Часть IV
Откуда берется вера. Только в Боге
Сущность всякой религии только в Боге – вот что нужно понять всем, кто участвует в давно уже длящемся споре о религии. Все остальное в ней второстепенно. В определенном смысле можно согласиться и со знаменитой формулой Маркса: «Религия – опиум для народа»; с другой стороны, можно при желании без труда доказать социальную и политическую пользу религии. И оба ряда доказательств будут основываться на фактах. И все же по-настоящему религия начинается там, где человек перестает думать о вреде и пользе, отвлекается, так сказать, от себя и возвышается над миром собственного, всегда маленького, неизбежно ограниченного «я».
«Бог» – одно из человеческих слов. Его пишут, произносят, переводят на разные языки, анализируют с филологической точки зрения. Но слово это выросло в человеческом языке, чтобы обозначить то, что стоит за всеми другими словами, что в слова до конца не вмещается, что взрывает изнутри их узко грамматический или узко социальный смысл, выводя человека из пленения земным.
Ложь борцов с религией, как и ошибка ее защитников, в том, что и первые, и вторые часто говорят о ней безотносительно к тому, в чем только и заключается ее смысл. А смысл ее – именно в этом переживании, в этом опыте Бога и Божественного, в этом прорыве за и ввысь. Без этого все разговоры о религии бессмысленны, как изучение нотных значков без всякого представления о звуках, которым они соответствуют. Но что бы ни говорили, как бы ни спорили о религии в социально-общественном или даже научно-философском плане, ясно одно: не было эпохи, не было культуры, в которых человек не ощущал, не переживал таинственное присутствие Того, Кто на человеческом языке называется Богом. Никакие открытия, никакие полеты в космос не могут ни отменить, ни развенчать этот таинственный опыт, как не отменяют, как не развенчивают они, скажем, опыт любви. Наука может очень многое открыть о любви, но никогда не скажет ничего о самой ее сущности, о чуде нашего преображения, когда мы любим. И так же ничего никогда не скажет никакая наука о чуде веры. Ибо что означают утверждения: «есть Бог», «нет Бога»? Ведь Бог – не один из предметов, про которые можно сказать, что они либо существуют, либо нет.
Бог – это опыт того запредельного, что дает новую глубину, новый, преображающий смысл всем нашим словам и представлениям, но не укладывается в них.
Еще древнехристианские мыслители говорили про «отрицательное богословие», то есть про такое учение о Боге, в котором вернее всего – опыт, а присутствие Божие выражается в отрицании: «Бог – не то и не это, но мы знаем, что Он есть». Мы знаем также, что на протяжении всей мировой истории загорались души такой радостью и таким светом, что не хватало слов выразить их. Мы знаем, что в звуках, красках, словах человек вечно пытался эту радость и этот свет выразить и никакие силы в мире не смогли этот опыт уничтожить.
Тут, и только тут – главная тема религии.
Откуда берется вера. Неизъяснимая реальность
Мы говорили до сих пор о вере как знании, сравнивая это знание с естественнонаучным и рационально-математическим, основанным на внешнем, физическом наблюдении явлений природы и измерении. И пришли к выводу, что понятие знания нельзя свести к этому типу, так же как понятие опыта, на котором неизбежно основано всякое знание, невозможно свести к одному только лабораторному эксперименту. Есть по меньшей мере два знания и два соответствующих им опыта. Один опыт – внешний, другой – внутренний, или духовный. Отрицать наличие этого второго опыта невозможно: о нем свидетельствует, на него указывает согласие бесчисленного множества людей самого разного происхождения, образования и культурного уровня. Таким образом, этот опыт совершенно реален.
Слово «Бог» для миллионов людей означает не только отвлеченное понятие, но и некую самоочевидность, непосредственно входящую в их жизнь. Отрицать это может только слепой – кто никогда не был в церкви, не наблюдал пасхальной радости, не вникал в смысл религиозного искусства. Повторяю: все это само по себе может еще и не быть неопровержимым доказательством бытия Божия, но несомненно доказывает реальность религиозного опыта, его присутствие во все времена человеческой истории. Но теперь возникает вопрос: можно ли этот опыт описать и проанализировать, передать тому, кто его не имеет? Иными словами, можно ли его представить столь же объективно, как другой, естественнонаучно-математический опыт, сводящийся. к формуле «дважды два – четыре», – опыт, для приобретения и осмысления которого не требуется, в сущности, ничего, кроме способности логически мыслить?
Мы знаем уже, что антирелигиозная пропаганда всю свою аргументацию строит именно на этой невозможности свести веру к знанию рассудочному, то есть всецело построенному на доказательствах, а потому и объявляет веру обманом и иллюзией. Выходит так: чего нельзя доказать, того нет. Но тут-то антирелигиозная пропаганда и приходит к собственному развенчанию, упирается в самоочевидный абсурд. Ибо на свете существуют тысячи явлений, которых нельзя доказать, но которые – можно показать, явить, раскрыть. Можно доказать существование поэзии, но то, что составляет суть поэзии, доказать нельзя никакими способами. Почему строчка Лермонтова, состоящая из простых, общеупотребительных слов: «По небу полуночи ангел летел», – почему эта строчка всякого, кто не окончательно глух и слеп, ударяет прямо в сердце и сразу переводит в какое-то другое измерение бытия?
Ответить на вопрос научно, рассудочно невозможно. На него можно ответить только парадоксом: «Если нужно объяснять, то объяснять не нужно». И это значит, что человек либо слышит, и тогда не нужно объяснений, либо не слышит, и тогда никакие объяснения не помогут. «Перед произведением искусства, – говорил Шопенгауэр, – нужно остановиться, снять шляпу и ждать, чтобы оно само с вами заговорило». Так вот, то же происходит и с религиозным опытом. Объяснить его до конца, и тем более рассудочно-аналитическим путем, никому никогда еще не удавалось и, по всей вероятности, не удастся. Но достаточно вглядеться в икону Андрея Рублева «Троица» или в икону Божией Матери Владимирской, вслушаться в το, о чем безмолвно говорят, на что указывают, что являют собою эти краски и эти линии, чтобы приоткрылось нечто в самой сущности религиозного опыта. Вот он, вечный золотой полдень, и на его фоне – три тончайших образа, и соединяющая их Чаша на столе, и благословение этой Чаши. Посмотрите, как едва заметно обращены друг к другу, связаны в один невидимый, но так явственно ощутимый круг эти Трое. И почти сразу, без раздумий становится ясно: здесь изображено το, о чем говорит Евангелие: полнота жизни в любви, светлое единство мира и все заливающая, во всем просвечивающая небесная красота.
А лик Божией Матери на Владимирской иконе! Эта высокая скорбь, эта потрясающая чистота, простота и глубина... Такое мог написать лишь тот, кому открылось нечто в самых недрах его сокровенного опыта. Да, Библию можно изучать с филологической, исторической, археологической – с любой точки зрения. Но можно и просто раскрыть ее и в который раз изумиться одному-единственному стиху псалма: «Жаждет душа моя Бога Живого» (ср.: Пс.41:3). Все это, как и многое-многое другое, есть религиозный опыт – удивление, потрясение, а потом радостное приятие в себя света, подобного которому нет в мире, света, внезапно все освещающего, все собою наполняющего. В этом свете, в этом опыте – все христианство, и неверующему можно только показать его отсвет: в «Троице» Рублева, в лике Владимирской Божией Матери, в негромком напеве вечерней молитвы «Свете тихий»327.
Христианство учит, что вера начинается с Божественного откровения, с того, что Бог Сам открывает Себя людям. И безбожники издеваются над этим утверждением, высмеивают Священное Писание, указывают в нем сотни «противоречий» и сводят это христианское учение об откровении к вере в какого-то надмирного оракула, вещающего о непонятном. Hoпо существу, это христианское учение говорит то же, что и неверующий философ Шопенгауэр: искусство открывается не в объяснении и не в анализе, а в живом опыте красоты328. Вот и Бог открывается не столько в человеческих словах Библии, сколько в том свете, который светит через эти слова, наполняя их собою и делая больше чем словами. «Жаждет душа моя Бога Живого» – жаждет не внешнего смысла, не анализа и определений, а встречи с живой реальностью! И потому, в сущности, антирелигиозная пропаганда есть не только страшная ложь, но и пустая трата времени. Эта пропаганда всегда говорит не то и не о том. Она никогда не сможет ничего сказать о «Троице» Рублева и о небесном лике Владимирской Богоматери. А главное, она не может утолить жажды, которую знает каждый человек, – жажды такого знания, такого общения, такой встречи, про которые так просто и хорошо рассказано в Евангелии. Когда ученики после долгого восхождения на гору Фавор увидели Христа преображенным и светлым, один из них сказал: «Господи! хорошо нам здесь быть!» (Мф.17:4). Это религиозный опыт, и против него бессильно все.
Откуда берется вера. Незаслуженный дар
Я думаю, для христианина нет ничего труднее, чем говорить о Христе. Можно знать наизусть Евангелие, можно годами изучать все, что сказали и написали о нем ученые-богословы и философы, можно всю жизнь прожить в Церкви, Им, Христом основанной и Ему ежедневно молящейся, и все-таки испытывать невероятное затруднение, когда тебе в лоб обращен вопрос: почему ты веришь во Христа? В чем заключается эта вера и что дает она тебе?
Все знают, как бесконечно трудно говорить о самом заветном и сокровенном. Туг действительно на память приходит строчка Тютчева: «Мысль изреченная есть ложь»329. И быть может, все, что оказалось в нашей жизни решающим, все, чем она на глубине своей определялась, остается до конца невысказанным. Так и Христос для верующих в Него и этой верой хоть отчасти живущих не есть, как правило, объект отвлеченной мысли и анализа, как предметы внешнего мира. Ибо размышлять о Нем, и не столько о Нем, сколько о нашей вере в Него, мы начинаем, лишь сталкиваясь с отрицанием этой веры, с попытками «развенчать» Христа, или, попросту, со всем, что Ему враждебно. Тогда мы стараемся привести в какую-то систему и выразить в общезначимых словах то, что само по себе в этом, по существу, не нуждалось. Именно так возникли христианские догматы, вероопределения и т.п. – все то, что составляет предмет богословия. Но совершенно очевидно, что человеку, который еще не уверовал, еще не принял Христа в свое сердце, все утверждения и определения Церкви о Нем ничего не скажут. Как с их помощью убедить неверующего в том, что Христос – совершенный Бог и совершенный Человек, что Он Сын Божий, ставший Человеком, по слову церковного Символа веры, «нас ради... и нашего ради спасения»? Очевидно, что эти утверждения и определения, имеющие такой огромный и поистине решающий смысл для верующего, только потому так и важны, что выражают нечто уже ставшее очевидным, то есть саму веру; что они символичны и, как всякий символ, понятны и нужны тем, кто знает, символом чего они являются.
Но тогда остается вопрос: как же все-таки поведать о своей вере, чтобы другому возможно было если не понять, то хотя бы ощутить, в чем она? И остается, очевидно, только один путь: рассказать, насколько возможно, о собственном опыте этой веры – о том, как входит Христос в душу и как овладевает ею. Вот мы, говоря о религии и рассуждая о ней, всегда противополагаем верующих неверующим. Но ведь мало кто из верующих имеет нравственное право сказать о себе, что он верующий всегда, что он все время живет своей верой. И потому нет, в сущности, слишком большой разницы между теми, кто, как я, например, родились и всю жизнь прожили в Церкви, и теми, кто в какой-то момент своей жизни обратились к вере от неверия. Нет разницы потому, что даже истово верующий человек вновь и вновь обращается к вере, ибо время от времени не то что теряет веру, но как бы перестает ею жить, выпадает из нее.
И вот, может быть, самое лучшее – внутренним взором, духовной памятью проследить все эти наши обращения, этот всегда новый опыт встречи с Христом, ибо в нем всякий раз что-то происходит с самой верой. Принято говорить, что вера в этом опыте углубляется. А может быть, лучше сказать, что она упрощается, хоть на малую долю приближаясь к той детской вере, про которую Сам Христос говорит: «Если кто не примет Царство Божие как дитя, тот не войдет в него» (ср.: Мк.10:15). Для многих, но, увы, далеко не для всех, особенно в наше страшное время открытого восстания на веру, опыт ее связан прежде всего с детством. Безбожники знают, что делают, стараясь именно детей, именно детство лишить веры и религиозного опыта. Об этом недавно писал А.И.Солженицын: «...Мы должны отдать детей беззащитными, не в нейтральные руки, но в удел атеистической пропаганды, самой примитивной и недобросовестной»330. Ибо для того, кто имел этот детский опыт веры, он навсегда остается опытом рая, в который нужно вернуться, который нужно воскресить, восстановить в себе. И вера здесь – совсем не знание, не мысль, не рефлексия. И нет еще здесь никакой личной, осознанной встречи с Христом, но есть все, без чего, пожалуй, и встреча, и обращение – уже личное, т.е. всего моего сердца, ума и сознания ко Христу, – остается неполным. Есть то, что Достоевский называл касанием, «прикосновением души мирам иным», есть чистая радость, чувство светлой тайны, пронизывающей всю жизнь, весь мир, есть безотчетное, но несомненное убеждение, что все в этой жизни, в этом мире – таинственный, радостный, чудесный дар. И всякая вера, всякое обращение всегда начинаются с этого детского ощущения дара, как если бы не я приходил к вере, а она приходила ко мне, как дар, ничем не заслуженный. И об этом слова Христа: «Будьте какдети» (ср.: Мф.18:3).
Откуда берется вера. Отечество «чужих»
Недавно в Англии вышла книга очень известного английского журналиста Малькольма Мэггериджа. Он давно уже прославился своими статьями сначала в знаменитейшей английской газете «Manchester guardian», потом в «Dailytelegraph» и наконец как многолетний редактор прославившегося на весь мир сатирического журнала «Punch». Книга эта наделала много шума, вызвала почти скандал, ибо вся она посвящена одной теме: обращению в христианство уже престарелого, известного своим ироническим скептицизмом журналиста. Книга так и называется: «Иисус снова найден»331.
Мэггеридж родился и вырос в семье, где процветал культ утопического социализма. Его отец был влиятельным членом рабочей партии, и Малькольм еще мальчиком участвовал в предвыборных кампаниях, раздавал тракты332 и как в Бога верил в грядущий социалистический рай на земле. Никакого особого религиозного образования он не получил, хотя не было в семье и враждебного отношения к Христу, Которого воспринимали там, по словам самого Мэггериджа, как «прототип доброго, человеколюбивого социалиста». Ничего божественного за этим образом не признавалось, родители исповедовали спокойный агностицизм, и в этом агностицизме сам Мэггеридж прожил долгую и вполне благополучную жизнь, близкий к власти и крупнейшим мировым событиям, преуспевающий и знаменитый. Как многие люди его поколения, он увлекался всем левым, всеми утопиями земного рая, с надеждой и любовью взирал из Англии на Мекку коммунизма – красную Москву. И вот русскому слушателю небезынтересно будет узнать, что именно в Советском Союзе, куда привлекла его вера в коммунизм, Мэггеридж заново обрел веру в Христа и в этой вере – счастье, удивительным светом пронизывающее всю его книгу.
Но сначала произошло крушение первой веры – в утопический земной рай. Он приехал в Советский Союз, желая стать верующим коммунистом, а уехал оттуда верующим христианином. «Это произошло, – пишет Мэггеридж, – на пасхальной службе в Киеве, в дни, когда полного разгара достиг страшный голод, вызванный коллективизацией, а Бернард Шоу и другие наивные журналисты Запада повествовали всему миру о переполненных амбарах и краснощеких доярках Украины333. Что это была за церковь, где люди сгрудились, как сардинки в банке! Притиснутый к каменной колонне, я едва мог вздохнуть. Вокруг множество лиц, серых от голода, но одинаково светящихся, точно на картине Эль Греко334. И как они поют, Боже мой, как они поют! Поют о том, что нет иной помощи, кроме Тебя, что не к кому, кроме Тебя, обратиться, что нет иного утешения, как только в Тебе». «Мне кажется, – продолжает Мэггеридж, – что там, в этой церкви, я смог почти прикоснуться к Тебе. Heстранно ли, что наибольшую близость к Тебе я ощутил в стране, где христианская религия... грубо задавлена, где Евангелие запрещено, где Тебя поносят все печатные органы всемогущего государства, так же как некогда поносили Тебя Твои распинатели – римские солдаты. Но если вдуматься, все это перестает быть странным. Ибо ненависть власть имущих много лучше их объятий, и там, где граница между Божиим и кесаревым столь очевидна для всех, кроме безумцев, ясно, что соглашение между обоими мирами невозможно. В коммунистических странах непроходимая пропасть отделяет Царство Твое и царство земное, некогда предложенное диаволом Тебе и Тобою отвергнутое. Тут, только тут имеются идеальные условия для нового расцвета христианской веры. И потому я смотрю на Восток, не на Запад, с Востока жду новой вифлеемской звезды». «Кто же Ты для меня?» – вопрошает он далее Христа. И сам же отвечает: «Живое присутствие в мире Того, Кто из всей многомиллиардной человеческой семьи один пришел непосредственно от Бога и к Нему непосредственно вернулся, оставшись при этом навсегда с нами. Все в мире подвластно времени, в Тебе одном – вечность. На пересечении времени и вечности Ты всегда встречаешь нас с напоминанием, что, живя, мы умираем, а умирая, живем. Воистину Ты свет миру. Со света начался мир величественным Божиим повелением: Да будет свет! (Быт.1:3), и Ты вошел как свет в последние тайники человеческой боли – туда, где царствует наше “я”, владеющее нашими темными страстями. И завидев этот другой свет – свет любви, уничтожающий тьму ненависти, свет мира, уничтожающий тьму вражды и хаоса, свет творчества, уничтожающий тьму разрушения, – я обращаюсь к нему, как растение обращается к солнцу. В истории преобладает тьма, которая готова покрыть нас и наш мир, но Ты преодолел, победил историю, Ты пришел как свет в мир, дабы никто, верующий в Тебя, не остался во тьме, и Твой свет во тьме светит, и тьма его не объяла (Ин.1:5) и не объемлет никогда».
И в свете этой заново обретенной, такой живой и такой радостной веры в Христа Мэгтеридж вдруг вспоминает о том, что исподволь, тайно вело его к ней: о странном чувстве, не оставлявшем его всю жизнь с самого детства – чувстве, что он на этой земле пришлец и чужой. «Чувство это, – пишет он, – я никогда до конца не терял, как бы ни был поглощен жизнью. Для меня всегда оставалось – и это я считаю величайшим даром – некое окно, в котором не умирал до конца свет. Я убежден поэтому, что единственная по-настоящему непоправимая катастрофа для нас в том, чтобы чувствовать себя здесь, на этой земле, до конца и без остатка дома. Пока мы хоть чуть-чуть сознаем себя чужими, мы не можем забыть наше подлинное Отечество – то Царство, что провозгласил Христос».
Откуда берется вера. Из света и радости
«Никакие аргументы – логические, исторические, психологические, философские, – не могут доказать (здесь и далее курсив Н. Арсеньева. – ред.) душе Бога, а только, в лучшем случае, предрасположить ее к вере или содействовать укреплению веры. Бог нами, нашими аргументами недоказуем»335.
Так пишет в своей недавно вышедшей за рубежом книге профессор Николай Сергеевич Арсеньев. Называется она «О жизни преизбыточествующей» и посвящена тому, с чего, по существу, всегда нужно начинать всякий разговор о вере, – религиозному опыту. Ибо «есть один путь, – продолжает Арсеньев, – одно решающее, единственно веское, убедительное доказательство Бога: когда Бог Сам Себя доказывает душе, когда Он встречается с душой и касается ее... Встреча Бога и души – вот стержень и смысл религиозного опыта»336.
Неверующий, позитивист337 или просто «здравомыслящий» человек улыбнется: «Какая путаница! Мы не знаем, есть ли Бог, и сами вы не можете доказать Его существования, но тут же говорите о встрече Бога с душой». Да, пожалуй, нелогично. Но нелогично совершенно в ту же меру, в какую нелогична, например, любовь, пока не ударит она в наше сердце, пока не станут для нас вот это лицо, эти глаза, эти руки единственными, ни с чем не сравнимыми – всей жизнью, всей радостью, всей тоской. До этого можно много, долго и умно говорить о любви, но все эти разговоры и останутся словами. Реален ли в мире и жизни религиозный опыт – вот основной вопрос. Антирелигиозная пропаганда (и это, конечно, не случайно) не отвечает на него и предпочитает вести бой на поле «научных доказательств», развенчания христианских догматов или, еще проще, отрицания за религией ее универсальности.
