В.М. Скворцов

Источник

Из писем в редакцию

«Поучающий кощунника наживет себе бесславие». Мисс. Н. Булгаков

«Ваш отец диавол, и вы хотите исполнить похоти отца вашего. Он не устоял в истине. Когда говорит он ложь, говорит свое, ибо он лжец и отец лжи» (Иоан. 8:44).

Эти слова Спасителя невольно пришли мне на память при чтении кощунственного «Ответа» Толстого на послание Синода о нем. В самом деле, как иначе назвать ту богохульную, чуть не площадную брань по адресу православной Церкви и ее спасительных благодатных установлений, – брань, которою уснащает свое произведение «великий писатель»? Кто читал подпольные издания Льва Николаевича Толстого, тот уже давно перестал верить в существование у прославленного писателя самого обыкновенного чувства уважения к убеждениям людей противоположного лагеря. В данном же случае дело идет и не об убеждениях, а о том, что дороже всяких убеждений, что выше всех земных сокровищ (Матф. 6:19–20; 13:45–46), что составляет жизнь многих миллионов православных людей. И вот это божественное достояние, эту святую веру, принесенную нашим Христом Спасителем с неба, аристократ-граф, вельможа православного русского государства, обливает грязью хуже всякого грубого и необразованного сектанта-мужика, пылающего ненавистью к православию.

Возражать ли графу Толстому по поводу его кощунств в «Ответе» на послание Синода? Но разве можно говорить с человеком, который не понимает вашего языка!.. Ведь граф измыслил свое собственное евангелие и не хочет знать того благовестия, которое признается верующим православным миром. Ясное дело поэтому, что увещание его теперь с православно-евангельской точки зрения было бы «метанием бисера»; поучающий кощунника, – говорит премудрый, – наживет себе бесславие, и обличающий нечестивого пятно себе (Притч. 9:7). Поэтому лучше всего оставить, в силу этих слов св. Писания, на ответственности Толстого все его ругательства против православной Церкви, которым сделают надлежащую оценку беспристрастная и неумолимая история и здравое общественное мнение. Если и стоит что возразить прославленному богослову из Ясной Поляны, так это только указать на неправду и на те противоречия, которыми исполнен его настоящий «ответ».

Толстой считает постановление Синода о нем незаконным, умышленно – двусмысленным, произвольным, неосновательным, неправдивым, клеветою и подстрекательством к дурным чувствам и поступкам. Граф на эпитеты подобного рода вообще не скупится; не даром один из его безрассудных поклонников, возражая г. Мережковскому, называет Толстого «мужиком, выковавшим русское государство». Но в таком случае как назвать с беспристрастной точки зрения «ответ» самого Толстого? Ведь idea fixe Толстого составляет непротивление злу. Если же, по взгляду графа, священнослужители православной Церкви являются гнусными обманщиками и гипнотизерами (sic!) и все их церковные действия, а в частности послание Синода, представляют одно сплошное зло, то зачем же граф восстает, вопреки своим основным принципам, против этого зла, зачем он с такой мрачною злобой и в таких непозволительных выражениях обрушивается на служителей Христовых и домостроителей Таин Божиих (1Коринф.4:1)?

Обругивая послание Синода, Толстой для своей брани не представляет решительно никаких оснований. Он голословно утверждает, что послание Синода «не удовлетворяет тем церковным правилам, по которым может произноситься такое отлучение». Какие это церковные правила, граф благоразумно умалчивает, опасаясь, вероятно, чтобы не оказаться таким же канонистом, каков он, как экзегет и богослов.

Забывая всякую сдержанность, Толстой говорит, что послание «представляет из себя то, что на юридическом языке называется клеветою, так как в нем заключается заведомо несправедливые утверждения»... Ниже Толстой, вопреки этому заявлению, блистательно доказывает, что в послании Синода о нем не было не только никакой клеветы, а наоборот, одна вопиющая на небо правда. Нужно быть глубоко благодарным высшему иерархическому правлению нашей Церкви за то, что оно сняло овечью шкуру с хищника, губителя многих человеческих душ: благодаря посланию Синода о Толстом и «ответу» на него графа, теперь всякий может увидеть всю его кощунственную неприкровенность. Спрашивается теперь, кто же в этом деле является клеветником и притом нагло извращающим факты?

Далее Толстой жалуется, что послание Синода «вызвало у людей непросвещенных (толстовством?) и не рассуждающих (как Толстой?) озлобление и ненависть» к нему, доходящие до угроз убийства и высказываемые в получаемых, им гр. Толстым письмах. Что же это значит? Ведь читающей публике, конечно, известно вызывающее письмо, которое графиня Толстая в феврале месяце этого года послала Высокопреосвященнейшему Антонию, Митрополиту С.-Петербургскому и Ладожскому, где она заявляет, что распоряжение Синода вызовет «негодование в людях и большую любовь и сочувствие к Льву Николаевичу. Уже мы получаем, – добавляет безапелляционно графиня Толстая, – такие изъявления, и им не будет конца от всего мира». Теперь же из уст ее супруга мы слышим совершенно противоположное: графу Толстому, оказывается, пишут озлобленные письма, дышащие угрозами, и убийством. Кому верить? Если говорит правду графиня, то неправ граф; а если правдиво пишет граф, то в таком случае искажает истину графиня. Едва ли можно считать это обстоятельство маловажным – неужели можно стать настолько мелким, чтобы допускать в серьезных вещах неправду, столь ясно бросающуюся в глаза? Но допустим, что и граф, и графиня пишут правду, т. е. первый получает письма враждебные, а вторая – сочувственные. Все-таки и при таком положении вещей Лев Толстой никоим образом не может утверждать, что именно послание Синода вызвало к нему озлобление и ненависть в людях непросвещенных и не рассуждающих. Со стороны графа утверждения подобного рода суть не что иное, как недобросовестная натяжка. Нет, не послание Синода озлобило против графа нас, людей верующих, а сам он вызвал это озлобление у нас своими грешными и кощунственными писаниями о религии, в которых с сатанинскою дерзостью обругивает самые священные верования православных христиан и осмеивает дорогие для верующего сердца имена; да, всякому терпению бывает предел, и в воплях негодования против Толстого исключительно виноват сам он. Теперь, стоя на краю могилы, граф только пожинает плоды своей противохристианской и анархической деятельности. И совершенно напрасно граф указывает на то, что письма, направленные к нему, наполнены неприличными ругательствами: подпольные писания самого Толстого так неприкровенны, оскорбительны и грубы, что пред ними бледнеет всякая ругань; только христоненавистные богохуления еврейского Талмуда могут соперничать с толстовским кощунством. Граф дал в этом отношении плачевный пример, и, указывая на сучок в глазе ближнего, не замечает в то же время у себя целого бревна. Сам же Толстой в «ответе» поучает, что люди должны поступать с другими так, как они хотят, чтобы с ними поступали, а сам же первый не следует этому божественному правилу. Становясь на его точку зрения, нужно признать, что эти ругательства суть «простые и объективные» названия вещей и предметов их настоящими именами. И во всяком случае, что извинительно человеку непросвещенному и не рассуждающему, то не извинительно человеку просвещенному и талантливому, который свои богодарованные способности употребляет на то, чтобы священные для всего христианского мира верования поносить «гнилыми словами» (Ефес.4:29). Затем, нужно быть слишком наивным, чтобы не понять, с какою целью Толстой пишет «ответ» на постановление Синода о нем; этот его «ответ», как и прежние писания на ту же тему, в частности и письмо графини Толстой, именно и являются самым ужасным подстрекательством к дурным чувствам против богопоставленных пастырей Церкви.

