В.М. Скворцов

Источник

Как и когда совершилось отпадение гр. Льва Ник. Толстого от православной Церкви. В. Скворцов

Когда, унесенный бурным потоком мира сего, Толстой испил «чашу неги сполна», то горький осадок на дне ее отрезвил его, пробудил дремлющую совесть и, дав почувствовать всю бессмыслицу прежней греховной жизни, он побудил разочарованного мыслителя искать новой лучшей жизни, – жизни, имеющей настоящий, истинный смысл. И вот с тех пор в жизни Толстого начался длинный, уже более трех десятилетий длившийся, период искания истины. В начале тяжелый и мучительный, едва не завершившийся печальной катастрофой самоубийства, он постепенно теряет свой острый характер, и в последние годы Толстой приобретает спокойствие человека, ум которого, усталый после долгих, бесплодных поисков истины, под благовидным предлогом вовсе отказывается найти ее. Не замечая, что время утрачено в бесплодных шатаниях и блужданиях колеблющейся мысли, Толстой успокоился на том хитросплетенном коварным разумом, – который долгое время не находя истины, хочет уверить себя, что он нашел ее, – само противоречивом положении, будто истина – в самом процессе искания истины. Этим обманчивым положением, конечно, не только оправдываются все те противоречия и те, всех здравомыслящих людей удивлявшие, парадоксы, которые высказывались ищущим истины Толстым, но дается разрешение и впредь делать тоже, без всякой надежды найти когда либо ту истину, которая одна может дать истинный, непризрачный покой (Мф.11:28–30).

А между тем был момент, когда Толстой очень близко подходил к этой искомой им истине. Это было тогда, когда он вместе с Левиным пытался проникнуть в тайники народного духа и узнать, чем живет, что таит в могучей груди своей этот таинственный, непонятный сфинск, богатырь – народ. Здесь он нашел то, что спасло его от самоубийства – веру в Бога. Но так как вся его прошлая, почти полувековая жизнь, слишком богатая впечатлениями, питавшими чувственность, давала мало материала для опытов жизни внутренней, духовной, то естественно, что не имея богатства и широты опыта внутреннего, Толстой не мог проникнуть в душу народную так глубоко, как это сделал гениальный Достоевский. Поэтому он и не нашел здесь того Христа, которого носит в сердце своем, с которым живет и страдает православный русский народ – христоносец.

Вместе с народом Толстой близко подошел к Церкви православной и некоторое время даже усердно выполнял ее обряды, веря, что в том вероучении, которому он хотел следовать, была истина. Но, к сожалению, сближение его с Церковью не пошло далее выполнения обряда. Незнакомство с решением вопросов жизни, предлагаемым Церковью, сделало для него невозможным общение с православием. Воспитанный в «просвещенных понятиях» beau mond’a, по которым понятие Церкви равносильно «грязному, косматому, жадному попу», «грубому, невежественному идолопоклоннику мужику», да «запаху ладана и постного масла», так претящего утонченному великосветскому обонянию, Толстой, естественно, видел в Церкви одну только внешность, и не мог заметить той внутренней связи, какая существует между членами живого организма Церкви, как тела Христова. Смотря на Церковь сквозь узкую призму традиций большого света, давно уже переставшего светить нашему темному народу, он не заметил в ней духа той живой, в течение веков питающей многомиллионные массы православного русского народа, церковной традиции, которая, передаваясь от отцов к детям, из рода в род, из века в век непрерывною струёй течет в ней со времени основания Церкви Христом и Апостолами, неся в светлых волнах своих чистое вселенское церковное самосознание.