Правда, и на этом поле она частенько терпит поражения. To окажется вдруг, что какой-нибудь крупный ученый тайно, а то и явно верует в Бога и даже служит диаконом, как это случилось несколько лет назад в Ленинграде. To придется признать (как совсем недавно журналу «Наука и религия»), что отрицать историческое существование Христа, после того как отрицание это сорок лет выдавалось за давно доказанную «научную истину», далее невозможно338. To, наконец, на съезде пропагандистов откроется, что в религию и Церковь идут девушки и юноши, сдавшие на «отлично» экзамены по диалектическому материализму. Но все это – тактические неудачи. Что же касается религиозного опыта, то его-то больше всего и боится антирелигиозная пропаганда, ибо, согласно выработанным ею принципам, трудно спорить с человеком, который говорит, что видел, слышал, знает, и все это с такой уверенностью, с такой радостью, против которых не устоят никакие слова. Если же это не один человек, а тысячи, миллионы, в том числе бедные и богатые, образованные и малограмотные, больные и здоровые, – тогда опыт этот нужно принять во внимание, тогда от него нельзя просто отмахнуться как от единичного и потому незначительного явления, а нужно как-то его объяснить. Но чем? Психозом, истерией, избытком воображения, нервной неуравновешенностью? Но как подвести под это Паскаля и Серафима Саровского, Франциска Ассизского и Владимира Соловьева, Достоевского и в особенности такого уравновешенного, такого жизнелюбивого и «земного» Пушкина?
Итак, этот религиозный опыт имеет центральное значение в религии как ее самосвидетельство, как ее лицо. Но прежде чем делать отсюда первые выводы, хорошо хотя бы вслушаться, вглядеться в него, почувствовать, в чем его суть. И один из самых общих видов этого опыта – религиозное восприятие природы. Вот перед нами живший в XVII веке брат Лаврентий Воскресный (le frère Laurentde la Resurrection)339, выходец из французских крестьян, который стал впоследствии великим учителем духовной жизни. Смолоду он ничем особым не выделялся – ни умом, ни талантами, и казалось, что ему доступна одна черная работа. Раз вышел Лаврентий на дорогу, увидел обнажившееся дерево (дело было в ноябре), и вдруг представилось ему, что весною заново покроется оно листьями и цветом и соки распространятся по всем его ветвям. Внезапное откровение о величии и всемогуществе Божием потрясло юношу. С этой минуты он стал человеком большой духовной глубины, пылавшим любовью к Богу и людям. Бог, как мы видим, открылся ему в голом дереве.
А вот другое свидетельство – рукопись № 9202, до сих пор хранящаяся в парижской Национальной библиотеке и содержащая, казалось бы, бессвязные слова. Эту бумажку нашли вшитой в одежду Паскаля, величайшего французского философа и математика XVII века, после его смерти. На ней дрожащей рукой написано: «Огонь», и дальше: «Понедельник, 23 ноября, приблизительно с половины одиннадцатого вечера до половины первого ночи: огонь, огонь, слезы радости»340. И сколько их, свидетельств об этом опыте как об опыте именно огня! «О, блистание огня!» – пишет величайший испанский мистик Иоанн Креста341 о том, что испытал сам. И сколько раз в самом Новом Завете повторяется: мы видели, мы слышали, мы осязали и мы свидетельствуем о том, что знаем (ср.: Ин.1:14, 21:24; 1Ин.1:1–3).
И главное, конечно, то, что в этом религиозном опыте – а о нем собран теперь колоссальный материал, относящийся ко всем временам и цивилизациям, – нет ничего болезненного, никакой подавленности и страха. Всюду и везде, в Индии и Древней Греции, в Ветхом Завете и христианстве он выражен почти теми же словами: огонь и свет, радость и тишина, счастье и слава. «Счастье того, кто через глубокое созерцание омыл свой дух от всякой нечистоты... не может быть описано никакими словами: это нужно самому испытать в глубине сердца». Это из индийского религиозного трактата «Упанишады»342. А вот греческий текст: «Я вышел из круга тяжелого и горестного, достиг желанного венца... блаженнейший и счастливейший»343. И Ветхий Завет: «Небеса поведают славу Божию, и о делах рук Его вещает твердь» (ср.: Пс.18:2). И наконец, Новый Завет: «О том, что было от начала, что мы слышали, что мы видели, что мы рассматривали нашими глазами, что руки наши осязали, – о Слове жизни. Ибо жизнь явилась, и мы видели и свидетельствуем и возвещаем вам эту вечную жизнь, которая была у Отца и теперь открылась нам» (cp.: 1Ин.1:1–2). Подобные примеры можно умножить до бесконечности, и на их основании, я думаю, нельзя уже оспаривать, что в опыте, который мы называем религиозным, нет тех признаков, какие стремится отыскать в религии антирелигиозная пропаганда. Этот опыт – в первую очередь положительный, светлый и радостный.
Тогда возникает следующий вопрос: в чем же его конкретное содержание? Можно ли в нем найти некую логику? Или, еще лучше: о чем он свидетельствует?
Попытка осмыслить. Исповедание, вызов, напоминание
«Верую во Единаго Бога Отца Вседержителя, Творца небу и земли, видимым же всем и невидимым».
Нет дня – да нет, конечно, и часа – когда не произносят эти слова в мире на множестве языков, вслух или про себя, в уме; нет дня, нет часа, нет минуты, когда не исповедует человек свою веру в Бога, свое твердое убеждение, что Бог есть, что Он Отец, Вседержитель и Творец. Мы, верующие, так привыкли с первых дней детства к этому исповеданию, к этому, как мы называем его, Символу веры, что редко задумываемся над его содержанием. А между тем пришла пора задуматься. Почему? Да потому, что мы живем в мире, где составляем меньшинство, – в культурах, цивилизациях, системах мысли, которые открыто или прикровенно заявляют о своем богоотступничестве, не хотят никакого Бога и утверждают, что без Него можно обойтись; потому, что в этом неверии, в этом богоотступничестве воспитываются миллионы людей; потому, что в мире идет грандиозная война против Бога, и цель ее – вытравить веру, вытравить из человеческого сердца саму память о Боге. Первый раз в истории человечества принято решение построить мир без Бога, больше того – на основе открытого и активного Его отрицания. Такого еще никогда не бывало. Бывало, и часто, что вера оказывалась слабой, поверхностной и номинальной; бывало, и часто, что люди не вдумывались, не углублялись в нее, но все же и по отдельности, и, главное, все вместе так или иначе относили себя к высшему бытию, отдавали себя под его защиту и покров, в нем искали и вдохновение, и цель своей жизни, его признавали мерой всех своих мыслей и поступков. Были, конечно, всегда и неверующие, и сомневающиеся, но не случалось никогда, чтобы человеческое общество в целом отвергло Бога и начало утверждать самодостаточность, самообъяснимость и самостоятельность мира. А если так, то слово «верую», ключевое наше утверждение и основа всего остального в нас, перестает быть выражением общего убеждения и превращается в вызов миру, в вызов меньшинства большинству. Да, мы открыто заявляем: мы те, кому никакая наука не доказала, что Бога нет; мы те, кто всеми фибрами своего сознания убежден, что отречение от Бога несет миру страшные страдания, хаос, кровь и ненависть; мы те, кто верит, что без Бога нет ни закона, ни общества, ни подлинной человеческой жизни, что мир и жизнь без Него становятся адом. И именно потому мы больше не можем, не имеем права верить только для себя, рассматривать свою веру как частное дело, до которого никому дела нет, но которому тоже нет дела до чего бы то ни было в мире.
В неверии, в богоотступничестве мы видим не личную драму, а страшную трагедию мира, как если бы в семафорах на железной дороге произошла ошибка и паровоз понесся по ложным путям навстречу неминуемой гибели. Пассажиры в удобных вагонах беспечно беседуют и смеются, их увлекает эта быстрая езда, эта мощь движения, эта победа над временем и пространством, они уверены, что скоро, очень скоро прибудут в прекрасный город. Одного не знают они, как, может быть, не знает и сам машинист паровоза, – что где-то произошла страшная ошибка, не так переведена была стрелка, и что движутся они по неверному пути к страшной гибели. Внешне ничего не переменилось: то же дух захватывающее ровное движение, те же поля и леса и просторы за окнами, те же удобные и красивые вагоны... Но вот еще несколько часов, несколько минут – и все сменится воплями ужаса, страшными мучениями, кровью и смертью. Но может быть, кто-то знает об этой ошибке? Может быть, он бросится к машинисту и объяснит, что произошло, уговорит, убедит его, и катастрофа будет предотвращена? А ведь именно такова в сегодняшнем мире миссия верующего. Было время, когда он действительно мог думать и заботиться о спасении только своей души, но сейчас настало время подумать о душах братьев. Вера снова должна стать исповеданием, вызовом, напоминанием.
Настало время, когда верующий не может, не должен мириться с тем, как отрываются от Бога одна за другой все стороны человеческой жизни. Ибо и Сам Учитель наш сказал: На суд пришел Я в мир сей (Ин.9:39) и нам не оставил иного завета, чем быть свидетелями Его учения в мире: Вы же свидетели сему (Лк.24:48), и потому Идите noвсему миру и проповедуйте Евангелие всей твари (Мк.16:15). И вот оказывается, что уже недостаточно просто сказать «верую», ибо в мире все больше и больше людей, которые готовы спросить: «Ты веруешь? Но почему? Но во что? Но как?»; в мире все больше и больше людей, чувствующих, пусть неясно и подсознательно, какое-то нарастающее неблагополучие и обеспокоенных всеобщим движением к пропасти. А это значит, что мы должны прежде всего сами продумать свою веру и попытаться хотя бы частично обозначить то, что стоит за этим нашим «верую». Между тем именно так и возник тот Символ веры, ныне произносимый за ежедневным богослужением и ставший непременным элементом нашего религиозного воспитания, нашей религиозной жизни. Будучи сперва очень кратким, всего в несколько строк, Символ этот, по мере того как христианское вероучение сталкивалось с недоумениями, вопрошаниями и возражениями, пополнялся все новыми утверждениями, выражавшими глубинный опыт веры.
Попытаемся и мы поступить так же, дав другим увидеть и почувствовать, что стоит за каждым словом и утверждением «верую», наполняет его смыслом и глубиной, делает выражением живого опыта. «Верую во Единаго Бога Отца Вседержителя, Творца». Как это кратко и как это полно! Быть может, ни к чему так не готов современный человек, как к тому, чтобы услышать, что же скрывается за этими древними, но и вечно новыми словами. К ним, к посильному их объяснению мы и перейдем в следующей нашей беседе.
Попытка осмыслить. Уверенность в невидимом
Христианский Символ веры, то есть краткое перечисление всего, во что мы верим, начинается со слова «верую». Что значит для меня сказать: «Я верую»? Что значит сказать это не раз навсегда, а повторять постоянно, в одиночестве или вместе с другими верующими? Короче говоря, что это значит – веровать?
С одной стороны (и тут безбожники правы), никакой веры как будто и не нужно, когда есть знание: я знаю, что дважды два – четыре, знаю, сколько мне лет и т. д. Значит ли это, что вера начинается там, где кончается или становится невозможно знание? Но тогда не правы ли опять враги веры, утверждая, что по мере расширения знания сужается область веры и рано или поздно наступит время, когда знание покроет собою все и не оставит места для веры? Да, конечно, это так, если только под верой и знанием разуметь две функции нашего сознания, направленные на одно и то же – на тот же объект, но с разными степенями достоверности и возможности проверки. Так, например, я знаю, что Наполеон взял Москву в двенадцатом году, но я верю, что загадка раковых заболеваний будет когда-нибудь разрешена. Тут на первый взгляд вопрос только в степени достоверности, так что когда загадка рака будет наконец разгадана, никакая вера как знание – но знание, так сказать, условное и проблематичное – уже не понадобится. Однако более глубокое, религиозное значение слова «верую», как и само понятие веры, – совсем другое.
Здесь следует вспомнить то место в Евангелии, где о Христе сказано, что Он не мог совершить чудес из-за неверия людей (см.: Мф.13:58). Ведь мы-то привыкли думать, что чудеса для того и нужны верующим, чтобы подтверждать веру и, таким образом, превращать ее в знание. Но вот, оказывается, Христос творил чудеса не с тем, чтобы в Него поверили, а потому, что в Него верили, или, иными словам, не вера была от чудес, а чудеса от веры. Вера, следовательно, не есть знание в том смысле, в каком мы обычно употребляем это слово, и не предполагает замены ее знанием. Вера – нечто иное. Что же? Может быть, издалека, приблизительно, пробно можно определить ее как такое знание, которое невозможно подвергнуть «объективной» проверке.
Да, действительно, всякое знание – это всегда и прежде всего то, что можно не только провозгласить, но и доказать, а главное – проверить. Всякое знание проверкой или хотя бы возможностью проверки только и держится; всякое знание по природе своей должно быть одинаково убедительно, одинаково объективно для всех и каждого. Это касается и формулы «дважды два – четыре», и любого факта, относящегося к внешнему знанию. Но вот я говорю: «Я верую, что Человек Иисус есть Бог. Я верую, что высшая доступная человеку радость – это участвовать в таинственном священнодействии, в котором мы едим хлеб, пьем вино и верим, что приобщаемся Телу и Крови Христа, Бога и Человека». И наконец, я говорю: «Я верую, что есть Бог». Эта моя вера есть для меня, несомненно, и знание, и притом знание опытное: у меня есть опыт молитвы Христу, опыт радости от общения с Ним, да и, попросту говоря, опыт любви, который был бы невозможен при отсутствии Любимого.
Но в том-то и дело, что знание это, для меня несомненное и опытное, все то, что я вкладываю в торжественное мое «верую», я не могу доказать так, как «дважды два – четыре» или всякую другую научную истину. Итак, если бы вера не была моим, хотя бы только моим знанием, она была бы пустой выдумкой, и тогда зачем же я, в сущности, жил бы ею? А ведь миллионы и миллионы людей всех времен, всех стран жили и живут верой, и уж никак нельзя сказать, что все они неучи, не достигшие подлинного знания. Но с другой стороны, если бы моя вера была знанием, подобным научному, т.е. знанием проверенным и проверяемым, зачем бы я тогда называл это «верой» и как отличал бы ее от обычного человеческого знания?
Ошибка, страшная ошибка всех современных споров о религии в том, что каждой стороне – и верующей, и неверующей – очень хотелось бы решить этот спор окончательным и бесспорным доказательством. Неверующие все твердят, что они уже, собственно, доказали ложность веры, но это доказательство все равно не убеждает верующих, которые по-прежнему ищут каких-то «вещественных доказательств» своей веры и думают доказать неверующим ее правильность чудесами и всяческим «сверхъестественным».
В сущности, это жалкий спор, не имеющий ни малейшего шанса благополучно разрешиться в ту или другую сторону. Вера, скажу я, есть знание того и о том, что иначе как верой узнать нельзя. Как слух не заменяет зрения, а зрение не заменяет осязания, так знание рассудочное и поддающееся проверке не заменяет веры, а вера, как знание внутреннее и опытное, не заменяет знания внешнего. И единственное, что действительно доказывает вера, – это наличие, реальность объекта, не подлежащего знанию внешнему. Вера же, – пишет апостол Павел, – есть <...> уверенность в невидимом (Евр.11:1). Вот! Увидеть невидимое, услышать неслышимое, ощутить неощутимое... По простой человеческой логике, лежащей в основе внешнего и рассудочного знания, это просто абсурд. Но для верующего это опыт и знание, уверенность в невидимом.
Поэтому-то вера и не рождается, и не возникает никогда из рассуждений и доказательств, из логики и логических выкладок, но только из встречи. Так, я могу многое слышать о человеке и многое знать о нем, но это еще не прямой опыт этого человека. И вот я встречаюсь с ним, и мне уже не нужно знать о нем, ибо я знаю его. Так и в вере: мы можем только свидетельствовать, что эта встреча была в нашей жизни, что мы приобрели вот эту «уверенность в невидимом». Когда и как произошла, совершилась эта встреча? Все, что я скажу о ней, покажется, наверное, неубедительным тем, кто этой встречи не имел. Я ничего не могу ни доказать, ни проверить, но я могу и должен сказать: «Верую». И рядом со мной другой, и третий, и четвертый человек тоже говорят: «Верую», и мы почти без слов понимаем друг друга, и оказывается, что это та же встреча, тот же неизъяснимый, но реальный опыт, та же радость, та же любовь, тот же свет! «Верую» – свидетельство о том, что есть это странное знание, этот очевидный опыт того, о чем простое знание ничего знать не может.
Но кто же тогда может сказать мне, что это неправда, если для меня это опыт и самоочевидность? Итак, выражением этого опыта и этой самоочевидности, – не случайных, а постоянных сквозь все века, сквозь все культуры, – и будет таинственная сила, которой исполнено слово «верую».
Попытка осмыслить. Начало богосыновства
«Верую во Единаго Бога Отца». Так начинается, так всегда начиналось христианское исповедание веры.
Подчеркнем сразу же, что в исповедании этом сказано не «в одного Бога», а «во Единаго». Наше ухо, наше сознание, возможно, не улавливают оттенков, присущих двум этим словам. А между тем «один» – не совсем то же, что «единый». Конечно, христианство, как до него ветхозаветное иудейство, а после него и магометанство, всегда проповедовало, всегда защищало монотеизм, или единобожие, – веру в то, что есть только один Бог. Защищало против языческого политеизма – против веры во многих богов. Но слово «один» имеет в русском языке некий количественный привкус: один, второй, третий... «Один» Бог – это как бы Бог одинокий, застывший в своей единственности. Унаследованное же от славянского языка слово «единый» богаче, шире и глубжё: Единый Бог не столько количественное, сколько качественное определение. Единый, единственный, такой, каких больше нет, потому что и быть не может.
Верить в одного Бога – значит еще ничего не знать, а потому и ничего не выразить о Нем; верить в Единого Бога – значит уже знать Его в абсолютной единственности, что-то предчувствовать, предсознавать о Нем. Сказать о Боге, что Он один, – дело логики, почти здравого смысла; сказать о Нем, что Он един, – уже выражение веры, религиозный акт. Как часто, любя кого-нибудь, мы говорим ему, что он единственный! Более того, всякая любовь всегда превращает любимого в единственного. И чем больше любовь, тем больше эта единственность, эта неповторимость любимого. А ведь вера в Бога есть не что иное, как акт любви: Возлюби Господа Бога твоего всем сердцем твоим и всею душею твоею и всем разумением твоим (Мф.22:37); Если любите Меня, соблюдите Мои заповеди (Ин.14:15). Это только наш рассудочный, «научный» век все спорит о вере как о каком-то научном предмете, все ищет внешних, «научных» доказательств либо существования, либо несуществования Бога. Но наш век так же спорит и о всем, так же познает и все остальное. Больше всего не хочет современный человек как раз единственного и неповторимого, это ему кажется «ненаучным», несерьезным. Но поэтому это и безлюбовный, холодный мир. Ибо только любви открывается единственность и неповторимость и только любовь радуется о единственном и неповторимом.
Никто еще не радовался простой статистике, знанию, выраженному в числах. Но под какую статистику, под какое «объективное», «научное» знание можно подвести понятие Бога? Конечно, ни под какое. И вот современный человек, гордый этим своим рассудочным и безлюбовным знанием, самоуверенно заявляет, что никакого Бога быть не может. Но с таким же правом может каждый из нас удивиться любящим, для которых те, кого они любят, – единственные, или, как говорят на языке любви, «дороже всего на свете». Нелюбящие недоумевают: «Что они нашли в них?» Ибо действительно, не любя, нельзя и увидеть как раз самое ценное в человеке: его единственность, его неповторимость, его единственное на свете «я». Мы говорим: «Женщина как женщина, мужчина как мужчина, человек как человек...» Но достаточно полюбить этого «человека как человека» – и находится все больше оснований видеть его единственность и все больше его любить.
Все эти рассуждения, все эти примеры – только для того, чтобы дать почувствовать значение этих слов: «Верую во Единого Бога», дать ощутить, что они корнями своими уходят в любовь. Ведь любовь возможна только к кому-то – кого знаешь, кто хоть как-то, так или иначе открылся тебе. И это значит, что сама вера есть всегда ответ Тому, Кто первый обратился к тебе, Кто позвал тебя, Кто заговорил в тайниках твоей души с тобою. Там, на самой глубине нашего опыта, почти несказанного, почти невыразимого, узнали, встретили мы Того, в Ком сразу же почувствовали Единственного среди всех единственных, Кого на немощном, лепечущем человеческом языке назвали и называем Единым Богом, Кого полюбили, ибо, узнав, не можем не любить.
