В.М. Скворцов

Источник

Иностранная критика религиозных воззрений гр. Л.Н. Толстого

Голос немецкого богословия о Л.Н. Толстом. «Христос и Его евангелие» по Толстому.67 Студ. университ. св. Владимира физ.-мат. факульт. В. Евстафьев. (Von Dr. G. Gamtleben. Christus und Sein Evangelium nach Tolstoi. Вeweis des Glaubens. 1899, В. 20)

Перевод с немецкого студента университета св. Владимира В. И. Евстафьева, под редакцией проф. богословия прот. П. Я. Светлова.

Граф Лев Толстой не есть одно только своеобразное явление в русской литературе: он является в религиозном и нравственно-социальном отношении типичным в наше время представителем большого числа людей, талантливым выразителем их религиозных стремлений, поднимающихся над мертвой обрядностью и внешнею церковностью к духовному христианству, как внутренней, нравственной силе, которая проявлялась бы видимо в жизни и обнаруживалась бы деятельною любовью по отношению к ближним.68 Подобно Толстому думают и чувствуют в настоящее время многие. Для примера я назову штирийского поэта Петра Розспера. Его «Вечный свет» довольно известен. Розспер – это толстовская натура; в нем также находит свое красноречивое выражение реакция против господства внешней церковности в религии со всеми ее последствиями, против развращающей нравы сверх культуры (Ucbercultur); у него тоже стремление к истине и правде. С этой-то точки зрения и нужно смотреть на стремления Толстого и его последователей, заслуживающие, вследствие этого, оправдания.

Но совсем иной вопрос, могут ли эти стремления взамен отвергаемого, найти для себя истинный жизненный источник и средоточие истины, или же они страдают общим обычным недостатком – впадать в другую крайность и через то не достигать цели. Человеческий дух, подобно маятнику, обладает свойством колебаться между двумя противоположными сторонами и только мало-помалу находит золотую середину. Нормальный маятник только через определенное время останавливается посредине. Всякое естественное движение среди людей также находит в конце концов золотую середину, в которой и лежит истина.

С этой-то точки зрения мы и хотим в дальнейшем критически осветить кое-что из воззрений Толстого на христианство, именно сначала исходный и центральный пункт их, его своеобразное понимание Христа и Его евангелия.69

Толстой, как и все (?) русские, реалист, хотя и не лишен идеализма. Он реалист и притом рационалист в своих библейско-религиозных воззрениях, идеалист же-в своих нравственно-социальных идеях и стремлениях.

Сколько ни ссылается Толстой на новый завет, – его Христос не есть Христос нового завета; он создает себе своего «Христа» по своему образцу. Толстой выражается о Личности Христа и об Его Существе следующим образом: «Христом мы называем человека, Который жил 1800 лет тому назад и умер, но о Котором сложилось предание среди суеверных людей, что Он воскрес из мертвых. Мы знаем, что люди не могут ни воскресать, ни возноситься, как то рассказывают о Христе».

«Что же должны значить слова: «живущий Христос»?

Если они значат, что живет Его учение, то это выражение неудачно и неупотребительно; в таком случае его надо избегать, ибо оно может пониматься в смысле свидетельства чуда воскресения из мертвых.

Если же под словами: «живой Христос» разумеют, что Он невидимо, подобно духам, которых воображают себе спириты, присутствует среди нас, то требует разъяснения, как должно понимать этого «Духа Христа»: как одного из этих многих духов, или, согласно с пониманием церковной теологии, – как Бога, как Второе Лицо Св. Троицы?

Первое было бы произвольным и бесполезным представлением; второе же приводит неизбежно, если не ко всем, то к главнейшим выводам церковной теологии.

Слова «живой Христос» требуют разъяснения и вызывают вопросы, на которые необходимо должны быть даны ответы.

Кто Он, Бог или не Бог?

Если Бог, то в каком отношении Он находится к Богу-Творцу?

Когда Он появился?

Почему Он сделался человеком?

Ответы на эти вопросы ведут неизбежно или к «рожден, не сотворен, Им же вся быша», к падению ангела, к падению Адама, или же нужно создавать свою собственную теологию.

Я же полагаю, и, конечно, со мною все согласятся, что ни то, ни другое нежелательно. Но почему же?

Потому что я должен себе представлять, что умерший человек живет, или утверждать, что человек есть Бог, тогда как я знаю, что это не только неправда, но и бесполезное и глупое утверждение чего-то невозможного; ибо живой не может быть Богом.

Если я приму в свое миросозерцание такой абсурд, – будет ли мне оттого легче вести добродетельную жизнь?

Я полагаю, как раз наоборот.

Вы спросите: как же надо смотреть на Христа, – все-таки ведь не как на обыкновенного человека?

Я отвечаю на это: непременно, как на всякого обыкновенного человека. Это необходимо, во-первых, потому, что Его учение само по себе, без всякой прибавки чудес и без утверждения воскресения из мертвых, так истинно, просто, исполнимо, ибо оно так общедоступно, что нет такого человека, который имел бы основание его не принять. Но утверждением воскресения Учителя из мертвых к великому учению без нужды присовокупляется нелепая выдумка, которая может только отвратить от него большую часть людей. В третьих, потому надо считать Христа человеком, что Его учение важно и необходимо, именно как учение человека, подобного всем нам, ибо без этого нельзя было бы показать нам, каким образом может хорошо жить каждый из нас.

Смотреть на Христа, как на обыкновенного человека, важно еще потому, что представление о Нем, как о Боге, суживало и уменьшало бы общение наше с Богом Отцом, так как в этом общении и лежит сущность учения Христа. Почитая чрезмерно Христа, возвышая Его до Бога, я обессилил бы и сделал бы ложным Его учение, т. е. лишился бы того, ради чего я так бы возвысил Христа.

Не должен ли был бы ужасный пример церквей, признающих Христа Богом и пришедших вследствие этого к полному отрицанию сути Его учения, послужить для нас достаточным уроком, чтобы мы могли еще продолжать идти по их дороге?

А главное дело в том, что это неправда, и мы все знаем это.

Христос для меня и, извините меня, также и для вас, да и для всех людей не то, чем мы Его представляем, но то, что Он есть в действительности – великий Учитель жизни, Который жил 1800 лет тому назад, умер на кресте, именно – такой же настоящей смертью, какой умирают и все другие люди, и Который завещал нам Свое учение, обеспечивающее смысл жизни и счастье.»

«Что бы мы ни говорили, слово «Христос» остается для нас тем, что оно есть в действительности, – словом, служащим для обозначения человека, которому приписывается известное учение, и больше ничего. Всякое другое значение, приписываемое слову «Христос», разрушает серьезность и сердечность нашего отношения к Христову учению и вредит даже смыслу последнего».

Относительно страданий и смерти Господа, Толстой рассуждает так:

«Христос понимал Свое учение не как фантастическую, поэтическую мечту, но как дело искупления людей, и Он пострадал и умер за Свое учение.

Если бы все люди исполняли учение Христа, то было бы Царство Божие на земле. Без этого исполнения спасения нет».

«Христос победил мир и спас его, пострадав с радостью и любовью, т. е., Он победил страдания и нас научил побеждать их».

Теперь посмотрим, как поступает Толстой с воскресением Христа из мертвых и с нашей надеждой на собственное воскресение? Как бы ни казались неудобными эти две истины Толстому, утилитаристу и рационалисту, принимающему лишь моральную сторону христианства и при том в его значении лишь для этой жизни, их невозможно было совершенно устранить. Хотя русский мыслитель, понимающий душу как часть божественного духа, обоготворяющий человеческий разум, чувствующий притом такое большое стремление к индийской религиозной философии, в особенности к Будде, – хотя он и не признает смерти, как уничтожения разумного человеческого существа, однако будущая жизнь представляется ему безличным погружением души в Боге, слиянием ее со вселенной; эта жизнь представляется ему бесконечным разумным существованием; она, по его мнению, начинается уже на земле с выполнением законов разума, совпадающих с евангельским учением Христа, начинается с добровольным отречением от личного ради общего. Это поверхностный идеализм или пантеизм; это – христианизированный буддизм, выраженный уже Шиллером в двустишии «Бессмертие»:

«Ты боишься смерти! Желаешь быть бессмертным?

Живи в целом; если ты исчезнешь, оно останется.»

Но мы опять предоставим Толстому говорить своими собственными словами:

«Никогда ни одним словом Христос не заявлял о личном воскресении из мертвых, о личном бессмертии по ту сторону гроба; воскресению же из мертвых в царстве Мессии, как о том учили фарисеи, Он дал такой смысл, который исключает представление о личном воскресении. Его восстановление из мертвых (а не воскресение, как-то неправильно переводится) – вовсе не телесное и не личное. Те, которые достигнут такого восстановления, сделаются сынами Божиими и будут жить, как ангелы (Сила Бога) на небе (т. е. с Богом), и для них нет и быть не может вопросов о их личной судьбе, так как они, в своем слиянии с Богом, перестают быть личностями. Отрицая личное, телесное воскресение, Христос признает восстановление жизни в перенесении человеком своей личной жизни в Бога. Христос учит искуплению от личной жизни и это искупление основывает на возвышении сына человеческого и на жизни в Боге. Связывая это свое учение с учением евреев о явлении Мессии, Он говорит им о восстановлении «сына человеческого» из мертвых не в смысле телесного, личного восстановления, но в смысле пробуждения жизни в Боге. Напротив, о телесном, личном воскресении Он не говорил никогда. Он даже отверг это учение, и во всех евангелиях нет ни одного места, которое утверждало бы его. Два места из Матфея: 25, 31 ff. и 46 и Иоанна 5, 28 указывают на нечто совсем иное. О своем личном воскресении Христос никогда и нигде не говорит. Если, как учат тому теологи, основное положение учения Христа заключается в том, что Христос воскрес, то весьма скромным требованием было бы, чтобы Он по крайней мере хоть раз ясно и определенно высказался по поводу этого обстоятельства, которое Он предвидел и вера в которое должна была составлять главный догмат христианства. Но Он этого не сделал, ни разу не дал даже намека. Когда Христос говорить о Себе, Он, во всех тех местах, которые приводятся в доказательство Его пророчества о воскресении из мертвых, ни одного раза не употребил слов: «из мертвых».70 Христос противопоставляет личной жизни не (личную) жизнь за гробом, но жизнь всеобщую, связанную с настоящей, прошедшею и будущею жизнью всего человечества, – жизнь сына человеческого».

Это говорит Толстой.

«Я не буду вступать в подробный христологически-апологитический разбор этих столь очевидных заблуждений», – я считаю нужным только указать на эти заблуждения, чтобы дать возможность еще яснее увидеть ложность взглядов Толстого.

Толстой, без всяких доказательств, прямо называет Христа обыкновенным человеком, жившим 1800 лет тому назад и умершим, которому приписывается известное учение. Все, что кроме этого сказано о Христе, он называет выдумкой суеверных людей или явным, развращающим обманом церквей, которые являются, будто бы, положительно антихристианскими учреждениями.

Христос обыкновенный человек?! Это заведомо противоречит евангельским известиям и собственным словам Иисуса, – всякий внимательный и без предвзятых мыслей читатель библии согласится в этом со мною, – противоречит, следовательно, как раз тем свидетельствам, которые только и заслуживают, по Толстому, внимания! Слишком уж смел его вывод: «церкви потому только пришли к извращению сущности учения Иисуса, что они сделали Его Богом! Следовательно, истинно должно быть обратное, т. е., Христос – обыкновенный человек, и только в таком случае Его учение будет для людей исполнимо и полезно. Тут уже никто не стоит между Богом и нами, не требуется никакой веры в чудесное; Иисус – такой же человек, как и мы, – словом, все подведено под реалистическую точку зрения, и выходит, что, только сделавшись реалистами и рационалистами, мы будем возможно лучшими христианами.»

Ошибка в рассуждениях Толстого состоит в том, что он ожидает спасения от совершенно очеловеченного Христа, которого не мог бы совершить Христос-Бог. Это нелепость. Христос-человек вовсе не исторический Христос нового завета, но ложный Христос, существующий только в воображении русского мыслителя. Такого Христа никогда не было, поэтому непозволительно, имея в основании такого вымышленного Христа, делать дальнейшие выводы и решать, что правда и что ложь, что христианство и что – не христианство, что возможно и что невозможно. Все, что в жизни Христа исторически доказано, все это по тому самому во всяком случае истинно и возможно. Догмат Троичности основывается на жизни и словах исторического Христа, воскресение Иисуса из мертвых также исторически удостоверено. Таким образом Толстой не имеет права на том основании, что этот догмат имеет столько непостижимого для человеческого ума, а в воскресении Христа из мертвых так много чудесного, объявлять то и другое ложным и невозможным. Чудеса – это не человеческий вымысел, а происходившие и происходящие факты. Не может человек принимать данную ему Богом способность познания за способность определять то, что может Бог, что сделал и что будет творить во веки веков. Чтобы решить это, человек должен быть Богом и созерцать в уме своем не только все когда-либо совершившиеся прежде и имеющие совершиться Божественные дела, но должен постигать все Божеские мысли и определения Всевышнего на все века.