И вот, когда в первый раз после многих лет, желая причаститься, Толстой подошел к царским дверям и должен был вслед за священником повторить известные слова, исповедуя свою веру в принятие истинного Тела и Крови Христовых, то его, по собственному признанию «резнуло по сердцу». Душевный человек не принял того, что от Духа Божия, и эти «жесткие» еще для не уверовавших учеников Христовых слова почел за безумие. Очевидно, высокие истины христианского учения не глубоко проникли в сознание Толстого; скользя по поверхности, они достигли только плотяного ума, который не может разуметь того, о чем надо судить духовно (1Кор.2:14). Смотря на христианские истины лишь с внешней формальной стороны, Толстой не усвоил всего их внутреннего, глубокого содержания, не постиг той внутренней таинственной стороны их, которая делает эти богооткровенные истины в отличие от других, изобретаемых и постигаемых человеческим разумом истин, догматами, т. е. истинами веры, полными при всецелом проникновении ими явления «духа и силы» (1Кор.2:4). Видя вместе с не веровавшими и соблазнявшимися Иудеями во Иисусе Христе «плотника, сына Иосифа и Марии, братьев и сестер которого все знали» (Мк.6:3; Ин.6:42), Толстой не уразумел христианской тайны воплощения, по которой Божество для спасения падшего человечества снизошло до принятия истинной плоти человеческой, а потому не уразумел и другой, тесно связанной с нею тайны искупления. Если Христос – «истинный Бог и жизнь вечная» (1Ин.5:20), приискринне приобщился нашей плоти и крови, чтобы приблизить и низвести к нам жизнь Божественную, сделав ее для нас более удобовосприемлемою, то и мы, чтобы быть причастниками этой жизни, должны войти в живейшее и теснейшее общение со Христом, должны органически соединиться с Ним, как ветви с виноградною Лозою (Иоан.15:1–6), как члены Его тела с Главою (1Кор.12:27), должны питаться Им, чтобы жить Им (Иоан.6:57). Конечно, душевный человек не понимает тайны бессемянного зачатия и вкушения под видом хлеба и вина истинного Хлеба жизни (Иоан.6:49) и склонен считать это безумием. Но тот, для кого «безумное Божие премудрее человеков» (1Кор.1:25), кто воспринимает христианские истины не одним разумом кичащим, но всем своим существом, всеми силами души, – по природе христианки, и с такою радостью откликающейся на чудный призыв Христа следовать за Ним, тот ясно видит внутреннюю, насущную необходимость христианских тайн воплощения и искупления для нравственной жизни человека и, всецело проникаясь ими, он сам преобразуется, делается новым творением во Христе (2Кор.5:17).

К сожалению, Толстой не воспринял этих истин так глубоко, он верою не постиг того, что если в тайне воплощения Божество снизошло до принятия плоти человеческой, то в тайне искупления человечество возвышается до принятия плоти Божественной. Поэтому, когда слова об истинной плоти и крови Христовых коснулись его, не очищенного словом Евангельской истины, слуха, то его резнуло по жесткому, холодному, не согретому спасительной баней пакибытия, не уязвленному любовью Креста Христова, сердцу. Правда, скрыв под маской «самоуничижения и смирения» невольно вспыхнувшее в нем не доброе чувство раздражения, Толстой приобщился «без кощунственных чувств», но он не стал причастником искомой им истинной, имеющей смысл, – жизни, которая есть вечная жизнь со Христом. Недостаточно испытав себя, Толстой «ел и пил недостойно», а потому не испытал сладостных ощущений души, достойно встретившей Жениха-Христа. Тот дух, который некогда владел рукою Евы, когда она срывала запрещенный плод с древа познания добра и зла, смутил Толстого, когда он готовился достойно вкусить благословенный плод от Древа Жизни, и доброе семя, уже готовое пасть на почву, достаточно подготовленную предшествовавшим внутренним переворотом, было похищено.

Поэтому-то ища истины, Толстой не нашел той единой вечно сущей Истины, Которая «многократно и многообразно вещая отцам через пророков, в последние дни возглаголала нам в Сыне» (Евр.1:1–2), возвестившем о Себе: «Я есмь путь и истина и жизнь» (Ин.14:6). Поэтому-то, ища смысла жизни, он не нашел того единого Божественного Смысла (Логоса), Который, открывая Себя «частично и посредством путей естественных в разуме древних философов, по исполнении времен вполне и всецело открыл Себя в Ипостасном Слове, пришедшем во плоти» (Иоан.1:14.

Клим. Ал. Иуст. фил.), в Котором обитает вся полнота Божества» (Кор.2:9). Который есть «Альфа и Омега, Начало и Конец» (Откр.1:8), «Образ Бога невидимого» (Кол.1:15), и «сияние Его славы» (Евр. 1:3). Отблеск Отца светов в Сыне достиг сознания Толстого, преломившись сквозь обманчивую призму новейшего языческого лжеименного гносиса, поэтому вместо Христа Спасителя, вечным блеском примирения в ясном сознании Церкви вселенской сияющего и всякую грешную человеческую душу, скорбящую же и озлобленную и помощи Божией требующую, к Себе призывающего, пред ним предстал бледный, преходящий образ учителя и мудреца земного, который предписывает страждущему человечеству рецепты, но не дает лекарства.