Так открывают первые же слова Символа веры что-то самое важное о вере. Она есть, прежде всего, единственный в своем роде опыт любви. И христианство назвало многобожие, язычество ложным не по отвлеченно-философским причинам, а потому что в опыте многобожия как раз нет этого опыта любви и единственности. Там, в многобожии есть опыт силы и могущества – и действительно, почему не быть множеству сильных и могущественных? Но ведь не за силу и не за могущество любим мы Бога! Там, в многобожии, есть опыт бесконечного разнообразия таинственных сил, действующих в мире, но ведь не за таинственность, не за непостижимость любим мы Бога и верим в Него ! Нет, именно в этом притяжении бесконечно Единственного и бесконечно Любимого – суть веры, и потому мы исповедуем его Единым.
И потому, что любим, и потому, что в любви постигаем Его единственность, мы сразу же прибавляем к слову «Бог» слово «Отец». Отец у каждого может быть только один и единственный. Слово «Бог» сразу же наполняется содержанием, сразу становится выражением основного религиозного опыта. Ибо много других слов, других определений употребляем мы, говоря о Боге: мы называем его Господом, Владыкой, Вседержителем, Творцом, Источником, Светом, Жизнью, Любовью, мы, в конце концов, применяем к нему слова, которыми называем все лучшее в жизни. Но ни одно из них не может сравниться со словом «Отец». И не случайно та единственная молитва, которую оставил нам как основу и образец всех молитв Сам Христос, начинается именно с этого обращения к Богу: «Отче наш!» Ибо даже наш земной опыт отцовства – опыт особенный и единичный: от отца жизнь как физическое бытие, и этим бытием мы, следовательно, обязаны ему и целиком от него зависим.
Но от отца же – жизнь как любовь и свобода, как свободное и радостное общение. Полная зависимость и полная свобода, полная зависимость и полная любовь. «Верую в Бога Отца» – и вот мы уже по ту сторону только зависимости, только страха, только послушания. Мы уже свои Богу, и Он – свой нам. И мы любим единственного и по-единственному обращенному к каждому из нас, нашего, моего Отца. Тут начало самой радостной тайны христианской веры -тайны нашего богосыновства.
Попытка осмыслить. Бог Творец
«Верую во Единаго Бога Отца Вседержителя, Творца небу и земли, видимым же всем и невидимым».
Так начинается исповедание веры, которое верующие христиане читают ежедневно, торжественно поют во время церковной службы, в котором они перечисляют все то, во что они поверили, все то, во что они верят. Мы говорили уже в этих беседах о начальных словах Символа веры: о смысле слов «верую», «Бог», «Единый», «Отец». Сегодня остановимся на ключевом, бесконечно важном слове «Творец».
Мы называем его ключевым, потому что именно тут, как в узле, сходятся нити всех извечных споров о религии, всех сомнений, недоумений и вопрошаний. В сущности, неверующие всех времен и всех идеологий отрицают Бога именно как Творца, а у верующих их вера, их интуиция и Бога, и мира, и человека, начинается именно с этого ощущения и переживания Бога прежде всего как творческой силы, как Начала и Источника всего.
В древние времена христианские богословы и философы начинали свои доказательства бытия, т.е. существования Бога, именно с утверждения, что мир должен иметь начало, или первопричину. Все в мире, говорили они, имеет причину своего существования вовне, ничто не начинает жить само, а значит, и миру во всей его сложности и слаженности – миру и как целому, и во всех его частях – необходимо иметь причину существования вне себя. И вот эту-то причину, эту творческую силу, творческую премудрость, заключали они, мы и называем Богом. В каком-то смысле этот очень древний аргумент сохраняет свою силу и сегодня.
Однако современный ум, требующий эмпирической, опытной проверки, перестал быть восприимчив к такому аргументу. Если Бог как первопричина, как начало и источник всего существующего пребывает вне мира и вне опытного познания, если Он непознаваем нашими человеческими методами, то и говорить о Нем невозможно: Он есть сплошное неизвестное. А материалисты идут еще дальше, утверждая вечность, то есть несотворенность материи, а следовательно, и самого мира. Но ведь и это также недоказуемо, ибо понятие вечности и безначальности невозможно подвергнуть логической проверке.
Поэтому оставим понятие Творца как всего лишь причины. Ибо наше человеческое представление о творце и творчестве шире, глубже и богаче... Можно сказать, конечно, что Лев Толстой есть «причина» романа «Война и мир», но такое определение прозвучит как-то странно. А вот если сказать, что Толстой – великий творец, а «Война и мир» – его гениальное создание, отражающее в себе его творческий гений, то это что-то говорит нам, соответствует какой-то ощущаемой нами правде. Так и всю глубину, всю силу слова «Творец» в Символе веры мы скорее ощутим, быть может исходя из нашего человеческого опыта творчества. Творчество, творение всегда отражает и являет своего творца. В каком-то смысле мы больше узнаем о Пушкине из его поэзии, из его вечно живых стихов, чем из самой лучшей, самой научной его биографии. Из биографии мы узнаём о Пушкине, в стихах мы узнаём и чувствуем самого Пушкина, входим в таинственное общение с ним: «Нет, весь я не умру, душа в заветной лире мой прах переживет и тленья избежит»344. А это значит, что творение возводит к творцу, являя и открывая его нам как бы изнутри.
Но то же говорит, и задолго до всех творцов, Библия. Как прекрасен, как извечно верен древний псалом: Небеса поведают славу Божию, творение же руку Его возвещает твердь (Пс.18:2)! И об этом же – радостное исповедание Бога Творцом в Символе веры. Мы узнаём о Нем или, лучше сказать, Его Самого не из логических выкладок, не из математики, не из философского понятия «причины». Нет, все в мире говорит верующему сердцу о Боге, все возводит к Нему, все отражает Его – совершенного, премудрого и благого Творца. Да, признаем смиренно: мы не можем объяснить, как сотворил Бог мир, но не может объяснить и наука, ибо когда и каково было это начало, остается тайной. Но ведь и всякое рождение – тайна: всякий раз, как загорается радостный и таинственный огонек жизни, раздается первый слабый крик и то, чего не было, тот, кого не было, приобщается самому прекрасному из всех даров – дару жизни... Тайна эта необъяснима, да и незачем ее объяснять. Но вот в самой жизни все яснее и яснее ощущаем мы, что не исчерпывается она мимолетным временем, разрозненным опытом, половинчатым знанием. За всем в ней что-то светит, все говорит о чем-то другом, и разве все человеческое творчество не есть сплошная попытка запечатлеть этот свет, проникнуть в эту тайну, воплотить ее в словах, в звуках, в движениях, в красках? Таким образом, само человеческое творчество есть свидетельство о Творце, радостный ответ на Его творчество.
Ибо творчество не объяснить ни из биологии, ни из химии, ни из экономики. Оно есть дух и о духе – о том духе, про который сказано в Евангелии: Дух дышит, где хочет... а не знаешь, откуда приходит и куда уходит (Ин.3:8). Кто, как, когда навеял Пушкину эти поразительные слова: «Духовной жаждою томим...»? Откуда, с какой таинственной высоты упали они в душу этого веселого, жизнерадостного, такого земного человека? Но сам-то он, сам Пушкин, никогда не усомнился бы в ответе, ибо твердо знал – от Бога. От Того, Кто в одной молитве церковной назван «Изряднохудожником»345, от Того, Кого хвалит, о Ком поет «и в поле каждая былинка, и в небе каждая звезда». И в сущности, это мы и говорим, это утверждаем, это победно и радостно возвещаем, когда в самый торжественный момент богослужения поем: «Верую во Единаго Бога Отца Вседержителя, Творца небу и земли, видимым же всем и невидимым». За видимым – невидимое, за миром – Творец, за всем – вечная красота, правда и мудрость Того, кто призвал нас к жизни. Это и есть наша вера в Бога Творца.
Попытка осмыслить. Небо
Я возвращаюсь сегодня к начатым еще до Рождества беседам о Символе веры. Почти за каждой службой в Церкви346 православные христиане торжественно провозглашают то, во что они веруют, – содержание своей веры. И надо сказать, что сами верующие так привыкли к Символу веры, что как бы «оглохли» к нему. Им зачастую кажется, что достаточно просто сказать: «Я верю в Бога»; они забывают, что этим-то и пользуются враги религии, вкладывающие в их бесхитростное исповедание совершеннейшую бессмыслицу, дабы дискредитировать веру и представить ее грубым суеверием.
В наши дни, да, пожалуй, и во все времена, такой упрощенной веры недостаточно. В Писании сказано: И бесы веруют, и трепещут (Иак.2:19). Верили по-своему и те, кто распинал Христа. И наконец, верят, пусть и в некое страшное божество, те, кто хотят разрушить религию. Так или иначе, все в мире движется верой, только вера эта может быть светлой, истинной и доброй, а может быть темной, ложной и злой. Нет, невозможно сказать: «Я верю в Бога, а в содержании своей веры не копаюсь». Апостол Петр на заре христианства сказал: «Всякому спрашивающему у вас будьте готовы дать ответ о своем уповании» (ср.: 1Петр.3:15). И вот в наши дни – дни путаницы, неразберихи, столкновения всевозможных идеологий – мы больше чем когда-либо должны быть готовы такой ответ дать. Вернемся поэтому к Символу веры.
Исповедовав Бога как Творца, о чем мы уже говорили раньше, Церковь немедленно прибавляет: «...небу и земли, видимым же всем и невидимым». На этом утверждении нужно остановиться. Ибо нет, кажется, более популярного объекта для нападок на религию, чем это самое «небо» и это самое «невидимое». Религия всегда говорила о небе, это один из ключевых ее символов. И вот на него-то и направлена критика атеистов, полагающих, что этот символ легче всего сокрушить, представить доказательством «бессмысленной косности» и «ненаучности» религии.
Древний человек в своем неведении научной космологии представлял себе небо как некую твердь, как иной мир, где пребывает Бог и куда Он берет души людей после смерти. Эта древняя мифология поддерживалась, конечно, и самим физическим опытом, или восприятием неба – его бездонностью, красотой, лучезарностью. Воистину небеса поведают славу Божию (Пс.18:2). Но потом произошла знаменитая «космологическая революция», когда человек узнал сперва, что Вселенная не геоцентрична, то есть не имеет центром нашу маленькую планету, а затем, что и сама Солнечная система, в которой вращается Земля, – ничтожно малая величина в необъятной Вселенной с ее миллиардами миров. Человек выяснил, что небо – все тот же, а не иной мир, и опыт неба как чего-то потустороннего, казалось, безнадежно рухнул.
Вот этим-то и воспользовались враги религии: «Если ключевой религиозный символ – обман, то, значит, обман и суеверие все ваши религиозные представления, а стало быть, и вся ваша религия. Если нет неба, то нет и вашего небесного бога, ибо где же еще ему быть?» Все это выразил, помнится, крайне грубо и упрощенно космонавт Гагарин своим знаменитым утверждением, что никакого Бога в космическом пространстве он не заметил. Его изумительного подвига оказалось, увы, недостаточно. Этот подвиг ему приказано было использовать в интересах той убогой идеологии, которую насаждает государственная система.
Но оставим Гагарина и вернемся к небу. Ибо нетрудно доказать, что борьба безбожия с небом, его «развенчание» неба примитивно до убожества. Примитивность же эта проистекает от полнейшей неспособности позитивистов понять лежащий в основе всей религии символизм, или, лучше сказать, символизм, присущий самому человеку. Будь советская власть последовательной, она должна была бы запретить своим законопослушным писателям выражения наподобие «солнце встало», ибо всем известно, что не Солнце встало, а Земля в очередной раз обратилась вокруг собственной оси. Но если человек былых времен и не знал всех тайн мироздания, это совсем не значит, что слово «небо» употреблялось им в каком-то «научном» смысле. Христиане изначально возвещали о своем опыте «неба на земле», называя небо престолом Божиим, утверждали не только вездесущие, но и трансцендентность Бога, т.е. то, что Он вне всех понятий, символически нами к Нему применяемых. А один великий христианский мыслитель и проповедник, разъясняя понимание неба в христианстве, воскликнул: «Что мне до неба, когда я сам становлюсь небом?»347 О святых, достигших такой просветленности, такого сияния всего своего существа, такой благости и духовной красоты, что для описания их недоставало человеческих слов, Церковь и верующие говорили, что они сделались «небесными».
Человек не может говорить о Боге, о своем опыте Бога, как, впрочем, и об опыте всего глубокого и высокого иначе чем при посредстве символов. И хотя невежественные люди сплошь да рядом употребляли эти символы в огрубленно-сниженном значении, искать извечный смысл таких слов, как «Творца небу и земли, видимым же всем и невидимым», следует, конечно, не у них.
Только теперь, высказав все это, можно по-настоящему поставить вопрос о смысле этого торжественного исповедания. К его объяснению мы и перейдем в следующей нашей беседе.
Попытка осмыслить. Небо на земле
Вернемся к исповеданию Бога как «Творца небу и земли, видимым же всем и невидимым». Что значат эти слова, эти противопоставления? На что указывают они в содержании христианской веры? Этими вопросами закончил я свою прошлую беседу, где говорил о грубых попытках безбожной пропаганды именно с этого понятия неба как «бессмысленного» и «ненаучного» начать разрушение и разоблачение религии. Говорил я и о лжи такого «разоблачения», основанного на замалчивании исконного и неистребимого символизма, который свойствен религиозному языку. Пытаясь обозначить абсолютно иное, безмерно превосходящее наш опыт, все наши понятия и слова, человек не может не прибегать к символам. Итак, символ – не что иное, как описание и объяснение абсолютно иного в понятиях нашей жизни и нашего земного опыта. «Горячая любовь», «высокое умонастроение», «светлый ум» – можно до бесконечности умножать примеры этого самоочевидного символизма, который присущ человеку и без которого человек, в сущности, не мог бы сказать ничего, кроме «дважды два – четыре», хотя даже математики признают, что без символов им не обойтись.
Что же стоит за этим ключевым для христианства и религии вообще символом неба? Прежде всего, подчеркнем еще раз, что Символ веры одновременно и противопоставляет, и соединяет понятия «небо – земля», «видимое – невидимое». Он не говорит сперва о земле и видимом как об этом мире, а затем о небе и невидимом как о мире ином, загробном, не говорит о разных, не сводимых друг к другу мирах. Напротив, называя Бога Творцом, он включает в понятие творения небо и землю, видимое и невидимое. Уже одно это в корне разрушает типичное для безбожной пропаганды и ложное истолкование неба, ключевого религиозного символа, как абсолютной противоположности земле. Ибо в Символе веры ясно утверждается, что сотворенный Богом мир включает в себя небо и землю, видимое и невидимое.
Утверждение это имеет, однако, решающее значение, чем и объясняются, по-видимому, яростные выпады антирелигии в адрес «неба». Ибо антирелигии неугодно, чтобы наш мир включал в себя какое бы то ни было «небо», чтобы сквозь видимое просвечивало, определяя его собой, какое бы то ни было «невидимое». Heслучайно в наши дни она, антирелигия, с таким пафосом, с такой страстью отождествляет себя с материализмом. Ведь материализм по своей духовной и психологической сущности – не просто утверждение, но прежде всего чудовищное, едва ли не патологическое отрицание: «Я не хочу неба, не хочу невидимого. Только земля, только видимое!»
И отрицание это направлено, конечно, против извечного опыта человека, который всегда знал если не умом, то подсознанием о присущей всей жизни, всему миру полярности высокого и низкого, доброго и злого, чистого и нечистого. Знал о небе и земле, видимом и невидимом не как о научных понятиях, а как реальностях своего человеческого духовного опыта. Знал, да и сейчас, конечно, знает, что небо и земля, видимое и невидимое таинственно сочетаются прежде всего в нем самом, что тянет его, и зачастую неодолимо, к земному и видимому, но столь же неодолимо – к небесному и невидимому. «И звуков небес заменить не могли ей скучные песни земли». Ничего не поделаешь: об эту подлинно небесную строчку лермонтовского «Ангела» всегда будут разбиваться все гладкие, псевдооптимистические теории и утверждения той казенной идеологии, которая лучше всего определяется как бездонная скука. Вот уж действительно последняя и самая скучная из всех «песен земли». И рухнет эта идеология, конечно, прежде всего от пронизывающей ее бездонной скуки. Да она уже и рухнула, и если бы не недреманное око власти, то все давно с ужасом и отвращением отвернулись бы от нее.
Небо, невидимое – это то, что стоит за всем земным, просвечивая сквозь него, то, что дает смысл всему видимому. Мы видим человека, но любим только невидимое в нем, – το, о чем свидетельствует, что выражает его облик, то, по отношению к чему весь он, вся его «видимость» есть прекрасный, но, увы, так часто помрачаемый символ! Мы видим мир, но любуемся в нем тем, что отражает его невидимость; видим землю, но по-настоящему, подлинной и глубокой любовью мы любим в ней небо. Нет, это не иной, «загробный» мир, не мир призраков и привидений, это сама вера, любовь и надежда, которые делают наш мир и нашу жизнь видимостью невидимого, а землю – небом и небесным. «Что мне до неба, когда я сам становлюсь небом!» – восклицает святой Иоанн Златоуст. А святой Франциск Ассизский в своем потрясающем «Гимне твари» превращает весь мир – воду и землю, человеческое тело и саму материю – в сплошную хвалу Богу, в сплошной порыв ввысь.
И обо всем этом – такое простое и краткое утверждение Символа веры: «,..во Единаго Бога... Творца небу и земли, видимым же всем и невидимым». Здесь нет ни исповедания дуализма, ни разделения, ни ухода или бегства, но только соединение и претворение. Это утверждение неба на земле – самой глубокой, самой радостной, самой победной из всех интуиций христианства.
Встречая Рождество. Возврат к детству
С началом декабря во всем мире начинает чувствоваться приближение Рождества. Это совсем особенное время. И никакая антирелигиозная пропаганда, никакое развенчание и изобличение религии как обмана и суеверия ничего не могут против рождественского настроения, которое каждый год вот уже сотни лет воцаряется в мире в эти декабрьские дни. Что такое это рождественское настроение?
Можно сказать, что это, прежде всего, ежегодный возврат к нашему детству, к его радости и простоте, чистоте и ясности. Мы живем и действуем в мире взрослых, и конечно, иначе быть не может. Все на земле должно возрастать, умнеть, углубляться. Человек, чтобы быть до конца человеком, должен стать взрослым, ответственным, разумным, деловым. Но есть в нашей взрослости и утрата чего-то, и на это указывает Евангелие, когда говорит: «Если не будете как дети, не войдете в Царство Небесное» (ср.: Мф.18:3). И чтобы быть до конца и по-настоящему человеком, я должен не только повзрослеть, но и сохранить верность своему детству и тому, что так легко, так просто дается в детстве, но затем как бы отнимается взрослой жизнью. Что же это? Ответить можно просто, одним словом: вера. Я говорю сейчас не о религиозной вере, но о вере как доверии – о том простом, светлом, радостном отношении к жизни и окружающим, которое присуще детству. Ребенок верит в людей, в то, что все вокруг хотят добра и живут добром; верит в жизнь – в то, что каждый день может и должен быть радостным праздником. Он поистине живет доверием, и это доверие наполняет его радостью, делает жизнь такой полной, такой счастливой. И вот, глядя и радуясь на детей, каждый из нас, взрослых, должен бы задаваться вопросом: неужели же детство – просто самообман? Неужели то светлое чувство, с которым мы входим в мир и которому правда и любовь открываются как сущность жизни, а радость – как ее неотъемлемое содержание, – неужели оно лишь детская глупость? Но если так, то стоит ли взрослеть? И в чем же преимущество нашей взрослости? Неужели правы те, кто мало-помалу приучают нас жить подозрительностью, недоверием, страхом, видеть мир и жизнь в нем как беспросветную борьбу за существование?
И вот возвращается Рождество и каждый год говорит нам: «Нет, они не правы!» Говорит запахом елок и жарким блеском свечей, говорит радостью детских глаз, в которых отражается этот блеск, и, главное, – всем образом Того Ребенка, Который навеки воцаряется над миром из убогой пещеры, из света вифлеемской звезды, из молчаливой радости пастухов и мудрецов, животных и всей природы.