Нечего Толстому опасаться, что подобно тому, как католическая церковь своим почитанием святых вытеснила Бога,71 мы точно также можем быть отделены от Бога Богочеловеком Христом. Не человек, подобный нам, может привести нас к Богу (в противном случае Христос был бы вообще нам не нужен, – мы сами были бы в состоянии идти к Богу), но только Существо, Которое уже в Самом Себе осуществило самым делом соединения Божеского и человеческого. Толстой неправ поэтому, когда думает, что совершенно очеловеченный Христос, представляющий собой только лишь учителя нравственности, может иметь больше влияния на людей, чем стоящий выше мира, действующий с неба Своею силою Сын Божий. В таком случае как языческие, так и христианские рационалисты и моралисты, со своею разумностью, должны были бы воспитать великолепные экземпляры добродетельных людей... В действительности же и по сию пору наивысшая нравственность проявляется только между почитателями Сына Божия, Иисуса Христа. Это доказывает, что именно Богочеловек Христос (а не учитель нравственности Иисус) в состоянии оказывать величайшее нравственное влияние на верующих в Него, что не написанные или высказанные устно учения делают человека лучшим, а Сила Божия, действующая через Иисуса Христа, союз, который действительно Бог заключил с нами в Своем Сыне.

Ложно учение Толстого о страданиях и смерти Иисуса Христа. Если бы Иисус хотел этим дать пример того, с каким мужеством должен бороться человек за свою несомненную правду, или того, как надо жертвовать собою за своих братьев, то этот пример далеко еще не имел бы значения искупления мира. Смущение учеников по случаю смерти Иисуса, неверие Иудейского народа служили бы доказательством бесполезности такого самопожертвования, такого примера. Искуплению служит то дело, которое по воле Бога, приносит людям прощение72 за их грех:

1) Это дело состояло в том, что Сам Бог, через Иисуса Христа, принял людей опять, как Своих детей, и заключил с ними новый завет. И на то, что страдания и смерть Христа имели именно эту цель, указывает Сам Иисус. Всякое другое понимание жизни, страданий и смерти Иисуса противоречит словам Господа, следовательно, – истине.

Произволен также пантеистический взгляд Толстого, по которому души, по ту сторону гроба, возвращаются в Бога. По поводу воскресения из мертвых Христа, он утверждает: «Христос был человек, мы же знаем, что люди не воскресают и не восходят на небо». Против этого мы скажем следующее:

Писание доказывает, что Христос не был только человек; следовательно, невозможность Его воскресения не может быть утверждаема человеческим разумом.

2) Если бы даже Христос был человеком, кто может сказать: «я не знаю, что люди не воскресают»? На основании какого опыта может утверждать так ограниченный пределами видимого человеческий ум? Область нашего эмпирического познания ограничена земным существованием; лежащее за ним скрыто от нас – по крайней мере от нашего чувственного познания. Тем не менее я все же скажу, что не только религия, – нет, даже человеческое философское знание, следовательно, – разум считает воскресение людей в высшей степени вероятным, постулатом практического разума.

Из того, что будто бы Христос никогда не говорил о Своем Личном воскресении, Толстой хочет вывести, что Он мог говорить не о личном воскресении, но, поскольку он – человек, – о своего рода буддийско-пантеистическом продолжении жизни в своем учении, в разумном усвоении своего евангелия среди людей, – о возвращении своей души в Бога. Соответственно этому следует смотреть и на загробную жизнь. Уже здесь, через проявление нашего разума в самоотверженной любви, мы можем восходить к всеобщему началу, а после смерти возвратиться в вечный разум, в пантеистического Бога.

Но ведь пророчества Иисуса о Своем воскресении из мертвых, о Своем возвращении к Отцу, о Своих действиях по восшествии на небо (я имею в виду предсказания, вроде следующих: «Утешитель, Которого Я пошлю вам от Отца» – «Я иду к Пославшему Меня» – «Я возвращусь» – «Я с вами во все дни жизни» и другие), – эти пророчества не допускают никакого сомнения в том, что Господь говорит именно о Своем личном воскресении из мертвых, о Своей личной будущей жизни у Бога, – жизни, исполненной самостоятельных деяний. Точно также ясно, что везде, где Господь говорит о воскресении людей (Матф.25: 31; Иоан.5:28), Он указывает на то, что они в загробной жизни будут сознающими себя, законченными в себе личностями. Да разве человек не может и за гробом, хотя и находясь в соединении с Богом, так сказать, в Боге, остаться, несмотря на это, самостоятельною личностью, каковою был Христос на земле и пребывает на небе? Неужели ангелы не самостоятельные личности? И без того нет ничего на ряду с Богом, царствующим над временем и пространством; ибо Он в одно время и выше мира, и в то же время в мире. Что же осталось бы от существа человеческого духа, если бы он лишился еще своего самосознания, своей личности? Безличная загробная жизнь была в действительности не возвышением, не усовершенствованием человеческого существа, а низведением его до степени простого растения. Само собой понятно, что не может, быть речи о телесном воскресении в буквальном смысле.73 Опыт учит нас, что тело и кровь распадаются на составные части; но Мы все же верим в воскресение организма, который мы называем телом; но это есть прославленное тело будущей жизни, обладающее вечным существованием (нетлением).

Какой-же смысл земной жизни Иисуса? Чему Он хотел научить?

Толстой позволяет себе, – да простят мне отрывистую форму изложения, – высказываться об этом следующим образом: слова Христа: «Меня послал Отец»; «Я послан»; «Я исполняю волю Пославшего Меня» – не значат вовсе, что Бог послал Бога, но что Христос проповедовал людям жизнь, которую Он Сам признавал истинною. На Свою жизнь Он смотрит, как на Свое посланничество, как на исполнение воли Пославшего Его. Но так как воля Пославшего Его заключалась в том, чтобы жизнь всех людей была разумна (добродетельная), то делом жизни является проведение в мир истины; человеку на то дан разум, чтобы он проводил этот разум в мир; и поэтому жизнь человеческая есть не что иное, как разумность, долженствующая распространиться на все создания.

«Смысл учения Христа, в самой простой форме, заключается для меня в следующем: моя жизнь принадлежит не мне, но Тому, Кто мне ее дал и послал меня в этот мир, чтобы я исполнил Его волю, – словом, принадлежит Богу. Его же воля заключается в том, чтобы я увеличивал любовь в себе и в других людях. В этом состоит моя жизнь и спасение мое и всех людей. На этом я могу и должен основывать свои силы. Ибо у каждого верующего человека есть живая сила, в каждом из нас теплится Божественная искра. Бог уделил моему телу часть Своего Существа, надеясь, что оно будет совершать Его дело. Если таким образом Бог надеется на меня, как же мне не надеяться? Учение Христа, есть только учение о том, что должен человек делать, чтобы быть совершенным, как совершенен Отец Небесный: он должен быть мягкосердым, кротким и самоотверженным. Но чтобы мочь это делать, он должен надеяться это делать».

«Учение Христа есть учение об истине. Поэтому вера во Христа есть знание истины. Кто знает истину, необходимую для спасения, тот должен верить в нее».

«Вся жизнь Христа и Его деяния служат примером приведения в исполнение заповеди: не противьтесь злу.»

«Поэтому, если смотреть с христианской точки зрения, не должно терпеть войну, ибо она требует убийств, а учение Христа не только запрещает убийство, но наоборот, требует даже, чтобы делали всем людям добро, ибо на всех надо смотреть, без различия народностей.»

«По учению Христа, никакая деятельность не может оправдать, освятить человека, за исключением только следования первообразу истины, которое приводит сердца к внутреннему совершенству во Христе и к внешнему, заключающемуся в осуществлении царства Божия. Исполнение учения состоит только в движении вперед по указанному пути, в приближении к внутреннему совершенству (последовании Христу) и к внешнему (в достижении царства Божия). Спасение заключается только в движении вперед, а не в достигнутой степени совершенства. Абсолютное совершенство вообще недостижимо. Человек, стоящий на низшей ступени, но идущий вперед к совершенству, живет нравственнее, лучше, более следует учению Христа, чем кто-либо другой, стоящий на высшей ступени нравственности, но не идущий вперед к совершенству. Заблудшая овца дороже Отцу, чем не заблудшая, потерянный и вновь обретенный сын дороже, чем не заблудший.

«Я полагаю, что, если бы я жил по учению мира, моя жизнь была бы мучительной, и что только одна жизнь по учению Христа приведет меня в этом мире к блаженству, назначенному мне Отцом жизни. Я верю, что это учение даст блаженство всему миру, спасет меня от неизбежного падения. И если я этому верю, я не могу не следовать ему».

«Христос сказал мне: «твое блаженство заключается в единении твоем со всеми людьми и погибель – в разрушении единения с Сыном человеческим. Не лишай сам себя радости, назначенной тебе». Христос в Своей заповеди указал мне на то искушение, которое может разрушить мое блаженство, и поэтому я не могу делать того, что лишает меня спасения. Я более не могу сознательно жить во вражде с другими людьми; я не могу радоваться своему гневу, хвастать им, разжигать его и оправдывать себя тем, что я значительное лицо и умен, а других считаю ничтожными, потерянными, неразумными. Я понимаю теперь, что только тот может высоко стоять над всеми людьми, кто унижается перед другими и всем служит».

«Христос прежде всего учит тому, чтобы люди верили в свет, поскольку этот свет находится в них, чтобы этот свет разума ставили выше всего, жили соответственно с ним, и не делали ничего того, что они сами считают неразумным».

«Я верую в учение Христа, и моя вера заключается в следующем: я верю, что мое блаженство на земле возможно только тогда, когда все люди будут исполнять учение Христа. Я верю, что исполнение этого учения возможно, легко, что оно приносит радость. Я верю, что, если это учение не будет выполняться, и если я останусь одиноким среди всех остальных, не исполняющих его, а все-таки не могу ничего другого сделать для спасения моей жизни, как лишь исполнять это учение, подобно тому, как находящемуся в горящем доме с одним спасительным выходом ничего не остается делать, как только бежать через этот выход.»

«Все учение Христа имеет одну цель: дать людям, царство Божие, т.е. мир.»

«Евангелие есть открытие этой истины, что первоисточником жизни является Бог, вовсе не враждебно настроенный к существующему, каким представляют Его себе люди, но что Он Сам есть не что иное, как содержание, или сокращение жизни (Inbegriff).»

«Значение христианства состоит в указании возможности исполнения закона любви и вытекающего отсюда счастья. В нагорной проповеди Христос точно объяснил, как может и должен человек выполнить этот: закон для своего собственного счастья и счастья всех.»

«В Нагорной проповеди, без которой не было бы учения Христа, Христос обращается не к мудрецам, но к простым, необразованным людям. В этой проповеди высказаны самые простые, самые легкие, самые понятные правила проявления любви к Богу и к людям, и без этого знания и проявления не может быть и речи ни о каком христианстве.»

«Если бы я ничего не знал из учения Христа, кроме правил, заключающихся в Нагорной проповеди, то я был бы таким же христианином, как и теперь.»

«Не гневайся, не блуди, не клянись, не воюй, – вот в чем для меня сущность учения Христа. Этот ясный Смысл был отвергнут людьми, и отсюда проистекает то, что человечество постоянно отдалялось от него, впадая в две противоположные крайности.»

«Одни, видевшие в нем учение о спасении души для вечной жизни, представляя эту жизнь в грубой форме, отрекались от мира и заботились о собственном душеспасении.»

«Людьми этого рода убивались бесконечные силы и совершались невозможные вещи, чтобы сделать, в отчуждении от других людей, добро лишь для себя.»

«Напротив, другие, не верившие в загробную жизнь, жили только для своих ближних, – эти были лучше, – но они не знали и не хотели знать, что им надо делать, во имя чего они желали другим добра, и что это было за добро!»

«Учение Христа одинаково далеко, как от религиозного квиетизма, как от заботы о спасении собственной души, так и от революционерского усердия, желающего оказать другим благодеяния без знания того, в чем состоит истинное, несомненное благо».