Толстой уверяет, что он «никогда не заботился о распространении своего учения», но непосредственно затем ослабляет свое уверение, признаваясь, что он «сам для себя выразил в сочинениях свое понимание учения Христа и не скрывал (sic!) эти сочинения от людей, желавших познакомиться с ними, но никогда сам не печатал их; говорил же людям о том, как я понимаю учение Христа только тогда, когда меня об этом спрашивали. Таким людям я говорил то, что думаю, и давал, если у меня были, мои книги». Можно ли писать более умышленно двусмысленным образом? Граф, очевидно, потерял все гражданское мужество и начинает в оправдание своего недостойного и преступного поведения говорить явно несообразные вещи. Что, собственно, означает объяснение Толстого, что он писал свои сочинения сам для себя? Если бы Толстой действительно не желал распространять своего зловредного учения, то он имел все средства сделать это; каждый автор за печатание и издание своих произведений посторонними лицами, не испросившими у него предварительно согласия на издательство, всегда может привлечь виновных к законной ответственности. Между тем Толстой не только, не поступал так, а наоборот, предоставил широкое право печатать свои сочинения, причем, через посредство близких себе лиц, взимал с издателей довольно значительные деньги. Столь лицемерное поведение Толстого нельзя даже и объяснить его учением о непротивлении злу, а просто тонкой хитростью и желанием скрыться за спиной других на случай ответственности пред законом за распространение учений, подрывающих государственную религию. Как бы там ни было, но такой образ действий нельзя назвать благородным: истинные учители мира так не поступали.

Толстой, называя постановление Синода произвольным, недоволен тем, что относительно всех других образованных неверующих людей не издано такого же постановления Синода, какое сделано о нем. Но в данном случае граф рассуждает вопреки самым элементарным требованиям здравого смысла. Нельзя всех больных лечить одним и тем же лекарством; эта истина справедлива в отношении болезней телесных и духовных. Неверие есть духовный недуг. Бывает неверие по легкомыслию, от духовной неразвитости, из желания порисоваться, и бывает неверие отчаянно-сознательное, когда человек не вследствие страстного какого-либо увлечения отрицает Царство Божие, а наоборот, в силу дьявольской гордости не хочет подчинить спасительной вере своего ума, плененного сатаной, и не только не хочет верить, но и находит демоническое удовольствие в том, чтобы колебать веру в других людях. Само собой понятно, что Церковь в своих заботах о спасении вверенных ей чад не может одинаково относиться ко всем этим неверам: к одним она может отнестись более снисходительно, а к другим – менее. И апостол говорит: к одним будьте милостивы с рассмотрением, а других страхом спасайте, исторгая из огня (Иуд.1:22–23).

Толстой считает постановление Синода неосновательным, так как главным поводом его появления «выставляется большое распространение моего, совращающего людей, лжеучения, тогда как мне хорошо известно, что людей, разделяющих мои взгляды, едва ли есть сотня, и распространение моих писаний о религии, благодаря цензуре, так ничтожно, что большинство людей, прочитавших постановление Синода, не имеют ни малейшего понятия о том, что мною писано о религии, как это видно из полученных мною писем». Но граф, очевидно, забыл известную историю о закавказских духоборцах, где не сотня, а несколько тысяч людей погибли, заразивших его лжеучением. Граф Толстой со своими приспешниками просто смеется над цензурой, и его писания в огромном количестве расходятся среди нашего отечества подпольными и запрещенными путями. Притом известное учение можно распространить без всяких писаний через одну проповедь; Чертков, Хилков, Бодянский и Ко. прекрасно доказали эту истину над несчастными духоборами-постниками, превратив покорных дотоле правительству людей в озверелых анархистов. Тлетворная зараза толстовства прямо, так сказать, носится в воздухе и отравляет все классы общества. Неужели у Толстого совесть совсем сожжена (1Тим.4:2), и не дрожит его сердце при мысли о том, чему он учит и куда ведет тот народ, единение с которым будто бы ему так дорого? Трупами будет устлана, слезами и кровью полита та страна, где толстовцы успеют свить себе революционное и разрушительное гнездо.