Неправда все то, что не различает в этом Ребенке Свет и Правду мира, все то, что превращает мир только в борьбу за земные цели, за выполнение какого-то вечно ускользающего от нас «плана». И единственная правда – в беззащитности этого Ребенка, в Его радости
и доверии, свете и чистоте. Неслучайно приходит к нам Рождество в короткие зимние дни, когда весь мир словно покрыт коркой льда, когда холодно и темно. И в самой глубине этой тьмы, этого холода загорается свет, и светит, и греет, и вся наша жизнь как бы оттаивает в нем. Так и взрослый человек: жизнь заметает его холодным снегом и само сердце его так часто превращается в лед. Но благо тем взрослым, которые хранят под этим льдом свет и тепло своего детства, помнят эту таинственную радость веры; благо тому, кто не предает свое детство, не изменяет ему и тем самым – человеку в себе. Об этом вновь напоминает нам приближающийся и нарастающий свет Рождества.
Встречая Рождество. «Детскость» христианства348
Как говорить обыденным, рассудочным языком о самом важном и непередаваемом в человеке – о его религиозном опыте? Ибо опыт этот и вправду почти непередаваем и как только начинаешь излагать его словами, получается нечто холодное, тусклое и отвлеченное... Вот почему такими нудными кажутся в большинстве своем споры о религии, участники которых слишком редко договариваются до главного. Heпотому ли и в Евангелии сказано: «Будьте как дети» (ср.: Мф.18:3)? Что это может означать? Ведь все в нашей цивилизации направлено как раз на то, чтобы поскорее сделать детей взрослыми, т.е. такими же рассудочными и прозаическими существами, как мы сами. Heрассчитаны ли все наши доказательства, рассуждения и споры именно на этого взрослого, для кого детство всего лишь время роста, подготовки – время, иными словами, медленного изживания в себе детства? Но вот «будьте как дети» – говорит Христос, и еще: Пустите детей и не препятствуйте им приходить ко Мне (Мф.19:14). Если так сказано в Евангелии, то нам, верующим, незачем стыдиться несомненной детскости, присущей и нашей религии, и нашему религиозному опыту. Heслучайно первое, что мы видим, входя в храм, – это образ юной Матери с Ребенком на руках, точно это самое главное в Христе, точно Церковь боится, что мы забудем об этом самом важном явлении Божественного в мире. Ибо та же Церковь утверждает, что Христос есть Бог, Истина, Мудрость, Сила. Но вот все это явлено сперва в образе Ребенка, как будто именно это явление – ключ ко всему остальному в христианстве.
Итак, спросим себя: что же значат эти слова: «Будьте как дети»? Вряд ли это призыв к какому-то искусственному опрощению, к отказу от развития, образования, накопления опыта, т.е. от всего того, что мы называем подготовкой к жизни, умственным и физическим созреванием. И про самого Христа сказано в Евангелии, что Он преуспевал в премудрости (Лк.2:52). Следовательно, «будьте как дети» – это никак не поощрение инфантилизма, не противопоставление физического детства физической взрослости; призыв Христа вовсе не означает, что для приобщения к религиозному опыту нужно стать каким-то простачком-дурачком. Я настаиваю на этом потому, что враги христианства сводят его к сказкам и басням, на которые могут клюнуть только дети или недоразвившиеся взрослые.
Но что же тогда означают слова Христа? Для ответа на этот вопрос нужно сперва задать другой – не о том, что приобретает человек, становясь взрослым (ибо это ясно без слов), а о том, что теряет он, выходя из детства. Ибо нет сомнения: человек теряет то единственное и драгоценное, из-за чего вспоминает детство как утраченный рай, как золотой сон, с окончанием которого жизнь стала печальнее и страшнее. Я думаю, что если бы нужно было определить это одним словом, то это было бы слово «целостность». Ребенок не знает еще разделения жизни на прошлое, настоящее и будущее, этого печального опыта безвозвратно утекающего времени. Он весь в настоящем, весь в полноте того, что сейчас, будь то радость, будь то горе. Он весь в радости, и потому говорят о «детском смехе», «детской улыбке», он весь в горе и отчаянии, и потому говорят о «слезах ребенка», ибо дети с равной неудержимостью и плачут, и смеются. Ребенок целостен в своем отношении не только к времени, но и ко всей жизни, он отдается весь всему; он воспринимает мир не рассудочно, не аналитически, не одним из чувств, а всем своим существом без остатка, но потому и мир раскрывается ему во всех своих измерениях. Если для него звери говорят, деревья страдают или радуются, солнце улыбается, а пустая спичечная коробочка чудесно преображается в дом, автомобиль или аэроплан, то это не потому, что он глуп и неразвит, а потому, что ему в высшей степени дано, открыто это ощущение чудесной глубины и связи всего со всем, потому, что он имеет дар полного слияния с миром и жизнью.
И вот, вырастая, мы безнадежно теряем все это. Теряем прежде всего эту самую целостность. Мир постепенно распадается в нашем сознании на составные элементы, но вне глубинной их взаимосвязи все они остаются лишь сами собой и потому – плоскими и одномерными. Мы все больше понимаем и все меньше воспринимаем, мы узнаем обо всем и не имеем настоящего общения ни с чем. Но ведь ощущение всеобщей взаимосвязи, дар во всем единичном видеть целое, способность к полной самоотдаче и слиянию, внутренняя открытость и доверие к миру – это и есть слагаемые религиозного опыта, это и есть различение во всем Божественной глубины и красоты, это и есть непосредственное переживание Бога, наполняющего Собою все во всем! Само слово «религия» означает по-латыни «связь». Религия не есть лишь часть опыта, лишь один из способов постижения, но она есть связь всего со всем, а потому – последняя правда обо всем. Религия – это глубина вещей и их высота; религия есть свет, льющийся из всего, но потому и все освещающий; религия есть опыт присутствия во всем, за всем и над всем той последней реальности, без которой ничто не имеет никакого смысла. Эта целостная Божественная реальность постигается только целостным восприятием, к которому и относятся слова: «Будьте как дети».
К этому восприятию и призывает нас Христос, когда говорит: Кто не примет Царствия Божия, как дитя, тот не войдет в него (Лк.18:17). Ибо увидеть, почувствовать, пожелать Царство Божие – значит постичь глубину вещей, постичь το, о чем они в лучшие минуты жизни нам вещают, постичь тот свет, который начинает литься из них, когда возвращаемся мы к детской целостности.
Встречая Рождество. Как исполнить заповедь
В прошлой беседе я пытался объяснить, что означают в Евангелии слова Христа «будьте как дети». Я говорил, что детство означает ту целостность мировосприятия, ту открытость и доверчивость, тот дар сливаться со всем, который присущ детству и который мы безвозвратно теряем, уходя из золотого его рая и вступая в расколотый, серый, скучный «взрослый» мир. И отсюда это: Если не обратитесь и не будете как дети, не войдете в Царство Небесное (Мф.18:3).
Но как же стать «как дети»? Как вернуться к этому потерянному раю? Как восстановить эту целостность? Как, одним словом, исполнить заповедь Христа «будьте как дети»?
Вместо ответа я хочу привести рассказ знаменитого французского поэта Поля Клоделя о его обращении. Клодель в юности потерял веру и с головой погрузился во всевозможные философские и научные объяснения мира, но противоречивость и поверхностность их привели к тому, что он почувствовал себя совершенно потерянным. Было это в конце прошлого века, в эпоху торжества всевозможных «позитивизмов», безграничной веры в науку, долженствующую дать, и очень скоро, ответы на все вопросы, – в эпоху, когда ожидали близкого рая на земле. Но никакое торжество науки, никакие ожидания не могли исцелить странной, кровоточащей раны в душе.
«Таков, следовательно, был, – пишет Клодель, – несчастный юноша, который 25 декабря 1886 года отправился в парижский собор Богоматери к рождественским службам. Я начинал тогда пописывать, и казалось, что в католических обрядах, воспринимаемых мною как утонченным дилетантом, можно найти некое возбуждающее средство для эстетических упражнений. В таком настроении, затерянный в толпе молящихся, я присутствовал на службе. Хор детей в белых длинных одеждах запел гимн, о котором я уже потом узнал, что это евангельская молитва Марии: “Величит душа Моя Господа и возрадовался дух Мой о Боге, Спасителе Моем”. Я стоял в толпе у второй колонны при входе в алтарь, и в эту минуту совершилось то, что определило всю мою жизнь. Сердце мое содрогнулось, и я поверил. Поверил с такой силой, с таким участием всего моего существа, с убеждением столь мощным, с такой уверенностью, что с тех пор ни одна книга, ни одно рассуждение, ни одно из событий сложной и длинной моей жизни не смогли поколебать этой веры или даже, по правде сказать, как бы то ни было прикоснуться к ней. Это было внезапное и раздирающее чувство вечной детскости Бога, это было несказанное откровение».
Вот рассказ Клоделя. И главное в нем – эти таинственные и удивительные слова о «вечной детскости Бога». Это значит, что «будьте как дети» можно перевести «будьте как Сам Бог». Это значит, что вера, религиозный опыт есть таинственное вхождение в душу, в само существо человека Божественной простоты и целостности, которых уже нет, не может, увы, быть в нашем взрослом, рассудочном, кислотами анализа разъеденном знании. Это значит, наконец, что дар веры, дар восстановления изначальной детскости – от Бога.
Ибо самое удивительное в рассказе Клоделя то, что тогдашнее обращение далеко не сразу разрушило или изменило другие его взгляды и убеждения. Он пишет: «Мои философские убеждения и сомнения остались при мне. Бог как бы с презрением оставил их там, где они были, я не менял их. Католическая религия продолжала казаться мне все тем же набором бессмысленных утверждений, ее священники и верующие вызывали во мне чуть ли не прежнее отвращение. Все здание моих убеждений и знаний осталось стоять, и я не видел в нем никаких трещин и недостатков. Случилось же попросту то, что я сам из этого здания вышел».
Ибо религиозный опыт, – и именно об этом говорил Клодель, – это отнюдь не система идей, все тем же рассудком продуманная, все тем же анализом проверенная. Идеи могут рождаться из этого опыта, но сам он никогда не рождается из идей. Из этого опыта можно вывести, конечно, философские и богословские системы, своды моральных предписаний и множество других полезных вещей. Но ничто из них само по себе не дает, да и не может дать собственно религиозного опыта. Он приходит незримо и часто нечаянно. Он приходит в те редкие минуты, когда мы сбрасываем с себя свою «взрослость» или же на время забываем о ней и хотя бы отчасти становимся снова детьми.
Таков в нашей жизни прежде всего опыт красоты. Что и когда мог сказать об этом опыте рассудок? Но вот мы стоим перед совершенным произведением искусства и плачем. Таков в нашей жизни опыт любви, таинственной и пожигающей всю «взрослость». Таков, наконец, в нашей жизни еще более таинственный, еще более неизъяснимый опыт добра. Все это – уже начало религиозного опыта, еще не знающего о себе, безотчетно-чудесного. Все это – воскрешение детства в нас, ибо ни о красоте, ни о любви, ни о добре так и не научился говорить взрослый человек. И когда те приходят к нему, он, чтоб воспринять и пережить их, должен заново стать «как дитя».
Поэтому на вопрос, как же исполнить завет Христа «будьте как дети», ответ приходит не от рассудка. Этот ответ – в самой нашей жизни, когда сгущается она до предельного накала в любви, радости, горе, восхищении; когда ничто «взрослое» уже не помогает и только мешает; когда только эта глубинная наша «детскость» соответствует тому, что происходит с нами.
Тогда, становясь «как дети», мы вступаем в опыт неизъяснимого – в опыт веры.
Встречая Рождество. Главный опыт
Детская вера... Думается, что даже тот, кто не получил в детстве никакого религиозного воспитания, не имел специфически детского религиозного опыта, поймет, о чем тут речь и почему именно про детей сказал Христос: Таковых есть Царство Небесное (Мф.19:14), а также в другом месте: Кто не примет Царствия Божия, как дитя, тот не войдет в него (Лк. 18:17). Поймет, потому что, как всякий человек, имеет опыт детства, а προ носителя этого опыта нельзя сказать языком взрослых, что он «верующий ребенок», в противоположность «ребенку неверующему». Слова и категории эти к детству неприменимы, ибо детство по самому существу своему есть время веры, но не такой, как понимают ее взрослые, – т.е. не рассудочной, не догматической или какой-либо еще.
Ребенок верит подобно тому, как он дышит, ибо именно вера лежит в основе его обращенности к родителям, к другим людям, к вещам, к животным, да и просто ко всему в мире. Его мировосприятие не осложнено, не отравлено никакими сомнениями, никакой рефлексией. Ребенок весь целиком в своей радости и весь целиком в своем горе. И весь мир для него чудесен, радостен, но и часто страшен; этот мир может в одно мгновение распасться и быть затоплен потоком слез и так же мгновенно – воскреснуть в своей первозданной красоте, счастье, радости.
И вот взрослые, хотя и говорят с умилением о «детской доверчивости», «детской чистоте», «детской радости», воспринимают все это, в сущности, снисходительно, как результат неспособности мыслить «разумно» и «самостоятельно», как то, что «пройдет», как проходят детские болезни. А между тем, став взрослым, ни о чем не вспоминает человек с такой радостью и трепетом, как о потерянном рае детства, даже если было это детство внешне ничем не замечательным, бедным, убогим.
Оказывается (в минуту раздумья, когда остается человек наедине с собой), что ни разум, ни опыт, ни все приобретенные знания не дают такого цельного переживания радости, как детство; оказывается, что вместе с детством ушло что-то самое важное, самое насущное – то, что как будто уже нечем заменить. Что же это? Да та самая целостность, незамутненность, чистота восприятия, которую невозможно найти ни в чем внешнем, но только внутри себя, в собственной душе.
И если, говоря о вере, я начинаю с детства как основного ее опыта, то это потому, что вырастает она из первозданной детской целостности. Того, кто не верит, никакими рациональными доводами к вере не привести. Тот же, кто верит, не поколеблется в своей вере из-за глупейшего заявления космонавта, что никакого Бога на небе он не нашел. А ведь, в сущности, все «научные доказательства» безбожия похожи на это заявление.
Разум, чтобы принять веру и отдаться ей, должен сначала сам переродиться, должен осознать свою не столько ограниченность и беспомощность (ибо в собственной области он, пожалуй, и неограничен, и всемогущ), сколько внутреннюю раздробленность по отношению к жизни и к миру, да и к самому себе.
Трагедия и бездонная печаль нашего мира в том, что взрослый в нем просто заменяет собою ребенка, воспринимая свое детство как одежду, из которой он вырос и которую остается только выбросить. Между тем не только религия, но и современная психология все увереннее настаивают на определяющем значении детства для формирования человека. Детство можно подавить, заставить молчать, подчинить террору «взрослости». Но вот оказывается, что нельзя его уничтожить до конца, ибо именно в детстве, сами того не зная, мы совершаем тот выбор, от которого будет зависеть наша взрослая жизнь. Но ведь за тысячелетия до выводов современных психологов и психиатров, сделанных как бы в потемках, без ясного понимания того, о чем они в действительности говорят, то же самое сказал Христос: «Будьте как дети» (ср.: Мф.18:3) и Если кто не примет Царствия Божия, как дитя, тот не войдет в него (Мк.10:15).
Нет, это не значит впасть в детство, искусственно восстановить в себе детскую наивность. Это значит не столько вернуться куда-то, сколько в самих себе найти на последней глубине ту неистребимую детскость, без которой высыхает, оскудевает, умирает наша человечность. Это значит не разумом и не волей только, а всем существом своим ощутить ту цельность, которую мы разучились ощущать и которая проявляется в душе внезапно, как озарение, как радость. Это значит, наконец, воскресить в себе ту веру, которой действительно живет ребенок и которая постепенно заглушается в нем будничной взрослостью.
Поразительно на все времена то, что по христианской вере Бог пришел к людям как Ребенок. Heкак владыка и повелитель, не как мудрец и учитель, но как беспомощный Младенец. И взирая на этого Ребенка, Чей образ заполнил мир, мы можем не только сокрушаться об утраченной детской вере, но и заново обрести ее.
Так опыт встречи с Христом в Евангелии, в Церкви, в собственной жизни начинается встречей с Младенцем, к Которому, как древние мудрецы, приходим мы из песков сомнения и одиночества и в Котором начинает светить нам несказанный, радостный свет.
Встречая Рождество. От объяснения к ожиданию
В прошлой беседе я говорил о Ребенке, в образе Которого, согласно христианской вере, приходит на землю, является людям Бог; говорил о несравненной и для нашего одичавшего «взрослого» мира непостижимой глубине этого образа. И вот как раз в эти дни стал приближаться к нам (о, еще издалека!) праздник Рождества Христова, ежегодной встречи с Богомладенцем.
Только к двум самым большим своим праздникам, к Пасхе и Рождеству, готовит нас Церковь на протяжении многих недель, словно знает, как трудно нашему миру, всей этой шумной, грохочущей «современности», увидеть, расслышать, уразуметь их глубину, их несказанную духовную красоту и, главное, – значение для нашей жизни. И то, что делает Церковь, готовя верующих к Рождеству, в первую очередь духовно возвращает нас к временам до пришествия Христа – в те бесчисленные века, что даже в мирских календарях отмечены как времена «до Рождества Христова». Наука о человеке, так называемая антропология, раздвинула границы этих времен примерно до ста тысяч лет, когда, как полагают антропологи, появляется существо, названное ими homo sapiens,наделенное пусть самым примитивным, но разумом, самой элементарной, но рефлексией.
Замечу мимоходом, что по сравнению с историей самой Земли, то есть той планеты в космической системе, на которой мы живем и на которой началась человеческая история, эти сто тысяч лет – даже не мгновение, а бесконечно малая доля мгновения, ибо историю Земли современные ученые определяют приблизительно в пять миллиардов лет. Тем не менее именно в последние сто тысяч лет – и с этим согласится каждый ученый, верит он в Бога или нет, – происходит решающая в истории Земли мутация, когда человек, который представлял собой плод космической эволюции, превращается в ее основной фактор, а именно начинает эту эволюцию направлять и контролировать и из существа, всецело ею детерминированного, становится – хотя бы отчасти, но с каждым днем все более – хозяином ее и двигателем.
А произошло это не потому лишь, что он овладел «силами природы», нашел более совершенные способы управлять материей, но прежде всего потому, что в нем пробудилось сознание. И не просто как мысль вообще, но в первую очередь как вопрос о жизни. И не о том только, как быть сытым, здоровым, защищенным от врагов и стихий (ибо всему этому гораздо быстрее человека обучается любое животное), а о том, для чего жить и что значит сама эта жизнь.
И именно этот вопрос, сколь бы он ни был поначалу безотчетным, почти инстинктивным, в каком-то смысле проводит черту между так называемыми человекоподобными существами (или, по научному, антропоидами) и человеком в полном смысле этого слова. И никакой «научный атеизм» не отменит того факта, что черта эта выражается прежде всего в религии. Как бы далеко ни зашли мы в изучении человека, мы всегда находим в нем хотя бы зачатки религиозного чувства. Homo sapiensесть сразу же, изначально и homo religiosus.Изображения священных символов, встречающиеся на стенах самых древних пещерных жилищ, свидетельствуют о том, что человеческое сознание зарождается одновременно с религиозным жизнеощущением и с переживанием религии как того, что одно способно дать жизни смысл и направление.
Нам незачем останавливаться на так называемой первобытной, или примитивной, религии. Достаточно того – и в этом согласны сегодня все исследователи, мало-мальски серьезно и объективно, а не по партийной указке занимавшиеся ее изучением, – достаточно того, что, возникнув с человеком как внутренняя его глубина, как средоточие его сознания, религия, подобно самому человеку, уже не переставала развиваться. И в этом смысле история религии есть история человеческого сознания, обращенности человека на самого себя, на смысл своей жизни, на свое место в мире.
И важнее всего для нас то, что религия, начавшись как объяснение, стала в конце концов ожиданием. Человек ни на одной стадии своего развития не удовлетворился простым объяснением. Узрев однажды через все в мире пробивающийся таинственный свет, подивившись однажды его красоте и силе, человек всем существом своим ощутил, что не только его жизнь, но и жизнь вообще, сам мир обращены к какому-то последнему свершению, к решающему исполнению.
Вот об этом мы и должны подумать в дни, когда снова наступило для нас время ожидания рождественского чуда, явления на земле, среди нас, в нашей жизни, Божественного Ребенка, с Которого мы и начали нашу беседу.
Встречая рождество. Встретившиеся у яслей
В евангельском рассказе о Рождестве Христовом есть всем знакомый и все же таинственный эпизод – поклонение Христу восточных мудрецов. Нам неизвестно точно, кто они были и откуда пришли. Вот все, что сказано о них в Евангелии: Когда... Иисус родился в Вифлееме Иудейском во дни царя Ирода, пришли в Иерусалим волхвы (т.е. мудрецы. – прот. А.Ш.) с востока – и говорят: где родившийся Царь Иудейский? ибо мы видели звезду Его на востоке и пришли поклониться Ему (Мф.2:1–2). И дальше сказано о том, как, достигнув места, где был Младенец, они возрадовались радостью весьма великою, и, войдя в дом, увидели Младенца с Мариею, Матерью Его, и пав, поклонились Ему; и, открыв сокровища свои, принесли Ему дары: золото, ладан и смирну (Мф.2:10–11).