Людям необходимо, говорит далее Толстой, молиться, даже «со слезами», о приобретении веры. «Человек не может жить без веры». Но вера для него есть только «знание смысла человеческой жизни, есть сила, благодаря которой человек не уничтожается, но живет вечно». «Нельзя в одно и то же время верить в Нагорную проповедь и в церковный символ веры. Кто верит в Бога, судящего и наказывающего живых и мертвых, тот не может веровать во Христа, Который сказал, что нужно подставлять оскорбляющему щеку, что нельзя судить, что должно прощать врагов и любить их. Человек, верящий, что ветхий завет заключает в себе слова Бога, верующий в эти пустяки, которыми полон ветхий завет, не может веровать в нравственный закон Христа; человек, верующий в учение и проповеди Церкви, что будто бы смертная казнь и войны соединимы с христианством, не может верить в братство всех людей. Но главное то, что человек, верящий, что он,

посредством веры в искупление и таинства, может достигнуть спасения, не может употребить всех своих сил на проведение в жизнь нравственного закона Христа. Ибо человек, которому Церковь внушила, что нельзя спастись собственными силами, но что для этого есть другое средство, схватится непременно за это средство, и не будет прилагать своих сил, ибо он уверен, что полагаться на свои собственные силы – грех. Всякое церковное учение, со своим искуплением, своими таинствами, своим идолопоклонством, исключает учение Христа».

Но довольно приводить учение Толстого! Не по недоразумению только Толстой дает нам столь одностороннее воззрение на Иисуса, как только – моралиста. Толстой ограничился почти исключительно Нагорною проповедью, с ее моральными предписаниями, и это столь узко ограниченное христианство, – которое в наиболее благоприятном случае, т. е., если оно правильно понято, может быть только отрывком, только частью христианства и Иисусова евангелия, – он столь резко противопоставляет учению Церкви, даже всем остальным священным книгам, что, по его словам, тот, кто верит в символ веры или в Бога ветхого завета, не может верить в учение Христа. Вера, символ веры, таинства совершенно им отвергаются! Христианская жизнь выражается будто бы единственно движением вперед в самоотверженной любви к людям; это же движение санкционируется волею Бога и разумом и приносит счастье в жизни и со временем вечное, т. е. безличное, будто бы элементарное продолжение жизни за гробом, так, как только такая жизнь и есть обнаружение разума.

Мы вовсе не хотим умалять того священного чувства, с которым Толстой относится к христианской морали и рассуждает о ней.74 Но все же мы должны сказать, что понимание Иисусова евангелия, безусловно исключающее не только все церковные учения, но даже все прочие части Священного Писания и видящее в них нечто противохристианское, даже богохульное, – такое понимание не может быть истинным христианством. Иисус стоит на почве ветхого завета, апостолы проповедовали, руководимые Святым Духом, Духом Христа; а на Иисусе Христе и учении апостолов создалась Церковь и ее символы.

Далее, неправда, что евангелие содержит в себе только нравственное учение. Прежде всего, оно имеет целью сделать людей, посредством соединения с Богом, детьми Божиими. И только с осуществлением этого соединения с Богом должно последовать и осуществление любви к Богу и к ближним, как доказательство нашего сыновства у Бога. Но это примирение с Богом может состояться для каждого отдельного человека только посредством веры и таинств, т. е., посредством сознательного, свободного предания себя Богу, исполненного доверия принятия откровения о любви во Христе, посредством сознательного и радостного заключения союза с Богом. Эта доверчиво принимающая и отдающаяся любовь производится Богом через Его Святого Духа. Ибо, хотя человек и создан по образу Божию, он все-таки потерял правильное представление о Боге, а также и нравственную силу, вследствие именно грехов, влекущих за собою, как следствие, моральную и интеллектуальную (а также физическую) порчу человеческого существа. Простое теоретическое познание истины, не говоря уже о том, возможно ли оно, вовсе ничему не помогает: от знания до дел еще далеко. Точно также нисколько не поможет и вера в свои силы, при отсутствии именно последних. Только в идеальных людях, – которыми мы можем стать опять-таки прежде всего через Иисуса Христа – совмещаются и знание, и сила, и воля. Поэтому ложно говорить, что вера в искупление парализует нравственную волю и превращает человека в квиетиста. Нет, эта вера дает нам Божественного Духа и Божественную силу и вместе с тем доверие к самим себе. Благодаря только соединению с Богом посредством веры и благодати и является у нас настоящая любовь к Богу и к людям, которая и указывает настоящий путь нашей нравственности и дает ей истинное достоинство и смысл. Если Бог делает нас Своими детьми в Сыне Своем, то это учит нас не чему иному, как истинному уважению к ближним, смирению, самоотверженности, братскому чувству. Если бы Христос был только учителем добродетели, то Он абсолютно не имел бы никакого влияния на нравственное совершенствование человечества. Довольно было учителей добродетели и до Него, и после Него... Чтобы люди осуществили в нравственных поступках учение Христа, чтобы они могли приобрести силу для следования Ему, – для этого Христос должен был отпавшее от Бога человечество опять соединить с Богом посредством действительного искупления; Он должен был разбудить дремавшее в людях сознание сыновства с Богом тем, что совершил примирение людей с Богом. Бог стал опять для нас любящим Отцом, открывшись таковым нам во Христе; через Иисуса Христа изливается на человечество Божественная любовь и святость. Но если дело Христово должно быть истинным искуплением, то Он должен был совершить его по воле Бога и Его велению, и Он не мог бы этого сделать, будучи лишь обыкновенным человеком, а не вечным Словом, Божественной Мудростью, Божественной Любовью. Убедить нас в обязательном значении нравственного закона Христос мог именно потому, что исполнение его Он представил нам, как волю – Святого и справедливого Бога и как нашу сыновнюю обязанность пред Небесным Отцом.

Итак, христианство Толстого основывается на незнании Существа Божия и Существа Иисуса Христа и Его дела; затем – на незнании того, что называется религией и верой; наконец, – на слишком высокой оценке нравственной силы человека и его знания нравственной истины.

Как видели выше, в лице Толстого мы имеем дело с реакцией против закоснелости и духовной мертвенности в религии и в современном обществе. Но эта реакция выходит из пределов и превращается в рационалистический субъективизм и в индивидуальный этицизм. Так как Толстой свое нравственное миросозерцание или свое христианство все-таки старается, со всею настойчивостью, связать с именем Христа и Его евангелием, то, кажется, нет опасности, что его этический рационализм выродится в отрицающий религию этицизм; в нем живет здоровое сознание того, что Христос есть и должен быть краеугольным камнем, на котором необходимо должно быть построено христианство, и что спасение людей может прийти только лишь с осуществлением Христова евангелия. Таким образом уже в этой антитезе лежит стремление к синтезу, к истине. Подобно тому, как в римской церкви Los-von-Rom-Bewegung, так точно в православной Церкви, по моему мнению, Толстовская реакция (конечно, не в ее вожде) является началом возвращения к истине.

С конфессиональной (протестантской) точки зрения толстовщина сравнительно с православием и латинством, конечно, может сама по себе представляться некоторым приближением к «истине», т. е., к протестантству с его отрицанием церкви, иерархии, почитания святых, икон, мощей, пренебрежением к обрядовой стороне христианской религии и т. п. Но заявление немецкого богослова о толстовщине, как «начале возвращения к истине», в данном случае поражает своею неожиданностью: оно отрицается всем предшествующим содержанием статьи, по смыслу которой толстовщина может считаться ни чем иным, как только удалением от истины уже в самом ее начале, т. е., в Толстом, поскольку его учение объявляется смесью грубых заблуждений, основанных на незнании Бога, Христа, Его дела и т. д. И это возвращение к истине?! Но здесь, конечно, говорит не ученый богослов, а протестант-пастор...

Студ. университета св. Владимира физ.-мат. факульт.

В. Евстафьев.

Английский писатель Кальдерон о гр. Толстом. Лже-Толстой (The Wrong Tolstoy)

Русская церковная власть признала и установила наконец факт, который вот уже едва не четверть столетия очевиден был для всего образованного мира, – совершенный разлад между учением Церкви и учением Толстого. Св. Синод подтвердил отлучение от Церкви графа, который давным-давно уже тем и занимается, что сам себя отлучает от Церкви.

Толстой и ученики его отвергают «бессмысленный и безнравственный» догмат искупления, вместе с учением о личности Божества, о Божестве Христа, о будущей жизни, обо всем, на чем основана Церковь со всем своим богослужением и обрядом. Казалось бы поэтому, что они должны равнодушно встретить громы церковного осуждения; казалось бы, какое может быть негодование учеников за то, что Церковь отказывает учителю в утешениях религии, которые он столько лет уже отвергает, провозглашая, что они суть ложь и насилие. И что ж? Не удивительно-ли, что теперь они призывают весь цивилизованный мир разделить с ними вопль горького негодования на клерикальную тиранию.

В виду такой странной непоследовательности стоит вдуматься в психологию этой странной кучки энтузиастов при свете того социального и религиозного учения, которое они исповедают.

Из среды полуобразованной с тех пор, как в нее проникли серьезные мысли, выродилось новое общество людей, исполненных благородных, но не глубоких стремлений, ожидающее и требующее осуществления мира и счастья на земле. Эти люди требуют немедленных, решительных для того мер: ученые не дают им желанного ответа; тогда они ищут себе пророка. И вот, когда этот пророк проповедует им, что врачи их ничего не понимают в лечении болезней, что их священники и правители употребляют власть свою и разум только для своей личной выгоды, – они принимают пророка с восторгом, – точно он сказал им больше, чем сами они знали и думали, – и становятся ново-христианами, теософами, толстовцами или чем-нибудь в этом роде.

Находя, что все ученые и философы не в силах решить неразрешимые вопросы жизни, они обратились за верным решением их к людям, которые не обременены знанием.

И вот такая-то публика отверзла уши на проповедь Толстого. И он стал учить, что всякие доктора, законоведы, духовные, государственные люди, ученые, философы, – все либо безумцы, либо обманщики и шарлатаны, и что мир должен отбросить всю свою цивилизацию, знание, искусство, таланты, верования, законы, армии, флоты и все социальное устройство. Очевидно, что такое слово должно показаться дико образованным членам общества, так как все они – суть доктора, законоведы, государственные люди, духовные, военные, ученые, землевладельцы и т. под. Сверх того есть еще более важная причина, почему людям разумным и образованным неубедительно благовестие Толстого: причина та, что это благовестие во всех частях своих состоит в противоречии не только с разумом и опытом, но и само с собою; а такая несостоятельная мысль, хотя может быть свойственна частному рассуждению отдельного лица, но уже никак не свойственна философии. Частная мысль может еще колебаться по расположению духа, – но истина должна быть всегда верна самой себе.

Но несостоятельность мысли ничего не значит для энтузиаста. Этой обширной и все возрастающей дружине энтузиастов свойственны всякие противоречия верований, свойственно даже верить в сознательную для них самих ложь. Однако люди эти нередко орудуют общественным мнением, – они создают репутации: одних покрывают позором, других венчают славою, – они накопляют массу горючего материала, от которого может загораться и серьезная часть общества.

Делу Толстого эти люди нанесли большой вред, потому что мнимого, лже-Толстого поставили они каким-то идолом в музей славы, а настоящего, подлинного Толстого укрыли, поставив в тень. Я говорю не о литераторе Толстом, который имеет прочную репутацию в мнении всех разумных людей; говорю о раздвоенном Толстом последнего времени: один настоящий, добрый человек, хозяин Ясной Поляны; другой, лже-Толстой, без устали пишущий книги и памфлеты, в которых подвергает брани и позору все лучшие достояния ума и труда человеческого.

Эта двойственность – тяжкое испытание и для самого Толстого, и для учеников его. Лже-Толстой написал большую книгу в доказательство того, что он тот же, что и настоящий Толстой. В этой книге стремится он возвести противоречие бытия своего в религиозный догмат, который можно назвать параллелограммом нравственных сил. Ученики его выставляют этот догмат, как основание для суждений о Толстом, в оправдание очевидных противоречий между словами его и делами.

Лже-Толстой пишет памфлеты в доказательство того, что человек должен отрешиться от всякой собственности, не знать жены и детей; и в то же время настоящий Толстой живет со своим семейством на всех удобствах жизни, в поместье Тульской губернии.

И вот чем объясняет себя: «Он желал (говорит один из его хвалителей, М-р Эльмер Мод) действовать в полном согласии, со своим учением, но не мог этого исполнить. Не мог, например, отрешиться от своей собственности, не раздражая жены и детей своих, – пожалуй, в таком случае они обратились бы к властям с просьбою воздержать его. Это очень смущало Толстого; но он почувствовал, что, нанося вред, не может сделать добра. Никакое решительное действие (наприм., раздать все бедным) не могло бы служить ему оправданием, – ибо возбудило бы горькое чувство гнева в сердцах самых близких людей. И так пришлось ему передать всю остальную собственность жене и семейству и продолжать жить по-прежнему в хорошем доме с прислугою, с кротостью вынося упреки в «непоследовательности» и удовольствоваться тем, что, в дополнение к литературному труду, занимается ручною работой и живет по возможности просто и воздержно».