Нет, малодушною ложью и противоречиями исполнены нападки Толстого на постановление Синода о нем! Оправдывая свое отступление от православной Церкви, Толстой положительно начинает путаться. «По некоторым признакам усомнившись в правоте Церкви, я посвятил, – говорит он, – несколько лет на то, чтобы исследовать теоретически и практически учение Церкви». Как же граф, спрашивается, исследовал учение Церкви? Ответ на это Толстого весьма интересен и поучителен. «Теоретически я перечитал, – пишет Толстой в своем «ответе», – все, что мог, об учении Церкви, изучил и критически разобрал догматическое богословие, практически же строго следовал, в продолжение более года, всем предписаниям Церкви, соблюдая все посты и все церковные службы». Неизвестно, что читал об учении Церкви и как изучал граф Толстой догматическое богословие, – несомненно одно, что это чтение и изучение было чрезвычайно односторонним и потому недостаточным. По крайней мере, из писаний Толстого о религии видно, что он плохой догматист, мало знающий церковный историк и весьма неудовлетворительный экзегет. За доказательствами ходить далеко не нужно. В том же «ответе» на синодальное послание Толстой, напр., утверждает, что молитва общественная в храмах прямо запрещена Христом, причем в доказательство ссылается на Матф. 6:5–13. Если бы граф получше вдумался в этот текст, то понял, что Христос Спаситель запрещает здесь молитву не храмовую, общественную, а молитву тщеславную, совершаемую для того, чтобы видели посторонние люди и прославляли молящихся. Если и в комнату войдешь для молитвы и затворишь за собой двери, то коль скоро сделаешь сие по тщеславию, затворенные двери не принесут тебе никакой пользы (Св. Златоуст). При изгнании торжников из храма, событии, которое признает и Толстой, Господь Иисус Христос торжественно объявил, что дом Отца Его (храм) назовется домом молитвы у всех народов (Мк.21:13). Непосредственные очевидцы и слушатели Христа Спасителя во всяком случае лучше понимали Его учение о храмовой молитве, чем понимает это учение граф Толстой; а они, по свидетельству евангелиста Луки, пребывали всегда в храме, прославляя и благословляя Бога (Лк.24:53), то есть возносили общественные благодарственно-хвалебные молитвы Богу за Его великие милости к роду человеческому, проявленные в искупительном подвиге Сына Божия. В таком же роде и прочие мнимо библейские доказательства, которые Толстой приводит против существующего строя православной Церкви. Если игнорировать библейскую историю и археологию и не подчинять разнузданного разума правилам строгой герменевтики, то можно дойти в толковании священного текста до всевозможных нелепостей. Научным бессилием Толстого объясняется отчасти, по нашему мнению, то отчаянное и ослепленное озлобление, с каким он устремляется на утвержденный семью благодатно-таинственными Столбами Дом Божий (Притч.9:1), которого не могут поколебать все силы ада. Восемнадцати вековая слишком история воинствующей Церкви Христовой могла бы сказать графу в этом отношении весьма много назидательного. Прекрасная литературная форма, в какую Толстой воплощает свои антихристианские сочинения, не делает их более доказательными; отвратительное кушанье останется отвратительным, хотя бы оно было подано на самом художественном золотом блюде. И читая толстовские религиозные писания, невольно вспоминаешь философа Диогена, который, увидев красивого юношу, произносившего срамные слова, воскликнул: «Как тебе не стыдно вынимать свинцовый меч из ножен слоновой кости!?».

«Практическое исследование» учения Церкви Христовой Толстым заключалось в том, что он строго следовал в продолжение более года (выше граф говорит, что он посвятил на это «несколько лет») всем предписаниям Церкви, соблюдая все посты и все церковные службы. Граф сознается, что он начал изучать теоретически и практически учение Церкви потому, что усомнился по некоторым признакам (каким?) в ее правоте. Не трудно предвидеть, чем должно было окончиться «практическое изучение» православия Толстым при его душевном настроении. Сомневающийся подобен морской волне, ветром поднимаемой и развеваемой. Да не думает такой человек получит что-нибудь от Господа (Иак.1:6–7). В существе дела граф в своем строгом следовании всем предписаниям Церкви просто-на-просто злостно лицемерил: он, быть может, спешил к началу всякого церковного богослужения, усердно языком вычитывал церковные молитвы, и в то же время его сердце, омрачаемое неправыми умствованиями (Премудр.1:3), далеко отстояло от Господа и от Христа Его.

Может ли такой пост быть благоприятен Господу, когда человек по внешности как будто смиряет себя и говорит, что он первый из грешников, а внутренне не знает меры своим мнимым достоинствам, ставит себя в мыслях выше всех, творит из себя судию вселенной, готового судить и пересуждать всех и все? Но со страхом ли Божиим и смиренною верою граф приступал к божественной чаше, не с предательским ли намерением «поведать святую тайну» врагам Христовым? Давая Иудино лобзание нашему Спасителю, граф в то же самое время, может быть, обдумывал, как искуснее предать в своих литературных произведениях Сына Божия современным духовным иудеям для нового распятия? При таком душевном настроении Толстому, конечно, нестерпимо тяжело было оставаться вместе с другими учениками Христа за трапезой Господней; он не чувствовал животворных волн благодати Божией и не допустил в свою горделивую душу Христа, Бога нашего. Ведь известно, как Иуда предатель вместе с куском от божественной трапезы принял в себя сатану (Иоан.13:26–27); не случилось ли того же и с нашим несчастным богоотступником в тот год, когда граф производил свои эксперименты над святынею Господнею? О, тогда понятно, почему он так вероломно начал свою богоборную деятельность, почему, графу Толстому так ненавистен православный требник, где содержатся молитвословия для отражения диавола и злых действий его!

25 мая 1901 г. Спб.

Миссионер Н. Б–ов.

О главном сомнения гр. Л.Н. Толстого. Мирянин (Писатель)

«Я не понимаю таинств, в них нет смысла, они суть колдовство». Так сказал гр. Толстой в своем ответе Св. Синоду. Справедливо, что он их не понимает, ибо их никто не понимает, от этого и называют их таинствами, тайным, непостижимым. Что же он хочет сказать? Все равно, как если бы кто сказал: «я не хочу геометрии, потому что она есть геометрия».

«Они – колдовство», утверждает он. Значит, он признает, что они есть. Можно ли назвать каким-нибудь именем и даже определить качества того, чего нет, не существует?! Итак, по его же признанию в христианстве содержатся тайные вещи, именующиеся у христиан таинствами. Только он их не хочет и порицает («колдовство»), христиане же их хвалят и хотят. Еще что сказал он о них, и даже что он единственно о них сказал? То, что они суть колдовство. Радуемся, что суть их, как непостижимости, он схватил в этом слове, но какие он приписал им качества? Колдовство есть злое, ко злу направленное и через злого человека. Но таинства – все «во врачевание души и тела» и, кажется, совершаются через добрых людей. Он не видит колдуна, а толкует о колдовстве; не видит вреда (врачевательство) и все же кричит о колдовстве. Он хочет кричать. Ну, добрая воля. Кричи, пожалуй, твой крик уже безвреден...

Но, может быть, его задача показать, что таинство с виду похоже на колдовство и так же ничего не содержит в себе, как и подлинное колдовство, что таинства суть пустые бессодержательности, немощные вещи. Таковая мысль содержала бы рационализм и утверждала бы неверие его, собственно, не в христианские таинства, но вообще во все чудесное и таинственное в мире. «Ничего нет, кроме Иловайского, Иловайский же достоверен». Это есть построение ума, предрасположение ума, на которое можно ответить только: «у меня-не такое». Кто любит капусту, а кто – суп с картофелем; один читает Иловайского, другой – Пушкина. Толстой так не любит все чудесное, что в переделывании Евангелия даже не остановился вниманием на чудесном, сверхъестественном Откровении (Апокалипсис) Иоанна Богослова. Но он хочет чуда? Согласен указать его: такое чудо есть творческо-художественный гений самого отрицателя чудес. Вполне чудо, что я не имею такого. Ведь зачаты-то мы с ним довольно одинаково, и родители наши были довольно равные люди; те и другие – обыкновенные, серенькие люди. Считая «по обыкновенному», все без исключения люди должны бы родиться приблизительно одинаково и разниться не более, чем березы в березовой роще. Но какая между ними разница! Мне под 50 лет и хоть я пытался писать повести, но даже и малой повестушки не вышло. А он, глядь-ко, в двадцать слишком лет написал вдохновенное «Детство и отрочество». И вот, его дар сравнительно с моим великое есть чудо, и он есть чудо по необъяснимости происхождения и необъяснимой природе.