Краткий рассказ этот, конечно, всегда поражал воображение, и вокруг него стали создаваться легенды, в которых мудрецы с Востока были названы по именам. Что же, все это естественно – все это любовь и естественно рождающаяся из нее поэзия, все это те украшения, которые мы с любовью и радостью вешаем в рождественские дни на елку, чтобы они сияли при свете свечей. Но остается сам рассказ, остается его таинственный смысл.
Что запомнилось тут христианскому сознанию, в чем вечное, непреходящее, к нам и к нашим дням обращенное его значение? Думается, что на этот вопрос можно ответить примерно так. У колыбели Младенца в одинокой пещере ночью мы видим людей двоякого рода. Первые – это пастухи, т.е. люди самые простые, или, как сказали бы теперь, «люди низов» – бедные, безгласные, смиренные, чья жизнь проходила в общении с природой и животными, в отдалении от городской суеты. Другие же – волхвы, или мудрецы с Востока. В тогдашнюю эпоху слово «Восток» было синонимом высшей мудрости, тех недоступных среднему человеку знаний, которые открывали немногим избранным тайну мироздания. Эти мудрецы – удаленные, как и пастухи, от повседневной суеты – посвятили всю свою одинокую жизнь высшему знанию, или, как сказали бы теперь, науке. А сегодня никто не будет спорить, что все основные принципы, на которых основывается современная наука, были выношены уже тогда, на этом таинственном Востоке.
Итак, с одной стороны, самые ученые и мудрые, с другой – самые простые и смиренные. Богатые мудростью научной и богатые мудростью, приобретенной в одиноком созерцании самой природы. И тут и там – небо, ибо ночное небо в пустыне по-настоящему огромно и таинственно. В городе среди домов солнца почти не видно и можно целые дни и недели провести в суете, ни разу его не заметив. Но в длинные ночные часы безмолвного и одинокого пребывания в пустыне открывается иной образ мира, иное его переживание. «Спит земля, пустыня внемлет Богу, и звезда с звездою говорит»349 – вот опыт пастухов. А опыт мудрецов – это вникание в смысл беспредельных миров, это ощущение мира как космоса, в котором нарастают таинственные процессы, где числа и линии оживотворяются глубочайшим смыслом, где космическое пространство наполняется светом разума.
И вот поразительно: опыт тех и других ведет к этой пещере, к этому Младенцу, к этой Матери. Одним непосредственно открывается небесная слава, когда вся Вселенная гремит хвалой: Слава в вышних Богу, и на земли мир, в человецех благоволение (Лк.2:14–15); другие постигают язык звезд и ведутся ими. И конечно, мы никогда не узнаем по-настоящему, во всех подробностях, как все это произошло, какими путями пересеклись у пещеры Рождества обе мудрости, оба высочайших опыта. И поскольку об этом сказано не газетными фразами, а прикровенно, таинственно – а иначе об этом и не скажешь, не разрушив полноты смысла, – повествование это с легкостью отбрасывается современным всезнайкой, выступающим во всеоружии пропагандистской псевдологики и псевдонауки. «Сказки, легенды, выдумки!», – говорит он и думает, что написанная им для агитпропа убогая брошюрка исчерпала все вопросы.
Да, конечно, и сказка; да, конечно, и легенда! Но легенды произрастают там, где есть зерно такой глубокой, такой всеобъемлющей правды, что она может веками питать, веками наполнять человеческое сознание и воображение. А о тех, кто живут не этой вечной правдой, а сиюминутными заказами скоропреходящих властителей, – о тех сказано: «Ни сказок про вас не расскажут, ни песен про вас не споют»350. Ибо дело не в легенде, а в той правде, из которой легенда выросла. Правду же эту можно созерцать и сейчас. Ведь и сейчас, как и тогда, только очень мудрые умом или сердцем, только те, кто стоят на высшей ступени знания или на высшей ступени нравственности, вновь идут неизъяснимым образом к этой пещере, вновь с радостью великой узнают в смиренном Младенце истину, красоту и конечный смысл всего. И во имя Его отвергают и разоблачают ложь самоуверенной, но мелкой и жестокой цивилизации, во имя которой мучают и запугивают миллионы людей или же соблазняют их земными игрушками.
«Мы наш, мы новый мир построим...» А строят все тот же очень старый мир, в котором человек живет с пригнутой к земле головой, не имея ни времени, ни желания взглянуть на небо и вздохнуть о его глубине. Строят мир для рабов, да еще для таких, которые день и ночь должны на все лады повторять, что их рабство и есть самая настоящая свобода. Те же, кто своим свободным и часто мученическим путем идут к пещере Рождества поклониться беззащитному и бездомному Младенцу, те знают, что Он явился в мир сказать людям: «Я пришел отпустить измученных на свободу» (ср.: Лк.4:18).
Вот конечный смысл рассказа о таинственных мудрецах с Востока, которые, увидев звезду, последовали за ней и пришли поклониться Младенцу Христу. Так человеческое знание, человеческая мудрость, человеческая глубина привели их туда, где началось спасение мира.
Встречая Рождество. Бог – звучит смиренно
Я уже говорил о Рождественском посте как о времени приготовления, ожидания и внутренней самопроверки. Я говорил, что Рождественский пост есть вопрос и призыв к каждому из нас. Вопрос: чем ты живешь, в чем твое главное сокровище – то, что в лучшие минуты наполняет тебя светом и радостью, дает смысл всей твоей жизни? И призыв пробиться сквозь суету и суматоху жизни к тому глубинному ее пласту, на котором человек, часто неведомо для себя, решает коренные вопросы своего бытия.
Только вернувшись к этому пласту, только достигнув некоей внутренней тишины и сосредоточенности, можно задуматься о приближающемся к нам Рождестве. Ибо за две тысячи лет христианской истории мы привыкли и, можно сказать, «оглохли» к нему. Ведь даже неверующий, шумный, деловой, лишь собою занятый мир принял эту зимнюю передышку, это праздничное настроение, сияние елок, оживление за столом, легкую радость подарков. Все это вошло в быт, стало общим достоянием и не вызывает особых вопросов. Но что, если задуматься, если вернуться к источнику всего этого – к простому, но такому необычному рассказу, с которого начинается Евангелие, начинается сама христианская вера?
Вот литературоведы часто употребляют термин «остранение». Он означает литературный прием, с помощью которого привычное, обыденное и в обыденности своей почти уже незаметное становится непривычным и странным. Но такое «остранение» необходимо не только в литературе, но и в духовной жизни. Нам нужно, бесконечно нужно учиться заново удивляться тому, что стало привычным и обычным. Нам нужно учиться выходить из обыденщины, чтобы приближаться к духовным источникам жизни. Праздник Рождества есть праздник пришествия в мир Бога. Конечно, если верить в Бога, нет ничего странного в том, что Бог постоянно присутствует в нашей жизни, в том, что Он вездесущ. Для неверующих же не только Рождество, но и все разговоры о вездесущем Боге не имеют решительно никакого смысла.
Но сейчас речь о другом – о том опыте Бога, что раскрывается в праздновании Рождества, а этот опыт совсем не равнозначен простой вере в духовную силу, незримо присутствующую и равномерно разлитую всюду в мире. Об этом опыте Бога стоит задуматься не только верующему, но и неверующему. Верующему – потому что он, как уже сказано, слишком часто бывает глух к своей собственной вере, которая, сделавшись привычной, перестает опалять и преображать. Неверующему же – потому что его представление о вере основывается, как правило, на незнании истинной ее сущности. Итак, о чем же говорит нам Рождество – о каком пришествии Бога в мир и о каком Боге?
Антирелигиозная пропаганда постоянно твердит, что Бог в представлении христиан – это всемогущий тиран, который управляет миром откуда-то с неба и требует нерассуждающей веры, рабской покорности и слепого поклонения; что сама идея Бога неотделима от порабощения человека. Но разве не странно в таком случае, что евангельский рассказ о Рождестве буквально во всем противоречит этим утверждениям казенного безбожия? Ибо если о чем и говорится в нем, то не о всесилии и всевластии, а о немощи и смирении.
В самом деле, Бог приходит в мир не как всемогущий тиран, а как беспомощный, беззащитный Ребенок. Где тут принуждение к «слепому поклонению»? Где «порабощение»? Heразрушаются ли здесь разом все расхожие представления о Боге, не обличается ли все то, во имя чего атеисты требуют отказа от религии? Ведь они постоянно говорят: «Человек – это звучит гордо!» А здесь все наоборот: Бог – звучит смиренно. Ничего внешнего, что принуждало бы человека унизиться, подчиниться, сдаться. Ибо не правда ли: увидеть и признать в этом Ребенке Бога можно только свободно! А это значит, что первая, главная и всеобъемлющая интуиция Бога в празднике Рождества есть одновременно и интуиция человеческой свободы. Все рассказанное в Евангелии о Христе от Его рождения до смерти исключает всякий другой подход, всякую другую веру, кроме веры свободной. И если бы Бог был действительно таким, каким рисует Его безбожная пропаганда, Он не пришел бы в мир, как говорит апостол Павел, «в образе раба» (ср: Флп.2:7).
Вот первое, что нужно почувствовать в дни, когда приближается к нам Рождество, – нужно почувствовать всю глубочайшую неправду того выбора, перед которым ставит нас воинствующее безбожие: «Если есть Бог, то человек – раб, и нет у него свободы; если Бога нет, то человек – свободный хозяин своей судьбы». Но Рождество говорит, что это неправда! Рождество есть великое и радостное откровение о свободе человека, ибо Бога человек призван увидеть не в силе, могуществе и славе, а в смиренном Ребенке, в тайне смирения, и не подчиниться Ему он призван, а полюбить Его, принять в свое сердце, обрадоваться всей бесконечной красоте и глубине этого смирения. Но ни полюбить, ни обрадоваться, ни принять в сердце нельзя, опять-таки, без свободы, и потому христианская вера, растущая из опыта, радости и света Рождества, есть вера свободная: к ней ничто не принуждает, нет в ней ничего слепого. Можно пройти мимо этой пещеры, мимо этого Ребенка на руках у Матери, можно в темной ночи не различить слабого света, мерцающего во тьме. Именно так не заметил тогдашний мир рождения Христа. Он продолжал поклоняться своим богам, своим властям, своим достижениям, своей культуре. И только те, кто были свободны от всех этих призрачных вер, заметили, поверили, обрадовались.
И вот снова приближается все тот же призыв к самому глубокому, самому лучшему, самому свободному в нас – призыв выбрать между свободой призрачной и свободой настоящей; между человеком, превращающим себя во «всесильного бога», и Богом, являющим себя в смиренном Человеке; между подчинением внешним авторитетам, призрачным ценностям, ограниченным истинам и свободой встречи с духом и истиной. И все это – призыв Рождества, правда Рождества, сила Рождества. Вот почему звучат в церквах эти удивительные слова: «Христос рождается, славьте; Христос с небес, встречайте; Христос на земле, возноситесь!»
Встречая Рождество. Приходит Сам, ибо совершенен
Главное содержание праздника Рождества, а для верующих и главная радость его – то, что на землю пришел, в образе Младенца родился Сам Бог – остается, несомненно, безумием для неверующего рационалиста, привыкшего ко всему подходить с требованием непреложных доказательств.
Но весть о Боге, пришедшем в мир, кажется безумием не только современному человеку. Ее отвергали, над нею издевались и в древности. Уже апостол Павел говорил о христианстве, что оно для иудеев соблазн, а для еллинов безумие (1Кор.1:23). И действительно, Бог, рождающийся как Младенец в убогой пещере, Бог, распинаемый и умирающий на кресте, – все это кажется таким нелепым, таким чуждым самой идее Бога! Ведь Бог по определению должен быть существом неотмирным, потусторонним. К Нему применимы такие наименования, как «Высший ум», «Первопричина», «Провидение». О Нем можно философствовать, но как можно говорить о Его рождении, страданиях и смерти?
И антирелигиозная пропаганда, всегда выдающая себя за науку, пользуется этой «неувязкой», этим противоречием и всегда бьет в ту же точку: «Древние суеверия, легенды, и ничего больше!» Суеверие противоречит идее всемогущего и запредельного Бога, и потому оно ложное, сама же идея Бога противоречит науке, и потому она, идея эта, тоже ложная. Итак, вопрос решен: истина о жизни и смерти устанавливается в физических или химических лабораториях, и больше нигде.
Ведь вот сравнительно недавно еще радио «Москва» передавало беседу о происхождении религии, и в ней в который раз повторялись оскомину набившие утверждения: «Первобытный человек размышлял над сложными явлениями природы и своего бытия, но, не умея их правильно объяснить, связывал с действиями сверхъестественных сил. Отсюда видно, что социальные корни религии тесно переплетаются с познавательными. Религия есть род социального недуга, дурной сон человечества, детская болезнь общественного развития». Нам казалось, признаюсь, что такого рода утверждения уже отжили свой век и недостойны столичного радио; нам казалось, что спор должен перейти в более высокий, идейный план, стать более интересным. Но, видимо, нет. И опять приходится удивляться тому, что к «первобытным людям» причислены Данте, Паскаль и Кант, Бетховен и Бах, Павлов и Достоевский. Ясно, что все эти доказательства – чепуха, не имеющая никакого отношения к выяснению истинной природы религии.
Гораздо важнее и интереснее то «противоречие» между идеей Бога и опытом Бога, на которое я только что указал и которое усматривается, как мы сказали, в празднике Рождества. С одной стороны – надмирность, отчужденность, неизменность Бога, с другой – Его устремление, приближение к миру и, наконец, встреча с ним. «Приближается Христос»351– так начинаются многие предрождественские песнопения Церкви. Приближается Христос, и вот навстречу Ему – звезда с неба, пастухи со своего поля, мудрецы с далекого Востока. Начинается удивительное движение навстречу друг ко другу Бога и мира, Христа и человека. И как же согласовать два этих подхода: чисто умозрительный, выраженный в отвлеченной идее Бога, и опытный, выраженный в радости сердца, которое услышало призыв: «Христос рождается, встречайте! Христос на земле, возноситесь!»?
Повторяю, с точки зрения элементарной логики, которую только и знает казенное безбожие, тут прямое противоречие. Но его нет, оно снимается в живом религиозном опыте всего человечества, в опыте, где религия и есть как раз то совпадение противоположностей, что бывает явлено конечному, высочайшему прозрению человека и составляет последнюю, самую глубокую его радость. В вере не только снимается противоречие, но в этом совпадении противоположностей раскрывается радостная тайна бытия, ибо Бог потому и приходит к нам, что Он совершенен.
«Совершенство», «надмирность», «вечность» – все это человеческие слова, указывающие на такую запредельную высоту, для κοτοροή, может быть, нет настоящих слов. Но в религиозном опыте полнота жизни раскрывается как любовь: Бог – это совершенство, и потому Он любовь. А любовь – это всегда движение, всегда пришествие, встреча, слияние. «Приближается Христос» – вот вечное откровение о вечном Боге: Он Тот, Кто приходит, Кому я нужен, кого Он любит. И чем выше идея Бога, тем проще становится принять Его как любовь, как пришествие, как живую встречу. И потому вся история есть сплошное приближение, вхождение в мир Бога, про которого блаженный Августин еще сказал: «Для Себя создал Ты нас, Господи, и не успокоится наше сердце, пока не найдет Тебя». Иными словами, противоречия просто нет: чем выше и совершеннее идея Бога, тем проще становится принять Его как любовь, как встречу, как пришествие. Над философией и ее определениями возвышается Живой Бог – Бог любви и движения, про Которого во все времена люди радостно утверждали, что Он приходит. Это знал такой великий специалист в области отвлеченной философии и точной науки, как Паскаль, который написал: «Бог живой, Бог не ученых и философов, а Бог Авраама, Исаака и Иакова»352.
Так идея Бога подводит к опыту Бога, а опыт Бога светит и согревает нас рождественским песнопением «Приближается Христос». Приближается Бог, и сама моя жизнь становится устремлением ввысь, встречей и соединением с Ним. Он родился в Вифлееме почти два тысячелетия назад. Но это событие как бы повторяется для каждого, кто верит во Христа. Оно происходит всякий раз, когда мы устремляем к нему свой духовный взор. Ибо Бог родился на земле потому, что Его извечной целью было всегда рождаться в сердце и жизни каждого человека.
Встречая Рождество. Из очевидного сердцу
Как я уже говорил в прошлой беседе, праздник Рождества – это праздник главного христианского утверждения, что Бог во Христе принял нашу человеческую природу, стал человеком и даровал нам возможность жить богочеловеческой жизнью. Я говорил также, что утверждение это встречает самое сильное сопротивление и глубокое непонимание в современном мире.
Поэтому вернемся к этой теме еще раз. Спросим себя: что означает все сказанное для нас, называющих себя христианами? Отвечая на этот вопрос, я не намерен уходить в область философии или отвлеченного богословия. Ученик Христа оставил нам завет: «Каждому спрашивающему вас будьте готовы дать ответ о вашем уповании» (cp.: 1Петр.3:15). Так вот, в чем мое упование? Почему ни многолетнее изучение естественных наук, философии и богословия, ни целая жизнь, прожитая в крупнейших центрах нашей технологической и материалистической цивилизации, не поколебали веру в то, что в Иисусе Христе соединились Бог и Человек? Почему все это, напротив, так укрепило ее, что вера в богочеловечество Христа видится мне последним и всеобъемлющим ответом на все «проблемы» бытия, над которыми тщетно бьется современное человечество при всех его внешних достижениях? На этот вопрос я хотел бы ответить как можно проще и как можно прямее.
И конечно, все в наших ответах на вопросы о конечном и главном всегда начинается с Бога, ибо что бы ни утверждали враги религии, религиозный опыт, т.е. опыт Бога и Божественного, многообразен. Так, первобытный человек называет Божеством, в сущности, ту тайну, которую не может разгадать сам, но всем своим существом ощущает в себе и вокруг. В мире действуют таинственные силы, как доброжелательные, так и враждебные человеку. И вот первобытная религия направлена, собственно говоря, не на Бога, а на эти силы – на то, чтобы при помощи обрядов, магии, жертв и т.п. враждебное превратить в доброжелательное. Таким образом, первобытный человек стремится подчинить эти силы себе. Он еще не задается вопросом о добре и зле, об истине и лжи, как и вопросом о Боге. В его жизни, если можно так выразиться, все «религиозно» – повседневные занятия и отношения с другими людьми, любовь и смерть, – но религия эта замкнута целиком на каких-то таинственных силах, не на Боге. Это самый первый, самый древний религиозный опыт, который христианство называет теперь суеверием и с которым оно с самого начала вступило в смертельную борьбу.
На второй ступени религиозного опыта человек воспринимает Бога как верховный авторитет, высшую власть, переносит на Него собственные понятия о том, какими этот авторитет и эта власть должны быть. И вот те законы, те органы власти и порядка, которые человек находит в своем обществе и без которых он не может жить, возводятся им к Богу как верховному законодателю, источнику всякой власти и порядка. И если в первом религиозном опыте Бог – это некая сила, разлитая в природе, то теперь Он переживается как устроитель и законодатель человеческого общества. Итак, сперва бог-природа, затем бог-закон.
Но только на следующей, третьей ступени своего развития и углубления религиозный опыт освобождается от антропоморфизма и утилитаризма, т.е. от подчинения религии человеческим представлениям и нуждам. Только здесь религиозный опыт становится опытом встречи с Богом – встречи, в которой человек находит не отражение, но цель и смысл своего бытия, узнает о себе, что он призван к вечной жизни, к обладанию вечной мудростью и истиной, вечным добром и красотой. Только здесь Бог начинает переживаться как личный Бог, ибо встреча с Ним переживается как любовь, а любовь бывает только там, где есть любящий и любимый. Только тут вся природа и весь человеческий мир раскрываются как откровение Божественной любви, как то, что Бог создал Своей любовью и любовью же дарует нам как нашу жизнь, как нашу встречу с Ним – Вечной Любовью, Вечной Жизнью, недосягаемым и вот близким, непостижимым и вот открывающим Себя, запредельным и вот присутствующим в нас и исполняющим нас последней радостью.
В этом религиозном опыте кончается религия страха, тайны и закона, ибо тот, кто ощутил Бога, живет не страхом, а верой, не тайной, а знанием, не законом, а любовью. И только из этого опыта вырастает вера в пришествие Бога в мир, только из этого опыта вырастает опыт Бога, опыт Христа. Ибо пока Бог ощущается только как стихийная сила, только как власть и закон, ничего нельзя ни понять, ни расслышать в христианстве.