Не согретый животворным лучом истины Божественного Логоса, не просвещенный «Светом во откровение языков», Толстой, желая осмыслить так художественно изображаемую им действительность рассматривает ее при тусклом, бледном свете блуждающих огоньков, там и сям едва мерцающих в безбрежном море буддийской нирваны и гоголевского абсолютного «ничто». Не удивительно, если при таком неверном свете он неверно определяет диагноз болезни и потому предлагает вредные, ядовитые лекарства. Желая уврачевать мир от разъедающих его язв и недугов, Толстой указывает новые устои жизни, забывая или вернее, потемняя самородный блеск драгоценного Камня, от века положенного во главу угла (1Пет.2:6), и представляющего единственно прочное и незыблемое основание, на котором должен строить всякий, кто хочет строить на песке. Наделенный от Бога десятью талантами, гордо выступает он сам, «во свое имя», и принимается за дело, которое ему не поручено. В увлечении он рубит направо и налево, не замечая, что вместе с сухими ветвями под его ударами падают и здоровые, питающиеся соками, идущими прямо из корня, и вместо широковетвистого дерева в результате получается один оголенный ствол.

Брак, семья, государство, Церковь, наука, искусство – все это подвергается им жестокой критике, которая не удерживается в должностных границах критики основательной, но переступая их теряет равновесие, и незаметно достигает того кульминационного пункта откуда все вещи созерцаются сквозь призму само обольщённого кичливого разума, вере Христовой не покоряющегося. Отсюда, с этой вершины Толстой рассматривает мир сей, во зле лежащий, до него доносятся стоны и вопли из этой юдоли плача, он искренно хочет помочь страждущему человечеству, но... в легкой дымке потемняющего ясность сознания горделивого самообольщения пред ним, вместо возвещенного Христом Евангелия Царствия, вырисовываются причудливые силуэты его собственного фантастического царства. Как художник, так тонко анализирующий проявления зла во всех его видах, даже до самых тайных и сокровенных изгибов и движений сердечных, как мыслитель, Толстой не возвысился до дивного синтеза, каким разрешается проблема зла в христианстве. Случайно остановив взор свой на словах Спасителя: «не противься злому» (Мф.5:39), он вдруг увидел в них ключ к уразумению смысла христианского учения и средство к избавлению человечества от всех бедствий. Ослепленный и пораженный этим внезапно открывшимся ему, расширенным, односторонним и несогласованным с другими местами Евангелия смыслом отрывочно истолкованных слов, Толстой не заметил основной идеи христианства, вечным блеском примирения сияющей. Поэтому, так мастерски, с таким неподражаемым совершенством изображая все малейшие детали и самые сложные перипетии вековой борьбы добра со злом, он не усмотрел в широте христианского мировоззрения основного закона, управляющего ходом и изъясняющего смысл этой борьбы.

Жизнодавец, «на кресте руце простерший» и все, искупленное Его честною Кровью, грешное человечество к Себе призывающий, не предстал его духовному взору в царственном величии Богочеловека, снизшедшего в преисподняя земли и ад умертвившего блистанием Божества». «Солнце правды прежде солнца зашедшее иногда во гроб», не взошло для него в светоносный день восстания и не осветило истинного пути жизни. Торжествующие клики христиан, чистым сердцем Христа Воскресшего славящих, светло празднующих «смерти умерщвление, адово разрушение, иного жития вечного начало», не нашли отзвука в его сумрачном сердце...

За решением вечно волнующей дух человеческий проблемы о зле Толстой обращается к современным философским системам, которые по этому вопросу лишь повторяют, различно комбинируя то, что выработано было древним, миром языческим. И вот из стран далекой Индии встает пред ним фантастический призрак Майи. Призрак этот окутывает всю видимую действительность, которая в покровах Майи исчезает, и сама обращается в призрак, а значение действительности получает бесконечный океан мировой божественной жизни. Майя носится над этим без видным океаном, представляя собою атмосферу, необходимую для индивидуализации сознания; здесь, как бы преломляясь, единая мировая сущность дробится и дает начало бесконечному разнообразию форм жизни; но все это – лишь пузырьки на поверхности океана, все это, в том числе и личность человеческая, только волны, лишь на миг вздымающиеся, чтобы навсегда исчезнуть в необъятном лоне вод...