Не боишься ли ты Бога, что, получив от Него чудесный дар, с магическим действием на души человеческие, ты его употребил на отрицание всех прочих чудес Божиих, которые предназначены служить людям в скорбях их и в бедах, для утешения и для поддержания.

Мирянин (Писатель).

Размышления светского человека при чтении ответа гр. Толстого Св. Синоду. (Письмо в редакцию). Инженер И. Л.

«...Почти все образованные люди разделяют такое неверие». «Я верю в Бога, которого понимаю, как Дух, как Любовь, как начало всего». «Человек Христос». «Верю, что всякий добрый поступок увеличивает благо моей жизни, а всякий злой поступок уменьшает его».

Хотя приведенные фразы и весь цитируемый документ, принадлежащий перу гр. Толстого, направлены по адресу Св. Синода, тем не менее эти фразы произвели на меня впечатление как бы непосредственно относящиеся и ко мне. Впечатление это было на меня так значительно, что оно вызвало в душе моей целый ряд сколько серьезных, столько же и скорбных дум. И я чувствую инстинктивный нагон, потребность поделиться этими впечатлениями и размышлениями с другими людьми.

Чтобы мне не влезать в чужую душу, я поведу речь о самом себе.

К первому, закравшемуся в меня еще на школьной скамье, религиозному сомнению я отнесся очень трусливо и долго боялся с кем бы то ни было поделиться, но любопытство превозмогло.

Мне непременно надо было знать, как и что думают мои товарищи по поводу этого странного разногласия между домом и школою. Я робко, издалека, начал заговаривать с некоторыми товарищами, причем одни как бы пугались моих слов и вопросов, другие разделяли мое мнение, а третьи шли еще дальше, чем я. Ко времени же приблизительно 16-летнего возраста преобладало большинство сомневавшихся. Велись довольно громко целые диспуты по поводу религии, а особенно усердно осуждалось духовенство. Всегда находился какой-нибудь злой язык, который рассказывал «факт» о неблаговидной жизни кого-либо из духовных лиц. Рассказывались самые непристойные анекдоты по поводу того же духовенства. Все это, вместе взятое, развивало в нас отвращение к духовенству и усиливало наше недоверие к Богу и религии. Я начал отрицать решительно все: и Бога, и Евангелие, и Церковь, и обряды, и все то, что называется учением о Боге и Церкви. Отвергнуть было очень легко и просто. Моему тогдашнему уму нужна была ощутительная реальность, и я надеялся, что наука в конце концов мне откроет глаза на природу помимо всякой религии и «попов». Не смотря на такое решение, я чувствовал далеко, далеко, в тайниках моей души, существование какого-то темного пятнышка. Это пятнышко как бы требовало, принуждало меня искать скорейшего объяснения всех явлений природы и томления моей души, принуждало ближе и скорее понимать все происходящее и окружающее меня. Но я был бессилен.

Около двух лет во мне царил беспокойный дух. Я все искал исходного пункта, искал объяснений многим загадкам. Скрытое пятнышко настойчиво требовало скорейшего решения. Тогда я стал искать Бога; начал его создавать, чтобы примирить душу с природой. Многое было передумано и переговорено с товарищами, пока мой Бог не создался в нечто, как мне тогда казалось, целое и определенное.

В 18 лет имя моему богу было «Все», т. е. все живущее, все видимое и все невидимое, – все это, вместе взятое, было мой бог.

Он не нуждается ни в молении, ни в прославлении, ни в каком бы то ни было особливом внимании людей. Это «Все» существует независимо само по себе, а каждый организм сам по себе, т. е. ему дана воля, дан инстинкт, которым он и должен управляться в продолжение своей жизни. Я помирился с жизнью, исходя из такого рассуждения: ведь меня не спрашивали при моем появлении на свет, меня же не спросят, когда я сойду со сцены бытия, поэтому буду слепо жить и повиноваться внушенным мне инстинктом правилам, как это и делают все остальные животные. Создав себе таким образом бога, я на этом успокоился на сравнительно долгий период моей жизни, а на Церковь и духовенство продолжал смотреть, как на предмет критики и насмешки.

Дальнейшее мое учение заключалось в изучении разнообразных законов природы и в применении этих законов к практической жизни, а остальное время было поглощено на удовлетворение разных жизненных потребностей юности, а вопрос о Боге и религии был окончательно забыт. Я весь окунулся в жизнь и в борьбу за существование. Когда же первые пылкие порывы и стремления юности были по силе возможности удовлетворены, когда с каждым днем жизнь стала все менее и менее удовлетворять меня, тогда темное пятнышко снова и все чаще и чаще начало напоминать о себе. Чаще стали появляться часы досуга, когда я мог отдаваться самому себе.

Эти часы начали делаться для меня тяжелой, гнетущей пыткой. Я чувствовал, что созданный юношеским недомыслием мой бог «Все» меня не удовлетворял. Грандиозные законы природы и малейшая былинка земли одинаково мне твердили о существовании непонятной Разумной Силы.

Если мне случалось остановиться перед цветком, то долго в тупом недоумении я стоял, рассматривая и удивляясь его дивному устройству и его чудному аромату. Когда во мне возникло желание сорвать этот цветок, и рука направлялась к нему, тогда: и этот мой жест казался мне чудом: как и каким образом мое желание, моя воля могли быть переданы моей руке?