Трудно, стало быть, оказывается «сделать добро, не причиняя вреда, не производя горького гнева в сердцах близких людей». Это маленькое затруднение естественно является, когда человек, особливо еще женатый, вздумает приводить в исполнение систему жизни, основанную на нищете и безбрачии. И вот Толстовцы обыкновенно раздражаются, когда слышат упреки учителю их в непоследовательности: в этом раздражении несомненно есть личное чувство, потому что все они, поклоняясь системе, не исполняют ее, – едва найдется один такой верный в тысячах поклонников Толстого, рассеянных по всему свету. И эта черта особенно характерна в религии воинствующей, которая вопит на весь свет, что все прочие религии суть не что иное, как ложь, изобретаемая лишь для оправдания развратной жизни их последователей.

И, разумеется, трудно, очень трудно исполнение. Тяжкое дело для человека презирающего и отвергающего покровительство закона – жить на своем поместье (таковое Толстой, вероятно, предполагает у каждого из учеников своих) и кормиться без всякой купли и продажи, трудом рук своих, когда еще притом со всех сторон бродят толпы христиан голодных. Мы читали недавно отчеты одной общины действительных Толстовцев: такова община жителей Никобарских островов, которые, конечно, не слыхивали о Толстом. Вот как живут они: «нет у них ни одного человека, кто бы имел власть. Совершенное отсутствие подчинения – самая явственная черта социального их быта. В селах нет никакого старшины. Мужья не имеют никакой власти над женами, родители над детьми, – всякий человек сам по себе ни от кого не зависит. Никто не работает, да и нет нужды работать. Всякий находит все, что нужно, у своего жилища. Словом, во всем остальном они исполняют в точности учение Толстого: никакой дисциплины, никакого подчинения. Они обладают такою цельностью убеждения, какой не может похвалиться ни сам Толстой, ни ученики его; они одни, можно оказать, живут в таких условиях быта в каких может осуществиться политическая экономия Толстого: «нет борьбы за существование, – все, что нужно для жизни, готово – у ворот». Более того и Толстой не требует. Если бы когда-нибудь обезумел весь мир и стал бы применять Толстовскую теорию правления, населению пришлось бы бежать из Англии, Франции, Германии, России, – бежать куда-нибудь на черноземные места или на острова Никобарские.

Положим, что все это – личные заблуждения: мудрейший из философов может заблуждаться. Но лже-Толстой опирается на авторитет Иисуса Христа, чтобы оправдать свое учение, чтобы подкрепить авторитетом недостаток разумных оснований. Где бы ему уловить столько учеников, если бы он не ссылался на Евангелие.

Как бы ему укрыться от критики, когда бы он не настроил себе крепостей из библейского текста. И вот, надобно посмотреть, на чем эти крепости держатся, и эти связи, которыми силится он укрепить и привести к единству свое философское учение, можно ли признать верными и подлинными.

Подлинный, настоящий Толстой как будто верует в Бога, подобно всем христианам.

«По моему мнению (говорит он в сентябрьском письме 1900 года), мало сказать, что Бог есть любовь, Бог есть слово, разум. Любовью и разумом мы познаем Бога; но идея Божества не только не тождественна с этими понятиями, но они столь различествуют с идеей о Боге, как понятие глаза или зрения различествует с понятием света».

Но другой Толстой, оборотный, в основной схеме своего учения, пленяющей восторженных его последователей, прямо отождествляет Бога с понятием Логоса или Разума; а Бога, как существо, признает ложью, изобретенною паразитами религии.

Начало всех вещей было Разум (Логос), и Разум (Логос) был Бог». Таков созданный Толстым фальшивый перевод текста Иоан.1:1 (см. Толстого – согласование Евангелий, Русское издание, т. 1, стр. 19 и 23). – «Свет явился, переводит Толстой, – в особом роде (ήλϑε εις τά ϊδια: Иоан.1:11) и особый род его не принял». А буквальный перевод с греческого таков: «пришел к своим и свои его не приняли». Но Толстой, начавший учиться греческому языку в сорокалетнем возрасте, не признает родов в грамматике. «Τά ϊδια», говорит он, означает нечто отдельное, индивидуальное, очевидно, противополагаемое миру вообще. Свет был во всем мире, и в особом роде, и потому, к слову, ϊδιος – особый, отдельный, я прибавляю слово, «род, народ». Казалось бы, что сочетание существительного мужеского рода с прилагательным среднего рода есть операция, совершенно неизвестная грамматике наших школ и университетов.

Тут не одна только игра грамматических фантазий – тут самые корни Толстовства.

Подлинный Толстой, добродушный хозяин Ясной Поляны, знает, что все мы несовершенные существа, большею частью, подобно ему, добродушные люди, кое-как умея работающие над задачами социальной жизни, под кровом Высшего Промысла, от Коего чаем наконец воздаяния в лучшем мире.

«Убеждаюсь более и более (говорит он в октябрьском письме 1900 г. См. в листке свободного слова Черткова) в нереальности того мира, в коем мы живем. Не скажу, чтоб это был сон, но это лишь одно из бесчисленных проявлений жизни».

Но философия лже-Толстого отвергает чаяние будущей лучшей жизни. Для лже-Толстого мир осеняет не благой промысл, но злой рок, в союзе с паразитами жизни. Жизнь есть борьба зла с разумом. Бог – не Правитель вселенной, но простой здравый смысл, слабый пособник человеку против преобладающей силы зла. Это нечто в роде мрачного буддизма, смягчаемого фантазией. Будущая жизнь, – тоже изобретение паразитов, одуряющий напиток для рабочего класса людей.

Лже-Толстой, вынуждаясь искать себе опоры в Евангелии, прибегает к тактике самого странного свойства для устранения из Евангелия всяких обетовании будущей жизни.

В Евангелии от Матфея 19:28 Иисус Христос говорит: «вы, последовавшие за Мною, в пакибытии, когда сядет Сын Человеческий на престоле славы Своей, сядете и вы на двенадцати престолах судить двенадцать колен Израилевых».

«Этот стих я опускаю, – говорит Толстой, – так как не имеет никакого определенного значения... Он или ничего не означает, или звучит насмешкой, иронией».

У Марка 10:30 Иисус говорит: «получит сторицею ныне, и в век грядущий (έν τώ αίώνι τώ έρχομένω) живот вечный». «Еρχομαι, – говорит Толстой (разумеется совсем неверно), значит «преходить», и, стало быть, έν τώ αίώνι τω έρχομένω значит: в веке ныне преходящем, стало быть, в этой, в здешней жизни». Это утверждает Толстой, не взирая на бессмыслие превращения вечной жизни в переходящий временный век.

Не стоит труда следить, стих за стихом, толкования Толстого в его изложении Евангелия. Любопытствующие могут сами рассудить об их достоинстве.

Составив какую ни есть систему своего учения, Толстой, казалось бы, должен, если верит в нее, и жить так, как верит. Он объявил, что всякое правительство, всякий закон, всякая собственность –      зло: следовало бы и отвергнуть всякие удобства жизни, на этом зле основанные. Попутно отвергает он решительно и табак, и алкоголь, и мясо. Но жизнь все-таки его пересилила. Свояк его рассказывает, что когда он обработал свою схему единственно возможного счастья, то не только не ощутил себя счастливым, но почувствовал угнетение духа. Жене и детям и на мысль не приходило отказаться от владения Ясною Поляной и добывать себе хлеб полевою работой. Затем стали одолевать его посетители. Дерулед явился и стал склонять его на сторону реванша; стали приезжать романтические дамы (тип, коего он не выносит) – с тем, чтобы у него       «учиться жить», появлялись и дамы практического свойства, угрожая застрелиться, если не спасет их, дав тысячу рублей. Лже-Толстой говорить, что когда люди просят денег, то ради любви к ним не следует давать, а разве только из учтивости; и он же говорит, что когда люди крадут вещи, стало быть, вещи им нужны и, стало быть, они имеют право взять их. Однако из рассказа выходит, что, когда такие дамы являлись, подлинный Толстой выходить из себя, а графиня выживала их из дому. Сшил Толстой пару сапог, – дело, по-видимому, полезное, – и стало ему тошно, когда узнал, что один из его поклонников хранит у себя эти сапоги в стеклянном ковчеге. Правительство относилось к нему очень добродушно и снисходительно; но дело требует порядка, и раз как-то Толстой был вызван в суд свидетелем по делу. Девица Серон, жившая гувернанткой в Ясной Поляне, рассказывает, что Толстой явился в суд в тулупе, выложил на стол сверток рублей, сказав: «вы не можете меня принудить принять присягу, – вот вам мой штраф», и вышел вон.

Эта же девица рассказывает, что жалость было смотреть на бедного пророка, когда он пытался бросить куренье.

«Он ходил из угла в угол, точно не находил себе места. То зажжет папироску и бросит ее, то пробует вдыхать дым, когда закурят другие. Напоследок всё-таки не в силах был совсем бросить привычку, – ведь это успокаивало ему нервы. Напрасно люди думают, будто Толстой аскет в строгом смысле слова».

Лже-Толстой говорит, что литература – порочное дело; а подлинный Толстой точно одержим зудом писательства и не отходит от письменного стола. Один из его портретов работы Репина изображает его, окруженного косами и граблями, как он сидит в неловкой позе на табурете, в своем тулупе, у стола, – и перед ним два серебряных подсвечника. После обеда, говорит девица Серон, он прохаживается по лесу с топориком. И она сама, аматерка Толстовства, описывает с улыбкой, как он возвращается с прогулки по полям, довольный, принося с собой навозный запах. – «Я помираю, говорит, со смеху, на него глядя». – И еще, – не взирая на свои убеждения, не чуждается он и велосипеда и даже присоединиться к молодежи в презренной и безнравственной игре в лаун-теннис.

Вообще, нарадоваться можно на эту мирную картину, – как хозяин Ясной Поляны по-человечески живет у себя в большом доме, в своем тулупе, с графиней, занимаясь игрою в толстовство.

Похоже на идиллию, когда смотришь на подлинного Толстого. Но идиллия исчезает, когда является лже-Толстой – сочинитель книг. В своей книге «Царство Божие внутрь вас есть» он выводит курьезную теорему «Параллелограмма нравственных сил», усиливаясь доказать, что изобретение и потом нарушение неестественных правил жизни составляет самую сущность философского христианства.

«Люди, называющие мою систему непрактичною (говорит Толстой), совершенно правы, если смотрят на черты совершенства, указанные в учении Христа, как на правила, подлежащие для каждого из нас к исполнению, подобно тому, как по закону общества обязателен, например, платеж податей... Совершенство, черты коего пред очами христиан, бесконечно, никто не может достичь его, и Христос имеет это в виду: но Он знает, что стремление к полному и бесконечному совершенству составляет и приумножает счастье человека... Христос учит не ангелов, но людей, живущих животною жизнью, и к животной силе движения Христос как бы прилагает другую силу, именно сознание Божественного совершенства, и таким образом направляет это движение жизни по равнодействующей двух сил... Сила животная всегда одна и таже и находится вне власти человека... Божественное совершенство есть асимптот человеческой жизни, к которому она постоянно приближается, но коего может достигнуть только в вечности».75

Такое учение довольно легко применить каждому человеку в своей жизни. Отречься от собственности и семьи – и жить с женой и детьми в комфортабельном поместье – дело верного себе христианского философа...

Но применять такое учение к общественной жизни – дело тяжкое. Какую результанту, равнодействующую дает нам этот параллелограмм – хоть бы в военном деле? Отречемся от войны – и что же? Будем сражаться вилами? Или, напр., этот параллелограмм – к какой приведет нас сделке между уничтожением судов и нашей порочною наклонностью к правосудию? Разве к закону Линча?

И вот еще неразрешимый вопрос, если тот же параллелограмм нам не разрешит его. Если все люди станут (как учит Толстой) воздерживаться от произведения на свет детей, – что станется с родом человеческим?

Противоречие Толстого с самим собой явственно обнаружится, если сопоставим рядом два его рассуждения об обязанности женщин. В эпилоге Крейцеровой сонаты они явно обрекаются на постоянное девство.

«Христианин не может смотреть на плотское совокупление иначе, как на грех, как сказано у Матф.5:25, и вследствие того должен неизменно избегать брака».

Вот одно суждение. Другое находим в сочинении Толстого: «Что нам делать?"

«Как сказано в Библии, мужу и жене дан каждому свой закон: мужу – закон труда, жене закон деторождения... Тот и другой закон – неизменный... и нарушение его неминуемо наказывается смертью... Если вы верные матери, сколько бы ни было у вас детей, двое ли или двадцать, – не можете сказать: довольно... Не можете вы заботу о кормлении их и нянченье слагать с себя и поручать другой матери... потому, что этот труд есть жизнь ваша, и стало быть, чем больше у вас этого труда, тем жизнь ваша полнее будет и счастливее».