Но если мы ощутили Бога как надмирную и вечную Любовь, а человека и мир – как дар и отражение этой Любви в нас, то Его пришествие, Его близость к нам становятся самоочевидны – не разуму, быть может, а душе, сердцу, вере. Ибо разве не знаем мы всем существом своим, что там, где любовь, там всегда желание единства, стремление быть вместе, там движение друг к другу, ибо только в них и исполняет себя любовь. С веры в Бога-Любовь начинается наша вера в Христа.
Встречая Рождество. Невидимый мир
В евангельском рассказе о Рождестве много раз упоминаются ангелы. Ангелы воспевают славословие в пустыне ночью и возвещают пастухам о рождении Христа; ангел является во сне Иосифу; ангельское внушение заставляет волхвов, минуя Ирода, уйти в свою страну.
Все это позволяет антирелигиозной пропаганде представлять Рождество Христово как один из многочисленных мифов, не имеющих под собой никакой исторической основы. «Ангелы – это сказки для детей и первобытных людей». Но и среди верующих есть много таких, кого смущают эти ангелы, как смущает их все сверхъестественное, чудесное в Евангелии. Все это заставляет нас лишний раз задуматься об ангелах и о том, какое место занимают они в нашем религиозном сознании. Особенно своевременно это в предрождественские дни, когда в самом воздухе, кажется, начинает звучать ангельская песнь: Слава в вышних Богу, и на земли мир, в человецех благоволение (Лк.2:14)
Слово «ангел» по-гречески означает «посланный», т.е. отправленный с поручением. Священное Писание часто употребляет в отношении ангелов и другое слово – «дух», подчеркивающее невидимость ангелов, недоступность их бытия чисто физическому восприятию. Какая же духовная реальность стоит за этими словами? На что они указывают?
Я бы ответил очень просто и кратко: они указывают на реальность духовного мира. Это значит мира, не познаваемого чувственным опытом, не подчиненного земным законам, но, тем не менее, вполне реального и очевидного духовному сознанию. Христианский Символ веры начинает с утверждения двух реальностей: видимой и невидимой, вещественно-материальной и духовной. «Верую во Единаго Бога Отца Вседержителя, Творца небу и земли, видимым же всем и невидимым». Это утверждение – не выдумка. Оно основано на повсеместно-извечном опыте человечества. Ибо к этому невидимому, но очевидному для духовного взора миру принадлежат и те понятия, которыми мы все время пользуемся, – ум, красота, любовь, духовность, доброта, умиление, сострадание. Но даже самый грубый материализм не может отрицать, что за этими понятиями стоит вполне определенная реальность. И как бы ни пытались вывести эту реальность из материи, приходится признать, что она есть. В самом деле, существует невидимая и таинственная «надстройка» над материальным, видимым «базисом» земного существования. Таинственная, ибо никакой эмпирический анализ, никакое исследование веса и состава мозга не объяснит возникновения той духовной реальности, которую мы называем Пушкиным или Бетховеном, преподобным Серафимом Саровским или Эйнштейном. Таким образом, даже при последовательно материалистических убеждениях невозможно отрицать невидимую, или духовную, сторону жизни, изучение и постижение которой глубоко отлично от изучения видимого, материального мира.
Но далее, так же очевидно, что два этих мира, видимый и невидимый, находятся в непрестанном взаимодействии. Официальный материализм признает лишь один аспект этого взаимодействия, утверждая, что все традиционно именуемое «духовным» зависит от материального и всецело им определяется. Но при этом материализм сам себе противоречит, ибо на деле постоянно руководствуется обратным принципом. Действительно, что лежит в основе всей атеистической пропаганды, как не убеждение, что духовное, т.е. слово и убеждение, способно влиять на материальное, или, иными словами, что невидимая реальность может оказывать эффективное воздействие на реальность видимую?
Но там, где материализм непоследователен и противоречив, христианское миропонимание, напротив, последовательно и состоятельно. Оно не отвергает материю во имя духа, как не отвергает невидимое во имя видимого. Оно просто говорит, что мир есть то и другое, видимое и невидимое, духовное и материальное, или, если пойти еще дальше, небесное и земное. Все то, что так очевидно каждому из нас в собственном опыте, все то, что так ясно выражено тютчевской строкой «есть целый мир в душе твоей»353, христианство законно распространяет на строй всего мироздания, радостно утверждая о Боге, что Он Творец «небу и земли, видимым же всем и невидимым». «Так ты – жилище двух миров», – говорит тот же Тютчев, обращаясь к своей душе, и эту правду отрицать невозможно без трагического и в конце концов глупо-априорного упрощения человеческой сущности.
Духовный мир, духовная реальность... О ней говорят, на нее указывают понятия «ангел», «дух». Церковь не утверждает об ангелах ничего, кроме того, что есть духовный мир, живой и динамический, окружающий нас и таинственными путями открывающийся нам в редкие, исключительные минуты. Мы не знаем в деталях и не узнаем никогда, что произошло на том поле, той ночью с пастухами, не знаем даже их имен. Но если Лермонтов мог сказать: «В небесах торжественно и чудно, спит земля в сиянье голубом»354, если все поэты, да и все почти люди ощущали, пусть изредка, то, что Достоевский называл «касанием мирам иным», то мы не вправе отбросить евангельский рассказ как сказку или легенду. Или, вернее, мы должны признать, что все сказки и легенды, они в конечном итоге о той Правде, о которой иначе не расскажешь. И как только человек перестает тупо сопротивляться этому очевидному опыту духовного мира, как только допускает, признает его, слово «ангел» перестает казаться несуразным и ненужным. И внезапно ощущаешь, что есть, существует оно, это ангельское измерение бытия, что просвечивает дух сквозь плоть, что все вокруг нас полно таинственной жизни, силы и света.
И пусть тайна остается тайной, пусть невозможно перевести ее на сухой и скучной язык человеческой науки. Душа по-другому, иными путями узнает все то, что не только могло быть, но и вправду было: пустыня, ночь, очень простые, очень бедные люди и эта радостная хвала, этот неслышный уху, но всей глубиной души различимый голос: «Я возвещаю вам радость великую» (ср.: Лк.2:10). И голос этот мы снова начинаем слышать в эти предрождественские дни.
Переживая Пасху. Это нельзя выдумать
Христос воскресе! – Воистину воскресе!
Как бы ни был далек человек от религии, от веры, от Церкви, он не может не знать этих слов, не может не чувствовать, что в них вложено нечто бесконечно радостное и глубокое. Ночь в церкви, когда вдруг вспыхивает свет, и радость, горячей волной заливающая сердца, когда раздаются эти слова!.. Ведь даже не веруя, нельзя не признать, что нет в жизни человека более светлых, чистых, небесных минут. И каждый год в мире раздается это благовестие о новой жизни, разрушении смерти, воскресении и обновлении. Каждый год со словом «Пасха» входит в нашу жизнь, хотя бы на время, вера, что новая жизнь и торжество любви возможны. Иначе о чем была бы наша радость и откуда бы рождалась эта потребность простить, забыть все злое и начать все заново по-хорошему, по-доброму? «Воскресения день, и просветимся торжеством, и друг друга объимем, рцем: братие. И ненавидящим нас простим...»355 – поет Церковь в светлую ночь. И еще: «Ныне вся исполнишася света, небо же и земля и преисподняя; да празднует убо вся тварь...»356, «Смерть, где твое жало? Ад, где твоя победа?.. Пусть никто не рыдает о своем убожестве, ибо явилось общее Царство...»357
Такие слова, такие чувства, такой внутренний опыт нельзя выдумать. Эта светлая радость, поднимающаяся со дна души, это чувство добра и братства не могут быть каким-то ложным самовнушением, ибо нет ничего в мире человечнее, чем этот пасхальный свет. Никогда человек не бывает так похож на человека, как в момент, когда он озарен и наполнен этим светом любви.
Итак, вдумаемся, вслушаемся, вглядимся в себя: способны ли мы еще увидеть, пережить этот радостный свет? Способны ли мы на чистую радость? Возможна ли Пасха в нашей душе? Иными словами, сохранилось ли еще в нас стремление к обновлению себя, всей жизни вокруг нас и всего мира, призванного стать общим Царством?
Если да, то праздник Пасхи – это праздник всех нас, всех людей.
Христос воскресе!
Переживая Пасху. Радость любящих
С незапамятных времен в пасхальную полночь крестный ход, то есть множество людей со свечами в руках, обходит темный храм и останавливается перед его закрытыми дверями. И каждый раз приходит минута, когда все мы, не всегда даже сознавая это, задаем себе тот же вопрос, что и женщины, пришедшие «зело заутро, возсиявшу солнцу ко гробу» (ср.: Мк.16:2). Вопрос этот: Кто отвалит нам камень от двери гроба? (Мк.16:3)
В самом деле, произойдет ли и на этот раз то, что происходит всегда в такую же ночь? Ударит ли и на этот раз в сердце та же таинственная радость? Станет ли ночь светлее дня, как сказал когда-то очень давно один христианский проповедник358? Что мы празднуем? О чем эта радость? О чем этот свет?
Вот еще несколько секунд, и раздастся «Христос воскресе!», и уже не остановится пение, и начнет все наполняться ликованием. Но эти несколько секунд еще не прошли. Ночь еще не взорвалась, свет еще не ринулся сквозь тьму, побеждая ее своей радостью. И мы можем еще подумать о миллионах людей, для кого Пасха – ничего не значащее слово, смутное напоминание о чем-то невероятно далеком от современности, одержимой земными достижениями и успехами. Где во всем этом место Пасхе? Как хотя бы поверхностно, хотя бы намеком рассказать о ней тем, кто этого не хочет? Им так долго твердили, что Пасха – это пережиток исчезнувшего, утонувшего в безвозвратном прошлом мира, так долго – и, разумеется, «научно» – объясняли, откуда она произошла, их отделили такой глухой стеной от мира веры и радости, что они разучились слышать, понимать, вдумываться. И как объяснить этому самоупоенному миру, этому «современному человеку», убежденному, что он способен всего достичь, все понять, – как объяснить то, что необъяснимо на том языке, на каком обращается к нему антирелигиозная пропаганда? «Ага, – скажет он, – не можете объяснить? Значит, вы согласны, что вся ваша религия и сама эта Пасха – всего лишь иррациональный дурман! Вы, следовательно, сдаетесь нам, для которых все объяснимо, все просто, как дважды два, все изложено в соответствующем идеологическом руководстве!»
И мы молчим. Но не потому, что нам нечего ответить, а потому, что нам от души жаль этого бодрого, самоуверенного человека со всей его одномерной цивилизацией. Он похож на того, кто сидит в комнате без окон, освещенной лишь электрической лампой. Действительно, все видно, ни на что не наткнешься, можно читать и писать, жить и даже быть счастливым. Но только если не знать, что есть солнце.
И вот современный человек попросту не знает, что солнце есть. Он никогда его не видел и убежден, что достаточно электрического света. К нему приходит тот, кто видел солнце, кто знает, как играет оно весной на молодой листве, как наполняет весь мир теплом, счастьем, ликованием. Но тот ничему не верит: «Я этого не видел, и, значит, этого нет и быть не может».
Повторяю: такого человека жаль, он не вызывает ни гнева, ни раздражения, ни обиды. Но как бы хотелось взять его за руку и без всяких объяснений просто вывести на солнце: смотри, любуйся, радуйся! Но даже этих слов «любуйся», «радуйся» нет в его словаре, в его толстых учебниках и идеологических руководствах. Там все объяснено, но объяснено так, что в мире не на что больше любоваться и радоваться. А между тем вся Пасха – о мире, который озарен Солнцем Правды и который только в любовании этим Солнцем, только в радости о нем становится настоящим миром: «Ныне вся исполнишася света, небо же и земля и преисподняя, да празднует убо вся тварь восстание Христово, в немже утверждается»359.
Нам говорят: «Но как можете вы радоваться тому, чего не видели, какой-то древней легенде? Как можно в наш век космических полетов верить, что женщины, пришедшие когда-то ко гробу своего Учителя нашли его пустым, а Учителя – живым?» На это можно ответить: «Да, меня не было тогда, в то утро в том саду; я не видел, как взошло утро этого дня, не слышал сам призыва “Радуйтесь!” и потому ничего не могу доказать так, как вам хочется, т.е. – с помощью приборов и вычислений. Но я знаю одно: радость Пасхи реальна, и она продолжается, возвращаясь к нам всякий раз с той же силой, с той же самоочевидностью уже две тысячи лет. Так вот, спрошу и я вас: откуда она, эта радость? Почему мы готовы отдать все на свете, а Пасхи и пасхальной радости не отдадим? Мы знаем о воскресении Христа из мертвых не потому, что узнали об этом научным путем, но потому, что радуемся Его воскресению. Ничто в мире не бывает без причины. Так говорит наука, «ваша» и «наша», ибо наука одна. Нет и радости без причины. И все в религии можно выдумать, но радость ни выдумать, ни заказать нельзя. Мы стоим перед закрытыми дверями – сотни свечей, сотни освещенных лиц и тишина... Мы ждем. Но разве вы не видите, не чувствуете, не понимаете, что это все человечество, вся природа, весь мир стоят, озаренные надеждой, что выше и лучше этой минуты нет на земле?
Как будто с бесконечной высоты самого неба приходят, падают эти единственные, ни на какие другие не похожие слова: «Христос воскресе!» И радость – вот она, здесь, во мне, на этих лицах, в этих глазах, в этом сиянии огней! Она заливает сердце, соединяет всех, поднимает куда-то в самое средоточие света, и как будто не мы, а сам этот свет, сама эта радость отвечают, точно громом, точно бурей, точно молнией: «Воистину воскресе!» И никаких других доказательств не нужно, как не нужно доказательств тому, кто видит солнце, радуется и любуется им, и сам наполняется, сам становится светом и любовью, и из глубины сердца говорит всему, что есть вокруг: «Радуйтесь!»
Переживая Пасху. Доказательства не нужны360
Христос воскресе! – Воистину воскресе! «Пасха, Господня Пасха, праздников праздник и торжество есть торжеств!»361 Какие еще нужны слова? Действительно, сегодня «пусть никто не рыдает о своем убожестве, ибо явилось общее Царство»362. Но вот произносишь эти чудные слова, радуешься им, веришь в них – и тут же приходит на ум, сколько миллионов людей в эту единственную ночь, в этот лучезарный день не слышат их и, может быть, никогда не слышали! Скольким людям они ничего не говорят, ничего не возвещают! И сколько людей с враждой, скепсисом и иронией, слыша их, пожимают плечами! Как можно радоваться, когда столько людей не знают этой радости, отворачиваются от нее, закрывают ей сердце! И как объяснить им это, как тронуть этим их сердце? Ведь, опять-таки, что мы можем доказать? Сам Христос сказал про таких, что даже если кто восстанет из мертвых и явится им, они все равно не поверят (см.: Лк. 16:31). Что же можем мы со своими бедными «доказательствами»?
Но быть может, вся сила, вся победная сила Пасхи именно в том, что доказать тут ничего нельзя, что все человеческие доказательства как в одну, так и в другую сторону, весь бедный человеческий разум оказываются здесь бессильными.
Вот в конце прошлого века в самом сердце России в семье священника растет мальчик Сережа, Сергей Булгаков. Растет, овеянный поэзией и красотой церковных служб, безотчетной, слепой, бездоказательной верой. Никаких вопросов, никаких доказательств... «Да они и не возникали, – писал он позже, – не могли возникнуть, эти вопросы в нас самих, в детях, так мы сами были проникнуты этим, так мы любили храм и красоту его служб. Как богата, глубока и чиста была эта наша детская жизнь, как озлащены были наши души этими небесными лучами, в них непрестанно струившимися»363.
Но вот пришло время доказательств и вопросов. И из этого детства, безотчетного, бездоказательного, вышел искренний, горячий, честный русский мальчик в безверие, в атеизм, в мир только доказательств, только разума. Сережа Булгаков, сын смиренного кладбищенского священника, стал профессором Сергеем Николаевичем Булгаковым, одним из вождей русской «прогрессивной» революционной интеллигенции, русского научного марксизма. Германия, университет, дружба с вождями марксизма, первые научные труды, политическая экономия, слава ученого, уважение, как тогда говорили, всей «мыслящей России»... Если кто-нибудь прошел весь путь вопросов и доказательств, так это действительно он. Если кто постиг всю науку и ее якобы увенчание и «вершину» – марксизм, так это он; если кто отвернулся от бездоказательной, безотчетной веры, так это он. Несколько лет ученой славы, несколько толстых книг, сотни последователей...
Но вот постепенно, одно за другим рухнули и в пыль обратились эти «доказательства», вдруг не осталось от них ничего. Что же случилось? Болезнь, умопомешательство, горе? Нет, ничего не случилось внешне, житейски. Случилось то, что душа, что глубина сознания перестала воспринимать эти плоские вопросы и эти плоские ответы. Вопросы перестали быть вопросами, ответы – ответами. Вдруг стало ясно, что все это ничего не доказывает: рынки, капитал, прибавочная стоимость... Что знают они, что могут сказать они о душе человеческой, о вечной ее неутоленности, о той неизбывной жажде, что не умирает никогда на последней глубине, в последних тайниках этой души? И началось возвращение. Нет, не просто к безотчетной детской вере, не просто к детству. На всю жизнь остался Сергей НиколаевичБулгаков ученым, профессором, философом, только теперь о другом стали вещать его книги, о другом, совсем о другом загремело его вдохновенное слово.
Я вспомнил о нем в этой сегодняшней пасхальной радости, потому что лучше всех, мне кажется, отвечает он нам всей своей жизнью, всем своим опытом на вопрос: какможно доказать? И вотон снимает этот вопрос, ибо он-то знал всю силу и всю немощь всех доказательств, он-то уверился, что Пасха не в них и не от них. Вот послушаем его в пасхальный день под самый конец его жизни. «Когда отверзаются двери, – говорит он, – и мы входим в сверкающий огнями храм при пении ликующего пасхального гимна, сердце наше заливает радость, ибо Христос воскрес из мертвых. И тогда пасхальное чудо совершается в наших сердцах. Ибо мы видим Христово воскресение; “очистив чувствия”, мы зрим “Христа блистающася” и приступаем “исходящу Христу из гроба, яко жениху”. Мы тогда теряем сознание того, где мы находимся, выходим из себя самих. В остановившемся времени, в сиянии белого луча пасхального погасают земные краски, и душа зрит только неприступный свет Воскресения: “Ныне вся исполнишася света, небо, и земля, и преисподняя”. В пасхальную ночь дается человеку в предварении уведать жизнь будущего века, вступить в Царство славы, в Царство Божие. Heимеет слов язык нашего мира, чтобы выразить в них откровение пасхальной ночи, это радость совершенная. Пасха – это жизнь вечная, состоящая в боговедении и богообщении. Она есть правда, мир и радость о Духе Святом. Было первое слово воскресшего Господа в явлении женщинам – “Радуйтесь!” и слово его в явлении апостолам: “Мир вам!”»364
Это, повторяю, слова не ребенка, не простачка, еще не достигшего «вопросов» и «доказательств», – это слова того, кто уже после вопросов, после доказательств. Это не доказательство Пасхи – это свет, сила и победа самой Пасхи в человеке.
Поэтому в эту светлейшую и радостнейшую ночь нам нечего доказывать. Мы только можем всему миру, всем дальним и ближним из полноты этой радости и этого знания сказать: «Христос воскресе! – Воистину воскресе Христос!»
Переживая Пасху. He поздно еще365
Не поверил ученик Христа Фома, когда сказали ему другие ученики, что они видели воскресшего Учителя. «Если сам не увижу, не поверю. Если сам не прикоснусь, не ощущу, не трону, – не поверю» (ср.: Ин.20:25). И конечно, то же самое вот уже веками повторяет человечество. Разве не на этом «увижу, прикоснусь, проверю» основана вся наука, все знание? Разве не на этом строят люди все свои теории и идеологии? И не только невозможного, но как будто чего-то неправильного требует от нас Христос: Блаженны невидевшие, – говорит Он, – и уверовавшие (Ин.20:29).
Но как же это так – не видеть и поверить? Да еще во что: не просто в существование некоего высшего, духовного существа, Бога, не просто в добро, или справедливость, или человечность, нет! – а в воскресение из мертвых, в то неслыханное, ни в какие рамки не укладывающееся благовестие, которым живет христианство, которое составляет всю его сущность: «Христос воскресе!» Откуда же взяться этой вере? Разве можно заставить себя поверить в такое? И вот с печалью или же с озлоблением уходит человек от этого невозможного требования и возвращается к своим, простым и ясным: увидеть, тронуть, ощутить, проверить...