Я начал всматриваться ближе в самого себя и чем внимательнее и подробнее я вникал в душу и в деятельность органов моего тела, тем более и становился загадкой для самого себя. Все, что прежде считал обыденным, обыкновенным, теперь стало для меня казаться чудом. И вот я, образованный человек, прошел школу и житейский опыт, а в результате ничего не знаю и ничего не понимаю. Сколько я ни напрягаю свой ум, сколько ни призываю на помощь мои познания, но дело разъяснения окружающих меня загадок на подвигается ни на единую йоту... Вот передо мною грядка, на которой растут огурцы... Боже! Сколько тайного, непонятного, чудного в этом простом, избитом и обыденном явлении. Я взял завалявшееся семечко огурца, воткнул его в горсточку самой обыкновенной, глупой земли, и вот эта земля вместе с лучами солнышка творит передо мною удивительное чудо. Из зернышка вырастает куст, на кусте цветы, а из цветов появляются новые огурцы, в которых находятся сотни таких же зернышек, способных дать новую жизнь. Кто создал грандиозные законы природы? Кто дал им эту чудную гармонию? Кто повелел всему двигаться, кто повелел брошенному в землю зернышку брать от нее только то, что необходимо для его жизни? Нет, все это не может происходить глупо, машинально! Тут должна быть Разумная Сила, Которая управляет и распоряжается всем этим. Мой прежний, старый бог «Все» мне ничего не говорит, ничего не объясняет. А тайный внутренний голос моей души мне шепчет: Боженька создал! Боженька устроил! Боженька послал! Тот Боженька, о Котором мне возвещали в златые дни проблеска первой пытливой мысли в один голос все незабвенные, дорогие сердцу, милые, добрые существа – мама, папа, бабушка, няня, – возвещали «тогда», когда гром гремел, дождик падал и при всех других выходящих из ряда явлениях природы видимой. И начал я видеть всемогущую десницу этого доброго Боженьки на каждом листочке, на каждой травке, на каждой мельчайшей былинке земли. Этот забытый Боженька растет у меня в грандиозном ореоле разума и света, Он рассыпан всюду, везде и во всем. Он велик, Он недоступен!

Кто меня научит, кто мне расскажет на нашем бедном человеческом языке про этого недосягаемого Вседержителя вселенной! Новая борьба души, новое испытание!

Неужели обратиться к Евангелию? Неужели я там найду что-либо новое, чего я не знал до сих пор. Ведь я Евангелие учил, ведь я его знаю. Там ничего нет такого, что бы непосредственно отвечало на мои вопросы; но внутренний голос непрерывно шепчет, непрерывно подталкивает: а ты вот теперь возьми да прочти повнимательнее, быть может найдешь, что ищешь. Я, скрепя сердце, со странным еще неиспытанным чувством беру Евангелие и читаю его, чем больше и внимательнее я его читаю, тем лучше и яснее я его понимаю. Я его прочитал и понял. В первый раз в жизни я сознал, что Евангелие не нужно изучать, а надо его понимать и не умом только, но и сердцем.

Описывать все пертурбации и эволюции моей души и разума считаю лишним, да и невозможным, поэтому ограничусь только словами: Бог мне помог, я Его познал!

«... Почти все образованные люди разделяют такое неверие».

Было бы желательно знать: имею ли я основание и право причислить себя к тому, что мы обыкновенно называем образованными людьми, или существует какая-нибудь специальная категория «образованных людей», разделяющих одинаковое мнение с гр. Толстым? Если же и я принадлежу к категории «образованных людей», то интересно было бы знать, в какой именно период жизни и развития я наиболее отвечал названию «образованный человек».

Судя по смыслу слов гр. Толстого, самым образованным человеком я был в возрасте 18 лет, так как в этом возрасте я не сознавал, что я творение Бога, а сам себе создавал Бога. Обобщать понятия и их распространять на всех образованных людей, дело весьма рискованное, дело, доступное гордым и ослепленным умам. Я же со своей стороны позволю себе утверждать, что очень и очень мало среди действительно образованных людей найдется таких, которые по существу дела обращают внимание и придают значение писанию и басням гр. Толстого по вопросам веры и жизни.

Преимущественно же ему поклоняются и перед ним преклоняются не образованные люди, а только полуобразованные, которые не имеют ни умственной силы, ни достаточной подготовки, чтобы самим познать истинного великого Бога. Если мы и находим среди его поклонников действительно известных и популярных людей, а подчас людей, занимающих видные государственные посты, то это надо приписать или слепой случайности, или тому, что эти люди так поглощены серьезными вопросами повседневной государственной и общественной жизни, что они не имеют достаточного времени, чтобы уйти в самих себя и глубоко и правдиво проанализировать свою душу и ее запросы. Поэтому общественная культурная толпа, как и народная, прислушивается к чужому голосу модных идолов общественной мысли, работающих головой за нас, и заранее, принимает без критики и проверки за чистую монету все, что этими идолами изрекается. Вот, собственно, что нужно сказать по поводу положения графа Толстого: «все образованные люди», а теперь вникнем в следующее.

«Я верю в Бога, которого понимаю, как Дух, как Любовь, как начало всего».

А где же разум? Позвольте вам сообщить, господин «учитель», что никто из верующих людей, ни из мыслящих не последует за вашим богом, пока вы не определите его в более ясной и удобопонятной форме. Ведь вы говорите, что ваш бог есть дух. Само по себе это ваше определение для нас, христиан, ничего нового не вносит, ибо и христианская Церковь учит, что Бог есть Дух. Но вы умалчиваете, какое отношение вашего Бога Духа к общехристианскому понятию о Боге-Духе, что нового, вашего вы мыслите в этом определении... Затем вы говорите: Бог есть Любовь. Опять не новое, не ваше понятие, а заимствованное из общего богословия. И тут вы умалчиваете, какая же такая Любовь? Ведь мы, смертные, выражаем этим словом отношения наши решительно ко всему, что нас окружает, что мы делаем в нашей жизни. Мы говорим – люблю Бога, отца, мать, детей, сестру, брата, соседа; люблю лошадь, собаку, люблю чай пить и проч. Какое же из этих бесчисленных проявлений любви вы понимаете в применении к вашему богу? И, как и в чем проявляется эта Любовь, ваш Бог, в людях? Ваше определение Бога-Любовь, взятое отдельно от понятия о Боге, как Существе живом и премирном, решительно ничего ни уму, ни сердцу моему не говорит. Затем вы говорите, что ваш бог есть начало всего. Как это выражение понимать? В 18 лет я тоже гордо пользовался этим выражением, но откровенно признаюсь, что я его не понимал, да и понимать в отдельности от учения обще вселенского, христианского невозможно. Таким образом невольно удивляюсь, что вы нас учите не верить, во что мы верим, а взамен нам не даете решительно ничего ясного, определенного. Звучные, неопределенные слова никогда не могут удовлетворить человека.

«Человек Христос». Верю в то, что воля Бога яснее, понятнее выражена в учении Человека Христа».

Мне желательно спросить гр. Толстого: были ли до Христа люди, равные Ему, или от Христа до наших дней? Я уверен, что и граф скажет: нет не было! Была ли чья-либо жизнь и деяния подобны «Человеку Христу»? – тоже нет. Кто же Он такой? Ведь даже по понятию гр. Толстого его Бог есть высшая Любовь и Справедливость.