В этом мировоззрении, усвоенном Толстым, дана принципиальная основа того широкого отрицания существующих форм жизни семейной, общественной, государственной и церковной, которое им развивается. Если существование личности призрачно, неистинно, если конечная цель личности – слиться и исчезнуть в лоне мировой жизни, то все формы и условия жизни личности, как такой, должны быть отвергнуты, так как они поддерживают в личности ложное убеждение в ее самоценности, и этим затрудняют наступление Царствия Божия; Царствие же Божие, с этой точки зрения, мыслится не как «присносущный покой, идеже празднующих глас непрестанный и бесконечная сладость зрящих лица Божия доброту неизреченную», а, как погружение личного сознания в общемировую, космическую бессознательную жизнь природы, как мрачная, холодная нирвана, где царствует вечная правда небытия.

Так, не возвысившись до чудной, вполне отвечающей всем важнейшим запросам духа человеческого, концепции мировоззрения христианского, Толстой осмысливает видимую действительность в свете мировоззрения пантеистического и на нем успокаивается, плененный широтой, открывающихся пред ним необъятных перспектив, – широтой безграничной, беспредельной, дух захватывающей и увлекающей до головокружения и потери всякого личного сознания.

В этом, думается, тайна обаяния толстовского учения, в этом же и его (πρώτον ψεύδοξ) первая ложь.35

Что такова именно история и психология процесса отпадения гр. Л.Н. Толстого от родной православной Церкви, подтверждение этого мы находим и в собственных словах Льва Николаевича, заимствуемых нами из предисловия к его книжке «Христианское учение». Над обработкой изложенной в ней системы своего учения наш новый лжеучитель трудился, по словам издателя книжки, г. Черткова, два года, а ему сдал для напечатания 2 сент. 1897 г. Вот что и как говорит здесь гр. Толстой о времени и процессе своего отпадения от православия и христианства.

Жил я до 50-ти лет, думая, что та жизнь человека, которая проходит от рождения и до смерти, и есть вся жизнь его, и что потому цель человека есть счастье в этой смертной жизни, и я старался получить это счастье, но чем дальше я жил, тем очевиднее становилось, что счастья этого нет и не может быть. То счастье, которое я искал, не давалось мне, то же, которого я достигал, тотчас переставало быть счастьем. Несчастий же становилось все больше и больше, и неизбежность смерти становилось все очевиднее и очевиднее, и я понял, что после этой бессмысленной и несчастной жизни меня ничего не ожидает, кроме страдания, болезни, старости и уничтожения; я спросил себя: зачем? И не получил ответа.

И я пришел в отчаяние.

То, что говорили мне некоторые люди, в чем я сам иногда старался уверить себя, что надо желать счастья не себе одному, но другим, близким и всем людям, не удовлетворяло меня, во 1-х, потому, что я не мог искренно так же, как себе, желать счастья другим людям, во 2-х и главное – потому, что другие люди точно так же, как и я, обречены были на несчастье и смерть. И потому все мои старания об их благе были тщетны.

Я пришел в отчаяние. Но я подумал, что мое отчаяние, может происходить от того, что я особенный человек, что другие люди знают, зачем живут, и потому не приходят в отчаяние.

И я стал наблюдать других людей, но другие люди точно так же будто бы, как и я, не знали, зачем они живут, – одни старались суетой жизни заглушить это незнание, другие же уверяли себя и других, что они верят в разные веры, которые с детства внушены им; но верить в то, во что они верили, невозможно было так это было глупо (sic). Да и многие из них, мне казалось, только притворялись, что они верят, но в глубине души не верили (?).

Продолжать суетиться я уже не мог: никакая суета не скрывала непрестанно стоящего передо мною вопроса, и также не мог вновь начать верить в ту веру, которая была преподана мне с детства и которая, как я возмужал умом, сама собой отпала от меня. Но чем больше я изучал, тем больше я убеждался, что тут и не может быть истины, что тут одно лицемерие (?) и корыстные виды обманывающих и слабоумие, упрямство и страх обманутых.

