи, Ты меня можешь простить! Те, которых я обидел, ранил, убил, может быть, духовно, меня простили, – прости меня и Ты!..» Задумайтесь над этим, потому что в этом путь нашего спасения. Аминь.

* * *

27

Беседа на рождественском говении. Говение (в общепринятом значении) – подготовка к причастию, включающая присутствие на богослужениях, пост, углубленное самоиспытание. В практике прихода, руководимого митрополитом Антонием, это день, посвященный духовной беседе, совместному размышлению, молитве, общей исповеди; эти говения проводятся ежегодно Рождественским и Великим постом на русском и английском языках.

28

Беседа на рождественском гонении.

29

Беседа на рождественском говении.

30

Беседа на рождественском говении.

31

Первая публикация: «Свеча». Литературный альманах. М., 1994.

32

Проповеди 1971 г. или ранее. Первая публикация: Во имя Отца и Сына и Святого Духа, Сурожская епархия. 1982 г.


Источник: Пастырство / Митрополит Антоний Сурожский ; Фонд «Духовное наследие митрополита Антония Сурожского». – 2-е изд. – Москва : Никея 2017. – 570, [2] с. ISBN 978-5-91761-600-1.

Комментарии для сайта Cackle