«Человек Христос был воплощением и Любви, и Справедливости, и этого граф не отрицает. Отсюда ответ один на вопрос: был ли Он просто человек или Богочеловек? Да был Богочеловек! Но этого вывода гр. Толстой, вопреки здравой логике, не хочет сделать, хотя все свойства и качества Христа и признает премирными, божественными. Он не может допустить, чтобы «Бог вочеловечился», хотя и не может утверждать, что для него постижимы и понятны действия Промысла Божия, и всё-таки дерзает отрицать в Иисусе Христе Богочеловека. Толстому не понятно, как Бог мог принять «зрак раба», сделаться человеком для того, чтобы научить людей, как жить и исполнять волю Божию. Так пусть же он вместе со всеми своими «образованными людьми» придумает другой способ или форму, в какой наилучше, по нашим человеческим понятиям, надлежало бы Богу передать людям Свою Волю. Мой бедный ум сколько ни работал, сколько ни напрягался, но решительно ничего не мог придумать. Пытался я представить его парящим в облаках, окруженным ореолом света и «гласом велиим» диктующим Свою Волю и Свои заповеди.

Я чувствую, что такое проявление Бога меня бы повергло в страх и трепет и окончательно лишило всякой свободной воли, а она в нас несомненно есть, но если бы, тем не менее, Бог проявил Себя таким образом 19 столетий тому назад, то ныне для нас это бы отошло в область гадательных и сомнительных явлений, как у многих уже подорвало доверие к тому, что Бог самолично вручил десять заповедей Моисею. Следовательно, чтобы нам верить в Бога и Его волю, мы должны иметь повторение и напоминание о Нем. Но, если эти повторения и проявления Воли Божией стали бы проявляться часто, то кончилось бы тем, что мы бы и к ним привыкли, как к обыденному явлению грома и молнии или к чуду произрастания огурца, но оно бы для нас утратило всякое значение. Следовательно, не познавать Бога, не быть в силе проникать в его тайный Промысл и проявлении и в то же время дерзать и отрицать великое таинство Боговоплощения – есть высшая степень кощунства.

Да, отвергнув существование Св. Троицы, трудно постичь и понять Бога. Если верить Евангелию, то надо верить всему. Отвергнув же хотя малую его часть, все остальное теряет смысл и значение. Наш язык беден, наш ум слаб, и что бы мы, по существу, в Евангелии ни изменяли, дополняли или сокращали, как делает и учит гр. Толстой, всегда получится абсурд, до которого и договорился яснополянский учитель.

«Верю, что всякий добрый поступок увеличивает благо моей вечной жизни, а всякий злой поступок уменьшает его».

Не верю в загробную жизнь, а верю в вечную жизнь. Не верю в возмездие в вечной жизни, а верю, что всякий добрый поступок увеличивает благо моей вечной жизни, а всякий злой поступок уменьшает его. Это уж какая-то особая толстовская логика, которой мы, обыкновенные смертные, никак не можем ни понять, ни принять.

Здесь невольно вспоминается исторический анекдот о великом художнике и сапожнике.

Напомню: сапожник, проходя мимо выставленной картины, заметил, что сапог неверно нарисован, тогда он вошел к художнику и указал ему на замеченные неточности; художник поблагодарил и исправил. Но дело не ограничилось этим, сапожник на другой день входит к художнику и объявляет ему о недостатках лица и выражения. Тогда художник вывел его из мастерской и сказал: «Что было твое дело, я тебя послушал, поблагодарил и исправил, а лицо уж мое дело».

Гр. Толстой рожден, вырос и воспитан в высшем обществе, и пока он нам сообщал и дивными красками рисовал свою сферу и близко знакомых ему людей, мы с восторгом и упоением читали и отдавались его произведениям. С каждым взмахом его могучей кисти, он сам вырастал в недоступного гиганта, он давил нас мощностью своего гения и таланта. Действительно, как у нас, так и за границей, весь мыслящий и читающий мир был его и за него. Он был кумир: его любили, его почитали, его уважали, перед ним преклонялись.

Казалось бы, что же больше. Нет, слава его не удовлетворяла, он принялся искать вне Бога и Церкви смысла и цели жизни. Большинство людей решает эту задачу и ведут борьбу со своим неверием или маловерием внутри самих же себя, из боязни прийти к неверным и смешным выводам и смутить покой души других же; граф же Толстой, не дойдя до окончательных выводов и не думая о последствиях соблазна, перенес из тайников сердца борьбу эту на бумагу к всеобщему сведению, рисуясь этим, подобно евангельскому фарисею. С трепетом и затаенным дыханием все читали, недоумевали и ждали, в какую же наконец форму выльется результат душевной борьбы знаменитого писателя земли Русской. И что же, теперь всякому беспристрастному наблюдателю должно быть ясно, что бедный граф пришел только к юношескому выводу отрицания и не создал ничего убедительного и обоснованного для утешения как себя, так и тех, которые жадно внимали его пророческому гласу.

Художественно рисовать героев в своих романах, их жизнь и поступки для него было делом легким и простым, что дало ему повод возомнить о себе и взяться за непосильную задачу громко решать веками стоящие на очереди неразрешимые для разума смертных вопросы вне христианства. Ведь написать несколько тетрадок пышных и звучных фраз, вольнодумничать, как многие, еще не значит решить вопрос по существу. Не уподобил ли себя Толстой историческому сапожнику, который хорошо знал склад и овал ноги, а потому решил, что может быть судьей живописи лица. Толстой взял свою кисть и начал, так сказать, без стеснения водить ею по лицу Того, Кого мы называем Бог. Уродливость полученного таким образом изображения наглядно видна из его трактата «в чем моя вера».

Было сообщено в газете, что граф, после выздоровления от постигшего его недуга, сообщил окружающим, что умирать не только не страшно, но приятно и легко, и что если его жизнь продлится на более продолжительный период времени, тогда он напишет большой том, в котором сообщит людям, что умирать не страшно и легко. На это позволю себе заметить гр. Толстому, что если он напишет не только один том, но сто томов, то юношество все равно ему не поверит. Что же касается нас, стариков, то мы и без гр. Толстого смело и спокойно смотрим смерти в глаза.

Гр. Толстой обещается также решать «рабочий вопрос».

Да, родиться графом и прожить всю жизнь графом – и решать такие вопросы, действительно, ему подстать! Легко предвидеть, как будет близко и правильно поставлена и решена эта задача.

Граф! Пощадите вашу старость.