Не говоря уже о внутренних противоречиях этого учения, о низменности, жестокости его, признающего Бога карающим людей вечными мучениями, – главное, что не позволяло мне поверить в это учение, было то, что я знал, что рядом с этим православным христианским учением, утверждавшим, что оно одно в истине, было другое христианское – католическое, третье – лютеранское, четвертое – реформатское, и все различные христианские учения, из которых каждое про себя утверждало, что оно одно в истине; знал я и то, что рядом с этими христианскими учениями существуют еще нехристианские религиозные учения, – буддизма, браманизма, магометанства, конфуцианства и др., – точно также считающие только себя истинными, все же другие учения – заблуждением.

Это написано в 1897 году, но те же самые воззрения, но только с большею богохульною резкостью, гр. Л. Толстой высказывал в начале уже 90-х годов, – в первых своих религиозно-еретических трактатах. Так, в «исследовании Евангелия» наш яснополянский лжеучитель заявляет, что он сначала спрашивал разъяснений своих религиозных сомнений и запросов у монахов, священников, архиереев, митрополитов, ученых богословов. Данные последними разъяснения показались ему неубедительными, неясными, «недобросовестными». Тогда он сам взялся за богословские книги и стал изучать их.

«И вот изучение это, – пишет гр. Толстой, – привело меня к убеждению, что та вера, которую исповедует наша иерархия, и которой она учит народ, есть не только ложь, но и безнравственный обман. В православном вероучении я нашел изложение самых непонятных, кощунственных (!) и безнравственных (!) положений, не только не допускаемых разумом, но совершенно непостижимых и противных нравственности, и никакого учения о жизни и смысле ее».

«Я был приведен к убеждению, что Церкви никакой нет. Все различно верующие христиане называют себя истинными христианами и отрицают одни других» ...

«И в нашем европейском мире, и в Америке, где все по новому, все, как сговорились, повторяют тот же самый глупый обман; исповедуют каждый свои истинные веры, считая их едиными истинными, не замечая того, что другие точь-в-точь то же самое делают» (исслед. Еван., изд. 1893 г. стр. 3–7).

Таким образом отступление от Церкви и восстание на Христа явилось у гр. Толстого, не как плод серьезного, научного философского и апологетического исследования христианской религии в ее существе и истории, и не как переход от глубокой живой веры к тяжкому неверию.

Яснополянский реформатор христианства приступил к разрешению мучивших его сомнений не со смиренною верою в Бога и молитвою о помощи свыше, и не с добросовестным опасливым научным скепсисом, – он ринулся прямо, с огульным отрицанием всего в Церкви, как лжи и обмана.

Живой веры Л.Н. никогда, по-видимому, не имел и только после 50 лет барской жизни заглянул в свое сердце и, увидав там мерзость запустения, начал тогда искать Господа. Идя скользким путем «лжеименного разума», наш реформатор дошел до отпадения собственным умом.

Научный багаж яснополянского богослова оказывается совсем не громоздкий: не видно, чтобы Л.Н. тратил время и утруждал себя историей Церкви, святоотеческими творениями, хотя там были и Оригены, Златоусты, Василии Великие и Августины, – не говорим о наших отечественных богословах, – ни апологетическими исследованиями западных и восточных богословов.

«Я исписал много бумаги. Сначала от слова до слова анализировал символ веры, потом катехизис Филарета, потом послание восточных патриархов, потом введение в богословие Макария, потом догматическое богословие того же Макария. Серьезный научный тон, тот самый, которым написаны эти книги, особенно новейшие – как богословие Макария – при разборе этих книг был невозможен. Только что я хотел ухватиться за мысль, чтобы обсудить ее, как она сейчас выскальзывала именно потому, что она была выражена умышленно неясно, и невольно я возвращался к анализу самого выражения мысли, и оказывалось, что выражения таковы, что мысли определенной никакой нет, все слова не имеют того смысла, который они имеют обыкновенно в русском языке, а какой-то особенный, но такой, определение которого не дано.

С чтением символа веры по-славянски, в том дословном переводе с неясного греческого текста, я мог еще кое-как соединить свои понятия о вере, но при чтении послания восточных патриархов, уже более подробно выражающих те же догматы, я уже не мог соединять своих понятий веры и почти не мог понимать того, что разумелось под словами, которые я читал. С чтением катехизиса это несогласие и непонимание мое еще увеличилось. При чтении богословия сначала Дамаскина, а потом Макария, непонимание и несогласие дошло до высшей степени.