Но вот что странно: сколько он ни смотрит, ни проверяет, ни прикасается, все остается столь же неуловимой и таинственной та последняя истина, которую он ищет. И не только последняя истина, но и самая простая житейская правда. Человек как будто определил, что такое справедливость, но нет ее на земле: все так же царят на ней произвол, и насилие, и жестокость, и ложь. Свобода? Да где она? Вот только что на наших глазах люди, утверждавшие, что они владеют настоящим, всеобъемлющим, «научно-обоснованным» счастьем, – люди эти сгноили в лагерях миллионы других людей, и все во имя «счастья», «справедливости», «свободы»! И не убывает, аусиливается гнетущий страх, и не меньше, а больше ненависть в мире, и не исчезает, а возрастает в нем горе. Увидели, проверили, тронули; все рассчитали, все проанализировали, создали в своих ученых лабораториях и кабинетах самую что ни на есть научную и проверенную теорию счастья, но выходит так, что не получается от нее даже самого маленького, житейского счастья, что не дает она самой простой, непосредственной, живой радости и все только требует новых жертв, новых страданий, умножает море ненависти, преследований и зла.
А вот Пасха спустя столько столетий и это счастье, и эту радость дает. Тут как будто и не видели мы, и проверить не можем, и прикоснуться нельзя, но подойдите к храму в пасхальную ночь, вглядитесь в лица, озаренные неровным светом свечей, вслушайтесь в это ожидание, в это медленное, но такое несомненное нарастание радости. Вот в темноте раздается первое «Христос воскресе!», вот гулом тысячи голосов прокатывается в ответ «Воистину воскресе!», вот открываются двери храма, и льется оттуда свет, и зажигается, и разгорается, и сияет радость, которой нигде и никогда нельзя испытать, как только тут, в этот момент. «Красуйся, ликуй!» – откуда же эти слова, откуда этот вопль, это торжество счастья, откуда это несомненное счастье, это несомненное знание? Действительно, блаженны невидевшие и уверовавшие! И вот тут-то как раз доказано и проверено: придите, прикоснитесь, проверьте, ощутите и вы, маловерные скептики, слепые вожди слепых!
Фомой Неверным, т.е. неверующим, называет Церковь усомнившегося апостола. И как примечательно то, что вспоминает о нем и нам напоминает сразу же после Пасхи, первое воскресенье после нее называя Фоминым. Ибо и вспоминает, и напоминает, конечно, не только о Фоме, но о каждом человеке и обо всем человечестве. Боже мой, в какую пустыню страха, бессмыслицы и страдания забрело оно, человечество, при всем своем «прогрессе», при всем своем синтетическом «счастье»! Достигло Луны, победило пространство, завоевало природу... Но кажется, ни одно слово из всего Священного Писания не выражает так состояние мира, как это: «Вся тварь стенает и мучается, ожидая избавления» (ср.: Рим. 8:22–23). Именно стенает и мучается, и в этом мучении ненавидит, в этих потемках истребляет самое себя и держится только пустой, бессмысленной гордыней: «Если не увижу, не поверю...»
Но Христос сжалился над Фомой, пришел к нему, и сказал: «Вложи пальцы свои в раны Мои от гвоздей и прикоснись ко Мне, и не будь неверующим, но верующим» (ср.: Ин.20:27). И Фома упал перед Ним на колени и воскликнул: Господь мой и Бог мой! (Ин.20:28). Умерла в нем его гордость, его самоуверенность, его самодовольство: я, мол, не так, как вы, меня не проведешь. Поверил, отдал себя и в ту же минуту достиг той свободы и радости, того счастья и знания, ради которых как раз и не верил, ожидая доказательств.
В эти пасхальные дни стоят перед нами два образа: воскресшего Христа и неверующего Фомы. От одного исходят и льются на нас радость и счастье, от другого – смятёние и недоверие. Кого же мы выберем, к кому пойдем, которому из двух поверим? От одного сквозь всю человеческую историю идет к нам никогда не пресекающийся луч пасхального света, пасхальной радости; от другого – темное мучение неверия и сомнения. В сущности, мы и проверить можем теперь, и прикоснуться, и увидеть, ибо радость эта среди нас, здесь, сейчас, и мучение тоже. Что же выберем мы, чего захотим? Может быть, не поздно еще воскликнуть не только голосом, но и всем существом своим, как воскликнул Фома неверующий, когда наконец прозрел: Господь мой и Бог мой!? И поклониться, как сказано про него далее в Евангелии.
Переживая Пасху. «Прииди и виждь»
Христос воскресе! – Воистину воскресе Христос!
Heбыло и не будет на земле более радостных слов, пусть понимаем мы их по-разному, пусть не всегда догадываемся, не всегда храним в сердце то, что они возвещают, о чем свидетельствуют, к чему зовут. Все это от нашей человеческой слабости, от маловерия, от суеты, в которой мы живем, от неспособности сосредоточиться на главном – на том, что Христос назвал «единым на потребу».
И все же когда слышим мы эти слова, этот возглас и сами отвечаем на него, когда ударяет в сердце этот прилив радости, когда загорается ночь этим непонятным, но таким победным светом, где-то на самой последней глубине своей мы знаем, что касаемся самого важного, самого священного – касаемся, по слову Достоевского, «миров иных».
Боже мой, сколько усилий было положено, чтобы развенчать, оклеветать, оплевать эту глубину, это чувство священного! В каком плоском, бесцветном и унылом мире мы приучились жить! Как давно появились и как всесильны по видимости эти важные люди, «научно» объясняющие тайну жизни, или, вернее, утверждающие, что никакой тайны нет, а есть химия, физика, биология, с помощью которых мы все постигнем и придем к полному счастью!
Но пока нам только и объяснили, что человек – продукт безличных законов природы, что вся его история, все его развитие – продукт животной борьбы за существование, что смысл и содержание этого грядущего счастья в разрешении («научном» и «окончательном»!) экономических проблем. И нет во всех этих объяснениях ни йоты радости, не излучают они никакого света, зато неуклонно созидается на их основе железобетонный муравейник, пронизанный такой безысходной тоской, что люди убегают оттуда в пьянство, разврат, одиночество – куда угодно, только бы забыться. Да, из такого миропонимания не могла родиться Пасха, не могла воссиять неизъяснимая радость, не могло зазвучать: «Ныне вся исполнишася света: небо же и земля и преисподняя, да празднует убо вся тварь востание Христово, в Немже утверждается».
Но вот есть она, Пасха, есть пасхальная радость, есть пасхальный свет, и каждый год мы убеждаемся, что века́ отрицания и преследования, века́ сведе́ния человека к безличной материи их не уничтожили. Нет, ни «объяснить», ни «доказать» мы ничего здесь не можем. Как объяснить слепому красоту солнечного утра? Как объяснить глухому красоту бетховенской симфонии? Как доказать материалисту реальность духа? В том-то и дело, что слова «Христос воскресе! – Воистину воскресе!» – не объяснения, не доказательства, а явление такой реальности, которая, будучи реальностью, не требует ни объяснений, ни доказательств, как не требует их ни любовь для того, кто любит, ни красота для того, кто ее созерцает, ни радость для того, кто радуется. В том-то и дело, что мир, сведший все к объяснениям и доказательствам, постепенно теряет способность верить, любить и радоваться; в том-то и дело, наконец, что сама Пасха есть чудо неумирающей веры, неистребимой любви, неисчерпаемой радости в мире.
Итак, мы только и можем из глубины, из реальности этой веры, любви и радости воскликнуть: «Христос воскресе!» И обратить это восклицание к каждому, на каждого направить любовь, силу и радость этого утверждения, как бы говоря: «Не верьте, не поддавайтесь томуплоскому, безрадостному, безлюбовному объяснению мира, которое вам навязывают! Здесь перед вами иной мир, красота и глубина которого несоизмеримы ни с чем на земле. Здесь перед вами вечный свет утра, когда засияла в мире благая весть о том, что вере и любви суждено победить и саму смерть».
Поглощена смерть победою (1Кор.15:54) – восклицает апостол Павел. И вот из века в век переходят эта победа и эта несокрушимая уверенность, что смерть не есть последняя правда о жизни, что не может погаснуть любовь, раз вспыхнувшая в сердце, не может уйти и раствориться в небытии единственная, неповторимая, несущая в себе вечность человеческая душа.
«Христос воскресе!» – будь это неправдой, откуда взялась бы наша радость? Откуда приходил бы этот свет и торжество пасхальной ночи? «Христос воскресе!» – будь это обманом, как мог бы жить этот обман две тысячи лет? Все проходит, все умирает, все исчезает. Но вот не умирает Пасха, не умирают этот свет и это торжество, бросаются друг к другу в объятия люди, обмениваясь поразительным приветствием. И потому всякому ищущему, жаждущему, алчущему только и можно сказать: Прииди и виждь (Ин.1:46).
Свидетельства. «Глас хлада тонка»364
Что лежит в основе религии? – Опыт встречи человека с Богом.
Я говорю это, и сразу же чувствую, насколько такой ответ и прост, и сложен. Он прост, потому что всякий верующий немедленно с ним согласится: «Да, именно встреча, другого слова не подыщешь. Heлогические выводы, не доказательства, а встреча, столь несомненная для души, что после нее непонятно, как можно было не верить, спорить, сомневаться. Но ответ этот и сложен, ибо как только пытаешься объяснить, передать опыт этой встречи привычными словами, чувствуешь бесконечную трудность и даже невозможность слова эти найти. И потому так часто слова наши бывают не те, не о том.
В одной из древнейших книг, Библии, в Третьей книге Царств есть удивительный рассказ о таком опыте встречи с Богом. Там повествуется о голосе Божием пророку Илии, когда он находился в пещере на горе. И сказал ему голос: Выйди и стань на горе... и вот, Господь пройдет, и большой и сильный ветер, раздирающий горы и сокрушающий скалы пред Господом, но не в ветре Господь; после ветра землетрясение, но не в землетрясении Господь; после землетрясения огонь, но не в огне Господь; после огня веяние тихого ветра, и там Господь” (3Цар.19:11–12).
Какие удивительные слова: веяние тихого ветра (или в славянском переводе: глас хлада тонка), и там Господь! Что означают они? Прежде всего то, что не во внешних и внешностью своей подавляющих явлениях совершается встреча души с Богом. Буря, землетрясение, огонь – все это символы внешних событий, всего того, что своей грозной и неодолимой мощью оказывает на нас устрашающее воздействие и хотя бы на время порабощает, лишает внутренней свободы.
И именно страхом человека перед такими явлениями объясняют происхождение религии ее враги: человек ищет веры, потому что ему страшно. Однако книга Царств, написанная тысячелетия тому назад, утверждает: нет, не в этих явлениях, не в буре, не в землетрясении и огне, не в порабощении души и ума начало веры! Heв этом встреча с Богом, не в этом суть религиозного опыта, а в веянии тихого ветра – в гласе хлада тонка. Именно здесь нет ни принуждения, ни подавления, ни устрашения. Ибо не в том ли главная особенность этого тихого веяния, что его можно не заметить, не расслышать внутренним слухом, если душа наполнена иным.
Как удивительно и насколько противоречит всем утверждениям казенного атеизма это через все Священное Писание проходящее откровение! Heнасилует нас Бог, не устрашает Своим могуществом, не принуждает поверить в Него, но приходит к нам в тихом, едва различимом веянии, где мы встречаем Его не запуганными рабами, но как свободные сыны.
Другая книга Священного Писания, Книга пророка Исаии, дает нам образ будущего Спасителя, в Котором совершится последняя, решающая встреча человека с Богом. Нет в Нем ни вида, ни величия, – говорит Исаия, – и мы видели Его, и не было в Нем вида, который привлекал бы нас к Нему. Он был презрен и умален пред людьми, муж скорбей и изведавший болезни, и мы отвращали от Него лице свое. Он был презираем, и мы ни во что ставили Его. Но Он взял на Себя наши немощи и понес наши болезни...<... > Он изъязвлен был за грехи наши и мучим за беззакония наши; наказание мира нашего было на Нем, и ранами Его мы исцелились (Ис.53:2–6).
Христиане всех времен видели в этом тексте пророчество о Христе и Его пришествии к людям. И действительно, что другое можно сказать о Христе, Чей образ извечно светит нам со страниц Евангелия? И не в том ли вся глубина, вся неповторимость христианства, что в средоточие его – Муж скорбей, в Ком встретились Бог и Человек, но Кто не имел ни вида, ни величия и был презираем всеми, искавшими Бога лишь в бурях, землетрясениях и огне, т. е. в подавлении и принуждении.
Но не было никогда, да и сейчас нет никаких внешних причин, которые вынуждали бы человека верить в Христа, с любовью принимать Его в свое сердце и восклицать по примеру римского сотника, видевшего Его казнь: «Воистину Человек этот – Сын Божий» (см.: Мф.27:54). К Христу приводит только свобода, ибо весь Он, все Его учение, вся Его проповедь к нам есть веяние тихого ветра, и лишь на самой глубине своей – там, где царит тишина и куда не доходят бури и землетрясения человеческой истории, чувствует душа это тихое веяние, слышит глас хлада тонка.
Свидетельства. Живая встреча (С. Булгаков)
В прошлой беседе я говорил о религиозном опыте как опыте встречи с Богом – встречи решающей, которая не столько отвечает на сомнения и колебания, сколько снимает, так сказать, весь вопрос. Сегодня хотелось бы привести пример такой встречи, взятый из автобиографии Сергея Николаевича Булгакова, бывшего в конце прошлого века одним из вождей марксизма в России, а позже, после разрыва с марксизмом – виднейшего представителя русской религиозной философии. Вот как описывается им собственное обращение к вере в книге «Свет невечерний»366.
«Мне шел двадцать четвертый год, но уже почти десять лет в душе моей воцарилась религиозная пустота <...> О, как страшен этот сон души, ведь от него можно не пробудиться за целую жизнь! Одновременно с умственным ростом и научным развитием душа неудержимо и незаметно погружалась в липкую тину самодовольства, самоуважения, пошлости <...> И тогда неожиданно пришло то... Зазвучали в душе таинственные зовы, и ринулась она к ним навстречу...
Вечерело. Ехали южною степью, овеянные благоуханием медовых трав и сена, озолоченные багрянцем благостного заката. Вдали синели уже ближние Кавказские горы. И, вперяя жадные взоры в открывшиеся горы, впивая в себя свет и воздух, внимал я откровению природы. Душа давно привыкла с тупою, молчаливою болью в природе видеть лишь мертвую пустыню под покрывалом красоты, как под обманчивой маской <...> И вдруг в тот час заволновалась, зарадовалась, задрожала душа: α если есть... если не пустыня, не ложь, не маска, не смерть, но Он, благой и любящий Отец, Его риза, Его любовь... Сердце колотилось под звуки стучавшего поезда, и мы неслись к этому догоравшему золоту и к этим сизым горам. И я снова старался поймать мелькнувшую мысль, задержать сверкнувшую радость... А если... если мои детские, святые чувства, когда я жил с Ним, ходил пред лицом Его, любил и трепетал от своего бессилия к Нему приблизиться, если мои отроческие горения и слезы, сладость молитвы, чистота моя детская, мною осмеянная, оплеванная, загаженная, если все это правда, aτο, мертвящее и пустое, слепота и ложь? Но разве это возможно? разве не знаю я... что Бога нет, разве вообще об этом может быть разговор? могу ли я в этих мыслях признаться даже себе самому, не испытывая панического страха пред “научностью”? ... О, я был как в тисках, в плену у “научности”, этого вороньего пугала, поставленного для интеллигентской черни, полуобразованной толпы, для дураков! Как ненавижу я тебя, исчадие полуобразования, духовная чума наших дней, заражающая юношей и детей! И сам я был тогда зараженный, и вокруг себя распространял ту же заразу... Закат догорел. Стемнело. И то погасло в душе моей вместе с последним его лучом, так и не родившись, – от мертвости, от лени, от запуганности. Бог тихо постучал в мое сердце, и оно расслышало этот стук, дрогнуло, но не раскрылось... И Бог отошел <...>
Но вскоре опять то заговорило, но уже громко, победно, властно. И снова вы, о горы Кавказа! Я зрел ваши льды, сверкающие от моря до моря, ваши снега, алеющие под утренней зарей, в небо вонзались эти пики, и душа моя истаевала от восторга. И то, что на миг блеснуло, чтобы тотчас же погаснуть в тот степной вечер, теперь звучало и пело... в торжественном, дивном хорале. Передо мной горел первый день мироздания. Все было ясно, все стало примиренным, исполненным звенящей радости. Сердце готово было разорваться от блаженства. Нет жизни и смерти, есть одно вечное неподвижное днесь. “Ныне отпущаеши” звучало в душе и в природе. И нежданное чувство ширилось и крепло в душе: победы над смертью! Хотелось в эту минуту умереть, душа просила смерти в сладостной истоме, чтобы радостно, восторженно изойти в то, что высилось, искрилось и сияло красотой первоздания»367.
Таково описание изначального религиозного опыта Сергеем Николаевичем Булгаковым, выдающимся русским христианским философом. И подчеркну еще раз: это написано рукой человека, в ранней молодости отбросившего религию ради науки и научности, сыном кладбищенского священника, ставшим вождем русских марксистов и признанным авторитетом в самой что ни на есть марксистской науке – политической экономии. И к решающему опыту этому привели его не житейская неудача, не горе, не страх, то есть не одна из тех причин, в которых официальная доктрина безбожия видит источник религии, не бегство от чего бы то ни было, а эта радостная встреча, это прикосновение к душе чего-то несказанного, невыразимого и в то же время неотразимо победного. Heстрах, не страдания, а радость. Heусилия ума, а откровение красоты.
И позднее, уже открыто и сознательно вернувшись в Церковь, став священником и богословом, Булгаков, сам переживший этот личный опыт встречи с Божеством, уверенно сказал: «Религия зарождается в переживании Бога, и как бы ни кичилась мудрость века сего, бессильная понять религию за отсутствием нужного опыта, за религиозной своей бездарностью и омертвением, – те, которые однажды узрели Бога в сердце своем, обладают совершенно достоверным знанием о Нем»368.
Булгаков – только один из бесчисленного множества людей, попытавшихся опыт этот, встречу эту описать в словах. Есть и другие – и много их, на Востоке и на Западе, повсюду, – которые пережили эту встречу и записали ее, оставили нам это драгоценное свидетельство. В следующей беседе послушаем некоторых из них.
Свидетельства. Живая встреча (А. Фроссар)
«Религия зарождается в переживании Бога... те, которые однажды узрели Бога в сердце своем, обладают совершенно достоверным знанием о Нем»369. Этими словами русского религиозного мыслителя и богослова, а в прошлом марксиста Сергея Николаевича Булгакова закончил я прошлую мою беседу, в которой приводил его же рассказ о своем обращении, о своей встрече с Богом и о переживании Бога.
Сегодня пример такой же встречи с Богом я хочу привести из совсем другой среды, другого мира. Несколько лет назад вышла книга известного французского журналиста Андре Фроссара370, в которой он, тридцать с лишком лет спустя просто и спокойно рассказал о своем религиозном обращении. Булгаков был сыном священника, семинаристом, потерявшим веру и вновь обретшим ее. Он вырос в Церкви, и память о вере всегда так или иначе жила в нем. Но журналист Фроссар родился и вырос в среде стопроцентно безбожной и антирелигиозной. Отец его был первым в истории французского коммунизма секретарем Коммунистической партии371, а позднее – виднейшим вождем социализма. Фроссар-сын рассказывает, что все его знания о христианстве ограничивались сведениями, почерпнутыми из произведений Жан-Жака Руссо и Вольтера. Никаких метафизических исканий, никакой метафизической тоски он не знал. И вот солнечным июльским днем произошло событие, о котором он поведал только тридцать лет спустя.