Да, этот великий старец достиг того, что нам остается одно, с искренней душой помолиться за него Всевышнему, чтобы Он излечил его от беспокойного духа, который омрачает так светло, благородно и гениально начатую литературную и общественную жизнь.

Инженер И. Л.

Семипалатинск, обл.

О необходимости общественных церковных молитв за графа Толстого и других отступников. Любовь Пребстинг

Уважаемый епископ Сергий такими словами заканчивает свои «Мысли по прочтении новой исповеди гр. Л. Толстого» – «Покуда он, Толстой, здесь, с нами, покуда не пробил для него час явиться пред престолом нашего Судии, до тех пор мы можем надеяться на милость Божию и можем молиться, и усердно молиться, да помилует и обратит Господь раба Своего, и да дарует нам опять вместе с ним единым сердцем и едиными усты восхвалять Его святое имя». Какие глубокие, сильные слова и, в то же время, как просто высказано то, что больше всего должно бы заботить и волновать теперь душу каждого искреннего христианина по вопросу о Толстом, о его отлучении, вернее, добровольном отпадении от православной Церкви. Самый акт отлучения также заканчивается молитвенными словами к Богу о помиловании и обращении графа и призывом молиться за него. Но молимся ли за него мы и считаем ли нужным молиться? В литературе много пишут о Толстом, о нем много Говорят в различных кружках и частных беседах, но сколько ни наблюдаешь, сколько ни прислушиваешься, все сводится к выяснению настоящего места идеям Толстого, отношения его учения к истинному христианству, его влияния на людей сомневающихся, на окрепшее юношество, на возможность ввести в заблуждение и верующих и проч. Все это, несомненно, очень важно и разобраться в этом необходимо, но время идет, душа гибнет на наших глазах и, быть может, ей уже не долго оставаться среди нас. Ему обратиться теперь труднее, чем кому бы то ни было – «те же ученики, которых он увлек за собой из Церкви, теперь послужат для него величайшей помехой к обращению и покаянию». Говорит все тот же уважаемый епископ. Господи! Какой получается страшный лабиринт – с одной стороны Лев Николаевич на высоте своей известности и авторитетности влечет за собой массу последователей на верную гибель, с другой – эти последователи, как тяжелые путы отягощают его душу и тянут в бездну, не пуская воспрянуть к Богу. В виду ужаса такого положения мы, искренно верующие и страшащиеся гибели брата, могли бы и должны своей дружной, массовой молитвой стать противовесом этих повисших на его душе последователей его. Но нигде не слышно, чтобы за него молились. В церковь несутся все, наши нужды общественные и частные, все радости и печали, но не видно там наших посильных жертвований на заказы молебнов об обращении гибнущего брата, наравне с молебнами об избавлении нас от неурожаев, пожаров, эпидемии, о выздоровлении тяжко больного члена нашей семьи и проч. бедствий, незаметно, чтобы там молились за него, а между тем эта печаль наша и общественная, и частная, и для многих из нас очень близкая, п. ч. правду сказал Толстой в своем ответе Св. Синоду, что далеко не один он в своем неверии, и многие из нас с ужасом видят в тех рядах своих близких. Само собой понятно, что и молиться следовало бы о помиловании и обращении не одного его, Толстого, но и о всех неверующих, отпавших, заблуждающихся и колеблющихся в вере ближних наших, хотя во главе забот в этих молитвах все же должен стоять Толстой, вследствие его авторитетного положения – обратится Лев Николаевич, и большинство его учеников пойдет за ним. Очевидно молятся за графа епископы, которые и в своих журнальных статьях взывают о нем к Богу, и подписавшиеся под актом его отлучения, молятся, конечно, и все священники, которым поручена Св. Синодом забота о его обращении, но ведь это не есть та общественная церковная молитва, в которой мог бы участвовать и к которой невольно привлекался бы каждый верующий, посещающий храм Божий, молитва, о силе которой говорил нам Сам Христос, указывая на нее, как на верное средство получить просимое. Есть, правда, в церковном богослужении некоторые общие места, где мы просим о благосостоянии Церквей и соединении всех, а также, чтобы нам единым сердцем и едиными устами славить и восхвалять святое имя Его, но ведь это уж очень обще, и так привыкли видеть в этом молитву о соединении церквей различного вероисповедания, что вряд ли кто думает в это время о Толстом и ему подобных. Что же касается до молитвы за всех вообще совратившихся с правильной веры, читающейся в кафедральных соборах один раз в год в неделю православия, то ведь это так мало для тех, кто так нуждается в наших неотступных, упорных и, главное, дружных и общих молитвах; а туда, в соборы эти попадают сравнительно очень немногие, и молитв этих большинство из нас даже не знает. Надо еще с сожалением сказать, что мы, верующие, слишком мало подвижны к молитве вообще, и сутолока житейская на нас сильно влияет отвлекающим образом, так что мы особенно нуждаемся, чтобы Церковь руководила и побуждала нас к молитве. Вот почему было бы особенно желательно, чтобы ввелись в церковное богослужение особые молитвы или прошения о неверующих, заблуждающихся и колеблющихся ближних наших, чтобы мы под руководством наших пастырей и вместе с ними могли сливаться перед Господом воедино и о спасении несчастных погибающих. Дело ближайших пастырей разъяснить нам и необходимость церковной, общественной молитвы за гибнущего брата нашего Льва Николаевича и ему подобных неверов. Многие, особенно простой неграмотный народ, почти не знают его, многие не считают нужным за него молиться, а есть даже и такое мнение, будто молиться за такого богоотступника и вообще великого грешника большой грех, что молитва эта может оскорбить Бога, что она даже бесполезна, п. ч. благодать не действует там, где явно противятся. На разборе этих двух последних мнений я позволю себе остановиться, так как мне пришлось слушать их между прочим и от лица в высшей степени интеллигентного и весьма почетного по своему положению среди верующих. Если предположить, что молитва наша может оскорбить Бога, то молиться, конечно, и не следовало бы, но ведь и равнодушно слушать открытые, вызывающие богохульства тоже невозможно. Как ревнители о Христе, мы неминуемо должны возмущаться, негодовать и поступать хотя бы так, как это теперь делают запальчивые противники Толстого, осыпая его ругательствами и угрозами и в письмах и при личном свидании, что видно из слов самого Льва Николаевича, – поступать как некогда апостол Петр, отсекший мечем ухо Малху в защиту Христа. Но мы видим, что Христос не хотел этого, и кротко Сам же исцелил идущего на него врага. Подобную ревность о Христе епископ Антоний, в одном из своих сочинений, прямо называет плотской и неугодной Богу любовью к Нему. Христос молился на кресте за своих врагов, показывая нам высокий пример смирения плотских самолюбивых чувств и самыми страданиями Своими за оскорбивший Его мир дал образец высшей самопожертвованной любви. Наиболее рельефный пример отношения Христа к оскорбляющим Его можно видеть в обращении апостола Павла – ярого гонителя Своего Он Сам призвал и поверг к стопам Своим, и из гонителя Павел делается еще более ревностным проповедником и распространителем христианской веры, которого и теперь постоянно слушаем в церкви и учимся из слов его распознавать правду Божию. Как знать, может быть и Толстой отмечен Богом, может быть и он достоин Его призыва? Как можем мы брать на себя великое дело Божье – судить брата своего? Кто знает, быть может нравственные силы его гораздо больше наших, недаром же он вот уже сколько лет вращается мыслью около вопросов веры, на восьмом десятке, доживая, быть может, последние дни, твердо отступает от Церкви, не решаясь войти в сделку с совестью. Говорят – гордость, самолюбие не допускают Толстого к вере. Может быть, и несомненно даже и это, но где же взять чувство, которое одно могло бы сломить все это? Можно сказать про него, что разум его ищет, а сердце молчит. Не видя Самого Господа, не полюбив Его всем сердцем, он старается лишь по Его заветам, ощупью найти Его, но эти заветы, без Самого завещавшего, кажутся ненужными игрушками, пустыми обрядами, бессмысленным колдовством и не приводят ни к чему. Начни граф с другого конца – отдай прежде свое сердце Царю царствующих и тогда сразу все изменится, получит глубокий смысл, дорогой и понятный каждому христианину. Его же уши заткнуты для слушания дивной музыки, руководящей фантастическими танцами, которые без нее кажутся сумасшедшими телодвижениями. Господи! Открой глаза и уши его, чтобы видел Тебя, слышать великое Твое слово любви! Отвори сердце его, чтобы впустил Тебя, Одного Желанного!