Я долго трудился над этим и наконец достиг того, что выучил богословие, как хороший семинарист, и могу, следуя ходу мыслей, руководивших составителей, объяснить основу всего, связь между собою отдельных догматов и значение в этой связи каждого догмата и, главное, могу объяснить, для чего избрана именно такая, а не другая связь, кажущаяся столь странною.

И достигнув этого, я ужаснулся. Я понял, что все это вероучение есть искусственный (посредством самых внешних, неточных признаков) свод выражений верований самых различных людей, не сообразованных между собою и взаимно друг другу противоречащих. Я понял, что соединение это никому не может быть нужно, никто никогда не мог верить и не мог не верить во все это вероучение (Крит. Догм. Бог. стр. 5–8 изд. 1900 г.).»

В предисловии к своему «христианскому учению» гр. Толстой рассказывает, что он не мог уже вернуться ни к родной, ни к чужой вере и смутно припомнил от детства удержанные представления о Евангелии, – почуял в нем истину, несмотря на все извращения Евангелия в христианских церквах, откинув все толкования, принялся его читать и изучать и толковать по-своему, покончив предварительно с вопросом о божестве Христа, зачислив Богочеловека и Спасителя мира в число лучших людей человечества, на ряду с Моисеем, Исаией, Буддой, Сократом, Спинозой, Фихте.

«Я не могу вернуться ни к той вере, которой был научен с детства, ни поверить в какую-либо из тех, которые исповедовали другие народы, потому что во всех были одни и те же противоречия, бессмыслицы, чудеса, отрицающие все другие веры, а главное их обман, – требования слепого доверия своему учению» (Стр. 3-я).

«В Евангелии, несмотря на все извращения, которым оно подверглось в учении христианской церкви, я чуял истину... Откинув все толкования евангельского учения, я стал читать и изучать Евангелие, и уяснялось мне нечто новое, совсем непохожее на то, чему учат христианские церкви, но отвечающее на вопрос моей жизни... Евангелие не есть исключительно откровение Христа, но этот самый ответ на вопросы жизни высказали более или менее ясно все лучшие люди человечества до и после евангелия, начиная от Моисея, Исаии, Конфуция, древних греков, Будды, Сократа и до Паскаля, Спинозы, Фихте, Фейербаха... Так что в познании почерпнутой мной из Евангелия истины, я не только не один, но был со всеми лучшими людьми прежнего и нашего времени. И я утвердился в этой истине, успокоился и радостно прожил после этого 20 лет» (Стр. 5).

В основу своего сочинения новой мнимо христианской веры наш российский реформатор кладет разум:

«Единственное орудие познания есть разум человека, а потому всякая проповедь, утверждающая что-либо противное разуму, есть обман». «Истина не может войти в человека помимо разума, и потому человек, который думает, что он познает истины верою, а не разумом, – только обманывает себя; внушение недоверия к разуму имеет желание обмана и есть величайшее кощунство». «Основа всех грехов и бедствий человека – обман веры, и чтобы жить по учению Христа (читай Толстого), человеку нужно прежде всего освободиться от обманов веры». «Для того, чтобы быть свободным от обманов веры, человеку надо понимать и помнить, что у него нет и не может быть никакого другого, кроме разума, другого познания, всякий человек верит только разуму, и что поэтому люди, говорящие, что они верят не разуму, а Моисею, Будде, Христу, Магомету, Корану, Библии, обманывают себя». «Рассуждения или вымыслы» бесконечно различны о том, как произошел мир или грех, что будет после смерти, правда ли то, что три Бога вместе составляют Одного, правда ли, что человек (разумеем Христа Богочеловека) умер и воскрес, ходил по водам, улетел на небо в теле, что, съедая хлеб и вино, я съедаю тело и кровь (какое богохульство!), что Бог ходил в огненном столбе, Будда поднялся в лучах солнца, Магомет летал на небо, – решение же разума одно и тоже: это неправда» (Стр. 70–73).