И так, очевидно, Толстой обращает нас к параллелограмму сил для продолжения нашего рода.

Учение Толстого содержится во множестве книг и памфлетов: и нет возможности перечислить в кратком очерке все черты его непоследовательности и всю массу противоречий, поглощаемых его учениками: но и по приведенным примерам можно судить о широте умственной их восприимчивости. Читатель может и теперь составить себе понятие об умственном настроении тех, кои признают все учение Церкви беззаконным и нечестивым обманом – и в тоже время негодуют на жестокость Св. Синода, когда он устраняет Толстого от всякого участия в этом нечестивом учении.

Толстого можно назвать колеблющимся пророком: он не останавливается ни на положительном утверждении, ни на решительном отрицании, но говорит: «это верно... по крайней мере, это может быть верно... но нет, в сущности я уверен, что это неверно». – А ученики, воспринимая такие слова, твердят от себя такое верование: «Мы уверены, что это верно, что это может быть верно и что в сущности всё-таки неверно».

Итак мы, не будучи Толстовцами, можем, пожалуй, спросить: в самом деле этот добродушный хозяин Ясной Поляны, он-то сам в правду ли Толстовец?

(Из журнала Monthly Review Ежемесячное Обозрение).

Английский писатель R. Е. С. Long о графе Л.Н. Толстом, как мыслителе и деятеле

В последние годы современной социально-общественной жизни России выступает граф Толстой в качестве адвоката практических реформ и ходатая от имени того класса, к которому он часто выражал полное несочувствие. Он всегда говорил, что относится с одинаковым отвращением ко всякому правительству, основанному на насилии, безразлично – меньшинства, как в России, или большинства, как в Западной Европе. И он, конечно, сочувствует насильственному протесту не более, чем насильственной репрессии. Однако теперь, под давлением обстоятельств, Толстой внезапно появляется на сцене, как борец за русский либерализм, который не менее, чем само русское правительство, является для него воплощением всех ненавистных для него идей.

Среди обстоятельств, выдвигающих перед нами имя Толстого с большею силою, чем ранее, является, во-первых, отлучение его Св. Синодом и, во-вторых, известие, что он занят новым романом, в котором воплотятся все его нравственные и общественные доктрины. Отлучение Толстого не было неожиданным. Утверждая христианство, он в то же время отрицался от Церкви, а Церковь, в ясном сознании, что только она – Христова, отвергла его от себя. Форма отлучения в Русской Церкви очень мягка, и Толстой сначала промолчал. Но оно вызвало очень сильный протест со стороны его жены, которая держится Церкви, и со стороны студентов (!?), которые столь же мало верят в Церковь, как и Толстой, и еще менее верят в христианство. Графиня написала весьма запальчивое протестующее письмо г. Победоносцеву, в котором она откровенно выразила свой взгляд на принятую Синодом меру. Поведение студентов было очень характеристично. В числе 500 они отправились в Казанский собор, где просили, чтобы их также подвергли анафеме.76

Отлучение сопровождалось обращением к православным, изъясняющим, что граф может еще спастись, если покается. Но Толстой думал не о своем собственном спасении, а о спасении русского общества. Настоящий ответ его на акт Св. Синода заключается в письме к властям. Оно является одним из самых замечательных произведений Толстого в том отношении, что в нем он впервые публично выступаем в качестве адвоката либеральной реформы. Меры, которые защищает Толстой, не имеют никакого отношения к осуществлению христианского учения, которое в его глазах до сей поры было единственным социальным движением, достойным сочувствия.

Это меры, давно примененные другими правительствами, также не христианскими, и они ни в какой степени не смягчают того основного зла, которое Толстой находит во всяком правительстве, а именно – упование на силу.

Насколько произведения Толстого известны, в упомянутом письме он в первый раз, так сказать, признает существование правительства и даже находит его способным к улучшению. Тому, кто совершенно не знает жизни Толстого, может показаться, что Толстой оставил путь огульных отрицаний и пошел по дороге практических реформаторов, отличаясь от них только своим большим бесстрашием. Но такой взгляд докажет только непонимание личности Толстого. Он всегда был практически человеком, в котором его идеи и неотложные нужды окружающего его мира всегда вели между собой жестокую борьбу. В своем письме к власти Толстой выступает просто, как деловой русский либерал. Но несомненно, что как только острота настоящих обстоятельств минует, он вновь вернется к своей роли академического изобличителя основ современной жизни. То обстоятельство, что он способен входить в ту и другую роль, не изменяя ни той, ни другой, свидетельствует о какой-то странной двойственности в его характере.

Толстой, как личность

Речь Толстого вообще спокойна, остроумна, полна афоризмов и примеров, взятых из народной жизни. Но когда он начинает говорить о гнете и несправедливости, речь его меняется и становится гневной, но не сострадательной даже в тех случаях, когда дело идет о таких бедствиях, за которые никого нельзя считать ответственным. Он производит впечатление человека, в котором место чувствительности занято напряженным (и едва ли определенным) чувством справедливого и несправедливого. Хотя и очень терпимый к различию во мнениях и привычках, вообще он, кажется, нетерпелив, раздражителен и не выносит противоречий. Противоречие по общим вопросам возбуждает в нем досаду. Язык его – язык человека горячего и властного темперамента, для которого всякая попытка подчинить самого себя отвлеченным правилам смирения и терпения должна быть невыносима. Во время покоя лицо его принимает строгий, суровый и пророчественный вид. О том, чего он не любит, он говорит с саркастическим презрением, и смех его, вызванный даже просто веселостью, звучит иронически.

Дом графини Толстой в Хамовническом переулке

Все (за границей) привыкли думать, что постоянное местопребывание Толстого находится в Ясной Поляне, и что он избегает города, как чумы. Между тем полгода он живет в Москве и может считаться таким же горожанином, «как лондонский лорд-мэр».

Комната, где он работает, принимает посетителей и вообще живет, расположена в верхнем этаже дома. Как большая часть русских домов, распланированных с таким расчётом, чтобы поддерживать повсюду равномерное тепло, все комнаты дома графини соединяются одна с другой, и чтобы добраться до комнаты Толстого, нужно сначала пройти целый ряд других. Здесь вы невольно бросите мельком взгляд на семью Толстых, отношения одного члена семьи к другому, их отношения к жизни. Взгляды Толстого далеко не встречают в его семье единодушного признания. В этом нет ничего странного и это даже оказывает Толстому практическую пользу. Отсутствие единства сразу бросается в глаза. Две комнаты, через которые нужно пройти, чтобы добраться до кельи отшельника, обставлены так, как это принято в том круге общества, к которому принадлежит Толстой. На всем лежит печать вкуса, роскоши и светской веселости. В мой первый визит к Толстому и в большую часть следующих я находил в этих комнатах веселое общество; это осколки большого света, в котором Толстой не принимает участия, но с которым ради домашнего единства он поддерживал отношения делового компромисса. Спустившись на две ступени вниз, вы отворяете маленькую дверь направо, и перед вами жилище Толстого. Это маленькая комната, освещаемая по вечерам одной свечей, а днем – тремя небольшими окнами, обставленная просто, но без аффектированной простоты. Два стола, заваленные книгами и газетами, шкаф с книгами, софа и пара кресел – вот и вся обстановка комнаты; однако при мерцающем свете свечи комната производила впечатление загроможденности и беспорядка. Было ясно, что здесь живет человек, относящийся к комфорту с пренебрежением и считающий такое пренебрежение совершенно естественным.

Но все это производило впечатление контраста с прочими частями дома, контраста, имеющего высокое символическое значение в глазах того, кто изучал и жизнь Толстого и его учение. Для такого наблюдателя кажется, что дом Толстого, даже и с умеренной степенью роскоши, столь несогласуемой с его нравственными принципами, был для него подобием того мира, в котором он жил. Он не мог игнорировать его; он не мог даже попасть в свою келью, не пройдя мимо него. Но он сумел установить превосходный деловой компромисс в своем доме, живя своею особою жизнью и не отказываясь ни от одного дюйма своих принципов, но признавая, прежде всего, что он не в силах принудить жить этими принципами других. Это как раз тот самый компромисс и двойственность, который в более широкой области он заключил между идеями и действиями, что, несмотря на весь его академический догматизм, сделало из него исключение между крайними мыслителями, именно благодаря его способности слаживаться на деле с миром, каков он есть.

Первый взгляд на Толстого подтверждает это мнение. Его внешность – внешность интеллектуального фанатика, но не мечтателя. У него, как и у Тургенева, выражение преобразившегося мужика. Но в нем нет ничего, похожего на лучшие типы христолюбивого крестьянина. У него грубое лицо, широкий нос с расширенными ноздрями, жесткий и решительный рот и высокий, убегающий назад лоб. Из-под косматых, ниспадающих бровей блестят маленькие светло-серые глаза. Общее выражение лица аскетичное и раздражительное, во взгляде – что-то татарски жестокое. Его лицо подходит скорее казачьему офицеру, чем мечтательному, добродушному крестьянину. Общее впечатление после первого взгляда на него вполне согласуется с теми намеками, которые можно встретить в его сочинениях относительно его прежней жизни. Это лицо человека с нравственными инстинктами и нравственными наклонностями заурядного человека, который отличается, однако, от заурядных людей фанатической интеллектуальной серьезностью и, вследствие этого, в борьбе между инстинктом и убеждением становится на сторону последнего. В то же время это лицо человека, который, будучи безусловно непоколебимым в своих убеждениях, видит вещи так, как они есть, и не обольщается своею силой изменить их. По-английски он говорит правильно, но с сильным русским акцентом. По-русски он выражается с замечательной простотой, избегая иностранных слов и постоянно употребляя простонародное «туды и сюды», вместо туда, сюда. Он говорит медленно, отчеканивая каждое слово с той ленивой интонацией, которую только тень отделяет от крестьянского говора.

Что бы Толстой стал делать?

Если бы Толстой имел более широкую область деятельности, он отложил бы свою личную веру в сторону и занялся бы живым делом немедленного удовлетворения возникающих кругом нужд. В той узкой области деятельности, которая ему доступна, он проявляет большую энергию. Если бы он жил в свободной стране, он, наверное, сделался бы практическим государственным деятелем, или, по крайней мере, практическим революционером. «Сам Толстой, конечно, не согласится с таким взглядом», – замечает по этому случаю Лонг, – «но несомненно, что Толстой вовсе не мечтатель по самой сущности своей натуры, видит мир таким, как он есть».

Чтобы, однако стал делать Толстой, если бы завтра получил такое же влияние на ход дел в России, какое имеет на ход мыслей? Это очень любопытная спекуляция, причем ни в литературных трудах его, ни в его личной жизни нельзя почерпнуть достаточного материала, бросающего на этот вопрос правильный свет. Как практический деятель он очень хорошо понимает, что его этические абстракции могут быть осуществлены в России столь же мало, как и во всякой другой стране (по крайней мере – в ближайшем будущем). Но он знает Россию, ее нужды и недостатки много лучше, чем всякий другой в его положении, так как он практически является единственным образованным человеком, который жил как равный среди того класса, который на деле составляет всю Россию, – т. е. среди крестьян. И как практический деятель он с такой же готовностью приветствовал бы введение реформ и улучшений, как и всякий либерал в этой стране, хотя, в то же самое время, никакая либеральная реформа, способствующая поддержанию существующих правительств (все равно – в России или на Западе), не заставила бы его, без всякого сомнения, смягчить своих отвлеченных осуждений всех основ современного строя жизни.

Что же он сделал бы, получив высшую власть и в тоже время сознавая, что ввести свое крайнее христианство в действие – немыслимо и невозможно?

При беседе относительно образа правления и социальных реформ, Толстой был категоричен и придерживался мнения славянофилов, что западные учреждения всегда были бы ничем иным, как нарывом на политическом теле России. Я спросил Толстого, как более интеллигентные из крестьянства и рабочих смотрят на конституционные вожделения образованных классов?

«Что вы разумеете под словом реформа»? – спросил Толстой.

«Западные учреждения вообще – парламент, свобода печати, легальные гарантии». –

«Что бы мы стали делать с вашими легальными гарантиями и западными учреждениями»? – прервал Толстой, по-видимому, изумленный, что возможно предлагать такие вопросы. «Ваша всегдашняя ошибка заключается в том, что западные учреждения вам кажутся какой-то стереотипной моделью, по которой должны производиться всякие преобразования. Это и есть именно то самое самообольщение, которое лежит в основе половины войн и разбойнических нападений европейцев на иноплеменные народы. Россия нуждается в реформах, но это не восточные или западные реформы, а просто меры, нужные народу, и притом именно русскому народу, а не другим народам. Мнение, что т. наз. реформы должны совершаться по западным шаблонам, является результатом западного самомнения и противно как христианству, так и здравому смыслу».