Дело происходит в Париже. Молодой Фроссар едет в автомобиле своего друга, они собираются вместе поужинать. Друг его останавливает автомобиль около одной ничем не знаменитой парижской церкви и просит Фроссара подождать несколько минут, пока он зайдет в соседний дом по одному спешному делу. Фроссар пишет: «О чем я думал в этот момент – не помню, но во мне не было никакого волнения, ни грусти, ни тоски. Мой спутник вышел из машины. Что же касается меня, спокойного безбожника, то я не знал, конечно, что через несколько минут стану христианином, что мне наскучит ждать в автомобиле и я войду через маленькую железную дверь в церковь – войду как зевака, желающий поглазеть на произведения искусства. Мой взгляд различит огоньки свечей, монахинь, застывших в полумраке, ярко освещенный престол и внезапно, не знаю почему, остановится на второй свече слева от Распятия. Heна первой, не на третьей, а на второй... И в этот момент внезапно начнется то, что в одно мгновение разрушит абсурд моего существа и преобразит меня в ребенка, которым я никогда до этого не был. Сначала я услышу слова “духовная жизнь”, сказанные не мне, а произнесенные рядом со мною кем-то, кто видит нечто, чего я еще не вижу. И едва успев расслышать последний слог, я буду захвачен каким-то потоком, устремившимся не сверху, а снизу. Нет, небо не раскроется – оно хлынет, словно выплеснувшись из маленькой церквушки, где до этого тайно присутствовало. Какими словами все это выразить? Я видел перед собой цельный кристалл, ослепительно светозарный, чье сияние, как я отчетливо помню, пронизано синевой. Toбыл мир иной, но такой светлый и такой подлинный, что в его свете наш мир казался слабой тенью какого-то неясного сна. Этот иной мир и есть действительность, и есть истина. Я так ясно вижу его с темного берега, к которому все еще привязан! И на самой вершине, за этой светозарной мглой – несомненное для меня присутствие Того, Чье существование я за минуту до этого отрицал и Кого христиане называют Отцом. И радость – радость спасенного, радость потерпевшего крушение, но вовремя избавленного от гибели! Все эти чувства, которые я с таким трудом пытаюсь выразить на заведомо негодном языке, все эти чувства даны мне сразу, как единое чувство, единый опыт, и я спустя столько лет по-прежнему не могу осознать всей их бездонной глубины. Все пронизано присутствием Того, Чье имя я уже никогда не смогу произнести без страха оскорбить Его любовь и перед Кем я имею счастье быть прощенным ребенком, который рожден непрестанно узнавать, что все и всегда есть дар».
Так описывает французский журналист Фроссар свою встречу с Богом – встречу, определившую всю его жизнь. Он не стал ни монахом, ни священником, как ему хотелось в первый момент после этого переживания. В жизни его было много трагедий. Война, сопротивление нацистским оккупантам, тюрьма, где он ждал смертной казни. Фроссар потерял двоих детей, испытал полную меру страданий. Одно никогда не дрогнуло в нем – простая, детски радостная вера, полученная им как дар в той таинственной и лучезарной встрече с Богом. «То, что я написал о Боге, – говорит он, – написано только затем, чтобы вы еще больше любили Его, если вы Его уже любите. А если не знаете Его – то для того, чтобы хоть раз подумали о Том, к Кому тянется, неведомо для самой себя, каждая душа. Ибо человек – дитя любви, и он призван вернуться к любви своей верой и надеждой, сквозь страдания и смерть. И призвание это человек не в силах в себе уничтожить».
Булгаков и Фроссар – люди разных миров, разных культур, разные во всем. И вот все тот же опыт света, радости, полноты и все та же не умирающая с той поры уверенность, что этим светом, этой радостью и этой полнотой вошел в их жизнь Сам Бог.
Свидетельства. Живая встреча (Н. Мотовилов)
Говоря о религиозном опыте, или, точнее, о встрече с Богом, лежащей в основе веры, я в моих предыдущих беседах приводил примеры такой встречи из автобиографии отца Сергия Булгакова и из книги французского журналиста Андре Фроссара. Все это наше время, наши современники. Но к какой бы эпохе, к какой бы среде такие примеры ни относились, самое поразительное в них – тождественность содержания. Везде те же слова, те же образы, и это несмотря на полную невозможность каких бы то ни было соприкосновений между свидетелями этого опыта. .
Вот еще один пример, взятый на этот раз из записок русского помещика Николая Александровича Мотовилова, посетившего в конце двадцатых годов прошлого века старца Серафима Саровского и записавшего свою беседу с ним372. Записки эти пролежали неизвестными свыше шестидесяти лет и были открыты только в начале нынешнего века. Мотовилов, как принято говорить в наше время, интересовался религиозными вопросами и для разрешения их обращался к разным лицам. Приехал он и к старцу Серафиму, и тот принял его.
В ответ на обычный вопрос, в чем смысл жизни, как найти Бога, как жить, старец сказал, что смысл жизни состоит в стяжании благодати Святого Духа. Тогда Мотовилов спросил: «Но как же и где я могу ее, эту благодать, видеть? Добрые дела видны. А разве Дух Святой может быть виден? Как же я буду знать, со мною Он или нет?»
Старец сказал: «Нам теперь кажутся странными слова Священного Писания: “Видел Адам Господа, ходящего в раю” (ср.: Быт.3:8) и все те места, где говорится о явлении Бога людям. Вот некоторые и говорят: “Эти места непонятны. Неужели люди так очевидно могли видеть Бога?” А непонятного тут ничего нет. Произошло это непонимание оттого, что мы удалились от простора первоначального христианского ведения и под предлогом просвещения зашли в такую тьму неведения, что нам уже кажется неудобопостижимым το, о чем другие до того ясно разумели, что им и в обыкновенных разговорах понятие о явлении Бога не казалось странным. Бога и благодать Святаго Духа люди не вовне видели и не в исступлении расстроенного воображения, а истинно въяве».
Мотовилов отвечал: «Все-таки я не понимаю, почему я могу быть твердо уверенным, что я в Духе Божием. Как мне самому распознать Его истинное явление?»
«Тогда отец Серафим, – свидетельствует Мотовилов, – взял меня крепко за плечи и сказал: “Мы оба теперь в Духе Божием с тобою. Что же ты не смотришь на меня?” Я отвечал: “Heмогу, батюшка, смотреть, потому что из глаз ваших молнии сыпятся. Лицо ваше сделалось светлее солнца, и у меня глаза ломит от боли”».
«Представьте себе, – продолжает он, – в середине солнца, в самой блистательной яркости его полуденных лучей лицо человека, с вами разговаривающего. Вы видите движение уст его, меняющееся выражение его глаз, слышите его голос, чувствуете, что кто-то вас руками держит за плечи, но не только рук этих не видите, не видите ни самих себя, ни фигуры его, а только один свет ослепительный, простирающийся далеко, на несколько сажен кругом, и озаряющий ярким блеском своим снежную пелену, покрывающую поляну, и снег, падающий сверху, и меня, и старца. “Что же чувствуете вы теперь?” – спросил меня отец Серафим. “Необыкновенно хорошо!” – сказал я. “Да как же хорошо?” – “Чувствую я такую тишину и мир в душе моей, что никакими словами выразить не могу”. – “Что же еще чувствуете вы?” – спросил меня отец Серафим. “Необыкновенную сладость!” – отвечал я. И он продолжал: “От этой сладости наши сердца как будто тают, и мы оба исполнены такого блаженства, какое никаким языком выражено быть не может. Что же еще вы чувствуете?” – “Необыкновенную радость во всем моем сердце!” И отец Серафим продолжал: “Когда Дух Божий снисходит к человеку, тогда душа человеческая преисполняется неизреченной радости, ибо Дух Божий радостотворит373 все, к чему бы Он ни прикоснулся. Но как бы ни была утешительна радость эта, все-таки она ничтожна в сравнении с тою, про которую Сам Господь устами Своего апостола сказал, что не видел того глаз, не слышало ухо, и не приходило то на сердце человеку, что приготовил Бог любящим Его (1Кор.2:9). Предзадатки этой радости даются нам теперь. Если от них так сладко, хорошо и весело в душах наших, то что сказать о той радости, которая уготована на небесах плачущим здесь, на земле?”».
Таков рассказ Мотовилова. Как видим, снова, хотя и в других словах, свет, радость, полнота. Словно через века и через пространство перекликаются друг с другом все те, кто имеет опыт этой живой и самоочевидной встречи, этого прикосновения Бога к душе. «И все же, – могут возразить нам, – это немногие, это единицы!» На это ответим так: «Многие или немногие, мы не знаем. Ибо сколько из них нашли нужным рассказать об этом опыте, а сколько живут им потаенно, из боязни, что, рассказав о нем, покажутся гордецами, ищущими признания! Так или иначе, одно несомненно: каждый верующий, если только по-настоящему вдумается в жизнь свою, вспомнит таинственное мгновение, когда совершилось это прикосновение, когда дан был, пусть мимолетный, опыт света, радости и полноты. Heбудь этого, нам, в сущности, не о чем было бы говорить и мы не знали бы, как объяснить самое таинственное, в сущности, из всех слов человеческих – “Бог”».
Но остается несомненным, что всякий раз, когда мы по-настоящему верили, не было в душе страха и уныния – только любовь, только радость, только свет. Се, стою у двери и стучу (Откр.3:20). Слышим ли мы этот стук Божественной любви в наше сердце?
Свидетельства.О беседе преподобного Серафима с Мотовиловым
В истории русского Православия нет более яркого и вместе с тем более простого описания прямого религиозного опыта, чем запись беседы, какую имел русский помещик Николай Александрович Мотовилов с преподобным Серафимом Саровским.
Преподобный Серафим скончался в 1833 году, и в последние годы его жизни слава о нем как о замечательном старце-монахе, который помогает всем приходящим, распространилась по всей России. Одним из таких пришедших к нему за советом и помощью в духовных исканиях был Мотовилов, человек образованный и начитанный. Мы приводим отрывки его записи, только чуть-чуть упрощая трудные и для современного уха непривычные церковнославянские выражения374.
«Это было в четверг, – начинает Мотовилов, – день был пасмурный, снегу было на четверть на земле, а сверху порошила довольно густая снежная крупа, когда отец Серафим начал беседу со мной на ближней своей пажинке. “Господь открыл мне, – сказал старец, – что с детства вы усердно желали знать, в чем состоит цель нашей христианской жизни”. Я должен прибавить тут, что с двенадцатилетнего возраста мысль эта меня, действительно, неотступно тревожила. И я, действительно, ко многим обращался с этим вопросом. “Но никто, – продолжал отец Серафим, – не сказал вам о том, зеленому. Говорили вам: ходи в церковь, молись Богу, твори заповеди Божии, твори добро, вот тебе и цель жизни христианской. Но они не так говорили, как бы следовало. И вот я, убогий Серафим, растолкую вам теперь, в чем действительно эта цель состоит”».
В рукописи за этим введением следует пространная запись слов преподобного Серафима о том, что целью христианской жизни является собирание, или «стяжание», Святого Духа. Но Мотовилов все не удовлетворяется, он хочет большего: «Батюшка, вот вы все говорите о стяжании Святого Духа как о цели христианской жизни, но как же и где я могу Его видеть? Добрые дела видны, а разве Дух Святой может быть виден? Как же я буду знать, со мною Он или нет?»
На это преподобный Серафим отвечает: «Нам теперь кажутся странными слова Священного Писания: “Видел Адам Господа, ходящего в раю” (ср.: Быт.3:8) или когда мы читаем у апостола Павла: “Мы пошли в Ахайю, и Дух Божий был с нами” (ср.: Деян.16:6–7). Вот некоторые говорят: эти места непонятны, неужели люди могли так очевидно видеть Бога? А непонятного тут ничего нет. Произошло это непонимание оттого, что мы удалились от простора первоначального христианского ведения и под предлогом просвещения зашли в такую тьму неведения, что нам и кажется непостижимым то, что древние так ясно понимали».
Когда же Мотовилов все еще не понимает и спрашивает: «Каким же образом узнать мне, что я нахожусь в благодати Святого Духа?» – старец Серафим отвечает: «Это очень просто!» «Он взял меня, – продолжает рассказчик, – крепко за плечи и сказал мне: “Мы оба, батюшка, теперь в Духе Божием с тобою, что же ты не смотришь на меня?” И я отвечал: “Я не могу смотреть, потому что из глаз ваших молнии сыпятся, лицо ваше сделалось светлее солнца, и у меня глаза ломит от боли”. Отец Серафим сказал: “Heбойтесь, и вы теперь сами так же светлы, как и я. Вы сами теперь в полноте Духа Божия, иначе вам нельзя было бы и меня таким видеть”. Я взглянул после этих слов в лицо его, и напал на меня еще больший благоговейный ужас. Представьте себе: в середине солнца, в самой яркости его блистательных лучей, человека, с вами разговаривающего. Вы видите движение его рта, меняющееся выражение его глаз, слышите его голос, чувствуете, что кто-то вас руками держит за плечи, но не только рук этих не видите, но не видите ни самих себя, ни фигуры его, а один только свет ослепительный, простирающийся далеко кругом и озаряющий ярким блеском и поляну, и покрывающий ее снег, и снежную крупу, осыпающую сверху и меня, и старца.
– Что же вы чувствуете теперь? – спросил меня отец Серафим.
– Необыкновенно хорошо, – сказал я.
– Да как же хорошо? Что именно?
Я отвечал:
– Чувствую я такую тишину и мир в душе моей, что никакими словами выразить не могу.
– Это тот мир, – сказал отец Серафим, – про который Христос сказал своим ученикам: Мир Мой даю вам: не так как мир дает, Я даю вам (Ин.14:27). Что же еще чувствуете вы?
– Необыкновенную сладость, – отвечал я.
И он продолжал:
– От этой сладости наши сердца как будто тают и мы оба исполнены такого блаженства, какого никаким языком выражено быть не может. Что же вы еще чувствуете?
– Необыкновенную радость во всем моем сердце.
И отец Серафим продолжал:
– Когда Дух Божий нисходит к человеку и осеняет его полнотою Своего наития, тогда душа человеческая преисполняется неизреченной радостью, ибо Дух Божий радостотворит все, к чему бы Он ни прикоснулся. Это та самая радость, про которую Господь говорит в Евангелии: “Женщина, когда раждает, терпит скорбь, потому что пришел час ее. Когда же родит, то уже не помнит скорби за радость, яко человек родися в мир”» (ср.: Ин.16:21).
Эта запись Мотовилова с предельной ясностью раскрывает нам реальность религиозного опыта как основу веры и религиозного сознания. Повторим снова: религии рождаются не из умозаключений и доказательств, а из исканий, из духовной жажды и духовного голода всего существа человеческого. А προ это искание раз и навсегда, навеки, сказано: Ищущий находит, и стучащему отворят (Мф.7:8).
* * *
Свете тихий – песнопение вечерни.
Источник цитаты редакцией не установлен.
Из стихотворения «Silentium!» (1829).
Солженицын А.И. Всероссийскому Патриарху Пимену великопостное письмо [март 1972 г.] // Собр. соч. в 20 т. Т.9. Вермонт, Париж: YMCA-Press, 1981. С.121.
Книга Малькольма Мэггериджа (1903–1990) «Christ Rediscovered» опубликована в 1969 г.
Брошюры (от англ.tract).
Подразумевается голод 1932–1933 гг., охвативший обширные территории СССР, в том числе Украину, и приведший к массовой гибели населения. Умышленному сокрытию этого бедствия большевистским руководством страны чрезвычайно помогла просоветская позиция многих западных интеллектуалов. Среди последних видное место занимал английский драматург и публицист Бернард Шоу (1856–1950), посетивший в 1931 г. Сталина и имевший репутацию «друга Советского Союза».
Эль Греко, Доменико (наст. фамилия и имя Феотокопулос, Доминикос) (1541–1564) – испанский живописец греческого происхождения, произведения которого отличаются, помимо глубоко своеобразной манеры, необычным колоритом.
Арсеньев Н.С. О жизни преизбыточествующей. Брюссель: Жизнь с Богом, 1966. С.41. Арсеньев Николай Сергеевич (1888–1977) – русский философ, богослов, исследователь отечественной и западноевропейской культуры. С 1920 г. – в эмиграции.
Там же.
Позитивист – здесь: поклонник эмпирического знания, полностью отвергающий метафизическую и духовную проблематику.
Возможно, имеется в виду статья известного советского византиниста А.П.Каждана «Историческое зерно предания об Иисусе Христе» (Наука и религия. 1966. №2. С.8–13).
Лаврентий Воскресения, или Лаврентий Воскресный (1611–1691) католический монах-визионер.
Ср.: «От приблизительно десяти с половиной часов вечера до приблизительно половины первого ночи. Огонь <...> Уверенность, уверенность. Уверенность. Ощущение (Его), радость, мир <...> Радость, радость, радость, слезы радости. (Арсеньев Н.С. О жизни преизбыточествующей. С.224–225).
См. прим. на с.31.
Арсеньев Н.С. О жизни преизбыточествующей. С.25.
Цит. по: Там же. С.30 (со ссылкой на тексты орфиков).
Из стихотворения «Я памятник себе воздвиг нерукотворный...» (1836).
Ср.: «...да всеми благодарит Тя, Изряднохудожника...» (Требник. Чин миропомазания. Молитва на пострижение власов).
Подразумевается Божественная литургия.
Слова свт. Иоанна Златоуста. См. прим. к беседе «Восшедший на небеса», с.302, прим.229.
Опубл. как: Будьте как дети // Шмеман А., прот. Проповеди и беседы. С.131–134
Из стихотворения М.Ю. Лермонтова «Выхожу один я на дорогу...» (1841). Следует: «Ночь тиха. Пустыня внемлет Богу…»
Из стихотворения М.Горького «Легенда о Марко» (1902).
Ср.: «Приближается Христос, звезда предозаряет, небесное множество воинства приницает умных сил» (Утреня 22 декабря. Стихира 1-я на стиховне).
Ср.: «Бог Авраама, Бог Исаака, Бог Иакова, не философов и мудрецов» (Арсеньев Н.С. О жизни преизбыточествующей. С. 224).
Из стихотворения Ф.И. Тютчева «Silentium!» (1829).
Из стихотворения «Выхожу один я на дорогу...» (1841).
Пасхальная утреня. Стихиры Пасхи, Слава и ныне.
Пасхальная утреня. Канон. Песнь 3, тропарь 3-й.
Cвт. Иоанн Златоуст. Слово огласительное...
Источник цитаты не установлен. Ср.: «Назначенные... люди по всему городу зажигали высокие восковые колонны... озарявшие всякое место, так что эта таинственная ночь становилась светлее самого светлого дня» (Евсевий Памфил. Жизнь блаженного василевса Константина. M.,1998. С.151).
Пасхальная утреня. Канон. Песнь 3, тропарь 1-й.
Опубл. как: Пасха (посвящается о. Сергию Булгакову) // Шмеман А., прот. Проповеди и беседы. С.48–52.
Пасхальная утреня. Канон. Песнь 8, ирмос.
Свт. Иоанн Златоуст. Слово огласительное...
Булгаков С.Н. Автобиографические заметки. Париж, 1946. С.16.
Источник цитаты не установлен.
Опубл. как: В неделю Антипасхи (Фомино воскресение) // Шмеман A., прот. Проповеди и беседы. С. 52–55.
Опубл. в 1917 г.
Булгаков С.Н. Свет невечерний. M.: Республика, 1994. С.13–14.
Ср.: «Итак, в основе религии лежит пережитая в личном опыте встреча с Божеством, и в этом заключается единственный источник ее автономии. Как бы ни кичилась мудрость века сего, бессильная понять религию за отсутствием нужного опыта, за религиозной своей бездарностью и омертвением, те, которые однажды узрели Бога в сердце своем, обладают совершенно достоверным знанием о религии, знают ее сущность» (Булгаков С.Н. Свет невечерний. С.16). Первая фраза приведенной о. Александром цитаты («Религия зарождается...») относится у С.Н. Булгакова к другому абзацу.
См. предыдущее примечание.
Фроссар, Андре (1915–1997) – французский католический писатель, журналист, художник. В годы немецкой оккупации участвовал в Сопротивлении, находился в заключении. Историю своего обращения описал в книге «Dieu existe. Je L’ ai rencontre» (1966; pyc. пер. под назв. «Богесть– я Его встретил»опубл. В журнале «Символ», 2004, №48). Отец Александр цитирует текст Фроссара в собственном переводе.
Отец А.Фроссара, Луи-Оскар Фроссар (1889–1946), был генеральным секретарем Французской компартии в 1920–1923 гг.
Беседа H.A.Мотовилова (1809–1879) с преподобным Серафимом произошла в ноябре 1831 г. Запись ее обнаружена и впервые опубликована С.А.Нилусом в 1903г. Текст беседы воспроизводился в русско-эмигрантских изданиях, в т.ч.: Ильин В.Н. Преподобный Серафим Саровский. Париж: YMCA–Press, 1925; Вениамин (Федченков), архиеп. Всемирный светильник. Преподобный Серафим Саровский. Париж: Православное изд-во, 1932. Цитируется отцом Александром с сокращениями и изменениями.
Радостотворит – исполняет радости (церковнослав.).
См. прим. к беседе «Переживание Бога (Н. Мотовилов)», с.564.