Молитвы, таинства, благолепие храмов, пение, курение фимиама, иконы, священную утварь Толстой кощунственно называет «одуряющими действиями и представлениями, которыми стараются запечатлеть в душах людей обман, выдаваемый за истины веры». «Религиозное воспитание детей – яд». «Пятый прием обмана веры, мудрствует гр. Толстой, самый жестокий, потому что он состоит в том, что ребенку, спрашивающему у старших, живших прежде него и имевших возможность познать мудрость прежде живших людей о том, что такое этот мир и его жизнь, и какое отношение между тем и другим, отвечают не то, что думают и знают эти старшие, а то, что думали люди, жившие тысячи лет тому назад, и во что никто из больших уже не верит и не может верить. Вместо духовной, необходимой ему пищи, о которой просит ребенок, ему дается губящий его духовное здоровье яд, от которого он может исцелиться только величайшими усилиями и страданиями» (67).

Комментарии излишни.

Нужно ли еще более ясного свидетельства того, что Толстой не христианин, когда сам Л.Н. свидетельствует о себе так откровенно!

Приведем в заключение еще одну выдержку, поясняющую, как понимает и определяет Толстой Бога.

«Бог, познаваемый человеком в себе, есть желание блага всему существующему, есть начало всякой жизни, есть любовь, как и сказано в Евангелии – Бог есть любовь» (Стр. 17).

«Бог – Существо духовное, единое, нераздельное – заключил себя в отдельные тела существ и в тело отдельного человека, единое как бы разделилось само в себе; – Бог – Сущность жизни, которую человек сознает в себе и познает во всем мире, как желание блага, а вместе и та причина, в которой сущность эта заключена в условия отдельной и телесной жизни» (18–19).

Следовательно, гр. Л.Н. Толстой, по его словам, отпал окончательно от Церкви и Христа уже 23 года.

Полагаем, что и этих немногих капель из всего моря антихристианских мудрований Толстого достаточно, чтобы понять, какой веры держится яснополянский пророк, как, когда и куда он ушел от Христа и Евангелия и отечественной Церкви. Что касается вопроса, как Церковь должна относиться к яснополянскому отступнику, это ясно из следующих слов ап. Павла (которого св. писания так не любит сочинитель нового христианства): «Грехи некоторых людей явны и прямо ведут к осуждению, а некоторых открываются впоследствии» (1Тим.5:24). Грехи Л.Н. Толстого, как вероотступника и богохульника, явны, а потому вины его неоспоримо влекут и применение церковного закона, основанного на божественной заповеди: «аще кто преслушает Церковь – буди тебе якоже язычник» (Мф.18:17). «Еретика, после первого и второго вразумления, отвращайся, зная, что таковой развратился и грешит, будучи самоосужден» (Тит.3:10–11).

Из всего приведенного ясно, что яснополянский лжеучитель искал истины ощупью, шел по чутью, распоряжался богооткровенным учением, вековым достоянием христианской богословской науки, далеко не по-философски, а с решительностью поэта или военного человека. Вот почему гр. Толстой с таким легким сердцем облыгает и науку и верующих во Христа, являя тем лишь собственное неверие и самообман, вовлекший великого писателя через бесовскую гордость ума «в явную прелесть». Христианство, изложенное в учении св. Церкви, по вере и разуму всех истинных последователей Христа Спасителя, есть богооткровенное спасительное учение веры, постигая которое своим богопросвещенным умом, сам св. апостол Павел восклицает: «О, глубина богатства и премудрости и разума Божия!» (Рим.11:33). А для гр. Толстого вся эта премудрость Божия, в тайне сокровенная, следовательно, только верою постигаемая, – только одна ложь, обман и путаница. Пример не новый в истории христианства такого «буйства мысли премудрых и разумных века сего», от холодного, гордого разума которых Господь утаил истинное уразумение своей тайны искупления и спасения человечества, а дал ее людям живой младенческой веры. Недаром сказано, – по вере, а не по разуму вашему дано вам будет.36

* * *

35

Открытые письма к другу, увлекающемуся учением гр. Толстого. «Мисс. Обозр.» 1899 г., стр. 76 и далее.

36

Мисс. Обозр. 1901 г. февр. 245–244, март, 291–293.


Источник: По поводу отпадения от православной церкви графа Льва Николаевича Толстого : Сборник статей «Миссионерского обозрения» / Изд. В.М. Скворцова. - 2-е изд., (доп.). - Санкт-Петербург : типо-лит. В.В. Комарова, 1904. - VIII, 569 с.

Комментарии для сайта Cackle