«Но, ведь, русские отличаются от прочих европейских народов», – заметил я, – «не более, чем европейские народы отличаются один от другого. Поэтому и политика, пригодная для прочих народов, пригодна prima facie, и для русских».

«Ни на одно мгновение не допускаю, чтобы европейская политика более подходила к европейским народам, чем русская политика подходит к России: и те и эта одинаково дурны и противны христианству. (Как многие другие русские, Толстой всегда говорит о «Европе» как об определенной географической единице, в состав которой Россия не входит). Но у всякого народа есть свой особый дух, столь же ясно определенный, как и религиозный дух, и все эти разговоры о поправках и переделках имеют не более практической цены, чем предложение о переделке религии Конфуция по образцу христианской религии. И что стали бы мы делать с легальными гарантиями? Я отвечаю на этот вопрос заявлением, что для массы русского народа закон совсем не существует. Они смотрят на закон или как я – как на нечто совершенно внешнее для них, с чем им нечего делать, или же сознательно презирают его, как преграду и узы для их внутренней жизни. Западная жизнь богаче русской во внешних проявлениях – политических, гражданских и художественных. Для такой жизни закон необходим, и на западе смотрят на закон, как на венец и охрану их существования. Жизнь же русского народа менее экспансивна, и поэтому русские не считают закон за действующее начало» (активный фактор).

Лонг: «Но, ведь, русские подчиняются законам так же, как и мы»?

Толстой: «Они подчиняются им, но не руководятся ими. Не подчинение закону, но совершенное пренебрежение им – вот что сделало наш народ таким миролюбивым и таким долготерпеливым. И то же небрежение законом сделало наших чиновников величайшими плутами в мире. Вы спрашиваете – почему? Потому что народные массы, пренебрегая всякими внешними ограничениями, руководятся в своей жизни совестью. Образованные же чиновники, продолжая придерживаться национального пренебрежения к закону, в тоже время освободились от совести. У них нет, т. обр., ни принципов, ни внешней узды, почему они и стали тем, чем мы их знаем. Если я говорю, что русские руководятся в своей жизни совестью, то я не хочу этим сказать, что у нас менее нищеты и преступлений, чем в Европе. Я хочу этим сказать только то, что совесть занимает у нас то место, которое на Западе принадлежит закону, и как у вас закон не в силах предотвратить преступления, точно также и здесь совесть, благодаря власти тьмы, не непогрешима. Практическое же различие заключается в том, что русский крестьянин совершенно не в состоянии испытывать к преступнику презрение или гнев. Он полагает, что преступник – человек, попавший в беду по недостатку рассудительности или по страсти. Такова правда о так назыв. необразованных русских. Низшие чиновники в Сибири в прямое нарушение закона разрешают бездомным ссыльным ночевать в общественных банях (?). Каковы бы ни были правительственные распоряжения об обращении с преступниками, общее отношение к ним сочувственно и добродушно».

Лонг: «В чем лежит главное различие между западными европейцами и русскими»?

Толстой: «Это различие заключается в том, что русские более христиане, чем европейцы. Да более христиане. И это отличие возникает отнюдь не из факта более низкой культурности русского народа, но вытекает из самого духа народа и обязано тому, что в течении веков в учении Христовом народ находил единственное водительство и защиту. Ваш народ со времени реформации читает Библию и при том сознательно-критически. Наш народ только теперь начинает читать, но он сохранил предание и учение Христово и, при отсутствии защищающих его законов и учреждений, он только в нем и мог находить руководство и правило для своей жизни. Этот-то элемент, это упование на совесть и христианство в противоположение закону и образует глубокую пропасть между Россией и западными странами. Различие между отдельными европейскими государствами всегда представлялось мне незначительным. Определение француза как тщеславного, итальянца – как легко возбудимого, англичанина – как холодного и расчётливого – может быть очень верным. Но для русского и Франция, и Германия, и Англия представляются просто как бы отдельными областями одного и того же государства, сущность которого в отличие от России заключается в материалистическом духе и в том, что оно основано на законе. В России совесть и христианство занимают то самое место, которое на Западе занимают материалистические воззрения и законные формы».

Лонг: «Итак вы полагаете, что Россия способна создать действительно более высокий тип цивилизации, чем западно-европейская»?

Толстой: «Этого я не могу сказать. Если под цивилизацией вы разумеете Западную цивилизацию, то не может быть и речи о сравнительной высоте. Я только говорю, что между нами есть существенное различие».

Лонг: «Однако допустив, как вы, что условия русской жизни весьма далеки от совершенства, – на что находите вы возможным опереться ради улучшения этих условий»?

Толстой: «Разумеется, не на то, что вы называете «западническими реформами». Ибо, признав, что между Россией и Европой нет ничего общего, нет основания производить опыты в России над западными реформами. Западная система не сумела обеспечить истинной нравственности на самом Западе: почему же она должна дать лучшие результаты в стране, для которой она предназначена не была, чем в странах, для которых она именно и изобретена? Самое большее, что мы можем допустить, это то, что русская система также обанкротится. Я же могу лишь повторить, что как для России, так и повсюду единственным средством улучшения положения вещей является развитие совести и морального чувства населения».

Толстой продолжал в том же духе, проявляя все время полное несочувствие к ординарному русскому либерализму и, в частности, к марксизму – его наиболее популярной среди молодежи форме. Социализм всех видов кажется ему немногим лучше деспотизма. Однако о кооперации он говорил с уважением, которое не совсем вяжется с его абстрактным осуждением всех проявлений индустриализма.

Толстой, как пример. Вопрос о том, насколько буквально граф Толстой прилагает свои принципы на деле, подвергается частым обсуждениям, особенно в России, среди тех, кто не знает его лично. Благодаря недостатку гласности и затруднительности свободного обсуждения, в умах образованных русских людей по отношению к своему славному соотечественнику господствует полная неопределенность. Однажды, незадолго до первого свидания моего с Толстым, мне пришлось присутствовать при споре двух студентов. Как обыкновенно, оба студента считали себя уже зрелыми политическими мыслителями, причем один был славянофилом и реакционером, другой (сын мелкого купца) фанатическим пропагандистом всех новых доктрин, начиная с марксизма и кончая толстовством. Ни тот, ни другой не знали о жизни Толстого решительно ничего, и оба пускались на изумительные басни, столь обычные в России.

«Это величайшее лицемерие», сказал славянофил. «Раз человек, проповедуя бедность, сам, однако живет в роскоши и держит два дворца на те миллионы, которые получает за свои романы, то он бы лучше...».

«То ему бы лучше молчать», – прервал радикал. «Так бы следовало поступать вашему дяде, епископу, который тоже проповедует бедность. Но Л.Н. вовсе не живет в роскоши». – И студент продолжал, мешая быль с небылицами. Его противник противополагал Толстому о. Иоанна Кронштадтского, продолжая упрекать Толстого за его «два дворца» и за проповедь общности имуществ.

Такие воззрения – весьма распространены в известном классе русского общества, где полагают, что раз Толстой не ходит голым и не умирает с голоду, – что было бы логическим приложением крайнего христианства, то он, следовательно, является пропагандистом таких правил поведения, соблюдение которых, как он знает сам, совершенно невозможно. Но ответ на вопрос, насколько Толстой прилагает к своей ежедневной жизни проповедуемые им принципы, в действительности очень прост. Та двойственность умственного багажа Толстого, которая прежде всего бросается в нем в глаза постороннему человеку, здесь служит ему хорошую службу, освобождая его от необходимости вступать в сделки с совестью. Ибо если, в качестве проповедника нравственности, он исповедует доктрины, которые, при настоящем положении вещей, невозможно применять, оставаясь в то же время деятелем и реформатором, то, как человек деловой, он сразу видит те ограничения, которые должны быть применены к его доктринам. Он довольствуется применением своих отвлеченных правил жизни постольку, поскольку это совместно с высшею ступенью деятельности, которая ему доступна. Он видит, что, соблюдая свое учение буквально, он, быть может, достиг бы идеала «спасения своей души», но цена его, как творящей добро силы, свелась бы к нулю. И он предпочитает, рискуя погибелью своей души, лучше всходить в соглашение с действительностью, чем упускать те специальные счастливые «возможности», которым он обязан своим положением в свете. Отсюда-то мы и видим, что он, отрицая всякое правительство, тем не менее одобряет или осуждает, сообразно их индивидуальным достоинствам, отдельные действия правительства; отказываясь платить налоги, он позволяет платить их за него своим близким; осуждая промышленность, он помогает и сочувствует индустриальным рабочим; отрицает право собственности и, однако, берет деньги за свои труды, если полагает, что сумеет распорядиться этими деньгами целесообразнее других (так было с «Воскресением», проданным для помощи духоборцам). Так наз. учение Толстого всегда умеряется потребностями текущей жизни. Отвлеченные правила жизни соблюдаются им точно, пока только они не ограничивают его деятельности, направленной к непосредственному добру.

Так, Толстой, как практический деятель, всегда готов выступить в качестве посредника между крестьянами окружающих, его сел и местными властями, хотя, как мыслитель, он начисто отрицает право первых на противление, а у вторых – даже на существование. И действительно, корень его доктрины «не противься злому» остается у него не более, как нравственностью.

Жгучее осуждение несправедливости едва ли может считаться проявлением идеи непротивления злому. Но Толстой щедр на горькие осуждения; и в то самое время, как провозглашает категорически, что противление никогда не может быть оправдано, сам же первый выражает тем свое сочувствие всякому справедливому возмущению. Совершенно верно, что в своих напечатанных статьях и обнародованных письмах он редко выражает такие настроения. Но эти письма и статьи посвящены отвлеченному изложению причин политических и общественных зол и неурядиц. В частных же разговорах, рассматривая те же вопросы с практической точки зрения, он судит о них в свете их непосредственных достоинств – добрых и злых. Так, если вы спросите мнение Толстого о какой-либо войне, он, не колеблясь выскажет свое мнение о том, на чьей стороне правое дело, и даже выразит нравственное удовлетворение от успехов правой стороны. Но спросите его через 10 минут, существуют ли исключения из правила: «не противься злому», – и он без колебаний ответит: «нет».

Способность к компромиссу в приложении крайних мнений – редчайшее из всех качеств действительно убежденных социальных реформаторов – замечательным образом проявляется в семейной жизни Толстого. Совершенно верно то, что граф Толстой живет, если не во дворцах, то во всяком случае в домах, которые бесконечно лучше девяносто девяти из сотни домов его соотечественников. Не менее верно и то, что как ни примитивно его одеяние, однако, оно удовлетворяет своему назначению, чего нельзя сказать об одежде большинства русских крестьян. Пища его, хотя и проста, но, разумеется, лучше и гораздо регулярнее, чем у них. Черный кофе нельзя считать предметом первой необходимости, точно также и велосипед, однако я видел, что граф пил после обеда кофе и в предместьях Москвы ездил на велосипеде и верхом на коне без всяких угрызений совести.

Факт тот, что Толстой, не отступая от своих убеждений, давно уже пережил первый пыл реформаторских увлечений. «Оставь все и следуй за мной» – доктрина неудобовыполнимая и во всяком случае несовместимая с наивысшим извлечением пользы из своих сил. Даже Шелли, бывший величайшим воплощением белокалильного пропагандизма, какое только было порождено минувшим столетием, – и тот иногда ел мясо и был женат дважды. И Толстой всегда готов пожертвовать золотником самоусовершенствования ради фунта практического добра. У него нет того себялюбия, которое побуждает стремиться к безусловному осуществлению своих учений. Толстой хорошо понимает, что та или иная уступка условностям – является дешевой платой за то уважение и помощь, которые оказывают ему в семье, и за обладание средствами совершенствовать свои работы. Его позиция, б. м., не логична, но в борьбе между логикой и пользой логика всегда проигрывала. И вот лето он проводит в имении, занимаясь пашней, косьбой и жатвой, помогая убирать хлеб какой-нибудь вдове, вступаясь за бедняков пред сборщиками податей и подавая крестьянам советы, как лучше вести хозяйство. При этом то обстоятельство, что он живет во «дворце», нисколько не беспокоит его совести. И зимою, живя в Москве, он не считал своей непременной обязанностью отгребать снег от фасада своего дома. Он знает, что и для Евангелия, и для распространения его лучше отдавать свое время перу, и что если его здоровье требует упражнения или отдыха, то не грех владеть для этого велосипедом или верховою лошадью, хотя для большинства человечества это недоступная роскошь.

Здесь будет, кажется, кстати привести выдержку из книги о Толстом Э. Мода, могущую бросить некоторый свет на обсуждаемую двойственность Толстого.