Но если Лев Николаевич действительно зол, горд, непокорен, лжив, самолюбив, каким нередко рисуется из своих слов и действий, или, вероятнее, как любят то объяснять себе его противники, то мы-то что, что будем судить и взвешивать его недостоинства перед Богом? Мы-то ведь молимся за себя Богу, не боясь оскорбить Его этим, а может ли кто из нас, положа руку на сердце, сказать, что он лучше, более достоин перед Богом, чем Толстой? Лев Николаевич оскорбляет Его в своем безумном неверии, мы, веруя и исповедуя его, приобщаясь Тела и Крови Его и признавая все установленные Церковью таинства, делаем это на каждом шагу и словом, и делом, распинаем каждый день своего Господа своей греховностью, душевной грязью, своим полным неумением и нежеланием понимать волю Его, ненавистью и равнодушием к ближнему. Христос в многочисленных притчах поясняет нам, как надо относиться к заблудшим – притча о блудном сыне, о потерянной мелкой монете, о заблудшей овце и др. все это не показывает ли нам, как дорого Ему взыскать погибшее и сколько радости бывает на небесах о каждом раскаявшемся грешнике? Зачем же хотим мы идти другим путем, зачем не хотим войти в радость Отца Своего Небесного, отказываясь принять участие в поднятии погибающего брата? Но вот можем ли помочь? Второе из разбираемых, мнений говорит, что молитва за Толстого, как за противника благодати Божией, бесполезна. Но опять-таки можем ли мы брать на себя такое смелое решение, – кто же знает, что Толстой действительно во все моменты своей жизни, противится благодати? Дело Божье усмотреть, уловить наконец, вызвать момент сердечного призыва. Когда жил Христос среди нас, недостойных, как часто фарисеи осуждали Его, что Он имеет общение с мытарями, грешниками и блудницами, и получали в ответ кроткий укор, что они не знают, что значит «милости хочу, а не жертвы». Как бы и нам не заслужить такого же укора!

Есть еще одно мнение, которое выставляется, как препятствие к общественной, церковной молитве за гр. Толстого и ему подобных изуверов. Будто бы такая молитва за явного богоотступника и хулителя веры Христовой может возмутить и взволновать умы. Но это препятствие вряд ли может считаться имеющим вес, п. ч. истинный христианский смысл церковных молитв за врагов наших достаточно выясняется всем духом учения Христа и особенно указанными уже местами его. И здесь дело пастырей же выяснить все это и придать молитвам истинно – христианское значение во всей нравственной красоте его смирения и любви, а никак не возвышения врагов Господних и не раболепства перед ними.

И необходимость молиться общественной молитвой в Церкви за Толстого и всех других неверующих ближних наших представляется мне тем настоятельнее, чем меньше видится путей и способов помочь им – все доказательства веры, по большей части, раздражают их, что видно из отношений Льва Николаевича к желающим убедить его, и, вероятно, многие из нас наблюдали это раздражение не раз из личных сношений и бесед с графом или ему подобных неверов. Да и возможно ли вообще доказать разумом то, что берется преимущественно чувством? Не самонадеянно ли также будет брать на себя то, что возможно только Одному Богу? Поэтому убеждай, делай все от тебя зависящее, но молись и ищи помощи от Бога прежде всего, а так как это дело обращения так страшно гибнущих на наших глазах ближних одинаково должно быть дорого каждому христианину, то и молиться нужно дружно, энергично, сливши воедино все сердца свои перед Богом. И если уж признать указанную необходимость наших общих церковных за них молитв, то надо делать это скорей, пока стоящий во главе погибающих и, может быть, более всех ответственный, вследствие своей особой одаренности, брат наш Лев Николаевич еще с нами на одном пути. Своими молитвами докажем им кстати, что они очень ошибаются, думая, что мы относимся к ним нетерпимо с несвойственным христианству деспотизмом, а наоборот, желаем им только спасения, хотя бы значения его они и не понимали. Не могли же бы они не усмотреть в этом искреннем нашем желании, вылившемся в горячую и дружную за них молитву, самого сердечного к себе доброжелательства. Таким образом выполнилось бы хоть в данном случае одно из глубочайших прошений молитвы Господней – «да святится имя Твое» и слова Христа: «Тако да просветится свет ваш пред человеки и т. д.» (Матф.5:16), и свет этот, будем надеяться, озарит и согреет их омрачившиеся и очерствевшие сердца.

Любовь Пребстинг.


Источник: По поводу отпадения от православной церкви графа Льва Николаевича Толстого : Сборник статей «Миссионерского обозрения» / Изд. В.М. Скворцова. - 2-е изд., (доп.). - Санкт-Петербург : типо-лит. В.В. Комарова, 1904. - VIII, 569 с.

Комментарии для сайта Cackle