«Благодаря так называемым «Толстовским колониям», в которых поселялись лица, стремящиеся упростить свою жизнь и возвратиться к земле, распространено мнение, что Толстой поощряет подобного рода опыты. Приводимые ниже строки из письма Толстого, написанного в марте 1896 г. небольшой группе лиц, живших в Кройдоне, называвших себя «Братской церковью» и собиравшихся основать колонию в Пурлее, в Эссексе, могут исправить это мнение.

«Прошлою ночью я видел во сне, что был в Кройдоне у вас и познакомился со всеми вашими друзьями, с г. Бекером и некоторыми дамами, и мы имели с ними большой разговор на тему, которая всегда близка моему сердцу, т. е., все мы должны направить всю нашу силу не на нашу внешнюю обстановку (во сне я видел, что вы живете в коммуне в одном большом доме), но на внутреннюю жизнь».

Четыре месяца спустя он писал опять.

«Я думаю, что значительная часть всего зла мира обязана нашему желанию видеть осуществление того, к чему мы стремимся, но к чему еще не вполне готовы, благодаря чему жизнь наша становится лишь подобием, видимостью того, что должно быть... Мы созданы так, что не можем достигнуть совершенства ни по одиночке, ни группами, но – по самой природе дела – только все вместе».

Все это характерно не только для графа Толстого, но для русских вообще. Русский с великой поспешностью устремляется приводить в действие всякую свою мысль (обстоятельство, благодаря которому революционеры-теоретики опаснее в России, чем где бы то ни было), и в то же самое время он меньше всего может быть признан поклонником абсолютных идеалов как в области мысли, так и в области действия. Так оно в литературе, так и в самой русской жизни. Лучшие русские романы отличаются от романов европейских полным отсутствием в обрисовке человеческих характеров абсолютных типов добра или зла, красоты или безобразия. Во всех произведениях Толстого и Тургенева нет ни единого характера, олицетворяющего собою какое-нибудь абсолютное качество, хорошее или дурное. Фанатик или человек, охваченный какой-либо idea fixe, неизменно приходит у них к дурному концу. Разумный компромисс между идеями и фактами является существенным условием всякого плодотворного труда. Эта особенность русских идей замечательно иллюстрируется в известном романе Тургенева «Новь». Герой ее, Нежданов, человек с idea fixe, терпит полную неудачу в попытке приложить свои идеи к жизни. И те же самые идеи, лишь не доведенные до красно-калильной температуры и потому более легко приложимые к существующим условиям, торжествуют в руках практичного Соломина. По рассказам, одной из любимых книг Толстого является известный труд Морлея «О компромиссе». Это весьма вероятно. Самая жизнь Толстого является удивительным примером приложения крайних идей к действию. Он придерживается буквальных предписаний христианства столь точно, сколько это возможно для человека, который вместе с тем ценит и практическое добро.

Но в столкновениях между его идеями и непосредственными нуждами окружающего мира, победу одерживает всегда практическая сторона его характера.

Граф Толстой и русские люди

Каковы действительные отношения к Толстому народа, которому он служит и который идеализирует? Каковы взгляды народа на Толстого, как на общественную силу?

Мы знаем, что правящие классы не доверяют и боятся его, и что образованные русские, относясь к Толстому с восхищением, как к художнику, осмеивают его, как моралиста и политического философа. Сам же Толстой выше всего ставит именно свое нравственное учительство; художественные же произведения свои он считает в лучшем случае лишь орудием и притом, как он неоднократно заявлял, негодным орудием.

Итак – правящие класы не доверяют Толстому; интеллигенция, уважая его за нравственное мужество и смелое заступничество за слабого, на толстовское апостольство смотрит с полным пренебрежением.

Как же относится к Толстому та непоколебимая скала, на которую опирается Россия, – народ? Но народ безмолвен, и надо глубокое знание русской жизни, чтобы дать на этот вопрос сколько-нибудь удовлетворительный ответ.

Толстой сам говорил, что многие из окрестных крестьян смотрят на него, только как на рог изобилия и заступника во время какой-нибудь беды. Как русские мужики смотрят на непрошенных благодетелей, Толстой показал в «Воскресении», где князю Нехлюдову никак не удается убедить их в своих добрых намерениях; известен также факт, что когда во время уничтожения крепостного права просвещенные и доброжелательные помещики хотели дать освобождаемым щедрые наделы, то крестьяне уклонялись от этого, подозревая какую-нибудь ловушку. Мужичья недоверчивость, оставшаяся по наследству от времен рабства, сильна между русскими и теперь.

В то же время крестьяне чрезвычайно отзывчивы на доброе обращение с ними, если только они убеждены, что оно бескорыстно. Но ему нужно прежде убедиться в этом, и Толстой не избег судьбы, предуготовленной его предками.

Как смотрят крестьяне на Толстого в его роли реформатора и проповедника? – «Я прилагал не мало стараний для разрешения этого вопроса. Самый одобрительный отзыв, который мне пришлось услышать от мужика о Толстом, заключался в короткой фразе: «он хороший барин». Этот крестьянин читал «Войну и мир» и небольшую брошюру Толстого о трезвости. У большинства же мужиков я встречал замечательное единодушие в опасливой подозрительности. Некоторые осуждали его, как безбожника, другие рассказывали самые нелепые басни об отношениях его к правительству; так один хладнокровно сообщил мне, что граф состоит у властей на жалованье за то, что «заохочивает» народ к военной службе. Говоря кратко, народные массы знают только об имени Толстого и еще о том, что он носит крестьянскую одежду.

А духоборческие волнения, так печально окончившиеся, под чьим влиянием возникли? А возникновение и успешное развитие секты толстовцев среди крестьян Харьковской и других губерний не говорит ли о довольно сильном влиянии Толстого на народ?

Нет сомнения, что такому отсутствию сильного влияния, с одной стороны, и громкой славе за границей, с другой, и следует приписать ту снисходительность, с которою русское правительство относится к Толстому. Как философ, Толстой без сомнения имеет больше последователей в любом самом незначительном государстве Европы, чем в своей великой родине. Поэтому правительству нечего опасаться каких–либо практических осложнений со стороны «толстовства». Единственной, приложимой к текущей действительности, частью учения Толстого является его антимилитаризм. Но антимилитаризм русского сектантства значительно более раннего происхождения, чем толстовство, и, следовательно, обязан своим зарождением не Толстому, хотя Толстой своими писаниями в заграничной печати бесспорно оказал им значительную нравственную поддержку.

За границей влияние Толстого бесспорно возрастает; почему же оно не возрастает соразмерно тому и в самой России?

Иностранцев привлекают к себе новизна и непримиримый, не входящий ни в какие сделки характер его учения, пока оно остается в области чистого отвлечения. В России же это учение далеко не ново. Демократическая вера в народ на много лет старее Толстого. Великое русское общественное движение середины истекшего столетия, движение, по отношению к которому Толстой является лишь наследником, породило множество образованных мужчин и женщин, которые пробовали на время достигнуть того, что Толстой сделал навсегда, – а именно опрощения. Эти люди так же, как и Толстой, были убеждены, что только при условии такого опрощения они могут слиться с народом, и что, только разделяя бремя его жизни, они смогут поднять народ из праха. Тургенев, бытописатель этого движения, показывает нам, как это движение кончилось разочарованием и разбитыми иллюзиями. Этот порыв был слишком пылок, чтобы его хватило надолго, и слишком мало согласовался с действительностью, чтобы иметь успех хотя бы на время. Мечтатель Тургенева, не умевший найти с народом иной общей почвы, кроме совместного с ним отравления себя кабацкой сивухой, – тип известный и весьма характеристичный. Даже практичный Базаров, не допускавший ни мечтаний, ни идеалов, находил, что мужики не в состоянии понимать его языка. Последователи Тургеневских героев в действительной жизни имели не более успеха. Самоубийство, сибирь или эмиграция были уделом огромного большинства из них. Но первый жар этого преобразовательного движения уже остыл, когда Толстой попал, не сознавая того, под его влияние, и первый русский, которому удалось показать, насколько осуществимо отождествление с народом, – имел в своем отечестве очень мало последователей. За границей же, с другой стороны, так называемое «толстовское учение» ново, и нет в Европе такой страны, где оно не находило бы себе большего или меньшего числа приверженцев.

Успех Толстого в деле опрощения и сближения своей жизни с народной особенно замечателен потому, что для этого, казалось, нет решительно никаких оснований. Он происходил из семьи, роскошь которой, по рассказам, была так велика, что его дед, напр., посылал стирать свое белье в Голландию; его воспитание протекло при весьма неблагоприятных условиях; его семейные привязанности были очень запутаны, и перемена в его воззрениях начала совершаться в тот момент, когда старый пыл самопожертвования был потушен разочарованием. Сверх того, как человек практический, он всегда имел совершенно отчетливое представление об условиях русской жизни. Истинное объяснение его успеха заключается, по-видимому, в том, что его никогда не сбивало с пути реформаторское рвение.

В качестве образца и учителя он избрал себе крестьянина Сютаева, и смотрит он на крестьянскую жизнь не как на нечто такое, что нужно поднять и возвысить до собственного уровня, – но как на идеал, уже осуществившийся в действительности. Русские реформаторы смотрели на крестьянство, лишь как на очень ценный сырой материал, который проявит свою истинную цену лишь после того, как пропитается революционною моралью и революционными политическими идеями.

Толстой же никогда не чувствовал расположения к революции; что же касается морали, то именно в народе он находил лучшие и чистейшие образцы ее. Он убежден, что культура не оказывает на нравственность возвышающего влияния, и вследствие этого стал скорее учеником, чем учителем в великой крестьянской школе. Здесь чаще, чем где-либо в других словах своего народа, он встречал истинно этическую троицу: чистоту, смирение и любовь.

Поэтому он уважает народ не за то, чем он будет или может быть, а за то, что он есть.

Ясно, что именно в этом заключается отличие Толстого от сотен других русских, посвящающих свою жизнь своему народу и приобретающих за то в лучшем случае репутацию «чудаков» и добродушное презрение народа, который не понимает их и сам непонятен для них.

Толстой находит, что народ осуществляет не только его нравственное учение, но и эстетические доктрины. «Народная жизнь, – говорит он, – не только базис всякой истинной морали, но и всякого истинного искусства». То, что не понятно самому не мудрому из малых сих, не устает повторять он, то не истинное искусство. Оно – «средство общения», «условие человеческой жизни». Замечание одного знаменитого соотечественника его, что Тургеневские «Записки охотника» исчерпали всю русскую народную жизнь, вызвало в нем гнев, и он с негодованием спрашивал:

«Жизнь народа исчерпана? – жизнь народа с его многообразным трудом, опасностями на земле и на море, отношениями к нанимателям, хозяевам, товарищам, к людям иных вер и народностей, его странствования и скитания, борьба с природой, дикими зверями, его отношения к домашним животным, все задачи его личной и семейной жизни, – все эти интересы, насквозь проникнутые религиозным чувством... неужели все это уже исчерпано и должно дать дорогу описаниям того, как один герой поцеловал руку своей дамы, другой плечо, а третий еще что-нибудь, – неужели все это должно дать дорогу тому другому искусству, единственной задачей которого служит лесть тщеславию, заполнение скуки и возбуждение эротизма?»

«Это не искусство», – говорит он.

Мы касаемся здесь воззрений Толстого на искусство, потому что они находятся в некоторой координации с его нравственными воззрениями и дополняют их. Как жизнь народа, по мнению Толстого, лучшая, в принципе, из известных нам форм существования, так и его искусство, а также искусство, создаваемое по его образцу, – есть лучшее из всех видов искусства. Из этого видно, что моральные и эстетические воззрения Толстого взаимно неразрывны, и самая производительность Толстого, как художника, – в том смысле, как это понимается Толстым, – во много раз усиливается образом его жизни. Труд, которому он отдается в поле и на пашне, странствования из деревни в деревню, посещение ночлежных домов и тюрем, наставление крестьян в имении, басни и сказки, написанные специально для народа, его популярные изложения научных и моральных вопросов, – все это не только составляет часть того, что он считает идеальной жизнью, но и необходимую часть, так сказать, вооружения и снаряжения всякого истинного художника. Именно благодаря обращению с народом Толстой приобрел себе тот могущественный стиль и благую и живительную речь, которая льется потоком, когда она увлечется горячей беседой.

Несмотря на все это, было бы неверно сказать, что Толстой пользуется в каком-нибудь классе русского народа широким влиянием. Невозможно, конечно, сказать, что сделает из его учения грядущее. В настоящее же время массы русского народа слишком подвержены мистическим эволюциям, чтобы испытывать какое-либо влечение к рационалистическому вождю, еще облеченному в плоть и кровь. Но нет сомнения, что если народ останется при настоящем уровне культуры и впредь, то через 50 лет он в состоянии воскресить толстовство, как религиозный культ, придав основателю его сверхъестественные атрибуты и окружив имя его такими легендами и баснями, от которых Толстой пришел бы в ужас.

И в то же самое время Толстой, как живой человек, в своем непосредственном круге пользуется несравненно большим значением, чем как пророк в более широкой области.

Но если Толстой не имеет широкого влияния в России, то какова же его цена, как представителя русских идей?

На это впереди всего следует ответить, что его философия есть общечеловеческая философия в ее приложении к жизни (хотя Толстой и находит, что семена ее более широко рассеяны именно в России, чем в других странах) и еще более общедоступна чем его художественные произведения. Однако Толстой действительно служит правдивейшим выразителем русской жизни. Если он и не создал секты, но за то сам он порожден русским сектантством. В своем отечестве Толстой не учитель, а ученик. И только за границей Толстой вырастает в рост революционного апостола новых нравственных воззрений. Отношения же его к соотечественникам заключаются в том, что он выражает, обнажив от мистицизма, практическую религию, воодушевляющую огромное число русских сектантов, каковы духоборцы, молокане, штундисты и бегуны. Насколько он прав, объявляя, что и масса русского народа вообще пропитана тем же самым духом, – это другой вопрос. И если он прав в этом, то все-таки остается вопросом, являются ли здесь определяющим фактором племенные особенности русского народа, как полагает Толстой, или просто низкий уровень культуры этой страны и ее населения. Но и тот, и другой взгляд в равной мере, как кажется, должен привести к отрицанию всеобщей приложимости его учения. Если русский мужик – истинная соль земли, благодаря своей расе и истории, то как же быть народам других племен и исторических условий? Если же он лучше других только потому, что ведет первобытную жизнь, то как же быть с будущим его и будущим более передовых рас? Ведь Толстой не мечтатель и понимает очень хорошо, что машину цивилизации, если угодно: «лже-цивилизации» – не остановишь. Когда такие вопросы ставят Толстому, как практическому деятелю, он отвечает на них, как академический мыслитель, заявляя, что последствия его не касаются, что они ничего не значат, как они ничего не значат для проповедника абсолютного воздержания в «Крейцеровой Сонате». Каждый должен поступать, как велит совесть. А остальное – пусть хоть пропадет.

Французский писатель Леон Додэ о. гр. Толстом и о духоборах

Сообщаем в точном переводе интересную статью Доде, под заглавием «Астроном», напечатанную им в одном из французских журналов, после представления на сцене известного произведения гр. Толстого «Воскресенье».

«Воскресенье» – драма, искусно извлеченная из талантливого романа Льва Толстого, появилась на сцене Одеона одновременно с печальными известиями об учениках маститого-писателя, несчастных духоборах. Совпадение это так знаменательно, что не может не выдвигать на первый план современности знаменитого мыслителя Ясной Поляны.

Неуклонно и с изумительною невозмутимостью шествует старый астроном к намеченной звезде и, в то время, как глаза его устремлены к недосягаемому идеалу, сумасбродные и бесчеловечные его теории, как растерявшиеся руки слепца, ощупью и наобум, неумолимо ввергают в бездну подвертывающиеся под них жертвы.

Духоборы, эти новейшие иллюминаты, соблазнившись принципом «непротивления злу насилием», отказываются носить оружие, владеть землей и обрабатывать ее иначе, как коллективно, платить подати, поставлять рекрут, узаконить браки, убивать животных, употреблять их мясо в пищу, шерсть и шкуру на одежду... Невольно навертывается вопрос: почему бы им так воздерживаться от ходьбы по земле, чтоб не унижать ее, и от дыхания, чтоб не портить воздух?

Покинув родину, злосчастные последователи нового евангелия эмигрировали в Америку, где скитаются с места на место, нигде не находя ни сочувствия, ни пристанища. Отовсюду гонимые, как бесполезные члены общества, законам которого они представляют, хотя и пассивное, но тем не менее упорное сопротивление, всеми презираемые за чрезмерное и противное здравому смыслу и чувству человеческого достоинства смирение, они постепенно вымирают медленною, мучительною смертью, ни в ком не возбуждая даже сострадания.

Мистическая эпопея потерпела крушение. Жизнь и здравый смысл жестоко мстят поправшим их права.

А как относится к этому явлению учитель? Он шлет им издалека одобрения, увещания упорствовать и поучения. Он кричит им с того берега: «Плывите, плывите, не сомневайтесь в непогрешимости моего учения»!

Достижение абсолютной справедливости и равенства возможно только в смерти, – и он спокойно ждет, чтоб несчастные духоборы вошли в вечное блаженство через врата смерти и чтоб на трупах их произошло слияние буддизма с христианством.

Не будь поступки этого своеобразного педагога и убийцы издалека, по последствиям своим так ужасны, над ним можно было бы от души посмеяться, но, к сожалению, наша эпоха, упразднив законы Бога и традиции, с рабским суеверием преклоняется перед представителями новых идей, во главе которых стоит жестокий теоретик «Воскресения».

Евреи, никогда не упускающие случая прицепиться ко всему, что может смутить спокойствие страны и расшатать ее основы, с особенным восторгом усыновили Толстого. Нет такого сына или племянника жида финансиста, который не готов бы проповедовать «Власть тьмы» народу и объяснять ему великое значение новой религии.

В тот вечер в Одеоне, когда среди роскошной филантропической обстановки, князь Нехлюдов, терзаемый угрызениями совести, сомнениями и недоумениями, стремится спасти душу Масловой великолепными фразами и неприменимыми на практике средствами, бесчеловечными вследствие чрезмерной гуманности, я любовался жидами.

Как расчувствовались наши крокодилы!

Плакали юные завсегдатаи кулис с козлиным или верблюжьим профилем, которые, после смерти своих папаш, будут продолжать их дело – разорения Франции. Рыдали почтенные представители правосудия, способствовавшие бегству и безнаказанности стольких мерзавцев и мошенников. Громко негодовали, при виде непонятой проститутки, торговцы живым товаром всего света.

Был тут и отпрыск известного вора, пустившего по миру великое множество семейств. С азартом хватаясь за седую голову, он, с восторженностью духобора, объяснял своему соседу, давно потерявшему стыд и совесть, сенатору, величие мировой скорби, проповедуемой со сцены.

Известно, что Израиль всегда стоит за идею равенства и братства... чтоб удобнее грабить названных братьев, а из награбленных миллионов уделить грош на свечу перед алтарем всемирного союза.

Театр – великая школа. И учит он не одним тем, что представляется на сцене, а также и тем, что проявляет публика. Во время представления «Воскресения», я понял таинственную причину современной моды на таких писателей, как Толстой. Не признающие родину космополиты черпают из его учения мнимо благородное оправдание своей подлой трусости и эгоизма. Презрение к имуществу не может не прельщать аферистов, падких до чужого добра, которые набегут со всех сторон, чтоб захватить имения и капиталы князей Нехлюдовых. Жадные представители золотого Гетто всегда являются ярыми почитателями альтруизма. В непротивлении злу насилием, в пышных тирадах против милитаризма, исконные враги арийских обществ усматривают поход к разоружению и апологию трусости. В клике «Долой оружие»! им особенно нравится перспектива повышения курса. Когда народы будут обниматься, как удобно будет опустошать их карманы!

И вот почему в то время, как князь Нехлюдов, патетически ударяя себя в грудь, клеймил условную ложь общества, я видел вокруг себя еще гнуснейшую и преступнейшую ложь. Ту ложь, что пользуется чувствительностью сердца и святыми слезами сострадания, чтоб методически эксплуатировать простосердечие и недомыслие.

Сквозь несомненный гений автора, я прозревал ясно современное лицемерие, находящее извинение своим мерзким поступкам в проповеди милосердия, соболезнующей одним проституткам, мошенникам и нарушителям государственных постановлений, устраивая шествия из плакальщиц и почитателей, вокруг нравственных уродов.

И уже всюду начинают проявляться тлетворные последствия этого апофеоза падения и преступления: покидающее нас мужество заменяется сентиментальностью.

Представляется мне такая сцена: последний из духоборов, спасшийся чудом от смерти, является в Ясную Поляну, где свил себе уютное гнездо проповедник опасных заблуждений и, обнажив язвы своей истерзанной души и изможденного тела, предлагает ему такие вопросы: «Почему ты, носитель священного разума, натолкнул нас на дурной путь? В «Воскресении» ты изобразил человека, который для удовлетворения своего сладострастия погубил женщину, но что ты скажешь про того человека, который, с преступною самонадеянностью, навел тысячи людей на бродяжничество, на бунт, свел их с ума мечтательными бреднями и довел до медленной и мучительной смерти? Вот я перед тобой, каким ты меня сделал, изможденный и безнадежно несчастный, отовсюду гонимый и всеми презираемый. Я воплощение твоей идеи. Призраку моему на сцене шумно аплодируют, но передо мною, печальным олицетворением действительности, все двери заперты. Любуйся же плодом идеи, навеянной на тебя под звездным небом, в праздничном пасхальном сиянии, в радости и свете, идее мертворожденной и тлетворной, из которой, увы, ничего не может выйти!..

Леон Доде.

* * *

67

Статья представляет собою перевод, читанный студентом университета Св. Владимира, В. Евстафьевым в одном из собраний религиозно – богословского студенческого кружка, возникнувшего в 1901–1902 уч. г. при кафедре богословия в университете Св. Владимира и под руководством проф. богословия, занимавшегося изучением, в 1901–1902 г., иностранной и русской богословской критической литературы о Толстом, для чего составлялись студентами переводы и рефераты на предложенные профессором темы (числом пятнадцать), а именно: Генезис идей гр. Л. Н. Толстого или источники его религиозно-философского миросозерцания. – Религия Т. – Учение Т. о смысле жизни. – Взгляд Т. по вопросу о бессмертии и загробной жизни. – Что сделано богословскою критикой для оценки учения Т. о непротивлении злу? – О войне? – О клятве и присяге? – О суде? – Любовь к людям в учении Т. – Гр. Л. Н. Толстой, как моралист – О «евангелии» Т. – Религиозный культ в учении Т. – Христианское вероучение в сочинениях Т. и вопрос о христианстве его. – Учение Т. в его влиянии на жизнь, или о плодах учения Т. по суду критики. – Толстой в воззрениях светской и духовной печати.

68

Здесь говорит, очевидно, не ученый, а протестант-богослов, который за внешностью не может, да и не хочет видеть «внутренней» нравственной силы, которая выливается в эту внешность, последняя взятая сама по себе, помимо искажений или заблуждений, может только приучать человека и в отношении к ближним эту «внутреннюю силу» проявлять на деле, а не довольствоваться одним сухим желанием им добра (Иак.2:14–16). Прим. ред.

69

Однако критическое освещение учения Л. Толстого в статье, к сожалению, имеет по местам явно конфессиональную окраску, пример которой читателям представляется в конце статьи. Эти места, как не имеющие научно-богословского интереса, не везде сохранены в переводе. Прим. ред.

70

Употребляемый во всех таких местах греческий глагол «έγερϑήναι» конечно – не по филологии графа, а по филологии священным писателей, – равнозначен выражению «έγερϑήναι άπό των νεχρών», иначе они не могли бы об одном и том же обстоятельстве и притом – в двух рядом стоящих стихах (Mф.23:6–7) употреблять безразлично и просто – «ήγέρϑή» и «ήγέρϑή άπό τών νεχρών». Прим. peд.

71

Здесь приводится общепротестантский взгляд на почитание святых, как на несложное с почитанием Бога, отдаляющее от Христа; притом же, почитание святых в римско-католической церкви имеет свои характерные особенности или крайности. См. Хрисана. «Характер протест.», стр. 59–64).

72

Не прощение только, но и обновление человека, – воссоединение его с Богом, как говорит это ниже и немецкий профессор. Прим. ред.

73

Как видно из дальнейшего, автор не отрицает «телесного воскресения в буквальном смысле», а только – воскресение тела с его теперешними земными свойствами (ep. 1Кор.15:42–44). Прим. peд.

74

Однако едва ли можно видеть что-либо действительно похожее на это «священное чувство» в чересчур свободном обращении гр. Л. Толстого с евангельскою моралью и извращении ясного смысла нагорной проповеди Иисуса Христа. Ред.

75

Равнодействующею результантой в механике называется сила, соединяющая в себе совокупное действие двух или более сил, действующих в равном направлении.

Асимптот значит линия, которая, усиленно приближаясь к кривой и простираясь хотя бы до бесконечности, никогда не может с нею встретиться.

76

Такого факта не было. – Прим. ред.


Источник: По поводу отпадения от православной церкви графа Льва Николаевича Толстого : Сборник статей «Миссионерского обозрения» / Изд. В.М. Скворцова. - 2-е изд., (доп.). - Санкт-Петербург : типо-лит. В.В. Комарова, 1904. - VIII, 569 с.

Комментарии для сайта Cackle